* * *
Граф Чернышев, отданный под суд, содержась в крепости и ни разу не быв призван в комитет, даже не получив ни одного письменного запроса, был приговорен в каторжную работу. Он со временем должен был получить в наследство довольно значительный майорат, установленный в их роде. Граф Чернышев был единственный сын, и после лишения его всех прав и состояния мужская линия прекратилась в их семействе, и генерал Чернышев, так усердно действовавший в комитете, воспользовался таким обстоятельством, предъявил свои требования на получение майората.
Сенат по рассмотрении этого дела нашел, что требования генерала Чернышева не были основаны ни на малейшем праве, и присудил, что майорат должен принадлежать старшей сестре гр. Чернышева, сосланного в Сибирь. Она была замужем за Кругликовым, который по получении майората стал называться графом Чернышевым-Кругликовым.
Все мы, вместе находившиеся в Чите, имели между собой много общего в главных наших убеждениях; но между нами были 40-летние, другим едва минуло 20 лет. При нашем тогда образе существования никто внутри каземата не был стеснен в своих сношениях с товарищами никакими светскими приличиями. Личность каждого резко выказывалась во многих отношениях, мнения одних разнились от мнений других, мало-помалу составились кружки из людей более близких между собой по своим понятиям и влечениям.
Один из этих кружков, названный в насмешку Конгрегацией, состоял из людей, которые по обстоятельствам, действовавшим на них во время заключения, обратились к набожности; при разных других своих занятиях они часто собирались все вместе для чтения назидательных книг и для разговора о предмете наиболее им близком. Во главе этого кружка стоял Пушкин, бывший свитский офицер и имевший отличные умственные способности. Во время своего заключения он оценил красоты евангелия и вместе с тем возвратился к поверьям своего детства, стараясь всячески осмыслить их. Члены Конгрегации были люди кроткие, очень смирные, никого не задирающие и потому в самых лучших отношениях с остальными товарищами.
Другой кружок, наиболее замечательный, состоял из славян; они не собирались никогда все вместе, но, быв знакомы одни с другими еще прежде ареста, они и потом остались в близких сношениях между собой. Все они служили в армии, не имея блистательного положения в обществе; многие из них воспитывались в кадетских корпусах, не отличавшихся в то время хорошим устройством. Вообще грамотность славян была не очень обширна; но зато, имея своего рода поверья, они не изъявляли почти никогда шаткости в своих мнениях, и, приглядевшись к ним поближе, можно было убедиться, что для каждого из них сказать и сделать было одно и то же, и что в решительную минуту ни один из них не попятился бы назад.
Главное лицо в этом кружке был Петр Борисов, которому славяне оказывали почти безграничную доверенность. Иные почитали его основателем Общества соединенных славян; но он в этом не сознавался, и, зная его, трудно бы поверить, чтобы он мог быть основателем какого-нибудь тайного общества. Воспитанный дома у отца, довольно любознательного, он, вступив восемнадцати лет в артиллерию юнкером, с ротой своей стоял некоторое время в имении богатого польского помещика, у которого была библиотека. Борисов, зная несколько по-французски и пользуясь книгами, которые попадались ему в руки, прочел Вольтера, Гельвеция, Гольбаха и других писателей той же масти восемнадцатого столетия и сделался догматически безбожником.
Проповедуя неверие своим товарищам славянам, из которых многие верили ему на слово, он был самого скромного и кроткого нрава; никто не слыхал, чтобы он когда-нибудь возвысил голос, и, конечно, никто не подметил в нем и тени тщеславия. Благорасположение ко всем проявлялось в нем на каждом шагу, и с детским послушанием он исполнял требования кого бы тони было; он любил страстно чтение и рисовал очень недурно; но требовал ли кто-нибудь, чтобы он вскопал гряду, и он тотчас оставлял свои любимые занятия и брался за заступ; нужно ли было кому воды для поливки, он без малейшей отговорки приносил ведра с водой. Следя внимательно за всеми его поступками, невольно приходило на мысль, что этот человек... несознательно для самого себя был проникнут истинным духом христианства.
Были и другие кружки, составившиеся по разным личным отношениям. Но при всем том мы все вместе составляли что-то целое. Бывали часто жаркие прения, но без ожесточения противников друг против друга. Небольшие ссоры между молодежью вскоре прекращались посредничеством других товарищей, и вообще никогда сор не выносился из избы.
Все почти славяне и многие другие не привезли с собой денег и не получали ничего из дома; нужды их удовлетворялись другими товарищами, более имущими, с таким простым и истинным доброжелательством, что никто не чувствовал при том ничего для себя неловкого. Деньги наши и даже деньги дам хранились у коменданта; дамам он выдавал их не в большом количестве и всякий раз требовал в них письменного отчета.
Для уплаты по расходам в каземате были придуманы разные приемы, на которые комендант смотрел сквозь пальцы, требуя только, чтобы ему был представлен подробный отчет в выданных им деньгах, и не заботясь, истрачены ли они именно на тот предмет, который показывали в отчете. Всякий, кто имел деньги, подписывал их все или часть их в артель, и они становились общей собственностью. Хозяин, избранный нами, расходовал эти деньги по своему усмотрению на продовольствие и на другие необходимые вещи для всех.
В марте 1828 года пришло разрешение всех государственных преступников седьмого разряда, кончивших свой срок работы, отправить на поселение. Пред отправлением с них сняли оковы и позволили им видеться с нашими дамами, которые неимущих снабдили всем нужным и дали им денег. Принадлежащие к этому разряду были распределены по местам очень северным и наравне неудобным к жизни, как и места, где были первоначально поселены государственные преступники восьмого разряда.
Чернышев один был помещен несколько лучше других: его отправили в Якутск. Кривцов и Загорецкий были поселены на Лене, Иван Абрамов и Лисовский в Туруханске. Выгодовский был отправлен в Нарым, а Тизенгаузен в Сургут, Ентальцев, Лихарев и Черкасов были отосланы в Березов, где они нашли Враницкого и Фохта. Бриген был послан в Пелым. Из этого разряда Поливанов умер еще в крепости, а Толстой, пробыв короткое время в Чите, был отправлен на Кавказ.
Перед отправлением седьмого разряда прибыли в Читу Игельстром, Вегелин и Рукевич; первые двое служили саперами в Литовском корпусе и после того, что отказались присягать новому императору, были арестованы (неразбор.). Рукевич - поляк, державший на (неразбор.) какое-то имение. Все трое они принадлежали к тайн, обществу, существовавшему в Вильне, прочие члены которого были давно подвержены правительством разного рода наказаниям, но только Игельстром, Вегелин и Рукевич были судимы на месте военной комиссией и осуждены в каторжную работу.
До Тобольска их везли с жандармами, но от Тобольска они были отправлены пешком в цепях с партией до Иркутска. В то время, что мы судились в Петербурге, офицеры Черниговского полка барон Соловьев, Сухинов, Мозалевский и Быстрицкий, участвовавшие в восстании Сергея Муравьева, были отданы на месте под военный суд. Приговоренные в каторжную работу на 20 лет, они были отправлены пешком на Нерчинские рудники.
Быстрицкий оставлен некоторое время за болезнью в Москве и прибыл в Читу прежде Соловьева, Сухинова и Мозалевского, которые уже давно находились в Нерчинске. Вступив в близкие сношения с некоторыми из ссыльно-каторжных, Сухинов замыслил с ними восстание, дальнейшая цель которого осталась не совсем известна; некоторые из тех же ссыльных донесли о заговоре, в котором они участвовали. Сухинов, Соловьев, Мозалевский и все подозреваемые в заговоре были заключены под строгий караул. Комендант Лепарский по донесении в Петербург об этом деле получил повеление подвергнуть виновных наказанию, какому суд приговорит их, не дожидаясь на то разрешения высочайшей власти. Скрепя сердце, Лепарский отправился в Нерчинск.
Сухинов, унтер-офицер Московского полка, сосланный после 14 декабря, и еще несколько человек приговорены к смертной казни, - были расстреляны, кроме Сухинова, который предупредил казнь самоубийством. После этого происшествия Соловьев и Мозалевский, нисколько в нем не участвовавшие, были перевезены в Читу. Лепарский ни имел возможности не быть исполнителем повеления, полученного из Петербурга; но по возвращении ему, видимо, было неловко, особенно когда он виделся с нашими дамами, которые долго смотрели на него как на палача.
До моего приезда были и между нашими разного рода предположения о возможности освободиться, но так как все эти предположения были несбыточны, они пали сами собой, без малейших последствии, и мы, приехавшие после, знали о них только по рассказам. Впоследствии, когда все и каждый оценили то назначение, какое мы имели в нашем положении, никому на мысль не приходило намерение освободиться. Никто даже из находившихся на поселении в самых тяжких обстоятельствах не попытался избавиться от своих страданий бегством.
От своих мы получали письма через коменданта, который должен был предварительно прочитать их. Самим же нам не было дозволено писать, но наши дамы, имевшие право переписываться е кем им было угодно, взяли на себя труд извещать о нас родных, и таким образом устроилась между нами и нашими родными довольно правильная переписка. Каждая дама имела несколько человек в каземате, за которых она постоянно писала, и переданное ей от кого-нибудь черновое письмо она переписывала начисто как будто от себя, прибавив только: «Такой-то просит меня сообщить вам то-то». Труд наших дам по нашей переписке был немаловажен. Я знаю, что одна княгиня Трубецкая переписывала и отправляла к коменданту еженедельно более десяти писем.
Дамы, приехавшие к своим мужьям, давали расписки в том, что они подчинятся всем распоряжениям коменданта и помимо его ни с кем не будут в переписке. Коменданту на каждой неделе приходилось по прибытии и перед отправлением почты прочесть писем сто. Все письма из Читы шли через III Отделение, и комендант читал их на случай, что может быть запрос по какому-нибудь из этих писем. Письма же к нам читались в Иркутске, и если губернатор находил в них что-нибудь заслуживающее внимания, то он сообщал об этом в III Отделение.
Комендант читал и эти письма, опасаясь опять, чтобы ему по которому-нибудь из них не сделали запроса. Однажды, скоро по прибытии Фонвизиной, меня позвали к частоколу, у которого стояла княгиня Трубецкая с письмом в руке; она мне просунула его сквозь промежуток в частоколе и с искренней радостью передала мне добрую весть, что жене моей позволено приехать ко мне и взять с собой детей. Это известие было так неожиданно для меня, что я, не смея сомневаться в словах княгини Трубецкой, не вдруг мог поверить своему счастью. Все в каземате меня поздравляли.
У Никиты Муравьева, у Фонвизина и у Давыдова остались дети, которым, можно было теперь надеяться, позволят приехать к своим родителям; у Розена осталась жена при малолетнем сыне, и Розен также мог теперь надеяться скоро свидеться со своим семейством. На другой день комендант, приехав в каземат, взял меня в сторону и, зная, что жена моя с детьми собирается приехать ко мне, объявил мне, что он не дозволит им со мной свидания, если на это не получит особенного предписания.
Я старался уверить его превосходительство, что, конечно, жена моя не отправится в Сибирь с детьми, не получив на то дозволения от кого следует, и что, конечно, об этом он будет извещен до ее прибытия. Вскоре потом я получил письмо, в котором жена моя переписала записку, полученную ею от г-ла Дибича за собственноручной его подписью, и в которой было сказано: государь император соизволил разрешить Якушкиной ехать к мужу, взявши с собой и детей своих, но при сем приказал обратить ее внимание на недостаток средств в Сибири для воспитания ее сыновей. Получив такое благоприятное известие, я вправе был надеяться, что в скором времени соединюсь с моим семейством.
Жена моя за нездоровьем маленького не могла тотчас воспользоваться позволением ехать в Сибирь и должна была отложить свое путешествие до летнего пути; а между тем Анна Васильевна Розен, узнавши, что жене моей позволено ехать в Сибирь и взять с собой детей, отправилась в Петербург хлопотать, чтобы и ей было дозволено ехать к мужу вместе со своим сыном.
При свидании с ней шеф жандармов граф Бенкендорф решительно отказал ей на ее просьбу, сказав, что г-л Дибич поступил очень необдуманно, ходатайствуя за Якушкину, которая, впрочем, не получит уже из третьего отделения всего нужного для своего отправления и потому также не поедет в Сибирь. На вопрос А.В. Розен, что бы было с Якушкиной, если бы она, получив высочайшее позволение, тотчас вместе с детьми отправилась к мужу: в таком случае, отвечал шеф жандармов очень откровенно, ее, конечно, не вернули бы назад.
В это время началась война с Турцией, и потому ни императора, ни г-ла Дибича не было в Петербурге. Теща моя ездила не раз в Петербург хлопотать об отправлении дочери и внуков в Сибирь, но все старания остались тщетными. Шеф жандармов на все ее убедительные просьбы остался непреклонным; она с горестью известила меня обо всем об этом. Получив ее письмо, мне живо представилось положение жены моей; мне приходилось вторично принести ее в жертву общим нашим обязанностям к малолетним детям; я при этом совершенно растерялся.
Попросив к себе коменданта, я убеждал его вступиться в мое положение и сделать все, что он может, для соединения меня с моим семейством, обращая его внимание на то, что жена моя уже имела высочайшее позволение вместе с детьми приехать ко мне. Комендант просил меня успокоиться, сказав, что в этом деле он не имеет никакой возможности принять действительное участие; потом, чтобы утешить меня в моем горе, он рассказал мне о многих затруднениях, испытанных им в жизни, и которые он преодолел только терпением, чем, конечно, он нисколько меня не утешил. Но и на этот раз опять пришлось уступить всемощной неизбежности и помириться, сколько это было можно, с моим положением.
Швейковский с лишком год был нашим хозяином; кормил он нас довольно плохо и очень неопрятно; вообще его распоряжениями по хозяйству многие были недовольны, и молодежь особенно изъявляла на него свое неудовольствие, вследствие чего Швейковский просил освободить его от должности хозяина, на что все согласились и приступили к выбору нового хозяина. При этом собирались голоса всех участвующих в артели. Не чувствуя себя способным исполнить обязанность хозяина, я отказался от избрания и избирательства. На место Швейковского был выбран Розен; при нем с теми же малыми средствами, как и прежде, все по хозяйству пошло несколько лучше.
С наступлением весны загородили для нас большое место под огород, и мы всякий день по нескольку человек ходили туда работать. В первый этот год урожай был очень плохой; но все-таки в продолжение осени и зимы клалось в нашу артельную похлебку по нескольку картофелин, реп и морковей. Когда стало совсем тепло, нас водили два раза в день купаться, человек по пятнадцати за один (раз) и, разумеется, за сильным конвоем. Для нашего купания назначил комендант очень мелкий приток речки Читы, впадающей в Ингоду; место, где мы купались, было загорожено тыном. С тех, которые шли купаться, снимали железа, а по возвращении опять их надевали им.
В июне привезли в Читу Лунина, Митькова и Киреева, а скоро потом прибыли из Оренбурга Ипполит Завалишин, Таптыков, Дружинин и Колесников. Завалишину было не более как лет семнадцать. Во время нашего дела он находился в инженерном училище. Когда брат его был осужден в каторжную работу, он сделал на него донос до такой степени отвратительный, припутав тут и сестру свою, что он был исключен из училища и отправлен по пересылке солдатом в Оренбург. Владимирский губернатор г-ф Апраксин сжалился над его молодостью и оказал ему некоторое снисхождение. Завалишин донес об этом в Петербург, и граф Апраксин лишился своего места.
По прибытии в Оренбург Завалишин сблизился с некоторыми юнкерами и молодыми офицерами своего батальона; бывши неглуп от природы и получивши некоторое образование, он имел значение между этой молодежью и скоро приобрел ее доверенность В дружеских беседах за стаканом чаю с кизляркой он склонил молодых людей участвовать в таком обществе, которого он был основателем; получив несомненные доказательства их согласия принадлежать к тайному обществу, он донес ген.-губернатору Эссену о существовании тайного общества в Оренбурге; тотчас было произведено следствие, и оказалось, что все члены этого общества были приняты Завалишиным. Он, Таптыков, Дружинин и Колесников были осуждены в каторжную работу на разные сроки и отправлены по пересылке в Читу.
30 августа комендант собрал нас всех вместе и прочел нам бумагу, в которой было сказано, что государь император по представлению коменданта Нерчинских рудников Лепарского дозволил ему снять железа с тех государственных преступников, которых он найдет того достойными. Лепарский сказал нам, что, находя всех нас достойными монаршей милости, он велит со всех нас снять оковы. Затем последовало глубокое молчание; послышалось только несколько голосов славян, просивших, чтобы с них не снимали оков. Комендант не обратил на это внимания и приказал присутствовавшему тут караульному офицеру снять со всех железа, пересчитать их и принести к нему.
Потом все эти оковы хранились у Смольянинова, горного заводского чиновника, женатого на побочной дочери Якоби, бывшего генерал-губернатором в Иркутске, и она приходилась сродни Анненкову, который был родной внук этого Якоби, и потому всегда была возможность добывать от Смольянинова эти железа по частям на разные поделки; из них большею частью наделаны кольца.
Из Нерчинска всякий год с нарочным отправлялась серебрянка в Петербург. Анненков через Смольянинову отправил с ней письмо к своей матери. Офицер, бывший при серебрянке, по приезде в Петербург доставил письмо Анненкова прямо в III Отделение, откуда по прочтении оно было доставлено Анненковой; а комендант Лепарский получил приказание: Смольянинову за ее преступный проступок выдержать неделю под арестом.
После того как сняли с нас железа, и самое заточение наше было уже не так строго. Мужья ходили всякий день на свидание к своим супругам; а по нездоровью которой-нибудь из них муж ее оставался ночевать дома. Потом мужья и совсем не жили в каземате, продолжая ходить на работу, когда была их на то очередь. Врач, присланный для нас из Иркутска, оказался очень неискусным, и потому старик Лепарский, часто страдавший разными недугами, поставлен был в необходимость прибегать к советам товарища нашего Вольфа, бывшего штаб-лекаря при главной квартире второй армии.
Первоначально Вольф неохотно выходил из каземата и со своими предписаниями отправлял к Лепарскому Артамона Муравьева, страстно любившего врачевать, но были и такие случаи, в которых присутствие Вольфа было необходимо. Вызывая к себе Вольфа, коменданту трудно было не позволить ему навещать дам, когда они были нездоровы. Окончательно Вольф получил дозволение выходить в сопровождении часового всякий раз, что его помощь нужна была вне каземата. Потом и нам дозволялось ходить к женатым, но ежедневно не более как по одному человеку в каждый дом, и то не иначе, как по особенной записке которой-нибудь из дам, просившей коменданта под каким-нибудь предлогом позволить такому-то посетить ее.
В 1829 году на место Розена был избран хозяином Пушкин, а Кюхельбекер огородником. Оба они пристально занялись огородом, обрабатывая его наемными работниками, и урожай всего был до того обильный, что Пушкин, заготовив весь нужный запас для каземата, имел еще возможность снабдить многих неимущих жителей картофелем, свеклой и прочим. До нашего прибытия в Чите очень немного было огородов, и те, которые были, находились в самом жалком положении. Вообще пребывание наше в Чите оказалось до некоторой степени благодетельно для жителей, принадлежащих к горному ведомству и управляемых горным чиновником. Большая часть из них были очень бедны, но при нас они имели все средства поправить свое состояние.
Расходы наших дам и издержки на каземат ежегодно простирались тысяч до ста на ассигнации, значительная часть которых истрачивалась в самой Чите, и в какие-нибудь два года положение читинских жителей, очевидно, улучшилось: они обзавелись всем нужным для их; много было выстроено новых домиков, и старые строения приведены в исправность. В этом году, когда была хорошая погода, нас выводили всех, кроме занимавших какую-нибудь должность по каземату, на земляную работу: одни заступами копали землю, другие на тачках возили ее в Чертову яму - так называли овраг возле моста при выезде по московской дороге.
Работа эта была не изнурительна, всякий работал по силам своим, а иные и совсем не работали; все это вместе было каким-то представлением, имеющим целью показать, что государственные преступники употребляются нещадно в каторжную работу. В то же самое время мы ежедневно ходили по три раза в день купаться, и уже не в загороженный приток Читы, но в самую Читу; а когда эта речка мельчала, нас водили купаться в Ингоду; отстоявшую версты на две от каземата. Такие прогулки для нас были очень приятны, но, конечно, нисколько не забавляли наших конвойных, которым с ружьем на плече приходилось в иной раз раз по шести совершать поход от каземата до Ингоды и обратно.
Читинская команда была сброд дружины, и большая часть солдат, ее составлявших, беспрестанно в чем-нибудь нуждалась, и так как мы по возможности удовлетворяли их нуждам, то в их отношениях к нам не было ничего враждебного. Мало-помалу нам все более и более предоставлялись льготы. К каждому из женатых отпускалось по нескольку человек в день, а в случае нездоровья которой-нибудь из дам, когда нужен был уход за больной, позволялось некоторым из нас и ночевать вне каземата.
В начале 1830 года Таптыков, Колесников и Дружинин, окончивши свой срок работы, были отправлены на поселение; так как они не получали ничего из дому, их снабдили всем нужным и деньгами. Дружинину дали ящик с табаком для доставления княжне Шаховской в Иркутск; в этом ящике было двойное дно, и при таком устройстве он заключал в себе тайно много писем, которые княжна Шаховская должна была доставить по назначению с удобным случаем.
Она известила, что получила табак, но ни слова не говорила о письмах; это уже казалось довольно странно; но когда с ней списались и узнали, что она получила табак в бумаге, а не в ящике, как он был отправлен с Дружининым, то во многих это возбудило тревожное чувство. Оказалось впоследствии, что Дружинин пересыпав табак в бумагу, оставил ящик у себя; потом, прибыв на место и познакомившись со священником села, в котором был поселен, он пожертвовал ящик, окованный железом, в церковь для сбора денег. Окончательно узнав свою ошибку, он добыл его обратно и доставил княжне Шаховской.
По донесению Лепарского о неудобствах заточить нас в Акатуй ему было предоставлено избрать место для постройки казармы, в которой мы могли бы содержаться согласно со строгим предписанием, данным ему относительно нас. Он ездил в Петровский Завод и нашел удобным построить там для нас полуказарму. Постройка эта была окончена в 1830 году, и началась уже переписка, каким образом отправить нас из Читы, пешком или в повозках.
Пришло наконец предписание отправить нас пешком, но так как на нашем пути были места ненаселенные, где кочевали только буряты, то местное начальство должно было принять меры для устройства ночлегов и для нас и для команды, нас сопровождавшей. В конце августа выступили в поход двумя партиями; первая шла на один переход вперед от второй партии; через каждые два перехода была назначена дневка. С первой партией шел сам генерал Лепарский и часть его штаба. Хозяйственной частью этой партии заправлял Пушкин. При второй партии шел плац-майор Лепарский, племянник коменданта, и один плац-адъютант; хозяйством заведывал Розен.
Долго старик Лепарский обдумывал порядок нашего шествия и, вспомнив былое, распорядился нами по примеру того, как во время конфедератской войны он конвоировал партии пленных поляков. Впереди шел авангард, состоявший из солдат в полном вооружении, потом шли государственные преступники, за ними тянулись подводы с поклажей, за которыми следовал арьергард. По бокам и вдоль дороги шли буряты, вооруженные луками и стрелами. Офицеры верхом наблюдали за порядком всего шествия. Сам комендант иногда отставал от первой партии затем, чтобы собственным глазом взглянуть на вторую партию.
Нарышкина, Фонвизина и княгиня Волконская, не имевшие детей, следовали за нами в собственных экипажах и видались со своими мужьями, когда мы останавливались ночевать, а во время дневок были с нами целые дни вместе. Другие же дамы: княгиня Трубецкая, Муравьева, Давыдова и Анненкова, у которых были дети, чтобы не подвергать их случайностям долговременного пути, отправились из Читы на почтовых прямо в Петровский Завод. Вообще путешествие это при довольно благоприятной погоде было для нас приятной прогулкой.
Во время всего нашего странствования, продолжавшегося около полутора месяца, было перехода три верст в 35, остальные переходы были гораздо меньше и нисколько не утомительны; впрочем, кто не мог или не хотел идти пешком, мог ехать на повозке: подвод для нас и под нашу поклажу на каждом ночлеге заготовлялось многое множество. Поутру, услышав барабан, мы выходили на сборное место и часов в семь определенным порядком пускались в поход. Буряты были к нашим услугам и везли наши шинели, трубки и пр. Пройдя верст десять или несколько более, мы останавливались на привале часа на два; тут у женатых всегда был припасен завтрак, которым продовольствовались и неженатые.
Обыкновенно мы приходили еще довольно рано на место ночлега, где нас встречали квартирьеры, и мы размещались в приготовленных для нас избах. Исправляющий при партии должность хозяина отправлялся с квартирьерами и изготовлял для нас всегда довольно сытный обед, и вообще продовольствие наше во время похода было гораздо лучше, нежели в Чите. Проводить большую часть дня на чистом воздухе и ночевать не в запертом душном каземате, по сравнению, было уже для нас наслаждением. На переходе мы ничем не стеснялись, и всякий шел, как ему было угодно; хорошие пешеходы уходили иногда версты две вперед авангарда, и только тогда подъезжал к ним офицер и просил обождать отставшую партию.
На переправах генерал Лепарский всегда сам присутствовал и с каждым из нас, подходивших к нему, был как нельзя более любезен; в этих случаях можно было подумать, что он воображал себя еще командиром Северского полка. На Братской степи, где не было довольно больших селений, чтобы мы могли все в них поместиться, на каждом ночлеге для нас были поставлены бурятские юрты, все в один ряд и на равном расстоянии одна от другой; крайние из них занимались командою, а в прочих помещались мы. Юрты эти круглые, имеют основу деревянную, переплетенную узкими драночками, и все обтянуто войлоком; наверху оставляется отверстие для исхода дыма; когда надо было согреть чайник, огонь раскладывали посреди юрты. Когда тихо, дым свободно поднимается в отверстие; но когда бывает ветер, он клубится и окончательно стелется по земле.
При каждой юрте был бурят для служения нам. Буряты эти при первой встрече с нами прикидывались обыкновенно, как будто ничего не понимают по-русски; но потом, когда их кормили, поили чаем, давали им табаку, они становились говорливы. Исправник, давая им наставление, уверял их, что мы народ опасный и что каждый из нас кудесник, способный творить всякого рода чудеса. Юрты для нас доставлялись из кочевьев, отстоявших иногда верст за сто от большой дороги, и за месяц до нашего прихода они были уже на месте. Такие распоряжения были, без сомнения, разорительны для края, и многие из бурят, чтобы не подвергнуться такому наряду, откочевывали вдаль.
На пути от Читы в Верхнеудинск приехали к своим мужьям М.К. Юшневская и А.В. Розен; они привезли много писем и посылок.
В конце сентября наступила дождливая погода, вода очень прибыла в Селенге, и за Верхнеудинском дорога, по которой мы должны были следовать, сделалась непроходима; для нас проложили другую, прорубив местами лес, и эта дорога была так удобна, что Нарышкина в своей карете могла проехать по ней. Берега Селенги очень красивы, но потом наш путь лежал по горам, покрытым лесом и не представляющим собой ничего особенного; зато, когда мы приблизились к Тарбагатаю, перед нами развернулся чудесный вид: все покатости гор, лежащие на юг, были обработаны с таким тщанием, что нельзя было довольно налюбоваться на них.
Из страны совершенно дикой мы вступили на почву, обитаемую человеком, деятельность и постоянный труд которого преодолели все препятствия неблагоприятной природы и на каждом шагу явно свидетельствовали о своем могуществе. Жители староверческого этого селения вышли к нам навстречу в праздничных своих нарядах. Мужчины были в синих кафтанах, а женщины в шелковых сарафанах и кокошниках, шитых золотом. По наружности и нравам своим это были уже не сибиряки, а похожие на подмосковных или ярославских поселян. За Байкалом считают около двадцати тысяч староверов, и туземцы называют их поляками.
Во время первого раздела Польши граф Чернышев захватил в Могилевской губернии раскольников, бежавших за границу, и возвратил их в Россию; им было предложено присоединиться к православной церкви или отправляться в Сибирь; многие из них перешли в православие, другие же, более упорные в своем веровании, были отправлены в Восточную Сибирь и поселены за Байкалом. Когда проходили мы Тарбагатай, там жил еще старик, имевший поседевших внуков и помнивший все это происшествие. По его рассказам, он пришел шестнадцати лет в Иркутск со своей матерью и малолетним братом; мать и брат его с другими поселенцами, в числе 27 мужских душ, были отправлены в Тарбагатай.
Место это было тогда непроходимая дебрь; сам же он со всеми неженатыми парнями, годными на службу, был зачислен в солдаты и попал в денщики к доктору немцу, который, сжалясь над его бедственным положением, через два года выхлопотал ему отставку. В 30-м году, когда мы проходили Тарбагатай, там считалось более 270 ревизских душ. Вообще забайкальские староверы большею частью народ грамотный, трезвый, работящий и живут в большом довольстве. В 20 верстах от Тарбагатая мы проходили селение малороссов, водворенных там уже более двадцати лет; хохлы эти живут далеко не так привольно, как их соседи староверы. За несколько переходов до Петровского Завода выпал небольшой снег, и мы в последний раз ночевали в юртах.
По приближении к Петровскому бывшие там наши дамы выехали навстречу к своим мужьям; рассказы их о приготовленных для нас казематах были очень неутешительны; для каждого из нас была особая комната без окон с крепким наружным запором.
В начале октября мы вступили торжественно в Петровский Завод, селение, в котором считалось 3 тысячи жителей, большею частью ссыльных, очень небогатых и занимавшихся заводскими работами. Казематы, составлявшие полуказарму, были расположены покоем; открытая сторона полуказармы была загорожена высоким частоколом, и огромный двор полуказармы был разделен таким же высоким частоколом на три отделения: в среднем из них, на противоположной стороне воротам полуказармы, было поставлено строение, заключавшее в себе поварню, разные службы и очень большую комнату, назначенную для совершения богослужений и для общих каких-нибудь наших занятий.
При входе в полуказарму была гауптвахта; рядом с ней крытые ворота, против которых находилось крыльцо и дверь в теплую караульню, состоявшую из двух комнат; в одной из них помещались рядовые, а другую занимал караульный офицер. Рядом с караульной были ворота, через которые входили на средний двор полуказармы; примыкающее к ней место, такой же величины, какое она сама занимала, было обнесено частоколом и назначалось под сад, но который никогда не был посажен. Вдоль всех казематов тянулся коридор, перерезанный только караульной и воротами; коридор этот шириной в три аршина и с окнами во двор был разделен поперечными стенами, в которых были двери, замкнутые на замок и отворявшиеся только в необыкновенных случаях.
В каждом из отделений коридора было пять или шесть нумеров, а посредине наружная дверь, перед которой вместо крыльца была насыпь с откосами, покрытая булыжником. Казематы были без наружных окон, и каждый из них слабо освещался небольшим с железной решеткой окном над дверью в коридор. В длину каждый каземат имел 7 арш., а ширина 6 арш.; в одном углу была печь, топившаяся из коридора, а в другом стояла койка. По прибытии нашем в Петровск меня поместили в 11-й номер Новое жилье мое было очень темно, но я вступил в него с радостным чувством; тут я имел возможность быть наедине с самим собой, чего не случалось в течение последних трех лет. На другой день нашего прихода комендант обошел все казематы; вошедши в мой номер, он запер дверь, вынул бумагу и, посмотрев на нее, сказал: «Здесь очень темно».
Я было стал уверять его, что мне прекрасно; он опять сказал, что у меня очень темно, и вышел. То же повторилось и во всех прочих номерах. Комендант очень знал и прежде, что для нас строили казематы без окон, но тогда он не имел возможности противиться такому распоряжению высшего начальства и только теперь решился действовать в нашу пользу, когда по своему разумению имел на это законную причину. Он представил в Петербург, что, замечая, как мы вообще наклонны к помешательству, он опасается, что многие из нас, оставаясь в темноте, могут сойти с ума, и потому просит разрешения прорубить окна в казематах. Дамы наши также, частью по внушению коменданта, нисколько не стеснялись в письмах своих описывать ужасное свое положение в темных казематах, в которых они помещались со своими мужьями.
По прибытии в Петровский комендант объявил дамам, что мужья их не будут отпускаться к ним на свидание, а что они сами могут жить с ними в казематах, вследствие чего не имевшие тогда детей кн. Волконская, Юшневская, Фонвизина, Нарышкина и Розен перешли на житье в номера к своим супругам; прочие же, у которых были дети, кн. Трубецкая, Муравьева, Анненкова и Давыдова, ночевали дома, а днем приходили навещать мужей своих.
Так как строго запрещалось пропускать к ним кого-нибудь из посторонних, то дамы, жившие в казематах, не имели при себе женской прислуги и всякое утро, какая бы ни была погода, отправлялись в свои дома, чтобы освежиться и привести все нужное в порядок. Больно было видеть их, когда они в непогодь или трескучие морозы отправлялись домой или возвращались в казематы; без посторонней помощи они не могли всходить по обледенелому булыжнику на скаты насыпи; но впоследствии им было дозволено на этих скатах устроить деревянные ступеньки за свой счет.
При таком сложном существовании строгие предписания из Петербурга не всегда с точностью могли быть исполнены. Нарышкина, жившая в каземате со своим мужем, занемогла простудной горячкой, и Вольф отправился к коменданту и объяснил ему, что для Нарышкиной необходимо иметь женскую прислугу. Комендант долго колебался, но наконец, решился дозволить, чтобы во время болезни Нарышкиной ее горничная девушка находилась при ней.
Скоро потом Никита Муравьев занемог гнилой горячкой; бедная его жена и день и ночь была неотлучно при нем, предоставив на произвол судьбы маленькую свою дочь Нонушку, которую она страстно любила и за жизнь которой беспрестанно опасалась. В этом случае Вольф опять отправился к коменданту и объяснил ему, что Муравьев, оставаясь в каземате, не может выздороветь и может распространить болезнь свою на других. Комендант и тут после некоторого сопротивления решился позволить Муравьеву на время его болезни перейти из каземата в дом жены его.
Казематы наши были выстроены на скорую руку и так неудачно, что в них беспрестанно были поправки; не раз загорались стены, ничем не отделенные от печей; стены коридора выпучило наружу, и пришлось утвердить их стойками и болтами. В номерах было не очень тепло, а в коридоре иногда и очень холодно, так что не всегда было возможно отворять дверь в коридор, чтобы иметь сколько-нибудь света, и приходилось сидеть днем со свечой. По случаю переделок в 11-м номере меня перевели в 16-й, и в этом 3-м отделении мы помещались теперь: Оболенский, Штейнгейль, Пущин, Лорер и я. Обедали и ужинали мы все вместе в коридоре, и в каждом отделении был сторож из рядовых для услуги нам.
Днем мы могли свободно ходить из своего отделения во всякое другое: но вечером в десять часов запирались на замок все номера и коридор по отделениям; потом замыкались и ворота на каждый отдельный двор и окончательно наружные ворота полуказармы, так что каждый из нас всегда ночевал под четырьмя замками. Работать мы ходили на мельницу таким же порядком, как в Чите, и мука нашего изделия была только пригодна для корма заводских быков. В продолжение всего дня в субботу и до обеда в воскресенье нас водили поочередно в баню. Для общей нашей прогулки был предоставлен нам большой двор, обнесенный высоким частоколом и примыкавший к полуказарме, от которой он отделялся также частоколом, сообщаясь воротами с средним двором полуказармы, которые запирались только на ночь.
На этом дворе было несколько небольших деревьев, и мы расчистили на нем дорожки, по которым во всякое время можно было гулять. Охотники до животных завели тут козуль, зайцев, журавлей и турманов; а зимой устраивались горы, и поливалось некоторое пространство для тех, которые катались на коньках. Живущие с нами дамы приходили взглянуть на наши общие увеселения и иногда сами принимали в них участие, позволяя скатить себя с гор. На отдельных дворах многие из нас имели гряды с цветами, дынями и огурцами и пристально занимались летом произведением плодов земных, что было сопряжено с большими затруднениями по причине неблагоприятного климата в Петровском.
Некоторые из не имевших собственных средств для существования и получавшие все нужное от других тяготились такой зависимостью от своих товарищей, и по этому случаю возникли разного рода неудовольствия. Наконец образовался кружок недовольных. По прибытии в Петровский они отнеслись к коменданту, прося его, чтобы он исходатайствовал им денежное пособие от правительства.
Такой поступок очень огорчил старика Лепарского; он смотрел на нас как на людей порядочных и всегда отзывался с похвалой о нашем согласии и устройстве. Как комендант, он не мог не обратить внимания на дошедшую до него просьбу некоторых из государственных преступников и потому отправил плац-майора навести справки о тех, которые желали получить вспомоществование от правительства.
Между тем это происшествие в казематах произвело тревогу. Все были в негодовании против просивших пособия от правительства; с ними вступили в переговоры и успели отклонить их от намерения отделиться от артели, и когда пришел плац-майор в казематы с допросом, все уже было улажено, и ему поручили просить коменданта не давать дальнейшего хода этому делу.
Тотчас потом Поджио, Вадковский и Пущин занялись составлением письменного учреждения для артели. В силу этого учреждения выбирались три главных чиновника для управления всеми делами артели: хозяин, закупщик и казначей; после них выбирались огородник и члены временной комиссии. Все участвовавшие в артели имели голос при выборах; первоначально выбирались кандидаты в должности, и из них уже баллотировались в самые должности.
Хозяин заведывал всеми делами по хозяйству, от него зависела закупка съестных припасов, кухня и проч.; закупщик несколько раз в неделю выходил из каземата для покупки всего нужного для частных лиц. Казначей вел все счеты и занимался выпиской по частным издержкам; все трое они часто имели совещания между собой и о распределении сумм, принадлежащих артели.
Огородник заведывал нашим огородом, в котором не было никогда обильного урожая по той причине, что климат Петровского был очень неблагоприятен для растительности; редкий год даже картофель не побивало утренним морозом. Впрочем, все овощи доставлялись к нам в обилии окрестными поселянами. Верст 25 от Петровского и хлеб и вся огородина производилась с успехом. Члены временной комиссии в числе трех по временам занимались поверкой счетов хозяина, закупщика и казначея. Кроме постоянных чиновников артели, наряжались по очереди из нас дневальные на кухню для наблюдения за порядком и раздачею кушанья.
В Петровском общественный сбор очень увеличился: все. что тратилось прежде на вспоможения частные, подписывалось теперь в артель, и из общей суммы приходилось ежегодно на часть каждого из участвовавших в артели более нежели по 500 р. на асе. Хозяин, закупщик и казначей, совещаясь между собой, определяли, что приходилось в какой месяц на каждого человека за общим расходом на чай, сахар и обед. Эта определенная сумма предоставлялась в распоряжение каждого из участвовавших в артели. Таким распоряжением прекратилась зависимость одних лиц от других, и не было уже более причины к неприятным, но вместе с тем неизбежным столкновениям, как было прежде.
Чтобы каждый из участвовавших в артели имел наиболее денег в своем распоряжении, расходы на чай, сахар, и обед очень ограничились: на месяц выдавалось на каждого человека по 7 фунта чаю, по два фунта сахару и по две небольших пшеничных булки на день; обед состоял из тарелки щей и очень небольшого куска жареной говядины; сколько-нибудь и того и другого необходимо было уделить для сторожа, который питался от наших крох. Ужин был еще скудней обеда, и случалось очень часто вставать от трапезы полуголодным, что могло быть не бесполезно для многих из нас при образе нашей жизни. Некоторые за чай, сахар и обед получали деньгами из артели, и сами пеклись о своем продовольствии.
Впрочем, собственно денег никто из нас в каземате не мог иметь у себя на руках, и все частные расходы производились через казначея при общей выписке, для чего несколько раз в неделю приходил писарь горного ведомства с особенной книгой, в которую со слов казначея записывалось, кому и что следовало заплатить вне каземата, и означалось, из чьих денег, подписанных в артель, следовало произвести уплату. Весь этот порядок существования артели не изменялся во время нашего пребывания в Петровском. Кроме общих учреждений для артели, составилась еще маленькая артель.
В маленькую артель вносил всякий, кто сколько мог или хотел, а из этих взносов составлялась сумма, предназначенная для наделения неимущих при отправлении их на поселение. Для увеличения суммы в маленькой артели управляющие ею выписывали сами некоторые журналы и, имея в своем распоряжении журналы, выписываемые женатыми, предоставляли каждому пользоваться ими за небольшую плату. Число периодических изданий, получавшихся в Петровском, доходило до 22-х; библиотеки также увеличивались, и во всех в них вместе считалось до 6 тыс. книг, и при библиотеках много было географических атласов и карт. Вообще в Петровском всякий имел много средств при своих занятиях каким бы то ни было предметом.
В апреле 1831 года вышло разрешение из Петербурга прорубить окно в казематах. В бумаге военного министра Чернышева, от которого мы непосредственно зависели, были исчислены все милости, оказанные нам государем императором, и между прочим было сказано, что государь еще в Чите приказал снять с нас оковы и что по собственному побуждению своего милосердия соизволил приказать прорубить окно в казематах государственных преступников. В каждом каземате было прорублено небольшое окно на два аршина с половиной от пола, и человек среднего роста мог видеть только небо сквозь это окно.
После того, что прорубили окна, в казематах происходили почти в продолжение целого года беспрестанные поправки и переделки; многие печи пришлось сломать и на место них сложить другие, потом изнутри штукатурились казематы и коридор во время всех этих улучшений приходилось жить нам в несколько стесненном положении; но когда все пришло в порядок, нам было несравненно лучше прежнего. В казематах было довольно светло, и не было уже необходимости при дневных своих занятиях отворять дверь в коридор.
Летом 1831 года Кюхельбекер и Репин, кончившие свой срок работы, были отправлены на поселение; первый был водворен в Баргузин, а Репина поселили в небольшой деревушке на Лене. Кюхельбекер служил в гвардейском экипаже и усердно участвовал в происшествии 14 декабря. Получивши в корпусе хорошее образование, он сопутствовал Лазареву при путешествии его к Новой Земле и потом вокруг света. Деятельный по привычке и по природе, отлично добрый малый, в Чите и в Петровском он был на услугу всем и каждому и мало тяготился тюремной жизнью. В Баргузине он не нашел для себя никакого общества и, не имея никаких внешних побуждений к умственной деятельности, принялся трудиться для собственного пропитания.
В первые годы он собственными руками расчистил и распахал несколько десятин и засеял их хлебом, но такая деятельность не спасла его от искушений. Сблизившись с одной баргузинской мещанкой, он сперва крестил у нее ребенка, а потом на ней женился. Крестник его умер, но не был вписан в метрику, из чего, по доносу дьячка, возникло дело, доходившее до синода.
Синод признал брак незаконным, и Кюхельбекера, разлучив с его семейством, перевели в Елатскую волость, верст за 500 от Баргузина. Тут Кюхельбекер написал отчаянное письмо сестре своей, жалуясь на жестокость, с какой поступили с ним, разлучив его с женой и малолетней дочерью. Вследствие этого письма его возвратили в Баргузин, но обязали не сожительствовать с незаконной своей супругой. Все это вместе поставило Кюхельбекера в очень затруднительное положение, при котором нетрудно было потеряться.
Репин, воспитанный под руководством своего дяди адмирала Карцева, отъявленного вольтерьянца, в молодых еще годах ознакомился с французскими писателями осьмнадцатого века и принял их общие воззрения на предметы. Он имел отличную память и замечательные качества ума, а потому и разговор его был всегда оживлен и очень занимателен. В Чите он взял у меня прочесть Историю философии Буле, причем было много толков о разного рода умозрениях, к которым он имел вообще большое уважение и вместе с тем отзывался о христианстве очень неуважительно. Он никогда не читал библии, и я уговорил его прочесть Новый Завет; к крайнему моему удивлению, более всего поразила его мистическая часть христианства, причем он нашел возможность отыскать сближение между христианами и неоплатониками.
Весьма восприимчивый по природе своей, он не очень терпеливо переносил заточение и рвался на свободу. Изгнанническая его жизнь недолго продолжалась ка поселении. Некоторые из государственных преступников, находящихся на поселении, в том числе А. Бестужев, Чернышев, Кривцов и Голицын, были переведены на Кавказ рядовыми. Андреев, которого везли на Кавказ через селение, где был поселен Репин, остановился у него переночевать, и они оба в эту ночь сгорели. Нарядили по этому делу следствие, но не могли доискаться, по какому случаю сгорел дом, в котором жил Репин. Некоторые его вещи, находившиеся вне дома, уцелели и были отправлены к его сестре.
Генерал-губернатор Восточной Сибири Сулима был первый из посторонних лиц, посетивших нас. Его предшественник Лавинский во время своего пребывания в Чите не удостоился этой чести по той причине, что он был невоенный, и генерал Лепарский не находился под его начальством. Генерал Сулима, бывши по службе старше г-ла Лепарского, был вместе с тем и непосредственный его начальник.
Лепарский в мундире и шарфе сопровождал его и потом удалился, когда Сулима, собравши нас в кружок, спрашивал, не имеем ли мы принести каких жалоб. Получивши в ответ, что мы всем довольны, он нас благодарил и сказал, что почитает за долг довести до сведения его императорского величества о том, что мы с покорностью и примерным терпением несем участь свою. Вообще он был с нами весьма любезен.
В 1832 году меня известили, что жена моя отправилась в Петербург хлопотать о дозволении приехать ко мне в Сибирь, и потом я узнал, что ей отказали в ее просьбе. В бумаге шефа жандармов было сказано, что так как Якушкина не воспользовалась своевременно дозволением, данным женам преступников следовать за своими мужьями, и так как пребывание ее при детях более необходимо, чем пребывание ее с мужем, то государь император не соизволил разрешить ей ехать в Сибирь.
Скоро потом мне писали, что мои сыновья могут быть приняты в корпус малолетних, а оттуда поступят в Царскосельский лицей. Я отклонил от них такую милость, на которую они не имели другого права, как разве только то, что отец их был в Сибири. Воспользоваться таким обстоятельством для выгоды моих сыновей было бы непростительно, и я убедительно просил жену мою ни под каким предлогом не разлучаться с детьми своими.
В это время содержание наше далеко было не так строго, как оно было по прибытии в Петровский, и из опасения пожара дверь в каземате не запиралась ночью, как прежде, на замок. Женатые отпускались в случае нездоровья жен своих домой, но обыкновенно они и даже некоторые из дам жили в каземате.
В сентябре Александра Григорьевна Муравьева приходила в каземат к своему мужу; день был теплый; она была легко одета и, возвращаясь вечером домой, сильно простудилась; после трехмесячных страданий она скончалась. Кончина ее произвела сильное впечатление не только на всех на нас, но и во всем Петровском, и даже в казарме, в которой жили каторжные.
Из Петербурга, когда узнали там о кончине Муравьевой, пришло повеление, чтобы жены государственных преступников не жили в казематах, и чтобы их мужья отпускались ежедневно к ним на свидание. Затем и мы все выходили ежедневно по нескольку человек тем же порядком, как это было в Чите. А между тем при всех этих льготах беспрестанно проявлялась неловкость нашего положения и особенно положения женатых.
Никита Муравьев через несколько времени после кончины жены получил приказание от коменданта перейти в каземат, и ему приходилось оставлять дочь свою, маленькую Нонушку, не имея при ней даже няни, на попечение которой он мог бы вполне положиться; к тому же дочь его была очень некрепкого здоровья, и он беспрестанно за нее опасался. Услыхав о таком его горестном положении и зная, что он сам не решится вступить в переговоры с комендантом, я просил дежурного офицера доложить генералу, что я имею надобность с ним видаться.
[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTc4LnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvSUczRlU3bEg3RExQMnk0MDhwcWZsQ3FhV1h1cWJDVU01SF9tSXcvVEY5dGE4cTBaeGsuanBnP3NpemU9MTM5NngyMTYwJnF1YWxpdHk9OTUmc2lnbj05YWVlYmY0OTUzMjhjNDUwYjlhZmY2NzVjZTc4MmUzZiZjX3VuaXFfdGFnPTl2RWF3N2ktLURZX05WSkN6VkhsUUFobHJpUmd5UTdhUU1uTnVFdFctQjgmdHlwZT1hbGJ1bQ[/img2]
Автопортрет Нонушки Муравьёвой, присланный И.Д. Якушкину в Ялуторовск. 2 марта 1839 г., с. Урик. Бумага, карандаши цветные, акварель. Государственный музей А.С. Пушкина. Москва.
Через час потом меня позвали на гауптвахту к коменданту; когда мы остались с ним вдвоем, я просил его отменить сделанное им распоряжение относительно Никиты Муравьева и не разлучать отца с малолетней его дочерью, на что Лепарский мне отвечал, довольно сурово, своим обычным словом «не могу», опираясь на данные ему предписания относительно нашего содержания, нарушение которых подвергло бы его строгому взысканию.
Тут я ему заметил, что в настоящем случае он поступает очень непоследовательно, если захочет непременно исполнить данные ему предписания, тогда как он не раз прежде нарушал их, когда находил слишком жестокими. Наконец, он согласился оставить Никиту Муравьева дома, сказав мне: «Смотрите, если из этого выйдет мне какая-нибудь неприятность, то я буду жаловаться на вас вашему другу Граббе».
Лепарский имел причины беспрестанно опасаться, что донесут в Петербург о его какой-нибудь неисправности: он знал, что в Иркутске следили за всеми его действиями, и, кроме того, по временам бывали в Петровском разного рода посетители, из которых многие приезжали как соглядатаи. Один раз коменданту был запрос, как он осмелился отпустить княг. Трубецкую и княг. Волконскую на воды; но ни та, ни другая не отлучались из Петровского, и на этот раз ему легко было оправдаться. Но бывали и такие случаи, в которых ему было необходимо прибегать к разным уловкам.
Из числа посетителей был в Петровском и генерал Чевкин, тот самый, который так неудачно действовал накануне 14 декабря в 1-м батальоне Преображенского полка. Он приезжал осматривать завод и ни с кем не видался из прежних своих знакомых. Он заезжал только к княгине Трубецкой, чтобы, повидавшись с ней, передать об ней известие ее родным в Петербурге. Потом приезжал полковник Вохин, адъютант военного министра Чернышева; через своих лазутчиков он старался разведать обо всем, что делалось в Петровском, и особенно о нашем содержании в казематах; комендант, узнавши об этом, очень ловко предложил ему сообщить самые верные сведения о нас и о женах государственных преступников и тем прекратил тайные розыски Вохина.
Между прочим, он ему рассказал наше внутреннее устройство и учреждение артели; вообще он любил нами хвастать перед приезжими и обыкновенно возил их на гору, с которой можно было видеть расположение казематов. Еще прежде посещения Вохина приехала в Петровский m-me Ledantu с позволением выйти замуж за Ивашева, который знал ее прежде, когда она была еще почти ребенком; родные его устроили все это дело, и он, женившись на приехавшей к нему невесте, был с ней впоследствии очень счастлив. Во время пребывания нашего в Петровском нам было объявлено несколько высочайших манифестов, по которым уменьшались сроки наших работ, и один из этих манифестов был подписан 14 декабря.
В силу таких уменьшений весь пятый разряд должен был в 1833 году отправиться на поселение, в том числе и Александр Муравьев; он просил как милости, чтобы ему позволено было остаться в Петровском вместе с братом, и из Петербурга получено было высочайшее повеление оставить Александра Муравьева в каторжной работе на весь срок, который должен был пробыть в работе Никита Муравьев.
Скоро потом получена была из Петербурга еще бумага, в которой было сказано, что государь император в уважение представленной просьбы статс-дамы княгини Волконской о сыне своем приказать соизволил Волконского, освободив от работы, поселить на поселение, Волконский просил, тоже как милости, чтобы ему позволено было остаться в Петровском, где его жена очень слабого здоровья и дети в случае нужды могли иметь врачебные пособия, тогда как в Баргузине, куда он был назначен, не было ни доктора:, ни аптеки и никаких удобств для жизни. Высочайшим повелением ему дозволено остаться в Петровском.
Во все время нашего заключения в Чите и в Петровском у нас умер один только Пестов, принадлежавший к Славянскому обществу; болезнь его продолжалась не более двух суток, и все старания Вольфа были недостаточны, чтобы спасти жизнь товарища. Образ нашего существования, очевидно, был причиной такой малой смертности между нами.
Вообще мы подвергались несравненно менее всем тем случайностям, которым подвергаются люди наших лет, живущие на свободе; а в случае болезни мы тотчас имели все врачебные пособия и сверх того нас окружало самое внимательное попечение товарищей. Но если образ нашего существования благоприятно действовал на сохранение жизни, то вместе с тем он действовал очень неблагоприятно на сохранение умственных способностей. В Петровском из 50 человек двое сошли с ума: Андреевич и Андрей Борисов. Впрочем, и в этом отношении поселение оказалось еще более вредным, чем самое заключение.
Из 30 человек, бывших на поселении, пятеро сошли с ума: в Енисейске Шаховской и Николай Бобрищев-Пушкин, в Сургуте Фурман и в Ялуторовске Враницкий и Ентальцев. Образ жизни наших дам очень явно отозвался и на них; находясь почти ежедневно в волнении, во время беременности подвергаясь часто неблагоприятным случайностям, многие роды были несчастливы, и из 25 родившихся в Чите и Петровском было 7 выкидышей; зато из 18 живорожденных умерли только четверо, остальные все выросли. Нигде дети не могли быть окружены более неустанным попечением, как в Чите и Петровском; тут родители их не стеснялись никакими светскими обязанностями, и не развлекаясь никакими светскими увеселениями, обращали беспрестанно внимание на детей своих.
Вследствие уменьшения сроков работы в 1833 и 1834 годах отправилось на поселение 15 человек, из которых только трое: Розен, Нарышкин и Лорер были отправлены в Западную Сибирь и поселены в Кургане. Фонвизин был поселен в Енисейске, откуда его перевели потом в Красноярск. Остальные 12 человек размещены были по деревням Восточной Сибири. Впоследствии перевели в Красноярск и Павла Бобрищева-Пушкина для соединения его с сумасшедшим его братом.
В 35-м году посетил Петровское назначенный на место Сулимы новый генерал-губернатор Броневский, и так как по службе он был моложе генерала Лепарского, то его сопровождал к нам плац-майор. Генерал Броневский, оставшись с нами наедине, спрашивал у нас по принятому порядку, не имеем ли мы принести каких жалоб, и, получивши в ответ также по принятому порядку, что мы всем довольны, он был очень с нами любезен.
Потом для него отомкнули все двери коридоров, отперли настежь двери всех казематов, и в то же время каждый из нас должен был находиться в своем номере. Проходя коридорами в сопровождении плац-майора, генерал Броневский заходил в иные номера, а в другие только заглядывал с таким любопытством, с каким обыкновенно заглядывает в железные клетки какой-нибудь посетитель, осматривающий никогда не виданный им зверинец.
В 36-м году многим из нас кончился срок работы, и в июне было получено позволение отправить 18 человек на поселение; но в какие места, было нам неизвестно. Братья Муравьевы, Вольф и я согласились, если можно, быть вместе на поселении, и по письмам, получаемым от своих, мы могли надеяться, что это дело уладится по нашему желанию, Никита Муравьев, Волконский, Ивашев и Анненков, как люди семейные, должны были заняться сборами прежде, нежели пуститься в дальний путь, и потому не могли быть тотчас отправлены. Александр Муравьев остался с братом, и Вольф, как врач, с высочайшего разрешения должен был сопровождать Муравьевых на поселение.
Митьков и Басаргин под предлогом болезни оставались также некоторое время в Петровском. Затем 10 человек: Тютчев, Громницкий, Киреев, два брата Крюковых, Лунин, Свистунов, Фролов, Торсон и я, мы были отправлены в Иркутск, на переменных подводах при офицере и нескольких унтер-офицерах.
Мы, не без горя, простились с оставшимися товарищами, с которыми делили заключение почти 9 лет. Двадцать два человека из Его разряда, двое Бестужевых из 2-го, трое черниговцев, Ипполит Завалишин, поляк Сосинович и Кучевский, попавший, бог знает почему, в Читу, должны были пробыть в Петровском еще три года.
Братья Бестужевы по приговору Верховного уголовного суда стояли во 2-м разряде, и трудно определить, почему высочайшим указом они оба были сравнены в наказании с государственными преступниками Его разряда. Меньшой Михайло, служивший в Московском полку, 14 декабря вывел свою роту на площадь; но по суду был найден менее виновным, чем Щепин-Ростовский, вышедший также на площадь со своею ротой и сверх того изрубивший двух генералов и одного полковника.
Николай, старший из Бестужевых, находился 14 декабря при гвардейском экипаже, равно как и Торсон. Их обоих Верховный уголовный суд нашел менее виновными, чем Завалишина, Арбузова и Дивова. В глазах высочайшей власти главная виновность Николая Бестужева, как кажется, состояла в том, что он очень смело говорил перед членами комиссии и столь же смело действовал, когда его привели во дворец. Через три дня после 14 декабря его взяли за Кронштадтом; в эти три дня он беспрестанно странствовал пешком и подвергался разного рода приключениям. Когда его привели во дворец для допроса, он объявил генералу Левашеву, что не будет отвечать на вопросы, пока ему не развяжут руки.
В первые дни после 14-го почти всем участвовавшим в восстании вязали веревкой руки за спиной на главной гауптвахте, а потом вели их к императору. Генерал Левашев не смел удовлетворить требованию Бестужева и развязать ему руки, не испросивши разрешения самого государя, находившегося обыкновенно в ближайших покоях от той залы Эрмитажа, в которой происходили допросы. Когда генерал Левашев развязал руки Бестужеву, Бестужев сказал ему, что так как он в продолжение трех суток ничего не ел, то и не может отвечать ни на какие вопросы, пока его не накормят. Генерал Левашев позвонил и велел, подать ужин. За ужином судья и подсудимый чокнулись бокалами, наполненными шампанским.
После трапезы начался допрос, и так как Бестужев во многом не сознавался, то генерал Левашев пошел доложить об этом императору, который вслед затем вышел сам к Бестужеву с его портфелем в руках и, вынув из портфеля две колоды карт, подал их Бестужеву, как улику его преступных сношений по тайному обществу. Бестужев объяснил его величеству, что эта колода карт не имела никакого, другого назначения, как служить забавой старушке, его матери, любившей раскладывать пасьянс.
Затем государь показал Бестужеву записку, в которой было сказано о посылке двух колод карт, и требовал, чтобы он назвал того, кто писал эту записку. Бестужев отвечал, что записку эту писала дама, имя которой он не почитает себя обязанным объявить при допросе. Потом, когда его привели в комитет, он очень смело разглагольствовал о всех недостатках государственного устройства в России. Все это вместе, вероятно, было причиной перемещения Николая Бестужева из 2-го разряда в 1-й.
В день нашего отправления шел проливной дождь. Княгиня Трубецкая со своим мужем и с маленькой своей Сашей проводили меня и простились с нами у часовни, в которой погребена была Александра Григорьевна Муравьева.