7.
Показания В.К. Тизенгаузена от 15 января 1826 г.
Откровение Василия Тизенгаузена, которое желаю утвердить торжественною присягою.
В 1824-м году, которого месяца и числа не упомню, приехал ко мне в м[естечко] Ржищев Черниговского пех[отного] полка подполковник Сергей Муравьёв, вероятно единственно в намерении уговорить меня, вступить в общество составившееся для введения в государстве конституции, ибо хотя он и служил наперёд сего у меня короткое время в полку, но я весьма мало был с ним знаком. Отобедав у меня в доме, когда все прочие офицеры ушли, после обыкновенных, незначительных разговоров мало помалу завёл он речь о службе и потом о правительстве, слагая всегда вину на государя.
Я ему в сём беспрестанно противоречил и утверждал, что если бы только до сведения блаженной памяти государя императора могли дойти непозволительные действия разных лиц с гражданской стороны в Малороссии, о которых он упоминал и о непозволительном обращении с офицерами генералов, то государь если бы не удалил их от службы, наверное их от того бы вперёд воздержал; но Муравьёв с жаром утверждал, что таких-то и ищут, таких-то и желают. После сильных упрёков с моей стороны за столь постыдное мнение о любимом, почти обожаемом мною монархе, он с большим негодованием и с сердцем меня оставил.
На другой день довольно рано он опять ко мне зашёл и старался как мне казалось, снова завести вчерашний разговор, но видя мою холодность, кончил тем, что стал просить дабы я позволил подпоручику Бестужеву-Рюмину, который не занят службою, съездить к нему в Васильков на несколько дней. На что я и согласился и мы тотчас расстались.
После того, сколь часто мы находились по службе, он всегда отменно противу меня был учтив и всячески старался показывать свою ко мне привязанность и своё уважение, беспрестанно выхвалял моё обращение с офицерами, моё старание в занятиях по службе, прибавляя однако ж нередко к тому: «Ужели вы думаете, что все ваши труды, все ваши мучения с солдатами, которых вы обучаете сами у себя на дворе два раза в день, будут отмечены. Посмотрите, что с вами делают». Пред сим временем сделали какое-то неосновательное с меня денежное взыскание, которое крайне меня огорчило, ибо я находил оное незаконным.
После сего опять вскоре приехал ко мне в Ржищев подп[олковник] Муравьёв с братом своим Матвеем, служившем при князе Репнине адъютантом и пробыли у меня, как помнится, два дня; в течение коих, коль скоро только офицеры из моего дома уходили, они непременным образом всегда заводили разговор то об аглицкой, то об американской конституции, выхваляя оные. Я совершенно ничего дурного не подозревая, и не зная к чему сие ведёт, с ними беспрестанно соглашался, говоря: это хорошо, это полезно, желательно чтобы все народы были осчастливлены подобными правами.
Наконец, оба вскричали: «Браво полковник, вы - наш. Мы уверены, что каждый благородный человек который себя чувствует, иначе не может мыслить. Дайте руку».
Не проникнув их умысла и действительно будучи так сказать увлечён красноречивыми их рассуждениями, я дал свою руку и пожал с жаром прежде руку Матвея, а потом Сергея Муравьёвых. После сего они мне объявили, что скоро Россия будет иметь конституцию - она уже почти совсем готова, остаётся только ещё согласить её для всех сословий. Я сказал: «Дай бог, чтобы добрый государь поскорее её издал». Братья с удивлением на меня и потом друг на друга посмотрев, Сергей вдруг подхватил: «Как, неужели вы думаете полковник, что он нам конституцию даст добровольно? Нет, народ её требует и знатнейшие и важнейшие особы в государстве, особенно в Москве, да и не менее того, в Петербурге, в состоянии её дать без государя. Каждый из нас может и должен её требовать».
Я крепко призадумался и потом начал похаживать по комнате взад и вперёд, отвечая на все вопросы обеих Муравьёвых попеременно, в рассеянности: «да, конечно, разумеется» - и хватал себя беспрестанно за голову, которая начала немного кружиться.
Подали чай, я сел на софу и при жене моей разговор о конституции совершенно прервался. После чаю, когда жена нас оставила одних, я просил назвать мне несколько из главнейших членов общества. С большим замешательством один отвечал: «Мы вам полковник скоро всё сообщим». Другой подхватил: «Не сомневайтесь ни в чём. Согласитесь, что надобно наблюдать большую осторожность - благоразумие для пользы общества того требует, чтобы имена членов как можно менее друг другу были известны».
Я сим удовольствовался и впоследствии душевно благодарил бога, что не известился об именах членов тайного общества, в особенности при усилившихся борьбах сердца с рассудком, чтобы объявить о вредном умысле для правительства. С отъездом Муравьёвых я перестал быть их соучастником. Но спокойствие души меня оставило равно, как и аппетит. Не только жена моя но и все слуги в доме могут свидетельствовать что я с той минуты часто не только по одному дню, но и по два и три дня сряду часто не принимал почти другой пищи, кроме чашки кофею по утру будучи впрочем телесно совершенно здоров.
С самого сего времени переменился я в своём обращении с офицерами - оказывал всем большую холодность. Перестал учить солдат у своей квартиры, которыми до сего регулярно во всякое время года ежедневно занимался два раза. Препоручил всякое ученье баталионным командирам и всячески старался удалять от себя доверенность и привязанность всех своих подкомандующих. К подполковнику Муравьёву напротив того, чтобы удалить всякое сомнение я искал вкрасться по возможности в доверенность и в сём скоро успел, но ненадолго; скрытый сей человек проник кажется в тонкость, что в чистом моём сердце происходило.
В лагере при Лещине мне кажется, он возымел не только ко мне большую недоверчивость, но даже опасение, чтобы я не открыл дела. Может быть я в сём и ошибаюсь, но при бурном волнении чувств, которых не в состоянии описать сколь сильно раздирали моё сердце, я весьма хорошо помню что при обыкновенных моих возражениях в исступлении чувств при защищении достоинства своего государя, я был два раза столь неосторожен, что сказал в присутствии Артамона и Сергея Муравьёвых, полковника1 и подпоручика Бестужева-Рюмина: «Напрасно вы так обо мне думаете, вы меня не знаете».
В жару разговоров только может быть один Бестужев-Рюмин порядочно сие слышал, ибо вдруг схватив меня сильно за руку, сказал: «Нет, полковник, мы вас слишком хорошо знаем. Мы в вас точно уверены и на вас полагаем большую надежду». Я душевно порадовался, что при всей неосторожности моей, меня не поняли. Пришли некоторые офицеры по службе к Артамону Муравьёву и я успокоился. Но с сего дня я заметил большую недоверчивость к себе обеих Муравьёвых и Бестужева и я старался как можно быть осторожнее, большею частию соглашался во всём при двух встречах с Муравьёвыми, Бестужевым и полковником1 в доме Артамона Муравьёва, к которому приглашены были на обед.
1 Вероятно, И.С. Повало-Швейковский.
Артамон Муравьёв - энтузиаст. Сергей должен быть злой и мстительный человек. Он увлёк энтузиаста Бестужева-Рюмина, который также может быть чрез его, готов был сделаться злодеем. Полковник1, мне кажется, давал управлять всем трём собою, ибо всегда во всём с ними соглашался. Может быть он душевно и предан был злому умыслу. Я не берусь защищать моего 15-летнего знакомого, хотя мне и известно доброе его сердце.
При последнем обеде Артамон Муравьёв перед самым нашим отъездом от его в беседке настаивал, чтобы непременно поскорее начать дело; послать нарочитого в Петербург, известит полковника Пестеля, заставить некоторых полковых командиров 8 дивизии взять участие в деле, от которого не сомневался чтобы могли отказаться. Все были согласны и начали его обнимать.
Я слушал, остолбенел и молчал. Сергей Муравьёв меня спросил: «Полковник, что вы думаете, это прекрасно, я давно сего желал и всегда говорил: чем скорее, тем лучше. Увидите, что всё к нам пристанет». Я с обыкновенным хладнокровием отвечал: «Делайте что хотите, а моё мнение, что лучше остаться при первом решении и отложить всё, как определено до июня или июля месяца будущего года, т.е. 1826-го».
Оба Муравьёвы почти в один голос отвечали: «Полковник, увидите, что нас поодиночке переберут. - Сергей прибавил, - и вы может быть только один тому будете виною». Артамон с жаром присовокупил: «Не надобно отлагать. У меня какое-то верное предчувствие, что нас если не всех вдруг, то поодиночке перевяжут. Надобно действовать». Прочие в сём были согласны и все с приметною холодностию при отъезде со мною распрощались.
Не помню порядочно, в доме ли полковника Артамона Муравьёва или в доме полковника1, но кажется у сего последнего основались наконец на том, чтобы не помышлять уже задержать покойного государя прежде 826-го года, а оставить всё по моему мнению до смотра, который не знаю, по какому ими полученному известию, назначен был в июне или июле, но теперь вспомнил, что когда взяли у полковника Швейковского полк, то Артамон Муравьёв пригласил меня на другой день к себе к обеду, где нашёл полковника1, Сергея Муравьёва и Бестужева-Рюмина. Ожидали также члена полковника Враницкого, но сей добрый, кроткий человек, не приехал.
После обеда между разными разговорами дошло до того, что Сергей или Артамон Муравьёв, предлагали лишить жизни государя. Рассудок у меня был в таком замешательстве, что я почти ничего порядочно не слышал, но я помню очень хорошо, что Сергей Муравьёв, который всегда вообще более других говорил, в сём случае сказал: «Когда государя не будет, то большая часть дела, если даже уже и не всё, сделано и кончено. Константин лишился почти всех приверженцев чрез то, что живёт в Варшаве, партии он в Петербурге не найдёт. Николай и Михаил молоды - их не знают. В памяти моей осталось имя Якубовского или Якобовицкого, который должен совершить удар. Стоит за ним послать».
Тут скверный Бестужев-Рюмин присовокупил: «О, я знаю многих, которые не откажутся принять сие на себя. В Петербурге их более одного».
Полковник1 говорил с жаром, но не сказал ничего особенного, чтобы остаться в моей памяти. К счастию моему, я сидел на диване, когда Артамон Муравьёв стал между Сергеем Муравьёвым, полковником1 и Бестужевым-Рюминым с возвышенным голосом торжественно начал призывать всевышнего в свидетели, что несмотря на то, что он имеет жену и детей, которые ему дороже всего на свете, и что он при перевороте дел в государстве, может более потерять, чем выиграть, что он собою жертвует, если никто для совершения удара не сыщется.
1 Вероятно, И.С. Повало-Швейковский.
Опомнившись, когда оба Муравьёвы перестали уже с сильным жаром говорить, я начал просить всех чтобы они одумались. Что для одного человека, у которого отняли полк, не для чего переменять того, на что прежде решились и что лучше отложить до будущего лета. Спорили много и хотя беспрестанно утверждали, что не надобно отлагать дела, но, наконец, основались на моём предложении.
Часа полтора после сего, когда пришли к Артамону два офицера по службе, которые принудили прервать наш разговор, я оставшись в беседке с адъютантом Ахтырского полка и помнится, с полковником1, пошёл в дом Артамона Муравьёва, который с Сергеем и Бестужевым разговаривали в другой комнате по-французски, я при входе в комнату (через двери только мог слышать сии слова Артамон), сказал: «Vojia l'energe de votre homme fant ventee. Il ne me plait pas, par sa froideur»2.
Я уехал за час до сумерек и переодевшись дома, пошёл к полковнику Враницкому, чтобы ему всё пересказать и уговорить немедленно сходить со мною к генералу Роту и всё открыть. Но я застал Враницкого больным и страждущего. Одумался. Посидел около получаса, разговаривая о посторонних вещах и возвратился в лагерь.
Несколько дней после сего по окончании перед лагерем Полтавского полка, я зашёл в балаган к подполковнику Муравьёву, чтобы попросить у него вторую часть походов Наполеона. Посидев несколько минут, вошло к нему множество молодых артиллерийских офицеров, мне неизвестных и с ними подпоручик Бестужев-Рюмин, который подошед ко мне сказал на ухо: «Это все наши - славные люди». Я невольным образом содрогнулся.
На другой день я поехал опять к генералу Роту. Спросил ординарца и потом часовых, нет ли кого у генерала. Получил в ответ: «Нет никого». И опять спросил в рассеянности часовых: «Да он может быть занят». Мне отвечали: «Не знаем. Не угодно ли войти, адъютант об вас доложит». Холодный пот выступил у меня. Сердце обмерло. Волоса стали дыбом. Я остановился, призадумался. И воротился домой. Ночью я заболел и довольно трудно. Сердце около двух дней билось так сильно, что я ожидал, что со мною сделается удар, тем более, что все жилы в голове ужасным образом напряглись.
Не помню, на первый или на второй день моей болезни, когда я лежал в постели и офицеры некоторые у меня пили чай, вошёл ко мне в балаган Сергей Муравьёв и Бестужев-Рюмин с двумя офицерами, сколько помнится, принца Оранского полка, рекомендуя их, прибавили весьма тихо: «Это наши». Один назывался Паскевич, а другого не помню. Разговора о тайном деле у меня ни с ними, ни с артиллерийскими офицерами в балагане у Муравьёва, совершенно никакого не было.
Ещё помню, что в лагере мне Муравьёв или Бестужев рекомендовали двух молодых офицеров Пензенского полка: одного майора3, а другого чина не знаю, но он кажется командовал 2-ю гренадерскою ротою, которую я видел, что он вёл в лагерь, сменившись с караула в Житомире. С обеими офицерами я ничего не говорил.
1 Вероятно, И.С. Повало-Швейковский.
2 Франц.: «Вот вам хвалёная энергия вашего человека. Он мне не нравится из-за его холодности».
3 Вероятно, М.М. Спиридов.
Вспоминаю теперь имя Тютчева и едва ли он не третий ещё из Пензенских офицеров, которых мне Муравьёв рекомендовал, - ибо и он командует ротою. Кроме офицеров моего полка и дивизионных адъютантов бывших у меня по службе и из коих не думаю, чтобы кто-нибудь был членом общества, у меня ни одного раза не было никакого сходбища.
Полковник Муравьёв был у меня чаще других и почти всегда с Бестужевым. Полковник1 три или четыре раза. Полковник Враницкий только два раза. Полковник Артамон Муравьёв всего один раз и то, чтобы переодеться для встречи генерала барона Толя. Но у меня ни с кем из них по счастью разговора о тайном деле не было, или самый незначительный должен был быть, потому что я ничего не помню, и никогда ни с кем оного не начинал.
В 1824-м году, кажется в июле месяце, когда 9 дивизия была собрана для смотра в Белой Церкви, проезжал полковник Пестель, к которому подполковник Муравьёв настаивал, чтобы я непременно сходил и познакомился. Человек сей не только мне не понравился с первого раза, но я ужаснулся с каким жаром с первой минуты он начал со мною говорить о введении конституции в государстве. Он уверен был, что Россия непременно в 1825-м году её уже иметь будет. К счастию, жена моя за мной прислала скоро человека, и я всего у него пробыл не более 20 минут.
Полковник Пестель и подполковник Муравьёв кажется, первые и самые главные члены общества и оным управляли. Может бытья ошибаюсь. Я никогда не старался вникнуть не только в сии тайны, но вообще ни в какие, во всю мою жизнь. Мои братья были членами масонской ложи. Как они, так и некоторые другие из лучших моих знакомых, желали чтобы и я записался в масоны, но я никаких таинств не мог терпеть. Вспоминаю теперь, что слышал от Сергея Муравьёва, что какой-то Тургенев в Петербурге работает над конституциею. Муравьёв и Пестель должны быть с ним в переписке.
В Белой Церкви бывали у меня кроме моих офицеров, Ахтырского полка два брата Годениуса, из коих одного я определил подпрапорщиком в лейб-гвардии Измайловский полк, через полковника, что теперь генерал-майором, Мартынова. Франк, который со мною воспитывался в 1-м кадетском корпусе, Семичев, подполковник Арсеньев, но с которыми я никогда ни одного слова о конституции или тайном обществе не говорил. Хотя они все честных правил и как мне кажется, должны принадлежать к обществу или что об оном знать, но я не могу ручаться, чтобы они после того не поступили в общество, подобно артиллерийским офицерам в Лещине; впрочем, я ни от кого не слышал, чтобы они соблазнились.
В декабре 1824-го или в генваре 1825-го года, короткое время спустя после того, как я писал к генерал-адъютанту барону Дибичу и просил его убедительнейшим образом не отказать мне в ходатайстве своём о переводе меня из 3-го пехотного корпуса по своему усмотрению, - приехали ко мне в Ржищев два брата Муравьёвых Матвей и Сергей и уговаривали всячески чтобы я полка не оставлял. Не могши меня к тому склонить Сергей Муравьёв, после долгой тщательной просьбы, стал передо мною на колени и умолял снова, чтобы я сего не делал; заклинал меня благом общества не лишить их подпоры, и твердя беспрестанно, что он прежде не встанет, пока я не обещаюсь исполнить просьбы его, остаться командиром полка; если бы он и должен был умереть у моих ног, по моей неумолимости.
Я беспрестанно его просил не дурачиться и встать, и наконец, видя его неотвязчивость, дал обещание, что если по письму моему к генералу Дибичу не буду переведён, то не только останусь служить, но и проситься не буду к другой должности.
Они были сим довольны, несмотря на все возражения мои и представление, с какими трудностями сопряжено приведение в действо нашего дела без воли государя императора. Нелегко мне было бороться с сими двумя весьма умными, начитанными людьми и преданных с энтузиазмом идее, ввести в России конституцию.
1 Вероятно, И.С. Повало-Швейковский.
Прошедшего года на контрактах был я приглашён на обед к отставному полковнику Давыдову - человеку чрезвычайно доброму и весёлому. Приехав нашёл там всё незнакомых мне людей, кроме полковника Пестеля. Давыдов, не знаю чрез кого, сведал (вероятно через Пестеля или Муравьёва), что я член общества. Встретив меня, сказал на ухо: «Это все наши».
Тут был полковник1, один молодой офицер по квартирмейстерской части, адъютант графа Витгенштейна князь Барятинский, майор Поджио, полковник Враницкий, интендант 2-й армии Юшневский, генерал князь Волконский. Отставной генерал-майор Давыдов пришёл во время обеда и произвёл во всех большое замешательство. Мне после обеда сказал брат его, что он не принадлежит к обществу.
Разговоров вообще ни прежде, ни после обеда никакого о деле не слыхал. Может быть, тут ещё кто-нибудь был, но я не могу того вспомнить. Кажется, я всех наименовал. На другой день был у меня полковник Пестель. Вечером и вскоре после его приехал полковник Враницкий. Они долго разговаривали между собою, а я сел на канапе и не вмешивался в разговор.
Приехал вдруг проститься ко мне полковник Набоков, человек честнейших правил и не причастный дела, большой обожатель покойного доброго нашего отца государя, с которым иногда мне случалось беседовать, сколь несправедливо на государя слагают вину злоупотреблений в государстве существующих. Набоков приметил, что мы заняты, сказал, что у него лошади заложены и что он сейчас отправляется. Простился со мною и уехал. Скоро Пестель и Враницкий после того тоже уехали.
Враницкий добрый и честный человек - с каким сердечным чувством обнял я его однажды при разговоре о нашем деле, когда услышал что одного со мною мнения о нашем добром государе. Он верно обольщён Сергеем Муравьёвым.
Недели за две до выступления моего с полком из Ржищева к Бобруйску, поехал я к полковнику1 чтобы склонить его открыть дело. Но к несчастию, приехав к нему вечером поздно, не застал его дома. Собрался у его в доме ночевать, но одумался и поехал ночью к полковнику Набокову, от которого того же дня, сколько он с женою и сестрою ни старался упрашивать, остаться погостить у них, я отправился через Белую Церковь, опять домой. Надобно было быть в моём положении, чтобы познакомиться с ужасными мыслями о предательстве, обвинительстве и доносе. Ад не может для честного человека придумать злейшего мучительства.
Забыл было объявить ещё что мне известно, что полковник князь Трубецкой также член общества. Человек добрый, честный и кроткий. Хотя я его ещё знал подпрапорщиком в гвардии и возобновил с ним знакомство прошедшего лета при разводе, когда один баталион Полтавского полка находился там для содержания караула. Был несколько разов у его в доме, но никогда разговор не касался до общества.
1 Вероятно, И.С. Повало-Швейковский.
Прибыв с полком в Бобруйск, я тотчас сделал донесение командующему дивизиею, что подпоручик Бестужев-Рюмин не находится при полку. Через несколько дней он ко мне явился. Кажется, да и точно, в тот самый день, как я с полком присягал цесаревичу великому князю Константину Павловичу, как всероссийскому государю императору. Я Бестужева тотчас арестовал и о том донёс по команде.
Через две недели или более, только за несколько дней прежде полученных в Бобруйске известий о страшных происшествиях в столице, пришёл ко мне подпоручик Бестужев-Рюмин в чрезвычайном отчаянии просить вспомоществовать ему в получении отпуска в Москву, для отдания последнего долга сыновьего родителям и получения отцовского благословения. Предъявил мне письмо о кончине матери и о болезни отца.
Я по прочтении был тронут до глубины сердца, ужасным его положением. Сначала сказал, что мне весьма больно, что я не в состоянии исполнить его просьбы и советовал написать ему к корпусному командиру и отправить письмо с эстафетою в Житомир, для получения скорейшего ответа, но напоследок, после убедительнейших, сильных просьб, решился отправить его за жалованием, чтобы из Киева по эстафете получить скорее ответ от генерала Рота.
Он дал мне клятвенное обещание, не только из Киева никуда не отлучаться, но и пробыть там не более трёх дней, даже и тогда, если не получит на своё письмо ответа и непременно, во всяком случае, возвратиться в Бобруйск не позже 24-го декабря. Бог тому свидетель, что далеко от того чтобы подозревать что-нибудь дурное от сего чёрного злодея, я единственно только из чистейшего сострадания к поразившему его несчастию, согласился на его просьбу.
Чтобы знать хорошо все изгибы чёрной души, надлежит кажется, родиться извергом. Чтобы обнять хорошо понятием чистоту человеческого сердца и изящные чувствования оного, должно быть самому весьма чувствительным, превосходным, великим человеком. Меня немногие - весьма немногие поймут - это я знаю. Заметил ли кто-нибудь во мне, что я всегда довольствовался одним чувством того достоинства, что от неба мне досталась в удел при рождении моём такая душа, которая умела прощать ненависть, неблагодарность и обиды.
С завистию я не знаком. Меня не понимали и часто тому удивлялись, но ещё чаще того, приписывали всё, каким ни есть скрытым видам. Бог даровал мне превосходную, кроткую, добрую сопутницу для сей бременной жизни, но прежде сего, в молодости моей, измена и коварство, в чистейшей любви и дружбе с моей стороны, сильно потрясли моё доверчивое сердце. И от сего-то, я не прилеплялся никогда ни к какому знакомству. Не искал снискивать любви, которая, впрочем, всегда была приятна, в особенности в подкомандующих моих и слугах, но дорожил всегда уважением, которого не заметил чтобы кто-нибудь мне отказал.
Несмотря на строгость мою по службе, которая как обыкновенно случается, должна бы была отдалить от меня привязанность моих подкомандующих, я был не только почитаем, но и любим офицерами и солдатами, кажется единственно только по правоте и строгой всегда беспристрастной справедливости во всех случаях, как в Мингрельском, так и в Смоленском и Полтавском полку. От сего последнего я никак не ожидал той привязанности, какую при арестовании моём ночью в Бобруйске, всевышний послал мне в утешение и подкрепление.
Трогательнее и разительное сей любви и преданности, ничто не может быть. Воспоминание сей сцены, - в особенности слёзы гренадера, стоявшего на часах у казённого ящика, в котором искали моих бумаг, и теперь ещё приводят в восторг несчастного заключённого.
Торжественною, сильною, ужаснейшею клятвою, какая только смертным с чистою совестию может быть пред алтарём всевышнего произнесена, готов всё вышепрописанное подкрепить в присутствии всеавгустейшего монарха, моих обвинителей и всех заключённых несчастных имевших участие в тайном деле, по которому имеется на меня подозрение.
Василий Карлов, сын Тизенгаузен
бывший командир Полтавского пех[отного] полка
Генерал-адъютант Чернышёв







