© НИКИТА КИРСАНОВ

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » © НИКИТА КИРСАНОВ » «Прекрасен наш союз...» » Шервуд Иван Васильевич.


Шервуд Иван Васильевич.

Сообщений 1 страница 10 из 20

1

ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ ШЕРВУД

(12.03.1798 - 30.07 (или 4.11).1867).

Унтер-офицер 3 Украинского уланского полка.

Родился в Кенте близ Лондона.

Англичанин, сын механика, выписанного в Россию в 1800 для службы на Александровской мануфактуре Василия Яковлевича Шервуда (William Sherwood; 1767 - 22.04.1837, Москва), мать - Марта Фоминишна Фелтхем (Martha Sherwood (Feltham; 1775, Hull, Kingston upon Hull, England, United Kingdom - 6.05.1839, Москва).

В службу вступил рядовым в 3 Украинский уланский полк - 1.09.1819, унтер-офицер - 1.11.1819. В полку Шервуд вошёл в круг офицеров и постепенно узнал о существовании тайного общества. Решив сообщить об этом в Петербург, он написал письмо лейб-медику Виллие для передачи Александру I, вследствие этого был вызван к А.А. Аракчееву, к которому доставлен был с фельдъегерем в Грузино 12.07.1825, а на другой день в Петербург к генералу Клейнмихелю, через которого представлен был в Каменноостровском дворце Александру I.

Вернувшись на юг после своего доноса, он по заданию Александра I продолжал шпионскую деятельность и через Ф.Ф. Вадковского, к которому вошёл в полное доверие, был принят в Южное общество. Узнал его программу, состав и цели. Сообщив Аракчееву всё, что узнал, Шервуд 10.11.1825 получил от И.И. Дибича из Таганрога приказ действовать самым энергичным образом, 18.11 он послал Дибичу подробный рапорт о достигнутых результатах.

Переведён в л.-гв. Драгунский полк - 8.01.1826, прапорщик с переводом в Нарвский драгунский полк - 10.01.1826, снова переведён в л.-гв. Драгунский полк - 8.02.1826, высочайше повелено впредь именоваться «Шервуд-Верный» («в ознаменование особенного благоволения нашего и признательности к отличному подвигу, оказанному против злоумышленников, посягавших на спокойствие, благосостояние государства и на самую жизнь блаженные памяти государя императора Александра I» - указ Сенату 1.04.1826), а 22.07.1826 утверждён герб Шервуда, где изображены были в верхней половине щита - вензель Александра I в лучах, под двуглавым орлом, а в нижней - рука, выходящая из облаков, со сложенными для присяги пальцами; поручик - 6.06.1826.

Шервуд не пользовался расположением своих товарищей, среди которых получил прозвания «Шервуда-Скверного» и «Фидельки». В 1827 исполнял чисто жандармское поручение гр. А.X. Бенкендорфа, прикомандирован к штабу Отдельного гвардейского корпуса - 11.12.1827, участник русско-турецкой войны 1828-1829 (за участие в осаде Варны награждён орденом Анны 3 ст.), штабс-капитан - 28.01.1830, в марте 1830 награждён бриллиантовым перстнем, в сентябре - выдачей 2 тысяч рублей, в декабре - жалованьем в двойном размере, участник подавления польского восстания в 1831, награждён за отличие орденом Владимира 4 ст. с бантом - 25.06.1831, в тот же день произведён в капитаны, полковник с назначением состоять по кавалерии - 30.08.1833. На этом его служебная карьера кончилась навсегда.

Впоследствии за ложный донос содержался в Шлиссельбургской крепости. Будучи освобождён и возвращён в прежнее местопребывание, он с 1851 состоял под секретным надзором и жил (июль 1856) в собственной деревне в Смоленском уезде, его просьба о помиловании и освобождении от надзора была всеподданнейше доложена 6.06.1856, но оставлена до коронации, высочайше повелено освободить от надзора - 30.07.1856.

Умер в Петербурге, похоронен в Москве на Введенском кладбище.

Жёны: первая - с 1826 дочь отставного майора Екатерина Алексеевна Ушакова (р. 27.06.1807), вторая - с 1852 Фридерика Кирмиссон (разведённая гр. Струтинская) и третья - с 1864 дочь коллежского советника Елизавета Александровна фон Парфенок.

Дети:

Константин (3.02.1829 - 16.12.1865, родился и умер в Москве, похоронен в Донском монастыре), от 1-го брака, крестник вел. кн. Константина Павловича; женат на Софье Осиповне Шервуд (ок. 1828 - 6.04.1888, Москва);

Николай (р. 22.07.1830 в Петербурге), от 1-го брака, крестник вел. кн. Михаила Павловича, в 1859 прапорщик;

Софья (р. 1832), от 1-го брака;

Ольга (р. 3.04.1834), от 1-го брака;

Эммануил-Иван-Генрих (р. 13. 12.1843 в Петербурге, католик), от 2-го брака.

Братья:

Василий (William Sherwood; b.17.05.1796, Hull, UK), женат на Александре Евграфовне N;

Иосиф (Осип) Joseph Sherwood (10.01.1800, London, Greater London, England, United Kingdom - 6.12.1838, Tambovskaya oblast, Russian Federation), женат на Елизавете Николаевне Кошелевской;

Яков (James Sherwood; b. 30.11.1805, St Petersburg, St Petersburg, Russia).

Сестра - Елизавета (Elizebeth Sherwood; b. 22.11.1802, St Petersburg, St Petersburg, Russia).



ГАРФ, ф. 48, оп. 1, д. 3, 156.

2

Шервудский лес

Впервые опубликовано в сборнике «Санкт-Петербург – Великобритания. XYIII – XXI вв.». СПб, Издательство «Европейский Дом», 2014.

Иосиф Романовский, Ольга Шервуд

(Один английский род в России: механики и художники)

Часть 1.

«Я глубоко интересуюсь одаренными от Бога людьми и считаю их единственной силой земли русской».

В.О. Шервуд

«Вы, господа, Англию не знаете и не понимаете ее; если бы вы понимали англичан и желали бы им подражать, то, прежде всего, были бы искренно-русскими патриотами, потому что это есть самая существенная черта англичан». Пров Садовский. (Цитата приведена В.О. Шервудом в своих «Воспоминаниях»)

Фамилию Шервуд до сих пор приходится в разных конторах произносить буквально по слогам и пояснять записывающим ее: «Ну, Робин Гуд, Шервудский лес, помните?». Из детства - из стихов Бернса в вольном переводе Маршака - благородного разбойника знают; но при упоминании его владений еще лет тридцать назад восклицали: «Да-да, «Шербургские зонтики»!...».

Нынче тот мюзикл забылся, зато появились во множестве фильмы и сериалы про чудесного поборника справедливости, к тому же выяснилось, что звучным словом «Шервуд» именуются разные компании, кафе, есть даже коттеджный поселок под Москвой и петербургская музыкальная группа. Но только редкие люди, заслышав при знакомстве фамилию, проявляли свою осведомленность. Одни говорили, стесняясь немножко: «Шервуд-Верный?». А другие, наоборот, уважительно: «Из тех самых, скульпторов?».

Как получилось, что один из славных родов России, и скромность тут нас не остановит, практически неизвестен соотечественникам – при том, что буквально каждый день на телеэкране возникает здание, ставшее самым зримым и существенным нашего семейства проявлением?

Речь идет о здании Исторического музея на Красной площади в Москве, построенного по проекту Владимира Осиповича Шервуда, прадеда авторов этих заметок. Пользуясь случаем, мы хотим рассказать о Шервудах в России. История рода еще не написана, хотя в разных источниках советского времени кое-какие факты опубликованы - нередко с идеологической окраской, что понятно. Некоторые Шервуды, неважно, с этой фамилией или уже другой, в разное время составляли родовое древо – сейчас в нем ??? имен. Пытались и сами, частным образом, найти какие-то документы и сведения, но в советские годы это было нелегко. Архивы недоступны, а кроме того, с одной стороны, на горизонте маячили возможные родственники за границей, с другой – «серое» начальство нередко воспринимало фамилию как еврейскую. В обоих случаях «правильнее» было не высовываться.

И лишь теперь стараниями наших московских кузенов Андрея Монастырского, художника и реставратора, и Юрия Лонгинова, историка, дело сильно подвинулось. Ими создан сайт «Дом Шервудов», там опубликованы найденные Юрием в архивах потрясающие документы, на которые мы, с любезного разрешения кузенов, будем здесь, в частности, ссылаться.

Все мы происходим от Вильяма Шервуда, механика по шерстечесальным машинам. В 1800 году он прибыл из Гринвича (историческое графство Кент, нынче Большой Лондон) на Александровскую мануфактуру под Петербургом. По-видимому, был некий запрос Двора соответствующим институциям Британской империи: требовались специалисты. В 1798 году император Павел Петрович решил построить на берегу Невы – там, где сейчас Обуховский завод, - «большую механическую мануфактуру, которая производила бы хлопковую и шерстяную пряжу и ткани… идея была крайне современной: механическое прядение только-только было изобретено в Англии».

На фабрике трудилось немало выходцев из Великобритании, заметную роль сыграл управляющий мануфактурой целых 54 года Александр Яковлевич Вильсон, уроженец Эдинбурга: его отец кузнец Джеймс Вильсон работал на строительстве Царскосельских дворцов, которое возглавлял шотландец Чарльз Камерон; вероятно, они рядом и квартировали, позже неподалеку была построена и Англиканская церковь… Некоторые постройки Александровской мануфактуры даже сохранились (лазарет, завозный двор, инвалидный дом, льнопрядильная мастерская самого начала XIX века, построенные по проектам Александра Вильсона и штатного архитектора мануфактуры Александра Рокова) и находятся на территории Обуховского завода.

Удивительнейшим образом мы знаем даже дату прибытия в Россию жены Вильяма Шервуда – из паспорта, оригинал которого обнаружен в Московском историческом архиве:

«ПАСПОРТ. Сей паспорт в Кронштадте у коменданта явлен и в книге под № 185 записан. Значащаяся по оному жена английского прядильного мастера Шервуда Марта с тремя малолетними детьми Вильямом, Джоном и Джозефом приехала в Кронштадт октября 11 дня из Рочестра на судне Плоумен с шкипером Томпсоном и по Высочайшему Его Императорского Величества дозволению, объявленному мне Генерал-адъютантом и Кавалером Графом Ливеном, отправляется в С. Петербург, которой чинить свободный пропуск, а по прибытии объявить ей сей Паспорт в тамошнюю полицию. Кронштадт, октября 15 дня 1800 года. Комендант Уколов».

Очевидно, Вильям-старший прибыл еще раньше. В России он стал Василием Яковлевичем (1767 – 1837). Марта Фелтхем - Марфой Фоминичной (1774 – 1839). Сыновья, соответственно, Василием, Васильевичем (1796 – ?), Иваном Васильевичем (1798 – 1867), Иосифом Васильевичем (1800 - 1838). То есть, Марта плыла глубокой осенью в чужую Россию с шестилетним, двухлетним и десятимесячным детьми. Вскоре у них родились Елизавета (1803 - 1872) и Яков (1805 - 1868). Заметим, забегая вперед: все Шервуды имели кучу детей вплоть до Великой Отечественной войны, что обусловило их родство со многими выдающимися семействами России. Также заметим, что в роду немало повторяющихся имен, отчего нередко возникает путаница.

Среди детей Вильяма и Марты (их могилы затерялись на Введенском кладбище в Москве, поскольку туда впоследствии перебралась семья) поистине прославился Джон – Иван Васильевич Шервуд. Он вошел в школьные учебники как «предатель декабристов» - вот почему в прежние годы наши собеседники непременно словно извинялись, что напоминают о таком негодном предке. Авторы данных заметок не прямые потомки Ивана Васильевича Шервуда, получившего от Николая I вторую фамилию «Верный» и герб, однако, во имя справедливости, полагают, что личность и поступки его требуют более сложной оценки, нежели клеймо «предатель».

Основные, но не единственные, источники сведений о жизни Ивана – его собственная «Исповедь» (написана, как полагал известный историк И.М. Троцкий, незадолго до смерти, а потому не окончена; опубликована Н.К. Шильдером в 1896 году, получена им от дочери мемуариста О.И. Шервуд-Верной); «Воспоминания» В.О. Шервуда, его племянника; книжечка «Шервуд. Из записок генерал-майора Б-П.» (Берлин, 1860); заметки Шильдера при указанной публикации в «Историческом вестнике» №1 за 1896 год и другие его публикации в том же журнале за 1897 год; статья в Энциклопедическом Словаре Брокгауза и Ефрона (1890 - 1907 с определением «первый доноситель по делу декабристов»); исследование И.М. Троцкого «Жизнь Шервуда-Верного» (1927).

Историки разных эпох – до и после 1917 года – расходятся в оценке его действий и самой личности. Известно также, что Александр I знал в деталях о существовании заговора до встречи с ним. И все же книга Троцкого, написанная с позиций классовой борьбы, на могла не стать основополагающей в оценке Шервуда-Верного в эпоху «декабристов, разбудивших Герцена» (и те, и другой еще встретятся нам в связи с повествованием о скульпторе Шервуде…).

Примечательно, что репутация Шервуда-Верного мгновенно «укрепилась» в новейшие времена, когда в ход пошла формула «Россия, которую мы потеряли»…

Троцкий же пишет: «Его именем начинается список профессионалов-провокаторов в России». Однако автор характеризует своего героя как «искателя приключений», а его биографию - как «авантюрный… роман, написанный самой жизнью на плотной цветной бумаге канцелярских отношений» (что уже великолепно: авантюрист при «Делах»!).

И далее Троцкий признается-проговаривается: «Биография Шервуда вплоть до самых декабрьских событий представляется нам чрезвычайно темной. Дальнейшая его судьба несколько выясняется в свете официальных источников, но и здесь мы находим пробелы, относящиеся к тем периодам, когда Шервуд переставал интересовать III Отделение. Все же остальные источники могут скорее исказить, чем создать его подлинный облик».

Затем он говорит о сплетнях и пересудах вокруг своего героя, случайных упоминаниях в мемуарах, отсылает к книжке анонимного полковника, называя его: Барк-Петровский, сослуживец Шервуда. Она – «один из первых печатных источников истории декабризма» и основа «шервудовской легенды», ее использовали затем и историки, и беллетристы. Троцкий указывает на то, что Б-П основывается на рассказах самого Шервуда, но вспоминает много позже событий; в общем, веры нет: «Мы должны быть чрезвычайно осторожны». Более того: «История раскрытия Шервудом декабристских организаций не представляется достаточно ясной».

Троцкий нигде не проявляет знакомства с основополагающим для нашей фамилии текстом – «Воспоминаниями» В.О. Шервуда. Их рукопись хранилась в семье, первая глава впервые полностью научно опубликована и откомментирована в биографическом альманахе «Лица» (Издательство «Дмитрий Буланин», СПб, 2001. Вступительная статья А.Л. Дмитренко. Подготовка текста В.А. Воропаева и Т.М. Марсаковой. Комментарии А.А. Кононова). А.Л. Дмитренко подчеркивает объективность и строгие моральные принципы, «не без оттенка ригоризма», Владимира Осиповича, проявленные, в частности, в описании «одиозного» Шервуда-Верного: «Благородный «родственный долг» превратил рассказ племянника об авантюрных похождениях дяди в первую серьезную попытку разобраться во внутренних мотивах деятельности «первого доносителя». При этом в рассказе мемуариста не чувствуется ни малейшей попытки обелить родственника. Образ «несчастного Шервуд-Верного» трактуется Владимиром Шервудом в полном соответствии с собственным нравственным кодексом…».

Владимир Осипович пишет: «Несмотря на то, что у него всегда оставалась английская натура, но ни йоты английского воспитания, серьезного, значительного воспитания. Тогдашняя московская молодежь была воспитана на французских идеалах – Партос, Артос и Арамис и Дартаньян Дюма были только слабым воспроизведением действительного типа Ивана Васильевича Шервуда. Беззаветная храбрость, самые непозволительные романтические приключения, не оправдываемые никаким нравственным чувством, считались чуть ли не идеалом современного героя. Он не был моим идеалом, но я невольно должен вспомнить о нем хоть в нескольких строках. Сильный, красивый блондин, с страшнейшим английским хладнокровием, Иван Васильевич Шервуд получил очень порядочное, по тогдашнему времени, образование; по крайней мере, оно обусловливалось знанием английского, французского и немецкого языков…».

Вместо того, чтобы продолжить отцовскую линию – стать механиком (а судя по всему, он это дело знал: есть свидетельства, что чинил мельницу в одном имении), Иван в феврале 1815 года в возрасте 17 лет поступил в Императорскую Медицинскую Академию в Москве, но уже через три месяца ее покинул. Давал уроки английского по семьям. Достоверно известно, что 1 сентября 1819 года поступил в 3-й Украинский уланский полк, рядовым из вольноопределяющихся (ему 21 год). Дальнейшее описано в названных выше источниках: служил яро, бесстрашно, имел награды за участие в военных кампаниях. Потом донес на Южное Общество, рассказав о заговоре лично Александру I при аудиенции 13 июля 1825 года во дворце на Каменном острове и продолжал свою службу уже в двух ипостасях: как военный и как нештатный агент Его Величества.

Заговорщик Вадковский характеризовал Шервуда так: «Его характер вообще английский... он тверд в своем слове и неуклонно стремится к своей цели. На первый взгляд кажется холоден, но он способен к горячей преданности; нет жертв, на которые он не решился бы для достижения своих замыслов, нет опасности, которой он не презрел бы, чтобы успеть в задуманном им предприятии... он обладает необычайной тонкостью в выборе средств для своих действий». У Троцкого выходит, что он был честолюбивый, образованный, ловкий, низменный по характеру, враль, трус, «шпион и доносчик из любви к делу и ненависти к лицам», миллионный аферист и мелкий жулик сразу.

Сам Иван Васильевич в своей Исповеди писал: «Я любил блаженной памяти покойного императора Александра I не по одной преданности, как к царю, но как к императору, который сделал много добра отцу моему». Но кто ж в России поверит в искреннюю и благодарную любовь к царю? И во времена, когда служба Государю (о, проклятое российское разделение государства и Отечества!) совсем перестала считаться доблестью, слова Ивана Шервуда: «Исполнил только долг присяги и честного человека, но готов и разведать», итог разговора с царем, не могли восприниматься как достойные.

Но вот что писал Владимир Осипович: «В бытность моего деда при дворе в качестве придворного механика случалось часто, что император Александр I сам ласкал и его, и семью. Не только своим высоким престижем, но и необыкновенным сердечным и любовным вниманием, которым он так умел озарять все его окружающее, государь возбуждал к себе почти обожание. А Иван Васильевич как старший больше всех мог помнить его».

Далее следует рассказ, описывающий поступок Шервуда-Верного без осуждения, а также последующих событий его судьбы. Примечательна оценка «моральные синтезы Ивана Васильевича не могли приходиться мне по вкусу» (ибо тот был, мягко говоря, охотник до женского полу) и основной вывод: «В русском воинстве есть особая сила. Эта сила чужда всяких внешних эффектов: она есть чистое самоотвержение, и в этом ее непобедимость. Вот этого-то культурного, чисто русского элемента и не было в несчастном Иване Шервуде, и несмотря на все громадные дарования и беспредельную храбрость, он никогда не был истинным героем русской жизни».

Живописны многие факты биографии Шервуда-Верного. Три женитьбы, семеро детей, причем Великие Князья Константин Павлович и Михаил Павлович - в крестных. С 1844-го по 1951-й Иван Васильевич провел в крепости. Цитируют в объяснение обычно декабриста Басаргина: «надоел императору Николаю I своими наглыми требованиями», а вот что пишет Владимир Осипович:

«Иван Васильевич был настоящий офицер, и очень жаль, что его карьера, по роковой случайности, отвлекла его от настоящего призвания. Некоторые правительственные лица взглянули на Ивана Васильевича как на особо способного полицейского, и совершилась роковая ошибка - ему дана была инструкция, которую я сам читал, где предписывалось ему наблюдать за нравственностью России. Принявши это дело к сердцу, Иван Васильевич стал изучать русскую жизнь, он встретил такую администрацию и таких чиновников, которые, безусловно, роняли авторитет правительства и топтали в грязь государственные законы. Какого рода была докладная записка Иван Васильевича по поводу порученной ему миссии - не знаю. Но вскоре после этого Иван Васильевич был арестован и посажен в Петропавловскую крепость (по другим данным, в Шлиссельбургскую. – авт.). Причины этого заключения мне неизвестны. Знаю только одно, что смотрителю крепости было сказано, что если Иван Васильевич умрет, то тот ответит своей головой».

В заключении Иван Васильевич много читал, «вплоть до Спинозы, потерял все зубы и волосы»; затем страшно нуждался, умер 4 ноября 1867 года, был похоронен в семейном склепе, ныне утраченном, на Введенском кладбище Москвы.

Сведения о потомках его, преимущественно военных, купцах и предпринимателях, собираются. Там есть загадки. Например, в Московском центральном историческом архиве имеется «Дело о страховании мукомольной мельницы и просушки дворянина В.И. Шервуда-Верного в селе Сержень Юрт, Грозненского округа, Терской области. 1909 год». Это про сына Ивана Васильевича, Виктора Ивановича, но как он оказался в Чечне? Следы этот ветви рода теряются в основном на рубеже веков. В базе данных погибших в блокаду жителей Ленинграда упоминаются правнуки Шервуда-Верного Нина Михайловна двадцати трех лет и Владимир Михайлович пятнадцати лет; а также Шервуд Евгения Оттовна - очевидно, их мать (рожденная в 1895 году). Все они похоронены на Пискаревском кладбище.

Нам более близок другой сын Вильяма – Джозеф, он же Иосиф, механик по водопропускным сооружениям. Мы относимся к этой ветке родового древа, но главное - она дала наиболее известных среди Шервудов сынов России.

Иосиф Васильевич Шервуд родился 10 января 1800 года в Гринвиче, о чем даже найдено свидетельство крестившего его священника Стефана Грина. Следующие найденные документальные свидетельства о жизни его родителей и семьи в целом таковы: прошение «Англичанина Василия Шервуда Механика» о компенсации за сгоревший во время пожара Москвы дом «в Серпуховской части» с единственной известной подписью предка, купчая на еще один участок по Малой Калужской улице от 1816 года, завещание Марфы Фоминишны.

3

Часть 2.

Еще в Московском историческом архиве сохранилась метрическая книга церкви Иоакима и Анны, где найдена запись о венчании 25-летнего Иосифа Васильевича Шервуда и 16-летней Елизаветы Николаевны Кошелевской 16 января 1825 года.

Ее батюшка Николай Степанович (1761-1829) тоже был фигурой примечательной: «от старого казацкого рода», он приехал в Петербург из Запорожья, выпускник Императорской Академии Художеств, русский архитектор, инженер. Масон. Он «архитекторским помощником» с 1782-го по 1784-й участвовал в строительстве Третьего Исаакиевского собора; с 1788-го по 1790-й - Таврического дворца. С 1799-го по 1801-й в Академии Художеств при архитекторе Захарове состоял помощником, тогда же в Петербургском Арсенале построил «для отлития оружия печь, помещавшую в себе до тысячи пуд металла».

С 1801-го по 1803-й при Адмиралтействе был каменных дел мастером. Строил в Херсоне, на Дону, «при партикулярной должности у господ графа Гудовича и фельдмаршала Румянцева», «по ведомству дирекции Мариинского канала, в столице при Петропавловской крепости и Главном Гребном Порте, а на Охтинском пороховом Заводе был мастером плотинного и механического дела». Наконец, «с 24 мая 1819 по 1822 год находился при построении Дворца Его Императорскому Высочеству Князю Михаилу Павловичу» (теперь Русский музей). Ему посвящено немало страниц в воспоминаниях Владимира Осиповича в связи с близостью Кошелевского ко двору, а также его учебе в Академии художеств, знакомству с Пушкиным, спасением им художника Тропинина от чумы и прочими красочными и волнующими эпизодами.

Интересно и то, что Николай Степанович был женат на дочери капитана морской службы Иванова (из любви к мужу, который заболел, она однажды перебежала Неву по тронувшемуся льду) - отсюда, как считается в семье, единственный ручеек поистине русской крови в нашей ветке рода. В семье Иосифа и Елизаветы Шервуд (она младше мужа на десять лет) было четверо детей. И среди них – Владимир Иосифович, или Осипович, не раз уже тут помянутый будущий академик живописи (18.8.1833 - 9.07.1897). Он родился в селе Истлеево Елатомского уезда Тамбовской губернии, куда молодые уехали, видимо, вскоре после венчания. И где Иосиф, бывший механик, вступает в службу в «Губернское правление копиистом 1825 года июля 27»; к моменту рождения сына Владимира он уже регистратор.

Увы, пяти с половиной лет Владимир теряет отца, а еще через два года, уже в Москве, мать, для которой, как он вспоминает, «искусство являлось каким-то свободным актом творчества, которое она применяла на каждом шагу. Она никогда не задумывалась создать новый узор, расположить декоративное украшение в комнате или даже нарисовать какую-нибудь сценку, виденную ею». Мать и приучила к рисованию детей; сестры ее также были талантливы. Одна из них, Марья Николаевна, взяла всех четырех детей на воспитание после смерти матери. Братья Николай и Владимир были помещены в Московское сиротское училище, которое в 1842 году было преобразовано в Межевое отделение земледельческой школы, где преподавали черчение, рисование и даже архитектуру.

Опустим здесь этапы образования Владимира Иосифовича, в итоге окончившего Московское училище живописи, ваяния и зодчества в 1857 году со званием свободного художника «по части живописи пейзажной». Опустим даже наставление, которое сделал Гоголь при одной из встреч в 1850 году студенту, «дав ему толчок к разработке теории одухотворенного творчества», о чем были публикации, и вообще роль писателя в судьбе Шервуда. Заметим другое.

Владимир Иосифович, который осознавал свое предназначение так: «Я желал бы сделать то, что сделал Глинка в музыке», - «преуспел в трех искусствах» - живописи, скульптуре и архитектуре. Занимался теоретической и исследовательской работой - высоко ценилась, в частности, его статья «Опыт исследования законов искусства. Живопись, скульптура, архитектура и орнаментика» печаталась в «Русском обозрении» с июля по декабрь 1894-го. Был даже публицистом (в 1880-е - 1890-е сотрудничал с «Московскими ведомостями», «Русским обозрением» и другими изданиями), написал несколько монографий по архитектуре и искусству, заметки об образовании, письма, стихотворения и даже поэму о Древней Москве. С его иллюстрациями вышло первое издание рассказа Толстого «Чем люди живы» (1882).

Его имя вошло в энциклопедии и хрестоматии… но не в обиходное знание образованного слоя. Мемуары, написанные прекрасным живым слогом (вот в кого его потомки, умеющие писать общеинтересно), полностью не изданы до сих пор. Его не поминают даже в так называемом «втором ряду», меж тем трудно не солидаризоваться, и вовсе не по-родственному, с утверждением А.Л. Дмитренко: «Главное произведение В.О. Шервуда – здание Исторического музея на Красной площади – неизбежно включает имя его создателя в пределы «культурного минимума» соотечественников».

Впервые за многие десятилетия его вспомнили в публичном пространстве лишь в связи с выставкой 1995 года в зале на Остоженке - «В.О. Шервуд. Творчество. Наследие. Потомки», организованной родственниками и администрацией Центрального округа Москвы. И спустя два года, когда отмечалось 125-летие Исторического музея, конкурс на проект которого он выиграл вместе с талантливым инженером А.А. Семеновым. Музей к тому времени десять лет уж был закрыт на ремонт, отчего пресса справедливо негодовала, заодно обругивая и само здание: мол, иллюстрация уваровской триады и презренная эклектика.

Правда, нынче воззрения изменились, «псевдорусским стилем» уже не бранятся; ведущий архитектурный критик Григорий Ревзин говорит так: «Русский стиль ориентировался на башни Кремля… Есть просто такое понятие «русский стиль», его изобрел Владимир Шервуд». Глядишь, когда-нибудь рядом с Историческим музеем начнут упоминать, например, прадедовы памятники Александру II. Его проект монумента для Кремля занял первое место на конкурсе, но кому-то не угодил, однако были поставлены две его, впечатляющие по снимкам, работы в Казани и в Самаре. Вообще, все монументы этому царю, около шести сотен, разрушены при Советской власти (только в Хельсинки уцелел, да часовенка на Валааме), так что неудивительно, что о них не слишком говорили даже внутри семьи.

«Зато» относительно хорошо известен московский же памятник хирургу Пирогову (1897). И, особенно, чугунный памятник гренадерам, павшим под Плевной (открыт в день десятилетия со дня той победы – 28 ноября/10 декабря 1887 года, на угощение потратили 15 тысяч рублей), на который Владимир Иосифович получил заказ благодаря историку Забелину (инициатор создания Исторического музея), - этот монумент вписывался в идеологию.

Кстати, он стоит неподалеку от комплекса деловых зданий на Старой Площади, где в годы СССР размещался ЦК КПСС, а ныне Администрация Президента. Понятно, что «военная тайна» не позволяла говорить о том, что этот комплекс возвел в 1914 году сын Владимира Иосифовича – архитектор Владимир Владимирович Шервуд (1867 – 1930). Он также закончил Московское училище живописи, ваяния и зодчества (1895), занимал разные архитектурные посты и немало строил, его работы относят к псевдорусскому стилю, модерну, неоготике, раннему конструктивизму. Есть предположение, что Ласточкино гнездо в Крыму – тоже его работа, хотя точно авторство этого блестящего замка пока не установлено.

Раз уж мы заговорили о детях Владимира Иосифовича и супруги его Лидии Даниловны Матильды Амалии, урожденной Шумахер, немки, дочери пастора из Ковенской губернии, то скажем, что их было десять. Имя старшего сына Сергея Владимировича (1858 - 1899), тоже архитектора, не упоминалось, видно, потому, что он кроме особняков в Москве возвел немало храмов. Самые знаменитые постройки: Крестовоздвиженская церковь в Дарне (1895), соборный Казанский храм Шамординского Свято-Амвросиевского монастыря Калужской губернии (1895 - 1901), весьма известный необарочный, или позднемодернистский, «Дом со львами на Пятницкой» - особняк фон Рекк (1897).

Нельзя умолчать о том, что старшая дочь Ольга Владимировна Шервуд (1857 - 1939) вышла замуж за Андрея Евграфовича Фаворского - и сын их Владимир, знаменитый график (1886 - 1964), уже со своими потомками продолжил художническую часть рода.

Младший же сын Леонид стал скульптором, но о нем позже, а пока вернемся к нашему прадеду Владимиру Иосифовичу, в чьей жизни так значительно и многогранно проявились две великие империи. Его отец Джозеф – Иосиф Васильевич - считал себя англичанином, лишь на смертном одре принял русскую веру, за что изрядно пострадала Елизавета Николаевна, обвиненная его родственниками во «влиянии». А Владимир Иосифович отправился на родину предков как уже совершенно русский по духу человек - с пузырьком московской земли на случай смерти.

Он жил и работал пять лет после учебы в городке Блэкберн по приглашению Чарльза Диккенсона (существует забавная путаница с Диккенсом), опять-таки, механика, причем потомственного: его отец усовершенствовал самоткацкий станок блэкберн-лум, на чем и разбогател. Они познакомились через одного из сыновей Ивана Шервуда-Верного - Диккенсону понравилась живопись, и прадед продолжил исполнять заказы в графстве Ланкашир. Несколько картин того периода хранятся в художественной галерее Блэкберна, а также Престона. В одной книге говорится, что на Всемирной выставке в Лондоне (1862) было три работы Шервуда, и одна из картин «произвела хорошее впечатление».

С недавних пор у нас в семье есть фотографии трех многофигурных исторических полотен: «Обзор Блэкберна и других местных добровольцев на Александровском лугу. 25 мая 1863», «Закладывание первого камня в основание для строительства хлопчатобумажной биржи» и «День выборов в Престоне» и пары портретов. В 2004 году картина прадеда «Танцы после жатвы» (1876) даже попала на обложку каталога Русского аукциона в Стокгольме.

И в буклетик открытого Дома-музея Чичерина в Тамбове – находится в здании бывшей городской усадьбы В.Н. Чичерина, отца Георгия Васильевича (1872 - 1936), известного дипломата, историка, публициста, музыканта, музыковеда, народного комиссара по иностранным делам, - тоже включены два портрета работы Шервуда. В России он писал портреты всю жизнь (да и был прежде всего живописцем, а не архитектором), им запечатлены, например, историки Забелин, Соловьев и Ключевский, поэт Тютчев, московский генерал-губернатор князь Долгоруков, филолог Корш, ректор Московского университета Самарин и немало иных весьма видных персон и гениев.

Несколько живописных произведений Владимира Иосифовича имеется в Историческом музее, который к нему, естественно, питает симпатию. Что-то есть у наших родственников. Недавно музей пытался купить у правнучки Елены Павловны Шервуд автопортрет Владимира Иосифовича, но не смог это сделать. История редкой красоты по нашим временам. Хозяйка просила слишком маленькие деньги, сотрудники музея, ведающие закупками, решили, что неприлично такую вещь покупать за столь мизерную сумму и увеличили ее. Елена согласилась. Когда сделку пришли утверждать к руководству музея, оно буквально возмутилось смехотворностью вознаграждения и, в свою очередь, подняло его. После чего автопортрет был просто подарен музею.

Как видно из прадедовых «Воспоминаний», он постоянно находил соединения и различия Англии и России. Ну, например: «…бывши в Англии, я вспоминал мое детство. Оказалось, так много примешивалось к нашей тамбовской черноземной жизни культурных приемов Англии. Сколько я мог тогда припомнить, все хозяйство и вся жизнь наша в Елатомском уезде были сочетанием живого одушевления чисто русского характера с какой-то порядочностью и английским комфортом». В другом месте он хвалит английскую манеру воспитания и образования.

И при этом о Шервудах вообще: «Фамилия эта очень древняя в Англии. В бытность мою в северных частях Англии сторонники консервативной партии показывали и предлагали гербы нашего рода, от которых я, будучи русским, искренно должен был отказаться. Очень жалею, что не имел ни времени, ни случая изучить своих английских предков, между которыми был Св.Фома Шервуд (а до святых я был всегда большой охотник). Меня уверяли в Англии, что отдельные предки наши были герцоги». Немалый фрагмент «Воспоминаний» посвящен и Джону Филду, у которого дома брали уроки фортепиано (приходится опустить его из-за ограниченности места).

«Знакомство с седой европейской стариной, очевидно, немало способствовали шервудскому «консерватизму», - пишут З. Жилкина и Н. Глущенко в книге «Каменных дел университеты. О традициях обучения московских зодчих» (Москва, Молодая гвардия, 1991). – Кавычки здесь поставлены не зря – именно романтики XIX века вскрыли и возродили многие забытые было сокровища – на новой, устремленной в будущее основе».

Авторы – возможно, самые горячие из профессионалов поклонники В.О. Шервуда - в объективном тоне говорят даже о Шервуде-Верном, а Владимира Иосифовича аттестуют еще так: «Не чета разночинцам, которые из тяжелой юности вынесли только порку и нищету». И вот еще из их рассказа: «Цельность и прямота везде», «Слабое здоровье, но очень многим интересовался и много успел», «Пока он был в Англии, главным заказчиком зодчего стал промышленник, торговец и землевладелец…

«Настоящее поклонение Ваалу приводит меня в ужас, деньги стали Богом», – писал он»; «Создание Исторического музея, несмотря на премию, принесло ему экономический урон».

И еще: «Мало того, Шервуд уже в молодые годы предвосхитил идеи мирискусников 1890-х годов о значении художественной промышленности для жизни и развитии народа. Он не раз подчеркивал, что даже Рафаэль и Микеланджело «не брезговали такой работой, как рисование канделябров».

И еще: «Шервуд… опередил свою эпоху почти на целое поколение, предвосхищая появление отечественного модерна. Его подход к архитектуре был далеко не всеми и не во всем понят в 1870 – 1880 годы, и здание Исторического музея осталось почти единственной его осуществлённой постройкой.

Кто знает, какое направление взяла бы московская архитектурная школа, приди на должность главного преподавателя в Училище живописи, ваяния и зодчества не Перов, а Шервуд. Тем не менее, именно Шервуду выпало донести традиции самобытной русской архитектуры буквально до рубежа нашего века».

«… едва ли не единственный в период безвременья московского, да и всего русского зодчества, сохранил самобытность мысшления, позволившую ему буквально перешагнуть через эклектику…»

«Шервуд творчески перерабатывал наследие, вскрывая истоки отечественной одухотворенной архитектуры, сохраняя ее суть, и в этом его значение, как мастера, своей ролью, быть может, напоминающего роль Ф.М. Достоевского в литературе».

Ну и они пишут «про его противостояние с Перовым и неприятие новых задач искусства – приближения его к интересам простого народа». Что уж удивляться отсутствию имени Шервуда во всяческих, даже «датских», списках советской поры?

О самом Историческом музее не будем говорить. Только то, о чем никогда не упоминают: проект Шервуда и Семенова назывался «Отечество». Он был утвержден Александром II с некоторыми изменениями, открытие Исторического музея приурочили к коронации Александра III в 1883 году.

Скончался Владимир Иосифович Шервуд 9 июля 1897 года, похоронен на Старом кладбище Донского монастыря, там же и другие родственники.

4

Часть 3.

Но пора перейти к петербургской ветви рода, которую авторы этих заметок и представляют. Мы – внуки младшего сына Владимира Иосифовича – Леонида Владимировича Шервуда (1871 – 1954). Он считался непутевым в семье. Как дед писал в своей автобиографической книжечке «Путь скульптора» (1937), его ежегодно исключали из гимназий, так как «мне никак не давалось изучение латинского и греческого языков… Живое и непосредственное ощущение реальной жизни было уже тогда во мне настолько сильно, что педантическая зубрежка мертвых языков казалась мне совершенно неинтересным и бесцельным занятием».

И дальше: «Любовь к труду и врожденная самостоятельность привели к тому, что я стал исполнять в семье все черные работы. Желая уменьшить расходы нашей большой семьи, состоявшей из двенадцати человек, я научился сам чинить обувь».

Тогда Леониду было четырнадцать лет. Он начал «прислуживать» отцу в мастерской и потихоньку от него копировать в глине фрагменты античных слепков. «Способность мою к скульптуре отец открыл случайно» - велел вылепить сапог для какой-то большой фигуры: «Ты знаешь обувь, может быть, сделаешь». Результат убедил Владимира Иосифовича в том, что сына надо готовить к поступлению в Московскую школу живописи, ваяния и зодчества, что и случилось в 1986 году (вообще, ее закончили пять Шервудов).

В 1891-м Леонид закончил курс с двумя медалями (за рисунок и за барельеф), выполнил «заказ на маленький памятник проф. Боголюбову» и на эти деньги отправился в Петербург - в Академию художеств: желание учиться перебороло даже необходимость помогать отцу (которого он называет стариком, хотя тому было 59 лет). Успешное окончание Академии отмечалось поездкой за границу; его маршрут был таков: Варшава, Вена, Мюнхен, Венеция, Рим, Милан. («Меня больше всего привлекали современные импрессионисты, которые были главным образом в Милане… по совету П. Трубецкого я обошел и изучил целый ряд кладбищ – единственное место, где современные скульпторы создавали большие композиции».) Но «хотелось учиться у Родена», и в 1900 году он уже в Париже, где, кроме всего прочего, открывается мировая художественная выставка, - стажируется в мастерских великого скульптора и его ученика Бурделя (через много-много лет наставника Джакометти).

Первой работой, сделанной по возвращении, стал бюст Пушкина «для читальни и театра рабочих за Невской заставой», где он преподавал ради заработка: «В Пушкине я видел пламя», «впервые почувствовал всю силу и значение роденовского принципа в пластике».

Эти цитаты – из книжки, которая вышла в 1937 году. Там есть очевидно «необходимые» строчки и пассажи. Но неизвестно, насколько искренне и сильно был идеологизирован дед, когда описывал борьбу идейно-художественных течений и личностей (своих учителей Беклемишева и Репина, например) в Академии и вообще в искусстве рубежа столетий - первой трети XX века. Или сочинял абзацы, посвященные наблюдению за «тысячной рабочей массой» на Черном поле между усадьбой прадеда и заводами Бромлеев (еще один род обрусевших англичан, тоже наши родственники) в Москве. Когда упоминл о том, что его еще подростком «почему-то считали социалистом», ибо подслушивал в гостиной разговоры отца с видными людьми того времени, зарисовывал словами студенческие волнения… Эти и тому подобные вещи читаются теперь словно с двойным значением, отчего их документальность, впрочем, только умножается.

Но как бы там ни было, Леонид Шервуд проявил себя выдающимся скульптором и до Октябрьской революции, и после. Назовем «самые-самые» его работы. В 1904-м это надгробие Глеба Успенского на Литераторских мостках Волковского кладбища в Петербурге по заказу семьи писателя, с которой у деда были близкие отношения; родственникам и батюшке казалась неприемлемой папироса в руке, их убедил Короленко, но в целом работа была оценена очень высоко.

В 1907-м - надгробие Николая Гарина-Михайловского там же. В 1910-м Шервуд начинает делать памятник Врубелю, работает семь лет, но остается лишь эскиз в Русском музее (где его работ более всего). Наконец, - памятник адмиралу Макарову на Якорной площади в Кронштадте. Статья в газете от 25 июля 1913 года рассказывает, что в Высочайшем Его Величества Государя Императора присутствии накануне состоялось открытие монумента: «Для присутствия на торжестве из С.-Петербурга в Кронштадт прибыли: вдова покойного адмирала г-жа Макарова с сыном и дочерью, министры и их товарищи, состоящий при Особе Государя Императора ген.-лейт. Свиты германского императора гр. фон-Дона-Шлобиттен, лица Государственной Свиты, иностранные агенты и атташе, многочисленные депутации и др.

Его императорское Высочество Августейший главнокомандующий войсками гвардии и петербургского военного округа Великий князь Николай Николаевич в сопровождении начальника штаба Свиты его Величества ген.-майора Гулевича, прибыл на торжество на пароходе кронштадтской крепостной артиллерии «Фельдцейхмейстер Михаил», а председатель совета министров статс- секретарь Коковцов – на яхте «Роксана».

Потом отдельная главка «Прибытие Государя императора», главка «Молебствие у памятника», рассказ о том, что делал Государь: «удостоил вдову и сына милостивым разговором», «пропустил затем мимо Себя церемониальным маршем части войск», ну и «отбыл потом в первом часу пополудни». Абзац о том, что недавно вдове Макарова прислано из Японии «великолепно изданное сочинение офицера японского флота Ицикава Едзи под заглавием «Единственный оставшийся цветок», - воспоминания из русско-японской войны, касающиеся погибшего адмирала. И еще абзац после звездочек – о дочери адмирала и ее супруге, отец которого был основателем Брянских заводов, скончался десять лет назад, «имя его увековечено устройством в Петербурге дома-убежища для престарелых литераторов, на которое покойным было пожертвовано 150 000 руб». На снимках супруга покойного адмирала и последний портрет адмирала.

И - ни слова о скульпторе.

Меж тем, вот его портрет с супругой, сделанный утром того памятного дня в ателье: 42-летний элегантный господин в длинном смокинге при белой бабочке, в руках цилиндр, белые перчатки; рядом изящная дама в белом платье и белой же шляпке с букетом цветов и  зонтиком. Снимок не очень удачный – дед моргал, что ли. Волновался, наверное.

Кстати, наша бабушка Ольга Модестовна Гаккель (1875 - 1933) происходила из семьи, которая также славно послужила Отечеству. Ее отец Модест Васильевич, по семейной легенде, внук наполеоновского не то лекаря, не то барабанщика, попавшего в России в плен, да так и оставшегося, был военный инженер. Он строил, например, телеграфную линию Хабаровск – Владивосток, и на Тихоокеанском побережье в заливе Посьета есть мыс его имени, а также два островка: Большой Гаккель и Малый Гаккель. Затем в его послужном списке – военный порт в Кронштадте (некоторое время исполнял обязанности даже главного строителя) и знаменитый канал по дну Финского залива.

Будучи в Иркутске, Модест снимал комнату у тамошнего купца третьей гильдии Якова Аксенова, дочь которого Степанида и стала его женой. Там же родился их сын, и брат Ольги Модестовны, Яков Модестович (1874 – 1945). В 1910 году он построил первый русский самолет оригинальной конструкции, то есть - не копируя иностранные образцы, и впервые в мире создал фюзеляж. Значится в энциклопедиях как «профессор, доктор наук, создатель первого в нашей стране самолета с бензиновым двигателем, первого в мире магистрального тепловоза, а также парового трактора. Автор множества изобретений в разных сферах техники», в том числе самолета-амфибии. Был женат на Ольге Глебовне Успенской, дочери того самого писателя, которого в бронзе с папиросой в руке запечатлел Шервуд. Сын Гаккеля Яков Яковлевич – океанограф и гидролог, челюскинец, в его честь назван хребет в Северном Ледовитом океане. А внук Всеволод – музыкант, один из участников группы «Аквариум» первого состава.

Младшая сестра Степаниды Анна в 1881 году вышла замуж за Евгения Романовича Егорьева (1854 – 1905, погиб в Цусимском бою) - капитана «Авроры», когда та стояла во Владивостоке; их сын Всеволод (1883 – 1967), контр-адмирал, профессор, слал открытки из заграничных походов на Васильевский остров, где жил Леонид Шервуд по разным домам со своей большой семьей.

Бабушка Ольга Модестовна Гаккель была учительницей рисования, занималась книжной графикой, но главное – родила девять детей, причем с первой дочерью они совершили тот самый европейский вояж выпускника Академии («Я не мог с ними расстаться», - писал дед). Огромную семью надо было кормить, скульптор Шервуд брался за любые заказы (известно, что проектировал даже форму для Каслинского завода чугунного литья, где выпустили лампу в виде женской фигуры), иногда даже за символические деньги. И сделал немало, но эпоха и воспитанные ею совсем не бережливые совслужащие, даже и музейные, потеряли или уничтожили значительную часть его произведений.

Самая интересная история случилась с памятником Шувалову, который в 1908 году был поставлен недалеко от Перми - в Лысьве, рядом с заводом, который, как и весь горный округ, принадлежал графу. Кстати, хозяин так модернизировал производство, что завод прекрасно работал в войну – едва ли не все солдатские каски были сделаны здесь. Памятник был странный: граф опирался руками на трибуну, а одну ногу заложил за другу, словно почесывая. Его установили на средства рабочих. В 1918-м те же рабочие памятник снесли и, по легенде, утопили в пруду. Еще спустя двадцать лет на постаменте появилась фигура вождя пролетариата. Так работа деда разделила судьбу работ прадеда, но и это не финал. В конце 2009 года, вместо снесенной статуи Ленина, на тот же постамент встал новый Шувалов, созданный пермским скульптором Иваном Сторожевым как копия шервудского - из семи чугунных частей, соединенных сваркой.

Удивительно или нет, но в изданной брошюре «18 мая 1908 года. Памяти графа Павла Петровича Шувалова», посвященной открытию памятника «Гуманнейшему уральскому заводовладельцу, наиболее успешно в пользу населения создавшему постоянные источники его благосостояния доблестному графу» упоминания имени скульптора нет.
Зато об этом памятнике, как и о надгробии Глеба Успенского, и о голове Петра Первого очень хорошо написал Василий Розанов – в статье «О работах Л.В. Шервуда» (1905, «Новое время»; автор явно видел лишь проект статуи). Процитируем абзац из начала, тем более, что Розанов характеризует и прадеда: «Как мы слышали, молодой художник – сын автора монографии «Исследование законов искусства», печатавшейся в начале девяностых годов прошлого века в «Русском обозрении». Монография с величайшим интересом читалась вовсе не одними специалистами, по обилию в ней философского содержания…». И еще один из финала текста: «Повторяем, уменье схватить психологию и быт, и схватить их в скульптуре, - что, конечно, неизмеримо труднее, нежели для средств живописи, - составляет выдающуюся личную черту г. Шервуда»
.

Известный театровед и историк Павел Руднев в книге «Театральные взгляды Василия Розанова» рассказывает о знакомстве и долголетней дружбе Шервуда с Розановым; правда, «Когда Розановы переезжали из Петербурга в Сергиев Посад, затерялся подарок Шервуда, которым Василий Васильевич дорожил: слепок с бюста Пушкина».

Еще Руднев пишет о работах деда, связанных с театром: в 1910-м скульптор участвует в конкурсе на памятник Вере Комиссаржевской (эскиз отвергнут комиссией, которая посчитала движение ноги актрисы «недостаточно женственным»), в 1915-м создает бюсты солистов Мариинки Ивана Мельникова и Федора Стравинского». В 1907-м в театре, который теперь все знают как Большой Драматический, был установлен скульптурный портрет Суворина, сделанный Шервудом как сюрприз для хозяина театра по просьбе артистов. Памятник в полную величину за сходство хвалил даже Бенуа, «та арка в нынешнем БДТ пустует, но где же изваяние?».

Удивительно, но некоторые памятники работы Леонида Шервуда обнаруживаются для интересующейся общественности и даже для семьи лишь теперь. Например, кронштадтская «kronгазета» в №48 за 2013 год сообщала: «В этом году мы отмечали 100-летие Морского собора. Уже 100 лет рядом с Морским собором на Якорной площади стоит памятник адмиралу С.О. Макарову. Автором этого памятника является Леонид Владимирович Шервуд – скульптор Императорской Академии художеств, Заслуженный деятель искусств Российской Федерации, награжденный орденом Трудового Красного Знамени. Многие его произведения выставлены в музеях Москвы и Санкт-Петербурга. Но не все кронштадтцы знают, что у нас в городе есть еще один памятник, созданный этим знаменитым скульптором. Этому памятнику в 2013 году тоже исполнилось 100 лет. Речь идет о памятнике главному доктору Кронштадтского госпиталя и медицинскому инспектору Кронштадтского порта Василию Исаевичу Исаеву. Он находится на закрытой территории Кронштадтского военно-морского госпиталя. Памятник был установлен в госпитальном саду 29 октября (11 ноября) 1913 года». Следуют текст и два фото.

Все эти, а также многие иные работы сделаны, по словам деда в его книге, «в отвратительных мастерских-магазинчиках с низким боковым окном». Он лишь «после Макарова смог купить себе землю и мастерскую» на Пискаревке, недалеко от больницы имени Петра Великого, которая в 1918-м получила имя И.И. Мечникова. А в 1936-м здесь был установлен монумент этому великому ученому работы Леонида Шервуда. «Таких памятников, - сообщает Википедия, - скульптору было заказано три: один разместился на территории Пастеровского института в Париже, второй - на родине Мечникова, а третий - на территории больницы». Эскиз же памятника Петру Великому был сделан дедом для этой клиники еще в 1906 году. А еще там на хирургическом отделении стоит бюст хирурга Владимира Оппеля.

Леонид Шервуд работал много. Кроме собственно скульптуры, участвовал в оформлении зданий (например, в 1902-м сотрудничал со Щусевым на его единственной постройке в Петербурге - Фонтанка, 14, дом графа Олсуфьева; годом позже - с Лидвалем при постройке Азовско-Донского банка на Большой Морской, 3 – 5), а также преподавал практически всю жизнь, в частности, в Академии художеств - с 1918 года, в Киевском художественном институте (1937 – 1939), в Институте изобразительных искусств (1939 – 1941). О рабочих Невской заставы уже говорилось, еще был Пажеский корпус. Там дело чуть не дошло до дуэли с учеником – очевидно, сказался шервудский характер – взрывной, но отмеченный обостренным чувством справедливости, творческой свободы и дисциплины.

А 16 августа 1916 года Леонид Владимирович был принят на работу реставратором YII класса в Государственный Эрмитаж, о чем имеется рапорт 2-го Обер-церемониймейстера гр. Д. Толстого. К тому моменту у деда восемь детей (девятый родился в 1921-м), и, уже при новой власти, Эрмитаж «не встречает препятствий» к тому, чтобы Шервуд стал «Профессором-Руководителем Петербургских Государственных Свободных Художественно-Учебных Мастерских от 10 ч. – 11 ч. утра и в качестве Преподавателя Политехнического Женского Института от 5 ч. – до 7 ч. Вечера».

«Дело» о службе в Эрмитаже на 27 листах «кончено 11 декабря 1918 года», 14 декабря датирована бумага Комиссариата народного просвещения в Эрмитаж о назначении Шервуда руководителем скульптурной мастерской - надо понимать, собственной - с окладом в 1000 рублей в месяц. Сохранился и еще один интересный документ: «18 сентября 1918 года. В совет Эрмитажа. Заявление. 31 ав. был послан Коллегией по делам Искусств и Худож. Промышленности в Москву сопровождать бюст Революционера Радищева заказанный мне комиссаром Лениным и ввиду спешности отправки не успел взять отпуск.

13.9.1918 Реставратор Шервуд».

5

Документы по истории доноса И.В. Шервуда в собрании государственного исторического музея

Вступительная статья, подготовка текста Л.Л. Бойчук

Прошло 190 с лишним лет со времени раскрытия заговора декабристов. И за это время как оценка движения в целом, так и взгляд на события на Сенатской площади претерпели значительную эволюцию: от восторженного восприятия восстания как кульминационного момента движения до размышлений о том, что «14 декабря вообще могло не быть». Но восстание все-таки было. Это наша история, и были связанные с восстанием поступки разных людей и действия власти, о чем свидетельствуют документы, давно вошедшие в научный оборот. Среди этих документов есть и те, которые известны историкам только по публикации - по-видимому, их подлинников никто из исследователей не держал в руках.

Именно о такого рода документах, отложившихся в Отделе письменных источников Государственного исторического музея (ОПИ ГИМ. Ф. 282. Ед. х. 256. Л. 1–59), и пойдет речь в данной статье. Они относятся ко времени раскрытия правительством Южного общества декабристов - ноябрю-декабрю 1825 г. В данном случае будут опубликованы три документа, связанные между собою общей тематикой. Все они относятся к истории доноса И.В. Шервуда на Южное общество декабристов.

Первый из них - черновик доноса Шервуда начальнику Главного штаба И.И. Дибич у от 18 ноября 1825 г. Два других документа принадлежат перу полковника С.С. Николаева, помогавшего Шервуду в расследовании. Это черновик доклада Николаева Дибичу и дневник, который полковник вел во время событий ноября-декабря 1825 г. Они сшиты вместе с донесением Шервуда.

*  *  *

Иван Васильевич Шервуд - неоднозначный исторический персонаж. За свой донос он был награжден особой приставкой к фамилии - стал Шервудом Верным; Николай I даровал ему дворянство и лично составил герб. Но многие современники назвали его Шервудом Скверным и презирали его. Происходил Шервуд из английской семьи, переселившейся в Россию по приглашению императора Павла I. Отец Шервуда, Василий Яковлевич, был способным механиком, и российский император желал заполучить его для недавно основанной Александровской мануфактуры. Весьма любопытны воспоминания о Шервуде его родного племянника - архитектора Исторического музея Владимира Осиповича Шервуда (ОР РГБ: Ф. 526. Карт. 1. Ед. хр. 21 Л. 1–6).

Племянник отмечал английское хладнокровие дяди, физическую силу, мужество, склонность к безнравственным поступкам, рассчитанным на то, чтоб произвести эффект на окружающих. «В русском воинстве есть особая сила, - писал В.О. Шервуд. - Эта сила чужда всяким эффектам: она есть чистое самовыражение, и в этом ее непобедимость. Вот этого культурного чисто русского элемента не было в несчастном Иване Васильевиче и, несмотря на… беспредельную храбрость, он никогда не был истинным героем русской жизни». Племянник особо подчеркивает личную преданность своего дяди императору.

Глава семьи Василий Яковлевич имел звание «придворного механика», был награжден средствами, а семья была осыпана милостями. «Отсюда станет понятно, что, узнавши о заговоре и покушении на жизнь императора, личного благодетеля семьи, Иван Васильевич не мог оставаться равнодушным», - так объясняет его поведение племянник. «Но, увы! - восклицает он, - он не был моим идеалом».

Деятельность Шервуда-доносчика неоднократно рассматривалась в литературе. Однако в данном случае, в связи с предпринимаемой публикацией, следует вкратце восстановить обстоятельства, связанные с этой деятельностью. Первый донос Шервуд сделал 17 июля 1825 г. при личном свидании с Александром I в Каменноостровском дворце. Это свидание Шервуд получил при посредстве своего соотечественника, лейб-медика Я.В. Виллие, личного врача императора.

Императору Шервуд рассказал о своих подозрениях, назвав в качестве заговорщика лишь прапорщика Ф.Ф. Вадковского, неосторожно доверившегося доносчику. Шервуд получил согласие Александра I на дальнейшие наблюдения. Второй донос поступил 20 сентября, при этом Шервуд - через А.А. Аракчеева - просил императора прислать к нему чиновника, обличенного полномочиями, на случай возможных арестов подозреваемых. Это сообщение попало к Александру I только 11 октября, когда он уже был в Таганроге.

Сопровождавший императора в поездке начальник Главного штаба И.И. Дибич отнесся к информации Шервуда весьма скептически: ничему не поверил и уверял императора, что все это выдумка. И только месяц спустя - 10 ноября - последовало распоряжение императора послать в помощь Шервуду полковника С.С. Николаева. Вскоре император заболел, а 19 ноября скоропостижно умер. После его смерти заботы о расследовании поступавших на Высочайшее имя доносов полностью легли на плечи Дибича, сменившего свою точку зрения на прямо противоположную. Полковник Степан Степанович Николаев, помогавший Шервуду в сборе информации, личность малоизвестная.

Николаев был участником Отечественной войны 1812 г. и Заграничных походов русской армии, участвовал в Бородинском сражении и других битвах, состоял при генерал-лейтенанте графе В.В. Орлове-Денисове, отличился при взятии Парижа, был награжден золотой шпагой «За храбрость». С 1823 г. Николаев - полковник лейб-гвардии Казачьего полка, с 1843 г. - генерал-лейтенант.

В конце 1825 г., отправляя Николаева в помощь Шервуду, Дибич потребовал от последнего полной откровенности в отношении полковника, совместной работы для того, чтобы раскрыть заговор. Вот почему свой последний, третий донос от 18 ноября, Шервуд адресует Дибичу через Николаева. Черновик именно этого доноса публикуется ниже. По смыслу с ним связан и второй документ в данной публикации: черновик «Письменного доклада полковника С.С.Николаева барону Дибичу» (ОПИ ГИМ. Ф. 282. Ед. х. 256. Л. 18–23). Этот доклад Николаев составил на основании полученных от Шервуда - для передачи Дибичу - сведений.

Особенно отчетливо черновой характер документа виден в доносе Шервуда. В рукописи много зачеркиваний и вставок, чувствуется, что автор озабочен тем, как бы не упустить ни одной детали из добытой информации. Он спешит, перо его не поспевает за лихорадочно работающей мыслью - в рукописи много неоконченных, обрывающихся на 2-ом, 3-ем слоге слов, часто одно слово заменяется другим, более выразительным, как кажется автор у, меняются местами или вставляются на поля целые фразы.

Рукопись не только полна исправлений, но и незакончена - обрывается на невыраженной по смыслу, а затем зачеркнутой фразе: «Впрочем единственн… моя просьб…» Вероятно, автор хотел написать что-то еще, но потом передумал, отсутствует подпись и лишь сбоку торопливо и сокращенно обозначена дата. Разумеется, что в таком виде бумаги начальнику Главного штаба не подаются. Все это позволяет предположить, наличие белового варианта, того самого, который и мог быть отправлен Николаевым к Дибичу. Черновик же остался у Николаева. И свой доклад, и донос Шервуда Николаев отослал в Таганрог.

Дата этой отправки становится известной из третьего публикуемого документа - дневника полковника Николаева: «Донесение Шервуда и свое в 9 часов вечера отправил с унтер-офицером Мульгановым» - узнаем мы из первой дневниковой записи от 18 ноября 1825 г. В дневнике Николаева подробно изложены события их с Шервудом деятельности по раскрытию Южного общества. Кроме того, записи дневника дают представление о личности его автора.

Степан Николаев предстает не только как преданный отечеству служака, который обдумывает, планирует свои действия, анализирует и оценивает ситуацию, порой весьма драматичную и опасную («Жизнь наша - ничто против блага отечества», - заключает он), но и как человек, задумывавшийся, в отличие от Шервуда, о нравственных критериях совершаемого им дела. Стоит отметить, что, вероятнее всего, именно Николаев подшил к своему докладу и черновик доноса Шервуда, и черновик собственного донесения Дибичу - поскольку все документы имели отношение к одному и тому же расследованию.

Дибич, обобщив информацию, полученную от Шервуда, а также от других доносчиков - А.И. Майбороды и А.К. Бошняка, составляет и отправляет в Петербург обширный сводный доклад. Этот доклад, полученный в Петербурге 12 декабря, хранится в Государственном архиве Российской Федерации (ГАРФ. Ф. 48. Д. 3. Л. 4–9); его использовал Н.К. Шильдер в трудах об императорах Александре I. Сведения доклада, по выражению Шильдера, представляют собой «заключительную страницу царствования Александра I».

Доклад Дибича был опубликован Шильдером дважды: не только в книге «Император Александр Первый. Его жизнь и царствование», но и в труде, посвященном его брату, Николаю I: «Хотя всеподданнейший доклад генерал-адъютанта Дибича от 4 декабря 1825 г. и был напечатан нами в сочинении “Император Александр I”, но по важности содержания его и тесной связи с событиями, сопровождавшими воцарение императора Николая Павловича, считаем необходимым воспроизвести здесь снова этот исторический доклад.

Доклад Дибича послужил исходной точкой начавшегося вскоре дела декабристов, а поэтому для лучшего выяснения замыслов декабристов дополним его в настоящем труде некоторыми важнейшими приложениями». Среди этих приложений имеются два, соотносящиеся с нашей темой: «Донесение Шервуда от 18 ноября 1825 г.» и «Рапорт полковника Николаева», т.е. письменный доклад Николаева барону Дибичу.

Тщательное прочтение обоих текстов в публикации Шильдера и сравнение их с рукописными в собрании ОПИ ГИМ показало, что оба текста, совпадая по смыслу с рукописными, имеют многочисленные редакционные различия. Очевидно, что Шильдер опубликовал чистовые варианты этих документов. События, произошедшие после отправки доклада Дибича в Петербург, хорошо известны. 13 декабря Николаев арестовал Вадковского в Курске. В тот же день на юге, в Тульчине, посланец Дибича генерал-лейтенант А.И. Чернышев арестовал руководителя Южного общества П.И. Пестеля. Начался планомерный разгром заговора на юге. Однако эти аресты уже не могли остановить разворачивающихся в столице событий: 14 декабря происходит восстание на Сенатской площади.

*  *  *

Публикуемый ниже черновик доноса Шервуда имеет на полях анонимную запись, сделанную карандашом: «Эта рукопись представляет собой донесение, написанное собственноручно Шервудом для С.С. Николаева и предназначена Дибичу, который и резюмировал это донесение в своем письме к Александру I от 4 декабря 1825 г. Это донесение Дибича (т.е. составленное Дибичем резюме - Л.Б.) напечатано Шильдером в 4-томе “Александр I”, стр. 408-418. У Шильдера эта рукопись Шервуда в руках не была» (ОПИ ГИМ-282: Л. 1). Карандашная запись, сделанная современным круглым, легко читаемым почерком, вызывает ряд вопросов.

Правда ли, что Шильдер, историк, директор Публичной библиотеки, имея доступ в госархивы и опубликовавший множество документов по военной, политической и дипломатической истории не держал в руках эту рукопись Шервуда? Отвечая на этот вопрос, следует признать правоту автора записи. Ведь эта рукопись - черновая, и в руках у Шильдера действительно не могла быть. А вот вариант, отправленный Николаевым Дибичу и тезисно вошедший в его сводный доклад, безусловно, мог остаться в бумагах Дибича и впоследствии отложиться в государственном архиве (ГАРФ. Ф. 48. Оп. 1. Д. 468. Л. 17–22).

Документы по истории доноса И.В. Шервуда… Второй вопрос связан с установлением авторства сделанной на полях записи. Естественно было предположить, что автор этой записи был владельцем данных документов. И здесь следует кратко остановиться на судьбе этих документов, проделавших путь из России во Францию, затем в Швейцарию и снова в Россию. В 1930 г. они оказались в Музее Революции, а в середине 40-х гг. ХХ в. осели в Отделе письменных источников Государственного исторического музея. В отделе учета Музея Революции удалось выяснить, что они были получены этим музеем от Н.А. Рубакина.

Имя Николая Александровича Рубакина, крупного библиографа, пропагандиста книги, библиотековеда широко известно и не нуждается в особом представлении. Основные вехи его биографии достаточно полно изложены в статье, предваряющей обзор его архива. Проживая с 1907 г. в эмиграции в Швейцарии, в Лозанне, Н.А. Рубакин продолжал главное дело своей жизни, начатое в России, - пропаганду знаний посредством издания научно-популярной литературы для самообразования в помощь тем, кто лишен был возможности получить систематическое образование. Он писал статьи и создавал пособия по библиотечному делу, библиографии, многие из которых издавались в СССР.

Но, пожалуй, вершиной просветительской деятельности Н.А. Рубакина стало создание им науки, которой он дал название «библиологической психологии и представляющей в сущности науку о внедрении знаний и идей в чужие Я» - так писала в биографическом очерке о Рубакине его секретарь М.А. Бетман (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 355. Ед. хр. 7). Библиопсихология основывалась на изучении влияния книги на читателя, поэтому излюбленным выражением Рубакина, по словам Бетман, было - «учитесь фехтовать книгой». В 1916 г. Рубакин - один из создателей секции библиопсихологии при институте Жан-Жака Руссо в Лозанне.

В 1929 г. секция была преобразована в Международный институт библиопсихологии. При институте Н.А. Рубакиным была собрана колоссальная, около 80-ти тыс. томов, библиотека русских книг, доступная всей русской эмиграции. В составе этого собрания находилась личная библиотека А.И. Герцена, нелегальные русские издания с середины XIX в., уникальные издания по вопросам науки, литературы, искусства, научные произведения самого Н.А. Рубакина (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 350. Ед. хр. 10).

В 1930 г. за заслуги в деле просвещения Н.А. Рубакину была назначена советским правительством пенсия. Это был единственный случай назначения пенсии писателю и ученому, который остался за границей после 1917 г. Свою библиотеку и архив Н.А. Рубакин завещал русскому народу. Вот что он писал в своем завещании: «Тебе одному, русский народ, я обязан отчетом за прожитые вдали от тебя годы. Тебе одному я обязан тем, что, дожив до глубокой старости, сохранил всю жажду и жар служения тебе… Ныне я возвращаю тебе - в виде моей библиотеки, которую я собрал для тебя, для твоего духовного роста». С 1946 г. библиотека Н.А. Рубакина находится в Российской государственной библиотеке (РГБ), тогдашней библиотеке им. В.И. Ленина, и представляет собой отдельную книжную коллекцию с шифром “Рб”. Кому из нас не попадались книги с этим шифром?

В 1951–1954 гг. поступил в Отдел рукописей теперешней РГБ и архив Н.А. Рубакина, одна опись которого составляет четыре толстых специально переплетенных книги. Знакомясь с описью его архива, естественно было искать какоелибо упоминание об интересующих меня материалах. Имея это в виду, я искала по описи переписки фамилию Николаева: бумаги эти, оставшиеся у С.С.. Николаева, возможно, могли попасть к кому-либо из его потомков, а через них - к Рубакину. Предположение оправдалось: в архиве оказалась внушительная пачка - более ста писем от Петра Петровича Николаева, внука того самого полковника С.С. Николаева. П.П. Николаев - религиозный философ, мистик, и значительная часть его писем к Рубакину содержала обсуждение различных религиозно-философских вопросов. Их переписка длилась не один год.

Письма от П.П. Николаева шли из Франции, из Ниццы, одного из известных центров русской эмиграции. Очевидно, что П.П. Николаев также был эмигрантом. Я чувствовала, что интересующие меня документы могли попасть к Рубакину только от него, вчитывалась в письма в надежде встретить хоть какие-то слова, соотносящиеся с целью моих поисков. И вот с начала 20-х гг. в письмах Николаева стали появляться жалобы на нужду, вытесняющие обычную тему религиозной философии.

Так в одном из писем Николаев писал, что задержался с ответом, т. к. был занят изготовлением яблочного мармелада и уже продал 50 кг. Наконец пошли письма, которые я читала с особым вниманием: в них Николаев писал, что материальные трудности заставляют его подумать о продаже своей библиотеки и том, что он хотел бы, чтобы его библиотека попала в хорошие руки. Лучше всего было бы, чтобы она оказалась у Н.А. Рубакина.

И вот попалось самое нужное письмо от 5-го марта 1924 г., где Николаев сообщает, что среди его книг есть старинные рукописи: «…Между прочим любопытные записки, писаные в 1825-ом году полковником Николаевым, моим дедом». Николаев тут же дает этим записям нравственную оценку: «шпионили, не заглушая в себе человеческих чувств, но к Шервуду это не относится» (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 258. Ед. хр. 5 Л. 6). Таким образом, нашелся ответ на вопрос о том, как к Н.А. Рубакину попали эти документы. Приближался 100-летний юбилей восстания декабристов. И в России, и в эмигрантской прессе он отмечался появлением многочисленных статей и публикаций. Н.А.Рубакин в связи с этой датой передал приобретенные у П.П. Николаева документы в эмигрантский журнал политики и культуры, выходивший в Праге и называвшийся «Воля России».

В архиве Рубакина имеется автограф его собственноручного чернового письма в редакцию журнала, где отмечается, что «сами рукописи Шервуда не были в руках у Шильдера» (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 161. Ед. хр. 5. Л. 1). Документы эти были опубликованы в № 12 за 1925 г. на страницах 46–58 - точно к сроку юбилея. Вот на эту публикацию, главным образом - дневника С.С. Николаева, и даются ссылки в литературе, подробно исследующей сюжеты, связанные с раскрытием декабристских обществ.

В архиве Н.А. Рубакина оказались не только письма к нему П.П. Николаева, но и биографические материалы генерал-лейтенанта П.С. Николаева, сына Степана Степановича Николаева, автора записок, и философские работы самого П.П. Николаева. Очевидно, что П.П. Николаев продал Рубакину вместе со своей библиотекой не только рукописи Шервуда и записки своего деда, но и весь свой семейный архив.

И вот в этом архиве оказался еще один любопытный документ. Это «Объяснение к запискам С.С. Николаева», написанное П.П. Николаевым. Мысли эти, думается, П.П. Николаев изложил только для Рубакина, когда передавал рукописи, так как привык обсуждать с ним занимающие его вопросы. Этим можно объяснить его помету на «Объяснении» - «не для публикации». А о том, что рукописи будут опубликованы, П.П. Николаев знал: об этом свидетельствуют его письма 1925 г., где он справлялся, как продвигается это дело.

«Объяснение к запискам» представляет собой анализ внуком деяний своего деда спустя десятилетия. Прежде, чем оценить его действия, он характеризует деда как человека честного, не жестокого, но неуклонно исполнявшего то, что он считал своим долгом и что казалось ему нужным для блага России. Далее П.П. Николаев пишет, что записки деда помимо исторического интереса имеют чисто нравственный: «…и в том, и в другом лагере было много людей искренно веривших, что они преследуют хорошую цель - благо России. Декабристы видели благо России в конституции, охранители старого видели благо России в том, чтобы не допустить до кровавого переворота и конституции…

Они верили, что защита существующего строя против революционеров есть цель очень высокая и ради этой цели… допускали самые дурные средства: шпионство, предательство, казни и ссылки. В борьбе с революционерами люди эти тоже рисковали своей жизнью, они нередко смутно чувствовали (как, например, автор записок) безнравственность и жестокость употребляемых ими средств, но неизменно думали, что для достижения хорошей цели допустимы средства самые дурные. Так думают всегда люди, пока у них нет разумного религиозно-нравственного отношения к своей собственной жизни и к жизни всех других людей» (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 409. Ед. хр. 3).

Действительно дневник С.С. Николаева, как уже отмечалось, наполнен его собственным отношением к происходящему, а описанная им сцена ареста Ф.Ф. Вадковского вполне подтверждает, «что шпионили, не заглушая в себе человеческих чувств». В этой же папке, вместе с «Объяснением» находится небольшой, всего в четверть тетрадного листа, кусочек бумаги, содержащий ту же по смыслу запись и, главное, тем же круглым почерком, что и заинтересовавшая меня карандашная запись на донесении Шервуда. По атрибуции отдела рукописей ГБЛ запись сделана рукой Марии Артуровны Бетман. Она, видимо, и помогала готовить рукописи к публикации.

Как уже отмечалось, М.А. Бетман была секретарем Н.А. Рубакина. В своем завещании Н.А. Рубакин назвал Марию Артуровну своей духовной дочерью и преемницей, продолжательницей своих работ, идей и намерений. «За время фанатичной работы она успела не только изучить дело, а стала вторым Я», - писал Рубакин. В завещании ей поручались библиотека, архив института библиопсихологии, личный архив в надежде, что она превратит это в достояние русского народа (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 503. Ед. хр. 3). Таким образом, на все вопросы, вызвавшие эту статью, нашлись ответы.

Стало быть, в ОПИ ГИМ находятся подлинные старые бумаги с выцветающими чернилами - свидетели тех далеких событий, передающие всю их драматичность. Кроме участников этих событий - Шервуда и Степана Николаева, затем его внука, далее Н.А. Рубакина и его секретаря М.А. Бетман, никто из историков этих бумаг не видел, хотя и знали об их содержании. И это само по себе любопытно. Может показаться, что документы эти исчерпали свою востребованность. Но жизнь подтвердила их полную востребованность в музейном, экспозиционном плане.

Каменский государственный историко-культурный заповедник Украины бережно сохраняет память о владельцах усадьбы Давыдовых, где проходили заседания Каменской Управы Южного общества декабристов. Как известно, именно в Каменке возникла так называемая шервудовская легенда и сложился образ «Шервуда в Каменке». Легенда состоит в следующем: брат декабриста В.Л. Давыдова Александр Львович искал механика для починки мельницы. Ему был рекомендован унтер-офицер 3-го Уланского полка Шервуд, владеющий техническими знаниями. Занимаясь приведением в порядок мельницы, Шервуд якобы подслушал случайно разговор, из которого узнал о существовании тайного общества и имена заговорщиков.

Эту версию событий использовал М.И. Богданович в своей истории Александра I и исторический писатель Г.П. Данилевский в повести “Каменка”. Легенда эта была развенчана еще С.Г. Волконским, но его записки увидели свет только в 1901–1902 гг., то есть спустя 36 лет после их написания. Поэтому первым, кто публично развенчал эту легенду, считается Шильдер. Однако подобная трактовка событий присутствует в воспоминаниях потомков декабриста В.Л. Давыдова - его внука Ю.Л. Давыдова и правнука А.В. Давыдова. И это свидетельствует о том, что передаваясь из поколения в поколение, легенда стала частью истории Каменки. К этому можно добавить, что сохранилась та самая мельница, и это также способствовало бытованию легенды. Мельница как экспонат включена в экскурсионный обзор усадьбы.

Государственный исторический музей подарил Музеюу-садьбе «Каменка» копию донесения Шервуда. Используя в экспозиции этот документ, сотрудники «Каменки» получили возможность научно интерпретировать сложившуюся там историческую легенду. Ниже публикуются эти документы полностью. Первая их публикация в журнале “Воля России” давно стала библиографической редкостью. В настоящей публикации была произведена тщательная сверка текстов первой публикации с оригиналами рукописей, устранены обнаружившиеся неточности, составлены примечания. Тексты приведены в соответствие с современными требованиями орфографии и пунктуации. В квадратных скобках расшифровываются сокращения.

6

№ 1. Черновик донесения И.В. Шервуда начальнику Главного штаба И.И. Дибичу

Начальнику Главного Штаба Его Императорского Величества Генерал-адъютанту и Кавалеру Дибичу.

Предписание Вашего Превосходительства от господина Полковника и Кавалера Николаева, я имел честь получить, на которое сим почтеннейше имею честь донести, что из донесения моего Главному над военно-поселениями начальнику видно, на чем остановил и свое действие.

Итак, пробывши в городе и окрестностях Орла до 26 числа прошлого октября месяца, изыскивал все средства к открытию известного. Имея разные письма, был между прочим два раза и у корпусного командира генерал-адъютанта Бороздина, но по малому времени было все безуспешно. Узнав, что граф Николай Булгари проехал из полка к отцу, поспешил возвратиться к прапорщику Вадковскому. Нашел его еще в г. Курске с эскадронами, занимающими там караул, который весьма обрадовался моему приезду, говоря, что он меня ожидал с нетерпением даже и прежде сего, и, что может служить доказательством, письмо оставленное им мне от октября по случаю его отъезда из г. Курска к графу Захару Чернышеву в 80 верстах.

Я письмо спрятал, которое при сем прилагаю. Он был в восхищении, что дела идут хорошо и что он получил из Петербурга сведения, что в весьма короткое время принято в Гвардии человек до 10-ти, но чрез кого, он не сказал; потом начал я изыскивать все средства, сколько можно узнать, откуда оно имеет свое начало. Стал ему говорить о его прежнем предположении составить со мною ведомость и отослать с графом Николаем Булгари, как он хотел по принадлежности.

«Вообрази, - сказал он мне, - что и Булгари уехал с графом Спиро и Андреем Булгари в Одессе», - чем сделал мне большую остановку в отправлении донесения, имея при том нужду сделать требование от главных членов, как то: о заведении секретной типографии выдавать в публику разные сочинения на русском диалекте, чтобы более приготовить всех к сказанному содействию и требовать конституцию, в трех экземплярах - один для доставления в С. Петербург, другой собственно Вадковскому, третий для меня, как уже имею столь значительное число под своим ведением. Впрочем, - сказал он, - что способнее он не находит никого послать, как поручика графа Булгари, и что должен непременно дожидаться его приезда.

Я всячески давал ему чувствовать, что я теперь на свободе и душевно желал бы на себя взять таковое поручение. Он мне отвечал, что граф уже на то определил себя и имеет подорожную во всю Российскую империю (что и действительно), после чего писал он мне вопросы некоторые и должен был ему отвечать насчет своих действий. Вопросы были следующие: главная причина, побуждающая их быть сообщниками, негодование вообще генералитета, штабс- и обер-офицеров и нижних чинов, какие меры были взяты мною к открытию им сего, как ими было оное принято, свойство нижних чинов вообще, число войск, могущих поднять оружие в случае нужды, сколько мной принято, есть ли в числе принятых с отличными способностями ума, могущих во всяком случае быть полезными (таковых показал числом шесть).

Прозваниев ничьих не писал список, составил ведомость как можно ближе к образу мыслей их, на ведомости мое заглавие: «1825 года Октября 30 дня в Курске. Состояние военных поселений в Херсонской и Екатеринославской губерниях». После чего велел он подать свечу, и сожжены были его вопросные пункты и моя черновая ведомость, а белую он спрятал в скрипичный свой футляр, где она лежит и теперь с какими-то бумагами, полагаю, какие-нибудь письма из С. Петербурга. Он, указывая на их, сказал: «вот, где я храню свои бумаги, в случае не дай бог чего, то человек сей же час может взять и сжечь, что будет незаметно».

В бытность у него один день провел он в карауле, где и я был целый день, на главной Курской гауптвахте, куда днем принесены были ему письма, в коих числе одно из Елисаветграда от Николая Булгари, где извиняет, что он по причине отъезда Спиро и Андрея Булгари поехал с ними, которые едут в Корфу. Вечером пришел к Вадковскому Северского Конноегерского полка майор Гофман, которого он так довел своими суждениями и разговорами о разных несправедливостях, притеснениях и невыгодах деспотического правления, что тот сам сказал, что удивительно, сколько умных людей и не предпринимают ничего к изменению правления. Но Вадковский ему ничего при мне не открыл, а когда он ушел, то он сказал мне, что он уже его давно к сему приготовил и при первом с ним свидании он будет принят, как человек согласный с общим их мнением, а, как с большим умом, то может быть очень полезен. Эскадроны выступили из города, а другие на место их пришли.

Дивизионный начальник генерал Засс оставил Вадковского еще на полтора месяца в г. Курске за адъютанта при оных вступивших эскадронах. Будучи у Вадковского, писал я графу Андрею Булгари, чтобы скорее возвратился Николай Булгари, где он приписал к Николаю, чтобы скорее приезжал. Письмо это повезет граф Захар Чернышев, который также ждет себе отпуска из главной квартиры 1 армии. И узнал я от него следующее: что в сем обществе состоит граф Захар Чернышев, ротмистр Кавалергардского полка, Свистунов того же полка, действующее по сему заговору лицо в С.Петербурге; Бураков Конногвардейского полка, что женат на Ушаковой, находящейся при дворе, недавно принят Вадковским. Не знаю по какому случаю проезжал через Курск и виделся с ним, которого чин и имя мне неизвестно, юнкер, приехавший к родным близко Орла из Киева, Скарятин, но как его зовут, мне также неизвестно, и которого полка.

По открытии ему оным Вадковским сказал ему, что давно был своим учителем к подобным мыслям приготовлен. Граф Бобринский, которого имени еще не знаю, жертвует десять т[ысяч] рублей на заведение секретной типографии; полковник Павел Пестель, бывший адъютант графа Витгенштейна и командует ныне во второй армии полком, но которым, даже и Вадковскому неизвестно - почему просил меня, если имею во 2 армии знакомых, то чтобы написал от себя письмо, чтобы уведомить, где он стоит с полком и каким командует, и что ему самому неловко к нему писать, что я и сделал - написал капитану Шишкову, моему знакомому, адъютант у генерала Рудзевича и к майору Пузину, находящемуся при особых поручениях у генерала Киселева, генерал-интендант 2 армии Юшневский. Все сие узнал я из наших с ним в разное время разговоров и, дабы удалить всякое на меня подозрение, не решился спросить даже, который Бобринский и чины некоторых прочих.

Между прочим Вадковский показывал мне письмо, писаное им графине Анне Чернышевой, прося о ходатайстве брату прощения у Государя Императора, которое ею вручено Государыне императрице (во время проезда) Ее Величества через Белгород. В письме сем он ясно говорит, что впоследствии времени он будет знать, как отблаго[дарить] Государя императора, что был предмет общего нашего смеху, где он также упоминает, что если он прежде делал по молодости лет глупости, то теперь, верно, не делает того (т.е. что он действует гораздо осторожнее).

Я оставил его 2 числа ноября под предлогом, что еду к брату в Харьков, с которым в проезд мой в Орел, спеша по делам полковника Гревса, я не успел видиться, и что буду в Чугуеве собственно для того, имея знакомых пригласить в общество (о чем на сих днях его уведомлю, что человека два мною принято), и что буду ехать в 15 числа ноября в Москву и Петербург, но к нему заеду, и он обещал к своим сотоварищам дать письмо.

Между тем комиссионер графа Якова Николаевича Булгари, будучи послан в Белгород к графине Чернышевой, нашел там Вадковского, который чрез него прислал мне приложенное при сем письмо - предлог собирания долга - есть ни что иное, как приглашение в Чугуеве сообщников, и что граф не заехал к нему в деревню - это значит к нему собственно для доставления донесения. Все сии обстоятельства я представил госпо[дину] полковнику Николаеву и общим нашим именем предположил следующее. Пробыть в г. Харькове до 1 числа декабря месяца.

В течение сего времени можно полагать, что будут ответы от майора Пузина и капитана Шишкова, также не приедет ли граф Николай Булгари, который должен быть прежде у отца, т.е. в Харькове, и действовать по прибытии его так, чтобы взять по дороге с донесением, в противном случае, если бы граф Николай Булгари к тому времени не приехал, то мне ехать непременно к Вадковскому и всеми силами стараться, чтоб самому отвезти донесение (в чем я надеюсь успеть).

И в том, и в другом случае, взявши донесение, снять точную копию, с которым мне отправиться куда следует, а подлинное хранить, а там уже стараться связать их ответами и узнать возможное. Господину полковнику Николаеву быть всегда в недальнем расстоянии от меня на всякий случай могущих встретиться надобностей. Потом, возвратясь оттуда, ехать в Петербург, и взять от него письма к петербургским сочленам, с коих также снять копии, подлинники оставить и с копиями связать тех ответами. Буде же, граф Булгари не приедет, и в случае - Вадковский не поручит мне отвезти донесение, в таком случае, узнав, где донесение его хранит взять от Вадковского со всем, что у него находится, отобрав однако же от него письмо, которое он мне обещал в С.-Петербург.

Впрочем, однако, единственно моя просб...

[1]825 18 но[ября]

Харьков

(ОПИ ГИМ. Ф. 282. Ед. х. 256. Л. 1-17)

7

№ 2. Черновик донесения полковника С.С. Николаева барону Дибичу

Барону Дибичу 18 ноября в 9 часов вечера с К[авалерийским?] унтер-оф[ицером] Мульгановым.

Ровно 15 числа пришел Шервуд в трактир Матуска, и я из числа многих тотчас узнал его по желтому мундиру. Он также отгадал кто я, ибо приметно встревожился, несмотря на то, что я одет был просто в сюртуке. По приглашению он явился у меня и, прочитавши повеление В[ашего] П[ревосходительства], рассказал все дело, как писал графу Алексею Андреевичу и лично доносил Государю императору. Через нарочного унтер-офицера Мульганова имею честь представить В[ашему] П[ревосходительству] новое донесение Шервуда по сему случаю и два письма, написанные к нему Вадковским. Сами по себе письма еще ничего не объясняют, но соображая с содержанием дела и рассказами Шервуда, смысл их довольно внятен.

Теперь, соглашая действия мои с показаниями Шервуда, я останавливаюсь на том, что граф Николай Булгари находится с некоторого времени в Одессе и неизвестно когда возвратится. Тот же Шервуд надеется собою заменить Булгария и выманить от Вадковского поручение, но мне кажется, что он в нем не успеет, ибо, сколько я понимаю, Вадковский не имеет к нему большого доверия. Впрочем, я решаюсь, как условились мы с ним, до 1 декабря пробыть здесь в ожидании писем и графа Булгария, а тогда ехать в Курск, отправив наперед туда Шервуда. Между же тем через письмо Шервуд спрашивает у Вадковского - нашел ли он кем заменить графа Булгария. Я предполагаю, что если бы Булгари приездом своим замедлил, и удалось Шервуду выманить донесения и ведомости у Вадковского, содержание которых мне известно будет, тогда, узнавши какие именно бумаги остались еще у Вадковского, я намерен взять его, ибо по словам Шервуда он составляет в заговоре довольно значительное лицо.

Не знаю, будут ли одобрены предположения Шервуда насчет собрания им на письма Вадковского ответов. Но мне кажется, что такие действия будут весьма медленны и самый ход их ненадежен. Впрочем, первые бумаги, попавшиеся мне в руки, должны открыть более. Из донесения Шервуда В[аше] П[ревосходительство] усмотреть изволите, что, имея сильные предстательства, Вадковский надеется получить позволение ехать в отпуск. Если бы это случилось, то человек сей по пылкости ума своего и неспокойному духу через личные свидания наделать может очень много.

Основывая донесение мое единственно на показаниях Шервуда и моем заключении, я осмеливаюсь, наконец, признаться, что, действуя с вернопдданическим усердием, я не боюсь неудачи по возложенному на меня поручению, важность которого понимаю в полной мере. Но, как худой политик, боюсь ошибки, которая может иногда испортить все дело: взять человека легко; но, если не найдется при нем предполагаемых доказательств, то сим в обществе наделать можно много весьма невыгодных толков. В Харькове проживаю я под видом ожидания из Петербурга офицера и денег, с которыми я должен буду начать покупку унтер-офицерских лошадей и под сим видом могу пробыть без всякого подозрения до декабря. А там действовать буду, тоже соображаясь с обстоятельствами.

С сим посланным буду иметь честь ожидать ваших приказаний. С ним же прошу покорнейше прислать мне еще два бланкета, ибо, употребив один для посылки унтер-офицера и заменив другим свою подорожную, дабы иметь оную не так грозную, у меня остается свободным только один.

(ОПИ ГИМ. Ф. 282. Ед. х. 256. Л. 18-23)

8

№ 3. Дневник полковника С.С. Николаева

Теперь более всего боюсь ошибки в деле столь важном, то есть, чтобы не взять человека без ясных доказательств и не наделать тем попусту много шуму, ибо в таком случае злодеи ото всего могут отказаться.

Харьков 18 ноября.

Чтобы увериться в сказанном Шервудом, надобно бы самому действовать, то есть: вступить в общество заговорщиков. Но мне сего делать никак нельзя. В короткое время доверенность извлечь трудно; к тому же мои лета и угрюмый вид могут изменить мне. Если Вадковский не поверит мне, то можно испортить все дело. Лучше действовать уже через Шервуда. Этот человек, будучи 28 лет, с хорошим воспитанием и отличною гибкостью нрава, несмотря на унтер-офицерский чин свой, принят хорошо во всяком обществе. Следственно и здесь мог быть принят как человек способный, а по службе своей в войсках поселенных как человек весьма полезный. Мне только кажутся предположения его насчет поездки в Петербург с письмами не совсем удобоисполнимы, особенно если здесь Вадковский или Булгари будут взяты, ибо происшествие сие скоро сделается известным в кругу всего общества и ответов ему не дадут. Насчет сей в донесении барону Дибичу я излагаю мое мнение и подожду его разрешения.

Донесение Шервуда и свое в 9 часов вечера отправил с у[нтер]о[фицером] Мульгановым.

20 ноября.

Вчера целый день не виделся с Шервудом - он у меня не был. Между тем поутру был я у губернатора, который встретил и проводил меня в передней. Множеством похвал, на которые весьма щедр, и других вежливостей он осыпал меня. Только когда я сказал, что покупаю украинских лошадей для унтер-офицеров, он удивился. «Да у вас на Дону, - сказал он, - есть прекраснейшие лошади». Я ответил, что так угодно государю и что наши лошади не столь способны к правильной выездке, которую у нас ввести хотят, как здешние. После сего разговор обращен был на другие предметы. Пребыванием здесь без дела я уже подал разные догадки. Я выдумываю и лгу беспрестанно: «приехал для покупки лошадей и дожидаюсь ротмистра из Петербурга, с которым вместе покупать должен».

Этим отговариваюсь, но мне уже не верят и, к счастью, - говорят, что я дожидаюсь графа Аракчеева, о чем полиция всячески узнать старается и через служителей трактирных, и подсылая под разными видами людей подсматривать мои занятия. Людям приказал соглашаться, что точно дожидаюсь графа: это еще не важно, ибо если бы это и правда была, то узнать более ничего нельзя бы. Вечером был у Вановича, который приезжал ко мне утром и был, казалось, очень рассеян. Для перемены на несколько дней надо было бы выехать, но не знаю куда, ибо нигде нет ни тени дела, ни знакомых. Что то будет далее, а между тем посланный мой скоро приехать должен.

20 ноября.

Вечером Кто затеял это адское дело? Неужели Вадковский или подобный ему молодой человек? Сомневаюсь и думаю, что тут должно быть кому-нибудь старее. Шервуд сказывал, что приготовляют к сему корпусного командира генерала Бороздина и приготовление делается самым тонким образом через его адъютантов, из коих барон Черкасов молодой человек с отлично умною головою. Но я не понимаю, как может сие исполниться, если Бороздин не был к тому готовым, ибо честный человек его лет и чинов не должен следовать за адъютантами и такой человек, имея в руках своих целый корпус, сам должен преследовать злодеев. Впрочем, Вадковский весьма часто относился к Черкасову, приглашая его, но сей отклонял всегда приглашения, а между тем указывал способных быть принятыми в общество.

Если все правда, то Черкасов должен быть из тех людей, кои, действуя, не хотят выставлять своего имени. И Шервуда не вижу два дня. Но ему и быть у меня часто не должно: он осторожен. Утром ездил с Вановичем осматривать город только снаружи. Были в зале Благородного собрания. Строение и внутренняя отделка хороши, но самая зала показалась мне небольшою, к тому же оставленною без всякого присмотра, ибо после выборов, в сентябре еще бывших, не прибраны расставленные стулья и невыметен пол. Университетский сад - заведение также оставленное. Одна Китайская беседка - и та обветшала. Вид города с Холодной горы прелестный! Но университет здешний не имеет его снятым.

22 ноября.

Вчера целый день пробыл у меня Шервуд. Изыскивали способы, как лучше взять Вадковского с его бумагами, дабы не дать времени спрятать или сжечь оные. Дело пустое, а препятствий много. Хорошо, если он будет в Курске, то ночью, нечаянно, спящего, с помощью жандармов захватить можно, но Боже спаси, если он наперед начнет догадываться! Я хочу в Курск приехать под чужим именем, остановиться на постоялом дворе и ночью. Днем узнать квартиру и в ту же ночь сделать мой приступ. Здесь полиция явно меня преследует. Людям не дают отдыха вопросами и подсылают подсматривать. Вчера жид и какой-то неизвестный человек в виде пьяного взошли ко мне, как будто по ошибке. Для перемены толков хочу съездить в Кременчуг под видом принятия вещей, дождусь только Мульганова.

Харьков. 24 ноября.

О Боже! Император скончался. 19 числа, около 10 часов утра он из жизни сей перешел в вечную, оставив неутешенными Императрицу и приверженных к нему подданных. Столько обласканный покойным, я скорблю и справедливо более многих. Уведомление начальника Главного Штаба, вчера вечером полученное, совершенно меня расстроило. Шервуд был у меня в сие время и тоже тронулся.

Курск. 30 ноября.

Целые двое суток не мог я ни спать, ни есть. На сердце у меня лежал камень: его жало, теснило, и я не мог плакать. На третий день я рыдал, как дитя, оставленное матерью, и мне сделалось несколько легче, но мысли мои все были расстроены: я говорил без связи и делал все невпопад. Поездку в Кременчуг я оставил, дабы поспешить в Курск, я хорошо сделал, иначе по грязной, а после ужасно колкой дороге долго бы мне не возвратиться.

Отправив 25 числа рапорт к генералу Дибичу, что на другой день выезжаю, я действительно в 10-м часу утром выехал в Курск, отправив Шервуда с вечера. Новая, везде взрытая дорога, столь грязна и тяжела, что, ехавши день и ночь, я прибыл в Курск 29-го уже в 3 часа утра вместе с Шервудом, которого догнал в Обояни. Остановился через шесть дворов от Вадковского, а Шервуд взъехал к нему. Живу под именем отставного штабс-ротмистра, проезжающего в Петербург, и чуть-чуть ложь моя не обнаружилась.

На постоялом дворе, где остановился, нашел казака Попова из Новочеркасска, торгующего вином, который, услышав, что приехал штабс-ротмистр моего прозвания, начал было рассказывать, кто я, но кое-как я заставил его говорить со мной одинаково. Если бы удалось выманить у злодея Вадковского бумаги и самого его схватить, тогда открылось бы многое. Подождем.

Вчера не виделся с Шервудом, а это подает мне надежду, ибо я думаю, что теперь занимаются они приготовлением его вместо графа Булгари. Как жаль, что лично я не могу действовать. Но я написал прокламацию насчет Дона в республиканском духе и отдал ее Шервуду. Он переписал и будет читать Вадковскому, как будто бы получил ее от меня, познакомившись со мною в Харькове. Какое то произведет она действие? Нынче, - думаю, - Шервуд увидится со мной, и я что-нибудь узнаю.

В 4 часа пополудни Обедал в трактире Шарля сего дня. В два часа пришел туда и застал двух офицеров, уже обедающих. Один Таганрогского Уланского полка Штохман, молодой белокурый человек с приятною наружностью, а другой Муравьев, ремонтирующий для Мариупольского гусарского полка, - довольно заиковат. Разговор был о какой-то дуэли в Гусарском полку. Но я слышал только окончание, и потому ничего узнать не мог. Потом, переходя от одной материи к другой, обращен был к смерти государя. Штохман рассказывал о сем Муравьеву за новость, и у сего показывалась на лице улыбка. Он повторял часто: жаль, жаль, потом удивился, что смерть случилась скоропостижно.

Я вмешался в разговор и рассказал, что государь болен был более двух недель и что больным приехал из Крыма. Жаль, жаль - были слова, им повторяемые. Потом заговорили они с Штохманом по-французски о том, кто будет преемником: «Константин, - говорили они, - не может быть, потому, что женат на подданной и не имеет детей». О других же мнения были различны: один для военных только, другой дурен для всех. Наконец, заключили, что надобно ожидать во всем большой перемены. Между тем Муравьев жаловался на несправедливость начальников при приеме лошадей, а Штохман всячески франтил и насвистывал песенки, как дядя Тоби.

5 часов вечера.

Сердце у меня сильно бьется и как будто что-нибудь предчувствует. Я помню, что точно так оно билось в день смерти императора. После обеда я заснул и мне привиделся страшный какой-то сон, так, что я проснулся. Но сердце все еще продолжает биться. Не быть ли сего дня чему-нибудь? Я говорю насчет взятия Вадковского. Мне уже и здесь кажется, что за мной присматривают, как в Харькове. Но здесь я проездом в Петербург по своим делам и дожидаюсь брата из Киева. Более всего желал бы знать теперь, что делают Шервуд с Вадковским. Нынче я проходил мимо ворот квартиры последнего, отколь вышли два человека из его прислуги. Я был впереди их и мне казалось, что они обо мне говорили, но, вслушавшись, что речь идет о каком-то слесаре, я успокоился.

В 8 часов вечера.

В 7 часов опрометью прибежал ко мне Шервуд и сказал, что все дела идут как нельзя лучше. Ему поручается доставление донесения к Пестелю и 3 числа назначено ими отправить, а 4-го и сам Вадковский едет с генералом Зассом. Теперь он пишет донесение Пестелю о годовых успехах своих. Князь Барятинский, адъютант Витгенштейна - в обществе. Более не мог сказать мне, поспешив выйти. Слава богу. Но только сим действия мои не кончаются.

Если возьму Вадковского, то не медля ни минуты отправлю его в Таганорг. Но там, если откроется, что здесь или близко есть кто из сообщников, - должен схватить их, действуя уже гораздо прямее, то есть - через див[изионного] начальника. Сделавши сие, немедленно отправлюсь во 2 армию и через главнокомандующего должен буду потребовать, чтобы взяли Пестеля и других главных, кто откроется. Но наперед отправлю у[нтер]-о[фицера] Шервуда с депешами. В этом случае мы оба будем не в безопасности, но жизнь наша - ничто против блага отечества.

Курск. 1 декабря.

Сего дня Шервуд у меня не был, да мы так и условились, дабы не подать причины к подозрению. В самом деле, это ужасно трудно, и надобно больших способностей, чтобы все это выдерживать так, как он. Но, впрочем, иначе и быть сего не должно. Он определил себя на раскрытие ужаснейшего зла и, следственно, должен следовать за ним всеми путями. Завтрашний день должен решить многое. Вот на чем еще останавливаюсь: Пестель был адъютантом у графа Витгенштейна, а Барятинский теперь адъютант.

Ну! Если сам Витгенштейн - глава общества, что весьма легко быть может. В таком случае во 2-ой армии мне делать будет нечего. Я помню и слова Дибича, сказанные мне перед отправлением, что обыкновенно политика генералов при подобных случаях такова должна быть, чтобы пустить вперед молодежь, а самим оставаться в безызвестности для того, что, если попадется кто из них, то самому быть в стороне. Шервуд говорил, что принимающих на себя исполнение ужаснейшего предприятия имена и от членов даже скрываются.

Курск. 2 декабря. 11 часов вечера.

Наконец, развязка такова, что мне и Вадковского брать не нужно. Письмо, написанное им к Пестелю на 3-х листах на франц[узском] языке, было мне Шервудом прочитано. В нем начально описываются достоинства посланного и дружба с ним Вадковского, потом требует присылки конституции. Жалуется, что попал в такой круг, где все без хлеба и без чести и служат на одном жалованье.

О подполковнике Граббе Северского конно-егерского полка говорили ему более, нежели нашел он. Впрочем, относит причину неравенству лет и чинов. Надеется на майора Гофмана того же полка, однако не пишет, чтобы он был принят. Говорит, что какой-то Толстой в Москве сказывал, что зеленая книга существует снова, но что в ней многое противу правил здорового смысла. Жалуется и бранит даже полкового своего командира. Уведомляет, что принял одного в корпусе Щербатова. Шервуд пояснил, что это Скарятин. Говорит, что в П[етер]бурге трое: Свистунов, приезжавший к нему и уведомивший, что в Кавалергардском полку уже до 10 человек приобретено членов, да в Измайловском готовых 5 или 6; кроме того, Бобринский, учреждающий в своем имении секретную типографию, и не называет по имени одного, но это должен быть Бураков, женящейся на придворной Ушаковой.

Cей последний хвалится, что в невесте особенно нравится ему свобода мыслей, и потому советы Вадковского были, чтобы, пользуясь сим случаем, он открыл дом свой для молодых людей, отличных по способностям, чтобы более завлекать сообщников. Упоминает о Директории, которая, вероятно, у них существует. Хвалит опять Шервуда и успехи его и просит, чтобы Пестель был тоже с ним откровенен. Мысль Вадковского есть, чтобы не прерывать сношений своих, которые, вероятно, идут мимо его, и чтобы для проверки действий назначить 5 или 6 способных членов. Хорошо, если это доверие сделано будет Шервуду.

Кажется, выходит по моему. Вадковский всегда в руках, а круг действий его так мал, что до времени боятся нечего. Теперь надобно поспешить, чтобы предупредить или остановить действия высших. Я начал бы с Пестеля. Шервуд к нему должен ехать и забрать все бумаги, если только он доверит ему. Да нельзя не доверить, если письмо Вадковского не есть отвод. Моя прокламация также посылается. Смешно, что ее читать станут.

Шервуд в 9 часов отправился в Харьков, а с ним послал я Мульганова, сам выезжаю завтра в Таганрог тоже. Что там будет, не знаю: по крайней мере, мне это кажется всего лучше.

Между прочим, должно заметить, что и Шервуд в сведении своем Вадковскому написал насчет рабочих при поселениях баталионов точно то же, что слышал я от Черториского и Вановича. Видно, правда.

Харьков. 5 декабря.

Я выехал из Курска, как располагал, в четверг 3 числа, только несколькими часами позже, то есть в 3 часу пополуночи. Дорога так тряска, особенно для моего простого экипажа, что, приехавши вчерась вечером, до сих пор чувствую себя как будто разбитым. Несмотря на то, что меня в дороге колотило, я думал беспрестанно, как поступить лучше в продолжение данного мне препоручения, и вот, что пришло мне на мысль. Так как столь ужасное предприятие не может иначе исполниться, как по соглашении к тому большой части офицеров, чему сделано только начало, то действие заговорщиков должно продлиться много времени в одном приготовлении, да они еще и сами предполагали совершить его в течение двух лет. Открывши теперь путь, надобно следовать к его началу, дабы вырвать самый корень. По письму Вадковского Пестель должен быть откровенен с Шервудом и должен, кажется, сообщить ему важные по сему случаю тайны.

Если бы правительству угодно было поручить и мне дальнейшее преследование, то надобно, чтобы во 2-ой армии дать мне полк, самый ближайший к месту расположения Пестеля. И тогда я должен искать его знакомства и доверенности под видом тем, что и самому сделаться их сочленом. А Шервуду перейти в полк к Пестелю, дабы сношения их могли быть теснее. Или еще лучше Шервуду продолжить срок отпуска, если пройдет нынешний, и ему оставаться в поселениях под видом тамошних приготовлений и, пользуясь свободой, разъезжать, куда будет нужно, имея секретно подорожную на имя какого-нибудь унтер-офицера другого полка. Мне кажется, что сим способом можно было бы достигнуть много.

Вступление на престол нового императора, по моему мнению, сделает остановку и в ихних действиях, потому что многие теперь надолго останутся в нерешимости. Между тем - иметь наблюдение за поступками петербургских членов. Вадковского придерживать к полку под присмотром полкового командира, который тем более должен надсмотр сделать над ним неослабным, что он мыслей, совершенно несходных с его. Булгария отозвать в полк, но также, чтобы он сего не заметил и не виделся бы с Вадковским перед тем, дабы сей не вручил ему каких-нибудь новых бумаг.

Курск. 13 декабря.

Итак, решившись с Шервудом оставить до времени Вадковского свободным, я 3 числа отправился из Курска около 2-ух часов пополудни, проводив еще 2 числа вечером в Харьков Шервуда.

4 числа часов в 8 прибыл в Харьков и все 5 число за изломавшеюся повозкою оставался в Харькове, а 6-го рано поутру пустился в путь к Таганрогу. Дорогою важного ничего не встретилось, и я 8 числа утром прибыл в Таганрог.

Шервуд приехал около 12 часов пополуночи. В это время явился я к генералу Дибичу, который при встрече крепко обнявши меня, заплакал и сказал: «Ну! Любезный Николаев, мы с тобою все потеряли». Потом опять прижал меня к себе, продолжая плакать. Я рыдал во все время.

«Доверие Государя осталось для тебя, - продолжал он, - единственною наградою». И продолжал плакать. Потом рассказал ему о причинах, заставивших меня оставить Вадковского свободным. Он одобрил их, но сказал, что за два дня пред тем генерал-адъютант Чернышев послан во 2 армию, чтобы произвести формальное следствие по сему делу по доносу какого–то капитана Пестелева полка, и что потому Вадковского взять непременно нужно будет. Для чего объявил он мне вторичную в Курск поездку.

Вечером был я у него вместе с Шервудом, который Дибичу и кн[язю] Волконскому пересказал также свои предположения, и мне казалось, что они пожалели о поспешной посылке Чернышева. Вечером 8-го и утром 9-го числа был я за панихидой, и снова слезы, в горести излитые, были данью растерзанной душе моей.

Вечером 9-го числа Дибич прислал за мною и сказал, что письмо Вадковского он перевел по-русски и потому не смел никому доверить, переписать его он просил меня. Письмо сие начиналось описанием причин, по которым я Вадковского оставил свободным. Описал, как я жил в Курске под именем отставного штабс-ротмистра, скрываясь, чтобы не быть примеченным, а потом следовало содержание самого письма, так, как у меня выписано, гораздо только подробнее. Из пояснений, сделанных Дибичем, видно, что Сергей и Матвей - братья Муравьевы-Апостолы, из них один в отставке, и что оба из бывших Семеновского полка и проч.

В разговорах генерал Дибич дал мне знать, между прочим, что заговор сильнее существует во 2 армии, где должна скрываться и Директория, о чем доносит и г[енерал] Л. Рот, командир 3-го пехотного корпуса, коему, вероятно, в особенности поручено блюсти за сим, что зараза сия происходит от воспитания в Пажеском корпусе, ибо большая часть вольномыслящих - суть питомцы оного. Между прочим рассказал в пример следующий анекдот: в 1822 году двое пажей, Креницын и другого не помню, были разжалованы в солдаты и присланы в 1 армию. Оба были отосланы в корпус генерала Рота. Прослужив несколько времени, за отличную службу и поведение, оба были произведены в унтер-офицеры.

Корпусной командир, сжалившись над ними, просил позволения взять их в корпусную квартиру, дабы иметь над ними лучшее наблюдение. Ему позволено. Но примечено было, что они читают, и ему сделано было замечание. Потом один из них застрелился. Начали доискиваться причины и нашли при нем письмо, приготовленное к одному родственнику, где он говорит, что жизнь ему давно наскучила и что он, не видя для себя впереди ничего лучшего, решил давно расстаться с нею. Но удерживало его одно обстоятельство, что он хотел при предполагаемом императором смотре их дивизии сделать переворот в делах Европы, но не удалось. Намерение ужасное!

Разговор продолжался долго о наших ученых заведениях, и он сказал, что от них все зло происходит, ибо к нам переходят профессоры-иностранцы, которых за вольнодумство из других университетов гонят. Потом продолжал отчего в Германии это лучше держится. После сего велел приготовиться назавтра к дороге, чтобы взять Вадковского и его бумаги. Я ушел от него. На другой день в 9 часов утра я явился к нему, получил повеление об арестовании Вадковского и отправился в 12 часов из Таганрога, а фельдъегерь поехал позади меня за 2 станции.

Сегодня 13 числа в 4 часа утра прибыл в Курск и хотел остановиться на другой квартире. Но, так как не было нигде свободных комнат, то я въехал на старую. Одевшись в мундир, тотчас пошел к полицмейстеру требовать людей, но сей болен и потому адресовал меня к частному приставу, исправляющему его должность. С ним, взявши из пожарной команды 10 чел[овек], пошли мы прямо к Вадковскому, которого квартира была мне известна. Постучался у дверей, и человек отворил мне. «Дома ли Вадковский?» - спросил я. «Дома, - был ответ, - но спит». Не дожидаясь далее, я пошел прямо к нему в спальню, где горел огонь. Несчастный действительно спал, лежа в постели. Я взошел, и он проснулся. «Вы г[осподин] Вадковский?» - спросил я. «Я, - ответил он, испугавшись, - что вам угодно?» Я просил его встать и потеплей одеться.

В сие время он до того потерялся, что ничего почти говорить не мог. Между тем лошадей привели, и я, позволив взять ему некоторые вещи, как то: белье и платье, поспешил его отправить, боявшись сам, чтобы не опоздать. Жалок он был во все это время, и я, признаюсь, не хотел бы быть исполнителем сего поручения, так он растрогал меня. Между тем, люди его бегали и плакали. Прощаясь же с ними, он приказал в случае нужды в деньгах, заложить его серебро. Выехав со двора, он еще раз воротился и просил, не могу ли я ссудить его деньгами. Я дал 100 руб., на которые он написал записку к брату или сестре дрожащею рукою и не написал даже месяца.

Таганрог, 6 января 1826.

Все 13 число пробыл я в Курске. Утром был у генерала Засса, к коему имел повеление. Тут мне смешно казалось, а может быть, и я таким казался. Явившись к генералу, я должен был выдумывать, откуда еду. Рассказывал, что из Москвы. Затем следовали вопросы о тамошних новостях: «Когда присягали там новому императору (Константину)?» «30-го», - отвечал я, а на другие вопросы отвечал как, слышал сам.

Между тем, объявивши Зассу, что имею к нему дело, вошел в кабинет и подал ему бумагу, объявив о причине своего приезда в Курск и исполнении. Он уже слышал о сем. Тут следовали догадки о преступлении Вадковского, но и я сказывал, что ничего не знаю. Засс боялся и должен был бояться, попустивши Вадковского быть свободным и давши ему способ жить в Курске, тогда как он то более всего и должен был блюсти, чтобы человек сей, высланный уже один раз из Петербурга за вольнодумство, не заразил им других.

Раскланявшись, я отправился к старому моему знакомому И.И. Булгакову, где пробыл до самого вечера. В ночь мне выехать не хотелось, и потому я ночевал в Курске. А на другой день 14 числа, осмотревши еще раз в квартире Вадковского и нашед в скрипичном ящике Шервудово сведение о военном поселении и мною сочиненное таковое же о войске Донском, я заехал еще раз к генералу Зассу, который советовал осмотреть квартиру Вадковского в деревне Кривцовке, отправился из Курска около 12 часов утра.

В Обоянь прибыл вечером часов в 7, прямо к полковому командиру Нежинского конно-егерского полка полковнику Гордееву (Якову Федоровичу). Сей принял меня, как должно было ожидать в подобном случае, также с довольною боязкою. Рассказал, как он присматривал за Вадковским и как Засс оставил его в должности адъютанта против воли Гордеева. Потом дал мне полкового адъютанта (поручика Трофимова), с которым я отправился в Кривцовку. Тут нашел еще несколько бумаг, забрал их и возвратился в Обоянь, где Гордеев ожидал меня ужинать. Остаток ночи решился я провести в Обояни, и потому уже 15 числа выехал в Таганрог, куда прибыл.

В Таганрог приехал 18 числа в 2 часа утра и того же числа в 7 часов представил начальнику штаба все бумаги, у Вадковского взятые мною. Поездкою моею Дибич был доволен. Шервуд жил у меня во все время в Таганроге под именем Розена. Его отправили с братом Петром в Петербург уже 23 декабря, в тот же день, как выехал Дибич. А на другой день получено известие о происшествии в Петербурге, во время присяги императору Николаю Павловичу. События оправдали в полной мере донесение Шервуда.

Все лица, в письме Вадковским упоминаемые, оказались участвующими в заговоре. Из них - важнейшее было - Трубецкой, все восстановивший. Ни слова не было слышно о Якубовиче, оказавшемся столь гнусным человеком.

9

Жизнь Шервуда-Верного

Книга о Шервуде написана в 1927 году и явилась одним из первых результатов моей работы над декабристами и их эпохой. Уходя в детальный материал архивных источников, я получал возможность не только изучать основные движущие силы классовой борьбы в России первой половины XIX века, но и восстанавливать перед собой конкретный быт различных социальных групп, познакомиться с целым рядом общественных типов. Из этих занятий выросло желание дать ряд связанных единством темы и главного героя социально-бытовых очерков и совместить в них научную точность фактического материала и интерпретацией его в плане занимательного повествования.

Задача довольно трудная, но и актуальная, поскольку материал такого рода, приближающийся по своему характеру к мемуарному, но отличающийся исследовательской проверкой фактов, должен служить педагогически важным дополнением при ознакомлении с общим ходом исторического процесса. Необходимость создания такой литературы недавно сформулирована М.Н. Покровским в предисловии к книге Г. Серебряковой "Женщины эпохи французской революции". Действительно, исторический роман, получающий у нас сейчас довольно широкое распространение, не может целиком заполнить этот пробел; сюда должна направиться и работа специалиста-историка.

Чрезвычайно важный вопрос при разрешении проблемы популярно-занимательной книги - это распределение общего фона и конкретного материала. Нужно ли вводить в изложение подробные характеристики экономики и социальной жизни эпохи? Здесь, вероятно, не может быть одинакового ответа для всех эпох и тем. В данном случае мне казалось, что социально-экономическая история первой половины XIX века достаточно освещена существующей исторической литературой; широко вводить этот материал, следовательно, было бы нецелесообразно, так как его пришлось бы ставить либо в плоскости методологических споров, что перевело бы самую работу в другой план, либо в популярной трактовке, а это для подготовленного читателя - а на него-то и рассчитана книга - излишне.

Таким образом, моменты общеисторического порядка привлекались лишь постольку, поскольку без них было бы затруднительно понимание отдельных, незнакомых читателю и мало освещенных в марксистской литературе, явлений.

В какой мере это разрешение вопроса удачно и насколько вообще книга отвечает задачам научно-исторической живописи, автору судить довольно трудно, особенно при новизне у нас этого жанра.

В кропотливой работе собирания отдельных фактов и справок мне пришлось обращаться к помощи ряда лиц и научных учреждений. Впоследствии, благодаря некоторой задержке в печатании книги, мне удалось познакомить с нею в рукописи нескольких специалистов и получить их оценку и указания. Пользуюсь случаем выразить мою благодарность Н.Н. Ванагу, С.Я. Гессену, Б.П. Козьмину, Н.О. Лернеру, Ю.Г. Оксману, Ф.Ф. Раскольникову, Б.Е. Сыроечковскому, А.А. Шилову и сотрудникам Ленинградской государственной публичной библиотеки. Двоих доброжелательных критиков рукописи книга уже не застает в о сивых: А. В. Владимирова и А.Е. Преснякова.

Некоторые отрывки из книги были напечатаны мною в статье "Первый провокатор-профессионал" (Новый мир, 1929, II) и в брошюре "Третье Отделение в Николаевскую эпоху" (М., Изд-во политкаторжан, 1930).

И.М. Троцкий.

10

I. Общество "Freres-eochons"

Кажется, будто жизнь людей обыкновенных однообразна - это только кажется: ничего на свете нет оригинальнее и разнообразнее биографий неизвестных людей...

А. И. Герцен. "Кто виноват?"

История жизни и приключений Ивана Васильевича Шервуда-Верного удивительным образом распадается на отдельные эпизоды, эпизоды любопытные и своеобразные. Жанр остается выдержанным в течение всего повествования - это авантюрный роман, но роман, написанный самой жизнью, на плотной цветной бумаге канцелярских отношений, представляет особый интерес для историка. Каждая новелла этого романа сталкивает нас с живыми людьми. Имена одних вошли в обиход всякого исторически образованного человека, других - возвратились в небытие; но не прав ли был Герцен: что может быть оригинальнее и разнообразнее биографий неизвестных людей?

Знакомство с авантюристом почти всегда занимательно; подчас оно бывает поучительным. Шервуд для нас - не просто искатель приключений. Его именем начинается список профессионалов-провокаторов в России. Он вошел действующим лицом в историю такого значительного движения, как восстание декабристов. И немудрено, что, знакомясь с отдельными эпизодами его биографии, мы находим в них типическое отражение общественного быта эпохи.

Пусть из отдельных осколков жизни одного человека мы не соберем целостного здания, но, если в них откристаллизовались явления, характерные для всего социального уклада времени, стоит, думается, извлечь документ из плена архивных стеллажей и к цепи событий, на первый взгляд случайных и не связанных, поискать недостающих звеньев. Элемент анекдота останется, но в том смысле, как его понимали в начале прошлого века: любопытное, но истинное происшествие.

Судьба архивного исследователя часто играет с ним жестокие шутки. Порой она вселяет в него надежду найти ответ на жгущий его в данную минуту вопрос, а в результате ставит перед рядом новых неожиданных проблем, разрешению которых поставлены неодолимые преграды: недоступность материала, неопределенность его местонахождения или заведомая его гибель. С такой проблемой сразу же сталкивает нас состояние архивных данных о Шервуде. Это история тайного общества "братьев-свиней", существовавшего в Петербурге в 1824 году.

В одном из старых томов "Русской старины", в отделе "Записная книжка", среди различных архивных мелочей имеется заметка под заглавием "Общество "свиней" в 1824 г."

Под этим заголовком приведено было официальное, но никем не подписанное донесение об окончании следствия по делу общества "свиней". Безымянный автор записки, согласно канцелярскому этикету того времени, "имел счастие представить при сем заметки тех, кои в оном находились, и что о каждом оказалось".

Комментируя эту записку, редакция "Русской старины" отметила, что "действия и цели общества остаются для нас совершенно неизвестны". Хотя в руках ее и находилось дело о высылке членов общества "свиней" за границу, но и оно не проливало света на эту загадочную историю. В том же году в "Русской старине" была помещена заметка, излагавшая содержание этого дела, но, кроме некоторых деталей, из нее нельзя было почерпнуть какие-нибудь дополнительные данные.

Так и остался эпизод этот забытым. На страницах наших старых журналов погребено, впрочем, немало сведений о событиях и более значительных, и более интересных. Случайная находка знакомит нас с новым фактом; но на очереди стоят иные вопросы, и общее течение исторической мысли оставляет этот факт в стороне, не осветив его и не поставив рядом с другими обстоятельствами, без которых он не может быть ни понят, ни оценен.

Поэтому нет ничего странного, если об обществе "свиней", или, как их, может быть, вернее будет назвать, "братьев-свиней", мы больше не находим печатных упоминаний. Еще одно указание мы можем прочесть на страницах "Исторического вестника", в статье официального историка трех царствований Н.К. Шильдера. В руках автора были неопубликованные данные об обществе "свиней"; но его остановили соображения "этического" порядка: "крайние грубость и цинизм целей и порядков этого общества не дают нам возможности говорить о нем печатно".

В современном состоянии вопроса о развитии революционных течений в России первой четверти XIX века чувствуется значительный пробел: очень мало изученной оказывается обстановка, в которой зарождались первые русские политические общества. А между тем этот процесс не был изолированным. Привычной формой организации для всякого идеологического искания того времени, религиозного или политического, философского или революционного, было тайное общество.

Эта форма сама по себе олицетворяла протест против общественного строя, и в самых по виду невинных, литературных или эпикурейских, тайных кружках уже пробивались ростки будущего революционного прорыва. В легитимнейшем "Арзамасе." вслед за шуточной символикой и литературными памфлетами Жуковского и Вяземского зазвучали серьезные речи М.Ф. Орлова и Н.И. Тургенева. И если в декабрьском движении оказалось так много случайных, идейно не столько чуждых, сколько безразличных ему людей, то не потому ли, что их, как ветреного гуляку, но по существу доброго малого, Репетилова, привлекла внешность:

...У нас есть общество и тайные собранья
По четвергам... Секретнейший союз...


Александровская эпоха была особенно богата тайными обществами. И если о масонстве, о декабристах, об "Арзамасе" и "Зеленой лампе" нам уже известно многое, то мы почти ничего не знаем о судьбе тех многочисленных групп, которые, несомненно, возникали и в столицах, и в провинции. От некоторых из них сохранились неясные следы, глухие намеки, но и они еще не разъяснены и не проверены. А между тем изучение отдельных обществ может оказать существенное значение для понимания социальной обстановки. Не будем поэтому слишком ригористичны и не станем, подобно Шильдеру, отказываться от материала, если он иллюстрирован соблазнительными рисунками.

Уже тот список членов общества "свиней", который был помещен в упомянутом донесении, вводит нас в определенную социальную сферу, знакомит с составом членов этого братства. Десять имен названо в этом списке - десяти участников, подвергшихся преследованиям и каре. Мы не знаем, привлекался ли еще кто-нибудь по этому делу. Дальше нам придется столкнуться с теми туманными, скудными данными, какие у нас по этому вопросу имеются, и попытаться в них разобраться. Но основной список непреложен, и он сразу же являет нам довольно любопытную картину.

Огюст Булан-Бернар - художник, Пьер Ростэн, уроженец департамента Соммы, гувернер и педагог; аббат Иосиф Жюсти, тосканец, но приехавший из Швеции; Цани - итальянец, одновременно секретарь и профессор музыки; Лебрен, commis из Женевы, в России гувернер; Плантен, доктор медицины; Алексис Жоффрей (Жоффре), с должным чинопочитанием отмеченный как "губернский секретарь и поэт", а фактически преподаватель литературы; Констанс Марсиль, родом из департамента Соммы, доктор медицины и зять упомянутого Ростэна; Жан-Батист Май, о котором список сообщает только, что он был председателем братства, но который подписал обязательство о неприезде в Россию как "homme de lettres, natif de Besancon", и, наконец, единственная русская фамилия в списке, ремарку к которой приведем целиком: "Сидоров, С. -петербургский мещанин. Молодой человек дурного поведения, говорит по-французски и занимается хождением по делам и т. п. Он был в обществе "свиней", которые пользовались его услугами для приискания денег и для иных спекуляций. Оказался самым упорным в запирательстве. Бумаги его свидетельствуют, что он занимается самыми подозрительными делами".

Первое, что бросается нам в глаза при чтении этого перечня, - иностранный состав общества. Иностранцы в России - тема в высшей степени любопытная. Начиная с конца XVI века широкий поток чужеземных искателей славы и наживы вливался в пределы Московского государства, устремляясь преимущественно в центры-в Москву и позднее в Петербург. Постепенно изменялась физиономия иностранного элемента в России. Скопидомная Москва неохотно пускала пришельцев и принимала только тех, в которых испытывала подлинную нужду.

Итальянский техник, купец из "немцев цесарские земли", английский и голландский коммерческие агенты, странствующий ландскнехт, вступавший в царскую службу, - вот типы иностранцев того времени. С начала XVIII века перед ними открываются совершенно иные перспективы. Реформированные по европейским образцам система государственного управления и организация войска, двор, стремительно преобразовывавшийся на чужеземный лад ("Хочу иметь у себя огород не хуже Версаля", - говаривал Петр), дворянское общество, жадно покрывавшее себя лаком новой культуры, - все это создавало благоприятнейшую почву для возвышения людей с Запада.

Развитие, первоначально пусть еще слабое, русской мануфактурной промышленности, рост сношений русской торговли с европейскими рынками укрепили связь России с Западом и окончательно ввели ее в круг европейских держав. Собственно XVIII век и явился апогеем в смысле возможностей, которые Россия предоставляла иностранным авантюристам. Ответственнейшие государственные посты без труда занимались безвестными проходимцами, умело вступавшими в круг дворцовых интриг и преторианских переворотов.

Высшие военные чины беспрепятственно раздавались офицерам сомнительных итальянских и немецких армий. И немудрено, что величайшие авантюристы XVIII века в своих странствиях не минули России. Сен-Жермен, Калиостро, Казанова, кавалер д'Эон - все они побывали в столице Севера. И многие из тех, кому на родине терять было нечего, кого гнали оттуда нужда и безвестность, подчас и уголовные законы, охотно отправлялись в русское Эльдорадо и достигали там богатств и почестей.

Выплеснутые решительным толчком революционного народа, "из недр Франции целые потоки невежественного дворянства полились на соседние страны, Англию, Германию, Италию"; оттуда они стали просачиваться в Россию, а победоносные войны Наполеона оттеснили на восток новые массы эмигрантов.

В конце XVIII века Россия переживала период хозяйственного подъема. Упорно рос вывоз русского хлеба и сырья; в толщу сельского хозяйства начинали уверенно проникать капиталистические отношения. Пробивались первые ростки промышленного капитализма. Уже Вольное экономическое общество предложило, по высочайшей инициативе, задачу: "в чем состоит собственность земледельца" - и наградило премией ответ Беарде-Делябея, полагавшего, что "собственность не может быть без вольности".

В то же время раздвигались внешние границы империи. Могущество ее казалось незыблемым. После подавления Пугачевского бунта, побед над Турцией и раздела Польши русскому колоссу еще не было надобности проверять, из какого материала сделаны его ноги. Двор "Семирамиды Севера" считался самым блестящим в Европе, и подобно тому, как после падения Византии ритуал империи оказался перенесенным в Кремлевские палаты, точно так же в конце XVIII века лужайки загородных петербургских садов озарились последними лучами заходившего версальского солнца.

Принцип легитимизма нигде не находил такой безусловной поддержки, как в России, и нигде эмигранты не встречали лучшего приема. Им не только открылись доступы к дворцовым залам и светским гостиным, но и к чинам, почестям и землям. В колонизаторском увлечении русское правительство Щедрой рукой раздавало новоприобретенные земли Новороссии и Таврии.

Девственные степи Черноморья и виноградники изгоняемых татарских бедняков огласились изысканной французской речью. Даже знаменитая дела Мотт, героиня "ожерелья королевы", правда несколько позднее, оказалась крымской помещицей, в каковом звании она и закончила свои дни. Впрочем, неразборчивость русского гостеприимства доходила до таких пределов, что почти что состоялось было соглашение о заселении Крыма английскими уголовными преступниками.

Мемуары и документы того времени пестрят упоминаниями об удивительных карьерах иностранцев. Заезжий булочник, не найдя себе применения по специальности, делается гатчинским офицером и успешно продвигается по служебной лестнице. Французский парикмахер, нажившись торговлей духами, переходит от пудры к крупчатке и, наконец, становится одним из крупнейших новороссийских помещиков. Можно было бы привести много подобных примеров из различных сфер общественной жизни.

Понятно, что при таких условиях наплыв иностранцев не прекращался. Со временем, однако, мода на них начала проходить, и все труднее и труднее становилось им добиваться успеха. При развивавшейся бюрократической системе становилась седым воспоминанием щедрость былых фаворитов. В первой половине XIX века уже казались анекдотами капризы Потемкина, давшего гувернантке своей возлюбленной чин и оклад полковника в виде пенсии. Культурное дворянское общество протестовало против увлечения "французиками из Бордо", и даже служилая среда начинала давать отпор чужеземцам, отпор, особенно ревностно поддержанный, по-видимому, балтийскими немцами, считавшими себя коренными русскими.

Ярким примером такого "истинно русского" балтийца может служить Ф.Ф. Вигель, в воспоминаниях которого мы найдем немало гневных строк по адресу иноземцев. "Нет числа бесполезным иностранцам, - писал он, - которые приезжают к нам покормиться и поумничать" и пр. С ростом числа приезжих мельчал их калибр; в атмосфере, уже насыщенной иностранным элементом, нельзя было рассчитывать на быстрое возвышение, и приходилось довольствоваться более скромными ролями. Вигель был не совсем прав, утверждая, что "не было у нас для французов середины: ils devenaient out-chitels on grands seigneurs".

Для его эпохи французский гувернер был уже значительно типичнее, чем вельможа из французских эмигрантов. Итальянские аббаты и музыканты, французские "hommes de lettres", недоучившиеся немецкие студенты и английские шкиперы, попадая в Россию, становились в лучшем случае секретарями и библиотекарями в аристократических домах, обычно же гувернерами и преподавателями.

Не нужно думать, что единственным типом иностранца-учителя был безграмотный проходимец вроде фонвизинского Вральмана. Литература сохранила нам иные образы - достаточно привести хотя бы мсье Жозефа, воспитателя Бельтова. Сам Герцен любовно вспоминал одного из своих учителей, старика Бушо, давшего 14-летнему мальчику вместе с деклинациями субжонктивов первые уроки революционной нетерпимости. Правда, в большинстве французы-гувернеры оказывались сомнительными педагогами. Но это обычно и не входило в их обязанности. "Немец при детях" был чем-то вроде дядьки. Французу, кроме необходимости "в Летний сад дитя водить", зачастую, особенно в провинции, доводилось исполнять обязанности собеседника и собутыльника своего хозяина, а подчас и утешителя хозяйки.

Таким образом, создавалась особая среда иностранной интеллигентной богемы. Здесь оказывались и люди твердых и продуманных убеждений, и культурные проходимцы, оставившие отечество в поисках лучшей будущности, и явные шарлатаны, картежные шулера и проч. Но при всей их разности моментом, объединяющим их, была их зависимость, их паразитическое существование за счет новых интересов русского дворянского общества и старинного барского хлебосольства.

"В больших городах, - пишет современник, свидетельство которого для нас тем более любопытно, что сам он является представителем только что обрисованной среды, - если семья состоит из шести человек, на стол ставят девять или десять приборов, предназначенных для случайных посетителей; как я уже говорил, их принимают, потому что это почти ничего не стоит и, вдобавок, потому, что эти профессиональные паразиты делают все возможное, чтобы быть приятными своим хозяевам.

Они обучают французскому языку, которого не знают, хотя и выдают себя за литераторов; танцевальные учителя, изображающие свое ремесло высшим из искусств, маляры, именующие себя художниками, музыканты, профессора фехтовального дела - все это усаживается за самыми роскошными столами, ест, пьет, спорит и старается увеселять или по крайней мере занимать своего амфитриона.

После десерта таланты расплачиваются: поэт читает свои стихи, в которых обычно нет ни чувства, ни размера; танцор показывает хореографическую диссертацию; певец пускает рулады; знаток рапиры демонстрирует особенный удар; художник заявляет, что madame - воплощенный идеал красоты, и набрасывает отвратительный эскиз ее портрета; виртуоз берется за свою флейту и играет арии, которых не слушают, но провозглашают восхитительными. Эти комедии продолжаются, пока хозяева не почувствуют тяги ко сну и не удалятся в свои покои, чтобы переварить философствования, растянувшись на канапе в ожидании ужина или спектакля".

К этой-то среде, сравнительно интеллигентной по культурному облику и паразитической по ее положению в обществе, и принадлежали члены общества "свиней", по крайней мере те из них, чьи имена значатся в проскрипционном списке, напечатанном в "Русской старине".

Одной из побудительных причин, толкавших представителей высших кругов на организацию эзотерических обществ, была пустота общественной жизни. "Кроме мистического значения, масонство составляло едва ли не единственную стихию движения в прозябательной жизни того времени; едва ли не единственный центр сближения между личностями, даже одинакового общественного положения. Вне этого круга общительность... не существовала; все как-то чуждались друг друга". Эти слова относятся к 1822 году.

Несколько позже, уже после официального закрытия тайных обществ, А.И. Михайловский-Данилевский в тех же тонах рисует оскудение общественных интересов: "Карточная игра распространилась в Петербурге до невероятной степени; конечно, из ста домов в девяноста домах играют... я не видал, чтобы где-нибудь занимались чем-либо другим, кроме карт. Если приглашали на вечер, то это значило играть, и едва я успевал поклониться хозяйке, то карты находились уже в моей руке". Причину этой скудости культурных запросов он полагал происходившей "частию от недостатка в образовании, приметного вообще в России, и частию же от того, что из разговора изгнаны были все политические предметы; правительство было подозрительно, и в редком обществе не было шпионов..."

Мы знаем, что отдушинами в этой затхлой атмосфере были тайные кружки и общества. Но туда шли немногие, те, кого почтенные кавалерственные старички презрительно именовали "идеологами". Для всей же массы столичного дворянства, не говоря уже о провинциальных усадьбах, оставалось: для молодежи - гвардейские проказы, бреттерство, вино и карты, для особ высших классов и возрастов - карты, сплетни и интриги.

Попадая в этот круг и кормясь за его счет, свободная иностранная богема должна была резко чувствовать и социальную грань, отделявшую ее от титулованных и сановных меценатов, и свое умственное превосходство над этой средой. В большинстве своем молодежь, они были хотя и деклассированными, но все же детьми новой, революционной Франции. Многие из них пришли в Россию победоносными маршрутами великой армии и, оставшись то ли в качестве военнопленных, то ли не желая возвращаться под сень бурбонских лилий, смотрели на порядки приютившей их страны критическим и подчас отрицательным оком. Низкопоклонничая и угождая русским Тримальхионам, они не теряли своих вкусов свободных плебеев, своей темпераментной жизнерадостности и воспоминаний о "douce France", о милой Франции. Это объединяло их, сплачивало и возбуждало потребность постоянного общения.

В условиях императорской России последнее оказывалось не так легко. Здесь не был известен тип литературной кофейни или политического клуба. Когда в 1801 году, еще при Павле, некий общительный немец возымел желание в легальном порядке учредить клуб Для немецких ремесленников и торговцев в Петербурге, то за свою дерзость поплатился высылкой из пределов империи. О свободных диспутах Пале-Рояля в петербургских садах и на московских бульварах даже мечтать нельзя было.

Гвардейские ветрогоны, которым в 1814 году на короткое время разрешено было носить статское платье, свободно фланировали по Невскому, приставая с разговорами и оскорбительными предложениями к женщинам и заводя ссоры и драки с их мужьями. На это власти смотрели сквозь пальцы, но устраивать собрания вне улицы и "разговаривать" было запрещено: мало ли к чему могли повести такие разговоры? И цитированный выше иностранный мемуарист с сокрушением замечал по этому поводу: "В Петербурге имеется только одно кафе, напоминающее парижские; оно содержится французом".

Сюда-то и устремлялись интеллигентные иностранцы. "Здесь по утрам собираются, - продолжает наш автор, - профессора языков, иностранцы, чтобы узнать новости и прочесть газеты". Но и здесь приходится быть сдержанным. "Нужно особенно остерегаться политических дискуссий, порицающих существующий здесь строй, потому что вы окружены достаточным количеством внимательных шпионов, и вас схватят и выдадут страшному начальнику полиции. Самое надежное это говорить только о пустяках или совершенно молчать".

Открытое общение иностранцев в таких условиях поневоле становилось исключительно деловым. Тот же автор, к свидетельствам которого мы должны отнестись с особым вниманием, потому что он сам является ярким образчиком интересующей нас среды и потому что имя его - Жан-Батист Май - внесено в список занимающего нас общества "свиней" в качестве председателя, говорит: "Как в Петербурге, так и в Москве устроившиеся там французы составляют особую общину. Между ними царит полное единение и согласие; ни один из их менее счастливых соотечественников не уйдет от них без помощи. Для того чтобы те, кого злая судьба заставила покинуть родину, могли скорее достигнуть успеха, создана специальная биржа".

В другом месте Май описывает Московскую биржу иностранных учителей, учрежденную французом - содержателем отеля. К нему стекаются безработные соотечественники, и у него ищут провинциальные помещики менторов для своих детей. Май не без иронии описывает процесс найма и торга, начинающихся вопросом: "Есть ли у вас хороший учитель?" - и ответом: "KaKge, Batiouchka, iest".

Таким образом, мы видим, что единение интеллигентных иностранцев в России поддерживалось не только общностью их положения, но и наличием некоторой организации. В открытой форме эта организация носила характер посреднический, но уже завязавшиеся узы должны были как-то переноситься и в область культурных потребностей. Оставался тот же путь, что и для коренных жителей России: дружеские собрания, тайные кружки и общества.

Читатель вправе предположить, что общество "братьев-свиней", судя по его составу, и являлось одной из таких организаций. Но материал заставляет подойти к вопросу с несколько иной стороны.

Приведенный выше список членов общества "свиней" не ограничивается сухим перечнем имен, фамилий и профессий. О каждом из преступников он сообщает краткое резюме его вины и дает характеристику, преимущественно в области нравственной.

Ни словом не обмолвившись о целях и задачах этой организации, список тем не менее трактует ее как вредную и вполне безнравственную. Так, о председателе ее, уже знакомом нам "homme de lettres" Мае, говорится: "Май сам признается письменно во всех мерзостях, которые он делал во время этих оргий..." О других обычно указывается: "распутного поведения", "самого дурного поведения", без прямой связи с их деятельностью в роли членов братства "свиней".

Список не дает нам, таким образом, ничего определенного о самом обществе. Эпикурейские содружества сохранились и после указа 1822 года о закрытии тайных обществ и не вызывали особых преследований со стороны правительства. Так, в воспоминаниях Э. Стогова имеется рассказ о существовании в Петербурге общества "кавалеров пробки", устроенного известным вивером и хлебосолом Буниным. "Все члены в своем собрании имели в петлице сюртука пробку...

За обед садились между дам мужчины, пели хором песню, кажется сочиненную Буниным: "Поклонись сосед соседу, сосед любит пить вино. Обними сосед соседа, сосед любит пить вино. Поцелуй сосед соседа, сосед любит пить вино". После каждого пения исполнялось точно по уставу. Бунин был гроссмейстер. Конечно, boni mores страдали от устава этого пробкового ордена, но тем не менее рыцари его не находили в своих поступках ничего противузаконного. По крайней мере, Стогов прибавляет: "Думаю, что такое тайное общество запрещено правительством не было".

Нельзя было не заметить, что уже самое название общества "свиней" является визитной карточкой, не внушающей доверия к ее подателю. Конечно, в ту эпоху многочисленных тайных кружков мы зачастую встречаемся со странными названиями, но почти всегда они прямо или символически связаны с занятиями людей, объединившихся под подобной эгидой. Только что приведенный пример являет нам аллегорию очень ясную. И "братья-свиньи", по-видимому, при всей игривости этого названия, должны были отличаться нечистоплотностью, моральной или физической.

В каком направлении развивались их "свинства", мы узнаем из источника, довольно странного по самому своему происхождению. Это документ, хранящийся в Шильдеровском собрании бумаг Государственной публичной библиотеки в Ленинграде и озаглавленный: "И.В. Шервуд-Верный и общество "freres-cochons"". Рассказ этот, подписанный М. Марксом и датированный 11 октября 1888 года в городе Енисейске, и позволил Шильдеру бросить в цитированной статье намек о связи Шервуда с братством "свиней". О причинах, заставивших Шильдера отказаться от изложения подробностей, мы уже говорили выше.

М. Маркс, по специальности учитель географии, в 50-х годах преподавал в Смоленской гимназии. Впоследствии он принял активное участие в революционном движении и по каракозовскому делу был сослан в Енисейскую губернию. Но революционная его деятельность относится уже к 60-м годам, хотя возможно, что уже в описываемое время он поддерживал связь с польскими революционерами.

Вращаясь в светских кругах Смоленска, молодой географ свел случайное знакомство с видным отставным кавалерийским полковником; на следующий же день последний явился к нему с визитом и, не застав дома, оставил визитную карточку, на которой под баронской короной значилось: "John Shervoud-Verny Colonel et chevalier" - с припискою: "Hotel de la Stolarikka".

"Вежливость заставила меня, - рассказывает далее М. Маркс, - на следующий день отправиться в "Hotel de la Stolarikka", то есть запросто в грязный постоялый двор, содержимый чертовски безобразною бабою, известною тогда всему городу под именем ведьмы-столярихи... Colonel занимал в отеле два нумера, то есть две тесные комнатки, и, кажется, ожидал моего ревизита. И он, и супруга его приняли меня с утонченною вежливостью и радушием".

Автор, как видим, относится к Шервуду не без презрительной иронии; в других местах он говорит о нем с прямой антипатией. Но экзотический интерес к редкому в провинции типу оказался сильнее отвращения к предателю и Маркс покорился навязчивой дружбе Шервуда. Последний стал бывать у него запросто, вознаграждая хозяина за выпитый ром мемориями из своей бурной жизни. В их числе он поведал Марксу и три своих главных "фокуса": историю общества "братьев-свиней", предательства в деле декабристов и третий, о котором автор глухо говорит, что он был направлен против самого Николая Павловича. Особенно интересным показался нашему мемуаристу эпизод с "братьями-свиньями", "характеризующий состояние тогдашнего общества со всею его нравственною пустотою, шаткостью убеждений и безотчетным незнанием, к чему пристать и чего держаться".

Заканчивая вступление к своему рассказу, Маркс говорит: "Я записывал все слышанное в тот же вечер, сейчас по уходе от меня Шервуда, и теперь восстановляю записанное со всевозможной правдивостью, не ручаясь, впрочем, за правдивость рассказчика".

Дело заключалось в следующем:

"В одном петербургском семействе, причисляемом к bean monde, случилась загадочная нечаянность. Семейство это состояло из отца, служившего в каком-то департаменте и занимавшего там довольно крупную должность; из супруги его, дамы de la grande volée, но больной и не выезжавшей из дому в продолжение последних двух лет; и из молодой дочери, редко отлучавшейся от матери, и то не иначе как с дамами, хорошо знакомыми с мамашей и принадлежащими к одному с ней общественному кругу. А нечаянность была та, что дочь ни с того ни с сего оказалась в уважительном состоянии.

После долгих родительских увещеваний уяснилось, что первым соблазнителем ее был приехавший недавно из-за границы француз, доктор философии, преподаватель французской литературы, - m-r Plantain, введший ее при помощи одной из знакомых дам в общество, в котором совершаются оргии, вроде афинских вечеров, и бросивший ее потом, так что она не может теперь знать, кто именно виновник беременности. Ничего не говоря даме, завлекшей ее в такое милое общество, и удерживая дочь, как больную, в совершенном разобщении, отец решился лично под секретом сообщить о существовании общества Милорадовичу..."

Генерал-губернаторы того времени рассматривали семейную жизнь своих сограждан - фактически подданных - как вопрос, полностью входивший в пределы их компетенции. Отцы города, вроде графа Закревского в Москве, сильные своими боевыми заслугами, знатностью или положением при дворе, не стеснялись по собственному почину ввязываться в такие семейные дела жителей подвластных им городов, которые обычно разрешаются только самими заинтересованными лицами. Так же поступал и Мидорадович, по своей пылкой натуре особенно интересовавшийся делами с эротической подкладкой. Приняв жалобу оскорбленного отца, он немедленно призвал Шервуда, состоявшего при нем в качестве тайного агента.

- Нарядись франтом, comme il faut; усы долой; понимаешь? Отправишься в гостиницу Демута; там в таком-то нумере живет француз - доктор философии. Займи соседственный с ним нумер, сойдись с ним как можно подружественнее, присмотри и разузнай, кто его посещает. Доложи мне потом, да денег не жалей, - сказал Милорадович Шервуду в одно утро.

Согласно полученным инструкциям Шервуд поселился в славном тогда отеле Демута, выходившем на Мойку и Конюшенную улицу, и свел знакомство с заподозренным философом. Сам иностранец, свободно владевший несколькими языками, он без труда вошел в доверие француза и перезнакомился с его друзьями, тоже иностранцами. Исподволь нащупывая почву, Шервуд начал свои разведки с разговоров о масонстве, но получил ответ, что "масонство не удовлетворяет цели совершенствования человечества именно потому, что в него входит только одна половина, один мужской элемент".

За такими рассуждениями Шервуд легко узнал о существовании тайного общества, где и второй элемент был в должном количестве представлен, причем входят туда представители высших кругов. Называлось оно "Freres-cochons", причем о происхождении этого странного имени Шервуд сообщил Милорадовичу следующее: "Когда одну даму уговаривали вступить в общество, в котором брачуются на один вечер и не по выбору, a par hasard, как случится; то она с отвращением сказала: "Mais c'est une cochonerie. Что ж, что cochonerie, ответили ей, ведь и свиньи точно как и люди - дети природы. Ну, мы будем "fréres-cochons", а вы - "soeurs-cochons". Дама убедилась, и название freres-cochons осталось за обществом".

Все эти сведения еще пуще заинтересовали Милора-Довича, и он приказал Шервуду продолжать розыски, вступив в самое общество, и снабдил его нужной для этого суммой в 200 рублей.

Сделавшись членом братства и получив соответствующий билет на пергаменте с оттиснутыми литерами "Ф. Ц." и допиской "Fr. № 48", Шервуд стал ожидать введения в собрания. Предварительно брат, принявший его, аббат-итальянец, в котором мы легко узнаем Жюсти, вручил ему печатный листок с гимном, который неофиту требовалось выучить наизусть к назначенному для посещения дню. Гимн начинался словами:

La Nature, notre mére bienfaisante,
Nous, les enfants, te saluons...


Далее Маркс переходит к описанию собраний братства, в которых побывал Шервуд. Мы не будем останавливаться на всех подробностях ритуала "свиней", детали которого наш мемуарист смакует с не совсем здоровым удовольствием. Из его рассказа мы узнаем, что принятие нового брата не обставлялось никакой обрядностью, по-видимому, для членов общества не было обязательным близко знать друг друга: ответственность несли руководители. В каждом собрании бывало не больше девяти пар, причем этот обычай символизировался в гимне стихами:

De la lumiére jusqu' on ténebres-
Arc-en-ciel á sept conleurs.


Соответственно этому, пары были окрашены в семь цветов радуги, белый и черный. Время проходило в различных удовольствиях. Между собравшимися царило полное согласие и дружелюбие. Каждый мужчина для всех прочих без различия пола был cher frere, а каждая женщина - chére soeur. Пары же называли друг друга mon diedonne и та diedonné.

Оргии продолжались около двух часов и закрывались под пение гимна; гимном же они и начинались.

Шервуд дважды побывал в собраниях братства и об обоих посещениях довел до сведения Милорадовича. Некоторых из cheres soeurs он знал в лицо и мог назвать их своему патрону. Здесь были и титулованные дамы, и богомольные посетительницы дворцовой церкви, и богатые купчихи. Судя по рассказу, именно последнее обстоятельство- наличие в братстве представительниц высших кругов - особенно прогневало вельможу, до того относившегося к деятельности "свиней" с некоторого рода снисходительностью и любопытством.

О результатах шервудовской провокации Маркс сообщает следующее:

"Третий раз в собрание Шервуду не пришлось съездить. Все до одного братья были уже заарестованы. Иностранцев отправили через Кронштадт и Штеттин за границу, со строгим запрещением въезда в Россию, под угрозою ссылки в каторжные работы. Только педагог Plantain должен был обвенчаться с соблазненной им девицей. Она поехала в Кронштадт с фамилией отца, а возвратилась в Петербург как m-me Plantain... Своих отпустили, давши им предварительно порядочное физическое наставление в нравственности; за исключением Сидорова, которого, как основателя, упрятали куда-то посевернее. Государь и Милорадович, оба как истые chevaliers-galants, сестриц-дам не побеспокоили ни словом даже... Дело по окончании не поступило в архив; оно было брошено в горящий камин рукой самого государя".

Так изображает историю открытия общества "Freres-cochons" документ, скрытый Шильдером, о существовании которого он позволил себе упомянуть только мимоходом, бросив туманный намек в цитированной нами выше статье. В какой же мере можем мы довериться этому источнику?

Сам автор воспоминаний не внушает в этом смысле особенных опасений. Революционер и географ-краевед, он неоднократно фигурировал на страницах "Русской старины", помещая в ней небольшие заметки мемуарного характера. Автор этих заметок нигде не претендует на Достоинства исторического романиста, а выдумать всю приведенную выше историю со всеми ее многочисленными, нами опущенными, деталями мог только человек с пылкой и не совсем трезвой фантазией. К тому же в момент написания рассказа ему было уже за 70 лет.

Единственное, в чем можно заподозрить М. Маркса, это в подновлении своих старых записей на основании печатных материалов. Он и сам не скрывает своего знакомства с названным нами списком членов общества и напечатанной в той же "Русской старине" заметкой о высылке их за границу. По-видимому, указание, что frere aine числился в братстве Ж.-Б. Май, сделано на основании данных списка; авторство гимна, приписанное им Жоффре, могло быть установлено по соображению, что "Жоффре прославился весьма вольной поэмой о Петербурге" и означен был как "поэт".

Фигура итальянского аббата напоминает нам реге Жюсти. При некоторой мнительности можно предположить, что и эпизод с Плантеном и соблазненной им девицей придуман на основании опубликованного официального разрешения ему жениться на Глоховской. Но, вообще, за исключением некоторых мелких данных, Маркс ничем не мог воспользоваться из печатных источников; наоборот, он иногда даже противоречит им: так, Плантена он именует доктором философии и гувернером, между тем как по списку и в действительности он был доктором медицины. Не забудем притом, что Маркс писал спустя семь лет после появления статей в "Русской старине", - срок достаточный, чтобы охладить разгоряченную таинственными документами фантазию.

Гораздо больше сомнений вызывает у нас первоисточник Маркса. Каким образом мог Шервуд в 1824 году открыть общество да еще, как он хвастался Марксу, получить за этот подвиг чин унтер-офицера и изрядную сумму денег, когда по всем официальным источникам он в это время пребывал довольно далеко от веселой гостиницы Демута, находясь на службе в 3-м Украинском полку, в южных военных поселениях?

Правда, как мы в своем месте убедимся, биография его в эти годы оказывается довольно темной, а формулярам того времени можно доверять только с большой осторожностью, особенно если они повествуют о служебном пути лиц, имевших отношение к полиции. Так, барон М.А. Корф в своих записках приводит свой разговор с великим князем Константином Николаевичем по поводу назначения графа Левашова председателем Государственного совета: "Во-первых, Ваше Высочество, он давно уже председателем de fait, а во-вторых, нисколько еще не доказано, чтобы он служил когда-нибудь в полиции; это одна молва, одно предание, а в формуляре значится только, что он начал службу в штате военного генерал-губернатора".

Можно было бы, таким образом, и не принимать во внимание формуляр Шервуда, если бы различные свидетельства, связанные с провокацией его в деле декабристов, не заставляли нас сильно усомниться в возможности его присутствия в 1824 году в Петербурге и связи с Милорадовичем.

Есть все основания думать - отсутствие подлинного следственного дела не дает возможности что-нибудь утверждать, - что участие Шервуда в раскрытии общества "свиней" является исключительно продуктом его воображения. Но рассказывать о нем он, конечно, мог не без знания дела. Как-никак велось оно по поручению Милорадовича полицейскими органами; арестованные "свиньи" сидели в полицейских участках, каждый по месту своего жительства. В дело были посвящены довольно широкие круги.

Подобные преступники случались, вероятно, не так часто и должны были, конечно, запомниться в испытанной памяти полицейских агентов. А Шервуд уже с 1826 года становится членом полицейской семьи и своим человеком в ее мутном окружении. По своему положению он мог узнать эту историю и у самых осведомленных лиц.

Но прежде чем оценить по существу переданную выше версию, обратимся к другому источнику, на этот раз уже не вызывающему никаких подозрений в смысле его аутентичности. Это неоднократно цитированные нами для характеристики социальной среды, породившей общество "свиней", воспоминания Жана-Батиста Мая, того самого, кого Маркс называет frere ainé этого достойного союза.

В этой книге имеется специальная глава, посвященная "Обвинению группы иностранцев в заговоре", излагающая как раз историю братства. По словам Мая, оно возникло по почину художника Булана, светского молодого француза, охотно принятого в лучших домах столицы и широко жившего, преимущественно на чужой счет. Как рассказывает Май, это был особенный мастер занимать без отдачи и, в сущности, un charlatan parfait.

Пользуясь кредитом у различных гастрономических торговцев, он организовал у себя своеобразный клуб чревоугодников, куда пригласил нескольких соотечественников; "здесь можно было петь во весь голос, пить вдоволь и без церемоний; казалось, здесь была Франция". Несмотря на то что беседы, сопровождавшие эти пирушки, носили самый невинный характер, правительство заподозрило заговор, хотя "никогда ни одно слово о политике не нарушало веселья".

В результате этого были произведены аресты - Май перечисляет всех тех, чьи имена фигурируют в приведенном списке. Но при всем желании найти что-нибудь подозрительное в делах арестованных иностранцев их враги, среди которых Май с особенным недружелюбием поминает Милорадовича, Гладкова и их главного помощника Фогеля, ничего не могли открыть. Криминал удалось установить только в отношении гостеприимного Булана: выяснилось, что у него есть другая фамилия - Бернар; у него были найдены масонский диплом и заряженные пистолеты; он давал очень сбивчивые и туманные ответы на допросах и вообще показал себя с самой дурной стороны. Все же прочие упорно настаивали на своей невинности, и против них не оказалось никаких улик.

"...Им приписали другие вины. В их собрания никогда не допускались женщины, и презренные, с такой злобой добивавшиеся их погибели, умудрились изобразить их чудовищами-педерастами, от которых необходимо очистить Россию". Тщетны были попытки жен двух из заключенных - Марсиля и Ростэна - заручиться помощью Ла-Феронне. Королевский посол не пожелал принять участия в соотечественниках, и после конфирмации Александра друзья были высланы через Кронштадт за границу, без права возвращения в Россию; первоначальный же проект предполагал их отправку в Сибирь. Больше всех пострадал Сидоров, случайный человек в их компании, как русский подданный, расплатившийся розгами и пожизненным заключением.

Итак, перед нами совершенно новая версия, диаметрально противоположная первой. Но, при всей авторитетности ее автора, она вызывает некоторые возражения.

Прежде всего, Май, конечно, является заинтересованным лицом, и это уже пробуждает известную мнительность по отношению к истинности его рассказов. По его словам, полиция заподозрила в дружеских сборищах у Булана политическую неблагонадежность и только позднее перешла к обвинению в проступках нравственного порядка. Но, как мы знаем, отнюдь не в нравах александровской полиции было содержать политических преступников под наблюдением квартальных надзирателей. Май очень верно отмечает в других местах своей книги неусыпную бдительность полиции относительно иностранцев.

Отчасти это вызывалось необходимостью борьбы с проникавшим с Запада в Россию уголовным элементом; в архивах того времени мы встречаем немало дел "об иностранных бродягах", подчас даже с баронскими коронами, или дел вроде "О французе Жане, Делаво и двух женщинах скопической секты и помещике Кайсарове". Наипаче же обращалось внимание на ограждение русских владений от проникновения тлетворного западного духа.

Сам фактический руководитель секретной полиции при Милорадовиче, столь нелюбезный Маю Фогель объяснял свою оплошность в деле декабристов следующим образом: "Если бы мне было предоставлено право действовать самому, то я могу поручиться, что вовремя напал бы на след заговора. Но начальство ожидало и более всего опасалось вторжения из-за границы в столицы карбонаризма и крайних революционных стремлений, развившихся в Германии. Мне было приказано неусыпно следить за всеми иностранцами и за поляками и каждый день отдавать отчет в моих наблюдениях... Результат этого наблюдения ничтожен; из того, чего опасалось правительство, не открыто ничего, все ограничилось высылкой за границу нескольких иностранцев-шалопаев, почему-нибудь подозрительных".

Нам приходилось пересматривать основанные на Данных Фогеля всеподданнейшие донесения Милорадовича о состоящих под надзором иностранцах, в том числе и за интересующий нас 1824 год. Достаточно было самого пустячного происшествия с иностранцем, чтобы полиция брала его под опеку; но кто казался зараженным бациллой карбонаризма, тот не избегал казематов Петропавловки. Из членов общества "свиней" в списках Милорадовича присутствуют только двое - Марсиль и Ростэн, и то по совершенно особому поводу. Следствие, очевидно, возникло внезапно и производилось отдельно. Несомненно также, что только один из "братьев" внушил правительству опасения по своим политическим убеждениям именно аббат Жюсти, единственный заключенный по этому делу в Петропавловскую крепость, о чем и было заведено особое производство.

Таким образом, рассказ Мая в этом пункте кажется нам сомнительным. Точно так же непонятно, почему, ежели все дело "свиней" было результатом произвола, понадобилось ему отрицать свое участие в собраниях общества, прикрывшись прозрачной выдумкой, что в них находился его однофамилец, от которого он якобы все знает.

Вряд ли он мог кого-нибудь этим обмануть. Вообще его роль значительно и, конечно, сознательно преуменьшена. На первом плане Булан-Бернар. Но наш список отводит последнему второе место, выдвигая на первое председателя общества, Мая. Мы ничего не знаем о масонстве Бернара; но среди бумаг Мая был действительно найден масонский диплом. Странно также утверждение его, что к моменту ареста в Петербурге оказалось только три члена общества: Булан, Цани и Жоффре. При таком положении не могло возникнуть и следствия, потому что предварительного наблюдения за "свиньями", как мы знаем, не было.

Точно так же официальные данные обвиняют "братьев-свиней" в распутстве, в оргиях и пр., ни слова не говоря о каких бы то ни было их противоестественных наклонностях. Можно предположить, что Май сам изобрел это обвинение, чтобы продемонстрировать придирчивость полиции, нарочито подчеркнув при этом, что никогда женщина не переступала порога их собраний.

Наконец, он нигде не упомянул об имени братства и его значении.

Таким образом, рассказ Мая ни в общей своей концепции, ни в отдельных деталях не внушает доверия. У нас остаются только скудные официальные данные и согласная с ними версия Шервуда - Маркса. Не сомневаясь в том, что Маркс всю эту историю действительно слышал от Шервуда, - иначе зачем ему было приплетать его и расписываться в мало рекомендующем знакомстве, - мы отдаем этой версии предпочтение, тем более что Шервуд имел полную возможность узнать обстоятельства этого дела, скорее всего уже post factum.

Конечно, и этот источник в достаточной степени подозрителен. В своем месте мы еще убедимся, что Шервуд принадлежал к типу людей, у которых в некоторых случаях появляется "легкость в мыслях необыкновенная". Легкомысленное бахвальство Хлестакова не являлось обязательным свойством лиц, именовавшихся в те времена "вралями записными". Антон Антоныч Загорецкий был "лгунишка, мошенник, вор", но в то же время светский человек, необходимый член своего круга, согретый благосклонностью влиятельных старух.

Сочетание лжеца, хвастуна и афериста находило тогда различные воплощения. В дальнейшем мы познакомимся с тем, в каком порядке эти качества разместились в биографии Шервуда. Сейчас можем сказать заранее, что во многих своих деталях, каких - мы, к сожалению, не в состоянии установить, рассказ Шервуда является плодом его воображения. Диалоги с Милорадовичем, который держится с Шервудом чуть что не запанибрата, родились, конечно, в результате того же творческого пути, на котором Хлестаков встречал тысячи курьеров и радостно приветствовал: "Здорово, брат Пушкин!"

Разгоряченная выпитым ромом, к которому Маркс, по собственному признанию, добавлял "для крепости" гофмановских капель, фантазия Шервуда могла явиться первоисточником различных эротических положений или картин вроде Александра, бросающего в камин делопроизводство о "свиньях". В основе же рассказ Шервуда, полагаем, соответствует действительности.

Трудно сказать, были ли в обществе "свиней" члены, кроме поименованных. Май не дает ни одного дополнения в этом смысле, но в деле о высылке их имеется справка о нерозыске француза де Паня, профессора литературы, и это дает право думать, что оба наши источника называют только тех, кто фактически пострадал по делу о тайном обществе "Fréres-cochons".

Этот эпизод, в какой бы версии мы его ни приняли, довольно любопытен с точки зрения общественных нравов. Но мы не оценили бы его по достоинству, если бы ограничились той характеристикой социального окружения общества "свиней", которой начинается эта глава. Попробуем осветить фигуры отдельных братьев - в них мы найдем небезынтересные черточки.

К сожалению, биографический материал, за исключением лапидарных строк официальных текстов, почти отсутствует. Май останавливается в своем рассказе исключительно на характеристике Булана-Бернара. Из жизни Марсиля мы узнаем только случай, закрепленный в "Деле по отношениям С.-петербургского военного генерал-губернатора, с приложением списков, об иностранцах, состоящих под секретным полицейским надзором". Согласно рапорту полковника Чихаева, полицеймейстера I Отделения, 1 апреля 1824 года во дворе коммерческого банка, в помойной яме, был усмотрен труп недоношенного ребенка.

Наряженное поэтому поводу следствие обнаружило, что выкидыш произошел у жены французского подданного Констанса Марсиля, домового врача тайного советника Рибопьера. Марсиль, сам наблюдавший за течением родов, приказал вынести тело, а прислуга, не разобрав, в чем дело, отнесла его в помойную яму. Данные следствия как будто не оставляли сомнения в пустячно-сти случая, но тем не менее на ноги был поставлен городской физикат, который, "обще с городовым акушером, статским советником Громовым и повивальной бабкой Мейер", установили факт разрешения от беременности Сизарины Марсиль. На этом дело могло бы и закончиться, но предусмотрительная полиция все же взяла неудачливого отца на заметку.

Подобные факты ничего не дают нам для идеологической характеристики "свиней". В этом направлении мы имеем некоторые сведения только о троих из них: Жоф-фре, Жюсти и Мае.

Жоффре был единственным из "свиней", состоявшим на государственной службе (губернский секретарь!). Сын директора училища глухонемых, он был преподавателем французского языка в Смольном институте. Строгая обстановка этого учреждения не мешала ему, впрочем, жить на одной квартире с пресловутым Буланом и отличаться "дурным поведением". Но у него были и серьезные интересы; так, ему принадлежит первый перевод на французский язык "Истории государства Российского" Н.М. Карамзина, предпринятый им по собственной инициативе и санкционированный самим автором, бывшим довольно высокого мнения о литературных талантах своего переводчика.

Несомненно, одной из наиболее интересных фигур в деле "свиней" был аббат Жюсти. Как мы знаем, он оказался среди них единственным "политическим", за что и поплатился семинедельным знакомством с обстановкой каземата № 3 Никольской куртины. "Его бумаги свидетельствуют об его чрезвычайно опасных политических убеждениях". Изыскания в этих бумагах делал титулярный советник Чиколлини, тоже, по-видимому, характерный для своего времени субъект; иностранец невысокого происхождения, он был выходцем из той же среды, что и "свиньи", но выбился на служебную дорожку, вошел в литературные круги, подружился с такими разными по миросозерцанию людьми, как Карамзин и Никита Муравьев, что не мешало ему при случае добропорядочно выполнять полицейские поручения. Этому-то либералу и было поручено ознакомление с бумагами патера, и он установил, что они "ne tont quérre honneeur au caractére ni a la conduite de l'abbé Giusti".

He говоря уж о его легкомысленном обращении с девицами из хороших семейств, что еще не вызывало особенного удивления, падший пастырь оказывался атеистом и кощунственником, да к тому же приверженцем зловредного сочинения Ивана-Якова Руссо "Общественный договор". Интересы аббата были довольно разнообразны. Среди его бумаг было найдено 77 тетрадей рассуждений об истории, литературе и политике, 48 - художественной литературы, 28 - посвященных теологии и догматике, 11 - специально о Швеции, где жил одно время отец Джузеппе, кощунственный "Essai sur le Suicide" и некоторые другие сочинения.

Вот такое соединение учения Руссо с кощунственными службами Бахусу и Венере и кажется нам характерным для физиономии членов общества - вспомним их пантеистический гимн. И сам Май, достойный старшина братства, в своей книге является убежденным идеологом третьего сословия, кровным сыном революционной Франции. "Деспотизм, - говорит он, - в какой форме ни выражайся он, невыносим уже по одному тому, что это деспотизм. Все люди рождены равными..." и пр., столь знакомые нам по их происхождению истины.

Он неоднократно обнаруживает свои симпатии людям "честного труда", негоциантам и промышленникам; в них видит он основу общественной жизни. "Разве можно не замечать, - спрашивает он, - что коммерция вносит жизнь и здоровье в социальный организм, что без нее все подвержено опасности и гибели". Поэтому он сурово осуждает государственную систему России, считая ее расслабляюще действующей на состояние общества. "Через тридцать лет, - говорит он, - Россия не сможет ничего сделать собственными силами".

В связи с этим Май очень сочувственно отзывается о декабристах: "Возмущенные тем состоянием нищеты и унижения, в которое повержены столько несчастных, чья самая смиренная жалоба воздвигает им новые и новые темницы, несколько человек, больше самонадеянных, чем счастливых в своих планах, пытались, путем создания широкого общества, найти средства для изменения положения вещей и уничтожения феодализма. Это дело... повело зачинщиков на эшафот и в изгнание... Но то, что одни наказывают, как самое омерзительное преступление, другие будут почитать, как высший героизм".

И тут мы оказываемся свидетелями внезапного стыка "свиней" с декабристами. Конечно, цели и намерения участников политических тайных обществ не имели ничего общего с деятельностью людей, подобных "frérescochons". Но последние были живыми проводниками революционных настроений Запада, в общении с ними могли складываться политические идеологии декабристов. Именно по отношению к иностранцам стиралась черта, отделявшая дворянские круги от плебса. Вигель рассказывает, что при образовании Института путей сообщения "самые первые ученики... были все молодые графы да князья, также и сыновья французских, немецких и английских ремесленников, садовников, машинистов, портных и тому подобных..."

Общий разговорный язык и светскость иностранцев создавали достаточную почву для сближения. И характерно, что в то время, когда в члены тайных обществ вербовались почти исключительно военные, а из штатских (за исключением Общества соединенных славян) только лица значительного общественного положения или связанные с заговорщиками узами личной дружбы, все же мы находим в "Алфавите декабристов" ряд иностранных разночинцев, принимавших участие в заговоре: иностранные учителя, революционизировавшие своих питомцев, - Жильи и Столь; врачи Вольф и Плессель; британские подданные Буль и Тайнам, о которых нам неизвестно ничего, кроме их участия в деле 14 декабря и высылки за границу, - все это возвращает нас к кругам, где вращались Жоффре и Май.

Май, между прочим, называет одного из своих знакомых, учителя Журдана, пострадавшего, по его словам, в связи с делом декабристов. "Алфавит" не содержит такого имени. Но в переписке цесаревича Константина с Бенкендорфом в 1827 году мы находим упоминание об аресте проходимца и самозванца Жордана, который действительно оказывается в какой-то связи с Михаилом Орловым. Француз Столь, гувернер молодых Скарятиных, вращавшийся в светских кругах и имевший связи даже с воспитателями будущего императора Александра II, был привлечен по делу декабристов за излишнюю откровенность в письмах, перехваченных киевской почтовой конторой.

В письме к одному из своих друзей, проживавшему в Гааге, некоему Бернару (уж не нашему ли знакомцу?), Столь оценивал положение дел в России еще резче, чем Май. "Выстрел блеснул, но произвел только пламя и глухой удар. Русские также хотели испытать конституционную революцию; затруднение объяснить солдатам слово "конституция" заставило поддержать его, как говорят, провозглашением: да здравствует Константин! Но были ли представители народа? Из дворян? - Они не что иное, как палачи. - Из членов среднего сословия? - Оно только в Петербурге и Москве. - Из мужиков? - Увы! До сих пор они представляют только количество земли, владеемой их жестокими господами. Страх делает их ко всему холодными. Впрочем, здесь мало душ; ибо души крестьян - в недрах бога, в ожидании воскресения; а души господ - у дьявола".

Иностранцы, представители третьего сословия и литературной богемы, не только встречались с декабристами, не только одобряли их дело, но и критиковали их слова, а в грозный час декабрьского мятежа оказывались на площади. Почти всех их постигла та же участь, что и "братьев-свиней": высылка за границу. И кто знает - не случись казуса со "свиньями", мы, может быть, читали бы в "Алфавите членам бывших злоумышленных тайных обществ..." рядом с Бестужевыми и Муравьевыми и фамилии Жюсти и Мая...


Вы здесь » © НИКИТА КИРСАНОВ » «Прекрасен наш союз...» » Шервуд Иван Васильевич.