© НИКИТА КИРСАНОВ (ИНФОРМАЦИОННЫЙ ПОРТАЛ «ДЕКАБРИСТЫ»)

User info

Welcome, Guest! Please login or register.



В.С. Колесникова. «Гонимые и неизгнанные».

Posts 21 to 30 of 43

21

1104 часа по земному шару

Конец лета 1830 года ознаменовался немаловажным событием - читинским узникам предстояло перебраться в новую, специально для них построенную тюрьму, в 700 верстах от Читы - в Петровском заводе, что недалеко от Верхнеудинска. Собирались не без удовольствия: было известно, что каждый получит отдельный каземат, и значит, можно в тишине и покое заниматься любимым делом, наукой, чтением. От шума и тесноты общей жизни все устали.

Из Читы выступили хмурым, в моросящем дожде утром 7 августа 1830 года. Шли двумя партиями с интервалом в один переход. И хотя при каждой партии было до 30 подвод с вещами и слабым физически можно было ехать, все дружно решили совершить этот переход пешком. Ежедневно проходили 20-25 километров, на третий день останавливались на дневку. И погода, кроме первого ненастного дня, стояла на редкость ясная, теплая.

46 дней - а это 1104 часа (включая и сон) - длился переход из Читинского острога в Петровский завод. После трех с лишним лет малого замкнутого пространства Читинского острога это воспринималось как 1104 часа шествия по земному шару, 1104 часа видимости свободы; 1104 часа воздуха, солнца, вечерних костров и биваков, бесед - то неспешных, то бурных. 1104 часа того сладостного слияния с природой, счастье постижения которого доступно, наверное, во всей полноте только узникам. 1104 часа впитывания в себя красоты земной, когда они ещё здоровы, веселы, оптимистичны. Через 30 лет те немногие, что останутся живы, совершат этот путь в сторону родины, уже будучи стариками, хотя их старость - большинству едва за 50 лет определит не природа, а изгнание, Сибирь, тоска по свободе и отчему дому.

Иллюзию свободы поддерживали воспоминания. А.П. Беляев писал, что эти переходы многим из заслуженных воинов напоминали их боевые походы, а молодым переходы и передвижения маневров. Маршрут проходил через малонаселенные места, и, значит, сибирская природа почти на 700 верст была в полном распоряжении путешественников. Несколько дней пути лежали через долины, окруженные со всех сторон горами. Путники встречались лишь с бурятскими табунами да конными пастухами с ружьями, луками и стрелами, двухколесными арбами с войлочными юртами, женами и детьми пастухов. Буряты-кочевники попадались им и на степных участках пути. Вскоре показались красивые и величественные берега Селенги. Вот так описывает эти места А.Е. Розен:

"Представьте себе реку широкую, берег с одной стороны окаймлен высокими скалами, состоящими из разноцветных толстых пластов, указывающих на постепенное свое образование от времен начальных, допотопных. Гранит красный, желтый, серый, черный сменяется со шпатом, шифером, известковым камнем, меловым и песчаным. В некоторых извилинах дорога проложена по самому берегу реки; слева - вода быстро текущая, прозрачная, чистейшая, а справа - высятся скалы сажень на шестьдесят, местами в виде полусвода над головою проезжающего, так что неба не видать. Далее вся скалистая отвесная стена горит тысячью блестками всех цветов. По обеим сторонам реки - холмы перерезывают равнину, на равнине издали видны огромные массы гранита, как бы древние замки с башнями.

Вероятно, эти массы подняты были землетрясением, извержением огня; берега Байкальского озера подтверждают такое предположение. В самом озере, называемом также Святым морем, есть места неизмеримой глубины. Паллас, знаменитый путешественник в царствование Екатерины Великой, описывает эту страну и ставит её с Крымом в число самых красивых и самых величественных из всех им виденных".

Надо сказать, что подготовка к переходу стоила немалых трудов С.Р. Лепарскому - коменданту повелено было вести узников через места ненаселенные, где кочевали лишь буряты, что затрудняло организацию ночлега для узников и сопровождавшей их команды. Решилась эта задача просто: бурят-кочевников обязали выделить войлочные юрты - по 10 для партии и столько же для караула и "начальствующих".

"Долго старик Лепарский, вспоминал И.Д. Якушкин, - обдумывал порядок нашего шествия и, вспомнив былое, распорядился нами по примеру того, как во время конфедератской войны он конвоировал партии пленных поляков. Впереди шел авангард, состоявший из солдат в полном вооружении, потом шли государственные преступники, за ними тянулись подводы с поклажей, за которыми следовал арьергард. По бокам и вдоль дороги шли буряты, вооруженные луками и стрелами. Офицеры верхом наблюдали за порядком шествия".

Одну партию возглавил сам комендант - С.Р. Лепарский, другую - его племянник, плац-майор О.А. Лепарский. В каждой партии был свой артельный хозяин - пе-ред походом состоялись его выборы на артельном собрании.

- Господа, перед нами нелегкий выбор, - открыл собрание Н.А. Бестужев. - Мы идем двумя партиями, значит, нужны два хозяина. Как председательствующий, я должен спросить общество, нет ли изъявляющих желание заведовать хозяйством?

Таковых не было.

- Трудность состоит в том, - продолжал Николай Александрович, - что, если мы изберем незнакомых с хозяйством артели, то может повториться год 1827-й: будет много стараний и скверный стол. В дальнем же нашем пути это может принесть болезни.

- Но в обществе уж есть мнения, - крикнул Е. Оболенский.

- Я с ними знаком, - спокойно уверил Бестужев. - Но в таком случае мы должны не выбирать, а просить взять на себя сии обязанности.

- И какое же мнение? Почему нужно просить? - как всегда чуть брюзгливо спросил Д.И. Завалишин.

- Большинство общества желало бы, чтобы хозяева были Павел Сергеевич Пушкин и Андрей Евгеньевич Розен.

- Да, да, - дружно поддержали Бестужева.

- А просить потому, - объяснил Бестужев, - что обязанности сии в пути много труднее и хлопотнее, чем в каземате. Павел Сергеевич, Андрей Евгеньевич, общество покорно просит взять на себя этот труд. Мы понимаем, что это противу правил - вы недавно исполняли сии должности. Вы вправе отказаться.

- Нет, отчего же, - раздумчиво произнес Павел Сергеевич. - Почту за честь, раз общество решило.

- И мне не остается иного, коли Павел Сергеевич согласен, откликнулся Розен.

- Общество признательно вам - и добавлю: располагайте каждым из нас в случае надобности...

Главной обязанностью хозяина партии были закупка продуктов, затем приготовление ужина до прихода на ночевку партии. В день дневки это было ещё и приготовление обеда. Декабристы отмечали, что во время перехода еда была вкуснее казематской. Дополнительной обязанностью хозяина, когда предполагался ночлег в населенной местности (избежать сел на всем маршруте было невозможно), вместе с квартирьерами найти избы для постоя. В силу этих непростых задач хозяин ехал на много километров впереди партии. При малой охране за ним следовали его помощники - повара, квартирьеры.

И вероятно, были у артельного хозяина П.С. Пушкина дни хлопотные, так что не хватало сил на вечерние беседы и прогулки перед сном. Но были и такие, когда выдавалось время на неспешную езду и размышления: кучер тоже погружался в свои думы, не подгонял лошадей, повозка ехала будто сама собой, неслышно кралось за ними время. Полюбились Павлу Сергеевичу одинокие эти выезды впереди всех.

Ему внове были степные просторы, незнакомы и удивительные ощущения: зелено-бурые травы, сине-голубое небо, легкие прикосновения ветерка. Сердце разрасталось до размеров планеты, оно улетало куда-то, а тело - легкое, молодое - будто купалось в нерусских этих травах, голова чуть дурманилась незнакомыми терпкими запахами, исчезало время и действительность. Оставалось радостное чувство необъятно-го пространства, полета, стремления куда-то в непостижимое.

Внове были ему и узкие долины, окруженные горами: горы видел он впервые в жизни, дивился их красоте и величию, но поражали они только глаза, сердце почему-то осталось безучастным. Когда же незнакомые пейзажи сменились дорогой среди густого бора, сердце вздрогнуло и гулко забилось: все в нем унеслось на родину. Воспоминания затолпились, вытесняя друг друга, торопясь, требуя быть узнанными...

Сколько ему тогда было - восемь, девять? Едва папенька выехал за ворота - нынче он ехал в летней коляске с одним кучером ненадолго в Алексин, - они с Николенькой пробрались на хозяйственный двор. Учителю своему Облингеру после утреннего чаю сказали, что будут трудиться над давешним переводом с немецкого не в классной, а в своей комнате. Он теперь сидел с маменькой в гостиной и читал ей вчерашние газеты. А пока он их дочитает, дело уж будет сделано, решили они с братом.

Едва появились у конюшни, выскочил Федотка:

- Баричу, сегодни никак нельзя садиться на Казбека!

- Что за фантазии? - строго спросил Николенька.

- Сегодни барин Милашку запрег, - заговорщицки сообщил Федотка.

- Ну, так что? - Николенька уже почти не слышал сына конюха: он протянул радостно всхрапнувшему Казбеку сначала кусок булки, потом сахар. Павлуша подходил к нему с такими же дарами.

- Что ж что, баричу. У них же ить любовь сделалася!

- Какая любовь? - Николенька поглаживал шею жеребца, чуть отступив, чтобы его покормил Павлуша.

- Так у Казбека с Милашкой!

- Ах, все фантазии. - Николеньке нравилось матушкино любимое чуть-чуть бранное слово. - Послушай, Федотка, сегодня немного покатается только Павлуша. У нас трудный урок и папенька скоро может вернуться.

- Дык я ж говорю... - зачастил Федотка, но Николенька уже выводил на задний двор Казбека, ловко перекидывая уздечку... Павлуша, четыре раза катавшийся на Казбеке без седла - Николенька уверял, что это особое искусство, а в седле всякий сумеет скакать, - подошел к невысокому забору и довольно проворно вскарабкался на спину жеребца. Казбек внимательно посмотрел, будто удостоверяясь, что мальчик уселся, обошел двор вдоль забора, шумно втягивая ноздрями воздух, и вдруг, без разбега, плавно взмыл вверх, перемахивая забор, и, едва касаясь земли, понесся по дороге.

Мальчики не успели даже испугаться.

Павел Сергеевич и сейчас мог бы поклясться, что Казбек "держал спину", будто помогая ему не упасть, несмотря на бешеную скачку. А тогда он, забыв про уздечку, обхватил руками шею жеребца, прильнул головой, плечами к гриве, закрыл глаза и слышал только резвый топот копыт. Вдруг Казбек резко замедлил бег и остановился. Павлуша услышал знакомый голос кучера:

- Тпру... нечистая сила!

Мальчик сначала прижмурился, как всегда, когда по утрам не хотел сразу просыпаться и вставать, а потом широко открыл глаза: Казбек стоял рядом с Милашкой, ласково потряхивая мордой, и норовил куснуть её в шею. А Милашка, ничуть не застыдившись, подставляла ему красивую свою шею и косила довольным глазом на Казбека.

Павлуша оторвался от Казбечьей гривы и в ужасе уставился на коляску: опираясь на спину кучера дрожащими руками, с неестественно белым лицом из неё выходил папенька.

- Папенька, я хотел... - и Павлуша заплакал, потому что увидел в глазах Сергея Павловича боль и страх.

Папенька подошел к Казбеку, не обращавшему никакого внимания на своих хозяев, протянул руки, снял сына с лошади и, крепко прижав к себе, почти простонал:

- Мальчик мой!..

А потом они ехали в Алексин. Папенька так и держал его у себя на коленях, то гладя, то целуя золотые его волосы, - одна из немногих ласк детства досталась тогда Павлуше.

Перепрягать лошадей до Алексина не стали: их так и везла Милашка, а влюбленный Казбек маялся сзади, привязанный к коляске. Зато какой стрелой летели они домой из Алексина, когда их перепрягли! Да, очень похожи эти леса на тульские! Павел Сергеевич пытался вспомнить, как избежали они тогда с отцом гнева маменьки. Не вспомнил и только вздохнул; ему представился всегда озабоченный и добрый взгляд папеньки, не умевшего наказывать детей...

А казематское дружество, вырвавшееся на ширь земного простора, откровенно радовалось жизни.

"Несмотря на переход в 15, 20, иногда и 25 верст, перед сном многие прохаживались ещё перед юртами, другие составляли сидящие и стоящие группы в оживленных разговорах. Это бодрствование ночью продолжалось, впрочем, на конце дневки, потому что выступали ещё до солнечного восхода и надо было запастись силами", - вспоминал А.П. Беляев. М.А. Бестужев добавлял, что записные книжки, которыми все запаслись перед походом, остались чистыми - и не дневная усталость тому виной, а бесценные малые радости - полакомиться ягодами в пути, полюбоваться прекрасными цветами или пейзажами, поиграть в шахматы с товарищами или с бурятами, которые хорошо знали эту игру.

Сколько смеха и шуток звучало на дневках, привалах и в пути, какой радостный жизнеобмен шел между этими каторжниками и природой!

Вспоминает Н.В. Басаргин:

"Поход был для нас скорее приятною прогулкою, нежели утомительным путешествием. Я и теперь вспоминаю о нем с удовольствием. Мы сами помирали со смеху, глядя на костюмы наши и на наше комическое шествие. Оно открывалось почти всегда Завалишиным, в круглой шляпе с величайшими полями и в каком-то платье черного цвета своего собственного изобретения, похожем на квакерский кафтан.

Будучи маленького роста, он держал в одной руке палку гораздо выше себя, а в другой книгу, которую читал. За ним Якушкин в курточке l'enfant; Волконский в женской кацавейке; некоторые в долгополых пономарских сюртуках, другие в испанских мантиях, иные в блузах; одним словом, такое разнообразие комического, что если б мы встретили какого-нибудь европейца, выехавшего только из столицы, то он непременно подумал бы, что тут есть большое заведение для сумасшедших, и их вывели гулять..."

Новая тюрьма в Петровском заводе поразила декабристов.

А.Е. Розен с присущей ему точностью описал и эту тюрьму, и разочарование, которое они испытали: "В широкой и глубокой долине показалось большое селение, церковь, завод с каменными трубами и домами, ручей, а за ручьем виднелась длинная красная крыша нашей тюрьмы; все ближе и ближе, и наконец увидели мы огромное строение, на высоком каменном фундаменте, о трех фасах; множество кирпичных труб, наружные стены - все без окон, только в середине переднего фаса было несколько окон у выдававшейся пристройки, где была караульная, гауптвахта и единственный выход.

Когда мы вошли, то увидели окна внутренних стен, крыльца и высокий частокол, разделяющий все внутреннее пространство на восемь отдельных дворов; каждый двор имел свои особенные ворота, в каждом отделении поместили по 5-6 арестантов. Каждое крыльцо вело в светлый коридор, шириною в четыре аршина. В нем, на расстоянии двух сажень дверь от двери, были входы в отдельные кельи.

Каждая келья имела семь аршин длины и шесть ширины. Все они были почти темные оттого, что свет получали из коридора через окно, прорубленное над дверью и забитое железной решеткой. Было так темно в этих комнатах, что днем нельзя было читать, нельзя было рассмотреть стрелки карманных часов. Днем позволяли отворять двери в коридор, и в теплое время занимались в коридоре, но продолжительно ли бывает тепло? - в сентябре начинаются морозы и продолжаются до июня, и поэтому приходилось сидеть впотьмах или круглый день со свечкою.

Первое впечатление было самое неприятное, тем более что было неожиданное. Как могли мы предполагать, что, прожив четыре года в Чите, где хотя и было тесно, но было светло, мы попадем в худшую тюрьму!"

Надо добавить: с недостатком света хоть в какой-то степени справиться удалось. Здесь снова помогли "ангелы - жены" - они отправили родным в Петербург письма с описанием казематов - темных нор. Дальнейшее, как вспоминают декабристы, выглядело так: в столице стали громко обвинять правительство в бесчеловечном обращении с узниками - об этом Бенкендорф сообщил монарху, тот, якобы не осведомленный о казематах без окон, тотчас же разрешил окна прорубить. "Но как? - вспоминал Н.И. Лорер. - Окна были сделаны узкие и под самым почти потолком, а решетки все же много отнимали света. Бестужев срисовал наше печальное жилище, и рисунки его рассеялись по всей России..."

С другими недостатками - перекошенными дверями и стенами, плохо сделанными, дымящими в камерах печами - также удалось справиться.

Не под силу оказалось болото, на котором выстроили тюрьму. Дело в том, что комендант С.Р. Лепарский, кому "доверили" найти место для "тюремного замка", решительно отказался строить его в гибельном Акатуе.

Поиски привели в Петровский завод. Осматривая его окрестности с горы, Лепарский увидел в низине огромный, покрытый изумрудной зеленью большой луг и решил, что лучшего места для тюрьмы придумать нельзя.

Трудно обвинять 70-летнего старика, что не прошелся он по этому "лугу", - Петровскому болоту почти все декабристы обязаны ревматизмом и болезнью ног...

22

И швец, и жнец

Граф Ф.В. Растопчин стал знаменит остротой, которую произнес, узнав о событиях 14 декабря на Сенатской площади: "Мне понятно, что французские сапожники, когда бунтовали в 1789 году, хотели стать аристократами. Но зачем русские аристократы захотели стать сапожниками?"

Ядовитый этот каламбур, которому аплодировали сановные Москва и Петербург, обернулся истиной. Русские аристократы, отторгнутые обществом себе подобных, на сибирской каторге и в ссылке не только захотели, но и стали сапожниками и портными, столярами и слесарями, краснодеревщиками, рыбаками, агрономами, садоводами, огородниками, овладели навыками крестьянскими: всего и не перечислишь. Многие - по горькой нужде. Однако для них было неожиданным открытие в себе способностей, о которых они и не подозревали. К жизни их вызвали общие, артельно-общинные интересы.

О Павле Бобрищеве-Пушкине мемуаристы сообщают, что он "по математике" дошел до искусства кроить, стал классным закройщиком, а потом и портным. Произошло это тогда, когда одежда, обувь всех узников Читинского острога износилась. В захолустной Чите портные и сапожники были плохие, хотя за работу требовали немалых денег. Поняв, что эти ремесла можно освоить, Павел Сергеевич привлекает желающих. По воспоминаниям А.П. Беляева, явилась артель мастеровых, "состоящая из следующих товарищей: закройщик Павел Сергеевич Пушкин, потом брат мой (Петр Беляев. - Авт.), Оболенский, Фролов, Загорецкий, Кюхельбекер. Работа закипела".

Примерно то же произошло и с другими ремеслами: столярным, переплетным, слесарным. И также - для пользы общей.

В 1828 году, пишет А.Е. Розен, декабристам "позволили выстроить во дворе два домика: в одном поместили в двух половинах станки - столярный, токарный и переплетный: лучшими произведениями по сим ремеслам были труды Бестужевых, Бобрищева-Пушкина, Фролова и Борисова 1-го (Андрея Ивановича. Авт.).

Надо сказать, что имена братьев Бестужевых, особенно Николая Александровича, в декабристских мемуарах нередко соседствуют с именем П.С. Пушкина. Тогда, когда выражается восхищение их удивительной способностью сделать все, за что бы ни принимались их руки. Однако талант Н.А. Бестужева был настолько многогранен, перечень его умений и ремесел так длинен, что кажется за чертой доступного человеку. Именно ему низко кланяются потомки за "портретную галерею" декабристов и бывших с ними в изгнании жен, детей, за многочисленные пейзажи Читы, Петровского завода, мест каторги и ссылки, портреты сибиряков, общественных деятелей, оставивших добрую память у декабристов. Из уважения к этим постоянным занятиям по решению артели Николай Александрович был освобожден от общественных должностей.

Размеры деятельности Павла Сергеевича были несколько скромнее. Да и не было никого, способного состязаться с "человеком-университетом", как прозвали Н. Бестужева. Однако имя П.С. Пушкина - в числе первых умельцев. Мало того, все быстро оценили его организаторские способности.

В 1829 году Павла Сергеевича избрали хозяином артели. И хотя его предшественнику А.Е. Розену удалось несколько справиться с "хаотическим хозяйством" артели 1827 года, достичь такого процветания общины, как в году 1829-м, ни до, ни после Пушкина не удалось никому.

Как писал И.Д. Якушкин, глава артели П. Пушкин и его помощник огородник М. Кюхельбекер "пристально занялись в Чите огородом". Вряд ли свитский офицер, а тем более воспитанник Морского кадетского корпуса, лейтенант гвардейского экипажа, имели прежде хоть какое-нибудь представление об огороде, почвах, овощах - о сельском хозяйстве вообще. Вряд ли также принялись бы они за земледельческие работы, не познакомившись серьезно с трудами по агрономии, например популярного в то время Теера. Книжные знания, добросовестная помощь товарищей ("Мы всякий день по нескольку человек ходили туда работать", - писал И.Д. Якушкин), прекрасный климат Читы и неизвестно откуда взявшаяся интуиция земледельцев принесли плоды.

Все лето хозяин артели П. Пушкин в казематский - заметно повкусневший и улучшенный - рацион добавлял свежую зелень и овощи с огорода. Н.В. Басаргин вспоминал, что никогда ещё декабристы "не пользовались таким отменным здоровьем", как в тот год. Но осенний сбор превзошел самые радужные ожидания. Даже сдержанный на высокие оценки И.Д. Якушкин не мог не восхититься: "Урожай был до того обильный, что Пушкин, заготовив весь нужный запас для каземата, имел ещё возможность снабдить многих неимущих жителей картофелем, свеклой и прочим. До нашего прибытия в Чите очень немного было огородов и те, которые были, находились в самом жалком положении".

Непостижимой кажется способность Павла Сергеевича и большинства его товарищей овладеть теми ремеслами, которые и привыкшему работать руками человеку, неленивому и неглупому, далеко не всегда удаются. Что это, спрашиваем мы в нашем XXI веке, свойство просвещенного ума, вынужденного обстоятельствами дать работу физическим своим возможностям? А может, это дремавшие гены русского мужика пробудились, и руки, не знавшие никогда труда, Бог знает из какой глуби веков вспомнили то, что умели когда-то?

И наверно, там, в каземате, наблюдая, как ставшие ловкими и проворными их руки точали сапоги и шили платья, хлопотали над столярными и переплетными станками, трудились над посевами и деревьями, не могла им не прийти почти физически осязаемая мысль: до какой же степени они близки со своим народом.

Думается, были, не могли не быть у них разговоры об этом. И скорее всего, как их следствие русская речь начала преобладать над французской даже у самых именитых аристократов. Изменится и характер их писем: куртуазное многословие уступит место лапидарной и емкой фразе, заботливая сердечность вытеснит только светскую обходительность. И в речи и в письмах появятся русские пословицы и поговорки, даже юмор потеряет французские оттенки. Изменится и отношение к одежде: большинство удобное платье предпочтет модному, щегольскому. Но все это не станет так называемым опрощением. Это будут внешние черты сложного эволюционного процесса, имя которому - осознание своих народных истоков.

...Скверный климат Петровского завода, когда туда переселились, не позволил декабристам заниматься огородом - да и нужды в том не было: из соседних сел в избытке привозились овощи и все необходимые продукты. Физическая работа сменилась прогулками "для поддержания здоровья". Ремесленные же труды П.С. Пушкин продолжал и в Петровском. Заложенный в Читинском остроге ритм его деятельности и жизни был четок и многообразен: "ручные" занятия - столярные, слесарные, переплетные, портняжные - сменяло литературное творчество. Чтение математических лекций в академии перемежалось с работой над переводами, а также прогулками, беседами с товарищами. Субботы он посвящал чтению Священного Писания, религиозных книг и духовным беседам.

Обязательным для всех было знакомство с периодикой; приходившие журналы, газеты читались строго по очереди - на это отводился день, иногда два.

...Павел Сергеевич, отгоняя тревогу за брата, отгоняя мысли о будущем, радуясь редким письмам из дома от батюшки, с усердием трудился в мастерских. Увлекал товарищей математическими лекциями. Его лицо, с обычным своим выражением тихой грусти, с мягкой полуулыбкой, которая пряталась среди аккуратно расчесанных бакенбардов, с большими темными глазами, выражавшими доброту и понимание, напоминало иконописный лик.

При чтении же лекций - а он читал их живо, образно, занимательно - лицо преображалось: щеки розовели, глаза излучали почти магнетический свет. Голос, обычно чуть глуховатый, крепчал, обретал силу и богатство баритональных оттенков. Он был само одухотворение. Так читать математический курс мог только поэт. Вечера Павла Сергеевича и принадлежали поэзии.

Его Муза - проворная и зоркая - преподносила ему плоды дневных наблюдений, услышанные разговоры, споры, мнения. Его делом было лишь отобрать самое интересное, подметить в частном общечеловеческое. И он отбирал, обдумывал, смеялся и грустил, хандрил и насмешничал над собой. А через несколько дней уже тешил товарищей очередной басней...

Время донесло до нас всего восемь басен П.С. Бобрищева-Пушкина. Четыре из них были напечатаны в литературном сборнике Московского университетского пансиона "Каллиопа" в 1816-1817 годах, когда автору было 14-15 лет: "Слепой и зеркало", "Крестьянин и смерть", "Волк и две лисицы", "Лисица-секретарь". Четыре других датированы условно и во многих случаях ошибочно в публикациях разных лет.

Лишь о двух баснях, текст которых хранится в ОПИ ГИМа (отделе письменных источников Государственного исторического музея), - "Брага", "Кляча, дрова и дровни" - можно с уверенностью сказать, что они написаны в 1827-1831 годах, то есть в Читинском и Петровском острогах. Думается, что и две другие басни - "Дитя и пятнышко", "Шахматы" - написаны в годы каторги скорее всего, в Петровском заводе.

О судьбе множества других басен, которые написал П.С. Пушкин, а также его стихов, перевода "Мыслей" Паскаля, трактата о происхождении человеческого слова и переводов многих зарубежных теологов, которые он делал в годы ссылки, можно лишь догадываться. Наиболее обоснованным кажется такое объяснение. Его литературный и эпистолярный архив вернулся вместе с ним на родину, в Коростино. Он оставался в коростинском доме и после его кончины. Добрая сестра его Марья Сергеевна, сама будучи уже нездорова и имея на руках больного Николая Сергеевича, не нашла, вероятно, ни сил, ни времени заняться разбором этих бумаг.

Видимо, архив Павла Сергеевича нашел приют в каком-нибудь старом сундуке - в чулане или на чердаке. Бумаги пережили смерть Марьи Сергеевны в 1868 году, затем Николая Сергеевича в 1871-м, а потом и младшего брата Петра Сергеевича в конце 70-х годов. Бумаги продолжали смирно лежать и когда коростинский дом заполнили многочисленные племянники и племянницы дети, а потом и внуки брата Михаила Сергеевича.

Полувековое молчание декабристского архива нарушили сердитые и обиженные люди - коростинские крестьяне. Откуда было им знать в тот 1905 год, год русской революции, куда и на кого направить свой гнев. И прежде чем запылал помещичий дом в Коростине, вынесли они из него все, что понравилось. Заметили, верно, и сундук. Обнаружив там вместо богатств бумаги, решили, что сгодятся и они.

Так и обуглились в самокрутках коростинских мужиков в баснях изложенные мысли Павла Сергеевича Пушкина, которые им же, мужикам, в назидание и были написаны, надежда, вера его и товарищей-декабристов, что будут они, мужики, свободны и счастливы...

Приведем здесь сохранившиеся басни П.С. Бобрищева-Пушкина.

Слепой и зеркало

Услышавши слепой,
Что можно в зеркале увидеть образ свой,
Обрадовался он тому
И зеркало купить тотчас послал слугу
Вот зеркало купили;
Слепой наш смотрится в него;
Но все по-прежнему не видит ничего.
"Так, видно, сущий вздор об нем мне говорили",
Вскричал брюзгливец наш слепой.
И, рассердясь, вдруг толк его ногой.

Подобные слепцы в делах людских бывают.

Крестьянин и Смерть

Крестьянин на спине однажды нес дрова
Да ноша ноше рознь; а эта такова,
Что двум лишь только вмочь поднять.
Он с нею шел и утомился
И на траве лег отдыхать.
Немного полежал и в путь опять пустился;
Но скоро так опять устал,
Что смерть с досады звал,
А смерть, к несчастию, как будто тут случилась;
"Зачем ты звал меня?" - свирепая спросила.
"Чтоб ношу мне поднять ты пособила:
Благодарю за то, что скоро так явилась",
Ответ со страху был его.
Хоть как ни худо жить, а смерть тошней того.

Волк и две Лисицы

Две хитрые лисы у мужика
Вдвоем стянули петуха;
Но что ж? тут нечему дивиться,
Ведь надо чем-нибудь лисицам поживиться;
Да вот беда,
Как дело-то дошло до дележа;
А уж когда делят, не только у лисиц,
И у людей бывают споры,
И брань, и ненависть, и драка, и раздоры.
Ну так и каждая из этих двух лисиц
Кусочек пожирней, побольше взять хотела.
И словом, каждая про свой желудок пела.
Повздорили оне о петухе,
Но проку кумушки не сделали себе;
А дело чтоб привесть к концу, пошли к судье.
Волк был тогда судьей,
Который наблюдал прибыток больше свой,
И только что пришли, перед судьею стали,
Он тотчас закричал, чтоб петуха подали.
Лишь взял и тотчас съел,
А кумушкам в ответ идти назад велел.

Лиса-секретарь

Лев приказание однажды дал лисице,
Законы толковать великой мастерице,
Скорее написать о том,
Чтоб длиннохвостые из царства вышли вон.
Лисица принялася,
И ну писать!
И титул и число исправно написала,
А там и стала
Верть так и сяк хвостом, не знает, что начать.
В законе-то она хоть толк довольно знала,
Да с ней случилась беда:
Когда бы не было у ней самой хвоста,
Тогда б другое дело.
Однако ж хитростью она кой-как успела
И снова за письмо, на цыпочках присела,
И тут уж ну валять...
В минуту кончила, кой-что переменила;
Не хвост в наказ, рога вклеила
И подвела такой закон,
Чтобы рогатых выгнать вон.
Лев на лисицу полагался.
Уж дело предо львом,
А секретарь в чести - так дело и с концом,
Махнул и подписался.
Лисица в стороне, а бедные козлы,
Быки, бараны и волы
Принуждены от леса отказаться
И от скотов скорее убираться.

Брага

Крестьянин молодой
По древнему обыкновенью дедов
Весеннею порой
Собрался угостить своих соседов
На праздник храмовой
И для того сварил, недели за две, браги
Две полные корчаги
И, в бочку влив, закупорил гвоздем.
С той мыслью, чтоб она путем
Ко праздничному дню остыла.
Ан вышло не по нем, как на беду, все дело,
И словно как над ним лукавый подшутил;
Во-первых, солоду в неё переложил,
А во-вторых, вина и то, что слишком много
Он в бочку чересчур налил
И что закупорил он слишком строго,
Не сделавши нигде отдушин в ней.
Но как бы ни было, не знаю сколько дней,
Пробывши в заперти так, брага забродила,
Что удали такой и пиву б впору было;
А как насперся дух и набралася сила,
Стесненная со всех сторон,
Гвоздь вышибла она из бочки вон
И, клубом пеняся, в отверстье побежала!..
Увидев то, крестьянин мой:
"Постой же, - говорит, - я справлюся с тобой,
На гвоздь один надежды, видно, мало!"
Сказав, по-прежнему закупорил гвоздем,
А сверх того ещё для подкрепленья
Он бочку обтянул железным обручем.
"Теперь не вырвешься, прошу прощенья",
Сказал он, отходя от бочки прочь.
Но дело не по нем сбылося снова.
Он и не ждал несчастия такого:
Перестоявши ночь,
Сильнее прежнего зашевелилась брага,
Вспузырилась, сперлась и, весь собравши дух,
Отколь взялась отвага,
Вон вышибла не гвоздь, а целый круг,
И потекла по погребу ручьями!..
Крестьянин ахнул мой, всплеснув руками,
Когда, пришед поутру навестить,
Увидел в погребе такое разрушенье.
А некого бранить...
На праздниках без угощенья
Остался он по милости своей.
А если бы крестьянин был умней,
И сколько надобно дал браге бы свободы,
И сам бы с брагой был для праздничных он дней,
И бочки разрывать не довелось бы ей.

Свое всегда возьмет закон природы.

Дровни

Крестьянин зимнею порою,
Ранехонько перед зарею,
Большой с дровами воз
В столичный город для продажи
На тощей кляче вез.
А кляча чуть дыша, а более от клажи
Так уморилася, хоть стать
Чтоб кляче отдых дать,
Мужик пустил её по воле;
А сам, отстав шагов десятков пять, не боле,
Шел полегонечку за возом вслед.
Приметя, что кнута позади больше нет,
Клячонка в разговор пустилася
С дровнями.
"Возможно ль, - говорит, - меня несчастней быть?
Вам хорошо лежать,
Попробовали б сами,
Вас, лежней эдаких, мне каково тащить
Вишь, растаращились,
Как по снегу покойнее,
И шагу не хотят без лошади ступить,
Да, как же - барины - им
Видишь, непристойно
Самим ходить.
Я проучила б вас, когда б в моей бы воле!.."
"Что ты! Рехнулась, что ли?
Тут дровни заскрипели ей,
Нашла завидовать! Мы с должностью твоей
Свою охотно б поменяли.
Вишь телепней каких
Почти лежмя наклали.
Ты тащишь только их,
А нас они так давят!
Вот их так подлинно
Завидная судьба.
И горя нет, лежат себе,
Как господа.
И нас с тобою в грош не ставят.
Умели б эдак мы и сами лечь!"
"Безумные, - тут им бранчливо пробренчали,
Дрова, прослышав их завистливую речь.
Вы, видно, горя не видали!
Вы знаете, зачем везут нас? Жечь!"

Шахматы

Однажды шахматы по воле игроков
По шахматной доске, болтая вздор, слонялись
И между прочих пустяков
Друг перед дружкой величались:
Слон
Хвастался, что он,
Вблизи царя и ферзи стоя,
Не знает ни на час себе покоя,
Трудясь для общего добра,
И что одним
Лишь им
Вся держится игра.
Ладья кричит всем без умолку,
Что, окромя её, ни в ком нет толку,
А конь - старинный хват
Кричит, как будто на подряд,
Что он ни в чем, нигде препятствия не знает,
Что, говоря нередко "мат",
По головам и ферзей и слонов шагает.
И словом, все - и пешки, и кони,
Слоны, и ферзи, и ладьи
Без всякой совести свои
Друг перед дружкою заслуги выставляли
И верно б так кричали
И спорили до сей поры,
А может быть, без дела стоя
На шахматной доске, крик подняли б и втрое,
Но, к счастию, с концом игры
Хозяин кончил их и хвастовство пустое,
А вместе с ними дал и добрый нам урок:
Он положил их всех в один мешок.

Дитя и пятнышко

Дитяти маменька в награду за урок
Купила платьице ко празднику в обновку.
Надевши на него и причесав головку,
Промолвила: "Смотри же, мой дружок,
Чтоб это платьице ты у меня берег,
Чтоб к вечеру его снял так же ново!"
И подлинно сказать, ребенок соблюдал,
Как должно, маменькино слово.
Чиннехонько ходил, чиннехонько играл;
И в утро целое не знал, что есть проказа.
Он платьице свое берег, как глаза.
Но на кого беда на свете не живет?
И мой Николенька забылся,
Разбегался и расшалился,
И платьице свое он как-то запятнал.
Увидевши беду, заплакал, зарыдал.
Потом, как водится, от слез своих унялся,
Но утешение сбылося не к добру.
Уже Николенька не так, как поутру,
Обновку замарать боялся.
Считая про себя, что будет все равно,
Увидят ли на нем одно
Пятно,
Пятна ли два или десяток.
Так думая, шалить стал без оглядок.
Что ж вышло из того? Что, тряся об столы,
Об печки, об полы,
Обновку замарал хоть брось мой Николаша!
Толк басни сей таков:
Дитя есть всяк из нас, а платье - совесть наша.
До первой слабости у всякого она
В своей невинности хранится.
И счастлив то дитя, который умудрится
Не сделать первого на платьице пятна.

*  *  *

В конце зимы 1831 года творческим обиталищем Павла Сергеевича стала столярная мастерская. Он оставил все другие дела и сначала долго трудился над чертежом, потом тщательно строгал и обтачивал детали, обрабатывал, полировал, примеривал и прилаживал. Даже А.Ф. Фролову и А.П. Беляеву, которые всегда были в курсе его столярных фантазий и идей, не открывал он своей тайны, работая в мастерской в неурочное время.

Однажды утром столярная артель, войдя в мастерскую, изумленно ахнула: посреди комнаты стояло большое в стиле ампир кресло, красивое и изящное, продумана каждая деталь, одна с другой словно состязались в совершенстве. Не передаваемая словами, была в этом кресле какая-то игривость и грациозность одновременно - виделась сидящая в нем прелестная женщина. Об этом и сказали Павлу Сергеевичу, когда он, посмеиваясь довольный, вошел в мастерскую.

- Оно и предназначено прелестной женщине, - сказал Пушкин.

- Какой, Павел Сергеевич?.. - в дружном вопросе слышалось удивленное любопытство.

- Нет, нет, господа, - рассмеялся он. - Это подарок мой Елисавете Петровне Нарышкиной. 3 апреля - именины ее...

...Теплым апрельским полднем 1844 года вернулись в свое имение Высокое, что под Тулой, Михайло Михайлович Нарышкин и супруга его Елизавета Петровна. Почти 20 лет ждало их Высокое. После Читинского и Петровского острогов последовала четырехлетняя ссылка в Курган, затем был Селенгинск. С середины 1837-го по март 1844 года местом ссылки Михаила Михайловича стал Кавказ. Его счастливо миновали пули горцев и болезни того края. Как знать, может, это потому, что рядом была его любящая Лизхен, как звали её в Сибири декабристские жены. Ангел-хранитель, другиня, отважная дочь доблестного русского генерала, героя Отечественной войны 1812 года П.П. Коновницына.

Едва отдохнули супруги Нарышкины после трудного пути в весеннюю распутицу, как начались визиты родственников и близких декабристов тульских уроженцев: Киреева и Чижова, Бодиско и Голицына, Непенина и братьев Крюковых, Черкасова и Лихарева, Аврамова и Загорецкого. Что мог сказать им Михайло Михайлович, если видел товарищей своих 12, а кого и все 15 лет назад? Но принимал ласково, заботливо, волнуясь и сострадая. Понимал: их утешает даже просто встреча с ним. Для отцов и матерей время остановилось на декабре 1825-го - январе 1826 года, а он был там, с дорогими их сердцу в самое трудное время - в крепости и на каторге.

И только одному - отцу Павла Бобрищева-Пушкина Сергею Павловичу - им было что не только рассказать, но и показать. После долгой беседы Елизавета Петровна, сердцем поняв душу исстрадавшегося Сергея Павловича, осторожно готовила 75-летнего старика к своему известию.

- А что, любезнейший Сергей Павлович, как вам показалось кресло, в котором я сижу? - Она встала и неторопливо отодвинула его от стола.

Сергей Павлович недоуменно взглянул на Елизавету Петровну:

- Помилуйте, сударыня, у вас все в доме отменно красиво и изящно!

- А знаете ли, кто мне исполнил его?

Сергей Павлович решительно смутился, боясь отвечать, чтобы не обидеть хозяйку, и смотрел несколько растерянно.

- А исполнил его, добрейший Сергей Павлович, - протяжно проговорила Нарышкина, - сын ваш, Павел.

Такой реакции Елизавета Петровна не ожидала: старик несколько секунд непонимающе переводил взгляд с неё на кресло, потом встал порывисто и вдруг, опустившись на плохо гнущиеся колена перед креслом, зарыдал, опустив руки и голову на сиденье.

Страшен безнадежностью плач стариков над собственной бедой, но ещё более потрясает горе отцовское, когда вырывается оно из долгого заточения. И не выдержали Нарышкины. Стоя рядом с Бобрищевым-Пушкиным и не пытаясь поднять его, плакали тоже, может быть вспомнив своих ушедших родителей, а может - ощущая и его своим отцом, плакали не стесняясь, как плачут в детстве, освобождая душу от тяжести, горечи, обид, от так долго и стойко переносимых испытаний...

Нарышкины не отпустили Сергея Павловича в тот день, пообещав отвезти в Егнышевку назавтра. Он и не настаивал. Елизавете Петровне пришлось сесть в другое кресло, - старик, примостившись на край стула, держал "Павлушино кресло" за подлокотник и поглаживал спинку, сиденье, все резные украшения, вглядывался, будто хотел разглядеть сына в его очертаниях. После вечернего чая перед отходом ко сну заговорил умоляюще:

- Лисавета Петровна, Михайло Михайлович, благодетели, родные, подарите, а то продайте мне кресло сына!

Не было сил ни смотреть в его детски умоляющие глаза, ни отказать, ни уступить. Нужна была правда.

- Не буду лукавить, мой добрый Сергей Павлович. Мне дорого, очень дорого это кресло. Сын ваш подарил мне его ещё в Петровском остроге, ко дню именин. Тяжелое было время. Я ужасно страдала нервическими припадками. Всех поразил такой подарок и удивило искусство Павла Сергеевича. Но я, когда первый раз села в кресло, уразумела: сын ваш подарил мне здоровье.

Елизавета Петровна остановилась, потому что Сергей Павлович снова плакал, но уже беззвучно, боясь пропустить хоть слово. Быстрые крупные слезы текли по щекам, и он отирал их большим платком. - С той поры я стала спокойнее, а если случались прежние приступы, скорее садилась в кресло - Павел Сергеевич доброту сердца рукам своим передал. Вот она и лечила меня. Доброта сына вашего лечила, милый Сергей Павлович. Вместе с нами кресло это было на поселении в Сибири, затем на Кавказе и домой приехало. Это лекарство мое.

Казалось, сердце старика впитывало каждое слово Нарышкиной.

- А знаете ли, что я придумала, добрейший Сергей Павлович? предупредила его вопрос Елизавета Петровна. - Давайте-ка сделаем такой уговор: когда я умру, кресло перейдем вам. А когда умрете вы, пусть кресло снова передадут в мой род. Согласны?

Что он мог ответить? Он знал, что земной его срок вот-вот кончится, а у этой молодой женщины впереди ещё много дней - и пусть не иссякнет в ней благодарность к доброте сына, дай Бог и ему, как Нарышкиным, покинуть суровые места мук и скорби.

Старый Сергей Павлович оказался прав: ему оставалось быть на земле всего трехлетие, а Е.П. Нарышкиной предстояли спокойные и счастливые, хотя и не очень здоровые 23 года.

23

[img2]aHR0cHM6Ly9wcC51c2VyYXBpLmNvbS9jODUzNjI4L3Y4NTM2Mjg4ODcvODc1MjkvY0JzRVJjSm5sLWsuanBn[/img2]

Сергей Павлович Бобрищев-Пушкин, отец братьев-декабристов Бобрищевых-Пушкиных. С акварели Е.С. Озеровой. 1848. Картон, акварель, белила. 20 х 15. До 2017 г. в собрании Евгении Михайловны Величко.

24

Глава 4

В стране поселенской

Прощай, каземат!

Первый день Рождества, 25 декабря, был морозным, солнечным. Всеми владело умиротворенное, тихо-торжественное настроение. Чай пили по отделениям, не торопясь, много вспоминали о рождественских праздниках дома - и более всего в детские свои годы. Не торопясь и расходились, чтобы сойтись потом группами, с неизменными чубуками, в казематах или в коридорах у топящихся печей, дверцы которых не закрывали, чтобы видеть веселый, живой огонь. Не торопясь курили, и не было в этот день споров, громких разговоров - не сговариваясь, будто ограждали тишиной праздничный свет в душе. Все принарядились, многие собрались на рождественский обед в дома к женатым. Рождественские кушанья ждали и остающихся в остроге.

Благостный настрой утра в одночасье нарушился посланным от коменданта Лепарского офицером. Бесстрастным, озабоченным голосом тот оповещал каждую группу:

- Пожалуйте в большую залу!

Значить это могло все, что угодно, - мгновенно все глаза наполнились тревогой и беспокойством.

- Господа, я имею честь огласить указ его императорского величества Правительствующему Сенату от 8 ноября 1832 года, - торжественно произнес Станислав Романович, когда все собрались.

Он читал - в неспешной своей манере, будто сначала прожевывал, а потом уже проговаривал слова, и сегодня это раздражало - хотелось скорее узнать, в чем состоит указ.

"Ныне, по случаю восприятия от святой купели новорожденного четвертого любезнейшего сына нашего, великого князя Михаила Николаевича, желая явить новый опыт милосердия нашего к участи помянутых государственных преступников, всемилостивейше повелеваем... - Лепарский сделал многозначительную паузу, глянул на слушателей, но, столкнувшись с нечеловеческим напряжением в их глазах, почти "галопом" прочитал "повеления": осужденным на 20 лет по 1-му разряду срок каторги сокращался до 15 лет, осужденным на 15 лет - до 10, "Муханова, Фонвизина, Фаленберга, Иванова, Мозгана, Лорера, Аврамова, Бобрищева-Пушкина 2-го, Шимкова, Александра Муравьева, Беляева 1-го, Беляева 2-го, Нарышкина и Александра Одоевского, оставленных в работе 8 лет, освободив от оной, обратить на поселение в Сибирь".

Вместе с ними на поселение определялись и три члена из Общества военных друзей: А.И. Вегелин, К.Г. Игельстром, М.И. Рукевич, а также В.П. Колесников, отбывавшие вместе с декабристами каторгу.

...Как передать их радость - эту верную спутницу надежды? Однако была она недолгой, ибо в сердце каждого пришло осознание: не на родину отправляются их товарищи, а сокращение срока каторги на пять лет - так уж ли улучшает их судьбу? Если Богу угодно будет уберечь их жизни и через 10, и через 15 лет, за ними - те же сибирские дали. А кроме того, царская милость означала ещё и разлуку - может быть, навсегда. Об этом в одном из писем сообщал А.И. Вегелин:

"Нам прочли указ его величества, согласно которому 18 из заключенных получили свободу; первый момент, как вы можете хорошо себе представить, был преисполнен одним всеобщим ликованием, но понемногу мысль о разлуке с людьми, столь близкими нашему сердцу, в сильной степени его смутила; нам был дан срок до 12 января, чтобы приготовиться к дороге".

Итак, новый, 1833 год Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин последний раз встретил со всеми товарищами своими. Каким он был, их прощальный Новый год? Скорее всего, веселым и грустным одновременно. И видимо, возродила все же царская милость надежды на скорые добрые перемены для всех.

Они перестали надеяться лишь к началу 40-х годов - стало очевидно, что Николай никогда не перестанет считать их серьезными своими врагами. Много позднее, в середине 50-х годов, М.А. Бестужев горько сыронизирует над монаршими милостями: "Незабвенный, удивляясь нашей живучести, начал морочить Россию милостивыми манифестами, не приносящими нам ровно никакого облегчения, как сказал поэт:

При нем случилось возмущенье,
Но он явился на коне,
Провозглашая всепрощенье.
И слово он свое сдержал,
Как сохранилося в преданьи:
Лет сорок сряду все прощал,
Пока все умерли в изгнаньи".

Итак, на поселение велено было отправляться 18 узникам. Отправлялись 16. Двое - М.А. Фонвизин и А.М. Муравьев - как о милости просили остаться в Петровском заводе. Первый был тяжело болен и не мог ехать (на поселение в Енисейск он прибыл лишь год спустя, в феврале 1834 года). Александр Муравьев просил оставить его в каземате до окончания срока каторги брата Никиты Михайловича Муравьева, осужденного по 1-му разряду (они вместе отправились на поселение в с. Урик Иркутской губернии в 1839 году).

Дни перед отъездом заполнились приготовлениями: упаковывалось нехитрое имущество, в артели шла счетная работа - каждому отъезжающему выделялась сумма в 600-800 рублей на обзаведение и главные нужды.

На поселение комендант отправлял их с тем же "почетом", с каким везли на каторгу: неизменными "четверками", с неизменным же жандармским сопровождением.

Путь всех 16 лежал в Иркутск, где от губернатора им предстояло узнать о месте поселения каждого. Однако царский указ запрещал отправлять всех одновременно. Вот почему первую группу - К.Г. Игельстром, А.И. Одоевский, П.А. Муханов, П.И. Фаленберг - комендант С.Р. Лепарский отправил в самом начале января, а вторую - почти через две недели. Об отъезде второй "четверки" писала жена декабриста А.П. Юшневского Мария Казимировна: "17 числа сего месяца проводили ещё четырех: Рукевича, Мозгана, Иванова и ещё одного молодого человека, Колесникова, который так плакал, прощаясь со всеми, остающимися в тюрьме, что всех растрогал".

Павел Сергеевич Пушкин оказался в третьей четверке: с Н.И. Лорером и братьями Беляевыми - Александром и Петром. Точной даты отъезда установить не удалось. Они, видимо, выезжали 20-25 января; так как четвертая партия А.И. Вегелин, П. Аврамов и Шимков отправилась в самом конце января (несколькими днями позже уехал и М.М. Нарышкин).

Невыразимой была боль и тягость прощания отъезжающих с остающимися товарищами.

Мария Казимировна писала: "Родные братья не могут расставаться с большей нежностью, так несчастие и одинаковость положения сближают. Все в слезах, и все огорчены душевно. И мы тут же плачем, как сестры, провожающие своих братьев".

В "Записках" даже никогда не унывающий, как звали его друзья, "веселый страдалец" Николай Иванович Лорер и спустя 35 лет не нашел сил подробно описать это прощание (он работал над мемуарами в 1862-1867 годах):

"Невыразимая тоска сосала душу", - будто через сдерживаемые рыдания пробивается пронзительная фраза.

Из Петровского завода даже самые молодые уезжали 30-35-летними мужами. За плечами каждого шестилетняя каторга, груз страданий и ценой их полученный опыт. В неприкосновенности сохранили они верность молодым своим идеалам. Да и сама молодость - будто спасенная условиями заточения и полнотой их духовной жизни, взаимного духонасыщения - ещё жила в них энергической своей жизнью, то и дело прорываясь, искала выхода.

...Изба была большая, солнечная, чистая. До желто-матовой основы выскобленные широкие лавки расходились из красного угла под темными образами вдоль обеих стен, на широкие же и тоже чистые полати наброшено было цветное самотканое рядно. Цветные половики застилали весь из толстых сосновых половиц пол. Печь - широкая, русская, была по-сибирски ещё и высокая, с двумя лежанками по бокам. Она очень хорошила всю избу свежей побелкой. Будто строгим взглядом остановила она жандармов, двинувшихся было в горницу, не обтерев ног. Служба службой, а, видно, помнили они крестьянское свое детство, почтение к материнскому труду в избе, а может, и накрученное строгой рукой ухо. Вслед за первыми постояльцами в мундирах, отряхнув снег с валенок, шуб, сняв шапки, вошли в нарядную эту горницу и те, кого мундиры сопровождали.

И не хватило у избы простора и света - стало шумно, тесно, исчезли желтосолнечные краски лавок, погрустнели цветные половики. Люди заполнили собою все вокруг. Но изба повеселела вместе с ними, когда расселись они вокруг стола, на котором кипел самовар, а шутки, смех очень грустных, как казалось сначала, людей снова поселили в доме опрятность и солнечность.

После ужина они долго сидели за столом - маленький скол большой артели. О чем говорили они, что чувствовали, оказавшись впервые вне стен каземата? Вряд ли о предстоящем, его не знал никто, хотя в глубине души каждого тревога уживалась с надеждой. Тогда, в 1833-м, ещё надеялись, что монарх, исчерпав свою ненависть, высочайше соизволит вернуть их на родину. А может, отдохнув с дороги, принялись спорить о недоспоренном? Одно можно утверждать с уверенностью: не было тоски, печали и угрюмости за тем вечерне-ночным столом у самовара. В первую некаторжную их ночевку...

Ночь почти заканчивалась: затихали на полу, лавке, дремал даже неугомонный Лорер. Вдруг вслед за коротким стуком раздалось радостное, прямо-таки восторженное, хоть и хрипловатое "Ку-ка-реку!". Все подскочили, кто-то зажег свечу, ища злого шутника. А он - красивый, важный, белый, отчего изумрудно-голубое оперение хвоста и головы было ещё роскошнее, стоял у печи, у нижней заслонки, и набирал силы для нового радостного клича. Немая сцена сменилась чьим-то полувопросом:

- Как он здесь, откуда?

Н.И. Лорер с серьезной миной пояснил, указывая на дверь соседней комнатки, где спали жандармы:

- Это наши стражи выставили стража, а он перестарался!

Когда смех утих, Николай Иванович заявил:

- Я волею своей отменяю твое усердие, Петруша, - и стал пробираться к печке.

В ответ раздалось ещё более самодовольное "Ку-ка-реку!". Взрыв хохота не остановил Лорера. Он благополучно достиг печи, но "Петруша" не намеревался ни покидать свой пост, ни даваться в руки. В минуту изба превратилась в некое существо из смеха, движения и придушенного "Ку-ка-реку". Упирающегося "Петрушу" общими силами затолкали под печь, плотно закрыли заслонку и приперли кочергой и ухватом. Постепенно все успокоилось, сон сморил всех в одночасье.

Новый грохот был ещё оглушительнее - летели железная кочерга и ухват, заслонка подобно пушечному ядру отлетела к двери. "Ку-ка-реку!" было не только радостным, но и злорадным, - мол, не остановить наступления утра. Четыре пары осоловелых со сна глаз уставились на белое "чудо", отдыхающее после ора и снисходительно на всех взирающее.

- Господа, я homo humanus, но этой твари я иду сворачивать голову, - в голосе Лорера звучала убежденность живодера.

И снова смех, возня, снова надежное петушиное заточение, а затем неизменное "Ку-ка-реку", едва избу заполняло сонное дыхание людей. Петух мучил их до самого рассвета. Сердиться было бессмысленно, но Николай Иванович всякий раз изобретал какие-то словесные кары пернатому и веселил всех ужасно, а уже утром, впервые за ночь рассмеявшись сам, заключил:

- А ведь Петруша похож на нас. Мы его в заточение, а он "Ку-ка-реку!", и мы опять его в заточение, а он опять "Ку-ра-реку". Наш брат - каторжный.

Только позвольте, господа, - спохватился вдруг Лорер, - выходит, что мы-то с вами исполняли ролю Никса?

Ответом был хохот просто оглушительный. И за утренним чаем не было конца шуткам и смеху.

Н.И. Лорер, умевший осветить добрым юмором самое грустное настроение (в каземате утвердилось то ли прозвище, то ли клич "Лорер, утешай меня"), вероятно, глазами души разглядел, как близки слезы у всегда приветливого и спокойного Павла Пушкина.

Хозяйка, крепкая, румяная и улыбчивая крестьянка, поставила на стол большую миску с румяными - только из печи - сибирскими шанежками. Увидев, как аппетитно справляется с ними Павел Сергеевич, Лорер сделал постно-строгое лицо, вздохнул и произнес глубокомысленно:

- И Астральному духу не чужда бренная материя!

И снова хохот, и заулыбался, и чем-то в ответ рассмешил всех Павел Сергеевич.

Нынче все было смешно - и не смешное. Они доживали последние крохи своей юности, молодости, они наслаждались согревающим душу чувством братства, нечеловеческим усилием воли отбрасывали - хотя бы на быстротечные эти сутки дороги - мысли о самом близком будущем. Каждому будто хотелось насмеяться впрок. Через несколько дней, знали они, беспощадные слова "навсегда" и "никогда" обретут силу действия. Может быть, навсегда поглотит их Сибирь. Может быть, никогда не доведется им больше увидеться.

Для осужденных по 4-му разряду - полковника Павла Васильевича Аврамова, подпоручика Павла Дмитриевича Мозгана (Мазгана), штабс-капитана Петра Александровича Муханова, бухгалтера Ильи Ивановича Иванова, прапорщика Ивана Федоровича Шимкова - силу закона и судьбы обрели оба эти слова: никогда не довелось им увидеть друзей и близких на родине, навсегда присвоила их Сибирь.

25

Село - город на карте

Неутомимая месть монарха удивлять перестала. Но боль приносила, и немалую. Особенно когда начался разъезд на поселение. Надо сказать, что и здесь монарх продумал "процедуру": освобождаемых с каторги отправляли не прямо на место поселения, а, как было сказано, доставляли сначала в Иркутск, пред очи генерал-губернаторские. Н.И. Лорер в "Записках" рассказывает, как объяснил царские реляции о расселении генерал-губернатор Восточной Сибири А.С. Лавинский, когда очередные четыре декабриста 4-го разряда, отправленные на поселение, прибыли к нему:

- Господа, я должен был бросить жребий между вами, чтоб назначить, кому где жить. Ежели б правительство предоставило мне это распоряжение, я, конечно, поместил бы вас по городам и местечкам, но повелением из Петербурга мне указывают места. Там совсем не знают Сибири и довольствуются тем, что раскидывают карту, отыщут точку, при которой написано "заштатный город", и думают, что это в самом деле город, а он вовсе и не существует. Пустошь и снега. Кроме этого, мне запрещено селить вас вместе, даже двоих, и братья должны быть разрознены. Где же набрать в Сибири так много мест для поселения?..

В 4-м разряде тысячами километров Сибири отделяли братьев Беляевых мичманов гвардейского экипажа. Александру Петровичу повелевалось жить в Илгинском винокуренном заводе Иркутского округа, Петру Петровичу местом поселения был определен Минусинск. Очень друживших и глубоко привязанных друг к другу братьев разлучали впервые в жизни, и не было надежды, что они встретятся. Пронзительной печалью было их прощание для всех.

Путь Александра Беляева в Илгинский завод лежал через Верхоленск, который обозначили местом ссылки Павлу Бобрищеву-Пушкину. Судьбе было угодно, чтобы добрый и близкий сердцу Павла Сергеевича товарищ и попутчик в жизнь поселенскую Александр Беляев стал и единственным человеком, рассказавшим о первом ссыльном жительстве П.С. Пушкина.

Именно на такие места, как Верхоленск, досадовал А.С. Лавинский: то, что на карте обозначалось городом, было большим селом Верхоленское. Около полугода прожил здесь Павел Сергеевич, и, видимо, после годового заключения в Петропавловской крепости это были самые трудные дни его жизни. В казематском обществе за шесть лет несколько утихла боль его разлуки с отцом, родными, любимым братом.

Общая чаша горя, но и общие беседы, споры, общий смех, артельный труд, чтение, общие занятия в академии деятельно заполняли дни. Дружба, приязнь, уважение, а нередко и восхищение душевными качествами и огромными познаниями товарищей, терпимость к слабостям друг друга и открытый протест тому, что терпимым быть не может, соединил узников в единый организм, а их сердца - в одно большое сердце. А теперь будто жадная и жестокая птица отклевывала от этого сердца по кусочку, и оно болело и кровоточило.

В отличие от многих своих товарищей, рвавшихся из Петровского каземата, чтобы вдохнуть воздух свободы, надеясь на добрые перемены в судьбе, Павел Сергеевич отчетливо провидел свое будущее: на поселении нетерпеливо поджидала его бедность, если не нищенство. На помощь из дома, он знал, рассчитывать бессмысленно. Денег, выделенных из Малой артели на обзаведение, хватит ненадолго, а "быть тягостью добрым людям", как он писал позднее, то есть постоянно пользоваться помощью Малой артели, было неловко.

Но видимо, Павел Сергеевич и представить себе не мог, с какой силой сдавит сердце, душу, мозг свинцовое одиночество, как только скроются из глаз сани, увозящие в Илгинский завод последнего его товарища А.П. Беляева. "Господи, укрепи меня, пошли силу жить", - был смысл долгой его молитвы, перемежавшейся слезами. Только они и могли как-то облегчить боль души.

Грусть печатью легла на весь облик его в верхоленское полугодие. Однако зов жизни был мощным и безотлагательным: рядом жили те, кому было ещё тяжелее и горше. Помочь этим беднякам он мог и должен был. А. Беляев подводит итог жизни П. Пушкина в Верхоленске следующими словами: "Жил, делая добро, ухаживал за больными, помогал, чем мог, нуждающимся, беседуя о царствии Божьем, и, вероятно, эта жизнь его была плодотворна".

Рассказал Александр Петрович и о таком случае из верхоленского быта П.С. Бобрищева-Пушкина.

Павел Сергеевич, как истинно верующий, часто посещал церковь, нередко беседовал со священником. Тот узнал, что П. Пушкин выразительно читает священные тексты, и стал поручать ему читать на клиросе для прихожан.

Чтения в процессе богослужения много всегда, особенно в Великий пост. Однако привилегия эта задела местного дьячка - то ли зависть заговорила, то ли увидел в этом ущемление своих прав, то ли показалось обидным предпочтение священника. Сделался дьячок лютым врагом Павла Сергеевича, вредя ему как только мог. "Пушкин с радостью бы перенес все эти наветы и клеветы, - поясняет А.П. Беляев, - но его сокрушало дурное и опасное состояние ближнего, и вот, вспомнив божественные слова Спасителя: "Добром побеждайте всякое зло", он во время говенья, перед исповедью упал к нему в ноги, прося простить его и не питать на него злобы. Враг его, зная, что Бобрищев-Пушкин человек благородного, "нежного", как народ выражается, воспитания, умный, ученый, кланяется ему в ноги, был так поражен этим смирением и побежден, что с этой минуты до самого отъезда Пушкина был искренно ему предан".

Надо сказать, что случай этот отразил завершившуюся в Павле Сергеевичу духовную работу, которая началась в Петропавловской крепости и смысл которой он определил как служение людям. Однако в служении этом помощь советом, делом, как бы значима она ни была, все же вторична. Главной задачей своей почитал он лечить души человеческие, не давать завладевать ими темным и низменным силам, нести свет добра и любви. Верхоленское поселение было как бы пробой духовных сил, испытанием правильности избранного пути. С него Павел Сергеевич уже не сойдет никогда, несмотря на то что самого его плотным кольцом окружали невзгоды - бедность, расшатанное уже здоровье, духовное одиночество и беспросветность будущего.

В письмах П.С. Пушкина 40-х годов не однажды встречается фраза: "Беда в нашем положении обзаводиться детьми". Этот рефрен звучит, когда приходит известие о смерти кого-то из товарищей, у кого оставались вдова и дети без средств к существованию. Однако, думается, именно в Верхоленске, обдумав и взвесив, окончательно определив свой путь на земле как путь служения, решился Павел Сергеевич отказаться от личного счастья, семьи, детей. В немалой степени помогли этому решению религиозные его устремления.

Павел Сергеевич нашел утешительную для себя истину в вопросе о браке в Первом послании апостола Павла к Коринфянам: аскетическая жизнь невозможна для всех христиан, она лишь для избранных: "Каждый имеет свое дарование от Бога, один так, другой иначе" (1 Кор., VII, 7).

Об этом же и письма П.С. Пушкина к Е.П. Оболенскому 40-х годов. В одном из них (от 9 августа 1940 года) Павел Сергеевич пишет, имея в виду свой аскетизм: "Таковы пути Божии; он мертвит и живит, низводит в себе и возводит, а потому и я не отчаиваюсь, но, оставаясь в руках Божиих, как есть, буду ожидать его силы..." Он считает, что "призван быть странником" и потому неправомерны мечты его "о семейном круге, из которого, может быть, Господь и вырвал нас рукою крепкою и мышцею высокою, чтобы взять на свою часть. То, что может отклонить от Господа, есть уже некоторого рода уклонение. Помнишь ли, что сказал Господь: "Не все могут снести это, но те, кто может нести, тот неси" (Мф.: 19, 11).

И все же отказ от земного счастья был хотя и сознательной, но жертвой, а аскетизм - мужественным, но горьким. Осталась для Павла Сергеевича до конца дней болевой точкой несостоявшаяся его личная жизнь, особенно то, что не имел он детей.

Их он любил страстно, и они платили ему тем же (в 30-50-х годах в письмах его много рассказов о детях - священника Петра Попова, декабриста П.Н. Свистунова, дочери И.И. Пущина Аннушке и т. д.). Вера помогала ему справляться с душевной болью, была опорой, утолением печалей его души. Восхождением к духовным вершинам стала вся последующая его жизнь.

Материальная сторона жизни если не радовала, то и не печалила Павла Сергеевича в то полугодие: он научился довольствоваться малым. Неизменным отношение к материальному останется на всю жизнь - 5 ноября 1839 года он писал Е.П. Оболенскому:

"Во внешней моей жизни я не терпел до сих пор недостатка - отсюда да оттуда - каким-то образом все убыв, опять наполняется прибылью, - вероятно, будет так и впредь. Для меня более не надо. Для брата малая прибавка тоже не сделала бы никакой разницы. Большие и очень большие средства, конечно, могли бы быть употреблены к его успокоению, но это невозможно, и я не умел бы ими распорядиться".

В том, 1833 году для П. Пушкина самой саднящей болью оставалась болезнь брата Николая. Едва прибыв в Верхоленск, он посылает прошение на имя енисейского гражданского губернатора, в котором просит "о соединении с бедным и больным братом" в одном городе - Красноярске, где тот пребывает в доме скорби, и надеется "принесть несомнительную пользу в несчастном его состоянии".

Высочайшее повеление "о дозволении двум братьям Бобрищевым-Пушкиным жить вместе", т. е. на частной квартире, последовало в сентябре 1833 года. А несколькими месяцами ранее было разрешено жить вместе и братьям Беляевым.

Сопровождавшему жандарму из Илгинского завода повелевалось довезти А.П. Беляева до Верхоленска, а там взять П.С. Бобрищев-Пушкина и ехать вместе в Иркутск.

И снова - через полгода - встретились друзья.

"При выходе из судна мне показали квартиру Бобрищева-Пушкина, куда я и отправился. Крепко мы обнялись с ним и от сердца возблагодарили Господа", пишет Александр Петрович. И добавляет: "Правда, радость Пушкина была отравлена; он просился туда, чтобы взять на свое попечение сумасшедшего своего брата, переведенного в Красноярск для пользования, но все же он мог облегчить его положение и мог надеяться привести его в сознание". Был июнь 1833 года.

Никогда больше не побывает Павел Сергеевич в большом этом селе Верхоленске. А его будут помнить - те, кому помогал и кого безвозмездно лечил, для кого находил слова ободрения и поддержки, кого врачевала его доброта, участие, понимание. И будут рассказывать о нем детям и внукам своим. А в том, 1833-м, как писал А.П. Беляев, "когда мы ехали улицей большого села, то нас постоянно останавливали выбегавшие из домов жители и прощались с ним горячими объятиями. Все почти плакали, расставаясь с ним..."

Не сохранилось документов о переезде Павла Сергеевича в Красноярск. Известен только маршрут: Верхоленск - Иркутск, там выполнение формальностей и новое путешествие по трассе Иркутск - Красноярск.

Видимо, не ранее июля оказался П. Пушкин в Красноярске. И потрясением - гораздо большим, чем он думал, - стало первое его свидание с братом в доме скорби, впервые после семи лет, что они не виделись. Думается, что боль душевная и бесконечная жалость, которую испытал Павел Сергеевич, увидев Николая, заставили его с ещё большим нетерпением ждать ответа из Петербурга о разрешении поселиться вместе на частной квартире. Он надеялся, что его любовь, заботы, нежность и бережность вернут брату рассудок. Если же излечение невозможно, думал он, он должен и сумеет облегчить страдания Николая.

П. Пушкин торопил время. А оно будто остановилось, потому что между январем и сентябрем, не казавшимися в Петербурге длинными временными расстояниями, лежали не столько тысячекилометровые пространства наезженной трассы Сибирь - Петербург, сколько все та же неутомимая работа бумаги. В четком треугольнике: сибирское правительство - III отделение - монарх скользили листки прошений, реляций, уточнений, предложений, объяснений, рапортов, донесений. Донесением, решившим, наконец, судьбу братьев Пушкиных жить вместе, было такое:

"В исполнение высочайшей государя императора воли, объявленной мне Вашим сиятельством (графом Бенкендорфом. - Авт.) в предписании от 26 минувшего апреля, государственные преступники Беляев 1-й и Бобрищев 2-й, находившиеся на жительстве в Иркутской губернии, переведены на поселение в Енисейскую губернию: первый в город Минусинск, а последний в Красноярск.

Уведомляя о сем вас, милостивый государь, честь имею довести при том до сведения вашего о просьбе государственного преступника Бобрищева-Пушкина 2-го, принесенной им Енисейскому гражданскому губернатору и состоящей в том, чтобы брату его, государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину 1-му, находящемуся в доме умалишенных в Красноярске, дозволено было жить с ним вместе на частной квартире, ибо он надеется поправить чрез то расстроенное его здоровье, к удовлетворению каковой просьбы Бобрищева-Пушкина 2-го по местным обстоятельствам препятствий я не предвижу.

Генерал-губернатор Восточной Сибири

Лавинский".

На докладной записке графа Бенкендорфа, излагавшей просьбу П.С. Пушкина, монарх начертал: "Согласен".

Генерал А. Мордвинов - военному министру

"Государь император по всеподданнейшему докладу г. генерал-адъютантом графом Бенкендорфом отношения к нему г. генерал-губернатора Восточной Сибири всемилостивейше дозволил находящемуся в Красноярске в доме умалишенных государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину 1-му жить на частной квартире вместе с родным братом его, государственным преступником Бобрищевым-Пушкиным 2-м, находящимся в Красноярске на поселении.

Генерал А. Мордвинов.

25 сентября 1833 г."

26

[img2]aHR0cHM6Ly9wcC51c2VyYXBpLmNvbS9jODUzNjI4L3Y4NTM2Mjg4ODcvODc1MWYvNUc4TnBGdFgxckEuanBn[/img2]

Пётр Сергеевич Бобрищев-Пушкин, брат декабристов. С акварели Е.С. Озеровой. 1840-е. До 2017 г. в собрании Евгении Михайловны Величко.

27

Шли хмурые 30-е

"Что касается до моего здоровья, о котором Вы желаете знать, любезный Михайла Александрович, то оно благодаря Господа моего по наружности хорошо, ибо вполне от Него зависит, а по внутренности, поскольку зависит от меня, постольку и худо. Брат находится все в том же положении, как вы его видели, - и во всей жизни нашей, как Вы видели прошлого года1, так и до сей поры, даже и квартира все та же - а теперь даже та самая неделя, на которой прошлого году мы с Вами виделись. Желая вам обоим всего лучшего, готовый к вашим услугам и всегда вам усердный

Павел Пушкин".

Такую хмурую приписку сделал Павел Сергеевич в письме С.Г. Краснокутского к М.А. Фонвизину 11 марта 1835 года.

Семен Григорьевич Краснокутский - обер-прокурор Сената, как член Союза благоденствия и тайного Южного общества, участник подготовки восстания на Сенатской площади, был осужден по 8-му разряду и приговорен к 20-летнему поселению. Он побывал в Верхоянске и Минусинске, прежде чем оказаться в 1831 году в Красноярске (не сумел добраться до Туркинских минеральных вод, лечиться на которых выхлопотали ему родственники, - паралич поразил его ноги). Он был единственным ссыльным декабристом в Красноярске, когда приехали туда братья Бобрищевы-Пушкины.

Красноярск с 30-х до 50-х годов был небольшим губернским городом, возведенным в это звание только в 1822 году, и в 1830 году насчитывал всего три тысячи населения, занимавшегося преимущественно земледелием. Несмотря на свое положение на большой трактовой дороге, Красноярск большого торгового значения не имел, и жизнь в нем шла спокойно и однообразно. Купечество его было немногочисленно и невлиятельно, и тон в обществе задавала небольшая группа губернских чиновников, большинство которых приехало сюда из Европейской России, или, как тогда говорили, просто "из России"...

Сибирское чиновничество этих времен отнюдь не отличалось добродетелями, и самые широкие полномочия генерал-губернаторов не могли побороть взяточничества и произвола. Умственные интересы чиновников были вполне под стать их добродетелям, и в городе не было ни книжной лавки таковая имелась на всю Сибирь одна (в Иркутске), ни культурных развлечений, и только хождение в гости с выпивкой и закуской, да иногда с танцами и сильнейшие сплетни оживляли существование красноярского высшего класса.

В городе выписывались, особенно со времени развития золотопромышленности, журналы и книги русские и иностранные, а все это, вместе взятое, заметно повышало культурный уровень красноярского общества и могло сделать пребывание в его среде в достаточной степени сносным, а положение на большом сибирском тракте облегчало сношения с внешним миром и приводило в соприкосновение с проезжавшими культурными людьми.

В то же время и местная администрация, "хотя и остерегаясь центральной власти и зная её суровости, чтобы не сказать более, по отношению к декабристам, однако, не оставляла ссыльных без поддержки и участия", писал И.Г. Прыжов.

Павел Сергеевич сразу же взял на себя многие заботы Краснокутского, в том числе и переписку. "П.С. Пушкин здоров, он пишет всегда от Семена Григорьевича и от себя - первый так слаб, что с трудом подписывает свое имя", - сообщал М.А. Фонвизин из Енисейска И.Д. Якушкину в Ялуторовск.

Сохранилось всего несколько писем Краснокутского к Фонвизину, написанных рукой П.С. Пушкина, и одна короче другой приписки Павла Сергеевича от себя. Это самые ранние и самые грустные его письма, которые удалось обнаружить.

Безусловно, на них печать того болезненного периода, через который прошли все декабристы и который сыграл немалую роль в их судьбах, перехода от казематского положения к поселенскому. Письма, заметки, воспоминания, записки, писанные ими в разное время и из разных мест поселения, удивительно похожи. Павел Сергеевич, сохранись его письма 1833-1836 годов, видимо, написал бы то же, что и И.И. Пущин, определенный на поселение в г. Туринск в 1839 году:

"Верите ли, что расставания с друзьями, более или менее близкими, до сих пор наполняют мое сердце и как-то делают не способным настоящим образом заняться" (лицейским друзьям И.В. Малиновскому и В.Д. Вольховскому, через 10 дней после приезда); "В продолжение всего этого времени хлопочу и хвораю. Странное положение: ничего нет особенно значительного, а сам не свой. Нездоровье во всем мешает, и все делаешь нехотя и оттого неудачно" (Е.П. Оболенскому через два месяца после приезда). И ему же, спустя год. "Пожалуйста, приезжай - вместе нам будет легче, если не должно быть совсем хорошо, что очень трудно в нашей жизни, испещренной различными необыкновенностями. С тобой возвратится ко мне спокойствие духа, которое - важное условие в болезни моей".

Очень похожее состояние было у Н.И. Лорера, которого направили в Мертвый Култук, населенное тунгусами, бурятами и поселенцами место, где стояло с десяток шалашей и одна изба: "Мрачные мысли стали мною овладевать. Скоро я потерял аппетит: ни одна книга меня не занимала, и шепот и урчание кипящего самовара одно развлекало меня".

В письмах Николая и Михаила Бестужевых к родным те же ощущения: "В первые минуты нашего водворения в здешнем селении, после разлуки с добрыми товарищами, с которыми после 14-летней жизни и дружбы мы не увидимся, может быть, вовеки, по новости положения и по грусти, не могу отыскать ни в голове, ни на сердце ни одной мысли, ни одного слова, даже чтобы просто сказать о нас самих. Невозможность выезжать, невозможность иметь сношения с самыми близкими соседями иначе, как через Петербург, связывают руки и отнимают охоту ото всего, тогда как деятельный человек с небольшими способами, но имея свободу действий, тотчас становится полезен своему краю".

У Павла Сергеевича этот период, видимо, затянулся, вот почему он говорит о хорошем и плохом, соотнося их с внешней и внутренней сторонами своей жизни.

О том, какой она была "по наружности", оставил воспоминания - под псевдонимом Н. Г-ий - красноярский старожил И.Ф. Парфентьев: "Не припомню, в котором именно году, то ли в 1834 или 1833-м, были возвращены из каторги некоторые из декабристов. Четверо из них были поставлены на квартиру в дом моей бабушки, жившей в Красноярске. Я помню двоих, а именно Павла и Николая Сергеевичей Пушкиных. При них находились два жандарма.

Павел так мне врезался в память, что и по сие время для меня памятно его чрезвычайно ласковое со мной обращение.

Высокий, с бледным лицом, худощавый, со впалыми глазами, всегда задумчивый, он вел религиозную жизнь. Я прислуживал нашим дорогим квартирантам при столе и исполнял разные их мелкие поручения.

Комната, где они обедали, была украшена портретами царской фамилии. Однажды, накрывая на стол, я был свидетелем такой сцены. Внизу всех портретов находился портрет наследника, потом императора Александра II, в казачьем мундире. Николай Сергеевич взял со стола вилку и в присутствии всех ткнул ею в один глаз наследника, отчего все окружающие пришли в большое недоумение. Один из жандармов, не говоря ни слова, скрылся, и через какие-нибудь четверть часа прибыл жандармский офицер в сопровождении городничего, которые взяли Н.С. и увезли, посадив его в сумасшедший дом.

Приласканный Павлом Сергеевичем, я ходил к нему на квартиру, подле Благовещенской церкви.

Комнатка, занимаемая им, была небольшая и вся обставлена шкафами с книгами его библиотеки. Я спрашивал у него книг для чтения, хотя бы божественных, но он мне отказывал, говоря, что мне ещё рано читать, и при этом всегда рассказывал вкратце содержание какой-нибудь книги, постоянно вразумлял меня о христианской здешней и загробной жизни.

Вообще П.С. был человек религиозный; в Великий пост, как я от бабушки слыхал, он питался только просфорой и святой водой. Приобщался Святых Тайн в великую субботу, а большею частию в светлое воскресение, чему я сам был очевидец. Подходя к таинству, он всегда плакал. После совершения таинства я подходил к нему христосоваться и поздравлял его с двойным праздником, и он уделял мне часть просфоры.

Платье Павлу Сергеевичу присылалось из Петербурга, и потому фрак и все прочее сидело на нем, как на скелете, так он был сильно истощен.

В одно время с переездом декабристов из каторги на поселение был переведен в Красноярскую Благовещенскую церковь священник о. Петр Попов, служивший в Нерчинском заводе. О. Петр, впоследствии преосвященный Павел, человек в высшей степени религиозный, кроткий и добродетельный, вполне заслуживал те теплые чувства, которые питали к нему декабристы.

Павел Сергеевич был с ним особенно дружен. Он в первый день Пасхи после ранней обедни отправлялся к отцу Петру и с ним вместе уезжал в тюрьму, где о. Петр служил канон (часы) Св. Пасхи, затем они христосовались с заключенными и раздавали им привезенные П. Сер. чай, яйца, белье и т. п. Арестанты не могли нарадоваться такому христианскому об них попечению и заботливости, а Павел Сергеевич при этом говаривал им про себя, что он сам ссыльный каторжный, испытавший тоже много горя.

Так же точно помню, что П.С. говаривал бабушке, что он никакого злодейского умысла не имел и ничего не знал, а только лишь хранил замкнутый портфель с бумагами своего командира...

Николай Сергеевич содержался в сумасшедшем доме, должно быть, около года и затем был выпущен, т. к. помешательство было тихое. Бывало, в 36 или 37 гг. идешь из училища домой обедать часов около 11 утра и встречаешь всегда Н.С., который в это время имел обыкновение прогуливаться. Повстречавшись с ним, поклонишься ему, он дружелюбно потреплет по щеке; ходил он всегда, сложивши руки назади и держа в них большой красный шелковый платок, другой конец которого всегда волочился по земле; он постоянно бормотал что-то себе под нос. Он мне всегда говаривал: "Милый Ванечка, не связывайся с баловными мальчишками", которые, кстати сказать, доводили его до исступления, дергая за конец платка и за полы сюртука сзади. Я жаловался на это учителю, и крутая мера последнего против шалунов удержала их от дальнейших насмешек над больным Н.С.

В церковь он ходил постоянно во все воскресные и праздничные дни, крестился одним указательным перстом и всегда что-то бормотал про себя.

В церкви он стоял зимой у левого клироса, и его никто никогда не стеснял. Недалеко от него всегда стоял губернатор. В церковь Н.С. приходил поздно и, если заставал кого-либо на своем месте, то тихонько отстранял, а Павел Сергеевич приходил всегда раньше, стоял на клиросе, читал часы и вообще всю службу относил как псаломщик.

Чтение его отличалось всегда замечательною отчетливостию и продолжительностию: так, часы он читал всегда почти час. После обедни П. Серг. уходил в алтарь и читал там до разоблачения духовенства.

Пав. Серг. был в величайшем уважении не только у своих товарищей-декабристов, но и у всех граждан г. Красноярска. Когда помер мой дедушка, в мае месяце 1836 г., Пав. Серг. находился у его постели 3-е суток, не отлучаясь, подавал ему лекарства, наконец, видя его безнадежное положение, распорядился послать за мною в училище. Получая последнее благословение дедушки, я сильно плакал; Пав. Серг. утешал меня, напоминая при этом о прежних своих беседах о жизни загробной. Были зажжены свечи и Пав. Серг., став на колени, начал читать отходные молитвы. По кончине дедушки П.С. обмывал тело его, одевал и первые сутки читал по усопшем Псалтырь".

Не обходилось во "внешней" жизни Павла Сергеевича и без курьезов. Об этом тоже сохранилось воспоминание - А.П. Беляева: когда они с братом в 1840 году по пути на Кавказ проезжали Красноярск (Бобрищевы-Пушкины тогда были уже в Тобольске), живший там на поселении декабрист М.Ф. Митьков рассказал забавный случай.

Павел Сергеевич устроил в городе на одном удобном месте солнечные часы. Провел меридиональную линию около солнцестояния, распределил все правильно, по вычислению. Через некоторое время приходит к Краснокутскому тамошний батальонный командир и, встретив у него Бобрищева-Пушкина, говорит:

- Ну, Павел Сергеевич, как я вам благодарен за часы! Только они стояли не на месте, и я перенес их против обвахты. Тут самое место для них.

- Что же вы сделали? - поразился Павел Сергеевич. - Ведь теперь надо снова проводить меридиональную линию!

- А зачем? Я ведь их переносил бережно и, как стояли, так и поставил, - простодушно удивился тот.

П.С. Пушкину ничего другого не оставалось, как провести снова меридиональную линию. Часы долго служили красноярцам эталоном точности. По ним ежедневно проверял свое время и декабрист М.Ф. Митьков - до самого последнего своего часа 23 октября 1849 года.

К сожалению, воспоминания не проливают света на многие стороны жизни и занятия Павла Сергеевича в 1833-1837 годах. Много позднее, в 1857 году, в письме к Н.Д. Фонвизиной он скажет, что был в эти годы в "аскетическом сосредоточенном состоянии". Что стояло за этим определением?

Безусловно, П. Пушкин оставался верен нравственному своему кредо: бескорыстно помогал, чем мог; хлопотал и заступался за обиженных властями (это делал он во все поселенские годы, в некоторых письмах позднейшего времени упоминает об этом), врачевал и очищал души человеческие, ибо познал, что должно протягивать руку помощи там, где сердце это подсказывает, помня закон соизмеримости, ибо помощь в духе есть наивысшая. Но в эти годы, думается, духовная сторона жизни Павла Сергеевича как никогда трудно сопрягалась с материальной. И это понятно: то был период выхода в "открытую жизнь", когда он должен был - каким угодно способом обеспечить хлебом насущным не только и не столько себя, но больного брата. Видимо, Павел Сергеевич долго размышлял над этим.

Надежды декабристов на прощение угасали, а с ними вероятность и возможность служить Отечеству - на военном ли, гражданском или общественном поприще. Единственная - и последняя - возможность мелькнула через почти 12 лет заточения. По высочайшему повелению, объявленному военным министром 21 июня 1837 года, некоторым декабристам было разрешено отправиться рядовыми в Кавказский корпус: М.М. Нарышкину, Н.И. Лореру, братьям А.П. и П.П. Беляевым, А.И. Одоевскому, М.А. Назимову, С.И. Кривцову, В.Н. Лихареву (многим же было отказано).

П.С. Бобрищев-Пушкин тоже раздумывал, не попроситься ли на Кавказ: "Если братнино состояние в Тобольске не поправится и я буду иметь надежды своим солдатством выручить его из Сибири и возвратить к батюшке, то по времени, если Богу будет угодно, и я, может быть, принужден буду наконец на то решиться, несмотря на то, что военная служба совсем не по моему вкусу", - писал он Н.Д. Фонвизиной 23 января 1840 года. И может быть, так случилось бы, не помешай Павлу Сергеевичу собственное нездоровье.

Семейные обстоятельства отца в это время - сыновья, один за другим подрастая, определялись в службу, обзаводились семьями и получали свою долю наследства, - были плачевнее, чем когда бы то ни было. И значит, на помощь, даже незначительную, они с братом отныне рассчитывать не могли. Пособия, вы-деленного им казной только с 1840 года, - по 54 рубля 2/7 копейки серебром в год, - в лучшем случае хватало на несколько месяцев, имея в виду и оплату прислуги, которая ухаживала за больным Николаем Сергеевичем, когда он был не в доме скорби. Без помощи Малой декабристской артели обойтись не удавалось. Но Пушкин старался скрыть "свои тягости" и только в крайних случаях прибегал к этой помощи, так как знал - есть товарищи в ещё большей нужде.

Размышлял, без сомнения, Павел Сергеевич и о литературном труде. Скорее всего, он сразу отказался от него как средства к существованию: во-первых, потому что был чрезвычайно строг к себе и не считал свои басни произведениями литературы, да и печататься где бы то ни было декабристам было запрещено. Кроме того, Павел Сергеевич понимал, что литературное творчество не является для него всепоглощающей идеей. Это не значит, что он не продолжал писать стихи и басни, хотя утверждать это с уверенностью почти невозможно - свидетельств нет ни в его переписке, ни в письмах товарищей.

За допуском "почти" - робкая надежда: Павел Сергеевич, доводящий всякое дело до конца, не мог исчерпать темы своих басен, особенно познакомившись с жизнью захолустного, а потом губернского города Сибири. И может быть, что-то из написанного им не сгорело ни в страшном пожаре в Красноярске в 1881 году, ни в пожаре, от которого погиб дом в Коростине, и до сих пор хранится в чьем-то альбоме, папке, старых бумагах, - а владелец даже не подозревает имени автора.

Материальная сторона жизни так и "зависла" в каждодневье лет - как-то перебивался П.С. Пушкин "малыми своими средствами". Всепоглощающей же стала идея "помощи страждущему человечеству". Нередко шла она, видимо, и каким-то материальным "шляхом". Ремесленные умения Павла Сергеевича использовали все - и его товарищи, и местные жители. Павел Сергеевич учил также ребятишек бедняков (он упоминает об этом в письмах 40-х годов), репетиторствовал. "Математическая его голова" и широкие знания всегда были в распоряжении ближних, но, безоглядно делясь ими с людьми, он врачевал души людские.

Павел Сергеевич был, как и в последующие годы, верен принятому в Верхоленске решению: пройти по жизни странником.

Жить сердцем - оно обитель Бога, но открыть его всем страждущим, выполнить завет Христа: "Нет больше любви той, как если кто положит душу за други своя". Терпимость и великодушие, милосердие, верил он, не могут не прорасти в сердце ближнего, если ты искренне, от сердца несешь их людям. И это было следованием завету Спасителя: "Вера без дел мертва есть".

Без сомнения, в эти годы Павел Сергеевич много читал, и круг его чтения был достаточно широк. Возможность иметь хорошие книги и читать периодику определяли не только условия губернского города. П. Пушкин пользовался, без сомнения, богатой библиотекой С.Г. Краснокутского, который не был стеснен в средствах, - родные присылали ему массу книг и журналов. М.А. Фонвизин, например, в письме И.Д. Якушкину в марте 1835 года сообщает, что получил от Краснокутского "хорошенькие повести Бальзака" и русские журналы. Во все годы ссылки декабристы по возможности обменивались книгами и журнальной периодикой - как далеко бы ни отделяла их Сибирь. И значит, Павел Сергеевич не испытывал книжного голода, как было это, вероятно, в Верхоленске.

Из писем П.С. Пушкина 1838 года узнаем, что, помимо регулярной переписки с родными, переписывался он в эти хмурые свои годы и с товарищами, которые уже вышли на поселение (с Беляевыми, Н. Крюковым, И.В. Киреевым), и с находящимися ещё в казематах Петровского завода декабристами - Е.П. Оболенским, И.И. Пущиным. Писала ему и Е.И. Трубецкая. Однако это не восполняло острый недостаток общения с духовно близкими ему людьми. Разумом он понимал, что вступивший на путь светлого служения никогда не одинок духовно. Но ему нужен был духообмен и духонасыщение - хотя бы часть того, что имел он в казематском обществе.

Наверно, в силу этого жизнь Павла Сергеевича в Красноярске 1833-1837 годов видится хмурой и менее деятельной, чем в последующие годы.

28

"Друзья мои сердечные"

"Красноярск довольно большой, красивый город, с замечательными живописными окрестностями и изобилием флоры... Зимы там жестокие, до 40 градусов мороза, но без снега. Постоянный сильный ветер, дующий в ущелье, сносит совершенно снег. На Рождестве часто приходилось ездить по замерзшей земле на колесах... Так как Красноярск губернский город, то и состав чиновников был более порядочен и образованный. Жизнь там была более приятная, чем в уездных городах", - так писала М.Д. Францева о Красноярске 1836-1838 годов, куда из Енисейска перевели её отца - Дмитрия Ивановича Францева (он был исправником, потом советником Тобольского губернского правления, в последние годы жизни - тобольским губернским прокурором).

П.С. Бобрищев-Пушкин, безусловно, оценил и красоту пейзажа, и суровость климата, хотя ни в одном из обнаруженных - даже позднейшего времени - письме он не написал о своем восприятии города и окрестностей, как и его жителей. Может быть, повинно в этом все то же аскетическое его состояние.

Но примерно с конца 1836 года, как определяется по письмам, горизонт хмурого его мировидения начинает проясняться. Совпадает выход из аскетического состояния с пополнением декабристского братства: в декабре 1836 года из с. Олхинского Иркутского округа переводят в Красноярск бывшего полковника лейб-гвардейского Финляндского полка Михаила Фотиевича Митькова, а ещё раньше из Енисейска переселяется Михаил Александрович Фонвизин с женой Натальей Дмитриевной. С этими последними добрая приязнь постепенно перерастает в крепкую дружбу, а духовное родство, обнаружившееся в Красноярске, станет на всю оставшуюся - каждому из них разносрочную - жизнь драгоценнейшим даром.

Потеплело и заголубилось небо для Павла Сергеевича - он обрел друзей, любовь, понимание. "Друзья мои сердечные", - станет обращаться он к Фонвизиным, а на языке прямодушного Павла Сергеевича каждое из этих слов полновесно и значимо. Вот самый короткий рассказ о супругах Фонвизиных.

Михаил Александрович Фонвизин (1787-1854) - племянник автора "Недоросля" Д.И. Фонвизина и двоюродный брат Марьи Павловны Фонвизиной матери Натальи Дмитриевны. Свою двоюродную племянницу - уже не ребенка, а юную девушку, своеобразная красота которой была тем более притягательна, что она была умна, разносторонне образованна, поражала глубиной и оригинальностью суждений, - М.А. Фонвизин, 33-летний генерал-майор, увидел в 1820 году.

За его плечами было Аустерлицое сражение (1805 год), участие в военных действиях в Финляндии во время войны со Швецией 1809-1810 годов (Аландские острова), служба в качестве адъютанта у генерал-майора А.П. Ермолова, участие в Отечественной войне 1812 года (маршруты этой войны: Витебск, Смоленск, Бородино, Малоярославец, Красное, Березина. Отметины войны: ранение под Смоленском, орден Владимира 4-й степени с бантом, орден Анны 2-й степени, золотая шпага за храбрость). Участие в заграничных походах (здесь - награды: алмазные знаки ордена Анны 2-й степени, прусский орден "За заслуги" и Кульмский крест).

Михаил Александрович, богатый жених, красавец, "светский лев", завидная партия для многих дворянских дочерей, влюбляется в 16-летнюю Натали страстно, впервые в жизни. Он делает ей предложение и встречает отказ - деликатный её и бурный её родителей. Причин тому две: близкое родство и большая возрастная разница. Не привлекает и богатство, хотя к этому времени Дмитрий Акимович Апухтин - отец Натали - разорился и семья вынуждена была удалиться в костромское свое имение Давыдово, пытаясь, как позднее вспоминала Наталья Дмитриевна, "ложным великолепием" прикрыть "настоящую нищету".

Неожиданно для всех через год Натали дает согласие на брак с М.А. Фонвизиным. Не любовь, но долг был её советчиком. "Надобно было отца из беды выручать", - много лет спустя признается она сибирскому своему духовнику.

Еще почти год не дает Синод согласия на этот брак - из-за той же родственной близости. Наконец, в сентябре 1822 года состоялась свадьба. Михаил Александрович выходит в отставку. Светлым сном для обоих пролетают три года. В августе 1824 года рождается их первенец Дмитрий, Натали носит под сердцем второго сына - Михаил рождается в феврале 1826 года, через месяц после ареста Михаила Александровича.

Дальнейшая жизнь обоих - мужество и самоотречение, страдания и горе, верность долгу и испытания. Наталья Дмитриевна последовала за мужем в Сибирь, как только немного подросли и окрепли сыновья. В 1828 году она оставила их на попечении родителей без надежды увидеть когда-либо. Сибирские её маршруты - декабристские пути: Чита, Петровский завод, Енисейск, Красноярск, Тобольск. В изгнании дважды рухнули её надежды на счастливое материнство: в 1832-м и 1834 годах рождались и в течение года-двух умирали дети. Все годы ссылки переписывались Фонвизины с оставшимися на родине сыновьями. Все годы жила в их душах надежда на свидание с ними. Разбились и эти мечты: один за другим (в 1850-м и 1851 годах) умирают 25-летний Дмитрий и 24-летний Михаил...

Всю жизнь Михаил Александрович и Наталья Дмитриевна помогали бедным и страждущим. Предельно насыщена духовно, интеллектуально их жизнь. Гостеприимный дом Фонвизиных был средоточием культурной жизни - и в Красноярске, и в Тобольске. П.С. Пушкин, как это видно по письмам М.А. Фонвизина, становился ближе им с каждым годом, их духовное родство обнаруживалось все явственнее.

С годами духовная близость неразрывно соединит Павла Сергеевича с Е.П. Оболенским, П.Н. Свистуновым, И.И. Пушиным. И все же до конца дней его самым близким, родным останется "сердечный друг" Наталья Дмитриевна.

Безусловно, переписка декабриста была во много раз обширнее. Но время разбросало архивы по городам и весям. Пока удалось обнаружить чуть более двухсот писем - с 1835-го по 1862 год. Эти письма сохранились в архивах адресатов и свидетельствует, что переписка Павла Сергеевича была большой и систематической и в годы сибирской ссылки, и по возвращении на родину. Он перепи-сывал с М.И. Муравьевым-Апостолом, В.И. Давыдовым и А.Л. Кучевским, В.К. Кюхельбекером и И.Д. Якушкиным, Е.П. и М.М. Нарышкиными, с А.П. Беляевым и И.В. Киреевым, с А.В. и А.Е. Розенами...

Наибольшее число обнаруженных писем - 105 - адресованы И.И. Пущину: они образуют "кусты" писем 1841-1843 годов и 1854-1858 годов и сохранились в знаменитых пущинских тетрадях, переплетенных по годам (кстати, часть тетрадей переплетал для друга П.С. Пушкин).

Надо сказать, что отношения Пушкина и Пущина в годы каторги были, видимо, дружеские, но не близкие. И лишь в первые поселенские годы Пущина думается, с того тяжелого для него 1841-го, когда Павел Сергеевич настоял на том, чтобы Пущин приехал в Тобольск лечиться у Г.М. Дьякова, началось их постепенное сближение.

Шли годы, переписка между И. Пущиным и П. Пушкиным была постоянной и активной, их отношения теплели с каждым годом. Обращает на себя внимание, что предупредительно-уважительное 30-40-х годов "любезный друг Иван Иванович" сменяется у П. Пушкина на уверенно-определенное "любезный друг мой" и обращение на "ты". Их дружба 50-х годов - это скорее сердечное братство. К тому же П.С. Пушкин оказывается вершителем судьбы не только И.И. Пущина, но и другого своего близкого друга - Н.Д. Фонвизиной.

29

Вот такие письма

Они написаны Павлом Пушкиным в 1838 году самым близким ему духовно Н.Д. Фонвизиной, М.А. Фонвизину и Е.П. Оболенскому и, думается, не нуждаются в комментарии.

Н.Д. Фонвизиной

22 января

Тяжело, мне очень тяжело, что письмо мое ещё больше вас встревожило. Что же делать, голубка моя, нельзя было навсегда оставлять вас в заблуждении, не сказав вам всей правды. Но я уверен, что если оно вас и встревожило, то встревожило к вашей пользе. Чувство ваше уже теперь, ничего не видя, сделалось святее, хотя оно ещё так жгуче, что заглушает любовь к Богу. Но зато столько уже бескорыстно, что вы забываете себя для спасения другого...

Господь, умудряющий слепцов, научит и меня сделать это как можно для обоих вас полезнее. Ваша твердая решимость освободиться от этого тяжкого греха и получить в нем церковное разрешение уже вперед вас от него освобождает.

Н.Д. Фонвизиной

26 января

Любезная моя, горькая, безотрадная! Письмо ваше вчера я в волнениях и нетерпении прочел с единою болью сердечною. А сегодня облил его слезами. Подлинно искушение ваше таково, что я не читал ему ничего подобного. Но мне отрадно ещё видеть, что под грудою всего этого пепла - залог любви Христовой хранится как искра в вашем сердце. О моя голубушка, воспряньте, отрясите этот сон с очей ваших, разрушьте это неестественное очарование. Что это за страсть, что это за мучительство! Сделайте хоть малый шаг, просите Бога, чтобы он отнял от вас хотя ту часть этой страсти, которая вас жжет, удаляет от Бога и мучит. Неужели самые эти муки вам ещё не надоели? Я, право, этого не понимаю.

Умоляю вас детьми вашими, которых вы носили в своей утробе, а теперь забываете, умоляю вас тем лицом, для которого вы все это делаете. Умоляю, наконец, моею к вам дружбою, которая так сильна, что я не имел её в такой степени ни к одной из родных сестер моих. Положите вечную и непримиримую вражду с врагом Бога вашего.

Страсть ваша сама по себе хотя есть несчастное и виновное заблуждение, но она более достойна плача, нежели осуждения, ибо сама собой наказывается, делаясь для вас нестерпимою мукою. Сам Господь смотрит на вас с состраданием, он это показал на блуднице, которая зашла далее, нежели вы.

Посмотрите, как вы легкомысленны и как враг вас обманывает. Не говорили вы: "Только бы мне остаться до лета, то я бы серьезно принялась бороться с собою"? Я вам предлагаю самое легкое - лечитесь через того, кем ушиблись. А вы это откладываете, боитесь потерять любовь человека, а не боитесь потерять любви Божьей. Если бы это был человек, нисколько к вам не расположенный, то надо быть извергом, чтобы не принять участие. Вы толкуете также о погибели, и все это одни слова и обман лукавого. Если бы вы знали, что значит погибель, то все кости бы в вас задрожали - и этого спасительного страха достаточно было бы затушить всякую страсть.

Знаете ли, что погибель есть вечное отсутствие Божества, отсутствие всякого доброго и отрадного чувства, отсутствие всего доброго и благого. Воля ваша, вам надо опомниться. Что это? Сидите, ничего не делаете и предаетесь помыслам. Чувствуете свой пожар и сами раздуваете пламя. Толкуете о смерти и думаете, что она вас от всего избавит. Смерть избавляет только от телесных страданий, и то когда приходит по воле Божьей. А душевные вместе с душою и переходят; от них надо исцеляться здесь, а не там.

Вам не смерти надо просить у Бога, а жизни и исцеления, чтобы он обратил ваше сердце опять к себе, утвердил закон спасения и упрочил возможность быть вместе с теми, кого вы любите. Ибо души одних спасаемых будут вместе, а души грешных будут лишены и сего утешения. Это не мои слова, а святого Афанасия Великого и других святых, которые то же утверждают.

Даже лишены будут того утешения, чтобы представить себе хотя образ любимого, потому что та способность воображения, через которую это делается, вместе с разлучением души от тела уничтожается. Она составляет связь души с телом. Эта связь порывается, ибо дана нам как необходимое оружие, пока мы находимся в образном мире. Если бы представления эти переходили с нами туда, то и сребролюбец имел бы некоторое утешение. Он мысленно и там бы пересчитывал свои червонцы. Но нет, болезнь души, томление останется, а удовлетворения и утешения не будет. Это лучше Тантала, который сгорает от жажды, но не видит воды.

Простите меня, моя голубушка, если письмо мое вместо утешения ещё более умножит вашу скорбь. Я долго не решался говорить вам всего этого, потому что мне вас страх жалко, но подумал, что истинное никогда не может быть вредно, - тем более что, может быть, в вашем положении, где все представляется вам не так, как есть.

Н.Д. Фонвизиной

1 февраля

Начну к вам письмо, моя любезная Наталья Дмитриевна, словами одного из святых отцов. "Смотри, - говорит он, - если ты получишь от кого духовную пользу, то враг тебе всячески будет клеветать на него, чтобы тем поколебать твою доверенность и удалить от него". Вы теперь находитесь в этих обстоятельствах, несмотря на то что я грешный человек и немощный, но знаю по свидетельству моей совести, что мои советы вам были и, надеюсь, будут впредь иметь одну цель - спасение вашей души.

Привязанность моя к вам начинает меня беспокоить. Она до сих пор такого рода, что я не ношу укоризны в совести и готов и впредь сказать Господу моему, что я уже несколько раз говорил в молитве: "Господи, Ты знаешь мою немощь, и Ты сам привел меня к обязанности помогать этой душе, Ты сам и сохрани чувства мои здравыми и прости меня, если я не могу удержать их в строгих пределах". И знаю также, что привязанность моя к вам не есть нечистая, а духовная. Я люблю вашу душу и желаю всем сердцем, чтобы она спаслась.

Я вам говорил уже, что у меня такой характер, что я не мог рисовать иконостасов без того, чтобы они меня всего не занимали. А потому вы на счет мой не пужайтесь. Молите Господа Бога всегда обо мне, чтобы Он не поспустил меня увлечься далее и быть как можно в самой заботливости сердца в мире; но уверяю вас, что вы не заменяете мне Господа моего, на которого я уповаю, и надежда спасения, которую я в нем имею, не оставляет меня.

Если вы и сами заметили, в письмах моих и в других моих действиях с вами, признаки страстной привязанности, благодарю вас всею моею душою, что вы мне это сказали. Ибо это знак, что вы любите меня в Боге, если страшитесь опасности души моей. Делайте это и вперед. Вы ничем лучше не заплатите мне за мою готовность все для вас сделать.

Я не только не боюсь, пиша к вам, предаваться всей полноте чувства, которое я мог когда иметь, но ещё старался сосредоточить оное, ибо вы были в таком положении, что вы бы не приняли ничего от холодного рассудка. Не думайте, однако, любезный друг, чтобы это также было лицемерие. Нет, говорю вам: что вы читали со слезами, то и писано было со слезами.

Я старался сосредоточивать всю нежность сердца, чтобы им заменить порывы скорби. Главная моя цель - к которой я стремлюсь, и чего прошу у Бога, чтобы увидеть вас совершенно с здоровою душою. Эти усилия действовать на вас посредством чувства и беспрестанная о вас заботливость, святая по цели и суетливая по немощи, была причиною худого на меня действия, в том, что я не могу ни о ком другом с усердием молиться, как о вас.

Я знал мою немощь с первой минуты моего с вами сближения, начал ограждать себя опасением, чтобы не увлечься туда, куда не должно. Но если бы собственная моя опасность была и более, то неужели меня не сохранит Господь Бог, видя, что оставить вас одних было бы непростительным для меня грехом. Я должен вас поддерживать хотя словом полезным - даже одним дружеским участием. Вот вам что я говорю теперь по сознанию моей совести перед Богом.

Вы не сделали ещё никакого преступления, и никто другой с вами. За увлечение чувств может осуждать только один Бог, а не люди. Увлечение вашего сердца - есть немощь всем нам общая.

Я уже вам несколько раз говорил и опять повторяю, что крест ваш и страдания ваши для вас бесполезны, потому что вы сами всему этому причиною. Вы тревожились вчера и третьего дня - зачем вы мне сказали, что враг обо мне нашептывал?

Мысль избежать стыда временного (который не имеет места, ибо вы преступного ничего не сделали) посредством крайней гибели души - да будет вам так чужда и ненавистна, как сам диавол - это и мой вам совет.

Н.Д. Фонвизиной

февраля 4, 5 и 6

Не все мне принимать вашу исповедь, примите и вы мою, любезная Наталья Дмитриевна. Я сегодня согрешил непростительно и чувствую, что много прогневал Бога. Мне очень хотелось нынче с вами побеседовать, частию по доброй о вас заботливости, а частию увлекаясь просто удовлетворить своему желанию, ибо немудрено, что собеседования мои с вами могут обратиться в некоторую привычку, тем более что с одними вами я имею только духовные беседы и разговор прямо искренний.

Но дело не в этом, а в том, что в эту минуту сделалось это желание нетерпеливым - а необходимость пробыть с братом по принуждению в соборе во время свадьбы, необходимость с ним тащиться медленно по улице, потом хлопотать, чтобы напоить его чаем, и проч. так меня взволновали, что я вышел из терпения - и вместо того, чтобы иметь в виду успокаивать его болезненную раздражительность, разными упреками и досадительными словами возмутил и его и привел в досаду.

Сверх того, осмелился дерзновенно произнести решительный суд на людей, о которых имею самое неосновательное понятие, и даже вопреки собственным опытам и убеждениям. Я по себе знаю невозможность, горячо принимая заботливость о ком-нибудь одном, заботиться в это время о других. Теперь буду умолять вас, милая моя, возлюбленная Наталья Дмитриевна, чтобы вы более не откладывали вашей исповеди далее понедельника и раскрыли бы ваше сердце вполне. Сделайте для меня эту жертву - вы не только заплатите мне сим за мою к вам дружбу - но дадите мне новую жизнь - ибо ваше нерешительное состояние такую мне приносит муку, что я не знаю, когда я дождусь, чтобы увидеть вас вне этой силы вражеской, которая вас давит и связывает вашу волю.

Вы теперь для меня все. Вы теперь для меня отец, и мать, и сестра, ибо я ни об ком другом не могу теперь помнить, пока вы находитесь в таком состоянии. Вы, которая цените так высоко всякого рода любовь, хотя бы она вела к пагубе, не оскорбляйте святого дружества, не ругайтесь над сердцем, которое о вас болит.

Вы сами говорите, что вы не любите середины, но всегда хотите, чтобы у вас было все или ничего. Соберите же всю вашу волю, станьте выше малодушного человекоугодия, уничижите себя совершенным исповеданием. Это уничижение есть самое лучшее место, на котором душа человеческая может только находиться.

Если вам трудно будет многое выговорить словами, то напишите на бумаге - это будет гораздо легче, - но только все, ради Бога, все, не таите ничего. Может быть, у вас есть и ещё что-нибудь, в чем вы и мне не признались, что, впрочем, для меня удивительно, что вы до сих пор не уверитесь, что вы можете говорить со мною, как говорите с собою.

Ваша болезнь для меня то же, что моя собственная, или ещё более, ибо я знаю, что ваш сосуд ещё немощнее и слабее, по слову Апостола. Я не осужу вас, друг мой, но помогу, но теперь дело не в том, сколько вы нагрешили, а в том, чтобы вырваться из-под власти диавола, воспринять свет очей и освободить свою волю из пленения.

И чего вы страшитесь? Взгляните на всю вашу прошедшую жизнь. Не представляются ли вам все люди, которые с вами в ней встречались, как тени, которые прошли мимо вас. Их уже нет, а вы остались сами с собою. Так промелькнут и все другие. Никого не унесешь с собою. Каждый несет свое бремя, каждый явится один на судилище Божие.

Н.Д. Фонвизиной

февраля 11

Вот ваше нерешительное положение наконец решилось. Что же будем делать, друг мой любезный? Знаю, что это вам тяжело и горько - сужу по себе, ибо и я лишаюсь в вас единственного сокровища, в котором я находил отраду для моего сердца. Но что же, говорю, будем делать? Неужели будем роптать на промысел Создателя? Нет, милая моя, добрая моя Наталья Дмитриевна. Прославим лучше Его святое имя - и душою, и сердцем, и устами.

Пространство и время не могут разлучить союза душ. Не забывайте и меня в молитвах ваших, а я думаю, что никогда вас не забуду. Душа ваша будет для меня столько же драгоценна, как своя собственная. Я со слезами с вами разлучаюсь, но буду надеяться, что с радостию вас встречу. В залог нашей дружбы я не хочу от вас ничего вещественного, ничего земного. Мне оно не надобно. Я буду спокоен и утешен и разлучусь с вами в полной надежде на свидание, если получу от вас верное обещание хранить даже до последнего вздоху ту же веру и то исповедание, в которых душа моя надеется обресть жизнь вечную.

Верьте в милосердие Божие. Вверяйте все его святому промыслу, вашу жизнь, вашу душу, ваши чувства, ваше спасение, вашу кончину.

Будьте в руках Божьих как младенец - будьте довольны всем, что случится, - верьте, что все, что не от вас зависит, приходит от Бога и есть самое для вас лучшее, что только может случиться. Но ропщите на людей, которые наперекор вашей воле на вас действуют - они орудия Божьи в отношении к вам, и потому вы должны на них смотреть святым оком, вы обязаны за них молиться, потому что через них Бог доставляет вам иногда большую пользу, нежели через друзей.

Старайтесь возвратить сердце ваше ко всем святым обязанностям, которые возложены на вас по теперешнему вашему состоянию. Не чуждайтесь обязанностей непорочного брака - это не мои слова, а апостольские: жена, отдавай мужу должное. Тем, что вы будете исполнять это по послушанию к Богу, получите награду жены, которой обещано спасение за непорочное чадорождение.

Когда приедете в Тобольск, выберите себе духовника, помолившись усердно Богу, с осторожностью. Для сохранения постов и других уставов церкви - постарайтесь мало-помалу, не нарушая послушания к мужу, своею ласкою и кротким поведением извлечь из него добровольное на то согласие - вы будете иметь тогда от этого двойную пользу. Не тяготитесь повиновением, когда привыкнете к нему, то оно заменит вам многие добродетели.

Старайтесь избегать светского знакомства, по к которому приведут вас обстоятельства вашей жизни будьте терпеливы, не отказывайтесь подарить им некоторую часть времени, только из угождения к ним, не поддевайте их насмешкам над другими (это давно мне в вас не нравится, хотя оно более происходит в вас от детскообразного нрава). Лучше вам в таком случае помолчать и показаться нелюбезными - тем скорее вас оставят, которые не будут одного с вами духа, а может быть, и сами переймут ваше доброе молчание.

Я вам давно говорил, что главная ваша болезнь - в изнеженности воображения. Вы и сами это чувствуете. Я выпишу вам наставления из опытов святых отцов - которыми вы можете воспользоваться в свое время. Говейте непременно всяким постом - от этой обязанности никакие внешние обстоятельства вас не удержат. Чтобы получить на это согласие мужа, то это так важно, что оно стоит того, чтобы и у ног у него валяться.

Вам горько, чувствую это и знаю, всею душою моей чувствую, потому-то и хочу, чтобы вы искали облегчения там, где его только найти можно. Дайте мне на все это обещание и требуйте от меня всего, что я могу для вас сделать. Во-первых, я обещаю вам делать все, чтобы с ним сблизиться ещё более и употребить все мои силы ему на пользу.

Во-вторых, если Богу будет угодно устроить положение брата, я буду молить Бога, чтобы он устроил, если это будет полезно для вас, мне путь в Тобольск. У меня давно лежит к нему сердце, а с тех пор как вы будете там, он будет для меня отрадным местом. Итак, Христос с вами.

Н.Д. Фонвизиной

февраля 15

Что это вы, моя милая Наталья Дмитриевна, имея живую веру - и опыт в том, что молитва все может сделать, если будем просить чего себе и другим на благо, - имея все это в своих руках, вы сами себя мучаете понапрасну. Вы имеете сильную привязанность - и вас никто не заставляет изгонять её вон, обратите только её в вечную, а не временную - употребите всю вашу горячность на молитву о спасении той души, и она будет ваша, если в этой жизни она вам ещё не откликнется, то в будущей, куда мы так должны живо переноситься, как бы уже были там, она оценит во всей полноте все, что вы для неё сделаете.

Мы узнаем тогда все, что друг для друга делали, - тогда мы не так будем судить, как судим теперь, теперь мы по неразумию услуги телесные или ласки изнеженной плоти иногда предпочитаем всему прочему.

Там молитвы, которые мы приносим друг за друга втайне, будут иметь в глазах наших единственную цену - ибо верьте, что ни один вздох, ни одна слеза, которую мы принесем Владыке нашему Богу за других, не пропадет напрасно. Молящийся за другого с любовью прежде сам насыщает себя сим небесным чувством.

Старайтесь сделать это чувство для себя постоянным - и вы нигде не почувствуете разлуки, и чем сокровеннее будут ваши о сем моления, тем душа ваша будет увереннее в утешении.

Все наши изъявления любви по плоти суть только одни бездушные звуки, которые теряются в воздухе.

Святое внутреннее общение душ в молитве, когда мы любезное нам вверяем Вечному и Благому Богу со всею уверенностью, которую сам Он отдает нам в то время, что Он от нас приемлет его, чтобы осветить и возвратить нам его в свое время, гораздо полнее, существеннее, питательнее удовлетворят душу, нежели внешнее обращение, которое как скоро прекращается, тот же час оставляет в сердце какую-то томительную пустоту и скуку; оно иначе и быть не может, ибо душа наша, будучи существо духовное, может только насыщаться духовною любовью к Богу и в Боге.

Если когда-либо о ком вспомните с любовью - об отошедших или ещё на земле странствующих, - сейчас обращайте это чувство в молитву: сим вы не только сделаете из него самое лучшее и святое употребление, но и упрочите его для себя - потому что Господь, видя, что вы употребляете его на пользу, преисполнит вас такою же ко всему любви, что сосуд ваш не только будет всегда полон, но от переизбытка своего будет переливать и в других ту воду жизни, которою вы сами будете насыщены.

Когда вспомните и обо мне, помолитесь, чтобы врачество, которое я вам предлагаю, чаще употреблял и сам, ибо мои немощи весьма похожи на ваши потому, может быть, я их так и понимаю. Вот и теперь я вам советую, а сам тоскую, что разлучаюсь с вами, а потому и в отношении отъезда вашего по чувству я пристрастный для вас советчик. Но по уму, предпочитающему выше всего вашу пользу, скажу вам одно: если вы имеете довольно уже преданности и силы искать существенного для вас утешения в Боге и можете вырваться отсюда без отчаянной печали, то чем скорее вы удалитесь от видимости, тем легче вам будет привести в должные пределы томящее вас чувство. Но если чувствуете себя, что вы ещё на это слабы, то подождите еще, пока не почувствуете, что преданность к Богу и молитва сделаются для вас ощутительнее.

Только не начинайте никогда и вперед ничего опрометчивого, по какой-то минутной вспышке, не помолясь и не попрося благословения Божия. Это для вас вредно - на что это похоже: то давай ехать, то опять валяться в ногах "батюшка мой, останься", как вы делали. Впрочем, не осуждая вас это говорю, голубушка моя милая, ибо знаю, что вы не знаете, куда кинуться, чувствую это и понимаю. Однако эти романтические вспышки вы бы, кажется, имели уже довольно сил оставить, тогда как вы раз уже нашли, что вам должно радоваться.

Что же касается до ваших романтических бредней и щекотливостей, которые вы заимели из поганых книг, - то вам уже непростительно при вашей вере, что переносите их и на небеса и думаете, что там ходят все парочками, как голубчики. Выкиньте, пожалуйста, из головы весь этот вздор.

Перед тою любовью, которая таит в себе все то, что мир называет любовью, есть такая грязь, на которую и взглянуть вам не захочется. Здесь мы все как узники - каждый сидит в своей телесной подвижной тюрьме, - и только в окошки, т. е. через чувства друг на друга поглядываем. И там и самобытность каждого не уничтожится, и разделение прекратится.

Прибавлю ещё к утешению вашему и то, что чем менее получим мы взаимности здесь за свою полезную горячность от другого, тем более получим её тогда, как все тайное сделается явным, и сокровенные наши воздыхания и слезы, известные теперь одному Богу, обнаружатся.

Желаю, чтобы слова мои приносили вам какое-нибудь утешение.

Н.Д. Фонвизиной

февраля 25

Любезная моя Наталья Дмитриевна, неужели вы думаете, что меня с вами сблизили привлекательные в вас качества? Доказательством тому, что это неправда, служат два с половиною года, которые я провел в одном с вами городе и считал вас одною из верных рабынь Христовых - хотя иногда внутренне и скорбел, видя некоторые беглые в вас недостатки.

И чем более был убежден, что вы идете и без меня надежным путем, тем менее был расположен с вами сближаться, ибо из одного только утешения, которое доставляет христианское общение, я бы никогда и теперь не осмелился с вами сблизиться, чтобы не подпасть произвольному искушению врага превратить небесное в земное. Но вы сами знаете, что печальное совсем для меня обстоятельство показало мне, что вы находитесь в таком горестном, безотрадном и, что всего важнее, опасном состоянии, что надо было быть не христианину, а отступнику, чтобы не принять полного участия в вашем положении.

И потому, милая Наталья Дмитриевна, знайте, что я ищу вас не потому, что вы хороши, но именно потому, что вы худы, - и чем более увижу в вас худого, тем неутомимее буду искать вас. Поставьте и вы себя на мое место. Если бы кто-нибудь заставил меня по принуждению перед вашими глазами идти около такой пропасти, в которую я всякое мгновение мог бы свалиться и погибнуть. Неужели бы вы могли хладнокровно отойти прочь и остались бы спокойны, не дождавшись того времени, как моя опасность бы миновала нас быть этого не может.

Как же вы хотите, чтобы я имел в виду одно только свое спасение отошел от вас прочь. Нет, я этого не могу сделать. Если я столько несчастлив, что при всем моем старании не могу приобрести вашей доверенности и помочь вам, то хотя бы со слезами на глазах буду смотреть на вас и ожидать от Господа моего Иисуса Христа милости, когда Он пронесет эту беду мимо вас. И чего же я от вас прошу, милая моя Наталья Дмитриевна, друг мой любезный? Ничего для себя - мне ничего вашего не нужно. Мне только одно нужно, одно только меня может утешить, одно обрадовать, одно успокоить, когда я увижу вас во вражде с дьяволом и в союзе с святыми силами у ног Отца моего небесного.

Когда я это увижу, тогда я оставлю вас - тогда соглашусь расстаться с вами на 1000 лет. Ибо буду уверен, что могу наконец быть всегда с вами. Если я был столько грешен и бессилен, чтобы помочь вам, то хотя одною неотступностию и докучливостию, наконец, вас тронул - возвратил вас на тот путь, на котором вы были гораздо далее, нежели я, ибо вы с самого малолетства Его познали, а я только на 24-м году возраста и то как раб, принужденный Его взыскать, под оковами и замками.

Я хотел было ещё вам написать, но оставлю до другого раза - более не успею, хочу идти к вам, а уже восьмой час.

Христос с вами, моя милая. Будьте снисходительны ко мне грешному - не бойтесь моей опасности. Господь, видя, что я ищу, сохранит меня и помилует, а вы с намерением, я уверен, не захотите губить меня.

Н.Д. Фонвизиной

февраля 26

Воображение наше есть та утонченная способность нашего организма, которая составляет связь души с телом, или, лучше сказать, тела с душою. Оно граничит с умом и чувством души.

А потому-то враг, действуя на воображение со стороны ума, может представлять нам свои богомерзкие мысли, так, как бы они были наши, а действуя со стороны чувства, своими распалительными мечтами и действиями на чувства телесные, представляет нам, будто мы уже имеем это в душе.

Знайте и вообще, что какого бы рода ни возбуждались мысли, которые не одобряет совесть, не надо на них останавливаться и пугаться ими - они не составляют греха, ибо уверьтесь навсегда один раз, что они не наши и в них столько же мы не виноваты, как и в худых словах, которые мы невольно принуждены были слушать.

Страсть гнева, которая нам естественна, для того только нам и дана, чтобы мы пользовались ею как оружием противу диавола, и грехи которой есть его порождение. В разговорах своих смотрите, будьте осмотрительны, когда говорите со мною. Говорите, как перед лицом Божьим, не пускаясь в празднословие и шутки, ибо знайте, что как скоро разговор из духовного, клонящегося на пользу души переходит в просто человеческий, особливо в шутливый, - благодать Божия сей час отступает.

Н.Д. Фонвизиной

7-е и 8 марта

Ваше расположение сегодня, милая моя Наталья Дмитриевна, так меня огорчило, так опечалило, так встревожило, что я не умею вам выразить. Вы меня терзаете и раздражаете мое сердце.

Милая моя, любезная моя Наталья Дмитриевна, голубушка моя, у ног ваших прошу вас, умоляю вас, заклинаю вас, требую от вас, если вы имеете какое-либо ко мне чувство, не останавливайтесь на этой мысли, в каком бы виде она вам ни представилась. Как вы можете доходить до такой слепоты, чтобы не видеть, что это обольщение дьявольское.

Но если уже не видите, поверьте мне, я это ясно вижу и чувствую. Вы стали было на прекрасное место, решившись все терпеть, ожидая помощи Божьей, что бы враг вам ни говорил и ни внушал. Останьтесь на этом месте, оно самое святое.

Будем друг за друга молиться и дорожить спасением друг друга и своим собственным - и Господь, видя это, подаст нам, наконец, свою всесильную помощь.

Н.Д. Фонвизиной

23 июля

Как ни грустно мне было с вами проститься, но ещё тоскливее было войти в ваш опустевший дом, в котором я почти безвыходно проводил с вами последнее время. Теперь я совершенно осиротел и не могу найти для себя места.

С М.Ф. я не так близок, все другие здешние господа, может быть, и хорошие люди, но вы знаете, что у меня ни к кому из них не лежит сердце. Один только отец Петр остался, с которым я всякий день вижусь - или у него, или у меня. Мы беседуем с ним о вас, рассчитываем, что вы сейчас делаете, и единодушно сожалеем, что вас уже нет в Красноярске. С нетерпением ожидаем от вас известий из Ачинска и Томска.

На другой же день, как я с вами простился, т. е. в понедельник вечером, приехали наши Анненковы и очень жалели, что не застали вас здесь. Они сегодня собираются, но не знаю, выедут ли, потому что вчера один из малюток сильно захворал. Бедная Прасковья Егоровна, возится с ними в дороге, как квочка с цыплятами. Она мне понравилась: кажется, добрый, чувствительный и живой человек. В последнем случае - разительная противоположность с Иваном Александровичем, который все тот же сонливый флегма - два часа собирается пересесть со стула на стул...

Вы сами их увидите, и они вам расскажут, как живут наши в Урике. Отец Петр пишет к вам сам и посылает вам в подарок Новый завет на немецком языке, а чтобы выдержать свой характер не последнего в свете чудака, прилагает ещё книжку под заглавием "почти духовное" - не знаю, где он выкапывает для вас этого рода книжки. Я пишу эти строки и хохочу воображая, как и вы с любовью к его добродушию посмеетесь над ними вместе со мною. Эти книжки уложены в ящике, который вместе с письмом передаст вам Прасковья Егоровна.

Все ваши знакомые здоровы. Прощайте, Наталья Дмитриевна. Хотел было сказать дорогая или любезная Наталья Дмитриевна, но вы как-то мне говорили, что ваше имя и без того хорошо и вы не любите прибавочных к нему эпитетов.

М.А. Фонвизину

28 июля

Вот уже завтра неделя, как мы с вами расстались, почтенный и любезный Михайла Александрович. Но ваше дружеское и родственное обращение, с которым вы меня принимали всегда, останется в памяти моего сердца. Особенно в последнее время, когда мы с вами более познакомились...

Брат все находится в том же положении - не слишком раздражительном, но говорит беспрестанно вздор и сильно желает, чтобы его выпустили. Но этого, кажется, долго нельзя будет сделать, ибо никак нельзя поручиться, чтобы он не стал опять делать того же, что он делал, а с другой стороны, и жизнь в этом доме его много расстраивает в уме, хотя несколько и смиряет его гордость. Великое это мне горе. Но видно, на одного Господа, как и во всем, должно возложить свое упование...

Н.Д. Фонвизиной

4 сентября

Я хотел было послать фасад Благовещенской церкви, который у меня уже для вас сделан, но рассудил лучше подождать вернейшей оказии. Сверх того вы получите и эту записку, вероятно, не прежде трех месяцев, тогда как все новости Красноярска будут старее старухи Шацкой, моей приятельницы.

Аннушка все так же мила, лепечет, но только не выговаривает слова, носится с какой-то табакерочной крышечкой, на которой нарисован генерал, и воображает, что это мой портрет. Если меня нет и спросят у нее: "Где Павел Сергеевич?" - она тотчас бежит и отыскивает крышечку от табакерки. Видите ли, что и я без вас стал похож на храброго генерала.

При этой шутке я вспомнил, как меня раз рассмешил Лунин, изображая вкус русских фабрикантов, что они на ситцах соединяют вместе петуха и храброго генерала Баговута.

Вот и вам горожу какой вздор, может быть, вы посмеетесь, а это иногда нехудо, особенно у кого бывает хандра. Я сам давно уже не смеялся. Вы же бывали, как я помню, не последняя хохотушка.

Поручаю себя вашим молитвам. Не забывайте человека, который беспрестанно о вас вспоминает и предан вам всею душою.

Н.Д. Фонвизиной

16 октября

26-го после обедни в памятный для меня день ваших именин у меня нечаянно собрались все-таки гости, которые вас сердечно любят: сестры Серапиона и Александра и отец Петр. Мы поговорили о вас и потужили, что вас нет с нами.

Благодарю вас, милая моя Наталья Дмитриевна, за дружеское расположение, с которым вы ко мне пишете. Можете быть уверены, что и я обоих вас люблю всем сердцем, как самых близких родных. Особенно последнее время мы совершенно сроднились с вами душою - и теперь мне без вас страх грустно и скучно.

Братнино положение также меня убивает - он все более расстраивается. От батюшки долго не имел известий. Но 16 числа имел... Он весьма грустит о нашем положении, но, кажется, не решается просить. Все это вместе... и внутреннее ослабление души так на меня действует, что я весьма расстроился духом.

Н.Д. Фонвизиной

30 сентября

После вас я получил письма от Катерины Ивановны и Евгения Петровича. У них все по-старому - они ожидают конца своему сроку и каждый мечтает о месте нового жительства согласно со своими расположениями.

Здешние знакомые ваши все живы и здоровы, все вас помнят и жалеют, что вас здесь нет. Аннушка все так же мила и все так же меня любит - бегает из угла в угол и радуется, когда я приду. Я сделал ей красивую зеленую колясочку, и она беспрестанно просится в ней кататься. Батюшка с Николаем, вы знаете, любит её баловать; и сам катает её и бегает с нею по двору, а Заремка, которая меня всегда с визгом встречает как знакомого ей человека, тут же усаживается.

Теперь скажу вам о брате. Он, бедный, находится все в том же доме. Я к нему хожу почти аккуратно всякий день. У него один только теперь и разговор и направление мыслей - чтобы вырваться из этого ужасного дома.

Н.Д. Фонвизиной

29 октября

Письмо ваше от 5 сентября, милая Наталья Дмитриевна, я получил как драгоценный подарок на день Иоанна Богослова - храмовый праздник нашей Благовещенской церкви. Рано поутру, когда я ещё спал, слышу, кто-то стучит в дверь - отворяю, и можете себе вообразить, как я рад был увидеть знакомого мне казака, который провожал Анненковых...

...После самых близких родных, я ни с кем не имел случая так близко ознакомиться, и никто не оказывал мне столько дружеского, не заслуженного мною расположения и доверенности, как вы...

Я очень понимаю, как для вас отягчающе желание тобольских дам мучать вас своими церемонными знакомствами. Но что же делать, это какое-то общее ярмо, которое несут почти все люди, живущие в мире, и от которого трудно освободиться. Все на это жалуются и в свою очередь, в отношении других делают то же. А для нас это кажется такою казенною надобностию, что они и вообразить себе не могут, как можно без визитных знакомств обойтись, и не понимают, что человек иногда дал бы дорого за возможность сидеть с самим собою.

Для прогнания скуки, а частию по необходимости содержать себя, при возвышающейся с каждым днем дороговизне по причине вторичного неурожая, я нанялся в чертежную к здешнему землемеру и рисую у него часов около пяти в день за 41 рубль в месяц. Это делается, однако, негласным образом чертежная нанимается во флигеле - и казенное жалованье будет выписываться на другое лицо, ибо нашего высокого чина говорить нельзя.

От батюшки я давно не имел писем, боюсь, что известие о брате его совсем убьет. Сестра и без того писала, что они оттого к нам редко пишут, что боятся об этом напомнить папеньке - ибо всякий раз, когда он к нам пишет, несколько дней после того бывает расстроен.

Извините меня, милая Наталья Дмитриевна, что письмо мое так грустно. Я охотно бы хотел с вами посмеяться - но что-то не смеется. Позвольте мне хотя с вами и хотя издали побеседовать откровенным сердцем...

Обыкновенная картина, которую я часто вижу: отец Петр держит на руках Аннушку и Заремку; одна как снег беленькая, другая как смоль черненькая...

Н.Д. Фонвизиной

19 ноября

Вот и опять добрая наша Агния Ильинична (монахиня. - Авт.) пускается в дальнее путешествие - при своих летах и при своем здоровье. И не столько для сбора она взялась за это, как для того, чтобы в этой жизни ещё вас увидеть. Меня это страх тронуло... Быть уверенной в искренней привязанности такого человека - не последнее утешение в этом холодном мире, где все мишура и слова без жизни.

Я воображаю себе, как её будут таскать из дома в дом в Москве, если вы адресуетесь к Надежде Николаевне (Шереметевой. - Авт.). Знаете ли, что она тоже не без мечтаний. Она думает добраться и до наследника, уже его раз и во сне видела, как она будет с ним и разговаривать. И представьте себе, что, не видав его прежде портрета, видела его таким похожим на его портрете, который она после увидела...

М.А. Фонвизину

29 ноября

Не могу не воспользоваться такою верною оказиею - писать к вам, любезный Михайло Александрович. Впрочем, извините, что не дождался ваших ответов. Бомбардирую вас своими письмами. Но я не с тем пишу, чтобы обременять вас ответами на мои бредни... я пишу к вам так же, как, бывало, привык к вам ходить - когда вздумается, когда всгрустнется, когда соскучится или когда случится со мною что-либо доброе или худое.

Я к первым вам в таком случае обращался. Так и теперь я уверен, что вы в простоте сердца прочтете, что я попросту, не думая много, намараю. А для меня с вашей стороны и того довольно, если вы хотя двумя строками уведомите меня, что вы и Наталья Дмитриевна здоровы.

Я хотя и хожу здесь туда и сюда, но отъезд ваш для меня и до сей поры чувствителен. Везде для меня пахнет холодною Сибирью. С М.Ф. у нас все как-то не клеится. У него все в рюмочках, и всему свое время и своя полочка, а у меня и в голове и в сердце такой же беспорядок, как в моей горнице, которая стоит иногда по три дня не выметена. Если кто на меня за это не в претензии, с тем мне как-то и легче и свободнее, ибо для меня в сердце лучший порядок, который похож на порядок, в каком мы, помните, упаковывали Натальи Дмитриевнины бесконечные шкатулки. Чего хочешь, того и просишь: вместе с лентами - курительные порошки, с кружевными оборками розовая кашка. Вот это совершенно на мой лад. По крайней мере, видно, что тут вперед ничего не придумано.

Потрудитесь... сообщить генералу Фалькенбергу о Петине, что он получил решительный отказ от генерал-губернатора. Я вам тогда сказывал, что Руперт делал Францеву запрос вследствие слов генерала Фалькенберга, а тот, имея возможность городить что хотел, ибо дело шло по секрету, нагородил, разумеется, все не в выгоду Петина. Тот представил этот отзыв к военному министру, и министр решил, чтобы Петину не давать ничего из этой суммы, как не могущему ею благоразумно распорядиться, а дозволить ему пользоваться одними процентами. И бедного человека теперь совершенно расстроили и лишили всякой надежды, тогда как нынешний год у нас и для достаточных людей тяжело по дороговизне.

Что до меня касается, то я все продолжаю рисовать с Шабановским, и уже с 30-ть маленьких планов вышло из моих рук - на земли, отведенные нашей братии и полякам по губернии.

Н.Д. Фонвизиной

29 мая

Много и премного благодарю вас, милая и любезная Наталья Дмитриевна, за приятное письмо ваше от 12 мая... Вот и вы, милая Наталья Дмитриевна, по какой-то воле или неволе пустились в большой свет - пожалуйста, только не пляшите (разве с такими милыми детьми, как Аннушка, с которой и я часто прыгаю)...

Это хорошо, что ваш новый дом светел - я сужу по себе, на меня светлая или темная погода или комната большое имеют влияние. Только я воображаю себе, как М.А. искосу посматривает на вашего светского приятеля, который так игриво смотрит в ваши большие окошки. Это живо напоминает мне прошедшую незабвенную весну, в которую я имел случай узнать вас обоих покороче и оценить качество ваших душ в глубине собственной души своей, хотя и ничтожной, но постоянной в своих расположенностях и привязанностях.

Напрасно вы редко посещаете церковь, потому что вам там плакать хочется, тут ничего нет страшного, разве для людей без чувства и без веры. Ибо в этом мире столько причин к слезам, что где и проливать их, как не в церкви.

Впрочем, может быть, я говорю это потому, что я, как ваша няня, сам великий плакса. Поклонитесь ей от меня и скажите, что я её за это страх люблю...

Заремка ваша здорова, и великая у них с Аннушкой радость, когда я приду...

Н.Д. Фонвизиной

16 сентября

Вы, вероятно, с нетерпением ожидали увидеть Катерину Ивановну (Трубецкую. - Авт.), милая Наталья Дмитриевна. Но все сделалось иначе. Может быть, это и будет, но разве после, а теперь они остались в Оёке. Их собралось около Урика целая орава. Это, по-моему, не хуже, чем в городе, если не лучше. Со своими они могут часто видеться, а до посторонних... вероятно, мало дела.

Пущин так спешит, что нет никакой возможности, некогда собраться с мыслями, чтобы побольше написать к вам, к тому же эти 2 дня за разные его протекции, о которых он вам сам расскажет, его везде кормят на убой, а как у нас привычка ходить гурьбами, то и моему желудку также много досталось.

Завидую его участи, что он вас скоро увидит, а в моих предначертаниях ещё до сих пор нет успеха... Вот теперь есть у вас случай подарить меня своими строчками с казаком Пущина. Потом Барятинского и, наконец, Швейковского, которому Пущин пророчествует ехать не менее года в огромной фуре с пирогами и вареньями.

Мы теперь дожидаемся Давыдовых, зато семейство прокурора, которое составляло единственный наш круг знакомства, прокладывает себе дорогу в Россию. Но вашего дружеского расположения, конечно, уже для меня никто не заменит, да и не всегда есть случай сойтись с людьми покороче.

Я жил с вами 3 года, но совершенную узнал вам обоим цену в последнее полугодие. Давыдовым, кажется, хочется навязать на меня учить их Ваку. Трудно будет от этого отказаться, но учить ребят просто беда. Я так много по этой части возился, что мне это надоело. Играть с ними я готов, ибо надо быть очень избаловану ребенку, чтобы я его не любил. Отец Петр вам кланяется...

Посылаю вам давно обещанный фасад церкви, а иконостас немного не докончил, я после его пришлю...

Будьте здоровы и благополучны...

Е.П. Оболенскому

5 ноября

Прости и прости меня, милый друг Евгений, что я так давно с тобой не беседовал.

С тех пор, друг мой, как мы с тобою расстались, многое, многое для меня и во мне переменилось - по внешности в худшее, а по сущности, которую один Бог знает, может быть, и к лучшему...

Для меня со вчерашнего дня блеснула опять надежда - может быть, и я получу помощь, чтобы идти вперед, а не катиться назад под гору - как доселе было...

Тебя, может быть, интересует также положение брата. Он в горьком состоянии. По духу, который в нем проявляется, я иногда судил о нем, но теперь ничего не сужу. Бог один все знает - но вообще можно только сказать о всех действиях человеческих, что, ежели бы не было гордости в людях, не было бы и бедствий, не было бы грехов.

О наших друзьях в Минусинске не могу тебе сказать ничего основательного. Полагаю, что Господь и их ведет каждого сообразным для его особенности путем.

От Беляевых и Крюковых я давно не имею писем. Киреев иногда пишет. Да поможет ему Господь - он также, бедняга, бедствует и горюет, горюет и опять бедствует, как и я...

С тех пор, как уехали Фонвизины, мне особенно стало грустно; перед самым этим временем брата отделили от меня, да и с ними я так сроднился и так к ним привык, что и до сей поры чувствую их лишение. Вот уже с год употребляю все старания, чтобы переселиться в Тобольск, но не имею никакой ещё положительной надежды. Авось ли бы перемена места и на брата имела бы какое-нибудь действие, а для меня это была бы великая отрада.

Теперь здесь Давыдовы, которые тебя любят без памяти, они оба с прекрасным сердцем люди. Но для сближения душ нужны особенные столкновения и общие элементы, которые бы могли породить отрадное дружество. Если будешь иметь случай ко мне писать, уведомь между прочим, будет ли рад или нет А.Л., если бы я к нему написал - я уверен, что он меня помнит и любит, но, может быть, душа его требует такого уединения, для которого всякое человеческое общение делается тягостным.

Не сетуй на меня, мой друг, - может быть, вперед не удастся и мне к тебе долго писать, совсем не по вышесказанной причине. Мое молчание другого рода - когда в душе мрачно, грустно и совершенный хаос, не знаешь, что сказать и с лучшим другом, сидишь в каком-то расслаблении душевных и телесных сил у моря и ждешь погоды. Вот теперь я к тебе охотно пишу, вчера же утром мне бы не выбить из себя и молотом десятой доли того, что я теперь намарал.

Пущин ваш, которого я с радостию увидел и не без скорби проводил, 15 октября выехал из Тобольска - пишет, что Одоевский скончался от болезни, уцелев от пуль, а про Басаргина - что он женился.

Ты просил уведомить Василия Львовича, получил ли я "Путешествие в Иерусалим" - получил тогда же, но все откладывал и не мог тебя до сей поры уведомить. Можешь бить меня за это, сколько хочешь, когда увидимся, - и не за это только, за многое.

Пущин мне говорил от тебя и от себя, нельзя ли мне заниматься с твоими учениками, т. е. с детьми Давыдовыми. Они же сами мне ничего не говорят, и я этому очень рад - неприятно было бы отказывать, не имея к этому других причин, кроме внутреннего неспокойствия души, которую не всякому можно сделать понятною, да и незачем. А при таком расположении духа - и ручным трудом не можешь заниматься. К тому же я себе не прочу здесь остаться, и при нетерпеливости моего характера живу я год как на ночлеге, хотя и без того вся наша жизнь не что иное, как ночлег - более или менее удобный...

Прощай же, мой друг милый Евгеньюшка, Христос с тобой. Когда Господь даст тебе с любовью обо мне вспомнить, молись о моей душе немощной, робкой и унылой. Я же, друг мой, охотно бы по-прежнему за тебя и за всех мне близких молился, а то вся моя молитва, когда она и бывает, заключается в вопле из какой-то бездны, темного плена души, к Отцу света...

Преданный тебе душою и дорожащий твоего дружбою и любовью твой друг П. Пушкин.

О получении этого письма уведомь скорее официально, сказав: "Если будешь писать к Аврамову, поклонись ему".

Я, кажется, писал к тебе, что матушка моя в одно почти время скончалась с твоим отцом, а добрый старичок - мой батюшка - ещё жив и с нежностию о нас горюет.

Барятинский тебе кланяется - он с неделю здесь, насилу добрался до Красноярска полуживым - у меня на квартире - и помаленьку оправляется, не знаю, как дотащится до Тобольска. Сам бы приписал, но ещё слаб.

И.И. Пущину

27 ноября

Благодарю вас, мой любезный друг Иван Иванович, за ваше дружеское письмо от 11 октября и за исполнение моих поручений. Я был уведомлен, что Гов. писал к Е.Г. о переводе Петина и чтобы я обратился о себе с письмом к Фалькенбергу. Я это сделал. Не знаю, что будет, но мне все что-то мало надежды. Мое правило, если хлопотать, то уже хлопотать со всех сторон. А потому, если и вы что можете сделать в этом случае, через неусыпную в такого рода хлопотах сестрицу, то напишите к ней: не может ли и она замолвить два слова...

Спиридов со своим Петром Васильевичем поставили вверх дном свой и соседний огороды, выстроили теплицу, выкопали мильон парников. А результат покуда тот, что у Спиридова из 1000 руб. осталось 100, а 900 он получит на будущий год, когда продаст пикули, жаль только, что ещё в уксусе третий месяц гнездо не заводится, а то все бы пошло хорошо.

Мне жаль, что вы не видели моего хозяина, он бы вам, верно, понравился. По расчетливости он вроде вас - ему тоже бывает совестно, когда купец отдает ему за 8 рублей сапоги, которые стоят пять. Он вскоре после вас возвратился из тайги - жаль только, что и без золота, и без денег.

Все наши около Иркутска живы и здоровы. Ездили всею семьею к Фед. Алекс., обедаем, ужинаем, играем на бильярде. Не правда ли, что это весело?

Будьте здоровы и по возможности счастливы и не забывайте человека, который умеет ценить свою и вашу дружбу.

Н.Д. Фонвизиной

27 ноября

Можете вообразить, какое впечатление произвело на меня письмо ваше, милая и любезная Наталья Дмитриевна. Я уже грустил, давно не знаю, что с вами делается, тогда как по последнему письму вашему видно было, что прежние ваши припадки возобновились. Но, благодарение Богу, которого милосердная рука, видимо, над вами - подает нам живую надежду увидеть вас в лучшем положении. Я говорю нам, ибо вы, верю, не сомневаетесь, что все, до вас касающееся, и меня столько же или огорчает, или радует, как и людей, самых вам близких.

Благодарю вас, что и вы, зная это, не замедлили меня утешить и успокоить тою переменою, какая с вами случилась...

Я же о себе ничем не могу вас порадовать. И во мне - худо, и около меня тоже худо.

Брат мой несчастный, будет ли по крайней мере спасена душа его - один Бог знает. Но что мне говорить о себе и о нем - я только наведу грусть и на себя и на вас. Лучше поговорим о другом.

Вы слагаете на одного М.А., будто он один удивляется, как я попал в дом Катерины Петровны Лопатиной (во-первых, почему Катерина Петровна, а не Александр Николаевич? Разве потому только, что дом на её имя куплен?), и велите мне написать об этом подробно для любопытства мужского и подробнее конечно, для женского.

Простите мне, что я посмеюсь над вами - я знаю, что вы на меня за это не рассердитесь. А к Пущину, если вы или М.А. будете писать, скажите ему, что я ему отомщу за его сплетни. Но пора к делу.

Во-первых, я писал вам об этом. С Лопатиным я познакомился у Фед. Алекс. Он такой милый по душе, каких, верно, мало, а здесь и ни одного нет. Он как-то меня полюбил и стал меня посещать. Разумеется, и я его. Вне дома он был тогда строгий, а по домашности, как и я: и кузнец, и плотник, и живописец, и все, что хотите. На последнем, т. е. на живописи (которая хотя мне никогда не давалась), мы на первый раз остановились и принялись малярить от скуки.

Я далеко не ходил, принялся прямо за свой портрет, нарисовал его водными красками, довольно похоже. Потом масляными - и ещё похожее - так, по крайней мере, все нашли. Он уже и поехал к батюшке. Но дело в том, что мы более ещё через это с ним познакомились. Он стал просить меня неотступно, чтобы я перешел к нему жить, предлагая мне с дружеским радушием все готовое. Я не соглашался, так это и шло. Наконец, обстоятельства принудили его выйти в отставку и определиться на золотом прииске. Он должен был ехать - и оставить дом без хозяина, тогда как жена его почти всегда нездорова. Вот он и стал требовать от меня как одолжения перейти к нему и, по-сибирски сказать, домовничать.

Я не мог в этом отказать ему, когда он действительно имел в этом нужду. Вот каким образом все это случилось. Теперь уверились вы, что я живу в доме Александра Николаевича, а не Катерины Петровны? Впрочем, скажу вам и о ней, что она предобрая и прескромная женщина, вроде Александры Ивановны Давыдовой. Теперь не может выезжать из дома и возится со своим Колюшкой, которому 10 месяцев.

Вот уже я у них живу с 15 июня. Я передам Катерине Петровне ваш поклон. Она тоже вам кланяется, хотя видела вас только один раз, но не может без восхищения об вас вспоминать, так вы ей понравились.

Отец Петр, вы знаете, у него в характере есть много ещё ребяческого, он говорит про вас: "Удивительный она человек", а не видит, что удивительный и он человек.

Благодарю вас, милая Наталья Дмитриевна, за намерение ваше попросить Фалькенберга о нашем переводе, но, если бы можно было заставить сказать об этом Бенкендорфу два слова, когда он будет в Петербурге, это было бы ещё надежнее.

Но, вероятно, он уже уехал. Пущин хлопотал тоже об этом, в Омске. Вследствие его поручения Фалькенберг велел меня уведомить, чтобы я написал к нему письмо. Я отослал его через жандармское начальство. Оно должно было ещё его застать. Но, несмотря на все это, я мало имею надежды, чтобы мое желание исполнилось, ибо нужно ещё было послать мое письмо к Бенкендорфу через Руперта. В нем было выставлено, что брат лишен здесь медицинских пособий - это могло его раздосадовать. И мне сдается, что он или совсем не отправил моего письма, или, по крайней мере, отправил со своим замечанием, ибо странно, что не дали никакого ответа.

Что-то Бог даст теперь - а я живу все как на ночлеге - и так привык к мысли быть в Тобольске, что эта неудача меня бы страх огорчила.

Вы как-то мне говорили, что хотели бы прочесть жизнь св. Терезии. Я тогда вам не успел передать маленькую книжку, где есть сокращенная её жизнь и некоторые из её сочинений. Примите её от меня на память. В ней много есть хорошего и сообразного с вашими чувствами. Футляр я сделал нарочно сам, чтобы было что-нибудь тут и моей работы.

Не поленитесь отвечать мне с урядником Шошиным, который провожал Барятинского. Барятинский отправляется отсюда, прожив со мною в одном доме более месяца.

Давыдовы наши уже 3-й месяц здесь - они предобрые люди, и я у них довольно часто бываю. Малютки их премиленькие. Сашенька, которую вы оставили младенцем, прехорошенький ребенок - и собой, и характера ангельского.

У нас прошли слухи, будто Нарышкин ранен в последней экспедиции. Напишите, пожалуйста, не знаете ли вы чего об этом. Если это правда, то мне очень прискорбно - бедная Лизавета Петровна будет в отчаянии...

30

Полюбил!

...Он ещё раз перечитал последние строчки её письма. Встал и принялся ходить по комнате - по диагонали, как привык ходить за год по своей одиночке в Петропавловской крепости. Почему-то зазвучала шекспировская фраза - "Нет повести печальнее на свете". "Нет?" - спросил вслух и продолжал вслух же рассуждать: "Да, это печально, погибли два юных существа. А мы? Уже не юные. Не погибли. Мы заживо похоронены в Сибири. Любим. Впервые в жизни. И навсегда. И не можем быть вместе. Что печальнее? Что печальнее?"

Он подошел к столу, взял перо, задумчиво повертел в руках, бросил и, схватив письмо Натали, осыпал его поцелуями, потом приложил к лицу и пробормотал сквозь слезы: "Любимая, единственная! Что, что нам делать? Что есть у меня, кроме моей любви? Я нищ - и не только сейчас, всегда. У меня нет будущего - только бедность и безумный мой брат. Что могу дать я тебе? Ты бежала от бедности в брак с Михайлой Александровичем. Зачем же опять убегать тебе в бедность? И он! Если б только богат! Но ведь добр, благороден, умен, любит тебя без памяти. И он друг мой!"

Павел мечется по комнате, потом, обессиленный, падает на колени перед иконами:

"Господи, вразуми её, дай силы мне!"

Он долго то вслух, то беззвучно молится. Потом, успокоенный, поднимается и долго пишет ответ любимой. Складывает листки и тихо, будто душа вздохнула, будто само сердце обрело голос, произносит:

"Есть повести печальнее..."

Видимо, после этого для всех, и прежде всего для нее, Натали, надел он на свою любовь строгие одежды верной дружбы и никогда, в течение 20 лет, не позволял себе снимать их - до марта 1857-го. А 28 марта 1857 года посылает он Наталье Дмитриевне письмо-исповедь, первое и единственное признание в любви. В нем - и история его чувства, и объяснение многих поступков.

"С первого взгляда, как ты проезжала через Красноярск в Енисейск (это было в 1834 году. - Авт.) ты уже мне показалась чем-то отличным для меня. Но я был в таком аскетическом настроении, что на этом не останавливался".

..."Какая нездешняя женщина, - подумал он тогда и испугался: - Что значит нездешняя?" Не нашел и не стал искать ответа. Но несколько дней после этого в самые неожиданные моменты вдруг наплывали на него эти огромные глаза - они грустили и смеялись, вопрошали и звали куда-то.

"Что это со мной?" - недоумевал он. И пожалуй, впервые в жизни подумал о том, что ни одна женщина до сих пор не привлекала его внимания. В годы учения в Муравьевском училище они с братом часто бывали в свете. Он знал, что нравится, и относился к этому как к должному. Павел любил балы. Вся сановная Москва вывозила на них своих дочерей - и он понимал, что для него, хоть и небогатого жениха, непременно сыщется всей большой родней та, что станет его женою. Может быть, он даже влюбится. Но случится это или нет, брак все равно заключается на небесах, и он только подчинится воле Всевышнего. И ему даже в голову не приходило хлопотать об этом предмете.

Он любил самую атмосферу бала: какая-то прилежность и налаженность бальной суеты сливалась в образ праздника, в единый живой организм, уносящий его на несколько часов в беспредметные дали, в сверкающее бездумье и беззаботность. И почему-то тут же представил её - в белом платье - и лицо, из одних этих огромных, выманивающих его душу из заточения глаз.

"Когда вы переехали в Красноярск (в конце 1835 года. - Авт.), я уже с увлечением беседовал с тобою, и раз, когда ты рассказывала о каком-то архимандрите Павле, невольно проговорилась, что будешь тем же для меня. Все это скользнуло без особой остановки, ибо духовное состояние мое было ещё слишком сосредоточено"...

Его душа просыпалась долго и недоверчиво, её пробудилась сразу. Видимо, пришло её время полюбить. Чувство - страстное, бурное, неудержимое - находило выход лишь в письмах: Натали, безошибочно увидев притягательное родство их душ, так же зорко разглядела и то, что чувственная его природа ещё спит, неопытная и невинная, и Бог весть, как откликнется на прямой её зов. И Наталья Дмитриевна пишет Павлу Сергеевичу письма-исповеди о поразившей её сердце любви, не называя имени любимого. Павел Пушкин ошеломлен. Твердыня его понятий о таинстве и святости брака зашаталась. Он почитает это настоящим горем для нее.

"Когда мне пришлось вмешаться в твое горе, то не самонадеянность одна, а какая-то несознательная радость, что я могу безгрешно помогать человеку, в котором я так ясно видел печать Божию, меня увлекла, как вихрем".

Когда Наталья Дмитриевна, наконец, признается, что предмет её любви он сам, Павел Пушкин повергнут - не только этим признанием, но и тем, что понимает: его собственные чувства вырвались из заточения. Радость, недоумение, бессильная попытка прикрикнуть на свою и её любовь, слезы умиления и слезы боли, мольбы к Богу о помощи и вразумлении - все вместили торопливые строчки писем февраля и марта 1838 года. В письме-исповеди 1857 года, когда без этой любви Павел Сергеевич уже не мыслит существования, а страсть вошла в более спокойное русло, он так объяснит тогдашнее свое состояние:

"Последующее уже было перемешано - тут была и борьба, и увлечение, и угождение твоей увлекающей, как быстрина потока, природе. Тут я не только уже невольным чувством, но и волею усиливал свою привязанность, чтобы дать привал увлекавшему тебя чувству. Таким образом, запуталось так, что уже сердцу не было иного выхода, как переходить от невольного к произвольному увлечению. Весь мир для меня исчез. Одно только существо было для меня дорого, его счастье, и спокойствие, и возвращение к Богу были моею молитвою и желанием".

В 1838 году М.А. Фонвизина переводят на поселение в Тобольск. Натали и остающийся в Красноярске Павел, подстегивая себя напоминаниями о чувстве долга, надеются на спасительность разлуки. В письмах этого года он прибегает к менторству, потому что Натали мечется, затягивает отъезд, придумывая для мужа какие-то причины. Но оно, это менторство, намеренно, оно сквозь слезы:

"Только не начинайте ничего опрометчивого, по какой-то минутной вспышке. Это вредно для вас - на что это похоже: то давай ехать, то опять валяться в ногах "батюшка мой, останься", как вы делали. Впрочем, не осуждая вас говорю, голубушка моя милая, ибо знаю, что вы не знаете, куда кинуться, чувствую это и понимаю. Однако эти романтические вспышки вы бы, кажется, имели уже довольно сил оставить".

Трудным был этот год для Натальи Дмитриевны, безутешным для Павла Сергеевича - это понятно даже по очень сдержанным фразам его в письмах из Красноярска сентября 1838-го - начала 1839 года.

"Я стал гораздо рассеяннее и много переменился, вы это сами уже давно заметили. И знаете также, что для меня это не радость. Внутренняя потеря не вознаграждается ничем внешним. Рассеянность заглушает только на короткое время тоску души, которая с тем большим прискорбием чувствует свое уклонение, а пересилить уже не может" (30 сентября 1838 года).

"Есть положения, что и взгляд на самого себя так бывает тяжек, что бегаешь туда и сюда, чтобы заглушить вид своего внутреннего опустошения. Горько познавать все это на опыте, но в путях Божьих, кто знает, может, и это нужно, чтобы узнать цену даров Божьих, может быть, бывает нужно их лишиться - дай Бог, чтобы только не навсегда" (29 октября 1838 года).

"Последнее письмо ваше я читал, и мне страх было грустно видеть, что вы все хвораете. Да и хандра ваша, кажется, не проходит - вы все постоянны в своей ненависти к Тобольску. Желаю, чтобы вы были так же постоянны в ваших дружеских расположениях к людям, которые дают нам высокую цену" (11 января 1839 г.).

В феврале 1840 года они снова встречаются - братья Бобрищевы-Пушкины тоже переведены в Тобольск. Но все изменилось.

"Я тут только увидел, - пишет Павел Сергеевич в исповеди 1857 года, что ты перешла пропасть, а я за нею или чуть ли не в ней и до сих пор остался. Я летел как на крыльях, чтобы застать тебя в Тобольске. Твой прием, дружеский, но совсем в другом роде, меня озадачил. Духом я благодарил Бога о твоей перемене, но собственное мое чувство тем сделалось сознательнее. Возвращение к чувственным искушениям ввергло меня в совершенное уныние и ропот.

Твоя помощь оставалась моею единственною надеждою, твоя невольная, под влиянием Божьим, иногда суровость заставляла часто на тебя сердиться. Но в самом сердце скрывалась глубокая, неискоренимая привязанность, потому что один ласковый взгляд или слово - и все забывается. Последующие немощи твои опять сделали мне тебя доступнее, хотя они и причиняли мне сердечное горе, но сближение твоей нищеты с моею воскрешали воспоминания благие. Одним словом, в других только фазах, но тут и там ты одна была сосредоточением всей моей внутренней жизни. Для меня люди существовали и теперь существуют только в отношении к тебе".

Так было во все 13-летие жизни их в Тобольске. Редкий день не бывал Павел Сергеевич в фонвизинском доме. И не угасала его любовь. А для Натальи Дмитриевны, преодолевшей её во имя долга, он так и остался - тоже на всю жизнь - духовным братом, другом, к которому она - первому и единственному обращалась за советом, помощью, поддержкой, кому открывала тайники души своей.

Фонвизины ранее других декабристов в 1853 году получили разрешение вернуться на родину. А через год Михаила Александровича не стало. Тяжело пережила его смерть декабристская семья. Когда боль утраты ослабела, не мог, вероятно, не помышлять о союзе с любимой П.С. Бобрищев-Пушкин. Но узнает, что другая любовь уже завладела пылким сердцем Натальи Дмитриевны к И.И. Пущину.

Любовь взаимна, но так уж устроена Н.Д. Фонвизина, что не может жить без этакого романтического виража. Она пишет в Сибирь длинные письма, но нередко адресат получает их после прочтения и одобрения П.С. Пушкина. Наталья Дмитриевна не решается на брак с Пущиным без благословения Павла Сергеевича. Ее терзают размышления о поздних её и Ивана Ивановича летах, болезнях и т. д. Эти письма-терзания перемежаются с пылкими, "юными" посланиями. То готова идти под венец, то ревнует, то уверена в необходимости принести в жертву Пущину свою свободу, то бичует себя раскаянием. Большой Жанно на этих гигантских эмоциональных качелях чувствует себя беспомощно, как ребенок. Павлу Сергеевичу не остается иного, как прийти им на помощь.

"Вид твой, сестра моя любезная, очернен и умален, но господин души твоей когда-нибудь придет и оденет тебя в прежнюю красу твою. Насчет Ивана мое мнение, как прежде, так и теперь, - одно и то же. Прежде твоих борений ведь ты была уверена, что жребий относился к нему. Предайся воле Божьей, и ты успокоишься".

Он хлопочет о соединении друзей. С его благословения Н.Д. Фонвизина в 1856 году предпринимает тайную - не только для властей, но и для друзей - и небезопасную поездку в Сибирь, навестить декабристов, главное же повидаться с Пущиным. Но и после этого следует год терзаний, надежд и неуверенности Натальи Дмитриевны. Павел Сергеевич умиротворяет, обнадеживает, успокаивает и любимую, и Ивана Ивановича. Не собственное чувство, но счастье друзей ему важнее всего.

7 мая 1857 года он пишет Пущину: "В полулистке от 11 апреля ты говоришь, что знаешь мою сильную к ней привязанность.

В письме от 22-го ты спрашиваешь опять, есть ли мое сердечное на ваш союз благословение.

Друг мой любезный, мое сердечное благословение на всем, что только касается до этого дорогого мне человека. Мне самому, уверяю тебя, ничего тут не надобно. Если во всем этом исполняется воля Божия и есть надежда возможного на земле успокоения после стольких бурь, могу ли я, который о её благе только и думаю и молюсь, отказать ей в моем сердечном благословении, а тебе, мой великодушный и добросовестный друг, и подавно, когда я знаю, что ты её не столько для себя, как для нее, и она тебя не столько для себя, как для тебя любит.

Возникала во мне иногда, каюсь тебе, особенно сначала, борьба и с той гадкой стороны: где лежит собака на сене - сама не ест и людям не дает. Но я отмаливался от нее, как от недуга болезненного. Богу и мне самому гадко и противно. В этом грехе прости и ты меня, друг мой сердечный.

Но дело не в том - все это ветер дующий и преходящий, - а глубиною воли моей я там, на что есть воля Божия. Если ему угодно исполнить ваше предположение и благословить вас счастием, то оно, конечно, будет и моим счастием..."

И.И. Пущин и Н.Д. Фонвизина венчались 22 мая 1857 года. То была воля Провидения:

Любовь П.С. Пушкина не удовольствовалась преданностью - она потребовала самоотречения. Вряд ли узнали бы мы, как страдало и мучилось его сердце, не будь его исповеди. Того факела, что зажгла Натали в душе его почти два десятилетия назад, хватило на всю жизнь, но 28 марта 1857 года, за два месяца до брака любимой с другом, силы временно изменили ему - выше этих, только человеческих, сил было последнее испытание его любви: "Зачем я, несчастный и обреченный на вечное одиночество человек, увлекся теперь несбыточным и совершенно ни с чем не сообразным увлечением сердца?

Забыл и о духовном родстве, которое, может, ставит непреодолимую преграду между нами, забыл, что я, может быть, тебя оскорбляю и унижаю своими дерзкими мечтами. Забыл, что ты уже почти соединена союзом с человеком, который, по моему сознанию, искренне тебя любит и которого, по моему глубокому сознанию, я мизинца не стою. Забыл все это, и увлекся, и запутался, как птица, в сети летящая. Но какое бы произвольное ни было это увлечение или невольное - произвольное потому, что я питал его и им услаждался, невольное потому, что в этого рода страстях и произвольное делается невольно - в одном себя упрекаю: зачем высказался".

И как крик отчаяния: "Только ты меня не покидай, а то для меня это будет невыносимое горе. У меня, одинокого, только и приюта, что твоя дружба".

И двух лет не длился брак его друзей. Иван Иванович умер 3 апреля 1859 года.

Видимо, дружба Натальи Дмитриевны и Павла Сергеевича в последние годы больше походила на родственные отношения двух пожилых людей. П.С. Бобрищев-Пушкин часто приезжал из своего Коростина к Наталье Дмитриевне в Москву, в её дом на Малой Дмитровке, и подолгу гостил. Здесь настиг и последний час его - он умер на руках женщины, которую боготворил всю жизнь, и как знать, не было ли в рыцарственном этом чувстве мужчины ещё и детской привязанности к матери, ласки которой Павлу Сергеевичу не довелось знать с 12 лет? П.С. Бобрищев-Пушкин умер с той же надеждой, о которой писал в своей исповеди: "Я все-таки уверен, что никто меня так глубоко и чисто не любит, как ты, которой принадлежит все живущее во мне и существующее".

...Цельные натуры, видимо, одинаково видят в любви три её ипостаси: любовь-долг, любовь духовную и любовь земную. Для Натальи Дмитриевны они соотнеслись с тремя разными людьми. Для Павла Сергеевича все три сосредоточились в ней, единственной его Натали.

"Мой друг, сестра моя единственная и неоценимая, я от тебя ничего телесного и земного не желаю и не требую. Но будем вечными, неизменными друзьями..."

Безответность земного чувства не только не обеднила его душу, но возвысила её до самоотречения.