© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Мемуарная проза. » А.Е. Розен. «Записки декабриста».


А.Е. Розен. «Записки декабриста».

Posts 1 to 10 of 22

1

Г.А. Невелёв

Андрей Евгеньевич Розен и его «Записки декабриста»

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTY0LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTcxMjAvdjg1NzEyMDUzNi8xZmE0ZDUvNkFLc1dfT1FWTkUuanBn[/img2]

«Записки декабриста» А.Е. Розена принадлежат к важнейшим историческим памятникам декабризма. Это одни из немногих декабристских мемуаров, в которых с такой полнотой и достоверностью рассказана судьба поколения людей 20-х гг. XIX в., ставших первыми русскими революционерами. Ненавидевшие деспотизм и рабство, мечтавшие о свободной России и потерпевшие жестокое поражение, они не примирились с постигшей их неудачей, не согнулись под тяжестью испытаний и, осознавая ответственность перед историей, оставили после себя значительное литературное наследие.

Андрею Евгеньевичу Розену складывавшимися жизненными обстоятельствами, казалось бы, с самого начала была уготована обычная судьба выходца из среды эстляндского дворянства: гвардейский офицер или чиновник на государственной службе, по выходе в отставку возвращающийся в свое родовое имение, где в занятиях хозяйством и в заботах о семье проходит остаток жизни. Он родился 3 ноября 1799 г. в семье эстляндского барона Е.О. Розена. До двенадцати лет воспитывался в доме родителей, а потом в Нарвском народном училище. В 1815 г. Розен был отвезен в Петербург и определен в 1-й Кадетский корпус, из которого был выпущен в апреле 1818 г. в чине прапорщика с назначением в л.-гв. Финляндский полк.

В военной службе Розен проявил себя добросовестным и умелым офицером. Он пользовался любовью и уважением нижних чинов, вызывал к себе дружеские чувства со стороны офицеров-однополчан и неизменно получал похвалу начальства. В 1820 г., опередив многих по службе, он был произведен в подпоручики и позднее назначен полковым адъютантом. Особенных успехов достиг он в строевой подготовке солдат.

«Казалось, - вспоминал Розен, - сама природа создала меня быть экзерцирмейстером, потому что эта наука не стоила мне ни труда, ни больших приготовлений, как большей части моих сослуживцев. Глаз, привыкший с малолетства к порядку и к симметрии, рост мой и телосложение, звучный голос, знание устава, а всего больше - любовь и привязанность ко мне солдат сделали из моей учебной команды одну из лучших». С такими «достоинствами и знаниями можно было в то время легко выйти в люди и получить значение».

В полку Розен сблизился с штабс-капитаном И.В. Малиновским и вскоре стал женихом одной из его сестер Анны Васильевны, или Annette. 19 апреля 1825 г. в полковой церкви в присутствии всех офицеров было совершено бракосочетание Розена, к этому времени уже поручика, и дочери первого директора Царскосельского лицея девицы Анны Васильевны Малиновской. Розены поселились на 3-й линии Васильевского острова, недалеко от казарм полка. Квартира была небольшая, «требования <...> были скромны», имелось лишь «одно желание взаимного счастья». Жизнь устраивалась вполне благополучно: Розен был удачлив в службе, обещавшей чины и награды, и в любви, обещавшей «беспрерывное счастье».

Розен был вовлечен в деятельность Северного тайного общества накануне восстания 14 декабря 1825 г. На следствии он решительно отрицал свою принадлежность к обществу. В Следственной комиссии по этому поводу было проведено специальное расследование, но никто из декабристов принадлежность Розена к тайному обществу не подтвердил. К.Ф. Рылеев на вопрос следствия о Розене ответил:

«Принадлежал ли к числу членов тайного общества поручик барон Розен, мне неизвестно. За несколько дней до 14 декабря был он у меня, и потом видел я его у князя  Оболенского; но при нем говорено было только о средствах, как заставить солдат не присягать вновь; о цели же общества, т. е. чтобы сим случаем воспользоваться для перемены образа правления, я не упоминал, и потому я полагаю, что он в общество принят не был».

С.П. Трубецкой показал: «<...> не помню, чтобы я слышал его имя в числе членов общества». П.Г. Каховский сообщил следствию, что не знает Розена и ему «неизвестно, принадлежал ли он к тайному обществу». И.И. Пущин отвечал, что «Розен <...> к тайному обществу не принадлежит». Е.П. Оболенский утверждал: «Барон Розен членом общества принят не был и известился о существовании оного только 11 декабря, если Репин накануне ничего не объяснял ему, что мне неизвестно», и включал его в число посторонних обществу лиц, «известных о намерениях 14 декабря и принимавших участие в оном».

Штабс-капитан л.-гв. Финляндского полка Н.П. Репин сообщил следствию: «Утвердительно сказать, кем и когда поручик барон Розен был принят в общество, я не могу, <...> но предполагаю, что сие было почти в одно время со мною, то есть дня за два до происшествия. Особенных рассуждений о цели и намерениях общества он со мною лично не имел, но говорил один раз, что ему известно намерение многих не присягать и что он со своей стороны не отказывается сделать то же».

Таким образом, принадлежность Розена к тайному обществу осталась недоказанной, и правитель дел Следственной комиссии А.Д. Боровков в справке о нем писал, несколько смягчая, правда, в пользу Розена собранные на него показания: «Членом не был и о существовании тайного общества не знал, но пред 14 декабря находился у Рылеева и Оболенского, и при нем говорили о средствах поднять солдат».

В «Записках декабриста» Розен сообщает обстоятельства, при которых он узнал о тайном обществе и готовящемся восстании. 10 декабря 1825 г., вечером, он получил записку от Н.П. Репина, в которой тот просил «немедленно приехать к нему». Розен «тотчас поехал» и «застал его одного в тревожном состоянии». Н.П. Репин «в кратких и ясных словах изложил <...> цель восстания, удобный случай действовать для отвращения гибельных междоусобий».

Хотя на следствии Репин показал, что «в то же время слышал от Розена о том, что ему все сие известно. <...> Но, не зная, кто именно сообщил ему об оных, уличить его в том, что он есть действительно член общества, не могу», но, судя по всему, именно от Репина 10 декабря Розен впервые узнал если не о существовании тайного общества, то во всяком случае о его намерениях и «коренной» цели.

По свидетельству Е.П. Оболенского, «обязанность» Н.П. Репина, узнавшего о существовании общества еще в начале 1825 г. от П.Н. Свистунова, но привлеченного к его делам лишь за три дня до 14 декабря И.И. Пущиным, «состояла в том, чтобы в Финляндском полку произвесть то же самое, что и в других полках», т. е. «стараться распространить действия общества»: «О намерениях 14 декабря сообщено им было поручику барону Розену и еще нескольким офицерам, коих фамилий не упомню, которых, однако же, членами общества не принял».

По версии «Записок декабриста», в тот же вечер 10 декабря Розен с Н.П. Репиным поехали к К.Ф. Рылееву, куда «вскоре приехали Бестужевы и князь Щепин-Ростовский». По утверждению Д.А. Щепина-Ростовского, он был у К.Ф. Рылеева 11 декабря вместе с М.А. Бестужевым, штабс-капитаном В.Ф. Волковым и подпоручиком М.Ф. Кудашевым. М.А. Бестужев показал на следствии, что был у Рылеева вместе с Д.А. Щепиным-Ростовским 12 декабря. Однако по свидетельству А.А. Бестужева, М.А. Бестужев был у Рылеева 9 декабря, «назавтра он привез Щепина, а потом на другой день Волкова и князя Кудашева».

Итак, 10 декабря 1825 г. А. и М. Бестужевы и Д.А. Щепин-Ростовский действительно были у К.Ф. Рылеева, и, следовательно, свидетельство Розена в «Записках декабриста» о посещении им в тот день Рылеева справедливо. Н. П. Репин первоначально утверждал, что впервые был у Рылеева вечером 11 декабря и «до сего времени» с членами тайного общества «никакого знакомства не имел и ни они у меня, ниже я у них никогда прежде сего не бывал». Но после представленного ему Следственным комитетом свидетельства Е.П. Оболенского: «<...> 10 декабря вечером мы приехали к Рылееву <...>» - он изменил свои показания: «<...> бывши в первый раз у Рылеева (10 или 11-го числа в точности не упомню) и встретившись там с князем Оболенским <...>».

На следствии Розен показал, что приезжал к Рылееву только 11 декабря: «<...> в пятницу 11-го числа декабря <…> поехал я с штабс-капитаном Репиным навестить Рылеева. <...> Во время разговора приезжали Кавалергардского полка корнет Муравьев и офицер, мне незнакомый <...>». А.М. Муравьев писал: «10 или 11 декабря приехал я <С...> поздно вечером к господину Рылееву, где нашел я поручика барона Розена, лейб-гв. Финляндского полка, и другого офицера того же полка, но мне неизвестного» (т. е. Н. П. Репина. - Г.Н.).

И А.М. Муравьев и Розен в своих показаниях следствию сообщали, что у Рылеева они были накануне совещания у Оболенского, которое состоялось 12 декабря. Таким образом, документально подтверждаются и сведения «Записок декабриста» и показания Розена на следствии. Обе версии являются, очевидно, равнодостоверными: Розен был у Рылеева и 10 и 11 декабря.

Сопоставление свидетельств позволяет восстановить события этих дней. 10 декабря, утром или днем, на совещании у К.Ф. Рылеева С.П. Трубецкой известил присутствовавших, «что по всему видно, что император отказывается от престола». После этого все разъехались по полкам «приготовить членов к действию в случае новой присяги и стараться распространить действия общества в полках».

Е.П. Оболенский и И.И. Пущин отправились в л.-гв. Финляндский полк. Оболенский заехал к полковнику А.Ф. Моллеру и полковнику А.Н. Тулубьеву, а Пущин к Н.П. Репину «с тем, чтобы узнать, нет ли надежды, что Финляндский полк не присягнет». И.И. Пущин объявил Н.П. Репину, «что есть намерение воспользоваться днем присяги для произведения предположенного переворота, а для подробнейшего узнания привез его к Рылееву». Там они застали вернувшегося раньше Е.П. Оболенского и С.П. Трубецкого. Пущин вскоре уехал.

Репин «остался и говорил с князем Трубецким». Из последующего разговора с Рылеевым Репин «удостоверился о действительном существовании общества, о намерениях оного на 14 декабря. Однако Рылеев Репина в тайное общество не принимал, полагая, что его привез Пущин «уже как члена». По словам Е.П. Оболенского, Н.П. Репин попросил его приехать к нему на другой день, «дабы увидеться с офицерами и более утвердить их в намерении общества, им известном».

По свидетельству Репина, Оболенский сам вызвался быть у него. Возвратившись к себе вечером, Репин послал записку Розену. «Это было в 8 часов». Открыв ему план и цели тайного общества, Репин «просил <...> содействия». По свидетельству Репина, Розен «был на сие согласен». Затем они отправились к К.Ф. Рылееву, к которому вскоре приехали А. и М. Бестужевы и Д.А. Щепин-Ростовский.

11 декабря Розен был у Н.П. Репина на совещании офицеров л.-гв. Финляндского полка, на котором выступил Е.П. Оболенский. По словам Оболенского, он получил согласие офицеров полка на «их содействие к сей цели». По показанию Розена, в конце совещания Оболенский сказал: «Что мы не одни в сем согласны, могу вам доказать завтра, приезжайте ко мне один или двое и убедитесь, увидя офицеров других полков».

Однако Е.П. Оболенский рассказывал об этом несколько иначе: «Барон Розен представил мне, что они, жертвуя всем для пользы отечества в столь важном случае, каков ныне предстоит, желают быть сколь возможно более уверенными в содействии прочих членов, и потому предложил мне собрать по одному члену от всех полков, которые согласны действовать к общей цели, для общего совещания. Я согласился на его предложение и назначил ему быть на другой день у меня».

«Князь Оболенский, - показывал Розен на следствии, - тотчас уехал, прочие, напившись чаю, разъехались скоро». После совещания Розен и Репин отправились к К.Ф. Рылееву, к которому «во время разговора» приезжали А.М. Муравьев и офицер, «одетый в сюртук с красным воротником». По свидетельству Розена, совещание у Репина началось в пять вечера; по словам Оболенского, он там «просидел два часа». Следовательно, Розен и Репин могли поехать к Рылееву в восьмом часу вечера.

12 декабря Розен и подпоручик А.И. Богданов в качестве представителей л.-гв. Финляндского полка присутствовали на совещании у Е.П. Оболенского. На этом совещании была объявлена политическая программа тайного общества, был принят план восстания и «постановлено» о дальнейших мерах по «основанию нового правления». По свидетельству Розена, «все из присутствовавших были готовы действовать, все были восторженны, все надеялись на успех». По словам Е.П. Оболенского, «всякой из членов представлял большую или меньшую возможность, которую каждый имел поднять роты и действовать на солдат».

Розен, впрочем, сказал К.Ф. Рылееву и Е.П. Оболенскому, что привести войска на Сенатскую площадь могут только полковой или батальонные командиры. «Так пусть офицеры одни, верные государю своему, явятся на площадь», - возразили они, а на вопрос мой: «Что будет там со стадом без пастыря?» - ответили мне: «Все там будет, увидите и узнаете». В «Записках декабриста» этот эпизод совещания у Оболенского изложен несколько иначе: «Принятые меры к восстанию были неточны и неопределительны, почему на некоторые мои возражения и замечания князь Оболенский и Булатов сказали с усмешкою: «Ведь нельзя же делать репетиции!».

Возражения Розена привели в смущение некоторых присутствовавших, в том числе Д.А. Щепина-Ростовского, который, по свидетельству А.А. Бестужева, «начал колебаться». К.Ф. Рылеев «решительно объявил им, что они собрались ныне для того более, чтобы взаимным честным словом обязаться быть на площади в день присяги с тем числом войск, которое каждый может привести, в противном случае находиться на площади самому. <С...> Все, прекратя разговор, обязались честным словом действовать сообразно сему и разъехались».

Очевидно, именно в этот момент, под конец совещания, к Розену подошел поразивший его «совершенным самоотвержением» К.Ф. Рылеев и «спросил <...> наедине! можно ли положиться наверно на содействие» л-гв. Финляндского полка, и когда Розен «представил ему все препятствия, затруднения, почти невозможность, то он с особенным выражением в лице и в голосе сказал <С...> «да, мало видов на успех, но все-таки надо начать; начало и пример принесут плоды».

После совещания Розен сразу поехал к Репину, пересказал ему «слышанное и виденное», а на другой день, в воскресенье 13 декабря, сообщил то же полковнику А.Н. Тулубьеву и другим офицерам, пришедшим навестить его по случаю полкового праздника. «На вопрос их, как следует поступить тому, кто в день восстания будет в карауле», Розен ответил «положительно и кратко, что тот для общей безопасности и порядка должен держаться на занимаемом посту».

13 декабря, во второй половине дня, Н.А. Бестужев и К.Ф. Рылеев поехали в казармы Финляндского полка к Н.П. Репину, у которого хотели «узнать об успехе сделанного ему поручения преклонить офицеров своего полка не делать новой присяги», разыскали его на квартире сестры и привезли к Н.А. Бестужеву. К.Ф. Рылеев и Н.А. Бестужев «начали убеждать Н.П. Репина, чтобы он употребил все усилия к склонению офицеров своего полка не делать новой присяги».

Н.П. Репин, «хотя представил несколько отговорок, что он сказывается больным и потому не может выйти к фрунту, сверх того, что рота его стоит в деревне, но со всем тем обещал действовать на офицеров, сколько будет в его возможности», но добавил: «Моллер и Тулубьев, который еще поутру с энтузиазмом дал свое слово, оба отказываются: Моллер по своим расчетам, Тулубьев - следуя ему. Я не могу ручаться ни за одного солдата».

После разговора с Н.П. Репиным К.Ф. Рылеев уехал, дав слово возвратиться вечером и известить «об окончательных намерениях к завтрашним действиям». В десять вечера Рылеев приехал с Пущиным и объявил, что «в завтрашний день, при принятии присяги, должно поднимать войска, на которые есть надежда <...>».

К вечеру 13 декабря офицерам л.-гв. Финляндского полка разослали уведомления «о назначении следующего дня к принятию присяги». Ночью Розену принесли приказ прибыть к полковому командиру в 8 часов утра. Розен не стал скрывать от жены предстоящих опасностей - он «мог ей совершенно открыться - ее ум и сердце все понимали». Командир полка Н.Ф. Воропанов приехал в девять утра и прочел собравшимся у него на квартире офицерам письмо Константина к Александру I с отречением, манифест 16 марта 1823 г. о передаче прав на престол вел. кн. Николаю Павловичу, два письма Константина от 26 ноября 1825 г. с «повторным» отречением и манифест 12 декабря 1825 г. о восшествии на престол Николая I.

Розен выступил вперед и сказал:, «Если все <...> письма и бумаги верны с подлинниками, в чем не имею никакой причины сомневаться, то почему 27 ноября не дали нам прямо присягнуть Николаю?». Однако попытка Розена задержать приведение полка к присяге не была успешной и не получила поддержки других офицеров. 1-й батальон полковника А.Н. Тулубьева (кроме взвода Розена, который накануне держал караул в Галерной гавани и еще не успел смениться) присягнул в казарме. 2-й батальон полковника А.Ф. Моллера в девять утра занял караулы по второму отделению - от Зимнего дворца до Адмиралтейства.

Из казарм Розен отправился в Зимний дворец к разводу 2-го батальона, назначенному на десять утра, и по пути заехал к Н.П. Репину (по причине болезни не находившемуся на службе) с известием, что «читали манифест» и полк присягнул. Возвратившись домой, Розен нашел записку К.Ф. Рылеева, который извещал, что его ожидают в казармах л-гв. Московского полка. В «Записках декабриста» Розен пишет: «Было 10 часов утра, лошади мои стояли запряженные. Взъехав на Исаакиевский мост, увидел густую толпу народа на другом конце моста, а на Сенатской площади каре Московского полка. Я пробился сквозь толпу, прошел прямо к каре, стоявшему по ту сторону памятника, и был встречен громким «ура!».

В связи с преобладанием источников, указывающих другое время прихода л.-гв. Московского полка на Сенатскую площадь - около 11 часов утра, М.В. Нечкина отмечает: «Необходимо ввести небольшую поправку к свидетельству Розена о том, что он в десять часов утра выехал из дому и с Исаакиевского моста уже увидел построенное каре. Розен не мог ехать почти час от Финляндских казарм, где квартировал, разве что он задержался дорогой или ехал из какого-либо другого места».

Ошибка мемуариста очевидна. На следствии Розен показал следующее: «Во втором часу оделся, чтобы ехать во дворец к назначенному выходу. В сие время приехал ко мне подпоручик Базин, говоря, что на площади множество войска и народу. Я в полной форме поехал с ним. Доезжая до конца моста, нельзя было дальше ехать от тесноты. Мы соскочили из саней, не знаю, куда пошел подпоручик Базин, но я, видя на площади войско с знаменами, вошел в ближайшее каре л[ейб]-г[вардии] Московского полка <...>». Замечание «во втором часу» в этом свидетельстве следует читать как «в одиннадцатом часу», так как точкой отсчета времени в данном случае для Розена было 9 часов утра, когда полковой командир объявил офицерам полка о восшествии на престол нового императора.

И подпоручик И.А. Базин приехал к Розену в тот момент, когда тот готовился ехать во дворец «к выходу», т. е. к торжественному молебствию, первоначально назначенному на 11 часов утра. Неверное указание времени выезда Розена из дому в «Записках декабриста»: «было 10 часов утра» - объясняется тем, что изложение событий дня 14 декабря сдвинуто здесь на один час раньше. Так, начиная рассказ о дне восстания, Розен сообщает в своих мемуарах: «<…> всем офицерам велено было собраться в квартире полкового командира в 7 часов утра», тогда как в действительности офицеры полка были собраны на квартире Н.Ф. Воропанова в 8 часов утра.

Итак, в 11 часов утра Розен отправился на Сенатскую площадь, пробился сквозь толпу, «вошел» в каре л.-гв. Московского полка «и был встречен громким «ура!». В рапорте командира л.-гв. Финляндского полка Н.Ф. Воропанова этот эпизод изложен так: «Поручик Розен при первом появлении Московского полка рот приехал на санях и бросился в каре, где пробыл не более пяти минут». Здесь Розен увидел Д.А. Щепина-Ростовского, М.А. Бестужева и И.И. Пущина. На вопрос Розена, где Трубецкой, Пущин ответил: «Пропал или спрятался; если можно, то достань еще помощи, в противном случае и без тебя тут довольно жертв».

И.И. Пущин уже знал о положении в л.-гв. Финляндском полку от Н.П. Репина, который, получив от Розена известие о том, что присяга в полку прошла успешно, сразу отправился на Сенатскую площадь. Пущин видел Репина около каре и, расспросив, что делается в л.-гв. Финляндском полку, по свидетельству А.А. Бестужева, сказал, «чтобы он без солдат и не являлся». Н.П. Репин уехал, «обнадеживая, что это будет».

Когда Розен приехал в казармы полка, где находился 1-й батальон и куда только перед тем вернулся из караула его стрелковый взвод, Репин был уже там. Розен вбежал первый во двор казарм и закричал: «Выходи!» Потом прошел по всем ротам, приказал солдатам одеться, вложить кремни, взять патроны и выстроиться на улице, «говоря, что должно идти на помощь нашим братьям».

Офицерам Розен сказал, «что был в каре возмутившихся, что все полки идут к площади и что нам должно туда идти». Командир 1-го батальона полковник А.Н. Тулубьев «согласился». Прибывшие к этому времени бригадный командир генерал-майор Е.А. Головин, получивший соответствующий приказ от командующего Гвардейским корпусом генерал-лейтенанта А.Л. Воинова, и генерал-адъютант Е.Ф. Комаровский, посланный Николаем I за батальоном, повели выстроившуюся поротно колонну на Сенатскую площадь.

На середине Исаакиевского моста батальон остановили и приказали зарядить ружья. В этот момент у Розена был план пробиться сквозь стоявший впереди карабинерный взвод и роту преображенцев под командой капитана П.Н. Игнатьева, занявшую всю ширину моста со стороны Сенатской площади. Сделать это было вполне возможно. В своих солдатах Розен был уверен. Во время движения колонны от казарм полка к мосту Розен убеждал их «не идти против бунтовщиков». Первый карабинерный взвод, стоявший впереди и явно не желавший двигаться дальше (что впоследствии и выявилось), под давлением сзади расступился бы.

Пройти через первую роту л.-гв. Преображенского полка, заграждавшую проход от Исаакиевского моста на площадь, также не составило бы большого труда. Так, эта рота чуть позднее пропустила на площадь пришедших по льду Невы лейб-гренадер поручика А.Н. Сутгофа, причем, по свидетельству командира роты капитана П.Н. Игнатьева, «когда лейб-гренадеры отдельными командами, всходя с Невы, беспрепятственно бежали возле на присоединение к своим, чтоб стать в ряды мятежников, солдаты роты его величества приподнимали их сумы и, удостоверяясь по их тяжести, что полное число боевых патронов в них заключалось, острились между собою, уверяя, что их пули не попадут». Преображенцы были настроены по отношению к восставшим весьма миролюбиво, а «из мятежнической толпы высылали к роте неоднократно нижних чинов л.-гв. Московского полка для переговоров».

Так же были настроены и финляндцы. Сохранилось свидетельство чиновника Н.С. Щукина, находившегося 14 декабря на Сенатской площади и видевшего солдат 2-го батальона л.-гв. Финляндского полка, державших караул на Сенатской гауптвахте: «<...> на углу дома Кусовникова подле канавы мимо меня прошли солдаты, сменившиеся с Сенатской гауптвахты. «Кричите, ребята, - сказал один из них московским, - вот мы отобедаем и придем пособлять вам. Кричите!»

Однако Розен отказался от своего первоначального плана. Он убедился в том, что «восстание не имело начальника» и не было «единства в предприятии», и не хотел «напрасно жертвовать людьми». Но, «не будучи в состоянии оставаться в рядах противной стороны», Розен принял вполне оправданное с военной точки зрения решение - остановить свой взвод и шедшие за ним три роты полка и перекрыть таким образом продвижение правительственных войск по Исаакиевскому мосту на Сенатскую площадь.

В тот момент, когда генерал-адъютант Е.Ф. Комаровский и генерал-майор Е.А. Головин скомандовали батальону: «Вперед!» - взвод Розена по приказу своего командира громко повторил: «Стой!» Стоявший впереди карабинерный взвод «тронулся с места в большом замешательстве», но капитану А.С. Вяткину удалось вывести его на площадь.

Командир третьей роты капитан Д.Н. Белевцов отвел свою роту назад по мосту и затем по льду Невы вышел с ней к Английской набережной. В показаниях следствию Розен писал, что на вопрос генерал-адъютанта Е.Ф. Комаровского, «отчего они не следуют за первым взводом», его «взвод отвечал: «Мы не знаем, куда и на что нас ведут. Ружья заряжены, сохрани бог убить своего брата, мы присягали государю Константину Павловичу, при присяге и у обедни целовали крест!»

По воспоминаниям самого Е.Ф. Комаровского, взвод Розена ему отвечал: «Мы не присягали, худого ничего не делаем, по своим стрелять не будем». Когда генерал-майор Е.А. Головин «приказал людям идти вперед, то несколько голосов из фронта отозвались: «Да куда же вы нас ведете? Это наши» - «Они бунтовщики». - «Если они бунтовщики, то мы их перевяжем; зачем нам стрелять по своим; да мы еще не присягали новому государю».

Когда стрелковый взвод первой карабинерной роты л.-гв. Финляндского полка остановился на середине Исаакиевского моста, отмечает Розен в «Записках декабриста», «был уже второй час пополудни», следовательно, третий час. С этого момента и до первых выстрелов картечью по восставшим в начале пятого «с лишком два часа» стоял Розен «неподвижно, в самой мучительной внутренней борьбе, выжидая атаки на площади, чтобы поддержать ее тремя с половиною ротами», готовыми следовать за ним повсюду. «Решение Розена остановить полк на мосту, - отмечает М.В. Нечкина, - требовало сильной воли и ясного сознания необходимости помочь восставшим. Так действия этого «нечлена» тайного общества стали элементом существенной помощи восставшим <...>».

Н.П. Репин предвидел положение, в котором оказался во время восстания Розен, когда накануне, 13 декабря, говорил К.Ф. Рылееву; «Во всем полку один только Розен отвечает за себя, но я не знаю, что он будет в состоянии сделать». В каре восставших знали о событиях на Исаакиевском мосту. По показанию солдат взвода Розена, Н.П. Репин «подходил к ним и одобрял их поведение», а унтер-офицер Ф. Волков, стоявший в карауле на Сенатской гауптвахте, видел, как он потом «несколько раз ходил на Петровскую площадь к сборищу мятежников и опять назад возвращался».

Поведение Розена 14 декабря не вызвало сомнения ни у кого из декабристов и было ими понято правильно. Так, И.Д. Якушкин отмечал в своих «Записках»: «Поручик Розен, честнейший немец и во всем преданный товарищ, не пришел, однако, на площадь; может быть, он надеялся, оставшись при полку, действительнее споспешествовать начатому предприятию своих товарищей». Лишь Д.И. Завалишин в 1881 г. в своей неопубликованной статье «Событие 14 декабря 1825 года и беспристрастное суждение о нем» писал:

«Нельзя также не сделать здесь заметки относительно одного показания барона Розена, что он не повел Финляндский полк на присоединение к восставшим оттого, что считал дело проигранным, но тем же оправдывались и другие, даже в таких полках, где было и много членов общества. Таким образом, вместо того, чтобы делать дело как следует, соответственно тому предприятию, в котором участвовали, все самовольно распоряжались по своему усмотрению, и дело было проиграно оттого, что думали наперед уже, что оно проиграно, и ничего не делали, чтоб его выиграть».

К исходу пятого часа восстание было разгромлено. Розен попросил подошедшего к взводу Репина навестить жену и «успокоить на его счет», развернул свой взвод (пропустив мимо два эскадрона конногвардейцев), провел его по мосту на Васильевский остров и поставил возле манежа 1-го Кадетского корпуса. В это время к взводу подъехал генерал-адъютант А.Х. Бенкендорф. В его воспоминаниях этот эпизод описан весьма карикатурно:

«Рота, остановившаяся близ 1-го Кадетского корпуса и чувствовавшая за собою наибольшую вину, хотела также занять свое место в строю и идти с прочими, но, знав уже о ее поведении во время бунта, я приказал ей построиться особо и объявил, что честь принести присягу новому императору, от которой она отказалась утром, ей должно заслужить отыскиванием преступников и приведением их ко мне обезоруженными. Рота тотчас повиновалась этому приказанию и побежала ловить участвовавших в бунте».

В действительности все обстояло несколько иначе. Когда собрался весь батальон и приехал полковой священник Н.В. Музовский, Розену приказали отойти от взвода. «Солдаты сомкнулись в круг, священник стал их расспрашивать и готовить к присяге». Тогда Розен «быстро ворвался в круг и громко, во всеуслышание объявил священнику, что солдаты мои ни в чем не виноваты, они слушались своего начальника». Взвод Розена присягнул, и его «назначили занять Андреевский рынок и караулить тамошний небольшой гостиный двор». Утром следующего дня Розен сменился в карауле и на два часа приехал домой.

По версии «Записок декабриста», он был арестован 15 декабря рано утром, по следственным показаниям - «в 4 часа пополудни». Первоначально содержался в караульном помещении л.-гв. Кавалергардского полка, затем на дворцовой гауптвахте, а 5 января 1826 г. помещен в каземат № 13 Кронверкской куртины Петропавловской крепости.

В следственном деле Розена - материалы двух допросов. Первый допрос снял 22 декабря генерал-адъютант В.В. Левашов в присутствии Николая I. Розен отвечал на «вопросные пункты» осторожно и уклончиво. Он «не мог сказать всю правду, не хотел назвать никого из членов тайного общества и из зачинщиков 14 декабря».

Он объявил, что «обществу тайному не принадлежал» и «никаких слухов насчет 14-го числа» и о замыслах «бунтовщиков» не слышал; происшествие на Исаакиевском мосту днем 14 декабря во время продвижения 1-го батальона л.-гв. Финляндского полка на Сенатскую площадь для участия в подавлении восстания объяснял тем, что его взвод не был приведен к присяге новому императору и, оставшись верен присяге Константину, отказался идти вперед.

Его действия как командира взвода - остановка тронувшихся было вперед унтер-офицера и двух рядовых - были вызваны только опасением, «чтоб сие не привело неустройства всему взводу».

И еще один раз, вечером 8 января 1826 г., Розен был допрошен в Следственном комитете. Ему вновь были заданы вопросы о его принадлежности к тайному обществу, но он решительно подтвердил ранее данные им показания:

«а) Никогда и никем не был принят в тайное общество, никогда никакому не принадлежал и потому никого в какое-либо тайное общество принять не мог.

b) Никогда не имел никаких побуждений, чтоб вступить в тайное общество.

с) Не знавши сего общества, не знал и цели его, ни средства к достижению оной».

Полученные от комитета 9 января 1826 г. «вопросные пункты» для письменного ответа убедили Розена, что следствие предупреждено во многих отношениях и что скрывать" свои действия в день 14 декабря нет смысла. В своих письменных показаниях Розен описал их довольно подробно и, в частности, сообщил, что после того, как от взвода отъехал Е.Ф. Комаровский, «хотели идти вперед унтер-офицеры Кухтиков и Степанов и четыре человека с правого фланга», он «подбежал к этим людям, возвратил их на свои места, угрожая заколоть шпагою того, кто тронется с места».

Когда до взвода начали долетать пули и «люди было осадили», он «их остановил, говоря: «Стой смирно и в порядке, вы оттого не идете вперед, что верны присяге, данной государю, так стой же; я должен буду отвечать за вас; я имею жену беременную, имение, следовательно, жертвую гораздо большим, чем кто-либо, а стою вперед вас; пуля, которая мимо кого просвистела, того не убивает».

Сложнее было дать ответ на «вопросный пункт», «кто именно из членов, где и в какое время имел совещание о возмущении 14 декабря», и при этом не назвать и не подвергнуть опасности никого из принимавших участие в совещаниях 11 декабря у Н.П. Репина и 12 декабря у Е.П. Оболенского.

Умело составленные Розеном ответы были причиной одной только очной ставки между ним и подпоручиком л.-гв. Финляндского полка А.И. Богдановым, состоявшейся 24 апреля 1826 г. Розену удалось убедить следствие, что хотя А.И. Богданов и присутствовал 12 декабря у Е.П. Оболенского, но в совещании практически не участвовал и «во время разговора уехал». На этом следствие для Розена закончилось. Позднее, в «Записках декабриста» он мог с удовлетворением отметить: «Я был так счастлив, что никто за меня даже не был арестован, никто из моих солдат не был наказан, ни удален на Кавказ».

19 июня 1826 г., когда процесс по делу декабристов подходил к концу, у Розена родился сын, названный в честь дедушки, отца декабриста, Евгением, или сокращенно по отголоску Энни. 12 июля 1826 г. был объявлен приговор. Верховный уголовный суд признал Розена виновным в том, что он «лично действовал в мятеже, остановив свой взвод, посланный для усмирения мятежников». Розен был отнесен судом к пятому разряду «государственных преступников» и приговорен к «ссылке в каторжную работу на 10 лет, а потом на поселение». Николай I утвердил приговор Верховного уголовного суда Розену без изменений. Высочайшим указом от 22 августа 1826 г. было повелено «оставить его в работе на шесть лет, а потом обратить на поселение в Сибирь».

3 февраля 1827 г. во время последнего свидания в крепости Розен умолял жену не следовать за ним, пока сын «не укрепится после прорезывания зубов, пока не заговорит, не будет тверд на ногах, чтобы мог перенести и дальний путь и неизвестное жилье». Через два дня, вечером 5 февраля, Розена заковали в ножные кандалы, и фельдъегерская тройка зимней петербургской ночью увезла его на каторгу в читинскую тюрьму.

Комендант Петропавловской крепости генерал-адъютант А.Я. Сукин в тот же вечер доложил военному министру генералу от инфантерии А.И. Татищеву: «<...> сего 5 февраля пополудни в 11 часов для препровождения по назначению сданы присланному <С…> из инспекторского департамента Главного штаба его императорского величества фельдъегерю Яковлеву с жандармами» «государственные преступники» Розен, Н.П. Репин, М.Н. Глебов и М.К. Кюхельбекер.

Восстание 14 декабря 1825 года на Сенатской площади в Петербурге, ставшее историческим символом декабризма как революционного явления, было высшей и заключительной точкой развития декабристского движения и одновременно началом новой жизни участников тайных обществ, наполненной иными духовными ценностями и особым историческим смыслом. Во время политического процесса, в долгие годы заточения и изгнания узники постигали подлинный исторический смысл событий, приведших их в «каторжные норы» Сибири. Декабристы все более осознавали себя как исторических деятелей, провозгласивших идеи, рожденные эпохой.

«В разговорах, - вспоминал И.Д. Якушкин, - очень часто речь склонялась к общему делу, и, слушая ежедневно часами рассказы, сличая эти рассказы и поверяя их один другим, с каждым днем становилось все более понятным все то, что относилось до этого дела, все более и более пояснялось значение нашего общества, существовавшего девять лет вопреки всем препятствиям, встречавшимся при его действиях; пояснялось также и значение 14 декабря, а вместе с тем становились известными все действия комитета при допросе подсудимых и уловки его при составлении доклада, в котором очень немного лжи, но зато который весь не что иное, как обман».

Осознание декабристами исторического значения своей революционной борьбы приводило их к убеждению в том, что и в Сибири, в условиях каторги они «призваны словом и примером служить делу, которому себя посвятили». Свою важнейшую обязанность декабристы видели теперь в том, чтобы сохранить истину, опровергнуть ложь правительственных сообщений, донести до современников и потомков правду о 14 декабря 1825 г. «Всякая преследуемая истина, - писал А.М. Муравьев, - есть сила, которая накопляется, есть подготовляемый день торжества». Стремление «огласить правду» и подготовить «день торжества» истины было главным стимулом литературной деятельности узников сибирской каторги.

По свидетельству Д.И. Завалишина, замысел создания коллективной «истории 14 декабря» возник еще в читинской тюрьме, вероятно, в 1828 г. Для этого была создана специальная комиссия, приступившая к собиранию исторических материалов. В Чите и Петровском Заводе многие декабристы писали воспоминания, в большинстве своем до нас не дошедшие.

Из декабристских мемуаров, написанных во время сибирской каторги, известно «Воспоминание о Рылееве» Н.А. Бестужева, которое считается самым ранним и единственным дошедшим до нас мемуарным произведением, созданным, по словам М.К. Азадовского, «не в одиночестве, не в тиши дарованного судьбой последнего уединения», но возникшим в декабристской среде и подвергшимся «предварительной критике и проверке декабристского коллектива».

К числу «каторжных» мемуаров следует, очевидно, отнести и «Записки декабриста» Розена. «Я составил краткие очерки или таблицы моих записок, - отмечал он, - в 1828, 1829, 1830-х годах, начал писать их подробно в сороковых годах и снова переписал и дополнил их с наступлением 1866 года». В отличие от большинства мемуаров участников тайных обществ, написанных в Сибири или после амнистии и ретроспективно отразивших взгляд на события 14 декабря в какой-то момент или период жизни их авторов, «Записки декабриста» создавались около 40 лет.

Их начал писать в читинской тюрьме молодой человек, оказавшийся причастным к важнейшему событию русской истории первой половины XIX в., и завершил умудренный жизнью старик, переживший многих своих соузников и в 70-80-е гг. явившийся одним из «последних декабристов», хранителем их наследства. «Записки декабриста» создавались, таким образом, не как воспоминание о прожитой жизни, а как хроника происходящей жизни, как записки и размышления современника.

Идейные судьбы участников тайных обществ и декабризм как революционное движение и идеологическая система развивались не синхронно. Декабристы к моменту 14 декабря находились на разных этапах своего развития, различались по степени и формам проявления революционности, но их объединял характер революционности, тип личности и тип социального поведения. В отличие от таких мемуаристов, как М.А. и Н.А. Бестужевы, Е.П. Оболенский, И.И. Пущин, С.П. Трубецкой, И.Д. Якушкин и другие, сыгравших выдающуюся роль в декабристском движении, Розен был представителем так называемых рядовых декабристов, становление революционной личности которых началось незадолго до 14 декабря 1825 г.

Розен был «рядовым» и в этом смысле глубоко типичным декабристом, индивидуальная судьба которого, при всей кажущейся случайности его принадлежности к декабристским обществам и ограниченном участии в восстании на Сенатской площади, отразила историю жизни и идейной эволюции значительного числа малоизвестных или даже безвестных участников движения. Именно о них писал К.Ф. Рылеев в своих; «собственноручных показаниях», данных вечером 14 декабря 1825 г. в Зимнем дворце: «Открыв откровенно и решительно, что мне известно, я прошу одной милости - пощадить молодых людей, вовлеченных в общество, и вспомнить, что дух времени такая сила, пред которою они не в состоянии были устоять».

Поручик л.-гв. Финляндского полка, вовлеченный событиями бурного времени междуцарствия в деятельность тайного общества и ставший участником восстания на Сенатской площади скорее в силу внешних обстоятельств, чем по внутреннему революционному убеждению, Розен стал декабристом в полном смысле этого слова уже после 14 декабря, оказавшись в обстановке «споров, прений, рассказов», в «кипучем водовороте духовной жизни», которая, по свидетельству М.А. Бестужева, царила в казематах читинского острога и Петровского Завода. Каторга явилась для Розена, как и для многих других его соузников, «школой и основой <...> умственного и духовного воспитания».

Если дух времени, слабо осознанные оппозиционные настроения и стремительный порыв благородных чувств, основанных на глубоко усвоенных представлениях о чести, дружбе и незыблемости данного слова, привели Розена в ряды заговорщиков, определили его участие в восстании и его поведение во время процесса по делу 14 декабря, то декабристская среда Читы и Петровского Завода помогла Розену, говоря словами Н.А. Добролюбова, «удержаться сознательно на той высоте, на которую его поставило непосредственное чувство».

Позднее, в 1868 г., Розен говорил лейпцигскому журналисту Ю. Экардту, «что осознание того, что страдаешь во имя высокой цели в обществе благороднейших людей, облегчает тяжелые испытания ссылки и что он охотно вернулся бы в тюрьму холодной Читы, если бы смог вернуть своих старых, давно умерших друзей. Никогда, - добавил он взволнованно, - не был я в лучшем обществе». Эта мысль пронизывает главы «Записок декабриста», посвященные сибирской каторге и ссылке.

Розен узнал историю движения, к которому примкнул лишь за несколько дней до восстания, и близко познакомился с виднейшими деятелями тайных обществ в тюремных казематах, где, по словам В.С. Толстого, «все, не стесняясь, рассуждали и подробно рассказывали друг другу как о жизни тайных обществ, так и обо всех подробностях, случившихся при снятии показаний в Следственной комиссии». Потребность осмыслить происшедший в его жизни переворот и «по истине выставить сущность исторического факта» 14 декабря заставила Розена взяться за перо.

Понимая, что является участником и очевидцем важнейших исторических событий, он поставил целью жизни собрать и сделать достоянием потомков достоверные «сведения о стремлениях и об участи его друзей и товарищей», «совестливым образом передать то, что <...> сам испытал, видел и слышал и что почерпнул из самых верных источников». Отправляясь из тюрьмы Петровского Завода на поселение в Курган в 1832 г., он написал на портрете, выполненном с него Н.А. Бестужевым: «Воспоминание есть единственный рай, из которого ни в коем случае нет изгнания. Андрей Розен».

2

Личность мемуариста, поражавшего современников своей «бодростью, свежестью ума, энергией» даже в тяжелейшие моменты жизни, не романтическим типом поведения, столь характерным для большинства декабристов, но рационализмом и серьезностью, подчас доходившими до педантизма, прочностью нравственных правил трудовой жизни, «верой в свои духовные силы», и общественное значение деятельности историка позволили создать столь содержательное и глубоко правдивое в основе своей мемуарное произведение, каким являются «Записки декабриста».

«Это был человек рыцарского характера, прямой, правдивый, всегда важный, серьезный и неуклонно точный в исполнении всего, что у него положено было для каждого часа, <...> бодрый, энергичный, со светлым умом и памятью, он проводит время в непрестанных трудах, сочиняет, переводит», - вспоминал о Розене его соузник А.П. Беляев. Г.П. Данилевский, познакомившийся с Розеном в 1865 г., характеризуя его деятельность на посту мирового посредника Изюмского уезда Харьковской губернии, писал:

«Бодрый, высокий и румяный старец, с седою бородою, он ежедневно объезжает свои волости в некрытом фургоне без рессор; оставаясь дома, либо за полночь ежедневно стоит, не разгибаясь, за письменной конторкой, либо верхом, с переломленной в тяжкие годы испытаний ногою, объезжает свое степное хозяйство, делает удачные опыты травосеяния, с любовью следит за литературой и ведет огромную служебную и частную переписку».

«Записки декабриста», в полной мере отразившие черты и самый тип личности их автора, написаны не в стиле романтического повествования о прошлом, но представляют собой строгое по форме и добросовестное по исполнению историческое описание, отличающееся обстоятельностью и полнотой сообщаемых сведений. Однако определить жанр «Записок декабриста» как мемуаров или хроники явно недостаточно и неточно. Это скорее историческая автобиография, в основу которой, помимо воспоминаний автора, положены многочисленные и разнообразные документальные материалы.

Прежде всего, это не дошедшие до нас мемуарные свидетельства декабристов, записанные Розеном в казематах Читы и Петровского Завода, на поселении в Кургане и на Кавказе. В Чите и Петровском Заводе «мы были вместе 85 человек, - отмечал он, - с 20-ю другими встретился на поселении и на Кавказе». По словам Розена, декабристы знали о составлении им «Записок». «В Чите, в Петровском Заводе, в Кургане, на Кавказе, за границею и везде при благоприятных встречах» он знакомил их со своими воспоминаниями, пользовался их памятью и советами.

Осенью 1869 г. Розен читал главы «Записок декабриста» П.Н. Свистунову, М.А. Бестужеву и М.И. Муравьеву-Апостолу, «которые выслушали его чтение с большим удовольствием и отозвались о его труде с искреннею похвалою». В работе над «Записками» он использовал современную ему статистику, русскую и заграничную периодическую печать, мемуарную литературу, исторические сочинения.

«Записки декабриста» по своему характеру, содержанию и источникам представляют собой историко-мемуарное произведение и в известном смысле являются результатом коллективного творчества. Однако свойственный Розену исторический фатализм, усиленный фатализмом религиозным, не позволил ему превратить его «Записки» в собственно историческое исследование.

Рассматривая происшедшее как исторически необходимое и единственно возможное, Розен неизбежно вставал на путь исторического оправдания «зла» и примирения «врагов». То, что стало историей, по его мнению, не могло быть предметом восхваления или осуждения. Свой долг историка он видел лишь в «доставлении верных сведений», полагая, что историческая правда неизбежно раскрывается в достоверных исторических фактах. «Толковые и беспристрастные читатели сами найдут правду», - писал он Д.И. Завалишину 22 апреля 1873 г.

«Записки декабриста» состоят из трех частей. Первая часть, посвященная детским и юношеским воспоминаниям, восстанию на Сенатской площади в Петербурге, процессу по делу 14 декабря 1825 г. и декабристской каторге, является в полном и точном смысле этого слова мемуарами. «Вторая часть моих Записок, - писал Розен в предисловии к своему труду в феврале 1870 г., - касается моей родины; а третья часть - некоторых из важных современных вопросов, новейших великих событий и громадных преобразований в моем отечестве».

Вторая; и третья части «Записок декабриста» представляют собой обширные историко-публицистические очерки по истории Эстляндии, истории России второй четверти XIX в. и, особенно подробно и обстоятельно, истории общественных реформ начала 60-х гг. Эти исторические очерки придавали воспоминаниям декабриста о прожитой жизни характер публицистических размышлений современника, очевидца и участника исторических событий века.

Нам известны лишь хронологические рамки работы Розена над «Записками декабриста», указанные им самим: 1828 г. и 1866 г. Розен не оставил прямых или косвенных свидетельств, которые позволили бы точно датировать написание отдельных глав или частей его воспоминаний и установить источники сообщаемых в них сведений. Ограничимся поэтому предположительной реконструкцией творческой истории «Записок декабриста».

В 1828-1830 гг., находясь в читинской тюрьме, Розен «составил краткие очерки или таблицы» услышанных им рассказов о тайных обществах, восстаниях в Петербурге и на юге, следствии и суде над декабристами. Возможно, это были конспекты («краткие очерки») рассказов и хронологические «таблицы». Рассказчиками явились читинские соузники Розена.

По приезде в Читу в конце марта 1827 г. Розен и прибывшие с ним в одной партии Н.П. Репин, М.Н. Глебов и М.К. Кюхельбекер стали первыми жильцами так называемого дьячковского каземата. В конце августа - начале сентября 1827 г. они переселились в новый острог - «большой» каземат, имевший «четыре большие комнаты, в каждой из оных жили от 10 до 17 человек». Е.П. Оболенский писал из Читы 12 марта 1830 г.: «Нас в одном доме или в четырех больших комнатах 42 человека».

И.Д. Якушкин вспоминал, что «большой каземат был невообразимо дурно построен; окна с железными решетками были вставлены прямо в стену без колод, и стекла были всегда зимой покрыты толстым льдом». В комнатах было и холодно и темно. В однообразной тюремной жизни, когда «один день походил на другой, год на год не было новых, внешних впечатлений», все занятия и размышления Розена сосредоточились на «внутреннем усовершенствовании».

Вспоминая жизнь в Чите, Розен писал в своих «Записках»: «В часы, досужные от работ, имели мы самое занимательное и поучительное чтение; кроме всех журналов и газет, русских, французских, английских и немецких, дозволенных цензурою, имели мы хорошие библиотеки Н.М. Муравьева, С.Г. Волконского и С.П. Трубецкого».

Свободные часы Розен проводил в беседах с товарищами, в чтении книг, на лекциях «каторжной академии», в занятиях русской словесностью с А.И. Одоевским. «Образованность умных товарищей имела большое влияние на тех из нас, которые прежде не имели ни времени, ни средств обогатиться познаниями», - писал впоследствии Розен о значении читинской тюрьмы для его умственного и духовного становления после 14 декабря 1825 г.

Одновременно с конспектированием рассказов своих новых товарищей Розен, очевидно, набрасывал и собственные воспоминания о детских годах, воспитании в Кадетском корпусе, службе в л.-гв. Финляндском полку, времени междуцарствия, восстании 14 декабря 1825 г., аресте и последующем процессе. При этом возникла возможность сопоставления воспоминаний, проверки и уточнения сообщаемых фактов. Приведем пример. На следствии Розен показал, что вечером 11 декабря 1825 г. вместе с Н.П. Репиным он отправился к К.Ф. Рылееву, «которого застали больного и читающего всеобщую историю».

В «Записках декабриста» этот эпизод изложен так: «С Репиным поехал я к К.Ф. Рылееву <...>. Мы застали его одного, сидевшего с книгою в руках - «Русский ратник», - и с большим шерстяным платком, обвернутым вокруг шеи по причине болезни горла». Здесь Розен уже сообщает уточненные, возможно тем же Н.П. Репиным, крайне интересные сведения о том, что К.Ф. Рылеев накануне восстания читал книгу Т.С. Мальгина «Российский ратник, или Общая военная повесть о государственных войнах, неприятельских нашествиях, уронах, бедствиях, победах и приобретениях от древности до наших времен по 1805 год».

По свидетельству Розена, составление «кратких очерков», или «таблиц», было закончено в 1830 г., но, очевидно, записи делались и позднее. В августе 1830 г. узников Читинского острога перевели в новую тюрьму, построенную при Петровском чугуноплавильном заводе. Во время пешего перехода из Читы в Петровский Завод Розен находился в особенном волнении.

Еще в Чите он получил письмо от жены с известием о ее скором приезде. Прошение на высочайшее имя о разрешении следовать за мужем на жительство в Сибирь А.В. Розен подала 20 декабря 1828 г. Разрешение на отъезд она получила 23 августа 1829 г., но ей было объявлено о невозможности ехать вместе с сыном. А.В. Розен обратилась к А.X. Бенкендорфу, но он подтвердил объявленную ей высочайшую волю.

М.В. Малиновская, младшая сестра А.В. Розен, согласилась взять мальчика на воспитание. 17 июня 1830 г. А.В. Розен выехала из Москвы. 31 июля она была уже в Иркутске. Подписав требуемые бумаги о лишении всех прав состояния, А.В. Розен отправилась дальше. 27 августа в деревне Онинский бор, в 167 верстах от Верхнеудинска, она соединилась с мужем. В письме к А.Ф. Бригену от 11 мая 1834 г. Розен вспоминал: «Свидание наше <...> было трогательно и вообще доставило мне случай убедиться в любви и участии ко мне добрых моих товарищей, бывших свидетелями нашего свидания; многие из них плакали в первый раз в зрелом возрасте».

А.В. Розен проделала огромный путь в 5,5 тыс. верст, проходивший через 11 губерний и 27 городов России. Приезд ее в Сибирь не являлся для нее актом самопожертвования. «Жизнь несколькими градусами севернее или южнее не есть большая разница для людей, не поставляющих своего блаженства в одних только чувственных наслаждениях», - писала она брату, И.В. Малиновскому, 2 июля 1831 г. И в тюрьме Петровского Завода, и в последующем на поселении А.В. Розен была «совершенно счастлива, как только можно того желать».

По выходе на поселение в июле 1832 г., в Кургане, круг декабристского общения Розена уменьшился. Его постоянными собеседниками здесь были М.А. Назимов, M.M. Нарышкин, И.Ф. Фохт, Н.И. Лорер, В.Н. Лихарев, А.Ф. Бриген. Вспоминая жизнь в Кургане, Розен писал: «Я старался употребить мои досуги на приготовление быть наставником и учителем детей моих: много читал, писал, сочинял <...>, сундук большой наполнен был моими рукописями».

Это свидетельствует о том, что работа над мемуарами продолжалась и в Кургане. Не случайно в «Записках декабриста» встречается замечание: «Воспоминания мои написаны были в тридцатых годах», а в письме к М.А. Назимову от 1 января 1875 г. Розен писал о своей мемуарной работе: «Если бы я не начал ее тому 40 лет назад, то теперь была бы невозможна».

21 июня 1837 г. военный министр А.И. Чернышев сообщил секретно в III Отделение А.X. Бенкендорфу и командующему Отдельным Кавказским корпусом Г.В. Розену о состоявшемся высочайшем повелении «находящихся на поселении государственных преступников Нарышкина, Лорера, Лихарева, Назимова, Розена и Фохта определить рядовыми в Отдельный Кавказский корпус, назначив их в разные батальоны под строгий присмотр и с тем, чтобы они непременно несли строевую службу по их званию и без всяких облегчений. А.В. Розен и Е.П. Нарышкина получили разрешение следовать за своими мужьями.

Вначале Розен был определен в Мингрельский егерский полк под Тифлисом, но по состоянию здоровья был назначен на службу в 3-й Кавказский линейный батальон, расположенный в Кисловодске.

На Кавказе Розен пробыл недолго. 20 ноября 1838 г. он подал прошение об отставке. В январе 1839 г. Розен был уволен от службы по «расстроенному здоровью» и получил высочайшее разрешение покинуть Кавказ и жить «безвыездно на родине под надзором полиции».

По свидетельству Розена, писать подробно «Записки декабриста» он начал в 40-х гг. Эти годы он провел на своей родине, в Ментаке, и потом в Большой Солдине, небольшом поместье под Нарвой. Здесь, на основе составленных в читинской тюрьме «кратких очерков», или «таблиц», более поздних записей, Розен написал первую часть своих воспоминаний. В конце 1840-х - начале 1850-х гг. в работе наступил перерыв. Вспоминая об этом времени, Розен писал: «В течение восьми лет я не продолжал записок моих, даже не перечитывал их».

В 1856 г. Розены навсегда покинули Прибалтику и переселились в Каменку, имение жены в Изюмском уезде Харьковской губернии. В Каменке Розен был школьным учителем, основал крестьянский банк, избирался присяжным заседателем окружного суда, шесть лет состоял мировым посредником 2-го участка Изюмского уезда. В конце 1850-х - начале 1860-х гг. возобновилась работа над «Записками». В эти годы были написаны вторая и третья части «Записок декабриста». С наступлением 1866 г. Розен снова переписал и дополнил свои мемуары.

Необходимость дополнений была вызвана, в частности, публикацией в конце 50-х - начале 60-х гг. мемуарных и мемуарно-публицистических произведений декабристов. В изданиях Вольной русской типографии А.И. Герцена и Н.П. Огарева увидели свет воспоминания Н.А. Бестужева, сочинения М.С. Лунина, отрывки из воспоминаний И. И. Пущина, И.Д. Якушкина и Н.Р. Цебрикова. В русской заграничной демократической печати были опубликованы записки М.А. Фонвизина и Е.П. Оболенского. В России были напечатаны отрывки из воспоминаний И.И. Пущина, Н.В. Басаргина, статьи Д.И. Завалишина.

Вышли книги М.А. Корфа «Восшествие на престол императора Николая I», Е.П. Ковалевского «Граф Блудов и его время», в Париже анонимно на французском языке издана «Правда об императоре Николае» Н.И. Сазонова. Эти сочинения также заставили Розена вновь вернуться к своим воспоминаниям о междуцарствии, восстании на Сенатской площади, процессе по делу 14 декабря, сибирской каторге, солдатчине на Кавказе. Хотя Розен называет 1866 г. как заключительный этап своей работы над «Записками декабриста», он просматривал текст и вносил в него изменения вплоть до 3 февраля 1870 г., когда написал предисловие и поставил последнюю точку в «Записках» перед тем, как в первый раз в полном виде отдать их в печать.

В первой, декабристской части мемуаров Розена наиболее полно и глубоко отразились прогрессивные черты его мировоззрения. Из глав воспоминаний, рассказывающих об истории движения, восстании 14 декабря 1825 г., годах заточения и изгнания, предстает революционная личность декабриста.

Во второй и третьей частях «Записок», посвященных Эстляндии и проблемам общественной жизни России 50 - 60-х гг. XIX в., проявились сословная ограниченность мемуариста, умеренность и неглубокость его революционности, сравнительно быстро эволюционизировавшей от декабризма к остзейскому дворянскому либерализму. В значительной степени это было связано, вероятно, с тем, что эти части создавались в 40 - 60-е гг., когда их автор, бывший каторжник, вернулся на родину и стал помещиком.

Мировоззрение Розена этого периода определялось уже не столько его декабристским прошлым, сколько новым общественным положением и социальной принадлежностью к остзейскому дворянству. В своем поместье Большая Болдина Розен отказался от барщины, перевел крестьян на оброк и затем отдал землю им в аренду. Опыт хозяйствования в 40 - 50-е гг. определил характер аграрных взглядов мемуариста. Введенную им систему арендного хозяйства Розен рассматривал как наиболее совершенный тип крестьянского устройства, а безземельное освобождение крестьян считал основой решения аграрного вопроса в России.

В конце 50-х гг., когда началась подготовка крестьянской реформы, Розен создает свой проект освобождения крестьян. Основой проекта явилась остзейская реформа безземельного освобождения крестьян. В письме к Е.П. Оболенскому от 13 июля 1858 г. Розен писал: «Труд мой есть компиляция из Прибалтийских трех уложений, прежних и новейших». К началу 60-х гг. позиция Розена изменилась. Он не мог не видеть негативные стороны эстляндского способа безземельного освобождения: «Тут крестьяне получили только личную свободу, без земли, отчего оставались в некоторой зависимости от владельца земли, или подвергались участи бездомного работника, или увеличивали собою число пролетариев».

Понимая необходимость освобождения крестьян с землей, Розен с энтузиазмом встретил крестьянскую реформу 1861 г. и в роли мирового посредника был активным участником ее проведения в жизнь, полагая, что в этом состоит его гражданский долг. Объясняя мотивы своей общественной деятельности в годы крестьянской реформы, он писал: «Во мне таится сила и стремление 120 товарищей, которые желали содействовать к освобождению крестьян, но были сосланы после 14 декабря и не дожили». Однако русский способ решения аграрного вопроса не представлялся Розену универсальным. Реформа 19 февраля 1861 г., по его мнению, была неприемлема для Эстляндии, где не было крестьянской общины и часть земель была уже выкуплена крестьянами и стала их собственностью.

Подчеркивая экономические и социальные особенности Прибалтики, Розен пытался защитить остзейский край, подвергавшийся резкой критике в русской прессе 60-х гг. «Но в своем стремлении защитить остзейцев Розен иногда шел дальше своих подлинных убеждений, оправдывая и то, в целесообразности и оправданности чего он уже не был уверен до конца». Это обстоятельство во многом объясняет противоречивость позиции Розена в остзейском вопросе, которому посвящена вторая часть его «Записок». Она открывается «Кратким очерком истории моей родины».

По мнению С.С. Волка, этот очерк восходит к декабристской традиции в освещении прошлого Прибалтики. Более правильным представляется мнение С.Г. Исакова, полагающего, что наряду с влиянием декабристских идей Розен испытал сильное воздействие идей немецко-прибалтийской историографии. Причем его понимание истории Прибалтики ближе к либерально-помещичьей концепции остзейской прессы, чем к прогрессивной прибалтийской историографии.

С этих же позиций Розен подходил и к полемике по остзейскому вопросу в России в 60-е гг. Защищая остзейский край от нападок консервативно-либеральной печати, требовавшей установления внутригосударственного единообразия и обвинявшей остзейцев в сепаратизме, Розен доказывал «исторически законное основание» учреждений и привилегий местного рыцарства. Остзейские порядки, не лишенные недостатков, представлялись ему более совершенными, чем общерусские. «В прибалтийских губерниях, - писал он, - от сильно развитого в них принципа самоуправления, все еще обретается значительное превосходство, которое не должно быть уничтожено самовольно, насильственно».

В полемике по остзейскому вопросу Розен решительно выступил против русской шовинистической печати. Но он не был апологетом остзейского порядка. Ему были чужды консерватизм и реакционность, проявленные лагерем остзейцев в развернувшейся полемике. Он стремился к политическому компромиссу и охотно допускал использование русского опыта и традиций в Прибалтике.

Защищая остзейцев, Розен объективно выражал взгляды либеральной части местного дворянства, заинтересованной в сохранении и прогрессивном развитии остзейского общественно-политического уклада. Вторая и третья части «Записок декабриста», насыщая мемуары Розена современным материалом, придавали им большую политическую актуальность и общественное звучание.

В самом начале составления «Записок декабриста» Розен не предназначал их для «печатного станка». Он начал писать воспоминания для узкого круга современников - «своих детей, родных и товарищей, с которыми <...> провел примечательнейшую часть своей жизни», - и для потомков. Обращенность к будущим поколениям, являющаяся одной из важнейших особенностей декабристских мемуаров, была основана на убеждении, что «за скальпель истины возьмется будущий век». Но «Записки декабриста», вопреки первоначальному замыслу их автора, быстро преодолели рамки «исторических» мемуаров. История под пером мемуариста перерастала в современность, а воспоминания из дополняющего жизнь литературного занятия становились главным делом его жизни.

Осенью 1856 г. в Европейскую Россию начали возвращаться амнистированные декабристы. Они сразу оказались в центре общественного внимания. Интерес к истории первого революционного выступления в России и судьбе его участников был одним из проявлений назревавшей в России революционной ситуации. Мемуарные и мемуарно-публицистические произведения декабристов, публикация которых началась в конце 50-х - начале 60-х гг. XIX в., воспринимались как своеобразное политическое завещание, оставленное современному поколению борцов их предшественниками.

В середине 60-х гг. Розен решил опубликовать «Записки декабриста», полагая, что для этого наступило время. Формальное снятие цензурного запрета на печатание декабристских материалов давало, кроме того, возможность ответить на возражения и полемические замечания, вызванные прижизненным изданием воспоминаний, и таким образом отстоять истину. Понимая, однако, сложность издания «Записок декабриста» в России, Ровен в 1865 г. посетил Париж и Брюссель, где вел переговоры с издательствами о возможности опубликования своих мемуаров. Подробности этих переговоров неизвестны. Но, судя по всему, они не были успешными.

Возвратившись в Россию, Розен подготовил немецкий перевод своих «Записок» и в начале сентября 1868 г. в надежде найти издателя приехал в Лейпциг. В Лейпциге его познакомили с двумя виднейшими представителями либеральной журналистики и книжного дела города - с Г. Фрейтагом, писателем, редактором известного лейпцигского журнала «Die Grenzboten», и К. Гейбелем, книгопродавцем и владельцем крупнейшей издательской фирмы «Dunker el Humblot».

По совету К. Гейбеля, в конце сентября 1868 г. Розен встретился с молодым лейпцигским журналистом, изучавшим право в Дерптском университете и хорошо знавшим Эстляндию, Ю. Экардтом. Позднее, став известным историком и дипломатом, Ю. Экардт вспомнит в своих мемуарах: «С письмом моего друга, издателя К. Гейбеля, осенним скучным днем ко мне вошел пожилой, но все еще хорошо выглядевший человек и представился: «Андрей Розен, один из последних оставшихся в живых декабристов».

Ю. Экардт с большим интересом познакомился с воспоминаниями Розена, но нашел немецкий перевод их неудачным. С согласия Розена Ю. Экардт существенно сократил рукопись и практически заново перевел ее (по его словам, «фраза за фразой») на немецкий язык. «Записки декабриста» в переводе Ю. Экардта появились в отрывках и без указания автора в последних номерах за 1868 г. журнала «Die Grenzboten», в котором Ю. Экардт был помощником редактора и имел долю капитала. Эта публикация имела огромный успех у подписчиков и еще более укрепила общественную репутацию журнала Г. Фрейтага.

По возвращении из Лейпцига в конце 1868 г. Розен предпринял попытку издания своих воспоминаний в России. Он отнес рукопись «Записок декабриста» издателю «Русского вестника» и «Московских ведомостей» M. H. Каткову, который, прочитав, вернул рукопись со словами: «Много интересного и нового, но для печати неудобно». Разговор с М.Н. Катковым убедил Розена в невозможности опубликования его произведения в России. Весной 1869 г. Розен вновь приехал в Лейпциг и заключил договор с книгоиздательством С. Гирцеля. В начале лета 1869 г. первая часть воспоминаний Розена в переводе Ю. Экардта вышла анонимно в Лейпциге отдельным изданием на немецком языке.

Книга «Aus den Memoiren eines russischen Dekabristen» (Из мемуаров русского декабриста) была издана тиражом в 30 тысяч экземпляров. Она вызвала большой читательский интерес, разошлась быстро, и С. Гирцель, по словам Розена, имел большой доход. Приобрести ее, по-видимому, было непросто. А.И. Герцен сообщал Н.П. Огареву 31 (19) июля 1869 г.: «Книгу декабриста достал». В этот же день он написал А.И. Герцену: «Я теперь читаю «Aus den Memoiren eines russischen Dekabristen». Это писал барон Розен, бывший в Сибири, интересно - и я пришлю Ольге». 19 (7) сентября 1869 г. А.И. Герцен сообщил Н.П. Огареву, что Н.А. Тучкова-Огарева «перевела страниц 50 Розена на французское».

Воспоминаниями Розена заинтересовался редактор парижского журнала «Revue des Deux Mondes» Ш. де Мазад, который предполагал начать их публикацию в своем журнале. Обзор книги Розена появился в английском журнале «Edinburgh Review». Этот обзор под названием «Заговор и ссылка декабристов» был опубликован также на французском языке в журнале «Revue Britannique». Обе публикации в английских журналах принадлежали переводчице и литератору Ф. Ле-Бретон, выступавшей в печати под псевдонимом Хефелл.

В 1872 г. книга Розена вышла на английском языке в Лондоне. Ее перевел и «роскошно издал» лондонский издатель Э.Д. Милдмей, поддерживавший деловые связи с лейпцигскими издательскими фирмами. Лондонская газета «The Athenaeum» откликнулась рецензией на это издание. Об английском переводе «Записок» Розена сообщил русским читателям журнал «Русский архив».

В 1874 г. в Лейпциге вышло второе издание немецкой книги Розена. «Записки» Розена явились для европейской общественности первым мемуарным произведением на немецком и английском языках, автор которого был участником восстания на Сенатской площади в Петербурге и провел долгие годы в Сибири. Книга Розена была одним из наиболее известных и популярных произведений о России на европейском книжном рынке конца 60-х - начала 70-х гг.

Немецкие издания «Записок» Розена не остались незамеченными в России. В октябре 1868 г. «Биржевые ведомости» перепечатали из «Die Grenzboten» главу воспоминаний Розена, посвященную восстанию 14 декабря 1825 г. на Сенатской площади, под заголовком «Из записок декабриста».

Во вступительной заметке к публикации была дана краткая характеристика «Записок декабриста» и был указан источник текста: «Мы заимствуем содержание этого рассказа из одного полученного нами сегодня немецкого журнала». В июньской книге «Вестника Европы» за 1869 г. А.Н. Пыпин, работавший в это время над исследованием «Общественное движение в России при Александре I» и внимательно следивший за европейской литературой, поместил небольшую заметку о лейпцигском издании мемуаров Розена.

Заметка А.Н. Пыпина содержала попытку раскрыть авторство «Записок декабриста»: «По нашей догадке, этот автор едва ли не то лицо, о котором другие воспоминания тогдашних людей говорят, что это был Р., «честнейший немец», и обещание: «Если представится возможность, мы постараемся познакомить наших читателей с названными мемуарами». Такая возможность представилась довольно скоро. В октябрьской книжке журнала редактор-издатель «Вестника Европы» М.М. Стасюлевич напечатал подробное изложение воспоминаний Розена под названием «Мемуары из прошлого времени (1825-1838 гг.)».

«Автор записок, - отмечал M.M. Стасюлевич, - не выставил своего имени на книге, но в самом тексте объясняется вполне, кому принадлежат мемуары». М.А. Бестужев сообщал М.И. Семевскому в октябре 1869 г. о «Записках» Розена: «Немецкие экземпляры, кажется, есть в продаже у московских и петербургских книгопродавцев». По свидетельству Розена, в 1872 г. немецкое издание его «Записок» с дозволения русской цензуры продавалось «в императорском книжном магазине Шминдорфа на Невском проспекте № 5 сотнями экземпляров».

29 сентября 1869 г. петербургская газета «Голос» поместила объявление: «Печатаются и в непродолжительном времени выйдут в свет Записки русского декабриста. Материал для истории военного возмущения 14 декабря 1825 года и соучастников его». Розен пытался протестовать. В письме к издателю-редактору «Голоса» А.А. Краевскому он писал, что «никому не передал права печатать свою книгу воспоминаний» и поэтому находит «действие переводчика и издателя незаконным».

Однако III Отделение с. е. и. в. канцелярии опередило Розена. 14 октября 1869 г. главноуправляющий III Отделением П.А. Шувалов в письме на имя министра внутренних дел А.Е. Тимашева обратил внимание на появившееся в «Голосе» объявление о выходе в свет книги «Записки декабриста» в связи с тем, «что такое объявление не могло появиться без испрошения предварительного высочайшего повеления». Начальник Главного управления по делам печати 23 октября 1869 г. распорядился «донести <...> немедленно, в какой типографии печатается означенная книга и кто издатель оной».

Из С.-Петербургского цензурного комитета сообщили, что книга «Записки декабриста», изданная редактором петербургской газеты «Русский мир» А.С. Гиероглифовым и отпечатанная без предварительной цензуры в типографии Н.А. Неклюдова в количестве 1800 экземпляров, поступила 24 октября 1869 г. в цензурный комитет, но не было «принято никаких мер к задержанию этой книги, так как содержание ее, несмотря на дозволенные себе автором указания на произвол, имевший место во время произнесения приговора над политическими преступниками, едва ли дает повод применить к книге ст. 14 разд. III высочайше утвержденного 6 апреля 1865 г. мнения Государственного совета». 25 октября 1869 г. П.А. Шувалов объявил А.Е. Тимашеву о состоявшемся «высочайшем повелении о приостановлении распространения в публике отпечатанной на днях книги под заглавием «Записки декабриста». В тот же день обер-полицмейстер Петербурга сделал «распоряжение о невыпуске экземпляров сей книги из типографии».

26 октября 1869 г. арестованные экземпляры книги «в листах» были «сданы на хранение фактору типографии Н.А. Неклюдова И.И. Блюмквисту, с ручательством за целость». 10 сброшюрованных экземпляров были отправлены в Главное управление по делам печати. 27 октября 1869 г. И.И. Блюмквист обратился с просьбой в С.-Петербургский цензурный комитет «о взятии запечатанных листов «Записок декабриста» из типографии Н.А. Неклюдова, так как при типографии нет «удобного помещения». Из материалов Главного управления по делам печати устанавливается, что 23 декабря 1869 г. оставшиеся 1779 экземпляров были арестованы в типографии и переданы А.С. Гиероглифову. В тот же день А.С. Гиероглифов сдал их в Главное управление по делам печати.

Существует, однако, и другая версия о судьбе этих экземпляров. «Книга «Записки декабриста» барона Розена, - писал в своих «Воспоминаниях» В.Н. Никитин, - была цензурою задержана, спрятана в типографский сарай, который был запечатан, но через год, когда последовало распоряжение сжечь книгу, - в сарае нашли только 10 из 2000 экземпляров, хотя стены сарая, печати и замок оказались ничуть не поврежденными. Как, кто и когда растащил все экземпляры книги и куда их подевали - долго, тщательно доискивались, да так и отступились».

«Записки» Розена были отпечатаны А.С. Гиероглифовым под названием «Записки декабриста. Материал для истории возмущения 14 декабря 1825 и его участников. Перевод с немецкого (с приложением Донесения Следственной комиссии по этому делу)», на обложке и титульном листе годом издания обозначен 1870 г. Книжке была предпослана заметка «От издателя», в которой раскрывался автор воспоминаний, далее был помещен перевод немецких «Записок русского декабриста» и в качестве приложения с особой пагинацией Донесение Следственной комиссии.

Из отправленных в Главное управление по делам печати полностью сброшюрованных 10 экземпляров (или из оставшихся неарестованными и, вероятно, уже реализованных к этому времени А.С. Гиероглифовым 11 экземпляров) книги известен только один, хранящийся в Государственной публичной библиотеке им. M.E. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. В других сохранившихся экземплярах книги текст Донесения Следственной комиссии обрывается на 64-й странице, причем эти книжки по-разному сброшюрованы: в одних Донесение помещено перед «Записками декабриста», в других - после основного текста воспоминаний.

Возможно, эти экземпляры были кем-то сброшюрованы из «листов», либо сданных в Главное управление по делам печати и подлежавших уничтожению, либо, если свидетельство В.Н. Никитина достоверно, что маловероятно, похищенных со склада типографии. Газета «Голос» сообщила о судьбе ранее объявленного издания: «<...> книга эта была представлена в здешний цензурный комитет, который во исполнение последовавшего предписания высшего начальства сделал распоряжение о невыпуске этой книги из типографии впредь до нового распоряжения».

Из появившейся в февральской тетради «Русского архива» за 1870 г. заметки П.И. Бартенева о лейпцигских «Записках» Розена русский читатель также мог узнать о несостоявшемся издании А.С. Гиероглифова: «Автор этих записок барон Розен, один из сосланных вследствие мятежа 1825 года, сообщает много интересных подробностей о следствии над заговорщиками и особенно о пребывании сосланных в Сибирь. Книга эта должна была появиться и в переводе на русский язык, но задержана по распоряжению цензурного управления».

Убедившись в невозможности опубликования «Записок» в России, Розен заключил в Лейпциге договор с издательской фирмой «Dunker et Humblot» и отдал в печать полный текст своих воспоминаний на русском языке. Книга вышла в свет, очевидно, весной 1870 г. Автор в книге не указан, однако авторство Розена было уже раскрыто в печати и не являлось секретом для читателей.

Лейпцигские «Записки декабриста» 1870 г. несмотря на цензурные запрещения получили широкую известность. Особенный интерес они вызвали среди оставшихся к этому времени в живых декабристов. М.А. Бестужев считал, что «Записки декабриста» - «правдивые», но при этом иронически добавлял: «Полны даже слишком, а особенно, где он без надобности распространяется о своих домашних делах или отстаивает баронов прибалтийского края».

В.С. Толстой оставил на полях и в тексте принадлежавшего ему экземпляра книги Розена многочисленные пометы, замечания, поправки. Позднее, в 1872 г., он написал автобиографические записки, озаглавленные им «К воспоминаниям декабриста Розена». В.С. Толстой сообщил ряд новых фактов, касающихся истории декабристов, в некоторых случаях поправил Розена. Но в своих дополнениях он не всегда точен, его оценки подчас односторонни, характеристики поверхностны и резки. Мнение С.В. Житомирской о том, что концепция Толстого «ближе к истине, нежели Розена», - преувеличение. Их взгляды несколько различны, но при этом равноудалены от исторической истины.

Наибольшие возражения вызвала у В.С. Толстого вторая часть «Записок декабриста», посвященная остзейскому вопросу. Толстой был сторонником русификации остзейского края (хотя и осуждал ее насильственные меры) и с неприязнью относился к остзейским немцам. В своей критике Розена он проводил мысль консервативной прессы о том, что остзейцы служат престолу, а не русскому отечеству.

Он выступал против особых «прав» и «преимуществ», служивших «для немецкого наплыва, а не для аборигенов», и осуждал Розена за его восхваление остзейского дворянства. Споря с Розеном, В.С. Толстой повторял основные доводы антиостзейской русской печати 60-х гг., переосмысливая в демократическом плане либеральные и консервативные взгляды на положение в Прибалтике.

3

Обстоятельный критический разбор «Записок декабриста» был дан в статье П.Н. Свистунова «Несколько замечаний по поводу новейших книг и статей о событии 14 декабря и о декабристах», напечатанной в «Русском архиве». П.Н. Свистунов, в частности, писал: «Нельзя не признать, что рассказ о том, чему автор был очевидцем или в чем лично участвовал, заслуживает полного доверия.

Тут высказано много правды без прикрасы и без утайки; но, к сожалению, все то, что дошло до него по слухам, принято им на слово без надлежащей проверки и потому во многих случаях не согласуется с действительностью». П.Н. Свистунов справедливо оспорил некоторые мнения Розена (в частности, о причинах возникновения декабристского движения), уточнил ряд фактов (история Северного тайного общества, деятельность M.M. Сперанского в Сибири, биографические сведения о М.С. Лунине, Ф.Б. Вольфе, А.М. Муравьеве).

Но многие критические замечания П.Н. Свистунова отличались субъективизмом и нетерпимостью. Так, вопреки истине, он отвергал федерализм «Конституции» H.M. Муравьева, отрицал идею П.И. Пестеля об автономии Польши, полагал, что заглавие книги воспоминаний Розена не оправдывается ни ее содержанием, ни личностью мемуариста. Последнее утверждение касалось, главным образом, остзейских взглядов Розена. Они вызвали у П.Н. Свистунова искреннее возмущение и протест.

«Упорная защита средневековых сословных привилегий нашей Балтийской окраины, - писал он, - равно и отчуждение (может быть, и не сознательное) от великой русской семьи изобличают в сочинителе человека вовсе чуждого по духу обществу людей, прозванных декабристами <...>. Во имя правды долгом считаю заявить, что мнения и чувства, выраженные автором «Записок декабриста» во второй части его книги, принадлежат лично ему, и ответственность за них не должна падать на существовавший некогда Тайный союз, хотя заглавие книги дает повод предполагать, что этим мнениям и стремлениям сочувствовали декабристы».

Розен не согласился со многими из указанных рецензентом «неверностей». В своем «Ответе» П.Н. Свистунову он, однако, приветствовал возникшую полемику и «печатные толки» вокруг «Записок декабристов»: «<...>. они-то и необходимы, особенно пока еще в живых несколько лиц действовавших, и свидетелей, и зрителей действия».

П.Н. Свистунов опубликовал «Отповедь», но Розен на нее не ответил. В письме к Д.И. Завалишину от 22 апреля 1873 г. Розен объяснил свою позицию: «Что же касается выходки Свистунова в «Русском архиве» против моих записок <...>, то вижу в ней только суетное желание поважничать знанием всех дел Тайного общества, между тем как сам же обнаружил свое неведение и окончательно зарапортовался отрицанием фактов.

Относительно его замечания в «Отповеди» о моем авторстве, о национальности, вероисповедании, о любви к отечеству, одним словом, о моем образе мыслей, это нисколько не относится к делам Тайного общества, а только обнаруживает какую-то стачку со сторонниками и издателем «Русского архива» (П.И. Бартеневым. - Г.Н.) и явно выставляет обоих вовсе некомпетентными судьями былого времени и новых вопросов дня. Признаюсь, что не стоило отвечать на такую школьную «Отповедь», напоминающую манеру старинной «Северной пчелы».

Кроме печатных были, конечно, и устные «толки». Запрещенное цензурой лейпцигское издание «Записок декабриста» 1870 г. вызвало большой интерес читающей России. Сын декабриста Е.И. Якушкин, читавший, статью П.Н. Свистунова в рукописи, в ноябре 1870 г. писал ему: «Книгу Розена я читаю теперь, - она имеет большое достоинство. Это первая книга, представившая дело в цельной картине; рассказ Розена о происшествиях, которых он был очевидцем, доставит будущему историку богатый материал.<...> Не можете ли вы достать мне записки Розена, которые я имел в руках только на короткое время. Мне хотелось бы написать введение к запискам Басаргина, и для этого книга Розена мне необходима».

П.А. Вяземский писал П.И. Бартеневу 24 февраля 1871 г.: «А что ни говори, книга Розена очень любопытна и едва ли не лучший рассказ из всех известных рассказов действователей той эпохи». Н.С. Лесков несколько раз читал «Записки декабриста» с карандашом в руках. Он делал отметки на полях книги, подчеркивал отдельные строки текста. В 1878 г. М.И. Семевский прислал «Записки декабриста» Л.Н. Толстому, который вновь перечитывал их в 1904-1905 гг. «Записки декабриста» послужили Н.А. Некрасову одним из исторических источников для создания поэм «Дедушка» и «Княгиня Трубецкая».

В 1872 г. Н.А. Некрасов послал Розену экземпляр своих стихотворений и предложил ему напечатать в «Отечественных записках» «хотя бы листов десять» из его воспоминаний. Розен в письме к М.И. Семевскому от 7 июля 1872 г., прося передать Н.А. Некрасову благодарность за доставленный экземпляр стихотворений, писал: «Тотчас по получении такого милого подарка поручил я издателю моих записок в Лейпциге - Дункеру и Гумблоту - выслать вам и Н.А. Некрасову по экземпляру «Записок декабриста» через господина Исакова или как они знают лучше и скорее».

29 марта 1873 г. Розен писал М.А. Назимову: «Из Птб. были мне сделаны два предложения относительно моих Записок от Некрасова и Семевского, условия мои сообщены обоим, но они нерешительны, не уверены, а потому <...> и затрудняются». О широком распространении воспоминаний Розена свидетельствует также агентурное донесение, поступившее в III Отделение в апреле 1875 г., в котором, в частности, сообщалось: «В настоящее время в обращении появилось большое количество экземпляров «Записок декабриста» бар. Розена, изданных за границей и наполненных, как известно, глубочайшего порицания покойному императору Николаю Павловичу».

В начале сентября 1873 г. Розен приехал в Лейпциг. В письме к М.А. Назимову от 1(13) октября 1873 г. он сообщал: «<...> получил я манускрипт моей французской книги, за исключением трех глав, погибших в Париже в 1871 году от керосина». Вероятно, речь шла о рукописи, отправленной в 1869 г. в Париж к Ш. де Ma-заду. Розену предстояло восстановить утраченные главы и пересмотреть весь текст.

22 октября (3 ноября) 1873 г. он писал М.А. Назимову: «Работа не дает получасика досужного, а силы и глаза уже далеко не те, кои мне помогали в 1869 г.» Работа над французской рукописью длилась весь ноябрь. 8(22) ноября 1873 г. он писал из Лейпцига: «Сижу за приготовлением французского издания после того, как в немецком и английском от тройных переводов вкрались ошибки и изуродованы имена». 23 ноября (5 декабря) 1873 г. Розен «подписал последнюю бумагу» и на следующий день покинул Лейпциг. Однако французское издание в свет так и не вышло, и судьба его неизвестна.

По возвращении в Россию Розен вновь предпринял попытку издать «Записки декабриста» на родине. 14 декабря 1873 г. он обратился к начальнику Главного управления по делам печати М.Н. Лонгинову с ходатайством, в котором писал: «Прошу разрешения Вашего Превосходительства на печатание нового издания моих Записок, в коих я исключил все главы, относящиеся до моей личности, до моей родины, до царствования императора Николая и до новейших великих реформ 1861 года». 6 апреля 1874 г. Главное управление по делам печати объявило Розену, что «так как напечатанное в России в 1869 г. издание «Записок декабриста» <...> задержано по распоряжению высшего правительства, то настоящему ходатайству просителя не может быть дано никакого движения».

Розен, однако, продолжал работу по подготовке нового издания своих «Записок». Текст воспоминаний был существенно переработан. «Все частное, семейное и личное» было «выпущено, а прибавлено все, что в течение последних пяти лет было <...> доставлено от товарищей, от вдов их и родных». В письме к М.А. Назимову от 1 января 1875 г. Розен сообщал: «<...> готовлю новое издание моих Записок, в коем выброшу из первого главы I и II, о моей молодости и прежней службе, сливаю главы XIV, XV, XVI в одну со значительными сокращениями и более внимательными дополнениями.

Выбрасываю главы XVII, XVIII, XIX ,<...>. Сливаю главы XX до XXIV в одну сокращенную, потому что огромное преобразование с 1861 года, в течение 14 лет, описано гораздо полнее и лучше меня. От этого книга моя ничего не потеряет, кроме объема, вместо 645 страниц будет 400, но зато с интересными дополнениями». Замысел подготовки нового издания состоял еще и в том, чтобы представить на рассмотрение цензуры как бы совершенно новую рукопись «Записок декабриста», не связанную с предыдущими изданиями, подвергшимися запрету.

Весной 1875 г., когда работа уже близилась к концу, Розен получил переданное через М.А. Назимова предложение Н.А. Некрасова напечатать воспоминания в «Отечественных записках» - «отдельными главами и потом отдельно книгою». Розен ответил согласием. В письме к Некрасову от 25 мая 1875 г. он писал: «Желаю, чтобы новое издание было напечатано в России; желаю, чтобы вы, уважаемый Николай Алексеевич, приняли на себя редакцию по вашему умению и по вашей прозорливости. Даю вам право выбирать и забраковывать все, что хотите, из старого и из нового издания и только в нужных случаях, при пропусках, поставить каждый раз пять точек».

14 июня 1875 г. Розен обратился в Главное управление по делам печати с новым ходатайством о разрешении опубликовать свои воспоминания в «Отечественных записках». Рассмотрев представленную Розеном рукопись и отметив в тексте подлежащие исключению места, С.-Петербургский цензурный комитет выразил сомнение в возможности издания «Записок декабриста», так как их автор относился к «политическим преступникам», чьи сочинения по высочайшему повелению от 12 февраля 1871 г. не допускались к печатанию в России. Дело было передано на высочайшее рассмотрение.

26 января 1876 г. начальник III Отделения А.Л. Потапов уведомил министра внутренних дел А.Е. Тимашева о том, что Александр II «соизволил разрешить барону Розену напечатать помянутые «Записки», но с соблюдением цензурных правил. Н.А. Некрасов сообщил об этом Розену телеграммой. По договору, заключенному 16 октября 1875 г., Розен предоставил Некрасову право напечатать «Записки декабриста» с теми сокращениями, которые потребуются по условиям цензуры. По завершении публикации в журнале Н.А. Некрасов должен был отпечатать две тысячи экземпляров отдельно, за счет Розена. При цензуровании рукописи было изъято десять глав, «зачеркнуты красным карандашом сотни страниц».

Кроме того, было признано необходимым, «чтобы придать «Запискам» частный характер», добавить I и II главы из лейпцигского издания 1870 г. Публикация «Записок декабриста» началась в февральской книжке «Отечественных записок» за 1876 г., продолжалась до ноября и затем приостановилась. Причина этого не была известна и Розену. «Не знаю, поправилось ли здоровье Н.А. Некрасова и почему прекратилось печатание продолжения моих Записок, разрешенного цензурою, в коем главы о наших кавказцах и об уничтожении крепостного состояния», - недоумевал он в письме к М.А. Назимову от 21 ноября 1877 г. 27 декабря 1877 г. Н.А. Некрасов скончался, и издательский договор, заключенный между ним и Розеном, прекратил свое действие.

В 1878 г. Розен вновь перерабатывает текст своих «Записок». 19 сентября 1878 г. он писал М.А. Назимову: «Теперь готовлю четвертое издание моих Записок, а в числе прибавлений будет новая глава под заглавием «Декабристы на Кавказе». Но работать становилось все труднее. Болели глаза, «все печатное и письменное» расплывалось, врач запретил ему читать и писать, «а это все равно, что дышать», - грустно замечает Розен в одном из писем. «Новых работ теперь предпринять не могу, - писал он М.А. Назимову 8 ноября 1878 г., - память и глаза не дают, а поправляю и дополняю прежние».

Летом 1880 г. Розен приехал в Петербург с целью заключить договор о новом издании «Записок декабриста», но «ничего не мог устроить с журналистами, с книгопродавцами и с типографщиками». Переговоры с Г.П. Данилевским и А.А. Краевским о приобретении ими рукописи для последующего опубликования также окончились ничем. В 1881 г. к Розену с предложением обратилась одна парижская издательская фирма, но возникли финансовые трудности, и дело расстроилось.

Жизнь подходила к концу. Еще в 1877 г. Розен писал: «Небольшой литературный труд мой кончен. «Записки декабриста» напечатаны на 3 языках. «Очерк фамильной истории» на двух языках. И еще напечатал «Шесть десятилетий моей жизни», описанных отцом моим». В конце 1877 - начале 1878 г. он работал над «Взглядами на русскую периодическую прессу и на влиятельные партии в России». В 1879 г. переводит с немецкого сочинение «Об истинной и ложной авторитетности, с отношением к событиям настоящего времени». 17 ноября 1879 г. Розен сообщал М.А. Назимову: «На днях кончаю разбор о славянофильстве относительно России и о действиях периодической русской прессы. Это мой последний труд.

В 1882 г. вышло в свет подготовленное Розеном при участии Г.П. Данилевского «Полное собрание стихотворений» А.И. Одоевского. Его перу принадлежали многочисленные заметки и статьи о декабристах, опубликованные на страницах «Русской старины» и «Русского архива». В письме к редактору «Русской старины» М.И. Семевскому от 20 августа 1870 г. он писал: «С вниманием читаю ваш журнал и не пропускаю ни единого слова, когда повествование касается моих отшедших товарищей. Поэтому считаю обязанностью отнестись к вам каждый раз, когда мною замечены будут или ошибка, или опечатка, или пропуски. Крепко стою за память отшедших товарищей».

Литературная и публицистическая деятельность Розена 70-х - начала 80-х гг. снискала ему известность и авторитет хранителя декабристского наследства. 19 сентября 1883 г. Розен с гордостью писал М.А. Назимову: «Меня прозвали историографом дела декабристов».

В последние годы жизни к Розену особенно часто обращались с «вопросами и выведываниями о давно прошедшем времени». В письме к М.А. Назимову от 1 мая 1883 г. он писал: «Меня в особенности теперь с каждою почтою мучают литераторы обоего пола и, прочитав мою книжечку на немецком и английском языке и отрывки из «Отечественных записок» Некрасова, добираются до обширных лейпцигских и до новых сведений и facsimile. Главное - до давно прошедших исторических подробностей времен до 1825 года».

«Записки декабриста» Розена способствовали росту общественного интереса к декабристам и декабризму, оказывали идейное и нравственное влияние на формирование исторического и политического сознания людей 70-х - начала 80-х гг. Для них старый декабрист был не только участником восстания на Сенатской площади в Петербурге, сибирским узником, источником исторических сведений. Он был олицетворением революционного поколения 20-х гг., живым свидетельством преемственности исторического развития. История его жизни являлась примером благородного общественного служения и вызывала, говоря словами А.И. Герцена, «беспредельное уважение к доблестным сподвижникам Пестеля и Рылеева».

«Образованный, вечно идущий вперед по пути духовного развития, необыкновенно гуманный, мягкий в обращении, этот высокий, красивый, стройный, всегда, как только мы его знали, бодрый старик вызывал с первой минуты знакомства с ним чрезвычайно к себе симпатию, - писал о Розене близко его знавший М.И. Семевский, - это чувство оставалось к нему неизменным во все последующие годы знакомства с ним, - оно, вместе с чувством полного уважения к его высоконравственной личности, умрет лишь с теми, кто только имел счастье лично знать этого достойнейшего человека».

Розен испытывал чувство глубокого нравственного удовлетворения от прожитой жизни. Он был благодарен судьбе, приведшей его в ряды лучших людей России, и был счастлив, выполнив долг перед памятью своих товарищей. В течение всей жизни Розен сумел сохранить «бодрость духа и веру непоколебимую, с коими, - писал он Е.П. Оболенскому 21 января 1845., - можно переносить всякое место и всякий род жизни, с коими лучше жить в Ялуторовске, нежели с недостатками в Неаполе».

В старости, живя «воспоминаниями прошедшего времени», он видел историческое подтверждение истинности идей 14 декабря и постепенное общественное признание правоты декабристов, но, по праву историографа, еще большего ожидал от будущего и труд жизни - «Записки декабриста», - так и не изданный им в полном виде в России, рассматривал как связь времен.

В письме к И.И. Пущину, написанном в день «декабрьской годовщины», 14 декабря 1858 г., Розен писал: «Сегодня при многих воспоминаниях особенно вспоминаю тебя, любезный друг Пущин. Этот день ведет дальше и дальше - и за все слава богу. Теперь как-то отраднее вспоминать этот день, и как-то знаменательнее отзываются памятные слова Рылеева, когда он, предвидя возможность неудачи, сказал мне: «А все-таки надо». Истина берет свое».

Последние годы жизни Розен и его жена Анна Васильевна, разделившая с мужем все постигшие его невзгоды и испытания и оставшаяся верным и преданным другом, провели в уединении, в урочище Викнино, вблизи Изюма. Анна Васильевна скончалась 24 декабря 1883 года. Через четыре месяца, 19 апреля 1884 г., в памятный день свадьбы, умер Андрей Евгеньевич. Он был похоронен на викнинском кладбище рядом с женой. По завещанию, на могиле был поставлен «простой деревянный крест». В одном из писем к И.И. Пущину И.Д. Якушкин, вспомнив о Розене, заметил: «Это один из тех людей, которых зная, нет возможности не уважать душевно».

После смерти мемуариста в печати появились сообщения о том, что в личном архиве декабриста «остались сочинения, которые, согласно духовному завещанию, вероятно, выйдут в свет. Судьба этих сочинений неизвестна. Известно лишь, что в 1898 г. внук декабриста Л.Е. Розен предпринял попытку издать в России лейпцигские «Записки декабриста» 1870 г. Однако начальник Главного управления по делам печати М. П. Соловьев объявил, что «появление в свет «Записок декабриста» может быть разрешено лишь в тех пределах, в которых сочинение это уже появлялось в печати». На этом основании Московский цензурный комитет выдал разрешение Л.Е. Розену «на печатание «Записок декабриста» в пределах издания 1876 года в «Отечественных записках».

В этих «пределах» «Записки декабриста» были изданы Л.Е. Розеном дважды, в 1899 и 1900 гг. Это были коммерческие издания, наспех составленные, с многочисленными неисправностями и к тому же с произвольной композицией текста воспоминаний. Утверждение издателя в предисловии к книге о том, что «часть воспоминаний записана из устных рассказов» Розена, также носило рекламный характер и не отражало действительности.

Возможность полного издания «Записок декабриста» в России появилась лишь в годы первой русской революции. В 1907 г. воспоминания Розена, подготовленные к печати по тексту лейпцигского издания 1870 г. П.Е. Щеголевым, вышли в свет в петербургском издательстве «Общественная польза». Во вступительной статье к книге П.Е. Щеголев кратко изложил историю жизни декабриста и опубликовал его следственное дело. В виде приложения к «Запискам декабриста» в издании 1907 г. были помещены наиболее важные статьи и заметки Розена, появившиеся в печати после 1870 г.

Настоящее издание является первым комментированным изданием «Записок декабриста».

Из обширных «Записок декабриста» в настоящем издании воспроизводится только первая часть, посвященная собственно декабристскому периоду жизни автора. Вторая и третья части мемуаров, посвященные истории Эстляндии, истории России с 1825 по 1855 г. и общественным реформам начала 60-х гг., не перепечатываются. В 60-е гг. Розен составил на основе доступных в то время литературных источников очерк «Масонские, литературные и тайные общества от 1815 до 1825 года» и включил его в качестве третьей главы в состав первой части своих «Записок». Этот исторический очерк, не имеющий мемуарного характера, в данном издании не воспроизводится.

В виде приложения к первой части своих воспоминаний Розен поместил составленные им в 50 - 60-е гг. «Некролог товарищей, умерших в изгнании, убитых на Кавказе, скончавшихся по возвращении на родину» и «Некролог жен, следовавших за мужьями в заточение и изгнание, погребенных в Сибири, умерших по возвращении на родину». Эти некрологические списки, однако, содержат преимущественно ошибочные или неточные сведения о времени и месте кончины декабристов и их жен и поэтому также не приводятся.

Издательская деятельность Л.Е. Розена в конце XIX - начале XX в. позволяет предположить, что он, возможно, располагал рукописью «Записок» своего деда. Однако ее поиски, предпринятые в советских и зарубежных архивах, не привели к обнаружению манускрипта. Прижизненные издания «Записок декабриста» Розена остаются поэтому единственным авторитетным источником текста его воспоминаний.

Текст воспоминаний в настоящей книге воспроизводится по авторскому изданию: Записки декабриста. 3 части в одной книге. Лейпциг, тип. Бера и Германа, 1870.

4

Предисловие

Любезным моим соузникам
и соизгнанникам
посвящает сочинитель

При самом начале составления этих Записок в заточении, в изгнании, на переходе из одной тюрьмы в другую, во время переезда из одной страны изгнания в другую сочинитель имел в виду не многочисленную публику, но своих детей, родных и товарищей, с которыми он провел примечательнейшую часть своей жизни - годы заточения и изгнания в Сибири и на Кавказе.

Между тем времена и отношения и события изменились так быстро и так широко, что эти страницы могут представить занимательность и для круга посторонних читателей. Из лиц, бывших нашими судьями, все уже скончались: из числа ста двадцати одного товарищей, осужденных за заговор 1825 года, осталось в живых только четырнадцать, а между нами только трое из декабристов.

Это событие представляет теперь только историческую занимательность, и воспоминание о нем не может казаться ни предосудительным для правительства, ни революционным или опасным для публики. Ныне дело только в том, чтобы по истине выставить сущность исторического факта и доставить принимающим участие в жребии декабристов некоторые достоверные сведения относительно их характера и участи.

Вторая часть моих Записок касается моей родины; а третья часть - некоторых из важных современных вопросов, новейших великих событий и громадных преобразований в моем отечестве.

Доныне, в журналах и газетах, русских и иностранных, напечатаны были только отрывки воспоминаний нескольких моих товарищей: Е.П. Оболенского и Н.А.Бестужева о Рылееве, И.И. Пущина о Царскосельском лицее, И.Д. Якушкина о допросах Следственной комиссии, Никиты Михайловича] Муравьева о действиях комиссии, М.С. Лунина о влиянии тайных обществ, Н.В. Басаргина об училище колонновожатых. 

Н.И. Тургенев, постоянный поборник за свободу крестьян, обнародовал на французском языке полное сочинение в трех томах: «La Russie et les Russes». В первом томе автор разбирает Донесение Следственной комиссии с преднамеренной целью - облегчить участь сосланных товарищей; в двух остальных томах автор совершенно верно и разительно изображает состояние России и быт русских до времени своего выезда за границу летом 1824 года, с весьма важными документами и очень поучительными указаниями на деятелей русских в первой четверти текущего столетия.

Из писателей, не принадлежавших к тайному обществу, барон М.А. Корф описал восшествие на престол императора Николая I, согласно с Донесением Следственной комиссии, с записками членов императорской фамилии и высокопоставленных лиц по государственному управлению.

Е. Ковалевский в своей книге «Граф Блудов и его время» коснулся только Донесения Следственной комиссии 1826 года.

В «Русском вестнике» 1868 года за июнь напечатаны заметки о некоторых моих товарищах из записок Н.И. Греча.

Происшествие 14 декабря 1825 года искажено до невероятности: в доказательство привожу письмо государственного секретаря А. Н. Оленина к дочери своей от 24 декабря 1825 года из Петербурга; письмо это напечатано в 4 № «Русского архива» за 1869 год. Если муж, достойный общего уважения и занимавший такое важное место, мог передать совершенно ложные вести об этом происшествии, то чего ожидать от людей, выдающих за истину все, что передавалось тогда и после по слухам и пересудам?

Из иностранных писателей, находившихся тогда или около того времени в России и в Петербурге, И.Г. Шницлер, хорошо ознакомившийся с Россиею, всех вернее и подробнее списал действия тайных обществ и происшествие 14 декабря в своем сочинении «Тайная история России в царствование Александра I и Николая I». Автор довольно верно определяет главный ход происшествия и выводит правдивое заключение из всего дела.

Неудовлетворительнее отзывы других писателей, как-то: Ancelot. Six mois en Russie; Lesur. Annuaire de 1825; Dupré de St. Maure. Pétersbourg, Moscou, les Provinces; D'un Anglais anonime. Revelations of Russia, Custine. La Russie en 1839, этот писатель смешал обстоятельства восстания 14 декабря 1825 года с возмущением на Сенной во время холеры в Петербурге и с восстанием в Старой Руссе в 1831 году в военных поселениях.

Большая часть моих товарищей могла бы гораздо обстоятельнее и занимательнее передать все события того времени, но их давно уже не стало, а из малого числа оставшихся в живых успеет ли кто исполнить это? - не знаю. Такие обстоятельства заставили меня употребить небольшой остаток дней моих, чтобы совестливым образом передать то, что я сам испытал, видел и слышал и что почерпнул из самых верных источников.

Предупреждаю моих читателей, что я старался быть беспристрастным, что я не сохранил никакой горечи или вражды за претерпенные испытания и припоминаю с благодарностью все добро, оказанное мне и моим товарищам в течение всего этого времени, трудного и печального.

Я очень хорошо знаю, что характер и действия большей части людей определяются духом времени и обстоятельствами, среди коих они развиваются, и потому не питаю злобы даже против тех, которые поступили с нами жестоко и несправедливо. Поэтому прошу родных и друзей названных мною лиц не сетовать на меня, если в моих Записках ваш родственник или друг выставлен мною не так, как вы того желали или ожидали, или каким вы его знали сами, или как слышали о нем от других, или, наконец, если я не сумел достойно оценить его характер, его слова и действия.

Особенно прошу тех из моих читателей, которыми может овладеть чувство негодования или грусти при чтении различных мною описанных обстоятельств, чтобы они хорошо взвешивали и припоминали себе различные отношения, под влиянием коих мы были преданы суду и подвергнуты осуждению, - тогда вы будете иметь довольно оснований, чтобы объяснить и извинить причины, по коим поступлено было с нами так, а не иначе.

Желаю опровергнуть все ложные суждения о декабристах и об их противниках. Особенно теперь, в наши дни, свидетельствующие о величайших политических и административных преобразованиях, совершавшихся в России с 1856 года будет занимательно узнать примечательную часть истории предшествовавшего времени во всех отдельных частях: тогда легко убедятся читатели, что сочинитель Записок ничего другого не имел в виду, как только доставление верных сведений о стремлениях и об участи его друзей и товарищей.

Дух времени, степень образования, сила убеждений и обстоятельств порознь и в совокупности сильно влияют на поступки и действия самых лучших из людей и снимают укоризну с их памяти.

В заключение остается еще предупредить моих читателей, что отрывки моих Записок были в 1868 году напечатаны в немецком переводе в журнале «Die Grenzboten» и потом в отдельной книжке «Aus den Memoiren eines Russischen Dekabristen». Две главы были переведены обратно на русский язык с немецкого и напечатаны в «Биржевых ведомостях» в конце 1868 года и в «Вестнике Европы» в конце 1869 года без ведома и согласия сочинителя. Чтобы устранить всякое искажение смысла, почти неизбежное при обратных переводах, я решился напечатать подлинник моих Записок без отлагательства, пока еще в живых несколько товарищей, с которыми я делил заточение и изгнание.

Лейпциг, 3 февраля 1870

5

Глава первая. Детство и молодость.

Детство. - Ректор Радекер и школа: - Определение в Кадетский корпус. - М. Клингер и М.С. Перский. - Выпуск. - Лейб-гвардии Финляндский полк. - Отпуск и брат мой Отто. - П.И. Греч. - Восстание лейб-гвардии Семеновского полка. - И.В. Васильчиков. - Поход Гвардейского корпуса. - Лемзаль. - Креславль. - Полоцк. - Бешенковицы. - Ищелна. - Минск. - Вильно. - Литва. - Другая дорога. - Луга.

В Эстляндской губернии, в родовом имении Ментак, родился я в 1800 году. Издав уже часть Записок отца моего, считаю излишним здесь распространяться о родителях моих. Скажу только, что с чувством самой искренней благодарности и благоговения вспоминаю их ежедневно: они сделали все, что возможно было по их средствам, для моего воспитания. До двенадцатилетнего возраста учился я дома у гувернантки из Дерпта, Шарлотты Заамен, которая добросовестно и довольно успешно обучала меня начальным основаниям учебных предметов, так что при вступлении моем в Нарвское народное училище я был в числе старательных и знающих учеников.

Родители мои, особенно незабвенная для меня нежная и благоразумная мать, имевшая больше досуга, чем отец, занятый службою по выборам и управлявший своими поместьями, внушили мне с младенчества святую веру и нравственность. Религиозные понятия, так часто изменяющиеся в течение жизни от обстоятельств, от общества, от чтения, от сомнений, были глубоко запечатлены в сердце моем, не от молитв, вытверженных наизусть, не от чтения и толкования Священного писания, но от ежечасного живого примера благочестия в практической жизни моих родителей, от всегдашней покорности их воле божией, от обходительности их с людьми и прислугою.

С тех пор я не переставал молиться; с тех пор сохранял я религиозное чувство, вопреки всем треволнениям в юности, в возмужалости и в старчестве; с тех пор я не расставался с этим сокровищем, без которого невозможно быть постоянно спокойным и довольным. Куда идти, когда в болезни совещание самых опытных врачей определяет, что нет надежды на возвращение здоровья? Что делать, когда отлучают человека от семьи и от общества и запирают его в тесноте и в темноте?

К кому обратиться, когда человек правый, по подозрению или по злобе человека влиятельного и коварного, терпит гонение и разорение? К кому прибегнуть, когда в своей семье позор или обида, по коим нет ни гражданского, ни уголовного иска, нет заступничества от общества? Всегда и во всех случаях - прямо к Спасителю: Он спасет непременно, а до окончательного спасения Он успокоит и укрепит вас. Спросите у всех, много потерпевших и пострадавших, они скажут вам то же; спросите и у счастливцев, обращающихся к Господу с благодарностью, они скажут вам то же, что их счастье скрепляется от веры и молитвы.

В 1812 году, когда гвардия двинулась на достославную битву против Наполеона, был я помещен в Нарвское народное училище, где учился с ровесниками из всех сословий, цехов и гильдий. Ректор Радекер, ученый классик, преподавал неутомимо, с любовью к своему высокому призванию. Нельзя без особенного уважения вспоминать этого совестливого труженика. Он учил в народном училище языкам латинскому, немецкому, истории и географии.

Каждый день уроки начинались в 7 часов утра хоральным пением псалма или молитвы и объяснением катехизиса. Кроме 6 часов в день в народном училище давал он частные уроки у себя на квартире два часа до обеда и два часа вечером. Беспрерывные занятия повредили его зрение; за постоянные труды свои имел он только необходимо нужное для содержания своего семейства и никогда не роптал, никогда не просил прибавки жалованья, никогда не пропускал урока. Каждый ученик платил ему в год пять рублей и одну сажень дров. Какое могло быть возмездие для него? Разве успехи благонравных учеников? - но разве множество забот от большого числа ленивцев и шалунов не превышало радостей от учеников хороших?

Добрый, честный Радекер! твоя награда в твоей душе и в мире внутреннем от сознания строгого исполнения обязанностей учителя. У тебя не было карманных часов, ты не мог глядеть на минутную стрелку, да и она и не позвала бы тебя на развлечение, она не указала бы тебе, сколько ты выработал целковых; - ты переходил от урока к уроку по звону часов колокольных. Дайте на каждый уезд по десяти Радекеров, которые кроме науки передали бы ученикам своим исполнение обязанностей, совестливость во всем, - ив десяток лет увидели бы деятелей нового поколения, которые щедро вознаградили бы труды и обеспечили бы охотно все нужды полезнейшего класса людей - наставников и учителей.

В Нарве жил я в доме купца Г. Гетте, тогда известном по светской обходительности хозяйки, по истинной любезности и образованности ее пяти дочерей и единственного сына, моего соученика. Жители городские, приезжие из соседних поместий, офицеры проходящих войск охотно посещали этот дом. Праздники Рождества и Пасхи и каникулы проводил я у родителей в деревне, в Ментаке. Поездки эти для меня очень памятны: летом случалось путешествовать с обратными подводами, доставлявшими вино в Нарву, а мне поручено было получить деньги. Для большей предосторожности просил я зашить эти деньги в боковой карман моей куртки, которую не снимал до прибытия домой.

Ночлег бывал под шатром небесным, близ большой дороги, где местность позволяла иметь подножный корм. Вокруг огромного костра помещался я с мужиками; огонь, звезды, предстоящая радость скорого свидания удаляли сон, хотя монотонный напев эстонца «ай-ду, ай-ду, ай-ду» с малыми переливами голоса и его монотонная беседа могли легко клонить ко сну. Всегдашний разговор крестьян, тогда еще крепостных людей, имел главным и исключительным предметом живот и пищу. По приезде домой после нежных лобзаний с родителями и сестрами отец приносил ножницы, разрезывал нитки зашитого кармана, поверял деньги и благодарил за исполнение поручения.

Деревня летом для мальчика, родившегося и выросшего в этой деревне, лучше и краше Неаполя и Ниццы - для взрослого. После обеда отец отдыхал с час, и, пока не засыпал, я должен был читать ему или газету, или из книги, большею частью из Вольтера. По вечерам, пред ужином, он слегка экзаменовал меня и рассказывал, как он шесть лет учился в Лейпцигском университете и кто были лучшие его профессоры и лучшие товарищи. Каникулы мои исчезали как дым в поле.

В 1814 году отец мой отвез меня в Петербург для определения в корпус; но поездка наша была безуспешна по случаю продолжавшейся войны и отсутствия главных начальников. Я возвратился на прежнее место в Нарву. В соседстве города, в Сале, жил наш родственник, барон И.О. Корф; с двумя его младшими сыновьями учился я вместе и по субботам иногда езжал с ними в Салу на воскресенье.

Старик, радушный хлебосол, словоохотный, смеялся над неудачею моего определения и сказал! «Если хочешь, я определю тебя чрез сына моего Николая Ивановича», - служившего тогда в Варшаве еще молодым офицером в гвардейской конной артиллерии, - «только с условием: ты пришлешь мне к Пасхе сотню свежих яиц». По рукам. Это было в конце января 1815 года, и в первых числах марта я получил уведомление о зачислении моем в 1-й Кадетский корпус.

Родители мои жили тогда в Ревеле, после пожара, истребившего двухэтажный дом в деревне. Мне нужно было спешить в Ревель, чтобы застать там генерала Федора Федоровича барона Розена и адъютанта его, родного брата моего Отто; они возвращались из Парижа, ехали на зимние квартиры в Финляндию и по дороге отвезли меня в Петербург, где и сдали без малейших затруднений. Чрез несколько часов брат навестил меня и в коридоре светлом, встретившись со мною, не узнал меня: я был уже обстрижен под гребенку и в мундире.

Сначала мне было трудно по слабому знанию русского языка, но этому всего скорее можно было выучиться в корпусе, где считалось, с малолетним отделением, до 1000 кадетов, в каждой роте по 200. На другой день, за обедом, лишь только взялся за пирог с кашей, как сосед локтем ткнул меня в бок и сказал: «Урод, разве не видишь, что у нас столбовой!»

Я ответил ему таким же толчком; дежурный офицер это заметил, разобрал дело и сделал выговор соседу моему за грубость. А дело было очень просто: шалунов и лентяев в наказание оставляли без обеда и во время стола ставили их к столбам обеденного вала: отделение в 20 кадет прятало в таком случае пироги за рукав или ватрушки за пазухи и по окончании стола тайно передавали голодному товарищу; оттого и название столбовых.

Директором корпуса был тогда генерал Максимилиан Клингер, глубокомысленный ученый писатель, скептик, знаменитый классический писатель Германии, но плохой директор! угрюмый в обращении, скупой на слова, медленный в походке, почему прозвали его белым медведем. Хорошо помню его, когда через два года, быв уже унтер-офицером и дежурным по корпусу, приходилось рапортовать ему до пробития вечерней зори.

Строго было приказано входить к нему без доклада, осторожно без шуму отпирать и запирать за собою двери, коих было до полдюжины до его кабинета. Всякий раз заставал его с трубкой с длинным чубуком, в белом халате в колпаком, полулежачего в вольтеровских креслах, с закинутым пюпитром и с пером в руке. Может статься, он сочинял тогда своих «Братьев-близнецов», приписываемых одно время гениальному Гете. Бывало, медленно повернет голову, выслушает рапорт, кивнет головой и продолжает писать.

Душою управления и обучения в корпусе был инспектор классов, полковник, флигель-адъютант Михаил Степанович Перский, который соединял в себе все условия образованного и способного человека по всем отраслям государственной службы. В молодости был он адъютантом великого князя цесаревича Константина Павловича, во время итальянского похода Суворова.

Быв сам воспитан в 1-м Кадетском корпусе, он знал все недостатки этого заведения, и если он после, быв директором, не довел его до совершенства, то причиною тому были слабые денежные средства, отпускаемые тогда на старинные военно-учебные заведения, между тем как на новые, на инженерное, на артиллерийское училище, на императорский Царскосельский лицей, щедро отпускаемы были деньги, даже вводили удобства с роскошью.

По этому случаю главный директор всех корпусов, граф Коновницын, и директор Перский часто повторяли, когда им ставили в пример новые заведения: «1-й Кадетский корпус беден средствами, но честен!» Перский знал состояние корпуса и во время директорства принца Ангальта особенно старался о введении в употребление французского языка, поощрял кадет и учителей, сам говорил с кадетами по-французски, когда посещал их в роте и в классах.

Бывали забавные выходки, когда он поутру приходил в роту и кадеты стояли в строю после общей молитвы и разносили им булки: он подходил к некоторым, кланялся и вежливо расспрашивал о разных разностях. Когда сказал: «Bon jour, Monsieur Костюрин, comment ça va?»* - тот спокойно ответил: «Я не сова, Михаил Степанович!» Кадеты вообще трунили над теми, которым он говорил «bon jour!», и называли это маслом к булке.

Дознано, что везде, даже в самом посредственном учебном заведении, можно многому научиться: то же самое можно сказать положительно о 1-м Кадетском корпусе, хотя в мою бытность там бывали учителя, получавшие не более 150 рублей ассигнациями жалованья в год. К лучшему устройству корпуса недоставало хороших учителей, надзирателей, наставников.

Перский мог выбирать и назначать из офицеров артиллерии и армии, из числа лучших прежних питомцев корпуса, но откуда было взять хороших учителей? Однако, несмотря на все это, много славных сынов отечества получили свое образование в 1-м Кадетском корпусе. Деятельность ума и тела, умеренность и простота в пище, единодушие в товариществе - вот главные рычаги на подъем и перенесение житейских тяжестей, к этому всему с детства приучаются офицеры из кадет.

В кругу, таком многочисленном, разнонравных и разноплеменных юношей, открывается в малом виде вся предстоящая жизнь общественная. Уже тогда безошибочно можно было предугадывать и предвидеть способности и качества юных товарищей, моих ровесников, которые на дальнем поприще оправдали о себе мое мнение. И.Ф. Веймарн и Фрейтаг старший не отличались ни ростом, ни красотою лица, ни красивою наружностью, но по способностям своим умственным, по твердости духа могли идти далеко впереди.

Желательно, чтобы воспитанников отдавали в корпус не раньше 14-летнего возраста, с запасом религиозных и нравственных правил, потому что военные наставники и учителя не имеют ни случая, ни времени заняться этою важною частью воспитания: они ограничиваются внешним соблюдением форм и приемов, преподаванием наук и довольствуются безотчетным послушанием страха ради.

С искреннейшею признательностью вспоминаю еще теперь М.С. Перского, А.X. Шмита - учителя фортификации и артиллерии, М.И. Талызина - учителя русской словесности и истории, ротных моих командиров И.И. Хатова и К.К. Мердера, всегда бойкого, бодрого, на славу учившего свою роту ружейным приемам и маршировке. Быстро переходил я из класса в класс, так что в 1817 году был в верхнем классе и унтер-офицером; по фронтовой науке перещеголял очень многих.

Живо вспоминаю свой восторг, когда в сентябре 1817 года совершенно неожиданно был потребован к директору М.С. Перскому и он объявил мне торжественно, что, получив предписание представить четырех кадет к выпуску в гвардию, назначает меня и надеется, что выбор его будет оправдан. Кто сам не испытал, тому трудно представить себе счастье кадета, назначенного к выпуску; для меня оно было вдвое: в необыкновенное время и прямо в гвардию.

По наукам и по экзамену был я удостоен 2-м; первым был Е.И. барон Корф, а ниже меня два брата Мих[аил] и Вл[адимир] Ланевские-Волк. Эти товарищи мои в ноябре 1817 года были произведены в прапорщики: они обмундировались и навещали меня в корпусе. Никто не знал причины, по коей я был оставлен или забыт. Благородный Перский утешал меня предположениями и обещанием напомнить обо мне.

Наступил 1818 год; прошла зима; готовили новый общий выпуск, и снова я был представлен в саперы по баллам на экзамене, наравне с другими. В мае месяце учился наш батальон на кадетском плацу: я командовал батальоном и заметил у ворот между зрителями несколько офицеров лейб-гвардии Финляндского полка. Лишь окончилось ученье, они вызвали меня по фамилии и, поздравив меня, как сослуживца и товарища, вручили мне печатный приказ высочайший, по коему император Александр Благословенный, в бытность свою на конгрессе в Аахене 20 апреля 1818 года, подписал мое производство в прапорщики л.-гв. Финляндского полка.

Радость мою разделил вполне М.С. Перский. Причину замедления моего производства, по коему ниже меня стоявшие товарищи по баллам обошли меня, узнал я после. В замену батальонов л.-гв. Литовского и л.-гв. Финляндского полков, поступивших в число Варшавской гвардии, было повелено составить новые батальоны, а по недостатку в офицерах выпустить из 1-го и 2-го Кадетских корпусов по четыре кадета.

Начальник штаба Гвардейского корпуса Н.М. Сипягин нашел, что в полках довольно юнкеров на то, и согласился представить только 2-х в Литовский, переименованный тогда в л.-гв. Московский, и 4-х в л.-гв. Финляндский полк. Если бы из каждого корпуса взять по три кадета, как следовало по всей справедливости, то пришлось бы разъединить двух родных братьев Ланевских. Одни уверяли, что за них просили родственники, а другие, что Сипягин велел бросить жребий. Как бы то ни было, но я был обойден и остался в корпусе еще на полгода и потерял старшинство. Из 2-го Кадетского корпуса имел ту же участь товарищ мой В.М. Симборский, который отыскивал старшинство, но безуспешно.

Я помирился с участью, с обстоятельством, по коему, несмотря на оказанную мне несправедливость, все же был выпущен в старую гвардию, между тем как другие мои товарищи-кадеты, в числе их и достойнее меня, были произведены еще через два месяца после меня в саперы, в пионерные батальоны, в артиллерию конную и пешую и в армию. Этот исключительный случай был еще необыкновеннее тем, что в первый раз от основания корпуса был я выпущен в офицеры только один-одинешенек, между тем как обыкновенные годовые выпуски считали сотни новых офицеров.

В первое воскресенье моего офицерства посетил я корпус, чтобы повидаться с прежними товарищами и явиться к Перскому; он принял меня ласково и спросил: «Знаешь ли, кто теперь после государя важнейший человек в государстве?» Я ответил не задумываясь: «Граф Алексей Андреевич Аракчеев!» - «Нет! - возразил он с улыбкой: - Новый прапорщик важнее всех!» То было опровержение поговорки военной: курица не птица, а прапорщик не офицер.

Перский просил меня обращать особенное и постоянное внимание на малейшие подробности в службе, во время учений и служебных обязанностей, потому что самые ничтожные безделицы бывают началом успеха в службе или многих неприятностей. Он был совершенно прав и почерпнул эту опытность не из книг и наставлений, а из действительной жизни.

Лейб-гвардии Финляндским полком командовал тогда генерал Б.X. Рихтер. Батальонами командовали тогда М.Я. Палицын, А.Ф. Ахлестышев и К.П. Офросимов. Старшими капитанами были князь А.И. Ухтомский, А.Н. Марин, Веселовский. В полку знакомство заводится скоро. Служба в столице, хотя и трудна, но для меня, как питомца корпуса, она была не тягостна. Страстно любил и люблю я русского солдата, а по знанию воинского устава и строевой службы был я всегда в числе исправнейших офицеров.

Отец мой, имея многочисленное семейство, не мог мне много уделить на расходы, почему я не имел средств держать экипаж, искать знакомств в частных домах или посещать театры. Жизнь моя беззаботно текла среди служебных обязанностей, в кругу товарищей и в умственных занятиях по мере возможности приобретения книг.

В полку, от полкового командира до последнего прапорщика, почти все играли в карты. Случалось мне при дежурстве по батальону рапортовать в 9 часов вечера дежурному по полку штабс-капитану барону Саргеру и подходить к карточному столу, не быть никем примеченным, оттого что, подходя, ступал я не по полу, не по ковру, а по колодам карт, разбросанных несчастливыми понтерами и банкометами.

Постепенно начал и я принимать участие в игре, как постепенно новички начинают курить или нюхать табак и пить водку. Сначала выигрывал - и незаметным образом сделался страстным игроком. Не жажда к деньгам и к прибыли увлекли меня, а легкое занятие, развлечение в бесцеремонном кругу, угадывание счастья были сперва наслаждением, после стали потребностью.

В 1819 году взял я отпуск на три месяца и поехал в Ревель вместе с братом моим Отто, прибывшим в Петербург, чтобы искать перевода в гвардию. С лишком четыре года не виделся с родителями, переселившимися в город с тех пор, как сгорел спокойный и удобный дом их в деревне. Больная мать моя, услышав радостный крик сестер, бросилась ко мне на шею. Через час воротился домой отец; все мы были утешены свиданием и сблизились сердцами, как будто никогда не расставались.

По вечерам, когда я оставался наедине с отцом, пользовался умною его беседою и ученостью. Мать расспрашивала подробно, как провожу время, и с нежною любовью предостерегла от любви злой и опасной. Со временем познавал всю цену и истину советов и замечаний матери. Она в юности не получила блестящего воспитания, но в высшей степени обладала здравым смыслом, тем сокровищем, которое справедливо называют гением человечества.

Чрезвычайно верно она отгадывала и обсуживала людей. Предостережения и советы ее всегда бывали мне полезны. С таким чутким знанием сердца она сохраняла всегдашнее благоволение к ближнему и примерную покорность воле Божией. В сомнительных случаях, когда трудно было решить дело, она покорялась необходимости и твердила: «Как Богу угодно!»

Ревель тогда славился гостеприимством, красавицами и танцами. Балы у губернатора барона Будберга, графа Буксгевдена, барона Деллинсгаузена, графа Мантейфеля были изящны; редко проходил день без танцев - просто раздолье такому охотнику танцевать, каким я был в свое время. Из числа молодых жен всех более блистали графини Мантейфель, а из девиц - графиня Тизенгаузен. Танцоры были почти исключительно одни военные, всех полков гвардии и армии; на бал являлись всегда в чулках и башмаках; в красных мундирах были два кавалергарда и шесть конногвардейцев. Лучше всех танцевали гр. Ферзен и бар. Мейендорф, впоследствии герой Гроховский; лучшим мазуристом был лейб-гусар Шевич.

Мне было полезно и приятно разделять время отпуска с братом моим Отто. Хотя он был пятью годами старше меня, но с самого детства моего была между нами неразрывная симпатия, возраставшая с годами и с опытом. В Ревеле мы жили в одной комнате; каждый вечер он напоминал мне, когда случалось ему заметить ошибку или даже когда я не держал себя как должно. Он обращал внимание на походку мою, на стойку, на сидение; часто приводил мне в пример генерала, князя Ливена, который во время похода или во время путешествия, когда прохаживался на квартире или на станции, ступал всегда грациозно, носками вниз, расправляя колена. Вместе с тем просил он меня напоминать и ему его ошибки или рассеянности и неловкости.

Однажды обедали мы без гостей в семейном кругу; во время обеда подали мне письмо с почты; я узнал почерк моего сослуживца П.И. Греча и положил письмо в карман. Отец мой пожелал, чтобы я за столом прочел его; открыв конверт, увидел в нем печатный приказ и мое производство в подпоручики. Отец не хотел верить: подле него сидел брат мой Отто, который участвовал в Отечественной войне 1812 года и был только поручиком армии, между тем как в полтора года службы имел уже старшинство штабс-капитана армии. Отец предложил пить за здоровье новопроизведенного; я ответил воинскою песнею. После обеда рассуждали о суете сует за ширмами, подле кровати больной матери, которая жалела о неблагодарной службе сына.

Может статься, вмешалась тут частица материнского тщеславия; у ней, урожденной Сталь-фон-Голштейн, было два брата и семь сестер, у всех были многочисленные семейства, у всех сыновья служили в гвардии. Мой старший брат Владимир служил в конной артиллерии, в знаменитой батарее Маркова, и в 1812, 13 и 14-м годах получил за отличие четыре чина и семь орденов; так мудрено ли, что мать скорбела о тугом производстве второго сына? Тут среди вздохов я заметил брату по-русски: «Ты мал золотник, да дорог!» Отец спросил, что это значит, и остался доволен переводом смысла, а мать рассмеялась. Провидение готовило брату иной путь; мы все о нем тогда соболезновали, а оно готовило и таило для него лучшее земное благо - миллионы рублей.

Три месяца в отпуску, да еще в веселом тогда Ревеле, прошли скоро. Грустное чувство тяготило меня при въезде в столичную заставу, при проезде мимо бесчисленных палат и домов, в коих не имел ни родного, ни знакомого. За Исаакиевским мостом встретил первого солдата моего полка и перестал грустить. На квартире встретил меня товарищ и соквартирант мой, Павел Иванович Греч, переведенный в наш полк из артиллерии. Он был исправный служака, славный собеседник, величайший шутник и мастер поострить и передразнивать, причем он так живо умел говорить чужим голосом, что часто случалось из передней комнаты слышать того или другого офицера, которых вовсе там и не было, а забавлялся Греч. День проводил он на службе или у брата своего, журналиста и грамматика.

Вечером был для меня праздник, когда он, возвратившись, рассказывал, где он был, что видел и слышал. Он ничего не пропускал: память и слух были у него так верны и остры, что он помнил и распевал каждый марш каждого гвардейского батальона на больших парадах на Марсовом поле. В то время батальоны проходили повзводно церемониальным маршем, каждый батальон имел свой марш по назначению Дерфельдта и Фишера, главных капельмейстеров, а батальонов было тогда 26, в том числе саперный и Гвардейского экипажа: прошу упомнить и спеть 26 маршей!

Чрез товарища и соквартиранта познакомился я с братом его Николаем Ивановичем: в николин и в варварин день встречал там на пирах много литераторов разнородных и равностепенных. Карамзин, Гнедич, Жуковский приезжали с поздравлением, но не оставались обедать, потому что сами праздновали у себя, у родных, у знати. Беседа за столом и после стола была веселая, непринужденная; всех более острил хозяин, от него не отставали Бестужевы, Рылеев, Булгарин, Дельвиг и другие.

Сослуживец мой П.И. Греч дослужился до генеральского чина и умер в 50-х годах, был вторым комендантом Петербурга. Император Николай любил и отличал его: мне передали, что когда государь узнал о его смерти, то сказал о нем: «Это один из честнейших людей, которых встречал в моей жизни». В таком же роде отозвался Наполеон I о знаменитом враче Лоре, который в походе в Египте отказался, по совету его, облегчить страдания зачумленных воинов опиумом, сказав, что его дело лечить, а не морить, - и с полным самоотвержением, в утомительнейших походах, во время нестерпимого жара, охотно уступал порцию воды и своего коня жаждавшему и устававшему солдату.

Осенью 1820 года, 16 сентября, вбежал ко мне посыльный из казарм: «Ваше благородие! извольте спешить, полк собирается на набережной». Прибегаю к сборному месту - солдатам раздавали боевые патроны. Офицеры съезжаются со всех концов, теснятся в кружок и каждый по-своему рассказывает, как взбунтовался л.-гв. Семеновский полк. Мы двинулись по команде, солдаты перекрестились, пошли по Гороховой улице, повернули в Малую Морскую и увидели, что конногвардейский полк под начальством красавца А.Ф. Орлова с обнаженными палашами конвоирует семеновцев по Невскому проспекту.

Наше назначение было также провожать Семеновский полк до Петропавловской крепости, но как полк шел не сопротивляясь и без оружия, то принятая предосторожность оказалась лишнею и мы воротились в казармы наши. С этого дня боевые не оставались патроны на руках каптенармусов или в ротном цейхгаузе; за исключением пяти патронов из шестидесяти на каждого солдата все остальные сохранялись уже в полковом цейхгаузе.

Лейб-гвардии Семеновский полк, основанный Петром Великим, был любимым полком Александра I. Когда из армии переводили лучших и красивейших солдат в гвардию, то император лично отмечал отборных людей в любимый свой полк. Часто надевал мундир или сюртук этого полка - цвет воротника был ему к лицу. Полковой командир Я.А. Потемкин отличался от всех прочих бескорыстием, справедливостью и вежливостью в обхождении с офицерами и с солдатами; стан его был примечательный, одевался он, как кокетка.

Общество офицеров было самое образованное и строго держалось правил чести и нравственности. Солдаты семеновские отличались не одною наружностью, не одним щегольством в обмундировании, не одною только образцовою выправкою и ружейными приемами: но они жили гораздо лучше солдат других полков, потому что большая часть из них были отличные башмачники, султанщики и обогащали свою артельную казну.

Когда Потемкин был назначен в начальники 2-й гвардейской дивизии, то полк его принял полковник Шварц, командовавший армейским гренадерским полком и известный по своей строгости и по знанию фронтовой службы. При обучении солдат он, без сомнения, перемудрил свою профессию, когда на своей квартире заставлял заслуженных гренадеров выпрямлять и вытягивать носок босой ноги, иной и раненной под Кульмом, линейкой в руках трогал то колено, то щиколотку, то пятку; ввел палочные удары, ругался самым площадным образом, по примеру других начальников, полагающих, что ругательство есть лучшее средство к оживлению и обучению солдата.

Между офицерами обнаружилось неудовольствие; чем строже учил полковой командир, тем снисходительнее и вежливее учили ротные командиры; неудовольствие офицеров перешло к солдатам. Ротою его величества командовал старший капитан Кашкаров, ожидавший со всяким днем производства в полковники, и оттого не вникал с должным вниманием в свою обязанность и тем увеличил неудовольствие солдат до такой крайности, что четыре гренадера его роты обратились прямо к корпусному командиру И.В. Васильчикову с жалобою на своего полкового командира.

Это было вечером. Васильчиков приказал немедленно привести всю роту в дворцовый экзерциргауз, или манеж, освещенный лампами, и после тщетных увещаний и объяснений незаконного их поступка велел отвести всю роту в Петропавловскую крепость. На другой день по очереди следовало Семеновскому полку занять караулы в городе, но солдаты ослушались, не одевались, объявляя, что как их первая рота, их голова, находится в крепости, то их ноги не могут идти в караул.

Главное начальство послало за Потемкиным, чтобы их уговорить и напомнить им долг службы и присяги, но солдаты слушали его со слезами и настаивали, что без головы не пойдут в караул. Никто из них не брался за оружие, в шинелях и фуражках вывели их на площадь казарм, а оттуда проводили в крепость, где они соединились с первою своею ротою.

Император был тогда на конгрессе в Лайбахе, где Меттерних узнал об этом происшествии 36 часами раньше его, потому что наш курьер Чаадаев был отправлен через сутки: донесение написал Генерального штаба штабс-капитан Александр Мейендорф. Император был недоволен, что дипломатический корпус знал о том прежде него, и был растроган непокорностью любимого полка своего; он написал красноречивый приказ, в коем высказал все неудовольствие и сожаление. Полк был распределен во все полки армии. Офицеры были переведены в армейские полки с повышением чинов по гвардейскому старшинству.

Кашкаров был отдан под суд и еще несколько офицеров, которые совершенно были оправданы. Подозревали цель политическую, коей не было. Полковник Шварц был отчислен состоять по армии и хотя после дослужился до чина генерал-лейтенанта, но поприще его, сначала блистательное, помрачилось. Так кончил старый, знаменитый и лучший полк Семеновский, отличившийся во всех походах Петра Великого и стяжавший бессмертную славу в битве под Кульмом. Из лучших рот гренадерских полков был составлен новый Семеновский полк.

6

Каждый беспристрастный человек воздаст справедливость правдивой душе И.В. Васильчикова, его истинной благонамеренности, его пламенной любви к отечеству и к государю; но он сделал ошибку, сделав из мухи слона. Всякий начальник впадет в ту же ошибку, если будет действовать по внушению или страсти своей или под влиянием напрасных опасений или предубеждений, - тогда все устрашены были карбонаризмом.

Когда есть закон и суд, то они должны были разобрать жалобу этих недовольных, требовать к допросу не массу, а уполномоченных, выслушав показания свидетелей, и дело было бы окончено правильно, тихо и спокойно. Наполеон I избегнул бы важного упрека истории, если бы он не приказал расстрелять герцога Энгиенского в полночь во рву Венсенской крепости, а предоставил бы решение дела законному суду, который мог бы расстрелять его на площади среди белого дня, и пример этот был бы гораздо действительнее тайного убийства.

Может быть, и Васильчиков думал решительною мерою прекратить изъявления неудовольствий и жалоб, но вышло противное, почти во всех полках обнаружились различные притязания и домогательства солдат: в одном полку за продажу экономического провианта, в другом - за шинели, выслужившие сроки, но еще не розданные по рукам, в третьем - за продажу эскадронными командирами навоза огородникам, в четвертом - за строгое обращение с ними в казармах и на ученьях. Васильчиков созвал офицеров каждого полка в квартиру полковых командиров.

В обстоятельной речи, с намеком на происшествие в Семеновском полку, делал он отеческие наставления, как исполнять долг службы, а в заключение, посматривая пристально то на того, то на другого из стоявших на полукружии офицеров, сказал: «Если бы я из среды вашей знал бы кого за вольнодумца, за беспокойного человека, за непокорного закону, то, поверьте мне, я не стал бы с тем церемониться; прощайте, господа!»

Этими словами высказал он свое подозрение, возбужденное изменением жизни нескольких офицеров в каждом полку, которые из легкомысленных вертопрахов и игроков стали заниматься литературою и составлять свои кружки. Затем Васильчиков, в сопровождении всех офицеров, обходил собранные батальоны во дворах казарм, напоминал солдатам обязанности, святость данной присяги и милости царские, в числе коих назвал отведенные для них огороды под капусту и сокращенные сроки для мундира и шинели.

Необходимо было уничтожить вовсе повод к жалобам и натянуть ослабевшие струны военной дисциплины. Беспокойства в Пьемонте, вообще в Италии, служили предлогом к походу. Священный союз вмешивался во все внутренние дела чужих государств, и наш Гвардейский корпус в апреле 1821 года получил приказание выступить в поход. Наш полк выступил первый, неделей раньше был я отправлен вперед, с командою хлебопеков в 60 человек.

Маршрут вел через Нарву, Дерпт в Лемзаль. Я радовался случаю видеть родных и родные места. В полной форме въехал я верхом в Нарву, чтобы явиться к коменданту; праздные горожане и мальчишки глазели на гвардейцев, и когда поравнялся с кузницею, раздался резкий голос: «Остановись, Р[озен], погоди одну минуту, я скреплю хлябную подкову твоего коня!»; То был молодой кузнец Гессе, бывший мой соученик в народном училище, он так мастерски это исполнил, что его подкова держалась лучше прочих.

Распределение команды по квартирам, прием провианта оставили мне довольно досужного времени, чтобы навестить старых учителей и нарвских знакомцев. По прибытии полка и по сдаче хлеба и сухарей отправился в Дерпт; команда шла без дневок, имела подводы для амуниции и оттого могла прибыть к назначенному месту в город, или в местечко, или в село, за четыре или за шесть дней до прихода полка.

Сначала трудно было вводить порядок на походе; последние происшествия в столице и дешевая крепкая водка эстляндская обнаруживали худые последствия и требовали большей строгости. Даже в моей небольшой команде я вынужден был наказать двух унтер-офицеров. Один только день провел я в Ментаке у брата моего Отто, который тогда уже был в отставке и имел отцовское имение Ментак в аренде. Отец мой нарочно приехал из Ревеля, чтобы со мною увидеться и благословить меня в дальнейший поход.

В шестнадцати верстах не доходя до Дерпта на почтовой дороге, повернул команду в имение Фитингоф, к старшему брату Владимиру, отставному артиллерийскому полковнику. В мундире, во всех орденах, он встретил мою команду, щедро угостил ее вином и пирогами и повез меня в Дерпт. Славный и красивый город по местности. Площадь и улицы оживлены были студентами в различных одеяниях, поражающих своею странностью: кто в тесной одежде, кто в широкой, разного цвета и покроя; один острижен под гребенку, другой в буклях, третий с длинными волосами ниже плеч.

Головной убор был еще страннее: от шляпы до картуза всех возможных форм, - у многих были на голове семеновские фуражки. Между студентами имел я хорошего приятеля Эрнста Гетте; с ним жил и учился в Нарве, после он сделался известным доктором и хирургом в Петербурге, при Обуховской больнице. Он показывал мне славный университет во всей подробности. Представлялся я старцу Кноррингу, бывшему главнокомандующему на Кавказе при императоре Павле, во время присоединения Грузии к России; старый воин говорил не иначе, как с закрытыми глазами.

Вместе с братом моим явился я к полицмейстеру полковнику Ясинскому, которого просил дать приказание, чтобы солдатам моим отведены были хорошие квартиры с просторными печами. Мой брат, слушая наш разговор, заметил, что с такими просьбами я недалеко уйду - как он, бывало, в походе, схватит полицмейстера за воротник, подымет его на пол-аршина от земли... и мигом устроено и улажено. Блюститель порядка и тишины смутился и возразил: «Как вы можете, барон, давать такие советы молодому офицеру?» - «Хотите ли, - ответил тот, - я сейчас вас подыму за брата!»

Вспомнил Ясинского по другому позднейшему случаю: когда император Николай навестил Дерпт, то заметил, что жандарм или полицейский драгун держал саблю, или палаш, не по форме, и приказал арестовать Ясинского. А.Х. Бенкендорф, в добрую минуту, рассказал государю, что этот самый Ясинский, узнав о кончине императрицы Марии Федоровны, горько заплакал и спросил: «Как же это? кто теперь у нас в России будет вдовствующей императрицею?» Государь приказал тотчас освободить его из-под ареста.

В Дерпте видел я в последний раз моего дивизионного начальника Потемкина. За бунт Семеновского полка были смещены оба начальника гвардейских дивизий, первой - барон Розен, второй - Я.А. Потемкин; обоим даны были армейские дивизии. На место первого из них назначен был И.Ф. Паскевич, на место второго - К.И. Бистром. Начальник корпусного штаба А.X. Бенкендорф заменен был П.Ф. Желтухиным, И.Ф. Васильчикова сменил Ф.П. Уваров. Дисциплина до такой степени ослабела, что солдаты при встречах с офицерами не снимали фуражек. Нашего полка солдат грозил в Дерпте полковнику своему Подобедову, что в сражении пустит в него первую пулю; солдат этот был прогнан сквозь строй. Новое начальство стало строже и взыскательнее.

В небольшом уездном городке, в Лемзале, остановился полк на месяц. Там жил я в загородном домике ратсгера Миллера. Хозяева были до такой степени внимательны к постояльцу, что по утрам прислуга подкарауливала у окна мое пробуждение и в ту же минуту приносила мне кофе. Хозяйка узнала, что я люблю спаржу, и с того дня за каждым обедом и ужином для меня особо стояло блюдо на столе со спаржою. По субботам к вечеру приезжали к Миллеру наставники из окрестных поместий, гг. Швабе и Фабер, питомцы германских университетов.

Беседа их была всегда занимательна и поучительна, они отлично играли на венском рояле; в воскресенье вечером возвращались они к своей должности. Пребывание мое у г. Миллера останется всегда приятным для меня воспоминанием; желаю, чтобы дети его находили такой радушный и родственный прием, каким я наслаждался в доме их родителей. Это напоминало мне гостеприимство моей матери для всех квартировавших и проходивших офицеров; она сама признавалась, что делает это не из одной обязанности христианской, но также с корыстным убеждением, что за то и ее сыновья везде хорошо будут приняты.

Из Лемзаля полк пошел в Креславль чрез Полоцк и Дриссу; в обоих этих городах видел еще свежие следы Отечественной войны 1812 года. Вокруг Полоцка еще лежали человеческие кости; окопы были в хорошем состоянии; в монастырской стене коридора видно засевшее 6-фунтовое ядро. Здесь Витгенштейн отрезал французам дорогу в Петербург. В городе осмотрел я бывшее училище иезуитов: в храме науки, весьма деятельном в свое? время, остались только белые стены и черные столы и скамейки. В соборе, переименованном из католического в греко-русский, присутствовал вечером на бракосочетании чиновника. Невеста была хороша собою, со вкусом одета, и видна была чудно обутая ножка.

По окончании обряда, при выходе из церкви, в большом кругу офицеров-зрителей разговор шел все об этой чудной ножке; к разговору прислушивался внимательно начальник гвардейских донских казаков, храбрый генерал Ефремов и сказал в свою очередь: «Ну, что вы, господа, находите тут хорошего в невесте, талию обхватить можно четырьмя пальцами, ноги тонкие, как точеные, того и гляди, что щиколотка переломится, и всю ее сдуть можно. То ли дело у нас на Дону: у женщины ноги здоровые, так что поленом не перешибешь; сама она толстая, высокая, сочная, так что можно прилепиться и не отлепиться!» - «У каждого свой вкус!» - был ответ с различных точек круга.

Креславль, как и все жидовские местечки, наполнен жидами, мелкими неутомимыми торговцами, ростовщиками, пьяницами окрестных поселян. Здесь стоял я на одной квартире с штабс-капитаном И.В. Малиновским и познакомился с ним короче. В столице офицеры видаются только на ученьях, в службе; на походе и на стоянках видались мы чаще и сошлись ближе. Он был воспитан в Александровском, или Царскосельском лицее, из числа первого выпуска, и отличался необыкновенной светскою любезностью и был тогда душою и сердцем славный товарищ. Среди развлечений походных, шумной забавы, кутежа и картежной игры никогда не покидало его чувство религиозное. В то время сомнений и безверия я никого не встречал, кто с такою искренностью, с такою горячностью молился богу, как он.

По выступлении полка из Креславля встретил нас на походе, в селе Ребянишках, генерал-адъютант Дибич. Он осматривал войска, объявил, что император доволен порядком нашего полка, что в Италии народы усмирились и что как по наступлении осени теперь неудобно воротиться в столицу, то назначены нам зимние квартиры в смежных губерниях. Нашему полку, шедшему в авангарде, пришлось идти в Гродненскую губернию. На походе назначены были высочайший смотр и маневры всей гвардии в Бешенковичах. Офицеры всего Гвардейского корпуса условились дать там обед и праздник государю, и действительно праздник был единственный в своем роде - и блистательный и сердечный.

По окончании маневров посыпались награды орденами и чинами гораздо щедрее, чем за Бородино и за Лейпциг. Мне, по особенному обстоятельству, не суждено было лично участвовать в пирах, а только складчиною денег: поздно вечером прискакал за мною ординарец полкового командира М.Я. Палицына. Я немедленно явился и был принят ласковее обыкновенного: он объявил, что полку назначено идти после высочайшего смотра в Белицу, Гродненской губернии, что на пути нет постоянных казенных магазинов, что на него возложена обязанность продовольствовать полк на походе, что он назначает меня для исполнения поручения.

Я отговаривался неопытностью в этом деле, но он умел тронуть самую тонкую струну самолюбия молодого офицера, сказав, что тут общая польза целого полка, что он надеется на меня как на каменную стену и проч., отсчитал двадцать тысяч рублей, дал мне курьерскую подорожную, и я ускакал в ту же ночь, потому что для первого склада продовольствия имел я только четыре дня времени. По маршруту и по расстоянию пришлось заготовить провиант в четырех местах.

На первых трех пунктах дело шло безостановочно и скоро, с помощью услужливых и расторопных жидов и высоких цен справочных. В последнем месте склада встретил я большие затруднения; справочные цены были так низки, что по оным никто продать не хотел. В местечке Воложине обратился я к богатому помещику графу Тышкевичу; он любезно принял меня, пригласил к обеду, но хлеба не продал.

У него в первый раз видел я быт старинных польских панов вельможных. За полчаса до обеда шел по длинным коридорам замка барабанщик в особенном наряде в сопровождении двух пестро одетых слуг; с разных сторон, в разные двери вошли более пятидесяти домашних - аббат, подкоморий, управители, учителя, секретари, бедные дальние родственники и приживалки. За обилием роскошной пищи не было занимательного разговора, кроме живого восторженного рассказа о подвигах последней псовой охоты.

С досадой поскакал я обратно к полковому командиру, разъяснил, что по справочной цене купить невозможно, что навязывал исправнику деньги на продовольствие по справке, но тот денег не принял, - и спросил, как поступить. Палицын разрешил мне купить по рыночной цене, жиды свезли проворно муку, и поручение о продовольствии полка исполнено благополучно. Скакал я по этой дороге днем и ночью по несколько раз туда и обратно, потому что, заготовив запас в первом и во втором пункте склада, я спешил обратно к первому, чтобы сдать провиант хлебопекам, с которыми шел сослуживец Як[ов] Грибовский.

Жиды таинственно и ловко учили меня воровать: чтобы я в контакте с ними выставил десять рублей за четверть муки в девять пудов, а им платил только по девяти рублей, а они выдадут мне расписку в получении по десяти рублей. Я погрозил поколотить его за такие советы, но он нисколько не смутился и продолжал: «Помилуйте! три тысячи четвертей - по рублю с четверти: ведь деньги! - а деньги притом казенные, отпускаются по справкам, и лишние даром достаются полковому командиру и квартирмейстеру».

Я показал ему дверь, сказав: «Смотри! чтобы мука была хороша!» Мука была отличная, приемщики хвалили; я пригласил Грибовского отобедать со мною на почтовой станции; чрез несколько минут вошел жид е корзинкою. «Ты зачем пришел?» - «С гостинцем к вашему благородию, кушайте во здравие!» Грибовский перебил мое слово, - к черту! - спросив, что в корзинке. «Две бутылки шампанского и два десятка лучших груш!» - «Давай сюда!» - и взятка стояла на столе моем.

Я возвратил бутылки жиду; сослуживец мой задержал корзину с грушами, попрекнул меня в педантизме, велел отнести бутылки к себе на квартиру и соблазнил меня на грушу. И теперь досадую за эту грушу, - а товарищ мой был потом полковым адъютантом, после полковником гвардии, сошел с ума и умер в больнице, разумеется, не от этого шампанского и этих груш. Я выставил этот случай, чтобы указать на одно из тысячи искушений, коим подвергается молодой офицер; и если не устоит, то - готовый взяточник или вор и попадет в известный разряд людей, утверждающих, что если не надуешь, то и не наживешь!

Зимние квартиры были нам назначены в Гродненской губернии: для штаба дивизии в Лиде, для штаба полка в Белице. Мне отведена была квартира на фольварке замка Ищелны, принадлежавшего тогда вдове Лескович, которая имела единственную взрослую дочь, панну Франциску. Вошел в большой зал, заметил на стене большую золотую рамку, украшавшую не картину, а надпись на пергаменте: «Такого-то года, месяца и числа император Александр I Благословенный удостоил своим посещением аамок Ищелну».

Дочь хозяйки, светски воспитанная, показала мне бриллиантовую стрелу, подаренную ей императором, пред которым она имела счастье играть на арфе. Для второго инструмента устроена была особая круглая диванная, с высоким сводом по правилам акустики, возле гостиной. Она играла с большим искусством и выражением.

Воскресные дни бывал я у них в домовой церкви. Я жил от них в трех верстах; иногда проводил у них длинные вечера, со старушкой играл в цвик, причем она беспрестанно подстрекала: «Пане бароне, кто не азартуе, тот не профитуе!»* С дочерью читали вместе Mathilde ou le retour du Croisé, Caroline Lichtfeld, творения Шатобриана и думы Ламартина. Она имела хорошенькую служанку из евреек, которую она обратила в католическую веру.

Всего охотнее и восторженнее беседовала она со мною о религии: кажется, вместе с аббатом старались переманить меня в католицизм, но я с небольшим запасом богословия, собранного в доме родительском и в Нарвском народном училище от Радекера, отстаивал полноту и чистоту разумно-понятного евангельского учения против мудрствований и толковании всех отцов всех церквей, признавая только единую церковь Христову новозаветную.

Изредка навещал я Малиновского, стоявшего с ротою в Щучине: там была семинария с ректором гостеприимным, который угощал нас по-русски отлично устроенною банею, по-немецки - превосходным мартовским пивом, по-польски - 25-летнею водкою. Пиво это получило свое название от солода, приготовляемого в марте, когда ячмень выдает лучшие ростки. Водка была без всякого сивушного запаха, желтоватого цвета от бочки и от времени и вкусом приятнее рома и коньяка.

В Щучине постоянно жили два доктора: у одного из них была прекрасная жена, она меня пленяла своею миловидностью и скромным, приятным обращением. Малиновский дразнил меня ею, однако заметил, что она походила на вторую сестру его Анну, которую я в первый раз увидел два года спустя, и тогда не думал, что она будет моя суженая.

В Лиде были по праздникам и по воскресеньям балы самые веселые для походного офицера. Жители города и окрестностей принимали меня с особенным участием, потому что брат мой здесь стоял два года, быв бригадным адъютантом в Литовском корпусе.

Для большего простора помещения бальный зал состоял из двух смежных комнат, с отнятием поперечной капитальной стены, их разделявшей, отчего зал в средине имел небольшую ложбинку, и, вальсируя, мы кружились то под горку, то на горку; но это нисколько не мешало плясать и веселиться при освещении сальными свечами и под звуками жидовской музыки. Обыкновенно только с рассветом кончались танцы, и большею частью прямо от бала, не переодевшись, возвращался на квартиру за 30 верст и более; и все не знал простуды и сокращал дорогу любимыми напевами.

В декабре рота Малиновского занимала караулы в Белице, в полковом штабе; это время и эта местность остались мне навсегда памятными по неприятному воспоминанию. В штабе все играли в карты, в банк и в штос: съезжались игроки, и 1821 года, декабря 14-го, я играл и заигрался, проиграл в один вечер или в одну ночь все мои наличные деньги и еще порядочную сумму в долг. Ослепление это, страшная необузданность мучили меня; я искал случая отыграться и только расстраивал свои цела еще хуже. В своем месте расскажу, как я победил эту несчастную страсть в начале 1823 года; с тех пор прошло 46 лет, и я уже никогда более не играл в эти азартные игры.

В феврале 1822 года батальон наш выступил для занятия караулов в корпусную квартиру, в Минск. Я был отправлен вперед квартирьером и должен был явиться начальнику штаба  П.Ф. Желтухину, назначенному на место А.Х. Бенкендорфа. Тут был я свидетелем неприятной сцены и непростительной грубости со стороны начальника. Желтухин, обратившись к гевальдигеру, штаб-офицеру, и указав рукой на свой письменный стол, спросил его: «Отчего перекладина между ножками поставлена ребром, а не плашмя, как я приказал?»

Гевальдигер отговорился неведением, непониманием приказания. «Я приказал, и довольно, а за непослушание я вас впредь отправлю в нужное место на веревке». Таким обращением он думал поднять дисциплину, но внушил не столько страху к себе, сколько презрения и негодования.

В Минске мы пробыли три недели: плохой театр, два бала служили нам развлечением; на одном из них пар сорок становились для общей кадрили, из которой составились отдельные, и мне пришлось быть в паре с И.Ф. Паскевичем, тогда дивизионным начальником 1-й гвардейской дивизии. В нем трудно было отгадать блестящую громкую его будущность.

Котильон, бесконечный вальс с фигурами, продолжался три часа и больше; после бойкого и утомительного танца захотелось поужинать, но в кармане было пусто. Между тем лейб-гусары приказали накрыть для себя отдельный стол; за их ужином председательствовал их полка флигель-адъютант Шеппинг; в различных углах сели ужинать офицеры различных полков, но особо по полкам. Громко раздавались требования: лафиту, сотерну, рябчиков, шампанского!

Мой ротный командир, барон И.И. Саргер, спросил меня, отчего я не ужинаю. «Денег нет! - ответил я. - Да, как видно, никто из нашего полка не ужинает, вероятно, по той же причине». - «Только-то!» - возразил Саргер, лихой товарищ. По его заказу в одну минуту был накрыт большой стол, нас было человек двадцать; подавали лучшие блюда, отборное вино; с других соседних столов кричали - бургунского! - прислуга отвечала, что в л.-гв. Финляндский полк забрали все 1-го сорта.

Наш стол перещеголял все столы, Саргер потирал себе руки, что полк обратил на себя общее внимание; это было ухарство по тогдашним понятиям. После ужина мы поблагодарили радушного хозяина, а он со смехом сказал, что и его кошелек пустой и что всех нас угостила его рота. На другой день он собрал всю роту, объявил, что он вчера издержал все их жалованье, что заплатит им сполна чрез три недели по получении денег из Петербурга по почте, «Рады стараться для вашего высокоблагородия», - был ответ роты, и Саргер остался вполне доволен своею выходкою.

Чрез месяц барон Саргер уехал в отпуск, старший при нем офицер Румянцев был болен, меня назначили командовать ротою его высочества, и для того оставил я Ищелну и перебрался в местечко Желудок, помещика графа Тизенгаузена. Для постоянных занятий солдат введены были несколько новых ружейных приемов и новый шаг, по коему учили поднимать ноги живо из-под себя и ударять ими в землю с темпом, отчего шаг выходил не больше как в пол-аршина, и, таким образом, масса двигалась с усилием и вместе с тем очень медленно достигала цели. Каждый день были ученья по два раза в день.

В мае 1822-го Гвардейский корпус получил повеление возвратиться в Петербург. Мы шли через Вильну, где маневры в присутствии императора продолжались четыре дня. Город очень красив своими зданиями и окрестными замками на соседних высотах. В Вильне имел я случай осмотреть клинику и был поражен видом двух больных: у одного была в голове водяная болезнь, растянувшаяся по всему объему головы до необыкновенной величины. У другого рука ниже локтя была привинчена к носу, чтобы из нее, когда срастется, вырезать в замену отпавшего носа. Два раза был я в серебряной зале, где акционеры держали значительный банк и главный банкомет не сходил с своего места до смены других.

Метавший банк похож был на мумию; лицо его бледно-желтоватое, без движения в чертах; двигались только руки с картами, и молчаливо получал и раздавал деньги. Там на мелочь не играли, и лучше, потому что нельзя было проиграть больше наличной своей кассы. Возле банкомета лежали пачки банковских билетов на огромные суммы, пачки ассигнаций, свертки золота, кучи червонцев и целковых. Из этой серебряной залы молодежь большею частью отправлялась в такие места, где, кроме денег, могла потерять и здоровье.

Побывав полтора года в Литве, познакомился я несколько с этою страною и ее жителями. Тогда дворяне или помещики отличались вообще дерзким высокомерием против низших сословий и бедных и лестью и искательством пред высшим и богатым. Сурово обращались они с крестьянами, как с рабами; главное и любимое занятие была охота, а с нею - нераздельное картежничество и попойки. Зато уж ежели между ними встретишь образованного, благовоспитанного человека, то такой в любой стране был бы украшением лучшего общества. Женский пол в этом сословии искони отличался привлекательностью и необыкновенной любезностью. Самый язык польский, жесткий и шепелеватый в выговоре мужчин, становится звучным и мягким в устах женщин.

Крестьяне в полном смысле слова - рабы, и по своему положению, и по своему наружному виду. Бедность во всем: их давят с одной стороны управитель или арендатор, а с другой - жиды; оттого они на низшей ступени гражданственности влачат печальную жизнь, среди невежества и нищеты. Духовенство утешает их в костелах по-латыни, чего они не понимают, и грозит и стращает по-польски только во время исповеди; оно не защищает их против помещика или власти судебной и полицейской, потому что получает содержание и защиту от дворян, а с крестьян нечего брать. Среднее сословие - купцы, ремесленники, трактирщики - состояло из многочисленной массы жидов-торгашей, неутомимо деятельных.

Ни днем, ни ночью, во время частых моих переездов и переходов, я ни разу не видел спящего жида; питается он бедно, луком и блинами, терпит ругательства и побои, готов бегать целый день за пятак. Главный его двигатель - деньги: с помощью их откупается он легко, когда сам попадется в беду. Жиды потакают беспечности крестьян, давая им взаймы деньги, а в долг - водку, чтобы после жатвы содрать с них по сто процентов и больше, снова обязать и одолжить их и потом разорить совершенно.

Такой же печальный вид представляют села, деревни, местечки, пашни, луга и стада. Редко случалось видеть благоустроенное поместье образованного владельца. Большая часть из богатых помещиков, панов, проживает в больших городах Европы и вверяет свои поместья и судьбу своих крестьян бессовестным арендаторам. Поистине, жалкая Литва!

Обратный поход наш вел нас по другой дороге. Маршрут нашей дивизии указал на Динабург, Псков, Лугу и Гатчину; а 1-я дивизия возвращалась по нашему первому пути, чрез наши прибалтийские губернии. Поход по местности малонаселенной, не представляющей никаких красок природы, - ни гор, ни рек больших, ни лесов сбереженных, ни сел красивых, ни образцов обработанных полей или роскошных лугов, - был до крайности однообразен. Дороги в худом состоянии вели по пескам, по болотистым низменностям, по лесам, изведенным близ дороги и селений, так что походили более на кустарники, в коих собирали только бруснику.

Дисциплина введена была строгая. Исчезли ожидания и восторг, с коими надеялись мы, по выступлении из Петербурга, побывать в чужих краях, под синим небом живописной монументальной Италии, и доказать непреоборимость русского штыка. Однообразие переходов и местности прерывалось только солдатскими песнями. Эти песни, сотни голосов, послушных запевале, с бубнами и треугольниками и свистками, заставляли забывать и жар и усталость, особенно когда проходили селения и собирались жители поглазеть на нас.

В Динабурге навестил я в землянке бывшего однополчанина, переведенного в армейский корпус и находившегося при крепостных работах. Отдельные каменные стены имели грозный вид, обшивка стен тесаным камнем стоила много денег и трудов. Солдаты за полверсты носили песок в мешочках, вместо того чтобы по настланным доскам перекатить его на тачках в десять раз больше и скорее.

В Псковской губернии ночевал я несколько раз в деревнях раскольников, и никто из них не знал, отчего произошел их раскол и в чем он состоит, а оправдывались в различии богослужения и обрядов заученными словами: «Так нас отцы наши учили». В Пскове путешественник невольно поражен бывает множеством старинных церквей с куполом в виде луковицы и до того тесных, что помещают не более ста прихожан. Зато на одной улице десятки церквей, в близком одна от другой расстоянии. В былое время, когда и Псков вел торговлю с Ганзою, каждый усердный богомолец желал выстроить свою церковь для своей семьи и для своих родных; оттого и такое множество и такая теснота церквей.

Город Луга некрасив; но уезд богат водами и лугами. Рота дневала в 10 верстах от города; вечером поехал; туда и застал кружок сослуживцев за рюмками. Стеснительно и неловко человеку трезвому явиться в круг товарищей упоенных, толкующих обо всем, что на ум придет. Я выпил рюмку, но через минуту один из собеседников заметил на мой счет: «Р[озен] иезуитствует, сам не пьет и над нами издевается!» Слово «иезуит» принималось за брань, с пьяным нельзя объясниться, мне оставалось только спросить: «Да поскольку же рюмок выпили вы до моего прихода?» - «По шести». - «Ну так давайте шесть!»

А пили прекрепкую тогда модную водку гольд-вассер, почти спирт, с плавающими золотыми звездочками. Выпил шесть, одну за другою, без остановки. «Теперь, господа, не только поровнялся с вами, но за вами остается долг, потому я выпил рюмку, когда с вами поздоровался!» - «Ах, душа! душа!» - данное мне прозвание в полку, - и пошли объятия, и толки, и смех, и песни: о картах нельзя было подумать.

После полуночи разошлись и разъехались. Я ехал с бароном Саргером на лихой его тройке; ночь была светлая, лунная, телега надежная, а для большей безопасности мы обхватились локтями, я правым, он левым, чтобы центр тяжести двух тел приходился на средину. Тогда все курили трубку, кто из стамбулки, кто из пенковой; у Саргера была высокая, пенковая, под названием венгерской или шампанской: слышу и гляжу, что он пыхтит губами, а дым не идет. «Что за черт, трубка погасла!» - ворчит сосед и опять пыхтит пуще прежнего, а дыму не видать. Гляжу пристальнее и вижу, что он мундштук гнутого чубука пялит все в ухо вместо рта, отчего и напрасно пыхтел и трубка его погасла. На пятой версте виднелся длинный постоялый двор.

Саргер приказал кучеру там остановиться для разбора жалобы на трактирщика. «Полно, И[ван] Иванович], - сказал я положительно, - оставьте это до завтра, мы с ротой здесь пройдем, и вы спокойно все разберете». - «Нет, нельзя! я уж назначил, здесь ожидают меня свидетели, стой!» Что тут было делать: будь мой кучер и мои лошади, я закричал бы: «Пошел!» Сошли мы благополучно с повозки; у крыльца ждали два унтер-офицера, свидетели и трактирщик.

Саргер стоял как столб, толково и кратко расспросил прикосновенных делу и. порешил все сразу. Мы важно сели опять в повозку, и, кажется, напряжение ума и тела немного протрезвило нас. Это - один из тысячи подобных эпизодов военной жизни тогдашнего времени, молодежи, участвовавшей в войне 1812 года, и молодежи, подражавшей ей.

Примечания

*Здравствуйте, господин Костюрин, как дела? (франц.)

*Господин барон, кто не рискует, тот не выигрывает! (польск.).

7

Глава вторая. Возвращение гвардии и служба.

Петергоф. - Грубое обхождение. - Вступление в Петербург. - Знакомство. - Как отстать от страсти? - Как нажить богатство? - Наводнение 7 ноября 1824 г. - Самоотвержение А.X. Бенкендорфа. - Николин день. - Бал во дворце. - В.Ф. Малиновский - А.А. Самборский. - П.Ф. Малиновский. - Сватовство. - Обручение. - Благословение матери. - Шагистика и темпистика. - Экзерцирмейстер. - Форма. - Свадьба. - Лагерь. - Прощание. - Ораниенбаум. - Характеристика.

Полк переночевал в Гатчине, офицеры были угощены во дворце. 20 июля наш первый батальон вступил в Петергоф, на следующий день был я наряжен в караул к петергофской заставе. Ожидали императора и весь двор, чтобы 22-го праздновать тезоименитство вдовствующей императрицы Марии Федоровны.

Временным комендантом в городе назначен был наш начальник штаба П.Ф. Желтухин, а плац-майором полковник л.-гв. Павловского полка Август Мандерштерн, известный служака; упоминаю о таких мелочах потому только, что они грозили мне бедою. Я знал, с кем имел дело, и не сходил с платформы до пробития вечерней зори. Плац-майор и дежурный по караулам полковник М.Ф. Митьков беспрестанно навещали меня и повторяли свои приказания. Казаки, мои рассыльные, то и дело что скакали с рапортичками моими о прибытии генералов.

Наконец, в восьмом часу вечера приехал государь; караул мой отдал ему честь, коляска его остановилась, он махнул рукой, барабан умолк, и мы первые из возвратившихся гвардейцев услышали его ласковое приветствие: «Я очень рад, ребята, что вас опять вижу». Казак поскакал к коменданту с рапортом; пробили вечернюю зорю, и я радовался благополучному окончанию дня. На другой день поутру получил приказание по смене караула явиться к коменданту.

Признаюсь, что я крепко смутился, вспомнив его дерзкое и грубое обращение с гевальдигером в Минске, в присутствии многих подчиненных. Вхожу в его квартиру в петергофском дворце, остановился в первой комнате в виду Желтухина, который при открытых дверях сидел в другой комнате за письменным столом; возле него по обеим сторонам стояли адъютанты и офицеры Генерального штаба, Н.М. Муравьев, Штернгельм и другие. Комендант писал, говорил с адъютантами и поглядывал на меня; наконец, он пальцем сделал мне знак, чтобы подойти к нему.

Я спокойно оставался на месте, полагая, что он зовет лакея или позади меня стоявшего ординарца; знак этот повторялся еще два раза, я оглянулся назад и не трогался с места. Теперь он повелительным голосом сказал: «Господин караульный офицер, пожалуйте сюда!» Я подошел к самому столу и хотя не знал за собой никакой вины, но страх боялся грубого слова. «Каким образом, - продолжал он, - пишете вы в рапортах, что проехали чрез заставу генерал-адъютанты Апраксин и Левашов и проч., а не отметили, куда они ехали?»

На этот первый запрос, на эту пустую придирку мне легко было ответить: «Ваше превосходительство! в заглавии моих рапортов выставлено: приехавшие в Петергоф, следовательно, все они приехали сюда». - «Вы хотите оправдываться, - сказал он громко, - но как же вы рапортуете о приезде генерала от инфантерии князя Ливена, между тем как его здесь нет; один князь Ливен - послом в Лондоне, другой - в чужих краях?»

Я объяснил, что шлагбаум от караульной платформы в 30 шагах, там унтер-офицер останавливает экипажи, расспрашивает о фамилии и звании, откуда и куда едут, и если генерал, то караулу кричит «вон!» для отдания чести и потом уже приходит ко мне с запискою, на коей написано было: генерал от инфантерии князь Ливен; промчалась большая карета, в коей не мог распознать лиц, сидевших в глубине кареты, и сверх того не имею чести лично знать князей Ливен.

Желтухин, выслушав, сказал с досадою: «Вижу, что вы хотите оправдываться фразами, прошу вперед исправнее стоять на карауле». Я вышел, как будто получил награду, и благодарил бога. Вечером сказал мне батальонный командир М.Ф. Митьков, что Желтухин расспрашивал его о моей службе и о моем поведении и когда получил ответ в совершенную пользу мою, то возразил: «В таком случае этот офицер получил дурнее образование».

Странное, непостижимое дело, что генералы, начальники, даже хорошо образованные, имеют привычку вменять себе за правило грубо и дерзко обращаться с подчиненными; тем более это покажется странным, если сообразить, что они сами были подчиненными и знали последствия такого обращения. Они теряют уважение к себе, доверенность, и при удобном случае оскорбленные подчиненные с злорадством выдают начальника грубого.

Я мог бы назвать много генералов, которые, по неумению обращаться с подчиненными, лишились средств быть полезными, занять место по своим способностям: они могли пользоваться уважением к заслугам своим, но преданностью неограниченною, но любовью - никогда! Не знаю, как военные начальники обходились с офицерами до 1812 года, кажется, патриархально, а подчиненные отвечали сыновним послушанием. После 1812 года появились дурные притязания, другие требования.

Мне рассказывал старый командир: «Бывало, в армии на ученье, во время отдыха, офицеры соберутся в кружок, беседуют и смеются, а как только командир скомандует «смирно!», то все бегом по своим местам: капитан бежит и толкает в шею поручика, поручик подпоручика, а тот прапорщика, и все как вкопанные на своем месте. А теперь что? Закричишь «смирно!», да еще пред гвардейским полком, а офицеры мерными шагами и преспокойно идут к своим рядам, припевая или присвистывая из Фрейшюца!

Личная честь и честь полка в мое время поддерживаемы были настойчиво. Когда великий князь Константин Павлович, в минуту строптивости своей молодости, на полковом учении, с поднятым палашом наскочил на поручика Кошкуля, чтобы рубить его, тот, отпарировав, отклонил удар, вышиб палаш из руки князя и сказал: «Не извольте горячиться». Ученье было прекращено, чрез несколько часов адъютант князя приехал за Кошкулем и повез в Мраморный дворец. Кошкуль ожидал суда и приговора, как вдруг отворяется дверь, выходит Константин Павлович с распростертыми объятиями, обнимает Кошкуля, целует его и благодарит, что он спас его честь, говоря: «Что сказал бы государь и что подумала бы вся армия, если бы я на ученье во фронте изрубил бы своего офицера?»

Кошкуль впоследствии командовал л.-гв. Кирасирским полком его величества. Когда великий князь извинился перед обществом офицеров всей кирасирской бригады, то рыцарски объявил, что готов каждому дать полное удовлетворение; на это предложение откликнулся М.С. Лунин: «От такой чести никто не может отказаться!» - и с тех пор всегда был любим и покровительствуем великим князем. Этому самому Лунину на ученье сказал простодушный командир  Депрерадович: «Штабс-ротмистр Лунин, вы спите?» - «Виноват, ваше превосходительство, спал и видел во сне, что вы бредите!» - был ответ.

Эти случаи достаточно высказывают дух времени; лишне будет описать поединки полковника Уварова с М.К. бароном Розеном, Бистрома с Карновичем и множество других. После происшествия в Семеновском полку началась реакция. В л.-гв. Егерском полку в Вильне разжалован был полковник Н.Н. Пущин. В.С. Норов переведен был в армию, когда бригадный командир, великий князь Н[иколай] П[авлович], сказал ему: «Я вас в бараний рог согну!» Грубые выходки вошли в моду и принесли плоды худые и довели до насмешек и до презрения; между тем как законное взыскание, выговор в приказах, арест на гауптвахте принимались и выдерживались с достоинством обоюдным, начальника и подчиненного.

Праздник в Петергофе был в полном смысле слова царский. Освещение сада, великолепного водомета Самсона, раскрывающего пасть льва, из коей в радужных цветах поднималась и рассыпалась огромная струя воды; иллюминованные корабли на взморье; повсеместно музыка и песни; катанье двора по освещенным аллеям сада на малиновых линейках: тысячи народа в различной одежде; все это представляло очаровательное зрелище, редко встречающееся в действительности, изображаемое только в сказках, и невероятное для того, кто сам его не видел. Но всего более прельстила меня в Петергофе, на другой день поутру, встреча с императрицею Елизаветою Алексеевной, ехавшей на откинутых парных дрожках к беседке Монплезиру в одежде скромной, как лицо частное; но черты ее лица выражали все, что называется добродетелью.

По вступлении полка в Петербург в наши казармы на Васильевском острове, на Неве, против Горного корпуса, явились мы к новому полковому командиру, генералу Василию Никаноровичу Шеншину, отличившемуся в Отечественной войне знаменитым прикрытием отступления под Бауценом. После Рихтера и Палицына он был уже третий мой полковой командир. Кроме достоинства воина, имел он все качества честного, благородного и доброго человека. Служба в городе и в казармах продолжалась по-прежнему. С небольшими денежными средствами служба в столице предлагала только утомление, потерю здоровья и вдобавок - долги.

Я жаждал деятельности: Кавказ предлагал мне жизнь боевую, славу. Я решился просить о переводе моем за Кавказ, в Грузию, поближе к Ермолову, в полк Попова, стоявший тогда в крепости Гори. Шеншин сердечно отговаривал меня, уверяя, что на Кавказе жизнь не жизнь и смерть не как смерть, а везде тоска и ужас. Я остался непреклонным, прошение мое пошло дальше и чрез три недели получил решительный, но лестный отказ от корпусного командира и денежную награду. Служба шла своим чередом. Шеншин предложил мне быть его полковым адъютантом, предложил мне верхового коня и экипаж; я отказался единственно по той причине, что не имел англизированного верхового коня и экипажа.

В конце августа 1822 года сослуживец мой И.В. Малиновский ввел меня в круг своего семейства, только что возвратившегося из Ревеля с морского купанья. Три сестрицы его, круглые сиротки, жили тогда в доме дяди своего со стороны отца, П.Ф. Малиновского, под крылом единственной тетки своей со стороны матери, Анны Андреевны Самборской. Я рад был познакомиться в таком доме, иметь вести об отце моем, с которым они часто видались в Ревеле, и хотя тогда не имел никакого намерения жениться, но средняя сестра Анна своим лицом, наружностью, голосом, одеждою, скромным обхождением вызвала во мне чувство безотчетное. С первого знакомства тайный голос нашептывал мне, что она должна быть моею женою, что только с нею буду счастлив.

Бывало, на вечерах и балах, в кадрили и котильоне, в один день я влюблялся не в одну, а в двенадцать хорошеньких женщин и девиц, а на следующий день поминай как их звали, и по утру, и по вечерам вместо вздохов любви раздавалась моя песня «Солдат на рундуке» или «Пусть волком буду я, любите лишь меня». Но в этот раз по временам, когда я езжал в этот дом, постоянная скромность, всегда одинаковое смирение, кротость постоянная не могли не пленить. С того времени бойкая веселость моя немного приутихла, больше сидел дома, охотнее стал заниматься чтением, становился терпеливее, реже стал играть в карты, хотя страсть к игре была так сильна, что в церкви и дома сколько ни давал клятв отстать от игры, но в самый день данной клятвы, вечером и за полночь играл и все играл бы пуще прежнего.

Однажды утром, в октябре 1822-го, быв в каком-то торжественном настроении души, стоял я долго у окна, глядел на темные волны Невы и углубился в размышления. Скорбел о слабости воли при добрых благородных намерениях. Сердце мне твердило, что человек может сдержать свое слово, стоит только захотеть, и можно отстать от игры; разум отозвался, что выполнение такого намерения непременно послужит к лучшему, что при азартной игре пропадут миллионы рублей и всякое достояние; а кто не играет, тот может приобретать, и много ли, мало ли, может назвать своим, а не пропадет оттого, что туз или десятка лягут направо или налево.

С того дня я перестал играть в азартные игры, и это уже не стоило мне никакой борьбы, так что в тот же вечер из новгородского подворья, в коем Филарет, после знаменитый митрополит Московский, служил всенощную, зашел ко мне мой победитель в картах и предложил сыграть с ним, предоставляя мне возможность отыграться; но я не согласился, и теперь, когда пересматриваю свои записки, минуло уже 47 лет с тех пор, как я в упомянутое утро перестал играть в банк и в штос.

До этой счастливой минуты я так же рассуждал и так же чувствовал, но без успеха. Без сомнения, много к тому содействовала тайная любовь; но я не мог назвать себя влюбленным, сравнивая себя с другими влюбленными, предающимися своей страсти, как я безотчетно предавался страсти к игре в карты; моя любовь требовала нравственного усовершенствования, такого образа мыслей, который состоит из слияния умственного и нравственного стремления и действует на сердце и на характер.

Мышления мои становились возвышеннее и чище; цель моей жизни получила другое направление. И в этом сознании, что хотя слабо и медленно человек улучшается, есть уже блаженство выше всяких чувственных наслаждений и шумных развлечений. Вопреки этой перемене во мне, замеченной всеми сослуживцами, сохранил я прозвание души в полку, как в роте лихой песельник или запевала прозывается между товарищами душою роты.

Зимою 1823 года получил я кратковременный отпуск. На пути навестил я брата моего Отто, который имел тогда отцовское имение на аренде. Застал его в маленьком, низеньком домике, занесенном снегом, так что из окон только видно было небо. Напротив домика стояли голые стены огромного сгоревшего каменного дома, в коем я родился. Брат обрадовался моему приезду, принял меня с обычною любовью; но наружный вид его выказывал заботу и труд.

Подали чашки; среди дружеской беседы брат часто вставал, ходил в угол комнаты, нагибался, возвращался, - я не мог приметить, что он там делал; наконец он принес оттуда чайник и налил славного чаю. «Что ты там делал в углу, откуда принес чайник?» С усмешкою ответил он, что фарфоровый чайник стоял накрытый на медном чайнике с кипятком. «Неужели у тебя нет самовара?» - «Нет, он слишком для меня дорог». - «Помилуй, 25 рублей ассигнациями; он прослужит по крайней мере десять лет, так неужели не можешь употребить на то 2 руб. 50 коп. в год?» - «Нет, не могу по совести; имение у меня на аренде, отцу надобно платить в срок, он живет в городе; моя опытность, мое уменье еще очень недостаточны, потому должен во всем ограничивать мои собственные расходы».

Я понял все дело, отчего метель занесла его окна (рабочие люди понадобились ему на другие производительные работы); отчего в пространной конюшне в 24 стойлах стояла только тройка разномастных и разнорослых лошадей, отчего в каретнике не было рессорного экипажа, а только бричка и двухколесная тарантайка. Он во всем отказывал себе, зато исправно платил отцу и отец мой был доволен и решился передать имение сыну, от которого не мог иметь такого обеспечения в исправности платежей, как от чужого богатого и опытного арендатора. В брате я видел труженика, связанного обязательством, и не мог не оправдывать его начинателя, новичка, который, прослужив десять лет в армии, участвовал в войне 1812 года, с торжеством вступил в Париж, но в службе счастья не имел и еще вовремя решился употребить свои силы на другом поприще.

В своем месте расскажу ниже, в какой обстановке и за каким самоваром я застал его через 18 лет. Тут не бережливость, не скупость повели к богатству, но правило - собрать собственным трудом и из собственной земли свой запасный производительный капитал для больших предприятий по сельскому хозяйству. Трудности приобретения собственного капитала научают дорожить приобретенным добром и быть осмотрительным и осторожным, между тем как предприятие на чужие деньги, взятые взаймы, большею частью переходит опять в чужие руки.

По возвращении моем из отпуска принял я учебную команду. Для здоровья солдат и просторнейшего размещения их в казармах повелено было поместить по очереди, по одному батальону с каждого полка в окрестных селениях вокруг столицы. Каждое лето стояли мы в лагере, в Красном Селе, от мая до августа; эти стоянки кончались маневрами и петергофским праздником. Осенью 1824 года стоял я с учебною командою в Новой деревне, против Каменного острова; команда училась ежедневно в манеже Каменноостровского дворца.

7 ноября с восходом солнца отправился в манеж; ветер дул такой сильный и порывистый, что я в шинели не мог идти и отослал ее на квартиру. Во время ученья заметили, что вода втекает в ворота, и когда отворили ворота, то она потоком стала втекать в манеж. Немедленно повел команду беглым шагом к мосту, которого плашкоуты уже были подняты водою до такой высоты, что дощатая настилка с двух концов отделилась совершенно и не было сообщения. Тогда солдаты поставили несколько досок наискось к поднявшемуся мосту и составили такую же переправу на другом берегу, где вода еще не выступила, оттого что правый берег реки был выше левого.

Пока добирались до квартир в крестьянские избы, вода начинала нас преследовать. Крестьяне поспешно выгнали лошадей и рогатый скот по направлению к Парголовским высотам; на лошадях ускакали; большая часть рогатого скота утонула. Я собрал мои вещи и книги; пол моей квартиры был на четыре фута выше земли, и когда вода выступила из-под пола, перебрался на чердак и на крышу.

Взору представилась картина необыкновенная: избы крестьян, дачи, дворец Каменноостровский с левой стороны, дворец Елагинский с правой стороны, деревья, фонарные столбы - все в воде средь бушующих волн. Насть Новой деревни, с моей квартирою, была застроена в виде острого угла; к этому углу по направлению ветра приплыло и остановилось множество барок и лодок с Елагинского острова. Мне удалось вскочить в такую лодку и с трудом пробраться вдоль деревни; солдаты мои захватили три лодки и вместе перевезли, плавая взад и вперед, всю команду, казенную амуницию на огромную барку, с коей при постройке на Елагинском острове была выгружена известка.

Тогда было около полудня; сколько могли захватить, взяли с собою хлеба и расположились оставаться до последней возможности в этой случайной гавани. Глубины воды было уже на шесть футов; а в случае еще большего прилива хотели выбраться из угла на просторе и спастись как придется. Крестьяне последовали нашему примеру и пересели в другие барки; большая часть крестьян оставалась на крышах своих домов, крестились, молились вслух и говорили о светопреставлении.

Во втором часу порывистый ветер начал утихать; вода быстро стала сбегать, так что еще до заката солнца могли мы оставить наш ковчег и по приставшему и накопившемуся хламу всякого рода с трудом перебрались в наши квартиры. Печи промокли, дрова отсырели, целую неделю продолжался угар. От усталости уснул я на мокрой лавке и спал богатырским сном. На другой день осмотрел солдат и казенные вещи, не оказалось только одного ногалища от штыка.

Пошел в Каменноостровский дворец, где вода испортила всю мебель и дошла до нижних рамок висевших картин. Книги мои промокли, особенно многотомная история Карамзина и Дезодоара. Полковой командир, узнав различные подробности от солдат и от крестьян, хотел меня представить к награде орденом, но я отблагодарил его и представил ему, что невидимая сила прислала мне столько барок и лодок, что если бы я имел их в Галерной гавани или на Васильевском острове, то мог бы спасти людей и имущества на многие тысячи.

Кто сам не был свидетелем этого наводнения в 1824 году, тот едва ли может себе представить весь ужас и особенность такого зрелища. На Невском проспекте богатый жилец проснулся поздно, подошел к окну и с трепетом позвал слугу: «Что ты видишь там на улице?» - «Графа  М.А. Милорадовича, разъезжающего на лодке».

- «Ну, слава богу - сказал хозяин, перекрестившись. - Я думал, что я с ума сошел». Бревна, доски, поленья плыли по всем улицам. По Неве плыли дома против течения из Галерной гавани; на крышах этих домов окоченевшими руками держались люди всех возрастов! император стоял на балконе против Адмиралтейства и слышал, как несчастные умоляли его: «Если царь небесный нас покинул, то ты, царь земной, спаси нас!» Александр в слезах вымолвил: «Дорого бы я дал, если бы мог спасти сих несчастных!» Довольно было этого изъявления для А.Х. Бенкендорфа, бывшего в тот день дежурным генерал-адъютантом и стоявшего позади императора.

Он в то же мгновение сошел к главному караулу, взял оттуда дежурного мичмана Петра Петровича Беляева 2-го и матросов Гвардейского экипажа: по пояс в воде добрались они до набережной и сели в дворцовый катер. Они догнали несчастных, спасли всех без исключения и высадили их в сухопутных госпиталях, где дали скорую помощь этим людям, испуганным, проголодавшимся и продрогшим. Бенкендорф о себе не думал, весь промокнувший явился к государю с донесением, что желание его исполнено. Государь обнял его, велел ему подать белье и мундир свой и наградил его по-царски.

Беляеву дали Владимирский крест, матросам медали и денежную награду. В тот же день назначены были в каждой части города комитеты под председательством генерал-адъютантов, которые назначали и выдавали вспомоществования. Правительство помогало щедрою рукою; частные лица наперерыв друг перед другом подвизались в благотворительности. Сердобольная жена, супруга нашего Шеншина, с сестрою Варварою Неклюдовой сами кроили и шили белье для бедных неимущих. Улицы в трое суток были очищены от наплывшего хлама и всякой скарби деревянной; все получило быстро прежний вид опрятности и чистоты, только долго виднелись отсыревшие фундаменты и нижние этажи домов, и доныне сохраняются красные черты на перекрестках улиц, означающие, до какой высоты достигло наводнение.

С наступлением зимы перевели наш батальон в село Мурино и Рыбацкое. В начале декабря поехал я в город, чтобы возвратиться к 6-му числу к ротному празднику 1-й карабинерной роты; но 4-го пошел лед, мосты были разведены, а 5-го еще не было мостков для пеших, и полиция внимательно сторожила, чтобы никого не пускать чрез Неву. Долго стоял я до самого вечера у биржевой набережной; уже смеркалось; человек шесть мужиков или рабочих стояли близ меня, жалея, что не могут перейти на Выборгскую сторону.

Вдруг один из них, в полушубке, с палочкою в руке, не говоря ни слова, спустился по ступеням гранитной набережной, вскочил на лед и пошел. Я бросился за ним и в саженях пяти следовал по его стопам. Часто он останавливался на несколько секунд, постукивал палочкою о льдины и ломаною линией, то туда, то сюда, а все подвигался; я все за ним и уже после приметил, что за мною следовал еще один, и мы втроем благополучно достигли другого берега.

Бегом догнал я моего отважного вожатого, чтобы узнать от него, что за магическая или заколдованная палка у него в руках была. «Я давнишний здесь перевозчик, - ответил он, - насквозь знаю крепость и связи льдин, а как было темно, то звук от удара палкою удостоверял меня, где понадежнее можно было перебраться». На Выборгской стороне нанял извозчика и так на другой день мог поздравить моих солдат и принять участие в их празднестве, чем они дорожили тем более, что из всех офицеров всего батальона присутствовал я один. В деревне Рыбацкой жил я в совершеннейшем уединении: книги, гитара, пение, учение сокращали время скучной зимней стоянки в деревне, в восьми верстах от столицы, куда я езжал весьма редко.

В этот Николин день были важные новые назначения. Начальник нашей дивизии Карл Иванович Бистром назначен был командиром всей гвардейской пехоты, а дивизию его получил великий князь Николай Павлович. Первую дивизию Ив[ана] Федоровича] Паскевича получил великий князь Михаил Павлович, который впоследствии в духовном своем завещании написал своему душеприказчику Я.И. Ростовцеву, что такую-то шпагу его подарить Преображенскому полку, а другую - Семеновскому в воспоминание счастливейшего времени из всей его жизни, когда он командовал бригадою.

12 декабря был я в Зимнем дворце на балу: императрица Мария Федоровна каждый год праздновала в этот день рождение императора Александра I. Этот бал был самый роскошный в году по торжественности и по времени года. Для меня было чрезвычайно занимательно наблюдать за различными лицами. В этот день патриот Н.С. Мордвинов получил Андреевскую звезду. Как счастливы были лица, удостоившиеся улыбки царской или царского слова!

Сколько генералов стояли навытяжку в ожидании этого счастья! Сколько из них выставляли себя напоказ, в ожидании глаз не спускали с малейшего движения государя! Зато приятно было видеть, с какою непринужденностью, держа шляпу свою в руке не по форме, беседовал с государем обер-офицер, флигель-адъютант барон Строганов и что эта непринужденность доставляла удовольствие самому государю. Бальная музыка отличалась особенною приятностью и нежностью.

Из танцевавших дам и фрейлин все порхали грациозно; бриллиантов было много, красавиц было мало. Из кавалеров особенно отличался Хрущов, Преображенский капитан, и не посчастливилось офицеру конногвардейскому, о котором государь заметил  Орлову, полковому командиру, что он слишком подскакивает, что это неприлично или пренебрежение.

На стороне эрмитажной был устроен буфет: ряд больших растворочных дверей были по бокам развешены и украшены золотыми блюдами сверху донизу; там просил я для себя чашку чаю. Каково же было мое удивление, когда я, приняв чашку из рук официанта, увидел дерзкую руку, которая просунулась сзади меня и выхватила мою чашку! Я обернулся мигом и увидел с моею чашкою нового моего дивизионного начальника Николая Павловича: он, отведав чай, сделал выговор официанту за худой чай и приказал мне подать лучшего.

Я понял, что он желал оказать ласку одному из своих новых подчиненных; до той минуты он заметил меня только на разводах по 1-му отделению, занимавших караулы во дворце Зимнем и в его Аничковском. Ужин был на славу, а царский стол, особо накрытый посреди столовой для царской семьи, был на чудо! Этот стол окружен и украшен был цветущими деревьями, лучшими цветами, множеством гиацинт и нарциссов. По окончании ужина генералы теснились один пред другим, чтобы сорвать цветочек. Офицеры за длинными столами, вперемежку, не по полкам, требовали лучших вин и ели и пили на убой, и говор, сперва тихий, становился все громче и веселее по числу опорожненных бутылок бургунского - Кло-де-Вужо и шампанского - Клико.

Мысль о женитьбе не покидала меня; выбор был мною сделан, но как было приступить, когда я не имел независимого собственного моего состояния. Со всею любовью, со всеми лучшими намерениями я не мог предложить моей избранной никаких удобств жизни; не знаю, гордость ли или чувство независимости не позволяли думать о том, чтобы жена питала мужа. К счастью моему, избранная моя была круглая сирота.

Отец ее, Василий Федорович Малиновский, получив классическое образование в университете, путешествовал с пользою и с научною целью по Германии, Франции и Англии. Он отлично знал новейшие языки европейские и древние, евреев, греков и римлян. Чрезвычайная скромность и глубокая религиозность составляли отличительные черты его характера. В часы досуга от службы в иностранной коллегии перевел он на русский язык прямо с подлинника греческого Новый Завет, а из Ветхого, с еврейского - псалтырь, книгу Бытия, Притчи Соломоновы, Экклезиаст, книгу Иова; многие из его переводов и рукописей хранятся у жены моей.

В царствование императора Павла был он назначен консулом в Яссы; несколько лет исправлял он эту должность так совестливо, так полезно, что жители Яссы долго хранили память о примерном его бескорыстии. По интригам в столице, по искательству грека был он отозван чрез пять лет, в 1805 году, возвратился в Петербург в иностранную коллегию с небольшим серебряным кубком, с единственным подарком, который он согласился принять от признательных жителей и в день выезда, между тем как консулы возвращались оттуда и вывозили столько денег и шалей турецких, что покупали себе дома и поместья. Он был по службе в близких сношениях с министром Чарторыйским, был членом благотворительного общества, которое с неутомимою деятельностью отыскивало бедных и помогало им.

Напечатав замечательную книжку свою «О мире и войне», издав небольшой журнал «Осенние вечера» и быв известен своею чистою любовью к отечеству, обратил он на себя внимание влиятельных лиц, так что император Александр, когда в 1811 году основал рассадник для лучшего воспитания русского юношества, назначил его директором императорского Царскосельского лицея. Товарищ мой И.И. Пущин, воспитанник лицея, в позднейших записках своих, напечатанных в «Атенее», в Москве, в 1858 году, описывая день открытия лицея в присутствии императора, выставил директора в крайнем смущении.

Малиновский был необыкновенно скромен и проникнут важностью церемонии, в первый раз в жизни говорил с государем и должен был произнести речь, которая десятки раз была переправлена предварительною цензурою: так мудрено ли, что он был смущен? и диво ли, что природа не дала ему голоса лихого батальонного командира пред фронтом? Безмерные и постоянные труды ослабили его зрение, расстроили его здоровье. В 1812 году лишился он домашнего своего счастья, примерной жены своей, а в 1814 году, пробыв слишком два года директором, скончался на месте должности, в такой бедности, что родной брат похоронил его на свои средства.

Мать моей избранной, Софья Андреевна, была вторая дочь Андрея Афанасьевича Самборского, бывшего священником при нашей миссии в Лондоне до 1781 года, где женился на англичанке и оттуда, в царствование Екатерины II, вывез в Россию усовершенствованные орудия и машины, семена, домашних птиц, даже свиней; еще поныне земледельческие общества и учебные фермы с благодарностью вспоминают его заслуги по части сельского хозяйства; он был деятельным и действительным членом экспедиции государственного хозяйства от 1787 до 1799 года. По своему образованию имел он постоянно в виду славу и пользу своего отечества. В Лондоне был он очень полезен для русских чиновников и путешественников своими советами и руководством, по совершенному знанию английского языка и по умению распознавать людей.

По назначению императрицы Екатерины сопутствовал он наследника престола и супругу его Марию Федоровну в путешествии их по Европе в 1781 году. После того назначен был наставником и духовником великих князей Александра и Константина, управлял школою земледелия близ Царского Села, а в 1799 году определен императором Павлом в духовники великой княгине Александре Павловне, эрцгерцогине Австрийской, палатине Венгерской, находился при ней в Вене и в Венгрии до кончины ее в 1801 году.

Устроив там церковь греко-русскую, путешествовал по Греции, прожил несколько времени в Украине, на своей родине, в пожалованном ему поместье императором Павлом. В деревне он всячески старался о нравственном и вещественном преобразовании крестьянского быта. Выписал хорошего доктора, устроил больницу и спас жителей от страшно распространившейся сифилитической болезни. Завел школу, хозяйство на иностранный лад, сырницу и проч. Еще поныне хранятся в его Каменке английские плуги. Он возвратился в Петербург, где ему дозволено было иметь свою домовую церковь.

Дом Самборского, на углу Литейной и Дворцовой набережной, в коем ныне устроена казарма артиллерийская, был его домом, в «коем он принимал приезжих из губерний с радушием. В его доме родился С.И. Муравьев-Апостол, когда родители его прибыли в Петербург на несколько месяцев. Многим землякам из всех состояний и сословий открывал он поприще: так, М.М. Сперанскому и H.M. Лонгинову.

Когда он продал дом свой, то император Александр предложил ему квартиру в Михайловском замке, где он на руках старшей дочери своей Анны Андреевны скончался в 1815 году на 76-м году своей подвижной и полезной жизни . О нем можно сказать, что он по образованию и понятиям своим опередил своих современников на целое столетие. Часть духовенства православного соблазнялась тем, что он брил бороду и вне службы носил сюртук и круглую шляпу, бриллиантовый крест на андреевской ленте и анненскую звезду, украшенную алмазами.

Из семейства В.Ф. Малиновского три сына и три дочери остались бы в совершенном сиротстве, если бы не имели любящих покровителей в родном дяде со стороны отца - Павле Федоровиче Малиновском и в родной тетке со стороны матери - Анне Андреевне Самборской, которые всеми средствами обеспечивали нужды их довольством, даже роскошью, и заменяли им любящих родителей. Это обстоятельство примиряло меня с моим недоумением; влечение сердца придало решимость; я стал чаще навещать их дом, всегда был ласково принят.

Павел Федорович Малиновский был младший из трех братьев; старший, Алексей Федорович, сенатор-попечитель странноприемного дома графа Шереметева в Москве и сотрудник Карамзина при доставлении ему источников из архива по русской истории. П[авел] Ф[едорович] в молодости находился на службе при фельдмаршале Салтыкове, участвовал при взятии штурмом Очакова и красивою и приятною наружностью обратил на себя внимание императрицы Екатерины и Потемкина.

По гражданской службе производство его в чины шло так быстро, что он, имев с небольшим тридцать лет от роду, был уже в чине действительного статского советника и назначен директором государственного ассигнационного банка; теперь вижу его подпись на всех ассигнациях, замененных в следовавшем царствовании депозитивными билетами. Особенно благоволил к нему и питал неограниченную доверенность граф H.П. Шереметев и в своем духовном завещании, взяв от него честное слово, назначил его душеприказчиком и попечителем, или опекуном, вместе с Донауровым к малолетнему единственному сыну своему графу Дмитрию Николаевичу.

По кончине завещателя П[авел] Ф[едорович] оставил службу государственную, вышел в отставку и посвятил себя юному питомцу, с которым жил неотлучно до его совершеннолетия в огромных палатах на Фонтанке. Большая ответственность, всегдашняя принужденность, церемонность быть в чужом доме хозяином - все это тяготило его, хотя и получал щедрое возмездие деньгами и дарами, пока, по достижении совершеннолетия питомца, в 1824 году не переехал жить в собственный дом свой, на Шестилавочной улице, на зиму, а на лето переезжал на красивую дачу свою, на Белозерку, между Царским Селом и Павловском, где ныне устроена больница для гвардейской кирасирской дивизии, по стараниям великого князя Михаила Павловича.

Близкая связь моя со старшим племянником П[авла] Ф[едоровича], И.В. Малиновским, моим сослуживцем, придавала мне надежду на успех, и я уже имел на то согласие моих родителей.

Служба моя шла как нельзя лучше. Начальники отличали меня, товарищи любили меня, а солдатики знали, что я страстно любил их и что в знании службы, как выражались в то время, собаку съел. В службе военной испытал я то же, что бывает во всякой другой и во всяком состоянии и звании: когда найдут исправного усердного человека, то на него наваливают все должности.

Так наряжали меня в караул по первому отделению с чужими батальонами, назначали всегда в самые почетные и беспокойные караулы во дворцах и на видных, многолюдных местах в городе. В лагерное время являлся всегда ординарцем к государю, а после лагеря поручали мне учебные команды. Служба всячески везла мне, как выражались тогда: самолюбию, тщеславию, надежде на блистательное поприще было пищи и задатков довольно; но сердце не удовлетворялось похвалами в приказах, казарменною беседою об ученьях, а в карты перестал играть давно.

Так наступил 1825 год с надеждами и ожиданиями. 14 февраля решился я просить руки Анны Васильевны Малиновской. Получив наперед согласие дяди и тетки, заменявших ей отца и мать, я обратился сам к избранной мною. Помню, что это было в субботу вечером; мы сидели в кабинете дяди; я заранее затвердил речь с предложением, которую забыл в эту торжественную минуту, и просто и кратко, с чистым сердцем предложил ей мою любовь и дружбу, которые доныне, при пересмотре моих записок, свято хранил в продолжение 45 лет, и невеста моя также свято сдержала данное мне слово. Полученное согласие исполнило меня счастьем, я почувствовал в себе новые силы. Лихой извозчик умчал меня на Васильевский остров.

В казарме, в квартире Малиновского еще горели свечи; я вбежал к нему: мы обнялись как братья. Чрез минуту вошел другой сослуживец мой, Репин. «Николай Петрович! - спросил я. - Знаешь ли, кто из наших товарищей свалился рожей в грязь?» - так выражался он обыкновенно, когда извещали его о женитьбе. «А кто?» - подхватил он с насмехающейся улыбкой. «Это я!» - «Что ты, братец мой, наделал! на ком же?» Когда он узнал, что на сестре Малиновского, то отрекся в этом случае от принятого своего убеждения, велел подать шампанского и искренне поздравил.

19 февраля 1825 года совершено было обручение протоиереем Н.В. Музовским. С невестою моей был я соединен не одним обручальным кольцом, но единодушием в наших желаниях и взглядах на жизнь. В тот вечер мы долго беседовали наедине. Казалось, что мы уже век были знакомы; душа откровенно слилась с душою, и слезы полились обильно у меня, и дыхание замирало; невеста смутилась.

Я был не из числа женихов театральных, преклоняющих колена свои пред невестою, лобызающих ее ручки и ножки и рассыпающихся в клятвах любви и верности. Нервы мои не выдержали прилива сильных душевных ощущений, они разразились в слезах и рыданиях, а из слыхавших это в смежной комнате, - чрез год спустя, по моем осуждении в ссылку, - приписывали это внутреннему упреку или раскаянию: они взрывов истинного счастья не знали!

19 февраля вполне для меня день счастливый; число это вырезано на обручальном кольце моем, а с 1861 года этот день стал еще счастливее, знаменательнее и славнее. Я ношу его на правой руке на четвертом пальце. Странно, что в 1860 году летом этот палец так распух от воспаления, что невозможно было снять колечко. Деревенский фельдшер Григорий распилил его, а в феврале 1861 года, до появления манифеста об освобождении крестьян, он был снова спаян и снова увеличил мое счастье. 21 февраля, после ученья в манеже, поздравил меня великий князь Николай Павлович, узнав от духовника своего о моем обручении. 22-го уехал я в Ревель, чтобы разделить мою радость с родителями, получить их благословение и помощь к уплате моего картежного долга, на что они охотно согласились.

Добрейшая мать моя со всею подробностью расспрашивала меня о моей невесте, о нраве ее, об образовании, о талантах, о наружности, с головы до ног; каждым ответом она оставалась очень довольна. Она по продолжительной болезни своей постоянно лежала в постели и не могла видеть моей невесты в Ревеле, где видал и узнавал ее отец мой; но она не довольствовалась описанием и отзывом отца моего.

Когда я кончил описание и, наконец, сказал ей, что моя Annette - ангел земной, то она улыбнулась и заметила тихим голосом: «Дай боже, чтобы всегда было так! А то все девицы, пока ищут себе женихов, бывают ангелами и голосом, и поступками, и обхождением, но отчего же жены бывают дьяволы?» Я ответил: «Это все от мужей!» - и мы вместе расхохотались. Мне хорошо было смеяться, потому что я был уверен в моем лучшем жребии.

Приехав в Петербург, заехал сперва в казармы к И.В. Малиновскому и вручил ему пакет в синей бумаге с четырьмя тысячами рублей за выкупленный мой вексель по картежному проигрышу. С тех пор до сего дня бог миловал и помогал прожить без долгов, и всех прошу остерегаться их пуще дьявола. Свидание с невестою было чистою радостью обоюдною: я передал ей скромный подарок мой - колечко и шелковую материю. Кажется, что никогда и нигде жених в моих обстоятельствах не дарил так мало и что никогда невеста не была так довольна, как моя. Зато я был жених без долгов!

Только несколько дней мог я проводить с невестою, потому что служба звала меня в Ораниенбаум, где собиралась новая моя учебная команда. В это время благороднейший полковой командир мой, В.Н. Шеншин, назначен был бригадным начальником 1-й бригады, а Н.Ф. Воропанов был уже четвертый мой полковой командир. В Ораниенбауме удалось мне два раза обращать на себя особенное внимание моего дивизионного начальника, великого князя Николая Павловича.

В первый раз, когда я в его присутствии вступил в дворцовый караул: с парадного места повел караульный взвод различными поворотами фронтом, а подошел к крытым воротам дворца, повел рядами левым флангом, и когда поровнялся со старым караулом и скомандовал «стой»!, «во фронт!» и потом - «глаза направо!», то его высочество, прихлопнув рукою по правой своей ляжке, воскликнул: «Вот оно! знает свое дело! славно!»

Все остальные проделки при смене караула, при вступлении на платформу были мною исполнены со щегольством и без ошибки. Ружья были уже поставлены в сошки, я с караулом стоял за сошками, тогда его высочество подошел ко мне, благодарил за знание дела и потом, обняв обеими руками вершину одной из старинных неточеных сошек, сказал с чувством: «Это еще сошка отца моего!»

До обеда был прислан ко мне адъютант его, Кавелин, с изъявлением благодарности от его высочества, после обеда повторил то же другой его адъютант - Адлерберг; а когда его высочество садился в свою коляску, стоявшую у крыльца, противоположного моей караулке, то издали приветствовал меня движением руки. В другой раз получил опять благодарность, когда в последних числах марта представил мою учебную команду в один и тот же день с командами от полков Измайловского, Павловского и Егерского; начальниками команд были граф Ламздорф, Суханов и Крылов; моя очередь была последняя. Они представили команду в одной линии, унтер-офицеров отдельно от рядовых, отчего прямая линия, по росту людей, была переломана; они так и учили их в манеже.

Я же, для лучшего наблюдения за правильностью движений и ружейных приемов, не обращал внимания на унтер-офицерский галун, ставил между ними по росту и рядовых, потому что назначение тех и других состояло в том, чтобы учить других. Товарищи мои предупредили меня, что за это мне достанется, на что каждый раз отвечал: «А мне что за дело! Было бы только хорошо!» При осмотре первых трех команд его высочество подходил к ним, здоровался и потом лично передавал командные слова офицеру. В мою очередь я не допустил его до фланга шагов на пятьдесят, скомандовал «на караул!» и подошел к нему с рапортом. Он был, видимо, доволен и чем дальше и больше учил, тем все лучше и лучше, и слава моя прогремела по всем полкам.

Казалось, сама природа создала меня быть экзерцир-мейстером, потому что эта наука не стоила мне ни труда, ни больших приготовлений, как большей части моих сослуживцев. Глаз, привыкший с малолетства к порядку и к симметрии, рост мой и телосложение, звучный голос, знание устава, а всего больше - любовь и привязанность ко мне солдат сделали из моей учебной команды одну из лучших.

Иногда во время обученья в манеже приходили смотреть офицеры; в числе зрителей находился саперный полковник Люце, один из совершенных знатоков своего дела, перед которым я пасую. Отучив час и распустив команду, я просил его сказать мне откровенно свои замечания. «Приемы все хороши и правильны, - сказал он, - шаг хорош, равнение превосходно, но в стойке чего-то недостает». - «А именно? Научите меня, прошу вас; критикуйте, да только скажите».

- «При стойке прикажите людям прижать, сжимать задние щеки, и будет тотчас другая стойка и выправка; этот секрет я только вам передаю, потому что вижу, что вы до тонкости знаете дело!» Этот архипрофессор в обучении солдат ответил генералу К.И. Бистрому, спросившему его мнения об учившемся 1-м батальоне л.-гв. Егерского полка: «Хорош, ваше превосходительство, славно учится, но когда стоит на месте, то жаль, что приметно дыхание солдат; видно, что они дышат».

(Однажды, в Аничковском дворце, представил я ординарцев его высочеству: там собраны были полковые и батальонные командиры; его высочество рассуждал о введении нового ружейного приема, стоял с ружьем в руках и объявил свое намерение - представить на разрешение государя перемену одного приема, чтобы при первом темпе на караул! ружье было бы спущено во всю левую руку, потому что это представляет более удобства, а когда скомандуют на руку! - то прием по новому темпу будет также легче и по дороге.

Все слушали с благоговением и одобрили мнение, когда вдруг полковник Люце заметил: «Ваше императорское высочество, когда скомандуют товс! (изготовься к стрельбе), то прием такой, по-новому, не будет по дороге». Его высочество отступил шаг назад, приложился ружьем прямо штыком к носу Люце и сказал: «Ах ты, нос! проклятый нос! мне это в голову не приходило». У Люце был весьма широкий нос, тавлинкой.)

Когда я приехал в Петербург и явился новому полковому командиру, то молва о моих ораниенбаумских подвигах уже предупредила меня, и он осыпал меня, как умел, приятнейшими похвалами. За разводом по 1-му отделению в дворцовом экзерциргаузе, или манеже, его высочество взял меня под руку, прошелся так со мною вдоль манежа и изъявил мне свое благоволение.

Упоминаю об этих давно минувших обстоятельствах, чтобы указать, с какими достоинствами и знаниями можно было в то время легко выйти в люди и получить значение, а также, чтобы сказать в похвалу моих сослуживцев, что никто из них не обнаруживал зависти, но, напротив того, радовались моим успехам, как справедливой дани на постоянную исправность и на знание службы. Педантом не был никогда; хотя в одном случае можно было почитать меня таковым: всегда, во всякое время, даже в ночное, когда за полночь возвращался домой по пустынным отдаленным линиям Васильевского острова, соблюдал я строжайшую форму в одежде; шляпу треугольную носил всегда по форме поперек, хотя это часто и летом и зимой вредило глазам моим.

Кто судил меня по форменной одежде, тот мог называть меня педантом, или оригиналом, или выскочкой, как прозывали тех, которые всеми средствами старались отличиться пред другими. У меня была на то другая причина: в первые годы моей службы, еще в 1818 году, когда H.M. Сипягин был начальником штаба, то он сам, и граф М.А. Милорадович, и Я.А. Потемкин, и вообще генералы-щеголи или франты, а за ними и офицеры носили зеленые перчатки и шляпу с поля. Летом, в теплую погоду, отправился чрез Исаакиевский мост для прогулки; под расстегнутым мундиром виден был белый жилет, шляпа надета была с поля, а на руках зеленые перчатки, одним словом, все было против формы, по образцу тогдашнего щеголя.

С Невского проспекта повернув в Малую Морскую, встретил императора Александра; я остановился, смешался, потерялся, успел только повернуть поперек шляпу. Государь заметил мое смущение, улыбнулся и, погрозив мне пальцем, прошел и не сказал ни слова. Я нанял извозчика, поскакал на квартиру и был в нерешимости, сказать ли о случившемся полковому командиру или выждать, когда сделают запрос по начальству. Я молчал, но долго с беспокойством ожидал последствий этой встречи; за такую вину переводили в армейские полки или целый месяц держали на гауптвахте под строгим арестом. Запросов в полк не было по этому случаю, и с тех пор я дал себе слово свято соблюдать форму, что и сдержал до последнего часа моей службы.

19 апреля 1825 года совершено было мое бракосочетание в полковой церкви в присутствии всех офицеров. Полковые певчие, освещение полковой церкви и всей ограды полкового госпиталя придали всему больше торжественности. Посажеными с моей стороны были М.С. Перский и М.Ф. Тулубьева, а со стороны невесты - П.Ф. Малиновский и Н.Ф. Плещеева. Они с шаферами проводили нас до новой, хорошо убранной квартиры, в 3-й линии, между Средним проспектом и Малою Невою. Поднесли чаю, шампанского и конфеты, пили за здоровье новобрачных и разъехались. Я тотчас надел старый рабочий сюртук мой и был с женою как будто всегда жили вместе. На третий день обедали у нас все офицеры полка.

После обеда П.И. Греч смешил всех, напоминая нашу совместную жизнь в маленьких квартирах и нашу опасность при наводнении 7 ноября 1824 года, когда я спасся на барке, а он на крыше караульни в галерной гавани, и вызвал общий смех лаконическим рассказом, как полковой наш священник с дежурным офицером при полковом госпитале в день наводнения смотрели из окна на Смоленское поле, и первый сказал со вздохом: «Ах! если бы я мог достать лодку, я спас бы многих!» - «Есть лодка на заднем дворе, - возразил Челяев, - прикажете подвести?» - «Да весел нет!» - «Сейчас достану весла». - «Грести не умею!» - «Я за гребца». - «Рулем править не умею».

В четвертый день после свадьбы назначено было делать обычные визиты; но ночью показался ладожский лед на Неве, мост был разведен, на что мы с женою нисколько не пеняли. Наше маленькое хозяйство было хорошо устроено, прислуга была усерднейшая, требования наши были скромны, имели одно желание взаимного счастья. По окончании визитов, продолжавшихся три дня, мы принимали посещения, а когда чрез две недели окончился срок моего отпуска, мы перебрались в Ораниенбаум к моей учебной команде.

В мае были дни прекрасные; местность предлагала лучшие прогулки и пешком, и на дрожках, и в лодке; дни и часы все были счастливые и слишком скоро проходили. Однажды застал жену в слезах; с беспокойством спросил о причине: ей было как-то неловко ответить; наконец, призналась, что среди беспрерывного счастья иногда приходила грустная мысль, что такое счастье, как наше, не может долго продолжаться.

В конце мая полк выступил в лагерь, в Красное Село. Служба была строгая; палатка его высочества была в шестнадцати шагах от моей палатки. Его высочество был взыскателен по правилам дисциплины и потому, что сам не щадил себя; особенно доставалось офицерам. В жаркий день, когда мы были уже утомлены от ученья, а его высочество был не в духе, раздосадован, он протяжно запел штаб-горнисту сигнал беглого шага. Мы побежали, а он звонким голосом кричит: «Кирасиры! что вы топчетесь на одном месте? Подымайте ноги!» - и, провожая нас галопом, начал угощать до того времени еще не водившимися любезностями и ругательствами.

Наконец велел трубить отбой, мы остановились; он подъехал к нашим колоннам бледный, сам измученный зубною болью, и как выражались тогда - пошел писать и выговаривать: скверно! мерзко! гадко! и то дурно, и то не хорошо, и того не знаете, и того не умеете, - наконец, когда досада переполнилась, он прибавил: «Все, что в финляндском мундире, все свиньи! Слышите ли, все свиньи!» - повернул коня и уехал.

В лагере собрались мы у батальонных командиров и объявили, что после такой выходки нельзя оставаться в этом полку; но как время к поданию просьб в отставку было назначено с сентября по январь, следственно, такое прошение или требование всею массою офицеров о переводе в армейские полки будет принято за бунт, то положено было начать от каждого чина, по жребию, и выходить из полка. Толковали до вечерней зари, толки перешли в другие полки и, разумеется, дошли и до его высочества.

Приехал бывший командир наш Шеншин в финляндском мундире, уговаривал, упрашивал, обижался, если мы подумаем только, что в нем меньше чести, нежели в офицерах, но все это были промахи; наконец, нашелся и переубедил, сказав: «Господа, я вам докажу ясно и непреложно, что его высочество даже в пылу гнева и досады не думал о вас и не мог нас обидеть, зная хорошо, что государь император, августейший брат его, чрез каждые семь дней носит наш мундир».

На другой день его высочество после ученья подошел к нашему офицерскому кругу и слегка коснулся вчерашнего дня и слегка извинился. Но чрез две недели нам опять досталось после того, как полковник П.Я. Куприянов, по близорукости или забывчивости на батальонном ученье, удалив взводного офицера и не заметив, что за этим взводом замыкал подпоручик Белич, приказал командовать унтер-офицеру.

Пошли объяснения, вызовы на поединок, но он действительно этого не знал и не видел, был, напротив, особенно хорошо расположен к Беличу, извинился вполне удовлетворительно, и дело кончилось по-семейному, но не понравилось его высочеству. На первом учении после этого случая он выказал свое неудовольствие: он видел в вызове нарушение дисциплины и после ученья, изложив сделанные ошибки, прибавил: «Господа офицеры, займитесь службою, а не философией: я философов терпеть не могу, я всех философов в чахотку вгоню!»

Лагерная стоянка и служба кончалась всегда общими маневрами, которые продолжались до четырех дней. Ночь проводили где приходилось - в поле, близ опушки леса, при дороге, все по предварительным расписаниям. Две ночи его высочество с адъютантами ночевал на сырой земле, в трех шагах от меня и от моего взвода, потому что ставка его расположена была между 1-м батальоном Финляндского полка и 3-м батальоном Егерского полка, ныне Гатчинского. Маневры кончились благополучно. Генерал Шеншин ловким занятием позиции для артиллерии отрезал неприятелю переправу и остался победителем.

К 22 июля перешли мы в Петергоф к празднованию марьина дня: в этом году гостили во дворце сестры и зятья царские - герцог Саксен-Веймарский с Марией Павловной и принц Оранский с Анной Павловной. В день отъезда гостей стоял я в карауле во дворце и был свидетелем, как император Александр при последнем прощании с ними не только плакал, но рыдал; это обстоятельство было впоследствии приписано его предчувствию о близкой кончине своей. В начале августа воротился я в Ораниенбаум; в день моего вступления в караул прибыл туда император и остался ночевать.

Поздно вечером, по пробитии зори, часовой вызвал караул: мы стали под ружье, я видел государя, прогуливавшегося по плоской крыше дворца с обнаженною головою, с белою фуражкою в руке. Он остановился в виду караула, махнул фуражкой и распустил караул, а сам остался на платформе. Он долго, долго прохаживался и часто останавливался, погруженный в размышления.

Невольно я тогда припоминал 1818 и 1819 годы, когда, стоя в карауле в любимом его Каменноостровском маленьком дворце, походившем на дом небогатого частного человека, видал его часто в саду, как он бодро и весело прохаживался по сиреневой аллее, когда она цвела, и как он, для большего наслаждения благоуханием, навевал его на себя белым платочком. Тогда слава его на конгрессах еще ободряла его, и тогда Меттерних был скромнее в изображении страшилищ университетов германских, будто бы грозящих светопреставлением.

В хорошую, тихую погоду поплыл я с женою на катере из Ораниенбаума в Кронштадт, где ласково были приняты начальником порта М.П. Коробкою и благочестивою его супругою. Осмотрев гавань, мы навестили Авинова и Андрея Лазарева, зятей Коробки; они с прямодушием моряков показывали нам много редкостей, собранных ими при кругосветных путешествиях. Кроме чучел животных и различных произведений земли всех климатов, имели они одежды различных народов нового материка и островов. Авинов долго жил и учился в Англии морскому искусству и выговаривал русские слова с английским произношением слов.

Андрей Лазарев отличался оригинальностью старого моряка даже в одежде своей; жена его А. М. была очень милая и приятная женщина: старшая сестрица ее была замужем за Дурасовым, также моряком; единственный брат ее готовился также в морскую службу. Все семейство отличалось добродушием и дышало счастьем семейным. Старик адмирал, запечатав при мне пакет, спросил у своей супруги, показывая ей приложенную печать: «Скажи мне, мамочка, хорошо ли я это сделал?» - и потом, обратившись ко мне, заметил: «Советую вам всегда и во всем сноситься и советоваться с женою, тогда лучше и спокойнее живется».

Ораниенбаум богат живописными окрестностями, не только прелестно расположенными дачами Жадимировского, Мордвинова, Чичагова, но и подальше раскинутыми деревнями, как Венки и Лаврики.

На зиму мы возвратились в Петербург. Общество офицеров л.-гв. Финляндского полка в общей массе далеко отстало в образованности от офицеров Семеновского и Измайловского полков, в светскости от Кавалергардского, в богатстве от Гусарского, но оно в массе было единодушно, хотя состояло из смешения всех оттенков различных достоинств и недостатков.

В числе образованных и начитанных были М.Ф. Митьков, Марин, Репин, А. Ахлестышев; в числе любезных и светских - Малиновский, князь Ухтомский, Белевцов; в числе положительных и неувлекавшихся - Кусовников, братья Ртищевы, Греч, Швыйковский, братья Насакины и Бурнашевы; в числе оригиналов - барон Саргер, Протасов, братья Вяткины и Цебриков. Марин старался вводить у себя литературные вечера; к нему собирались раз в неделю Ознобишин, Греч, братья Грибовские и другие; но все эго не клеилось и было как-то натянуто. Достаточные между офицерами имели свой круг родных и знакомых, посещали театры и балы и только для службы приезжали в казармы.

Картеж в казарме и на квартирах вольных составлял главное развлечение и занятие большинства офицеров. Играли с утра до вечера и с вечера до утра, когда только служебная должность не отвлекала. Мне невозможно написать биографию каждого сослуживца, но скажу, что действительно все офицеры были ребята добрые и честные, без франтовства, без притязания на мишурную блистательность. Конечно, большинство офицеров добивалось чинов, чтобы обеспечить себя службою и доходным местом, и выражало верх ожидаемого блаженства своего, когда будет в состоянии иметь всегда un bon morceau* и свою карету и пугнуть и давить встречных и поперечных! - приговорка казарменная.

Единодушие всего общества, составленного из такой смеси разнородных частей, было примерное по чувству и по святости товарищества. Так действовало и отстаивало оно во всех трудных непредвиденных столкновениях между начальниками и подчиненными или между старшими и младшими; так оно дружно общими силами выводило товарища из беды и затруднений; так поступило оно с выбывшим из полка товарищем, который, быв казначеем, имел несчастье проиграть казенные деньги, тридцать тысяч рублей, был лишен чинов и дворянства и сослан в Сибирь на поселение в 1819 году.

Когда Финляндский полк отличился в 1824 году 7 ноября при спасении людей и имущества от наводнения, то государь сказал Шеншину: «Проси у меня, что могу сделать для полка; офицеров представь к награде». Все общество офицеров просило возвратить на родину сосланного товарища Калакуцкого, и в тот же день государь приказал это исполнить.

С 1822 года, по возвращении гвардии с похода в Литву, заметно было, что между офицерами стали высказываться личности, занимавшиеся не одними только ученьями, картами и уставом воинским, но чтением научных книг. Беседы шумные, казарменные о прелестях женских, о поединках, попойках и охоте становились реже, и вместо них все чаще слышны были суждения о политической экономии Сея, об истории, о народном образовании. Место неугасаемой трубки заменили на несколько часов в день книги и перо, и вместо билета в театр стали брать билеты на получение книг из библиотек.

Примечания

*хороший кусок (франц.).

8

Глава третья. 14 декабря 1825 года.

Кончина Александра I. - Присяга Константину. - Междуцарствие. - Начало заговора. - Решение заговора. - Присяга и восстание. - Часть л.-гв. Московского полка. - 1-й батальон. - Лейб-гренадеры. - Гвардейский экипаж. - Расставление войска. - Уговорители и мирители. - Последнее убеждение. - Очищение площади. - Толки. - Неудача. - Булатов. - Книга барона Корфа. - Восстание на юге. - Заключение.

27 ноября рано утром вхожу в мою залу, вижу там придворного полотера, нанятого погодно для налощения паркета. С таинственным видом поклонился он мне и в смущении спросил: «Слышали ли вы о великом несчастий? Император умер в Таганроге». Весть эта поразила всех. Странные мы люди! Все в жизни нашей неизвестность! Даже не знаем, что будет с нами сегодня, завтра или чрез неделю, но знаем одно лишь наверно, что непременно, рано ли, поздно ли, - все мы расстанемся с земною жизнью; а когда случится смерть человека, близкого нашему сердцу или сильного властелина, то сперва верить этому не хотим; а если же видим самый труп, то слагаем причины на лекаря, на аптеку, на непредусмотрительность и забываем всеобъемлющий Промысел.

Александру I было только 48 лет от роду, хотя он был здорового сложения, из этого выводили, что он был отравлен: разве люди молодые и здоровые не умирают без яду, кинжала и пули? Известно, что Александр в последние годы своей жизни имел душевные страдания. В борьбе с Наполеоном, быв главным двигателем дел Европы, занимал он первое место между современными ему венценосцами; он повсюду был предметом удивления, благодарности, высших ожиданий для грядущего времени.

Женщины были без ума от его наружности и его любезности; мужи государственные, с закоренелыми убеждениями в пользе и необходимости власти неограниченной, называли его даже венчанным якобинцем. Он был тогда усердный поклонник прав человечества, не на словах одних, но на самом деле, что и доказал в Париже, в Вене, в Берлине: добровольно дал он конституцию Польше и обещал то же своему отечеству на Варшавском сейме  - и вдруг переменил свои образ мыслей и действии в политическом отношении.

Кроме того, он страдал от внутренних борений религиозных: он не мог быть доволен самим собою. Те же люди, которые величали его несколько лет сряду освободителем, стали после именовать его притеснителем. Мудрено ли, что, будучи одарен чувствительным сердцем, он стал сомневаться в самом себе? Развлечения на конгрессах наскучили ему. Убедившись, что в продолжение 24-летнего царствования своего не выполнил своих предначертаний в пользу своего народа, стал он искать уединения и даже изъявил желание сойти с престола.

Тайный червь меланхолии точил его сердце, и он предчувствовал близкую кончину свою. По целым часам стоял он у окна, глядя все на точку в раздолье; вечером, когда камердинер приносил свечи, он замечал ему часто: рано подаешь, как бы для покойника. 30 августа, в день своего ангела, он всегда щедро дарил храму Александро-Невской лавры; в последний же год он пудами подарил ладан и свечи.

Пред отъездом в Таганрог посетил он схимника, известного совершенным отречением от мира, и долго с ним беседовал о бессмертии души. В Крыму лошади понесли и разбили передового фельдъегеря, которого государь увидел на дороге умирающим и тогда же сказал о нем, что он предупредил его ненадолго для отбытия в другой мир. Дюжины таких случаев и выражений доказывают верность его предчувствия, и много ли надобно расстроенной и пережившей себя душе, чтобы все земное становилось невыносимым!

История и беспристрастное потомство воздадут должное его памяти, как царю, так и человеку. Нет сомнения, что всего чувствительнее для души Александра I отозвался удар по греческому, или восточному, вопросу, по коему Священный союз действовал против его убеждений и желаний; пред ним ясно выказались ничтожество и вред этого Союза, главного дела его жизни, и напрасных жертв, кои он приносил для поддержания и сохранения такого Союза.

В Петербурге все сословия и возрасты были поражены непритворною печалью; нигде не встретил я веселого лица. К вечеру вывели наш полк на улицу против госпиталя; К.И. Бистром объявил о кончине императора, поздравил с новым императором Константином, поднял шляпу, воскликнул: «Ура!» - и слезы покатились из глаз его и многих воинов, бывших в походах с Александром, который называл их «любезными товарищами». По команде раздалось «ура!»

Офицеры подписали присяжный лист в госпитальной комнате и с полком разошлись по казармам и по квартирам. С таким же настроением духа присягнули другие полки; чувство скорби взяло верх над всеми другими чувствами - и начальники, и войска так же грустно и спокойно присягнули бы Николаю, если бы воля Александра I была им сообщена законным порядком. Беспредельную любовь офицеров к Александру могу засвидетельствовать клятвою офицеров во многих армейских полках в 1812, 13, 14-м годах: «Не пережить любимого государя!»

Во дворец пришла печальная весть в то самое время, когда в храме пели благодарственный молебен о выздоровлении Александра. Великий князь Николай Павлович немедленно решил присягнуть Константину Павловичу и лично принять присягу для своего старшего брата от внутренних караулов Зимнего дворца. Граф М.А. Милорадович и князь А.Н. Голицын старались отклонить и отговорить его от этого действия: им известно было завещание Александра; но Николай Павлович заметил им решительно: «Кто не последует за мною и не присягнет старшему моему брату, тот враг и мне и отечеству».

С каждым часом увеличивались толки, предположения, ожидания. Государственному совету известно было с 1823 года, что в архиве его хранится завещание Александра с собственноручною его надписью: «Хранить до моего востребования, а в случае моей кончины раскрыть прежде всякого другого действия в чрезвычайном собрании».

Копии этого завещания хранились в Сенате и в Синоде в Петербурге и в Успенском соборе в Москве. Спрашивается: кого винить? Александра I ли, который в свое время при жизни своей не обнародовал исключения или отречения по престолонаследию? Верховный ли совет, который не исполнил своей обязанности и оправдывался неуместной отговоркою, что мертвого не следует слушаться?

Митрополита ли Филарета Московского, который собственноручно написал царское завещание и хранил копию в Успенском соборе? Великого князя ли Николая Павловича, который боролся с братскою любовью, - мог думать, что принудительными средствами заставили старшего брата отказаться от престола? или что тот преждевременно даже не имел права отказаться? или Николай думал этим предупредить всякий повод к неудовольствиям и смутам, тем вероятнее, что еще до получения вести о кончине императора ему были уже известны цель тайного общества и члены его?

Будь они все частные лица, то могли быть оправданы различными побуждениями; но, как сановники, люди государственные, как правители, они все виновны: им следовало действовать по закону, а не предаваться увлечениям любви родственной или преданности безусловной подчиненности. Могу сказать утвердительно, что с обнародованием завещания 27 ноября все присягнули бы беспрекословно Николаю Павловичу. По крайней мере, восстание не имело бы предлогом вторичную присягу, при коей одна клятва нарушала другую клятву и обнаружила незаконность первой.

Фельдъегерь, доставивший весть о кончине Александра I, привез вместе и доносы Майбороды и именные списки членов тайного общества. Копия с этих списков была отправлена в Варшаву к новому императору. Между тем от 27 ноября до 14 декабря тянулось междуцарствие. Император Константин, которому присягнула вся Россия, остался спокойно в Варшаве; твердо и неуклончиво отказался от права на престолонаследие; не принял поздравлений; не распечатал пакета министра, потому что надпись была сделана на имя императора. Великий князь Михаил Павлович был послан навстречу императору и остановился на станции Ненналь, Лифляндской губ., где ожидал его прибытия или верной вести об отказе его от престола. В Петербурге все умолкло среди ожиданий; музыке запретили играть на разводах; театры были закрыты; дамы оделись в траур; в церквах служили панихиду с утра до вечера.

В частных обществах, в кругу офицеров, в казармах, разносились шепотом слухи и новости, противоречившие одни другим. Рассказывали о духовном завещании Александра I; рассуждали о неотъемлемом праве Константина на престол, о недействительности преждевременного его отречения, когда престол еще не был упразднен, когда царствовавший брат не был лишен возможности иметь еще своих прямых наследников - детей. Выставляли великодушие великого князя Николая, который по завещанию одного брата и по отречению другого имел все права на престол, но не принял власти, чтобы не обидеть брата и чтобы отстранить всякую причину к восстанию.

Я уже сказал, что он знал о существовании тайного общества, о цели его: он имел именной список большей части членов общества. О том знали и гр. Милорадович и много приближенных к вел. кн. Николаю, которому адресованы были важнейшие бумаги в Петербург, откуда сообщаемы были в Варшаву. Какие же меры были приняты к уничтожению предстоявших опасностей заговора или грозившего восстания?! Решительно никакие.

Во всем выказывалось колебание, недоумение, все предоставлено было случаю: между тем как, по верным данным, следовало только арестовать Рылеева, Бестужевых, Оболенского и еще двух или трех декабристов - и не было бы 14 декабря. Но у страха глаза велики - в виду были отношения семейные. Правительственные лица думали о сохранении своих мест и доходов, прильнулись к лицу, к государю, оставив в стороне отечество и государство.

6 декабря стоял я во внутреннем карауле в Зимнем дворце; выход к обедне был многолюдный; до появления царской фамилии не было никаких бесед в разных кучках, как водилось прежде: кое-где сходились офицеры и говорили вполголоса. Генерал-адъютант В.В. Левашов имел особенно воинственный вид и ни на шаг не отходил от вел. кн. Николая. По окончании обедни подошел ко мне Оболенский и сказал: «Надо же положить конец этому невыносимому междуцарствию».

10 декабря вечером получил я записку от товарища капитана Н.П. Репина, в которой он просил меня немедленно приехать к нему; это было в 8 часов. Я тотчас поехал, полагая, что он имел какую-нибудь неприятность или беду; я застал его одного в тревожном состоянии. В кратких и ясных словах изложил он мне дело важное, цель восстания, удобный случай действовать для отвращения гибельных междоусобий. Тут речи были бесполезны: надлежало иметь материальную силу, по крайней мере, несколько батальонов с орудиями. Он просил моего содействия к присоединению 1-го батальона, в чем я положительно отказался, командуя в нем только стрелковым взводом. Можно было положиться на готовность молодых офицеров, но отнюдь не на ротных командиров.

Осталась еще попытка - она могла удаться тем легче, что утверждали содействие полковника А.Ф. Моллера, командира 2-го батальона, давнишнего члена тайного общества. С Репиным поехал я к К.Ф. Рылееву: он жил в доме Американской компании у Синего моста; мы застали его одного, сидевшего с книгою в руках - «Русский ратник», - и с большим шерстяным платком, обвернутым вокруг шеи по причине болезни горла. Во взорах его выразительных глаз, всех чертах его лица виднелась восторженность к великому делу; речь его убедительная просто текла без всякой самонадеянности, без надменности, без фигурных фраз и возгласов; вскоре приехали Бестужевы и князь Щепин-Ростовский и положили собраться при первом нужном случае, смотря по получению вестей из Варшавы.

11 декабря поехал к Репину, где к большому неудовольствию моему застал до 16 молодых офицеров нашего полка, рассуждавших о событиях дня и частью уже посвященных в тайны главного предприятия. Мне удалось отозвать Репина в другую комнату, заметить ему неуместность и опасность таких преждевременных откровений, что в минуту действия можно положиться на их содействие. Юность легко приводится в восторг, нет ей преград непреодолимых, нет невозможности, - а чем больше затруднений и опасностей, тем больше в ней отваги. Из всех тут присутствовавших не было ни единого члена тайного общества, кроме хозяина.

12 декабря вечером был я приглашен на совещание к Рылееву и князю Оболенскому; там застал я главных участников 14 декабря. Постановлено было в день, назначенный для новой присяги, собраться на Сенатской площади, вести туда сколько возможно будет войска под предлогом поддержания прав Константина, вверить начальство над войском князю Трубецкому, если к тому времени не прибудет из Москвы М.Ф. Орлов. Если главная сила будет на нашей стороне, то объявить престол упраздненным и ввести немедленно временное правление из пяти человек, по выбору членов Государственного совета и Сената.

В числе пяти называли заранее Н.С. Мордвинова, M.M. Сперанского и П.И. Пестеля. Временному правлению надлежало управлять всеми делами государственными с помощью Совета и Сената до того времени, пока выборные люди всей земли русской успеют собраться и положить основание новому правлению. Наверно никто не знал, сколькими батальонами или ротами, из каких полков можно будет располагать.

В случае достаточного числа войска положено было занять дворец, главные правительственные места, банки и почтамт для избежания всяких беспорядков. В случае малочисленности военной силы и неудачи надлежало отступить к Новгородским военным поселениям. Принятые меры к восстанию были неточны и неопределительны, почему на некоторые мои возражения и замечания князь Оболенский и Булатов сказали с усмешкою: «Ведь нельзя же делать репетиции!»

Все из присутствовавших были готовы действовать, все были восторженны, все надеялись на успех, и только один из всех поразил меня совершенным самоотвержением; он спросил меня наедине: можно ли положиться наверно на содействие 1-го и 2-го батальонов нашего полка; и когда я представил ему все препятствия, затруднения, почти невозможность, то он с особенным выражением в лице и в голосе сказал мне: «Да, мало видов на успех, но все-таки надо, все-таки надо начать; начало и пример принесут плоды». Еще теперь слышу звуки, интонацию - все-таки надо, - то сказал мне Кондратий Федорович Рылеев.

13 декабря, в воскресенье, навестили меня несколько офицеров полка. На вопрос их, как следует поступить тому, кто в день восстания будет в карауле, ответил я положительно и кратко, что тот для общей безопасности и порядка должен держаться на занимаемом посту. Если этот случай спас и наградил офицера, занимавшего караул 14 декабря в Сенате, Якова Насакина, то я искренно тому радовался.

К вечеру получил я частное уведомление о назначении следующего дня к принятию присяги. Ночью вестовой принес приказ полковой, по коему всем офицерам велено было собраться в квартире полкового командира в 7 часов утра. Сон прошел; с женою рассуждали об обязанностях христианина, гражданина, о предстоящих опасностях, о коих в эти последние дни мы беспрестанно беседовали; я мог ей совершенно открыться - ее ум и сердце все понимали. Наконец с молитвою предались воле божией. Наступил час разлуки.

14 декабря до рассвета собрались все офицеры у полкового командира генерала Воропанова, который, поздравив нас с новым императором, прочел письмо и завещание Александра, отречение Константина и манифест Николая. В присутствии всех офицеров я выступил вперед и объявил генералу, что если все им читанные письма и бумаги верны с подлинниками, в чем не имею никакой причины сомневаться, то почему 27 ноября не дали нам прямо присягнуть Николаю?

Генерал в замешательстве ответил мне: «Вы не так рассуждаете, о том думали и рассуждали люди поопытнее и постарше вас; извольте, господа, идти по своим батальонам для присяги». 2-й наш батальон полковника А.Ф. Моллера занял в этот день караулы в Зимнем дворце и по 1-му отделению. 1-й батальон наш присягнул в казармах, кроме моего стрелкового взвода, который накануне занял караул в Галерной гавани и еще не успел смениться.

Из казарм поехали во дворец к разводу нашего 2-го батальона, развод был без парада. На Сенатской площади еще не было ни одного солдата. Воротившись домой, получил записку Рылеева, по коей меня ожидали в казармах Московского полка. Было 10 часов утра, лошади мои стояли запряженные. Взъехав на Исаакиевский мост, увидел густую толпу народа на другом конце моста, а на Сенатской площади каре Московского полка.

Я пробился сквозь толпу, прошел прямо к каре, стоявшему по ту сторону памятника, и был встречен громким «ура!» В каре стояли князь Д.А. Щепин-Ростовский, опершись на татарской сабле, утомившись и измучившись от борьбы во дворе казарм, где он с величайшим трудом боролся: переранил бригадного командира В.Н. Шеншина, полкового - Фредерикса, батальонного полковника Хвощинского, двух унтер-офицеров и, наконец, вывел свою роту; за ней следовала и рота М.А. Бестужева 3-го и еще по несколько десятков солдат из других рот.

Князь Щепин-Ростовский и M.A. Бестужев 3-й ждали и просили помощи, пеняли на караульного офицера Якова Насакина, отчего он не присоединялся к ним с караулом своим? На это я подтвердил им данную мною инструкцию накануне. Всех бодрее в каре стоял И.И. Пущин, хотя он, как отставной, был не в военной одежде; но солдаты охотно слушали его команду, видя его спокойствие и бодрость. На вопрос мой Пущину, где мне отыскать князя Трубецкого, он мне ответил: «Пропал или спрятался, - если можно, то достань еще помощи, в противном случае и без тебя тут довольно жертв».

Народ со всех сторон хлынул на площадь; полиция молчала. Войска еще не было никакого с противной стороны. Поспешно поехал в Финляндские казармы, где оставался только наш 1-й батальон, куда только что успел воротиться мой стрелковый взвод по смене из караула в Галерной гавани. 2-й наш батальон в этот день занял караулы по 1-му отделению во дворце и в городе, 3-й батальон по очереди зимовал за городом по деревням. Прошел по всем ротам, приказал солдатам проворно одеться, вложить кремни, взять патроны и выстроиться на улице, говоря, что должно идти на помощь нашим братьям.

В полчаса выстроился батальон, подоспели офицеры; никто не знал, по чьему приказанию выведен был батальон. Адъютанты скакали беспрестанно, один из них прямо к бригадному командиру Е.А. Головину с приказанием от корпусного Воинова вести батальон. Мы тронулись ротными колоннами; у Морского кадетского корпуса встретил нас генерал-адъютант граф Комаровский верхом, который государем послан был за нашим батальоном.

Нас остановили на середине Исаакиевского моста подле будки; там приказали зарядить ружья; большая часть солдат при этом перекрестилась. Быв уверен в повиновении моих стрелков, вознамерился сначала пробиться сквозь карабинерный взвод, стоявший впереди меня, и сквозь роту Преображенского полка капитана Титова, занявшую всю ширину моста со стороны Сенатской Площади.

Но как только я лично убедился, что восстание не имело начальника, следовательно, не могло быть единства в предприятии, и не желая напрасно жертвовать людьми, а также не будучи в состоянии оставаться в рядах противной стороны, - я решился остановить взвод мой в ту минуту, когда граф Комаровский и мой бригадный командир скомандовали всему батальону: «Вперед!» - взвод мой единогласно и громко повторил: «Стой!» - так что впереди стоявший карабинерский взвод дрогнул, заколебался, тронулся не весь, и только личным усилием капитана А.С. Вяткина, не щадившего ни ругательств знаменитых, ни мощных кулаков своих, удалось подвинуть этот первый взвод. Батальонный командир наш, полковник А.Н. Тулубьев, исчез, быв отозван в казармы, где квартировало его семейство.

Дважды возвращался ко мне бригадный командир, чтобы сдвинуть мой взвод, но напрасны были его убеждения и угрозы. Между тем я остановил не один мой стрелковый взвод, за моим взводом стояли еще три роты, шесть взводов; но эти роты не слушались своих командиров, говоря, что впереди командир стрелков знает, что делает. Был уже второй час пополудни; по мере увеличения числа войск для оцепления возмутителей полиция стала смелее и разогнала народ с площади, много народу потянулось на Васильевский остров вдоль боковых перил Исаакиевского моста. Люди рабочие и разночинцы, шедшие с площади, просили меня держаться еще часок и уверяли, что все пойдет ладно.

В это время вместе с отступающим народом командиру нашей 3-й егерской роты, капитану Д.Н. Белевцову удалось отвести свою роту назад и перейти с нею чрез Неву от Академии художеств к Английской набережной, к углу Сенатской площади; за этот открытый и мужественный поступок Белевцов награжден был Владимирским крестом с бантом; остальные две роты оставались за моим взводом. С лишком два часа стоял я неподвижно, в самой мучительной внутренней борьбе, выжидая атаки на площади, чтобы поддержать ее тремя с половиною ротами, или восемьюстами солдат, готовых следовать за мною повсюду.

Между тем* на Сенатской площади около восьмисот человек л.-гв. Московского полка составили каре: рота М.А. Бестужева 3-го стояла лицом к Адмиралтейскому бульвару, он по необходимости должен был наблюдать за тремя фасами, а четвертым, обращенным к Исаакиевскому собору, командовал утомившийся князь Щепин-Ростовский. Это обстоятельство дало возможность М.А. Бестужеву спасти два эскадрона конногвардейцев, обскакавших каре и построившихся на полуружейный выстрел от него. Весь фас каре, обращенный к Сенату, приложился, чтобы дать залп, но был остановлен М.А. Бестужевым, который выбежал вперед фаса, скомандовал: «Отставь!» Несколько пуль прожужжало мимо его ушей, и несколько конногвардейцев свалилось с лошадей.

После московцев прибыл на площадь Сенатскую по Галерной улице батальон Гвардейского экипажа. Когда батальон этот собран был во дворе казарм для принятия присяги и несколько офицеров, сопротивлявшихся присяге, были арестованы бригадным командиром генералом Шиповым, то в воротах казарм показался Н.А. Бестужев 1-й, в то самое мгновение, когда с площади послышались выстрелы ружейные против атаки конногвардейцев, и закричал солдатам: «Наших бьют! ребята, за мной!» - и все ринулись за ним на площадь.

Второпях забыли прикатить за собою несколько орудий, стоявших в арсенале батальонном! впрочем, все надеялись на содействие гвардейской конной артиллерии. Батальон этот, выстроившись в колонну к атаке, стал за каре л.-гв. Московского полка, за фасом, обращенным к Исаакиевскому собору.

Потом присоединились три роты л.-гв. Гренадерского полка, приведенные поручиком А.Н. Сутгофом, батальонным адъютантом Н.А. Пановым и подпоручиком Кожевниковым. Перебежав через Неву, они вошли во внутренний двор Зимнего дворца, где уже стоял полковник Геруа с батальоном гвардейских сапер. Комендант Башуцкий похвалил усердие гренадер на защиту престола, но люди, заметив свою ошибку, закричали: «Не наши!» - и, повернув полукружием около двора, вышли из дворца, прошли мимо государя, спросившего их: «Куда вы? если за меня, так направо, если нет, так налево!»

Кто-то ответил: «Налево!» - и все побежали на Сенатскую площадь врассыпную и были помещены внутри каре Московского полка, чтобы там рассчитать и построить их поротно, чего еще не успели, как артиллерия начала действовать. Должно, однако, заметить, что Сутгоф вывел свою роту в полной походной амуниции, с небольшим запасом хлеба, предварив ее о предстоящих действиях.

Всего было на Сенатской площади в рядах восстания больше 2000 солдат. Эта сила в руках одного начальника, в виду собравшегося тысячами вокруг народа, готового содействовать, могла бы все решить, и тем легче, что при наступательном действии много батальонов пристали бы к возмутившимся, которые при 10-градусном морозе, выпадавшем снеге с восточным резким ветром, п одних мундирах ограничивались страдательным положением и грелись только неумолкаемыми возгласами «ура!» Не видать было диктатора, да и помощники его не были на месте.

Предложили Булатову: он отказался; предложили Н.А. Бестужеву 1-му: он, как моряк, отказался; навязали, наконец, начальство князю Е.П. Оболенскому, не как тактику, а как офицеру, известному и любимому, солдатами. Было в полном смысле безначалие: без всяких распоряжений - все командовали, все чего-то ожидали и в ожидании дружно отбивали атаки, упорно отказывались сдаться и гордо отвергли обещанное помилование.

Постепенно, смотря по расстоянию казарм от дворца, собирались войска противной стороны: л.-гв. Конный полк приблизился к площади со стороны Английской набережной, батальоны Измайловского и Егерского полков по Вознесенской улице к Синему мосту. Л.-гв. Семеновский по Гороховой. Близ Адмиралтейского бульвара стояло каре л.-гв. Преображенского полка - там присутствовал новый император на коне с многочисленною свитою; в каре находился цесаревич, отрок семилетний, с воспитателем своим. Впереди каре поставлены были орудия бригады полковника Нестеровского, под прикрытием взвода кавалергардов, под командою поручика И.А. Анненкова. Позади каре батальон л.-гв. Павловского полка; саперы стерегли дворец.

Преданность войск к престолу была не безусловная: она колебалась в эту минуту. Когда 2-му батальону л.-гв. Егерского, ныне Гатчинского, полка приказано было двинуться вперед от Синего моста и он уже тронулся, то по команде Якубовича «Налево кругом!» весь батальон обратился назад, несмотря на совершенную преданность престолу батальонного командира полковника В.И. Буссе, который за этот случай не получил звания флигель-адъютанта, отличия, коего удостоились получить все батальонные командиры, кроме еще моего батальонного командира А.Н. Тулубьева за то, что один взвод задержал три роты.

Измайловский полк в тот день был также весьма ненадежен. Зато Конногвардейский полк под начальством А.Ф. Орлова молодецки пять раз атаковал каре московцев и пять раз был отбит штыками и залпами; два эскадрона их были спасены от истребления М.А. Бестужевым 3-м. Я уже сказал, что у солдат было не больше пяти патронов в суме; пулею ранен был в руку ротмистр Велио, а поручик Галахов - камнем, брошенным из толпы народа.

Когда войско было расставлено так, что возмутители со всех сторон были окружены густыми колоннами, то народу уже немного оставалось на площади, и полиция уже смелее начала разгонять его с Адмиралтейской площади и Дворцовой, где сам император, на коне, приказывал народу и упрашивал его разойтись по домам, чтобы не мешать движению войск. Все средства были употреблены государем, чтобы прекратить возмущение без боя, без кровопролития.

Первый из тех, которые желали и старались уговорить возмутителей к возвращению в казармы, был корпусной командир Воинов; но все его убеждения были напрасны, угрозы также, и кончилось тем, что из толпы народа кто-то пустил в него поленом так сильно в спину, что у старика свалилась шляпа, и он принужден был удалиться. Генерал Бистром удерживал остальные роты л.-гв. Московского полка от присоединения их к восставшим товарищам и уговаривал их содержать караулы в тот же вечер. Генерал И.О. Сухозанет примчался к каре как бешеный, просил солдат разойтись, прежде чем станут стрелять из пушек; его спровадили и сказали: «Стреляйте!»

Великий князь Михаил Павлович, в этот день только что возвратившийся из Ненналя, с самоотвержением подъехал к каре, стал уговаривать солдат и едва не сделался жертвой своей смелости. В.К. Кюхельбекер, видя, что великому князю может удаться отклонить солдат, уже прицелил в него пистолетом, Петр Бестужев отвел его руку, пистолет дал осечку; князь должен был удалиться.

Граф М.А. Милорадович, любимый вождь всех воинов, спокойно въехал в каре и старался уговорить солдат; ручался им честью, что государь простит им ослушание, если они тотчас вернутся в свои казармы. Все просили графа скорее удалиться; князь Е.П. Оболенский взял под узду его коня, чтобы увести и спасти всадника, который противился; наконец, Оболенский штыком солдатского ружья колол коня его в бок, чтобы вывести героя из каре. В эту минуту пули Каховского и еще двух солдат смертельно ранили смелого воина, который в бесчисленных сражениях и стычках участвовал со славою и оставался невредимым; ему суждено было пасть от русской пули.

Командир л.-гв. Гренадерского полка, полковник Стюрлер, старался отвести своих гренадер, отделившихся от полка, и уговаривал их возвратиться с ним к полку и к долгу своему: пули Каховского и нескольких солдат ранили его смертельно. Наконец, по приказанию государя, употреблено было еще последнее средство к усмирению: на извозчичьих санях подъехал митрополит Серафим в сопровождении киевского митрополита Евгения и нескольких священников с животворящим крестом, умолял братьев христианскою любовью возвратиться в свои казармы.

Серафим, равно как прежде него великий князь Михаил и граф Милорадович, обещал именем государя совершенное прощение всем возмутившимся, кроме зачинщиков. Его выслушали; воины осенили себя знамением креста, но мольбы его остались также тщетными; ему сказали: «Поди, батюшка, домой, помолись за нас за всех, здесь тебе нечего делать!»

День декабрьский скоро кончается: в исходе третьего часа начинает смеркаться; без сомнения, в сумерки нахлынул бы народ, разогнанный полицией; наверно, пристала бы часть войска. Император долго не решался на ultima ratio regum*, но видел, что медлить было нечего, и был вынужден прибегнуть к этому средству, когда граф К.Ф. Толь, прибывший в Петербург в тот же день после великого князя Михаила, сказал ему: «Sire, faites balayer la place par la mitraille, ou renoncez au trône»**. Государь никогда не мог простить ему этой выходки, хотя не пренебрегал его полезною службою и доказанными его знаниями и способностями полководца.

Первый выстрел пушки, заряженной холостым зарядом, прогремел, в ответ послышалось «ура!», второй и третий посылали ядра, одно засело в стене Сената, другое навесно полетело по направлению от угла Сената к Академии художеств. Восстание опять ответило громким и звонким «ура!». Зарядили картечью; полковник Нестеровский наводил пушки, сам государь скомандовал: «Первая! - но фейерверкер с фитилем начал креститься; опять послышался тот же голос; «Первая»; тогда поручик Илья Бакунин приложил фитиль; в секунду картечь из орудий посыпалась градом в густое каре.

Восстание разбежалось по Галерной улице и по Неве к Академии. Пушки двинулись вперед и дали другой залп картечью, одни - по Галерной, другие - поперек Невы. От вторичного, совершенно напрасного залпа картечью учетверилось число убитых, виновных и невиновных, солдат и народа, особенно по узкому дефиле или ущелью Галерной улицы.

Три фаса московского каре бросились с М.А. Бестужевым 3-м к набережной, картечь их провожала; на Неве он хотел построить людей по отделениям, но ядра, пущенные с угла Исаакиевского моста, подломили лед, и много потонуло людей; без этого обстоятельства, может быть, удалось бы Бестужеву занять Петропавловскую крепость. Лейб-гренадеры, Гвардейский экипаж и четвертый фас московского каре бросились по Галерной, куда подвезли пушки и повалили солдат продольными выстрелами.

По этому случаю л.-гв. Павловский полк не мог быть помещен в Галерной улице во время дела, как повествует о том граф Комаровский в своих записках; но этот полк был поставлен там поздно вечером, после решения дела, и едва не арестовал Бестужева, когда тот, уже переодетый в партикулярное платье, пробирался к К.П. Торсону.

Почти покажется невероятным, что из моих товарищей никто не был ни убит, ни ранен: у многих шинели и шубы были пробиты картечными пулями. Из залпа, сделанного против третьей атаки конной гвардии, одна пуля сорвала у меня левую кисточку от киверного кутаса и заставила ряд стрелков наклонить головы вбок; шутник это заметил и сказал: «Что это вы кланяетесь головами не прямо, а в сторону?» Особенно в батальоне Гвардейского экипажа легли целые ряды солдат; офицеры остались невредимы.

Все бросились с площади по двум означенным направлениям, один только остановился, подошел к генералу Мартынову, чтобы через него передать свою саблю великому князю Михаилу, - то был Гвардейского экипажа лейтенант М.К. Кюхельбекер. В это самое время наскочил на него полковник пионерного эскадрона Засс с поднятою саблей, что заставило генерала Мартынова остановить его порыв и сказать ему: «Ай да храбрый полковник Засс! Вы видели, что он вручил мне свою полусаблю!»

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTgudXNlcmFwaS5jb20vYzg1MzYyNC92ODUzNjI0MTE1LzI0OGRiMS9sWmZTS3BQWG9Dcy5qcGc[/img2]

Д.Н. Кардовский. Барон Розен останавливает на Исаакиевском мосту лейб-гвардии Финляндский полк. 1927.

Когда площадь очистилась от возмутителей, то конная гвардия повернула к Исаакиевскому мосту на Васильевский остров. Я скомандовал «налево кругом!» и остановил взвод возле манежа 1-го Кадетского корпуса. По прибытии полкового командира из дворца приказано мне было вести мой взвод во двор директора всех корпусов, в 1-й линии против Большого проспекта. Приехал полковой священник; мне приказано было отойти от моих людей. Я видел, что солдаты сомкнулись в круг, священник стал их расспрашивать и готовить к присяге; тогда я быстро ворвался в круг и громко, во всеуслышание объявил священнику, что солдаты мои ни в чем не виноваты, они слушались своего начальника. Взвод мой присягнул.

Звезды горели на небе, а на земле бивачные огни в разных направлениях; меня со взводом моим назначили занять Андреевский рынок и караулить тамошний небольшой гостиный двор. Патрули ходили беспрестанно, и конные, и пешие; послали за шинелями в казармы. С 10 часов утра до 10 часов вечера щеголял я с солдатами в одних тонких мундирах.

Взводу принесли хлеба из казарм; негоциант Герман Кнооп, мой нарвский знакомец, велел им дать пищу и по чарке водки, а для меня принес бутылку отличнейшего вина. В течение ночи очищали Сенатскую площадь, Галерную улицу и дорогу чрез Неву; раненых отвезли в госпиталя, близ прорубей находили различные одежды. На другой день увиделся с женою на два часа, чтобы расстаться надолго. Меня арестовали по высочайшему повелению 15 декабря рано утром.

Действия или действователи 14 декабря обсуждены различным образом: одни - видели в них мечтателей, другие - безумцев, третьи - бранили, называли их обезьянами Запада, четвертые - укоряли их в непомерном честолюбии; иной порицал безусловно, другой жалел; мало кто судил беспристрастно, и то почти тайно, соображаясь с достоинствами отдельной личности и выпускай из виду главную причину и главную цель. Газеты тогда не смели печатать правду; сплеча постановили приговор свой, что все мятежники-декабристы были гадко одеты и все имели зверский вид и отвратительную наружность. Совершившееся дело показало, что предприятие было явно начато среди белого дня.

На большой площади, в виду народа, несколько человек дерзнуло обнаружить неудовольствие и ожидало общего участия для лучшей перемены. Правда, что первые роты из л.-гв. Московского полка были выведены под предлогом верности данной присяге Константину. Правда и то, что когда послышались возгласы в толпе «лучше вместо Константина конституцию!» и когда спросили нескольких человек: «Кто это конституция?» - то ответили им: «Это супруга Константина».

Но также правда и то, что гренадерам и надежным унтер-офицерам были объявлены другие причины, - а в толпе посторонних хорошо знали эти причины! Декабристам на площади легко было предвидеть худой конец. Рылеев как угорелый бросался во все казармы, ко всем караулам, чтобы набрать больше материальной силы, и возвращался на площадь с пустыми руками; следовательно, они сознательно обрекли себя на жертву, обнаружили мужество, которое борется без всякой надежды на успех; и вышло, как мне сказал Рылеев: «А все-таки надо, все-таки надо!»

Однако успех предназначенного предприятия был возможен, если сообразим все обстоятельства. Две тысячи солдат и вдесятеро больше народу были готовы на все по мановению начальника. Начальник был избран, я жил с ним вместе под одною крышею шесть лет в читинском остроге и в Петровской тюрьме за Байкалом. Товарищи знали его давно и много лет до рокового дня; все согласятся, что он был всегда муж правдивый, честный, весьма образованный, способный, на которого можно было положиться.

Не знаю, отчего он не явился в назначенный час в назначенное место?! Он, я думаю, и сам этого не знал: психология или физиология на то ответит. Согласен, что он потерял голову, могу назвать его жалким в этот день, но подлости, измены в нем не допускаю.

В критическую минуту пришлось его заменить; из двух назначенных ему помощников один, полковник Булатов, имел способность и храбрость, но избрал себе сам отдельный круг действия; другой, - капитан А.И. Якубович с повязкою на простреленном челе, с безответною саблею, лихой рубака на Кавказе, - не принял начальства, он хотел действовать независимо. И в самом деле - хотел ли он протянуть или затянуть дело, - но он играл роль двусмысленную: то подстрекал возмутителей, то обещал императору склонить их к покорности.

Предложили начальствовать Н.А. Бестужеву 1-му: он, как моряк, отказался. Почти насильно поручили начальство князю Е.П. Оболенскому. Между тем уходило время; не было единства в распоряжениях, отчего сила вместо действующей стала только страдательною. Московцы твердо устояли и отбили пять атак л.-гв. Конного полка. Солдаты не поддавались ни угрозам, ни увещеваниям. Они не пошатнулись пред митрополитом в полном облачении с крестом, умолявшим их во имя господа. Эта сила на морозе и в мундирах стояла неподвижно в течение нескольких часов, когда она могла взять орудия, заряженные против нее. Орудия стояли близко под прикрытием взвода кавалергардов, под командою члена тайного общества И.А. Анненкова.

Нетрудно было приманить к себе л.-гв. Измайловский полк, в котором было много посвященных в тайные общества. В ту же ночь бритвою лишил себя жизни капитан Богданович, упрекнув себя в том, что не содействовал. Она [эта сила] могла разогнать полицию и удержать народ, доказавший свою готовность вооружиться чем попало, хоть поленом. Наконец в этот самый день занимал караулы во дворце, в Адмиралтействе, в Сенате, в присутственных местах 2-й батальон л.-гв. Финляндского полка под начальством полковника А.Ф. Моллера, старинного члена тайного общества; в его руках был дворец.

Относительно Моллера я должен сказать, что накануне, 13 декабря, был у него Н.А. Бестужев, чтобы склонить его на содействие с батальоном; он положительно отказался и среди переговоров ударил по выдвинутому ящику письменного стола, ящик разбился. «Вот слово мое, - сказал он, - если дам его, то во что бы ни стало сдержу его; но в этом деле - не вижу успеха и не хочу быть четвертованным».

На Адмиралтейском бульваре, в двадцати шагах от императора, стоял полковник Булатов, командир армейского Егерского полка в дивизии H.M. Сипягина, недавно прибывший в Петербург в отпуск. Он имел два пистолета заряженных за пазухой с твердым намерением лишить его жизни: но рука невидимая удерживала его руку. В Булатове всегда было храбрости и смелости довольно. Лейб-гренадерам хорошо известно, как он в Отечественную войну со своею ротою брал неприятельские батареи, как он восторженно штурмовал их, как он под градом неприятельской картечи, во многих шагах впереди роты увлекал людей куда хотел.

Этот смелый воин, когда государь при личном допросе изъявил ему удивление свое, что видел его в числе мятежников, ответил откровенно, что, напротив того, он видел пред собою государя. «Что это значит?» - «Вчера с лишком два часа стоял я в двадцати шагах от вашего величества с заряженными пистолетами и с твердым намерением убить вас; но каждый раз, когда хватался за пистолет, сердце мне отказывало».

Государю понравилось откровенное признание, и он приказал не сажать его в казематы крепости, где мы все содержались, но поместить его в квартире коменданта и дать ему хорошее содержание. Чрез несколько недель Булатов уморил себя голодом, выдержав ужасную борьбу: имея пред собою хорошую и вкусную пищу, он сгрыз ногти своих пальцев и сосал кровь свою. Эти подробности передал мне плац-адъютант капитан Николаев и прибавил: Булатов сделал это от угрызений совести и глубокого раскаяния. «В чем же он раскаивался, когда он никого не убил и все стоял в стороне, как прочие зрители?» - спросил я. «То господу богу известно единому!» - ответил адъютант крепости.

Воспоминания мои написаны были в тридцатых годах. В 1857 году напечатана была книга «Восшествие на престол императора Николая I», составленная бароном М.А. Корфом по запискам многих членов императорского дома и приближенных ко двору. Если эти показания разнятся с многими, то это очень естественно, потому что составители записок, кроме великого князя Михаила Павловича и А.Ф. Орлова, находились в Зимнем дворце или окружали государя и двигались с ним только по Дворцовой и по Адмиралтейской площади, вдоль бульвара. Впрочем, разности эти столько же неважны, сколько разности в описании какого бы то ни было сражения, в коем невозможно, чтобы один человек верно и точно обнял бы взглядом все совершившиеся одновременные действия и движения в различных местностях.

Барон Корф приводит положительные факты, из коих видно, что император, быв еще великим князем, знал об изменении престолонаследия и еще до 27 ноября знал о существовании тайных обществ и до 14 декабря имел именной список заговорщиков. То же самое подтверждает г. Устрялов в своем сочинении «Царствование императора Николая I», напечатанном в 1848 году. Говорили, что первые страницы этой книги были пересмотрены самим императором до напечатания книги. Положительны были донесения графа Витта, доносы Шервуда и Майбороды, особенно последнего, бывшего казначеем Вятского пехотного полка полковника П.И. Пестеля и промотавшего в Москве несколько тысяч рублей при закупке полковых вещей.

Кроме названных доносчиков, был еще предостерегатель - молодой офицер Я.И. Ростовцев, адъютант генерала Бистрома. Нельзя причислить его к доносчикам, потому что он 12 декабря предварил членов общества Рылеева и Оболенского, дав им прочесть письмо, написанное великому князю Николаю Павловичу, благодетелю его семейства. В письме своем предостерегал он его высочество от предстоящей опасности вообще, но не называл никого. В своем месте далее приложу подлинное письмо Оболенского ко мне относительно Ростовцева. По всем этим данным нетрудно сделать вывод, по какой причине великий князь Николай Павлович 27 ноября не исполнил завещания императора Александра I.

Упомянутые два сочинения приписывают эту причину братской любви; но всем известно, что между обоими братьями, Константином и Николаем, не было никогда особенного сочувствия или дружбы; сверх того, характеру Николая несродно было увлечение нежности или равнодушие к власти.

Не вернее ли будет заключение, если скажем, что, имея в руках все доносы, в коих могли быть названы важные лица, даже не принадлежавшие к тайным обществам, Николай видел в одном краю России брата своего Константина, наследника престола по праву, во главе лучшей армии по своему устройству и обучению, в другом краю А.П. Ермолова с обстреленными и порохом пропитанными своими кавказцами, в Петербурге напрасно заподозрили К.И. Бистрома, идола гвардейских солдат, и еще Н.С. Мордвинова и M.M. Сперанского и других, известных по любви к свободе, на юге он видел в Тульчине и в Белой Церкви генералов и полковых командиров Пестеля, Бурцева, Абрамова, Тизенгаузена, А.3. Муравьева и батарейных начальников - Ентальцева и Берстеля... Такие сведения, подобные доносы заставляли невольно призадумываться...

В тот же самый день, 14 декабря, за 1500 верст от Петербурга, был арестован полковник П.И. Пестель, главный двигатель общества на юге. Приказ об его арестовании дан был из Таганрога вследствие доноса Майбороды. Штаб главной квартиры 2-й армии вытребовал полкового командира под предлогом дел по службе; Пестель догадался, но не думал о восстании, просил только спрятать его «Русскую правду» и поехал в Тульчин, где перед заставой встретили его жандармы и проводили уже как арестанта.

29 декабря были арестованы братья С. и М. Муравьевы-Апостолы полковым командиром Черниговского пехотного полка; в ту же ночь молодые офицеры, члены тайного общества Соединенных славян Кузьмин, Соловьев, Сухинов, Мозалевский и другие освободили арестантов, ранили полкового командира Гебеля и подняли шесть рот, расположенных ближе к полковому штабу.

С.И. Муравьев выступил 31 декабря с намерением присоединиться к ближайшим сообщникам в Киеве. 1 января была дневка в Мотовиловке; через день повернул на Белую Церковь, а между Устиновкой и Королевной был он настигнут отрядом гусар генерала Гейсмара; он выстроил каре, не велел стрелять и повел солдат в атаку на орудия. Картечный выстрел ранил и повалил его, а когда он опомнился, то уже не мог собрать солдат; он и Бестужев-Рюмин были ими выданы гусарскому эскадронному командиру.

Прочие офицеры и М.И. Муравьев-Апостол были взяты в плен, а младший брат его Ипполит Иванович был убит во время атаки. Ротный командир Кузьмин под арестом застрелился, Сухинову удалось дойти до Кишинева, чтобы перебраться за границу, но он был выдан. В своем месте возвращусь к этому происшествию, теперь выведу заключение о 14 декабря.

На упрек в употреблении для восстания и переворота военной силы, которая назначена на охранение и на защиту общественного спокойствия, замечу только, что к тому прибегли обдуманно для избежания междоусобной брани, для быстрого введения первоначального нового порядка. Напрасно много твердили и писали, что восстание 14 декабря осадило Россию назад на полстолетия и не позволило правительству привести в скорейшее исполнение свои благие намерения.

Напротив того, оно было поводом к изобличению всех злоупотреблений старинных и новых, и вместе с тем последовавшее расследование заговора указало не только на язвы государственного устройства, но и представляло средства к вернейшему и скорому излечению. Новый государь в несколько месяцев узнал все состояние России лучше, нежели то удалось предшественникам его в десятки лет.

Время скоро сотрет наименование мятежников и верноподданных 14 декабря и соединит всех граждан для блага и для пользы общей. Конечно, так или иначе, благо устроилось бы и без 14 декабря, но это уже зависело бы не от тайного общества, не от заговора, а от правительства. 27 ноября была сделана ошибка; но в десятых днях декабря, когда не оставалось никакого сомнения в чистосердечном отречении Константина от престола, когда Николаю известны были имена главных заговорщиков в Петербурге, то становится непостижимым, почему не предпринимал он никаких предупредительных мер? Дело выказалось и было очень просто; следовало арестовать Рылеева, Оболенского, Бестужевых, много что десять человек, и не было бы кровопролития 14 декабря, а там уже нетрудно было справиться поодиночке с отдельными членами тайных обществ.

Ошибка важная со стороны государя; вот почему он и забыть не мог этого рокового дня. При малейшем нарушении могильной тишины и дисциплины имел он привычку повторять: «Ce sont mes amis du quatorze!»*. Воспоминание государя о 14 декабря на смертном одре своем в 1855 году застало еще 25 ссыльных в Сибири, переживших друзей. Впрочем, не один Николай называл их своими друзьями, но случалось мне слышать иногда от сосланных товарищей и родственников их: «Се sont nos amis du quatorze**, которые удружили нам ссылкою». На это возражал я каждый раз, что лучше томиться в Сибири, чем сгнить в Шлиссельбурге и Бобруйске.

Примечания

*последний довод короля (лат.).

**Ваше величество, прикажите очистить площадь картечью или отрекитесь от престола (франц.).

*Это мои друзья по четырнадцатому (франц.).

**Это наши друзья по четырнадцатому (франц.).

9

Глава четвертая. Следственная комиссия.

Арест. - Спор за грамматику. - Караульня кавалергардская. - Допрос в Зимнем дворце. - Н.А. Бестужев 1-й. - Холод и голод. - Сострадательный часовой. - Перемещение. - Петропавловская крепость. - Каземат. - Одиночество. - Припоминания. - Следственная комиссия. - Допрос в крепости. - Действия комиссии. - Песни. - Кандалы. - Похороны. - Предчувствие, сочувствие. - М.Ф. Митьков. - Полночь. - Очная ставка. - Свидание.

Поутру 15 декабря, как я уже сказал, за мной приехал полковой адъютант Грибовский и отвез меня к полковому командиру, где застал всех офицеров, кроме бывших еще в карауле с 14 декабря и еще не сменившихся. Генерал вспомнил мое вчерашнее замечание по поводу присяги, упрекнул меня, что я замарал мундир, и спросил присутствовавших: «Кто из вас отвезет Розена на главную гауптвахту Зимнего дворца?»

Никто не вызвался; тогда обратился он к дежурному по полку капитану А.Д. Тулубьеву и приказал отвезти меня в своей карете, а сани мои, по моему приказанию, ехали за каретой. В комендантской взяли мою шпагу, поставили ее в угол, где их стояло уже с полдюжины, и отвезли меня на гауптвахту, где уже другие сутки стоял караул от нашего полка. В числе караульных офицеров стоял тут добрый мой товарищ П.И. Греч; больше обыкновенного бледный от утомления беспокойного караула, кивнул головою и сказал: «Ах, душа! жаль тебя!»

Полковник А.Ф. Моллер, напротив того, раскрасневшись, ходил взад и вперед и насвистывал в явном смущении, я попросил у него позволения написать к жене моей и отправить их с кучером моим, чтобы ее успокоить. Он сказал мне откровенно, что это невозможно, но если имею что передать словесно, то охотно сделает, что сам и исполнил, передав чрез кучера, что я здоров, и остался в Зимнем дворце.

Меня отвели потом в длинную узкую заднюю комнату гауптвахты, где обыкновенно находятся караульные офицеры и днем и ночью. Угол задней стены был отделен большим столом, за коим стоял диван, а на диване спал К.В. Чевкин, имея в изголовье свой свернутый мундир Генерального штаба; он был арестован еще накануне 14 декабря за слишком смелую беседу с унтер-офицерами Преображенского полка в воротах казарм на Миллионной, которые пригласили его к полковому командиру.

Чевкина перевели в другое место, а ко мне присоединили моего сослуживца капитана Н.П. Репина. При нас сменился караул, вошел славный комендант Башуцкий, осведомился о числе арестантов и, увидев меня, воскликнул: «Что это, боже мой! такой отличный офицер!» - но, догадавшись тотчас, что неуместно хвалить такого арестанта, хотел поправиться и прибавил: «То есть такой хорошей наружности!»

Тогда новый караул перевел меня с Репиным в переднюю комнату, за стеклянную дверь первой перегородки от входа, где обыкновенно складывали дрова на суточное отопление караульни. Из-за стеклянной двери мы видели, как конвой преображенцев окружил А.А. Бестужева 2-го (Марлинского), который сам явился во дворец с повинною головою) он был одет как на бал, и когда конвою велели идти с ним, то сам скомандовал: «Марш!» - и пошел с ним в ногу. Через полчаса таким же порядком отвели И.И. Пущина; тут я был растроган, когда в минуту движения конвоя увидел молодого офицера, который бросился в средину конвоя, чтобы обнять Пущина: то был батальонный адъютант л.-гв. Гренадерского полка С.П. Галахов.

Был уже двенадцатый час ночи; опять готовили конвой из 12 солдат Преображенского полка, не видать было арестанта; тогда вошел в мою перегородку дежурный по караулам полковник Микулин, чтобы осмотреть меня и Репина, не было ли у нас спрятанного оружия; потом объявил, что приказано вести нас к государю. Конвой повел нас по коридорам, по изгибам лестницы; в это время я почувствовал, что меня кто-то дергает за фалды мундира, оглянулся и увидел полковника Микулина, который на походе ощупал в моем кармане какую-то бумажку и вынул ее.

Пришли в другой этаж, в просторную освещенную переднюю, где беспрестанно приходили и уходили генералы и флигель-адъютанты. Неотвязчивый полковник спросил меня, от кого была записка, найденная в моем кармане? Я ответил, что не помню, но узнаю по почерку. Когда он показал мне записку, то объявил, что она жены моей.

По окончании канонады на Сенатской площади просил я Репина зайти к ней и успокоить ее, потом отправил к ней солдата; чрез два часа она написала мне на бумажке: «Sois tranquile, cher ami, Dieu me soutient, ménages-toi»*. Микулин возразил мне, что это невозможно или что жена моя не умеет писать по-французски, потому что ясно видно, что не женщина к мужчине, а, наоборот, мужчина пишет к женщине.

«Не берусь быть судьею, в какой степени жена моя знает французский язык, но ручаюсь, что в этой записке нет ошибки грамматической». - «Помилуйте, да как же она пишет в мужеском роде tranquille два 1 и е!» На счастье мое подошел адъютант государя полковник В.А. Перовский и прервал неприятный спор, сказав ученому грамматику: «Cessez done, mon cher, vous dites des bêtises»*.

Из царского кабинета чрез генерал-адъютантские и флигель-адъютантские комнаты прошел И.В. Васильчиков в слезах; за ним шел Нейдгард, начальник штаба. На поклон мой ответил он вежливо и платком утер слезы. Вошел мой бригадный командир, остановился предо мною с невыразимым самодовольством, смотрел на меня с торжествующею улыбкою после вчерашнего неловкого положения и наконец удалился, когда я посреди конвоя скрестил руки на груди, по-наполеоновски, и готовился к допросу. Дежурный адъютант поспешно вошел и объявил, что государь более не принимает, и приказал фельдъегерям отвести меня на гауптвахту Кавалергардского полка, а Репина на гауптвахту Преображенского полка.

Здесь в полковой караульне просидел я одну неделю. На другой день имел я радость увидеться с женою: она сидела в санях, я стоял на платформе и успокоил ее сколько возможно было. На третий день вступил в караул И.А. Анненков, тот самый, который 14 декабря прикрывал артиллерию, а чрез полгода был приговорен к каторжной работе и к вечной ссылке. Надобно упомянуть здесь, что из гвардейских и армейских полков всего более было членов тайного общества в Генеральном штабе и в Кавалергардском полку.

Странно было слышать суждение караульных офицеров и гостей их об арестованных однополчанах; слава богу, что таких чудаков было не много! С удовольствием провел сутки с ротмистром Тимковским; во всем видна была непритворная его привязанность к покойному императору Александру I; он не мог без слез вспоминать его. 21 декабря еще раз увиделся я с женою несколько минут. 22-го после обеда приехал за мною фельдъегерь; караульный офицер штаб-ротмистр Гудим-Левкович, знаменитый в свое время мазурист, проводил меня до саней, искренно пожелав мне лучшего окончания дела. Приказано было от коменданта отвести меня в Зимний дворец к допросу.

На главной гауптвахте Зимнего дворца ожидал я моей очереди. В 10 часов вечера с конвоем отвели меня во внутренние покои царские; чрез полчаса, уже без конвоя позвали меня в третью комнату к дежурному генерал-адъютанту В.В. Левашову. Он сидел за письменным столом, пред ним лежали бумаги, - и начал меня допрашивать по вопросным пунктам и писал мои ответы. В начале допроса отворились другие двери, вошел император; я сделал несколько шагов вперед, чтобы ему поклониться, он повелительно и грозно сказал: «Стой!»

Подошел ко мне, положил свою руку под эполет моего плеча и повторял: «Назад, назад, назад», подвигая меня и следуя за мною, пока не ступил я на прежнее место к письменному столу, и восковые свечи, горевшие на столе, пришлись прямо против моих глаз. Тогда более минуты пристально смотрел он мне в глаза и, не заметив ни малейшего смущения, вспоминал, как он всегда доволен был моею службою, как он меня отличал, и прибавил, что теперь лежат на мне важные обвинения, что я грозил заколоть первого солдата, который вздумал бы двинуться за карабинерным взводом, что он требует от меня чистосердечных сознаний, обещал мне сделать все, что возможно будет, чтобы спасти меня, и ушел.

Допрос продолжался, я не мог сказать всю правду, не хотел назвать никого из членов тайного общества и из зачинщиков 14 декабря. Чрез полчаса опять вошел государь, взял у Левашова ответные пункты, искал чего-то; имен собственных никаких не было в моих показаниях; еще раз взглянул на меня с благоволением, уговаривая быть откровенным. Император был одет в своем старом сюртуке Измайловского полка без эполет, бледность на лице, воспаление в глазах показывали ясно, что он много трудился и беспокоился, во все вникал лично, все хотел сам слышать, все сам читать. Когда он ушел в свой кабинет, то еще в третий раз отворил дверь и в дверях произнес последние слова, мною слышанные из уст его: «Тебя, Розен, охотно спасу!»

Когда Левашов дописал последний пункт, то передал мне прочесть бумагу и приказал подписью засвидетельствовать истину моих показаний. Я просил его уволить меня от подписи, дав ему разуметь, что не мог показать всю правду. «В таком случае следует снова допросить вас!» Но ответы мои вторичные все-таки не могли назвать других; о личных моих действиях мне нечего было скрывать, потому что они были явны, в виду многих, под открытым небом во время дневного света: и так оставалось мне подписать правду и неправду.

Эта скрытность или это пренебрежение царским милостивым обещанием, вероятно, были одною из причин, почему 11 июля 1826 года, при утверждении приговора Верховного уголовного суда, из общего смягчения приговора для всех осужденных в каторгу изъяты были только четверо: два брата Н.А. Бестужев 1-й, М.А. Бестужев 3-й, M.H. Глебов и я, может быть, за рассуждение мое, высказанное полковому командиру в присутствии всех офицеров полка 14 декабря поутру. Еще изъят был от смягчения весь 8-й разряд, приговоренный на поселение, кроме Бодиско 1-го.

Первые эти высочайшие личные допросы государя были не для всех одинаковы, не для всех ласковы. Государь говорил с каждым обвиненным; после того делались допросы и были собственноручно записываемы генерал-адъютантами Левашовым, Толем и Бенкендорфом по очереди, всего чаще первым из них, который иногда в нетерпении, или от утомления, или от неограниченной преданности позволял себе странные выходки. Например: юному Бестужеву-Рюмину сказал он: «Vous savez, l’empereu n'a qu'à dire un mot et vous avez vécu!»* Полковнику M.Ф. Митькову сказал он: «Mais il y a des moyens pour vous faire avouer!»** - так что Митьков нашелся вынужденным заметить ему, что мы живем в XIX веке и что пытка у нас уничтожена законом.

Начальные допросы в Зимнем дворце не могли вникать во все подробности, но только служили к тому, чтобы государь лично мог каждого видеть и узнать новых сообщников, за которыми тотчас отправляли во все стороны фельдъегерей, жандармов и офицеров различных частей. Один из очень замечательных допросов состоялся с капитан-лейтенантом Н.А. Бестужевым. Надобно сказать наперед, что 14 декабря он хотел спастись бегством чрез ближайшую границу в Швецию! он дошел до Толбухина маяка, где караульные матросы его знали как помощника Спафарьева, директора всех маяков. Там он остановился, чтобы обогреться, но на беду узнала его жена одного матроса и донесла: там его догнали и на третий день привели во дворец. Он был измучен и голодом, и холодом.

На счастье его проходил в это время великий князь Михаил Павлович, так что Бестужев мог обратиться к нему с просьбой, чтобы он приказал дать ему пищи для подкрепления силы, иначе он не будет в состоянии отвечать на допросе. Кстати, в этой же комнате стоял ужин для дежурных флигель-адъютантов, и великий князь приказал ему сесть за стол и во время его ужина беседовал с ним несколько минут. Известны юмор великого князя и способность составлять каламбуры. Говорили, что он, по уходе Бестужева, обратился к адъютантам своим, Бибикову и Анненкову, и сказал им, перекрестившись: «Слава богу, что я с ним не познакомился третьего дня, он, пожалуй, втянул бы и меня!»

Государь принял Н.А. Бестужева ласково, был тронут его выражениями и чувствами, исполненными высокой любви к отечеству, и сказал ему: «Вы знаете, что все в моих руках, что могу простить вам, и если бы мог увериться в том, что впредь буду иметь в вас верного слугу, то готов простить вас». - «Ваше величество! в том и несчастье, - ответил Бестужев, - что вы все можете сделать; что вы выше закона: желаю, чтобы впредь жребий ваших подданных зависел от закона, а не от вашей угодности». В том же духе говорили другие, стараясь, сколько возможно, яснее представить зло от своеволия и самовластья. Они не могли укорять нового государя, царствующего только несколько дней; они не могли иметь личностей к нему, следовательно, могли говорить беспристрастно.

С гораздо большими подробностями и с большею откровенностью могли они развить свои убеждения изустно и письменно пред комитетом. Были, однако, примеры: чистосердечное признание императору, мольбы к нему о пощаде спасали приведенных в Зимний дворец. Гак было с Трубецким, с Раевским, с Бурцевым, который в 1827-28 годах оказывал величайшую храбрость и величайшие заслуги в турецкой и персидской войне как авангардный генерал, так что о нем печатно упоминалось в каждой реляции. Почти все члены первоначального тайного общества, не участвовавшие в тайных совещаниях 1824 года и 1825-го, и особенно последних недель до 14 декабря, были изъяты от предания суду и только временно удалены на Кавказ или оставлены в местах своего жительства под присмотром полиции.

По окончании моего первого допроса повели меня обратно на главную гауптвахту дворца, за ту же перегородку, которую занимал прежде; она была первая на правой руке при входе в первую караульную комнату. Свет получала комнатка от полустеклянной двери, а тепло чрез верхний край деревянной перегородки, следовательно, не могло быть ни светло, ни тепло, а только сносно на несколько часов. Я ожидал каждую минуту, что переведут меня или на другую гауптвахту, или в крепость. Ночь проспал на стуле, облокотись о большой стол. На другой день видел, как беспрестанно приводили и уводили новых арестантов, военных и статских, знакомых и незнакомых.

В случае слишком многочисленного их съезда сажали некоторых на несколько часов за мою перегородку, тогда приставляли еще другого часового с ружьем, со строгим приказанием, чтобы арестанты не говорили между собою; большой стол служил нам тогда внутренней перегородкой. Так провели со мною по не сколько часов Поливанов, гр. Булгари и много незнакомых; всех долее, даже целую ночь провел в моей комнатке полковник П.X. Граббе, что особенно памятно для меня по бодрости его духа, по совершенному спокойствию его. Он был одет щеголем в мундире Северского конно-егерского полка, со множеством орденов, в числе их Георгиевский крест. Когда на другой день вошел караульный полковник, то я с негодованием сказал ему: «Прикажите дать заслуженному полковнику хоть сноп соломы: он целый день и всю ночь провел здесь хуже, чем на бивуаках!»

Наступили праздники рождественские, меня забыли, между тем я сидел в узких ботфортах, в мундире; к счастью, имел при себе шинель, которая меня грела. Все проходящие в караульную смотрели в стеклянную дверь мою, почему я перевернул стул так, что мог сидеть спиною к дверям. Каждый день полковник и капитан нового караула обходили всех арестантов. В пятый день пришла очередь полковнику В.И. Буссе, прежнему моему сослуживцу; я просил его послать на мою квартиру, чтобы принесли мне сюртук, рейтузы, полусапожки и белье.

Чрез несколько часов эти вещи были мне доставлены; добрая жена моя прибавила мягкую сафьяновую желтую подушку. В конце декабря рано смеркается; свечей мне не давали, да и незачем, потому что книг не было, а чрез стеклянную дверь проникал свет огня караульных и отражал на противоположной стене тени проходящих. Голоса разговаривающих были ясно слышны. Вообразите себе мое положение, когда я вечером услышал голос родного брата моего Отто; я вскочил, увидел его, слышал, как он просил позволения со мною видеться. Я его видел, но не мог говорить; он говорил, но меня видеть не мог...

В третий день праздника великий князь Михаил Павлович вошел в караульную, остановился при входе у моих дверей и спросил: «Как! он все еще здесь?» Мне не хотелось ему сказать, что мне не на чем даже лежать, что мне холодно и что я голоден. Действительно, мне давали буквально к обеду и ужину по полутарелке холодного супу и по тоненькому кусочку ситного хлеба, в несколько золотников весу.

Помню, что когда полковник Микулин во второй раз занял караул во дворце, то, лично осмотрев, приказал, чтобы не давали мне пищи больше той, которую я получал. Понятно, что это было не от скупости, не от жестокости, не от бережливости дворцовой кухни, а от беспечности и от несметного числа неожиданных гостей, стекавшихся со всех концов России. Один из товарищей моих, быв на допросе у государя, заявил, что его помещение невыносимо смрадно во дворце. «Что же делать, - ответил государь, - всех теперь равно и одинаково содержать: это случайно и временно!»

Сон мой не мог быть продолжителен; я лег бы охотно на голый пол, но на полу было нестерпимо холодно; в моей каморке, прежде нежели она стала моею резиденцией, складывались дрова на суточное отопление покоев караульных. Ночью услышал я вполголоса зовущего солдата: «Ваше благородие, ваше благородие!» Я обернулся на стуле с вопросом: «Что такое?» - «Извольте испить свежего кваску, и вот еще мягкая булочка». То и другое он передал мне, просунув в дверь. Я ел и пил с жадностью, припоминая поговорку: «Хлеб мягкий, да квас яшный, - проел бы целую осеннюю ночь!» Кормилец мой был солдат Преображенского полка, в тот самый день, когда полковник Микулин строго приказал не давать мне более той пищи, которую он сам осмотрел.

Таких сострадательных солдат нашел я четырех в двенадцатидневную бытность мою на дворцовой гауптвахте; кроме упомянутого солдата, еще из полка, в котором я служил, и из л.-гв. Измайловского и Егерского. Иногда я вслушивался внимательно в ночные разговоры караульных солдат; в передней стояло их человек до двенадцати: «А жалко, брат! много молодцов запирают в крепости, то и дело что с утра до вечера туда их возят фельдъегеря!»

Может статься, что сострадание их или внимание ко мне было возбуждено тем обстоятельством, что за другою перегородкою возле печки, в той же общей передней содержались арестанты из Гвардейского экипажа - два брата Беляевых, Бодиско, Акуловых, которым приносили такой же обед роскошный, какой приносили караульным офицерам; крох от их стола было бы достаточно на пропитание такого же еще числа арестантов дворцовая казна не скупилась; но караульные начальники не умели распорядиться.

Наступил новый 1826 год; я встретил его за тою же холодною перегородкою. 3 января вошел опять в караульную великий князь Михаил Павлович и, повернувшись к моей двери, сказал сердито: «Что это такое, он все еще здесь?!» - и тотчас вернулся. Чрез два часа флигель-адъютант полковник Веселовский перевел меня чрез дворцовый коридор к салтыковскому подъезду, где меня поместили в чистой комнате, где была кровать с тюфяком и чистым бельем. К двум запертым дверям анфилады комнат были приставлены по одному часовому фурштадтского батальона с голыми саблями. Я бросился на постель, забыл все горе, уснул, как блаженный, пока не разбудил меня стук сабель и бряцанье шпор конвоя.

Вошел тот же Веселовский, а за ним арестованный полковник H.H. Раевский, которого поместили в комнате рядом с моею, заперли дверь и приставили часового. Попеременно начинали мы разговор, но часовые упрашивали не говорить; это не помешало нам сообщаться несколькими словами нараспев, как будто бы распевали вполголоса каждый про себя. Величайшую тоску терпел мой сосед от запрещения курить табак; на другой день увели моего соседа.

Ему пришлось опять идти чрез мою комнату, он обнял меня со слезами и сказал: «Le même sort nous attend»*. Слава богу, пророчество для него не сбылось. Меня так долго держали во дворце, что я начал надеяться на счастливый оборот, как 5 января увидел из окна подъехавшего к салтыковскому подъезду моего бригадного командира; худое предвестие, подумал я, и в самом деле: после обеда, в три часа вошел дежурный по караулам с фельдъегерем, который отвез меня в Петропавловскую крепость.

Со стесненным сердцем въехал я в ворота крепости; меня приветствовали колокольные звуки крепостных часов, старинных курантов, звонивших протяжно каждый час мелодию «God save the king!»*. В комендантском доме застал я четырех офицеров: л.-гв. Измайловского полка Андреева, князя Вадбольского, Миллера и Малютина. Чрез полчаса вошел комендант на деревянной ноге, генерал-адъютант Сукин, прочел пакеты, поданные фельдъегерем, и объявил нам, что по высочайшему повелению приказано держать нас под арестом.

В этой же комнате с нами стоял пожилой мужчина с проседью, в статском сюртуке, с анненским крестом, украшенным бриллиантами, на шее. Комендант обратился к нему, узнал его и воскликнул с укором: «Как! и ты здесь по этому же делу с этими господами?» - «Нет, ваше превосходительство, я под следствием за растрату строительного леса и корабельных снарядов». - «Ну, так слава богу, любезный племянник», - сказал комендант и родственно пожал руку честного чиновника.

Плац-майор крепости Е.М. Подушкин отвозил нас поодиночке; он спросил меня: «Есть ли у вас чистый платок носовой?» - «На что это?» - «Чтобы по форме завязать вам глаза». К счастью, был у меня такой: иначе пришлось бы понюхать его табачный платок. Он завязал мне глаза, взял под руку, свел с крыльца и посадил в сани с нежнейшею заботливостью, чтобы я не споткнулся и не ушибся. С такою же предусмотрительностью помог мне выйти из саней; опять взял под руку, предварил, что тут порог, тут шесть ступеней, потом повелительно произнес: «Фейерверкер! отопри 13-й нумер!»

Зазвенели ключи, брякнули два замка, один висячий, другой внутренний: мы вошли, двери притворились. Тогда плац-майор снял мой платок с глаз и пожелал мне возможно скорейшего освобождения. Я просил, чтобы он приказал накормить меня; в тот день я ничего не ел, а четырнадцать дней сряду во дворце голодал каждый день. Плац-майор затруднился моею просьбою, заметив, что обеденная пора уже давно прошла; извинялся простотою крепостной кухни, вероятно, предполагая меня в числе избалованных гастрономов, однако обещал прислать мне тем охотнее, что я спросил только хлеба и воды.

В конурке моей было темно, что меня не поразило, потому что на дворе вечерело. Окно было забито плотною и частою железною решеткою; днем виднелась только узкая полоса горизонта и часть крепостного гласиса. К одной стенке приставлена была кровать с тюфяком и серо-сизым одеялом, а у другой стоял столик и ставчик; пространство было треугольное - два простенка каменных Кронверкской куртины, соединенные загородкою из стоячих бревен. Все эти загородки только что были сделаны из сырого лесу в два ряда, по двум продольным стенам куртины, наружная стена имела треугольные, а внутренняя - четырехугольные каморки и стойла, в четыре аршина длины и три аршина ширины. Гипотенуза моего треугольника была почти в шесть аршин длины.

В дверях было небольшое окошечко, завешенное снаружи холстом, дабы часовые, стоявшие в коридоре, могли во всякое время заглядывать за арестантами. В этом новоселье, лишь только вышел плац-майор, я усердно помолился богу; святой его воле предал совершенно себя, и жену мою, и всех близких сердцу, и особенно всех пленных и страждущих. Вскоре застучали шаги часовых, звякнули замки - сторож принес мне лампаду, горшок супу и огромный кусок хлеба. На три вопроса моих не получил ответа и перестал спрашивать, зато жадно и проворно очистил горшок картофельного супу с лавровым листом и фунта два хлеба. Фейерверкер смотрел на меня с удивлением, почему объяснил ему причину и продолжительность моего голода, но он, как немой, взял посуду и ушел.

Куранты прозвонили 8 часов; протяжный гул - «God save the kingl» - еще звонил в ушах, когда я уснул крепким сном; проспал бы, наверно, целые сутки, если бы не разбудил меня сторож ключами своими. Особенно неприятен для слуха был визг железной задвижки от висячего замка. После адского стука отворились двери, вошли плац-адъютант Николаев, за ним мужчина высокого роста в черном фраке, за ним фейерверкер.

Я присел на кровати и думал, что мне привели еще товарища; конурка набилась битком. Адъютант спросил меня, здоров ли я, и представил мне доктора, который расспрашивал меня о моем здоровье. Обоим ответил, что чувствую себя здоровым и что я сладко спал. «Извините, что мы вас обеспокоили, - возразили они, - это по обязанности и по предписанию начальства», - и как вошли, так и ушли.

Я опять заснул и проспал до обеда; но не становилось светлее: окно было в амбразуре крепостной стены - ни разу не видел ни солнца, ни луны, только изредка звезду на оконечности небосклона. К вечеру приносили лампаду: в зеленом стакане над водою плавало масло конопляное, и светильник в поплавке рассеивал мрак. У меня не было книги, и никому из нас в первое время книг не давали. Нем теснее и тошнее становилось одиночество в стенах каземата, тем дальше и шире носилась мысль повсюду.

Предстоящее было печально и неизвестно, настоящего у меня не было, оставались со мною только воспоминания прошедшего. Признаюсь, не могу согласиться с Байроном, что в несчастье все воспоминания минувшего счастья только увеличивают горе. Напротив того, я вспоминал прошедшее счастье с восторгом и с благодарностью и припоминал стих Жуковского: «Кто счастлив был, тот жил сто лет».

Во всякое время мог я себе представить присутствие жены моей, не только черты лица, но даже все движения, и слышал голос ее, и мысленно беседовал с нею. Когда я хотел вызвать образы моих родителей и друзей, то мне труднее было перевести их к себе, чем самому переселиться к ним. Воображение и память иногда представляли мне вызываемое лицо темным образом, не подробно, не в целости, - в таком случае от лица переходил я мысленно в дом, в котором оно жило; припоминал знакомые мне комнаты, расстановку мебели и других памятных предметов и тогда уже в эту готовую рамку вставлял лицо, и чем лучше я помнил одежду и наружность того лица, тем яснее и продолжительнее впечатлевались в моей мысли все черты и все оттенки лица, как будто действительно имел его пред собою.

Мышление человека невольно занято беспрестанно, особенно в темнице, где мысль отвлекается только мыслью. Счастлив, кто с детства приучаем был К мышлению; кому образование дало обширный круг мышлений, тому и темница на время становится одним из лучших университетов. Мы знаем, что величайшие ученые и гениальные мужи искали по временам глубочайшего уединения, где силы их увеличивались, чтобы потом в шумной практической жизни полезнее и лучше действовать на пользу общую.

Это дознанное дело; но надобно, чтобы уединение или заточение зависели от меня, чтобы я сам мог себе назначить время и срок. Но сидеть в тюрьме без надежды освободиться самому, без видов быть освобожденным, а, напротив, в ожидании или позорной смерти, или вечного заточения, или изгнания - вот что поставит и лучшего мыслителя в великое затруднение и может иступить его и ум и сердце, если он не имеет полного упования на бога и крепкой веры на господа нашего спасителя Иисуса Христа. Такое упование, такая вера поддерживали меня: так мудрено ли, что я легко выдержал всю тяжесть испытания?

8 января по пробитии вечерней зори вошел плац-майор, чтобы отвести меня в комитет, собиравшийся ежедневно в комендантском доме. Опять завязал он мне глаза, но на этот раз так, что все лицо мое было закрыто, и повел меня к саням; ехать было недалеко. У комендантского крыльца слышал говор людей и сквозь батистовый платок мог разглядеть горящие фонари карет. Передняя набита была слугами.

В другой комнате остановил меня плац-майор, просил меня спокойно сесть и подождала его возвращения. Я приподнял платок, увидел пред собою притворенные двойные двери, позади себя ширмы сквозящие, за ширмами две свечи и ни одного человека во всей комнате. Не знаю, почему пришла мне мысль, что вдруг отворятся двери и меня расстреляют? Вероятно, эта мысль пробудилась от таинственности плац-майора и оттого, что завязали мне глаза. Тут я сидел, по крайней мере, целый час.

С завязанными глазами повели меня чрез комнату, ярко освещенную, где слышен был скрип множества перьев; в следующей комнате такой же скрип перьев при совершенном безмолвии. Наконец в третьей комнате остановил меня плац-майор, сказав вполголоса: «Стойте на месте». С полминуты была мертвая тишина, как послышался отрывистый голос: «Снимите платок!» - то был голос великого князя Михаила Павловича.

Я увидел пред собою длинный стол. На главном конце сидел председатель комиссии, военный министр Татищев; по правую сторону его сидели великий князь Михаил Павлович, генерал-адъютанты И.И. Дибич, П.В. Кутузов, А.X. Бенкендорф; по левую сторону князь А.Н. Голицын, единственный из гражданских сановников, генерал-адъютанты А.И. Чернышев, H.H. Потапов, В.В. Левашов и с краю флигель-адъютант полковник В.Ф. Адлерберг в должности временного секретаря. Главным правителем дел назначен был действительный статский советник Д.Н. Блудов, но сей последний никогда не заседал в присутствии комиссии; говорили, что это по его личной настоятельной просьбе. Он заведовал всею канцелярией, он собирал и сличал все письменные показания и по оным составил отчет Следственной комиссии.

Все лица заслуженные, достойные уважения по многим отношениям, но невозможно признать в них судей сведущих и беспристрастных. Допросы и делопроизводство этой комиссии походили на личные допросы императора и очередных трех генерал-адъютантов, только в обширнейших размерах и в подробнейших частностях, потому что в комиссии беспрестанно бывали очные ставки.

Если эта Следственная комиссия по своему назначению должна была составить суд военный, то в таком случае дело могло быть решено в 24 часа без помощи законоведов, и один главный аудитор указал бы на статью воинского устава, по коей каждый обвиненный в государственной измене весьма имел быть артибузирован! Иначе и не возможно было принять эту Следственную комиссию, как за военный суд; кроме единственного Голицына, все члены были военные, и слава богу, что между ними были лица образованные и честные.

Нельзя было ожидать суда, который должен был бы допустить и прения, и защитников опытных, но тогда этого у нас не водилось; Следственная комиссия представляла зрелище, куда вызывали обвиненных, а обвинители их были вместе и судебными следователями и судьями.

Первый вопрос был мне сделан великим князем:

- Каким образом вы, командир стрелков, могли остановить три роты, стоявшие впереди вашего взвода?

- Ваше императорское высочество, батальон по сбору из казарм был построен в ротные колонны, таким образом, мой взвод находился впереди трех егерских рот.

- Извините, я не знал этого обстоятельства, - заметил мне великий князь самым ласковым образом, И.И. Дибич спросил меня, почему я остановил солдат посредине Исаакиевского моста? Я ответил, что удостоверившись лично, что на Сенатской площади не было начальника, не было никакого единства и никакой точности в распоряжениях, что, кроме того, взвод мой не присягнул новому императору, то считал за лучшее остановиться и не действовать.

- Понимаю, - сказал Дибич, - как тактик, вы хотели составить решительный резерв.

На это я ничего не возразил.

- С какого времени, - продолжал спрашивать Дибич, - вы находитесь в тайном обществе? и кто принял вас в число членов?

- Я никогда ни в каком тайном обществе не бывал.

- Может быть, вы разумеете, что для этого необходимы особенные обряды, знаки и условия, как в обществах масонских лож; если вы знали цель общества, то уже и были членом его.

- Я уже имел честь ответить, ваше превосходительство, что меня никто не принимал в тайное общество, что это не могло бы остаться сокрытым.

Тут прервал мое слово П.В. Кутузов:

- Ведь вы знали Рылеева?

- Знал, ваше превосходительство; я с ним вместе воспитывался в 1-м Кадетском корпусе.

- Разве вы и Оболенского не знали?

- Знал очень хорошо, мы были однополчане, сверх того он был старшим адъютантом всей гвардейской пехоты, как же было мне не знать его?

- Так чего же нам больше еще надобно! - заметил добродушно Кутузов.

Полковник Адлерберг прибавил:

- На вас показывают, что вы шпагою хотели заколоть второго стрелка с правого фланга, который уговаривал товарищей идти вслед за карабинерским взводом.

- Солдаты мои, г. полковник, никогда во фронте не разговаривали; один из них, не знаю - второй ли с фланга, сделал шаг, чтобы подвинуться вперед, тому грозил я шпагою и обещал то же всякому, кто только тронется с места без моего приказания. - Замечание полковника Адлерберга показало мне, что добрые люди уже много рассказали обо мне, особенно мой бригадный командир и батальонный и еще кто-нибудь, кто имел причины опасаться моих показании. Надеюсь, что они совершенно успокоились.

Наконец, генерал-адъютант А.И. Чернышев объявил, что я завтра получу письменные вопросы от комиссии и чтобы на каждый вопрос написан был ответ по пунктам.

Весь этот допрос был словесный. Председатель позвонил, вошел плац-майор, тут же, в присутствии, завязал мне глаза и вывел меня. Лицо было завешено платком, дабы секретари и писаря, сидевшие в двух проходных комнатах, не могли узнавать арестантов. Чрез несколько минут вошел я в мой 13-й нумер.

На третий день доставили мне запечатанный пакет. Вопросы были почти те же, только в них заключались новые обвинения с поименованием разных лиц и с прибавлением различных показаний. Плац-майор, отдав мне пакет, сказал: «Не спешите, обдумайте все». Когда, пробежав глазами вопросные пункты, я встретил имена собственные, то тяжело становилось на сердце: да неужели и все они подвергнутся заточению и суду?!

Уже известно было о собрании моих сослуживцев у Репина, о совещаниях, бывших у Рылеева и Оболенского; все это удостоверило меня, что комиссия предупреждена во многих отношениях. На все, что лично касалось меня, нетрудно было мне ответить - и на действия 14 декабря; но совсем другое дело были совещания до 14 декабря. Я был так счастлив, что никто за меня даже не был арестован; никто из моих солдат не был ни наказан, ни удален на Кавказ. Мои ответы были причиною одной только очной ставки, о коей упомяну в своем месте. Написав все ответы, я обратился в комиссию с просьбою о позволении писать к жене моей.

На другой же день я получил это позволение; я мог писать один раз в месяц кратко, несколько строк. Ответы жены моей доставляли мне истинное утешение.

Еще просил я разрешения получать книги из дому, в чем было отказано, а плац-майор принес мне псалтырь.

Комиссия заседала ежедневно. Великий князь стал приезжать все реже и реже; некоторые члены чередовались; арестованных было уже довольно; но бессменно трудился А.И. Чернышев: он был главным деятелем, неутомимым сыщиком при допросах. Д.Н. Блудов, правитель огромной канцелярии комиссии, составлял нечто целое или вывод из отдельных показании; исключил важнейшие дела и выставил сплетни и разговоры, в чем каждый беспристрастный читатель печатного донесения Следственной комиссии легко может удостовериться.

Основатели общества, самые деятельные члены, зачинщики заговора, очень часто были вызываемы в комиссию. Пестеля до того замучили вопросными пунктами, различными обвинениями, частыми очными ставками, что он, страдая сверх того от болезни, сделал упрек комиссии, выпросил лист бумаги и в самой комиссии написал для себя вопросные пункты: «Вот, господа, каким образом логически следует вести и раскрыть дело, по таким вопросам получите удовлетворительный ответ».

По разногласию показаний бывали очные ставки, словесные объяснения, вносимые в протокол иногда в превратном смысле. Вообще не все члены комиссии поступали совестливым образом, иначе как мог бы Чернышев спросить М.А. Назимова: «Что вы сделали бы, если бы были в Петербурге 14 декабря?» (Назимов был в это время в отпуску в Пскове). Этот вопрос был так неловок, что Бенкендорф, не дав времени отвечать Назимову, привстал и, чрез стол взяв Чернышева за руку, сказал ему: «Ecoutez, vous n'avez pas le droit d'adresser une pareille question, c'est une affaire de consience»*.

Чернышев, как главный труженик в комиссии, вероятно, от усталости, от утомления, от нетерпения, забывался иногда в своих замашках, выходках и угрозах, так что П.X. Граббе был вынужден сказать ему правду, за что по оправдании судом оставлен был в крепости под арестом на шесть месяцев sa дерзкие ответы, данные комиссии.

При очных ставках обыкновенно вызываемы были обвиненные сперва поодиночке, и когда показания их разнствовали, то сводили их вместе для улики. Когда Чернышев прочел показания Граббе, то спросил его: не упустил ли он чего, или не забыл ли какого важного обстоятельства? На отрицательный ответ его повели в другую комнату и призвали обличителя, который также оставался при высказанном своем мнении.

Тогда снова призвали Граббе, и Чернышев, известный красавчик и щеголь, качаясь в креслах, крутя то ус, то жгут аксельбанта, с улыбкою спросил! «Что вы теперь, полковник, на это скажете?» Граббе с негодованием ответил ему: «Ваше превосходительство, вы не имеете права мне так говорить: я под судом, но я не осужден, и вам повторяю, что я показал правду и не переменю ни единого слова из моих показаний». Обличитель опомнился и сознался в своей ошибке; Чернышев побледнел сквозь румяна и в тот же вечер пожаловался государю на дерзость арестованного полковника.

Председатель комиссии Татищев редко вмешивался в разбор дела; он только иногда замечал слишком ретивым ответчикам: «Вы, господа, читали все - и Destutt-Tracy, и Benjamin Constant, и Benthame - и вот куда попали, а я всю жизнь мою читал только священное писание, и смотрите, что заслужил», - показывая на два ряда звезд, освещавших грудь его.

Каждый день плац-адъютант Николаев обходил казематы. Сначала был он очень молчалив и несловоохотлив. Фейерверкер Соколов и сторож Шибаев были хуже немых: немой хоть горлом гулит или руками и пальцами делает знаки, а эти молодцы были движущиеся истуканы. Чтобы привести тело мое в некоторое равновесие, я топтался на одном месте, кружился, вертелся и скакал как мог. Сон сокращал мне большую часть неволи: я спал или дремал по двенадцати часов в сутки. Пищу давали простую, но здоровую и достаточную, не так худо и скудно, как во дворце.

Весьма часто, особенно по вечерам, имел потребность петь: пение поддерживало грудь мою, заменяло мне беседу, и пением выражал я расположение духа. Распевал и прозу, и стихи, и псалмы; сам сочинял напевы, фантазии; иногда повторял старинные песни. Так однажды запел «Среди долины ровной, на гладкой высоте»; при втором куплете слышу, что мне вторит другой голос в коридоре за бревенчатой перегородкой; я узнал в нем голос моего фейерверкера. «Добрый знак! - подумал я. - Запел со мною, так и заговорит».

Еще раз повторил песню, и он на славу вторил ей с начала до конца. Когда он чрез час принес мой ужин, оловянную мисочку, то я поблагодарил его за пение, и он решился мне ответить вполголоса: «Слава богу, что вы не скучаете, что у вас сердце веселое». С тех пор мало-помалу начинался разговор с ним, и он охотно отвечал на мои вопросы.

- Скажи мне, пожалуйста, Соколов (прозвание фейерверкера), как мне сделать, чтобы получить книги?

Слышу, как мой сосед в 16-м нумере, наискось против моего нумера, целые ночи перелистывает книги.

- Сохрани вас боже от таких книг! он, сердешный, так много читает и пишет, что уже написал себе железные рукавчики.

- Что это значит?

- Да надели железную цепь на обе руки весом фунтов в пятнадцать.

Это был юный Бестужев-Рюмин, сильно замешанный по делу Южного общества и по сношениям со славянами и поляками. Такими браслетами хотели вынудить его к полному признанию; он на французском языке выражался лучше и легче, нежели на русском, а как он должен был писать в комиссию по-русски, то ему дали лексиконы: вот отчего мне слышно было по ночам поспешное и частое перелистывание книги. Чрез несколько дней услышал звук от цепей против моего каземата в 15-м нумере.

- Разве привезли кого нового? - спросил я у Соколова.

- Нет, все тот же сидит, но также написал себе беду! Это был Н.С. Бобрищев-Пушкин старший, офицер Генерального штаба, от которого комиссия добивалась узнать место, где хранилась «Русская правда» - конституция, написанная Пестелем. Она была уложена в свинцовом ящике и зарыта в землю близ Тульчина. Место было известно только Пушкину и Заикину, последнего отправили туда с фельдъегерем, где после долгих поисков в мерзлой земле, наконец, нашли и прямо передали в собственные руки императора.

- Много ли таких невольников сидит в железах?

- Из тридцати моих нумеров до десятка будет. - В таком же размере было число и в других куртинах. Юноша Гвардейского экипажа, мичман Дивов, которого сторожа называли младенцем, также сидел в узах. Воображение его было расстроено, случалось ему сообщить в комиссию ужаснейшие небылицы, сновидения, кои возбуждали новые расследования и дополняли сказки в Донесении комиссии. Зато он впоследствии был избавлен от каторжной работы и находился в крепостной работе в Бобруйске.

Были и другие, которые вынудительными средствами показывали или подтверждали, чего сами не знали, чтобы только избавиться от муки. Некоторых уверяли, что только совершенная искренность и полнота признаний может спасти их самих и тех, которые приняли их в тайное общество. Так, H.H. Раевский упрашивал П.И. Фаленберга быть искренним: он признался, что князь А.И. Барятинский принял его в общество.

Барятинский в том отпирался постоянно в письменных ответах, наконец, дали очную ставку в комиссии, и там он отрицал, а Фаленберг утверждал, так что Барятинский, желая спасти его, сказал Чернышеву: «Вы сами видите, мог ли я его принять в тайное общество?» Несмотря на настойчивые признания, Фаленберга все-таки осудили в каторгу по собственному его бездоказательному сознанию. Благородный и честный товарищ, прочитав в немецком переводе мой отзыв о нем, в коем была небольшая опечатка, исказившая смысл моего подлинника, вручил мне чрезвычайно важное описание своего ложного самообвинения. Он после ложных показаний на себя писал о том Дибичу и Чернышеву, но они не поверили ему и не продолжали разысканий.

Наконец, он на другой день исполнения приговора просил к себе пастора, чтобы приобщиться св. тайне и, укрепившись причащением, объявил Рейнботу все откровенно и объяснил причины, по коим он вынужден был ложно обвинить себя. «Das ist schrecklichl»* - вскричал пастор и ушел и не осмелился возвысить голос в защиту невинности.

Этот случай напоминает правильность регламента, определяющего верно, что не довольно собственного признания, надобно, чтобы оно подтвердилось еще всеми обстоятельствами. Наши судьи забыли это, а судьям необходимо это помнить каждый день при всяком случае. Были в числе моих товарищей и такие, которые, кроме уз на руках или ногах или одновременно на обоих местах, содержались в совершенном мраке, даже без лампады, и по временам уменьшали им пищу и питье.

6 марта плац-адъютант не приходил в обычное время. Фейерверкер Соколов имел вид таинственный и был одет в новую шинель. Сторож Шибаев, инвалид л.-гв. Егерского полка, также был в новой шинели, опрятно одет и выбрит. «Что, сегодня праздник?» - «Никак нет!» - «Чего же вы так принарядились?» - «Сегодня царя хоронят». Все было тихо вокруг меня, как всегда; толстые внешние крепостные стены со сводами и с земляною насыпью не пропускают шума; только через амбразуры, сквозь окна с решеткою, доходил гул от колоколов.

Вдруг после обеда раздался пушечный выстрел, другой - без счету; настал конец погребального обряда и печальной процессии; а я, заключенный арестант без видов на освобождение, но с ожиданием казни, мог ли я не радоваться смерти? не смерти Благословенного, а всех смертных, но преимущественно всех страждущих и несчастливых? И в самом деле, после первого грома пушки я невольно воскликнул: «Да здравствует смерть!»

Признаюсь, что мысль о смерти покоила душу мою, исполненную веры Христовой в лучшую будущность. Отчего же люди боятся смерти? Отчего предаются горести и унынию при кончине друга? Оттого, что или вера их некрепка, или они слишком привязаны к земле, к случайностям. 18 марта был день для меня памятный. После утренней молитвы я долго припоминал добрейшую и нежную мать. По необходимости и заведенному порядку собирался для движения вертеться и скакать, чтобы дать крови легкое обращение, как делывал каждый день, но не мог.

Я лег на постель, заложил обе руки под голову и горько заплакал. Часовой в эту минуту приподнял завешенную снаружи тряпку с окошечка в дверях: я вскочил, стал к нему спиною, к решетке, и слезы потекли обильно. «Вот дамская истерика или нервный припадок! - подумал я. - Вот что наделала крепость в два месяца, а что будет дальше?» Опять лег, закрыл глаза; мне слышался голос матери, она меня утешала и благословляла.

У кровати я бросился на колени, упер голову о край кровати; не знаю, как долго я молился, но душою был с нею. Я встал, когда сторож отпирал замки и принес мне обед; отломив кусочек хлеба, велел ему унести обед. В этот же день к вечеру была моя очередь писать к милой жене моей; письмо это сохранилось; в нем прошу убедительно уведомить меня о моей матери.

Через три дня получил ответ, что хотя здоровье ее слабо, но ей не хуже. Впоследствии, через два месяца, сообщила жена подробно, что мать моя скончалась именно 18 марта, во втором часу пополудни, что она в этот самый день поутру приобщилась св. тайне и в присутствии отца моего и двух сестер объявила священнику и всем прочим присутствовавшим из родных и прислуги, чтобы никто не укорял меня в причине ее смерти, что, напротив того, я из числа тех ее детей, которые от самой колыбели причиняли ей меньше забот и доставляли больше радостей, и что она до последнего дыхания жизни сохранит ко мне чистейшую любовь. Кто изъяснит это сочувствие, это ведение того, что совершалось в ту же самую минуту за 350 верст от меня?

Телеграфной проволоки тогда не водилось нигде; телеграмма передала бы весть и ответ; но кто передал мне звук голоса? кто слил любовь?

Как все простенки, все углы и щели крепости были напичканы арестантами, то по их многочисленности и по запрещению водить их вместе десятками или сотнями невозможно было часто водить их в баню; моя очередь настала в первый раз в половине апреля. Снег уже сошел; погода стояла ясная; конвой проводил меня - глаз моих не завязали платком. Только что спустился по коридорной лестнице и переступил за наружную дверь, как солнечный свет до такой степени поразил мое зрение, что я мгновенно остановился и закрыл глаза руками. Сквозь пальцы дал им света понемногу. Мне казалось, что земля качается, - это ощущает и моряк, вышедший на берег; свежий чистый воздух останавливал дыхание.

Следуя вдоль внутренней стены Кронверкской куртины, по длинному ряду окон, не мог увидеть никого из товарищей, потому что стекла были выбелены мелом. Повернул направо вдоль куртины, посреди коей главные ворота в крепость, аллея, ведущая к церкви и к комендантскому дому. Над воротами заметил окно, коего стекла не были замазаны, и узнал возле окна пишущего М.Ф. Орлова. Недалеко от ворот стоял небольшой унтер-офицерский караул. Можно себе представить, как я обрадовался, когда увидел там моих стрелков; они поспешно собрались на платформу, дружно и громко ответили на мое приветствие, как бывало прежде в строю. Баня была славная, чистая и просторная, она освежила и укрепила меня.

На обратном пути заметил я возле караула стоявшего слугу моего Михаила, который странными движениями лица, рук и ног выражал свою радость и свою преданность. «Здорова ли Анна Васильевна?» - «Слава богу, они сейчас были здесь в церкви и идут назад по аллее». Я прибавил шагу и увидел, как она, покрытая зеленым вуалем, шла тихими шагами на расстоянии двухсот сажен от меня; хотел к ней броситься, но ее положение при последних месяцах беременности и ответственность моего конвоя удержали меня; рукою посылал ей поцелуи и пошел в свой каземат.

Возвратившись, нашел его гораздо темнее прежнего, потому что при входе не мог отличить стола от ставчика, и только виднелась белая кайма серо-сизого одеяла. Это было следствием быстрой смены ясного света дневного полумраком каземата. Постепенно обозначились предметы в моем нумере; зато в миллион раз несноснее показался мне казематный воздух - один раз в сутки выносили то, что всего вреднее для воздуха в запертой келье и имеет гибельное влияние на всякое здоровье.

На страстной неделе разрешено было императором, что арестанты в крепости могут получать книги духовного содержания, трубки и табак. Это было уже действительное облегчение для нас и роскошь после продолжительного лишения. Давно уже отвыкнув от трубки, принялся за нее с наслаждением, чтобы по возможности оборониться от сырого и нестерпимого воздуха. Жена моя прислала мне несколько частей «Stunden der An-dacht». - Часы благоговения для распространения истинного христианства и домашнего благопочитания, сочинение известного Цшокке; несколько томов, содержащих преимущественно суждения о любви к отечеству, об обязанностях гражданина, воззвания во время войны 1812 и 1813 годов, были задержаны цензурою нашей Следственной комиссии.

Однажды спросил я у плац-адъютанта Николаева, получают ли товарищи мои табак, книги, белье от своих родственников? Он сказал мне, что получают те, у которых есть родственники и знакомые в Петербурге, что он вчера отнес узел полковнику Михаилу Фотьевичу Митькову с бельем и английским фланелевым одеялом; но когда он узнал от меня, что не все арестанты, а, напротив того, весьма немногие получают такие вещи из дому, то он снова завязал узел, просил меня возвратить его, сказав, что он может обойтись без этих вещей. Надобно при этом заметить, что здоровье Митькова уже давно было расстроено, несмотря на строгую умеренность и на двухлетнее пользование его целительными водами в чужих краях. Этот поступок его в крепостных стенах согласовался с его характером, с его правилами.

Я помню, когда прежде на парадах и маневрах он командовал нашим батальоном и во время отдыха или привала приносили барону Саргеру большие корзины с завтраком, то Митьков каждый раз отказывался от угощения, прося извинить его по нездоровью, но действительная причина заключалась в том, что он не мог разделить эту закуску с целым батальоном своим.

Это делалось при людях, скажет иной; но в каземате не было зрителей и свидетелей, кроме одного только Николаева. Чрез каждые шесть недель навещали нас, по приказанию государя, генерал-адъютанты его: Сазонов, Стрекалов и Мартынов; последний добродушно отозвался обо мне сопровождавшему его коменданту и припоминал мне, как в его присутствии отличал меня в Красном Селе, в Петергофе и в Ораниенбауме бывший мой дивизионный командир, ныне император Николай.

В кануне 18 апреля, праздника пасхи, пушечный выстрел возвестил о времени, в которое православные собираются в церковь. В полночь повторяемые выстрелы означали, что уже начали христосоваться. Громко воскликнул я в каземате: «Христос воскрес!» - никто не ответил; некого было обнять в такую минуту, когда с восторженною любовью обнимаются и други, и недруги.

На другой день похристосовался с Соколовым и с Шибаевым. Купечество в этот день доставило нам чрез крепостное начальство множество куличей, чаю и сахару. Трезвон отрывками проникал и наши стены, и узники рассуждали о бессмертии и припоминали беззаботные гуляния и пирования ликующего народа. Товарищ мой, князь А.И. Одоевский, выразил свои чувства в эту ночь следующими стихами:

Пробила полночь... грянул гром,
И грохот радостный раздался;
От звона воздух колебался,
От пушек в сумраке ночном
По небу зарева бежали
И разлетаяся во тьме.
Меня, забытого в тюрьме,
Багровым светом освещали.
Я, на коленях стоя, пел,
С любовью к небесам свободный взор летел.
И серафимов тьмы внезапно запылали
В надзвездной вышине;
Их песни слышалися мне;
С их гласом все миры гармонию сливали.
Средь горних сил воскресший бог стоял,
И день, блестящий день сиял
Над сумраками ночи...
Стоял он радостный средь волн небесных сил
И, полные любви, божественные очи
На мир спасенный низводил.
И славу вышнего, и на земле спасенье
Я тихим гласом воспевал,
И мой, мой также глас к воскресшему взлетал:
Из гроба пел я воскресенье.

Комиссия оставила меня в покое от первого допроса 8 января. В конце апреля потребовали меня на очную ставку. В комиссии присутствовали только генерал-адъютанты Чернышев и Бенкендорф; первый прочел мне краткую выписку из моих показаний и спросил: имею ли что дополнить и заключает ли она в себе сущность моих показаний? Я подтвердил, и приказано было мне дожидаться в другой комнате. Я услышал звонок, говор, но не мог расслышать, о чем говорили. Чрез пять минут призвали меня опять, и я увидел стоявшего у стола однополчанина моего, подпоручика Богданова, в мундире, при шпаге. Чернышев вторично прочел при нем выписку и спросил: «Можете ли вы теперь подтвердить ваши показания?» - «Могу, ваше превосходительство».

Подпоручик Богданов, вероятно, полагал, что мною были переданы все подробности совещания, бывшего у князя Оболенского 12 декабря; мне легко было его разуверить и успокоить. При нем объяснил, что хотя вместе с ним на моих дрожках приехал я к Оболенскому, нотам застали с лишком двадцать человек, помещавшихся в трех комнатах, беседовавших в различных группах, следовательно, не было общего совещания; отчего он не мог слышать того, что слышал я. Кроме того, он чрез несколько минут вышел, а я воротился домой один. Слава богу, Богданов оставался при своей шпаге, а за то, что отказался от вступления в караул на сенатскую гауптвахту 14 декабря, должен был участвовать только в походе сборных гвардейцев, возмутившихся и отправленных на Кавказ.

В моих показаниях комиссии на заданный вопрос: с кем я ехал к Оболенскому 12 декабря - я должен был назвать Богданова, иначе имел бы очную ставку с кучером моим, и тогда дело показалось бы более подозрительным и опаснее для Богданова. Эта была единственная очная ставка. Многих из моих соузников беспрестанно водили на очные ставки и этим усугубляли муки тюремной жизни. Каждое различие в показаниях, даже по самым маловажным предметам, вызывало очную ставку, причем расстроенное здоровье вызванных лиц, малейшее изменение памяти, смещение дней и чисел служило поводом к кривым толкам, сплетням и искажениям в Донесении Следственной комиссии.

13 мая в седьмом часу утра разбудил меня плац-адъютант Николаев. Из коридора послышался его голос - он велел призвать цирюльника. «Вставайте скорее, А[ндрей] Е[вгеньевич]!» - «Что такое? опять в комиссию?» - «Нет, в дом коменданта; ожидает вас радость: ваша супруга приехала на свидание». Вмиг я оделся, не хотел дождаться бородобрея. Мы вышли, и теплый душистый воздух упоил и освежил меня.

У поворота поклонился мне слуга мой Михаила; на площадке стояла карета моя, и как только кучер Василий завидел меня, то ударил по вороным коням и лихо представил их, объехав вокруг меня. В покоях коменданта обнял я мою An-nette; она была в глубоком трауре по кончине матери моей. Вид ее, слова и голос радовали и утешали. При нашем свидании присутствовал все время комендант крепости, отчего беседа наша не могла быть искреннею и касалась только родных и домашних отношений.

По посредничеству В.В. Левашова жена моя получила высочайшее соизволение на свидание со мною; приближалось время ее разрешения от бремени, и она желала, чтобы мы еще раз могли благословить друг друга. Она передала мне все подробности о последних часах жизни моей матери, скончавшейся 18 марта, в тот самый день, когда предчувствие все мне сообщило в тот же самый час. Я всячески старался успокоить жену насчет ожидающей меня участи; час промчался быстро; комендант не мог продлить свидание, и мы должны были расстаться. Не легко было и это второе расставание.

С особенными чувствами возвратился я в мой 13-й номер; я был спокойнее, увидев добрую жену мою, получив более надежды, что она с упованием и с верою перенесет разлуку и предстоящее ей близкое разрешение. Чаще и громче напевал я песни, и наяву и во сне продолжал я беседы душевные. На третий день получил я письмо от нее, в котором уведомила, что свидание укрепило ее. Помню только, что я передал ей при коменданте последние слова, слышанные мною от императора; старался по возможности успокоить ее, что было мне не трудно, потому что в эти минуты свидания я забыл, где я был; не видел я коменданта, не слышал курантов крепостных часов, не думал о предстоящем мне жребии: я был как дома, я был счастлив!

Примечания

*Будь спокоен, дорогой друг, господь меня поддерживает, береги себя (франц.).

*Оставьте же, друг мой, вы говорите глупости (франц.).

*Вы знаете, императору достаточно сказать одно слово, и вы прикажете долго жить! (франц.).

**Но есть много способов, чтобы заставить вас признаться (франц.).

*Одна судьба ожидает нас (франц.).

*Боже, храни королеву! (англ.).

*Послушайте, вы не имеете права задавать подобный вопрос, это дело совести (франц.).

*Это ужасно! (нем.).

10

Глава пятая. Верховный уголовный суд.

17 мая. - Алексеевский равелин. - Духовные утешители. - Рождение сына. - К.И. Бистром. - Два столба. - Объявление приговора. - Лабораторный бастион. - 13 июля. - Исполнение приговора. - Пестель. - Рылеев. - Муравьев-Апостол. - Бестужев-Рюмин. - Каховский. - Соединенные славяне. - Примечания. - Вывод о комиссии и суде. - Что скажут правнуки. - Я.И. Ростовцев.

Мая 17-го было необыкновенное движение в коридоре Кронверкской куртины; беспрестанно уводили и приводили арестантов. Многие из них незнакомым мне голосом, проходя мимо дверей моих, приветствовали по номеру: «Bon jour 13; votre santé 13; portez vous bien 13»* После обеда Соколов сообщил мне, что только часть арестантов водят в комитет, где они подписывают какие-то бумаги и немедленно возвращаются.

«А как ты думаешь: к лучшему или к худшему для тех, которых водят туда?» - «Бог весть!» - «Кажись, что тем будет легче, которых оставляют в покое». В беспокойном ожидании, наконец, уснул, как вдруг бряцанье ключей и замков, стук задвижки меня подняли. Плац-адъютант пригласил идти с ним в комитет; час был пятый после обеда. В воздухе пахло цветущею сиренью; птицы порхали и щебетали в комендантском саду, где они сосредоточились поневоле, потому что вокруг все холодные каменные стены, прижатые с трех сторон Невою.

Меня повели чрез комнату писцов, не с завязанными глазами и не в прежнюю залу комиссии, но вправо, в другую залу, где за письменным столом заседали Бенкендорф и сенатор Баранов. Мне подали написанные мною ответы на вопросы Следственной комиссии и спросили: «Ваша ли это рукопись? - добровольны ли ваши ответы? - не имеете ли чего прибавить особенного?»

На первые два вопроса ответил утвердительно, третий я отвергнул; тогда велели мне подписать бумаги, что они написаны мною без всякого приневоливания. В чертах лица Бенкендорфа я мог прочесть, что мне несдобровать. Сенатор Баранов не был членом Следственной комиссии, но как влиятельный сенатор и как член Верховного уголовного суда был назначен удостовериться в подлинности письменных показаний; следовательно, выбор жертв был сделан окончательно до суда, оставалось только соблюсти внешнюю формальность и распределить нас по разрядам.

Между тем как в этих письменных показаниях Пестель, Рылеев, Сергей Муравьев-Апостол, Юшневский, Бестужев, Штейнгель и другие откровенно исповедовали свои убеждения, свою любовь к Отечеству и открыли все злоупотребления и средства к исправлению - большинство подсудимых отговаривалось от принятого участия или отрекалось от первых своих показаний не из школьной боязни или из раскаяния, а просто по ясной причине тайного суда или тайной канцелярии и по совершенной бесполезности метать бисером при такой обстановке, где увеличили бы наказание для себя, без всякой пользы для других. Люди, сведущие с порядком такого судопроизводства, поймут дело легко. Знаменательное и чудное совпадение дней и месяцев в различных годах по одному и тому же делу.

Я составил краткие очерки или таблицы моих записок в 1828, 1829, 1830 годах, начал писать их подробно в сороковых годах и снова переписал и дополнил их с наступлением 1866 года. Читатели видели порядок судоустройства и судопроизводства 17 мая 1826 года, - помните же с благодарностью 17 мая 1866 года - день, в который в том же Петербурге начались действия новых судебных учреждений. Прощай, старинная юридическая практика, прощай, «слово и дело», и если даже старинные практиканты займут места в новых судах, то уже не могут быть опасными при гласности заседаний, при решении уголовных дел присяжными, при публичности обвинения и защиты, при коих каждый присутствующий имеет право следить за ходом правосудия.

На обратном пути в каземат я с жадностью глотал душистый майский воздух; подле забора сада сорвал свежей травки, прибавил шагу в темницу, чтобы не разнежиться. Я целовал эту траву, и попадись мне дерево, я обнял бы его, как друга. С 17 мая движения в нашей Кронверкской куртине стали реже и тише: перестали звать в комиссию для очных ставок.

Обычные посещения плац-майора и плац-адъютантов, приход сторожа с пищею нарушали глубокую тишину, прерываемую в отдельных номерах где песнью, где декламацией, где вздохом. Один из арестантов, М.А. Фонвизин, сколько ни старался, но не мог перенести затворничества; хотя духом он бодрствовал, но нервы не сносили такого состояния, и, наконец, приказано было, чтобы не запирали его дверей ни задвижкою, ни замками, а чтобы часовой стоял в его номере.

Не было средств переписываться друг с другом. Перья и бумагу по счету давали только для ответов в комиссию, да и не было таких сторожей, которые согласились бы передавать записки. Особенное было содержание тех 16 товарищей, которые сидели в тайном отделении крепости, в Алексеевской равелине, где главным надзирателем был особый гражданский чиновник.

Пред окнами, в близком расстоянии от них, стояла высокая каменная стена, а внутри равелина, где не было нм одного окна в здании, стояло несколько деревьев кленовых в тесном треугольном пространстве, куда изредка по очереди приводили их поодиночке, чтобы подышать свежим воздухом. Тут Рылеев сорвал кленовые листья и, за неимением бумаги, написал:

Мне тошно здесь, как на чужбине,
Когда я сброшу жизнь мою?
Кто даст мне крыле голубине,
Да полечу и почию!
Весь мир как смрадная могила!
Душа из тела рвется вон.
Творец! ты мне прибежище и сила,
Вонми мой вопль, услышь мой стон!
Проникни на мое моленье,
Вонми смирению души,
Пошли друзьям моим спасенье,
А мне даруй грехов прощенье
И дух от тела разреши!

Е.П. Оболенский таким же средством нашел случаи писать ему и на кленовых же листьях получил следующий ответ:

О милый друг! как внятен голос твой,
Как утешителен и сладок;
Он возвратил душе моей покоя
И мысли смутные привел в порядок.
Спасителю, сей истине верховной,
Мы подчинить от всей души должны
И мир вещественный и мир духовный.
Для смертного ужасен подвиг сей -
Но он к бессмертию стезя прямая;
И, благовествуя, речет о ней
Сама нам истина святая:
Блажен, кого отец мой изберет.
Кто истины здесь будет проповедник;

Тому венец, того блаженство ждет,
Гот царствия небесного наследник.
Как радостно, о друг любезный мой,
Внимаю я столь сладкому глаголу,
И, как орел, на небо рвусь душой,
Но плотью увлекаюсь долу.
Блажен, кто ведает, что бог един,
И мир, и истина, и благо наше.
Блажен, чей дух над плотью властелин,
Кто твердо шествует к Христовой чаше.
Прямой мудрец! он жребий свой вознес,
Он предпочел небесное земному;
И, как Петра, ведет его Христос
По треволнению мирскому.
Душою чист и сердцем прав,
Пред кончиною - сподвижник постоянный.
Как Моисей с горы Навав,
Узрит он край обетованный.

По временам по особенному желанию арестантов навещали нас служители церкви: православных - казанский протоиерей Петр Н[иколаевич] Мысловский, протестантов и лютеран - Анненской церкви пастор Рейнбот. Оба отличнейшие витии с благообразною наружностью; беседа их была умна, назидательна и занимательна, иногда отклонялась она от предмета духовного и переходила к политическому. Представляя гибельные последствия от либеральных идей и от насильственных переворотов, они, как везде было тогда принято, ссылались на Францию, припоминая все совершившиеся там ужасы в конце прошедшего столетия, и выводили, что она, после многих искушений и страданий, опять прибегла поневоле к королю и довольствуется Людовиком XVIII.

Так, но они забывали, что Франция стала счастливее и богаче, нежели как была прежде, и что народ приобрел права, коих прежде не имел. Вероятно, имели они причину выпустить из виду примеры Швейцарии, Голландии, Англии, Америки, имевших гораздо прежде Франции свои перевороты, борьбы политические и религиозные, после коих обитатели этих стран созрели к быту лучшему.

Без сомнения, гораздо счастливее были бы те народы, которые, не прибегая к насильственным мерам, к возмущениям и восстаниям, имели бы правителей, совестливо старающихся не о собственной своей власти или славе, но об истинном благе народа. Это благо не может продолжительно существовать без права, без закона, одинаково равного для всех, избавляющего всех от причуд самых умных и великодушных правителей.

С половины июня имел я беспокойства о жене моей; наступило время ее разрешения. Пение мое ежедневное умолкло. Фейерверкер Соколов и сторож Шибаев часто осведомлялись, не болен ли я? Сон мой сократился, а сновидения представляли мне жену больную, зовущую меня на помощь, одним словом, вера будто ослабела. И в каземате случилось, как обыкновенно замечено, что везде хорошие вести доходят медленно, опаздывают, между тем как худые, горестные долетают скоро.

Бог дал мне первого сына 19 июня; в тот же день жена писала мне две строчки, но я получил их только 21-го вечером. Я радовался за нее, она перестала быть одинокою. Заочно в молитвах благословлял сына и просил, чтобы отец небесный заменил ему отца временного. Тогда я не имел надежды на свидание с сыном и ожидал ежедневно решения моей участи. По-прежнему опять напевал я песни, а на полу все глубже и глубже выдалбливались ямки от беспрестанных поворотов ноги.

Сторож Шабаев с каждым днем становился словоохотнее; за ранами он числился в гвардейской инвалидной бригаде и рассказывал о славных походах л.-гв. Егерского полка. Он с такою непритворною любовью отзывался о бывшем полковом командире своем, К.И. Бистроме, или Быстрове, как называли его солдаты, что растрогал меня совершенно, когда уверял, что каждый день, поминая родителей своих в молитве, он также молился за Бистрома. Зато и генерал этот, герой, любил солдат, как отец своих детей. Бывало, он едет в отпуск в Черковицы на две недели и по возвращении, приветствуя батальон в строю из Гвардейского корпуса, прослезится от радости свидания, хотя разлука продолжалась несколько дней.

Он все делил с солдатами: и жизнь и копейку. Когда 14 декабря большая часть Московского полка осталась в казармах в нерешимости и уже трудно было удержать их, то Бистром послал туда л.-гв. Егерского полка унтер-офицера Гурова, который спас ему жизнь в битве под Лейпцигом, чтобы возвестить им прибытие свое в казармы. Он только что показался им и сказал краткое солдатское слово, как все подчинились ему, выстроились и выступили в порядке, чтобы на площади Сенатской занять ночной караул. Храбрый Бистром, идол солдат, не был назначен генерал-адъютантом, между тем как дюжина генералов гораздо ниже его были удостоены этим отличием.

С лишком два месяца все подозревали его тайным причастником восстания или, по крайней мере, в том, что он знал о приготовлениях к 14 декабря, потому что большая часть его адъютантов были замешаны в этом деле, а старший из них был главным зачинщиком и начальствовал над восставшими солдатами. Когда Следственная комиссия убедилась в его неприкосновенности к этому делу, тогда государь пожаловал ему аксельбанты, самую лестную награду в царствование Александра I.

Июля 12-го поутру заметил я на Кронверкском валу против моего окна работающих плотников, - не понимал, что они строят из бревен на крепостном валу. Часто посматривал я в окно. Раз увидел на том же месте генерал-адъютанта в шляпе с бледным султаном в сопровождении адъютанта. Около полудня на том самом месте то подымали, то опускали два столба, после не видно было ни одного человека, а только бревна, обтесанные брусья лежали на валу.

После обеда в 4 часа плац-адъютант Николаев пригласил меня в комитет; я собрался туда с стесненным сердцем, предполагая, что опять будет очная ставка или новый допрос. Можно себе представить, как я был обрадован в комендантском доме, когда увидел несколько комнат сряду, наполненных моими соузниками, и с каким восхищением обнял знакомых товарищей. Мне сказали, что нас собрали для объявления нам приговора.

Некоторых из товарищей искал я напрасно: или их совсем тут не было, или они состояли в высших разрядах и уже были потребованы к выслушанию приговора. В двух комнатах, ближайших к зале присутствия, были собраны осужденные по разрядам, - так что когда 1-й вступил в присутствие, то 2-й разряд занял место его, а на место 2-го собрался 3-й разряд, - так следовали все разряды один после другого, а по прочтении приговора выходили также по разрядам в другую дверь анфилады комнат, и каждый разряд отдельно был размещен по крепостным нумерам, но не по прежним местам, а по порядку по числу лиц, составляющих разряд. Я принадлежал к 5-му разряду, всех было 12. С полчаса имели времени расспрашивать друг друга и утешать себя взаимно. Настала очередь моему разряду явиться в присутствие. Конвой с ружьями стоял у всех дверей.

Ввели 5-й разряд, состоявший только из пяти человек; мы стали в ряд спиною к окнам. Весь Верховный уголовный суд сидел пред нами за большими столами, расставленными покоем по трем стенам залы. Пред нами, в средине, сидел митрополит с несколькими архиереями; по правую сторону генералы! по левую сенаторы. В числе генералов заметил тотчас Бистрома в слезах за несколько минут до того он видел осужденного любимого адъютанта своего Е.П. Оболенского; еще несколько лиц из судей военных выражали или участие, или негодование.

Из сенаторов что-то многие показались мне непристойно и дерзко любопытными: они наводили на нас не только лорнеты, но и зрительные трубки. Может быть, это было из участия и сострадания: им хотелось хоть видеть один только раз и в последний раз тех осужденных, которых они же осудили, никогда не видев их и никогда не говорив с ними до осуждения.

Посреди залы стоял обер-секретарь сената Журавлев и громким внятным голосом прочел наши сентенции. Верховный уголовный суд приговорил наш разряд 10 июля - сослать в каторжную работу на десять лет, а потом на поселение навечно. Император 11 июля смягчил этот приговор товарищам моим Н.П. Репину и М.К. Кюхельбекеру на 8 лет; Бодиско по молодости лет избавил от каторжной работы, заменив ее крепостною работою. M.H. Глебов и я ожидали, что и нам прочтут какое облегчение, но вместо того Журавлев умолк, и велено было вести нас в казематы.

Причину этому исключению, которому из 121 осужденных подверглись только 4, а именно: Н.А. Бестужев 1-й, М.А. Бестужев 3-й, M.H. Глебов и я, из числа всех осужденных в каторжную работу, и еще весь 8-й разряд, приговоренный на поселение, приписываю, как я, кажется, уже сказал выше, 14 декабрю и особенно ко мне доброму расположению императора, когда он был моим дивизионным начальником. Всякий читатель поймет, что, с моей стороны, никакая злоба личная не могла быть поводом моих поступков.

Вся эта процессия и церемония продолжалась несколько часов среди глубочайшей тишины. В 3-м разряде только М.С. Лунин, когда прочли сентенцию и Журавлев особенно расстановочно ударял голосом на последние слова - на поселение в Сибири навечно, - по привычке подтянув свою одежду в шагу, заметил всему присутствию: «Хороша вечность! - мне уже за пятьдесят лет от роду!» - он скончался от апоплексического удара в изгнании в 1845 году: так, почти 20 лет тянулась для него эта вечность.

Может быть, что по этому обстоятельству в позднейших сентенциях, по делу Петрашевского, упущено было слово «навечно». Еще в 8-м разряде Н.С. Бобрищев-Пушкин 1-й, при выслушании своего приговора, трижды перекрестился пред присутствием. И.И. Пущину, захотевшему говорить, запретили говорить. Мы были не в суде, не пред судьями; тут нечего было и сказать и возражать: было бы то же, что спорить с конвоем или с палачом.

Верховный уголовный суд утвержден был 1 июня. Он состоял из членов Государственного совета, правительствующего Сената, святейшего Синода; к ним по воле государя причислены были граф Юрий Головкин, граф Ланжерон, барон Григорий Строганов, генерал Воинов, граф Опперман, граф Ламберт, вице-адмирал Сенявин, Бороздин, Паскевич, Эмануэль, Комаровский, Башуцкий, Закревский, Бистром и тайный советник Кушников.

Суд начал заседания в Сенате 15 июня под председательством князя Лопухина, обязанность генерал-прокурора исполнял князь Лобанов-Ростовский, производителем был обер-прокурор Журавлев. Занятия суда продолжались две недели. Суд состоял из 80 членов и выбрал из среды своей комитет для распределения преступников по разрядам; членами комитета были избраны граф П.А. Толстой, Васильчиков, Сперанский, Строганов, Комаровский, Кушников, сенатор Энгель, Д.О. Баранов и граф Кутайсов.

Выходя из комендантского дома, увидел близ ворот и пред домом толпу адъютантов генеральских, полковых и лакеев, собравшихся из любопытства. Пока мы шли пятеро вместе, мудрено ли, что после разлуки и заточения обрадовались свиданию и вели разговор веселый, живой и дружеский?! Это обстоятельство было передано за крепостные стены как доказательство нашего хвастовства или гордого пренебрежения.

Меня повели в батальон лабораторный, где заперли в комнату довольно просторную с большим окном, в котором только нижние стекла были выбелены мелом. На стенах увидел нацарапанные имена нескольких арестантов, из которых осужден был один только граф 3.Г. Чернышев. Мне сначала показалось странно находиться в просторной комнате, довольно светлой.

В молитве предался во всем всемогущему и вселюбящему господу богу, и ему поручил я все, что было мне дорого и мило, и всех моих ближних по сердцу, и по заповеди, вспоминая слова спасителя на кресте: «Отче! прости им; ибо не знают, что делают». Это совершенно применимо к нашему синедриону. Солнце смеркалось, а все было не темно в июльскую ночь, отчего не мог уснуть, хотя несколько раз ложился на кровать. Зато было просторнее прохаживаться взад и вперед по комнате в девять шагов длины. Плац-адъютант Николаев предупредил меня, что рано поутру придет за мною, что приговор приведен будет в исполнение. Я ожидал немедленного отправления в дальний путь.

Июля 13-го до рассвета вывели меня на площадку крепостную, где уже выстроено было большое каре, в четыре шеренги, из л.-гв. Павловского полка и крепостных артиллеристов. Меня ввели в каре, где было уже несколько человек из моих товарищей и куда беспрестанно вводили других. Я обрадовался свиданию, все обнимались, и знакомые, и незнакомые, искали друзей и приятелей, но тщетно искал я Рылеева; тогда мне сказали, что он, в числе пяти главнейших сообщников, осужден на позорную казнь.

Все сообщали друг другу свои сентенции: князь С.Г. Волконский был особенно бодр и разговорчив; Г.С. Батенков грыз щепку и обнаруживал негодование; А.И. Якубович бросил свой белый султан со шляпы и прохаживался один задумчиво и пасмурно; Е.П. Оболенский пополнел в крепости и получил розовые щеки от здоровья; И.И. Пущин, по обыкновению, был весел и заставлял громко хохотать целый собравшийся кружок.

Никто не обнаруживал уныния; страдания видны были только на больных: таких было гораздо больше половины. Из моряков не было никого в нашем каре. Вокруг нас за линией солдат прохаживались отдельно генерал-адъютанты Бенкендорф и Левашов и конвойные офицеры. Товарищ мой, полковник П.В. Абрамов, громко звал капитана Польмана, начальника каре, который не откликнулся; тогда Бенкендорф спросил его, что ему надобно.

Он изъявил желание передать родному брату своему л.-гв. Павловского полка капитану новые свои золотые эполеты, которые скоро пригодятся ему при производстве в полковники. Бенкендорф охотно согласился и приказал офицеру передать их брату. В этом каре стояли мы с лишком полчаса, оттуда разделили нас на отделения, каждое окружено было многочисленным конвоем.

В одном отделении находились офицеры, осужденные из 1-й гвардейской дивизии и Генерального штаба, гвардейских кавалерийских дивизий особо, в другом - офицеры 2-й гвардейской дивизии, саперы и пионеры, в третьем - офицеры армии, в четвертом - служившие в гражданской службе, пятое отделение состояло из моряков и отправлено было в Кронштадт, где исполнен был приговор в присутствии флота. В таких отделениях вывели нас из крепостных ворот на гласис Кронверкской куртины. Спиною к петербургской стороне стояло войско, по одной роте и по одному эскадрону с каждого полка Гвардейского корпуса, с заряженными пушками.

На Кронверкском валу видна была виселица, тогда узнал я работу виденных мною плотников из окна моего каземата. Отделения наши стояли в ста саженях расстояния одно от другого, возле каждого отделения пылал костер и стоял палач. По гласису между войском и отделениями разъезжал верхом генерал-адъютант Чернышев, в этот раз без румян. Красивый гнедой конь его с гордою поступью, но без хвоста, был с голой репицей: вероятно, слишком рано утром не успели убрать или плохо убрали седока и коня!

При каждом отделении находился генерал; при нашем 2-м был мой бывший бригадный начальник Е.А. Головин. По старшинству разрядов вызывали нас вперед поодиночке; каждый должен был стать на колени; палач ломал шпагу над головою, сдирал мундир и бросал их в пылающий костер. Став на колени, я сбросил с себя мундир, прежде чем палач мог до меня дотронуться, за что генерал закричал ему: «Дери с него мундир!» Шпаги и сабли были заранее уже подпилены, так что палач без всякого усилия мог их переломить над головою, только с бедным Якубовичем поступил он неосторожно, прикоснувшись его головы, пробитой черкесскою пулею, над правым виском. С И.Д. Якушкина также неосторожно содрали кожу с чела.

Последним из нашего отделения был М.И. Пущин, который по приговору был разжалован в рядовые до выслуги без лишения прав дворянства, следовательно, закон запрещал ломать над ним саблю, о чем он заметил генералу, но тому было не до закона и, не выслушав его, приказал и над ним переломить саблю. В огонь вместе с мундирами были брошены и ордена второпях. Процессия эта продолжалась с лишком час; на нас надели полосатые госпитальные халаты и теми же отделениями повели обратно в крепость. Я взял под руку всеми искренно уважаемого, заслуженного полковника моего М.Ф. Митькова, который больной поступил в крепость и здесь еще более расстроил здоровье.

Народу, зрителей было мало, только около входа в крепость пред подъемным мостом толпилась куча небольшая. Накануне дали знать, что решение будет на Волковом поле. Народ, повсюду любопытный, на этот раз или сам не хотел присутствовать, или было еще слишком рано, или полиция не допустила. Когда нас повели обратно, то на Кронверкском валу виселица еще ждала обреченных жертв - там еще никого не было. Мы обратились в ту сторону, перекрестились, и каждый по-своему просил бога принять с любовью наших товарищей, опередивших нас рвением и отшествием от мира сего. На виселицу и на повешенных народ мог глядеть долго, до позднего вечера, но только издали, потому что она стояла на высоком валу за рвом непроходимым, на месте неприступном.

Не знаю, чему приписать причину, что казнь не была совершена на наших глазах, в нашем присутствии, - деликатности ли? или обдуманной осторожности, или неисправности? Конечно, не хотели утаить ее, она должна была служить примером и страшилищем, но все как-то не клеилось одно с другим - с народным духом и с гласностью. Говорили после, что Чернышеву сделано было замечание за то, что казнь была не одновременна с нашей экзекуцией, другие говорили, что перекладина была забыта в мастерской. Меня отвели в прежнюю мою Кронверкскую куртину, но в другой нумер, соседний, в 14-й, в котором Рылеев провел последнюю ночь своей земной жизни.

Я вступил туда, как в место освященное; молился за него, за жену его, за дочь Настеньку; тут писал он последнее, всем известное письмо, изуродованное переписчиками. Из оловянной кружки пил я не допитую им воду. Возле меня в 15-м нумере посажен был товарищ мой Н.П. Репин; двойная бревенчатая стена отделяла наши стойла, или казематные кельи. В моем прежнем 13-м нумере наискось против меня сидел в тот день М.А. Назимов; ему, сердечному, суждено было видеть ужасную казнь на валу: до ночи висели тела мертвых, разрешившихся и освободившихся душ бессмертных.

Очевидцы последних часов жизни Павла Ивановича Пестеля, Кондратия Федоровича Рылеева, Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, Михаила Павловича Бестужева-Рюмина, Петра Григорьевича Каховского были протоиерей П.Н. Мысловский, плац-майор Е.М. Подушкин, плац-адъютант Николаев, фейерверкер Соколов и несколько солдат в крепости, а на месте казни находились, кроме названных: петербургский плац-майор А.А. Болдырев, городской полицмейстер гвардейского Генерального штаба штабс-капитан В.Д. Вольховский и еще несколько солдат.

Последний день и последнюю ночь 12 июля осужденные на смерть провели в нумерах Кронверкской куртины. П.И. Пестель от начала до конца сохранял необыкновенную твердость духа, без малейшего волнения, в готовности принять и вытерпеть все муки. Образованием своим он был обязан не столько хорошим наставникам и учебным заведениям, сколько отличным способностям своим и великой цели всей жизни. Много лет трудился он над «Русской правдою», которая не многим кому известна от начала до конца, а подлинник в свинцовом ящике, закопанный в мерзлую землю близ деревни Кирнасовки Заикиным и Пушкиным, передан в собственные руки императора, как я уже упомянул выше.

При каждой двери квартиры его был приделан колокольчик, так что он всегда успевал прятать свои бумаги от нежданных гостей. Весь труд свой сообщил он сам Алексею Петровичу Юшневскому, бывшему интенданту 2-й армии, мужу большого ума, с самыми строгими правилами нравственности. Отдельные части «Русской правды» сообщал он и посторонним, и П.Д. Киселеву, и многим членам, от которых мог ожидать дельных примечаний или дополнений.

Сущность «Русской правды» заключала в себе распределение обширнейшей в мире страны на области и округи по местности и по составу населения, но притом - единство России. Как ныне Финляндия, так могло бы существовать и Царство Польское 1815 года, но никогда не было ни помышления, ни речи, ни сделки об отречении России от Польши; перенесение правительственных мест в Нижний Новгород; освобождение всех крестьян из крепостной зависимости и наделение всех землею в собственность; общинное управление крестьян; гласное судопроизводство с присяжными по делам уголовным; преобразование войска и уменьшение срока обязательной службы.

Все собеседники Пестеля безусловно удивлялись его уму положительному и проницательному, дару слова и логическому порядку в изложении мысли. Коротко знавшие и ежедневно видавшие его, когда он был еще адъютантом графа Витгенштейна, сравнивали его голову с конторкою со множеством отделений и выдвижных ящиков: о чем бы ни заговорили, ему стоило только выдвинуть такой ящик и изложить все с величайшею удовлетворительностью. Составитель и редактор отчета, или Донесения Следственной комиссии, собрав материал свой из частных разговоров, показаний, мнений нескольких членов общества, выставляет Пестеля как честолюбца непомерного, думавшего только о собственной своей славе, о своем личном повышении.

Кто хочет верно оценить Пестеля, тот должен знать его «Русскую правду». Насчет замечаний  о его действиях как полкового командира должно помнить, что они сделаны Майбородою, предателем, который был его казначеем, истратил для себя полковые деньги в Москве, куда послан был для покупки офицерских вещей и казенных, и был великодушно спасен Пестелем от стыда и от суда. Относительно замечания Рылеева, что в Пестеле можно скорее предугадывать Наполеона, чем Вашингтона, то оно было извлечено из частной беседы его после первого знакомства с ним, когда Пестель укорял Северное общество в бездействии и предложил соединить Северное с Южным.

В роковую ночь он приобщился св. тайн у пастора Рейнбота, который изъявил ему свою готовность сопутствовать ему до последней минуты; но Пестель благодарил и отказал ему в предложении, заметив, что довольно будет напутствования одного священника русского, что он сам приготовился на все и что у всех христиан спаситель един.

Пестель оставался спокойным до последнего мгновения, он никого ни о чем не просил; равнодушно смотрел, как заковали ноги его в железо, и когда под конец надели петлю, когда из-под ног столкнули скамейку, то тело его оставалось в спокойном положении, как будто душа мгновенно отделилась от тела, от земли, где он был оклеветан, где трудился не для себя, где судили его за намерения, за мысли, за слова и просто умертвили. Ссылаюсь на решения и доказательства лучших и опытнейших юристов.

Я не пишу биографий моих товарищей и соузников, а только кратко касаюсь последних минут их земной жизни, припоминая главные черты их характера. В моих записках я уже не раз упоминал о Кондратии Федоровиче Рылееве. Вся жизнь его, от самого выпуска из 1-го Кадетского корпуса в конную артиллерию, дышала любовью к отечеству. Прочтите его сочинения - вы повсюду найдете эту любовь, готовую принять все муки адские, лишь бы быть полезным своей стране родной. Читайте думу «Волынский», «Исповедь Наливайки», поэму «Войнаровский» - вы в них услышите и увидите самого Рылеева.

Всего теснее и искреннее был он связан с Оболенским и с Николаем и Александром Бестужевыми; двое первых написали биографию Рылеева, мне остается только досказать, что он в досужие часы от дел Американской торговой компании, коей он был секретарем, хаживал в губернское правление; вызывался хлопотать за людей безграмотных, бедных или притесненных, так что в последние годы все такие просители хорошо его знали.

Я уже доказал, как он безусловно и охотно жертвовал собою при восстании 14 декабря; он предвидел неудачу, но хотел явного восстания, явного требования прав, в полном убеждении, что иначе народу не получить того, что ему следует. Он был душою этой попытки; с радостью принимал он на себя всю ответственность; сам просил императора и комиссию и комитет, чтобы его не щадили, но чтобы облегчили участь товарищей его, о чем даже упоминается и в Донесении Следственной комиссии.

Только не знаю, откуда редактор Донесения почерпнул, что будто бы Рылеев сам не являлся на Сенатскую площадь, когда я сам видел его там; но ему незачем было долго там оставаться, потому что он деятельнее всех других собирал силы со всех сторон: ездил по всем казармам, по караулам, искал отдельных лиц, не явившихся к сборному месту. Он только не мог принять начальства над войском, не полагаясь на свое уменье распорядиться и еще накануне избрав для себя обязанность рядового.

В каземате в последнюю ночь получил он позволение писать к жене своей; он начал, отрывался от письма, молился, продолжал писать. С рассветом вошел к нему плац-майор со сторожем, с кандалами и объявил, что через полчаса надо идти: он сел дописать письмо, просил, чтобы между тем надевали железы на ноги. Соколов был поражен его спокойным видом и голосом. Он съел кусочек булки, запил водою, благословил тюремщика, благословил во все стороны соотчичей, и друга и недруга, и сказал: «Я готов идти!»


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Мемуарная проза. » А.Е. Розен. «Записки декабриста».