© НИКИТА КИРСАНОВ

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » © НИКИТА КИРСАНОВ » «Бунт декабристов» » О.И. Киянская. «Южный бунт». Восстание Черниговского пехотного полка.


О.И. Киянская. «Южный бунт». Восстание Черниговского пехотного полка.

Сообщений 11 страница 14 из 14

11

Глава VIII. «Живого не возьмут…»

Советские историки, размышлявшие о Южном обществе в последние месяцы его существования, противопоставляли «предательскому» поведению Пестеля поведение Сергея Муравьева-Апостола. В той же ситуации ареста подполковник действовал по-другому: он начал восстание в Черниговском пехотном полку. Ученые сходились в том, что таким образом Сергей Муравьев спас честь Южного общества; не случись восстания в полку, все действия заговорщиков свелись бы только лишь к безответственной болтовне.

Но документы свидетельствуют и о другом: действия васильковского руководителя погубили не только его самого и его единомышленников, но и многих совершенно ни в чем не повинных людей. События, происходившие под Киевом 29 декабря 1825 – 3 января 1826 года, едва не спровоцировали в России вполне реальную гражданскую войну. В ходе этого восстания подполковник Муравьев-Апостол имел достаточно времени, чтобы понять правоту Пестеля, несколько лет удерживавшего его от подобных действий.

Сергей Муравьев не мог, конечно, знать о том, что Трубецкой послал к нему курьера. Восстание Черниговского полка он поднял совершенно самостоятельно. В декабре 1825 года сложилась ситуация, во многом отвечавшая его первоначальным намерениям: ему предстояло поднимать мятеж именно на юге и без поддержки столичных заговорщиков – чья организация оказалась разгромленной.

О возможности самостоятельных действий Муравьев успел предупредить Пестеля: накануне ареста южный лидер получил от васильковского руководителя записку следующего содержания: «Общество открыто. Если будет арестован хоть один член, я начинаю дело».

О том, что происходило с председателем Директории после заключения под стражу, достоверных сведений у Муравьева не было. Но, скорее всего, его не обошел стороной зафиксированный во многих документах декабря 1825 года слух о том, что «полковник Пестель, будучи арестованным, застрелился».

Соответственно, арест Пестеля и стал катализатором восстания.

С 25 декабря 1825 года события стали разворачиваться с катастрофической быстротой.

Приехав в этот день в город Житомир, Сергей Муравьев-Апостол «глухо и без всяких подробностей» узнал от сенатского курьера о разгроме восстания в столице. В Житомире находился штаб 3-го пехотного корпуса 1-й армии, куда входил Черниговский полк. Поехал же Муравьев в штаб пока еще со вполне мирной целью: просить корпусное начальство дать отпуск Бестужеву-Рюмину.

Но известие о петербургском разгроме кардинальным образом изменило планы Муравьева-Апостола: он принял решение начинать собственное восстание. Матвей Муравьев-Апостол, сопровождавший брата в поездке, вспоминал впоследствии: «По приезде в Житомир брат поспешил явиться к корпусному командиру, который подтвердил слышанное от курьера. Об отпуске Бестужеву нечего было уже хлопотать. Когда брат возвратился на квартиру, коляска была готова, и мы поехали обратно в Васильков».

Перед отъездом Сергей Муравьев успел, однако, встретиться с польским заговорщиком графом Петром Мошинским. Обсуждали события в Петербурге и планы дальнейших действий. Мошинский заявил, что «по слабости Польши у них постановлено правилом не начинать действия самим отдельно, а выжидать удобного случая». Муравьев, судя по его позднейшим показаниям, условился с поляком, «что если б Общество наше вознамерилось начать, то я уведомлю его письмом, в коем я назначу как будто днем приезда моего в Житомир день начинания действий».

Первую остановку братья сделали в Брусилове, штабе Кременчугского пехотного полка. Братья надеялись поговорить с командиром полка Петром Набоковым, но того, по-видимому, не оказалось дома.

* * *

Задумав восстание, Сергей Муравьев столкнулся с серьезными проблемами. Проблемами, которых он, судя по его словам и действиям в 1821-1825 годах, раньше просто не замечал.

Пестель много лет пытался внушить Муравьеву, что выступать без поддержки – гибельно. Воли и мужества нескольких заговорщиков для успеха восстания явно недостаточно. Муравьев, возражая Пестелю, говорил, что можно поднять мятеж и одним полком, а все воинские команды, которые будут посланы на усмирение этого полка, тут же будут становиться их союзниками. Теперь, накануне решительных действий, Муравьев все же попытался добиться гарантий поддержки от членов своей управы.

К концу 1825 года Муравьеву-Апостолу казалось, что под его твердым контролем находятся два пехотных и один гусарский полк. В Черниговском полку служил сам Муравьев-Апостол. В заговоре состоял командир Полтавского полка Тизенгаузен, в этом же полку служил Бестужев-Рюмин.

Командиром Ахтырского гусарского полка, овеянного славой множества битв и одного из самых знаменитых в русской армии, был двоюродный брат Сергея Муравьева полковник Артамон Муравьев. Артамон Муравьев был активным заговорщиком, казалось, он всецело предан «общему делу». На заседаниях он «произносил беспрестанно страшные клятвы – купить свободу своею кровью», постоянно вызывался на цареубийство, называл себя «террористом». Уговаривая колеблющихся не покидать общество, он «как безумный, вызывался на все; говорил, что все можно, лишь бы только быть решительну». Незадолго до смерти Александра I Артамон Муравьев решил поехать в Таганрог и убить императора. При этом он показал такую решительную готовность и нетерпение, что Сергею Муравьеву едва удалось уговорить его отложить акцию до того момента, когда тайное общество будет готово к действиям.

Верность и преданность командира ахтырцев были тем важнее, что командиром еще одного гусарского полка, Александрийского, был родной брат Артамона полковник Александр Муравьев. Кроме того, васильковские заговорщики были уверены в поддержке своего «предприятия» 8-й артиллерийской бригадой 1-й армии. В этой бригаде служило большинство участников Общества соединенных славян.

Но, пытаясь поднять мятеж в этих частях, Муравьев-Апостол столкнулся с еще одной проблемой, которой раньше он значения не предавал – с проблемой связи. Из-за отсутствия связи сразу же пришлось расстаться с надеждами на помощь Полтавского полка. Во главе с полковником Тизенгаузеном полк был послан на строительные работы в город Бобруйск. Бобруйск был расположен далеко от Василькова, и отправить туда было некого. Но все же надежда на другие части оставалась – и Муравьев-Апостол перед восстанием попытался лично наладить с ними связь. После полтавцев наиболее надежным казались ахтырские гусары.

В тот же день, 25 декабря, в отсутствие батальонного командира, в Черниговском полку прошла присяга новому императору Николаю I. Все роты были собраны в Василькове. Младшие офицеры, состоявшие в заговоре, испытали по этому поводу «бурный порыв нетерпения» и едва не подняли самостоятельное восстание. Правда, в итоге они все же сумели удержаться в рамках благоразумия – и решили дождаться возвращения Сергея Муравьева-Апостола.

Член Славянского общества Иван Горбачевский расскажет впоследствии со слов офицеров-черниговцев, что «рано поутру» 25 декабря штабс-капитан Соловьев и поручик Щепилло пришли к командиру полка с рапортом о прибытии их рот в штаб. «Когда они явились, подполковник Гебель спросил у них, между разговорами, знают ли они причину требования в штаб? Соловьев отвечал, что он слышал, будто бы присягать новому государю. Гебель сие подтвердил, прибавляя, что он боится, чтобы при сем случае не было переворота в России, – и при сих словах заплакал. Соловьев отвечал с улыбкой, что всякий переворот всегда бывает к лучшему и что даже желать должно. “Ох, боюсь”, – сказал, закрыв руками лицо, Гебель, как будто предчувствуя то, что с ним случится. Соловьев начал шутить, Гебель – плакать, а Щепилло, который был характера вспыльчивого и нетерпеливого, ненавидел Гебеля за его дурные поступки, дрожал от злости, сердился и едва мог удерживать свою досаду». «Соловьев рассказывает, что из этого вышла пресмешная и оригинальная сцена», – добавляет Горбачевский.

Впрочем, присяга в полку прошла спокойно. Если, конечно, не считать того, что поручик Щепилло, отлучившись «неизвестно куда», не стал подписывать присяжные листы. А штабс-капитан Соловьев «вполголоса, но довольно внятно, осуждая возобновлявшуюся присягу, говорил, что должно оставаться верными государю цесаревичу Константину Павловичу; что, впрочем, можно целовать крест и Евангелие, лишь бы только в душе остаться ему преданными». Сразу же после того, как присяга окончилась, роты были отпущены по своим квартирам.

Офицеры же остались в Василькове: в тот вечер полковой командир давал бал у себя дома. Кроме офицеров, на балу присутствовали «городские жители и знакомые помещики с их семействами. Собрание было довольно многочисленное; хозяин всеми силами содействовал к увеселению гостей, а гости старались отблагодарить его радушие, веселились от чистого сердца и танцевали, как говорится в тех местах, до упаду. Музыка не умолкала ни на минуту; дамы и кавалеры кружились беспрестанно в вихре танцев; даже пожилые люди принимали участие в забавах, опасаясь казаться невеселыми. Одним словом – веселиться, и веселиться искренно было общим желанием, законом собрания; время летело быстрее молнии».

В разгар веселья «вдруг растворилась дверь в залу, и вошли два жандармских офицера», поручик Несмеянов и прапорщик Скоков. «Мгновенно удовольствия были прерваны, все собрание обратило на них взоры, веселие превратилось в неизъяснимую мрачность; все глядели друг на друга безмолвно, жандармы навели на всех трепет. Один из них подошел к Гебелю, спросил его, он ли командир Черниговского полка, и, получа от него утвердительный ответ, сказал ему:

– Я к вам имею важные бумаги.

Гебель тотчас удалился с ним в кабинет», – рассказывает Горбачевский.

Жандармы предъявили Гебелю приказ об аресте батальонного командира Сергея Муравьева-Апостола, а также его старшего брата Матвея.

Явившись на квартиру подполковника, командир полка и жандармы застали там Бестужева-Рюмина, ожидавшего возвращения друга. В его присутствии производился обыск, бумаги братьев Муравьевых опечатали. После обыска Гебель с жандармами отправился в погоню: необходимо было немедленно выполнить приказ об аресте.

Бестужев же после ухода жандармов тоже отправился разыскивать братьев – «уведомить» их о событиях в Василькове.

* * *

Утром 26 декабря Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы приехали в Троянов – место дислокации Александрийского гусарского полка. Допрошенный впоследствии по поводу визита кузенов командир полка полковник Александр Муравьев показал: визит кузенов его «нисколько не удивил», он посчитал их приезд «обыкновенным родственничьим посещением». Разговор шел, в частности, «о случившемся в С. Петербурге 14 числа декабря происшествии».

В ходе обеда с родственниками командир александрийцев прочел присланное ему из столицы письмо, в котором описывались подробности этого «происшествия». Содержание письма сильно повлияло на Сергея Муравьева. «Предузнав судьбу, меня ожидающую, но желая вместе скрыть чувства мои от Александра, я объявил ему, что далее остаться не могу, поеду в полк, но прежде посещу Артамона», – показывал васильковский руководитель на следствии.

О том, что оба кузена самым непосредственным образом связаны со столичными заговорщиками, Александр Муравьев не подозревал. По его собственным словам, «они меня к совокупному с ними действию никаким образом никогда не убеждали и не уговаривали».

Александр Муравьев, по-видимому, говорил правду. План предусматривал, что командира александрийских гусар должен был «увлечь» Артамон, его родной брат. Убежденный противник революции, без этого командир александрийцев никогда не согласился бы поддержать восстание. Поэтому, пробыв несколько часов в Троянове, заговорщики отправились в местечко Любар – место квартирования Ахтырского гусарского полка.

27 декабря Сергей Муравьев-Апостол появился в местечке Любар, штаб-квартире ахтырских гусар.

Беседа с Артамоном тоже началась с обсуждения событий 14 декабря. «Они мне сообщали известия, слышанные ими, а я им дал газеты и получаемые мною приказы», – сообщил командир ахтырцев на следствии. Обострил ситуацию внезапный приезд в Любар Бестужева-Рюмина: он рассказал заговорщикам об обыске в васильковской квартире Сергея Муравьева-Апостола.

Первой мыслью будущего лидера мятежа было «отдаться в руки» разыскивавших его жандармов, Матвей Муравьев-Апостол предложил всем участникам беседы «застрелиться», не дожидаясь ареста.

О том, что происходило на квартире Артамона Муравьева после приезда Бестужева-Рюмина, красочно рассказывает Горбачевский:

«– Тебя приказано арестовать, – сказал он (Бестужев-Рюмин. – О.К.), задыхаясь, С. Муравьеву, – все твои бумаги взяты Гебелем, который мчится с жандармами по твоим следам.

Эти слова были громовым ударом для обоих братьев и Артамона Муравьева.

– Все кончено! – вскричал Матвей Муравьев. – Мы погибли, нас ожидает страшная участь; не лучше ли нам умереть? Прикажите подать ужин и шампанское, – продолжал он, оборотясь к Артамону Муравьеву, – выпьем и застрелимся весело.

– Не будет ли это слишком рано? – сказал с некоторым огорчением С. Муравьев.

– Мы умрем в самую пору, – возразил Матвей, – подумай, брат, что мы четверо – главные члены, и что своею смертью можем скрыть от поисков правительства менее известных.

– Это отчасти правда, – отвечал С. Муравьев, – но, однако ж, еще не мы одни главные члены Общества. Я решился на другое».

«Если доберусь до батальона, то живого не возьмут», – таким было окончательное решение руководителя Васильковской управы.

В этот же момент Артамон получил прямой приказ о начале восстания – и согласился этот приказ исполнить. «Артамон обещал присоединиться к нам, если мы выступим», – показывал Бестужев-Рюмин.

Пытаясь установить экстренную связь со «славянами», Сергей Муравьев написал записку в 8-ю артиллерийскую бригаду, Артамон же должен был отправить ее по назначению. После этого братья Муравьевы-Апостолы и Бестужев-Рюмин уехали из Любара: надо было поднимать на восстание Черниговский полк. Наладить связь с другими частями они просто не успели.

Артамон Муравьев, однако, своего обещания не выполнил: ахтырские гусары остались на своих квартирах. Полковник давно служил в армии, участвовал в Отечественной войне и заграничных походах, и после отъезда кузена быстро оценил обстановку в соответствии с реальными обстоятельствами. Он понял, что выводить конный полк «в пустоту», без заранее подготовленных мест стоянок, без запаса провианта для людей и лошадей значило обрекать этот полк на погибель. «Преступно для спасения своей кожи губить людей безвинных», – именно так Артамон впоследствии объяснял свои действия. Кроме того, полковник осознал, что неизбежный разгром восстания сделает троих его детей сиротами, а жену – вдовой.

Измена командира ахтырцев означала для Сергея Муравьева-Апостола крах надежд не только на этот, но и на Александрийский гусарский полк. Артамон сжег записку к «славянам» – это значило, что 8-я артиллерийская бригада, в которой они служили, участие в восстании не примет.

Впрочем, не вполне доверяя Артамону, Сергей Муравьев отправил к «славянам» Бестужева-Рюмина. Подпоручик, по его собственным словам, «отправился уведомить “славян”, чтобы они приготовили солдат к соединению с нами, лишь только мы появимся».

Но в этот раз поездка Бестужева-Рюмина не увенчалась успехом. За подпоручиком тоже началась погоня, и он едва не был арестован в доме у Густава Олизара, куда заехал переночевать. Пережидая визит жандармов к Олизару, он несколько часов провел в лесу, затем переоделся в статское платье и отправился назад, к Муравьеву.

Без поддержки других частей задуманное Сергеем Муравьевым восстание превращалось в трагический мятеж Черниговского полка. Между тем, в конце 1825 года Сергей Волконский, сопредседатель Каменской управы, командовал 19-й пехотной дивизией. Обращение за помощью к Волконскому выглядело бы вполне логично, тем более что он был арестован только 7 января. Но подполковник даже и не пытался обратиться за помощью к генералу – очевидно, зная, что получит отказ.

* * *

Гебель с жандармами следовали буквально по пятам Муравьевых-Апостолов. 26 декабря они появились в Житомире – но не застали братьев. Преследователи осведомились, «куда они из Житомира уехали, где потом останавливались и переменяли лошадей». Утром 27 декабря преследователи приехали в Любар и явились «прямо к командиру Ахтырского гусарского полка полковнику Муравьеву, от коего осведомились, что оба Муравьевы того же числа были у него на завтраке и после выехали, но куда, неизвестно».

По признанию Гебеля, в Любаре он и жандармы «потеряли след» Муравьевых и «принуждены были пробыть несколько лишних часов, употребя это время на разведывание, куда поехали Муравьевы, но ничего верного узнать не могли». В два часа ночи 28 декабря преследователи «наудачу» выехали в Бердичев.

Недалеко от «местечка Любар, по Бердичевской дороге» они «съехались у корчмы с жандармским поручиком Лангом, посланным от корпусного командира, генерал-лейтенанта Рота, для отыскания подпоручика Бестужева-Рюмина». Проведя несколько часов в бесплодных совместных поисках, преследователи разделились. Гебель оставил около себя одного Ланга, а «прочих бывших с ними жандармских офицеров» отослал «в разные места для отыскания Муравьевых-Апостолов».

* * *

В ночь с 28 на 29 декабря мятеж начался. Причем начался трагически и во многом стихийно.

Возвращаясь из Любара в Васильков и пытаясь при этом уйти от погони, братья Муравьевы-Апостолы остановились на ночлег в деревне Трилесы, месте расположения 5-й мушкетерской роты Черниговского полка.

«В Трилесах же я решился остановиться потому, что уверен был: в сем селении меня не отыщут», – показывал Муравьев-Апостол. Но очевидно, что подполковник говорил неправду: «отыскать» его могли где угодно. Место дислокации одной из рот, входящих в его батальон, вряд ли на самом деле могло казаться васильковскому руководителю безопасным местом.

Но ротой этой командовал поручик Анастасий Кузьмин, храбрый, решительный и нетерпеливый заговорщик. Очевидно, что Муравьев не случайно поехал к Кузьмину: батальонный командир был уверен в поддержке ротного.

Однако Кузьмина дома не было, он был в Василькове. Сергей Муравьев отправил к нему записку с просьбой срочно прибыть к роте. Получив эту записку, Кузьмин, взяв с собою других заговорщиков: Вениамина Соловьева, Михаила Щепиллу и Ивана Сухинова (незадолго до событий переведенного из Черниговского в Александрийский гусарский полк, но не успевшего уехать к новому месту службы), отправился в Трилесы.

Однако офицеры опоздали: в 4 часа утра в Трилесах появились Гебель и Ланг. Разыскивая Муравьевых, они заехали они в Трилесы случайно, желая отдохнуть и переменить лошадей.

Гебель объявил братьям Муравьевым-Апостолам приказ об аресте и выставил вокруг дома караул. Муравьевы подчинились. Имея на руках предписание немедленно после ареста везти братьев в штаб армии, Гебель, однако, этого предписания не выполнил. Он решил дождаться утра, и в ожидании рассвета принял приглашение Сергея Муравьева-Апостола «напиться чаю».

Очевидно, что «чаепитие» это было мирным. В выборе вариантов дальнейших действий васильковский руководитель явно колебался.

Однако вскоре в Трилесы приехали черниговские офицеры. «Подъезжая к квартире Кузмина», они «увидели при оной караул и множество людей, кои объявили, что находились там полковник Гебель и заарестованный им подполковник Муравьев. Войдя в комнату, застали их пившими чай вместе с жандармским офицером Лангом, а в другой комнате увидели брата Муравьева, также арестованным неизвестно за что».

О том, что произошло после, сам Сергей Муравьев-Апостол показывал следующее: «Кузьмин, подошед к брату, спросил его, что делать; на что брат отвечал ему: “Ничего”; а я, на таковой же вопрос Кузьмина отвечал: “Избавить нас”.

Вскоре после краткого сего разговора услышал я шум в передней комнате, и первое мое движение было выбить окно и выскочить на улицу, чтобы скрыться. Часовой, стоявший у окна сего, преклонив на меня штык, хотел было воспрепятствовать мне в том, но я закричал на него и вырвал у него ружье из рук.

В это время налево от квартиры увидел я Гебеля, борющегося с Кузьминым и Щипиллою, и подбежав туда, после первой минуты изумления, произведенного сим зрелищем, вскричал я: “Полноте, господа!”. И тут подполковник Гебель, освободившись и нашед на дороге сани, сел в оные, чтобы уехать, и мы побежали было, чтобы воротить его, дабы он заблаговременно не дал знать о сем происшествии, что Сухинов, сев верхом, и исполнил.

Происшествие сие решило все мои сомнения; видев ответственность, к коей подвергли себя за меня четыре сии офицера, я положил, не отлагая времени, начать возмущение».

Гебель же о происшествии в Трилесах рассказывал следующее: «Штабс-капитан барон Соловьев, поручики Кузьмин, Щепилло и Сухинов зачали спрашивать меня, за что Муравьевы арестуются, когда же я им объявил, что это знать, господа, не ваше дело, и я даже сам того не знаю, то из них Щепилло, закричав на меня: “Ты, варвар, хочешь погубить Муравьева” – схватил у караульных ружье и пробил мне грудь штыком, а остальные трое взялись также за ружья. Все четверо офицеры бросились колоть меня штыками, я же, обороняясь, сколько было сил и возможности, выскочил из кухни на двор, но был настигнут ими и Муравьевыми». Оружие применил и Сергей Муравьев-Апостол: по показаниям Гебеля, батальонный командир нанес ему штыковую рану в живот. Данные медицинского освидетельствования Гебеля красноречивы: «При возмущении, учиненном Муравьевым, получил 14 штыковых ран, а именно: на голове 4 раны, во внутреннем углу глаза одна, на груди одна, на левом плече одна, на брюхе три раны, на спине 4 раны. Сверх того перелом в лучевой кости правой руки».

Гебель выжил, и – с помощью верных солдат – все же сумел выбраться из Трилес. Однако после произошедшего выбора ни у Сергея Муравьева, ни у его офицеров больше не осталось: всем им за вооруженное нападение на командира грозил расстрел. Собрав роту Кузьмина, Муравьев-Апостол провозгласил начало восстания.

Когда много позже, уже в наше время, историки попытаются найти рациональное объяснение происшедшему, ответ будет напрашиваться сам собой: Гебель был убежденным противником декабристов, палочником и тираном. Материала для такого рода выводов, на первый взгляд, предостаточно. Лично знавший Гебеля помещик Иосиф Руликовский писал о нем как о «человеке деятельном, хорошем служаке», не понимавшем, однако, того духа офицерского братства, который царил в полку. «Его суровое обращение с рядовыми солдатами вызывало против него общее недовольство и вместе с тем увеличивало привязанность к ротным командирам, которые руководили своими подчиненными путем чести». Сын Гебеля Александр подтвердит впоследствии, что его отец имел цель «подтянуть» полк, но, как показали события зимы 1825-1826 годов, не преуспел в этом.

Однако документальных данных об особых «неистовствах» Гебеля в полку нет. Логично предположить, что он хорошо разбирался во фрунтовой науке и действительно хотел «подтянуть» солдат, «распущенных», по его мнению, прежним командиром. Но вряд ли при этом он резко выделялся своей жестокостью среди множества других армейских офицеров. Жестоким «палочником» считался в армии Пестель, употреблял в своем полку телесные наказания и Артамон Муравьев. Вообще же наказания в русской армии начала XIX века – если они, конечно, не выходили за рамки закона – не были событием экстраординарным, не вызывали особого недовольства среди солдат и уж во всяком случае не способны были поднять их на бунт.

Все свидетельства о ненависти рядовых к Гебелю, очевидно, восходят к родившейся уже в ходе восстания легенде. Но и официальные, и неофициальные документы тех дней сходятся в одном: солдаты не помогали своим «любимым» офицерам избивать «нелюбимого» Гебеля, они «остались также посторонними тут зрителями», безучастно и хладнокровно наблюдавшими офицерскую драку.

Более того, рядовой 5-й роты Максим Иванов спас Гебеля от верной смерти, вывезя его, несмотря на угрозы мятежных офицеров, из Трилес.

Другая версия происшедшего на ротном дворе – давняя личная вражда Гебеля с подчиненными ему офицерами, впервые возникшая в штабе 3-го пехотного корпуса, куда входил Черниговский полк, сразу по получении известий о начале мятежа. Неожиданным образом версия эта нашла подтверждение в показаниях Матвея Муравьева-Апостола. Пытаясь облегчить судьбу младшего брата, он убеждал следователей, что «Кузьмин и Щепилло имели личную вражду против подполковника Гебеля… и воспользовались сим случаем, чтобы отомстить ему».

Виноват же в этой вражде, по мнению Матвея Муравьева, сам командир полка. «Можно безошибочно сказать, что будь на месте Гебеля… человек, заслуживающий уважения своих подчиненных и более разумный, не было бы ни возмущения, ни восстания», – писал он в мемуарах.

Между тем данные о ничтожности характера Гебеля, о его трусости и злобности по отношению к офицерам другими источниками не подтверждаются. Даже самый краткий анализ некоторых фактов его биографии позволяет признать несостоятельной версию о «личностном» поводе южного мятежа.

По происхождению Густав Гебель не был дворянином. «Из лекарских детей Белорусско-Могилевской губернии. Крестьян не имеет», – гласил его послужной список. Его отец, военный лекарь, скорее всего, сам выслужил потомственное дворянство – и в 1816 году был уже надворным советником и главным доктором Варшавского военного госпиталя.

Семейство Гебеля было очень бедным. Сохранилась просьба подполковника на имя начальника Главного штаба Дибича о материальной помощи, датированная 16 июня 1826 года. После подавления восстания его повысили в чине, он получил должность второго киевского коменданта. Но ему было не на что сдать полк и перевезти семью в Киев. Парадоксально, но факт: нищий разночинец пытался остановить мятеж, во главе которого стоял аристократ и сын сенатора. Целью же мятежа, в частности, было уничтожение сословий.

Как показывает военная, да и послевоенная служба Гебеля, он был смелым человеком. Будущий командир черниговцев участвовал в антинаполеоновских войнах 1805–1807 годов, был героем Отечественной войны и Заграничных походов. Когда офицеры ранят его в Трилесах, он, выбравшись оттуда, приказывает везти себя в Васильков, в полковую квартиру, зная, что мятежники не могут не пройти через этот город. В Василькове у него – трое маленьких детей и жена на восьмом месяце беременности.

О сколько-нибудь серьезных конфликтах между Гебелем и его офицерами сведений нет. Наоборот, сын Гебеля Александр в очерке, посвященном отцу, рассказывает о вполне нормальных отношениях его с Муравьевым в годы их совместной службы. Указание на это встречаем и в заметке дочери Гебеля Эмилии.

Невозможно представить, чтобы Гебель сознательно делал «неприятности по службе» Муравьеву, имевшему большие связи в обеих столицах и ставшему подполковником в 24 года (переведенный в армию после «семеновской истории», он считал этот чин незаслуженной опалой), в то время как сам командир полка получил подполковника лишь в 38 лет. И не случись в полку мятежа, вряд ли он мог рассчитывать на дальнейшее продвижение по службе.

Даже в момент ареста Гебелем братьев Муравьевых их разговор – вполне мирный. Нечего было делить Гебелю и со своими ротными командирами, которые если и не уважали его, то до поры до времени предпочитали слушаться. Во всяком случае, конкретными данными о конфликтах Гебеля со своими подчиненными историки не располагают.

В пользу версии о «незапланированности», стихийности избиения говорит и тот факт, что после нанесенных ему 14 ран Гебель остался жив. Офицеры, конечно же, умели владеть оружием – и если бы они заранее готовились к физическому уничтожению командира, результат происшедшего в Трилесах наверняка был бы другим.

Когда восстание было подавлено и началось следствие, арестованные заговорщики, признаваясь в других тяжелых преступлениях (членство в тайных обществах, активность во время мятежа, разные цареубийственные планы), все как один отрицали свое участие в избиении Гебеля. Сам Сергей Муравьев твердо стоял на том, что «ни одной раны не нанес подполковнику Гебелю». Соловьев показывал: били командира «Муравьев прикладом, Щепилло ружьем, а Кузьмин шпагою», Сухинов же пытался утверждать, что вообще не был свидетелем драки и даже помог Гебелю бежать вопреки приказу Муравьева. В качестве организаторов избиения офицеры согласно называли поручиков Кузьмина и Щепилло – к тому времени обоих уже не было в живых.

В конце концов вина Соловьева и Сухинова была доказана. Следствие установило, в частности, что Сухинов не спасал Гебелю жизнь, а наоборот, преследовал его, пытаясь вернуть к Муравьеву. Естественно, это во много раз утяжелило участь обоих заговорщиков. В приговор же Сергею Муравьеву этот эпизод не вошел: материалов для высшей меры наказания и без него оказалось достаточно.

Последствия избиения полкового командира оказались весьма пагубными для дела восстания. Дисциплина в полку дала первый серьезный сбой. В отсутствие Гебеля начальство над черниговцами принимал Сергей Муравьев – как старший офицер в полку. Но причину отсутствия полкового командира от солдат скрыть было невозможно, и следование приказам командира батальонного из обязательного превратилось в сугубо добровольное.

История с Гебелем не прошла даром и для самих участников избиения. Сергей Муравьев-Апостол, как и младшие офицеры, вовсе не был хладнокровным убийцей; видимо, все они действовали в состоянии некоего аффекта. Приехав через сутки в Васильков, руководитель мятежа хотел пойти и попросить у Гебеля прощения. Его отговорили, но, по словам мемуариста Ивана Горбачевского, «насильственное начало, ужасная и жестокая сцена с Гебелем сильно поразили его душу. Во все время похода он был задумчив и мрачен, действовал без обдуманного плана и как будто предавал себя и своих подчиненных на произвол судьбы». Вокруг дома полкового командира Муравьев распорядился поставить караул – чтобы оградить Гебеля от неожиданных визитов взбунтовавшихся солдат.

29 декабря. Трилесы. Придя в себя после ночных событий, Муравьев-Апостол размышлял о том, что же делать дальше. В середине дня подполковник едет в соседнюю с Трилесами деревню Ковалевку – поднимать на восстание 2-ю гренадерскую роту полка.

По показаниям ротного командира поручик Петина, Муравьев «поил солдат водкою и говорил им: “Служите за Бога и веру для вольности”. Василий Петин состоял в заговоре. И хотя он к числу решительных заговорщиков никогда не относился, противиться действиям батальонного командира не стал. Рота соглашается пойти за подполковником.

Но 29 декабря был полковой праздник, день основания полка. Муравьев-Апостол остался на ночлег в Ковалевке: солдаты были пьяны, и необходимо было дать им время на законный отдых.

На следующий день, по пути из Ковалевки, к мятежникам присоединился Бестужев-Рюмин. Впрочем, в этот момент его революционная активность закончилась: на допросе он будет утверждать, что «почти машинально следовал за полком и в распоряжениях (как всем известно) участия не брал». Очевидно, это была правда: подпоручик не служил в Черниговском полку, солдаты его не знали. Одет он был во взятое у Олизара статское платье. Помощь не имевшего боевого опыта, никогда не командовавшего ни одним солдатом Бестужева была, кроме всего прочего, бесполезна для Муравьева.

Столь же бесполезным для дела восстания оказался в итоге и Матвей Муравьев-Апостол, отставной подполковник. На допросе он показывал, что сделал все, что от него зависело, «чтоб остановить брата». Именно на этой почве у старшего Муравьева быстро возник конфликт с офицерами-черниговцами.

Согласно «Запискам» Горбачевского Матвей «много вредил» предводителю восставших. «Не имея ни твердости в характере, ни желания жертвовать всем для достижения цели, этот человек, со своею детскою боязнью, своими опасениями, смущал С. Муравьева и отнимал у него твердость духа. После каждого разговора с братом С. Муравьев впадал в глубокую задумчивость и даже терялся совершенно. Офицеры, заметя сие, старались не оставлять Матвея наедине с братом и даже хотели просить С. Муравьева, чтобы он удалил его от полка… Вообще поведение его было таково, что офицеры раскаивались, что, из уважения к С. Муравьеву, не настояли на том, чтобы удалить его от отряда».

30 декабря Сергей Муравьев во главе двух восставших рот вошел в Васильков.

При этом мятежникам пришлось сломить сопротивление командира 1-го батальона черниговцев майора Сергея Трухина.

Увидев входивших в город мятежников, Трухин «приказал барабанщику ударить тревогу, дабы собрать людей и остановить его, однако собралось оных весьма мало, почему Трухин оставил часть из них охранять в квартире полкового командира, а чтобы не терять времени, с остальными пошел навстречу Муравьеву».

По-видимому, беседа двух батальонных командиров была резкой. Майор показывал: встретившись с мятежниками, он «объяснил» подполковнику, что верен присяге. После этого Муравьев приказал «сорвать с него эполеты, почему Сухинов сорвал оные с него, Трухина, бросил на землю и топтал их ногами, потом оторвали у него, Трухина, шпагу и взяли его в шайку бунтовщиков, где толкали его, и вскоре отвели на гауптвахту под строгой арест».

Согласно же Горбачевскому, «миролюбивый вид мятежников ободрил майора Трухина. Надеясь обезоружить их одними словами, в сопровождении нескольких солдат и барабанщика, он подошел к авангарду и начал еще издалека приводить его в повиновение угрозами и обещаниями, но, когда он подошел поближе, его схватили Бестужев и Сухинов, которые, смеясь над его витийством, толкнули его в средину колонны. Мгновенно исчезло миролюбие солдат: они бросились с бешенством на ненавистного для них майора, сорвали с него эполеты, разорвали на нем в куски мундир, осыпали его ругательствами, насмешками и, наконец, побоями.

В Василькове к мятежникам присоединились еще три роты: 3-я, 4-я и 6-я мушкетерские. 3-й ротой командовал Щепилло, 4-й – штабс-капитан Карл Маевский. Командир же 6-й роты, капитан Андрей Фурман, член тайного общества, участия в восстании не принял; его ротой командовал поручик Сухинов.

* * *

В начале восстания Муравьев-Апостол столкнулся с еще одной проблемой, о которой его давно предупреждал Пестель, – с проблемой финансового обеспечения будущего похода. Выяснилось, что командир полка успел спрятать полковую казну. В штабе остался только ящик с артельными деньгами – собственностью нижних чинов. Ящик был вскрыт, и там оказалось около 10 тысяч рублей ассигнациями и 17 рублей серебром. Естественно, на длительный поход этих денег хватить не могло, и пришлось немедленно изыскивать дополнительные средства.

Самым простым способом пополнения казны оказалась продажа полкового провианта. Муравьев-Апостол «приказал вытребовать из Васильковского провиантского магазина на январь месяц сего года провиант и продать оный». Кроме того, деньги постарались получить с местных коммерсантов, полковых поставщиков. Согласно показаниям одного из таких поставщиков, купца Аврума Лейба Эппельбойма, его силой привели к подполковнику, который «грозил ему, Авруму Лейбе, не шутить с ним». Присутствовавший при разговоре поручик Щепилло присовокупил, что поставщик «будет застрелен, если не даст денег». Перепуганный коммерсант деньги достал, одолжив их в местной питейной конторе. Сумма составила 250 рублей серебром (около тысячи рублей ассигнациями).

От тысячи до полутора тысяч рублей (по разным свидетельствам) принес Муравьеву прапорщик Александр Мозалевский, командир караула на Васильковской заставе. Деньги эти были отобраны у пытавшихся въехать в город двух жандармских офицеров – тех самых Несмеянова и Скокова, которые 25 декабря привезли Гебелю приказ об аресте Муравьевых-Апостолов.

«Подъезжая к заставе, – показывал впоследствии поручик Несмеянов, – остановлены были стоящим там караулом, который почти весь был в пьяном виде, и когда доложили о приезде нашем находившемуся тогда в карауле прапорщику Мозалевскому, то он, выскоча ко мне с азартом и бранью с заряженным пистолетом, угрожал мне смертию, ежели я осмелюсь противиться, приказал солдатам взять меня с саней, сказывая: “Он приехал погубить нашего Муравьева”, ввели в караульню, посадив под арест, приказалиобыскивать; сам Мозалевский сорвалсменя сумку, вкоторой хранились казенные деньги и собственные мои 80 рублей, подорожная тетрадь на записку прогонов и все бумаги, у меня бывшие; и когда все сие выбрал из сумки, дал солдатам из оных денег 25 рублей, говоря: “Нате вам, ребята, на водку”. Покудова Мозалевский разбирал сумку, солдаты обыскивали меня, нет ли еще где каких денег и бумаг, издеваясь надо мною самым обидным образом; при обыске меня солдатами я сказывал прапорщику Мозалевскому, за что поступают со мною так жестоко, но он начал мне более угрожать смертию, прикладывая мне к груди заряженный пистолет, говоря “сей час застрелю”».

Через сутки после ареста жандармы были отпущены по личному приказу Сергея Муравьева. Однако деньги им, естественно, не вернули. Когда же один из них попытался намекнуть об этом лидеру мятежников, утверждая, что они «не имеют способу, чтобы добраться до полку», «то Муравьев, вынимая заряженный пистолет, сказал: “вот тебе способ, ежели ты более будешь говорить”; потом, вынимая ассигнацию 25 рублей, бросил на землю и уехал».

Трудно сказать, каким образом Муравьев-Апостол собирался тратить полученные деньги – мизерную сумму, если иметь в виду поход мятежного полка на столицы. Однако логика мятежа подсказала основную «статью расхода» – подкуп нижних чинов.

После истории с полковым командиром у Муравьева больше не было законных оснований для командования солдатами. Оставалось надеяться на их «доброе отношение» и на силу денег. Уже 29 декабря унтер-офицер Григорьев получил от своего батальонного командира 25 рублей за помощь в побеге из-под ареста. В последующие дни восстания и сам руководитель мятежа, и его офицеры активно раздавали деньги солдатам – в этом на следствии они сами неоднократно признавались. И если раньше, до восстания, раздача денег солдатам могла быть оправданна желанием облегчить их тяжелую жизнь, то теперь речь могла идти только о покупке их лояльности. Солдаты брали деньги очень охотно. Именно на эти цели ушли все «экспроприированные» у жандармов суммы.

И в глазах солдат Муравьев-Апостол быстро превратился из обличенного официальной властью командира в атамана разбойничьей шайки. Раньше его приказам они обязаны были подчиняться под угрозой наказания. Теперь же за исполнение приказа подполковник стал платить – а значит, этим приказам можно было и не подчиняться. В тот же день, 30 декабря, нижние чины уже настолько осмелели, что стали приходить на квартиру батальонного командира «в пьяном виде и в большом беспорядке». По свидетельству одного из случайно оказавшихся в Василькове офицеров, солдаты просили у Муравьева «позволения пограбить, но подполковник оное запретил».

В Василькове руководитель мятежа понял, что не знает, куда вести свое войско. На следствии Муравьев-Апостол покажет: «Из Василькова я мог действовать трояким образом: 1) идти на Киев, 2) идти на Белую Церковь, и 3) двинуться поспешнее к Житомиру». В Белой Церкви был расквартирован 17-й егерский полк, в котором служил член Южного общества подпоручик Александр Вадковский, брат Федора Вадковского. Вадковкий приехал 30 декабря в Васильков, увиделся с Муравьевым и пообещал содействие. В Житомире же и около него служили многие члены Общества соединенных славян.

* * *

Все исследователи, занимавшиеся южным восстанием, сходятся в том, что его кульминацией был молебен на площади Василькова 31 декабря 1825 года – перед тем, как мятежные роты вышли из города. По приказу руководителя восстания полковой священник прочел перед полком «Православный катехизис» – совместное сочинение самого Сергея Муравьева и Бестужева-Рюмина.

«Во втором часу зимнего дня на городской площади был провозглашен единым царем Вселенной Иисус Христос», – писал историк Петр Щеголев, буквально зачарованный этим документом. Развивая щеголевские идеи в соответствии с собственной философской концепцией, Дмитрий Мережковский считал «Катехизис» попыткой обоснования нового религиозно-общественного порядка, «абсолютно противоположного всякому порядку государственному», провозглашением строительства «Царства Божия на Земле». Отсюда – всего лишь шаг до красивой концепции Натана Эйдельмана, соотнесшего фразу «Катехизиса» о «глаголящем во имя Господне», за которым должно последовать «русское воинство», с личностью и фамилией самого лидера черниговцев. Агитационный текст оказался у Эйдельмана едва ли не «последним откровением» «Апостола Сергея».

«Катехизис Муравьева не был хитрой революционной уловкой, революционным обманом», – утверждал Г.В. Вернадский. Конечно, этот документ не был обманом в бытовом смысле слова: Сергей Муравьев, глубоко верующий человек, много размышлял о соотношении революции и религии.

Однако вряд ли «Катехизис» мог преследовать цель изложить восставшим солдатам итоги этих размышлений.

Горбачевский утверждал, что «действовать на русских солдат религиею» Муравьев-Апостол решил задолго до восстания. «Чтение Библии», по мнению будущего руководителя мятежа, могло возбудить в солдатах «фанатизм» и «внушить им ненависть к правительству». Мемуарист описал разговор в Лещинском лагере, который Муравьев вел с «соединенными славянами»:

«– Некоторые главы, – продолжал он, – содержат прямые запрещения от бога избирать царей и повиноваться им. Если русский солдат узнает сие повеление божие, то, не колеблясь ни мало, согласится поднять оружие против своего государя».

Горбачевский, участвовавший в разговоре, склонялся к откровенному рассказу нижним чинам о цели будущей революции – поскольку «между нашими солдатами можно более найти вольнодумцев, нежели фанатиков». Кроме того, если солдату начать доказывать «Ветхим Заветом, что не надобно царя, то, с другой стороны, ему с малолетства твердят и будут доказывать Новым Заветом, что идти против царя – значит идти против бога и религии, и – наконец – что никто не захочет входить в теологические споры с солдатами, которые совсем не в том положении, чтобы их понимать, и не те отношения между ними и офицерами».

«– Вы делаете много чести нашим солдатам, – возразил С. Муравьев, – простой народ добр, он никогда не рассуждает, и потому он должен быть орудием для достижения цели.

Говоря сие, он вынул из ящика исписанный лист бумаги и, подавая его Горбачевскому (о себе Горбачевский писал в мемуарах в третьем лице. – О.К.), сказал:

– Поверьте мне, что религия всегда будет сильным двигателем человеческого сердца; она укажет путь к добродетели; поведет к великим подвигам русского, по вашим словам равнодушного к религии, и доставит ему мученический венец.

Горбачевский молча взял бумагу из рук Муравьева, пробежал ее глазами и увидел, что это – период той главы из Ветхого Завета, где описывается избрание израильтянами царя Саула».

Формально «Катехизис» построен на библейских текстах, однако их выбор и интерпретация позволяют без труда понять вполне мирской смысл этого документа. По-видимому, составляя «Катехизис», его авторы действительно видели солдат «орудием» для достижения собственных целей.

Доказывая библейскими цитатами, что цари «прокляты яко притеснители народа», Муравьев и Бестужев опираются в основном на восьмую главу Книги Царств, в которой господь гневается на израильтян, просящих у него царя: «… собрашася люди Израилевы и приидоша к Самуилу и рекоша ему: ныне постави над нами Царя, да судит ны; и бысть лукав глагол сей пред очима Самуиловыма, и помолился Самуил к Господу, и рече Господь Самуилу: послушай ныне гласа людей, якоже глаголят тебе, яко не тебе уничижища, но мене уничижища, яже не царствовати ми над ними, но возвестиша им правду цареву. И рече Самуил вся словеса господня к людям, просящим от него Царя, и глагола им: Сие будет Правда Царева: Сыны ваши возьмет, и дщери ваши возьмет, и земли ваши одесятствует, и вы будете ему рабы и возопиете в день он от лица Царя вашего, его же избрасте себе и не услышит вас Господь в день он, яко вы сами избрасте себе Царя… Итак, избрание Царей противно воле Божией, яко един наш Царь должен быть Иисус Христос».

Нетрудно заметить, что авторы «Катехизиса» цитируют Библию весьма свободно: из текста выбрасываются «лишние», не относящиеся к делу слова. Не упоминается, например, о причинах внезапного желания народа израильского поставить над собой царя: «… Когда же состарился Самуил, то поставил сыновей своих судьями над Израилем… Но сыновья его не ходили путями его, а уклонились в корысть и брали подарки, и судили превратно. И собрались все старейшины Израиля, и пришли к Самуилу в Раму, и сказали ему: вот, ты состарился, а сыновья твои не ходят путями твоими, итак, поставь над нами царя, чтобы он судил нас, как у прочих народов» (1 Царств. 8:1-5).

Ничего не говорится и о том, что, несмотря на свой гнев, Господь все же «избирает» в цари крестьянина Саула, а пророк Самуил «помазывает» его на царство. Когда же Саул нарушает божественную волю, пророк произносит слова, убийственные для авторов «Катехизиса»: «… Послушание лучше жертвы и повиновение лучше тука овнов, ибо непокорность есть такой же грех, что волшебство, и противление то же, что идолопоклонство» (1 Царств. 15:22). Естественно, Муравьев и Бестужев-Рюмин прекрасно знали все это.

Муравьев и Бестужев переделывали библейский текст, ставя перед собой вполне рациональную задачу: сделать не затронутых заговором солдат союзниками, оправдать в их глазах собственное поведение и доказать свое право по-прежнему командовать ими.

Если проанализировать этот документ в целом, то можно заметить, что он посвящен отнюдь не выяснению вопросов веры. Под маской религиозного произведения здесь скрывается вполне «мирское» содержание. «Православный катехизис» излагает (правда, в самых общих чертах) хорошо известное в начале XIX века учение о «естественных правах» и «общественном договоре».

Описывая основные черты «авторитарного» государства – каковым и являлась Россия в XIX веке – М. П. Одесский и Д. М. Фельдман справедливо отмечают: в таком государстве «монарх – сакрализован. Он почитается особой священной, его право повелевать – богоданно». Государь повелевает народами «от имени» бога, и любой офицер является нижних чинов командиром лишь постольку, поскольку сам выполняет волю бога и государя. «Нет власти не от Бога… Противящийся власти противится Божию установлению» (Рим. 13:1-2; ср.: 1 Петр. 2:13-17) – именно этому учила солдат официальная церковь.

«Содержание его («Православного катехизиса». – О.К.) относится к представительному правлению», – показывал на допросе Матвей Муравьев-Апостол. Главная задача «Катехизиса» как раз и состояла в том, чтобы сломать укоренившуюся в солдатском сознании устойчивую вертикаль бог – царь – офицер, убрать из нее второй элемент. Следовало доказать, что «с законом Божием» сходно то правление, «где нет царей».

Выполнив эту задачу, заговорщики смогли бы полностью обосновать свое право на власть в отсутствии царя. А значит, дисциплина в полку бы сохранена. Без этого запланированная Васильковской управой военная революция превращалась в обыкновенный солдатский бунт.

Но цели своей текст Муравьева и Бестужева не достиг. «Когда читали солдатам “Катехизис”, я слышал, но содержания оного не упомню. Нижние чины едва ли могли слышать читанное», – показывал на следствии «образованный» солдат, разжалованный из офицеров Игнатий Ракуза.

По показанию же случайного свидетеля момента, «один из нижних чинов спрашивал у него, кому они присягают, но видя, что нижний чин пьян, он… удалился, а солдат, ходя, кричал: “теперь вольность”». Своеобразной была и реакция на «Катехизис» местных крестьян. «При выходе из церкви он (Сергей Муравьев-Апостол. – О.К.) им неоднократно читал упомянутые катехизисы… на что жители ему отвечали: “Мы ничего не знаем, нам ничего не нужно”», – доносил «по начальству» один из правительственных агентов.

«И как при сем случае солдатам дана была вольность, то оные на квартирах требовали вооруженною рукою необыкновенного продовольствия, сопряженного с грабительством хозяйственных вещей, водку же и съестные припасы брали без всякого платежа, с крайнею обидою для жителей».

Сергей Муравьев ошибался, считая, что сможет своим «Православным катехизисом» сделать солдат союзниками, восстановит рухнувшие во время избиения Гебеля отношения субординации. Официально объявленную полковым священником «вольность» они поняли по-своему – как позволение безнаказанно грабить окрестные селения.

* * *

Сергей Муравьев-Апостол, увидев, что «Православный катехизис» «на умы солдат не произвел ожидаемого впечатления, опять возобновил внушения свои на счет соблюдения присяги, данной Цесаревичу… и силою сего ложного убеждения преклонил солдат последовать за собою из Василькова», – констатировало следствие. Для того чтобы сохранить полк как боевую единицу, восставшие офицеры были вынуждены пустить в ход откровенную ложь.

Матвей Муравьев, подтверждая множество других показаний, признавал: «Во время мятежа говорили солдатам, что вся 8-я дивизия восстала, гусарские полки и проч., что все сии полки требуют великого князя Цесаревича, что они ему присягали – вот главная причина мятежа Черниговского полка».

Иван Сухинов вспоминал на следствии о некоем письме на французском языке, которое читали и переводили братья Муравьевы-Апостолы, сообщавшем, «что в столице вся армия в действии».

И даже за несколько часов до разгрома восстания, узнав о приближении правительственных войск, Сергей Муравьев, по словам очевидцев, убеждал подчиненных, что эти войска «следовали к ним для присоединения».

Первые три дня похода офицерам удавалось сохранить в полку подобие дисциплины – поскольку ложь они поначалу могли подкрепить военной силой. 30 декабря в Василькове «усилены были караулы у острога и казначейства; наряжен оберегательный караул к дому, занимаемому Гебелем; отдан был приказ на всех заставах никого не впускать в город и не выпускать из него без ведома и разрешения брата», – вспоминает Матвей Муравьев.

Ему вторит Иван Горбачевский: «При самом начале один рядовой, сорвавший платок с головы женщины, провожавшей его как доброго постояльца, был немедленно строго наказан при всех его товарищах». По распоряжению лидера мятежа при приближении полка «к каждой корчме» посылались унтер-офицер и двое рядовых – «с строгим приказанием ставить у дверей корчмы часовых и никого не впускать в оную».

Однако солдатский бунт, начавшийся вскоре после чтения «Катехизиса», быстро похоронил все надежды на бескровную военную революцию. Ситуация стала стремительно сдвигаться в сторону неуправляемого сценария событий. Муравьев приказал мятежным ротам покинуть город.

12

Глава IX. Миссия прапорщика Мозалевского

Присоединение к мятежному полку Ипполита Муравьева-Апостола – один из самых эффектных эпизодов восстания на юге. Эпизод этот наиболее красочно и подробно изложен в «Записках» декабриста Ивана Горбачевского.

Согласно Горбачевскому младший Муравьев-Апостол появился в Василькове в полдень 31 декабря 1825 года. Мятежные роты были выстроены на главной площади города. После чтения «Катехизиса» и краткой прочувствованной речи руководителя восстания «священник приступил к совершению молебна. Сей религиозный обряд произвел сильное впечатление. Души, возвышенные опасностью предприятия, были готовы принять священные и таинственные чувства религии, которые проникли даже в самые нечувствительные сердца. Действие сей драматической сцены было усугублено неожиданным приездом свитского офицера, который с восторгом бросился в объятия С. Муравьева. Это был младший брат его – Ипполит. Надежда получить от него благоприятные известия о готовности других членов заблистала на всех лицах. Каждый думал видеть в его приезде неоспоримое доказательство всеобщего восстания, и все заранее радовались счастливому окончанию предпринятого подвига».

Ипполит Муравьев-Апостол, согласно Горбачевскому, был весьма растроган торжественностью сцены.

«– Мой приезд к вам в торжественную минуту молебна, – говорил он, – заставил меня забыть все прошедшее. Может быть, ваше предприятие удастся, но если я обманулся в своих надеждах, то не переживу второй неудачи и клянусь честию пасть мертвым на роковом месте.

Сии слова тронули всех.

– Клянусь, что меня живого не возьмут! – вскричал с жаром поручик Кузьмин. – Я давно сказал: “Свобода или смерть!”

Ипполит Муравьев бросился к нему на шею: они обнялись, поменялись пистолетами, и оба исполнили клятву».

Однако Горбачевский сам себе противоречит. Чуть выше рассказа о приезде Ипполита в Васильков в момент молебна, повествуя о сборе мятежных рот для этого молебна, автор мемуаров сообщает: «В вечернем приказе С. Муравьева было сказано, что все роты, находящиеся налицо, должны собраться на площадь на другой день (31 декабря) в 9 часов утра. В назначенное время пять рот… пришли на сборное место. Сверх того находились тут и Полтавского полка поручик Бестужев-Рюмин, отставной полковник Матвей Муравьев-Апостол и приехавший во время сбора полка на площадь свиты е[го] в[еличества] подпоручик Ипполит Муравьев-Апостол».

Из сопоставления этих фрагментов мемуаров следует, что сам Горбачевский плохо представлял себе обстоятельства приезда Ипполита. Он путает чин младшего Муравьева, называя его подпоручиком, не знает точно, приехал ли Ипполит до молебна или во время него.

Эти странности вполне объяснимы: как известно, сам Горбачевский в восстании Черниговского полка не участвовал, а мемуары его были написаны через несколько десятилетий после событий. О том, что происходило 31 декабря 1825 года в Василькове, ему могли рассказать двое участников тех событий, бывшие офицеры-черниговцы Вениамин Соловьев и Александр Мозалевский. Оба они присутствовали на молебне, а затем отбывали каторгу вместе с Горбачевским.

При анализе же следственных документов выясняется, что основным информатором Горбачевского в вопросе о времени приезда Ипполита был Александр Мозалевский, в момент событий – прапорщик Черниговского пехотного полка. У Мозалевского была своя, особая миссия: 31 декабря Сергей Муравьев послал его в Киев, где он должен был выполнить конфиденциальные поручения руководителя восстания. Приказ ехать в Киев Мозалевский получил от Сергея Муравьева до молебна на площади, затем он присутствовал на молебне, а сразу после молебна уехал. С поручениями Сергея Муравьева Мозалевский, однако, не справился. Вечером того же 31 декабря он был арестован в Киеве.

Существуют два показания Мозалевского о времени приезда Ипполита в Васильков. Причем показания эти столь же противоречивы, как и «Записки» Горбачевского. Первое из этих показаний, датированное 2 января 1826 года, повествует, что он был отправлен в Киев «по приезде из Петербурга в Васильков свитского прапорщика Муравьева-Апостола… в 10 часов утра, через час». Иными словами, согласно этому показанию Ипполит приехал в Васильков в 10 часов, до молебна. В Киев же Мозалевский отправился через час после приезда Ипполита и именно вследствие этого приезда.

В другом показании, данном 9 января 1826 года, Мозалевский предложит следствию другую версию происходившего: Сергей Муравьев-Апостол дал ему поручение ехать в Киев «прежде, нежели прибыл из Петербурга брат подполковника Муравьева, свитский прапорщик Муравьев же, которой приехал того ж 31-го декабря тогда, когда уже собрался полк к походу и служили молебен».

Для того чтобы понять, какая из этих двух версий верна, следует отметить и некоторые другие странности, предшествующие командировке Мозалевского в Киев.

Поддержка Киева и его гарнизона была жизненно необходима Сергею Муравьеву. Однако курьер в этот город был послан только на третий день восстания. Странен и выбор курьера: до начала восстания Мозалевский о заговоре в полку ничего не знал, в его верности делу восставших у Сергея Муравьева не могло не быть сомнений. Логичнее было бы отправить в Киев кого-нибудь из более опытных офицеров, тех, кто давно состоял в заговоре и у кого – после истории с Гебелем – не было пути назад.

К тому же Мозалевский устал: в ночь с 30 на 31 декабря он командовал караулом на заставе города Василькова, обеспечивая безопасность восставшего полка. И отправлять не спавшего всю ночь прапорщика в Киев сразу же «по смене с караула» значило значительно уменьшить шансы на успех его миссии.

Но Сергей Муравьев-Апостол послал в Киев именно Мозалевского: нет никаких свидетельств, что руководитель восстания хотя бы рассматривал вариант посылки другого курьера. Но этот странный выбор становится логичным, если предположить, что, отправляя курьера в Киев, руководитель восстания решал не только вопрос связи с городом, но и вопрос удаления Мозалевского из полка. Можно предположить также, что Мозалевский, командуя караулом на городской заставе в ночь с 30 на 31 декабря, был единственным из офицеров-черниговцев (кроме самого Сергея Муравьева), кто знал истинное время приезда в Васильков Ипполита. Наверняка младший Муравьев въехал в город задолго до полкового молебна, но факт этот необходимо было скрыть.

В этом случае становятся понятными и противоречия в показаниях Мозалевского: 2 января, еще не придя в себя после шквала обрушившихся на него событий, он невольно проговорился на допросе. Но уже 9 января, осознав свою ошибку, попытался ее исправить. Впоследствии же, когда и Сергей, и Ипполит Муравьевы-Апостолы погибнут, Мозалевский останется единственным, кто будет знать подробности этой истории. И, рассказывая много лет спустя о своей киевской миссии Горбачевскому, он, с одной стороны, захочет рассказать правду, а с другой – не сможет до конца раскрыть тайну, в сохранение которой он невольно оказался вовлечен. Отсюда и противоречивость «Записок» Горбачевского, повествующих о приезде Ипполита.

Эффектное же появление Ипполита перед восставшим полком во время молебна было, скорее всего, сценой театральной, постановочной. Сценой, позволявшей, с одной стороны, скрыть истинные мотивы отправки в Киев Мозалевского, а с другой – поднять боевой дух восставших. Горячие объятия Ипполита с братьями перед полком, его клятва «свобода или смерть» рождали в умах и душах офицеров столь дорогие им модели поведения античных героев. «В последний день 1825 года черниговские офицеры увидели сцену из древней Руси или древнего Рима: три брата, словно братья Горации, храм, молебен, свобода…», – констатирует Н. Я. Эйдельман.

Для солдат же, античных моделей не понимавших, приезд Ипполита был обставлен по-другому. Солдатам было объявлено, что в Васильков приехал курьер цесаревича Константина, привезший приказ, «чтобы Муравьев прибыл с полком в Варшаву».

Надо отметить, что мистификация с приездом брата Сергею Муравьеву удалась вполне. Об истинном времени приезда Ипполита не догадался никто – в том числе и Матвей Муравьев-Апостол, родной брат Сергея и Ипполита. Более того, торжественный въезд Ипполита в момент молебна поразил воображение Матвея: впоследствии он описывал этот эпизод много раз.

«В 12 часов по полудни роты были собраны – и тут брат мой меньшой Ипполит меня крайне огорчил своим неожиданным приездом… Между тем священник Черниговского полка отпел молебствие и прочел “катехизис” по совету Бестужева-Рюмина. После сего роты пошли в поход», – рассказывал Матвей на следствии. «Роты, помолившись, готовились выступить из Василькова; тут подъезжает почтовая тройка, и брат Ипполит бросается в наши объятья… Напрасно мы его умоляли ехать далее в Тульчин, место его назначения: он остался с нами», – читаем в его мемуарных записях.

Но для того, чтобы скрывать от ближайших соратников и даже от брата Матвея время приезда Ипполита, у Сергея Муравьева-Апостола должны были быть веские основания. По-видимому, сведения, которые привез Ипполит, оказались настолько секретными, что о них не должен был знать никто.

Матвей Муравьев-Апостол показывал на следствии: «Он (Ипполит Муравьев-Апостол. – О.К.) говорил, что имел от Трубецкого письмо к брату, но, узнав в Москве, что Свистунов арестован, он оное сжег, коего содержание не знал». Очевидно, удовлетворившись показаниями Матвея, Сергея Муравьева-Апостола о письме вообще не спрашивали. На основании все тех же показаний Матвея в «Донесении Следственной комиссии» будет отмечено, что письмо это доставлено не было. Из показаний Матвея и «Донесения» эти сведения попадут в историографию – и Н. Я. Эйдельман будет рассуждать о «зеленом мальчике» Ипполите, который «даже не догадался прочесть “истребляемое письмо”».

На самом деле, рассказывая о письме, Ипполит попросту лгал Матвею. В курсе некоторых моментов содержания этого послания оказался Свистунов – и сообщить ему их мог только Ипполит. Нетрудно предположить, что письмо к Сергею Муравьеву Ипполит сжег утром 19 декабря, вместе с письмом к Орлову. Предварительно это письмо, как и письмо к Орлову, Ипполит прочел.

Но вряд ли Сергей Муравьев стал бы мистифицировать своих соратников только из-за Константиновского лозунга. Обстоятельства командировки Александра Мозалевского в Киев свидетельствуют: в письме, скорее всего, содержались адреса тех людей, с которыми Муравьев – чтобы выполнить «южную» часть плана Трубецкого – должен был связаться в Киеве. И именно поэтому эмиссар от восставших не мог быть послан в город до приезда Ипполита.

* * *

Позже, уже после подавления восстания, в одном из «оправдательных» рапортов командир 4-го пехотного корпуса князь Щербатов будет утверждать: «Первое словесное донесение о возмущении в Василькове получено мною от киевского губернатора 31-го числа пополудни, в два часа». Но утверждение это вряд ли соответствует действительности: источники опровергают генерала.

31 декабря 1825 года киевский гражданский губернатор Иван Ковалев получил сразу два сообщения о событиях 29–30 декабря: рапорт на собственное имя от городничего города Василькова и рапорт на имя губернского прокурора от васильковского поветового стряпчего. Конверт, адресованный прокурору Василию Каменскому, Ковалев не имел права вскрывать, но, очевидно, любопытство взяло верх – и Каменский, вместе с разорванным пакетом, получил уверения губернатора, «что пакет сей распечатал он невзначай вместе со своим».

Содержание обоих пакетов губернатор «в ту же минуту довел… до сведения командира 4-го пехотного корпуса г. генерал-адъютанта князя Щербатова».

И на первом, и на втором из этих сообщений стоит помета о том, что они получены в Киеве в три часа дня. И Иван Ковалев никак не мог сообщить их содержание Щербатову за час до того, как прочел их сам.

Конечно, разница между этими цифрами невелика – и ее можно объяснить простой забывчивостью генерала. Однако существует еще одно свидетельство, опровергающее оба предыдущих – свидетельство гвардии капитана Василия Сотникова, «могилевского шпиона», присланного в Киев после смерти генерала Эртеля.

31 декабря Сотников сообщает по экстренной эстафете в Могилев о том, что рапорты о случившемся были получены в Киеве в три часа ночи.

Скорее всего, в данном случае следует верить именно свидетельству Сотникова. И Ковалев, и тем более Щербатов были заинтересованы в том, чтобы снять с себя тяжелые подозрения в сочувствии мятежникам. Задача же Сотникова – грамотного разведчика – состояла в том, чтобы как можно точнее рассказать армейскому командованию обо всем происходившем в Киеве. И ни при каких условиях он не стал бы сообщать о Щербатове заведомо ложные сведения, которые к тому же легко было опровергнуть.

Кроме того, сам Сотников получил сведения о содержании пакетов в начале 4-го часа дня. При этом, как следует из донесения «могилевского шпиона», он узнал о них отнюдь не из первых рук: слух о восстании уже начал распространяться в городе. Нужно было довольно много времени, чтобы сверхсекретная информация стала достоянием гласности, а значит, пакеты эти вряд ли могли достигнуть канцелярии губернатора в три и даже в два часа дня.

Время, которое проставлено на первых рапортах о событиях в Василькове, явно не соответствует времени действительного получения этих сообщений в Киеве. Точно так же и князь Щербатов говорит неправду, указывая на «два часа пополудни».

По-видимому, корпусный командир сознательно отложил на 12 часов официальное «принятие мер». Но даже тогда, когда он был вынужден эти меры принять, они оказались весьма и весьма своеобразными.

Согласно документам штаба армии в Киеве, ближайшем к Василькову крупном центре сосредоточения войск, в момент начала восстания несли караул три пехотных батальона: два – Курского полка, и один – Муромского. 31 декабря батальон Муромского полка был сменен батальоном Низовского пехотного полка. «Муромский батальон» вышел из города и – в ожидании дальнейших распоряжений – расположился недалеко от города, в местечке Бровары.

Кроме того, в городе находилось много постоянных военных команд: внутренний гарнизонный батальон, жандармы, инвалидная рота, три роты артиллерийского гарнизона, военная команда инженерного ведомства, артиллерийский парк.

И ни один солдат из этого внушительного войска не принял участия в разгроме южного восстания. Черниговцев разбили войска, собранные генералом Ротом, командиром соседнего 3-го корпуса со штабом в Житомире.

Рот боялся Муравьева и его солдат, боялся, что к мятежу присоединятся другие полки 3-го корпуса. 1 января 1826 года он просил Щербатова: «Не угодно ли Вам будет приказать двум баталионам 7-й пехотной дивизии, из коих один должен сего же числа вступить в караул, а другой смениться, дать направление на м[естечко] Брусилов».

Но Щербатову было «не угодно» участвовать в подавлении мятежа. Повеление «двум баталионам» выступить против Муравьева он не отдал.

* * *

Командировка Мозалевского в Киев – одна из самых не проясненных на сегодняшний день страниц восстания на юге. Мозалевский показывал, что Сергей Муравьев-Апостол, приказав ему надеть партикулярное платье и предупредив об осторожности, «вручил три катехизиса, запечатанные в конверт, но не надписанные, приказав, чтобы по приезде в Киев по распечатании отдать их отправившимся со мною трем рядовым и одному унтер-офицеру в шинелях, у которых сам же Муравьев отпорол погоны, с тем, чтобы они раздали те катехизисы состоящим в Киеве солдатам, также дал мне письмо Курского пехотного полка к майору Крупникову и велел сказать ему, чтобы шел с баталионом в Брусилов на сборное место».

Но в Курском пехотном полку не оказалось ни «майора Крупеникова», ни «майора Крупникова», о котором прапорщик тоже наводил справки. В Киеве служил только поручик Крупеников, связаться с которым заговорщики не успели. Время было упущено: городские власти объявили тревогу и отдали приказ задерживать всех подозрительных лиц. Прапорщик попытался скрыться, но – очевидно, от усталости – потерял бдительность и на выезде из города был арестован.

Однако писарь Курского полка, сообщивший Мозалевскому о том, что в полку служит именно поручик Крупеников, говорил правду. Свидетельство его легко проверяется по «Высочайшим приказам о чинах военных» – главному источнику информации о русском офицерском корпусе XIX веке. Человек именно с такой фамилией и в таком чине действительно служил в 1820-е годы в полку, и этот факт бесспорен.

Совершенно очевидно поэтому, что «Крупников» – ошибка Мозалевского, плохо расслышавшего или не сумевшего запомнить сказанного ему.

Двадцатилетний прапорщик был одной из самых светлых личностей южного восстания. Не состоя в тайном обществе, он играл важную роль в событиях и оказался благородным и лично преданным Муравьеву человеком; за участие в восстании он был приговорен военным судом к вечной каторге. Но, к сожалению, память часто подводила Мозалевского – это видно, например, из тех глав «Записок» Ивана Горбачевского, которые мемуарист составлял с его слов. В этих главах Крупеников уже «дорастает» до подполковника.

Сам же Сергей Муравьев-Апостол, говоря о своем киевском корреспонденте, ошибся в его фамилии только один раз – при первом допросе, 10 января 1826 года Муравьев, конечно, тогда еще не мог представить себе степень осведомленности правительства в делах тайного общества, и его главной задачей было «вспомнить» как можно меньше фактов и назвать как можно меньше реальных имен. Опираясь на свидетельство Мозалевского, следствие спрашивало его о Крупникове, и он отвечал о Крупникове. При этом Муравьев точно знал, что среди офицеров Курского полка человека с такой фамилией не было: во всех дальнейших его показаниях фигурирует только Крупеников.

Однако и в первом, и в последующих своих ответах он упорно именует Крупеникова майором. Объяснение этому одно – Муравьев действительно не знал Крупеникова лично и действительно был уверен в «майорском» чине последнего.

И здесь важно понять, кто на самом деле информировал черниговцев о Крупеникове, были ли эти сведения случайной ошибкой или преднамеренным блефом.

Конечно, Муравьев-Апостол говорит неправду, когда называет в качестве своего информатора поручика Черниговского полка Кузьмина. Анастасий Кузьмин к тому времени уже погиб, и указание на него было для арестованных заговорщиков удобным способом сокрытия истины. Для того чтобы установить действительный источник сведений Муравьева о Крупеникове, необходимо было прежде всего восстановить послужной список подпоручика. По мере возможности предстояло узнать также, не пересекалась ли его служебная дорога с дорогами членов тайных обществ.

Восстановление списка оказалось вполне разрешимой задачей: Александр Никитич Крупеников начал службу в 1813 году юнкером Московского казачьего полка. Вскоре полк этот был расформирован, и в 1815 году он уже числился портупей-юнкером и служил в польских уланах. В марте 1816 года «за усердие к службе» Крупеников стал корнетом.

22 февраля 1817 года он выходит в отставку, а через год возвращается на службу – прапорщиком в Екатеринославский гренадерский полк. 18 сентября 1819 года его произвели в подпоручики, а 11 февраля 1820 года перевели в Курский полк. Последний перед трагическими событиями зимы 1825–1826 годов чин поручика он получил 30 июня 1821 года.

Однако сопоставление его формуляра с послужными списками известных нам декабристов дало результат, обратный желаемому. Ни с кем из них Крупеников не служил. Сделать точный вывод о его связях с тайными обществами невозможно; скорее всего, он даже и не знал об их существовании.

Между тем, у Александра Крупеникова были еще три старших брата – Павел, Никита и Иван. Их послужные списки тоже оказалось возможным восстановить.

Формуляры их гораздо богаче, чем формуляр Александра. Все трое воевали в 1812–1813 годах, а второй из них, Никита, к тому же был кавалером двух боевых орденов.

И при сопоставлении данных о службе братьев Крупениковых с послужными списками членов тайных обществ открывается любопытная подробность: в 1813-1816 годах Никита, тогда штабс-капитан, служил в лейб-гвардии Гренадерском полку вместе с прапорщиком Михаилом Спиридовым – в 1825 году майором Пензенского полка и членом Общества соединенных славян. Об их знакомстве можно сделать точный вывод: Спиридов и Никита Крупеников не только вместе служили, но и вместе воевали. Они прошли с полком через всю Европу, вступили в Париж и осенью 1814 года возвратились в Санкт-Петербург.

Спиридов вполне мог сообщить фамилию боевого товарища и Сергею Муравьеву-Апостолу, и Бестужеву-Рюмину, своему родственнику.

Неизвестно, каких политических взглядов придерживался Никита Крупеников. Однако с большой долей уверенности можно утверждать, что в армии он имел репутацию человека, обиженного властью, и репутация эта подтверждалась несколькими его крупными неудачами по службе.

В апреле 1816 года Никита Крупеников был «выписан» из гвардии в армию, в Бородинский пехотный полк. И хотя при этом он был произведен в следующий, капитанский, чин (что соответствовало общепринятым для «молодой» гвардии правилам), все равно такой перевод свидетельствовал о существенном сбое в карьере.

Однако в Бородинском полку Крупеникову служить так и не довелось. После перевода ему был предоставлен отпуск; он не успел вернуться в полк к сроку – и в результате был обойден при составлении очередного переводного приказа. Крупеникову пришлось долго доказывать свои права, и в конце концов он все же получил майора, но был снова переведен – на этот раз в Тарутинский пехотный полк. Этот чин – последний, который он получил на действительной военной службе.

Служебные неудачи должны были больно бить по самолюбию Никиты Крупеникова: судя по послужному списку, он был храбрым человеком, героем Фриланда и Бородина, Фер-Шампенуаза и Парижа. В ходе военной кампании 1812 года он был несколько раз ранен и контужен. Именно благодаря собственной храбрости он, начавший службу в 1806 году простым армейским солдатом, в конце 1812 года был уже штабс-капитаном гвардии.

Однако все эти сведения сами по себе еще не способны объяснить причину ошибки Спиридова и Муравьева. К моменту восстания Крупеников уже несколько лет был в отставке, и совершенно очевидно, что никаких связей со Спиридовым он не поддерживал (иначе подобная ошибка была бы невозможна).

Однако из «Высочайших приказов о чинах военных» видно, что середина 1810-х годов была сложным периодом в жизни братьев Крупениковых. Стесненные какими-то (скорее всего, финансовыми) обстоятельствами, все они приблизительно в одно время выходят в отставку. Одним приказом от 22 февраля 1817 года уволены от службы «за болезнию» Павел и Александр. Майор Никита оставляет военную карьеру в 1818 году. В 1821 году покидает службу и Иван, артиллерийский подпоручик. И до 1826 года из четверых братьев снова поступил на службу только Александр Крупеников.

По-видимому, Спиридов просто перепутал братьев: последний действительный чин Никиты Крупеникова вполне мог наложиться в сознании Спиридова на «послеотставочную» службу его брата Александра – и в результате Мозалевский был отправлен к «майору Курского полка Крупеникову», которого, естественно, найти было невозможно.

Но кто бы ни был действительным информатором мятежников, ясно, что этот человек допускал возможность подобной ошибки. На допросе Сергей Муравьев-Апостол показывал, что «поручик Кузьмин», не сомневаясь в помощи Крупеникова, оговаривался, «что если это тот, которого он знает».

Содержание письма Муравьева установить невозможно: опасаясь ареста, Мозалевский его уничтожил. Скорее всего, в письме содержалась просьба попытаться поднять на помощь черниговцам Курский полк. Однако Муравьев не мог не понимать, что даже будучи майором, Крупеников мог контролировать максимум один батальон этого полка. «Возмущать» же батальон в городе с большим военным гарнизоном было равносильно самоубийству: мятеж подавили бы за несколько часов.

Поэтому вряд ли Муравьев-Апостол стал бы подвергать жизнь верного офицера и четырех нижних чинов смертельной опасности только ради того, чтобы разыскать Крупеникова и бросить на киевских улицах три экземпляра «Православного катехизиса». Ясно, что прапорщик имел и другое, более серьезное задание, о котором он смог умолчать на следствии.

* * *

В показаниях разжалованного из офицеров рядового Черниговского полка Дмитрия Грохольского есть любопытное свидетельство: 25 декабря 1825 года, узнав в Житомире о разгроме северного восстания, Сергей Муравьев-Апостол отправил со своим дворовым человеком Никитой Масленниковым письмо в Васильков, адресованное Бестужеву-Рюмину. Кроме сообщений о происшествии в столице, оно содержало просьбу к Бестужеву «как можно поспешнее» ехать в Киев к полковнику Ренненкампфу.

Полковник Ренненкампф, как и «майор» Крупеников, – личность полумифическая. Он не привлекался к следствию, и единственным общедоступным источником сведений о нем, кроме показаний Грохольского, является знаменитый «Алфавит членам бывших злоумышленных тайных обществ и лицам, прикосновенным к делу…», составленный А. Д. Боровковым.

Справка о Ренненкампфе, обер-квартирмейстере 4-го пехотного корпуса, полна логических неувязок: «По объяснению сего последнего (Ренненкампфа. – О.К.), с начальником штаба 1-й армии открывается, что Муравьев пред самым возмущением предлагал ему действовать для перемены правления. На вопросы о сем комиссии Муравьев отвечал, что не делал означенного предложения Ренненкампфу» и никого не посылал к нему. В то же время «Алфавит» сообщает, ссылаясь на Бестужева-Рюмина, что лидер мятежа все же «адресовался к нему, Ренненкампфу, но без успеха».

Реальные отношения Муравьева с полковником Ренненкампфом остались неясными как для следствия, так и для исследователей. И если в истории с Крупениковым был некий элемент загадочности, тайны, что, безусловно, стимулировало исследовательский интерес, то на Ренненкампфа не обращали практически никакого внимания. Биография же его была относительно подобно изложена в справочнике Б.Л. Модзалевского и А.А. Сиверса, увидевшем свет в 1925 году.

Между тем сведения о Ренненкампфе, приводимые Модзалевским и Сиверсом и перепечатанные в других изданиях, ошибочны и расходятся даже с весьма лаконичной справкой «Алфавита». В официальных документах следствия Ренненкампф назван обер-квартирмейстером 4-го пехотного корпуса, входившего в состав 1-й армии. Однако спустя сто лет он вдруг оказался обладателем такой же должности во 2-й армии, и никто этой ошибки просто не заметил.

Более того, М.В. Нечкина, домысливая ситуацию, утверждала: «Ренненкампф был обер-квартирмейстером второй армии и, допрошенный П. Киселевым, показал, что Муравьев “перед самым возмущением предлагал ему действовать для перемены правления”».

При этом исследователей не смущала явная несообразность: штаб 2-й армии находился в Тульчине, а следовательно, Муравьеву незачем было искать Ренненкампфа в Киеве. Участие же Павла Киселева – начальника штаба 2-й армии – в допросе полковника не подтверждается вообще никакими документами.

Впрочем, ничего удивительного в этой ошибке нет. Род Ренненкампфов, эстляндских дворян, был беден. Почти все мужчины из этого рода вынуждены были нести военную службу: фамилия эта в русской армии XIX – начала XX веков была распространена. И полковник Карл Павлович Ренненкампф, чьи биографические данные указаны в справочнике Модзалевского и Сиверса, наверняка был родственником Павла Яковлевича Ренненкампфа – человека, на которого и возлагали надежды заговорщики.

Впрочем, и Карл Ренненкампф не был обер-квартирмейстером 2-й армии. В 1821-1831 годах он служил во 2-м пехотном корпусе, который, как и 4-й корпус, входил в состав 1-й армии. Свидетельством его невиновности является тот факт, что во время коронации Николая I ему был пожалован орден Святой Анны I степени.

В отличие от него, Павел Ренненкампф с 3 февраля 1825 по 26 января 1827 года служил в штабе 4-го пехотного корпуса.

Незадолго до мятежа Черниговского полка Сергей Муравьев-Апостол сказал Ренненкампфу, что считает его благоразумным человеком «с большими дарованиями и способностями». И фраза эта – не преувеличение. Барон Павел Ренненкампф действительно был умным и талантливым офицером.

Дарованиям его помогла раскрыться война. С 19 лет Ренненкампф служил в армии, в квартирмейстерской части, и его служба – тема для отдельного подробного разговора.

Совершенно очевидно, что должность квартирмейстера была лишь прикрытием для его основной деятельности – военной дипломатии. В 1812-1814 годах он редко появляется в действующей армии, зато постоянно курсирует между Вильно, немецкими городами, Италией, много раз выполняет миссию личного курьера Барклая-де-Толли.

Дважды Ренненкампфа командируют в Ригу, в распоряжение генерала Ф.О. Паулуччи. Командировки эти весьма знаменательны: осенью 1812 года по личному приказу Александра I маркиз Паулуччи вел трудные переговоры с немецким генералом Йорком, командиром прусского вспомогательного корпуса, воевавшего на стороне Наполеона. Переговоры эти закончились успешно – 30 декабря была подписана знаменитая Тауроггенская конвенция, по которой Пруссия разрывала союз с Францией. Для участия в тайных дипломатических интригах русское командование привлекло многих толковых штабистов с немецкими фамилиями – Ренненкампф был одним из них. После окончания войны получил от прусского короля орден «За заслуги». К моменту окончания войны он был уже поручиком и, кроме немецкого, имел три русских боевых ордена и высший французский орден Почетного легиона.

«Секретные поручения» Ренненкампфа не кончились после взятия Парижа. Его опыт потребовался на Востоке – и в 1816 году он участвует в посольстве генерала Ермолова в Персию, разрабатывает маршрут посольства, а на обратном пути вместе с двумя другими приближенными к «проконсулу Кавказа» офицерами тайно отправляется «через Карабах в Тифлис для снятия и описания этой дороги». Из Персии он возвращается кавалером ордена Льва и Солнца.

В Киеве полковник Генерального штаба Павел Ренненкампф появился в начале 1825 года, очевидно, по протекции все того же генерала Щербатова. И, конечно, сразу же попал в поле зрения южных заговорщиков.

На следствии Сергей Муравьев показывал, «что он познакомился с Ренненкампфом… в доме князя Сергея Трубецкого, где большею частию разговаривал с ним о Грузии, Персии и вообще об отношении России с Азиею, ибо полковник Ренненкампф находился довольно долгое время в сих странах, и наблюдения его казались ему (С. Муравьеву. – О.К.) столько любопытными, сколько суждения его основательными, так что во время отъезда князя Трубецкого в Петербург полковник Ренненкампф приглашал его, Муравьева, если он вздумает приехать в Киев во время отсутствия князя Трубецкого, то чтобы заехал прямо к нему, и что они вдоволь наговорятся об Азии, и он покажет ему планы и рисунки, сделанные им в тех местах».

Показания эти примечательны во многих отношениях. Ренненкампф был дружен с князем Трубецким. Очевидно, это было старое знакомство – оба они служили в Генеральном штабе, и оба практически в одно время перешли на службу к Щербатову. Квартирмейстер познакомился с Муравьевым через Трубецкого и сразу же проникся к нему симпатией – об этом свидетельствует приглашение черниговскому подполковнику «заехать прямо к нему», минуя квартиру Трубецкого.

Из-за того, что показания Муравьева о Ренненкампфе не были вовремя опубликованы, от историков декабризма укрылся важный факт: подполковник Муравьев-Апостол, согласно его собственному свидетельству, «в начале декабря» 1825 года приезжал в Киев и виделся с Ренненкампфом (основной темой их беседы, по Муравьеву, была «Азия»).

Сведения же об этой встрече, которые южное следствие получило от самого Ренненкампфа, были более конкретными: Муравьев, оказывается, посетил Киев «за несколько дней до восстания». И говорили они не только о кавказских впечатлениях полковника, но и о том, что «наступило время, где надо действовать решительно, переменить образ правления – которое дальше терпеть невозможно».

Сравнивая оба эти показания, нужно признать, что в вопросе о точном времени этого визита показания Ренненкампфа гораздо ближе к истине. Сергей Муравьев-Апостол, сделавший все для того, чтобы спасти квартирмейстера от репрессий, хотел уверить следствие в «нечаянности» своей поездки в Киев, в том, что эта поездка состоялась задолго до трагедии Черниговского полка. Ренненкампф же выгораживал себя и, естественно, не стал бы выдумывать на себя напраслину.

Визит этот мог состояться до 24 декабря 1825 года. 24 декабря Сергей и Матвей Муравьевы уже выехали из Василькова в Житомир и до начала восстания в Киеве не появлялись. В двадцатых числах декабря Сергей Муравьев еще не знал о разгроме на Сенатской площади – но знал об аресте Пестеля и о разгроме Тульчинской управы. Очевидно, он обдумывал будущее восстание, искал помощи со стороны – и его встреча с Ренненкампфом вполне объяснима.

Показания Ренненкампфа и Муравьева об итогах этой встречи расходятся так же кардинально, как и сведения о ее дате и содержании. По уверениям обер-квартирмейстера, на предложение содействовать заговору он отвечал, что «его (Муравьева. – О.К.) совсем не понимает, не наше дело преобразовывать правительство, и что он… просит его и подчиненных ему офицеров оставить в покое».

Муравьев же на вопрос следственной комиссии решительно утверждал: «Все сие изъяснение насчет отношений… с обер-квартирмейстером 4-го корпуса полковником Ренненкампфом совершенно ошибочно», уверяя, что он никогда не обращался к своему киевскому приятелю с просьбой о помощи.

И опять же этим показаниям Муравьева верить никак нельзя. Если бы «отношений» действительно не было, Ренненкампф не стал бы их выдумывать. И, если бы на предложение заговорщиков полковник действительно ответил отказом, то Муравьеву не было бы смысла скрывать факт этого отказа, рискуя лишний раз быть уличенным в даче ложных показаний.

Недаром опытный и проницательный генерал Толь, сравнив показания Муравьева и Ренненкампфа, доносил по начальству: «Полагаю я, что подозрение на Ренненкампфа… основательно относительно о принадлежности его к тайному обществу, ибо общество сие, наблюдавшее столь большую осторожность в вербовке своих членов, и в коем Муравьев был одним из главных, конечно, не побудило бы сего последнего делать формальные предложения в столь важном предприятии человеку, к обществу вовсе не принадлежащему».

Ренненкампф ответил согласием на предложение Муравьева – это очевидно. Муравьев, начиная «дело», рассчитывал на его поддержку. Отсюда – и его письмо из Житомира к Бестужеву с просьбой ехать в Киев к полковнику. Отрицательный же ответ Бестужева-Рюмина на вопрос следствия об этом письме объясняется просто: до адресата оно не дошло. К тому моменту, когда письмо привезли в Васильков, Бестужева там уже не было – он отправился вслед за братьями Муравьевыми, пытаясь предупредить их о готовящемся аресте.

В комплексе документов, составляющих официальную переписку по поводу восстания Черниговского полка, сохранилось свидетельство рядового Курского пехотного полка Степана Кошелева о том, что прапорщик Мозалевский просил его проводить себя с Подола (где находились казармы Курского полка) на Печерск, объясняя свою просьбу тем, что на Печерске живет его брат. Естественно, никакого брата у Мозалевского в Киеве не было, а на Печерск он должен был попасть по заданию Муравьева-Апостола. Печерск в начале XIX веке – элитарный район Киева, там находились квартиры высших военных и гражданских чиновников.

Очевидно, что на Печерск Мозалевский должен был попасть по поручению Муравьева, а солдата он «приглашал» с собой потому, что не знал города. Подтверждение этому находим в «Записках» Горбачевского – именно «на Печерске» жил некий «генерал», который, встретившись с Мозалевским, отказал восставшим в помощи.

«Прочитав письмо, он сказал Мозалевскому дрожащим голосом:

– Я не буду отвечать: скоро сам с ним (Муравьевым. – О.К.) увижусь.

Потом начал просить Мозалевского оставить скорее его дом и спешить выехать из Киева. Когда же Мозалевский спросил его: что сказать Муравьеву на словесные его поручения? – генерал отвечал ему с большим замешательством:

– Я ничего не знаю.

Мозалевский, видя его страх и опасение, и не получая от него никакого ответа, решился наконец удалиться».

Мысль о том, что этим робким «генералом» вполне мог быть полковник Ренненкампф, впервые в осторожной форме высказала М.В. Нечкина. Но она считала полковника «обер-квартирмейстером второй армии», и ситуация эта так и осталась до конца не проясненной. Между тем, вполне логично предположить, что Муравьев послал Мозалевского именно к Павлу Ренненкампфу – к тому «верному» человеку, к которому за неделю до того не сумел попасть Бестужев-Рюмин.

Однако подробностям об этой встрече, изложенным в рассказе Горбачевского, вряд ли стоит доверять: они не подтверждаются ни одним из известных нам документов. И показания солдат-черниговцев, и свидетельства нижних чинов Курского полка сходятся в том, что «на Печерск», как и к Крупенникову, Мозалевский не попал.

Но Муравьев-Апостол вряд ли мог надеяться на Ренненкампфа в качестве организатора военной помощи восстанию. Он был штабным работником и имел в своем подчинении лишь нескольких офицеров-квартирмейстеров. Обращение Муравьева к Ренненкампфу – в контексте уже начавшегося восстания – выглядит нелогично. Но весьма вероятно, что фамилия эта присутствовала в том послании, которое Трубецкой написал Муравьеву.

Скорее всего, полковник, в прошлом военный дипломат, мыслился Трубецкому в качестве связного между Муравьевым и кем-то в Киеве, в чьем подчинении была реальная военная сила. Судя по происходившим в первые дни 1826 года в Киеве событиям, этим «кем-то» был корпусный командир генерал Щербатов.

* * *

Несмотря на личное мужество двадцатитрехлетнего прапорщика Мозалевского, его миссия в принципе не могла увенчаться успехом. Впоследствии, уже на каторге, он расскажет Горбачевскому, что князь Щербатов, допрашивая его после ареста, заметил: «Я знаю лично С.И. Муравьева, уважаю его и жалею от искреннего сердца, что такой человек должен погибнуть вместе с теми, которые участвовали в его бесполезном предприятии. Очень жалко вас: вы молодой человек и должны также погибнуть».

И при этом «слезы катились у доброго генерала».

Вполне возможно, что корпусный командир вообще отпустил бы прапорщика. Однако Мозалевского опознали оставшиеся верными власти и приехавшие в Киев черниговские офицеры: «Князь Щербатов вместе с Мозалевским вышел в ту комнату, где находились помянутые лица и с ними начальник штаба. Тут начал он спрашивать Мозалевского, к кому он приезжал в Киев и с какими именно поручениями. Мозалевский отвечал:

– Я убежал из восставшего полка с намерением явиться к вашему сиятельству.

– Это несправедливо, – возразил майор Трухин, обращаясь к князю. – Он приехал сюда с поручением от С. Муравьева, но к кому и зачем – я не знаю. Он участвовал в бунте и, вместе с Сухиновым, хотел убить меня, когда я содержался на гауптвахте… Жандармские офицеры говорили, что они были арестованы Мозалевским, стоявшим тогда с мятежниками в карауле, на выезде».

Получив информацию о поисках Мозалевским Крупеникова, Щербатов рапортовал в штаб армии, что в Курском полку нет «майора Крупеникова». А поручик Крупеников «есть один из самых добронравных и верных офицеров, который, будучи, сверх того, обязан семейством, совершенно не заслуживает никакого подозрения, в чем я и ныне удостоверился, призывая его лично к себе». Визит посланца мятежников в Киев князь Щербатов объяснил стремлением Муравьева-Апостола «узнать, нет ли в Киеве беспокойства, и чтобы бросить возмутительный катехизис…».

О том, с Сергеем Муравьевым был связан Ренненкампф, командованию 1-й армии стало известно из одного из многочисленных донесений капитана Сотникова, которое последний отправил из Киева в Могилев уже 2 января 1826 года. Однако в отличие от других упоминавшихся в записках «могилевского шпиона» офицеров Ренненкампфа не арестовали. Роль генерала Щербатова во всей этой истории еще была неясна, сам же по себе полковник никакой угрозы для властей не представлял. Он не командовал солдатами, и можно было не бояться, что его помощь Муравьеву окажется значительной.

Вновь сюжет с Ренненкампфом возник во время следствия лишь в середине апреля 1826 года в связи с показаниями Грохольского. Тогда уже стало ясно, что арестованных по делу о тайных обществах оказалось слишком много. Было решено брать только тех, против кого есть неоспоримые улики. Против Ренненкампфа же таких улик не находилось: Муравьев-Апостол упорно отрицал, казалось бы, бесспорные факты, Бестужев ничего не знал о письме Муравьева к нему, прапорщик Мозалевский не упомянул на следствии фамилию обер-квартирмейстера. Не склонен был сажать в тюрьму подчиненного и князь Щербатов.

Ренненкампфу удалось уйти от уголовной ответственности, он отделался только административной высылкой в кавказскую армию, в «чиновники для особых поручений» при графе Паскевиче-Эриванском.

* * *

В подавлении мятежа на юге 4-й пехотный корпус участия не принял, не пошли против черниговцев и стоявшие в Киеве войсковые части. И здесь позиция Щербатова оказалась принципиальной. «Видя с большим удовольствием в войсках и жителях города Киева настоящую верность и преданность обязанности своей и приверженности к государю императору и, напротив того, беспорядок и потерянную надежду мятежников на дальнейшее с ними сообщество, я принял решительную меру показать всю твердость и доверие к войскам и жителям, и потому твердо положился не трогать с места никаких войск», – рапортовал он главнокомандующему Остен-Сакену уже после поражения восстания.

Единственной частью, получившей от корпусного командира приказ о передислокации, был батальон Муромского пехотного полка. Узнав, что черниговцы покинули Васильков, князь приказал батальону занять город.

Естественно, объяснения Щербатова не могли быть признаны удовлетворительными. Разгневанный начальник штаба 1-й армии генерал Толь писал Красовскому: если бы «тотчас по первому известию о мятеже сделано было форсированное движение к Василькову, то 1-го числа вся горсть пьяных мятежников была бы уничтожена, почти прежде, нежели посланный из Киева нарочный мог прибыть к генерал-лейтенанту Роту, которого войска могли действовать не прежде, как по прошествии трех дней».

Узнав о поведении Щербатова, граф Остен-Сакен «заболел». А выздоровев, написал царю о том, что «князь Щербатов не способен командовать пехотным корпусом, в особенности при затруднительных обстоятельствах; он имеет наивность воображать себя непогрешимым». «Насколько я имел случай быть довольным Ротом, настолько Щербатов, мне кажется, вел себя как баба», – констатировал император Николай I в письме к великому князю Константину.

От наказания Алексея Щербатова спасли эполеты «полного» генерала, слава героя 1812 года и обширные связи при дворе. После непродолжительной опалы его назначили командовать 2-м пехотным корпусом, а 4-й корпус вообще был расформирован.

13

Глава X. «Успех нам был бы пагубен для нас и для России…»

Маршрут мятежных рот хорошо известен историкам. Сергей Муравьев ждал вестей от Мозалевского – и местом встречи с киевлянами был назначен город Брусилов. «Из Брусилова, – показывал Муравьев на следствии, – я мог одним переходом прийти в Киев, если бы получил от Крупеникова положительный ответ, в противном же случае я находился также в расстоянии одного перехода от Житомира».

На пути к Брусилову находилось богатое селение Мотовиловка – имение сочувствовавшего заговорщикам польского помещика Иосифа Руликовского. Именно в Мотовиловку восставшие пришли вечером 31 декабря. «Я решил здесь передневать по случаю Нового года, дабы не возмутить ропота в солдатах», – показывал Муравьев-Апостол.

Естественно, что во время этой дневки мятежные офицеры обсуждали планы дальнейшего похода. Посвидетельству Руликовского, свой вариант действий предложил Бестужев-Рюмин: «Если… наши единомышленники, которых мы ожидаем, не соединятся с нами, и враждебная сила захочет нас атаковать, то в этом случае мы будем принуждены занять валы в саду и отстреливаться с другого этажа дворца, поставив пушки на балконе!».

Впрочем, нет сведений, что руководитель восстания собирался этот план реализовывать.

По воспоминаниям того же Руликовского, приход полка в селение сопровождался вымогательством водки, еды и денег: «Когда у меня не хватило уже мелкой серебряной монеты для раздачи, я дал одному из них полрубля серебром. А он, выйдя в сени, сказал: “Такой роскошный дом, а бедному солдату полтина, а если бы положить палец между дверьми, наверное, дал бы больше”».

Узнав об отдельных солдатских бесчинствах, Бестужев-Рюмин, согласно воспоминаниям поляка, заметил: «Пока мы вынуждены это терпеть, но когда будем в походе и несколько из них будет расстреляно, все успокоится». Он же пытался усовестить солдат: «Вы русские солдаты, христиане, не татары. Вы обязаны вести себя смирно и пристойно, быть довольными тем, что вам дают, и ни с кем не заводиться!» «Это был очень слабый способ успокоить обнаглевших солдат», – справедливо утверждал помещик.

* * *

Дневка в Мотовиловке показала: Черниговский полк как боевая единица больше не существует. Дисциплина рухнула после того, как одна из черниговских рот, 1-я гренадерская, отказалась присоединиться к восставшим. Примеру гренадер последовала и часть 1-й мушкетерской роты.

Собственно, 1-я мушкетерская рота была расквартирована в Мотовиловке. Капитан Самойло Вульферт, командир мушкетер, испугавшись Муравьева, бежал из селения, «скрылся от мятежников и явился к генерал-лейтенанту Роту».

Командир же гренадерской роты капитан Петр Козлов оказался идейным противником заговорщиков. Кроме того, еще и полугода не прошло с тех пор, как он был освобожден с полковой гауптвахты. На гауптвахте он отбывал двухмесячный арест за «буйное» поведение солдат своей роты, отправленных в гвардию.

Извлекая уроки из недавних событий, Козлов спрятал у себя сумевшего выбраться из Трилес Гебеля – а потом переправил его в Васильков. От Гебеля он получил приказ идти с ротой в Трилесы и арестовать Муравьева и его офицеров. Козлов отправился в Трилесы, но там никого уже не нашел. После чего полковой квартирмейстер Войнилович привез ему приказ Муравьева: прибыть с ротой в Мотовиловку. Этот приказ Козлов тоже выполнил – и рота пришла в Мотовиловку под его командой. При этом капитан, пользовавшийся уважением солдат, заранее убедил их оставаться верными присяге.

На следствии Козлов рассказывал, что «подполковник Муравьев-Апостол… начал уговаривать 1-ю гренадерскую роту, чтоб следовала за ним, Муравьевым, обещая им 10-ти летнюю службу; но как нижние чины не согласились, то бывшие при Муравьеве офицеры… ходили около роты с обнаженными шпагами и уговаривали нижних чинов; а когда и затем не соглашались они, то, говоря, что это по наущению его, Козлова, хотели его изрубить. Однако ж нижние чины, окружив его, Козлова, не допустили к нему никого из упомянутых офицеров. И после, требуя от Муравьева приказа, по которому должны выступить в поход, спрашивали: “Где наши начальники?”.

На что они все сказали, что корпусного командира закололи, а дивизионного начальника заковали уже в кандалы и что вместо Гебеля назначен полковым командиром Муравьев». Подполковник пытался дать им деньги на водку – но нижние чины заявили: «Нам ваша водка не нужна».

Это был новый удар по полковой дисциплине. После ухода полутора рот выяснилось, что батальонному командиру можно вообще не подчиняться – и за это ничего не будет. Несмотря на все усилия офицеров удержать восстание в рамках военной революции, неуправляемый сценарий событий стал разворачиваться помимо их воли. Главными действующими лицами в событиях последних дней мятежа оказались солдаты-черниговцы. Они больше не слушались увещеваний и не воспринимали угрозу расстрела. И офицеры вынуждены были ограничиться ролью сторонних наблюдателей.

* * *

Судьба двух нижних чинов Черниговского полка – унтер-офицеров Прокофия Никитина и Тимофея Николаева – хорошая иллюстрация к теме «декабристы и народ».

Оба эти унтер-офицера состояли во 2-й гренадерской роте. Ротой командовал 24-летний поручик Василий Петин. Хотя Петин и состоял в тайном обществе, активным заговорщиком, как уже говорилось выше, он не был. К тому же он совсем недавно принял роту от уехавшего в отпуск штабс-капитана Глушкова. Очевидно, подполковник Сергей Муравьев-Апостол не надеялся на его безусловное участие в восстании и заранее пытался завязать дружеские, доверительные отношения с солдатами. Ему это удалось: в дни мятежа 2-я гренадерская рота – самая активная. 3 января 1826 года, при столкновении с правительственными войсками, она (правда, уже без своего командира) – во главе полковой колонны.

Николаев и Никитин – те, на кого Сергей Муравьев, начиная «дело», рассчитывал в первую очередь. «Мог я заметить, что 2-й гренадерской роты унтер-офицер Никитин был фаворит Муравьева», – показывал на следствии рядовой Дмитрий Грохольский. А поручик Петин утверждал, что прибывший «для возмущения» роты батальонный командир «целовал и обнадеживал унтер-офицера Николаева».

Подполковник в своих расчетах не ошибался: Николаев и Никитин пользовались уважением рядовых, солдаты за ними пошли. Часть роты не успела к общему поспешному построению и выходу из ротной квартиры, и отставшие догоняют полк во главе с Прокофием Никитиным. Тимофей Николаев же вместе с другими «доверенными» солдатами, участвует в захвате полковых знамен и артельной кассы в доме командира полка.

Серьезное поручение подполковника унтер-офицеры выполняют 31 декабря. Вместе с полковым квартирмейстером Антоном Войниловичем они отправляются в самые «ненадежные» роты – 1-ю гренадерскую и 1-ю мушкетерскую – с приказом о присоединении к восстанию.

Подпоручик Войнилович не состоит в тайном обществе, как и многие другие офицеры, он случайно попал в водоворот мятежа и ищет случая «уклониться». Это его настроение становится известно Муравьеву, и Николаев с Никитиным (согласно показаниям подпоручика) получают приказ «буде бы он вздумал ехать в другое какое-либо место, а не туда, куда было приказано, лишить его жизни».

С поручением Войнилович справился лишь частично: роты дождались Муравьева, но 1-я гренадерская не примкнула к восстанию, 1-я же мушкетерская разделилась: часть пошла с полком, часть вернулась на свои квартиры. Войнилович под конвоем унтер-офицеров догоняет полк на переходе Васильков – Мотовиловка.

На следующий день, 1 января, Николаев и Никитин снова в поле зрения командира. Радушный хозяин Мотовиловки Иосиф Руликовский страдает от назойливых пьяных солдат, вымогающих у него деньги и водку. Он просит защиты у Муравьева, тот опять вызывает верных унтеров. «Слушай, Никитин, я на тебя полагаюсь как на самого себя, что ты не позволишь солдатам обидеть этого пана», – говорит он. Николаев и Никитин становятся у дверей дома и выгоняют вымогателей. Руликовский успокаивается.

Но верность Муравьеву унтер-офицеры сохраняют до тех пор, пока чувствуют над собой его непосредственную власть. Когда же эта власть ослабевает, долго копившаяся в них энергия разрушения вырывается наружу.

В суете сборов к походу, в лихорадочной выработке планов действий Муравьев, уходя из Мотовиловки, забывает снять караулы. И первое, что делают Николаев и Никитин, сообразив, что остались одни, – бросают пост и заходят в соседний дом, где у «еврейки Гнеи Мордковой» насильно забирают вещи ее мужа.

После посещения еврейской хаты солдаты на лошадях Руликовского отправляются в Фастов. По пути они напились водки и «напоили возчика так, что лошади сами доставили его в Мотовиловку».

В Фастове – сначала мелкие кражи и грубости местным жителям, потом – разбойное нападение на дом местного арендатора («посессора») Ольшевского. Этот эпизод получил широкую огласку и был впоследствии специально расследован властями – очевидно, потому, что на пути унтер-офицеров оказалось «официальное лицо» – майор местной фурштатской команды.

Рапорт майора Тимофеева, равно далекого и от мятежников, и от их идейных противников, безыскусен и правдив; он подтверждается многими другими документами: «2-го числа сего месяца (января 1826 года. – О.К.) приезжали из числа бунтовавших рот Черниговского пехотного полка в местечко Фастов, 2-й гренадерской роты унтер-офицеры Тимофей Николаев и Прокофий Никитин… и при них рядовые 5-й мушкетерской роты…

Поясненные чины прибыли в дом посессора Ольшевского, в коем только находилась оного посессора мать, обремененная старостью лет, и по прибытию в дом рядовые, взявши ружья, оставались с подводами на дворе, а унтер-офицеры, также с ружьями, Николаев стоял у дверей, а Никитин взошел в покой, требовал от хозяйки дома на каждого человека по рублю серебром и, взломавши сундук, выкидывал из оного платья, в каковом состоянии застан мною с бывшими при мне г.г. офицерами…»

Тимофеев и его офицеры без труда обезоружили и связали пьяных черниговцев и отправили «за надлежащим караулом» в Белую Церковь, в штаб дивизии.

Поведение солдат мятежных рот, в общем, аналогично поведению Николаева и Никитина. Первоначально многие из них шли за Муравьевым, подчиняясь приказу, – и не все понимали даже, что идут «бунтовать». Солдаты любили его и, конечно, верили, что ни на что плохое он их не поведет. Но потом, увидев, что поведение офицеров необычно, заметив отсутствие командира полка, услышав слова о вольности и о «незаконном» вступлении на престол Николая Павловича, они почувствовали себя свободными от дисциплины.

Летом 1827 года, ровно через год после казни Сергея Муравьева-Апостола, в Василькове началось новое следствие. Речь шла «об убытках, нанесенных жителям возмущением Черниговского полка». Первоначально жителей опрашивал киевский губернатор Ковалев, но в Петербурге нашли, что он вел дело необъективно: убытки определил слишком большие. По городу Василькову они составили 3397 рублей 33 копейки ассигнациями, по уезду – 19 221 рубль ассигнациями плюс еще 123 рубля 39 копеек серебром. Сумма по тем временам оказалась немалая, с Муравьева-Апостола взыскать что-либо было уже невозможно, и Петербург, прежде чем выплатить деньги из государственной казны, предпочел все перепроверить. Перепроверку поручили генерал-лейтенанту Петру Желтухину, военному губернатору Киева.

Посланник Желтухина подполковник Панков совместно с городскими властями Василькова составил подробнейшие – до копеек – ведомости убытков и тщательно сопоставил их с данными Ковалева. Материалы эти частично опубликованы и проанализированы украинским историком В. М. Базилевичем. Базилевич, в частности, опубликовал рапорт Панкова Желтухину о том, что «к открытию настоящей истины в понесенных жителями убытках за давно прошедшим временем нет никакой возможности». Однако даже с учетом неполноты собранных сведений документы эти вполне красноречивы.

Из ведомостей Панкова видно, что больше всего привлекали солдат спиртные напитки. Владелец трактира еврей Иось Бродский заявлял, например, об украденных у него «водки 360 ведер». Панков сначала не поверил ему, но нашлись свидетели, подтвердившие, что «водки и прочих питий действительно в указанном количестве вышло потому, что солдаты не столько оных выпили, сколько разлили на пол, – ибо в тех местах, где брали питья, были облиты оными». Подсчитывали количество выпитого солдатами Мотовиловская и Белоцерковская экономии, Васильковский питейный откуп, Устимовский, Ковалевский, Пологовский, Мытницкий, Сидорианский питейные дома. Практически у каждого второго из поименованных в ведомостях евреев после ухода полка не оказалось в хозяйстве одного-двух ведер водки.

Вообще, повальное пьянство – бич южного восстания. В том, что солдаты почти весь поход были в нетрезвом виде, сходятся многие источники: об этом доносит васильковский поветовой стряпчий, рассказывают правительственные агенты, рапортуют генералы – командиры корпусов, показывают на допросах арестованные офицеры-черниговцы, вспоминает Иосиф Руликовский. И все эти сведения красноречиво опровергают мнение советских историков о том, что «солдаты Черниговского полка, присоединившиеся к восстанию, на всем его протяжении проявили замечательную революционную выдержку и готовность на любые жертвы во имя грядущего торжества свободы».

Среди «противузаконных поступков», в которых были уличены мятежные солдаты, пьяные драки – на одном из первых мест. Например, рядовой 2-й мушкетерской роты Исай Рубцов обвинялся в том, что «по показанию унтер-офицера Ляшковского и фельдфебеля Полякова… делал грубости и ругательства и ударил из них Ляшковского по щеке… Но Рубцов, хотя прямо в том не сознался, однако говорит, что может его и ударил, но как был очень пьян, то совершенно не помнит». Аналогичные обвинения предъявлялись рядовым Михаилу Башкину, Яну Матвееву, Фоме Лапину и многим другим.

Унтер-офицер 5-й мушкетерской роты Спиридон Пучков, тоже, кстати, любимец Муравьева, «в сердцах» тяжело ранил денщика подпоручика Войниловича, и эпизод этот наверняка сыграл не последнюю роль в окончательном решении Войниловича «отстать» от полка.

После того как «в шести шинках была выпита водка», многие из солдат просто потеряли контроль над собственными действиями. По свидетельству Руликовского, восставшие «напали на хату крестьянина, хорошего хозяина, и, войдя в хату, нашли там только что умершего старика Зинченка, который окончил свою жизнь, имея более ста лет. По деревенскому обычаю, покойник лежал на скамье, одетый в белую рубашку и покрытый новым полотенцем. Солдаты спьяна издевались над телом старика, – а был он малого роста и сухопарый. Всю его одежду забрали, да еще, схвативши мертвое тело, тащили его танцевать».

Естественными спутниками пьянства стали грабежи. Грабежам подвергались прежде всего местные евреи: ведомости об «убытках» Ковалеву и Панкову подали мещане Гершка Козыр, Хайом Ровенский, Иошка Ратманнский, Аврум Витянский, Дувид Бейлис, Аврум Лейба Мазур, Хаим Менис, Овсей Гершка, Гдаль Сайзберг, Аврум Лейба Эппельбойм, Янкель Смоляр, Мошка Вильский, Зельман Герзон, Дудя Кимельфельд, Рувин Шутин, Гершка Троцкий, Аврум Белопольский и многие другие. Еврей же Абель Солодов, подавая список убытков, присовокупил к нему: «Содрано с жидовки половину наушниц с жемчугом и золотом» на 40 рублей ассигнациями.

Однако грабежу подвергались не только питейные дома, не только евреи-арендаторы, но и обыкновенные крестьяне, те, кого, по революционной логике вещей, восставшие солдаты призваны были защищать. У «вдовы Дорошихи», например, украли «кожух старый», оцененный в четыре рубля ассигнациями, на такую же сумму понес убытков житель Василькова Степан Терновой. Солдаты Юрий Ян, Исай Жилкин и Михаил Степанов обвинялись в том, что «в селе Мотовиловке отбили у крестьянина камору и забрали вещей на 21 рубль». Некоторые из этих вещей потом были найдены у них после усмирения восстания, а некоторые оказались «на дворе под артельными повозками спрятанные». В списках «заграбленных» вещей – бесконечные сапоги, шапки, платки, холст, скатерти, юбки, рубахи, наволочки, чулки, иконы. Ведомости об убытках подали крестьяне Савва Зинченко, Ефим Костенко, Степан Тищенко, Иван Кузьменко, Осип Сулименко, Павел Нестеренко и др.

Иосиф Руликовский утверждает, что грабежом мелких хозяйственных вещей черниговские солдаты не ограничивались. Он приводит в своих «Записках» факты разбоя, избиений, изнасилований. Так, например, некий местный житель, «ехавший верхом из Киева», встретился с полком на подступах к Василькову. «Любопытствуя узнать, что за войско так быстро марширует к Василькову, не то ли, что изрубило полковника (Гебеля. – О.К.)… он решился расспросить об этом в присутствии пьяных солдат, которые не спеша тянулись за батальоном. Те, возмущенные этими расспросами, отозвались: “и тебя так изрубим”, и, схватив его за баки, сильно отлупили его палками».

«Какая-то пани в пароконных санях с кучером ехала в Киев на контракты. По пути увидела она издалека войско. Не зная хорошо местности, она против Большой Салтановки свернула вправо, к так называемому Бибикову Яру, чтобы там спрятаться, и застряла в снежном сугробе. Роты, проходившие под командой офицеров, прошли мимо, ее не трогая, но мародеры, что следовали за ротами, увидели ее, напали, сделали ей немало неприятностей и забрали деньги».

«Вдруг вбежала в испуге жившая далеко на фольварке жена эконома с ребенком на руках. Спасаясь от солдатской настойчивости и защищая себя ребенком, она получила легкую рану тесаком». «Когда во время следствия солдаты сами признались, что две еврейки были принуждены уступить их насилию, тогда через нижний суд требовали подтверждения этого от потерпевших. Но евреи не признались, что это так было, потому что их закон требует, чтобы в таких случаях мужья давали развод своим женам».

«Полк вошел в Срединную Слободу и разбежался по селу в поисках живности. Большая часть полка напала на корчму и, не найдя шинкаря, уничтожила все, что там оставалось, так как по приказу белоцерковской экономии всюду из корчем водку вывезли и спрятали».

Несмотря на тщательное расследование, установить всех виновников грабежей и разбоев так и не удалось. Жители не могли на следствии подробно описать тех, кто нападал на них, «по той причине, что некоторые поудалялись в то время из домов, а некоторые, хотя и были в домах, но оных, как набегавших… по десяти и двадцати человек вдруг с заряженными ружьями и примкнутыми штыками при угрожении стрелять и колоть, от испугу заметить не могли».

Уважения солдат к командирам больше не было. Нижние чины «силой забирали все, что было приготовлено для офицеров и унтер-офицеров, приговаривая: “Офицер не умрет с голоду, а где поживиться без денег бедному солдату!”».

Только через два часа после приказа о выступлении из Мотовиловки с большим трудом удалось построить мятежные роты. «Муравьев, собравши унтер-офицеров, приказал им расстановиться, но сии отказались, говоря при том, к чему сия цель будет служить, ибо они в своих пределах никакой опасности не предвидят», – докладывал начальству васильковский поветовой стряпчий.

* * *

«Хотел этого Муравьев или нет, но восстание, на которое он шел, помимо воли его руководителей начинало перерастать именно в ту форму, которой декабристы боялись: оно апеллировало к активной форме сочувствия народа, иначе теряло смысл», – утверждала М. В. Нечкина.

Исследовательница была права: заговорщики могли избежать разгрома лишь в том случае, если бы они сознательно решились возглавить народный бунт. Реализовать этот вариант Сергею Муравьеву-Апостолу было нетрудно.

Так, свидетель событий, военный историк А.И. Михайловский-Данилевский утверждал: в Белой Церкви, имении графини Браницкой, Муравьева «ожидали, чтобы с ним соединиться», «четыре тысячи человек, недовольных своим положением. Это были большею частью старинные малороссийские казаки, которых Браницкая укрепила за собою несправедливым образом».

Горбачевский подтверждал его слова: «Объезжая караулы, Муравьев был окружен народом, возвращающимся из церкви. Добрые крестьяне радостно приветствовали его с новым годом, желали ему счастья, повторяли беспрестанно:

– Да поможет тебе бог, добрый наш полковник, избавитель наш».

Руководитель восстания «тронут был до слез, благодарил крестьян, говорил им, что он радостно умрет за малейшее для них облегчение» – но призывать их себе в союзники не стал.

По свидетельству Руликовского, «офицеры… до самого последнего момента отличались безукоризненным поведением и сохранили не запятнанной даже каким-либо пустяком свою воинскую честь». Однако с потерей управляемости полком им все же пришлось смириться. Муравьев-Апостол и его офицеры попали в полную и безусловную зависимость от нижних чинов.

«Проходя Ковалевкой, солдаты припомнили, что благодаря местному еврею-арендатору они были наказаны, так как причинили ему какую-то обиду. Поэтому, остановившись на короткое время, они сильно побили арендатора за то, что он на них когда-то пожаловался. Хотя это стало известно Муравьеву, он должен был им потакать, чтобы не утратить привязанность солдат, и двинулся дальше, как будто ничего не знал», – вспоминал владелец Мотовиловки.

* * *

2 января Муравьев с трудом вывел своих солдат из разграбленной Мотовиловки, многие из них были пьяны и едва держались на ногах. В полку началось массовое дезертирство. Из офицеров остались те, кто начинал восстание и кому, собственно, все равно нечего было терять. Кроме того, до конца за васильковским руководителем пошли его братья Матвей и Ипполит, Бестужев-Рюмин и подпоручик Черниговского полка Андрей Быстрицкий.

Движение к Киеву уже не имело смысла. «Не имея никаких известий о Мозалевском и заключив из сего, что он взят или в Киеве, куда, следственно, мне идти не надобно, или в Брусилове, где, стало быть, уже предварены о моем движении, я решился двинуться на Белую Церковь, где предполагал, что меня не ожидают, и где надеялся не встретить артиллерии», – показывал Муравьев-Апостол на следствии.

Квартировавший в Белой Церкви 17-й егерский полк был последней надеждой Муравьева. Однако даже если бы случилось чудо, и полк этот принял участие в восстании, двумя полками все равно невозможно было бы противостоять собранной для подавления мятежа военной силе. После провала миссии Мозалевского ни на какой успех заговорщикам рассчитывать не приходилось.

Ночь со 2 на 3 января полк провел в селении Пологи, в 15 верстах от Белой Церкви. Посланный в город осведомитель сообщил, что 17-й егерский полк оттуда выведен, а занявшие его правительственные войска усилены артиллерией. Сообщение это делало положение черниговцев безнадежным. «Не имев уже никакой цели идти в Белую Церковь, – показывал Сергей Муравьев, – я решился поворотить на Трилесы и стараться приблизиться к “славянам”». Через Трилесы шла дорога на Житомир. Однако до Житомира мятежникам тоже дойти не удалось.

Очевидно, за несколько часов до разгрома не только офицеры, но и солдаты в полной мере осознали, что восстание проиграно. Руликовский утверждал: «Когда сельский люд из двух зажиточных сел выходил из церкви после воскресного богослужения, мужчины, одетые по украинскому обычаю в новые кожухи (тулупы) и свиты (полушубки)… солдаты бросились к ним и начали менять свои мундиры и кивера на крестьянские кожухи и шапки».

Офицеры же – те, кто остался с полком, – перед разгромом занимались уничтожением документов. Горбачевский сообщает, что незадолго до столкновения с правительственными войсками «С. Муравьев вместе с офицерами пересматривал бумаги, взятые у него Гебелем в Василькове и опять отнятые в Трилесах. Как бы предчувствуя ожидавшее его поражение, он сжег все письма, полученные от членов тайных обществ, и некоторые из бумаг, относящиеся к сим делам».

3 января 1826 года мятежники были разгромлены. Общая схема движения муравьевских рот напоминает перевернутую на бок цифру 8: восстание захлебнулось в том же самом месте, где и началось, около деревни Трилесы.

Много лет спустя Иван Горбачевский попытался проанализировать действия Сергея Муравьева-Апостола как военного руководителя восстания. И действия эти мемуарист оценивал скептически: «Спрашивается, что заставляло его после столь смелого начала ограничиться движениями около Василькова, делать небольшие переходы и дневать в Мотовиловке, между тем как солдаты, так и офицеры только того и желали, чтобы действовать наступательно… Если бы движения Черниговского полка были быстры, внезапны, то, кроме существенной выгоды, сии движения укрепляли бы дух подчиненных и поддерживали их надеждою успеха».

Медлительность Муравьева Горбачевский склонен был объяснять несбывшимися надеждами на присоединение других воинских частей – тех, в которых служили члены тайных обществ: «Высокие чувства и благородная душа С. Муравьева не позволяли ему сомневаться в обещании других членов… Он верил всем, не воображая, что в этом случае люди, известные своею храбростью и честностью, сыграют роль трусов и обманщиков. Обещания их набросили на его шею веревочную петлю, за уверенность в их мужестве и правдивости он заплатил жизнью».

Однако представляется, что Горбачевский не был точен в своих выводах. Гораздо грамотнее – с военной точки зрения – причины поражения восставших описал военный историк Михайловский-Данилевский: «Он (Муравьев-Апостол. – О.К.) не мог повелевать своими движениями, ибо власть, не основанная на законах, не дает продолжительной и постоянной силы над людьми, а потому, вместо того, чтобы с быстротою действовать… он вынужден был уступить настояниям солдат и сделать дневку, отчего войска, отряженные для уничтожения его, успели его догнать и окружить».

* * *

Командир 3-го пехотного корпуса генерал Рот вывел против мятежников бо́льшую часть своих войск, разделенных на несколько крупных отрядов. 3 января полк натолкнулся на один из таких отрядов, им командовал генерал-майор Федор Гейсмар. Отряд состоял из трех эскадронов гусар и одной конно-артиллерийской роты.

И если на Сенатской площади с мятежниками вели переговоры о мирной сдаче оружия, то в данном случае действовало предписание начальника штаба 1-й армии генерала Толя: «Сила оружия должна быть употреблена без всяких переговоров: происшествие 14-го числа в Петербурге… лучшим служит для нас примером». «Южный бунт» был подавлен жестко.

Сергей Муравьев-Апостол расскажет на следствии: «Между деревнями Устимовкою и Королевкою был встречен отрядом генерала Гейсмара, я привел роты, мною водимые, в порядок, приказал солдатам не стрелять, а идти прямо на пушки, и двинулся вперед со всеми остававшимися офицерами. Солдаты следовали нашему движению».

Позже мемуаристы и исследователи будут недоумевать: предупрежденный разведкой о появлении отряда Гейсмара, Сергей Муравьев не захотел попытаться обойти его деревнями, а, несмотря на уговоры младших офицеров, повел солдат степью, «прямо на пушки», – и в результате полк был расстрелян картечью в упор. Подполковник Муравьев-Апостол, получивший хорошее военное образование, был опытным боевым офицером. Историки удивлялись: почему же он не сумел решить элементарной тактической задачи. Особое недоумение вызывал последний приказ Муравьева: не стрелять в противника.

Однако учитывая ход восстания, нельзя не увидеть в действиях подполковника вполне определенной логики. Запретив сопротивление, Муравьев-Апостол единственным оставшимся ему способом прекращал бунт и погром, с которыми он не смог справиться.

Впрочем, победа восставших была не возможна даже теоретически. Осмотр конфискованных солдатских ружей показал, что большая часть их «были не заряжены и имели деревянные кремни». Видевший девять черниговских «карабинов» Руликовский подтверждает: «… Некоторые из них не имели кремневых курков, а лишь деревянные. А два из них были заряжены очень странным образом: один был заряжен наоборот – пулей внизу, а порохом сверху, а другой вместо заряда имел кусок сальной свечки».

«Все это могло произойти от неумеренного употребления водки, выпитой в Мотовиловке», – констатирует Руликовский.

Выведя полк под пушечный огонь, предводитель мятежников не оставил и себе лично шанса на спасение.

Находившийся в момент расстрела восставших впереди полковой колонны, Сергей Муравьев-Апостол был тяжело ранен и чудом избежал смерти. «Попавшая мне в голову картечь… повергла меня без чувств на землю. Когда же я пришел в себя, нашел батальон совершенно расстроенным и был захвачен самыми солдатами в то время, когда хотел сесть верхом, чтобы стараться собрать их; захватившие меня солдаты привели меня и Бестужева к Мариупольскому зскадрону, куда вскоре привели и брата и остальных офицеров», – показывал он.

Согласно материалам следствия «раненый в голову картечью, Сергей Муравьев схватил было брошенное знамя, но, заметив приближение к себе гусарского унтер-офицера, бросился к своей лошади, которую держал под уздцы пехотинец. Последний, вонзив штык в брюхо лошади, проговорил: “Вы нам наварили каши, кушайте с нами”».

Фамилия рядового была Буланов, он числился в 1-й мушкетерской роте. Позже Николай I распорядился простить его «за бытность в числе бунтовщиков» и перевести в другой полк. Ударил же он штыком лошадь командира, решив, что тот хочет ускакать, скрыться от ответственности. «Нет, ваше высокоблагородие, и так мы заведены вами в несчастие», – такими, по другим источникам, были слова Буланова.

Когда в 1823 году интервенция разгромила испанскую революцию, Риего выдали карателям простые испанские крестьяне-свинопасы. Этот факт из недавней истории Сергей Муравьев-Апостол очень хорошо знал. И, наверное, не удивился тому, что солдаты-черниговцы, поняв, что дело проиграно, сами «захватили» его и сдали правительственному отряду. Комментируя покорность руководителя мятежа в эту роковую минуту, подпоручик Бестужев-Рюмин скажет на допросе: «Муравьев предпочел лучше пожертвовать собой, чем начать междоусобную войну».

* * *

По-другому описал разгром полка Матвей Муравьев-Апостол: «Брат Сергей упал, раненый в голову. Брату моему Ипполиту раздробило левую руку; я пошел, чтобы сыскать, нет ли какого-либо фельдшера, чтобы перевязать их, но тут же эскадрон наехал в хвост колоны. Гусары кричали солдатам: “Бросайте ружья”, что они очень охотно делали. Не было ни одного выстрела из ружья. Я уже нашел брата моего Сергея окруженного гусарами, и мне тут сказали, что Ипполит после был убит».

«Ипполит, полагая, что брат убит, застрелился из пистолета», – уточнит Матвей в воспоминаниях.

Матвей не прав: Ипполит, раненный в руку картечным выстрелом, покончил с собой не в результате стихийного порыва, не потому, что увидел падение Сергея с лошади и решил, что он убит. О своем возможном самоубийстве он, по-видимому, думал с того момента, как присоединился к восставшему полку. Согласно сделанным в Петропавловской крепости записям Матвея вечером 2 января, когда разгром мятежников уже не вызывал сомнений, Ипполит вел с ним «продолжительный разговор… о судьбе человека».

В ходе разговора Матвей опять просил брата уехать, объясняя, что в ином случае его ждет долгий тюремный срок. Но Ипполит «успокаивал брата, уверяя его, что, оставшись с ними, он, наверное, не попадет в тюрьму». По-видимому, прапорщик уже решил сам определить свою судьбу, не дожидаясь, пока победители это сделают за него. Но Матвей просто не сумел адекватно понять признание Ипполита.

Мы, конечно, никогда не узнаем точно мотивы, по которым Ипполит Муравьев-Апостол свел счеты с жизнью. Но нельзя исключить, что среди этих мотивов было и осознание юным прапорщиком собственной вины за поражение южного восстания.

«На другой день, когда нас отправили в Белую Церковь, майор, который нас конвоировал (он был Мариупольского полка), по моей просьбе позволил мне проститься с Ипполитом; я его нашел: он лежал, раздетый и брошенный, в сенях малороссийской хаты», – таков был финал жизни Ипполита в изложении Матвея Муравьева.

* * *

Ипполит Муравьев-Апостол был не единственной жертвой восстания, поднятого его братом. Картечными выстрелами были убиты Михаил Щепилло и шестеро солдат, через несколько часов после разгрома покончил с собою Анастасий Кузьмин. Выживших мятежников, младших офицеров-черниговцев, судили военным судом в Могилеве. Троих из них – Вениамина Соловьева, Ивана Сухинова и Александра Мозалевского – приговорили к расстрелу, замененному вечной каторгой. К бессрочным каторжным работам был приговорен Андрей Быстрицкий.

Жертвами «южного бунта» стали и солдаты, ушедшие в Сибирь, насмерть запоротые по приговору военного суда. А также совершенно ни в чем не виноватые крестьяне, жители Василькова и окрестных деревень. «Самый успех нам был бы пагубен для нас и для России», – признает потом Бестужев-Рюмин.

* * *

Мятежники были разбиты, но шок, вызванный восстанием у местных жителей, прошел не скоро. По Васильковскому уезду стали распространяться слухи о грядущих погромах. Слухи эти радостно поддерживали те, кого воодушевили «подвиги» черниговских солдат.

Выдержки из следственных дел той поры весьма красноречивы. «Мещанин Василий Птовиченко, будучи пьяным, говорил, “что будут выпускать из тюрем арестантов и… будем резать шляхту, евреев и другого звания людей, и тогда, очистивши таким образом места, государь император будет короноваться”».

«Шляхтич Андреевский будто бы сказал еврейке Хайме, что зарежет ее; крестьянин Кондашевский заметил на это: “Худая до мяса, надобно искать пожирнее”, а Роман Пахолка (крестьянин) прибавил: “надобно два дня ножи точить, а потом резать”».

Крестьянин Медведенко «пьяный в шинке просил четырех рядовых поднять восстание наподобие Черниговского полка и говорил: “уже час било чертовых жидов и ляхов резать”, а солдаты на это отвечали: “на это нет повеления”».

«Священник Григорий Левицкий… говорил, что “во время наступаемых светлых праздников первого дня ночью, когда дочитают Христа, резать будут ляхов и жидов”».

«Когда об этом только и говорили, то ясно, что крестьяне, православное духовенство, а также так называемые поповичи для большего устрашения распространяли басни и пугали уже назначенными сроками общего призыва к резне. Такими днями должны были явиться: “Сорок мученников”, Благовещение, Верба, Пасха и Фомина неделя. Когда же они, один за другим, проходили, то это еще не уменьшало общей тревоги».

Тревога эта не была безосновательной: через три месяца после разгрома черниговцев в уезде появился некий “солдат Днепровского полка Алексей Семенов”, который, сколотив шайку в полторы сотни человек, назвался «штаб-офицером по секрету и в чужом одеянии, поставленным от государя императора арестовывать помещиков и объявлять крестьянам свободу от повинностей» и несколько недель безнаказанно предавался грабежу.

«Такие-то и им подобные события и происшествия нагнали панический ужас на жителей: шляхту, ксендзов и евреев, которые припомнили ту страшную уманскую резню, что произошла в 1768 году. По этой причине много богатых панов выхлопотало себе воинскую охрану. Иные обеспечили себя ночной охраной… Другие, которые имели много денег, вооружили своих дворовых людей», – вспоминает Руликовский.

В сознании обывателей основным источником возможных погромов оставались черниговские солдаты – те, которым удалось скрыться с поля боя и избежать ответственности. Неудивительно поэтому, что дивизионный командир, объезжая Васильковский уезд, в одной из деревень был встречен «толпою крестьян… с палками, которые полагали, что он был Черниговского полка, увидев красный воротник, бежали к нему навстречу, крича: “рабуси (полонизм, грабители. – О.К.) черниговцы”, и он был вынужден поворотить назад и как наиспешайше выехать из деревни».

14

Глава XI. «Самая жалкая фигура в этом кровавом игрище»

Князь Сергей Трубецкой был арестован в ночь с 14 на 15 декабря 1825 года в доме своего близкого родственника, австрийского посла в России Людвига Лебцельтерна; в аресте принимал участие сам министр иностранных дел Карл Нессельроде. Вскоре после инцидента австрийский посол был отозван из России.

Тактика, которой придерживался Трубецкой на следствии, на первый взгляд кажется весьма странной. Князь обвинялся в организации военного мятежа, его положение было в полном смысле слова катастрофическим. Попав в тюрьму, он сразу же согласился сотрудничать со следствием, и логично было бы ждать от него подробных описаний предшествовавших 14 декабря событий, серьезного анализа причин, по которым в столице империи произошел мятеж. По-видимому, именно этого и ожидало от Трубецкого следствие.

Однако несмотря на покаянный тон показаний диктатора, на его полное самоуничижение на первых допросах, ожидания следователей были обмануты. «В присутствии Комитета допрашиван князь Трубецкой, который на данные ему вопросы при всем настоянии членов дал ответы неудовлетворительные», – читаем в «Журнале» Следственной комиссии от 23 декабря. Невнятно повествуя о собственных взаимоотношениях с отставным подпоручиком Рылеевым накануне столичных событий, он упорно отсылал следствие на юг, туда, где находился истинный виновник произошедшего – руководитель Директории Южного общества, командир Вятского пехотного полка полковник Павел Пестель.

Согласно Трубецкому Пестель был человеком «порочным и худой нравственности», злым и жестоким честолюбцем, который рвался к диктаторской власти и ради этого был готов на все. В том числе и на цареубийство: «Он обрекал смерти всю высочайшую фамилию… Он надеялся, что государь император не в продолжительном времени будет делать смотр армии, в то же время надеялся на поляков в Варшаве, и хотелось ему уговорить тож исполнить и здесь».

Собственно, цель общества в столице, как и личная цель Трубецкого, согласно его показаниям, состояла в противодействии Пестелю. Не будь его, все заговорщики давно бы разошлись, и 14 декабря бы не случилось. Пестель оказывался таким образом главным виновником событий на Сенатской площади.

Трубецкой резюмировал: «Я имел все право ужаснуться сего человека, и если скажут, что я должен был тотчас о таком человеке дать знать правительству, то я отвечаю, что мог ли я вздумать, что кто б либо сему поверил; изобличить его я не мог, он говорил со мною глаз на глаз. Мне казалось достаточною та уверенность, что он без содействия здешнего общества ничего предпринять не может, а здесь я уверен был, что всегда могу все остановить – уверенность, которая меня теперь погубила».

Согласно показаниям Трубецкого с разгромом заговорщиков на Сенатской площади опасность для государственной власти в России не исчезла. Князь утверждал: перед его отъездом из Киева в ноябре 1825 года Пестель просил передать ему, «что он уверен во мне, что я не откажусь действовать, что он очень рад, что я еду в Петербург, что я, конечно, приготовлю[сь]» к действию, которое, может быть, он начнет в будущем году.

Трубецкой в данном случае подтасовывал факты: истинных планов Пестеля он не знал и в 1826 году собирался действовать вовсе не с ним. Но он старательно внушал следствию: пока Пестель на свободе, праздновать победу рано (о том, что руководитель Южного общества был арестован 13 декабря в Тульчине ни Трубецкой, ни столичные следователи еще не знали).

У следствия, судя по настойчивым показаниям князя, был только один шанс избежать кровавого кошмара: не арестовывать единственного человека – кроме, конечно, самого Трубецкого, – который может противостоять Пестелю. Этим человеком был Сергей Муравьев-Апостол.

Трубецкой неоднократно подчеркивал: Сергей Муравьев – человек мирный, совершенно неопасный для правительства. И при этом васильковский руководитель «Пестеля ненавидит» и всячески препятствует его злодейским замыслам. Князь писал, что Муравьев поклялся: «Если что-нибудь Пестель затеет делать для себя, то всеми средствами ему препятствовать».

Ни Пестель, ни Сергей Муравьев-Апостол на следствии не распространялись на тему взаимной ненависти и смертельной вражды. В показаниях Пестеля практически не звучит и тема борьбы лично с Трубецким. Более того, злобный авантюрист и цареубийца Пестель в декабре 1825 года хладнокровно сдался властям. А «мирного» Сергея Муравьева-Апостола почти неделю усмирял пехотный корпус. Обезвредить подполковника власти смогли только попаданием картечи в голову.

Рассказывая об этом противостоянии, Трубецкой пытался выиграть время, дать Ипполиту Муравьеву-Апостолу возможность доехать добрата.

* * *

В связи с восстанием Черниговского полка императору Николаю I, только что вступившему на престол, пришлось пережить много неприятных минут. Ситуация казалась еще более угрожающей, чем была 14 декабря: о том, что происходит на юге, оперативных сведений не было.

5 января, в день получения известия о мятеже Николай I писал цесаревичу Константину: «Я… не могу не опасаться, как бы Полтавский полк, командуемый Тизенгаузеном, который еще не арестован, а также Ахтырский гусарский и конная батарея, командиры которых тоже должны были быть арестованы, не присоединились к восставшим. Князь Волконский, который поблизости, вероятно, присоединится к ним. Таким образом, наберется от 6.000 до 7.000 человек, если не окажется честных людей, которые сумеют удержать порядок».

Но уже 9 января в столицу пришло известие о подавлении восстания. В тот же день Трубецкой получил от следствия вопрос следующего содержания: «Кто дал прапорщику квартирмейстерской части Ипполиту Муравьеву-Апостолу прокламации, которые он из Петербурга отвез к Сергею Муравьеву-Апостолу? Кто составил их и какого они содержания»?

На этот вопрос князь отвечал: «Я ничего не знаю о сей прокламации и в первый раз о ней слышу. Я уже показывал, что я дал ему к брату его письмо на французском языке, о котором уже я был спрашиван в Комитете, а что он еще получал и от кого, мне неизвестно».

Опираясь на показания прапорщика Мозалевского от 2 января – о том, что Ипполит приехал в Васильков до молебна на площади, – следователи хотели знать, не был ли Трубецкой автором прочитанного после этого приезда «Православного катехизиса». Трубецкой отвечал отрицательно, и в данном случае говорил правду. Однако 9 января князь не мог не понять: Ипполит Муравьев-Апостол увиделся с братом. Но, поскольку следствие располагает какими-то сведениями об этой поездке помимо тех, которые сообщил он сам, Сергею Муравьеву-Апостолу выполнить их совместный план не удалось. Судьба Трубецкого теперь напрямую зависела от того, как руководители южан – и прежде всего сам Муравьев-Апостол – будут вести себя на допросах.

Самое страшное, что могло бы произойти в ходе следствия над Трубецким – это, конечно, не выявление деталей его противостояния с Пестелем. И даже не выяснение планов, которые они с Муравьевым-Апостолом строили в 1825 году. Смертный приговор Трубецкому стал бы неминуемым, если бы следствие заинтересовалось деятельностью в Киеве генерала Эртеля. Или всплыло бы истинное содержание письма, отправленного накануне 14 декабря в Васильков.

* * *

Пестель был доставлен в Петербург 3 января 1826 года. И если на первых допросах в Тульчине он отговаривался полным «незнанием» о тайном обществе, то в Петербурге ему пришлось изменить тактику и начать давать признательные показания.

Ситуация, в которой в самом начале следствия оказался Пестель, была крайне сложной. Когда его доставили в Петербург, царь и те, кто исполнял его волю в Следственной комиссии, уже прекрасно понимали, что имеют дело с руководителем заговора. Следствие располагало множеством уличающих полковника показаний участников и Северного, и Южного обществ.

Император Николай I в мемуарах называл Пестеля «извергом» – и, видимо, с самого начала рассматривал его как главного обвиняемого. Южному лидеру пришлось отвечать за все преступления заговорщиков с начала существования тайных обществ. По свидетельству знаменитого духовника православных арестантов Петра Мысловского, «никто из подсудимых не был спрашиван в Комиссии более его (Пестеля. – О.К.); никто не выдержал столько очных ставок, как опять он же».

Тот же Мысловский был убежден: Пестель на следствии остался «равен себе самому». Это утверждение верно: следователям так и не удалось сломить его волю и мужество. Южный лидер остался таким же, каким был раньше: человеком умным, смелым и стойким, способным на крайне рискованные шаги – пусть даже и не безупречные с точки зрения «чистой» морали, и при этом умеющим отвечать за свои поступки.

Практически сразу же Пестель вступил со следователями в некие «особые отношения» – слухи о которых проникли даже за стены Петропавловской крепости. Так, глубоко сочувствовавший южному лидеру декабрист Андрей Розен написал в своих мемуарах: «Пестеля до того замучили вопросными пунктами, различными обвинениями, частыми очными ставками, что он, страдая сверх того от болезни, сделал упрек комиссии, выпросил лист бумаги и в самой комиссии написал для себя вопросные пункты: «Вот, господа, каким образом логически следует вести и раскрыть дело, по таким вопросам получите удовлетворительный ответ».

Аналогичные сведения имел в своем распоряжении и хорошо информированный Александр Тургенев – родной брат политического эмигранта Николая Тургенева, приятель Пушкина, известный своими придворными связями. Александр Тургенев не сочувствовал Пестелю, подобно императору, считал его «извергом». И отмечал в письме к брату, что в период следствия «слышал» о том, как «Пестель, играя совестию своею и судьбою людей, предлагал составлять вопросы, на кои ему же отвечать надлежало».

Трудно сказать наверняка, насколько подобные утверждения верны в деталях. Точно можно утверждать лишь одно: предложенная Пестелем в показаниях схема ответов была принята Следственной комиссией. Следствие над Пестелем во многом предопределило ход всего процесса по делу о «злоумышленных тайных обществах».

Схема, предложенная Пестелем следствию, была проста: полная откровенность в рассказе об идейной и организационной сторонах заговора – и взамен возможность умолчать о реальной подготовке вполне реальной революции в России.

Южный лидер был необычайно откровенен на допросах – в том, что касалось о структуры тайных обществ, их идейной эволюции, тех людей, которые на разных этапах входили в тайное общество. Рассказал он и о проектах цареубийства, постоянно возникавших на протяжении десятилетнего существования заговора. Но при этом он умолчал о главном – о своей деятельности в тульчинском штабе, о том, кто и каким образом должен был вести революционную армию на столицы.

Тактика южного лидера отвела, например, смертный приговор от Алексея Юшневского. История с Эртелем, которую Пестель, скорее всего, хорошо знал, была такого же свойства: Трубецкой действовал в сугубо практической плоскости, спасая – с помощью служебного положения, связей и влияния – тайное общество от разгрома.

Пестель представил свой заговор исключительно как идеологическое движение – таким он остался и на страницах его следственного дела, и в составленном по итогам следствия «Донесении Следственной комиссии», и в позднейшей историографии.

Придерживаясь этой своей схемы, Пестель опять же пошел до конца. Так же безоглядно, как раньше он участвовал в армейской коррупции и штабных интригах, он назвал все известные ему фамилии участников тайных обществ. И – с точки зрения морали – Пестель снова проиграл, заслужив у многих своих товарищей по заговору репутацию предателя. Обобщая устные рассказы многих заговорщиков, сын декабриста Ивана Якушкина Евгений писал: «В следственной комиссии он (Пестель. – О.К.) указал прямо на всех участвовавших в обществе, и ежели повесили только пять человек, а не 500, то в этом нисколько не виноват Пестель: со своей стороны он сделал все, что мог».

Можно понять императора Николая I, согласившегося с предложенной схемой. Ему вовсе не нужно было показывать всему миру, что российская армия коррумпирована, плохо управляема, заражена революционным духом. И что о заговоре знали и заговорщикам сочувствовали высшие армейские начальники: начальник штаба 2-й армии генерал Киселев, корпусный командир генерал Рудзевич, знаменитый герой 1812 года, главнокомандующий 2-й армией генерал Витгенштейн. Гораздо удобнее было представить декабристов как юнцов, начитавшихся западных либеральных книг и не имеющих поддержки в армии.

Сложнее понять, зачем самому Пестелю понадобилось так рисковать своей исторической репутацией. Возможно, он надеялся на сравнительно легкий приговор – и на возможность в той или иной мере продолжить дело своей жизни. Может быть, он предвидел, что если следствие начнет распутывать заговор во 2-й армии, то круг привлеченных к следствию и – в итоге – осужденных окажется гораздо большим. Вырастет и число тяжелых приговоров: все же, согласно его собственным замечаниям на следствии, «подлинно большая разница между понятием о необходимости поступка и решимостью оный совершить», «от намерения до исполнения весьма далеко», «слово и дело не одно и то же».

Схема, предложенная Пестелем, была следствием дополнена лишь одним пунктом: за возможность скрыть свой «заговор в заговоре» Пестель должен был заплатить жизнью. Южный руководитель, как следует из его показаний, понял условие игры где-то в середине следствия – и принял его. Правда, смириться с этой мыслью Пестелю, молодому, полному сил и энергии офицеру, было непросто. «Если я умру, все кончено, и один лишь Господь будет знать, что я не был таким, каким меня, быть может, представили», – писал он в частном письме следователю Чернышеву. Фразу эту он потом дословно повторит в одном из своих показаний.

* * *

19 января в Петропавловскую крепость был заключен Бестужев-Рюмин.

Тактика, которую первоначально приняло следствие по отношению к нему, была тактикой запугивания. По мемуарному свидетельству Андрея Розена, на одном из начальных допросов в Зимнем дворце следователь Василий Левашов угрожал заговорщику: «Вы знаете, императору достаточно сказать одно слово, и вы прикажете долго жить». Однако вскоре выяснилось, что пугать его – занятие бесперспективное.

Ни разу во время следствия Бестужев-Рюмин не попросил ни о прощении, ни о снисхождении к себе. Если в первые дни следствия он находился в состоянии нравственного смятения, вызванного разгромом мятежа, то уже к середине января 1826 года он из этого состояния вышел. У него появилась своя линия поведения, которой он придерживался до самого конца следствия.

Бестужев-Рюмин пытался вести со следствием сложную и опасную игру, в общем похожую на ту, которую вел Пестель. Игра эта представляла собой попытку договориться с властью, показать ей, что идея насильственных реформ возникла не на пустом месте, доказать хотя бы частичную справедливость идей тайного общества, даже дать власти некоторые полезные советы. Более того, понимая свою значимость в делах тайного общества, в начале следствия Бестужев-Рюмин попытался договориться напрямую с императором.

Еще в Могилеве, на одном из первых допросов, он просил позволения «написать государю». Вскоре по приезде в Петербург, 24 января, он был допрошен императором.

Как следует из письма, которое Бестужев написал Николаю I через два дня после этого свидания, заговорщик хотел рассказать монарху «все о положении вещей, об организации выступления, о разных мнениях общества, о средствах, которые оно имело в руках». «В мой план входило также говорить с Вами о Польше, Малороссии, Курляндии, Финляндии. Существенно, чтобы все то, что я знаю об этом, знали бы и Вы», – объяснял Бестужев-Рюмин императору.

Из того же письма явствует, что Николай I не оправдал надежд арестованного мятежника: его совершенно не интересовало мнение подпоручика «о положении вещей», ему нужны были лишь фамилии участников тайных организаций. Верный тактике запугивания, император кричал на него, был «строг». Разговор с царем привел Бестужева-Рюмина «в состояние упадка духа».

В письме Бестужев просил Николая «даровать» ему еще одну встречу – потому что «есть много вещей, которые никогда не смогут войти в допрос; чего я не могу открыть вашим генералам, о том бы я сообщил очень подробно Вашему величеству».

Однако второй аудиенции у царя Бестужев-Рюмин не получил, и был вынужден договариваться с «генералами». В показании от 4 февраля он писал: «Можно подавить общее недовольство самыми простыми средствами.

Если строго потребовать от губернаторов, чтобы они следили за тем, чтобы помещичьи крестьяне не были так угнетаемы, как сейчас; если бы по судебной части приняли меры, подобно мерам великого князя Константина; если бы убавили несколько лет солдатской службы и потребовали бы от командиров, чтобы они более гуманно обращались с солдатами и были бы более вежливы по отношению к офицерам; если бы к этому император опубликовал манифест, в котором он обещал бы привлекать к ответственности за злоупотребления в управлении, я глубоко убежден, что народ оценил бы более эти благодеяния, чем политические преобразования. Тогда тайные общества перестали бы существовать за отсутствием движущих рычагов, а император стал бы кумиром России».

Но для того, чтобы эти и подобные им идеи были восприняты адекватно, Бестужеву необходимо было доказать свою готовность сотрудничать со следствием. Поэтому его показания наполнены развернутым изложением замыслов заговорщиков, весьма подробно он пишет о взаимоотношениях с Польским патриотическим обществом. Не менее детально он рассказывает о революционных планах Васильковской управы, о цареубийственных приготовлениях Пестеля, Артамона Муравьева, Василия Давыдова и многих других участников Южного общества. Кроме того, логика этой игры вела и к «называнию фамилий» известных ему участников заговора.

Особенно не повезло «соединенным славянам». По-прежнему, видимо, считая их «пушечным мясом», в показании от 27 января Бестужев впервые заявил, что в ходе «объединительных» совещаний «славяне» сами вызвались «покуситься» на жизнь императора. Он вспомнил о находившемся у него, а затем уничтоженном списке «славян», в котором были помечены те, кого готовили на роль цареубийц. И утверждал, что большинство из «славян» сами внесли себя в этот список.

На этих показаниях Бестужев-Рюмин настаивал почти до самого конца следствия. Однако в мае ему были предложены очные ставки со «славянами», и он был вынужден согласиться с тем, что почти все они попали в злополучный список «заочно». Поместили же их туда сам Бестужев, а также славянские «посредники» Горбачевский и Спиридов.

Правда, в игре со следствием у Бестужева-Рюмина была некая грань, за которую он не переступал никогда. Этой гранью была возможность доказать свою искренность за счет Сергея Муравьева. Бестужев самоотверженно защищал своего друга, пытался взять на себя как можно большую часть его вины. В бестужевском показании от 5 апреля читаем: «не он (Сергей Муравьев. – О.К.) меня, а я его втащил за собою в пропасть».

Эту мысль он развивал и потом, в показаниях от 7 мая: «Здесь повторяю, что пылким своим нравом увлекая Муравьева, я его во все преступное ввергнул. Сие готов в присутствии Комитета доказать самому Муравьеву разительными доводами. Одно только, на что он дал согласие прежде, нежели со мной подружился, – это на вступление в общество». «Это все общество знает. А в особенности Пестель, Юшневский, Давыдов, оба Поджио, Трубецкой, Бригген, Швейковский, Тизенгаузен».

Составляя это показание, Бестужев, скорее всего, рассчитывал получить очные ставки не только с Сергеем Муравьевым, но и со всеми «знающими». И, предупреждая возможное «запирательство» со стороны товарищей по заговору, добавлял: «каждому из них, буде вздумает отпереться, я многое берусь припомнить».

Однако Трубецкой не оспаривал роли Бестужева в обществе. В нарисованной им картине деятельности Васильковской управы Бестужев-Рюмин оказался гораздо деятельнее, чем Муравьев-Апостол – и гораздо ближе к Пестелю. Младший руководитель управы, по словам Трубецкого, был связным между ним сами и Пестелем, по просьбе Пестеля вел переговоры с поляками и – уже по своей инициативе – завязал знакомства с «соединенными славянами». Тактике Бестужева на следствии такая позиция вполне соответствовала. «Припоминать» Трубецкому, близкому другу Сергея Муравьева, историю с Эртелем он не стал, содержание же привезенного Ипполитом письма ему вообще не было известно.

* * *

В один день с Бестужевым-Рюминым, 19 января, с юга привезли раненого и закованного в кандалы руководителя восстания черниговцев.

Первые его следователи – армейские и корпусные начальники – были еще очень сильно раздражены недавними событиями. Кроме того, они не могли не предчувствовать, что за мятеж в подведомственных им войсках император спросит и с них тоже. Естественно, допросы и другие следственные действия проходили в грубой, оскорбительной для Сергея Муравьева форме; обращение с арестованным вызывало негодование у невольных свидетелей.

В предписании о порядке конвоирования Муравьева в столицу, подписанном генералом Толем, запрещалось снимать с узника цепи даже во время отдыха, во избежание самоубийства с помощью ножа или вилки пищу ему надо было мелко резать и в таком виде уже подавать, и даже «справлять нужду» арестант должен был в присутствии вооруженного часового.

Не лучше относились к Муравьеву и в столице. Сведения, которые столичные власти имели о восстании, были извлечены из официальных донесений военного начальства; некоторые из них 12 января были опубликованы в правительственной печати. Были опубликованы два приказа начальника Главного штаба Ивана Дибича и два рапорта генерала Рота.

Из опубликованных документов следовало: «Когда было приступлено к арестованию подполковника Муравьева-Апостола, он… успел возмутить часть Черниговского пехотного полка, под тем же ложным предлогом сохранения верности прежде данной присяге… он арестовал посланных за ним фельдъегеря и жандармов, ограбил полковую казну, освободил закованных каторжных колодников, содержавшихся в Васильковской городовой тюрьме, и предал город неистовству нижних чинов».

Вслед за этим Муравьев-Апостол попытался «овладеть у графини Браницкой значительной суммой». Но в итоге «злодейские планы» снова не удались: мятежный полк, «быв принят картечным огнем, расстроился; тогда кавалерия сделала атаку, и все бунтовщики бросили оружие; до семисот человек нижних чинов сдались, равно как и сам подполковник Муравьев-Апостол, который при том весьма тяжело ранен картечью и сабельным ударом в голову».

Ю.Г. Оксман, комментировавший опубликованные 12 января документы, справедливо отмечал, что они – откровенная ложь. Так, Муравьев-Апостол вовсе не грабил полковую казну; казна была спрятана верными законной власти офицерами. Он не освобождал колодников из тюрьмы, не предавал город Васильков «неистовству нижних чинов», не собирался похищать сокровища графини Браницкой. При усмирении восстания подполковник действительно был тяжело ранен в голову, но сабельный удар тут не при чем – мятежника настиг только картечный выстрел.

Лживость этих донесений была вполне ясна, например, князю Петру Вяземскому. В частном письме он утверждал: «Я, например, решительно знаю, что Муравьев-Апостол не предавал грабежу и пожару города Василькова, как о том сказано в донесении Рота. К чему же эта добровольная клевета? Муравьев по одному возмущению своему уже подлежит казни, ожидающей государственных преступников. Кажется, довольно было того. Чего же ожидать, на какую достоверность надеяться, когда подобные примеры совершаются на глазах наших? И это известие не уличное, оно почерпнуто из официального источника».

Очевидно, у Вяземского были свои информаторы. Однако у властей другой доступной информации о восстании Черниговского полка не было.

* * *

Сразу же по приезде в столицу Муравьев-Апостол был допрошен императором.

Моральное состояние поверженного мятежника хорошо видно из мемуарной записи Николая I: «Тяжело раненый в голову, когда был взят с оружием в руках, его привезли закованного (так в тексте. – О.К.). Здесь сняли с него цепи и привели ко мне. Ослабленный от тяжкой раны и оков, он едва мог ходить. Знав его в Семеновском полку ловким офицером, я ему сказал, что мне тем тяжелее видеть старого товарища в таком горестном положении, что прежде его лично знал за офицера, которого покойный государь отличал, что теперь ему ясно должно быть, до какой степени он преступен, что – причиной нещастия многих невинных жертв, и увещал ничего не скрывать и не усугублять своей вины упорством. Он едва стоял; мы его посадили и начали допрашивать. С полной откровенностью он стал рассказывать весь план действий и связи свои. Когда он все высказал, я ему отвечал:

– Объясните мне, Муравьев, как вы, человек умный, образованный, могли хоть одну секунду до того забыться, чтоб считать ваше намерение сбыточным, а не тем, что есть – преступным злодейским сумасбродством?

Он поник голову, ничего не отвечал, но качал головой с видом, что чувствует истину, но поздно.

Когда допрос кончился, Левашов и я, мы должны были его поднять и вести под руки».

Офицер, возглавивший военный бунт и допустивший превращение своей команды в толпу пьяных грабителей, командир, подкупавший подчиненных и пытавшийся ложью повести их за собой, по любым – и юридическим, и моральным – законам того времени был, безусловно, достоин смерти. Очевидно, Муравьев-Апостол и сам хорошо понимал, что избегнуть эшафота ему не удастся.

Однако император заблуждался, считая, что Муравьев рассказывает ему «весь план действий и связи свои». В своих показаниях подполковник был гораздо более сдержан, чем большинство его товарищей по обществу. Тактику, которую принял для себя Муравьев-Апостол в ходе следствия, хорошо иллюстрирует запись в журнале Следственной комиссии, датированная 5 апреля 1826 года: подполковник «принимал на себя все то, в чем его обвиняют другие, не желая оправдаться опровержением их показаний».

Похоже, Муравьева на следствии заботило лишь одно: он старался уйти достойно. Он действительно не запирался и не лгал, называл известные ему фамилии членов заговора, комментировал всевозможные цареубийственные проекты, рассказывал о планах тайного общества. Зачастую он просто не желал вникать в предложенные ему следствием формулировки – и машинально повторял их в своих ответах.

Однако главным криминальным эпизодом биографии подполковника было восстание на юге – и, рассказывая о нем, Муравьев-Апостол пытался по возможности никого не скомпрометировать. На допросах подполковник особо подчеркивал, что «раскаивается только в том, что вовлек других, особенно нижних чинов, в бедствие, но намерение свое продолжает почитать благим и чистым, в чем один бог его судить может и что составляет единственное его утешение в теперешнем положении».

Особенно тщательно Муравьев оберегал свои киевские контакты, отрицая порою даже очевидные факты – как, например, свой разговор с Ренненкампфом накануне событий в Черниговском полку. Он обходил молчанием сюжеты, связанные с командировкой Мозалевского. Имени Трубецкого в связи с восстанием на юге Сергей Муравьев-Апостол не произнес ни разу. И вообще ни разу не произнес имени брата Ипполита.

* * *

В мемуарах Трубецкой обмолвился: «Сидя в своем номере равелина, я дивился, что не имею вопросов о членах общества на юге». По-видимому, он ждал от южан откровенных показаний о собственной роли в событиях. Но поскольку вопросов об этом ему не задавали – он начал менять выстроенную в первых показаниях стройную «югоцентричную» концепцию заговора. Задача князя состояла теперь в том, чтобы вся его конспиративная деятельность была сведена к участию в подготовке северного восстания.

Из его показаний уходит мотив противостояния «порочного» Пестеля и «мирного» Сергея Муравьева. Главным антигероем показаний князя вместо Пестеля становится Кондратий Рылеев, затянувший его самого, нерешительного и колеблющегося человека, в сомнительное предприятие. Причем если судить по этим показаниям, то, как и в случае с Пестелем, он стремился минимизировать последствия активной деятельности Рылеева. По его показаниям, все «решительные» распоряжения исходили накануне 14 декабря от Рылеева, он же, напротив того, выступал едва ли не союзником будущего императора в среде заговорщиков. Комментируя свое неудавшееся диктаторство, Трубецкой отмечал: «Если мне почитать себя диктатором, как мне то было объявлено, то я должен полагать, что во всех отношениях должна была исполняться моя воля. Если же другие члены между собою положили что-либо к исполнению, то я уже не диктатор».

И следствие в целом поверило Трубецкому, несмотря даже на то, что от большинства своих показаний он отказался на очной ставке с Рылеевым. Именно на Рылеева была возложена главная ответственность за 14 декабря – хотя главным организатором восстания был, конечно, Трубецкой. Ответственность же за южное восстание целиком взял на себя Муравьев-Апостол – несмотря на то, что план восстания он разрабатывал вместе с князем. В тонкостях конспиративных намерений руководителя северного заговора следствие не захотело разбираться: пришлось бы привлекать к ответственности многих из тех, кто, формально не входя в тайные общества, обещал Трубецкому военную поддержку. В частности, генерала от инфантерии князя Щербатова.

* * *

Сергей Муравьев-Апостол был повешен 13 июля 1826 года. Вместе с ним погибли Пестель, Бестужев-Рюмин, Рылеев и Петр Каховский, на которого предпочли списать убийство 14 декабря 1825 года генерал-губернатора Петербурга графа Милорадовича.

Трубецкой же казни избежал. Можно согласиться с утверждением М.Н. Покровского: «Если Трубецкой не увеличил собой списка казненных, то лишь потому, что слишком он много оказал услуг следствию, с одной стороны… а с другой – явно боялись поставить в заголовок дела о бунте одно из крупнейших имен русской знати».

Но император Николай I, сохранив Трубецкому жизнь, сделал все, чтобы жизнь эта была ему в тягость. «Надо же наконец признать, что ни на кого не сыпалось столько незаслуженных укоров, как на князя Трубецкого, между тем как в оправдание его можно многое сказать», – писал в мемуарах Свистунов.

Сосланный на каторгу преступник неоднократно имел возможность пожалеть о том, что не стал шестым повешенным. Во всех правительственных версиях событий князь выглядел полным ничтожеством. Уже в «Донесении следственной комиссии» русской публике объявлялось: Трубецкой 14 декабря весь день «скрывался от своих сообщников, он спешил в Главный штаб присягать вашему величеству, думая сею готовностию загладить часть своего преступления, и потому, что там соумышленники не могли найти его, ему несколько раз делалось дурно; он бродил весь день из дома в дом, удивляя всех встречавших его знакомых, наконец пришел ночевать к свояку своему, посланнику двора австрийского».

Автор «Донесения» откровенно извращал факты: Трубецкой 14 декабря императору Николаю I не присягал и ни от кого не прятался. Кроме того, согласно собственным показаниям князя «дурно» ему делалось не «несколько раз», а только однажды – при известии, что Московский полк вышел на площадь. И вовсе не от страха за собственную жизнь, а от мысли, что он, «может быть, мог предупредить кровопролитие». Кроме того, в день восстания на площади не было ни Рылеева, ни Булатова – но в «Донесении» их поведение выглядит гораздо более пристойно, чем поведение Трубецкого.

Отвлекаясь же от сюжетов, связанных непосредственно с Сенатской площадью, «Донесение» сообщало, что Трубецкой в 1817 году сознательно обманул своих товарищей сообщением о том, что «государь намерен возвратить Польше все завоеванные нами области и что, будто предвидя неудовольствие, даже сопротивление русских, он думает удалиться в Варшаву со всем двором и предать отечество в жертву неустройств и смятений» – и эта ложь спровоцировала Московский заговор, один из первых обнаруженных следствием планов цареубийства. Между тем, вполне возможно, что Трубецкой в данном случае адекватно передавал императорское намерение, а если и заблуждался – то заблуждался искренне.

Читатели узнали из «Донесения», что Трубецкой – не только трус и лжец, но и растратчик. Пять тысяч рублей, собранных участниками заговора в виде членских взносов, были «отданы князю Трубецкому, а им издержаны не на дела тайного общества».

Публичная, печатная клевета была дополнена и клеветой устной: Николай I много раз рассказывал своим приближенным о том, как на первом же допросе Трубецкой упал к его ногам, умоляя о пощаде. Трудно сказать, было ли так на самом деле, однако настораживает настойчивость, с которой царь внедрял этот рассказ в сознание подданных.

Эти и им подобные измышления быстро распространились в высшем свете, где у Трубецкого было много друзей и родственников, затем попали за границу. Клевета распространилась и среди товарищей бывшего диктатора по каторге, которые «не могли иметь к нему того сочувствия, которое было общим между ними друг к другу. Он не мог не замечать этого, и хотя ни одно слово не было произнесено в его присутствии, которое бы могло прямо оскорбить его, не менее того, однако, уже молчание о 14 декабря достаточно было, чтобы показать ему, какого все об нем мнения».

Впоследствии официальная характеристика личности и дел Трубецкого отразилась в записках современников – как недекабристов, так и декабристов. Так, например, журналист Николай Греч, едва знавший князя, свел воедино все, что почерпнул о нем из правительственных сообщений. И выдал эту компиляцию за собственный мемуарный рассказ: «Князь Сергей Трубецкой, самая жалкая фигура в этом кровавом игрище… умом ограниченный, сердцем трус и подлец… 12-го числа был у Рылеева на сходбище, условился в действиях, но, проснувшись на утро 14-го числа, опомнился, струсил, пошел в штаб, присягнул новому государю и спрятался у свояка своего графа Лебцельтерна, австрийского посланника. Когда его схватили и привели к государю, он бросился на колени и завопил: “Жизни, государь!” Государь отвечал с презрением: “Даю тебе жизнь, чтоб она служила тебе стыдом и наказанием”».

К «Донесению следственной комиссии» восходят воспоминания заговорщика Ивана Якушкина: «14 декабря, узнавши, что Московский полк пришел на сборное место, диктатор совершенно потерялся и, присягнувши на штабе Николаю Павловичу, он потом стоял с его свитой».

Столь же компилятивны и мемуарные записи Матвея Муравьева-Апостола, близкого друга Трубецкого, тесно общавшегося с ним в Сибири – но, по-видимому, так и не простившего князю смерти Ипполита. Матвей Муравьев писал: «С[ергей] П[етрович] был назначен на день 14 декабря 1825 года диктатором и верховным распорядителем восставших войск; но обычная воинская доблесть к храбрость С[ергея] П[етровича] на этот раз изменили ему, и он провел весь день в самом нелепом малодушном укрывательстве от своих товарищей, а наконец искал спасения от неизбежного ареста в доме австрийского посла графа Лебцельтерна… преданный суду, проявил при допросах малодушие и был из числа самых болтливых подсудимых».

Трубецкой прекрасно знал о грязных толках и слухах вокруг своего имени – и стоически переносил несправедливость. Товарищи по каторге не слышали с его стороны «ни одного ропота, ни одной жалобы». Бывший диктатор «безропотно, с кротостью и достоинством» покорялся «всем следствиям своей ошибки или слабости».

В 1848 году он написал письмо Зинаиде Лебцельтерн, сестре своей жены, в котором между прочим утверждал: «Знаю, что много клеветы было вылито на меня, но не могу оправдываться. Я слишком много пережил, чтоб желать чьего-либо оправдания, кроме оправдания господа нашего Иисуса Христа».

И этому утверждению князя трудно не поверить.


Вы здесь » © НИКИТА КИРСАНОВ » «Бунт декабристов» » О.И. Киянская. «Южный бунт». Восстание Черниговского пехотного полка.