© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Мемуарная проза. » А.Е. Розен. «Записки декабриста».


А.Е. Розен. «Записки декабриста».

Posts 11 to 20 of 22

11

В 12-м нумере Кронверкской куртины заключен был накануне казни Сергей Иванович Муравьев-Апостол 2-й. Его пламенная душа, его крепкая и чистейшая вера еще задолго до роковой минуты внушали протоиерею П.Н. Мысловскому такое глубокое почитание, что он часто и многим повторял: «Когда вступаю в каземат Сергея Ивановича, то мною овладевает такое же чувство благоговейное, как при вшествии в алтарь пред божественною службою». Так чисты были его помышления, так сердце его исполнено было любви к спасителю и к ближнему.

Беседы его были всегда назидательны и утешительны. С юных лет предметом любимой мысли его было благо отечества; для него учился он старательно сперва дома, после в корпусе путей сообщения генерала Бетанкура, наконец в Париже; служил в л.-гв. Семеновском полку, откуда после восстания полка в 1820 году при распределении целого полка по всем полкам армии переведен был в Черниговский пехотный полк подполковником. Для отечества он готов был жертвовать всем; но все еще казалось до такой степени отдаленным для него, что он иногда терял терпение; в такую минуту он однажды на стене Киевского монастыря карандашом выразил свое чувство. В.Н. Лихарев открыл эту надпись:

Toujours rêveur et solitaire,
Je passerai sur cette terre.
Sans que personne m'ait connu;
Ce n'est qu' au bout de ma carrière,
Que par un grand trait de lumière,
L'on verra ce qu'on a perdu*.

Душа его была достойна и способна для достижения великой цели. В последние минуты жизни он не имел времени думать о себе. Возле его каземата в 16-м нумере сидел юный друг его - Михаил Павлович Бестужев-Рюмин; нужно было утешать и ободрять его. Соколов и сторожа Шибаев и Трофимов не мешали им громко беседовать, уважая последние минуты жизни осужденных жертв. Жалею, что они не умели мне передать сущность последней их беседы, а только сказали мне, что они все говорили о спасителе Иисусе Христе и о бессмертии души. М.А. Назимов, сидя в 13-м нумере, иногда мог только расслышать, как в последнюю ночь С.И. Муравьев-Апостол в беседе с Михаилом Павловичем Бестужевым-Рюминым читал вслух некоторые места из пророчеств и из Нового Завета.

В числе осужденных Муравьевых были члены домов, связанных между собою близким и дальним родством. С.И. и М.И. Муравьевы-Апостолы, получившие сложное фамильное имя от предка по матери, гетмана Данилы Апостола, - они были двоюродные братья А.3. Муравьева, шурина графа Е.Ф. Канкрина, и приходились троюродными братьями Никите Михайловичу и Александру Михайловичу Муравьевым, которых отец был наставником Александра I. Александр Николаевич Муравьев, бывший нижегородским гражданским губернатором незадолго до кончины своей, был старший сын генерала H. H. Муравьева, известного основателя и директора школы колонновожатых в Москве.

Михаилу Павловичу Бестужеву-Рюмину было только 23 года от роду. Он не мог добровольно расстаться с жизнью, которую только начал; он метался как птица в клетке и искал освободиться, когда пришли к нему с кандалами. Пред выходом из каземата он снял с груди своей образ спасителя, несущего крест, овальный, вышитый двоюродного сестрою, оправленный в бронзовый обруч, и благословил им сторожа Трофимова. Я видел этот образ, предложил меняться, но старый солдат не согласился ни на какие условия, сказав, что постарается отдать этот образ сестре Бестужева. На этом образе дали клятву двенадцать членов тайного общества союзных славян.

Петр Григорьевич Каховский, в последний день заточения, 12 июля, содержался в каземате под другим сводом Кронверкской куртины, не под надзором Соколова и Шибаева, почему, к сожалению, я не имел подробных верных сведений о последних часах его жизни. Он был очень молод, службу свою начал он в л.-гв. Гренадерском полку и по домашним обстоятельствам вышел в отставку. Между тем как нас вывели на площадь пред гласисом для решения приговоров, то пятерых товарищей, осужденных на смертную казнь, повели в саванах и в кандалах в крепостную церковь, где они еще при жизни слушали свое погребальное отпевание. Когда мы уже возвратились с гласиса в крепость, то их шествие из церкви потянулось к Кронверкскому валу.

На пути Сергей Иванович Муравьев-Апостол не переставал утешать и ободрять своего юного друга Михаила Бестужева-Рюмина и раз обернулся к духовному отцу П.Н. Мысловскому и сказал ему, что он очень сожалеет, что на его долю досталось сопровождать их на казнь как разбойников; на это замечание священнослужитель ответил ему утешительными словами Иисуса Христа на кресте к сораспятому с ним разбойнику. Когда дошли до места виселицы, то они еще раз обнялись между собой, стали в ряд на высокую скамейку, и когда петли были уже надеты, когда столкнули скамейку, то тела Пестеля и Каховского остались повисшими; но Рылеев, Муравьев и Бестужев испытали еще одно ужасное страдание.

Палач, нарочно выписанный из Швеции или Финляндии, как утверждали, для совершения этой казни, вероятно, не знал своего дела. Петли у них не затянулись, они все трое свалились и упали на ребро опрокинутой скамейки и больно ушиблись. Муравьев со вздохом заметил, что «и этого у нас не сумели сделать»; этот язвительный упрек был вызван сильною болью от раны в голову 3 января, которая еще не зажила.

Пока снова установляли скамейку, перетянули веревки, прошло несколько минут, и продлилась мука от вторичной борьбы с другою вторичною смертью. Весь день оставались на позорной выставке. С приближением ночи сняли трупы; одни говорили, что ночью в лодке перевезли тела в рогожах и зарыли на берегу Гугуева острова, другие же утверждали - на прибрежий Голодая, еще другие - что их зарыли во рву крепостном с негашеною известью близ самой виселицы. Так кончилось решение суда 13 июля <...>.

В распределении разрядов есть странности непонятные: разделение и присуждение наказаний выходит предрешенное. Сентенции 2-го разряда не разнствуют от сентенций 1-го разряда, а осуждение совершенно различно. В одной сентенции сказано, что он изменил свой прежний образ мыслей, а между тем наказан наравне с теми, которые не изменили своему образу мыслей. В нескольких сентенциях сказано, что отстали от умысла на цареубийство, а между тем они наказаны за этот умысел. О М.А. Назимове сказано, что участвовал в умысле бунта принятием в тайное общество одного товарища, между тем как совершенно освобождены от наказания очень многие, принявшие новых членов. Есть даже осуждения за дерзкие слова в частном разговоре.

Смягчения приговора суда предоставлены личной милости царя. На милость образца нет; но внимательный и беспристрастный читатель спросит: отчего 11 июля при смягчении наказаний по приговору Верховного уголовного суда в пяти первых разрядах из числа 71 человека государь исключил из этой милости только Николая Бестужева 1-го, Михаила Бестужева 3-го, Михаила Глебова и Андрея Розена и весь 8-й разряд, кроме Бодиско 1-го.

Догадки мои сообщены уже выше. Но длинная оговорка в сентенции Николая Цебрикова в последнем разряде заставляет безошибочно заключить, что при этих именах особенно вспомнили тех людей, которых после, в продолжение всего царствования своего и еще при последней минуте своей жизни, государь не переставал припоминать и называть «mes amis du quatorze»*, своими приятелями 14 декабря.

Так окончились существование тайных обществ, заговор, восстание, суд и исполнение приговора. Нельзя было оставить без наказания нарушение существующего закона. Не только русские, но и иностранцы предвидели наказание жестокое, почему Англия и Франция чрез представителей своих, маршалов Веллингтона и Мортье, прибывших в Петербург для поздравления Николая I с восшествием на престол, просили о помиловании и о пощаде государственных преступников. Названные державы прошли чрез горнила восстаний и революции они хорошо знали, чем вызываются мятежи и чем они устраняются. Особенно Англия сочувствовала общественному делу, быв убеждена в недостаточной опоре тогдашнего русского судопроизводства. Император Николай I ответил Веллингтону, что он удивит Европу своим милосердием.

Журналы и газеты русские твердили о бесчеловечных умыслах, о безнравственной цели тайных обществ, о жестокосердии членов этих обществ, о зверской их наружности. Но тогда журналы и газеты выражали только мнение и волю правительства; издатели не смели иметь своего мнения, а мнения общественного не было никакого. Из русских один только H. M. Карамзин, имевший доступ к государю, дерзнул замолвить слово, сказав: «Ваше величество! заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века!»

Здесь представляется важнейший вопрос: «Можно ли было избегнуть основания тайных обществ?» Всякая тайна в семействе ли, или в клубе, или в полку, или в обществе частном есть дело нехорошее и всегда опасное, тем более когда члены, поверенные тайны, бывают многочисленны и цель их касается не одного лица или особого предприятия торгового или промыслового, а целого строя народа и государства. Это не артели, не ассоциации для работ и различных устройств, где цель общества известна и для всех явна. Опыт достаточно показал, что к составлению серьезных тайных обществ прибегали доныне только в крайних случаях: такие общества почти никогда не имели определенной цели. Действия их были неудовлетворительны, потому что были тайны.

В государстве, в коем обнаруживается несправедливость, своевластие, притеснение со стороны правителей, там без составления тайного общества люди честные и образованные, не зная лично друг друга, составляют сами собою общество против порока и беспорядка. Без сомнения, в странах, в коих водится хоть сколько-нибудь свободы теснения, хоть сколько-нибудь гласности и в коих частное лицо может передать печатно и устно свои убеждения по делу общественному, там на что тайное общество? Оно было бы бессмыслием.

Но в России, только что избавленной от «слова и дела», от «тайных канцелярий», не было ни одной основы государственной; все прежние и новые законы подчинены были неограниченной власти государя, озаренного европейскою славою, наименованного Благословенным и избавителем Европы, даровавшего конституцию Польше, Финляндии, свободу крестьянам прибалтийских губерний, мужа умного, доброго, искренно желавшего блага для своего отечества и вместе с тем лишенного всех средств сделать что-нибудь для гражданственной жизни своего отечества.

Александр I в последнее десятилетие своего царствования свалил все бремя государственного управления на плечи Аракчеева, на слугу ему верного, но не государственного мужа, а сам подчинился наущениям Меттерниха и под конец предался мистицизму и думал только о спасении собственной души своей.

Состав Следственной комиссии подробно изложен в 4-й главе. В этой комиссии не было судьи: все члены ее более или менее были обвинители. Они могли заподозрить кого угодно, но не имели права осудить без доказательств. 17 мая 1826 года эта комиссия выбрала 121 виноватого. Верховный уголовный суд не судил, не рядил, а только приговорил 10 июля по спискам и указаниям Следственной комиссии. Жертвы заранее были обречены комиссией.

Н.И. Тургенев в своем сочинении «La Russie et les Russes, 3 tomes. Bruxelles, 1847» в первом томе, желая облегчить участь своих товарищей, перебирает подробно, построчно все Донесение Следственной комиссии. Лучшие юрисконсульты Европы определили, что следовало бы исключить большую половину из списка осужденных, а именно всех не участвовавших в двух восстаниях; а если число 121 было непременно необходимо, то можно было бы дополнить его другими именами из более важных членов, оставленных без наказания. Великий князь Константин Павлович при чтении приговора суда заметил: «Тут главнейших заговорщиков недостает; следовало бы первого осудить или повесить Михаила Орлова».

Комиссия доискивалась до важнейших лиц из государственных мужей. Она доведывалась, не принадлежали ли к обществу Сперанский, Мордвинов, Ермолов, П.Д. Киселев, Меншиков и другие. Если она заподозревала их по образцу мыслей, то по тому же самому бесспорно надлежало бы признать ей за первого и за главного члена самого имп. Александра I. По этому случаю и по дознаниям по делу Польского общества задержан был в каземате Г.С. Батенков 20 лет, а А.О. Корнилович из читинского острога был фельдъегерем обратно вывезен в Петропавловскую крепость в Петербург. Кто внимательно вникнет в Донесение Следственной комиссии, тот легко найдет, что большая часть обреченных жертв была осуждена не за действия, а за разговоры и наговоры на них. Мало ли что говорится в кругу задушевных товарищей? Мало ли кого Посылаем в ад и уничтожаем словом? А между тем от слова до дела расстояние неизмеримо.

Припомните вышесказанное мною о том, как содержались по этому делу арестанты в крепости, их казематы; припомните, что на заточенного, для вынуждения сознания, надевали наручники, кандалы, на некоторых и то и другое одновременно, уменьшали пищу, беспрестанно тревожили сон их, отнимали последний слабый свет, проникавший чрез амбразуру крепостной стены в окошечко с решеткою частого переплета железных пластинок, и согласитесь, что эти меры стоили испанского сапога британского короля Якова II и всех прочих орудий пытки.

Пытка при Якове продолжалась несколько минут, часов, иногда в присутствии короля, а наша крепостная продолжалась несколько месяцев. Можете ли вы себе представить, что грезится человеку в таком положении и как легко ему проговориться и прописаться, не щадя ни себя, ни других! Комиссия с особенным пристрастием налегала на обвинение в намерении совершить цареубийство.

Верховный уголовный суд во всех своих сентенциях ставил главным преступлением намерение цареубийства и выставил четырех человек из соединенных славян как кровопийц, как зверей кровожадных. Комиссия сама печатно объявила, что такие предложения были сделаны только А.3. Муравьевым, Ф.Ф. Вадковским, И.Д. Якушкиным и А.И. Якубовичем; но та же комиссия упоминает, что на такие предложения смотрели как на внушения личной мести, или ухальства, или хвастовства и что такие предложения вовсе не были приняты присутствовавшими членами. Почему же эта самая комиссия после всех своих запросов, исследований и собственных своих выводов не исключила обвинения в том, что, как оказалось после, было предметом только предложения, но тогда же было отменено или отсрочено?*

На этот вопрос нетрудно ответить. Комиссии и Верховному уголовному суду также необходимо было налегать главнейшим образом на это уголовное преступление для повода к осуждению, как им необходимо было скрыть и умолчать о главных приготовленных мерах к освобождению крестьян из крепостной зависимости и к преобразованию всех частей государственного управления, потому что это могло бы вызвать сочувствие в народе к осужденным государственным преступникам. Зато императорский манифест от 13 июля 1826 года утверждает, «что Следственной комиссии посредством усердия, и точности, и беспристрастия и с помощью самых убедительных мер удалось смягчить сердца самых закоренелых преступников, возбудить в них угрызения совести и понудить их к откровенным чистосердечным признаниям».

Большая часть осужденных и сосланных моих товарищей покоится в могиле и осталась только в памяти своих родных и близких знакомцев. Их знали только до изгнания; мало слышали о жизни их и трудах в Сибири; теперь знают очень немногих, переживших тридцатилетнее изгнание. Из ста двадцати одного товарища остались только 14, в этом числе только трое из декабристов. Скоро не останется никого; вот почему спешу окончить пересмотр и довершение моих глав.

По милостивому манифесту от 26 августа 1856 года возвратились на родину сперва только 14 человек; после них еще 6. Против своего желания, по предписанию начальства сослан из Сибири в Москву Дмитрий Иринархович Завалишин в 1864 году. Решился оставаться в прежнем месте заточения в Петровском Заводе за Байкалом один только Иван Иванович Горбачевский. Далее, в 21-й главе, за 1856 год, названы сроки и имена всех 20 товарищей, возвращенных по манифесту и прощенных царствующим Александром II.

Что скажут правнуки моих товарищей, читая Донесение Следственной комиссии и решение Верховного уголовного суда? В защиту нравственных достоинств членов тайного общества достаточно будет заметить, что император Николай I пренебрег поверьем, что никогда не следует доверяться бывшему заговорщику, и признал полезным не отвергать услуг бывших членов тайного общества, не осужденных, или помилованных, или безусловно прощенных до приговора суда.

Из них назначил он трех министрами, четырех - генерал-губернаторами в Петербург, в Ригу, в Вильно, в Киев. Из числа членов тайного общества имел он отличного корпусного командира и войскового атамана, трех передовых действователей в турецко-персидской войне, дежурного генерала, начальника собственной своей канцелярии III Отделения. Воспитание в военно-учебных заведениях большинства юношей русского дворянства вверено было главному надзору бывшего члена тайного общества Я.И. Ростовцева.

Не называю начальников дивизий и губернаторов; не называю бывших членов тайного общества, оставивших службу и посвятивших свое достояние и свои досуги на пользу общую: их много! Приблизительно можно легко себе представить многочисленность их, если сообразить, что ими тесно набиты были Петропавловская крепость со всеми ее казармами, куртинами, казематами, равелинами, все гауптвахты петербургские, крепостцы Финляндии, Шлиссельбург, даже в Нарве и в Ревеле сидели арестанты.

Мною названы только должностные лица на высших служебных местах, потому что они должны быть известны большинству народа и армии, а сверх того, в доказательство, что эти лица смолоду готовили себя на службу, не одну только воинскую, но и гражданскую, общественную. Если они не могли отвратить всех бедствий в царствование Николая I, то это оттого, что они при всех честных и возвышенных стремлениях своих и как бы велико ни было их усердие, но все-таки составляли каплю в море, сравнительно с общею массою начальников, арендаторов и ненадежных чиновников. Они принуждены были подчиниться общепринятому порядку, форменному, застегнутому, занумерованному, нисколько не соответствовавшему истинной славе государя и истинному благу государства. Они частенько должны были подчиняться воле, не ограниченной никаким законом.

В предыдущей статье я назвал Я.И. Ростовцева, который скончался 6 февраля 1860 года, совершив почти окончательно труд огромнейший по званию председателя редакционной комиссии по делу освобождения крестьян. Издатели «Колокола» бранят его предателем, изменником и беспощадно порицают его за циркулярное наставление его, данное всем военно-учебным заведениям в сороковых годах, в коем главный смысл, «что совесть должно иметь только в собственных и в семейных своих отношениях, а по вступлении в службу воинскую или гражданскую совесть заменяется волею и приказанием начальства».

Издатели «Колокола» забыли источник подобного приказания. Ростовцев, как орудие, имел несчастье подписать такую бумагу; он не мог быть сочинителем или поводом такого приказа. Приказ этот совершенно согласовался с убеждением единодержавного властителя, высказанным им самим несколько раз при личных своих допросах в декабре 1825 года.

Государь объявлял свою волю, и вся Россия скрепляла и исполняла ее беспрекословно. Винить Ростовцева за такую бумагу будет все то же, что винить монаха Тецеля за торг отпускными свидетельствами за грехи или министров Людовика XIV за промахи и ошибки государя, уверившего самого себя, что в нем, в его лице, сосредоточено все государство. По этому обвинению Ростовцева прилагаю в подлиннике письмо Евгения Петровича Оболенского ко мне от 20 марта 1860 года; он знал его короче и лучше многих. Вот собственные слова его о Я[кове] Ивановиче]:

«А кончина Якова Ивановича как болезненно отозвалась у всех тех, которые умели его ценить! Теперь начинает пробуждаться к нему сочувствие; теперь начинают говорить, что в последний год своей жизни он выказал те душевные качества, которых никто в нем не подозревал. Много и много пострадал покойник от клеветы и недоброжелательства. Учение о совести, за которое на него так напал Герцен, Яков Иванович послал мне в копии то, что им было предписано для руководства по военно-учебным заведениям.

Смысл следующий: личною совестью мы руководимся в наших отношениях личных и тайных - она осуждает наши злые помышления и дела, она ободряет нравственные побуждения и дела; но в жизни общественной, в тех наших деяниях, которые явны и видимы всеми, личную нашу совесть заменяет совесть общественная - верховная власть, которая карает за нарушение законов или порядка и награждает за гражданские или военные доблести. То же самое повторил и профессор Кавелин в курсе законоведения, напечатанном во всеобщее сведение. Тут есть юридическая тонкость, но не в той силе, как ее представил Герцен.

Судья определяет по закону наказание за вину явную, совесть может его лично обличить в подобном проступке, и внутренний голос скажет: осуди себя самого, прежде нежели осудишь другого; но он тут должен заставить замолчать свою совесть и подписать осуждение по долгу судьи. Но довольно о почившем. Последнее его предсмертное слово была просьба государю - не оставлять крестьянского вопроса, порешить его. не откладывать в долгий ящик. Одним словом, он сложил свою жизнь при решении этого вопроса, и освобождение крепостного населения нашей православной Руси неразрывно будет соединено с его именем. Память об его отношениях ко мне будет для меня отрадным воспоминанием до конца моей жизни».

Подлинник этого письма, написанного Е.П. Оболенским из Калуги от 20 марта 1860 года, хранится у меня.

Примечания

*Здравствуйте, 13; ваше здоровье, 13; как себя чувствуете, 13 (франц.).

*Задумчив, одинокий,
Я по земле пройду, не знаемый никем.
Лишь пред концом моим,
Внезапно озаренный,
Познает мир, кого лишился он (франц.).

*мои друзья по четырнадцатому (франц.).

*Смотри Донесение Следственной комиссии, напечатанное в военной типографии Главного штаба, стр. 11, 27, 38, 44, 48, 49, 50, 51, 55, 56, 58, 59, 66, 67. (Примеч. А.Е. Розена.)

12

Глава шестая. О причинах основания тайных обществ вообще и об Акте обвинительном в особенности.

Главная причина. - Донесение Следственной комиссии. - Мнение Н.И. Тургенева, И.-Г. Шницлера и других. - Вывод из обвинений. - Письмо Е.П. Оболенского.

Всех подсудимых спрашивали: «Что побудило вас вступить в тайное общество?» Главная общая причина была едина, но ответы были различны, чтобы уменьшить для себя степень наказания. Так, одни ответили: любовь к отечеству; другие - обещание императора на Варшавском сейме 15 марта 1818 года; третьи - мода и пример самых образованных и нравственных мужей в обществе; четвертые - злоупотребления начальников; пятые - грабительство и воровство бюрократии; еще другие - обскурантизм, всеподавляющая темнота сравнительно с государствами благоустроенными; еще другие - общая повсеместная безурядица сверху и снизу. Все это заключало в себе довольно побуждений, чтобы желать переворота и содействовать ему.

Французская революция 1789 года выгнала к нам тысячи выходцев, между ними людей весьма образованных из высших классов, но также много умных аббатов и всяких учителей. Первые из них имели влияние на высший круг нашего общества по образованию и по тонкости в общежитии; вторые - по религии и вкрадчивости в дела семейные; последние вперемежку с аббатами заняли места воспитателей и, сами убежав от революции, посеяли в русском дворянском юношестве первые семена революции.

Это юношество возмужало, участвовало в войнах 1813, 1814 и 1815 годов, ознакомилось с учреждениями других государств и вступило в союзы или общества для преобразования своего отечества. Члены общества собирались в своих кружках, все знали их по их умственным занятиям, по их жизни благонравной, по заслуженному уважению, которое явно им оказывалось и в полках и в обществе; так мудрено ли, что наблюдатели, жаждавшие познаний, искавшие занятий и значения в обществе, пристали к ним и сделались членами сперва литературных и ученых обществ, а потом тайных политических?

Можно сказать утвердительно, что все образованные люди или имевшие притязание быть такими принадлежали к тайному обществу если не по спискам, то по цели и по собственному стремлению. Они были также подстрекаемы крайнею необходимостью: они видели ясно, что император, спаситель Европы, восстановитель Польши, освободитель крепостных людей прибалтийских губерний, поощритель просвещения, распространитель Евангелия, вдруг начал по наущениям Меттерниха подавлять всякое народное движение к вещественному и умственному улучшению.

Стал умалять льготы, данные Польше; по козням Аракчеева, Фотия и Магницкого отрешил от должности князя А.Н. Голицына и лучших профессоров Педагогического института, и не только в своем отечестве, ной в других странах останавливал ход вперед и отказал в помощи грекам. При таких данных они видели, что частное, одиночное, тайное их действие на пользу народа обратится в ничто, и потому решились на действие совокупное и явное. На помощь государя пропала вся надежда, а зло, самоволие высших и самоуправство низших начальников обнаруживали страшную наглость, так что А.А. Бестужев мог правдиво ответить комиссии на вопрос, в чем же состояли эти злоупотребления: «У нас кто смел, тот грабит, а кто не смел, тот крадет!»

Избавлю себя и читателей от длинного перечня всех главных злоупотреблений и недостатков, вызвавших основание тайных обществ. Все это зло еще в свежей памяти и раскрывается еще яснее в новейшее время, после 19 февраля 1861 года, как в разысканиях управного земства, так и в новейшей печати. Здесь отмечу только, что в Донесении Следственной комиссий не сказано ни слова об истинной цели тайных обществ, о средствах, принятых к истреблению зла, - об освобождении крестьян, обо всех подробностях нововведений по всем частям государственного устройства, особенно по части народного образования.

Н.И. Тургенев в своем сочинении «Россия и русские» в трех томах, на французском языке, развернул все существовавшие недостатки по правде без преувеличений. Уверяю, что редактор Донесения Следственной комиссии знал о цели обществ гораздо лучше и подробнее многих, потому что был в дружбе и в связи со многими главнейшими членами тайного общества, и вот одна из главных причин, почему Н.И. Тургенев так беспощадно отделал докладчика, что даже увлекся до того, что в своем справедливом негодовании укорял его даже преступлениями предка.

Докладчик или редактор имел деликатность просить государя, чтобы уволить его от присутствования при личных допросах. Из подсудимых никто не видел его в лицо во время допросов; подсудимые сначала даже не знали, что ему поручено было составить Донесение из всех письменных показаний и что он после призван был в Верховный суд для справок, в чем засвидетельствовали письменно Оболенский и Волконский*.

Подсудимые никакого притязания не имели на то, чтобы он был их адвокатом или защитником; но они имели право требовать, чтобы главные показания, относящиеся к делу, были непременно выставлены с полным беспристрастием, без пропуска важнейших обстоятельств. Г-н Ковалевский в упомянутой своей книге пишет на стр. 169-й: «Отказаться от возлагаемого на него поручения он полагал невозможным, пока состоит на службе, считая строгое исполнение обязанностей первым долгом гражданина». Но строгое исполнение обязанностей предписывало не утаивать главных обстоятельств дела, а если правительство требовало этого непременно, то в таком случае взять назад свое Донесение или оставить службу.

Далее г-н Ковалевский на стр. 178-й пишет: «В строгом юридическом значении обвинение это слишком важно: оно состоит в подлоге, сделанном с предположенной и заранее обдуманной целью». Подлога допускать невозможно; также не допускаю, чтобы вред подсудимым был сделан с обдуманною целью; но беспристрастный и внимательный читатель Донесения, от начала до конца, удостоверится, что Донесение составлено с беспримерным легкомыслием, с лихорадочною торопливостью и с угождением верховной власти.

Куда же в это время девалось высокое убеждение Блудова, которое он не выставил напоказ, но хранил в душе своей и сообщил в частном письме к жене своей (может быть, по окончании своего Донесения): «Правда, правда! она лучше всего в мире. Служение ей есть служение богу, и я молю его, чтобы наши дети во всю жизнь были ее обожателями, исповедниками, а будет нужно - и страдальцами»*.

Невольно прослезишься, когда читаешь, что человек с таким убеждением мог отклонить от правды хоть на минуту. Верховный уголовный суд не судил, но осудил, приговорил 121 человека, распределив их на двенадцать разрядов, руководствуясь Донесением Следственной комиссии, и кончил все многосложное дело тысячелистное в две недели. Не вхожу ни в какое личное обвинение, сделанное Н.И. Тургеневым: он хорошо знает и твердо помнит, что было между ним и Д.Н. Блудовым; но прочтите все, что напечатано в Донесении Следственной комиссии, тогда вы должны согласиться с Н.И. Тургеневым, что Донесение написано как эпиграмма, в шуточном тоне.

Докладчик или редактор издевался, когда затрагивал «Русскую правду» Пестеля, когда выбирал отрывки из частных разговоров, сообщал бредни заточенных или выписку из катехизиса соединенных славян и т. д. Все эти нелепости и сплетни верно выставлены в сочинении Н.И. Тургенева, советую читателю прочесть эту книгу и убедиться в истине моих слов. Здесь обращаюсь только к главнейшему обвинению со стороны комиссии, по коему последовали главнейшие приговоры суда, - к обвинению в цареубийстве; надеюсь этим доказать правдивость моего собственного мнения о докладчике или сочинителе Донесения и обличить его в непростительной торопливости, в беспримерном легкомыслии и в неуместном угождении высшей власти.

В Донесении сказано:

На стр. 10: «Чтобы устав, проповедовавший насилие, употребление страшных средств кинжала, яда, был отменен, и вместо оного принять другой из устава «Tugendbund».

Стр. 11: «Князь Шаховский изъявил готовность на ужаснейшее преступление, но вспоследствии он отстал от общества и жил в отдаленной деревне».

Там же: «Якушкин предложил себя в убийцы, все прочие члены остановили его; Якушкин повиновался и на время разорвал связь с обществом».

Стр. 20: «Все бывшие с ними члены отвергли предложение, как преступное».

Стр. 24: «Генерал Фонвизин утверждает, что все окончилось предположениями и признанием, несколько раз повторенным, что никакая цель не оправдывает средств».

Стр. 26: «Секретарь, титулярный советник Семенов прибавляет, что другие члены общества не обнаруживали злодейственных намерений против императорской фамилии».

Стр. 31: «С. Муравьев-Апостол противился их мнению, он не хотел цареубийства».

Там же: «Бестужев-Рюмин осуждал намерение сообщников своих, доказывая, что члены императорской фамилии по совершении революции не будут опасны».

Стр. 35: «Но смотра не было, потому даже не сделано предложения назначенным в убийцы и, может быть, не рожденным для злодейства офицерам и рядовым».

Стр. 37: «Как! - вскричал Никита Муравьев. - Они бог весть что затеяли: хотят всех истребить».

Стр. 38: «Никита Муравьев сказал: «Я объявлю этим господам, что императорская фамилия священна».

Стр. 39: «Кривцов и А.М. Муравьев говорят, что, находя предложение Вадковского нелепым, сочли его за шутку».

Стр. 41: «Знаешь ли, Поджио, что это ужасно!» - сказал Пестель.

Стр. 43: «Никита Муравьев нашел сей план равно и варварским, и несбыточным».

Стр. 44: «Пестель должен был согласиться оставить все в прежнем виде до 1826 года».

Там же! «Если бы императорская фамилия не согласилась принять его конституцию, то предложить республиканское правление».

Стр. 47: «Положили начать возмущение не позднее августа 1826 года».

Стр. 48: «Горбачевский сказал: «Но это противно богу и религии».

Стр. 49: «Сам Швейковский убедительно, со слезами просил товарищей не жертвовать собою, отложить всякое действие; они согласились, однако дали слово начать непременно в 1826 году».

Стр. 50: «Тизенгаузен сказал: «Начинать чрез год! разве чрез 10 лет».

Там же: «Артамону Муравьеву худо верили, считая его самохвалом и яростным более на словах, нежели в самом деле».

Там же: «Они расстались, твердя о плане на 1826 год между собою и Соединенными славянами».

Стр. 51: «Пестель не одобрял их планов, он знал невозможность исполнения, предвидел, что и в 1826 году нельзя будет ни на что решиться».

Стр. 55: «Они старались удержать Якубовича от дела бесполезного, даже вредного».

Там же: «Рылеев сказал Трубецкому: «Якубовича можно бы спустить с цепи, да что будет проку?» Рылеев хотел просить его на коленях отложить хоть на месяц или на два, грозя, если он не согласится, убить его или донести правительству. Якубович сказал, что уступает и отлагает до мая 1826 года».

Стр. 56: «Фонвизин, Орлов и Никита Муравьев говорили, что должно препятствовать Якубовичу всеми возможными средствами, а в крайности уведомить правительство».

Стр. 58: «Когда сказали Батенкову, что можно и во дворец забраться, то он возразил с жаром: «Сохрани, боже! дворец, во всяком случае, должен быть неприкосновенным, священным залогом безопасности общей».

Стр. 60: «Что делать, если государь не согласится на их условия?»

Стр. 66: «Но потом отклонил предложение за невозможностью исполнить, которое признали и все другие».

Там же: «На очной ставке Каховский признал, что Александр Бестужев наедине уговаривал его не исполнять поручения, данного ему Рылеевым 13 декабря».

Стр. 67: «Якубович вызывал бросить жребий, кому из пяти присутствовавших быть убийцею, и, видя, что все молчат, он сказал: «Впрочем, я за это не возьмусь, у меня доброе сердце; я хотел мстить, но хладнокровно убийцей быть не могу».

Стр. 68: «Якубович предлагал разбить кабаки и дозволить грабеж, но предложение было единодушно отвергнуто всеми членами. Оболенский утверждает, что Рылеев с жаром восставал против мысли разбить даже один кабак, чтобы напоить солдат».

Там же: «Рылеев показывает: «Мы хотели только захватить фамилию и держать ее под стражею до Великого Собора (съезда представителен народа), который решил бы судьбу всех».

Стр. 74: «Булатов продолжал: «Дадим же друг другу слово, что завтра, если средства их не соразмерны замыслам, то мы не пристанем к ним». Якубович на это согласился. Так, все те, которых заговорщики назначили своими начальниками в решительный день, заранее готовились их бросить».

Приведенными выписками, слово в слово, из Донесения Следственной комиссии само собою рушится положительное и доказательное обвинение всех подсудимых в намерении цареубийства; но Донесению нужно было опереться на этом важном преступлении, чтобы отклонить внимание русских и иностранцев от действительной политической цели тайных обществ.

Следственная комиссия, как видно из моих вышеприведенных выписок, обвиняет даже за намерения; но законы воздерживаются от взыскания за намерения, потому что как бы они ни были преступны, но могут быть добровольно оставлены, без исполнения, по какому бы то ни было побуждению. Если намерение, какое бы то ни было, отброшено и забыто до выполнения его, то закону нет дела до намерения.

Так, Донесение комиссии заключает в себе множество страшных обвинений против Пестеля; но последняя манифестация, последнее публичное его объявление, о коем упоминается в Донесении, уничтожает все предыдущие обвинения. Комиссия доносит на стр. 51-й, что «Пестель не одобрил плана комитета (о возмущении и цареубийстве, о коих выше было упомянуто), но предвидел, что даже в 1826 году невозможно будет предпринять ничего решительного»; несмотря на то, он погиб на виселице! Осуждение Пестеля противно правосудию.

Так точно по Донесению комиссии безвинно осудили на изгнание полковника фон дер Бригена, не бывшего в Петербурге 14 декабря, а только за то, что слышал о самохвальстве Якубовича и сообщил о том Трубецкому; в том же Донесении сказано на стр. 56-й, «что положено было препятствовать Якубовичу всеми возможными средствами от исполнения своего намерения, а в крайности уведомить правительство». Несмотря на то что предложение Якубовича было принято за безрассудное хвастовство, докладчик или редактор из этого создает проект, сообщенный таким-то лицам, и эта передала вести или молвы послужила поводом к осуждению и изгнанию таких людей, которые противились убийству и против которых в Донесении не было никакого другого обвинения.

Следственная комиссия не хотела понять разницы между совершившимся восстанием и намерением совершить его, с одной стороны, а с другой - с намерением совершить цареубийство; она не только осудила Мятежников за их действия, но вменила им в преступление и преступные слова и выражения, не имеющие ничего общего с восстанием, даже противоречащие восстанию. Следственная комиссия подвергла позорной казни и изгнанию не только сообщников восстания, но и тех, которые желали восстания или только рассуждали о восстании, не приняв в оном никакого действительного участия. Она нашла равно виновными возмутителей и лиц, рассуждавших только о возмущении.

Но кроме этой несообразности мы видим из Донесения, что редактор очернил подсудимых, не имевших защитника или адвоката, а за неимением свидетельств или доказательств он прибегал к шуточкам, к выходкам, как, например, сообщая о пошлых суждениях и правилах патриотизма, о либеральных мнениях и проч., - вот что заставило Н.И. Тургенева сказать с негодованием, весьма простительным: «Везде случалось видеть, как погибали люди, великодушные за преданность свою общественному благу или своему убеждению; только России предоставлено было видеть, как погибали такие люди вследствие шуточек и эпиграмм со стороны тех, которые судили и обрекали их на смерть».

Следственная комиссия, дознав, что заговор этот возбудил в Европе толки и пересуды о России, видела в этом все затруднение своей задачи. Россия знала, что это происшествие привело Европу в сомнение относительно ее силы, что Европа перестанет верить могуществу этого колосса, подверженного также опасности со стороны Польши. Положили скорее уничтожить такое общее мнение в Европе, скрыть действительную цель, уверить иностранные кабинеты, что в европейских журналах и газетах все изложено в превратном виде, чтобы обмануть дипломатический мир.

Это мнение подтверждается не только, во-первых, Донесением Следственной комиссии, которое есть не что иное как обвинительный акт по уголовному процессу, но, во-вторых, правительственным распоряжением, чтобы Донесение это сообщено было германскому союзу и другим кабинетам. Барон Анштет, посол и полномочный министр при сейме во Франкфурте, передал ноту президенту сейма 15 июля 1826 года с приложением Донесения. В ноте сказано:

«По принятым правилам его императорского величества обнародовать все обстоятельства относительно всех преступных предприятий и проектов тайных обществ, открытых в России, подписавшийся считает своим долгом сообщить германскому союзу еще дополнительные сведения в доказательство, что правительство не отстранит от себя той системы гласности, которая покажет судопроизводство во всем блеске независимости; поэтому позволяю себе представить германскому союзу окончательное Донесение».

Сейм принял документ с благодарностью и сообщил его центральной комиссии в Майнце, как будто беспокойства в России, вследствие подражания статутам Тугендбунда, могли иметь связь с демагогическими движениями в Германии.

Замечу здесь кстати, что г. Шницлер печатал свою «Тайную историю России под правлением Александра I и Николая I» в 1847 году, не знав тогда, что Н.И. Тургенев в том же году печатал свои три тома «Россия и русские», и очень сожалел, что не мог прочесть их до издания своей истории, следовательно, они писали независимо друг от друга, а черпали из общего источника - из Донесения Следственной комиссии.

Документ этот - Донесение Следственной комиссии - был просто обвинительный акт, составленный в пять месяцев с неимоверною поспешностью, если сообразить, что заподозренных было с лишком шестьсот, которых вместе со свидетелями надо было привезти в Петербург из-за тысячи верст, из всех мест обширной России. Правильный ход суда был обойден, весь процесс был веден при замкнутых дверях, без допускания адвокатов, без возражений.

Чернышев заметил П.Н. Свистунову: «Вы здесь не для оправдания себя, а для обвинения»; оттого документ этот не имеет никакой законной силы доказательств, хотя и был написан девятью важным лицами*, заслуживающими уважения, но они были назначены государем, пользовались его особенною доверенностью; но независимость их мнения ничем не доказана. Было ли, по крайней мере, соблюдено беспристрастие?

Нет, судили и рядили по различному предвзятому масштабу, иначе что означает или как назвать в обвинительном акте умалчивание имен трех основателей Союза благоденствия, бывших позднее членами нового тайного общества, из которых двое оставили общество в 1821 году, а третий еще оставался деятельным членом? Л.А. Перовский, князь И.А. Долгоруков, И.Г. Бибиков.

Все трое, особенно тот, кто занимал должность блюстителя управы, были до такой степени причастны делу, что о них Донесение упоминает в трех случаях**; однако все трое освобождены были от суда и, как сказано в Донесении, «заслужили забвение кратковременного заблуждения, извиняемого отменною их молодостью». Однако о других членах, также помилованных и прощенных государем, упоминается поименно в Донесении. В благоустроенных государствах милость оказывается после судоговорения.

Сочинитель, или редактор, Донесения обдуманно избегал резких слов: заговор, возмущение, восстание; он по возможности уменьшал значение события и показал искусство, как скрыть важнейшие обстоятельства, главную цель общества, коих прямое изложение раскрыло бы грехи правительства пред иностранцами и вместе с тем показало бы печальную сторону отечества всем истинно русским. Хотя темницы, казематы и гауптвахты в Петербурге переполнены были арестантами и комиссия уменьшила число подсудимых до 121, однако некоторые, из числа преданных суду, сами старались затруднить комиссию в надежде обезоружить ее множеством прикосновенных к делу, и для этого они вынуждены были прибегать к бесконечным показаниям на других сообщников.

Комиссия обошла многих: она старалась преимущественно выставить все то, что могло послужить к осмеянию заговора и заговорщиков, как будто только и было толков и переписок, что о цареубийстве. Редактор с особенным самодовольствием останавливался на утопических мечтаниях нескольких членов, на мнениях, оторванных от общей связи показания, на противоречиях, оказавшихся при частных беседах в различное время, при различных обстоятельствах, - на безначалии, господствовавшем в союзе Северного общества, на пылкости и решимости Южного общества, на запутанности предприятий и предложений, вопреки коим, однако, блюстители управ умели двигаться к цели с непоколебимым постоянством.

Далее сочинитель Донесения не преминул указать на все выражения раскаяния со стороны нескольких подсудимых, не для того, чтобы возбудить участие, на которое имеет право всякое искреннее раскаяние, но чтобы ясно доказать, что они по собственному сознанию гнались за целью, более бессмысленною, чем преступною. Так, обдуманно помещены слова Рылеева: «Если кто заслужил казнь, вероятно нужную для блага России, то, конечно, я, несмотря на мое раскаяние и совершенную перемену образа мыслей» (стр. 62-я). Хотели уверить, что эта совершенная перемена заключает в себе осуждение всего предприятия, между тем как эта перемена относилась к употребленным средствам и орудиям, к принятым мерам.

В невозможности умолчать о намерении цареубийства сочинитель Донесения останавливается почти на каждой странице на этих отвратительных лютостях, над этими зверскими и кровожадными выходками нескольких отдельных лиц, бывших членами союза, но придумавших убийство сумасбродно, очертя голову, по личному особенному своему побуждению. Он или выпускает из виду все предложенные преобразования, задуманные улучшения, или же выставляет все в таком искаженном виде, в такой несвязности, что невозможно заключить из всего этого о благом стремлении рассудительных людей, любивших добро и свое отечество.

Одним словом, Донесение старалось утаить все то, что надо было скрыть от иностранцев, а также то, о чем не должны были ведать русские. Однако из этого пристрастного Донесения Следственной комиссии иностранцы умели вывести заключение гораздо правильнее тех, туземцев, которые находили, что комиссия в изложении события была слишком снисходительна, скромна и великодушна.

Все это не помешало дойти до другого заключения: что такое дело мужей, подобных Муравьевым, Тургеневу, Пестелю и другим, с умом и сердцем, хотя и было предосудительно с точки государственного понимания, но нельзя заклеймить деятелей названием безумцев, действовавших будто бы без всякой важной на то причины, не имевших никакой цели определенной.

Что Рылеев, Оболенский, Бестужевы и другие, отвергнув от себя намерение или покушение на цареубийство, хотя и признали себя виновными пред богом и людьми в знании этого намерения и предали свои головы каре закона, но вместе с тем они дали Следственной комиссии такие объяснения, кои вполне имели право на внимание редактора и заслуживали вполне быть помещенными в Донесении.

Они без малейшего страха, с удивительной откровенностью указали на язвы отечества, выяснили все злоупотребления, раздирающие государство, доказали отсутствие закона, недостаток гарантии существовавших прав, продажность судей, чиновников и должностных всех ведомств. Они раскрыли всеобъемлющий обман, искажение права и закона, притеснение меньших от больших и поползновение всех ко злу.

Много таких указаний было сделано многими подсудимыми, но в Донесении комиссии нет ни слова о них; редактор не коснулся ни единого из тех показаний, которые могли бы возбудить участие и сочувствие всех благородно мыслящих людей. Донесение преднамеренно обошло все это.

Для осуждения всех членов, не участвовавших в восстании в Петербурге 14 декабря 1825 года и в Василькове близ Установки 3 января 1826 года, нужно было прицепиться за какое-либо важное преступление, и придрались к цареубийству, о чем упоминается почти на каждой странице Донесения и очень часто странным и непонятным образом; так, на одной и той же странице вверху повествуется о соглашении на убийство, а внизу - о ниспровержении такого предложения со стороны всех присутствовавших членов. В показанном случае не было надобности упомянуть о том, но Донесение имело на то особенную причину как можно больше и чаще налегать на такое обвинение, которое не освобождало от суда.

Верховный уголовный суд располагал виновность по трем родам преступлений: 1) Цареубийство. 2) Основание тайных обществ для общей революции. 3) Возмущение. По этим степеням положено было распределить всех подсудимых на разряды с подразделениями. Обвиненный во всех трех случаях был помещен в первые разряды, обвиненный в двух случаях - в средние разряды, а виновные в одном случае - в последние разряды; всех разрядов было двенадцать.

Редактором Донесения Верховного уголовного суда был M.M. Сперанский; он донес, что, по убеждению суда, все виновники заслуживают смертной казни, все лишились даже надежды на милость царскую. Распределение по разрядам и приговорам состоялось по большинству голосов. Члены Синода признали виновность подсудимых, но не подписали приговоров, извиняясь духовным своим званием.

Кончаю описание процесса. Признаю себя вполне заслужившим наказания по приговору, приняв участие в восстании 14 декабря; лично за себя не имею никакого неудовольствия ни против редактора Донесения Следственной комиссии, ни против редактора Донесения Верховного уголовного суда.

В Д.Н. Блудове признаю охотно ум и способности литератора и государственного мужа, необыкновенную деятельность и сметливость в исполнении должности министра трех различных ведомств; высоко ставлю славу его как председателя Государственного совета при подписи новых положений для крестьян, освобожденных от крепостной зависимости; ценю вполне постоянную дружбу, бывшую между ним и лучшими честнейшими людьми: Жуковским, Карамзиным, Дашковым, Вяземским; но как сочинитель Донесения Следственной комиссии, он заслужил укор, по крайней мере, в торопливости, в легкомыслии и во властеугодии.

Правильность моего вывода объясняется всего лучше помещенными мною в этой главе выписками из Донесения Следственной комиссии, в коих редактор приводил обвинения из показаний подсудимых и тут же приводит свидетельства, уничтожающие эти обвинения; это последнее обстоятельство уничтожает всякое подозрение в умышленном подлоге. Напрасно г-н Ег. Ковалевский пишет*:

«Обвинение Блудова есть обвинение друзей покойного», далее: «Обвинение Тургенева важно еще потому, что сделано в книге серьезной, прикрывается юридическим разбором и дало повод ко всем позднейшим толкованиям; оставленное без объяснений, оно перешло бы в историю и покрыло бы позором память одного из честнейших людей, а что он был таким, это покажет дальнейшее описание его жизни и гражданской деятельности». Нисколько в этом не сомневаюсь.

Разве Фридрих Великий не бежал с первого поля сражения? разве Наполеон I не был разбит под Ватерлоо? разве Св. Августин до своего обращения не был величайшим греховодником? А между тем никто не усомнится в храбрости Наполеона и святости Августина. Всякий человек может ошибаться в мнениях, принадлежать к различным партиям, иметь честолюбивые виды и старание выслужиться; но надо действовать и жить, как жили и действовали друзья Блудова, - в тисках событий и гражданских переворотов не отступать от своих правил, тогда он избегнул бы искушения от неуместного властеугодия. Повторяю слова защитника: «Пусть судит потомство!» <...>

Соообщаю еще другое письмо Е.П. Оболенского ко мне от 5 февраля 1861 года:

«Прилагаю тебе копию, - тобой давно ожидаемую, - решения Верховного уголовного суда над всеми нами. В этой копии ты не найдешь только характеристики виновности каждого, означенной в докладе. Копия с этого доклада заняла бы слишком много места. Грустное чувство возбудило во мне чтение доклада и самая характеристика виновности каждого. В ней поражает однообразность обвинений на 5/6 из 121 осужденных; главной чертой - ужасный умысел - вызов к исполнению - согласие на исполнение - и знание об умысле, как будто все эти лица запечатлены характерами Палена, Орлова и их сообщников, исторически известных, умышленно ли или по недостатку другого равносильного факта в основании обвинительного акта он выставлен на первый план. Нельзя отрицать факта, но я вполне отрицаю его юридическое значение как пункт обвинительный.

Ни одно из лиц, на которых падает это обвинение, не соглашалось на него, как на цель общества, а говорило об нем, как говорят не о предмете ненависти или страха, с личностью которого наше существование невозможно; а о том, что могло бы быть в неопределенной будущности, в которой также неопределенно рисовалась конституция. На этом основании можно подвести под обвинительный акт и каждую мысль, рождающуюся в нас, которая появилась и исчезла, но не менее того заявила свое присутствие.

То же самое обвинение лежит и на мне в достопамятный вечер, предшественник 14 декабря. Обняв Каховского вместе с другими, я так мало помышлял об исполнении, что по совести скажу, что не помню, чтобы я когда-нибудь принес этот грех на святую исповедь. Он не тяготил мою совесть и исчез вместе с событием 14 декабря, не оставив после себя ни малейшего следа; между тем довольно было времени на самоиспытание».

Прилагаю письмо друга моего в подлиннике. Е.П. Оболенский скончался 26 февраля 1865 года в Калуге; о нем придется еще не раз упоминать в моих записках. Я передаю письменные мнения только трех моих товарищей, в опровержение сотни перетолкований о тайном обществе и членах его. Пересуды, мною прочитанные, отличаются бестолковостью. Читатель беспристрастный сам сделает правильный вывод из Донесения Следственной комиссии Блудова и из доклада Верховного уголовного суда Сперанского.

Примечания

*«Граф Блудов и его время» Ег. Ковалевского. СПб., 1866, в типографии II Отделения е. и. в. канцелярии, стр. 176 и 177 186). (Примеч. А.Е. Розена.)

*«Граф Блудов и его время», стр. 116. (Примеч. А.Е. Розена.) La Russie et les Russes par N. Tourgueneîî. Bruxelles, 1847, (rois tomes. (Примеч. А.Е. Розенa.)

*Председатель - Татищев, члены - великий князь Михаил Павлович, князь Голицын, Голенищев-Кутузов, Чернышев, Бенкендорф, Левашов, Потапов, скрепил Блудов.(Примеч. А.Е. Розена.)

**Донесение Следственной комиссии, смотри стр. 8-ю, 18-ю в выноске и последние строчки 21-й стр. (Примеч. А.Е. Розена.)

*«Граф Блудов и его время», стр. 178. (Примеч. А.Е. Розена.)

13

Глава седьмая. Ссылка в Читинский острог.

Первая отправка в Сибирь. - Предосторожность. - Облегчение. - Свидание. - Прощание с братьями. - Новые арестанты. - Прощание с женою. - Моя отправка. - Шлиссельбург. - Контр-адмирал. - Ярославль. - Фельдъегерь. - Губернатор. - Благотворительность. - Красноярск. - Иркутск. - Крутой спуск. - Грозная встреча. - С.Р. Лепарский. - Цвинг-Ури.

В самый день исполнения приговора, 13 июля, начали отправку в Сибирь. Не знаю, почему против принятого порядка заковывали в железы дворян, осужденных в каторжную работу; такому сугубому наказанию подлежат только те из каторжных, которые подвергаются новому наказанию или покушаются на бегство. Нельзя было опасаться побега, потому что на каждого ссыльного дан был жандарм для караула; всех отправляли на почтовых с фельдъегерями.

Причину такой предосторожности приписали человеколюбию, чтобы облегчить трудности дальнего пути, да еще к тому в кандалах. Говорили, что заботливое правительство опасалось мести и остервенения народа против нас, чтобы нас на дороге не разодрали в куски; другие же утверждали, что оно этим средством отправки хотело препятствовать распространению вредных понятий, опасных слухов, кои сто человек с лишком легко могли передать народу на пространстве 6600 верст.

Из первых отправили 13 июля восемь товарищей в Нерчинские рудники: Оболенского, Трубецкого, Волконкого, Давыдова, Якубовича, А.З. Муравьева и двух братьев Борисовых. После них отправляли, все по четыре человека, чрез день, весь разряд, приговоренный на поселение. Участь этих несчастных товарищей была самая ужасная, хуже каторги, потому что вместо того, чтобы, согласно с приговором отправить прямо на поселение в менее отдаленные места Сибири, их разместили поодиночке в самой скверной северной ее полосе от Обдорска до Колымска, где земля не произрастает хлеба, где жители, по неимению и по дороговизне хлеба, вовсе не употребляют его в пищу.

Иные вовсе не имели там ни хлеба, ни соли, потому что местные жители их не употребляли. Притом после 10-12 тысяч верст переезда были содержимы под строжайшим арестом в местах своего заключения, в холодной избе, не имея позволения выходить из нее.

Потом переместили их немного южнее от Березова до Якутска и на берегах Лены. Тем из них, которые были сосланы в Гижигу, Средний и Верхний Колымск, в том числе М.А. Назимову, пришлось в плохой зимней одежде сделать около 2500 верст в оба пути, от Якутска до места их назначения и обратно, верхом на переменных почтовых якутских лошадях, имея ночлеги почти все время под открытым небом, на снегу, при 30 с лишком градусах мороза по Реомюру.

Они первое время были совершенно одиноки; ни голос друга, ни луч солнца под северным полярным кругом в то время их не грел, и естественно, что в такой медленной, продолжительной пытке не трудно было некоторым из них лишиться ума, предаться отчаянию, не говоря уже об утрате здоровья: первому из таких ужасных несчастий подверглись князь Шаховской и Н.С. Бобрищев-Пушкин 1-й, второму - Фурман и Шахирев, третьему - почти все остальные товарищи этого разряда.

В одном из названных мест, в Среднеколымске, страдал и умер в царствование императрицы Елизаветы изгнанник граф Головкин, бывший кабинет-министр, за которым следовала супруга его. Устное предание гласит там, что в праздничные дни его, больного, силою приводили в церковь, чтобы там терпеть поругание и слушать, как священник по окончании литургии читает обвинительный акт его и приговор его врагов.

Вслед за приговоренными на поселение отправили разжалованных в солдаты по крепостям и острогам сибирским, откуда впоследствии перевели их на Кавказ.

В августе прекратилась отправка, оттого, что нас, осужденных в каторгу, не хотели всех соединить в Нерчинске, не хотели разместить и по частям по другим рудникам, опасаясь восстания на больших заводах. Эта предосторожность была не лишняя, как последствия доказали в Нерчинске, по предприятию Сухинова, о чем расскажу ниже в своем месте.

В августе, до коронации, командир Северского конно-егерского полка полковник Станислав Романович Лепарский был назначен комендантом рудников Нерчинских: ему велено было выбрать место за Байкалом, где удобнее можно было устроить временный острог, пока назначена будет другая местность для прочной постройки обширной тюрьмы по образцу американской системы, одиночной или пенитенциарной.

Лепарский избрал для временного острога читинский острог, между Верхнеудинском и Нерчинском, на большой почтовой дороге, в 400 верстах от сего последнего города. В ожидании его выбора и донесения остановили нашу отправку. Мы оставались еще в крепости, где содержание арестантов после решения приговора было не так строго, как во время допросов.

Облегчение нашего содержания в Петропавловской крепости состояло в том: нас по очереди, поодиночке выпускали из казематов в передние сени, где дверь и окно были открыты, где мы через день по 20 минут могли дышать свежим воздухом. Кроме того, по одному разу в две недели или через десять дней, смотря по досугу трех инвалидных офицеров, водили нас, также поодиночке, прогуливаться по крепости и по крепостному валу.

Эта мера была необходима, потому что бледность и желтизна лица у многих показывали влияние спертого, нечистого и сырого воздуха; у меня оказалась цинготная болезнь, десны распухли, побелели, зубы болели и начали выпадать. На прогулку водил меня подпоручик Глухов. Другое очень важное облегчение состояло в том, что позволено было получать книги из дому.

Помню, с каким удовольствием читал все романы Вальтера Скотта; часы пролетали так быстро и незаметно, что часто не слышал звона курантов. Через Соколова передавал книги другим товарищам. Случалось иногда в день прочесть четыре тома и быть мысленно не в крепости, но в замке Кенилворт, или в монастыре, или в гостинице Шотландской, или во дворцах Людовика XI, Эдуарда и Елизаветы. Сердечно благодарил я сочинителя и радовался вечером предстоящему утру.

Ожидание скорой отправки и расстроенное здоровье не позволяли заняться более полезным чтением важных книг. Желал иметь книги о Сибири, но тогда не было никаких печатных сведений о сей стране, кроме путешествий Мартынова, Мартоса и записок нескольких лиц, отправленных с миссией в Китай через Кяхту. Все эти сведения были неполны, местами совершенно ошибочны.

Те из моих соузников, которые в Петербурге не имели родственников, получали книги из крепостной библиотеки: путешествие Кука, историю аббата Лапорта и старые Ведомости на сероватой и синеватой бумаге. Однажды один из товарищей моих переслал мне листок от 1776 года; забавно было читать статью о Северной Америке, где беспрестанно упоминалось о мятежническом генерале Вашингтоне.

Через неделю после исполнения приговора племянник мой А.И. Мореншильд получил позволение со мною увидеться и проститься. Свидание было в комендантском доме в присутствии плац-адъютанта. Благородный мой сослуживец, родственник и свадебный шафер с любящею душой утешил меня насчет жены моей и правдиво передал мне, что она извещена о постигшей меня участи и с христианскою покорностью переносит это несчастье, что здоровье ее и сына посредственно, что она спрашивает меня о моих нуждах в дорогу и надеется сама меня увидеть. Чрез два дня прислала мне жена одежду и белье, а 25 июля приехала сама с сыном. Не умею выразить чувств моих при этом свидании: моя Annette, хотя в слезах, но крепкая упованием, твердая в вере и любви к богу, спрашивала о времени и о месте нашего соединения.

Сын мой шестинедельный лежал на диване и, как будто желая утешить нас, улыбался то губами, то голубыми глазками. Возле него стояла Мария Николаевна Смит, впоследствии г-жа Паскаль, давнишняя подруга жены моей, которая, опасаясь худых последствий от свидания для матери, бывшей вместе с кормилицей, согласилась проводить ее под видом няньки. Я упрашивал жену не думать о скором следовании за мною, чтобы она выждала время, когда сын мой укрепится и будет на ногах, когда извещу о новом пребывании моем; она безмолвно благословила меня образом, к нему заклеены были тысяча рублей, а потому я не принял его: тогда были деньги для меня бесполезны.

Я просил только заказать для меня плащ из серого толстого сукна, подбитый тонкою клеенкою; одежда эта очень мне пригодилась после в дождь и холод. Еще просил я навещать вдову и дочь Рылеева. Назначенный час свидания прошел, мы расстались в полной надежде на свидание, где и когда бы то ни было. Особенно благословил сына-младенца. Поспешными шагами воротился в мой каземат, воздух был горький от дыму повсеместно горевших лесов; солнце имело вид раскаленного железного круга.

Продолжались отправки моих товарищей, разжалованных в солдаты, в дальние крепости сибирские. Для доставления более простора Петропавловской крепости, где мы занимали не только казематы, но и казармы и часть лаборатории и Монетного двора, отправили из осужденных в каторжную работу в Шлиссельбургскую крепость и по крепостям Аландских островов.

Разрешено было для оставшихся в Петропавловской крепости иметь еженедельные свидания с ближайшими родными; таким образом, до моей отправки имел я свидание с женою по одному часу в неделю. Приехал со мною видеться и проститься брат мой Отто, покинув свои поля во время жатвы, свои луга, лес в пожаре и молодую жену в слезах от смерти перворожденного сына; брат скрыл от меня свое горе, только сочувствовал мне и против привычки своей в целый час беседы не сказал ни единого острого слова, ни одной шутки. С ним был и младший брат мой Юлий, кадет 1-го Кадетского корпуса, который горько плакал и между прочим жалел, что осуждение мое отняло у меня всякую возможность и всякое право на заслужение Георгиевского креста.

Также навестил меня П.Ф. Малиновский и растрогал меня, напомнив, как он всегда желал и надеялся, что я с женою сбережем его старость, закроем ему глаза в последнюю минуту жизни. Лишь только распространилась весть об осуждении государственных преступников, как добрейшая тетка А.А. Самборская и юная свояченица моя Марья Васильевна Малиновская из Харькова денно и нощно на почтовых поспешили к жене моей. Приезд их был истинным для меня утешением; сестра жены моей лучше всех умела ее утешать и ободрять. Мне чрезвычайно отрадно было с ними увидеться, и в случае неожиданной отправки успокоила меня мысль, что жена моя и сын мой имеют в них лучших друзей.

Минул целый год заточения в крепости. Зимою, после первой отправки в Сибирь, опорожненные нумера в казематах были заняты новыми арестантами - поляками, имевшими сведения о тайном обществе в России. Они хорошо и лучше нас повели свое дело, умели скрыть действия польского общества, и только несколько человек, в числе их граф Мошинский, Крижановский, Янушкевич, были сосланы в Сибирь.

Против моего нумера, на месте отправленного Николая Бобрищева-Пушкина, был помещен полковник Ворцель. Он еще ничего не знал об участи осужденных; как будто напевая для себя французскую песню, он спрашивал меня о трех лицах; нараспев должен был я ответить ему о двух, что они повешены - Сергей Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин, - о третьем, что отправлен в Нерчинские рудники, - С.Г. Волконский.

После 1827 года возобновились отправки в Сибирь, все чрез день по четыре человека в сопровождении фельдъегеря и четырех жандармов. Чемодан был готов; шурин мой И.В. Малиновский приехал в Петербург и, увидев на Исаакиевском мосту разносчика, продававшего мех из молодых оленей, купил его, а жена моя велела сшить из него сюртук, мехом наружу на вате, подкладкою из ее шелкового капота. Одежда эта была легкая, теплая и красивая; такая же была у двух братьев Н. и А. Муравьевых и у Репина. Сверх этого сюртука прислали мне еще шубу, с которою можно было выдержать любой мороз.

3 февраля, в день ангела жены моей, был очередной день нашего свидания и последнее прощание в крепости. Я знал это потому, что в этот день отправили Нарышкина, Лорера и двух братьев А. и П. Беляевых; за ними следовала очередь моя. Предупредив жену, снова упросил ее не следовать за мною, пока сын мой не укрепится после прорезывания зубков, пока не заговорит, не будет тверд на ногах, чтобы мог перенести и дальний путь и неизвестное житье. Тогда мы еще не имели достоверности, что строжайше запрещено было матерям взять с собою детей своих. Я представил ей, как необходимо для моего здоровья быть на свежем воздухе, что часовое свидание, раз в неделю, не может для нее быть отрадным, когда видит, как заточение уносит телесное здоровье.

Действительно, с наступлением зимы, когда прекратились наши редкие минутные прогулки, когда скудная лампада с поплавком едва позволяла читать несколько минут сряду, без особенного напряжения зрения, когда железные печки с жестяными трубами, по неосторожности или сонливости сторожей, прожигали рукавицу или засаленную тряпку, отчего испорченный воздух портился еще более, что испытывали и прежние обитатели казематов, почувствовал я медленное, но постоянное убавление сил. Все, что можно было сказать жене моей в присутствии адъютанта, было ей сказано; в принятии денег отказался вторично.

Позволено было каждому иметь не более девяноста пяти рублей ассигнациями, и то не на своих руках, а под хранением фельдъегеря. Мы друг друга благословили, она передала мне иерусалимский деревянный крест, бывший на груди ее и на груди сына. Сына моего в тот день невозможно было привести ко мне, по случаю сильного мороза и золотушной сыпи, выступившей на лице его. Вероятно, плац-адъютант Николаев охотно продолжил бы последнее свидание, но это не облегчило бы расставания. Мать сама кормила грудью сына, он, верно, плакал о ней. С молитвою простились и расстались с крепкою надеждою на свидание.

Наконец 5 февраля долее обыкновенного просидел у меня плац-адъютант и предупредил меня, что ночью придет за мною для отправки в путь. Недолго было мне сложить и уложить несложную одежду, белье и несколько книг. Зимою всех нас отправляли около полуночи. Я имел часок наедине поручить себя и всех мне дорогих и любезных вселюбящему Господу. Куранты прозвонили в 11 часов монотонную свою мелодию; я желал, чтобы это было в последний раз для меня, для всех заточенных.

Соколов поспешно отпер замок, раздвинул задвижки; я успел обнять его до входа плац-адъютанта, с которым поехал в комендантский дом. У крыльца стояли пять троек. Лишь только вошел в комнату, как привели туда трех моих товарищей: Н.П. Репина, M.H. Глебова и М.К. Кюхельбекера, с которыми я был в одном разряде. Мы дружно обнялись.

У нас была своя теплая одежда, только Кюхельбекер стоял в фризовой шинели, что заставило меня придумать, какую одежду уступить ему из моей. Когда спросили его, имеет ли что-нибудь потеплее этой шинели, он распахнул ее и с улыбкою показал мне славный калмыцкий тулуп. В той же комнате были плац-майор, два плац-адъютанта, фельдъегерь и, прислонясь к печке, стоял в черном фраке доктор, тот самый, который в первый день моего арестования в крепости пришел осведомиться о первой проведенной ночи; на карнизе печки стояли склянки. Николаев сказал мне, что доктор присутствует при каждой отправке, чтобы подать помощь в случае обморока или особенного припадка. Для нас он оставался зрителем.

Среди нашей живой беседы вошел почтенный комендант, генерал-адъютант Сукин, за ним фейерверкер с поднятою полою шинели. Комендант объявил нам, что по приказанию государя императора отправляет нас в Сибирь в железах; с последним словом фейерверкер, позади стоявший, опустил поднятый угол шинели, и об пол брякнулись четыре пары кандалов.

Обручи вокруг ноги были складные, их надели, заперли замками, ключи передали фельдъегерю. Мы вышли. Репин заметил, что такие шпоры слишком громко побрякивают по лестнице трудно было спуститься, я держался за перила, товарищ споткнулся и едва не упал; тогда плац« майор подал нам красные шнурки, коими завязывают пучки перьев. Один конец шнурка привязали за кольцо, между двухколенчатых кандалов, а другой конец с поднятыми железами - вокруг пояса; таким образом могли мы двигаться живее и делать шаги в пол-аршина. Услужливые жандармы встретили нас у крыльца, посадили поодиночке в сани, и мы тронулись в дальний путь, в дальние снега.

Свет луны и ярко горящих звезд освещал нашу дорогу. Тихою рысью переехали Неву. Я все глядел в сторону Васильевского острова, благословлял жену и сына. Я знал, что жена в эту минуту стояла на молитве; она, извещая отца моего о моей отправке и припоминая эту светлую, звездную ночь, написала ему слова Паскаля: «Il n'y a rien de plus beau dans le monde que le ciel étoile et le sentiment du devoir dans le coeur de l'homme»*.

Мы поднялись на другой берег Невы у Мраморного дворца, поворотили к Литейной, оттуда чрез Офицерскую улицу на Невский проспект, мимо Александро-Невской лавры к Шлиссельбургской заставе. Мало видели домов освещенных, улицы в ночное время были пусты, только слышны были отклики будочников и изредка встречались запоздалые празднователи масленицы. У заставы остановились, фельдъегерь вошел в караульню; пока ямщики развязывали язычки колокольчиков, часовой возвысил шлагбаум, и удалые тройки помчали нас, измученных долгим сидением в крепости.

Мороз без ветра освежил нас; ямщики старались прокатить нас на славу, приговаривая: «Масленица! соколики! гните ножки по беленькой дорожке!» - и в час достигли первой станции. В несколько минут были готовы другие тройки; на станциях знали наперед очередь наших отправок чрез день; усердные ямщики заботливо обвертывали ноги наши сухим сеном, чтобы им не холодно было от железа.

На этой станции несколько родственников и друзей приезжали еще проститься с изгнанниками; П.Н. Мысловский предупреждал об очереди отправляющихся. Д.А. Чистяков, почтенный знакомец в семействе моей жены, вызвался сам, чтобы ожидать меня на станции и передать мне деньги, но жена моя отказала ему в исполнении, знав наперед, что я не соглашусь подвергнуть кого-либо ответственности по такому делу. Благородный генерал Кошкуль открыто помог старому другу в Новой Ладоге во время проезда.

С беспокойным чувством, с мрачными думами приближался к Шлиссельбургу; опасался, чтобы не оставили нас в его стенах; я знал, что несколько человек на моих товарищей содержались там после приговора, а, право, нет ничего хуже, как сидеть в крепости. Тройки повернули вправо к селению - и я перекрестился. Переменили коней, поскакали далее; еще виднелись стены, бывшие свидетелями храбрости русских воинов, когда штурмовали их против шведов.

При штурме, на беду, лестницы оказались короткими; пылкий Петр, увидев невозможность, приказал отступить. «Скажи Петру, - ответил начальник атаки князь Голицын посланному, - что я теперь принадлежу не ему, а господу богу, вперед, ребята!» - взобрался сам на плечи солдата, стоявшего на высшей перекладине, первый был на валу - и крепость была взята.

Мы мчались чрез Тихвин, Устюжну, Мологу; где обедали, где ужинали, там находили готовые блины и стерляжью уху, не хуже демьяновой, которая в несколько раз приелась нам, как бедному Фоке, только не от потчевания хозяев, но от беспрестанного повторения одной и той же ухи, от жирного навара, так что за Костромою, на первой неделе поста, предпочел уже квас с тертым хреном, холодную похлебку, согревающую лучше горячего бульона. Около полуночи приехали в Рыбинск, где в первый раз по выезде ив столицы собрались отдохнуть несколько часов; на станции были две комнаты; в первой стояли столы и стулья, вторая, с диванами, была занята проезжающими.

Усталость требовала отдыха; мы расположились лечь на пол, как вышел из задней комнаты заслуженный моряк с Георгиевским крестом, в сопровождении двух заспавшихся отроков, державших в руках по подушке и по узлу. Мы извинились, что, вероятно, неловкими шпорами нашими помешали им отдохнуть. «Прошу вас, господа, - ответил проезжающий, - поменяться со мною комнатами; в моей теплее и есть диваны, там вы лучше отдохнете. Ваш путь далек, мой близок - до Петербурга».

Незнакомец ехал для определения сыновей в Морской кадетский корпус; он на самом деле дал добрый урок своим детям. Тут имел я первый случай, из множества последовавших случаев, убедиться в истине, что несчастье человека есть чин выше генеральского или тайного советника, для которых отставной моряк не уступил бы своей комнаты на станции.

В воскресенье к ранней обедне приехали в Ярославль; остановились на площади в гостинице, где на станции переменили лошадей. На площади никого не было, народ после обедни обедал, или отдыхал, или катался на Волге. Пока нам накрыли на стол, ходил я взад и вперед по комнате, и послышалось мне, будто кто-то нежною рукою стучит в боковую дверь; я подошел - женский голос спросил, здесь ли И.Д. Якушкин? где он? скоро ли будет? То была жена его и почтенная, умная теща его H.H. Шереметева. На вопросы их ничего не мог отвечать, только знал, что Якушкина давно перевезли из крепости в другую, на финляндские острова. Они уже давно жили в этой гостинице и напрасно ждали месяц и более, потому что его не прежде лета отправили в Сибирь.

Пока мы обедали, народ стал собираться на площади; в четверть часа так набилась она, что если бы бросить яблоко сверху, то оно не упало бы на снег, а легло бы на шапку или на плечо. Кони наши стояли внутри двора, ворота были заперты; сверх того, два жандарма стояли с наружной стороны с голыми саблями. В коридоре встретили нас Шереметева и Якушкина, благословили нас образками на дорогу. Когда мы сошли с лестницы, то фельдъегерь грозно прикрикнул: «Тройка фельдъегерская, вперед! Жандармы, смотри, не отставать от меня!» Во дворе мы уселись в сани.

Как только часовые отперли ворота, то мы стрелой пустились чрез площадь по узкому промежутку между бесчисленным народом; едва я успел снять шапку и поклониться народу, как вмиг все с поклоном сняли шапки и фуражки. Кони помчали прямо чрез Волгу. В Чите рассказывал мне товарищ мой П.В. Абрамов, следовавший также чрез Ярославль шестью днями раньше меня, что площадь также покрыта была народом, что он хотел снять шапку, но она была у него так крепко подвязана под подбородком, что он не мог ее снять, и вместо того знамением креста благословил народ на обе стороны; народ поклонился, и слышны были возгласы: «Господи! и митрополита везут в Сибирь!».

Особенное чувство наполняет мою душу, когда вижу многочисленное собрание народа - в церкви ли он стоит, или зрителем на параде, или действователем на пожаре и при наводнении, или на гулянье в праздник, все равно - все теснится в душе мысль одна, но грустная, о странной его доле, о том, что он давно уже достоин лучшего жребия. Печальное раздумье отклоняется только упованием на всемогущего Бога и внимательным взглядом на отдельное лицо русского человека, у которого взор и каждая черта лица твердят, что он рожден к просторному развитию умственной и телесной деятельности. Бог наградит его за терпение и за послушание, которое, при хорошем государственном устройстве, есть главная сила и главное условие к достижению всего полезного и истинно великого.

Когда свет христианской веры еще не озарял земли, то правители-язычники и идолопоклонники делились с народами своими, давали им права, уважали их. Перикл, управляя буйными афинянами, когда выходил из своего дворца, чтобы произнести публичную речь, каждый раз молил богов напоминать ему, что он будет говорить с людьми свободными, и внушить ему все полезное народу. Правители-христиане следуют ли этому примеру? А, кажется, им было бы легче молить единого бога, чем Периклу всех богов мифологии.

Нас мчали, действительно, по-фельдъегерски. Скакали день и ночь; в санях дремать было неловко; ночевать в кандалах и в одежде было неспокойно; потому дремали на станциях по нескольку минут во время перепряжки. Быстрая езда как-то меньше утомляет. Кострома, Макарьев, Котельнич, Вятка, Глазов, Пермь, Кунгур, Екатеринбург, Камышлов, Тюмень только мелькнули на нашем пути.

В Глазове ночевали и на несколько минут отомкнули железа, чтобы можно было переменить белье. Кажется, в наш век все заразились наживанием денег, от министра до поденщика, от полководца до фурлейта, от писателя до писаря, почему же и фельдъегерю не накоплять себе капиталец? И наш проводник был достойный сын века и вот каким образом наполнял свой бумажник благоприобретенными деньгами.

От Тихвина он брал только четыре тройки, меня пригласил ехать с ним, а моего жандарма посадил в другие сани, так-то прогоны на тройку за 3000 верст остались в его кармане; этим средством он никого не обижал: ни старосты, ни ямщиков, ни почтовых лошадей, потому что не тяжело везти одной тройке одного моего товарища с двумя жандармами; даже пред казною был он прав: она ему отпустила сумму определенную, лишь бы довез арестантов. Но он не довольствовался сотнями рублей, он лучше умел устроить свои дела; лишь кони готовы, он грозно спрашивал у старосты: «Много ли тебе следует получить прогонных денег?»; если тот потребует только половину, то приказывает фельдъегерской тройке ехать позади, а жандармам ехать впереди.

В таком порядке мы ехали полною рысью; на иных станциях потише; тогда сосед мой дремал или притворялся спящим, и мы ехали разумно и благополучно и довольно быстро. Если же староста требовал прогонов три четверти или сполна, то гремел приказ: «Фельдъегерская тройка, вперед! жандармы, не отставайте!» - и тут хоть попадись нам рысаки Орлова, он заставит их скакать во весь карьер; только и дело до следующей станции что тычет саблю ямщика: «пошел! да пошел! ты огородник, а не ямщик! ты мертвых возишь, а не фельдъегеря!» Случалось мне рукавом шуб« закрывать себе рот и нос; быстрота езды захватывала дыхание.

При таких проделках пало у нас семь лошадей до Тобольска. Я его упрашивал; однажды бранил его, когда ямщик такою проделкою лишился любимой лошадки своей, левой пристяжной, серой масти, и с рыданиями обрезал постромки. Я хотел, чтобы он дал ему на станции расписку, по коей хозяин лошади получил бы 20 рублей серебром, хотя павший конь его стоил вдвое дороже. «Помилуйте! как вы можете просить за мошенника и жалеть его? Он, бестия, нарочно запряг мне больную или старую лошаденку; эта старая замашка этих бездельников; они меня не проведут!» - был ответ на все мои просьбы и увещания.

На нескольких станциях татарских и по сторонам Тюмени надули молодца; брали полное число прогонов до последней копейки и возили так, что нельзя было придраться. Зато лишь только подъезжали к станции, то десяток ямщиков у подъезда подымали нас из саней, чтобы коням не дать постоять ни полминуты, сами толкали сани с места и потом проваживали по целому часу. С торжеством и с улыбкою поглядывали на фельдъегеря, приговаривая: «Ничего, бачка! ничего, доедем; кони наши легки и быстры как ветер».

22 февраля рано утром приехали в Тобольск; остановились у дома полицмейстера, где встретил нас квартальный надзиратель, просил не выходить из саней и преучтиво провел нас в съезжий дом. Мы удивились вместе и вежливому приему, и отводу подобного помещения. «Итак, пришлось нам побывать и в полицейском съезжем доме», - заметил я Репину, который смеялся и острил. Между тем почтовых троек не отпустили, чемоданов не вынимали, и вскоре разрешилась загадка.

Мы ехали так скоро, что нагнали товарищей, отправленных из Петербурга двумя днями раньше нас; пока их снарядили в дальнейший путь, нас поместили в полиции, откуда чрез час перевезли в дом к полицмейстеру Алексееву, где нам дали два дня отдыху, где нас поместили в его гостиных и угостили как невозможно лучше на счет гражданского губернатора Бантыша-Каменского. Помню, что к завтраку подали двенадцать родов различной рыбы, во всех видах, с обильных рек сибирских: и сушеную, и вяленую, и соленую, и печеную, и жареную, и вареную, и маринованную. Отдых был нам нужен, и мы славно отдохнули.

На третий день поутру отправили нас в дорогу, вместо фельдъегеря дали в проводники заседателя курганского окружного суда И.М. Герасимова, бывшего аудитора 15-й пехотной дивизии барона графа Г.В. Розена, удаленного из гвардии после семеновского восстания; вместо почтовых лошадей давали обывательских. Перед самым выездом из Тобольска повезли нас к губернатору, который принял нас вежливо, спросил, как здоровье наше переносит дальнюю езду после заточения в крепости? не нуждаемся ли в чем? Потом с участием образованного и честного главного начальника простившись с нами и обратившись к Герасимову, сказал ему: «Они ваши арестанты, но обращайтесь с ними, как с людьми благородными».

Мы следовали по главной дороге, которая только одна и есть по всей Сибири с почтовыми станциями и с прилежащими к ним селами и деревнями, хотя огромные пространства на юге этой страны гораздо более населены. Города, по причине малого населения всего края, отстоят один от другого на сотни верст, нередко на 400 верст.

В Таре мы не могли воспользоваться гостеприимством городничего Степанова, кавказского офицера времен Ермолова, потому что ночью проехали город; но я узнал после от товарищей, что этот городничий принимал их у себя отлично хорошо, особенно отправленных вскоре после приговора; на своей квартире предлагал не только отдых, хлеб-соль, но предлагал и бумажник свой. Однажды силою остановил он фельдъегеря, который поневоле покорился, потому что Степанов объявил о себе, что он Николай I в Таре. Добрый человек не избегнул доноса; но отделался благополучно, ответив, что он так поступал по чувству сострадания и по предписанию евангельскому.

Обывательских лошадей переменяли в волостных правлениях, где не раз заставали мирские сходки и удивлялись и радовались расторопному и умному ходу дел, ясному и простому изложению мнений умных мужиков. На ночлеги или во время обеда и ужина останавливались в чистых и опрятных избах, где хозяева радушно нас угощали и ни за что не хотели платы.

Вообще о Сибири и ее жителях расскажу подробнее в своем месте, когда на обратном пути короче познакомился с ними летом. Здесь упомяну только о благотворительности сибиряков. В известные дни и близ мест, назначенных для привалов ссыльных, встречал я толпу обывателей, на санях и пеших, стоявшую при дороге под открытым небом, вопреки морозу. «Что эти люди тут делают?» - спросил я ямщика. «Они собрались из ближних деревень и дожидаются партий несчастных (так в Сибири называют ссыльных), чтобы богатым продать, а бедным подарить пироги, булки, съестное, теплую обувь и что бог послал.

Они знают назначенные дни, в которые следуют ссыльные по этапам, дважды в неделю, и соблюдают между собой очередь; от них узнал я, что »тот обычай ведется давно, по наставлению ссыльных родителей и дедов. Повсеместно от Тобольска до читинского острога принимали нас отлично и усердно, навязывали булки на сани, укутывали нас чем могли и провожали с благословениями; иные шепотом говорили: «Вы наши сенаторы, зачем покинули царя и Россию?»

Путь наш вел чрез города Тару, Каинск, Колывань, Томск, Ачинск, Красноярск, Канск, Нижнеудинск, Иркутск; девять городов на расстоянии 3000 верст. В Красноярск мы въехали на колесах: по местности и по почве там весною недолго держится снег. Волнистые горы, желто-красноватого цвета, сбросили снег, дорога пылилась. Главная улица обстроена хорошими каменными домами в два этажа; нас остановили на площади против полицейского дома, где долго спорили, где нам отвести квартиру.

В это время подошел старец к полицмейстеру и просил позволения принять нас у себя. Почтенный купец Старцов предоставил нам свои парадные комнаты в верхнем этаже, по-европейски меблированные, угостил нас по-барски обедом и ужином, а вечером по-русски славною банею. Представил нам сыновей своих женатых и невесток; Мы имели с ними приятную беседу о новом для нас крае. Я обрадовался, что случай привел меня к нему, и надеялся получить от него решение загадки; но как ни старался я, все было напрасно, старец отговорился незнанием.

Дело было вот в чем: от города Тюмени ямщики и мужики спрашивали нас, не встретили ли мы, не видели ли мы Афанасия Петровича, рассказывали, что с почтительностью повезли его в Петербург тобольский полицмейстер Алексеев и красноярский купец Старцов, что он в Тобольске, остановившись для отдыха в частном доме, заметил генерал-губернатора Капцевича, стоявшего в другой комнате у полуоткрытых дверей, в сюртуке без эполет (чтобы посмотреть на него), и спросил его: «Что, Капцевич! Гатчинский любимец! узнаешь ли меня?» - что он был очень стар, но свеж лицом и славно одет; что народ различно толкует: одни говорят, что он боярин, сосланный императором Павлом, другие уверяют, что он родной сын его. Хозяин мой верно знал дело, но таил. На обратном пути моем я зашел к нему, но уже не застал его в живых, а дети его ничего о том не знали. Достоверно только, что отец их и Алексеев отвезли эту таинственную особу в столицу.

22 марта приехали мы в Иркутск, следовательно, проехали другие 3000 верст вдвое долее, чем первые от Петербурга до Тобольска; зато не загнали ни одной лошади и ночевали почти каждую ночь. В Иркутске имели мы дневку и очень худое и сырое помещение в остроге. Здесь мы расстались приятельски с Герасимовым; дорогою на станциях и ночлегах имели много забавных бесед и похождений, и не знаю, за что он прозвал меня то глотом, то львом; тогда слово это не могло иметь нынешнего значения, а, вероятно, он понимал его по-своему и употреблял его каждый раз, когда городские и путевые властители делали ему прижимки за лошадей и за квартиры и мне удавалось одним словом выручать его из беды.

В Иркутске дали нам в проводники казацкого урядника; со второй станции переехали Святое море, или Байкальское озеро, 60 верст на одних и тех же лошадях; ямщики имели в санях запасные доски, чтобы в случае попадающих широких прососов или трещин устроить мост на льду. Чрез трещины шириною в аршин кони перескакивали с такою быстротою, что длинные сани не прикасались воды. Вообще по всей Сибири кони необыкновенно сносны, быстры, хотя на вид малорослы; они без всякой натуги проскакивают до 80 верст без корму, без остановки.

На другой берег мы выехали у Посольского монастыря, все прекраснейшие виды, коими наслаждался после, в летнее время, были завешаны белым саваном, и томительное однообразие белого покрывала только изредка дорогою прерывалось селением. За две станции до читинского острога показались юрты кочующих бурят. На последней станции в Ключевой вместо саней запрягли повозки, потому что около Читы и самого острога почти никогда не бывает снегу; там значительная большая возвышенность места имеет почти всегда ясное небо, а когда изредка выпадет снег, то не скрепляется на песчаном грунте, легкий ветерок уносит его в долины в несколько часов; это не мешает морозам доходить до 40 , так что ртуть замерзала в термометре, и тогда только по спиртовому термометру узнавали силу мороза.

29 марта ехал я последнюю станцию с Глебовым в крытой повозке, ямщик был бурят, сбруя коней была веревочная с узлами. На десятой версте от станции поднялись в гору, показались долина Читы, а там небольшое селение на горе, окруженной горами. Мы спускались шагом; вдруг лопнула шлея коренной лошади, лошади понесли, переломился деревянный шкворень - в один миг мы были выброшены из повозки: Глебов чрез правую пристяжную скатился на землю, ямщик выбросился в сторону, я повис правою ногой на оглобле, левою на постромке и на шлее левой пристяжной и обеими руками ухватился за гриву коренной.

В таком положении кони таскали меня две версты, пока впереди нас ехавшие Репин, Кюхельбекер и ямщик их, видевшие снизу горы мое бедствие, не остановили коней и не сняли меня; в кандалах, запутавшись в тяж, я сам себе помочь не мог. Не только остался я невредим, но даже одежда моя не была нигде ни замарана, ни изодрана. Я скатился, как на масленице скатываются мальчишки, ложась брюхом на салазки, с тою разницею, что вместо салазок подо мною была оглобля и постромки и кони могли легко избить меня в кусочки. С горы стащили опрокинутую повозку без передка, вложили новый шкворень и лом. Мы ожидали найти несколько товарищей, отправленных из крепости прежде нас, но они были помещены в другом временном остроге, который мог поместить не более 24 человек.

Нас встретили ротный командир сибирского линейного батальона капитан Иванов, плац-адъютант П.А. Куломзин, комендантский писарь и часовые. В двух комнатах вокруг стен устроены были нары. Капитан спросил, не имеем ли при себе денег или драгоценных вещиц, кои запрещены? Я расстегнулся, снял с шеи шелковый шнурок, на коем висели большой медальон с портретом жены моей, несколько перстней памятных и небольшой медальон с волосами родителей моих и со щепоткою земли из родины.

Когда я отдал эти вещи капитану, он заметил на пальце моем золотое колечко. «Это что у тебя еще на пальце?» - «Обручальное кольцо». - «Долой его!» Я заметил ему самым вежливым образом, что, быв арестован в Зимнем дворце и потом посажен в каземат, я постоянно носил кольцо, что отбирали ордена, перстни, табакерки, но что обручального кольца ни у кого не отнимали. «Долой его! тебе говорю».

Тут я рассердился за такую не вызванную ничем грубость и ответил: «Возьмите его вместе с пальцем». Сложил руки накрест на груди, прислонился к печке и ожидал развязки. Адъютант не дал капитану времени вымолвить слово, сказал ему что-то на ухо, взял у него шнурок с портретом и перстнями и вышел. Между тем писарь перебирал наши вещи и книги из чемоданов и все записывал.

Чрез полчаса возвратился адъютант и, вручая мне портрет жены моей, сказал, что комендант позволил мне носить обручальное кольцо и возвращает мне портрет с условием, чтобы носил его не напоказ, и что другие памятные вещи будут сбережены. Так окончилась благополучно первая встреча в Чите. Конечно, я сделал бы лучше, если бы отдал ему обручальное кольцо: всего лишившись, я мог бы лишиться и этого или после выпросить его у коменданта, но грубое обращение было невыносимо для меня, оно вызвало гнев. После того капитан Иванов во все время пребывания моего в остроге обходился со мною постоянно вежливо.

На другой день посетил нас комендант наш - генерал-майор Станислав Романович Лепарский, пожилой холостяк, коренной кавалерист, командовавший с лишком двадцать лет Северским конно-егерским полком, которого шефом был император, быв еще великим князем. Когда в полках гвардии случались неприятности между офицерами, вследствие коих приходилось перевести их в другие полки армейские, то так называемых беспокойных перемещали в полк Лепарского, который умел обходиться со всеми, умел жить не наживая себе личных врагов, и на печати своей вырезал елку с надписью: «Не переменяется».

Хотя он полвека провел в строевой службе в манежах, на ученьях и в походах, но видно было, что ой в юности получил хорошее образование. Он был питомцем иезуитов в Полоцке, знал язык латинский, свободно и правильно выражался и писал по-французски и по-немецки, читал классических писателей на этих языках, но главное дело - он был вполне честный человек и имел доброе сердце. Если кто из моих соузников безусловно не согласится с выраженным мнением моим, то действия Лепарского, о коих упомяну далее, докажут правдивость слов моих.

Старец с участием расспрашивал: как мы совершили дальний путь, не нуждаемся ли в пособии лекаря, и прибавил, что охотно будет содействовать к облегчению нашего жребия. Одежда моя невольно обратила на себя его внимание: я носил сюртук из шкур молодых оленей, мехом наружу. «Вы только что успели приехать в Сибирь и уже успели завести себе одежду по здешнему климату и из здешних мехов; верно, трудно было достать их в Петербурге?» Я объяснил, что близ столицы Архангельская губерния изобилует оленями; наконец просил у него позволения писать к жене моей, на что он положительно объявил, что всем нам строжайше запрещено писать.

Мы не могли видеться с товарищами, прибывшими в Читу прежде нас; они жили в другом временном остроге, также за частоколом; стража окружала нас днем и ночью, а от вечерней до утренней зари запирали наши комнаты на замок. Чрез два дня приехала к нам другая партия наших: Лихарев, Кривцов, Тизенгаузен и Толстой. После них чрез два дня еще Люблинский, Выгодовский, Лисовский и Загорецкий, а за ними, через два дня, фон дер Бригген, Ентальцев, Черкасов и И.Б. Абрамов 2-й. Нам было тесно, но не скучно: цепи наши не давали нам много ходить, но по мере того как мы стали к ним привыкать и приучились лучше подвязывать их на ремне, или вокруг пояса, или вокруг шеи на широкой тесьме, то могли ходить в них даже скоро, даже вальсировать.

Между домиком и частоколом было пространство в две сажени шириною, по коему прохаживались несколько раз в день. В апреле дни были довольно теплые, но ночи были холодные. В конце мая оттаяла земля настолько, что можно было приняться за земляную работу. 24 мая, поутру, нас вывели с вооруженным конвоем на открытое, просторное место, где встретили товарищей, приведенных туда же из другого острога.

Свидание было радостное, оно повторялось дважды в день, поутру от 8 до 12 часов, а после обеда от 2 до 5 часов. На площадке лежали заступы, кирки, носилки и тачки. Первая наша работа началась тем, что мы сами вырыли фундамент к новой нашей темнице и ров в сажень глубины для частокола в пять сажень вышиною. Невольно припомнили, как швейцарцев заставили построить для самих себя крепость Цвинг-Ури.

Каждый день, кроме дней воскресных и праздничных, в назначенный час входил в острог караульный унтер-офицер с возгласом: «Господа! пожалуйте на работу!» Обыкновенно выходили мы с песнями хоровыми, работали по силам, без принуждения: этим снисхождением были мы обязаны нашему коменданту, который, имев свою инструкцию, в коей было предписано, чтобы употребить нас в работу беспощадно, умел представить, что мы после продолжительного путешествия, после долговременного содержания в крепости не в состоянии совершать усиленную работу, что между нами есть люди пожилые и слабого здоровья и раненые; он получил из Петербурга разрешение за подписью А.X. Бенкендорфа поступить относительно работ по своему соображению.

Примечания

*Нет ничего более прекрасного в мире, чем звездное небо и чувство долга в сердце человека (франц.).

14

Глава восьмая. Пребывание в Чите.

Чита. - А.Г. Муравьева. - Е.П. Нарышкина. - А.В. Ентальцева. - Е.И. Трубецкая. - М.Н. Волконская. - Острог. - Работа. - Академия. - Музыка. - Снятие желез. - Н.Д. Фонвизина. - А.И. Давыдова. - П.Е. Анненкова. - Сухинов и попытка к освобождению.

В конце мая зазеленелись горы и луга. Читинский острог, бывший этап или место ночлега для проходящих партий ссыльных в каторгу, в небольшом селении - с ветхою деревянною церковью, с двадцатью дворами горнозаводских крестьян, с домом обер-гиттенфервалтера Смольянинова, с небольшим хлебным магазином, с амбаром для складки угольев - находится между Байкальскими и Нерчинскими горами, на почтовой дороге, ведущей в Нерчинск, на возвышенной местности, окруженной с двух сторон высокими горами.

Речка Чита изливается в виду селения в реку Ингоду и образует прелестную долину, С северной стороны видно озеро Онинское; на берегах его дневал Чингисхан, совершал суд и расправу на походе из Китая в Россию. Предание местное устное гласит, что в огромных котлах кипятили воду или растопляли смолу и обваривали и судили непокорных монголов.

Потомки монголов, буряты, еще теперь кочуют в окрестностях Читы, изобилующих травами и водами: они кочуют с войлочными юртами или палатками, днем всегда на коне с ружьем, также с луком и стрелами, для сбережения пороха. Часть бурят становится оседлою, занимается успешно хлебопашеством и не хуже миланцев орошает свои поля посредством искусно прорытых канав и проведенных борозд по направлению течения горных истоков. Наклонная местность и падение воды указывают сами вернейшее нивелирование.

Возвышенная местность Читы хотя увеличивала силу морозов, доходивших до 37 и по спиртовому термометру, но вместе с тем способствовала к очищению воздуха. Небо почти всегда было ясное, кроме августа месяца, когда по нескольку дней сряду гром гремел беспрерывно, за коим следовал дождь проливной, начинавшийся необыкновенно крупными каплями. Гористая местность раздавала и продолжала такой грохот, такие раскаты, какие после Читы случалось мне слышать только на Кавказе. После сильнейших дождей в несколько часов улицы были сухи: вода повсюду имела сток. Еще примечательна была сила электричества в воздухе: малейшее прикосновение к суконному платью или шерстяному платку извлекало искры, производило треск.

Вообще климат был самый здоровый; растительная сила была неимоверная, оттого в пять недель, от июня, когда прекращались ночные морозы, до половины июля, когда начинались осенние морозы, поспевали хлеб и овощи. Из различных пород овощей почти все были неизвестны за Байкалом; сажали и сеяли только капусту и лук. Товарищ наш А.В. Поджио первый возрастил в ограде нашего острога огурцы на простых грядках, а арбузы, дыни, спаржу и цветную капусту и кольраби - в парниках, прислоненных к южной стене острога. Жители с тех пор с удовольствием стали сажать огурцы и употреблять их в пищу. Долина читинская знаменита своею флорою, почему и называется садом или цветником Сибири.

Формы цветов изумительны; разнообразие лилий «арис», вообще луковичных растений, бесчисленны; цвета так ярки и блестящи, что наши соседи китайцы, вероятно, по этим цветам составляли свои краски.

Жители Читы были малочисленны и бедны, как все заводские крестьяне: в двадцати хатах жили они хлебопашеством и рыбным промыслом из реки Ингоды и озера Онинского, изобилующего особенно жирными и большими карасями. Обязанность и заводская работа заключалась в выжигании угля и в доставке его в Нерчинские рудники. Местным их начальником был горный чиновник Смольянинов, который в первые четыре месяца нашего пребывания доставлял нам пищу на собственные наши деньги; казна отпускала нам провиант и по две копейки меди в сутки на человека.

В три с половиною года нашего пребывания в Чите этот старинный острог получил другой вид от многих новых построек и от новых жильцов бездомных. Сначала было наших всего тридцать человек в Чите. Восемь товарищей, которых я назвал выше, были отправлены тотчас после приговора в Нерчинские рудники в подземные работы, а остальных держали в крепостях Шлиссельбургской и Аландских островов, откуда все прибыли к нам в августе, когда окончилась постройка нового временного острога, который мог нас всех поместить, хотя и теснейшим образом. До общего соединения под общею крышею жили мы, наперед прибывшие в Читу, в двух крестьянских домах, обведенных частоколами, и сходились с товарищами другого острога только во время работы.

Когда вырыли фундаменты для новой тюрьмы и частокола, то начали заливать глубокий и широкий овраг подле самой почтовой дороги; промоины грозили перерезать всю дорогу от стока горных вод. В несколько дней вода уносила работу целого лета, так что в следующем году принуждены были устроить плотину бревенчатую, которая удержала нашу насыпь из песку и земли. Эту часть оврага мы прозвали Чертовой Могилой. Книг было у нас сначала очень мало, строжайше было нам запрещено иметь чернила и бумагу; зато беседа не прекращалась; впоследствии составился хор отличных певцов.

В первоначальном маленьком кругу нашем развлекали нас шахматы и песни С.И. Кривцова, питомца Песталоцци и Фелленберга; бывало, запоет: «Я вкруг бочки хожу», - то Ентальцев в восторге восклицает: «Кто поверит, что он в кандалах и в остроге?» - а Кюхельбекер дразнил его, что Песталоцци хорошо научил его петь русские песни. Через часовых и сторожей могли бы достать карты, но, по общему соглашению, положили и сдержали слово - не играть в карты, дабы удалить всякий повод к распрям и ссорам.

Теснота нашего помещения не позволяла содержать наши каморки в совершенной опрятности) спали и сидели мы на нарах, подкладывая под себя войлок или шубу; под нарами лежали чемоданы и сапоги. Ночью, при затворенных дверях и окнах, спирался воздух; двери отворялись с утреннею зарею, которую я ни разу не проспал и тотчас выходил на воздух освежиться.

Одна душа жила в Чите, о которой я душевно соболезновал, - Александра Григорьевна Муравьева, урожденная графиня Чернышева. Муж ее, Никита Михайлович, уже в феврале прибыл в Читу; супруга его рассталась с двумя дочерьми и сыном, передав их бабушке Екатерине Федоровне Муравьевой, и поспешила в Сибирь, чтобы с мужем разделить изгнание и все испытания. Но как жестоко была она обманута, когда по приезде в Читу ей было объявлено, что она с мужем вместе жить не может, а только дозволяется ей иметь свидание с ним дважды в неделю по одному часу в присутствии дежурного офицера, как водилось в Петропавловской крепости в Петербурге.

В первый раз увидел я эту славную жену, когда повели нас на работу против ее квартиры. Наемный домик ее находился через улицу против временного первого острога, в котором содержался муж ее; дабы иметь предлог увидеть его хоть издали, она сама открывала и закрывала свои ставни.

Кроме мужа, имела она в остроге зятя своего А.М. Муравьева, двоюродного брата своего графа Захара Григорьевича, единственного наследника огромного майората, которого доискивался военный министр А.И. Чернышев, но он получил отказ от Государственного совета. Член совета Н.С. Мордвинов доказал, что истец, не быв ни в каком родстве с этим семейством, не имеет права на его достояние. Имение, фамилия и графский титул перешли к Кругликову, который женился на старшей сестре из семьи, на графине Софье Григорьевне.

Наша милая Александра Григорьевна, с добрейшим сердцем, юная, прекрасная лицом, гибкая станом, единственно белокурая из всех смуглых Чернышевых, разрывала жизнь свою сжигающими чувствами любви к присутствующему мужу и к отсутствующим детям. Мужу своему показывала себя спокойною, даже радостною, чтобы не опечалить его, а наедине предавалась чувствам матери самой нежной. К тому же она знала, что при детях никто не мог ее заменить для истинного воспитания. Бабушка любила и берегла их как глаз свой, но ее любовь, ее действия были не любовь, не действия матери; через год умер единственный сын, а дочери после лишились здоровья.

Я полагал сначала, что такое странное отлучение мужа и жены в Чите продолжится недолго и есть только следствие недоразумения. Но это распоряжение оставалось неизменным еще три года, пока не перевели всех нас в постоянную государственную темницу, заботливо и капитально устраивавшуюся во время всего нашего пребывания в читинском остроге. Здоровье Александры Григорьевны ослабевало год за годом, жизненные силы угасали, но душевные еще превозмогали до назначенного часу, до петровской тюрьмы, где нашла свою могилу.

В конце мая прибыла в место нашего заточения Елизавета Петровна Нарышкина, урожденная графиня Коновницына, в сопровождении Александры Васильевны Ентальцевой. Они были подвергнуты подобной же участи А.Г. Муравьевой: могли только дважды в неделю, по одному часу, видеться с мужьями. Страдания их были усугублены от близкого расстояния острога мужей: они могли только глядеть друг на друга сквозь тесные щели частокола или когда случалось проходить околицею место наших работ, и притом не слышать родного слова, не пожать родной руки.

Признаюсь, я каждый день благодарил бога, что жена моя решилась свято исполнить мою просьбу, оставалась при сыне, пока не поставит его на ноги, пока не прорежутся зубки и не будет в состоянии выразиться словами. Все эти условия были бы лишни и бесполезны, если бы вышло разрешение матерям взять с собою детей своих. К счастью, Е.П. Нарышкина, расставшись с родными и с родиною, не оставила там детей; она имела дочь, которой лишилась в Москве до осуждения мужа.

От роду ей было 23 года; единственная дочь героя отца и примерной матери, урожденной Корсаковой, она в родном доме значила все, и все исполняли ее желания и прихоти. В первый раз увидел я ее на улице, близ нашей работы при Чертовой Могиле, - в черном платье, с талией тонкой в обхвате; лицо ее было слегка смуглое с выразительными умными глазами, головка повелительно поднятая, походка легкая, грациозная.

В своем месте расскажу о ней подробнее, когда ближе познакомился с нею в Кургане на поселении. В Чите жила она в одном домике с Муравьевой, трудно было ей одиночество. Муравьева, кроме мужа, имела в остроге зятя и двоюродного брата; то тот, то другой пересылал ей весточку, а Нарышкина все одна да одна, тем еще более что с другими дамами не была она довольно сообщительна, оттого и страдала больше от одиночества. Такое состояние супругов было тягостное; но прибытие наших жен имело во всех отношениях самое благодетельное влияние на весь быт наш.

Нам запрещено было писать самим, во время нахождения нашего в каторжной работе несколько наших товарищей были совершенно забыты и покинуты родными; может быть, таков был бы жребий и многих, если бы наши дамы не приехали к мужьям своим, не переписывались бы с нашими родными и письмами своими, и влиянием, и родством не поддерживали памятования о многих.

Они были нашими ангелами-хранителями и в самом месте заточения: для всех нуждающихся открыты были их кошельки, для больных просили они устроить больницу. А.Г. Муравьева через тещу свою Екатерину Федоровну Муравьеву получила отличную аптеку и хирургические инструменты; товарищ мой, бывший штаб-лекарь Ф.Б. Вольф, жил в этой больнице, всегда успешно помогал больным. Мы даже изустно не могли благодарить наших благодетельниц, оттого что только издали и изредка видели их сквозь щели частокола, или когда проходили мимо наших работ, или прогуливались по гористым окрестностям.

Александра Васильевна Ентальцева в детстве лишилась своих родителей, не имела детей и поспешила к мужу, чтобы разделить и облегчить его участь. Ей приходилось только несколько месяцев быть с нами в Чите, потому что муж ее, приговоренный в каторжную работу на один только год, в скором времени уехал от нас. Поселение в первые годы было для них гораздо хуже, им назначено было жить в Березове, где холод, бесконечные ночи мало согревали и мало освещали жизнь изгнанников.

Через несколько лет они были переселены в лучшее место, гораздо южнее, в Ялуторовск, где муж ее скончался в 1847 году, а жена не получила разрешения возвратиться на родину, и долго еще терпела незаслуженное изгнание, и оставила бы там старческие кости свои, если бы не воротил ее домой манифест Александра II от 26 августа 1856 года.

К осени 1827 года был достроен большой острог с пятью отделениями. В сентябре прибыли восемь наших товарищей из Нерчинска: Трубецкой, Оболенский, А.З. Муравьев, Давыдов, Волконский, Якубович, А.И. Борисов 1-й и П.И. Борисов 2-й, и каждую неделю прибывали остальные из дальних крепостей. Первым из них сопутствовали две дамы, еще два ангела-хранителя: княгиня Трубецкая и Волконская.

Екатерина Ивановна Трубецкая, урожденная графиня Лаваль, еще в 1826 году, тотчас по отправке мужа из Петропавловской крепости, первая из всех наших жен, отправилась вслед за ним, в сопровождении отцовского секретаря. В Красноярске сломалась карета, заболел провожатый, медлить было некогда; она пересела в тарантас и без чиновного проводника, только с прислугою, прискакала в Иркутск. Муж ее уже с фельдъегерем прибыл в Нерчинск, ей оставалось ехать только 700 верст; она обратилась к губернатору И.Б. Цейдлеру, чтобы иметь некоторые необходимые сведения и получить проводника.

Тут начались самые горькие для нее испытания: местное начальство имело повеление употребить все средства, чтобы удержать жен государственных преступников от следования за мужьями. Губернатор представил ей сперва затруднения жизни в таком месте, где находится до 5000 каторжных, где ей придется жить в общих казармах с ними, без прислуги, без малейших удобств. Она этим не устрашилась и объявила свою готовность покориться всем лишениям, лишь бы ей быть вместе с мужем.

На следующий день те же препятствия со стороны губернатора, который объявил, что имеет приказание взять от нее письменное свидетельство, по коему она добровольно отказывается от всех прав на преимущества дворянства и вместе с тем от всякого имущества - недвижимого и движимого, коим уже владеет и какое могло бы достаться ей в наследство.

Ек[атерина] И[вановна] Трубецкая без малейшего возражения подписала эту бумагу, в уверенности, что с этим отречением открыла себе путь к мужу. Не тут-то было: несколько дней сряду губернатор не принимал ее, отговариваясь болезнью. Наконец он решился употребить последнее средство; уговаривал, упрашивал и, увидев все доводы и убеждения отринутыми, объявил, что не может иначе отправить ее к мужу как пешком с партией ссыльных по канату и по этапам.

Она спокойно согласилась на это; тогда губернатор заплакал и сказал: «Вы поедете!» В это самое время прибыл в Иркутск наш комендант Лепарский из Петербурга; он был глубоко тронут решимостью княгини Трубецкой и содействовал к прекращению этих уговоров. Женщина с меньшею твердостью стала бы колебаться, условливаться, замедлять дело переписками с Петербургом и тем удержала бы других жен от дальнего напрасного путешествия.

Как бы то ни было, не уменьшая достоинств других наших жен, разделявших заточение и изгнание мужей, должен сказать положительно, что княгиня Трубецкая первая проложила путь, не только дальний, неизвестный, но и весьма трудный, потому что от правительства дано было повеление отклонить ее всячески от намерения соединиться с мужем. Ек[атерина] Ив[ановна] Трубецкая была не красива лицом, не стройна, среднего роста, но когда заговорит, - так что твоя краса и глаза, - просто обворожит спокойным приятным голосом и плавною, умною и доброю речью, так все слушал бы ее. Голос и речь были отпечатком доброго сердца и очень образованного ума от разборчивого чтения, от путешествий и пребывания в чужих краях, от сближения со знаменитостями дипломатии.

Чрез несколько недель после отъезда княгини Трубецкой из Петербурга выехала княгиня Марья Николаевна Волконская, урожденная Раевская. Отец ее, знаменитый герой 1812 года H.H. Раевский, не соглашался на отъезд дочери. Он знал, что дочь его, юная, недавно замужем, соединила судьбу свою с князем С.Г. Волконским, который за сражение под Лейпцигом произведен был в генералы и по летам своим мог быть отцом ее; он знал, что она не по личной страсти, не по своей воле вышла замуж, но только из любви и послушания к отцу; кроме этого, мог ее удержать грудной младенец, первородный сын, требовавший присутствия матери. Она решилась исполнить тот долг свой, ту обязанность, которая требовала более жертвы, более самоотвержения; сказала больному престарелому отцу, нежно любимому, что едет только на время для свидания с мужем; сына оставила у бабушки, у статс-дамы в Зимнем дворце, и немедленно уехала в Сибирь.

В Иркутске ждали ее те же проделки, долженствовавшие остановить княгиню Трубецкую, она также дала подписку в добровольном отречении от всех прав состояния и имуществ; такая подписка была взята от всех наших дам, следовавших за мужьями в Сибирь, также от жены моей, которая, по данному мне слову, не могла приехать ко мне раньше, и ей суждено было заключить число жен, разделивших добровольно изгнание мужей; она приехала ко мне в 1830 году и встретила меня на походе из читинского острога в петровскую тюрьму.

М.Н. Волконская, молодая, стройная, более высокого, чем среднего, роста, брюнетка с горящими глазами, с полусмуглым лицом, с немного вздернутым носом, с гордою, но плавною походкою, получила у нас прозванье «la fille du Gange», девы Ганга; она никогда не выказывала грусти, была любезна с товарищами мужа, но горда и взыскательна с комендантом и начальником острога.

Княгини Трубецкая и Волконская были первые из прибывших жен к мужьям своим, они должны были ехать и дальше, и опаснее, и труднее - в Нерчинск. Положение их было страшное; сначала еще не было подробной инструкции начальникам, которые боялись запросов свыше и доносов снизу. Собственные их переписки при расстоянии 7000 верст шли медленно; родственники сначала не знали, куда обратиться для высылки денег - к дежурному генералу Потапову или к А.X. Бенкендорфу, оттого в первое время терпели недостаток и подверглись многим лишениям не только от местной скудости, но и от недостатка в деньгах; довольно сказать, что они терпели зимою 1826 года и от холода и от голода.

Странным показалось бы, если бы я вздумал подробно описать, как они сами стирали белье, мыли полы, питались хлебом и квасом, когда страдания их были гораздо важнее и другого рода, когда видели мужей своих за работою в подземелье, под властью грубого и дерзкого начальства.

По присоединении их в Читу переменился и образ их жизни. Пересылка писем и денег шла чрез губернатора и нашего честного коменданта С.Р. Лепарского; суммы денег были неограниченны, но только не находились в наших собственных руках, а израсходовались чрез комендантскую канцелярию. Посылкам не было конца; приход почты раз в неделю составлял важную эпоху; впоследствии, в 1828 году, дозволено было получать русские и иностранные журналы и газеты.

В сентябре 1827 года всех нас, кроме М.С. Лунина, остававшегося в отдельной избушке, переместили из временных острогов на новоселье - во вновь устроенный общий острог. Комендант размещал нас по комнатам, всех покоев было четыре для нас, общие сени и дежурная для офицера. В одну комнату поместил он восемь прибывших товарищей, из Нерчинска; в остальные три комнаты он распределил нас не по старшинству разрядов, а по собственному распоряжению; в одну, прозванную нами Москвою, расположились большею частью московские уроженцы; другая названа была нами Новгородом, по причине громких беспрестанных политических прений; третья, в которой я находился с 17 товарищами, названа была нами Псковом, младшею сестрою Новгорода.

Вместо нар заказаны были на собственные деньги кровати, не для того, чтобы спокойнее спать, но чтобы держать комнаты в большей опрятности; под кроватями можно было мыть и мести пол. Стол был у нас общий, обедали по своим комнатам, накрывали на стол сами по очереди, по дежурству, сами ставили самовары. По примеру повсеместного содержания острогов, было и нам позволено из среды своей избрать старосту или хозяина, который в нуждах общих и частных относился или к дежурному офицеру, или, чрез его посредство, прямо к коменданту.

Хозяин распоряжался артельною суммою, заказывал припасы, но не имел ни копейки на руках, а по его записке платила комендантская канцелярия. В двадцати саженях от острога находилась наша кухня и кладовая съестных припасов. Хозяин или староста во время дня имел позволение ходить туда в сопровождении конвойного; хозяин избираем был на три месяца; первым хозяином был избран И.С. Повало-Швейковский, который со своим батальоном первый вступил в Париж в 1814 году; он исполнял должность хозяина два срока сряду.

Пища была у нас простая и здоровая; часто удивлялся я умеренности и довольству тех товарищей, которые привыкли всю жизнь свою иметь лучших поваров и никогда без шампанского вина не обедали, а теперь без сожаления о прошлом довольствовались щами, кашею, запивали квасом или водою. Гастрономов было много между нами, они сознавались, что никогда теперь не терпели от голода, но зато никогда досыта не наедались. Я уже сказал, что половина моих товарищей были или небогаты, или были забыты родными, другие были очень богаты. Никита Михайлович Муравьев с братом своим Александром получали ежегодно по 40 тысяч рублей ассигнаций сверх посылок.

Чрез каждые три месяца при выборе нового хозяина каждый из артели назначал, сколько мог дать по своим средствам в общую артельную сумму, которою распоряжался хозяин, на пищу, чай, сахар и мытье белья. Одежду и белье носили мы все собственное; имущие покупали и делились с неимущими. Решительно все делили между собою: и горе и копейку. Дабы не тратить денег даром или на неспособных портных, то некоторые из числа товарищей сами кроили и шили платья.

Отличными закройщиками и портными были П.С. Бобрищев-Пушкин, Оболенский, Мозган, Арбузов. Щегольские фуражки и башмаки шили Бестужевы и Фаленберг; они трудами своими сберегали деньги, коими можно было помогать другим нуждающимся вне нашего острога. Когда священник Казанского собора Мысловский узнал эти подробности нашей жизни от А.О. Корниловича, то поспешил сообщить их жене моей и заметил ей, что в Чите, в остроге, ведут жизнь истинно апостольскую.

Общие работы наши продолжались по-прежнему: от мая до сентября, когда можно было рыться в земле, мы засыпали Чертову Могилу, исправляя почтовую дорогу, сажали, поливали и пололи в огороде, который доставлял нам овощи и картофель на целый год. Когда после И.С. Повало-Швейковского избрали меня быть старостою или хозяином, то на годовой запас в больших сороковках посолил 60 тысяч огурцов: валили вперемежку ряд огурцов и ряд листьев черной смородины и укропу, до верху бочки, потом заливали все из больших артельных котлов кипятком с рассолом. С тех пор у меня иначе не солили огурцов в бочонках для домашнего потребления, и таким образом соленые огурцы держались превосходно целый год до свежих огурцов.

От сентября до мая водили нас ежедневно по два раза в особенную просторную избу, в коей устроены были ручные мельницы с жерновами; каждому приходилось молоть по два пуда ржи на урок. Сначала работа эта была трудная, пока рука не привыкла. Здоровые товарищи доканчивали уроки больных или слабосильных; я с удовольствием молол всегда за М.Ф. Митькова. Работы нередко сопровождались пением самым гармоническим.

П.Н. Свистунов был регентом и капельмейстером; лучшие голоса были бас - братьев Крюковых, тенор - Щепина-Ростовского, сопрано - Тютчева. Церковное пение Барятинского пели они необыкновенно хорошо, в церковь нас никогда не водили, кроме одного раза в год, в неделю великого поста для приобщения святых тайн; но в большие праздники приходил к нам священник и служил молебствия накануне.

Никогда не забуду, как трогательна и превосходна была служба и пение в остроге в великую субботу пред Христовым воскресеньем в 1828 году, когда в 9 часов вечера, по пробитии вечерней зори, после восторженного восклицания «Христос воскресе!» вдруг зазвенели цепи узников, бросившихся в объятия с братолюбивыми лобызаниями. Этот восторг не был нарушен разгавливанием; часовые заперли двери на замок, и мы мысленно продолжали обнимать наших отдаленных родных, благословляя ближних не по местности, но по сердцу. Для нас, по тюремному положению, раздалось радостное «Христос воскресе!» тремя часами раньше, чем для наслаждавшихся свободою.

В часы досужные от работ имели мы самое занимательное и поучительное чтение; кроме всех журналов и газет, русских, французских, английских и немецких, дозволенных цензурою, имели мы хорошие библиотеки Н.М. Муравьева, С.Г. Волконского и С.П. Трубецкого. Невозможно было одному лицу прочитать все журналы и газеты, получаемые от одной почты до другой, почему они были распределены между многими читателями, которые передавали изустно самые важные новости, открытия и события. Сверх того, многие из моих товарищей получили классическое образование; беседы их были полезнее всякой книги; некоторых из них мы упросили читать нам лекции в продолжение долгих зимних вечеров.

Никита Муравьев, имев собрание превосходнейших военных карт, читал нам из головы лекции стратегии и тактики, Ф.Б. Вольф - о физике, химии и анатомии, П.С. Бобрищев-Пушкин 2-й - о высшей и прикладной математике, А.О. Корнилович и П.А. Муханов читали историю России, А.И. Одоевский - русскую словесность. С особенною любовью вспоминаю здесь Одоевского: он имел терпение заниматься со мною четыре года; и доныне храню главные правила, написанные его рукою; а между тем он никогда не писал своих стихов, кроме «Колыбельной песни» сыну моему Кондратию, другой - сыну моему Евгению, а мне посвятил «Последнюю надежду».

Нас запирали в 9 часов вечера; по пробитии зори не позволяли иметь свечи, а как невозможно было так рано уснуть, то мы или беседовали в потемках, или слушали рассказы М. К. Кюхельбекера о кругосветных его путешествиях и А.О. Корниловича из отечественной истории, которою он прилежно занимался, быв издателем журнала «Русская старина». В продолжение нескольких лет имел Корнилович с профессором Куницыным свободный вход в государственный архив, где почерпнул любопытные сведения, особенно о царствованиях императриц Анны и Елизаветы.

Чрез полгода мы лишились нашего отличного собеседника: фельдъегерь, который привез к нам Вадковского из Шлиссельбургской крепости, увез от нас Корниловича. Впоследствии мы узнали, что его отвезли обратно в Петропавловскую крепость, где снова допрашивали его по делу польских тайных обществ, коих члены заняли наши упраздненные казематы. Наконец, в 1834 году отправили его на Кавказ солдатом, где он вскоре скончался от болезни.

Образованность умных товарищей имела большое влияние на тех из нас, которые прежде не имели ни времени, ни средств обогатиться познаниями. Некоторые из наших начали учиться иностранным языкам, из них изумительные успехи сделал Дм[итрий] Ир[инархович] Завалишин 1-й, который, кроме греческого и латинского, научился писать и выражаться на тринадцати языках; для важнейших из них находил он учителей между товарищами, а для прочих главных ключом и словарем служило для него Евангелие.

Многие из наших изучили не только язык книжный, но и разговорный. В последнем отношении всего забавнее было с английским языком по выговору слов: сколько споров и сколько смеху! и сколько звуков, нисколько не соответствовавших сложению букв! Так что М.С. Лунин, знавший до совершенства этот язык, всегда упрашивал: «Читайте, господа, и пишите по-английски сколько хотите, только не говорите на этом языке!»

Комнаты наши были тесны, заставлены по всем четырем стенам кроватями; некуда было поместить станок столярный или токарный. Некоторые желали учиться играть на скрипке и на флейте, но совестно было терзать слух товарищей; по этой причине избрал я для себя самый скромный, тихий, но и самый неблагодарный инструмент - чекан; е помощью печатного самоучителя разобрал я ноты и каждый вечер употреблял на то условные полчаса. На этом инструменте учился со мною П.И. Фаленберг. На следующий год позволили выстроить во дворе острога два домика; в одном поместили в двух половинах станки, столярный, токарный и переплетный. Лучшими произведениями по сим ремеслам были труды Бестужевых, Бобрищева-Пушкина, Фролова и Борисова 1-го.

В другом домике поставлены были рояль и фортепиано; туда по распределенным между нами часам приходили играть по очереди и на скрипке, на флейте, на гитаре. Ф.Ф. Вадковский превосходно играл на скрипке, П.Н. Свистунов на виолончели; на рояле играл А.П. Юшневский с такою беглостью, что чем труднее были ноты, тем приятнее для него, так что он радовался тем нотам, от коих трещали его пальцы; он также играл на скрипке и вместе со Свистуновым, с Вадковским, Крюковым 2-м составляли отличный квартет, который 30 августа, когда было у нас шестнадцать именинников, в первый раз играл для всех нас в большом остроге, где в Новгороде взгромоздили кровати, очистили комнату для помещения оркестра и слушателей.

Живописью занимались: Н.А. Бестужев - акварелью, он со всех нас снял портреты; Н.П. Репин и И.В. Киреев сняли виды Читы и внутренность острога; Я.М. Андреевич писал масляными красками алтарный образ спасителя, носящего крест, образ подарен им читинской церкви с надписью. Н.А. Загорецкий ножом и циркулем сделал деревянные стенные часы. К.П. Торсон построил модели жатвенной машины и молотильной.

Через год по прибытии нашем в Читу расстались мы с шестым разрядом наших товарищей, которым наступил срок перебраться на поселение. Расстались мы, радуясь за них, что будет им свободнее нас, они - жалея, что покидают нас в узах и за частоколом; но вышло на деле, что нам было лучше, нежели им. Общество умных и честных людей украшает столько же жизнь в тюрьме, сколько общество бездельников может помрачить жизнь на воле.

Поселенцам нашим сначала было очень худо в местах отдаленного севера и в одиночестве; чрез несколько лет перевели их в места обитаемые южнее, где могли жить не с белыми медведями и где соединяли товарищей по два и по три вместе. Я уже упомянул, до чего довели одиночество и печальная местность некоторых из наших соизгнанников VII разряда, отправленных на поселение прямо из Петропавловской крепости.

В начале августа 1828 года прибыл фельдъегерь в Читу, никого не привез и не увез, ничего не узнали о причине приезда его, никакая не воспоследовала перемена для нас. В конце сентября ожидали коменданта в остроге; он вошел в полной парадной форме, с новою лентою чрез плечо, собрал нас всех в кружок и объявил, что император, во внимание к нашему поведению, всемилостивейше приказал снять с нас кандалы.

Я уже сказал, что они были нам надеты не по прежним правилам, также не для удержания нас от побега во время пути, потому что мы по прибытии на место носили их еще полтора года. Как бы то ни было, но мы после узнали, что государь 8 июля, в день Казанской божьей матери, выходя из храма, приказал отправить фельдъегеря в Читу с повелением: снять железы с тех государственных преступников, которые того заслужили хорошим своим поведением.

Комендант получил это повеление в начале августа, но решился утаить его на время, пока не получил ответа на запрос. Он знал невозможность снять кандалы только с некоторых из нас; если же снял бы со всех, то подвергал себя упреку и заподозрению со стороны высших властей, которые могли бы сменить его и дать нам такого молодца, что боже упаси! Он, желая держаться на этом месте для нашей же пользы, донес, что все равно отличаются хорошим поведением, и спрашивал позволения снять железы со всех нас без исключения, что и было дозволено и исполнено. Унтер-офицер пришел с ключами, отомкнул замки кандалов, они в последний раз брякнули об пол, и мне было как-то жаль с ними расстаться: они часто вторили моим песням, когда для такта ударял ногою об ногу, как шпорами.

В первые ночи по снятии желез все еще казалось, что они на ногах, потому что ноги привыкли лежать в таком положении, чтобы не было ни очень больно, ни очень холодно от них; наконец и ходить и спать без них было гораздо легче и лучше, но петь без них было мне грустнее. Не помню, кому из нас удалось выменять одну пару кандалов; из них сковали памятные вещи, доныне имею крест и кольцо полировки Якубовича.

Иному покажется, что я так подробно и нежно упоминаю о железах для того только, чтобы более напомнить о них или похвастать ими. Я хотел подтвердить собственным опытом, что страдания или мучения за правду, за идею и из любви к ближним доставляют также свои усладительные утешения. В это время я был избран в должность хозяина, или старосты, и сменил Повало-Швейковского.

По общим нуждам моих товарищей имел случаи побывать иногда у коменданта: он принимал меня всегда чрезвычайно вежливо и часто повторял о своем странном положении: «Что скажут и напишут обо мне в Европе? скажут, что я бездушный тюремщик, палач, притеснитель; а я дорожу этим местом только для того, чтобы защитить вас от худших притеснений, от несправедливостей бессовестных чиновников. Какая польза мне от полученных чинов и звезд, когда здесь даже некому их показать? Дай бог, чтобы меня скорее освободили отсюда, но только вместе с вами».

В 1828 году приехала к мужу Наталья Дмитриевна Фонвизина, урожденная Апухтина. По причине малолетства двух сыновей она не могла приехать раньше. Еще очень молодая и хорошая собою, она до замужества имела такое религиозное стремление, что хотела удалиться в монастырь и посвятить себя только богу. Потом, вышед замуж за благороднейшего человека, за генерала М.А. Фонвизина, она разделяла страдания и изгнание мужа, также покорялась воле божьей, но нервы ее так расстроились, что она постоянно хворала. Муж ожидал ее приезда с величайшим нетерпением, беспрестанно любовался ее портретом; о ней упомяну в своем месте еще несколько раз. Ей суждено было лишиться мужа по возвращении на родину, выйти замуж вторично за товарища моего Ив[ана] Ив[ановича] Пущина и вторично овдоветь.

В том же году приехала в Читу Александра Ивановна Давыдова, супруга Василия Львовича, которая оставила большое семейство, почему ей надобно было устроить детей и поместить их у родных до отъезда в Сибирь.

Необыкновенная кротость нрава, всегда ровное распололожение духа и смирение отличали ее постоянно. Василий Львович Давыдов, отличавшийся в гусарах, и в обществе, и в ссылке своею прямотою, бодростью и остроумием, был поселен в Красноярске, где скончался в октябре 1855 года и только несколько месяцев не дожил до манифеста освобождения.

В том же году прибыла в Читу Прасковья Егоровна, невеста И.А. Анненкова; свадьба была негласная, зато гласное ей было дано позволение ехать к жениху от самого императора, к которому она геройски обратилась с просьбою после маневров при Белой Церкви. Император в добрый час принял ее ласково, с участием и приказал ей выдать три тысячи рублей на дорогу, между тем как уже сочетавшимся женам для соединения с мужьями были оказываемы всевозможные препятствия.

С нею было у нас в Чите всех восемь дам. Они вели переписку со всеми нашими родными и были посредниками между живыми и умершими политической смертью. Сами они вели жизнь, исполненную самопожертвования; свидания с мужьями по два раза в неделю, по одному часу продолжались таким порядком четыре года, до нашего переселения в другую тюрьму, в Петровский железный завод.

Сначала было всех нас в Чите 82 человека, а по отъезде шестого разряда на поселение, Толстого в Грузию и Корниловича в Петропавловскую крепость осталось нас 70 человек и 7 дам; А.В. Ентальцева уехала с мужем на поселение. Вновь прибывших, осужденных не вместе с нами, но особым судом, привезли к нам: К.Е. Игельстрома, А.И. Вегелина и Рукевича и трех бывших офицеров Черниговского полка: барона Соловьева, Мозалевского и Быстрицкого.

Всякому невольнику беспрестанно на мысль приходит воля. Все думали, как бы освободиться всем вместе, и в том числе и наши безвинно страждущие дамы; о том же думали другие изгнанники на каторжной работе, вне нашего острога. В Нерчинских рудниках, где работали сначала восемь наших товарищей, оставалось еще несколько человек из бывших офицеров Черниговского пехотного полка, осужденных не с нами вместе, но особенным военным судом за освобождение Сергея и Матвея Ивановичей Муравьевых-Апостолов из-под ареста в полковом штабе. Там были Быстрицкий, Мозалевский, барон Соловьев и Сухинов; последний из них решился поднять всех каторжных, с их помощью освободить нас из острога и предоставить нам дальнейшие предприятия.

Большинство нерчинских рудокопов согласились; условлено было обезоружить караул и начать рано утром следующего дня, как за день до того предатель открыл все дело, и Сухинов с главными зачинщиками были закованы. Все дело было донесено в Петербург; нарядили военный суд; наш комендант был председателем суда. Сухинова и еще десять человек приговорили к смерти; накануне исполнения приговора Сухинов сам повесился на бакаушке печи своей тюрьмы, другие были расстреляны, а Соловьева, Мозалевского и Быстрицкого перевели к нам в Читу, дабы отклонить их от подобных препятствий.

Вероятно, по этой же причине предпочли держать нас особенно, не вместе с другими преступниками, в больших рудниках. Утверждают, что эта мысль представлена была императору генерал-губернатором Восточной Сибири Лавинским, которому государь при прощании с ним в Москве после коронации сказал: «Смотри же, ты отвечаешь мне за этих господ!» - на что генерал-губернатор ответил, что всякий надзор будет невозможен, если они будут распределены в различных местах различных рудников Сибири.

В Чите караулила нас рота пехоты и полсотни сибирских казаков. Несколько человек из наших товарищей крепко занялись приготовлениями к побегу, особенно из высших разрядов, приговоренных на двадцатилетнее заточение. Другие же, сперва в меньшинстве, а потом в большинстве, видели явную невозможность такого предприятия и откровенно доказывали это и противодействовали решительно.

С караулом было бы не трудно справиться, солдаты были нам очень преданы, они волею или неволею передали бы свое оружие; следовательно, из острога могли бы освободиться и выйти из ворот частокола и из селения; но куда идти? На юг, чрез Маньчжурию и Даурию в Китай, был бы путь ближайший за границу, но китайцы выдали бы; кроме того, до достижения границы достаточно было бы полсотни казаков, которые, преследуя нас денно и нощно, не давая нам часового покоя, могли бы извести нас в неделю. От местных жителей, кочующих бурят, не было бы никакой защиты, они за одежду и за шапку застрелили бы нас, как пушного зверя. Другой путь указывал на юго-восток, добраться до берега Амура в лодках и по направлению реки плыть к Великому океану и спастись в Америку.

Но до достижения Амура и океана предстояли те же препятствия, какие встретились бы по первому направлению к китайской границе, и, не достигнув еще Амура, были бы преследуемы вдоль обоих берегов Ингоды и Шилки, из прибрежных селений захватили бы или затопили бы нашу бессильную флотилию. На запад - дорога вела 4000 верст до границ Европейской России; на таком протяжении представлялись сотни преград для бегущей кучки. На севере - путь вел по тундрам бесхлебным к Ледовитому морю. Поодиночке легче представлялась возможность укрыться и освободиться: ежегодно из Нерчинска спасаются бегством несколько человек отдельно.

Трое из сосланных черкесов добрались до своей родины чрез озера Аральское и Каспийское. Но одиночное бегство из нашего острога имело бы неминуемым следствием строжайшие меры против оставшихся арестантов; никто не хотел взять на себя такую ответственность. Другое дело было с теми, которые жили на поселении, где они были рассеяны поодиночке, но и там побег одного имел бы жестокое последствие для других.

М.С. Лунин сделал для себя всевозможные приготовления, достал себе компас, приучал себя к самой умеренной пище, пил только кирпичный чай, запасся деньгами, но, обдумав все, не мог приняться за исполнение; вблизи все караулы и пешие и конные, а там неизмеримая, голая и голодная даль. В обоих случаях - удачи и неудачи, все та же ответственность за новые испытания и за усиленный надзор для остальных товарищей по всей Сибири.

15

Глава девятая. Тюрьма за Байкалом в Петровском железном заводе.

Поход. - Дорога. - Буряты. - Сборы жены моей в Читу. - Выезд из Москвы. - Свидание. - Онинский бор. - Селенга. - Староверы. Семейские. - Тарбагатай. - Десятниково. - Петровский Завод. - Тюрьма. - К.П. Ивашева. - Укор. - Окна. - Гибель Репина и Андреева. - Рождение сына. - Вольф и А.З. Муравьев. - Механика. - Поэзия. - М.С. Лунин. - А.П. Юшневский. - Недомолвка. - Люлька. - Отъезд.

В Чите мы жили четыре года; это заключение острожное было временное, потому что постоянное готовилось для нас недалеко от Верхнеудинска, в Петровском железном заводе, когда в первый год нашего прибытия в Читу посланы были инженерный штаб-офицер с помощниками, чтобы выстроить огромную тюрьму по образцу исправительных домов американских.

Это новое капитальное здание было окончено летом 1830 года, и комендант наш получил повеление переселить нас туда. Сборы наши были не важны: уложили чемоданы, подарили жителям овощи и плоды огорода и всю деревянную посуду нашего хозяйства. Назначено было идти двумя отрядами, потому что дорогою предстояло худое тесное размещение по местности ненаселенной. Первую партию вел плац-майор подполковник Лепарский, племянник нашего коменданта, а вторую сам комендант; каждая партия имела достаточное число конвойных солдат и казаков.

Для вещей были наняты подводы; ехать было дозволено только больным и еще раненым, как Фонвизину, Трубецкому, Лунину, Волконскому, Якубовичу, Швейковскому, Митькову, Давыдову и Абрамову. При каждой партии был избран хозяин, или староста, для первой - А.Н. Сутгоф, для второй - я; старосты также под конвоем часовых с кашеварами и котлами и провизией приходили на ночлег накануне партий, чтобы приготовить пищу. Чрез каждые два дня перехода имели дневки; поход наш с лишком семь сот верст продолжался сорок восемь дней. Дамы наши провожали нас несколько переходов, но, не имев спокойных помещений, поехали вперед до Верхнеудинска, откуда дорога вела по местам хорошо населенным.

Первый отряд выступил 4 августа 1830 года, а на другой день - второй. Жители Читы провожали нас со слезами непритворными и с благословениями, потому что пребывание наше доставило им множество денег и выгод: они хорошо обстроились и получили для украшения деревни лучшие дома коменданта, кн. Трубецкой, Волконской и Анненковой. Муравьева, Нарышкина и Давыдова жили в наемных домах, которые они хорошо перестроили.

До Верхнеудинска вела дорога почтовая, при станциях был только станционный домик и несколько изб; по всему протяжению, обитаемому бурятами, не было никаких селений, почему на местах, назначенных для ночлегов и дневок, были свезены на время нашего похода бурятские юрты, палатки конусообразные из войлоков, в коих помещались мы по четыре человека в каждой. Несколько таких юрт, поставленных в один ряд, представляли вид небольшого лагеря; кругом расположены были караулы и пикеты. Кухня была на открытом воздухе; во время ненастья устраивали мы навес из жердей и ветвей.

Чистый осенний воздух, днем довольно теплый, ночью с морозом до восьми градусов, и местность возвышенная, и движение укрепляли наше здоровье. Несколько дней сряду переходили мы из долины в долину, со всех сторон горы, так что след пути виден был на версту, а там поворот, и опять новая гора и новая долина. Местами показывались бурятские табуны, большею частью все белые и светло-серые лошади малорослые; при них конные пастухи с ружьями, луками и стрелами и двухколесные арбы с войлочными юртами, с женами и детьми.

Буряты питались охотою, рыболовством, ели и падаль, почему сибиряки прозвали их дошлыми. Эти потомки монголов, как некогда предки их, довольствовались малым; немудрено, что Чингисхан предпринимал дальнейшие походы с многочисленным воинством без запасных магазинов в местах безлюдных. Наши проводники и подводчики из бурят не имели при себе ни хлеба, ни припасов, а дважды в сутки по очереди удалялись из лагеря, на полчаса убегали в лесок и насыщались там одною брусникою.

Постепенно они стали сближаться с нами, несколько человек знали по-русски, служили толмачами, или переводчиками, для своих товарищей. Целая куча их собралась вокруг столика, за коим Трубецкой и Вадковский играли в шахматы; лица зрителей выражали не простое любопытство, но знание этой игры. Одному из них предложили сыграть партию; он победил лучших наших игроков, объяснив им, что эта игра с детства им знакома и перешла к ним из Китая.

Всех более подстрекал их любопытство товарищ наш - М.С. Лунин: он, по причине ран боевых, имел позволение ехать в повозке, которая была закрыта; он и спал в ней и днем не выходил из нее несколько переходов сряду; как только отряд остановится на ночлег или на дневку, то толпа окружала его повозку, выжидая часа, когда он выйдет или покажется; но кожаные завески были днем задернуты, и не видать было таинственного человека, в котором предполагали увидеть главнейшего преступника.

Однажды вздумал он показать себя и спросил, что им надо? Переводчик объявил от имени предстоявших, что желают его видеть и узнать, за что он сослан. «Знаете ли вы вашего Тайшу?» - «Знаем». Тайша есть главный местный начальник бурят. «А знаете ли вы Тайшу, который над вашим Тайшою и может посадить его в мою повозку или сделать ему угей (конец)?» - «Знаем». - «Ну, так знайте, что я хотел сделать угей его власти, вот за что я сослан». - «О! о! о!» - раздалось во всей толпе, и с низкими поклонами, медленно пятясь назад, удалились дикари от повозки и ее хозяина.

Часть небольшая этого кочующего племени приняла христианскую веру, живет оседло, в избах, успешно занимается земледелием; прочие все идолопоклонники, имеют своих жрецов, шаманов, которые, питая их суеверие, кривляются, ломаются, вертятся до обморока и в состоянии головокружения пророчествуют и заклинают. В особенных местах скрытых находятся их капища.

Неопрятность этих дикарей доходит до высшей степени; белья они не знают, носят шубы на голом теле, обувь из козьих шкур, всегда в меховой шапочке, волосы на голове бреют, оставляя только длинную сплетенную косичку. Глаза небольшие, прищуренные, лоб низкий, узкий, плоский, лицо четырехугольное с выдающимися скулами, цвет лица бледно-желтоватый - составляют особенность наружного вида их племени. Между собою они называют себя не бурятами, а менду; приветствие их: «амур менду!» - этими словами мы с ними встретились и простились. Почти на двести верст тянулись их кочевья.

Подвигаясь ближе к Верхнеудинску, встречали мы чаще селения, но небольшие, и до самого города ночевали все в юртах, отлично хорошо устроенных, не пропускающих ветра. В холодные ночи разводят огонь посреди юрты, дым выходит сверху чрез отверстие, которое изнутри закрывается войлочною задержкою. Вокруг огня располагается все семейство бурята; на войлоках валяются голые дети: взрослые дубят зубами звериные кожи, точат стрелы, льют пули, валят войлоки.

Лакомство и любимую пищу богатых бурят составляет кирпичный чай; это сбор отпавших и испорченных листьев с чайного дерева, кои посредством вишневого клея или дурного клейкого вещества сдавливаются в формах, наподобие плоских кирпичей, длиною в фут, шириною в пять вершков, толщиною в два вершка, оттого и название кирпичного чая. От такого кирпича отрубают топором небольшой кусочек, толкут его в порошок, варят в котле, подсыпая немного соли и муки, подбавляя немного молока, или масла, или жиру, или сала, и пьют его с наслаждением из деревянных лакированных чашек, поглубже и побольше блюдечек наших чайных чашек.

Буряты все охотники до табаку, курят его из коротеньких медных трубочек из латуни, из одного листа чубук и трубка, которая в виде малейшего полушарика вмещает в себе добрую щепотку табаку; закуривая трубочку, они втягивают в себя весь дым; эти трубочки так малы по причине дороговизны табаку, который ныне разводится уже во многих местах южной Сибири. Вот единственное их наслаждение. Без сомнения, кочующие буряты скоро последуют примеру своих оседлых соплеменников, живущих в довольстве.

За две недели до выступления нашего из Читы получил я письмо от жены моей из станции Степной, где она была задержана целых три недели страшным наводнением, иначе она застала бы меня еще в Чите. Сыну моему минуло четыре года; жена моя долго затруднялась, кому доверить его воспитание. Добродетельная тетка А.А. Самборская отговорилась преклонными летами и расстроенным здоровьем. Старший брат жены моей не соглашался на отъезд ее и всеми возможными доводами отговаривал ее.

Между тем здоровье бедной жены моей значительно пострадало от четырехлетней разлуки и горести, особенно когда получила решительный отказ ехать вместе с сыном. Генерал-адъютант Дибич обнадеживал супругу И.Д. Якушкина, которая не могла ехать тотчас к мужу, имея на руках двух малолетних сыновей, и все надеялась на обещание Дибича. Когда жена моя лично обратилась с просьбою к генерал-адъютанту А.X. Бенкендорфу, то он объявил ей невозможность взять с собою сына, и когда жена моя напомнила ему обещание, данное Дибичем, то возразил ей положительно: «C'est impossible, c'est une ètourderie de la part du gêneral; si vous voulez partir sans votre fils, il n'y aura jamais de retour pour vous jamais»*.

Это была не пустая угроза, но придуманная мера, потому что по смерти двух моих товарищей А.П. Юшневского и А.В. Ентальцева вдовы их просили позволения возвратиться на родину и получили отказ. Потом Бенкендорф прибавил: «Si vous avez besoin de quelque autre secours, j'intercéderai auprès de Sa Majesté»**. Жена моя с сокрушенным сердцем ответила: «Je vais pour ne pas revenir, et je n'ai plus rien prier, quand on me refuse mon fils»***. Бенкендорф был растроган до слез и просил: «По крайней мере, когда поедете, то дайте мне знать, я пришлю вам нужные бумаги».

Жена моя, возвратившись домой, была как ошеломленная; с того мгновения сделался такой шум в ее голове, что она с трудом могла слышать, как будто беспрестанно находилась в лесу, в коем бурею качаются ветви и листья; этот недуг продолжался несколько лет и после возобновлялся по временам при душевных смущениях. В продолжение разлуки со мною вела она жизнь совершенно затворническую, посвящала себя сыну и уехала в деревню на Украину.

Страдания ее увеличивались, любящие родные скорбели, но не знали, как помочь, тогда при грозившей беде явился ангел-утешитель, младшая сестра жены моей, Марья Васильевна, юная годами, но сильная душою. Она, услаждение сестры во время ее горести, с твердою верою уговорила ее ехать и брала на себя сбережение и воспитание сына моего. Она умела успокоить жену мою и укрепить ее в печальные дни, она же сняла с нее главную заботу, единственное препятствие к нашему соединению. Сборы в дорогу продолжались недолго. Жена уведомила Бенкендорфа о времени своего отъезда и получила немедленно от него ответ и четыре пакета на имя губернаторов тобольского, енисейского, иркутского и нашего коменданта.

Положено было ехать всем семейством вместе до Москвы, чтобы там матери расстаться с сыном, дабы дальнейшие дороги, из коих одна должна была вести мать в Сибирь, а другая сына в Петербург, могли бы обоим облегчить первые дни мучительной разлуки. В Москве все родственники моих товарищей навещали жену мою с искреннейшим участием, которое преимущественно умели выразить Ев[докия] Мих[айловна] Нарышкина, впоследствии княгиня Голицына, и все графини Чернышевы, сестры нашей Алекс[андры] Григ[орьевны] Муравьевой; особенно Вера Григорьевна, ныне графиня Пален, со слезами просила взять ее с собою под видом служанки, чтобы она там могла помогать сестре своей.

Так, другая сестра ее, Наталья Григорьевна, после супруга знаменитого военачальника и покорителя Карса H.H. Муравьева, просила тогда позволения у императора делить с сестрою изгнание и лишения. Не беру на себя подробно описать последний день, проведенный матерью с сыном; маленький Евгений был мальчик чувствительный, умный и послушный; мать уже давно приготовила его к предстоящей разлуке, обещала свидание и возвращение.

Из прощающихся с нею в последние минуты случился тут пред самым отъездом хороший и близкий знакомый с юных лет, первый воспитанник первого выпуска из императорского Царскосельского лицея, гвардейского Генерального штаба полковник В.Д. Вольховский. Жена моя не хотела уехать первая, посадила сына в карету и благословила его; когда тронулась карета, она села в свою коляску и из тех же ворот повернула в противную сторону. Лишь только отъехала в другую улицу, коляска спустилась на бок от небрежно застегнутой пряжки заднего рессорного ремня и выломила три спицы заднего колеса. Жена моя должна была воротиться в те же покои, в коих простилась с сыном.

К счастью, В.Д. Вольховский увидел этот неприятный случай, поехал к каретнику Рейхардту, честному, хорошему мастеру, который уверял жену, что эта коляска хотя и дорогая, но не только довезет ее за Байкал без починки, но и благополучно привезет ее обратно. Старик мастер был так поражен этим случаем, что рвал на себе волосы; накануне пробовали коляску c тяжелою дорожною поклажею, катали ее по городу, по мостовой несколько часов, чтобы потом подтянуть ремни; сам мастер, убедившись в исправности винтов, приказал подмастерью подтянуть ремни, а тот второпях, видно, согрешил.

В три часа все было готово, новые три спицы были выкрашены и краска просохла; эта коляска проехала после того с лишком шестнадцать тысяч верст без починки; тысячу раз благодарили славного мастера Рейхардта. Можно себе представить, как эти три часа показались бесконечными для бедной матери; в первую минуту она хотела послать воротить карету, но одумалась, припомнив взаимную борьбу первого расставания. В.Д. Вольховский, в котором она тогда не могла предугадывать будущего брата и отца для ее сына, проводил ее последний, а далее провожал ее господь.

Июня 17-го жена моя выехала из Москвы и нисколько не отставала от почты, ехавшей с письмами. До Тобольска она отдохнула только в Нижнем Новгороде у губернского почтмейстера Михайлова, с женою которого она издавна была знакома, и еще в Перми, в гостеприимном доме князя Максутова. В Тобольске, отослав письмо Бенкендорфа к генерал-губернатору И.А. Вельяминову, получила от него предложение услуг и согласилась взять в проводники до Иркутска почтальона Седова, с помощью которого не могло быть никакой остановки.

В Красноярске она послала другое письмо Бенкендорфа к губернатору Степанову и немедленно отправилась далее. В Иркутск она прибыла 31 июля, там была она задержана несколько дней. Хотя не могли ей делать таких препятствий, как княгине Трубецкой, однако и от нее потребовали письменного отречения от всех прав состояния.

Во многом помогали ей советы умной княжны Варвары Шаховской, свояченицы А.Н. Муравьева, бывшего тогда уже старшим советником губернского правления в Иркутске. Августа 4-го поставили коляску на парусную лодку, отчалили, поднялась буря и качала ее до 7-го; она не могла пристать к берегу у Посольского монастыря, но, к счастью, могла войти в залив в 9 верстах от монастыря, в коем жена моя и попутчики отслужили благодарственный молебен. Оттуда отъехала несколько станций и должна была остановиться в Степной, где приливы воды с берегов Селенги и Уды наводняли тогда все окрестности.

Десять дней жила она в бедной деревушке в амбаре; вода стала спускаться, но жена должна была оставить свою коляску, переправиться несколько верст на лодке и с трудом и с опасностью добралась до следующей станции. Слуга оставался при коляске, она со служанкою села в перекладную телегу и мчалась далее, мчалась, потому что сибирские почтовые кони иначе не возят. Хотя еще в Чите пред выступлением нашим получил я письмо ее из Степной, но по случаю наводнения невозможно было ожидать ее в определенный день, а по близости места можно было ожидать ее ежедневно. Жену мою опередила в Иркутске несколькими днями Марья Казимировна Юшневская, которая не была задержана наводнением.

27 августа наш отряд имел дневку в Онинском бору, небольшой деревне, где мы помещены были в юртах. На переходах я только обедом кормил свой отряд, а после обеда отправлялся вперед для заготовления к следующему дню. В Онинском бору была дневка, я провел целый день с товарищами, стоял в одной палатке с братьями Бестужевыми и Торсоном; они, как бывшие моряки, приготовили себе и мне по матросской койке из парусины, которую привешивали к четырем вбитым кольям, так что мы не лежали на земле.

После обеда легли отдохнуть, но я не мог уснуть. Юрты наши были поставлены близ большой дороги, ведущей в лес, через мостик над ручьем. Услышав почтовый колокольчик и стук телеги по мостику, выглянул из юрты и увидел даму в зеленом вуале. В мгновение накинул на себя сюртук и побежал навстречу. Н.А. Бестужев пустился за мною с моим галстуком, но не догнал; впереди пикет часовых бросился остановить меня, но я пробежал стрелою; в нескольких десятках саженей от цепи часовых остановилась тройка, и с телеги я поднял и высадил мою добрую, и кроткую, и измученную Annette.

Часовые остановились; в первую минуту я предался безотчетной радости, море было по колено; но куда вести жену? Она едва могла двигаться после такой езды и таких душевных ощущений. К счастью, пришел тотчас плац-адъютант Розенберг, который уведомил, что получил предписание от коменданта поместить меня с женою в крестьянской избе и приставить часового. Вопросы и ответы о сыне и о родных длились несколько часов.

Мне надобно было отпустить ужин товарищам, жену уговорил зайти к Е.П. Нарышкиной. Лишь только приблизился к юртам, как с восторгом встретили меня; товарищи были счастливы моим счастьем, обнимали меня; Якубович целовал мои руки, Якушкин вскочил в лихорадке, он ожидал свою жену вместе с моею, каждый по-своему изъявлял свое участие. Меня не допустили до кухни, другие справляли мою обязанность.

Я хотел угостить жену артельною кашею, но Давыдов предупредил меня и из своей смоленской крупы на бульоне сварил для нее такую кашицу, какой лучший повар вкуснее не сварит. На другой день после обеда я выступил с моим конвоем и с котлами; жена моя догнала меня в почтовой повозке; весь переход я провожал ее пешком и беседовал с нею. Я не хотел присесть, потому что дал себе слово дойти пешком до Петровского.

Дело это было не важное, однако в нескольких местах представлялись затруднения; конвойные мои часто приседали на телеги, возившие провизию и посуду. Приехали к широкому ручью без моста, они остановились и предложили мне сесть. «Нет, братцы, спасибо! поезжайте вперед, я перейду», - и благополучно прошел по воде в полсажени глубиною; на десятой версте вся одежда и белье на мне обсушились.

В первые дни жена моя могла пройти со мною не далее версты, а через неделю, когда приблизились к Селенге, она ходила уже по шести и более верст; погода стояла ясная, с 10 до 2 часов солнце так грело, что она могла ходить в холстинчатом капоте. Одну ночь привелось ей ночевать в бурятской юрте; там читала она полученные письма от сына и родных. Ночлег этот понравился ей всего более оттого, что прямо над головою виднелось сквозь отверстие дымовое звездное небо.

Через несколько дней мы достигли берегов Селенги, самых прелестных и величественных. Представьте себе реку широкую, коей берег с одной стороны окаймлен высокими скалами, состоящими из разноцветных толстых пластов, указывающих на постепенное свое образование от времен начальных, допотопных. Гранит красный, желтый, серый, черный сменяется со шпатом, шифером и камнем известковым, меловым и песчаным. В некоторых извилинах дорога проложена по самому берегу реки, слева - вода, быстро текущая, прозрачная, чистейшая, а справа скалы высятся сажен на шестьдесят, местами в виде полусвода над головою проезжающего, так что неба не видать. Далее вся скалистая отвесная стена горит тысячью блесток всех цветов.

По обеим сторонам реки холмы перерезывают равнину, на равнине издали видны огромные массы гранита, как бы древние замки с башнями; вероятно, эти массы подняты были землетрясением, извержением огня; берега Байкальского озера подтверждают такое предположение, и в самом озере, называемом также Святым морем, есть места неизмеримой глубины, бездонные.

Паллас, знаменитый путешественник в царствование Екатерины Великой, описывает эту страну и ставит ее с Крымом в число самых красивых и самых величественных из всех им виденных; не знаю, был ли он на Кавказе и за Кавказом? Точно, природа там красавица, но недостает там людей, способных и умеющих ею наслаждаться; население небольшое пользуется привольною и плодородною почвою с величайшею беспечностью и леностью.

От города Верхнеудинска мы свернули с большой дороги влево; через три перехода прибыли на дневку в обширное селение Тарбагатай, похожее с первого взгляда на хорошие села ярославские, приволжские по наружному виду жителей и просторных домов. Здесь и на протяжении пятидесяти верст кругом живут все семейские: так поныне называются обитатели нескольких деревень, которых деды и отцы были сосланы в царствование Анны Иоанновны в 1733 году и Екатерины Великой в 1767 году за раскол, большею частью из Дорогобужа и из Гомеля. Им дозволено было продать все свое имущество движимое и переселиться в Сибирь с женами и детьми, отчего и получили наименование семейных, или семейских.

Прибыв за Байкал в Верхнеудинск, явились там комиссару, который от начальства имел повеление поселить их отдельно в пустопорожнем месте. Комиссар повел их в конце великого поста в дремучий бор по течению речки Тарбагатай, позволил им самим выбрать место и обстроиться как угодно, дав им четыре года льготы от платежа подушных податей.

Каково было удивление этого чиновника, когда посетил их через полтора года и увидел красиво выстроенную деревню, огороды и пашни в таком месте, где за два года был непроходимый лес. Это волшебство было вызвано трудолюбием, но также и деньгами и беглыми. Как семейским позволено было на родине продать все свое имущество, то прибыли в Сибирь с деньгами; лишь только соседи узнали о прибытии их, то они и много ссыльных мастеровых из окрест лежащих рудников прибежали к ним на помощь, и дело шло быстро и хорошо.

От Верхнеудинска на ночлегах и дневках нас помещали не в юртах, но в больших селениях. В Тарбагатае мы дневали и имели время и случай рассмотреть все подробно. Мне отведена была квартира у крестьянина, одного из братьев Чабуниных: дома в несколько горниц, с большими окнами, крыши тесовые, крыльца крытые; в одной половине дома обширная изба для рабочих, с русской печкой для стряпанья и печения; в другой половине от трех до пяти чистых горниц с голландскими печками; полы все покрыты коврами собственного изделия, столы и стулья крашеные, зеркала с ирбитской ярмарки.

Избы и дома у них не только красивы углами, но и пирогами; хозяйка наша Пестимья Петровна угостила нас на славу щами, ветчиною, осетриною, пирожками и кашицами из всех возможных круп, от гречневой до манной и рисовой. Во дворе под навесом стояли все кованые телеги, сбруя была сыромятная, кони были дюжие и сытые, а люди, люди! ну, право, все молодец к молодцу, красавицы не хуже донских - рослые, белолицые и румяные.

День был воскресный, мужчины расхаживали в суконных синих кафтанах, женщины - в душегрейках шелковых с собольими воротниками, а кокошники - один лучше и богаче другого. Одним словом, все у них соответствовало одно другому: от дома до плуга, от шапки до сапога, от коня до овцы, - все показывало довольство, порядок, трудолюбие.

Одно только поражает приезжего, что в таком обширном селении нет церкви, а только часовня и молельня. Семейские принадлежат не к вредным сектам, в коих при богослужении предаются разврату или бесчеловечно себя истязают и уродуют; они только не имеют священника, придерживают древних книг до времен Никона и имеют старинные образа; из среды своей избирают чтеца и служителя. Можно причислить их к расколу беспоповщины. Как все старообрядцы, они не употребляют ни табаку, ни чаю, ни вина, ни лекарств - все это почитают за грех; они не прививают оспы, но, видно, вера их крепка, ни одного не встретил между ними рябого; они богомольны, прилежно читают Священное писание и строго соблюдают обряды свои.

Народ сильный и здоровый поддерживает свою крепость, свое здоровье прилежным трудом и здоровою пищею. В мясоед каждый день имеют говядину или свинину, в пост - рыбу; не только в доме и в амбарах видны довольство и обилие, но и в сундуках хранятся капиталы. Между поселянцами несколько хозяев нажили до 100 тысяч рублей подрядами и доставками хлеба, зерном или мукою и торговлей с китайцами, дорогою ценою продают им отборную пшеницу, черные мерлушки, шкуры черных ягнят и овец.

Поля и обработка полей представляют совершенство, между тем как в недальнем от них расстоянии селения и пашни старожилов показывают крайнюю бедность и разорение. «Отчего соседи ваши так бедны?» - спросил я хозяина моего. «Как им не быть бедными, - ответил он, - когда в рабочую пору петух пропоет с зарею, то мы уже на поле и пашем в прохладе, а старожил только что просыпается да принимается варить для себя кирпичный чай; пока он дотащится до поля, солнце уже высоко; мы оканчиваем первую упряжку и отдыхаем, а он в жар мучает себя и скотину свою; ни у него, ни у коня нет сил, так и запашка жалкая. Сверх того, старожилы пьянствуют, не берегут копейки, оттого и не собирают капиталов».

Н.А. Бестужев заметил богатому хозяину, почему в деревне они не заводят у себя машин для облегчения и ускорения работ, например молотильную и веяльную? Хозяин ответил: «Для молотьбы у нас цепы и сушеные снопы в овинах; случается, что в урожайные годы, при дешевизне цен, хлеб наш без всякого вреда может пролежать в амбаре семь лет и больше; а для веяния хлеба служит нам широкая лопата. Не знаю, сколько ваша машина провеет в день?» - «Четвертей двадцать». - «Так моя лопата и моя рука провеют не меньше», - возразил он, вытянув сильную руку, коей кисть была шириною в три вершка, и показав нам лопату широкую, вздымающую до получетверика зерна.

Весь натужный вид этих людей превосходный; они блаженствуют, имеют свое общинное правление, выбирают своих старост; на мирской сходке раскладывают все подати и повинности земские, никогда не бывают в долгу, рекрут ставят исправно. Между ними нет сословий с преимуществами, они имеют дело только с исправником и заседателем, с которыми умеют ладить. На другой день ночевали мы также в деревне семейской и нашли тот же быт и тот же достаток. Хозяин наш, Федор Иванович Заиграев, принял нас по-европейски. Он нажил себе большое состояние подрядами в Тарбагатае, но неприятности с начальством заставили его переселиться в соседнюю деревню, где он отказался от торговых оборотов.

Еще имели мы дневку в третьей обширной деревне семейских, в Десятникове; там на квартире нашей застали 110-летнего бодрого старца, который прибыл сюда в числе первых семейских изгнанников в царствование императрицы Анны Иоанновны в 1733 году; ему было тогда тринадцать лет от роду, он хорошо помнил все обстоятельства дальнего переселения и первоначального устройства. Старец словоохотный рассказывал, как они прибыли в место необитаемое, как трудились, что наемный поденщик получал тогда по пяти копеек меди в сутки, что ни он, ни родители, ни земляки не жалели о родине, потому что переселились целыми семействами и родствами, что страна изгнания доставила им веротерпимость и довольство.

Старец жил в доме своего младшего четвертого сына, которому было уже за 70 лет. Прадед хотя уже сам не работал, но имел привычку носить всегда топор за поясом и рано утром сам будил внуков на работу. Он повел меня к трем старшим сыновьям своим и с простительным тщеславием показал мне, где для каждого из них он выстроил особенный большой дом с дворами и амбарами и для каждого дома по водяной мельнице.

«Для чего ты, дедушка, так много выстроил мельниц?» - спросил я старца. «А посмотри-ка, поля-то какие у нас!» - сказал он, показывая рукою на окрест лежащие возвышенности и горы, коих все овраги и вершины были вспаханы; почва родит славнейшую пшеницу, коей белизна муки не уступит крупчатой муке московских калачей и французских булок, а кроме того находил я приятный вкус и запах пшеничный, который бывает в удачных свежих малороссийских поленицах.

По богатству и довольству поселян мне представилось, что вижу трудолюбивых русских в Америке, а не в Сибири; но в этих местах Сибирь не хуже Америки, земля также привольная, плодородная; жители управляются сами собою, сами открыли сбыт своим произведениям и будут блаженствовать, пока люди бестолковые не станут вмешиваться в их дела, забывая, что устроенная община в продолжение века лучше всех посторонних понимает действительную выгоду свою.

Нам оставалось еще четыре перехода до нового места заточения; я упросил жену ехать вперед, чтобы приискать квартиру для себя и для прислуги и запастись всем необходимым на первое время. С последним ночлегом кончилась моя должность хозяина. Здесь, накануне прибытия в Петровский Завод, получили письма и важные новости о июльском перевороте во Франции, совершившемся в три дня. Это было хорошее предзнаменование, и тем радостнее, что предпоследние газеты извещали нас об указах Карла X, уничтоживших некоторые главные основы закона. Всякому походному человеку приятно приблизиться к цели похода; не так было для нас, приближавшихся 22 сентября к новой тюрьме.

Последние версты до селения вели лесом, который по мере приближения нашего к Петровскому Заводу становился все реже; наконец видны были только кустарники и болота, за ними довольно высокие горы к северу и востоку.

В широкой и глубокой долине показалось большое селение, церковь, завод с каменными трубами и домами, ручей, за ручьем виднелась длинная красная крыша нашей тюрьмы; все ближе и ближе, и, наконец, увидели огромное строение на высоком каменном фундаменте о трех фасах, из коих главный, или передний, был вдвое длиннее боковых фасов; множество кирпичных труб; наружные стены все без окон, только в средине переднего фаса было несколько окон у выдавшейся пристройки, где была караульня, гауптвахта и единственный вход. Когда мы вошли, то увидели окна внутренних стен, крыльца и высокий частокол, отделяющий все внутреннее пространство на восемь отдельных дворов; каждый двор имел свои особенные ворота; в каждом отделении поместили по пяти и по шести арестантов.

Каждое крыльцо вело в светлый коридор шириною в четыре аршина; в нем на расстоянии двух сажен двери от двери были входы в отдельные кельи; каждая келья в семь аршин длины и в шесть ширины, но почти совершенно темные, оттого, что эти кельи получали свет из коридора чрез окно, прорубленное над дверью и забитое железною решеткою. Было так темно в этих комнатах, что днем нельзя было читать в них, нельзя было рассмотреть стрелки карманных часов. Днем позволяли отворять двери в коридор и в теплое время занимались в коридоре, но продолжительно ли бывает тепло? В сентябре начинаются морозы и продолжаются до июня, и пришлось сидеть впотьмах или круглый год со свечою.

Первое впечатление было самое неприятное, тем более что было неожиданное. Как могли мы предполагать, что, прожив четыре года в Чите, где хотя и было тесно, но было светло, нас без всякой причины станут наказывать строже, лишат даже дневного света. Признаюсь, мне крайне жаль было тех товарищей, которым еще оставалось двенадцать лет прожить в этой тюрьме, между тем как чрез два года мне предстоял переезд на поселение.

Два отделения в тюрьме, 1-е и 12-е - последние, как крайние, были назначены для женатых. Жены нисколько не колебались разделить тюремное заточение с мужьями, что запрещено было в Чите по случаю тесного и общего помещения; а здесь комнатка была отдельная для каждого. В нашем отделении жили Трубецкая, Нарышкина, Фонвизина и жена моя. С.П. Трубецкой говаривал часто: «На что нам окна, когда у нас четыре солнца!» А.Г. Муравьева и Е.И. Трубецкая не могли ночевать в тюрьме, потому что тут строжайше было запрещено поместить детей; двери каждой кельи запирались задвижками и замками по пробитии вечерней зори, а грудные младенцы и маленькие дети часто нуждаются в ваннах, в горячей воде - где это достать ночью в тюрьме?

Матери ночевали в своих домах: А.Г. Муравьева у своей дочери Софьи (Nono) - ныне С.Н. Бибикова, примерная жена и счастливая мать; Е.И. Трубецкая у своей Саши, вышедшей замуж за Ребиндера, достойнейшего ученого мужа, бывшего попечителем двух учебных округов; счастливые супружеством, они недавно скончались; жена прежде мужа. В эту тюрьму приехала Камилла Петровна Дантю, милая невеста нашего В.П. Ивашева; она добровольно и охотно делила жребий мужа и последовала за ним на поселение в Туринск. Здесь она кончила земную жизнь свою 30 декабря 1839 года, и через год, 28 декабря 1840 года, муж последовал за нею. Дети их были возвращены в Россию и хорошо воспитаны добрыми родственниками.

Каждый убирал свою келью по своему вкусу и по своим средствам. Общая кухня находилась посреди тюремного двора, в отдельном строении. Каждый двор можно было совершенно отделить от прочих, стоило только запереть ворота, что могло служить предосторожностью в случае каких-либо беспокойств. Такое же пространство, какое занимало все тюремное строение, было обведено высоким частоколом, так что вся площадь под тюрьмою и обведенным местом составляла квадрат.

Это загороженное пространство служило нам местом прогулки; зимою мы устроили там горы и катались на коньках. Коридор вел по всему зданию, но для спокойствия и чтобы не было так шумно от проходящих из одного отделения в другое, то комендант приказал затворить коридорные двери между отделениями, так что арестант, чтобы из № 1 перейти в № 7, должен был перейти через двор, а не по коридору. Верный план всей тюрьмы приложен в конце книги.

На другой день нашего прибытия в петровскую тюрьму прошел комендант по нескольким отделениям и подвергся упрекам от трех моих товарищей, спросивших его: почему он, знав план тюрьмы и ежегодно осматривав постройки, не представил начальству своему несообразность такого лишения дневного света, после того как мы уже четыре года в Сибири не были лишены его и что нам хотели сделать улучшение, а вышло новое наказание без новой вины?

Комендант хорошо понял всю основательность и справедливость таких замечаний, он был растроган и выразил мне после всю неприятность своего положения: что план был утвержден высочайшею волею, что если бы он сам от себя решился бы просить за нас, то подумали бы, что он хочет быть нашим ходатаем или что он нами подкуплен, тогда назначили бы на его место другого, который мог бы претеснять нас и делать нам тысячу неприятностей.

Тут кстати упомянуть, что все дела канцелярские, переписка с родственниками чрез посредство наших жен, доставление посылок, расчеты денежные артельные были всегда в совершенной исправности; честность его была безусловна и служила лучшею защитою против несправедливых домогательств со стороны его подчиненных. Старик комендант полстолетия привык курить табак, турецкий дюбек, доставляемый ему в замшевых мешках в определенные сроки.

Случалось, что или не вовремя его выслали, или почта по временам года и по расстоянию не могла доставить посылку, одним словом - он две недели был без табаку. Зная, что М.С. Лунин курит такой же табак, он приходил к нему в нумер и просил трубки; тот, узнав причину, отчего он курит с таким наслаждением, предложил ему взаймы целый мешок. Комендант отказался, сказав: «Если я у вас возьму, то это не беда, я вам с благодарностью возвращу; но если мои подчиненные узнают, что я у вас беру взаймы, то они тоже возьмут у вас и уже никогда вам не отдадут».

С наступлением зимы невозможно было читать и заниматься в коридоре от холода; тогда целый день в комнате горели наши свечи, отчего страдало слабое зрение, так что я должен был прибегнуть к помощи очков. Наши жены, в особенности Трубецкая, Муравьева, Волконская и Нарышкина, красноречиво описывали родным наше мрачное жилище; жена моя послала князю Одоевскому портрет сына его, сидящего в своем нумере в полумраке, как в пещере. Комендант, со своей стороны, представил по начальству, что мрачные кельи наши могут иметь худые последствия для тех, которые имеют слабое здоровье или наклонность к меланхолии.

Наконец, весною комендант объявил нам с радостью, что, по ходатайству графа Бенкендорфа, император повелеть соизволил, чтобы в наружной стене каждой кельи прорублено было окно. Это было исполнено в мае месяце; окно имело сажень длины и четыре вершка вышины, с железною решеткою, так что человек не мог пролезть в него, переделка эта была самая приятная и полезная для нас.

Внешние работы наши продолжались, как по-прежнему в Чите, летом на дорогах, в огороде, зимою мололи на ручных мельницах; в досужее время каждый занимался по своей охоте; в книгах не было недостатка, для учения было более удобств. А.И. Одоевский дважды в неделю работал со мною. По средам проводил с нами день старый моряк К.П. Торсон и занимал нас рассказами о кругосветном путешествии своем, читал нам свои записки, сообщал свои труды по механике. Товарищи посещали нас и наших соседей, так что по вечерам оживлялся наш коридор на два часа, до барабанного боя вечерней зори.

С женою жил я уединеннее прочих товарищей; оттого что были у нас постоянные занятия, все наши часы были распределены даже для прогулки вдоль стены частокола. Жена моя почти каждый день в 10 часов утра ходила на свою квартиру для устройства небольшого хозяйства; в небольшом ящике с крышкою повар приносил ежедневно наш обед в караульную, откуда часовой доставлял в наш коридор; в печи мы грели кушанье и сами убирали и выметали нашу келью. Жена моя поныне, по прошествии с того времени сорока лет, с восхищением припоминает свою жизнь в петровской тюрьме.

В июле 1831 года оставили нас двое из наших товарищей: Н.П. Репин и М.К. Кюхельбекер, бывшие со мною в одном разряде, но при утверждении приговора Верховного уголовного суда им был сбавлен срок каторжной работы, а Глебову и мне ничего не сбавили. Осенью того же года дошла до нас весть, что Репин сгорел вместе с товарищем Андреевым, который поступил из Петропавловской крепости прямо на поселение в Киренск, Иркутской губернии, и был переведен оттуда в Верхнеудинск; на пути в новое место жительства остановился ночевать на берегу Лены, в Верхоленске, где был поселен Репин, в 200 верстах от Иркутска. Репин нанял квартиру у купчихи; сени отделяли его покои от хозяйских.

Можно себе представить, как отрадно было их свидание и как длилась их беседа за полночь. Хозяйская служанка спала в сенях и почуяла дым; она пошла к хозяйке осмотреть покои и печи и ничего не заметила; с хозяйкою вместе воротилась в сени, где дым уже клубился. Начали стучать в двери Репина - ответа не было; стучали в ставни - не было ответа.

Собрались люди, и когда выломали дверь, то мгновенно огонь вспыхнул и пламя хлынуло навстречу - не было возможности для спасения. Когда после вошли в сгоревшую горницу, то нашли обгоревшие трупы: один - Репина, покороче, у самых дверей, другой - Андреева, подлиннее, у окна. Остатки тел обоих были положены в общий гроб и похоронены на местном кладбище. Могли заподозрить, что они убежали и сами подожгли дом.

Губернатор приехал в Верхоленск для следствия, но трупы ясно свидетельствовали несчастное происшествие. Должно предполагать, что они долго заговорились, что или не погасили свечки, или от трубок затлело одеяло - и они угорели; когда же огонь их коснулся, то заставил очнуться и искать спасения, но уже не имели ни голоса, ни силы; присутствие памяти при этом объясняется тем, что тела их найдены не на кроватях, а одного у дверей, другого у окна; следовательно, помнили место и хотели выбиться.

16

Это несчастье случилось в апреле 1832 года, несколько месяцев после того, узнав уже давно об бедственном случае прямым путем, получил я письмо от Репина, как бы с того света; письмо, чтобы дойти до петровской тюрьмы, пошло сперва из Иркутска в Петербург, в III Отделение собственной царской канцелярии, оттуда назад в Иркутск и за Байкал.

С грустью невыразимою читал я письмо сгоревшего соузника и старого сослуживца. В письме знакомил он меня с бытом поселенца; незадолго до отъезда своего из тюрьмы он надеялся еще на счастливый и скорый оборот в жизни. Н.П. Репин, внук адмирала Карцова, директора Морского кадетского корпуса, служил сначала в конной артиллерии, участвовал в войне 1813 и 1814 годов и после войны переведен был в гвардию.

Он был одарен необыкновенною памятью, много читал и вполне имел дар слова; разговор его был неисчерпаемый и всегда занимательный и оживленный. С твердостью стоическою переносил он заточение и ссылку; помню, что один только раз он призадумался, когда узнал о кончине зятя своего, обер-секретаря сената Юнкера, и жалел о сестре и малолетних детях ее, которым он с радостью заменил бы отца.

С Андреевым виделся я только в доме коменданта Сукина, когда нас посадили в крепость, и еще на гласисе в день исполнения приговора; он служил в лейб-гвардии Измайловском полку. Я слышал от близко знавших его, что он был очень умный, добрый и образованный молодой человек. Сибиряк позже рассказывал мне, будто бы они погибли от руки убийц, которые знали, что у них были деньги, ограбили, убили и подожгли дом. Наверно знаю, что так убиты были в Енисейске наши товарищи Лисовский и Абрамов 2-й.

Круглый год уже прожили в новой тюрьме, когда должен был расстаться с женою по случаю приближения родов. Она наняла другую квартиру, дом отставного чиновника Занадворова, где жила Трубецкая, пока ей строили собственный дом. Все наши дамы, кроме жены моей, имели собственные дома, и все, кроме Юшневском, Фонвизиной и Нарышкиной, имели детей. Тоскливо и грустно было нам расставаться.

За неделю до разрешения жены от бремени мне позволено было оставаться при ней; на квартире находился при мне часовой, который сменялся чрез сутки и провожал меня, как нянька, когда из квартиры выходил я на работу и на мельницу. 5 сентября родился второй сын мои Кондратий; с любовью принял сына на руки; впоследствии очень часто, когда родились еще три сына и дочь, терзала меня грустная мысль о будущности их.

С того времени я дал себе слово употребить все старание, чтобы самому воспитать детей и указать путь, по коему человек, независимо от гражданских отношений, мог быть счастливым и полезным во всяком сословии и во всяком месте. Добрейшая жена моя уже по рождении первого сына доказала, что вполне умела быть вместе и матерью, и кормилицею, и нянькою; она одна выполняла три должности, как водится в народе у самых бедных людей, но и у них есть и бабушки, и тетушки, и сестрицы, но у нее их не было в Петровском. Лишь только мать поправилась силами, то осталась одна; я должен был возвратиться в тюрьму, откуда только дважды в неделю имел позволение навещать ее на несколько часов.

Это время было тягостно. Хотя в Петровской тюрьме каждый из нас имел особенную свою келью и больше простора и покоя, чем в Чите, хотя артель и здесь была общая и по-прежнему старались все обеспечивать нужды всех, - однако по разъединении нашего помещения, позволившего каждому отделиться или избрать для себя тесный круг по сердцу и уму, исчезла та идеальность, которая одушевляла всех в тесном общем остроге читинском. Годы, здоровье, расстроившееся с продолжительностью заточения, должны были содействовать к тому. На работу выходили уже не с хоровыми песнями, реже собирались в общий круг, составился десяток кружков по родству, по наклонности характера. Иной становился все задумчивее в одиночестве, чего в Чите случиться не могло.

Самую деятельную жизнь из всех моих товарищей в петровской тюрьме вели Ф.Б. Вольф и А.З. Муравьев, первый из них был ученый, отличный доктор медицины, второй - практический хирург; они в сопровождении караульного вестового могли во всякое время выходить из тюрьмы, чтобы помогать больным. Старик наш, комендант, лечился только у Вольфа, также много заводских чиновников и рабочих; приезжали также страждущие недугами из окрестных и дальних мест.

Вольф справлялся с большою аптекою с помощью А.Ф. Фролова, который помогал растирать, толочь, варить и процеживать лекарства. Слава Вольфа распространилась далеко, и после каторжной работы увеличилась слава в Иркутске и под конец в Тобольске, где он скончался в 1854 году, оставив небольшой капитал, собранный самым бескорыстным постоянным трудом, своему бедному товарищу и помощнику А.Ф. Фролову.

А.З. Муравьев пускал кровь, выдергивал зубы, ставил вантузы или банки, перевязывал раны. Быв командиром Ахтырского гусарского полка, он, наверно, не думал сделаться фельдшером; находясь в отпуску за границею, он в университетах с жадностью слушал лекции хирургии и посещал клиники; на поселении он продолжал помогать больным, пока не имел несчастье переломить себе руку, после чего он хворал и скончался в 1845 году в селении Малой Разводной, близ Иркутска.

Во всю бытность мою в Чите и в Петровском Заводе в продолжение шести лет мы не знали смерти в кругу наших товарищей в остроге и в тюрьме; обстоятельство довольно примечательное, если сообразить, что по принятым расчетам смертности из 75 человек ежегодно умирают двое; нас было 82 человека, и не все молодые люди, было несколько и по 60 лет от роду. Вероятно, к этому способствовала жизнь однообразная, пища умеренная, не сложная.

Я уже сказал, что в Петровском был казенный железный завод: плавили всякую чугунную посуду, вытягивали шинное железо, проволоку и пр. В том же заводе была устроена водяная пильная мельница, которая уже десять лет оставалась без употребления и считали ее совершенно поврежденною. Начальник завода, узнав от плац-адъютанта, что между нами есть механики, занимающиеся этою наукою, просил коменданта, чтобы он позволил им осмотреть машины завода. Н.А. Бестужев и К.П. Торсон согласились. Каково же было удивление горных чиновников и мастеровых, когда чрез день после некоторых поправок и переставок машина пильная стала действовать на славу!

Н.А. Бестужев сработал отличные часы с горизонтальным маятником; тогда пришла ему мысль устроить часы с астрономическим маятником, которые вполне заменили бы хронометры и обошлись бы гораздо дешевле; мысль эту привел он в исполнение двадцать лет спустя, когда был уже поселен в Селенгинске. Когда скончалась всеми нами любимая и уважаемая А.Г. Муравьева, то H.A. Бестужев собственноручно сделал деревянный гроб со всеми винтами и ручками и с внутреннею и внешнею обивкою; он же вылил гроб свинцовый для помещения в него деревянного гроба.

У Бестужева были руки золотые, он же был хороший живописец. Торсон занимался все приготовлением моделей молотильных машин, веяльных, сеяльных и косильных. После, быв на поселении в городе Селенгинске, он строил эти машины, но не имел полного успеха по причине неустойки работников, по слабости своего здоровья и еще по скудости денежных средств. В нашей петровской столярной прилежно работали столы, стулья, кресла, скамейки, комоды, шкапы; лучшими столярами были: Фролов, Бобрищев-Пушкин 2-й, Борисов 1-й.

Вдохновенными поэтами были у нас А.И. Одоевский, П.С. Бобрищев-Пушкин 2-й и В.П. Ивашев; первый из них никогда не писал стихов своих на бумаге, а сочинял всегда на память и диктовал другим. Так сочинил он поэму «Князь Василько Ростиславич» и множество мелких стихотворений на разные случаи. Лира его всегда была настроена; часто по заданному вопросу отвечал он экспромтом премилыми стихами; в такие минуты играл румянец на его ланитах и глаза сверкали огнем. Он действительно имел большое дарование, но, как случается с истинным талантом, он пренебрегал им. П.С. Бобрищев-Пушкин 2-й сочинил замысловатые басни, звучными стихами передал псалмы и чудное послание апостола Павла о любви. В.П. Ивашев написал поэму «Стенька Разин».

Библиотека, журналы, газеты доставляли обильное и бесконечно разнообразное чтение; напряженно занимались науками с такою же любовью, как занимались ими в читинском остроге. По воскресным и праздничным дням собирались на час от 12 до 20 товарищей для слушанья Священного писания или проповеди из лучших духовных книг; чтецами были Корнилович из английских проповедников, Оболенский и Пушкин из французских, я из немецких; мы переводили иностранные подлинники без пера, а прямо читая по-русски вслух иностранную книгу, на что нужно иметь некоторый навык, как музыканту, играющему à livre ouvert*. В церковь водили один только раз в году для причащения. По-прежнему мы сами между собою запретили себе игру в карты, хотя легко можно было скрыть ее от стражи в отдельных кельях; зато мы позволяли себе, вопреки запрещению, иметь бумагу и чернила, писали и переводили целые сочинения.

Из числа всех товарищей оригинальнее всех жил М.С. Лунин. Он занимал 1-й нумер, совершенно темный, где невозможно было прорубить окна, потому что к наружной стене его кельи была пристроена унтер-офицерская караульня. Он не участвовал в нашей артели, пил кирпичный чай, часто постился по обряду католической церкви, в которую он перешел уже давно, был в Варшаве учеником и приверженцем известного Местра. Третья часть его кельи, к задней стене, была отделена завесою; за нею над помостками стояло большое распятие, присланное из Рима, где оно освящено было папою. В продолжение дня несколько раз слышны были латинские возгласы: «Dominus vobiscum»*.

При всем этом он никогда не был ханжою; когда выйдет с нами на работу, то любо было смотреть на его красивый стан, на развязную походку, на опрятную одежду, и любо было слушать его умный и живой разговор. Кто навещал его в келье, тот всегда оставался довольным его светскою беседою и его шутками. Однажды зашел к нему Муханов, любивший меняться вещами, и спросил его о состоянии здоровья и что он проделывает. «Je viens de prier Dieu pour le salut de mon âme et pour la conservation de mes effets»**.

Крепко досадовал он на Виктора Гюго за его роман «Notre Dame de Paris»***, за сравнение Эсмеральды; он сказал, что если бы от него зависело, то он уничтожил бы все экземпляры и имел терпение сжечь все это творение, бывшее в его руках, на восковой свече по листочкам. Будущность нашу на поселении рисовал он самыми мрачными красками, утверждая, что всем нам предстоят только три дороги, кои все поведут к погибели: одни женятся, другие пойдут в монахи, третьи сопьются.

Сам имел он бедственную участь на поселении помимо означенных трех дорог: он жил на поселении совершенно уединенно, окружил свой собственный домик частоколом, как острог, калитка была всегда заперта, слугою и сторожем имел бурята. Вероятно, эта странность возбудила подозрение: посланные чиновники от высшего начальства явились к нему неожиданно для обыска и отправили все найденные у него бумаги и рукописи в Петербург, вследствие чего он был перемещен в окрестность Нерчинска, где содержался под строгим присмотром. Ему было уже под семьдесят лет; ему запретили всякую переписку, даже с сестрою, и в 1845 году, 8 декабря, он скончался в Акатуе, без болезни, во время послеобеденного сна, от апоплексического удара.

В молодости своей и во время войны 1812 года служил он в Кавалергардском полку, но так как скупой отец его давал ему скудные средства на жизнь в столице, то он вышел в отставку, добрался до Парижа, где он за плату давал уроки французского и английского языков; несколько лет сряду содержал он себя собственным трудом во Франции и Англии, даже исправлял должность адвоката под именем М. Michel.

Когда отец его умер, то возвратился он в отечество, вступил опять в службу и последнее время служил в лейб-гвардии Гродненском гусарском полку в Варшаве, где был любим великим князем Константином до такой искренности, что когда в декабре 1825 года получено было повеление арестовать Лунина, то князь послал за ним, чтобы предупредить его и доставить ему случай спастись бегством за границу; но Лунин предпочел разделить участь товарищей.

Большие достоинства имел Алексей Петрович Юшневский, бывший генерал-интендант 2-й армии. Он был стоик во всем смысле слова, с твердыми правилами, умом и сердцем любил свое отечество и без малейшего ропота переносил все испытания и лишения. Казалось, что он даже вызывал их на себя, чтобы доказать, что он готов переносить и больше и не жалеет никаких пожертвований. Очень тесно был он связан с П.И. Пестелем, который для него не имел сокровенной мысли, все ему сообщал и дорожил его мнением и советом.

Юшневский был женат на вдове, не имел детей, но одну падчерицу; жена его Марья Казимировна приехала к нему в одно время с моею женою. Супруги жили в петровской тюрьме в стесненном положении, оттого что имение Юшневского было под запрещением; даже наследник его, родной брат, не мог оным вполне распоряжаться, пока не кончилась ревизия интендантских дел 2-й армии. Это дело, долго тянувшееся, огорчало Юшневского в тюрьме потому, что если бы комиссия при ревизии обвинила его в чем-нибудь, то он был лишен возможности оправдаться.

Можно себе представить радость и восторг старца, когда, по прошествии 8 лет, прислали ему копию с донесения комиссии высшему начальству, в коей было сказано, что бывший генерал-интендант 2-й армии А.П. Юшневский не только не причинял ущерба казне, но, напротив того, благоразумными и своевременными мерами доставил казне значительные выгоды.

Такое донесение делает честь не только почтенному товарищу, но и председателю названной комиссии генералу Николаю Николаевичу Муравьеву, правдивому и честному, впоследствии заслужившему народное прозвание Карского. В 1839 году Юшневский был поселен в Оёке, близ Иркутска, с некоторыми товарищами; один из них, Ф.Ф. Вадковский, в 1844 году захворал опасно, умер 7 января, и похороны его совершились 10 января.

Товарищи сговорились отнести гроб в церковь, чего Юшневский не мог сделать, потому что голова его не терпела холода, а ему пришлось бы идти по улице с непокрытою головою в сильный мороз; по этой причине он пришел в церковь один и стал подле гроба у изголовья умершего товарища. Когда священник стал читать Евангелие, то Юшневский внезапно упал и тут же окончил жизнь свою.

Присутствовавший товарищ, Вольф, старался ланцетом пустить кровь, но все было напрасно - его не стало. Он окончил свои страдания 10 января 1844 года в церкви при чтении Евангелия, быв окружен женою и друзьями. Я хорошо помню, как он мне рассказывал в петровской тюрьме о внезапной кончине отца своего, пораженного ударом молнии, и как он желал для себя кончину безболезненную и мгновенную. Желание его было исполнено. Тело его покоится возле тела Вадковского в Разводной, близ Иркутска.

Желал бы о каждом из товарищей сказать несколько подробностей, но вышло бы повторение одних и тех же похвал о твердости духа в перенесении заточения и изгнания, о постоянном христианском смирении, о нравственных достоинствах. В описании страданий моих товарищей и тюремной жизни старался я отбросить все краски мрачные, чтобы не подвергнуться упреку в преувеличивании перенесенного горя или заподозрению в возбуждении сострадания. К чему это? Рылеев сказал:

Кто брошен в дальние снега За дело чести и отчизны, Тому сноснее укоризны, Чем сожаление врага.

Вот почему не упоминаю подробно о болезни и продолжительных страданиях А.И. Барятинского, прекратившихся только с кончиною его в 1844 году 19 августа в Тобольске; о трогательных напевах П.В. Абрамова, постоянно вспоминавшего свой славный казанский полк; напевы умолкли со смертью его в 1838 году в Оёке; о семи женихах с обручальными кольцами без надежды на сочетание с предметом любви; о восьми женатых, навсегда отторгнутых от жен и детей, трое из них дожили до вести, что жены их вышли замуж за других.

Какими словами следовало бы описать каждого из тридцати с лишком юношей, брошенных сперва в темницу, потом в Сибирь, чтобы пополнить роковое число 121-й жертвы. В дальнейшем повествовании представится случай говорить еще о многих товарищах, с которыми встретился на поселении в Западной Сибири, на Кавказе или о которых имел точные сведения по переписке с ними с Западною и с Восточною Сибирью.

Приблизилось время ехать на поселение; срок окончания тюремной жизни наступал 11 июля 1832 года, и как мне было известно, что родственники жены моей просили о поселении нас в Кургане, Тобольской губернии, и как жена моя ожидала разрешения от бремени в конце августа, то упросил ее ехать вперед до Иркутска, похлопотать там о нужных бумагах, так что по прибытии моем в Иркутск мы могли бы в тот же день отправиться в дальний путь и приехать на место до ее родов. 2 июля понес я сына моего Кондратия в тюрьму, чтобы крестный отец его Е.П. Оболенский и товарищи благословили его; младенец был одет в светло-голубую шинель, сшитую крестным отцом; он нисколько не смутился, увидев моих товарищей, обнимавших и целовавших его.

Жена моя простилась со слезами; дамы наши крепко боялись за ее здоровье, за состояние, в коем она была с маленьким ребенком в ожидании иметь скоро другого. Всех более беспокоилась о ней А.Г. Муравьева: она прислала ей складной стул дорожный, предложила тысячу вещей, уговаривала при плавании чрез Байкал взять корову, дабы младенец во всякое Время мог иметь парное молоко. К.П. Торсон сделал для сына морскую койку; Н.А. Бестужев сделал винты и пряжки и привесил койку на надежных ремнях к крайнему обручу от накидки колясочной, так что эта койка была лучшею висячею люлькою; ребенку было хорошо лежать, матери было спокойнее; за люлькою висела занавеска, чтобы защитить от ветра.

3 июля уехала жена моя; без остановок достигла она Байкала; там не было казенных перевозных судов, тогда еще не было пароходов Мясникова, и она наняла рыбацкое судно парусное, на коем поместила коляску и несколько попутчиков. Плавание было самое бедственное: посреди озера поднялся противный ветер и качал их несколько дней; сын мой захворал; можно себе представить положение матери. Запасное молоко, взятое с берега, прокисло; вареного младенец не принимал; с трудом поили его отваром из рисовых круп; наконец, он не принимал никакой пищи - мать была в отчаянии. На пятый день буря затихла, ветер подул попутный, и через несколько часов пристали к берегу.

Жена моя доныне с восторгом выражает чувство блаженства, припоминая, когда она ступила на землю, когда сын ее, больной, измученный, голодный, освежившись свежим молоком, уснул сладко; а она, сидя возле него на полу, еще качалась всем телом, как на море, и благодарила бога за спасение сына. От Лиственной станции до Иркутска было ей недалеко; она приехала туда 12-го, ожидала меня на следующий день и напрасно ждала еще две недели. Все наши расчеты во времени и все наши предосторожности и меры рухнули от ветра и неисправности канцелярской.

Замедление моего приезда в Иркутск имело две причины: генерал-губернатор Лавинский в то время осматривал свои губернии, и канцелярия его забыла к 11 июля предуведомить коменданта о месте моего назначения. Лепарский получил эту бумагу только 20 июля и в тот же день меня отправил. Таким образом, пришлось мне девять дней оставаться в тюрьме долее определенного срока. В продолжение всей бытности моей в каторжной работе не было никакого сбавления наших сроков; но после моего отбытия на поселение, чрез три месяца, значительно сбавлен был срок всем моим тюремным товарищам по случаю рождения великого князя Михаила Николаевича в 1832 году.

Примечания

*Невозможно, это легкомыслие со стороны генерала) если вы хотите уехать без вашего сына, путь обратно будет для вас закрыт навсегда (франц.).

**Если вы нуждаетесь в какой-либо другой помощи, я буду ходатайствовать перед его величеством (франц.).

***Я еду, чтобы не возвращаться, и мне не о чем более просить, когда мне отказывают в моем сыне (франц.).

*с листа (франц.).

*Бог с вами (лат.).

**Я только что молил бога о спасении души и об удержании от действий (франц.).

***«Собор. Парижской богоматери» (франц.).

17

Глава десятая. Переезд из Восточной Сибири в Западную.

Прощание с тюрьмою. - Лагуны Селенги. - Байкал. - Буря. - Кн. В.М. Шаховская. - Сообщение. - Население. - Исправник. - Трудолюбие. - Смышленость. - Промышленность. - Опрятность. - С.Г. Краснокутский. - Н.С. Бобрищев-Пушкин. - А.Н. Муравьев. - Верещагин. - Ф.М. Башмаков. - Горский. - Фирстова деревня. - Гр. Мошинский. - Кн. Сангушко. - Крижановский. - Старый знакомец.

В Ильин день 1832 года простился я с товарищами и с тюрьмою: охотно с тюрьмою, но грустно с оставшимися товарищами. Душевно уважал их и теперь, вспоминая, уважаю и люблю их. Со многими ли из них опять увижусь? Все ли дождутся своего освобождения? Много воспоминаний и много испытаний породнили меня с ними! Не менее грустно было мне проститься с нашими дамами: они с полным самоотвержением делали все для облегчения нашего состояния, а сами терпели гораздо больше нас; и с ними желал я опять увидеться, но где? когда? Ответа не было.

У тюремных ворот стояли две тройки, при них унтер-офицер и рядовой, мои проводники. Почтенный комендант Лепарский приказал позвать меня в особенную караульную комнату, где простился со мною и простосердечно сказал мне, что жалеет, что не прежде был знаком со мною на воле. Я просил его беречь моих товарищей, как он поступал до того времени.

Когда спустился по ступеням караульни, то еще раз увидел товарищей, стоявших под сводом ворот, и голосом, движением рук, выражением лиц еще раз простились. Я ехал с М.Н. Глебовым до Верхнеудинска, там я расстался с ним; он был поселен недалеко от этого города в селении Кабанках, где он прожил девятнадцать лет; сначала вел мелочную продажу в лавочке, потом скучал и все жаждал и скучал и умер в 1851 году. Я без отдыха не скакал, а летел, как птица из клетки; чудные берега Селенги мелькнули пред глазами, дни и ночи ясные освещали все предметы где яркими, где бледными красками, но душа попеременно была то в Иркутске у жены и сына, то у товарищей в оставленной мною тюрьме.

Не доехав до Посольского монастыря, где главная пристань судов, велел я по совету проводников своротить по берегу Селенги к другой пристани - Чертовкиной, откуда большие рыбацкие суда, отправляющиеся в Иркутск, чрез устье Селенги входят в Байкал, Лишь только приблизились к селению Чертовнику, как увидели в версте оттуда плывущий баркас; у пристани не застали других судов, и оставалось одно средство - догнать отплывшее судно.

Пошел, ямщик, пошел! Неслись мы лихо по деревне, как вдруг услышал пронзительный крик, повторявшийся несколько раз отрывисто. Я оглянулся - увидел человека, бегущего за моею повозкою, махающего рукою, и как он упал, выбившись из сил. Я воротился, поднял его и узнал в нем, в крестьянской одежде, моего петровского конвойного солдата Визгунова, георгиевского кавалера, который за год перед тем вышел в отставку и просил меня усердно взять его с собою.

«Сам, брат, не знаю, куда еду, и места нет тебе, любезный друг; но когда устроюсь на поселении, охотно приму тебя, ты в Иркутске узнаешь, где я буду поселен». Между тем он не нуждался, пользовался хорошим здоровьем, выгодным местом у селенгинских рыбаков и перевозчиков, своих земляков. Откуда же эта привязанность? я не давал ему ни копейки, узнал он меня, когда во время болезни жены моей он был бессменным моим стражем; быть может, заслуженный воин дорожил ласковым словом и хлебом-солью. Как часто грешим мы против людей, упрекая их в неблагодарности и выставляя им в примере привязанность собаки, кошки и коня; но если бы мы берегли людей, как многие страстно берегут и холят собак и коней, то, право, люди были бы привязаннее, вернее, лучше и полезнее для всех.

Далее поскакали по берегу реки целиком чрез поля и луга. Чрез полчаса поравнялись с плывущим баркасом; из всей силы кричал я судовщикам: «Остановитесь! Возьмите нас с собой!» - «А дашь ли 25 рублей?» - «Охотно!» - «А 30 рублей?» - «Изволь!» - «А 35 рублей?» - «Хорошо!» - «А 40 рублей?» - «Дам. Живее лодку!» И два рыбака спустились с баркаса в небольшую лодку и причалили к берегу.

С проводниками моими мы быстро пересели, был у меня только чемодан, салфетка с хлебом и с бутылкою чудного вина от Е.И. Трубецкой на дорогу. Я не имел времени запастись провиантом на случай противного ветра; к тому же ветер дул попутный, с ним можно было переплыть Байкал в пять часов. По Селенге баркас плыл с помощью бечевой, которую медленно влачили три человека, с кормчим было всего шесть человек.

Поперек баркаса, во всю ширину его, стоял тарантас с поднятыми оглоблями, в нем заметил я седую голову и военную шинель. Маленькая лодка, быстро перерезывая прозрачную воду Селенги, догнала судно. Взобравшись туда, поклонился старику попутчику, приказал унтер-офицеру заплатить все деньги кормчему и просил сего последнего употребить все усилия, чтобы сегодня переплыть Байкал, и что я готов в таком случае щедро наградить его работников. Эти байкальские моряки, проводившие всю жизнь на озере, возившиеся с рыбою, были медленнее водоземных, не знали, что значит спешить и торопиться, - были хладнокровны и равнодушны ко всему, кроме живота своего.

Было три часа пополудни, до устья Селенги оставалось плыть верст шестнадцать, они располагали прикрепить бечевую к дереву, чтобы отобедать на судне. «Успеем, - говорили они, - ветер попутный, завтра рано перелетим, лишь бы благополучно выбраться из Селенги, изливающейся в Байкал многими рукавами, затрудняющими плавание по множеству мелей и шхер». Баркас остановился у самого берега; я уговорил моих проводников выйти на берег и тянуть бечевую, пока перевозчики отобедают и отдохнут.

Молодцы солдаты, перекусив хлеба, тотчас последовали за мною; втроем потянули, и шаг за шагом все подвигались вперед. Соскочив с баркаса на берег, я повредил себе ногу в самом сгибе у пятки, вероятно оступился; но с каждым шагом было все больнее и больнее; до того ли мне было, когда я знал, что жена моя, без вести обо мне, верно, в сильном беспокойстве проводит каждую минуту разлуки, продолжавшейся многими днями долее определенного срока!

Я тянул за бечевую до вечерней зари. Крепко устал, а перевозчики собирались прикрепить бечевую к берегу и поужинать. Кормчий божился, что вечером опасно выбираться в море по извилистым рукавам реки, что с утреннею зарею в час времени выплывем из Селенги, а там натянем парус. Для меня вечер казался светлым, луна в первой четверти довольно светила; но я был с ушибленной ногою. попутчики-солдаты были утомлены, несведущи с плаванием, незнакомы с местностью, и мы должны были покориться воле кормчего. Я завернулся в шинель, лег на палубе, слышал, как попутчик в тарантасе расспрашивал обо мне моих проводников, и скоро уснул.

Когда я на другое утро проснулся, то уже не видел берегов Селенги: мы были на открытом озере, парус был натянут, но ветер слабел с каждою минутою, наконец, парус повис; жестяной вымпел на мачте скрипел, ворочаясь направо и налево, остановился, и мы стали в двадцати верстах от устья реки. Можно себе представить мою досаду; упреки были напрасны; рыбаки разлеглись на палубе и сказали спокойно: не сегодня, так завтра доплывем.

Я имел досуг разглядеть Байкал, или Святое море, во всех направлениях и во всех видоизменениях: берега его высокие и волнистые тянутся грядами, то скалисты, кремнисты, то покрыты зеленью, где лесом, где травою, где песком и глиною. Повсюду кругом видно вулканическое образование, и можно смело согласиться с естествоиспытателями, утверждающими, что Селенга, Байкал, Ангара составляли прежде одну реку.

В некоторых местах озера не могли измерить дна; там, где Ангара вытекает из Байкала, стоят два огромнейших камня по самой средине, которые служат как бы шлюзами; возле камней, к стороне Байкала, дно неизмеримо; тут явный след вулканического действия, а к стороне речной, к Ангаре, дно не глубоко. Берега озера украшены одною только природою, нет нигде следов труда человеческого. Посольского монастыря башня, станция почтовая и несколько хижин напоминали обитаемость этой страны.

Поврежденную ногу примачивал я холодною водою; просил рыбаков накормить моих проводников за плату (у них был семидневный запас, иначе не пускаются на переправу через Байкал). Я вытащил из корзинки кусок хлеба, когда попутчик мой, сидевший все в тарантасе, как в вольтеровых креслах, пригласил меня разделить с ним суп из курицы и кашу. «Не прикажете ли водочки?» - «Если у вас есть запас недели на две, то охотно соглашаюсь, а если у вас меньше того, то легко могу обойтись без водки, от коей уже с лишком семь лет отказался поневоле». Я хорошо сделал, потому что у хлебосольного попутчика была только одна бутылка водки.

Мы скоро познакомились. А.П. Злобин находился тогда по особым поручениям при генерал-губернаторе, был до того начальником солеваренных заводов в области Якутской, а после главным начальником рудников. Он был в большой горести, недавно лишившись любимой супруги, с которою счастливо прожил двадцать лет; осталось у него семеро детей, из которых 18-летняя дочь управляла хозяйством и заботилась о малолетних братьях и сестрах. В Якутске познакомился он с товарищем моим А.А. Бестужевым (Марлинским), ласково принятым в доме его и дававшим уроки его детям. Попутчик мой был занимательный человек по своей горной части, исправлял свою должность с рвением и был дельный и полезный на своем месте.

На третий день поднялась буря. Баркас наш на якоре качался с канатом, как люлька. С боку баркаса к длинным веревкам были привязаны четыре осетра, гостинец Злобина своим иркутским приятелям; осетры беспрестанно подымались из воды и ныряли, но освободиться не могли. Нас качало днем и ночью; глаза мои раскраснелись от первых ясных дней на море, от отражения солнца на воде, от ветра; только отрывки читал я Goethe's Genius; эта книжка была в моем кармане. От качания мне делалось дурно, и большею частью лежал я днем на палубе, а ночью в низкой каюте, куда влезал ползком. Чем больше было мое нетерпение, тем неодолимее становились препятствия; после двухдневной бури беспрестанно дул противный ветер.

Уже шесть дней качались на одном месте; съестные запасы истощались; через сутки пришлось бы воротиться в Чертовкину по рукавам Селенги и опять терять время. В осьмой день собрали крошки сухарей. Злобин хотел пожертвовать осетром, я отговорил; у рыбаков опытных и запасливых было еще хлеба и водки на несколько дней. Они уверяли, что иногда случалось ждать попутного ветра до двух недель.

Часто сходятся крайности: так столкнулись остальной черствый хлеб моего щедрого попутчика, разделившего со мною все, что у него было съестного, с моею бутылкою токайского вина, данного мне на дорогу от Е.И. Трубецкой. Это чудное вино из погреба знаменитого гастронома графа Лаваля хотел я беречь для жены моей в случае болезни, а пришлось его пить на Байкале. Оно подкрепило моего попутчика; у рыбаков и проводников хватило еще на раз сухарей и водки, и решено было в полдень воротиться в Чертовкину.

Вдруг железный вымпел завизжал и начал вертеться вокруг; рыбаки засмотрелись и определили, что будет или штиль, или подует ветер попутный. «Подыми мачту! прикрепи парус!» - ветер попутный. Злобин сошел со своего седалища, сам держал конец паруса, прибавили еще другой, ветер становился порывистее, и мы не плыли, а летели. Чрез несколько часов пристали мы к берегу близ почтовой станции. Тут узнал я, что жена моя, переправившаяся с Посольской пристани, провела семь дней на Байкале, как я провел на нем десять дней. Две станции до Иркутска проскакал по-курьерски, прибыл туда около полуночи; о квартире жены узнал в полиции.

Служанка отперла двери, в другой комнате виден был свет лампады и слышен голос моей жены, убаюкивающей засыпающего сына. Радость свидания была невыразима, и мы обещали друг другу впредь самовольно не разлучаться; в чертах лица жены прочел я болезнь сына. Действительно, он был опасно болен, не ел, не пил, обыкновенная его бледность стала еще бледнее; мать подняла младенца, поднесла ко мне, долго он смотрел на меня пристально, как вдруг поднял ручку и улыбнулся; с той минуты ему стало лучше. Во время этой тяжелой разлуки и болезни сына добрая жена моя была осыпана ласками и вниманием Пр[асковьи] М[ихайловны] Муравьевой и добрейшей родной сестрицы ее, княжны Варвары Михайловны Шаховской.

В.М. Шаховская во все время своего пребывания при родной сестре в Верхнеудинске и в Иркутске была неутомимая защитница и утешительница всех наших узников читинских; дружественным своим посредничеством доставляла нашим родным и далее все то, что не могло быть передаваемо чрез наших жен и чрез коменданта по почтовому сообщению. Александр Николаевич Муравьев 1-й, соскучившись праздною жизнью в Верхнеудинске, просился на службу и, быв давно полковником гвардейского Генерального штаба и обвешенный орденами русскими и иностранными за Отечественную войну 1812 года, не отказался вступить в должность городничего в уездном городе, откуда переведен был в Иркутск в той же должности, где он много делал добра для горожан и для города.

В обратный проезд мой чрез Иркутск я застал его уже председателем губернского правления и только что получил новое назначение исправлять должность тобольского гражданского губернатора. Я душевно обрадовался, что такому благонамеренному, сведущему и приготовившемуся человеку представился большой круг действий после многих лет бездействия. На другой день навестил нас доктор и советовал отложить поездку; но мы имели пред собою далекий путь и осень, незачем было медлить тем, которые всего более надеялись на помощь божию. Я поехал в загородный дом губернатора, к И.Б. Цейдлеру, там получил подорожную и проводника, казацкого урядника, и 4 августа после обеда переправились на пароме через прозрачнейшую в мире Ангару.

Вечер был теплый, маленький выпал дождь, но лишь поднялись с парома, солнце осветило одну из столиц Сибири: показались местами хорошие опрятные здания, зелень садов и зеркальные поверхности Иркута и Ангары. Каждый шаг вел к новой жизни; вся эта дорога, по коей я шесть лет перед тем ехал зимою, представляла мне все новые виды и картины оживленные. Очень часто во всю дорогу вместе с женою благодарили за изобретательность Торсона и Н.А. Бестужева, за спокойную висячую койку, в коей сынок лежал так же хорошо, как в люльке, и к великой радости нашей заметили в следующий день, когда кормили его кашицею и стукнула ложечка, что у него прорезался первый зубок. Вероятно, вся болезнь его была от зубов; ему становилось все лучше и лучше.

Земледелие и скотоводство процветают повсюду, где климат позволяет ими заниматься. Большая почтовая дорога от Тобольска до Нерчинска есть главный путь сообщения или главная жила огромного тела, предназначенного к доставлению изобильных средств существования для многочисленных поколений потомства. В царствование Екатерины II называли Сибирь золотым дном, тогда богатство весили золотом; хотя в самом деле горы ее, и русло рек, и дно болот доставляют много золота, но почва ее плодородная дает больше.

Много местностей обширных в губерниях Енисейской, Томской, Иркутской дают сороковое зерно; много земель там не терпят удобрения или унавоживания, как чернозем нашей Украйны. Направление течения главных рек: Оби, Енисея, Лены со всеми втекающими боковыми реками - идет в Северный океан и затрудняет торговлю, особенно внешнюю. Юго-восточная часть Сибири имеет судоходство в Великий океан. Еще не настало время для каналов; бесконечное протяжение от Охотского моря до Волги имеет сообщение водное, которое прерывается только в трех местах, и то на пространствах не очень значительных.

От урочища Нотары близ Великого океана могут плыть суда Маею, Алданом, Леною; из Качуги на Лене перевозят гужом до Байкала; оттуда Ангарою, Енисеем до села Маковского девяносто верст волоком; оттуда водою Кетью, Обью, Иртышом, Тоболом, Турою, Тагилью или прямо из Тюмени по Туре, минуя Тагил, волоком прямо до Перми и оттуда Камою в Волгу. Следовательно, на этом исполинском расстоянии от Охотска до Петербурга в 10 тысяч верст, если плыть водою, то встретятся только в трех местах препятствия: в Качуге, в селе Маковском и в Тюмени. Умножение населения, капиталы, промышленность и гражданское устройство отвратят препятствия и дадут всему полезный и должный ход.

Помню, как часто товарищ мой Артамон Захарьевич Муравьев проклинал Ермака за завоевание Сибири, сделавшейся мучением и гробом для ссыльных, - так, но в этом страна не виновата. Разве северные полосы наших Архангельской, Вологодской, Олонецкой и Пермской губерний также не могли служить местом изгнания? Даже если Сибирь не доставит никакой особенной выгоды для России, то страна, с увеличением населения, с посеянными в ней семенами, обещает отдельно самой себе счастливую и славную будущность. Много истинно хорошего сделал для нее Сперанский своим сибирским уложением; это хорошее, без сомнения, еще лучше разовьется, когда страсть к централизации и к подведению в одной общей форме не помешает дальнейшему развитию тех сил, кои уже находятся в Сибири.

Река Енисей своим течением разделяет Сибирь на две половины, на Восточную и Западную; первая - гориста, прорезана реками из горных источников, воды быстры, чисты, прозрачны; вторая имеет более равнин, реки текут лениво, вода мутная; но почва обеих частей плодородна, кроме всей северной полосы. Земледельцы Восточной Сибири сбывают свои произведения в многочисленных горных заводах и частью на китайской границе} земледельцы Западной Сибири производят для внутреннего потребления и сбывают сало, масло, мыло, кожи оптовым торговцам, которые скупают все на ярмарках, бывающих в каждом уездном городе и в значительных селах по три раза в год.

Все население состоит из полутора миллионов жителей, в том числе небольшое число туземцев: остяков, самоедов, тунгусов, бурят и якутов; большая часть состоит из ссыльных, из сброда всяких преступников и безымянных беглых, которые в Европейской России всячески старались освободиться от рекрутства неправильного и от притеснения помещика. Из этой смеси разнородных племен и жителей различных губерний образуется нечто новое, особенное, сибирское. Правительство прилагало все старание к водворению ссыльных поселенцев.

В царствование Александра I были отпускаемы на это значительные суммы. На большой дороге в Енисейской губернии и в Иркутской близ Бирюсы устроены были новые поселения по плану: большое каре в средине составляет огромную площадь, от средины каждого фаса перпендикулярно тянутся широкие улицы застроенные; все селение имеет вид креста. Дома построены красивые с двумя просторными половинами для двух семейств; окна светлые, крыши тесовые, выкрашенные красною краскою.

Для первого обзаведения поселенцев казна отпустила довольно денег на закупку лошадей, коров, земледельческих орудий и семян; но местные распорядители дали им таких кляч, что невозможно было ими работать, вся прочая принадлежность также была негодная, и ленивые поселенцы почти все разбежались. Я сам видел эти новые селения совершенно покинутые; люди, оставшиеся сторожить строения, рассказывали мне, что и место для селения было выбрано худое, безводное, неудобное для земледелия; опять вина местного начальства, которое могло бы иметь благодетельное влияние, если бы по совести исполняло свои обязанности.

Самоед.

В царствование Екатерины II и Павла был Лоскутов комиссаром в Киренске - то, что ныне уездный исправник. Современники его, очевидцы, называли его чудаком и рассказывали, что он днем и ночью носил высокие ботфорты, ложился спать одетый и проч., но все поныне благословляют его память. Деятельность его была необыкновенная: он устроил отличные дороги, мосты, во всех селениях ввел большую исправность, коей по привычке следует уже третье поколение. В бывшем его округе доныне найдете в крестьянских домах большую опрятность, отлично допеченный хлеб и славнейший квас.

Бывало, рассказывали они, комиссар прискачет неожиданно в деревню, зайдет в избу, спросит кусок хлеба, и если хлеб нехорош от нерадения, то хозяйке розги. В другой избе спросил квасу, и если квас слишком жидок, или перекис, или если летом подают его теплый, то хозяйке розги, и все хозяева и все семейства благодарили комиссара. Разумеется само собою, что я не ставлю в пример такое средство; но есть много других средств, с коими благонамеренный начальник может сделать пропасть добра. Ныне чиновники преимущественно только думают, как нажить побольше денег, и людей прижимают взятками больнее, чем чудак комиссар розгами.

В том же городе жил отставной подполковник Яковлев, бывший тридцать лет городничим в Красноярске; он получал 700 рублей пенсии, имел семейство и по дешевизне съестных припасов жил без долгу, без милостыни и очень просто. Один из моих товарищей, рассуждая в кругу чиновников о службе, о гражданских обязанностях, привел в пример бескорыстие и честность отставного городничего.

«Помилуйте! - возразил окружной судья. - Он человек не честный, а просто дурак, глупец, трус! он или не умел, или боялся взять, за что же тут хвалить его?» Для такого судьи честность в мире не существует; правительство не может обратить на путь истины такого закоренелого, закаленного нравоучителя, если всякое злоупотребление его, всякая кривда, каждая взятка не будут преданы гласности; с гласностью невольно явится в нем страх и совесть или он лишится места безвозвратно.

При тогда существовавших отношениях я не виню этого судью: представьте себе юношу, который начинает свою службу канцеляристом, бьется десяток лет для получения благословенного чина коллежского регистратора; каждый день он видит, как отец его, чиновник опытный, умеет брать взятки, как улучшает он свое благосостояние, как обстраивается домишком и амбарчиками; каждый день отец подстрекает сына следовать его примеру.

Сын берет копейками, чтобы после брать сотнями и тысячами, как поступает отец. Сын научается смотреть на взятки как на благоприобретенное законным образом достояние; бесчестие и плутовство прививается к нему, как прививают оспу: так мудрено ли, что таким образом увеличивается число вредных и злонамеренных чиновников?

В Сибири доныне чиновников не много, на каждый округ в 250 000 квадратных верст, имеющий до 40 000 жителей, придется по девяти чиновников: окружной судья с тремя заседателями, земский исправник с тремя заседателями и окружной стряпчий. Если бы каждый из них довольствовался тысячью рублями в год, то пришлось бы на каждого поселянина погодно по 22 1/2 копейки; но кто определит, сколько чиновнику нужно? где предел желаниям чиновника, который, получая по 500 рублей ассигнациями жалованья, живет с большим семейством не хуже, не беднее наследственного богача.

Упоминая о жителях Сибири вообще, не могу описывать особенно племена кочующие, из коих я познакомился только с бурятами. Я не жил с жалкими обитателями ужасной северной полосы Сибири, в коей, от Обдорска до Верхнеколымска, жили мои товарищи, с которыми увиделся после на пути и в Кургане и на Кавказе: И.Ф. Фохт, А.В. Ентальцев, В.Н. Лихарев, В.К. Тизенгаузен, М.А. Назимов.

В этих тундрах погибли товарищи мои - Шахирев, Фурман, Бобрищев-Пушкин 1-й, Шаховской, двое последних лишились ума, Враницкий, который за год до своей кончины был перемещен в Пелым, где фон дер Бриген тщетно старался его развлекать и поддерживать. В тех местах безлюдных, где полгода сряду не показывается солнце, где земля, вечно холодная, оттаивает только на полфута глубины, где люди питаются рыбою и дичью, ездят по промыслам на оленях и на собаках, где нет огородов, нет посевов, - там все малоросло, все угрюмо, все печально, все холодно.

От средней полосы Сибири до юга - народ все видный, здоровый, смышленый; ямщики славные, земледельцы трудолюбивые. Занимательно видеть, как они к почве применяют земледельческие свои орудия, как ловко устроен сибирский плуг в Курганском округе и в других местах. Для молотьбы зимою они поливают ток и тем составляют зеркальный пол изо льда, отчего хлеб хорошо вымолачивается и не имеет в себе пыли.

Вместо цепов они в иных местностях употребляют деревянный цилиндр из лиственницы, сибирского дуба в два аршина длины и в десять вершков поперечника: к окружности прикрепляют зубцы длиною в четыре вершка, рядов восемь, по восьми зубцов в ряду и с помощью железных стержней, прикрепленных к центру боковых кругов цилиндра, или катка, в кои приделываются оглобли, катают по разложенным снопам.

Этот механизм ведется у них с прошедшего столетия. Когда они молотят горох, то к простой телеге, к спицам колес привязывают небольшие цепы и катают телегу взад и вперед по разложенному гороху. Даже когда молотят обыкновенными цепами, то напрасно не дадут удара по соломе, как бывает в наших деревнях: они кладут снопы сушеного хлеба в два ряда, комлями или соломою внутрь, а колосьями в наружную сторону, тогда в два ряда молотят, двигаясь взад и вперед; в это время старушки и дети раскладывают другой такой же ряд снопов, и когда молотильщики переходят к другому разложенному ряду, то те же старухи и дети идут к перемолоченному первому ряду, выбирают солому или переворачивают снопы, чтобы еще помолотить, если в колосьях еще осталось зерна.

Во многих селениях земледелие в цветущем состоянии, но особенно достойно замечания прилежание забайкальских бурят, которые орошают пашни и луга, даже продовольствуют часть Иркутской губернии.

Этим кочевым дикарям не очень давно, когда Трескин был иркутским губернатором, впервые раздаваемы были сохи и косы. Первопашец рассказывал Н.А. Бестужеву, каким образом три работника должны были управлять одною сохою: один вел лошадь, другой держал соху, третий отворачивал пласт земли, поднятый сошником, потому что они еще не знали употребления лемеха. А ныне бурята кормят жителей забайкальских и соперничают с семейскими, даже опередили их в орошении полей, лугов и огородов.

Эти недавно дикие, кочевавшие потомки монголов, став оседлыми, занимаются успешно ремеслами; они славные столяры, плотники, кузнецы. Бурят требует только формы, так называет он модель или образец, и сделает по ней как нельзя лучше. Хорошо они выделывают кожи, меха и скатывают войлок. Сосед его, русский старожил, еще привык называть его дошлым, потому что буряты кочующие питаются всякою падалью, но эти дошлые служат явным и славным примером, как в короткое время можно преобразовать не отдельного человека, но целое племя, когда умеют взяться за дело с лучшей стороны.

Буряты даже стали изобретательны; для переправы чрез реки, где еще не устроены правильные сообщения, где нет даже лодок и карбасов, там они имеют выдолбленные колоды вроде корыт, кои хотя и могут поднять значительную тяжесть, «о так вертки, что надобно большое уменье не только управлять ими, но даже просто сидеть в них, и то на самом дне с протянутыми ногами, потому что лавочке нет места.

Эти две колоды, или два корыта, ставят они рядом поперек реки, повозку помещают так, что правое переднее и заднее колесо были в одном корыте, а левые колеса в другом, дабы такое положение не позволяло корытам расходиться, но удерживало их от боковой качки; повозка переправляется с большею безопасностью, нежели на плоту или на карбасе: тот и другой могут случайно покачнуться набок.

С большего еще смышленостью они ускоряют при осенних морозах переход чрез реку, что называют заморозить ее, посредством отколотых береговых льдин, кои сцепляют вместе морозом. Течение реки им не мешает, потому что на снастях становят свой карбас перевозный все далее и далее в реку, по мере как подвигается работа; с противоположной стороны делают то же самое; в две или три ночи промежуток загораживается сам собою наносным льдом, между тем как ниже по реке не стало сплавных людин.

Такая же смышленость видна при сплавках дров по самым быстрым рекам: из легких бревен делают раму величиной по количеству дров, спускают ее на воду, прикрепляют к берегу жердями и кольями; тогда просто бросают дрова в раму, наблюдая, чтобы они ложились наперекрест ряд после ряда, рама и крестообразное расположение препятствуют им расплываться.

От различия климата и почвы и от неизмеримых расстояний бывает необыкновенное различие в ценах на хлеб и на съестные припасы. В северной полосе и на востоке до Иркутска ржаная мука доходит до трех рублей серебром и более за пуд, между тем как в Иркутске пуд стоит 60 копеек, а в Минусинске и в Кургане 10 копеек. Пшеница хорошо родится за Байкалом и во всей южной полосе. Говядина в населенных местах повсюду дешева, можно иметь ее по одной копейке за фунт.

Сибирская лошадь крестьянская для работы покупается лучшая за 15 рублей, корова за 6 и за 8 рублей. Из этого видно, что материальная жизнь там не дорога. Сахар, колониальные и бакалейные товары привозят купцы во время ярмарок. Фабричная промышленность в совершенном детстве; в некоторых городах появляются заводы мыловаренные, кожевенные и салотопные.

В 40 верстах от Иркутска находится обширная Тельминская суконная фабрика, выделывающая порядочные сукна из туземной шерсти. В бытность мою в том краю составилось общество овцеводов под председательством губернатора Цейдлера, которое из Саксонии пригнало стадо хороших овец; оно прибыло благополучно, убыль от дальнего пути заменилась приплодом во время дороги, но стадо постепенно извелось; не климат, не корм, но, вероятно, недосмотр был тому причиною.

Сермягу, холст, пестрядь и ковры ткут в деревнях для собственного употребления. Тюмень продает ковры собственного изделия. Зимою население при большой дороге имеет довольно заработков: перевозят чай, китайские товары, золото и серебро в Россию Европейскую, оттуда обратно, преимущественно Из Ирбита идет значительная кладь до Иркутска.

Этот город всех сибирских городов занимает первое место по торговле и по богатству купцов, которые, кроме того, славятся благотворительностью и образованностью: Кузнецовы, Медведниковы, Баснины, Кондинские; сыновья их получили окончательное образование в Англии. Купцы прочих городов, особенно Западной Сибири, имеют в обороте не собственные капиталы, а более закупают как комиссионеры на деньги купцов казанских и ирбитских или вообще богатейших, посылающих сало, масло, кожи в наши дальнейшие портовые города. В Иркутске главное складочное место товаров европейских, китайских и Американской компании.

С недавнего времени сильно распространилось добывание драгоценных металлов: Урал, Алтай, Саян и Нерчинские горы богаты ими и, без сомнения, заключают в недрах своих еще много сокровищ неоткрытых. Частные золотопромышленники добывают золото еще в большем количестве из россыпей в Томской губернии по речке Кундустуюлу и в Иркутской губернии по речке Большой Бирюсе. Добывания доведены до общего сведения и правительством и частными лицами в журналах и газетах. Чихачев пишет о том со знанием дела.

В 1863 году добыто было на казенных и на частных промыслах шлихового золота в Восточной Сибири более тысячи пудов, в Западной Сибири десятая доля означенного количества, а в Пермской я Оренбургской губерниях более трехсот пудов; всего 1459 пудов золота. Серебра выплавлено в 1863 году на казенных и частных заводах более тысячи пудов. Свинца 70 000 пуд[ов]. Меди 286 000 пуд[ов]. Чугуна 14 миллионов пуд[ов]. Железа кричного и пудлингового 10 миллионов пудов. Соли самосадочной 30 милл[ионов] пудов; каменной 2 милл[иона]; выварочной 8 милл[ионов]. Каменного угля 91/2 милл[иона]. Петролея и нефти с лишком 500 000 пудов.

Жалею только, что вольные работники и вообще механики, мастеровые, конторщики и приказчики при этих заводах, как я слышал, наживают много денег, проживают их в пьянстве и в разврате в пользу ловких и предприимчивых маркитантов и таким образом, не доставляя пользы себе, отнимают сильных работников от земледелия и увеличивают число бесполезных и вредных людей.

Картина большой почтовой дороги в Сибири представляет предметы, свойственные стране малонаселенной. Город от города отстоит на 500 верст; деревня от деревни на 30 верст; зато горы, леса и реки в большом размере тянутся на сотни верст. Жители, коренные русские, также мало представляют разнообразия: там лица, одежда, язык не разнствуют так резко, как мы то видим в Европейской России от Петербурга до Одессы, где почти каждая губерния имеет свой наряд, свое произношение, свое наречие. Зато в Сибири самым приятным образом поражает вас опрятность; не только столы, скамейки и полы чисто вымыты, но даже стены и крыльцо моют мылом; печи всегда выбелены. Села и деревни имеют вид наряднее и веселее уездных городов, где строения все деревянные и где сосредоточиваются чиновники и приказные.

Губернские города походят на наши города, и несколько улиц обстроены каменными зданиями в несколько этажей, имеют красивые церкви и большие площади. Меньший из губернских городов Красноярск, но он красив местностью, при впадении Качи в Енисей, окружен с трех сторон горами, улицы вымощены природой мелким щебнем и песком. Тут я уже не застал знакомца моего купца Старцова, у которого желал расспросить о таинственном лице, об Афанасии Петровиче, который в первый проезд мой в 1827 году был главным предметом разговоров и общего любопытства от Тюмени до Красноярска. Старцов умер, дети не знали его тайны. Но здесь увиделся я и познакомился с двумя соизгнанниками, соузниками, которых застал в крайне жалком состоянии.

Семен Григорьевич Краснокутский, бывший обер-прокурор Сената и родственник Кочубея, был сослан прямо на поселение из Петропавловской крепости в Якутск, оттуда по просьбе родных переведен в лучший южный округ, в Минусинск. Там жил с ним вместе наш С.И. Кривцов и знал его здоровым и бодрым; но чрез несколько лет почувствовал он большое расслабление в ногах, в коленах и в бедрах, так что не мог ходить иначе как опираясь под руку и на плечи проводников, иначе ноги его плелись как веревки, и, наконец, ноги отнялись совершенно. Тогда перевезли его в Красноярск, где тщетно лекаря городские, и деревенские, и бухарские, и армянские употребляли различные средства, покупаемые ценою золота, но все напрасно. Родные посылали ему денег, они были бесполезны; родные просили для него позволения пользоваться сибирскими минеральными водами, в этом было им отказано.

Я видел его, когда он уже два года не вставал с постели; глаза его блестящие и живые, цвет лица его пергаментный показывали живость ума и разрушения тела. В церковь возили его изредка, в особенной, для него устроенной тачке, в которой он лежал во время литургии, так катали его обратно на квартиру и по улице за город для укрепления его свежим воздухом и движением тачки. Я должен был ему рассказать подробно о друзьях его, оставшихся в петровской тюрьме; он слушал с жадностью, но мне трудно и мучительно было глядеть на него. Я простился с ним с тяжелым сердцем; еще страдал он два года, не покидая своей постели; был перевезен в Тобольск, где смертью избавился от мучений в 1841 году. От него пошел я к другому товарищу, который не меньше его достоин был сожаления и участия.

Николай Сергеевич Бобрищев-Пушкин 1-й, служивший в Генеральном штабе, был также сослан прямо на поселение в Туруханск. Раздраженное воображение в Петропавловской крепости, особенно когда комитет добивался у него, куда он вместе с Заикиным зарыл «Русскую правду» Пестеля, раздражилось еще более в дальней ссылке, где не встретил ни брата, ни друга; в беспрестанной борьбе с самим собою он сошел с ума. Тогда переместили его в красноярскую больницу, где я навестил его. У него была особенная комната в отдельном флигеле, была старательная прислуга, он ни на что не жаловался.

Мы были соседями по казематам Кронверкской куртины Петропавловской крепости, но в Красноярске увиделись в первый раз; я передал ему вести о родном брате его Павле Сергеевиче, с которым я особенно сдружился в Чите и душевно уважал и полюбил его. Он слушал с видимым наслаждением и восторгом, только изредка перерывал мою речь, замечая: «За что же моего младшего и лучшего брата наказали строже меня?» До слез был он растроган, когда передал ему в подробности жизнь деятельную и духовную этого любимого брата; но вдруг ни к селу ни к городу стал он убеждать меня в необходимости завоевания Турции и рассказывал, как всего легче взять Константинополь.

Выслушав все стратегические средства и тактические меры, я должен был еще выслушать выдуманные им средства против холеры. Бедный расстроенный человек понес такую чепуху, заговорил стихами. Пора было расстаться: он - в восторге от своих изобретений, я - в глубокой скорби от его восторга. Чрез полгода после того освободили брата его, Павла Сергеевича, и весь четвертый разряд государственных преступников: им уменьшен был срок каторжной работы по случаю рождения великого князя Михаила Николаевича. Тогда оба брата были соединены в Тобольске, где младший брат своею любовью и своими трудами берег и содержал несчастного расстроенного брата.

Павел Сергеевич скончался в Москве в 1865 году, а умалишенный брат пережил его, не верит смерти брата, и теперь добрейшая сестрица его Марья Сергеевна, в Тульской губернии, Алексинского уезда, в деревне Коростино, своими нежными попечениями заменяет ему любимого брата Павла, которого он всегда слушался.

Погода благоприятствовала нашему путешествию; дорога была отличная по всей Томской губернии, частью от природы, от грунта земли, частью от стараний бывшего губернатора Токарева. Содержатели станций, хозяева домов в городах, в которых останавливались ночевать, были исполнены внимания и гостеприимства. В конце августа достигли мы границы Тобольской губернии; повсюду спрашивали меня, скоро ли будет новый губернатор тобольский Александр Николаевич Муравьев, который в 1826 году вместе с нами приговорен был Верховным уголовным судом к каторжной работе, но при конфирмации всемилостивейше повелено было без лишения чинов, орденов и прав дворянства сослать его в Сибирь на жительство. Сначала отправили его в Якутск, на пути с берегов Лены воротили его и все его семейство и переместили в Верхнеудинск.

Чрез два года получил он там должность городничего, потом был городничим в Иркутске, после председателем губернского правления и потом губернатором в Тобольске. Во всех этих должностях в Сибири делал он много добра и оставил по себе память бескорыстного и полезного слуги отечества. Очень часто случалось ему при письменном изъявлении своего мнения, при докладах правительственных актов быть одному против мнения многих; случалось, что при таких важных делах, кои представляемы были на высочайшее усмотрение, государь отмечал собственноручно - «согласен со мнением Муравьева».

Но трудно было ему держаться надолго против происков целой ватаги недоброжелателей и взяточников, которым показалось преступлением, что губернатор ничего не берет даже с откупщиков. Чрез несколько лет борьбы с интригами и доносами и после совестливого управления губернией он был назначен председателем Таврической казенной палаты.

В конце царствования Николая был он по собственному желанию переименован в генерал-майоры, а по воцарении Александра II был он назначен губернатором нижегородским, когда созываемы были губернские комитеты для улучшения быта крестьян и предварительных мер их освобождения; тут он был совершенно на своем месте, как муж, приготовившийся к важному перевороту. Дворянство этой губернии было во всем передовое, по своему самоотвержению и великодушию губернатор за отличие произведен был в генерал-лейтенанты, и когда уже старость и слабое зрение заставили оставить общественную службу, то был уволен со званием сенатора и скончался в Москве в 1863 году.

Когда приехали в город Тару, мы остановились у почтового двора и спросили, где останавливаются проезжающие. Не желая войти в почтовую контору, я пошел прямо к крыльцу; на лестнице стоял почтмейстер в парадном мундире, встретил меня с поклоном и величал меня превосходительным. Я тотчас догадался, за кого он меня принимает, и, сказав, что я не губернатор, а ссыльный, просил его указать мне отдельную комнату для жены моей с младенцем. «Сделайте мне честь и остановитесь у меня; в случае внезапного приезда губернатора есть у меня еще комнаты для него; прошу покорнейше, супруга ваша и вы здесь отдохнете спокойно». Он ввел нас в свои приемные комнаты и просил позволения представить нам жену свою.

Вошла его супруга, молодая и миловидная, и после наших приветствий муж обратился к ней, взял ее за руку и, указав на жену мою, сказал ей прерывающимся голосом: «Вот, друг мой, прекрасный и высокий пример, как должно исполнять священные свои обязанности; я уверен, что ты, в случае несчастья со мною, будешь подражать этой супруге». Ласковые хозяева угостили нас, уложили нашего младенца на парадном диване и всячески уговаривали нас остаться у них, по крайней мере, сутки; но мы спешили, остались здесь только часа на три.

В это время посетили нас неожиданно двое ссыльных, проживавших тогда в Таре: Флегонт Миронович Башмаков, знаменитый батарейный командир в Отечественную славную войну 1812 года; после заключения мира оставался с батареею во Франции в корпусе Воронцова, а по возвращении с корпусом в Россию в 1818 году имел несчастье утратить или проиграть казенную сумму и был разжалован в солдаты. В 1826 году, по принятому участию в восстании Черниговского пехотного полка, был он сослан на поселение в Сибирь и жил в Таре в крайней бедности. Ни несчастье, ни старость, ни нужда не могли согнуть храброго артиллериста; он умер в Тобольске в 1859 году, имев 90 лет от роду.

Статский советник Граббе-Горский был также в молодости артиллеристом, имел Георгиевский крест за храбрость, вышел в отставку после войны с Наполеоном и служил в Сенате. Декабря 14-го он показывался на Сенатской площади посреди каре восставших рот в парадной форме, в шляпе с плюмажем. Он долго арестован был в крепости и был сослан в Березоз на жительство без лишения чинов, дворянства и орденов; после переведен был в Тару, где климат не так суров, как в Березове, и где после тяжкой болезни скончался в одиночестве.

Вежливый и добрый почтмейстер Верещагин проводил нас так же ласково, как встретил; кажется, он на время только согласился служить в Сибири для скорейшего повышения в чин коллежского асессора; тогда экзамены были строгие и пытливые. Мы ночевали в тот день в селении у вдовы; к ней собрались три сестры, также вдовы, все в черных одеждах, в печали. Я старался заговорить их, жена моя их утешала, и наш самовар и душистый чай немного их рассеял. На следующий день 29 августа переменяли лошадей в богатом селе Рыбинском, где хозяин, крестьянин-земледелец, имел просторный дом с хорошею мебелью с зеркалами, картинами, коврами, как случалось мне видеть только у семейских за Байкалом.

Бойкие кони помчали нас до следующей станции чрезвычайно быстро; жена моя привыкла к этой езде, но по временам ощущала боли, возвращавшиеся чрез несколько минут. Приехал на станцию в Фирстову деревню, видел, что предположения наши и расчеты не сбылись. Жена моя должна была лечь в постель; я тотчас разослал людей за бабкою, и чрез час бог даровал нам сына. Сын мой Василий, родившийся на пути, на почтовой станции, был самым спокойным и кротким младенцем из всех моих детей.

Нам невозможно было долго оставаться на месте, потому что в сентябре увеличивались морозы по ночам, днем шел дождь или было сыро; все это не благоприятствовало путешествию с больною женою и двумя младенцами Чрез семь дней окрестили Василия: пригласили священника из Рыбинского села, а из Фирстовой деревни позвали самого бедного мужика и самую бедную женщину в восприемники от купели.

В девятый день, с помощью божией, мы пустились в дальнейший путь: добрейшая жена моя заранее придумала, как распорядиться получше. Кондратий продолжал лежать в своей висячей матросской койке, Василий то на коленях, то у груди матери. В два дня прискакали благополучно в Тобольск.

В Тобольске имели спокойную квартиру и приятный отдых: я навестил полицмейстера Алексеева, который так радушно принял меня, когда с товарищами в 1827 году мы отравлены были в Читу. Утешительно было для меня свидание с товарищем В.Н. Лихаревым, с которым целый год прожил в читинском остроге, откуда он поселен был в Кондинском монастыре и, наконец, переведен в Курган.

Меня навестил граф Мошинский, сосланный по делу польского тайного общества в 1827 году; на другой день я пошел к нему и застал у него из сосланных его земляков за восстание в 1830 году князя Романа Сангушко, служившего тогда рядовым в линейном батальоне, и полковника Крижановского, служившего с большим отличием в армии Наполеона в Испании под начальством известного Хлопицкого.

Занимательно было слушать их беседы и суждения; я видел у них портрет Скржинецкого, пуговицу 4-го полка, почерки замечательных лиц и планы сражений 1831 года. Тут опять имел я доказательство, что когда встретишь совершенно образованного поляка, то он вдвое привлекательнее всякого другого, какой бы то ни было национальности; о них и об их участи расскажу ниже, в своем месте. На минуту зашел я к прокурору Криднеру, оказавшему внимание жене моей, когда она ехала ко мне чрез Тобольск; он принадлежал к числу немногих людей, которые стары только числом лет, а молодость и деятельность сохраняют до могилы; ему было 80 лет, но на охоте и в работе был он бодрее и веселее молодежи.

Чрез три дня выехали из Тобольска, повернули на юг с большой дороги и на другой день ночевали в Ялуторовске; здесь увиделся с двумя товарищами, с которыми год прожил в Чите: с А.В. Ентальцевым и с В.К. Тизенгаузеном. Первый из них жил там с женою, жаловался на нездоровье, на скуку и вспоминал свою конную батарею и утраченную карьеру.

Тизенгаузен уже в 1815 году командовал полком во Франции, в корпусе графа М.С. Воронцова, и один из старших летами из числа всех товарищей строил большой деревянный дом с колоннами, имел в виду устроить клуб, но лишь только дом был достроен, то сгорел от злобы плотника. Дважды старик выстраивал снова и в третий раз лишился дома от пожара; но он все не унывал, из остатков обгоревших стен опять сколачивал домик свой, прилежно трудился в саду и в огороде и вполне был уверен, что доживет до своего освобождения.

В один день невозможно было доехать до Кургана, особенно с двумя младенцами трудно было ехать ночью. Мы остановились на последней станции от Кургана в Белозерске. Содержатель станции объявил мне, что заседатель земского суда желает меня видеть. Вошел Герасимов, который проводил меня от Тобольска до Иркутска. Я обрадовался свиданию, а он снова отрекомендовал себя: «Я титулярный уже советник и имею собственный дом». Эти слова и выражение голоса так красноречиво высказали самодовольство, что я обнял старика и искренно поздравил его, пожелав ему скорее быть коллежским асессором.

Последнюю станцию пришлось несколько верст ехать по глубокому песку, лесом, потом равниною, на коей по обеим сторонам дороги показывались вдали большие деревни; наконец, увидел колокольню курганской церкви, Тобол, лениво текущий в низких плоских берегах, кое-где обнизанных кустарником. Чувство невыразимой грусти охватило сердце при мысли, что в этом месте окончишь жизнь изгнанника. Это чувство, эта мысль останавливали дыхание при взгляде на жену мою и на малюток; все ближе, ближе, глядел на церковь, вспоминал товарищей, прежде меня поселенных в Кургане, и бодро и бойко подъехали к дому полиции.

18

Глава одиннадцатая. Поселение в Кургане.

Курган. - М.А. Назимов. - И.Ф. Фохт. - В.Н. Лихарев. - Коцебу. - Окрестность. - Ярмарки. - Общество. - Масленица. - Печаль. - Новоселье. - Нарышкины. - Н.И. Лорер. - Поляки. - А.Ф. фон дер Бриген. - Миних. - Горе и радость. - Раздача земли. - Мусин-Пушкин. - Земледелие. - Хозяйство. - Петерсон. - Посетители. - Воспитание. - Падение. - Болезнь. - Ожидание. - Приезд цесаревича. - И.В. Енохин. - В.А. Жуковский. - Свидание. - Освобождение. - Сборы в дорогу. - Выезд из Сибири.

1832 года 19 сентября поутру приехали мы в Курган. Явившись к городничему, осведомился я о квартире М.А. Назимова, который самым дружеским образом принял нас в небольшом опрятном домике. Я уже не раз упоминал о Назимове в предыдущих книгах моих, здесь скажу только, что он своими правилами, действиями, образом жизни приготовил для вновь прибывающих товарищей самый лучший прием и самое выгодное мнение со стороны местных жителей. Хотя каждый час мой принадлежал моему семейству, но всегда утешительно было иметь вблизи и в виду такого товарища, с которыми изгнанник, даже одинокий, не может скучать или сказать, что он один. Судьба свела меня с ним здесь в первый раз, зато с этих пор в дальнейшем странствии нашем встречались мы не раз, о чем расскажу ниже.

В Кургане застал я еще товарища И.Ф. Фохта, бывшего капитана Азовского полка, уроженца курляндского, недавно сюда переселенного из Березова, он держался твердо своих правил и своих мнений, любил спорить и противоречить, но это не мешало ему быть сердобольным к страждущим и больным, исключительно посвятив себя лечению других; он завелся аптекою, пользовал удачно и доставлял себе средства к жизни.

В.Н. Лихарев, совершенная противоположность аккуратности Фохта, всегда умный и тонкий в беседах, никогда не думал о завтрашнем дне, жил в обществе чиновников, одевался щеголевато и все должал; все верили ему, все любили его; он был недавно перемещен сюда из Кондинска, а во время прибытия моего в Курган находился под предлогом болезни в Тобольске, где имел больше развлечения. В тот же день товарищи нашли для меня удобное помещение, куда мы перебрались чрез несколько часов. Добрая жена моя особенно нуждалась в отдыхе, но всех менее могла иметь покой, быв вместе и кормилицею и нянькою; зато называла она отдыхом, когда была под крышею и не нужно было пересаживаться с детьми в экипаж.

Курган получил свое наименование от старого городища, находящегося в 5 верстах от города возле довольно высокого кургана, на котором в старину построен был острог, окопанный рвом, для защиты караула от набега киргизских орд. Город построен на левом берегу Тобола, имеет три улицы продольные с пятью перекрестными переулками; строения все деревянные, кроме двух каменных домов, один из них красивый о двух жильях посредине площади, чиновника Розина. Коцебу в своей книге «Достопамятнейший год моей жизни» по ошибке назвал дом этот принадлежащим Розену; в этом доме помещены были все присутственные места уездные. На углу площади стоял другой дом каменный, купеческий, неоштукатуренный.

Как все пространство, занимаемое городом, имеет склон к Тоболу, то улицы и дворы на песчаном грунте почти всегда были сухи и опрятны; летом можно было жаловаться только на пыль. Мало садов, мало тени и зелени, несколько кущей тощих берез за городом, одним словом, вид города не привлекателен; все почти уездные города в Сибири походят более на села и большие деревни. Курган имел не больше 2000 жителей и одну трехпрестольную церковь.

Купцы курганские большею частью вели торг на деньги иногородних богатых купцов; они имели на другом берегу Тобола свои заводы - кожевенный, салотопный, мыловаренный; за городом в березовой роще стояли кирпичные сараи. Уездное училище имело до 50 учеников и самых старательных учителей. Особенное, общее уважение заслужил там священник Стефан Знаменский; все чиновники были к нам хорошо расположены, мне приятно припоминать их и выразить им искреннюю мою признательность.

В Кургане показывали мне домик с красными ставнями, в коем в царствование имп. Павла жил изгнанником известный литератор Коцебу; он был сослан по наговорам и доносам дипломатов и придворных и обязан был случаю, что чрез год его освободили: император был в театре, когда представляли пьесу Коцебу «Лейб-кучер Петра III». Императору так понравилась драма, что приказал призвать к себе автора. Когда ему сказали, что он в ссылке, то повелел тотчас воротить его. По возвращении император принял его чрезвычайно ласково, осыпал его вниманием и поручил ему описать новый свой Михайловский дворец.

Я встречал много жителей курганских, которые очень хорошо его помнили и рассказывали мне, как он каждый день прохаживался скорыми шагами по берегу Тобола, писал по нескольку часов в день, а по вечерам раскладывал карты - грандпасьянс и все гадал о своем возвращении. Только купец Кузнецов был им недоволен за то, что Коцебу в своем описании Кургана, упоминая об отце его, о хозяине квартиры, не нашел ничего лучшего сказать о нем как только, что от него постоянно сильно несло луком. Меня очень занимала эта книга под заглавием «Достопамятнейший год моей жизни», я нашел, что высшее общество в Кургане по образу жизни сохранило до моего прибытия в этот город все свои привычки и предания старины во всех малейших подробностях; впрочем, тридцать три года составляют небольшой промежуток времени.

В двух верстах от Кургана, по направлению к городищу, видел в стороне, при большой дороге, домик, со вкусом выстроенный, комнаты окрашенные, с красивою печкою, все так пропорционально и мило, - в нем жил шесть лет бывший мой однополчанин в гвардии С. Калакуцкий, сосланный в 1818 году за растрату казенных денег - он их проиграл. В Кургане занимал он должность по откупам и выстроился вне города особо. Когда при страшном наводнении Петербурга 7 ноября 1824 года отличился л.-гв. Финляндский полк, то по просьбе офицеров и командира, благороднейшего В.Н. Шеншина, был Калакуцкий прощен и возвращен на родину.

В бытность нашу в тюрьме и в каторжной работе, в Чите и в Петровском, не ограничивали суммы денег, высылаемых нашими родными; но на поселении, где каждый сам мог располагать своими деньгами и сам расходовал их, дозволено было получать ежегодно холостому не более тысячи рублей ассигнациями, по нынешнему курсу серебром 285 рублей 71 1/2 копейки, а женатому не более 571 рубля 43 копеек. Эта сумма была очень достаточна в Кургане по дешевизне необходимых съестных припасов: пуд муки ржаной по нынешнему курсу на серебро 7 копеек, фунт говядины 1/2 копейки, пуд пшеничной муки 12 копеек, воз сена 25 копеек, куль или четверть овса 50 копеек, индейка 10 копеек, гусь 7 копеек, курица 5 копеек, десяток яиц 1 1/2 копейки.

По воскресеньям, а после только по субботам, собирались поселяне на базар и привозили свои произведения, так что горожанин зависел от купца только по части колониальных и красных товаров. Я бывал во всех окрестных деревнях, в Новой деревне, в Смоляной, в Большой и Малой Чаусовой и других; повсюду встречал поселян трудолюбивых, которые, по малоценности своих сельских произведений, не могли быть капиталистами, но почти все они жили в избытке и в довольстве.

При выезде из больших деревень заметил я отдельные избы, составляющие небольшую улицу: в них тесно жили вновь прибывшие поселенцы, без денег и с надеждою нажить их; там можно было встретить в нескольких шагах друг от друга обитателей великой, и малой, и белой России, татарина, цыгана, еврея и армянина. Один шутник из них назвал такой переулок Большой Миллионной; слышны были различные напевы, национальные мелодии; видите различные пляски, но одежду и наряды общего русского покроя. Капиталы наживали ростовщики, подрядчики, содержатели харчевен, почтовых станций и вообще торгаши.

Курган оживлялся в год во время ярмарки. Торг продолжался каждый раз три дня: продавцы и покупатели располагались в своих телегах или санях в два ряда вокруг площади и вдоль большой набережной улицы. Купцы приезжие расставляли товары в гостином каменном дворе в лавках или во временных дощатых балаганах и холщовых палатках: они приезжали из Ирбита, Казани, Тобольска, Шадринска и Тюмени. С утра до вечера все было в движении: почти всякий продавец был вместе и покупатель.

По сторонам и по углам стояли шалаши с самоварами, со сбитнем, с пряниками и закусками, возле шалашей острили балагуры, мальчики играли на гармонике, разносчики толкались взад и вперед с коробами, с лотками и предлагали сапоги, рукавицы, армяки, шапки, посуду и сбрую. Один продавал кожаные панталоны, коих несколько пар висели у него на плечах, но чтобы больше прельстить покупщиков, то каждый раз надевал на себя продажную пару желтых лоснящихся панталон, шагал в них, подпрыгивал, выхвалял их доброту и преудачно и скоро сбывал свой товар.

Лавки с красным товаром были осаждаемы женщинами, которые выбирали для себя ситцы, платки и ленты. Надобно сказать, что и в Сибири женщины любят наряжаться, отказываются охотно от многих удобств в жизни, лишь бы иметь хорошие обновы; замужние женщины со вкусом итальянок умеют навязывать свои платочки на голове красивее всякого чепчика. Недалеко от площади, на берегу Тобола, видите сотни всадников и тысячу лошадей: русские, киргизы и цыгане наперерыв гарцуют; кони не рослы, но бойки, сильны и дешевы; вы спросите цену саврасому коню, вам ответят: два мешка или три мешка; мешком называется 25 рублей медною монетою. В Сибири мало золотой и серебряной монеты в обращении, все бумажки и медные деньги; медную монету имеют они в небольших мешках, вмещающих по 25 рублей; счет всегда так верен, что смело можете принять без счету.

Сходно закупил я годовой запас для домашнего хозяйства у екатеринбургского купца Соколова, и показалось мне странным, что он с меня запрашивал меньше, чем с других покупателей; но он на другой день объяснил мне, что сибиряки любят торговаться, а с меня он не запрашивал, полагая, что мне цены известны.

В каждом сибирском уездном городе общество чиновников ограничивается небольшим числом 13: городничий, земский исправник с тремя заседателями, окружной судья с тремя заседателями, уездный стряпчий, почтмейстер, казначей и лекарь. Это небольшое число хотя по своим должностям и семейным отношениям иногда бывает разделено на партии и живет в несогласии, но отлучение от всякого другого общества, дальние расстояния городов, несуществование поместных дворян в Сибири и необходимость в обращении с людьми заставляют их забыть обиды, скоро примириться - лучшим тому поводом служат семейные и годовые главные праздники. Каждый празднует именины свои и всех членов своего семейства: накануне или за два дня рассылают с приглашениями следующего содержания: NN приказал кланяться и просить пожаловать в такой-то день на закуску, на обед и на вечер с супругою.

Поутру начинаются поздравления и закуска, в два часа начинается обед вкусный и многоблюдный; после обеда все разъезжаются по домам спать, а вечером в 6 часов собираются с семействами на чай, на танцы и на ужин, что продолжается до трех или четырех часов утра; выходит, что целый день пир горой, вроде дивного пира графа Воронцова-Дашкова, данного на масленице 1847 года, на котором, также в один и тот же день, был завтрак с танцами, обед и бал с ужином. Во время танцев подают лимонад, чернослив, изюм, миндаль, сушеные фрукты за неимением свежих.

Дамы одеты парадно и по близости Урала украшены разноцветными каменьями и бриллиантами; танцуют очень хорошо и охотно; оркестр составляют: виолончель, две скрипки и кларнет, охотники артистки из городских обывателей и ссыльных. Иногда приезжают родственники из других городов. Нетанцующие мужчины играют в вист или в бостон. Все чиновники приглашали всех моих товарищей на семейные праздники; но не все они посещали их, я ограничил эти посещения только домом городничего; жена моя не выезжала из дому, быв беспрерывно занята детьми; несмотря на то, не переставали до последнего дня нашего пребывания в Кургане приглашать нас на именины.

Еще было в году общее увеселение публичное в последний день масленицы: сколачивали огромные сани из связанных шести дровен, намощенных досками; по четырем углам скреплены четыре столба с перекрестными перекладинами у верхних концов, в середине перекладин горизонтально привязано колесо, на колесе сидит и ломается шут или скоморох, в ступицу вложен шест с развевающимся значком.

Под таким балдахином на намощенных досках уставлены скамейки для чиновников и музыкантов; шестерик лошадей с форейтором возят этот экипаж. Так разъезжают чиновники по всем улицам от одного знакомого до другого, хозяйки принимают их ласково с блинами и с вином и лобызаются со всеми в прощальный день пред наступлением великого поста. Несметное число троек, пар и одиночек, городских и деревенских жителей следуют за этой процессией с колокольчиками и песнями, что продолжается до позднего вечера.

В Кургане, вскоре по нашем приезде, узнали мы о кончине дяди жены моей и благодетеля нашего Павла Федоровича Малиновского: он проводил лето на роскошной даче своей, на Белозерке, между Царским Селом и Павловском; осенью появилась в тех местах холера, и он сделался ее жертвою 9 сентября 1832 года. Ни единой не было родственной руки при нем, чтобы закрыть ему глаза; последней услуги этой ожидал он от меня и от жены моей, о чем часто прежде мне говаривал; но мы были далеко; прочие родные были в Украйне.

Значительное наследство дяди досталось брату его, сенатору Алексею Федоровичу Малиновскому, и трем братьям жены моей. Духовное завещание его, которое он дал мне читать в 1825 году, было подписано шестью свидетелями из важных лиц; одною статьею завещания он отказал жене моей значительную часть из благоприобретенного своего имущества; но никто не нашел этого акта, и некому было отыскивать копию или место явки 303). У меня осталась благодарность за доброе его намерение и за доказанную мне любовь и доверенность.

4 декабря, в день именин моей матери, мы перебрались из наемной квартиры в собственный дом, который купили за три тысячи рублей ассигнациями по случаю перемещения окружного судьи в Тобольск советником. Соседи наши с двух сторон прислали нам хлеб-соль с изъявлениями лучших пожеланий. Дом небольшой с мезонином был теплый, довольно поместительный, имел большой сад, разведенный на целой десятине, с крытою аллеею из акаций и с тенистыми березами и липами.

Сообщество добрых товарищей Назимова и Фохта вскоре увеличилось для всех нас самым неожиданным и приятным образом. В конце 1832 года 13 октября по случаю рождения великого князя Михаила Николаевича были сбавлены сроки каторжной работы и тюремного заключения всем моим соузникам петровским; так что четвертому разряду, которому по сентенции надлежало оставаться там на работе еще два года, досталось неожиданно отправиться на поселение. В Курган назначены были М.М. Нарышкин и Н.И. Лорер; они прибыли к нам в марте 1833 года и оживили и украсили наше тесное общество; вскоре возвратился к нам и В.Н. Лихарев, лечившийся в Тобольске.

Каждую неделю по пятницам проводил я по нескольку часов в самой приятной беседе у Нарышкиных. Михаил Михайлович Нарышкин начал военную службу в 1813 году, в полку родного брата своего Кирилла; после переведен был в л.-гв. Московский полк, произведен в полковники л.-гв. Измайловского полка, откуда по своему желанию переведен был в Тарутинский полк, квартировавший тогда в Москве. Получив совершенно светское и блестящее воспитание, сохранял он скромность, кротость и религиозность; был человек с примерною душою, руководимый христианскою любовью, а потому все легко было ему переносить.

Он охотно помогал другим, никогда не жаловался, когда по ночам, иногда по целым суткам и по целым неделям облегчал страдания любимой им жены, часто хворавшей от расстройства нервов. Елизавета Петровна, единственная дочь, обожаемая славным отцом и нежною матерью, получила лучшее образование, имела сердце доброе, но расстроенное здоровье тяготило ее еще более в разлуке с матерью, среди лишений общественных развлечений и среди единообразия жизни изгнаннической. В особенности худо бывало ей осенью и весною; в это время я не раз полагал, что она не выдержит и не перенесет; но вера и любовь превозмогли телесные страдания.

Важным днем был для нас четверг, когда приходила почта; по пятницам мы отдавали наши письма городничему, который отсылал их в канцелярию губернатора, оттуда в собственную канцелярию императора в III Отделение, а потом были рассылаемы по адресу. В пятницу мы сообщали друг другу вести о родных и новости политические из газет. Хотя в Кургане не имели средств получать журналы на всех языках, однако имели важнейшие газеты русские и иностранные. Нарышкины получали и занимательнейшие книги из новейших сочинений, не имея никакой общественной должности: всякая служба у частных лиц, всякое предприятие - фабричное, промышленное - были нам запрещены, имели мы много досужего времени, которое каждый из нас старался употребить с пользою.

Все по средствам старались облегчать нужды страждущих ближних - помощью, советом и примером. В Сибири мало докторов, по одному на округ в 40 000 жителей на пространстве 500 верст; но как везде много больных, то они доставляли много случаев для деятельности. Моя домашняя аптека имела всегда запас ромашки, бузины, камфары, уксуса, горчицы и часто доставляла пользу.

В лечении такими средствами превосходила жена моя всех других; ее лекарства, предписание пищи и питья излечивали горячки и труднейшие болезни. Случалось, что слепые и глухие приходили из дальних мест просить помощи понаслышке о славе врачевания. Всех нас прилежнее занимался по этой части И.Ф. Фохт, который исключительно читал только медицинские книги, имел лекарства сложные, сильные, лечил горожан и поселян. Нарышкин разъезжал по деревням и помогал где мог.

Назимов чертил планы для обстраивающихся в городе, для сооружения новых церквей в селениях и начертил план для новой курганской церкви по плану храма в селе Большой Каменке, в имении жены моей; он много читал и писал. В.Н. Лихарев целый год жил в Тобольске по болезни; когда воротился в наш круг, то получил печальное известие, что жена его вышла замуж; та же участь постигла И.В. Поджио; это обстоятельство сокрушило Лихарева так, что при блестящих способностях, при большом запасе серьезных познаний он не мог или не хотел употребить их с пользой. Чрез семь лет пули черкесские положили конец его тревожной жизни в цепи застрельщиков в деле под Валериком на Кавказе.

Н.И. Лорер никогда не унывал, он был весьма приятный собеседник: богатый запас анекдотов, рассказываемых им мастерски с примесью слов из языков французского, английского и немецкого, с особенными оборотами, хоть не всегда грамматически, заставляли часто смеяться от всего сердца. Я старался употребить мои досуги на приготовление быть наставником и учителем детей моих: много читал, писал, сочинял повести народные в подражание «Поговоркам старого Генриха» или «Мудрости доброго Ричарда» - знаменитого Франклина; перевел «Историю итальянских республик»; сундук большой наполнен был моими рукописями.

Кроме товарищей моих, жили в Кургане несколько ссыльных поляков за восстание в 1830 году: Важинский, Раевский, кн. Воронецкий; позднее прибыли по случаю пойманных эмиссаров Клечковский с супругою. Савицкий, Черминский и еще несколько молодых людей, назначенных в солдаты в линейные сибирские батальоны. Они достойны были участия и сожаления, особенно те, которые страдали не за возмущение, а только по подозрению, что они принимали у себя эмиссаров или давали им лошадей своих для дальнейшего следования, хотя и не знали этих людей лично и не знали тайного их намерения. Кому из них позволяло здоровье, тот охотился - любимое занятие поляка. Бедный Клечковский имел здоровье расстроенное, был разлучен с детьми, впоследствии и жена его лишилась здоровья.

Возвращены были на родину Савицкий, Черминский и кн. Воронецкий; последний был старец восьмидесяти лет, с глубокими сабельными ударами на лице и на голове; но пользовался завидным здоровьем, румянец играл на изрубленных ланитах; каждый день ужин его состоял из десятка круто сваренных яиц. По безлюдным улицам Кургана часто слышны были пение или насвистывание национальной польской песни. 3 мая собирались они у себя торжественно и праздновали память Костюшки. Польские сосланные солдаты прилежно работали по найму где случалось: в саду, в огородах, при постройках. В то же время явилось к нам несколько солдат и пожилых военных поселян, сосланных за восстание и бунт военного поселения в Старой Руссе.

Солдатам и поселянам было невыносимо, нестерпимо состояние и порядок, введенные Аракчеевым и поддерживаемые убийственною строгостью; они восстали в бешенстве и неистово, бесчеловечно поступили с начальниками: били их, кололи, сажали живых на кол, одним словом, дышали только местью и злобою. Рассказы стариков-поселян исполняли ужасом всякого слушателя. Событие это дало повод другим опомниться и дало урок в предусмотрительности, не для наказания совершившегося преступления, но для отвращения зла по возможности.

В одной с нами губернии, немного севернее, был поселен товарищ наш А.Ф. фон дер Бриген, в городе Пелыме; год провели мы вместе в читинском остроге, откуда он поступил на поселение; шесть лет мы не видались, когда, к общей радости нашей, перевели его в Курган, и он оживил и украсил наш кружок. Служив уже во время войны 1812 года и быв полковником л.-гв. в Измайловском полку, он вышел в отставку, собрался ехать в 1825 году в чужие края, имел уже паспорт и кредитивы банкира Ливио на Гамбург в кармане, когда болезнь его супруги, урожденной Миклашевской, удержала его еще на зиму, во время коей он лишился своего капитала, по неявке в срок своего кредитива и по внезапному банкротству Ливио; был арестован, осужден и сослан. Он был отлично образован, имел самые честные правила и добрейшее сердце; прочтите, что о нем говорит Н.И. Тургенев в своем сочинении «Россия и русские», напечатанном на французском языке в 1847 году.

В восстании и в возмущении фон дер Бриген не участвовал, а был осужден за образ мыслей, за слова, за беседы, как четыре пятых из числа всех моих соузников. Он переносил свое несчастье с необыкновенною твердостью; приятная наружность его, румянец во всю щеку, изысканность в одежде показывали довольство и спокойствие; даже в минуты, когда при чтении или объявлении глупого приказа и бестолковой правительственной меры случалось ему твердить: c`est atroce!* - то за этим тотчас опять появлялась спокойная улыбка. Супруга его не могла за ним следовать по малолетству трех детей, а после, кажется, нездоровье препятствовало ей в том. Иногда бывало грустно ему, но скучно никогда; он имел множество умственных занятий.

Я сохранил несколько занимательных писем его, писанных ко мне из Пелыма; в одном из них описывает он жизнь Миниха, томившегося там в изгнании двадцать один год, в продолжение всего царствования императрицы Елизаветы. Подробности о том слышал он от детей очевидцев. Миних жил в том самом доме, который, по начерченному им самим плану, построен был для Бирона; последний чрез год возвращен в Ярославль, на дороге встретил Миниха, который занял его место в Полыме, где никогда не выходил из дому; а чтобы подышать воздухом, дозволено было ему прохаживаться по плоской кровле дома. Днем он занимался чертежами, моделями, чтением газет; по вечерам играл в бостон с караульным офицером и с камердинером; никогда не пропускал часа возвращения стада с пастбища, тогда выходил на крышу, любовался им и прислушивался к звонку и бряканью колокольчиков и ботлов.

Когда по воцарении Петра III он был вызван обратно, облечен опять в достоинство фельдмаршала, то, прожив 20 лет в Полыме, не зная этого места, приказал ямщику везти себя три раза вокруг города и потом пустился в обратный путь. Жизненные силы были необыкновенны, как и предприимчивость и сила воли в глубокой старости, доказательством тому служит совет, данный Петру III в минуту нерешимости и опасности. Миних жил на свободе еще четыре года в своем поместье в Курляндии, оставив по себе славную память не только великого полководца, но сотрудника Петра Великого и основателя лучших учебных заведений того времени.

В 1834 году получил я известие о кончине отца моего, всегда нежно любимого и глубоко уважаемого; ему было уже 74 года от роду. Апоплексия затруднила ему всякое движение одной половины тела; он скончался в полной памяти в кругу дочерей и внуков. Припоминал всех отсутствующих детей, передал всем краткие наставления; назвав мое имя, он сказал: «Настанет время, когда все будем свободны, то время будет самое счастливое!» Упоминая о благотворительности, он заметил, что люди бедные гораздо щедрее раздают милостыню, чем люди богатые; первые дают охотно, последние никогда не имеют довольно для самих себя.

Последнюю неделю он не принимал никакой пищи, а только несколько раз в день глотал несколько капель свежей воды из чайной ложечки. Весть печальная сменилась в ту же неделю вестью радостною - свояченица моя Мар[ия] Вас[ильевна] Малиновская была с теткою и с сыном моим в Ревеле; она успела еще повидаться с умирающим отцом моим, который знал и любил ее. Тогда решилась ее участь: она вышла замуж за достойнейшего человека, за В.Д. Вольховского, приехавшего с Кавказа, где он был начальником Главного штаба. Я радовался от всей души за обоих супругов, они вполне заслуживали такого взаимного счастья; столько же радовался я за сына моего.

В конце 1834 года донесено было на ссыльных поляков, что они в Сибири составляют новый заговор, зачинщиком называли Пулавского. По этому случаю был прислан свиты его величества генерал-майор Мусин-Пушкин, служивший в лейб-гусарах, для исследования дела. К счастью, выбор пал на человека благородного и правдивого. Заподозрены были и несколько человек из моих товарищей, но дело вскоре объяснилось, обвиненные были оправданы.

Всех более невинно пострадал Мошинский: император был уже согласен на совершенное его прощение с возвращением ему графского достоинства; но донос, в коем и он был предумышленно поименован, уничтожил эту обещанную милость, и он еще на два года остался в изгнании. В эти два года одолели его семейные несчастия: он без памяти любил жену свою, а жена вышла замуж за другого, за гусарского офицера. Когда он возвращен был для жительства в Чернигов, то было ему теснее, чем в Тобольске, детям его от второго брака не дали прав дворянства, и он наконец сам освободился от надзора полиции, с детьми удалился в чужие края, откуда нет вести о нем.

Мусин-Пушкин имел еще именное повеление от императора - осведомиться в тех местностях, где он на пути своем встретит кого из моих товарищей (именовавшихся во всех письменных докладах «государственными преступниками»), об их образе жизни, о поведении, не терпят ли притеснений или не имеют ли каких просьб. Дорога его пролегала чрез Курган; он собрал нас на квартире своей; при видимом душевном смущении он исполнил данное ему поручение. Когда я объявил ему мою просьбу, то тут же дали мне лист бумаги, чтобы изложить ее письменно. Я просил позволения купить участок земли для занятия сельским хозяйством.

В том же году приехал в Петербург командир Отдельного Кавказского корпуса барон Григорий Владимирович Розен и по дружбе к славному свояку моему В.Д. Вольховскому представил ту же просьбу мою прямо императору при личном свидании; тогда государь только заметил, что Р[озен] хочет жить в Сибири помещиком. Однако на вторичное представление Мусина-Пушкина воспоследовало разрешение: чтобы близ города отвели каждому из нас по 15 десятин пахотной земли, вследствие чего выслан был губернский землемер и вкопал столбы межевые по границе городской земли. Участки Назимова, Лорера, Фохта и мой находились в смежности, а Нарышкина и Лихарева подальше от города, заключали пастбища и луга, что было очень кстати, потому что Нарышкин для конного завода имел отличного жеребца орловского завода и хороших заводских кобылиц.

Смежные участки с моею землею были мне уступлены товарищами на пользование. Весною принялся ретиво за работу: 60 десятин обработанной земли доставляли большое поле деятельности. С городской стороны поле мое было окаймлено Бошняковским озером; берег был песчаный и солонцеватый, и не произрастало даже травы; это бесплодное место удобрил я огромною кучею золы, выброшенной из мыловаренного завода в течение нескольких десятков лет; это удобрение в два года оказало пользу.

Надобно было загородить поле, чтобы городской скот не топтал его. Поле было так близко от городского дома, что пешком мог дойти туда в четверть часа. Мои пашни были превосходны от природы: почва чернозем, и в большей части Курганского округа не было ни единого камня. Такая почва не терпит удобрения, однако, несмотря на то, унавозил несколько десятин под горох, который удался на чудо. Из земледельческих орудий употреблял я так называемый двуконный сибирский плуг, устроенный вроде бельгийского, весьма легкий и удобный.

Следуя советам Тэера, ввел я экстирпатор, каток из лиственничного дерева и особенного устройства железные бороны. Трехпольное хозяйство обратил в многопольное и плодопеременное. Некоторые попытки была удачны, только гималайский ячмень и картофель росли так худо, что едва возвращали мне семена.

За деньги трудно было достать людей в страдную пору, как сибиряки называют время жатвы; население не густое, каждый занят на своем поле; но стоило только объявить по ближним деревням, что приглашаю сто человек на помощь в назначенный заранее день, то мог быть уверен, что непременно прибудут даже с излишком. Почему же эти люди не соглашаются прийти за деньги, когда во время жатвы охотно дают по рублю и более на человека? Потому что сибиряки, обеспечив свои крайние нужды, любят веселиться, и помочь для него го же, что угощение и бал. После ужина плясали всю ночь под музыку.

По дешевизне хлеба невозможно было иметь прибыльного дохода от земледелия; но неразлучное с ним скотоводство вознаграждало труд. Каток и экстирпатор очень пригодились; соседние хлебопашцы приходили смотреть на действие этих орудий, ловко было употребить их на полях без камней.

Однажды, когда работал в саду и дети помогали поливать цветы, прибежал кучер впопыхах с объявлением, что приехал и спрашивает меня генерал. Начальник пехотной дивизии и Омской области генерал-лейтенант Петерсон осматривал свои войска, широко и далеко расположенные, по этому случаю завернул в Курган. Зная лично отца моего, он желал видеть меня.

Я и дети мои представились ему в нашем рабочем наряде с лопатой и с лейками. Мне было необыкновенно приятно и утешительно беседовать с ним; он вполне был честный и благонамеренный человек и, убедившись в невозможности точного исполнения своих обязанностей по части областного гражданского управления, не быв в силах уничтожить злоупотребления, предпочел лучше бросить выгодное и почетное место и оставить службу, чем быть орудием или виновником несправедливости. Он пользовался доверенностью высшего начальства, от императора получил 20 тысяч рублей на подъем, на дорогу в Сибирь, но, следуя совести, вышел в отставку.

В продолжение года поступало для подписи и решения областного начальника до десяти тысяч бумаг, в том числе и дела по искам и жалобам, так что невозможно было все прочесть, а еще менее вникнуть в каждое дело во всей подробности. К тому же где найти все честных и способных помощников и чиновников? Так что если он сам умышленно и преднамеренно не делал зла, то не мог уничтожить или устранить злоупотребления другого.

Много было в ходу различных средств, чтобы подкупить его самого; прямые попытки были невозможны, потому прибегли к хитростям: так, в день общего приема, выслушав все просьбы и жалобы, он удалился в свой кабинет, когда слуга донес, что в приемной оставлен ящик зашитый в клеенку и запечатанный, на имя генерала. В нем нашли богатейший халат и славную шубу тысячную. Спросили ординарца, часового - кто вошел с таким ящиком? - но как было различить приносителя в числе сотни просителей, входивших и выходивших.

Полиция тщетно делала разыскания, после чего на площади, по барабанному бою, эти вещи были проданы в пользу богоугодных заведений. Когда убедились, что этот генерал взяток не берет, то старались склонить к тому генеральшу: катаясь в санях, она заметила на мосту стоявшую женщину с отличными мехами собольими и черно-бурыми лисицами, предлагавшую купить их; когда торговка пришла на квартиру, то оставила там меха, а сама скрылась без следов; разумеется, что и эти меха были проданы с публичного торга, а выручка облегчила участь многих бедных.

Я уже имел счастье назвать начальников, которые взяток не брали и старались выводить это зло; но старания их остались напрасными; подчиненные их с другими правилами умели происками удалить от должности таких полезных начальников. Много было говорено и писано по этому предмету, и хотя везде найдутся люди корыстолюбивые, однако не сомневаюсь, что гласность непременно уменьшит зло и изведет его со временем по очень простой причине - для чего мне подкупать, когда без взяток и без происков дело решится публично по правде и по закону. В своем месте я укажу несколько губерний, в коих с давних пор уже такие взятки и вообще подкупы не существуют.

Из лиц, посетивших нас в Кургане, должен упомянуть еще о почтенной вдове генерал-лейтенанта де Сент-Лорана с дочерью. Супруг ее был предместником Петерсона и умер от болезни во время объезда по области. Вдова с дочерью-красавицей возвращались в Петербург; они чрезвычайно ласково и мило приняли у себя в Омске жену мою, когда она в 1830 году ехала ко мне.

Тогда жена моя познакомилась и с дочерью, вышедшею после замуж за благородного поляка К., который служил в гвардейской конной артиллерии: когда батарея в 1831 году дошла до границы Царства Польского, то он объявил своему главному начальнику И.О. Сухозанету, что совесть его запрещает ему идти далее против своей родины. За это он был сослан в Омскую гарнизонную артиллерию тем же чином. Там он женился, чрез год был он прощен, с дозволением возвратиться в Варшаву.

Товарищ мой Назимов имел утешение видеть у себя родного племянника своего А.Д. Озерского, который путешествовал по Уралу и Алтаю с генералом де Сент-Альдегондом, отпросился из Тобольска на два дня, чтобы посетить родного дядю; этот молодой человек, хорошо образованный и отлично учившийся в горном кадетском корпусе, чрезвычайно мне понравился; все в нем предвещало полезного слугу отечества.

Из ученых был у нас астроном Федоров, который во многих местах Сибири поверял и определял широту и долготу мест и делал различные наблюдения; он первый встретился мне из русских, который, превосходно знав русский язык, говорил с немецким произношением, оттого что много лет учился в Дерптском университете: так случалось мне в Кронштадте встретить старого моряка капитана Авинова, который говорил по-русски с английским произношением и акцентом, побывав лет десять в Лондоне для усовершенствования себя в морском искусстве.

Г-н Федоров имел богатый запас новейших астрономических инструментов; только пасмурная погода мешала ему в точнейших наблюдениях. Почти ежегодно приезжали то генерал-губернатор, то гражданский: Сулима, князь Горчаков, Муравьев, Повало-Швейковский и начальники жандармского округа генералы Маслов и Фалькенберг. Все оказывали внимание и готовность защищать нас от всяких притеснений. Мы были так счастливы, что никого не обременяли жалобами.

Во время поселения моего в Кургане увеличилось семейство мое рождением сына и дочери; двое старших подрастали. Воспитание и обучение детей моих начиналось от самой колыбели; примерная мать была их кормилицею, нянькою, вторым провидением. Еще не умели говорить, а мать их понимала.

В 1836 году 22 декабря, в день рождения жены моей, был сильнейший мороз; она сама не могла ехать к обедне, я пошел в церковь один и, когда обедня кончилась, купил от церковного старосты несколько десятков тоненьких свечей, чтобы ими осветить рождественскую елку для детей, что у нас делалось в первый день праздника, дабы не нарушить постановления поста в сочельник. Возвращаясь домой, пошел в обход к заднему крыльцу, от коего вокруг двора настланы были в два ряда планки, чтобы в ненастное время можно было ходить не по грязи в баню, в прачечную, в амбар и в конюшню. Поворотив к крыльцу, я так поскользнулся, так сильно упал, оттого что обе руки были заняты, то и не мог опираться и, выпустив из рук свечи, уже не мог встать.

Окно спальни жены было против этого места, я опасался, чтобы жена моя в это время не выглянула из окна и не испугалась, собрал последние силы, чтобы привстать, но лишь только хотел ступить на правую ногу, она уже не могла меня держать и я, упав снова, лишился чувств. Люди внесли меня и положили на кровать. Когда привели меня в чувство, то уже не мог двигать ногою, боль была так нестерпима, что когда разрезывали сапог и раздели меня, то невольно стонал и кричал от малейшего прикосновения. Послали за окружным доктором, тот был тогда в разъездах; когда воротился, то объявил, что он не хирург, не знает, что именно у меня повреждено, какая кость или какая жила. На бедре была сильная опухоль и краснота, приставили множество пиявок, чрез день припарки из трав и льняного семени - все напрасно.

Боль не давала мне уснуть ни на минуту. Можно себе представить положение бедной жены моей, которая тогда грудью кормила дочь мою Инну. Смущенные дети перестали резвиться, видя мать в слезах, а меня в постели. Товарищи чередовались при мне по ночам, особенно Назимов. В первый день праздника бросили мне кровь из руки; для подкрепления меня сном давали мне опиум; это средство усыпляло к летаргическому сну, после которого чувствовал себя еще слабее и хуже.

Стали являться добрые люди из деревень, пользовавшие от различных болезней травами, предлагали употребить симпатические средства, заговаривать. Другие утверждали, что большая главная кость от бедра до колена раскололась, другие - что нога уже вся сохнет. Анатомии никто не знал. Я полагал, что если кость переломана, то срастется, молился, крепился и терпел сколько мог.

До апреля месяца пролежал я на кровати, вся нервная система расстроилась до невероятности. Когда поддерживал больную ногу обеими руками, спускал обе ноги с кровати и, опираясь на плечи слуг, привстал на одну здоровую ногу, то чувствовал, что правая нога в бедре держится на нитке. В мае постепенно стал ходить на двух костылях, причем больная нога, согнувшись, висела без всякого употребления и не касалась земли вершка на три. Движение и воздух были необходимы для поддержания жизненных сил; каждый день я ездил на дрогах или влачился по двору на двух костылях, кои подтягивали плечи, что причиняло грудную боль; одним словом, здоровье расстроилось совершенно. Состояние болезненное приковало меня еще более к сидячей жизни, к креслам.

Писать было трудно, потому что я не мог сидеть прямо, оттого, что нога моя не могла согнуться в прямой или острый угол с туловищем, она не имела свободного сгиба у бедра и позволяла мне сидеть только в полулежачем положении, развалиться на спинку кресел; при езде на спокойных дрогах опускал больную ногу чрез подножку. Родные в столицах совещались с опытными хирургами, но как никто не знал, в чем состояло повреждение, то и не могли предписать средств действительных. Всего более помогали мне примочки арники, они уменьшали боль. Вообще, положение мое было грустное, оно лишило меня здоровья и средств быть полезнее моему семейству. Тогда я начал с удвоенным старанием готовиться быть наставником и учителем детей моих.

Прилежно занимался учебными книгами, читал руководства Песталоцци, Фелленберга и других воспитателей. Сельское хозяйство стало делом побочным, только давал приказания работнику и не всегда имел время поверять исполнение. На бедственное падение, на последствия его с самого начала смотрел не как на случай слепой и несчастный, не винил скользких планок, настланных по двору и покрытых в тот день льдом, потому что сколько раз подвергся гораздо большим опасностям лишиться жизни от пули, от мороза, от метели, от огня, от угара, от воды, от падений с верховых лошадей, от опрокидываний экипажей, от спуска с горы близ читинского острога и проч., и каждый раз невидимая десница всевышнего хранила и берегла. Эта же самая десница могла на этот раз подвергнуть меня беде, чтобы ею вести к лучшей цели. Таким убеждением утешал я жену и товарищей. Чрез полгода выяснилось и сбылось, что нет худа без добра.

В начале 1837 года разнеслись слухи, что наследник престола цесаревич Александр Николаевич предпримет путешествие по Сибири и проедет чрез Курган. В апреле уже стали выезжать лошадей для его экипажей, приучать форейторов, а в случае проезда в ночное время объезжали коней ночью с фонарями и факелами, кои держали в руках особенные ездовые, скакавшие по обеим сторонам упряжных коней. Эти приготовления забавляли многих; боялись и пугались только матери форейторов и ездовых.

Ожидание и приготовления составляли главный предмет разговоров. В кругу товарищей мы тоже рассуждали и спрашивали друг друга: должно ли нам пользоваться этим случаем и просить наследника престола о возвращении нашем на родину? Но какая представлялась будущность лицам, осужденным на гражданскую смерть? Какое утешение могли иметь наши родственники, наши дети, когда увидят нас без звания, без прав, под бдительным надзором полиции, что могло стеснять их самих?

Какое могло быть облегчение нам самим в свете при осуждении на совершенное бездействие? Сверх того, если бы посредничество, ходатайство цесаревича и могло избавить нас от вечного изгнания, то самая небольшая часть из всех наших соизгнанников пользовалась бы милостью, между тем как большинство наших, разбросанных по всем направлениям Сибири, остались бы исключенными? Различные подобные соображения указывали, что не о чем просить, оставаться в страдательном бездействии.

Когда получили известие, что цесаревич уже прибыл в Тобольск, что коснется только западной пограничной полосы Сибири, что поедет чрез Ялуторовск и Курган на Оренбург и прибудет в наш город к 6 июню, то с приближением этого дня возрастало мое беспокойство; не о личном моем положении; о будущности жены и детей, и тем более что болезнь моя не обещала мне никакой возможности быть еще надолго их защитником или помощником.

В такой борьбе нетрудно было мне решиться: за три дня до приезда небывалого гостя объехал я всех моих товарищей и объявил им неизменное твердое намерение мое - искать личного свидания с цесаревичем и поручить ему судьбу моего семейства, когда меня не станет. Никогда не простил бы себе, если бы пропустил этот, наверно, единственный случай, чтобы спасти семейство, если не тотчас, то, по крайней мере, со временем. Товарищи, все бездетные, оправдали и одобрили мою решимость.

5 июня, после обеда, народ в праздничной одежде повалил по тобольской дороге навстречу к наследнику престола, которого ожидали к ночи. Кроме горожан стеклось множество людей обоего пола из окрестных и дальних деревень и расположились по обеим сторонам дороги в двух верстах от города. Уже стало вечереть, но летние ночи на севере никогда темны не бывают; однако хитрый промышленник, хозяин небольшой свечной фабрики или лавки, имевший в запасе несколько пудов, воспользовался случаем, чтобы распродать свой товар.

Он навалил его на телеги, подъехал к народу и, объявив, что наследника должны встречать ночью с горящими свечами, в полчаса распродал весь товар. Народ в ожидании сидел на краю дороги, держа в руках горящие свечи. Свечи догорали на прибыль продавца: наконец в первом часу ночи проскакал передовой фельдъегерь, а за ним и высокий посетитель промчался со свитою в нескольких колясках и домрезах.

Квартира была отведена в доме окружного судьи; путешественники после минутного ужина улеглись спать, а народ прибежавший столпился против дома, тянулся по улице и ожидал пробуждения и лицезрения наследника. В пятом часу утра поехал я туда; остановив дроги близ густой толпы зрителей, подвигался на костылях к квартире цесаревича, но издали встретил меня наш городничий и настоятельно просил, чтобы я не подвергнул его беде и ответственности, что адъютант генерал-губернатора строжайше предписал не допускать до наследника никого из государственных преступников.

Я заметил ему, что такое приказание кажется мне сомнительным, потому что если эта мера была бы необходима, то, наверно, начальство дала бы ему предварительное предписание, что с нами не стали бы церемониться, а просто или запретили бы выход из дому, или заперли бы в надежное место. Но я должен был уступить усиленной просьбе доброго городничего и воротился, чтобы отыскать жандармского штаб-офицера полковника Гофмана, сопровождавшего цесаревича. Гофмана просил я доставить мне случай лично просить его высочество; он не мог этого сделать, но услужливо предложил, чтобы я передал ему письменное прошение, и обещал непременно вручить; но, узнав, что я не написал никакого прошения, и желая мне быть полезным, просил подождать немного на улице, пока он осведомится о возможности исполнения моего желания.

Пока я ждал возвращения подполковника, подошел ко мне видный мужчина в шинели с бобровым воротником, в военной клеенчатой фуражке и сказал мне: «Верно вы Р[озен]? Андрей Иванович Крутов навязал мне на душу, чтобы непременно, в случае проезда чрез Курган, вас навестить и помочь от вашей болезни; пожалуйте ко мне на квартиру». Это был И.В. Енохин, лейб-медик его высочества.

В минуту раздели меня ловкие фельдшера; я лег на диван, и Енохин, ощупав больное место обеими руками, поворотив меня на левый бок, тотчас объявил, что у меня половинный вывих вперед, что кость выбита из чашечки; но так как прошло уже полгода со дня вывиха, то в эту минуту нельзя было мне помочь, а если бы помощь была оказана в день падения, то в этот же день я мог бы танцевать на этой вывихнутой ноге. Он на листе бумаги бегло описал повреждение и разные средства, кои еще можно было употребить.

Когда я начал одеваться, вбежал Гофман второпях и звал меня к цесаревичу. Фельдшера помогли мне одеться; чрез три дома я был уже на квартире нашего царственного гостя, где принял меня генерал-адъютант А.А. Кавелин и объявил напрямик, что невозможно исполнить моего желания, что в инструкции запрещено допустить меня, что я могу передать прошение, которое он сам вручит наследнику. Узнав, что я не имел письменного прошения, спросил меня, о чем я желаю просить. Я ответил, что для себя собственно ни о чем не могу просить, потому что в беспомощном больном состоянии не могу ни пользоваться милостью, ни заслужить ее, но желал просить государя-цесаревича за жену и за детей, чтобы они не были покинуты и забыты, когда меня не будет с ними.

Генерал Кавелин советовал мне тотчас написать прошение и доставить ему чрез полчаса до обедни, потому что прямо из церкви поедут в дальнейший путь. В сенях он приказал ожидавшему тут священнику начать обедню в шесть часов и отслужить ее поспешнее, дабы они в тот же день успели прибыть в Златоуст к ночлегу, с лишком за 200 верст. На крыльце встретил флигель-адъютанта С.А. Юрьевича, которого знал еще в Кадетском корпусе; он просил меня передать поклоны Е.П. Нарышкиной от братьев ее, графов Григория и Алексея Коновницыных. При выходе моем из двора цесаревич стоял у окна.

У крыльца моего стояли дрожки исправника. «Кто приехал?» - «Генерал!» - ответил кучер. Народ называет генералом всякого превосходительного, будь он врач, профессор или начальник департамента внешней торговли.

К величайшей радости увидел у себя достойнейшего Василия Андреевича Жуковского; он утешал жену мою, ласкал полусонных детей, с любовью обнимал их, хотя они впросонках дичились и маленькая дочь заплакала. Когда я объявил ему о неуспешных попытках лично просить цесаревича и что генерал Кавелин советовал написать прошение, то он сказал мне: «Вы теперь не успеете: сейчас едем; но будьте спокойны, я все представлю его высочеству, тринадцать лет нахожусь при нем и твердо убедился, что сердце его на месте; где он только может сделать какое добро, там сделает его охотно».

Недолго можно было нам беседовать. Жена моя в прежнее время встречалась с ним у Карамзиных. Он удивился, что мы уже читали в Сибири его новейшее произведение «Ундину»; с похвалою отозвался о некоторых ему известных стихотворениях А.И. Одоевского; до крайности сожалел, что в Ялуторовске не мог видеться с И.Д. Якушкиным, и просил меня написать ему, как это случилось. Не доехав двух станций до Ялуторовска, имел он несчастье, что ямщики его переехали женщину, не успевшую отбежать с дороги, и колесом передавили ей ногу. Жуковский приказал остановиться, помог перенести бедную женщину в карету, отвез ее до следующей станции, дал ей денег и написал земскому начальству, чтобы оно всячески позаботилось о ее излечении и проч.

В это время цесаревич далеко опередил его, и он не мог пробыть в Ялуторовске ни одной минуты, догоняя поезд. Душе отрадно было свидание с таким человеком, с таким патриотом, который, несмотря на заслуженную славу, на высокое и важное место, им занимаемое, сохранял в высшей степени смирение, кротость, простоту, прямоту и без всякого тщеславия делал добро, где и кому только мог. И после свидания в Кургане он неоднократно просил за нас цесаревича; одно из писем своих заключил он припискою: «Будьте уверены, не перестанем быть вашими старыми хлопотунами».

Словами не умею выразить вполне благодарность за его деятельное участие; оно, наверно, уже доставило ему одно из лучших наслаждений. Все, что он говорил о характере наследника, служило залогом будущего счастья России. Родственники и знакомцы, увидевшие Жуковского по возвращении его в Москву и в Петербург, спросившие его, как он нас нашел и как переносим участь свою, получили в ответ: «со смирением и с терпением».

Жуковский был поражен частью виденной им Сибири и ее жителями: он вместо хижин, бедности и уныния нашел красивые села, довольство и бодрость; рассказал нам, что и наследник приятно поражен был дружною радостью и живою преданностью, с коими народ ссыльный встретил его от Тюмени до Кургана, как лучше и живее не могли бы его встретить в городах при Волге.

В то время, когда был у меня Жуковский, цесаревич собирался к обедне и приказал жандармскому штаб-офицеру: «Скажите этим господам (так он намекнул о нас), чтобы они были у обедни; там я могу их видеть». Инструкция такого случая не предвидела. Городничий тотчас разослал нарочных по нашим домам, чтобы нас созвать в церковь. Цесаревич со всею свитою стоял пред алтарем главного придела, по бокам стояли мои товарищи и Е.П. Нарышкина.

Чиновники поместились впереди народа, вдоль боковых приделов, сколько храм мог поместить людей; большая часть народа стояла вне церковной ограды, близ экипажей. Во время литургии цесаревич несколько раз оглядывался на моих соизгнанников со слезами в глазах и совершенно особенно наклонился и осенил себя знамением креста, когда священник произнес молитву: «О недугующих, страждущих, плененных и о спасении их». Восторженные, исступленные крики «ура!» возвестили отъезд его.

Народ искренне радовался, что увидел его. Ему было тогда девятнадцать лет от роду; по наружности статный, тонкий, тальистый, как тогда выражались, на лице кротость, благоволение, но также явные признаки утомления и усталости от такого бесконечного путешествия и вообще телесной натуги. Енохин утверждал, что каждому офицеру легче служить, чем наследнику престола: первый после учения, или маневров, или развода ложится отдыхать сколько ему угодно, а наследник едет представляться во дворец, или сам принимает представляющихся ему, или спешит на учение и на смотр другой части войска и по целым дням отдыха не знает.

Когда он уехал из Кургана, то никто тогда не предугадывал в нем освободителя крепостного народа и великого преобразователя. На всех лицах была радость от свидания; только несколько боязливых старух, испуганных адскою быстротою длинного поезда, состоявшего из полдюжины колясок и стольких же карет и домрезов, - все с форейторами,- перекрестились и сказали: «Слава богу, что мы все остались в живых».

Действительно, быстрота езды была адская: по 20 верст в час. В церкви Кавелин увидел старого товарища и однополчанина своего - А.Ф. фон дер Бригена и приятельски кивнул ему головою; он же принял его в члены тайного общества. Впрочем, подобные встречи случались довольно часто; один шел одной дорогой, а другой - другою, но все оставшиеся на свободе действовали прямо, честно, человеколюбиво, а если кто из них натягивал струны слишком круто, то, вероятно, из усердия и преданности царю и отечеству, а не из жестокости или грязной корысти.

До сегодня непостижимо для меня, почему фон дер Бриген* не был включен в число освобожденных от изгнания ходатайством цесаревича, когда Кавелин мог всех более к тому содействовать, зная, что цесаревич не чуждался нас и что, напротив того, сказал сопровождавшему его полковнику Владимиру Ивановичу Назимову, который спросил у него дозволения навестить изгнанного М.А. Назимова: «Я очень рад, что ты имеешь случай навестить родственника, который в несчастье».

Путь наследника вел его чрез Саратов; там генерал Арнольди представил ему всех артиллерийских офицеров поименно и когда назвал по фамилии моего младшего брата, то цесаревич спросил у него, не так, как обыкновенно водилось, что спрашивали о важных сановниках - «не родня ли вам командир Отдельного Кавказского корпуса?», но он спросил: «Не имеете ли родственника в Сибири?» Когда брат мой ответил, что есть у него там в несчастье и изгнании кровный брат родной, то цесаревич в присутствии всех сказал ему: «Радуюсь, что могу вам передать, что видел брата вашего; хотя он на костылях, но здоровье его может поправиться, и я уже просил за него государя императора».

В день отъезда цесаревича из Кургана, 6 июня 1837 года, был троицын день и храмовый праздник в нашем городе. Народ проводил этот день за городом в четырех верстах, у старого займища близ кургана, высокого холма, от коего город получил свое название. Там, на берегу Тобола, в близком лесочке народ прогуливался, пил чай, щелкал орехи, слушал песни и гармонику. К вечеру я поехал туда с детьми; знакомые и незнакомые из горожан и поселян обступили меня с вопросами, выражавшими не пустое любопытство, но прямое участие: «Видели ли вы наследника? что он вам сказал? обещал ли освободить? Дай, боже, всем вам избавления!»

8 августа узнали мы, что цесаревич с первого ночлега своего после Кургана, из Златоустовского завода, отправил фельдъегеря с письмом к государю, в котором просил об освобождении нашем, о возвращении нас на родину. Говорили, что государь выразился, что этим господам путь в Россию ведет чрез Кавказ, и всемилостивейше повелеть соизволил: назначить нас рядовыми в Отдельный Кавказский корпус и немедленно отправить на службу. В одно время получили мы это известие от генерал-губернатора и от прибывшего в Курган капитана графа Коновницына, который в лагере под Красным Селом выпросил себе позволение проводить сестру свою, Е.П. Нарышкину, из Сибири на родину.

Другой товарищ мой, И.Ф. Фохт, просил и получил позволение оставаться в Кургане по случаю хронической болезни, где он и скончался чрез пять лет, в 1842 году. Ко мне приехал корпусный штаб-доктор с предписанием от генерал-губернатора освидетельствовать меня: в состоянии ли я предпринять такое дальнее путешествие? Почтенный доктор немало удивился, когда я объявил ему мою готовность; он понял, наконец, что еду не для себя, но чтобы вывезти из Сибири жену и детей.

Товарищи мои: Нарышкин, Назимов, Лорер и Лихарев - справились в дорогу; чрез неделю уехали они в Тобольск, откуда были отправлены на Кавказ на почтовых, чрез Казань и Ростов-на-Дону. Весь Курган провожал их самыми усердными благопожеланиями. В уважение моей болезни и моего семейства мне было разрешено генерал-губернатором князем П.Д. Горчаковым ехать прямо из Кургана чрез Оренбург и Саратов и дали мне время собираться и устроиться в дороге.

Начались сборы в дорогу и продажа и раздача вещей. Курганские жители радовались перемене нашей участи, но были и такие, которые, испытав жизнь на Кавказе, быт солдатский, соболезновали искренно и уговаривали остаться лучше в Кургане.

Жаль было мне продать только подарок моей свояченицы М.В. Вольховской, который достался мне совершенно нечаянным образом: однажды провел я вечер у Нарышкиных; он играл симфонии Бетховена; возвратившись домой, еще слышались мне мелодические звуки и в тот же вечер, накануне отхода почты, написал в Тифлис о впечатлении от музыки и прибавил мысль Гердера, что струнный инструмент, иногда с сопровождением пения, составляет необходимую вещь для умножения счастья в семейной жизни. Чрез четыре месяца, пока письмо мое шло чрез Петербург в Тифлис, пока свояченица моя дала поручение в Петербург, извозчик привез прямо к крыльцу моему отличное, звучное фортепьяно.

Два года жила у нас старушка Ирина Качалиха, которая помогала жене моей только при качании люльки, когда она сама кормила грудью младшего ребенка и в то же время случалось укладывать спать старшего. Эта старушка, строжайшая постница, никогда не употреблявшая говядины, а рыбу только в пасху и в величайшие праздники, горько заплакала, когда получила в подарок остальной запас муки и крупы и разные старые вещи; благодарность свою выразила она просто возгласом к жене моей: «Кто мне проденет теперь нитку в иголку, даже и это ты для меня делала добродушно!»

6 сентября 1837 года назначено было выехать. Та же самая коляска московского каретника Рейхардта, которая довезла жену мою за Байкал, поместила ее с дочерью и с младшим сыном; а я с обоими старшими ехал в тарантасе, всегда открытом, иначе не мог садиться, сиденное место было улажено так, чтобы сноснее было для больной ноги. После обеда, в третьем часу, заехали в церковь, где духовный отец Стефан Знаменский служил напутственный молебен.

В сопровождении до следующей станции уважаемого и любимого А.Ф. фон дер Бригена прямо из церкви пустились в дальний путь с той же покорностью воле божией, с тою же доверенностью на защиту его, с какими из одной крепости переходили в другую, - с упованием, что и в другой, новой стране изгнания, на Кавказе, найдем также божий свет и людей таких же добрых, каких находили в Сибири.

Расставаясь со страною изгнания, с грустью вспоминал любимых товарищей-соузников и, благословляя их, благословлял страну, обещавшую со временем быть не пугалищем, не местом и средством наказания, но вместилищем благоденствия в высшем значении слова. Провидение, быть может, назначило многих из моих соизгнанников и многих поляков ссыльных быть основателями или устроителями лучшей будущности Сибири, которая, кроме золота и холодного металла и камня, кроме богатства вещественного, представит со временем драгоценнейшие сокровища для благоустроенной гражданственности. Люди, с приобретением необходимых личных прав и положительных законов, будут уметь сохранять их с нравственною силою для нравственной пользы.

Сибири, быть может, предстоит в своем роде назначение Северной Америки, куда также за политические и религиозные мнения волею и неволею переселились изгнанники и молитвою и трудами вызвали в новом мире все те блага, коих так долго, так тщетно еще ищет мир старый и опытный. Залогом хорошей будущности Сибири служат уже ныне три обстоятельства: она не имеет сословий привилегированных, нет в ней дворян-владельцев, нет крепостных, чиновников в ней немного. Сверх того, народ хорошо справляется на мирских сходках, трудится большею частью на земле привольной и исправно выполняет все государственные повинности.

Примечания

*это ужасно (франц.).

*Дело разъяснилось позднее: он незадолго перед тем просился в гражданскую службу и получил должность в земском суде. (Примеч. А.Е. Розена.)

19

Глава двенадцатая. От Кургана до Тифлиса.

Тимофей Тимофеев. - Урал. - Волга. - Раскольники. - Встречи а Саратове. - Воронеж. - Каменка. - Земля донская. - Екатериноград. - А.И. Якубович. - Кавказские горы. - Пришиб У рюх. - Дурдур. - Владикавказ. - Дарьяльское ущелье. - Казбек и Коби. - Крестовая гора. - Гут-гора. - Койшаурская долина. - Гартискар.

Хотя я судьбой на заре моих дней,
О южные горы, отторгнут от вас,
Чтоб вечно их помнить, там надо быть раз:
Как сладкую песню отчизны моей,
Люблю я Кавказ.

Лермонтов

Из Кургана был мне дан в проводники квартальный надзиратель Тимофей Тимофеев, отставной поручик, который выслужился из сдаточных рекрут и по старости отдыхал не на лаврах, а питался полицейскими доходами, утешаясь темными воспоминаниями давно прошедшей старины. Он воевал под Аустерлицем, был взят в плен под Фридландом, отправлен во Францию, оттуда волонтером вместе с французами пошел в Испанию, осаждал Сарагоссу, дрался против ножей Палафокса. Он припоминал только места, где было лучшее пиво, хорошая водка и сладкий виноград. Балагур, как всякий старый солдат, он толковал по-своему о любом предмете, и когда годовалая дочь моя изредка, бывало, заплачет, то просил позволения у матери спеть ей испанскую песню, но вместо болеро просто ревел тирольскую.

Проводнику моему дана была особая инструкция от генерал-губернатора князя Горчакова, по коей, в случае болезни или боли в ноге, позволено было остановиться на пути. Мне невозможно было сесть в коляску по причине моих двух костылей, к тому еще боковой толчок рессорного экипажа был бы слишком чувствителен больному бедру. Гораздо спокойнее было сидеть в открытом низком тарантасе на большой кожаной подушке.

Путешествие на почтовых всегда торопливо: на станциях нет спокойного ночлега, дорожные люди, проезжающие гонят друг друга; труднее всех было жене моей: она заботилась обо мне и о трех мальчиках на ногах и кормила грудью Инну; во время езды перебирала узлы и никогда не заставляла ждать себя, когда староста или смотритель объявляли, что лошади готовы; зато от раскрывания груди для кормления дочери получила кашель, и от кратковременного сна в дороге заболели глаза ее. В хорошую погоду все было хорошо и легко; но мы поднялись в дорогу 6 сентября, следовательно, в такое время года 3500 верст езды обещали более худой и мокрой погоды. Дети мои славно выдерживали утомление от дороги, потому что мать во всем предупреждала их нужды.

Близ города Челябинска переехали мы границу Сибири и въехали в Оренбургскую губернию. Беспрестанные дожди не позволяли жнецам убирать и свозить снопы, на полях необозримых лежала рожь на корню и гнила, воздух заражен был гнилым запахом, как бывает в местах, где мочат коноплю и лен. Мы несколько станций все подымались на Урал, но неприметно, все плоскими возвышенностями; глаза тщетно искали длинного высокого хребта, темно-синей полосы на горизонте; все подымались рысью, пока наконец достигли одной из главных уральских высот и приехали в Златоустовский завод, знаменитый оружейными фабриками. Кони стали в грязи, пока со станции не отправили навстречу других лошадей, кои повлекли нас в гору по обширно застроенному селению в опрятную, теплую гостиницу.

Город стоит на высоком месте, обитаем одними только мастеровыми и рабочими. Стук молота в железоделательных заводах не умолкает ни днем, ни ночью. Уральские горы наружностью не привлекательны ни высотою, ни скалами, ни лесом, зато во внутренности своей хранят они множество драгоценных камней, а от Златоустова до Миасского завода щедро дарят металлами от железа до золота. Поселяне на большой дороге мало различествуют от сибиряков; они большею частью также переселены, но деревни и жилища их гораздо беднее. Тут же показались помещичьи усадьбы, чего в Сибири не видать. Губернский город Уфа, на прелестном местоположении при стечении двух рек, обстроен хорошо и правильно. Проехав еще два города Оренбургской губернии, Бугульму и Бугуруслан, мы въехали в губернию Симбирскую.

Все низовые земли богаты Волгою, которая всячески питает обширнейшую часть России, почему издавна названа кормилицею. Подъезжая к Самаре, издали увидели мачты судов, различных видом и величиною. Торговая деятельность придавала особенную жизнь всему городу, хорошо обстроенному. Мы остановились на половину дня; тотчас появились разного рода люди с предложением товаров и услуг. Разносчик продал астраханские арбузы. Никогда прежде, ни после не случалось мне полакомиться такими вкусными арбузами, засахарившимися от избытка собственной сладости и сочности.

«Отчего астраханские арбузы так хороши, что когда петербургские разносчики разносят свои парниковые арбузы, то для приманки возглашают их астраханскими?  - спросил я разносчика. - Разве там особенная земля для них, особенный климат?» - «Нет, не то, а вот что: когда наш великий царь Петр путешествовал по земле своей, то, прибыв в Астрахань, он из кармана своего вынул арбузные семечки, привезенные им из Голландии, роздал по нескольку хозяину и соседям и дал им подробное наставление, как садить их и как ходить за ними; с тех пор появились лучшие арбузы в Астрахани». - «Верю, братец, верю этому», - возразил я и передал разносчику, как Петр переселил соловьев из Ярославля в Петербург, как он перевел славную породу лошадей из острова Эзеля и земель прибалтийских в богатую лугами Вятку.

За разносчиком вошел булочник-немец с отличными булками и сухарями; когда он узнал, что везут меня из Сибири на Кавказ, то с особенно важною миною заметил: «aus der Hölle in die Hölle» - «из ада в ад». Волгу переплыли мы на судне в ясный теплый вечер. От перепадавших сильных дождей река местами выступила из берегов, а местами образовала островки. Беспрестанные извилины течения увеличивали красоту ее.

С перевозчиками беседа шла все о Волге, песню запели о матушке-Волге. Прибрежные жители все люди промышленные и зажиточные; почва повсюду плодородная; в каждом городе, в каждом большом селении есть пристань; во время судоходства все эти места кипят деятельностью: тогда еще не было пароходов. На Волге кормил я ложечкою годовалую дочь, и по стуку ложечки узнал, что первый ее зубок прорезался на Волге.

В городах видел я много колонистов, иностранных переселенцев; по образу жизни они чуждаются русских, но русские им не мешают, напротив того, охотно им услуживают не из личной корысти, а просто по доброй своей природе и воздают справедливость полезным трудам немцев. Около Вольска, вообще во всей Саратовской губернии, много раскольников; они сами не знают, в чем заключается различие их вероисповедания от общего православного; они отделяются по преданиям, по соблюдению обрядов своих праотцов; они имеют свои часовни, особенные образа, особенное богослужение. Табак, чай, кофе - для них зелье, яд, запрещенные произрастения.

Многие раскольники вина вовсе не употребляют, вообще живут умеренно, трудолюбиво, и можно без всякого опасения оставить им их причудливости, если они не вредны для нравственности. Должно соблюдать веротерпимость для таких раскольников и подтвердить правило Фридриха Великого, сказавшего: «Хочу, чтобы в моем государстве каждый подданный мог искать вечного блаженства по своему убеждению». В странах, где следовали такому правилу, там не было сект или расколов, а, напротив, где преследовали за веру, где насильно хотели вводить единство догматов, там церковь разъединялась. Преследование и гонение французских протестантов распространили общества различных братств в Германии.

Преследование английских протестантов пересадило расколы в Северную Америку, где число сект несметно, пока веротерпимость и крайняя многосложность не произведут единства. Филипп II с инквизицией был главным распространителем реформации, и при всем фанатизме и старании в пользу своей веры был он главным орудием против католицизма. Так, в России, когда при Иоанне Грозном, при Алексее Михайловиче, при царевне Софии, позднее при Анне и Елизавете гнали за веру, тогда составились секты между переселенцами, которые в новом месте своего жительства переманивали людей в свою веру, скрывали беглецов и бродяг отчаянных, которые из благодарности переходили в их общества и становились самыми усердными соревнователями и распространителями нового раскола.

Без сомнения, есть расколы очень вредные, совершенно безнравственные, бесчеловечные, кои по этой причине должны быть искореняемы, как, например, секта скопцов и секта, допускающая повальный грех. Но староверов, или старообрядцев, вообще полагаю совершенно безвредными. Какая нужда в том, что они по-своему складывают персты при знамении креста? что они имеют свои образа старинные? что табаку не курят и не нюхают? что вина не пьют? Все это никому не вредит. Я не пишу разбора о всех раскольниках, я о них уже упоминал в двух главах, когда мне случалось с ними встретиться, как теперь на берегах Волги, и заметить, что можно их оставить в покое, тем более что они исправно платят подати, выполняют все земские повинности и трудятся много и полезно.

Прошло то время, когда они скрывались на островках волжских, в камыше или в подземельях, и дай бог, чтобы такое время никогда не возвратилось. Гонение, давление, притеснение всегда вызывают восстание, отражение, сопротивление. Успехи истинного образования, старание благомыслящего правительства и духовенство, проникнутое истинно христолюбивым духом, незаметно, без вынудительных мер и в скором времени, в течение жизни двух или трех поколений, уничтожат все расколы вредные и безвредные.

В Саратове ожидала меня радость: там я надеялся увидеться с родным братом моим Юлием после продолжительной разлуки, когда он, быв еще кадетом, простился со мною в Петропавловской крепости. Остановившись в гостинице, узнал я, что брат мой только за три недели перед тем женился на А.А. Кривской и что живет в Саратове. Немедленно послал к нему сказать, что родственник приехал из Ревеля и желает его видеть; чрез полчаса встретил брата в коридоре и не мог узнать его, так он вырос и переменился; но он меня узнал тотчас, по лицу ли или по костылям - не знаю, но радость наша была искренна и полна.

В тот же вечер поехал с ним к молодой жене его. Сколько приятных и сладостных впечатлений! На другой день имел удовольствие познакомиться с дядею жены его, с П.Я. Кривским, бывшим тогда главным начальником Эльтонских соляных промыслов. Вечером встретил у брата товарища по корпусу, начальника конной батареи Томича. С особенным чувством навестил я родную сестру Сергея Муравьева-Апостола Екатерину Ивановну, супругу саратовского губернатора Бибикова. Она рассказала мне, как близ Петербурга, на станции, имела свидание с другим братом своим Матвеем Ивановичем, когда везли его в Сибирь из финляндской крепости вместе с А.А. Бестужевым, как она, при самом грустном расположении души, должна была невольно смеяться от острот и шуток Бестужева во время завтрака.

Осенняя погода гнала меня к месту, но проводник мой заставил меня пробыть лишний день в Саратове: невестка моя задарила его, он от восторга выпил порядком и неосторожно закусил десятью фунтами винограда и фруктами, неизвестными в Сибири; старик просто объелся и вылечился банею. Прямая дорога в Грузию вела из Саратова чрез Царицын и Камышин по тракту в Астрахань; но мы желали еще увидеться с братом жены моей в Харьковской губернии, почему пришлось сделать большой круг.

Легко было уговорить проводника ехать чрез Воронеж, чтобы там поклониться мощам угодника Митрофана. Богомольный Тимофей Тимофеев восхитился этим предложением, и мы поехали. Милый, любезный брат мой проводил нас верхом несколько верст, показывал нам поле артиллерийских учений. Любо было глядеть на молодца-наездника, который уверял меня, что в маневрах конной батареи заключается совершенная поэзия.

Из Саратовской губернии повернули в Тамбовскую, чрез Балашов и Новохоперск достигли Воронежа. Главные две улицы этого города обстроены большими каменными зданиями по-столичному. Гостиница на площади предлагала всевозможный комфорт дорожному человеку. Мы приехали часу в третьем: поздно было идти в церковь. После обеда на дрожках поехал к цейхгаузу времен Петра Великого по берегу реки, где стояла первая верфь его, и радовался постройкам и пространству Воронежа. Старожилы сказали мне, что город заметно увеличился и украсился с тех пор, как мощи святителя Митрофана привлекли несметное число богомольцев. На следующий день в дорожных экипажах поехали прямо в монастырь, в главный храм, где покоятся мощи.

Благочестивый архиепископ Антоний приказал нас пригласить в свою домовую церковь, где он в тот день сам служил литургию; к сожалению, мы должны были отказаться, быв связаны маленькими детьми: жена моя была с грудным младенцем на руках. Мы отслушали обедню при самом гробе Митрофана. При входе в просторную церковь, украшенную великолепным алтарем, колоннами голубоватого цвета с золотыми карнизами и капителями, видна в правой стороне близ окна гробница под малиновым бархатным покровом с золотыми кистями. На стене у ног святителя висит большой образ божьей матери в богатейшей ризе, украшенной бриллиантами и жемчугом. Началась торжественная служба; священников и дьяконов было числом до десяти, в богатом облачении, певчие пели хорошо - все вызывало к молитве.

По окончании литургии пришел гробовой иеромонах с ключом, снял бархатное покрывало, отпер золотую раку, и мы увидели мощи, обложенные со всех сторон чудодействующими шапочками, нарукавчиками, стружками, скляночками. Богомольцы подступали по очереди, и каждый за добровольное приношение получал вещи освященные. Я отошел осматривать храм со всех сторон; в это время подошел ко мне монах уже в летах, он, верно, знал, откуда еду, потому что спросил меня о Трубецком и о Нарышкине, - то был Потемкин, бывший полковник, отрекшийся от мира. Тимофей Тимофеич набил целую котомку разными вещами, освященными для Сибири.

Помолившись, отправились в дальнейший путь в сопровождении любопытных. На всех станциях Воронежской губернии запрягали нам отличнейших лошадей. Эта губерния изобилует конскими заводами; по реке Битюге славятся кони битюцкие, росту среднего, но сильные и быстрые. На первой станции от Воронежа запрягли таких коней, что без оглядки с удовольствием можно было смотреть на них; ямщик правил молодцом, кони мчали на вожжах; невольно сказал я ямщику, что таким коням только царя возить. «Да они царя обратно и возят, - ответил ямщик, - ожидаем царя из Тифлиса; кони застоялись, надо было их проминать».

Несмотря на глубокую грязь, мы ехали скоро. Сбруя была из широких сыромятных ремней, чрез шлеи висели ремни с кожаными кистями. «Тимофей Тимофеич, если мы встретим царя и спросит нас, откуда едем и как съехали на Воронеж, то что ты ответишь?» - «Скажу, что нам захотелось помолиться и поклониться гробу святителя Митрофана; этого никакая власть запретить не может». Этим убеждением успокоился мой проводник.

На следующей станции встретили великую княгиню Елену Павловну: она возвращалась с Вознесенских маневров; шестнадцать лошадей влачили огромную карету по грязи, пар с лошадей подымался, как дым. Близ Корочи встретили Рижский драгунский полк, возвращавшийся из Вознесенска с музыкою и с песнями; дети мои были в восторге и удивлении от молодцов-драгун и множества серых лошадей.

При закате солнца въехали в Харьков. Мы расположились ехать всю ночь, но чугуевский почтосодержатель остановил, не хотев дать лошадей под коляску жены моей за то, что подорожная была из Кургана до Тифлиса. Когда же он увидел, что я спокойно расположился оставаться на станции, то велел закладывать и проводил нас услужливо. Он был единственный почтосодержатель, который знал немного географию России, что почтовый тракт из Сибири в Грузию вел не через Воронеж и Харьков.

Из города Изюма поднялись в гору на Кремянец, спустились на равнину, где в шести верстах от города увидели церковь, пространное село с усадьбою в обширной долине, прорезанной Донцом и Каменкою. Направо и налево и впереди темнели отдельные дубовые рощи, правый берег Донца окаймлен лесом. Местность вообще чудная!

Второе радостное свидание с родным было свидание с И.В. Малиновским: мы застали брата, преисполненного любви, в больших хлопотах с предводительским секретарем своим Адарюковым; подорожная была у него в кармане, чтобы ехать к нам навстречу до Саратова. Добрая и умная жена его Марья Ивановна, урожденная Пущина, родная сестра моего товарища, согрела нас сердечною любовью - только и слышно было: располагайте нами и домом. Три дня отдыхали мы в Каменке: бедная жена моя ужасно кашляла. Костыли мои не позволяли мне много ходить.

Крестьяне не нуждались; обильная жатва видна была в огромных скирдах. Посетил больницу, где застал повара Алексея, который в былое время часто кормил меня самыми вкусными обедами у Анны Андреевны; повар страдал последние недели своей жизни от водяной в голове. При больнице была хорошая деревенская аптека и сведущий фельдшер; этот порядок поддерживался со времен Андрея Афанасьевича Самборского, который постоянно заботился об истинном благе крестьян. Суд стариков, по приговору коего наказывали провинившихся, водился от его времени. Тетка наша Анна Андреевна, в память отца своего, выстроила в селе церковь по плану Софийского собора в Царском Селе. Служба божественная в Каменке совершалась с особенным благоговением; хор певчих имел отличные голоса. Дружески увиделись, дружески расстались.

Чрез степи Екатеринославские мы в два дня достигли Дона; этот раз мы не были задержаны перевозом, но ехали по широкому временному мосту, устроенному нарочно для царя, проехавшего накануне при возвращении своем из Тифлиса; чрез несколько дней назначено было разобрать мост и возвратить весь материал городу Ростову. Первый ночлег в земле донских казаков имели мы в небольшом селе в доме священника, у которого за сутки перед нами ночевал царь с Орловым. Мы не встретили царя оттого, что он из Аксая повернул на Новочеркасск, когда мы ехали из Ростова в Аксай.

Почтенный пастырь не мог выразить словами полноту своего счастья, когда рассказывал, как он угостил высокого гостя чаем, как он был удостоен беседою, которая была кратковременна, потому что у царя болели зубы так сильно, что был вынужден ставить пиявки. Земля донских казаков по большой дороге мало населена, но по сторонам расположены сто десять станиц. Почтовые дворы тесны, а в нескольких местах заменяются землянками.

Станица Аксай свидетельствовала своими каменными зданиями и лавками о прежнем благосостоянии края; в проезд мой все большие дома были необитаемы, грозили совершенным разрушением, без оконниц или без стекол, половина железных крыш свалилась. Мне говорили любители старины, что новое уложение разорило край по прекращении торговли казаков на Дону. Защитники нового устройства, введенного Чернышевым, доказывали необходимость оного вследствие различных разбоев и злоупотреблений, бывших на Дону в то время, когда процветал край торговлею и промышленностью.

На обратном пути я лучше познакомился с этою страною и ее замечательными обитателями и снова убедился, что отдельный разбой, злоупотребление нескольких людей никогда не должны быть причиною таких мер, которые впоследствии могут притеснять или разорять целое население. Взыщите с виновных по закону, защищайте безвинных, которые столько лет со славою служили.

Донское войско есть единственное в своем роде: содержание его ничего не стоило правительству; с верой и правдою служило оно России в годину бедствий, - оставьте ему его особенность, его привычки, и одежду, и бороду, не мешайте ему плавать по Дону с хлебом и с вином; пускай он машет там веслом в мирное время для обогащения края, как машет он бесстрашно в военное время своею нагайкою и саблею для защиты государства. Уже давно военная история доказала, что в аванпостной службе для разведывания о неприятеле, для внезапного нападения в целом мире нет войска лучше казаков. Летописи 1812 года наполнены их удальством.

Проехав землю донскую, въехали в область Кавказскую. В Ставрополе узнал я, что мои товарищи, выехавшие из Сибири прежде меня, были уже размещены по полкам на Кавказской линии. Только А.И. Одоевский был отправлен в Грузию, и мне назначено было ехать в Тифлис. Любящие родные это устроили. Там ожидало меня свидание со старшим сыном моим Евгением. Близ Георгиевска, с правой стороны почтовой дороги, видны Бештау, Машук, Змеиная, Железная и Верблюжая горы, окружающие прежний Горячеводск и давшие название новому городу Пятигорску. Екатериноград - большое селение или станица линейных казаков с таможнею и карантином.

Хозяин моей квартиры, казачий урядник, объявил мне, что мне придется остаться у него дня два, пока не отправится оказия во Владикавказ. Чтобы узнать дело наверно, я пошел к начальнику станицы, к майору Макарову, которого застал в постели с растянутою переломленною ногою; вокруг стояло несколько человек черкесов, они посыпали рану белым порошком. Мои костыли вызвали также участие больного. Майор, лихой наездник, танцор и славный офицер, страдал не от ружейной пули или сабельного удара, но имел несчастье выскочить из коляски, которую понесли лошади, и переломить себе ногу ниже колена. Доктора перевязали, кость срослась, но перевязка была сделана неправильно, нога приросла немного криво.

Макаров, быв всегда щеголем, велел снова переломить себе ногу и снова лучше перевязать; тут прикинулось воспаление; европейские И азиатские лекаря тщетно прилагали свое старание - он умер чрез несколько месяцев после продолжительных страданий, оставив молодую, премилую жену. Для большей безопасности Макаров советовал мне дождаться отправки команды и под ее прикрытием следовать по всей военной дороге до Владикавказа, как обыкновенно езжали все по казенной и по собственной надобности. Только курьерам и важным воинским начальникам дают летучие конвои казаков.

В передней комнате больного майора встретил меня заслуженный пожилой воин с Георгиевским крестом и Владимирским бантом; он, наверно, осведомился заранее, откуда я еду, и спросил: «Позвольте узнать, не видали ли А.И. Якубовича, моего прежнего начальника? Я штабс-капитан Кулаков, его бывший вахмистр». Когда ответил ему, что я жил с Якубовичем шесть лет под одною крышею в остроге, что оставил его в добром здоровье, то старый воин, прослезившись, рассказывал мне, как Якубович жил в Екатеринограде, делал беспрестанные набеги на хищников; добычу коней и овец делил справедливо на всю комнату, не взяв ничего для себя, одним словом, был родным отцом для солдат. На Кавказе многие помнят о его подвигах или слышали о храбрости его.

Высокое чело его у самого виска пробито было черкесскою пулею; рана эта никогда не заживала. Он имел несчастье в Сибири, что все родные забыли его, не писали, не помогали ему. Когда наступил срок его перемещения из петровской тюрьмы на поселение, то он основал небольшую школу и устроил мыловаренный завод и так исправно и удачно производил дело, что не только сам содержал себя безбедно, но помогал другим беспомощным товарищам и посылал своим родным гостинцы, ящики лучшего чаю. Крепко и явно преследовал он попрошаек-самозванцев, выдававших себя за жертвы 14 декабря. Он скончался от горячки в Енисейске в 1845 году.

На квартире встретил меня хозяин у крыльца и предложил мне пару фазанов, доставивших нам очень вкусное и нежное жаркое, зажаренное казаком по-кавказски. Хозяин много и долго рассказывал о подвигах генерала Засса, о страшилище черкесов, с которым имел случай видеться чрез год. Дважды в неделю отправлялись почта, проезжающие, провиант и казенные вещи из Екатеринограда во Владикавказ; это расстояние в 105 верст называется военною дорогою, а отправки с вооруженными проводниками называются оказиями.

Рано утром волы двинули телеги с провиантом за станицу и остановились на равнине; туда же ехали наши экипажи, почтальон с письменными и посылочными чемоданами и карета вольного семейного аптекаря; наконец привлекли заряженную пушку, при ней артиллерист с дымящимся фитилем, за пушкою прибыла команда пехоты и прискакал конный конвой, десяток казаков. Казаки разделились по обеим сторонам транспорта, пехота отрядила авангард и арьергард, барабанщик ударил подъем, и медленным ровным шагом воловьим потянулся длинный ряд обоза.

Чрез полчаса густой туман рассеялся, и неожиданно представилась зрению чудная картина - Кавказские горы. Как белые облака на горизонте, от Каспия до Понта, тянулись горы длинным рядом, блистали от солнечных лучей, как полированный кристалл, волнисто переливались и сливались цвет нежный и серебристый; ледяные вершины отсвечивались то золотистым, то розовым цветом; весь хребет высоких гор прерывался в двух местах громадными исполинами: Эльбрусом и Казбеком.

Величие и красота этой картины поражают, но описать их невозможно. Вид этих гор издали можно сравнить с облаками на горизонте в осеннее время, когда при закате солнца последние лучи его освещают разновидные оконечности облаков. Такую картину уловляем на минуту, она только призрак исчезающий, а Кавказские горы - величественная действительность.

В ясную погоду горы видны из Георгиевска. За несколько недель прежде меня ехали по этой же дороге товарищи мои А.И. Одоевский и М.А. Назимов; когда близ Георгиевска показались им Кавказские горы и в это мгновение пролетела стая птиц по направлению к горам, то Назимов просил поэта приветствовать сопутников и Кавказ. Одоевский, сидевший на почтовой тележке рядом с ним, ответил:

Куда несетесь вы, крылатые станицы?
В страну ль, где на горах шумит лавровый лес,
Где реют радостно могучие орлицы
И тонут в синеве пылающих небес?
И мы - на Юг! Туда, где яхонт неба рдеет
И где гнездо из роз природа вьет,
И нас, и нас далекий путь влечет...
Но солнце там души не отогреет
И свежий мирт чела не обовьет.
Пора отдать себя и смерти и забвенью!
Не тем ли, после бурь, нам будет смерть красна,
Что нас не Севера угрюмая сосна,
А южный кипарис своей покроет тенью?
И что не мерзлый ров, не снеговой увал
Нас мирно подарят последним новосельем;
Но кровью жаркою обрызганный чакал
Гостей бездомных прах разбросит по ущельям.

Наше движение нисколько не походило на путешествие по своей земле и в мирное время. Вооруженное прикрытие, пушка, все военные предосторожности напоминали страну вражескую и заставляли каждого быть готовым к бою и к обороне. Вся Кабарда есть обширная равнина с превосходнейшими пастбищами: из ущелий гор в весеннее, летнее и осеннее время, когда везде хороший подножный корм, спускаются отважные горцы-наездники на добычу, обижают и грабят беспечных путешественников. Эти нападения и грабежи заставили принять строгие предосторожности. Мы двигались шаг за шагом, так что я мог на костылях не отставать от команды и беседовать с солдатами.

Почти на каждой версте представлялось памятное место, где горцы отбили почту, или грабили проезжего, или ранили офицера, убили солдата, увели коней, угнали волов. Транспорты казенных вещей и провианта шли на волах, которые дважды в неделю возили по своей дистанции от одной крепости до другой и были содержаны на счет казны линейным батальоном, занимавшим караул в крепости. На половине перехода сделали привал на часок; у каждого была своя закуска, своя прибаутка. После отдыха тронулись прежним порядком и часу в пятом пополудни пришли на ночлег в Пришибскую крепость. Только не воображайте себе крепости с каменными стенами, глубокими рвами и подъемными мостами.

Земляной окоп с четырьмя бастионами, окружающий казарму, два-три дома и духан, или постоялый дом, или кабак - вот крепость на военной дороге. При въезде и выезде поставлены палисады, на валу - пушки и денно и нощно старательный караул, который мало надеется на вал и на пушку, но много на штык свой. Весь гарнизон такой крепости состоит из одной или двух рот, из двух офицеров и доктора. Дважды в неделю видят они проезжающих на ночлеге и по очереди конвоируют их. Но в Чечне, в Дагестане, в местах частых набегов, где устроены такие же крепости, там офицеры и солдаты, кроме самих себя и неприятеля, никого не видят; не знают прогулки вне крепости; а если нужда велит идти за дровами или пищею и кормом, то выходят не иначе как с вооруженными проводниками.

На другой день продолжали путь тем же порядком, но с другим конвоем, с другою пушкою. Дорога чрезвычайно однообразна по обширной равнине. Травы растут на ней необыкновенной вышины и питательности. Кабардинцы пасут своих овец, доставляющих им одежду и пищу. После обеда мы прибыли на ночлег в Урюх, в такую же крепость, но только объемом больше первой. Тут женатые солдаты имели свои хаты, кои с казармами, с больницею и магазином составляли селение. Ротный командир был женатый, держал все в величайшем порядке и повиновении, одевался по-черкесски и с жаром рассказывал о боевой жизни, об экспедициях, в коих он участвовал.

В третий день прибыли мы в Ордонскую крепость, обширнее двух первых, тут был штаб батальонного командира П.П. Нестерова, бывшего адъютанта В.Д. Вольховского. Нестеров при производстве из штабс-капитанов гвардии в капитаны был переименован в подполковники с назначением командиром линейного Кавказского батальона. Этот молодой штаб-офицер в десять лет заслужил чин генерал-лейтенанта, получил дивизию и был украшен четырьмя звездами.

Таких примеров на Кавказе не мало, где в одно лето можно двадцать раз отличиться и двести раз подставлять лоб меткой пуле или верному удару кинжалом или шашкою. Батальонный командир был в разъездах, но по привязанности и преданности к начальнику своему приказал нам отвести собственную квартиру свою и доставить нам, дорожным, всевозможные удобства. Нестеров кончил жизнь несчастливо: он лишился ума или от печали о кончине детей своих, или от обманутой любви, или от меланхолии.

На следующий день миновали мы крепость Дурдур, где оказывался иногда недостаток в воде. Далее имели привал в Минарете, на берегу Терека, у каменной башни; эта местность отличается необыкновенною свежестью зелени, кустарников и трав. Верст за десять до Владикавказа пеший конвой и обозы продолжали идти шагом, а почта и путешественники, у кого были запряжены кони, поехали рысью вперед. Близ дороги видны отдельные дворы переселившихся мирных черкесов, поступивших в подданство России. Я приказал ямщику, нанятому прямо из Екатеринограда, остановиться и зашел в ближайший от дороги двор. Тут жил горец-земледелец; его одежда, обувь, осанка - все чисто черкесские; но дом, ограда, домашний скарб составляли слабое и бедное подражание русскому крестьянскому быту.

Провожатый мой Тимофей Тимофеич уговаривал меня не входить в дом и в самом деле был в большом беспокойстве, предостерегал от коварства мирных черкесов, но я отделался шутками, полагаясь на храбреца, сражавшегося против ножей Палафокса, обещал ему в случае нужды дружно поддержать его двумя костылями. Внутри дома на стене висели ружья, шашки и кинжалы. Хозяйка со взрослою дочерью и с детьми очищали просо; хозяин поднес мне питье из проса вроде кумыса или водки неприятного вкуса.

Из соседнего двора прибежали черкешенки, но ни одной между ними нельзя было назвать красавицей. Мужчины, хотя также не отличались красотою лиц, но невольно обращали на себя внимание стройностью стана, хорошо примеренною одеждою, маленькою, гладко обутою ногою и ловкостью походки. Наскоро осмотрел я еще на дворе соху, бороны, арбу - все было в плохом состоянии; вероятно, и поля их были не лучше.

Без сомнения, когда черкес привыкнет, то и он может сделаться хорошим земледельцем; в таком деле нужно время. Черкес-хозяин говорил немного по-русски и, казалось, был доволен своим новым положением. Тимофей Тимофеич обрадовался, когда я с сыновьями уселись в тарантас; жена моя с дочерью не выходили из коляски. Чрез час мы въехали во Владикавказ, где были приняты в доме коменданта, полковника Широкова, получившего письмо о нашем приезде; кроме того, добрые родные прислали к нам навстречу верного старого слугу Никифора Гребенника с полным кошельком простых и двойных абазов - грузинской монеты ценностью и весом в 20 и в 40 копеек серебром для раздачи услужливым проводникам чрез горы.

Владикавказ, у подножия Кавказских гор, на берегу Терека, довольно населенный город: имеет 4000 жителей, несколько улиц, больницу и запасные магазины. Я пошел на кладбище, чтобы отыскать могилу П.П. Коновницына, узнав прежде от сестры его Е.П. Нарышкиной, что из Петербурга мать отправила металлическую доску с надписью. Долго ходил, искал и не нашел его могилы. Священник и причетник указали мне место и рассказали, что он проездом заболел, лежал в больнице и умер от холеры. Эта болезнь свирепствовала до такой степени, что в сутки умирало до ста и более человек, так что не успевали хоронить порознь и положить тела в гроб, но рыли общую могилу и зарывали тела сотнями, как на поле битвы.

6 ноября поехали из Владикавказа по левому берегу плавно и ровно текущего Терека, все по холмистой местности, с горки на горку. Тут, в узком месте, встретил и остановил княгиню Дадиан, урожденную баронессу Лидию Григорьевну Розен, которая спешила вслед за мужем своим, отправленным за неделю прежде с фельдъегерем в Бобруйскую крепость; после узнал я причину; при встрече я мог только передать княгине успокоительную весть, что супруг ее хорошо выносит быструю, трудную езду; от души пожелал ей скорейшего соединения с ним и освобождения из крепости. С нею ехала теща ее.

От страданий собственных и от вида чужих страданий невозможно ни уйти, ни скрыться; так поднимаясь на Кавказские горы, первая встреча была с прекраснейшими очами, но очи эти были в слезах и выразили двойное страдание за себя и за встречных. Мы пожали друг другу руки и с тех пор не виделись. Пространная покатость гор представила к вечеру величественную иллюминацию: снизу вверх бежал огонь широкими полосами, то быстро, то медленно, смотря по силе ветра: осетинцы жгли свои пастбища и отавы для удабривания их к следующей весне. Чудный фейерверк по правую сторону дороги, а по левой Терек с каждою верстою становился все быстрее и шумнее. Так прибыли мы на ночлег в Ларс.

На другой день продолжали подыматься в гору. Дорога была очень хороша и довольно широка. Горы местами покрыты были лесом, кустарником; но когда приблизились к ущелью Дарьяльскому, то можно было видеть только отвесные скалы, меж ними Терек, а над Тереком полосу неба. На вершинах скал показывались избы осетин, скирды хлеба, узкое поле, несколько волов - все это по причине значительной высоты виднелось в уменьшительном виде.

Чем выше в гору, тем величественнее дорога, проложенная на краю самого русла Терека. Тут можно было видеть часть старинной дороги, высеченной в скале; в одном месте скала пробита в виде крытых ворот, но до того низеньких, что снимали кузовы карет и колясок и на руках перекатывали их несколько сажен. Сколько было потери времени от перетяжки рессорных ремней.

Теперь поднятое и выровненное русло реки составляет лучшее шоссе. На небольшом расстоянии, где местность и русло не позволили продолжать дорогу, где страшный обвал зарыл ее, там накинут мост чрез реку и проложена славная дорога на правом берегу с полверсты, откуда другой мост ведет опять к левому берегу Терека. Мосты охраняются часовыми, караул имеет казарму и больницу; прохладный влажный воздух в этом ущелье дает скорую помощь и излечение страждущим больною грудью.

На правом берегу, недалеко от мостов, видна отвесная скала, которая сверху донизу в несколько сажен шириною, представляет черноватую полосу, как бы огнем и дымом запаленную. Тут весною горная вода течет и падает с такою быстротою и силою, что, пенясь и крутясь, вырывает, перекатывает и перебрасывает тяжелые обломки скалы гранита и сыпятся крупные искры; это место называется «бешеная балка».

Раздался выстрел... удар ружья повторялся сотни раз от скалы в скалу; дети мои ответили дружным «ура!» Терек так шумел, что невозможно было слышать обыкновенного разговора, должно было кричать во все горло: надобно прибавить, что я ехал осенью и мог себе представить, как бушует Терек весною, когда тают снега. Досадно, что не умею описать картину этого единственного в своем роде пути.

При таких величественных видах, как на Кавказе, душа теснится, умиляется, смиряется и вместе с тем, сознавая свое назначение, возносится гораздо выше Кавказа, до небес; она постигает видимое, но ощущений своих выразить не может словами. Напрасно останавливаю перо, чтобы придумать верное изображение; это не удалось вольному путешественнику поэту Пушкину, ни Грибоедову, ни невольным странникам А.А. Бестужеву (Марлинскому), ни Одоевскому. Всего лучше отрывками нарисован Кавказ поэтом Лермонтовым, который волею и неволею несколько раз скитался по различным направлениям чудной страны и чудесной природы.

К вечеру достигли Казбека, где ночевали. Здесь небольшая церковь, хороший дом для проезжающих, вблизи дома владельцев князей Казбековых: один из братьев служил в военной службе, навестил меня, чтобы осведомиться об Якубовиче, старом сослуживце. Мы благополучно подымались в гору, гораздо круче пришлось нам спускаться на другой день 8 ноября. Рано поутру выехали и скоро доехали до следующей станции Коби. Тут небольшой домик для путешественников, другой такой же для духанщика, в стороне землянки для ротного командира и для роты, которая сменяется по очереди.

В феврале и в марте случаются такие снеговые обвалы или увалы, что зарывают людей и прекращают сообщение на целые недели; тогда никакого средства нет переехать, пока солдаты не очистят заваленного места. Однажды эти обвалы стеснили ложе Терека и заставили течение воды принять более к правому берегу. Это неудобство заставило думать о другом направлении дороги, по коему не мешали бы ни обвалы, ни ущелья Терека; проложена была в горах новая дорога, и начали эту работу, когда барон Г.В. Розен был корпусным командиром на Кавказе.

Услужливый штабс-капитан Черняев, совершенно вроде Максима Максимыча, описанного Лермонтовым в романе «Герой нашего времени», предложил свои услуги, принес детям моим свежего молока и объявил, что имеет повеление от своего начальства проводить нас чрез самые опасные места. Он жалел, что у нас помещение такое тесное и холодное, и очень охотно предложил бы нам свою землянку, если бы она была удобнее, и прибавил: «Впрочем, если не поздно и если вы можете в полчаса собраться в путь, то засветло спустимся; который теперь час?» - «Двенадцатый в исходе», - «Так соберитесь, сейчас запрягут лошадей, а я и солдаты мои готовы, одно только условие: чтобы супруга ваша не выходила из коляски, пока не доедем до места».

Запрягли лошадей в пять минут, мы проворно сели в экипажи; штабс-капитан сел на коня; за ним 36 человек солдат пошли ускоренным шагом. Штабс-капитан часто подъезжал к моему тарантасу и вроде доброго Максима Максимыча беседовал и заговаривал о былом времени, когда он служил под начальством А.П. Ермолова. Теперь еще вижу его усмешку, его кавказские замашки, его маленького рыжего коня, который спокойно и смело ступал по самому краю пропасти или по невысокой насыпи из нанесенных небольших камней, положенных на краю дороги, чтобы зимою или в грязную пору экипажи не скатились в бездну.

Из-под копыта выбивались камушки в пропасть, тогда стук и гул от падения их раскатывался и повторялся по всей долине, а штабс-капитан спокойно покуривал трубочку, и когда я упрашивал его не ехать по такому опасному месту, то он, улыбаясь, отвечал мне: «Мы и наши кони привыкли к таким местам; случается часто мне одному ездить по этой дороге, кажись, места довольно, а бестия рыжак все тянет к краю да к пропасти, и все, знаете, как-то тут ехать веселее и виднее». Солдаты еще прибавили шагу и приблизились к месту, где семейство осетин поселялось возле дороги единственно с целью, чтобы оказать помощь путешественникам и доставить им убежище в случае непогоды и метели.

Мы подарили несколько монет этим пустынникам, получающим провиант от правительства. Из дому, сложенного из камней и глины, вышел новый седой проводник, представился нам изломанными русскими словами: «Я князь Циклауров, сестру вашу Вольховскую знаю, сына вашего понес на руках, когда они горы переехали». Я пожал руку старику и отблагодарил его по жалобе его на бедность. Когда император Николай, за несколько дней до нашего проезда, на минуту остановился на этом месте, то старик показал ему заслуженную свою саблю с серебряным темляком и сказал: «Темляк есть, а хлеба нету!» На такое лаконичное прошение император приказал отпускать ему провиант пожизненно.

Мы достигли Крестовой горы и остановились; штабс-капитан поднес нам стакан минеральной воды, вкусом приятно кисловатой. День был не ясный, гораздо ниже нас плавали облака по Чертовой долине, тучи другого яруса начали собираться над головою, и пошел пушистый снег большими густыми хлопьями. «Прибавь шагу!» - скомандовал штабс-капитан; солдаты по ровному месту пустились беглым шагом, кони следовали рысью. Штабс-капитан заметил, что густой снег как будто свету отнимает, и спросил: «Который час теперь на часах ваших?» Я посмотрел - «двенадцатый в исходе», - приложил часы к уху - часы стояли; они стояли уже в Коби. Штабс-капитан стянул брови, заметил, что незаведенные часы нас обманули и что воротиться будет хуже.

Стало смеркаться, когда мы приблизились к Гут-горе: по покатости Гут-горы вела дорога под прямым углом и очень круто. Солдаты веревками и цепями, прикрепленными к дроге и к задней оси, придерживали экипажи, которые, сверх того, были с тормозами. Когда тарантас был спущен до поворота и повернул направо по другой линии прямого угла, то штабс-капитан приказал остановиться, подъехал ко мне и спросил: «Не угодно ли вам посмотреть, как спускается коляска вашей супруги?»

Почти отвесно, по скату крутому вела узкая дорога, по одной стороне ее гора как стена, по другой стороне бездонная пропасть. Жена моя не могла думать о себе, она держала на руках дочь и после рассказывала мне, что всеми силами должна была опираться ногами о передний ящик, чтобы самой не выпасть из коляски или не выронить ребенка.

Дорога была нехороша от дождей и от камней, коляска качалась; штабс-капитан грозно вскрикнул: «Не качай коляски!» Один из солдат ответил: «Темно, ваше благородие!»

- «А что вам, свечи надо, что ли?» Коляска перестала качаться, ее спускали на руках. Спустившись с Гут-горы, увидели близ дороги огонек на Койшаурской станции. Нам оставалось еще спускаться с Койшаурской горы версты на три. Штабс-капитан спросил команду: «Не устали ли, ребята?» - «Никак нет-с, ваше благородие, рады стараться!»

Однако с караульного поста Койшаурского взяли еще 12 человек в помощь и в совершенной темноте стали спускаться все в прямом направлении. Штабс-капитан безмолвствовал, солдаты тихомолком про себя говорили и ворчали: «Что он задумал ночью переправить такие экипажи и израненного (так называли меня по костылям моим) да маленьких детей! Этого никогда не бывало!» Я объяснил солдатам, что часы надули нас, что нет еще беды никакой, что с таким начальником да с таким конвоем можно безопасно спуститься по всему аду. В это мгновение зазвенела железная цепь под коляской.

«Это что?» - спросил штабс-капитан. «Цепь перетерлась пополам, ваше благородие». - «Тем лучше! - сказал полубасом штабс-капитан. - Теперь вам не на что надеяться, как только на самих себя!» Солдаты усердно поддерживали, кто за веревку, кто за рессоры, за ремни. У меня на козлах сидел старый слуга Никифор, присланный родными навстречу до Владикавказа, он указал мне на огни у подошвы горы, где жил окружной начальник князь Авалов; там назначен был ночлег.

Признаюсь, неприятно было ехать ночью по такому месту, видеть еще далеко под собою несколько огней и знать, что рядом, вдоль всего спуска, на один шаг от дороги ужасная пропасть, которая поглотила уже много повозок и поклажи. Проезжающие большею частию спускаются или верхом, или пешком и не иначе как днем. Мы доехали в десятом часу вечера.

Штабс-капитан Черняев на руках своих поднял жену мою из коляски и сказал: «Извините, что в такое позднее время провел вас чрез страшные места!» Окружной начальник и жена его не хотели верить глазам своим, когда увидели на крыльце жену мою и четырех детей и в самом деле не на шутку бранили штабс-капитана. С позволением его я созвал в одну шеренгу славных проводников-солдат и каждому сам вручил подарок.

Особенно благодарил штабс-капитана. Хозяин и хозяйка радушно и ласково приняли и угостили нас; жена моя и дети крепко устали и истомились, легли отдохнуть. Я вышел на крыльцо, вечер был тихий и теплый; небо очищалось от облаков, местами заиграли звезды, слабо освещавшие горы и долины; все было покрыто какою-то таинственностью; глазу и воображению все представлялись громадные горы, бездонные пропасти, крутые ущелья.

Из грузинского духана переливались звуки русской песни, там пели солдаты, нас проводившие. Шум и гул Терека был заменен нежным журчанием Арагвы, которая текла в двух шагах от окна моего и сладко меня усыпила. Рано поутру проснулся; на крыльце встретил адъютанта Розена, видного собою и хотя дорожного, но одетого щеголем и ехавшего с молодою женою обратно в Петербург. Он сел на коня и пустился догонять карету, которую шестнадцать пар волов влачили в Койшаурскуго гору, Утро было совершенно ясное. Север был отгорожен исполинскими ширмами или перегородкою.

Солнце осветило наш вчерашний последний спуск и показало нам новую картину за горой, еще превысокую гору, разноцветные скалы и обрывы, покрытые зеленью высочайшие чинары, дикий виноград, плющ, все в полной зелени, барбарис - все в это осеннее время дышало югом, дышало Грузией. Красоты Койшаурской долины бесчисленны; мне случалось видеть изображения некоторых мест Кавказских гор, даже мастерской кисти, но все это не удовлетворяет, оттого что представляет только отрывок или осколок красоты. Не всем суждено побывать там, но побывавшие, верно, все согласятся со мною, что этот край действительно чудный по природе своей и только недостает в нем жителей, которые умели бы наслаждаться и пользоваться краем.

Мы ехали две станции полною рысью и ночевали в уездном городе Душете; на другой день проехали Мцхет, прежнюю резиденцию грузинских царей, на самом берегу Куры. Чем становился я нетерпеливее, тем медленнее стали подвигаться к цели. Дождь промыл дорогу, лошади и экипажи скользили и раскатывались; наконец, доехали до последней станции Гартискара, где, на беду, не было лошадей и откуда идет другой тракт на крепость Гори.

Мы принуждены были выжидать обратных лошадей; пока их кормили, прошло мучительных пять часов; между тем все лил дождь, все пытало терпение. Неприятность нового моего назначения, неизвестность нового места жительства были на время стерты радостною надеждою на свидание с сыном и с испытанными родными в постоянной и чистой любви, в продолжение всей нашей разлуки. Дети заметили мое беспокойство и сами смутились ожиданием.

«Мы сегодня так долго едем, что никого не увидим до утра»; на это нетерпеливое мое замечание, а может быть, и обдуманное предисловие ответил старик Никифор, что никогда не будет поздно, что Анна Андреевна и Марья Васильевна ожидают во всякое время, что для всех детей уже давно кроватки готовы, все устроено и придумано, как доставить нам отдохновение после такого дальнего пути. «Я рад за тебя, мой друг, и за детей, - сказал я жене, - но я должен отказаться от родного и гостеприимного крова; я остановлюсь в гостинице; ты знаешь почему?»

Жена моя без всякого возгласа покачала головою и обычным, нежным, спокойным голосом возразила мне без малейшего упрека: «Я все делила с тобою, мы вместе были в тюрьме, почему же теперь расставаться на несколько дней?» Я не должен был остановиться у родных в доме начальника Главного штаба не оттого, что он занимал второе место в краю, а я, как рядовой, стоял на низшей ступени чинов, - родство этого не разбирает; но еще в Чите узнал я, что генерал Н.Н. Раевский, командир Нижегородского драгунского полка, был арестован на гауптвахте за то, что пригласил к себе на обед бывшего моего соузника 3.Г. Чернышева, рядового. Вот почему я не мог остановиться у родных.

Дождь лил целый день; мы выехали пред вечером. Стемнело совершенно, тащились шагом; впереди ехал казак обратно с двумя заводными лошадьми, которые рядом были привязаны одна к другой; дорога была узка, с одной стороны скала, с другой - пропасть; колеса раскатывались, как сани, от скользкой глины. Лошадка казачья, заводная, крайняя, поскользнулась, повод, к счастью, перервался, и конь с визгом и шумом скатился на десятки сажен в пропасть - и был таков; но казак остался невредим с остальными конями; несмотря на это, я все торопил ямщика.

Наконец, завидели огни Тифлиса, приехали и остановились в гостинице Матасси. Чрез полчаса сын мой старший был в моих объятиях.

20

Глава тринадцатая. Грузия в 1838 году.

Свидание с сыном. - Тифлис. - Караван-Сарай. - Бани. - Южная грязь. - Бивак на Алгетке. - Белый ключ. - Смотр. - Смещение начальников. - Неудовольствие. - Особенности края. - Новое назначение. - Греки. - Моя палка. - Обратно в Тифлис. - В.Д. Вольховский. - Первый лицеист. - Быстрое возвышение. - Благодарность. - А.И. Одоевский. - Послание к отцу. - А.А. Бестужев. - Обратно чрез Кавказские горы.

10 ноября был счастливый день моего свидания с сыном моим Евгением и с добрейшими родными. Сердце хотело выскочить от радости; такое чувство ощущал я раза три в жизни, не более. У сына моего были правильные черты лица, глаза и взор выражали ум и доброту; голос его был приятный, и каждое слово было уместно и умно. Рост его, цвет лица, движения, походка выказывали некоторую болезненность или изнеженность.

В первый раз увидел он отца, о котором родственники передавали ему лучшее понятие и мнение, учили почитать и любить его; но люди посторонние, чужие могли одним словом, одним взглядом внушить ему противные чувства или недоумения, что впоследствии отчасти и оказалось. Матери своей он не помнил, потому что разлучен был с нею на четвертом году от рождения.

Братьев я сестру увидел он в первый раз; ближайшим по крови родным пришлось начать знакомство личное не с колыбели; по счастливому возрасту оно завязалось скоро. Отроку предстояла с новым свиданием с родителями новая разлука с теми родными, с которыми он гораздо теснее был связан, которые столько лет заменяли ему отца и мать. Счастливое детство все легко принимает, легко забывает и прежнюю радость, и прежнее горе за минутную радость; и я в счастливую минуту свидания забыл прошедшее горе и благодарил бога.

Тетка моя, Анна Андреевна, нисколько не переменилась - ее поддерживало счастье свояченицы моей, Марии Васильевны, которую увидел я в первый раз женою и матерью; ее узнал бы я везде. В.Д. Вольховский радостно приветствовал нас и дружески укорял нас за то, что мы не остановились на его квартире; я видел пред собою в лице заслуженного начальника штаба того-же скромного, безукоризненного, деятельного слугу отечества, каким он был во всю жизнь свою, каким готовился быть с самого начала своего трудного поприща, каким я видел его в 1821 и 1822 году в Вильне и в Родошковицах, где все, которые знали его хорошо в то время, видели в нем мужа, с истинными достоинствами и с правом стоять в ряду мужей, описанных Плутархом.

На следующий день, лишь проснулся и подошел к окну, то увидел, что в Тифлисе все предметы и лица имели особенный, не европейский отпечаток; дома с плоскими крышами, армяне с навьюченными верблюдами, грузины с арбами, женщины, покрытые чадрами, ослы с вязанками дров, кони с кожаными мехами на спине, налитыми водою или кахетинским вином. Персияне провели мимо окон моих славных персидских жеребцов в подарок императору от шаха.

Протяжные звуки слов грузинских и армянских, в коих особенно слышны буквы гортанные и в нос произносимые, перемешивались с живыми отрывистыми словами русского солдата. Только женщин так мало на улицах, что едва встретится одна на сорок человек мужчин. Чрез час возобновилась радость свидания со старшим сыном: каждая минута знакомила и сближала нас все более и более; братья стали искреннее между собою.

Свояк мой предупредил меня, что я назначен в Мингрельский егерский полк, расположенный в одной из самых здоровых местностей Грузии, но что могу остаться в Тифлисе, пока здоровье мое не поправится. В 11 часов утра явился я к корпусному командиру; он принял меня в своем кабинете в присутствии двух жандармских штаб-офицеров и моего проводника; с участием расспрашивал о здоровье, увидев меня на двух костылях; вспомнил наших общих родственников и, наконец, спросил, как и чем может он мне быть полезным и где на первое время желаю остановиться для поправления здоровья.

Я поблагодарил за участие, объяснил, что такой солдат, как я, не может ни служить, ни драться, и просил позволения отправиться в полк на место назначения и там выжидать, как лучше устроиться. Он совершенно одобрил мое намерение и сказал, что он и свояк мой будут мне полезнее там, чем здесь, и что в настоящую минуту он даже не знает, останется ли он при своей должности.

Я раскланялся, дошел до половины кабинета и, заметив у дверей моего проводника, Тимофея Тимофеевича, возвратился к генералу и представил ему моего проводника, имевшего счастье служить унтер-офицером под его начальством, когда он командовал 1-м Егерским полком. «Неужели еще с того времени есть у меня сослуживцы?» - сказал он и стал его расспрашивать о былом, и пока Тимофеич рассказывал ему похождения свои и осаду Сарагоссы, я был уже на квартире у Матасси.

Вечером с большим наслаждением был я в тифлисской купальне; город получил свое название от теплых минеральных источников. Пришлось мне ехать мимо Караван-Сарая, или по гостиному двору; в открытых лавках были разложены и развешены гранаты, ранеты, груши, бергамоты, виноград разноцветный.

В другой лавке, по этой же линии, сидел портной, окруженный одеждою всякого рода; он шил и починивал все, что нужно было для проходящих; в третьей стояли штофы и бутылки с водками и винами; на жаровне пекли чурек, или грузинский хлеб вроде блинов; парили повсюду баранину и плау или пилав; места эти битком набиты народом с раннего утра до позднего вечера; щеки приходящих и отходящих нарумянены винным жаром, бороды покрашены, глаза навыкате, без выражения, и все слышны протяжные возгласы и распевы слов односложных без трели, без рулады.

Далее, в верхних рядах сложены красные товары от шелкового платочка до кашемировой шали, от коленкора до тончайшей кисеи Индии, шелковые материи и ковры всех цен; в особенных лавках развешено симметрически богатейшее и щегольское оружие: ружья, пистолеты, шашки и кинжалы. В воротах городских бань встретил несколько грузинок; они выказывали только по одному черному глазу; с головы до ног все покрыто чадрою, и предоставляют воображению рисовать их прелести. Я прошел чрез два двора; ванщик повел меня в особенное отделение; ванны высечены из камня, пол каменный, скамейки каменные, стены каменные.

Просидев минут десять в теплой ванне в 27°, я вышел с помощью ванщика и лег на широкую скамейку; между тем усердный грузин уже натер мылом фланелевые пузыри и начал мыть меня по-своему, однако с условием, чтобы он не трогал правой ноги моей. По очереди поднимал он то правую, то левую руку мою, тер их мылом, давил в изгибах, то складывал, то вытягивал, так что кости затрещали; потом начал те же проделки с левою ногою и действовал с исступлением; я рад был, что не переломил костей здоровой ноги моей; от ударов его иногда было больно.

Снова повел меня в ванну и начал окачивать. Эта баня освежила и укрепила меня, как бывает после морского купанья в хороший летний день; может быть, его удары и ухватки заменяли электрическое трение морских волн. Жаль только, что пол тифлисских бань был холодный; также в комнате, где я одевался, было не тепло; это неудобство бывает только во время зимних недель.

Самый приятный день провел я у родных; Вольховский жил в большом инженерном доме на Эриванской площади; тогда семейство его украшала одна дочь, шестью неделями старше моей дочери, одного с нею имени. У родных встретил княгиню Долгорукову, урожденную графиню Надежду Григорьевну Чернышеву, младшую сестру нашей незабвенной А.Г. Муравьевой; мне отрадно было разделить с нею воспоминания; хотя цвет лица, глаз, волос был совершенно различный у обеих сестер, но голос, стан, движения, манеры совершенно одни и те же и та же прямота и искренность в беседе. В четвертый день моего прибытия в Тифлис отправился в новое место назначения с полным уже семейством: с нами поехал и старший сын мой.

В Тифлисе наняли лошадей до селения Цинскар, в сорока верстах от города, за двести сорок рублей ассигнациями. Колонисты, обитающие тифлисское предместье на Куре, против монастыря св. Давида, согласились везти нас за эту цену, но когда накануне отъезда день лил сильный дождь, то отказались, уверяя, что нет никакой возможности ехать при такой дороге. Вообще всякому путешественнику, желающему ехать по Грузии, советую ехать верхом. Первые десять верст мы ехали довольно скоро, потом лошади стали уставать; дорога вела по берегу Куры, покрытому виноградниками и садами; почва глинистая с мелким известковым щебнем совершенно размокла.

Коляску с трудом дотащили до станции Коды; тарантас остановился под горою в двух верстах от станции; пока отправили ко мне навстречу других лошадей, пока я доехал, было уже за полночь. На другой день отправились далее; на четвертой версте кони измучились; еще двинулись на одну версту и остановились на берегу Алгетки, противолежащий берег коей весь покрыт был виноградниками. Ямщиков отправили по селениям, чтобы они наняли быков и арбу, чтобы на нее взвалить сундуки, чемоданы и тем облегчить экипажи.

К счастью, дождь перестал. К вечеру пригнали быков и пару буйволов. Вернее было дождаться утра и потому решились ночевать тут под открытым небом. Собрали хворосту, сухих ветвей, зажгли костер и долго сидели вокруг огня; дети забавлялись и пели. Евгений особенно хорошо и твердо переносил эту обстановку, не обнаруживал никакого утомления, хотя вздохи невольные наяву и во сне доказывали, что мысль его переносилась к тем, которые так долго, так любовно, так нежно заменяли ему родителей.

Звезды указали, что время уже за полночь; мы сели в экипажи и уснули. Рано утром поднялся наш табор; и хотя ехали шагом, но все подвигались вперед и, по терпеливой силе волов, благополучно доехали до Цинскар, где ожидали нас полковые лошади, отправленные навстречу; на них мы ехали веселее, сперва лесом, и еще до заката солнца увидели селение Белый Ключ и полковые казармы.

Мы подъехали к квартире полкового командира, где указали нам отдельный дом, меблированный и освещенный. Разумеется, что такой встрече были обязаны свояку моему. Чрез час пришел к нам полковой командир, полковник П.С. Казачковский, предложил свои услуги, угостил нас гостеприимно и просил нас быть у него, как дома. На следующий день мы устроили свою кухню и жили в этом доме две недели, пока нашли отдельный дом, принадлежащий провиантскому комиссионеру, отданному под суд. Домик имел четыре комнатки, но нам было здесь гораздо лучше, спокойнее, подальше от штаба, где беспрестанное движение подчиненных и солдат невольно обеспокоивало.

Селение Белый Ключ, штаб-квартира Мингрельского, тогда егерского полка, получило свое название от ключа, над коим стоят четыре каменных выбеленных столба. Селение в пятидесяти верстах от Тифлиса, на возвышенном месте; в окрестностях, хотя изредка, видны северные березы, отчего климат здесь здоровее, летний жар стерпимее. Длинный ряд домиков обитаем офицерами и женатыми солдатами. Казармы выстроены отдельно близ ключа. На пригорке в дубовой роще находится больница, в ней особенные отделения для полковой церкви и для цейхгауза. Полковой цейхгауз, в коем хранится новая амуниция, новые мундиры, убран и расставлен, как лучший модный магазин.

Все строения, кроме одного каменного дома, в коем дивизионный начальник живет летом, срублены и сколочены из нетолстых бревен или из кольев, сплетенных прутьями; дома с обеих сторон обмазаны глиною и выбелены; все имеют вид опрятный, но греют мало в ненастную и холодную погоду. Беспрестанно топился камин, жгли фруктовые деревья и дуб, но при всем том нигде не случалось мне так мерзнуть, как в Грузии.

Это неудобство есть принадлежность всех теплых стран, где в уверенности на продолжительное тепло считают излишним брать предосторожность против кратковременного холода. Нет двойных рам, нет печей хороших, нет двойных полов: последний недостаток заменяется теплыми персидскими и грузинскими коврами - необходимою принадлежностью офицера на месте и на походе.

Полк состоял из шести батальонов, из которых два или три по очереди были в походе, в экспедициях. В числе солдат было множество поляков, сосланных туда в 1831 году, молодец к молодцу, служили исправно; как и Кургане, вечерком, в переулках, случалось слышать их национальную песню, опровергающую последние слова Костюшки, так и в Грузии раздавались эти звуки, когда солдаты из лесу выносили дрова в казармы. Караулы, ученья, вообще служба исполнялась так исправно, как в столице. В числе офицеров встретил прежнего сослуживца, капитана Добринского, который, по подозрению участвования в нашем деле, был переведен из гвардии в Грузию тем же чином.

Здесь он женился на грузинке, жил в моем соседстве и казался счастливым. У него иногда заставал я офицеров; большею частью все одна и та же беседа об экспедициях, о наездничестве, об отчаянном сопротивлении горца, об удалом коне, об острой шашке, о дагестанском кинжале. Презанимательно было слушать о воинских подвигах; кавказцы почти все мастерски и красноречиво рассказывают: красота природы, беспрестанная опасность, презрение смерти, продолжительное уединение при стоянке в отдельных крепостях придают им особенную живость, ловкость выражения и охоту высказаться хоть редко, но зато метко.

Мои костыли, мое болезненное состояние освобождали меня от всякой службы, но за порог дома выходил я не иначе, как в форменной солдатской шинели. Однажды только в Белом Ключе пришлось надеть мундир по случаю инспекторского смотра, произведенного лично дивизионным начальником генералом Фроловым. Я стал на левом фланге в ряду со слабыми и больными, которые не поступили в лазарет.

Генерал не дошел до нашей отдельной команды, как полковой командир поспешно приблизился и повторял по строю нашему: «Разжалованные, вперед! К дивизионному начальнику!». Вышло вперед человек пятьдесят: полковник в другой раз подошел прямо ко мне и сказал: «А[ндрей] Е[вгеньевич], вас вызывают вперед, собирают всех разжалованных». - «Извините меня, г-н полковник, я не разжалованный, а, напротив, пожалованный», - и остался на своем месте и был совершенно прав.

По окончании смотра, когда полк разошелся, генерал потребовал меня к себе на квартиру и обошелся со мною чрезвычайно любезно; обещал возвратиться весною на все лето и опять увидеться со мною; но он ошибся вдвойне за себя и за меня: нас обоих переместили. Учебные занятия мои увеличились со времени соединения моего со старшим сыном; ему было 12-й год, по стараниям свояченицы моей он сделал большие успехи во многих научных предметах, а с тех пор как она вышла замуж, как круг ее жизни расширился по обязанностям супруги и матери, сын мой имел постоянного учителя, который чрез два года был заменен другим наставником; они оба, каждый по-своему, передали ему познания и приложили старание к его воспитанию.

Теперь по некоторым предметам пришлось мне самому учиться и приготовиться накануне к следующему на другой день уроку. Младшие дети начинали учиться, так что время мое было распределено с утра до вечера, и каждый день показывался мне днем слишком коротким. Жена моя опасно заболела в Белом Ключе; вероятно, болезнь накопилась от утомлений и забот во время дальнего пути в худое время года; но вера, сила воли, воздержание и умеренность в пище скоро поправили расстроенное здоровье. Во время болезни она отняла от груди дочь, которая без этой груди, вероятно, не выдержала бы такого путешествия.

В декабре листок «Инвалида», присланный мне полковым командиром, передал мне весьма неприятную весть: корпусной командир барон Г.В. Розен был назначен сенатором; место и должность не по чину его, потому что младше его генералы были членами Государственного совета. Начальник штаба В.Д. Вольховский был назначен бригадным командиром, также место не по званию, потому что начальники штабов на правах дивизионных начальников по перемещении получали начальства над дивизиями; следовательно, оба назначения показывали неудовольствие или наказание и были следствием последнего обозрения края самим императором.

Мнения служащих на Кавказе были разделены по этому случаю: одни радовались перемене начальников, как всякой другой перемене; другие жалели, что лишались начальников испытанных, известных по бескорыстию, по справедливости и деятельности своей, которые семь лет управляли и воевали с успехом и часто получали награды и благодарности.

Ермоловцы - так называю сослуживцев и обожателей Алексея Петровича - желали иметь прежнего своего начальника; ожидание их не сбылось, назначили на это место Е.А. Головина, вскоре после него А.И. Нейдгардта, ко тот и другой не ответствовали своему назначению. Когда же после них граф М.С. Воронцов получил место наместника кавказского, то правдиво выразил, что из всех управлений этим краем после Ермолова самая деятельная и полезная администрация была в бытность барона Г.В. Розена. Отчего же такая вдруг немилость после величайшей доверенности?

Система централизации, желание иметь в различных краях у иноплеменных обитателей все одинаковое управление гражданское, одну форму судоустройства, общее разделение страны на губернии и уезды заставили отправить сенатора Гана в Тифлис, чтобы там на месте собрать все нужные сведения и составить новый проект. Как водится, сенатору даны были особые чиновники и секретари, люди все незнакомые с новою страною, и пошли писать! Не знаю, что они писали, знаю только, что страна была разделена на губернии и уезды, повсюду явились новые чиновники, и судьи, и исправники, судили разноплеменных горцев, не понимавших ни языка, ни суда.

Сенатор и чиновники его могли бы составить такой же проект в Петербурге, или в Костроме, или у себя дома - все равно, он был готовый везде. Такие гости в отдаленной стране от центра правительства, вдали от высшей власти невольно становились особым центром происков; услужливых людей всегда и везде довольно, они предлагали свои мнения, свои замечания и писали доносы. Кто из гостей не слушал их, тот старался сам выведывать. Один из таких попал в Манглис, в штаб-квартиру Эриванского карабинерного полка, нашел там злоупотребления, преувеличил их, приписал их и другим войскам Кавказского корпуса, и вот откуда взят был материал для очерка положения всего края.

Император в самом лучшем расположении духа пристал к берегу Черного моря, и хотя в Кутаисе встретил его пожар запасного хлебного магазина, но продолжал весело свое путешествие, весьма затруднительное по дорогам гористым; бодро переносил неудобства, то шел пешком, то сам понуждал пристяжных коней, где колеса вязли в грязи до самой оси. В каждом городке, повсюду, где расположено было войско, хоть одна рота, он останавливался, все осматривал, всем был доволен. За несколько станций до Тифлиса, накануне въезда переменилось это расположение; никто не знал причины. В Тифлисе жители встретили его с радостью и с восторгом.

На другой день назначен был парадный развод от Эриванского карабинерского полка, коим командовал флигель-адъютант князь Дадиан, зять корпусного командира; развод был на площади при стечении народа. Вдруг император приказал военному губернатору Брайко сорвать аксельбант с полкового командира, что было тотчас исполнено, отправить его с фельдъегерем в Бобруйскую крепость и там отдать его под суд. Гнев царский вызван был доносом: обвиняли полкового командира, что он употреблял солдат, как людей крепостных, на всякую работу, даже в винокуренном заводе, что обременял их такими работами, от коих больница была переполнена его солдатами, что людей слабых до выздоровления выгоняли из больницы на работу, что солдаты пасли его гусей и пр.

Такие действия вызвали бы гнев самого хладнокровного и мудрого стоика. Но кто мог поручиться за верность доноса? Не лучше ли было приказать расследовать дело? Какая нужда, что обвиненный был зять корпусного командира? - разве под военным мундиром уже нет правдивой беспристрастной души для разбора дела? Разве те же доносчики не могли открывать утайки правды или пристрастия суда?

Корпусной командир верою и правдою прослужил полстолетия, с покорностью перенес огорчение. Другому флигель-адъютанту, также командовавшему полком, государь заметил на общем представлении: «Я полагал, что вам лестнее носить мой вензель на эполетах, чем быть содержателем извозчиков на тифлисской бирже». Донесено было на этого полковника, что он от себя держал в городе извозчиков дрожечных из солдат своего полка.

Наконец, когда император уехал из Тифлиса, то недалеко за городом случилась еще беда: по всей Грузии, по всему Закавказью возил его один и тот же кучер и получил в Тифлисе 500 рублей вознаграждения; когда этот самый кучер хотел опять сесть на козлы, чтобы везти чрез горы до Владикавказа, то царский кучер заметил ему, что он уже довольно получил, пусть теперь другой получит награду, и взял другого кучера. Подъехали к спуску, надобно было тормозить, но ментор на козлах не позволил остановиться, кони понесли, форейтор оробел, повернул коней круто к горной стене - и коляска опрокинулась на самом краю пропасти. С этого места чрез горы государь ехал все верхом на казачьей лошади.

Люди беспристрастные, в том числе и полковые командиры, заметили, что все они более или менее также виновны, как князь Дадиан, потому что на Кавказе, а особенно в Грузии, ничего не сделаешь без солдата. Население туземное живет для себя в неге и в праздности. Без помощи солдата не получите ни полена дров, ни капли воды, ни куска печеного хлеба.

Все ремесленники, от сапожника до портного, от кузнеца до каретника, от плотника до столяра, заменяются солдатами. Разумеется, что офицеры дают солдатам вознаграждение. Без помощи солдата вы в Грузии недалеко уедете, а в сторону от большой дороги - ни шагу; если хотите ехать в коляске, то не подвинетесь с места без помощи полковых обозных лошадей. Грузин может вам служить только верховою лошадью или арбою с буйволами.

Полки, батальоны и роты расположены в таких местностях, где нет ни кола, ни двора грузинского, нет ни одного туземца, - как же там обойтись без помощи солдата? Богатые офицеры ни за какую цену не найдут вольного работника, - и разве работа унижает солдата? разве худо, что он, кроме ружейных приемов, научается ремеслу, приобретает копейку и, когда переживет срок службы, может обеспечить свою старость? Главное тут условие, чтобы начальники были человеколюбивы и справедливы; если они при работе солдата хорошо его кормят и еще дают ему плату, то солдат совершенно доволен и благодарен.

Я не извиняю действий начальников, служивших в кавказской резервной дивизии и осужденных за непростительное обращение с рекрутами и за бесчеловечное употребление их для собственных своих бесплатных работ, которые, вместо того чтобы доставить Кавказскому боевому корпусу здоровых молодых солдат, зарывали в землю умерших от изнурения и от чрезмерного труда.

Это дело было строжайше расследовано в 1846 году правдивым Суворовым, князем Италийским; главные виновники были строго наказаны. Я и не оправдываю князя Дадиана, если он употреблял своих солдат на работы в собственном имении своем, на винокуренном заводе, где могли пострадать и здоровье, и нравственность солдат. Суд на месте доказал бы все ясно; а его увезли, сдали полк, и без допросов поручено было производство дела флигель-адъютанту Катенину, который после командовал Преображенским полком и Оренбургским корпусом.

Дадиан был разжалован в солдаты, потом удален на жительство в Вятку, возвращен в Москву и совершенно прощен Александром П. Высшие начальники были все смещены и думали, что всем злоупотреблениям положен конец. Все это дело имело бы другой оборот, если бы государь во время путешествия и обозрения края имел при себе одного по очереди из местных начальников, которые могли бы объяснить многие особенности страны, и жителей, и быта.

Во всю дорогу сидел возле него граф А.Ф. Орлов, который сам в первый раз находился в этом краю. Может быть, царскому неудовольствию содействовали предубеждения, внушенные журналами иностранными, статьями различных путешественников-иностранцев, писавших по слухам, а не по сведениям из достоверных источников.

В половине декабря мы были обрадованы приездом нашей добрейшей тетки, Анны Андреевны. К празднику она возвратилась в Тифлис, где ее присутствие было необходимо для моей свояченицы. В.Д. Вольховский предположил выжидать выздоровления супруги и весною оставить Кавказ.

Мое семейство было все налицо, я наслаждался этим счастьем. На праздниках приходили к нам наряженные солдаты и кантонисты, представляли оперу «Мельник»  и свои водевильчики со своими прибаутками и остротами; главное дело было в наряде, причем первое место занимали генеральские толстые, из соломы сплетенные эполеты и звезды из разноцветной бумаги.

Дети мои веселились по-своему; каждый день по окончании уроков гуляли мы по окрестностям, едва покрытым снегом, хотя мороз доходил до 10 градусов, что редко случается в Грузии; местные жители смеялись, что мы перевезли мороз из Сибири. Собирались купить домик, в котором жили, и намеревались перестроить его весною.

Странно случается в жизни: лишь только что исполнилось желание - быть ближе к родным, чтобы обе сестры были вместе, как вдруг чрез три недели поразила нас весть о новой разлуке. 22 января, вечером, когда окончили повторение уроков, услышали колокольчик под окном; вошел Г.Ф. Фе, присланный Вольховским, чтобы сообщить нам радостную весть о переводе моем в Пятигорск.

Чрез три дня пришел полковой командир с бумагою и, поздравив меня, сказал, что бумага о моем переводе написана в самых лестных выражениях. И в самом деле, военный министр сообщил корпусному командиру, что «государь император всемилостивейше повелеть соизволил, во внимание к расстроенному здоровью рядового из государственных преступников Андрея Розена перевести его немедленно в город Пятигорск и доставить ему все средства к излечению».

По этому приказу я был переведен в 3-й Кавказский линейный батальон. Кому был я обязан этою милостью или этим вниманием - до сего дня не знаю наверно. Из двух предположений одно: тотчас по свидании со старшим сыном писал я В.А. Жуковскому и просил его передать мою благодарность главному содействователю к тому наследнику цесаревичу; вместе с тем упомянул, что расстроенное здоровье, изувеченная нога не позволяют мне служить.

Вероятно, что цесаревич просил вторично за меня, как и после того еще несколько раз просил отца за меня, за детей моих и за моих товарищей. Или облегчение это доставил мне граф А.X. Бенкендорф по донесению жандармского штаб-офицера Гринфельда, который донес своему шефу, что я прибыл из Сибири больной и изнуренный на двух костылях, больной же немедленно отправился из Тифлиса в полк.

На масленице собирались мы в обратный путь; ехали на колесах, хотя земля покрыта была снегом и местами подле казенных оград вьюга намела горки снегу, как бывает на севере. Ночь провели мы в греческой деревне Цынскарах, в просторной сакле. В небольшом селении обитало несколько греческих семейств, потомки издавна переселившихся греков. Хозяева и гости сидели на лавке пред небольшим очагом, возле коего с двух боков сидели и лежали соседи; на всех отражался яркий огонь с очага и красиво обрисовывал лица, от природы прекрасные и правильные.

Ребенок лежал в люльке, мать поила его из рожка. Греки-красавцы живут по примеру грузин, занимаются земледелием очень худо и слабо, питаются чуреком и чихирем, самым плохим вином, и всему в целом мире предпочитают виноградный спирт. Никто из них никогда не слыхал ни об Аристиде, ни о Перикле, ничего не знали даже о Колокотрони, о Боцарисе. От греков осталось у них только название и наружный вид - остался труп бездушный.

В Грузии есть несколько колоний переселенцев из Вюртемберга и Бадена; вероятно, от немецкого трудолюбия и уменья ожидали важной помощи для земледелия и виноделия; но в этом краю до сих пор ожидания не сбылись. Переселенцы долго боролись с климатом. Посреди живописных гор с роскошнейшею растительностью лежат смертоносные долины, в коих в известное время года, особенно во время жатвы, свирепствуют желтые горячки.

В других долинах нет здоровой воды для питья. Впрочем, эти недостатки и неудобства составляют только исключения, а вообще природа здесь поставила себе памятник красоты и величия. Люди с течением столетий мало оставили здесь следов своей жизни и своих трудов, - только несколько развалин древних храмов, множество надписей на горных скалах и остатки оружия.

От М.В. Вольховской достался мне клинок шпаги, прикрепленной к рукоятке, вроде предлинного кинжала с круглыми ножнами, так что походит совершенно на посох или на палку. Эта палка была найдена в пещере при штурме черкесского аула солдатом Мингрельского полка, поднесена полковнику Казачковскому, который подарил ее начальнику штаба.

Клинок этот по ковке, по определению знатоков-специалистов, принадлежит ко времени крестовых походов, а по гербу и по имени принадлежал Леопольду, герцогу Лотарингскому, который вел крестоносцев чрез Кавказ и при осаде Акра имел раздор с Ричардом Львиное Сердце. Черкесы переделали шпагу в кинжал и палку. Эта палка, с 1842 года - повсюду постоянный, неразлучный спутник, была со мною недавно в Париже, где обратила на себя внимание знатока древностей.

На пути из Страсбурга в Марсель сидел со мною в вагоне знакомый аббат, который, обнажив клинок, прочел все знаки герба, весьма сложного, с величайшею подробностью геральдики; то пояснял «les armes»*, то «1е blason»** и возвратился к XII столетию. История повествует, что со времени похода аргонавтов до переселения народов и в продолжение крестовых походов различные племена проходили чрез Кавказские горы; остатки многих племен этих оставались тут, сохранили свой первообраз, свой язык, но не оставили ничего примечательного.

Грузины в своих саклях, все горцы в раскинутых аулах, по горам неприступным живут так, как будто прибыли только вчера, чтобы на завтра выбраться в другое место. Где гора и скала, там и жилище у них готово. Русский солдат на Кавказе, если порядком хочет кого выбранить или укорить, то скажет: «Экая ты Азия!»

На другой день приехали в Тифлис. Дорога была твердая и легкая от морозу. Сады на берегу Куры, склоны гор к северу покрыты были снегом, когда в это время обыкновенно уже цветут миндальные деревья. В городе не было снегу; город со всех сторон окружен горами, лежит, как в котле; если там изредка и выпадает снег, то в десять часов утра его уже нет от солнечных лучей. Летом жар мучителен, тем более что температура воздуха мало уменьшается ночью, ветер не проникает в этот котел, раскаленный солнцем.

Зато грозы здесь вдвое величественнее и страшнее: удары грома раскатываются беспрерывно, каждый удар отражается от горы до горы несколько раз, в продолжение гула и раската следует другой удар, третий и так далее, как батальонный огонь; после этого начинается дождь крупными каплями и потом льется как из ведра, так что с гор текут потоки, смывающие каменные фундаменты; так, в том году такой дождь снес целый угол дома, в коем жил военный губернатор.

Смеркалось, когда мы приближались к городу; фонари были зажжены, дрожки повсюду были в движении, пешеходы торопились, из них на десяток офицеров или солдат приходилось по одному грузину или армянину.

До выезда моего из Белого Ключа получил я письмо от В.Д. Вольховского, в коем он писал, что при неприятной перемене в его службе он радуется, по крайней мере, что новое его назначение не может мне теперь препятствовать остановиться на его квартире. В передней его я не видел ординарца и вестового, как бывало прежде. Радушно и искренне встретили нас хозяин, хозяйка с двумя дочерьми, из них новорожденная у груди, и добрейшая тетка, общая нам мать. У них мы жили с лишком две недели.

Мне сначала грустно было видеть В[ладимира] Д[митриевича], лишенного прежней должности и средств продолжать полезную службу в стране, где он прослужил лучшие годы своей жизни в совершенном самоотвержении. Он не обижался, не оскорблялся новым назначением, и когда я заметил ему, что начальник штаба не может отвечать за корпусного командира, что неудовольствие на последнего не должно распространяться на первого, то он возразил мне, что косвенным образом отвечает и начальник штаба.

По расстроенному здоровью хотел он оставить Кавказ за год пред тем, но, быв лично обязан барону Г.В. Розену, не хотел покинуть его в такое время и решился выждать высочайший смотр, чтобы разделить с любимым начальником все, что могло случиться, как прежде разделял с ним и славу боевую, и труды управления, и награды, и благодарности царские.

Без ропота, без сожаления готовился он к новой должности; прослужив 20 лет в Гвардейском генеральном штабе, он не занимался фронтовою службою, но для своего нового назначения ежедневно стал брать уроки в ружейных приемах. Когда я откровенно выразил мое мнение, что я тотчас подал бы в отставку, выжидал бы время, когда все объяснится, и тогда опять вступил бы в службу, то он с этим не согласился в твердом убеждении, что должно всегда и везде служить отечеству, что лишен будет всех средств быть полезным.

Бригада его стояла в действующей армии, где ожидали его большие неприятности, по личной ненависти к нему фельдмаршала Паскевича. Здесь посвящаю несколько страниц памяти В.Д. Вольховского, скончавшегося в 1841 году. Жизнеописание его было напечатано на следующий год его шурином и товарищем по лицею И.В. Малиновским; там сочтены все сражения, в которых он участвовал, и все награды, им полученные, от первого крестика до трех последних звезд; там весь формулярный список, по коему можно было судить о воинских подвигах и заключить, что он стал бы со временем одним из лучших полководцев; между тем как он сам часто говаривал, что не имеет дарования, необходимого тактику.

Здесь хочу я только упомянуть об истинных внутренних достоинствах человека, часто не замечаемых или сокрытых от глаз самых проницательных наблюдателей, которые нередко приписывают чрезмерному честолюбию то, что проистекало из самого чистого нравственного источника, из самых твердых правил человеколюбия, честности и из любви христианской.

В.Д. Вольховский, первый воспитанник императорского Царскосельского лицея, по окончании экзамена в 1817 году был первым по выпуску и немедленно приготовился к другому экзамену по военным наукам, чтобы поступить прямо в Гвардейский генеральный штаб. Быв еще молодым офицером, участвовал он в первой экспедиции в Хиву в 1819 году с Бергом и приобрел уважение людей, бывших с ним в сношениях.

Чрез три года он был принят капитаном Бурцовым в тайное общество, имевшее целью распространить общественное благоденствие; члены обязывались, каждый по своим силам, распространять полезные знания, занимать должности самые трудные и даже низшие по чину и званию, чтобы и в таких местах действовать в пользу справедливости и бескорыстия. Члены не скрывали этой цели от лиц, достойных им содействовать, и поступали тайно только там, где недоброжелательство или невежество могло им противопоставить препятствия.

В 1821 году виделся я с ним в первый раз в Минске, потом в Вильне в кругу молодежи; всегда кроткий и смиренный, умел он отклонять пустословие, умным взглядом и словом останавливал он непристойные выходки, защищал жертву злословия или уходил, когда карты и вино заменяли разговор. Не имея никакой помощи из родительского дома, жил он чрезвычайно умеренно и расчетливо в артели с Бурцовым, Семеновым, Искрицким и Колошиным; из своего жалованья и наградных денег делился он с отцом своим. В 1824 году был он в экспедиции в Бухаре с полковником Мейендорфом.

В 1825 году вышел он в отставку, полагая быть полезнее в гражданской службе, где имел бы меньше расходов и больше средств помогать ослепнувшему отцу; но место, обещанное ему Олениным, президентом Академии, было между тем отдано другому. Начальник штаба Гвардейского корпуса А.И. Нейдгардт упрашивал его оставаться в военной службе и словесно и письменно отговаривал его от отставки и с радостью содействовал к назначению его опять в прежнюю военную службу. Он получил командировку в Бухару, откуда возвратился летом 1826 года.

Когда началась война на Кавказе против Персии, то отправили туда Вольховского, где он в продолжение всей войны персидско-турецкой имел трудную и важную должность обер-квартирмейстера; все движения и расположения войск не давали ему покоя ни днем, ни ночью. Авангардом начальствовал славный товарищ его Бурцов и наполнял своими подвигами все военные реляции.

В то время встретился с Вольховским совоспитанник лицея, знаменитый поэт Пушкин, и передал нам, как он застал труженика, измученного усталостью. Непостижимо, откуда и отчего возродилась ненависть к нему Паскевича! Никогда Вольховский не открывал этой причины, даже не намекал о ней; однажды спросил он преемника своего по должности, только что прибывшего прямо из Варшавы: «Вспоминает ли меня фельдмаршал?» - «Он никому не скрывает, что он вас ненавидит», - был ответ. Десять лет после того я мог себе объяснить это дело.

Во время венгерской войны, когда генерал Д.Е. Сакен назначен был принять там участие и средоточить главные резервы, то фельдмаршал в час негодования сказал: «Одну я сделал глупость в жизни, что на Кавказе не велел повесить Сакена и Вольховского». Сакен, достойный и храбрый генерал, был у него начальником штаба, когда Вольховский был обер-квартирмейстером; они оба имели беспрестанные с ним сношения, получали и исполняли его приказания... Всегда беда подчиненному, который бывает свидетелем промахов тщеславного начальника.

В 1830 году Вольховский поехал в отпуск, проводил жену мою в Москву, а к зиме спешил в Петербург. Когда он представлялся Дибичу в Мраморном дворце, то как только граф Забалканский увидел его издали входящего, то устранил много генералов, стоявших впереди, с распростертыми объятиями встретил прибывшего полковника и предложил ему другую службу в другом месте: тогда готовились действовать сперва против Людовика-Филиппа, после против поляков. Вольховский был произведен в генералы на тридцатом году своей службы, назначен был находиться при Отдельном Литовском корпусе, коим командовал барон Г.В. Розен, с которым ближе познакомился.

Когда по окончании войны Розен назначен был командовать Отдельным Кавказским корпусом, то предложил Вольховскому место начальника штаба. В этой должности служил он шесть лет в самое трудное время, когда фанатик Кази Мулла и ученики его постоянно раздували пламя войны и возмущения; когда ежегодно русское оружие присваивало себе части берега Черного моря и проникало все далее в горы с другой стороны, с берега Каспийского до гор Дагестанских.

Человеку, который участвовал во всех главнейших экспедициях, столько лет находился в этой стране, знал ее хорошо, который совершенно чужд был даже мысли о корысти, совестливо исполнял свою обязанность, - такому человеку дали бригаду в окрестностях Минска! Но именно в таких случаях выказывается достоинство и характер человека: без ропота, без жалобы, без ответа готов он был служить везде; как он прежде не возносился, не гордился при возвышении своем, так теперь не обижался уничижением.

В Пятигорске я жил с ним два месяца под одною крышею; встречал там явную противоположность ему смещенных с должностей генерал-адъютанта и атамана Кавказского, - тайный червь точил их сердце, всегдашний разговор их был о нанесенной им обиде, - они сами себя мучили. Вольховский никогда не вторил их жалобам; у него на уме были не звезды, не аксельбанты, не деньги - он думал о существенной пользе, которую мог принести повсюду, где находился.

Прослужив больше полугода на новом месте, убедившись, что всякий другой генерал-фронтовик и шагистик голосистый мог быть полезнее его в бригаде, вышел в отставку и поселился в деревне жены своей в Каменке, в Изюмском уезде, где жалел только, что он по своему чину не мог быть избран в уездные судьи, чтобы на невидном месте сделать множество добра неприметным образом. Там, в уединении, он прилежно читал и изучал Тэера и других рациональных сельских хозяев, деятельно старался об улучшении быта крестьянского.

Среди этих занятий что-то тянуло его к берегам Днепра, ближе к родине, или соседи были не совсем по душе ему, как совершенно неожиданно посетило его горе: он лишился второй дочери своей, которая цвела здоровьем и красотою, уже бегала и начала говорить - и в несколько дней ее не стало. Он перенес этот удар с христианскою покорностью, утешал пораженную печалью жену и словом и примером.

Летом 1840 года он должен был ехать в Москву по делам сестры своей. Там он увидел любимого и уважаемого прежнего своего начальника барона Г.В. Розена, утомленного болезнью, а еще более страждущего от участи зятя и от пренебрежения, в коем он оставлен был уже два года. Вольховский тотчас написал графу А.X. Бенкендорфу, описал, в каком состоянии увидел своего бывшего начальника, и просил, чтобы граф, как сослуживец и товарищ барона, ходатайствовал у императора за заслуженного старца.

Бенкендорф написал ему ответ с фельдъегерем и спросил, о чем именно он может просить государя и что он готов исполнить такое благородное заступничество. Вольховский сообщил Розену все, что он желал сделать для его успокоения, и уговаривал его откровенно сообщить свои желания в надежде, что это будет исполнено готовностью Бенкендорфа. Но все убеждения были напрасны: обиженный старец, прослуживший 48 лет без укора, не мог решиться на прощение, между тем фельдъегерь ждал ответа, и ждал напрасно. Тогда Вольховский просил об облегчении участи кн, Дадиана, сосланного в Вятку; просьба эта была исполнена, и страждущий отец имел утешение видеть дочь свою и зятя, которому дозволено было жить в окрестностях Москвы.

В кратком очерке характера и правил Вольховского мне невозможно упоминать о всех благородных поступках его; коснусь только одной еще черты, поражающей особенно в наше время, когда все поклоняются деньгам. Отцовское небольшое имение, которое он освободил от залога, и оттого, кроме права наследства, оно должно было перейти в его владение, он уступил в пользу братьев и сестры, помогал ежегодно из своего жалованья, из коего не откладывал для себя ни копейки. В последние годы своей службы получил он аренду на 12 лет; при отставке взял он эти деньги вперед, употребил часть на улучшение хозяйства, а остальную отдал родным. В превратностях жизни всегда отрадно встретить человека с такою душою, с такими правилами; он поддерживает веру в добродетель.

На другой день моего приезда в Тифлис получил я приказание явиться к бывшему корпусному командиру. Он уже переехал тогда из квартиры главнокомандующего и жил в частном доме доктора Прибеля. Когда я выразил ему мое соболезнование, то он сказал: «Я испытал, что нехорошо служить слишком долго». Он только ожидал приезда Е.А. Головина, чтобы следовать за семейством в Москву.

От него поехал я к новому начальнику штаба, полковнику П.Е. Коцебу, который от родных моих получил просьбы доставить мне возможные облегчения; он объявил мне свою готовность быть мне полезным; но куда поместить солдата на двух костылях, который даже не годился в канцелярскую должность, потому что больная нога не позволяла мне прямо сидеть?

С особенным наслаждением увиделся в Тифлисе с милым товарищем моим А.И. Одоевским после шестилетней разлуки, когда расстался с ним в петровской тюрьме. Он между тем поселен был в Тельме, близ Иркутска, после в Ишиме и в одно время со мною назначен солдатом на Кавказ, где служил в Нижегородском драгунском полку в одно время с удаленным туда Лермонтовым.

Назначением в солдаты и освобождением своим из Сибири Одоевский обязан был своему посланию к отцу в стихах, которое из III Отделения собственной его величества канцелярии, куда отправляема была вся наша корреспонденция, передано было императору Николаю и так понравилось ему по выраженным чувствам любви сына к отцу, а может быть, и за поэтическое выражение или сожаление о прошлом, что приказал тотчас освободить Одоевского от вечного поселения в Сибири и перевести его рядовым на Кавказ.

Одни укоряли Одоевского за такую выходку, другие извиняли его тем, что поэту все дозволяется: и кадить, и льстить, и проклинать, и благословлять - лишь бы отборными, музыкальными стихами. В народе, конечно, идет поговорка: «Что написано пером, того не вырубишь топором». Поэт сам смотрел на эти стихи, как на единственную пилу, которою он мог перепилить железную решетку своей темницы и выйти на волю.

С намерением помещаю здесь его стихотворение, чтобы после не искажали его и не придавали ему другого смысла. Одоевского застал я в Тифлисе, где он находился временно по болезни. Часто хаживал он на могилу своего Грибоедова, воспел его память, воспел Грузию звучными стихами, но все по-прежнему пренебрегал своим дарованием.

Всегда беспечный, всегда довольный и веселый, как истинный русский человек, он легко переносил свою участь; быв самым приятным собеседником, заставлял он много смеяться других и сам хохотал от всего сердца. В том же году я еще два раза съехался с ним в Пятигорске и в Железноводске; просил и умолял его дорожить временем и трудиться по призванию; мое предчувствие говорило мне, что недолго ему жить; я просил совершить труд на славу России. Чрез год, находясь в экспедиции на берегу Черного моря, захворал он горячкою и в походной палатке, на руках К.Е. Игельстрома, отдал богу душу, исполненную любви.

Послание к отцу

Как недвижимы волны гор.
Обнявших тесно мой обзор
Непроницаемою гранью!
За ними - полный жизни мир,
А здесь я, одинок и сир,
Отдал всю жизнь воспоминанию.

Всю жизнь, остаток прежних сил
Теперь в одно я чувство слил,
В любовь к тебе, отец мой нежный,
Чье сердце так еще тепло,
Хотя печальное чело
Давно покрылось тучей снежной.

Проснется ль тайный свод небес,
Заговорит ли дальний лес,
Иль золотой зашепчет колос -
В луне, в туманной выси гор
Всегда мне видится твой взор,
Везде мне слышится твой голос.

Когда ж об отчий твой порог
Пыль чуждую с иссохших ног
Стрясет твой первенец-изгнанник,
Войдет, растает весь в любовь,
И небо в душу примет вновь,
И на земле не будет странник...

Нет, не входить мне в отчий дом
И не молиться мне с отцом
Перед домашнею иконой;
Не утешать его седин,
Не быть мне от забот, кручин
Его младенцев обороной!

Меня чужбины вихрь умчал
И бросил на девятый вал
Мой челн, скользивший без кормила.
Очнулся я в степи глухой,
Где мне не кровною рукой,
Но вьюгой вырыта могила.

С тех пор, займется ли заря,
Молю я солнышко-царя
И нашу светлую царицу:
Меня, о солнце, воскреси
И дай мне на святой Руси
Увидеть хоть одну денницу.

Взнеси опять мой бедный челн,
Игралище безумных волн,
На океан твоей державы,
С небес мне кроткий луч пролей
И грешной юности моей
Не помяни ты в царстве Славы!

Александр Одоевский

Ишим, 1837 г.

Много русских поэтов умерли преждевременно, в молодых летах, много и насильственною смертью: Грибоедов, Рылеев, Пушкин, Бестужев, Лермонтов. Александр Александрович Бестужев 2-й был произведен во второй раз в офицеры, находился в Тифлисе, когда получил весть о кончине Пушкина. Тогда писал он к старшему брату своему Николаю в Сибирь: «В монастыре св. Давида, на могиле Грибоедова слушал я панихиду, которую просил служить в память Пушкина; когда священник возгласил за упокой боярина Александра и боярина Александра, я заплакал, зарыдал; мне казалось, мне чувствовалось, что отец духовный уже поминает и меня». Грибоедова также звали Александром.

В том же году Бестужев был изрублен черкесами. Во время сражения при мысе Адлере находился он в должности адъютанта при Вольховском и несколько раз напрашивался идти в цепь застрельщиков. Генерал заметил ему, что никакой нет надобности подвергать себя опасности, что там начальников довольно, и еще прибавил: «У вас и без того довольно славы!» Но Бестужев просил неотступно, громко при свидетелях, и когда дело завязывалось и загоралось все живее, когда выстрелы черкесские раздавались все чаще, все ближе, когда надобно было дать приказание к отступлению всей цепи застрельщиков, то Вольховский не мог не отправить Бестужева.

В сопровождении двух телохранителей пошел он к цепи, отдал приказание, велел горнистам трубить наступление, что с одного фланга было тотчас исполнено, но как действие происходило в густых кустарниках, перерезанных оврагами, и другой фланг мог не слышать данного сигнала, то Бестужев шел к нему вдоль растянутой цепи. Цепь застрельщиков не могла равняться по местности: кустарник, папоротник, сплетенные диким виноградником, препятствовали скорому и свободному сообщению и скрывали часто и своих и чужих.

В таком месте две черкесские пули ранили Бестужева в грудь. Телохранители взяли его на руки, чтобы вынести, он уговаривал их умирающим голосом оставить его умирающего; черкесы ударили в шашки, один из телохранителей был убит, другой спасся, а Бестужев был так изрублен на части, что по окончании сражения не нашли никаких следов изрубленного трупа. Три поэта, три Александра, трое погибли насильственною смертью, каждому из трех было тогда по 37 лет от роду. Одоевского также ввали Александром; он родился поэтом, приближался его 37-й год - эти сравнительные сходства были источником моего предчувствия.

От Бестужева осталось много сочинений, из коих часть была напечатана еще до 1825 года. С 1832 года писал и печатал он под именем Марлинского - это имя он сам для себя выбрал в воспоминание беседки Марли в Петергофе, где он служил в лейб-гвардии Драгунском полку. Его русские повести и рассказы могут служить образцом легкости и плавности слога. Н.А. Полевой ставил его в ряд лучших прозаиков того времени. Его «Аммалат-Бек» и «Мулла-Нур» еще теперь читаются с удовольствием; местная природа и местная жизнь описаны превосходно.

В.А. Перовский, тогда генерал-губернатор оренбургский, просил государя о переводе Бестужева в Оренбургский край, чтобы описать край и знакомить читателей с кочующими жителями степей, на что получил ответ, что Бестужева следует послать не туда, где он может быть полезнее, а туда, где он может быть безвреднее; черкесы покончили это недоумение и лишили трех сестер и трех ссыльных братьев единственной родной опоры.

А.И. Одоевский никогда ничего не печатал, даже редко сам писал свои стихи, но диктовал их охотно своим приятелям. Некоторые мелкие стихотворения его были напечатаны Пушкиным в «Литературной газете». А.П. Беляев имел полное собрание стихов вдохновенной музы. В читинском остроге сочинил он на смерть Веневитинова «Умирающий художник» - как будто написал для себя; я помню отрывок:

Нет! - снов небесных кистью смелой
Одушевить я не успел;
Глас песни, мною недопетой,
Не дозвучит в земных струнах,
И я - в нетление одетый...
Ее дослышу в небесах.

Но на земле, где в чистый пламень
Огня души я не излил,
Я умер весь... И грубый камень,
Обычный кров немых могил,
На череп мой остывший ляжет
И соплеменнику не скажет,
Что рано выпала из рук
Едва настроенная лира
И не успел я в стройный звук
Излить красу и стройность мира.

В марте собрались снова в путь, обратно чрез кавказские горы. До Койшаурской долины, до квартиры окружного начальника князя Авалова, ехали мы на колесах. Гостеприимные хозяева так же радушно приняли нас, как в первый проезд наш в Грузию. Тяжелые экипажи отправили на волах, а сами поехали в двух санях, на двух тройках до Коби, без остановки; только местами было страшно, где сани раскатывались к краю пропасти. Горы и все на горах покрыто было снегом, но белизна снега отсвечивалась различными оттенками на вершине гор, в долине, в ущелье и в пропасти. В Коби я рад был увидеться со штабс-капитаном Черняевым и снова благодарил его.

Из Владикавказа до Екатериноградской станицы по военной дороге мы этот раз ехали без оказии, имея при себе семь вооруженных солдат. На половине дороги ночевали. В это время года нет большой опасности, оттого что кони горцев тощи и нет подножного корму.

В определенных местах, возле самой дороги, мирные черкесы сваливали строевой лес для постройки деревень, в коих назначено было поселить женатых солдат и выслужившихся; им назначено было вспомоществование, провиант и порох. Земли плодородны: можно надеяться на успех и на пользу этих поселений; ворчали и роптали только мирные черкесы и кабардинцы на тяжелую работу при доставке бревен и на предстоявшее уменьшение пространства прежних пастбищ. В двух верстах по сторонам дороги видны были их кошары и стоги сена.

От Георгиевска повернули мы налево и благополучно прибыли в Пятигорск 18 марта. У большой каменной гостиницы встретил нас комендантский ординарец и спросил: «Откуда и кто изволите ехать?» - «Из Тифлиса рядовой Розен». - «Не может быть-с, ваше превосходительство, комендант приказал узнать-с». Вероятно, он принял меня за одного из родственников-однофамильцев, служивших на Кавказе. «Скажи, братец, коменданту, что точно рядовой». - «Не может быть-с!» - повторил ординарец. Летом того же года случилось мне еще забавнее слышать на бульваре из уст прекрасной и щегольски разряженной дамы: «Не может быть!»

Примечания

*герб (франц.).

**геральдика (франц.).


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Мемуарная проза. » А.Е. Розен. «Записки декабриста».