© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Художественно-биографические издания. » О.И. Киянская. «Пестель» (ЖЗЛ).


О.И. Киянская. «Пестель» (ЖЗЛ).

Posts 21 to 24 of 24

21

Глава 18. «УСПЕХ НАМ БЫЛ БЫ ПАГУБЕН ДЛЯ НАС И ДЛЯ РОССИИ»: ВОССТАНИЕ ЧЕРНИГОВСКОГО ПОЛКА.

Советские историки (и в том числе академик Нечкина), размышлявшие о Южном обществе в последние месяцы его существования, противопоставляли «предательскому» поведению Пестеля поведение Сергея Муравьева-Апостола. В той же ситуации ареста подполковник повел себя по-другому: он начал восстание в Черниговском пехотном полку. Получалось, что таким образом Сергей Муравьев спас честь Южного общества; не случись восстания в полку, все действия заговорщиков свелись бы только лишь к безответственной болтовне. Но документы свидетельствуют о другом: действия васильковского руководителя погубили не только его самого и его единомышленников, но и многих совершенно ни в чем не повинных людей.

События, происходившие под Киевом 29 декабря 1825 года - 3 января 1826 года, едва не спровоцировали в России вполне реальную гражданскую войну. В ходе этого восстания подполковник Муравьев-Апостол имел достаточно времени, чтобы понять правоту Пестеля, несколько лет удерживавшего его от подобных действий. Черниговский полк, в котором служил Муравьев-Апостол, совсем не был похож на Вятский полк, полк Пестеля. Черниговским полком командовал 45-летний подполковник Густав Иванович Гебель.

По происхождению Густав Гебель не был дворянином. «Из лекарских детей Белорусско-Могилевской губернии. Крестьян не имеет», - гласил его послужной список. Его отец, военный лекарь, выслужил потомственное дворянство; семейство Гебеля было очень бедным. Гебель воевал с 1805 года, был участником Отечественной войны и заграничных походов, кавалером многих орденов и золотой шпаги «За храбрость». Но несмотря на это по служебной лестнице он продвигался медленно: стал подполковником в 38 лет, а полк получил в 42 года.

Его карьера была совсем не похожа на карьеру Пестеля, ставшего полковником и полковым командиром в 28 лет. В отличие от Пестеля авторитетом для офицеров своего полка Густав Гебель не был. Воспоминания современников, записанные со слов офицеров-черниговцев, рисуют полкового командира человеком жестоким, грубым, «почти всегда пьяным». Отзывы эти во многом преувеличены, однако ясно одно: в полку его не уважали.

Кроме того, сам Гебель очень боялся влияния и связей старшего после него офицера в полку - Сергея Муравьева-Апостола, командира 1-го батальона. Муравьев был равен ему по чину, хотя по возрасту был на 16 лет моложе. Конечно, незнатный полковой командир был не ровня командиру батальонному: потомку гетмана, аристократу, в прошлом - блестящему гвардейцу. Правда, и подполковник Муравьев-Апостол безусловным лидером среди офицеров не стал. Если в Вятском полку после ареста Пестеля был обнаружен только один действующий член тайного общества - майор Лорер, то из 37 офицеров-черниговцев восемь состояли в заговоре.

Кроме самого Муравьева это были члены Общества соединенных славян капитан Андрей Фурман, штабс-капитан Вениамин Соловьев, поручики Анастасий Кузьмин, Василий Петин, Андрей Шахирев и Михаил Щепилло, а также Иван Сухинов - член Южного общества, близкий по мировоззрению к «славянам». Ни в одном полку 1-й и 2-й армий не было такого количества участников заговора. Естественно, что членство в одной тайной организации ломало отношения дисциплины и субординации. Между заговорщиками-черниговцами существовали весьма серьезные разногласия.

Взаимоотношения между Сергеем Муравьевым и младшими офицерами были похожи на взаимоотношения Муравьева с Пестелем. С той только разницей, что в данном случае самому подполковнику приходилось «унимать» и удерживать своих подчиненных от неразумных действий. Один из самых «пламенных» заговорщиков, поручик Кузьмин, например, «не расслышавши на совещании одном, о чем толковали и спорили, и, думая, что решили поднять весь корпус на другой день, объявил об этом своей роте и вышел на линейку в лагере в походной амуниции». А на упреки в поспешности ответил: «Черт вас знает, о чем вы там толкуете понапрасну! Все толкуете, конституция, “Русская Правда” и прочие глупости, а ничего не делаете. Скорее дело начать бы, это лучше всех ваших конституций».

Другой заговорщик, Иван Сухинов, сказал однажды Бестужеву-Рюмину, что «изрубит» его «в мелкие куски», если он и Муравьев-Апостол будут «располагать» им и его товарищами «по своему усмотрению». И при этом добавил, что «славяне» и сами могут «найти дорогу в Москву и Петербург». И даже впоследствии, пройдя каторгу и ссылку, «славяне» не простили Муравьеву «медлительности». И в письмах, и в мемуарах они обвиняли его в «умеренности, в хладнокровии, в нелюбви пролития крови». По мнению «славян», муравьевская «умеренность» была простой «глупостью». И именно эта «глупость» помешала в 1826 году революционерам победить.

Кроме офицеров в Черниговском полку служили и солдаты-заговорщики. Правда, это были не простые солдаты, а бывшие офицеры, разжалованные в рядовые за различные дисциплинарные проступки. В полку таких солдат было трое: Дмитрий Грохольский, Игнатий Ракуза и Флегонт Башмаков. Их разжалование в солдаты отнюдь не являлось следствием несправедливости или произволом властей. Преступление Флегонта Башмакова, разжалованного без лишения дворянства, состояло в растратах: будучи полковником и командиром артиллерийской роты, он присвоил «казенных, солдатских и других сумм всего 29 215 рублей 92 1/2 копейки ассигнациями и 11 рублей серебром».

Игнатий Ракуза был разжалован из поручиков и ротных командиров Пензенского пехотного полка за то, что в пьяном виде «делал грубости» и оскорблял своего батальонного командира. Очень похожим было и преступление Дмитрия Грохольского, штабс-капитана и ротного командира Полтавского полка. «Дерзкие грубости» в адрес батальонного командира майора Дурново закончились в данном случае дракой между майором и штабс-капитаном, а также вставшими на сторону Грохольского двумя офицерами.

Попав в Черниговский полк, все трое разжалованных стали объектом пристального внимания как со стороны Сергея Муравьева-Апостола, так и со стороны офицеров- «славян». Батальонный командир старался завязать дружеские, доверительные отношения с нижними чинами, и прежде всего с бывшими офицерами. Бестужев-Рюмин рассказал на следствии, что, принимая разжалованных в тайное общество, офицеры объясняли им, «что это единственный способ возвратить потерянное».

Разжалованных офицеров использовали в качестве своеобразных «передаточных звеньев» между офицерами-заговорщиками и солдатами. Самим офицерам было «неловко уговаривать нижних чинов», поэтому эта роль отводилась разжалованным. Они были гораздо ближе к соддатской массе, могли к тому же постоянно находиться в казармах, не вызывая подозрений. К концу 1825 года Грохольский, Ракуза и Башмаков уже были посвящены в тайну заговора - и горели желанием участвовать в «общем деле».

Обычные, не разжалованные из офицеров, солдаты-черниговцы в тайном обществе не состояли. Однако отсутствие субординации между офицерами полка пагубно влияло и на них. Так, весной 1825 года в 1-й армии разразился громкий скандал, завершившийся для его участников - рядовых Черниговского полка - военным судом. Несколько солдат за примерное поведение были переведены в гвардию.

Однако по дороге в Петербург выяснилось, что, как сказано в приказе по армии, «назначения сего удостоены были люди дурной нравственности и с порочными наклонностями. Офицер, препровождавший команду, на первых переходах вынужден был употребить строгость, чтоб остановить буйство их и защитить обывателей от насилия; в продолжение пути опорочили они себя новыми дерзостями и наконец некоторые из них обнаружили явное ослушание против начальника команды». Иными словами, солдаты напились и стали грабить окрестные селения. В результате вместо гвардейской службы главные виновники «буйства» были прогнаны сквозь строй и отправлены на каторгу.

Подполковник Гебель получил «строгое замечание» в приказе, а несколько офицеров - ротные командиры взбунтовавшихся солдат - были арестованы на два месяца «с содержанием на гауптвахте». Но Сергей Муравьев-Апостол, разрабатывая планы революционного выступления, ситуацию в полку в расчет не брал. Считая себя сильной личностью, способной вершить судьбы истории, он был убежден: для успешного начала восстания субординация не нужна, нужна только солдатская любовь к своему командиру. Солдаты действительно любили подполковника - но не так, как в Вятском полку любили своего полкового командира. Пестель был для солдат строгим, но справедливым начальником, Муравьев-Апостол же - «хорошим человеком».

Батальонный командир часто разговаривал с солдатами «по душам», смягчал наложенные командиром полка телесные наказания. Кроме того, Муравьев-Апостол давал нижним чинам деньги - то, чего Пестель не делал никогда. В ноябре 1825 года в Васильков из Тульчина прибыл поручик Николай Крюков с информацией о тревожных слухах в штабе 2-й армии. Крюков передал Муравьеву просьбу Пестеля переждать неопределенность и не начинать неподготовленное восстание.

Однако Сергей Муравьев, демонстрируя свою готовность к немедленному выступлению, вывел Крюкова «пред какую-то команду и спросил: “Ребята! Пойдете за мной, куда ни захочу?” - “Куда угодно, ваше высокоблагородие”». «Солдат он (Сергей Муравьев-Апостол. - О.К.) не приготовлял, он заранее был уверен в их преданности», - показывал на допросе Бестужев-Рюмин.

Собственно, эта уверенность и одушевляла Муравьева- Апостола тогда, когда с тем же Крюковым он передал Пестелю письмо, в котором сообщал, что ждать Васильковская управа не намерена и что сам он готов «действие начать, если общество открыто». Муравьев-Апостол не блефовал: ждать он действительно больше не собирался. После того как 13 декабря Пестель был арестован, Муравьев- Апостол мог начинать восстание, вообще ни на кого не оглядываясь.

* * *

24 декабря Сергей Муравьев-Апостол узнал от сенатского курьера о событиях на Сенатской площади. Узнал он о них на въезде в город Житомир. Здесь находился штаб 3-го пехотного корпуса 1-й армии, куда входил Черниговский полк. Поехал же Муравьев-Апостол в Житомир пока еще со вполне мирной целью: просить корпусное начальство дать отпуск Бестужеву-Рюмину. Подпоручику надо было съездить в Москву: там у него умерла мать, надо было побывать на ее могиле и встретиться с престарелым отцом.

Кроме того, Бестужев-Рюмин надеялся побывать в Петербурге и разузнать о положении дел в Северном обществе. Но известие о петербургском разгроме кардинальным образом изменило планы Муравьева-Апостола: он принял решение начинать собственное восстание. Матвей Муравьев- Апостол, сопровождавший брата в поездке, вспоминал впоследствии: «По приезде в Житомир брат поспешил явиться к корпусному командиру, который подтвердил слышанное от курьера. Об отпуске Бестужеву нечего было уже и хлопотать. Когда брат возвратился на квартиру, коляска была готова, и мы поехали обратно в Васильков».

Задумав восстание, Сергей Муравьев столкнулся, однако, с серьезными проблемами. Проблемами, которых он, судя по его словам и действиям в 1821-1825 годах, раньше просто не замечал. Пестель много лет пытался внушить Муравьеву, что выступать без поддержки - гибельно. Воли и мужества нескольких заговорщиков для успеха восстания явно недостаточно. Муравьев, возражая Пестелю, говорил, что можно поднять мятеж и одним полком, а все воинские команды, которые будут посланы на усмирение этого полка, тут же будут становиться их союзниками. Теперь же, накануне решительных действий, Муравьев все же попытался добиться гарантий поддержки от членов своей управы.

К концу 1825 года Муравьеву-Апостолу казалось, что под его твердым контролем находятся два пехотных и один гусарский полк. В Черниговском полку служил сам Муравьев- Апостол. В заговоре состоял командир Полтавского полка Василий Тизенгаузен, в этом же полку служил Бестужев- Рюмин. Командиром Ахтырского гусарского полка, овеянного славой множества битв и одного из самых знаменитых в русской армии, был двоюродный брат Сергея Муравьева полковник Артамон Муравьев.

Артамон Муравьев был активным заговорщиком, казалось, он был всецело предан «общему делу». На заседаниях он «произносил беспрестанно страшные клятвы - купить свободу своею кровью», постоянно вызывался на цареубийство, называл себя «террористом». Уговаривая колеблющихся не покидать общество, он «как безумный, вызывался на все; говорил, что все можно, лишь бы только быть решительну».

Незадолго до смерти императора Александра I Артамон Муравьев решил поехать в Таганрог и убить императора. При этом он показал такую решительную готовность и нетерпение, что Сергею Муравьеву едва удалось уговорить его отложить акцию до того момента, когда тайное общество будет готово к действиям. Верность и преданность командира ахтырцев были тем важнее, что командиром еще одного гусарского полка, Александрийского, был родной брат Артамона полковник Александр Муравьев. Кроме того, васильковские заговорщики были уверены в поддержке своего «предприятия» 8-й артиллерийской бригадой 1-й армии. В этой бригаде служили большинство участников Общества соединенных славян.

Но, пытаясь поднять мятеж в этих частях, Муравьев-Апостол столкнулся с еще одной проблемой, которой раньше он значения не придавал - с проблемой связи. Из-за отсутствия связи сразу же пришлось расстаться с надеждами на помощь Полтавского полка. Во главе с полковником Тизенгаузеном полк был послан на строительные работы в город Бобруйск. Бобруйск был расположен далеко от Василькова, и послать туда было некого. Но все же надежда на остальные части оставалась - и подполковник Муравьев-Апостол перед восстанием попытался лично наладить с ними связь. После полтавцев наиболее надежными казались ахтырские гусары.

25 декабря, в отсутствие батальонного командира, в Черниговском полку прошла присяга новому императору Николаю I. Все роты были собраны в Василькове. Члены Общества соединенных славян испытали по этому поводу «бурный порыв нетерпения» и едва не подняли самостоятельное восстание. Правда, в итоге они все же сумели удержаться в рамках благоразумия - и решили дождаться возвращения Сергея Муравьева-Апостола. Член Славянского общества Иван Горбачевский расскажет впоследствии со слов офицеров-черниговцев, что «рано поутру» 25 декабря штабс-капитан Соловьев и поручик Щепилло пришли к командиру полка с рапортом о прибытии их рот в штаб.

«Когда они явились, подполковник Гебель спросил у них, между разговорами, знают ли они причину требования в штаб? Соловьев отвечал, что он слышал, будто бы присягать новому государю. Гебель сие подтвердил, прибавляя, что он боится, чтобы при сем случае не было переворота в России, - и при сих словах заплакал. Соловьев отвечал с улыбкой, что всякий переворот всегда бывает к лучшему и что даже желать должно. “Ох, боюсь”, - сказал, закрыв руками лицо, Гебель, как будто предчувствуя то, что с ним случится.

Соловьев начал шутить, Гебель - плакать, а Щепилло, который был характера вспыльчивого и нетерпеливого, ненавидел Гебеля за его дурные поступки, дрожал от злости, сердился и едва мог удерживать свою досаду». «Соловьев рассказывает, что из этого вышла пресмешная и оригинальная сцена», - добавляет Горбачевский. Впрочем, присяга в полку прошла спокойно - если не считать того, что поручик Щепилло демонстративно отказался произносить слова торжественной клятвы.

Сразу же после того, как присяга окончилась, роты были отпущены по своим квартирам. Однако вечером того же дня случилось чрезвычайное происшествие: в полк приехали жандармы с приказом арестовать Сергея Муравьева-Апостола и его брата Матвея. Явившись на квартиру подполковника, они застали там Бестужева-Рюмина, ожидавшего возвращения друга. В его присутствии был произведен обыск, бумаги братьев Муравьевых опечатаны. После обыска Гебель с жандармами отправился в погоню - исполнять приказ об аресте. Бестужев также отправился в путь - предупредить друга об опасности.

27 декабря Сергей Муравьев-Апостол нанес визит своему кузену Артамону Муравьеву. Вместе с братом Матвеем он появился в небольшом местечке Любаре, штаб-квартире ахтырцев. Беседа с кузеном началась с обсуждения событий 14 декабря. «Они мне сообщали известия, слышанные ими, а я им дал газеты и получаемые мною приказы», - сообщит командир ахтырцев на следствии. Обострил ситуацию внезапный приезд в Любар Бестужева-Рюмина: он сообщил заговорщикам об обыске в васильковской квартире Сергея Муравьева-Апостола. Первой мыслью будущего лидера мятежа было «отдаться в руки» разыскивавших его жандармов.

Но мысль эта была сразу же оставлена. «Если доберусь до батальона, то живого не возьмут» - таким было окончательное решение руководителя Васильковской управы. В тот же момент Артамон получил прямой приказ о начале восстания - и согласился этот приказ исполнить. Пытаясь установить экстренную связь со «славянами», Сергей Муравьев написал записку в 8-ю артиллерийскую бригаду, Артамон же должен был отправить ее по назначению. После этого братья Муравьевы-Апостолы и Бестужев-Рюмин уехали из Любара: надо было поднимать на восстание Черниговский полк. Наладить связь с другими частями они просто не успели.

Артамон Муравьев, однако, своего обещания не выполнил: ахтырские гусары остались на своих квартирах. Полковник давно служил в армии, участвовал в Отечественной войне и заграничных походах и после отъезда кузена быстро оценил обстановку в соответствии с реальными обстоятельствами. Он понял, что выводить конный полк «в пустоту», без заранее подготовленных мест стоянок, без запаса провианта для людей и лошадей значило обрекать этот полк на погибель. «Преступно для спасения своей кожи губить людей безвинных», - именно так Артамон впоследствии объяснял свои действия. Кроме того, полковник осознал, что неизбежный разгром восстания сделает троих его детей сиротами, а жену - вдовой.

Измена кузена означала для Сергея Муравьева-Апостола крах надежд не только на Ахтырский, но и на Александрийский гусарский полк. Артамон сжег записку к «славянам» - это значило, что 8-я артиллерийская бригада, в которой они служили, участие в восстании не примет. Бестужев-Рюмин, попытавшийся самостоятельно добраться к «славянам», вынужден был вернуться, опасаясь ареста. Запланированная Муравьевым-Апостолом военная революция превращалась в мятеж одного лишь Черниговского полка.

* * *

В ночь с 28 на 29 декабря мятеж начался. Причем начался трагически и во многом стихийно. Возвращаясь из Любара в Васильков и пытаясь при этом уйти от погони, братья Муравьевы-Апостолы остановились на ночлег в деревне Трилесы, месте расположения 5-й мушкетерской роты Черниговского полка. Ротой командовал поручик Анастасий Кузьмин, храбрый, решительный и нетерпеливый заговорщик. Однако Кузьмина дома не было, он был в Василькове. Сергей Муравьев отправил к нему записку с просьбой срочно прибыть к роте.

Получив эту записку, Кузьмин тут же поехал к Муравьеву, взяв с собою других заговорщиков-«славян»: Вениамина Соловьева, Михаила Щепилло и Ивана Сухинова. Однако офицеры опоздали: в 4 часа утра в Трилесах появился подполковник Гебель в сопровождении жандармского поручика. Гебель объявил братьям Муравьевым-Апостолам приказ об аресте и выставил вокруг дома караул.

Муравьевы-Апостолы подчинились. Но полковой командир по-прежнему боялся раздражать против себя командира батальонного: подполковник, используя свои связи, вполне мог впоследствии отомстить ему за негуманное обращение. Имея на руках предписание немедленно после ареста везти братьев в штаб армии, Гебель этого предписания не выполнил. Он решил дождаться утра и в ожидании рассвета принял приглашение Сергея Муравьева-Апостола «напиться чаю».

Через час в Трилесы приехал поручик Кузьмин в сопровождении своих друзей-заговорщиков. Офицеры задали арестованному батальонному командиру только один вопрос: что делать? «Избавить нас», - последовал ответ. О том, что произошло после, сам Гебель рассказывал следующее: «Штабс-капитан барон Соловьев, поручики Кузьмин, Щепилло и Сухинов зачали спрашивать меня, за что Муравьевы арестуются, когда же я им объявил, что это знать, господа, не ваше дело, и я даже сам того не знаю, то из них Щепилло, закричав на меня: “ты, варвар, хочешь погубить Муравьева”, схватил у караульных ружье и пробил мне грудь штыком, а остальные трое взялись также за ружья. Все четверо офицеры бросились колоть меня штыками, я же, обороняясь сколько было сил и возможности, выскочил из кухни на двор, но был настигнут ими и Муравьевыми».

Оружие применил и Сергей Муравьев-Апостол: по показаниям Гебеля, батальонный командир нанес ему штыковую рану в живот. Данные медицинского освидетельствования Гебеля красноречивы: «При возмущении, учиненном Муравьевым, получил 14 штыковых ран, а именно: на голове 4 раны, во внутреннем углу глаза одна, на груди одна, на левом плече одна, на брюхе три раны, на спине 4 раны. Сверх того перелом в лучевой кости правой руки». Гебель выжил и даже - с помощью верных солдат - сумел выбраться из Трилес. Однако после произошедшего выбора ни у Сергея Муравьева, ни у его офицеров больше не осталось: всем им за вооруженное нападение на командира грозила как минимум каторга.

Собрав роту Кузьмина, подполковник провозгласил начало восстания. Последствия этого избиения оказались весьма пагубными для дела восстания. Дисциплина в полку дала первый серьезный сбой: солдаты-черниговцы не помогали своим «любимым» офицерам избивать «нелюбимого» Гебеля, они безучастно и хладнокровно наблюдали офицерскую драку.

В отсутствие Гебеля начальство над черниговцами официально принимал Сергей Муравьев - как старший офицер в полку. Но причину отсутствия полкового командира от солдат скрыть было невозможно, и следование приказам командира батальонного из обязательного превратилось в сугубо добровольное. История с Гебелем не прошла даром и для самих участников избиения. Сергей Муравьев-Апостол, как и младшие офицеры, вовсе не был хладнокровным убийцей; видимо, все они действовали в состоянии некоего аффекта.

Приехав через сутки в Васильков, руководитель мятежа хотел пойти и попросить у Гебеля прощения. Его отговорили, но, по словам мемуариста Ивана Горбачевского, «насильственное начало, ужасная и жестокая сцена с Гебелем сильно поразили его душу. Во все время похода он был задумчив и мрачен, действовал без обдуманного плана и как будто предавал себя и своих подчиненных на произвол судьбы». Вокруг дома полкового командира Муравьев распорядился поставить караул - чтобы оградить Гебеля от неожиданных визитов взбунтовавшихся солдат.

29 декабря. Трилесы. Придя в себя после ночных событий, Муравьев-Апостол начинает размышлять о том, что же делать дальше. В середине дня подполковник едет в соседнюю с Трилесами деревню Ковалевку - поднимать на восстание 2-ю гренадерскую роту полка. По показаниям ротного командира поручика Петина, Муравьев «поил солдат водкою и говорил им: “Служите за Бога и веру для вольности”».

Василий Петин, ротный командир, был членом Общества соединенных славян. И хотя он к числу решительных заговорщиков никогда не относился, противиться действиям батальонного командира не стал. Рота соглашается пойти за подполковником. Но 29 декабря был полковой праздник, день основания полка. Муравьев-Апостол остался на ночлег в Ковалевке: солдаты были пьяны, и необходимо было дать им время на законный отдых.

30 декабря Сергей Муравьев во главе уже двух восставших рот вошел в Васильков. В Василькове Муравьев-Апостол столкнулся с еще одной проблемой, о которой его давно предупреждал Пестель - с проблемой финансового обеспечения будущего похода. Выяснилось, что командир полка успел спрятать полковую казну. В штабе остался только ящик с артельными деньгами - собственностью нижних чинов. Ящик был вскрыт, и там оказалось около 10 тысяч рублей ассигнациями плюс еще 17 рублей серебром. Естественно, на длительный поход этих денег хватить не могло, и пришлось немедленно изыскивать дополнительные средства.

Самым простым способом пополнения казны оказалась продажа полкового провианта. Муравьев-Апостол «приказал вытребовать из Васильковского провиантского магазина на январь месяц сего года провиант и продать оный». Кроме того, деньги постарались получить с местных коммерсантов, полковых поставщиков. Согласно показаниям одного из таких поставщиков, купца Аврума Лейба Эппельбойма, его силой привели к подполковнику, который «грозил ему, Авруму Лейбе, не шутить с ним». Присутствовавший при разговоре поручик Щепилло присовокупил, что поставщик «будет застрелен, если не даст денег». Перепуганный коммерсант деньги достал, одолжив их в местной питейной конторе. Сумма составила 250 рублей серебром (около тысячи рублей ассигнациями).

От тысячи до полутора тысяч рублей (по разным свидетельствам) принес Муравьеву прапорщик Александр Мозалевский, командир караула на Васильковской заставе. Деньги эти были отобраны у пытавшихся въехать в город двух жандармских офицеров. «Подъезжая к заставе, - показывал впоследствии один из жандармов, - остановлены были стоящим там караулом, который почти весь был в пьяном виде, и когда доложили о приезде нашем находившемуся тогда в карауле прапорщику Мозалевскому, то он, выскоча ко мне с азартом и бранью с заряженным пистолетом, угрожал мне смертию, ежели я осмелюсь противиться, приказал солдатам взять меня с саней, сказывая:

“Он приехал погубить нашего Муравьева”, ввели в караульню, посадив под арест, приказал и обыскивать; сам Мозалевский сорвал с меня сумку, в которой хранились казенные деньги и собственные мои 80 рублей, подорожная тетрадь на записку прогонов и все бумага, у меня бывшие; и когда все сие выбрал из сумки, дал солдатам из оных денег 25 рублей, говоря: “Нате вам, ребята, на водку”.

Покудова Мозалевский разбирал сумку, солдаты обыскивали меня, нет ли еще где каких денег и бумаг, издеваясь надо мною самым обидным образом; при обыске меня солдатами я сказывал прапорщику Мозалевскому, за что поступают со мною так жестоко, но он начал мне более угрожать смертию, прикладывая мне к груди заряженный пистолет, говоря “сей час застрелю”».

Через сутки после ареста жандармы были отпущены по личному приказу Сергея Муравьева. Однако денег им, естественно, не вернули. Когда же один из них попытался намекнуть об этом лидеру мятежников, утверждая, что они «не имеют способу, чтобы добраться до полку», «то Муравьев, вынимая заряженный пистолет, сказал: “Вот тебе способ, ежели ты более будешь говорить”; потом, вынимая ассигнацию 25 рублей, бросил на землю и уехал».

Трудно сказать, каким образом Муравьев-Апостол собирался тратить полученные деньги - мизерную сумму, если иметь в виду поход мятежного полка на столицы. Однако сама жизнь подсказала основную «статью расхода» - подкуп нижних чинов. После истории с полковым командиром у Муравьева больше не было законных оснований для командования солдатами. Оставалось надеяться на их «доброе отношение» и на силу денег.

Уже 29 декабря унтер-офицер Григорьев получил от своего батальонного командира 25 рублей за помощь в побеге из-под ареста. В последующие дни восстания и сам руководитель мятежа, и его офицеры активно раздавали деньги солдатам - в этом на следствии они сами неоднократно признавались. И если раньше, до восстания, раздача денег солдатам могла быть оправдана желанием облегчить их тяжелую жизнь, то теперь речь могла идти только о покупке их лояльности.

Солдаты брали деньги очень охотно. Именно на эти цели ушли все «экспроприированные» у жандармов суммы. И в глазах солдат Муравьев-Апостол быстро превратился из обличенного официальной властью командира в атамана разбойничьей шайки. Раньше его приказам они обязаны были подчиняться под угрозой наказания. Теперь же за исполнение приказа подполковник стал платить - а значит, этим приказам можно было и не подчиняться.

В тот же день, 30 декабря, нижние чины уже настолько осмелели, что стали приходить на квартиру батальонного командира «в пьяном виде и в большом беспорядке». По свидетельству одного из случайно оказавшихся в Василькове офицеров, солдаты просили у Муравьева «позволения пограбить, но подполковник оное запретил».

В Василькове руководитель мятежа понял, что не знает, куда вести свое войско. На следствии Муравьев-Апостол покажет: «Из Василькова я мог действовать трояким образом: 1) идти на Киев, 2) идти на Белую Церковь, и 3) двинуться поспешнее к Житомиру». В Белой Церкви был расквартирован 17-й егерский полк, в котором служил член Южного общества подпоручик Александр Вадковский, родной брат Федора Вадковского.

Вадковский приехал 30 декабря в Васильков, увиделся с Муравьевым и пообещал содействие. В Житомире же и около него служили многие члены Общества соединенных славян. Но логичнее всего представлялось движение на Киев - там находился штаб 4-го пехотного корпуса под командованием генерала Щербатова. Предстояло, опираясь на контакты уехавшего в отпуск Трубецкого, просить Щербатова о помощи. Но с корпусным командиром не было вообще никакой связи - и эту связь еще нужно было установить.

31 декабря выяснилось, что одна из черниговских рот, 1-я гренадерская, отказывается присоединиться к восставшим. Ротой командовал капитан Петр Козлов, который не состоял в заговоре. Кроме того, еще и полугода не прошло с тех пор, как капитан был освобожден с полковой гауптвахты. На гауптвахте же он отбывал двухмесячный арест за «буйное» поведение солдат своей роты, отправленных в гвардию. Извлекая уроки из недавних событий, Козлов убедил своих солдат не присоединяться к Муравьеву.

Батальонный командир, приехавший в расположение роты, пытался изменить ситуацию, уверяя нижних чинов, что «корпусного командира закололи, а дивизионного начальника заковали уже в кандалы» и что сам он официально назначен полковым командиром вместо Гебеля. Солдаты не слушали его. Муравьев пытался дать им деньги на водку - но нижние чины заявили: «Нам ваша водка не нужна». В итоге роту пришлось отпустить, и она в полном составе ушла в дивизионную квартиру. Это был новый удар по полковой дисциплине. Оказалось, что подполковнику можно вообще не подчиняться - и за это ничего не будет. В тот же день был отдан приказ о выступлении мятежников из Василькова.

Перед тем как вывести роты из города, Муравьев устроил на центральной городской площади молебен. По приказу руководителя восстания полковой священник (получивший перед этим от руководителя мятежа 200 рублей ассигнациями) прочел перед полком «Православный катехизис» - совместное сочинение самого Муравьева и его друга Бестужева-Рюмина.

С помощью «Православного катехизиса» - агитационного, документа, построенного на библейских цитатах, его авторы старались доказать солдатам, что цари «прокляты яко притеснители народа». «Итак, избрание царей противно воле Божией, яко един наш Царь должен быть Иисус Христос», - утверждалось в этом документе.

Официальная церковь учила рядовых другому: император в России лицо священное, он повелевает народами «от имени» Бога, и любой офицер - командир лишь постольку, поскольку сам выполняет волю Бога и государя. «Нет власти не от Бога. Противящийся власти противится Божию установлению» - эти слова солдаты часто слышали в церкви. Споря с этим постулатом, авторы «Катехизиса» вопрошали: «Какое правление сходно с законом Божьим?» И сами же на этот вопрос отвечали: «Такое, где нет царей».

Главная задача «Катехизиса» состояла в том, чтобы сломать укоренившуюся в солдатском сознании устойчивую вертикаль Бог - царь - офицер, убрать из нее второй элемент. Выполнив ее, заговорщики смогли бы обосновать свое право на власть в отсутствие царя. А значит, дисциплину в полку можно было хотя бы попытаться сохранить. Но цели своей «Православный катехизис» не достиг, 200 рублей, отданных священнику, не окупили себя.

«Когда читали солдатам “Катехизис”, я слышал, но содержания оного не упомню. Нижние чины едва ли могли слышать читанное», - показывал на следствии разжалованный из офицеров Игнатий Ракуза. По показанию же случайного свидетеля момента, «один из нижних чинов спрашивал у него, кому они присягают, но видя, что нижний чин пьян, он удалился, а солдат, ходя, кричал: “теперь вольность”». Официально объявленную «вольность» нижние чины поняли по-своему - как позволение безнаказанно грабить окрестные селения.

Осознав неудачу «Катехизиса», Муравьев, по его собственным словам, «решился действовать во имя великого князя Константина Павловича». Когда сразу после чтения «Катехизиса» в Васильков приехал 19-летний Ипполит Муравьев-Апостол, прапорщик Свиты и младший брат лидера мятежа, его представили солдатам в качестве курьера цесаревича, привезшего приказ «чтобы Муравьев прибыл с полком в Варшаву». Восстанавливая таким образом вертикаль Бог - царь - офицер, заговорщики в последний раз пытались доказать свое законное право командовать солдатами. Мятеж обретал высокий государственный смысл - защиту интересов «законного» государя путем свержения государя «незаконного». Однако время было упущено, авторитет Константина не помог.

Гражданские власти Василькова сообщали по начальству: «И как при сем случае солдатам дана была вольность, то оные на квартирах требовали вооруженною рукою необыкновенного продовольствия, сопряженного с грабительством хозяйственных вещей, водку же и съестные припасы брали без всякого платежа, с крайнею обидою для жителей». Ситуация стала стремительно сдвигаться в сторону стихийного, неуправляемого сценария.

Тогда же, 31 декабря, Муравьев-Апостол отправил в Киев доверенного офицера, прапорщика Мозалевского. У Мозалевского, переодетого в штатскую одежду, был приказ: постараться поднять киевский гарнизон в помощь мятежникам. Предстояло найти в Киеве двух офицеров, полковника Ренненкампфа и майора Крупеникова, которые, по не вполне достоверным сведениям Муравьева-Апостола, могли быть связаны с Щербатовым.

В Киеве Мозалевскому предстояло заняться и политической пропагандой: разбросать на улицах экземпляры «Православного катехизиса». Двадцатилетний прапорщик Александр Мозалевский был одной из самых светлых личностей южного восстания. Не состоя в тайном обществе, он играл важную роль в событиях и оказался мужественным и лично преданным Муравьеву человеком. Он, в отличие от многих других участников восстания, молчал на следствии; за свою верность Муравьеву был приговорен военным судом к вечной каторге; по этапу, вместе с уголовниками, прошел с Украины до сибирских рудников.

Но, несмотря на все благородство прапорщика, его миссия в принципе не могла увенчаться успехом. Он никогда не служил в Киеве, не знал города. Не знал он и тех людей, к которым предстояло адресоваться, - и, соответственно, не сумел разыскать их. Мозалевский успел только разбросать на улицах «Православный катехизис», когда в город пришла весть о восстании в Василькове.

Местные гражданские власти объявили тревогу, закрыли выезды и въезды в город и принялись задерживать всех подозрительных. Мозалевский пытался скрыться и вернуться к восставшему полку, но был арестован. После ареста, выяснив его личность, прапорщика отвели на допрос к князю Щербатову. И Мозалевский на всю жизнь запомнил слова, которые сказал ему тогда корпусный командир: «Вы начали действовать слишком рано.

Я знаю лично С.И. Муравьева, уважаю его и жалею от искреннего сердца, что такой человек должен погибнуть вместе с теми, которые участвовали в его бесполезном предприятии. Очень жалко вас: вы молодой человек и должны также погибнуть». После этих слов генерал, прошедший не одну войну и много повидавший на своем веку, заплакал. Несмотря на прямой приказ из штаба армии, Щербатов отказался двинуть свои войска против мятежников - и это единственное, что он смог сделать для Муравьева.

Вечером 31 декабря, когда прапорщик Мозалевский уже сидел в камере киевской тюрьмы, восставшие роты вышли из Василькова и направились в город Брусилов, где Муравьев хотел дождаться ответа от Щербатова. Однако до Брусилова они не дошли: на пути восставших оказалось большое и богатое селение Мотовиловка, владение местного помещика-поляка Иосифа Руликовского. В Моговиловке Муравьев приказал остановиться: приближался Новый год.

* * *

1 января нового, 1826 года восставшие провели в Мотовиловке. И дневка эта показала: Черниговский полк как боевая единица больше не существует. Летом 1827 года, ровно через год после казни Сергея Муравьева-Апостола, в Василькове началось новое следствие, проведенное местными - гражданскими и военными - властями. Речь шла «об убытках, нанесенных жителям возмущением Черниговского полка». Из ведомостей, которые были составлены в ходе этого расследования, видно, что больше всего «убытков» понесли торговцы спиртными напитками.

Хозяин трактира Иось Бродский заявлял, например, об украденных у него «водки 360 ведер». Нашлись свидетели, подтвердившие, что «водки и прочих питий действительно в указанном количестве вышло потому, что солдаты не столько оных выпили, сколько разлили на пол, - ибо в тех местах, где брали питья, были облиты оными». Подсчитывали количество выпитого солдатами Мотовиловская и Белоцерковская экономии, Васильковский питейный откуп, Устимовский, Ковалевский, Пологовский, Мытницкий, Сидорианский питейные дома.

Практически у каждого второго из поименованных в ведомостях местных евреев после ухода полка не оказалось в хозяйстве одного-двух ведер водки. После того как «в шести шинках была выпита водка», многие из солдат просто потеряли контроль над собственными действиями.

По свидетельству хозяина Мотовиловки Иосифа Руликовского, восставшие «напали на хату крестьянина, хорошего хозяина, и, войдя в хату, нашли там только что умершего старика Зинченка, который окончил свою жизнь, имея более ста лет. По деревенскому обычаю, покойник лежал на скамье, одетый в белую рубашку и покрытый новым полотенцем. Солдаты спьяна издевались над телом старика, - а был он малого роста и сухопарый. Всю его одежду забрали, да еще, схвативши мертвое тело, тащили его танцевать». Естественными спутниками пьянства стали грабежи.

Грабежам подвергались прежде всего местные евреи: ведомости об «убытках» подали мещане Гершка Козыр, Хайом Ровенский, Йошка Ратман некий, Аврум Витянский, Дувид Бейлис, Аврум Лейба Мазур, Хаим Менис, Овсей Гершка, Гдаль Сайзберг, Аврум Лейба Эппельбойм, Янкель Смоляр, Мошка Вильский, Зельман Герзон, Дудя Кимельфельд, Рувин Шутин, Гершка Троцкий, Аврум Белопольский и многие другие. Еврей же Абель Солодов, подавая список убытков, присовокупил к нему: «Содрано с жидовки половину наушниц с жемчугом и золотом» на 40 рублей ассигнациями. Однако грабежу подвергались не только питейные дома, не только евреи-арендаторы, но и обыкновенные крестьяне, те, кого, по революционной логике вещей, восставшие солдаты призваны были защищать.

У «вдовы Дорошихи», например, украли «кожух старый», оцененный в 4 рубля ассигнациями, на такую же сумму понес убытков житель Василькова Степан Терновой. Солдаты Юрий Ян, Исай Жилкин и Михаил Степанов обвинялись в том, что «в селе Мотовиловке отбили у крестьянина камору и забрали вещей на 21 рубль». Некоторые из этих вещей потом были найдены у них после усмирения восстания, а некоторые оказались «на дворе под артельными повозками спрятанные». В списках «заграбленных» вещей - бесконечные сапоги, шапки, платки, холст, скатерти, юбки, рубахи, наволочки, чулки, иконы. Ведомости об убытках подали крестьяне Савва Зинченко, Ефим Костенко, Степан Тищенко, Иван Кузьменко, Осип Сулименко, Павел Нестеренко и многие другие.

Иосиф Руликовский утверждает, что грабежом мелких хозяйственных вещей черниговские солдаты не ограничивались. Он приводит в своих «Записках» факты разбоя, избиений, изнасилований. «Какая-то пани в пароконных санях с кучером ехала в Киев на контракты. По пути увидела она издалека войско. Не зная хорошо местности, она против Большой Салтановки свернула вправо, к так называемому Бибикову Яру, чтобы там спрятаться, и застряла в снежном сугробе. Роты, проходившие под командой офицеров, прошли мимо, ее не трогая, но мародеры, что следовали за ротами, увидели ее, напали, сделали ей немало неприятностей и забрали деньги».

«Вдруг вбежала в испуге жившая далеко на фольварке жена эконома с ребенком на руках. Спасаясь от солдатской настойчивости и защищая себя ребенком, она получила легкую рану тесаком». «Когда во время следствия солдаты сами признались, что две еврейки были принуждены уступить их насилию, тогда через нижний суд требовали подтверждения этого от потерпевших. Но евреи не признались, что это так было, потому что их закон требует, чтобы в таких случаях мужья давали развод своим женам».

Несмотря на тщательное расследование, установить всех виновников грабежей и разбоев так и не удалось. Жители не могли на следствии подробно описать тех, кто нападал на них, «по той причине, что некоторые поудалялись в то время из домов, а некоторые, хотя и были в домах, но оных, как набегавших... по десяти и двадцати человек вдруг с заряженными ружьями и примкнутыми штыками при угрожении стрелять и колоть, от испугу заметить не могли». Уважения солдат к командирам больше не было. Нижние чины «силой забирали все, что было приготовлено для офицеров и унтер-офицеров, приговаривая: “Офицер не умрет с голоду, а где поживиться без денег бедному солдату!”».

По свидетельству Руликовского, только через два часа после приказа о выступлении из Мотовиловки с большим трудом удалось построить мятежные роты. И лидер восстания должен был с этим смириться, потому что попал в полную и безусловную зависимость от нижних чинов. «Проходя Ковалевкой, солдаты припомнили, что благодаря местному еврею-арендатору они были наказаны, так как причинили ему какую-то обиду. Поэтому, остановившись на короткое время, они сильно побили арендатора за то, что он на них когда-то пожаловался. Хотя это стало известно Муравьеву, он должен был им потакать, чтобы не утратить привязанность солдат, и двинулся дальше, как будто ничего не знал», - вспоминает Руликовский.

«Он (Муравьев-Апостол. - О.К.) не мог повелевать своими движениями, ибо власть, не основанная на законах, не дает продолжительной и постоянной силы над людьми», - именно в этом видел основную причину поражения мятежа военный историк Михайловский-Данилевский. 2 января Муравьев с трудом вывел своих солдат из разграбленной Мотовиловки, многие из них были пьяны и едва держались на ногах. В полку началось массовое дезертирство: уходили не только нижние чины, но и офицеры; остались только те, кто начинал восстание и кому, собственно, все равно нечего было терять.

Движение к Киеву уже не имело смысла. «Не имея никаких известий о Мозалевском и заключив из сего, что он взят или в Киеве, куда, следственно, мне идти не надобно, или в Брусилове, где, стало быть, уже предварены о моем движении, я решился двинуться на Белую Церковь, где предполагал, что меня не ожидают, и где надеялся не встретить артиллерии», - показывал Муравьев-Апостол на следствии.

17-й егерский полк был последней надеждой Муравьева. Но за 15 верст до Белой Церкви, в селении Пологи, выяснилось, что ненадежный полк выведен из опасного района и заменен верными правительству частями. Обещавший же поддержку подпоручик Вадковский давно был арестован. Ночь со 2 на 3 января полк провел в селении Пологи. Посланный в Белую Церковь осведомитель сообщил, что занявшие местечко правительственные войска усилены артиллерией. «Не имев уже никакой цели идти в Белую Церковь, - показывал Сергей Муравьев, - я решился поворотить на Трилесы и стараться приблизиться к “славянам”». Через Трилесы шла дорога на Житомир. Однако до Житомира мятежникам тоже дойти не удалось.

* * *

3 января черниговцы были разгромлены. Общая схема движения муравьевских рот напоминает перевернутую на бок цифру 8: восстание захлебнулось около деревни Трилесы, в том же самом месте, где и началось.

Муравьев был окружен: генерал Рот вывел против мятежников практически все войска корпуса, разделив их на крупные отряды. Под Трилесами полк натолкнулся на один из таких отрядов, состоявший из нескольких гусарских эскадронов и артиллерийской батареи. Командовал отрядом генерал-майор Федор Гейсмар. Позже мемуаристы и исследователи будут недоумевать: предупрежденный разведкой о появлении правительственных войск, Сергей Муравьев не захотел попытаться обойти их деревнями и, несмотря на уговоры младших офицеров, повел солдат степью - в результате полк был расстрелян картечью в упор.

Подполковник Муравьев-Апостол, получивший высшее военное образование, был опытным боевым офицером. Он прошел Отечественную войну и заграничные походы, был награжден тремя боевыми орденами и золотой шпагой «За храбрость». Историки удивлялись: почему же он не сумел решить элементарной тактической задачи? Особое недоумение вызывал последний приказ Муравьева: не стрелять в противника. Однако учитывая ход восстания, нельзя не увидеть в действиях подполковника вполне определенной логики.

Выведя полк под правительственные пушки и запретив сопротивление, Муравьев-Апостол единственным оставшимся ему способом прекращал бунт и погром, с которыми он не смог справиться. Не оставляя при этом и себе лично шанса на спасение. Находившийся в момент расстрела восставших впереди полковой колонны, он - очевидно, первым же картечным выстрелом - был ранен в голову, тяжело контужен и чудом избежал смерти. Согласно материалам следствия, «раненный в голову картечью, Сергей Муравьев схватил было брошенное знамя, но, заметив приближение к себе гусарского унтер-офицера, бросился к своей лошади, которую держал под уздцы пехотинец. Последний, вонзив штык в брюхо лошади, проговорил: “Вы нам наварили каши, кушайте с нами”».

Фамилия рядового была Буланов, он числился в 1-й мушкетерской роте. Позже Николай I распорядился простить его «за бытность в числе бунтовщиков» и перевести в другой полк. Ударил же он штыком лошадь командира, решив, что тот хочет ускакать, скрыться от ответственности. «Нет, ваше высокоблагородие, и так мы заведены вами в несчастие» - так передает его слова другой источник. Когда в 1823 году интервенция разгромила испанскую революцию, Риего выдали карателям простые испанские крестьяне-свинопасы. Этот факт из недавней истории Сергей Муравьев-Апостол очень хорошо знал. И, наверное, не удивился тому, что солдаты-черниговцы, поняв, что дело проиграно, сами «захватили» его и сдали правительственному отряду.

Комментируя покорность руководителя мятежа в эту роковую минуту, подпоручик Бестужев-Рюмин скажет на допросе: «Муравьев предпочел лучше пожертвовать собой, чем начать междоусобную войну». Но эта истина пришла к подполковнику слишком поздно: картечным выстрелом был убит поручик Щепилло, увидев разгром полка и тяжелое ранение брата, застрелился 19-летний Ипполит Муравьев-Апостол.

Через несколько часов после разгрома покончил с собою поручик Кузьмин. Жертвами муравьевского честолюбия стали солдаты, погибшие на поле боя, ушедшие в Сибирь на вечную каторгу, насмерть запоротые по приговору военного суда. А также совершенно ни в чем не виноватые крестьяне, жители Василькова и окрестных деревень. «Самый успех нам был бы пагубен для нас и для России», - признает потом Бестужев-Рюмин.

* * *

Мятежники были разбиты, но шок, вызванный восстанием, у местных жителей прошел нескоро. По Васильковскому уезду стали распространяться слухи о грядущих погромах. Слухи эти радостно поддерживали те, кого воодушевили «подвиги» черниговских солдат.

Выдержки из следственных дел той поры весьма красноречивы: «Мещанин Василий Птовиченко, будучи пьяным, говорил, что будут выпускать из тюрем арестантов и будем резать шляхту, евреев и другого звания людей, и тогда, очистивши таким образом места, государь император будет короноваться». «Шляхтич Андреевский будто бы сказал еврейке Хайме, что зарежет ее; крестьянин Кондашевский заметил на это: “Худая до мяса, надобно искать пожирнее”, а Роман Пахолка (крестьянин) прибавил: “надобно два дня ножи точить, а потом резать”».

Крестьянин Медведенко «пьяный в шинке просил 4 рядовых поднять восстание наподобие Черниговского полка и говорил: “уже час било чертовых жидов и ляхов резать”, а солдаты на это отвечали: “на это нет повеления”». «Священник Григорий Левицкий говорил, что во время наступаемых светлых праздников первого дня ночью, когда дочитают Христа, резать будут ляхов и жидов».

«Когда об этом только и говорили, то ясно, что крестьяне, православное духовенство, а также так называемые поповичи для большего устрашения распространяли басни и пугали уже назначенными сроками общего призыва к резне. Такими днями должны были явиться: Сорок мучеников, Благовещение, Верба, Пасха и Фомина неделя. Когда же они, один за другим, проходили, то это еще не уменьшало общей тревоги».

«Такие-то и им подобные события и происшествия нагнали панический ужас на жителей: шляхту, ксендзов и евреев, которые припомнили ту страшную уманскую резню, что произошла в 1768 году. По этой причине много богатых панов выхлопотало себе воинскую охрану. Иные обеспечили себя ночной охраной. Другие, которые имели много денег, вооружили своих дворовых людей», - вспоминал Иосиф Руликовский, владелец Мотовиловки. Мемуарист недаром упомянул события печально знаменитой «уманской резни» - «Колиивщины», когда восставшие крестьяне во главе с сотником Гонтой и запорожским казаком Железняком громили помещичьи усадьбы и убивали «панов, ляхов и жидов».

Через три месяца после разгрома черниговцев в уезде появился некий «солдат Днепровского полка Алексей Семенов», который, сколотив шайку в полторы сотни человек, назвался «штаб-офицером по секрету и в чужом одеянии, поставленным от государя императора арестовывать помещиков и объявлять крестьянам свободу от повинностей», и несколько недель безнаказанно предавался грабежу.

В сознании обывателей основным источником опасности еще долго оставались мятежные солдаты - те, которым якобы удалось скрыться с поля боя и избежать ответственности. Не удивительно поэтому, что дивизионный командир черниговцев, объезжая Васильковский уезд, в одной из деревень был встречен «толпою крестьян с палками, которые... бежали к нему навстречу, крича: “Рабуси черниговцы”, и он был вынужден поворотить назад и как наиспешайше выехать из деревни».

22

Глава 19 «Я НЕ БЫЛ ТАКИМ, КАКИМ МЕНЯ ПРЕДСТАВИЛИ»: ПЕСТЕЛЬ НА СЛЕДСТВИИ.

3 января 1826 года Пестель был заключен в «Секретный дом» Алексеевского равелина Петропавловской крепости, в 13-й «нумер». Это было самое страшное место заключения, «тюрьма в тюрьме». Туда определяли только самых важных подследственных, тех, чья вина была очевидной: несколько дней спустя соседнюю камеру займет подполковник Муравьев-Апостол.

«Тот, кто не испытал в России крепостного заключения, - писал впоследствии Николай Басаргин, - не может вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, скажу более, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим порог каземата. Все его отношения с миром прерваны, все связи разорваны.

Он остается один перед самодержавной, неограниченной властью, на него негодующей, которая может делать с ним все, что хочет, сначала подвергать его всем лишениям, а потом даже забыть о нем, и ниоткуда никакой помощи, ниоткуда даже звука в его пользу. Спереди ожидает его постепенное нравственное и физическое изнурение; он расстается со всякой надеждой на будущее, ему представляется ежеминутно, что он погребен заживо, со всеми ужасами этого положения».

Существует расхожее мнение о том, что тюрьма сломала декабристов, что участники тайных обществ были необычайно откровенны со своими следователями, с легкостью предавали своих друзей.

Историк Павел Щеголев еще в начале XX века утверждал: «Привлеченные к следствию заговорщики, от прапорщика до генерала, не проявили никакой стойкости и с удивительной безудержностью спешили поведать своим судьям все тайные действия, все слова, все мысли, даже самые сокровенные; спешили назвать возможно больше имен, хорошо зная, что всякое указание влечет за собой арест; не останавливались даже перед наветами и оговорами своих товарищей и раскаивались, раскаивались без конца».

К «раскаявшимся» традиционно причисляется и Пестель: «отец» советской исторической науки Михаил Покровский, анализируя его показания, говорил о том, что южный лидер, в сущности, не был революционером - потому что на следствии «вел себя не как революционер».

* * *

Мнение историков в данном случае совершенно несправедливо. Откровенность декабристов на следствии - историографический миф. Некоторые из арестованных на следствии вообще молчали. Другие, и таких было большинство, пытались найти для себя соответствующую обстоятельствам линию поведения. С одной стороны, они не хотели лишний раз вызывать на себя гнев монарха и следователей. С другой - старались сохранить лицо, не запятнать свою честь. С большим или меньшим успехом у них это получалось.

Самыми молчаливыми из соратников Пестеля оказались на следствии молодые офицеры-квартирмейстеры 2-й армии. Почти ничего конкретного о их конспиративной деятельности следователи от них так и не узнали. Особо скупым на показания был поручик Николай Крюков. В журнале Следственной комиссии записано, что, «несмотря на явные против него улики», Крюков «не только от всего отказывался, но еще в выражениях употреблял дерзость, даже тоном некоторого презрения». Только впоследствии, путем очных ставок, у Крюкова удалось вырвать признание в принадлежности к заговору.

Молчал на следствии и Нестор Ледоховский. При аресте у него отобрали адресованную Пестелю небольшую записку. В центре этой записки - проект надгробного памятника, который, по мысли прапорщика, должен был быть установлен на его могиле. По краям - размышления о чести, о бесчестии, о дружбе, о жизни и смерти. «Я был шалун, повеса, но никогда не делал подлостей», «может быть, я недостоин Пестеля считать другом, но любить его никто не в силах мне запретить», «лишить офицера чина - не есть лишить его чести, но сказать офицеру, что он подлец - есть лишить его чести навсегда», - писал прапорщик.

Юшневский на следствии не молчал. Осторожный, сдержанный, опытный, не привыкший рисковать человек, он не отказывался отвечать на вопросы. Но, ссылаясь на плохую память, своими показаниями он ничем следствию не помог. Например, когда ему предъявили показания нескольких участников заговора о том, что Южным обществом и им лично цареубийство было принято как «способ действий», он отвечал лаконично: «Подтверждаю, но не могу припомнить».

На прямой же вопрос о «плане 1-го генваря» Юшневский отозвался полным неведением. «Впрочем, - добавил он в ответе на этот вопрос, - единогласное показание стольких лиц одного со мною общества наконец рождает во мне недоверчивость к слабой моей памяти и заставляет думать, что я забываю действительно мне сказанное». И при этом генерал-интендант вдруг «припоминает» любопытную деталь из своей биографии до вступления в заговор: пишет, что был определен в Коллегию иностранных дел «5-го генваря 1805 года». Вряд ли кто-нибудь из других подследственных с такой точностью помнил даты собственного послужного списка.

Сергей Волконский на допросах удачно играл роль тупого солдафона. «Сергей Волконский набитый дурак, таким нам всем давно известный, лжец и подлец в полном смысле, и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоял как одурелый, он собой представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека» - так характеризовал генерала император.

Внешне князь на следствии вел себя вполне откровенно. «Представить имею честь чистосердечные и без всякого затмения истины сделанные мною ответы», «готов на всякие пополнительные сведения и желал бы оградить себя от нарекания в запирательстве и заслужить доверия о моих показаниях, желая тем оказать чувство меры моей вины» - такими или подобными словами начинаются большинство ответов Волконского на письменные вопросы следствия. Но многие его показания - это искусно замаскированная под «откровенность» издевка над Следственной комиссией.

Так, на одном из первых допросов у Волконского как у сопредседателя Каменской управы спросили о природе надежд заговорщиков на военные поселения, якобы подготовленные к революционному выступлению. На этот вопрос генерал дал следующий ответ: «Из сих запросных пунктов узнаю я, что я был один из управляющих Каменской отдельной управы». Спросили у Волконского и о том, удалось ли ему обнаружить на Кавказе тайное общество. В ответ он отвечал, в частности, что с Кавказа вывез составленную Якубовичем «карту объяснений на одном листе Кавказского и Закубанского края, с означением старой и новой линии и с краткой ведомостью о всех народах, в оном крае обитающих», а также «общую карту» Грузии с «некоторыми топографическими поправками».

Из ответа на этот же вопрос следствие узнало, что «на французском диалекте» князь «собственно же ручно (sic!)» написал «некоторые замечания на счет Кавказского края и мысли о лучшем способе к приведению в образованность сих народов». Следователи интересовались: «В чем заключались главные черты конституции под именем “Русской Правды”, написанной Пестелем?»

На это князь без тени сомнения отвечал, что «сочинение под именем “Русской Правды”» не было ему «никогда сообщаемо, ни письменно, для сохранения или передачи, ни чтением или изустным объяснением», «не имею сведение ни о смысле сочинения “Русской Правды” - ни кто сочинитель оной». Следователи удивились и не поверили князю: они располагали множеством показаний о дружбе и общности мыслей Пестеля и Волконского. Князю пришлось отвечать по существу.

В его изложении идеи “Русской Правды” выглядели следующим образом: «Главные черты оных были, чтоб при начатии революции вооруженною силою, в Петербурге и Южною управою в одно время, начать тем, что в столице учредить временное правление и обнародовать отречение высочайших особ от престола, созвании представителей для определения о роде правления, и, наконец, как теперь, так и впоследствии, чтоб разговорами и влиянием членов общества объяснять, что лучший образец правления - Соединенные Американские Штаты, с тою отменою, чтобы и частное управление было одинаковое по областям, а не разделялось бы на различные роды по провинциям.

Ежели в вышеозначенных мною пояснений заключалось то, что известно было комитету под сочинением “Русской Правды”, то о том я был известен; но как я полагал, что сие сочинение заключало в себе полный свод в подробности того, что означалось в вопросных пунктах, т. е. Конституцией наименованной “Русской Правды”, я вправе был утверждать, что сие сочинение мне неизвестно».

Естественно, что это изложение имело мало общего с «Русской Правдой». Пестель, в частности, вовсе не собирался после победы революции созывать никаких «представителей для определения о роде правления», не собирался придавать постреволюционной России форму правления, подобную Североамериканским Штатам.

Все эти многословные показания, написанные к тому же с огромным количеством орфографических ошибок, производили на следователей тяжелое впечатление. Князя пытались взять «на испуг»: 27 января ему была объявлена «высочайшая резолюция, что ежели он в ответах своих не покажет истинную и полную правду, то будет закован». Очевидно, предвидя, что боевой генерал может и не испугаться кандалов, следствие давило на него и другим способом - через многочисленных родственников князя.

Ни угроза кандалов, ни просьбы родственников не заставили князя изменить линию поведения. На последующие вопросные пункты он снова отвечал многословно, невнятно, неграмотно - и не вполне о том, о чем его спрашивали. Но ни написанные Волконским до 1826 года документы, ни его сибирские письма, ни мемуары впечатления бездарной графомании не производят. Современникам, знавшим Волконского, он запомнился как человек ясного ума и хорошей памяти.

Спокойно и мужественно вел себя на следствии Сергей Муравьев-Апостол. Прежде чем отправить подполковника в Петербург, его две недели допрашивало начальство 1-й армии. Армейские и корпусные командиры были еще очень сильно раздражены недавними событиями, не понимали их масштаба, опасались, что мятеж может вспыхнуть и в других частях. Кроме того, они не могли не предчувствовать, что за события в Черниговском полку император спросит и с них тоже. Естественно, что допросы проходили в грубой, оскорбительной форме; обращение с раненым арестантом вызывало у невольных свидетелей негодование.

В предписании о порядке конвоирования Муравьева в столицу не было разрешено снимать с узника цепи даже во время отдыха; во избежание самоубийства ему в руки строго запрещалось давать нож или вилку; пищу предписывалось мелко резать и подавать уже в таком виде. И даже «справлять нужду» арестант должен был в присутствии вооруженного часового.

С самого начала следствия всем, и прежде всего самому Муравьеву-Апостолу, было понятно: его, руководителя военного мятежа, в живых не оставят. Офицер, возглавивший военный бунт и допустивший превращение своей команды в толпу пьяных грабителей, командир, подкупавший подчиненных и пытавшийся ложью повести их за собой, по любым - и юридическим, и моральным - законам того времени был безусловно достоин смерти. Оправдываться и раскаиваться в данном случае было совершенно бесполезно. Васильковский руководитель оправдываться и не пытался.

Лейтмотив его показаний и на юге, и в Петербурге - осознание моральной ответственности за неудачное восстание. Он утверждал, что «все возмущение Черниговского полка было им одним сделано», что «раскаивается только в том, что вовлек других, особенно нижних чинов, в бедствие, но намерение свое продолжает почитать благим и чистым, в чем один Бог его судить может, и что составляет единственное его утешение в теперешнем положении». По мнению членов петербургской Следственной комиссии, подполковник «вообще более оказал искренности в собственных своих показаниях, нежели в подтверждении прочих, и, очевидно, принимал на себя все то, в чем его обвиняют другие, не желая оправдаться опровержением их показаний».

* * *

Пестелю на следствии было труднее, чем многим другим его сподвижникам. Ситуация, в которую он попал с самого начала разбирательства, оказалась критической. «Запираться» было бессмысленно: когда Пестеля доставили в Петербург, царь и те, кто исполнял его волю в Следственной комиссии, уже прекрасно понимали, что имеют дело с руководителем заговора. Следствие располагало множеством уличающих полковника показаний - в частности «откровениями» князя Трубецкого. Но показания против Пестеля дал не только Трубецкой. Политические противники полковника - Кондратий Рылеев, Евгений Оболенский, Никита Муравьев - согласно обвиняли его в «личных видах» и «диктаторских намерениях».

Не менее откровенными в том, что касалось Пестеля, оказались и многие члены Южного общества. «Мы виноваты только в том, что слушали его (Пестеля. - О.К.) и не имели довольно твердости явно объявить наше нежелание оставаться в обществе»; «получив от природы способности ума, употребленные им во зло, он вовлек и нас с собою в погибель. Поздно мы узнали его, но возвратиться уже было невозможно...

В летах первой молодости мы не размышляли о том, что вверяем ему. Но теперь видим, что им все отнято у нас - существование наше и, что более, честь»; «он один был основанием, на коем все здание было устроено», - показывал, например, Николай Басаргин. А Александр Поджио подробно поведал следователям о том, как Пестель «по пальцам» считал обрекаемых на смерть членов императорской фамилии - и впоследствии этот эпизод стал одним из главных пунктов обвинения против полковника.

Впоследствии в декабристских и околодекабристских кругах стали циркулировать слухи о том, что к Пестелю - единственному среди всех заключенных - на следствии применялась пытка. Так, Николай Тургенев утверждал: «Из заслуживающего доверия источника я узнал еще кое-что об обращении с некоторыми обвиняемыми. Когда военному министру сообщили, что в Петербург только что доставили полковника Пестеля, то первыми его словами был приказ подвергнуть арестованного пытке. Я употребляю здесь лишь общее название сей омерзительной процедуры, не желая вдаваться в гнусные подробности».

«Подробности» же сообщил в мемуарах декабрист Николай Цебриков: «Пестель говорил очень тихо. Он был после болезни, испытавши все возможные истязания и пытки времен первого христианства! Два кровавые рубца на голове были свидетелями этих пыток! Полагать должно, что железный обруч, крепко свинченный на голове, с двумя вдавленными глубокими желобами, оставил на голове его свои глубокие два кровавые рубца».

В свидетели мемуарист призывал Федора Глинку, «который был на очной ставке с Пестелем перед его смертию, видел эти два кровавые рубца на голове Пестеля». Тургенев, уехавший в 1824 году за границу и отказавшийся вернуться на суд в Россию, не назвал свой «заслуживающий доверия источник». Глинка же, действительно вызывавшийся на очную ставку с Пестелем, никаких свидетельств о «кровавых рубцах» не оставил. Кроме того, как только Пестеля доставили в Петербург, он был сразу же представлен царю - а вовсе не военному министру. Нет сведений о том, что к Пестелю применялась пытка, ни в официальных документах, ни в подавляющей части воспоминаний следователей и подследственных.

Видимо, свидетельства Тургенева и Цебрикова - отголосок крайне враждебного настроя власти по отношению к южному лидеру. Ничего, кроме ненависти, не испытывал к узнику молодой император. В мемуарах Николай I напишет впоследствии: «Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве; я полагаю, что редко найдется подобный изверг». Исполняя его волю, следователи и тюремщики относились к Пестелю жестко.

Если другим подследственным позволяли серьезно нарушать правила одиночного заключения, разрешали ежедневную переписку и постоянные встречи с родными, то в отношении полковника режим полной изоляции соблюдался неукоснительно. Только после окончания следствия полковнику разрешили увидеться с отцом. Переписка дозволялась редко и в качестве особой «милости»: до нас дошло всего одно его письмо к родителям, написанное в крепости. При этом, по свидетельству духовника православных арестантов Петра Мысловского, «никто из подсудимых не был спрашиван в Комиссии более его (Пестеля. - О.К.); никто не выдержал столько очных ставок, как опять он же».

«Вопросники», которые следствие адресовало Пестелю, были самыми объемными среди подобного рода документов. Известно, что, например, 22 апреля полковнику было предложено подряд 11 очных ставок с бывшими единомышленниками. Тот же Мысловский был убежден, что Пестель на следствии остался «равен себе самому». Это утверждение верно: следователям так и не удалось сломить его волю и мужество. Южный лидер остался таким же, каким был раньше: человеком умным, смелым и стойким, способным на крайне рискованные шаги - пусть даже и не безупречные с точки зрения «чистой» морали, и при этом умеющим отвечать за свои поступки.

Практически сразу же Пестель вступил со следователями в некие «особые отношения», слухи о которых проникли даже за стены Петропавловской крепости. Так, глубоко сочувствовавший южному лидеру декабрист Андрей Розен написал в мемуарах: «Пестеля до того замучили вопросными пунктами, различными обвинениями, частыми очными ставками, что он, страдая сверх того от болезни, сделал упрек комиссии, выпросил лист бумаги и в самой комиссии написал для себя вопросные пункты: “Вот, господа, каким образом логически следует вести и раскрыть дело, по таким вопросам получите удовлетворительный ответ”». Похожие сведения имел в своем распоряжении и известный своими придворными связями Александр Тургенев, родной брат Николая Тургенева.

Александр Тургенев не сочувствовал Пестелю, как и император, считал его «извергом». И отмечал в письме к брату, что в период следствия «слышал» о том, как «Пестель, играя совестию своею и судьбою людей, предлагал составлять вопросы, на кои ему же отвечать надлежало». Трудно сказать наверняка, насколько подобные утверждения верны в деталях. Точно можно утверждать лишь одно: предложенная Пестелем в показаниях схема ответов была принята Следственной комиссией. Следствие над Пестелем во многом предопределило ход всего процесса по делу о «злоумышленных тайных обществах».

Схема, предложенная Пестелем следствию, была проста: полная откровенность в рассказе об идейной и организационной сторонах заговора - и взамен возможность умолчать о реальной подготовке вполне реальной революции в России. Южный лидер был необычайно откровенен на допросах - но только в том, что касалось структуры тайных обществ, их идейной эволюции, тех людей, которые на разных этапах входили в тайное общество. Особенно распространенными были его знаменитые показания о «духе преобразований» - о том, как и почему укоренялись и развивались революционные идеи в умах российских дворян и, в частности, в его собственном уме.

«Происшествия 1812, 13, 14 и 15 годов, равно как предшествовавших и последовавших времен, показали столько престолов низверженных, столько других постановленных, столько царств уничтоженных, столько новых учрежденных, столько царей изгнанных, столько возвратившихся или призванных и столько опять изгнанных, столько революций совершенных, столько переворотов произведенных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями оные производить.

К тому же имеет каждый век свою отличительную черту. Нынешний ознаменовался революционными мыслями. От одного конца Европы до другого видно везде одно и то же, от Португалии до России, не исключая ни единого государства, даже Англии и Турции, сих двух противоположностей. То же самое зрелище представляет и вся Америка. Дух преобразований заставляет, так сказать, везде умы клокотать», - писал он 13 января 1826 года.

Главный пример, подтверждающий идею всеобщности и неизбежности распространения революционных мыслей, - это, по Пестелю, он сам. Без всякого страха он сознается, что под воздействием «духа времени» «сделался в душе республиканец и ни в чем не видел большего благоденствия и высшего блаженства для России, как в республиканском правлении».

«Когда с прочими членами, разделяющими мой образ мыслей, рассуждал я о сем предмете, то, представляя себе живую картину всего счастия, коим бы Россия, по нашим понятиям тогда, пользовалась, входили мы в такое восхищение и, сказать можно, восторг, что я и прочие готовы были не только согласиться, но и предложить все то, что содействовать бы могло к полному введению и совершенному укреплению и утверждению сего порядка вещей», - показывал он.

Охотно Пестель давал показания и о своих конституционных воззрениях, о планах установить диктатуру Временного верховного правления. Искреннее убеждение в том, что «революция, видно, не так дурна, как говорят», сквозит во многих показаниях полковника. При этом, несмотря ни на какое давление со стороны следователей, Пестель сам решал, когда и в чем сознаться, какую информацию предоставить. Так, в январе 1826 года, в самом начале следствия, он решил дать показания о судьбе «Русской Правды», и вскоре она была найдена и представлена комитету. Показательна и история с признанием Пестелем собственного участия в «цареубийственных планах».

До апреля он отрицал это участие, отрицал его и на допросе в Следственной комиссии 1 апреля. Однако в ответах на полученные в тот же день письменные вопросы признал, что был сторонником цареубийства и с самого начала своего пребывания в заговоре обсуждал его возможность. Правда, не пытаясь преуменьшить свою вину, Пестель не был склонен и к преуменьшению вины других - тех, кто, следуя «духу преобразований», состоял в одном с ним политическом заговоре. Он без тени сомнения называл все известные ему тайные организации - от возглавлявшегося им Южного общества до мифического общества Свободных Садовников.

Именно от Пестеля следователи впервые узнали о существовании Общества соединенных славян. Совершенно бестрепетно называл полковник и известные ему имена членов всех этих обществ. Так, уже из первых его показаний следствие узнало 16 фамилий заговорщиков, «коих прежде в виду не было». «Откровения» Пестеля стали роковыми для его давнего приятеля Михаила Лунина.

В ответах на вопросы от 1 апреля полковник - опять же без всяких «улик» со стороны следствия - поведал о плане Лунина времен Союза спасения: с «партиею в масках совершить цареубийство на царскосельской дороге, когда время придет к действию приступить». 8 апреля он подтвердил свои показания. В результате Лунин был арестован в Варшаве и осужден впоследствии на 20 лет каторжных работ.

Именно Пестель первым воспроизвел на следствии цареубийственные проекты Васильковской управы и лично Сергея Муравьева-Апостола. Но при этом полковник сумел умолчать о главном - о своей деятельности в тульчинском штабе, о том, кто и каким образом должен был вести революционную армию на столицы. Пестель представил свой заговор исключительно как идеологическое движение - и таким он остался и на страницах его следственного дела, и в составленном по итогам следствия «Донесении Следственной комиссии», и в позднейших работах профессиональных историков.

* * *

Пестелю удалось спасти от смерти второго южного директора, Алексея Юшневского. Должность, которую Юшневский занимал до ареста, делала его фигурой, исключительной среди заговорщиков. Это, например, прекрасно понимало начальство 2-й армии. После ареста генерал-интенданта Витгенштейн постарался скрыть следы его деятельности. В начале января 1826 года ведомство генерал-интенданта спешно убрали из Тульчина и перевели в город Брацлав, подальше от штаба.

При этом Витгенштейна не остановил даже тот факт, что еще в 1823 году Абакумов советовал убрать из Брацлава все подведомственные интендантству учреждения - поскольку за их безопасность ручаться было невозможно. Но если бы была расследована подлинная роль генерал- интенданта в подготовке восстания, эта мера вряд ли помогла бы и Юшневскому, и самому Витгенштейну.

Генерал-интендант вполне мог бы быть казнен, а главнокомандующий в лучшем случае лишился бы своей должности. Но под пером Пестеля Юшневский из ключевой фигуры превратился в одного из многих участников движения - причем далеко не самого активного. «Что же касается в особенности г-на Юшневского, то он все время своего бытия в Союзе в совершенном находился бездействии, ни единого члена сам не приобрел и ничего для общества никогда не сделал.

Из всего поведения его видно было, что он сам не рад был, что в обществе находился», - показывал Пестель уже на первом допросе. Из тех людей, кто, формально не входя в заговор, был непосредственно связан с революционной «практикой» Пестеля, наибольшая опасность угрожала, конечно, Киселеву. Естественно, что после разгрома «гнезда заговорщиков» в главной квартире 2-й армии у начальника штаба начались большие неприятности.

В отношении Киселева началось особое тайное расследование. Начальник штаба не был арестован, но его привлекли к допросам. И в принципе Киселев вполне мог быть осужден: генерал-майорский чин не гарантировал ему безопасности. Даже за «знание» об «умыслах» тайного общества и «недонесение» об этом полагались лишение чинов и дворянства и разжалование в солдаты.

В распоряжении же следствия были, например, показания Василия Тизенгаузена, командира Полтавского полка: «Бестужев-Рюмин при Сергее Муравьеве мне говорил, что полковник Пестель объявил начальнику главного штаба второй армии господину генерал-адъютанту Киселеву о всех намерениях, связях и действиях тайного общества со всеми возможными подробностями; что сей генерал поблагодарил Пестеля за его доверенность и просил только быть поосторожнее».

В принципе, в 1826 году у Пестеля появилась хорошая возможность свести наконец счеты с Киселевым. Но сделать это - значило поставить под удар Юшневского и всех, кто имел отношение к непосредственной подготовке южного восстания. И Пестель, идя вразрез со множеством «антикиселевских» показаний, убеждал следователей, что начальник штаба ничего о заговоре не знал, а военное восстание на юге должно было начаться с его ареста - и предположение это «всегда входило яко подробность в общее начертание революции». И ни словом не обмолвился ни о собственных дружеских и служебных контактах с Киселевым, ни о знакомстве начальника штаба с «Русской Правдой».

13 января Пестелю предъявили очередное показание «одного из членов» общества - Аркадия Майбороды. Майборода, на основании слов самого Пестеля, утверждал, что к обществу принадлежит сын генерал-кригс-комиссара Василия Путяты Николай. Ответ на этот вопрос мог навести следствие на финансовые связи председателя Директории.

Пестель, не зная, чье показание ему цитировали и какими сведениями о Путяте-младшем следствие располагает, отвечал осторожно: «О принятии в Петербурге в общество молодого Путяты, находившегося, если я не ошибаюсь, адъютантом при генерал-адъютанте Закревском, слышал я от одного из членов, прибывших из Петербурга, но сие приобретение столь мне казалось маловажным, что я на оное весьма мало обратил внимание; и потому в точности никак определить не могу, кто мне о том сказывал».

Однако если о двусмысленной позиции Киселева или о членстве в тайном обществе Николая Путяты знал не только Пестель, и эти сведения всплыли на следствии, то о тех людях, с которыми был связан только он один, следствие так ничего и не узнало. Его отношения с корпусным генералом Рудзевичем, дивизионным генералом Сибирским, бригадным генералом Кладищевым, генерал-кригс-комиссаром Путятой-старшим и многими другими должностными лицами остались для петербургского следствия тайной.

В 1826 году не пострадал ни один офицер Вятского полка - за исключением майора Лорера, давнего, активного заговорщика, известного многим членам Северного и Южного обществ. Не пожелал полковник рассказать о растратах Майбороды, несмотря даже на то, что капитан все же сообщил следователям о финансовой деятельности своего командира. Не выдал Пестель и тех, кто по его приказанию осуществлял слежку за Майбородой - евреев Лошака и Альперона, прапорщика Ледоховского и подпоручика Хоменко.

Можно понять императора Николая I, согласившегося с предложенной схемой. Ему вовсе не нужно было показывать всему миру, что российская армия коррумпирована, плохо управляема, заражена революционным духом. И что о заговоре знали и заговорщикам сочувствовали высшие армейские начальники: начальник штаба 2-й армии генерал Киселев, корпусный командир генерал Рудзевич, главнокомандующий 2-й армией генерал Витгенштейн. Гораздо удобнее было представить декабристов как юнцов, начитавшихся западных либеральных книг и не имеющих поддержки в армии. Можно понять и Пестеля.

Полковник, скорее всего, предвидел: если следствие начнет распутывать заговор во 2-й армии, выяснять, кто и как на самом деле готовил русскую революцию, то круг привлеченных к следствию - а значит, осужденных - окажется гораздо большим. Вырастет и число тяжелых приговоров: все же, согласно его собственным замечаниям на следствии, «подлинно большая разница между понятием о необходимости поступка и решимостью оный совершить», «от намерения до исполнения весьма далеко», «слово и дело не одно и то же». С точки зрения морали Пестель снова проиграл.

Обобщая впоследствии устные рассказы осужденных по делу о тайных обществах, сын декабриста Ивана Якушкина Евгений писал: «В следственной комиссии он (Пестель. - О.К.) указал прямо на всех участвовавших в обществе, и ежели повесили только пять человек, а не 500, то в этом нисколько не виноват Пестель: со своей стороны он сделал все, что мог». Схема, предложенная Пестелем, была следствием дополнена. Дополнена лишь одним пунктом: за возможность скрыть свой «заговор в заговоре» полковник должен был заплатить жизнью. Южный руководитель, как следует из его показаний, понял это где-то в середине следствия - и принял условие игры.

В последнем письме домой, написанном 1 мая 1826 года, он будет успокаивать родителей надеждой на «милость» императора, уговаривать их «умерить» «огорчение». И в то же время признается: «Не знаю, какова будет моя участь; ежели смерть, то приму ее с радостию, с наслаждением: я утомлен жизнью, ¿томлен существованием». И добавит: «Смерть содержит для меня восхитительные надежды».

Труднее было смириться с другим: с репутацией беспринципного негодяя, которую полковник - по итогам службы, конспиративной деятельности и поведения на следствии - заслужил среди современников. Репутацию эту уже никак нельзя было исправить. «Если я умру, все кончено, и один лишь Господь будет знать, что я не был таким, каким меня, быть может, представили», - писал он в частном письме следователю Чернышеву. Фразу эту он потом дословно повторит в одном из своих показаний.

* * *

30 июня 1826 года Верховный уголовный суд большинством голосов вынес Павлу Пестелю и еще четверым заговорщикам - Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михаилу Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому - смертный приговор. Согласно приговору, «за преступления, сими лицами соделанные, на основании воинского устава (1716 года) артикула 19 казнить их смертию, четвертовать».

5 июля вина Пестеля была конкретизирована. «Главные виды» его преступлений состояли в том, что он, «по собственному его признанию, имел умысел на цареубийство, изыскивал к тому средства, избирал и назначал лица к совершению оного, умышлял на истребление императорской фамилии и с хладнокровием исчислял всех ее членов, на жертву обреченных, и возбуждал к тому других, учреждал и с неограниченною властию управлял Южным тайным обществом, имевшим целию бунт и введение республиканского правления, составлял планы, уставы, конституцию, возбуждал и приуготовлял к бунту, участвовал в умысле отторжения областей от империи и принимал деятельнейшие меры к распространению общества привлечением других».

Давно замечено, что приговор руководителю южан, составленный Михаилом Сперанским - своеобразным «злым гением» семьи Пестелей, - был неадекватно жесток. Конечно, составляя его, Сперанский исполнял «высочайшую» волю. Однако, исполняя эту волю, он проявил немалую изобретательность: в отличие от четырех казненных вместе с ним Пестель не участвовал ни в подготовке, ни в ходе реальных восстаний.

По мнению Андрея Розена, «осуждение Пестеля» было «противно правосудию». А Николай Тургенев утверждал, что «правительство» осудило руководителя южан «не потому, что он совершил некое политическое преступление, а потому, что его считали самым влиятельным из тех, кто, по мнению властей, должен был принимать участие в тайных обществах».

При этом ни одно смягчающее вину обстоятельство в тексте приговора не было учтено. Очевидно, императору был нужен «главный изверг», человек, отвечающий за оба восстания, за идеи политических преобразований, за цареубийственные проекты - словом, за все преступления тайных обществ с самого начала их существования. И Пестель, по своей значимости в заговоре, на эту роль годился больше, чем кто-либо другой. Николай I с четвертованием не согласился.

10 июля генерал Дибич сообщил председателю суда князю Лопухину, что «его величество никак не соизволяет не только на четвертование, яко казнь мучительную, но и на расстреляние, как казнь, одним воинским преступлениям свойственную, ни даже на простое отсечение головы, и, словом, ни на какую казнь, с пролитием крови сопряженную».

11 июля четвертование заменяется повешением.

В полдень 12 июля в комендантском доме Петропавловской крепости приговор был объявлен осужденным. Приговоренные к смертной казни были вызваны первыми, затем настала очередь тех, кто осуждался на каторгу и в ссылку. Николай Лорер впоследствии вспоминал: «Глазам нашим представилось необыкновенное зрелище. Огромный стол, накрытый красным сукном, стоял покоем. В середине его сидели четыре митрополита, а по фасам Государственный совет и генералитет.

Кругом всего этого на лавках, стульях амфитеатром - сенаторы в красных мундирах. На пюпитре лежала какая-то огромная книга, при книге стоял чиновник, при чиновнике сам министр юстиции князь Лобанов-Ростовский в андреевской ленте. Все были в полной парадной форме. Нас поставили в шеренгу лицом к ним». Лорер пишет, что заметил среди присутствующих «почтенную седую голову» адмирала Николая Мордвинова.

Мордвинов был единственным, кто гласно и в письменной форме протестовал против смертной казни. Члены Верховного уголовного суда потом рассказывали о том, что при чтении приговора «мало кто из осужденных высказал искреннее раскаяние». Большая часть преступников «показала непоколебимое хладнокровие. Преступление глубоко вкоренилось в их сердцах».

В тот же день, 12 июля, последовал «высочайший приказ о чинах военных», согласно которому полковник Вятского пехотного полка Пестель, в ряду других приговоренных «к разным казням и наказаниям», был «исключен из списков» военнослужащих. От предсмертной исповеди Пестель отказался. И пришедший напутствовать его лютеранский пастор был вынужден «оставить жестокосердного». В отличие от православного священника Мысловского пастор не присутствовал и на самой казни.

Казнь состоялась утром 13 июля на валу Петропавловской крепости. Повешению предшествовал обряд гражданской казни: осужденных на каторгу лишали чинов и дворянского достоинства. Еще с вечера 12 июля к крепости начали стекаться люди: жители окрестных домов, случайные прохожие, специально приглашенные зрители - сотрудники иностранных посольств. С ночи на месте казни были собраны и войска: сводные батальоны и эскадроны от всех гвардейских полков, где служили осужденные, сводная артиллерийская батарея и военный оркестр. В процедуре казни предстояло участвовать и всему гвардейскому генералитету.

Выводя на место казни такое количество войск, император Николай I вряд ли преследовал только лишь цель наказать виновных и обеспечить должные «тишину и порядок». В войсках, стоявших перед крепостью, было много друзей и знакомых осужденных. Пестеля хорошо знали в двух гвардейских полках: Московском и Кавалергардском. В первом из них, который в 1812 году назывался Литовским, он начинал свою офицерскую карьеру, во втором служил с 1813 по 1821 год.

Вполне возможно, что 13 июля на месте казни присутствовал кавалергардский полковник Владимир Пестель - доверенность новой власти брату главного «изверга» еще предстояло оправдать. Для тех, кто был близок с осужденными, и в частности с Пестелем, кто разделял их взгляды, эта казнь была тоже своего рода наказанием. Наказанием прежде всего морального свойства. Они становились палачами своих друзей. И теряли, таким образом, моральное право на какие бы то ни было оппозиционные действия в дальнейшем. Для самой же власти казнь преступников была кровавой и торжественной церемонией, призванной подчеркнуть незыблемость российского самодержавия.

Николай I лично разработал ритуал этой церемонии: «В кронверке занять караул, войскам быть в 3 часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамен. Конвойным оставаться за ними, считая по два на одного. Когда все будет на месте, то командовать “на караул” и пробить одно колено похода. Потом господам генералам, командующим эскадронами и артиллерией прочесть приговор, после чего пробить 2 колено похода и командовать “на плечо”; тогда профосам сорвать мундир, кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер.

Когда приговор исполнится, то ввести их тем же порядком в кронверк, тогда взвести присужденных к смерти на вал, при коих быть священнику с крестом. Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй, покуда все не кончится, после чего зайти по отделениям направо и пройти мимо и распустить по домам».

Смертная казнь совершилась около пяти часов утра - в соответствии с этим ритуалом. Мысловский, находившийся рядом со смертниками до самого конца, отметил в своих мемуарах две сказанные Пестелем фразы. Первая из них касалась способа казни и была произнесена «с большим присутствием духа»: «Ужели мы не заслужили лучшей смерти? Кажется, мы никогда не отворачивали чела своего ни от пуль, ни от ядер. Можно было нас и расстрелять».

Вторую фразу Пестель произнес, «бывши уже на эшафоте», под петлей. Обращена она была к самому православному священнику: «Отец святой! Я не принадлежу вашей церкви, но был некогда христианином и наиболее желаю быть им теперь. Я впал в заблуждение, но кому оно не свойственно? От чистого сердца прошу вас: простите меня в моих грехах и благословите меня в путь дальний и ужасный!» Очевидно, это действительно были последние сказанные им слова.

Большинство источников сходятся в том, что Павел Пестель умер сразу. Ему, в отличие от Рылеева, Сергея Муравьева-Апостола и Каховского, не пришлось пережить падение с виселицы и вторую смерть.

Место погребения казненных заговорщиков сразу же стало государственной тайной. «Одни говорили, что ночью в лодке перевезли тела в рогожках и зарыли на берегу Гутуева острова, другие утверждали - на прибрежии Голодая, еще другие - что их зарыли во рву крепости с негашеною известью близ самой виселицы», - писал в мемуарах Андрей Розен. Точное место захоронения до сих пор не известно.

23

ЭПИЛОГ: «Я СТРАСТНО ЛЮБИЛ МОЕ ОТЕЧЕСТВО».

Судьбы людей, близких к Пестелю, общавшихся с ним в течение его непродолжительной жизни, сложились по-разному. 14 июля 1826 года, на следующий день после казни Павла Пестеля, император демонстративно назначил Владимира Пестеля своим флигель-адъютантом. И тот принял это назначение, поскольку именно на его плечи легли теперь заботы по содержанию престарелых родителей и сестры. В свете еще долго потом ходили слухи о том, что Владимир предал брата, чуть ли не прямым доносом на него купил себе прощение, вполне утешился после его казни флигель- адъютантским аксельбантом.

В атмосфере этих сплетен кавалергардскому полковнику предстояло жить и служить еще много лет. Владимиру Пестелю удалось в итоге сделать карьеру: он дослужился до чина генерал-лейтенанта, был губернатором в Херсонской и Таврической губерниях, а в конце жизненного пути стал сенатором и действительным тайным советником. В 1842 году на жительство в Херсон приехал Николай Лорер, один из ближайших соратников Павла Пестеля, приговоренный в 1826 году к восьмилетним каторжным работам и сумевший, пройдя каторгу и Кавказскую войну, вернуть себе офицерский чин и выйти в отставку.

Владимир Пестель сделал все, что мог, для того чтобы Лорер мог спокойно жить в Херсоне, чтобы никто не пытался стеснить его свободу, не попрекал прошлыми ошибками. В позднейших мемуарах Лорер опровергал слухи о предательстве Владимира, о том, что он, став флигель-адъютантом, вполне примирился с царем. «Какая жалкая насмешка над человеческими чувствами - как будто можно чем-нибудь утешить огорченное сердце брата!» - писал Лорер.

Генерал-лейтенант Владимир Пестель был хорошим начальником: он пользовался непритворным уважением местных жителей, в том числе и простого народа, был непререкаемым арбитром в межнациональных конфликтах, несколько раз останавливал в Херсоне еврейские погромы. Один из чиновников его канцелярии напишет впоследствии, что для губернатора «не было ни наций, ни сословий, для него были только люди, которых он равно любил». Очевидно, бывший участник Союза спасения и на склоне дней не забыл те идеи, за которые отдал жизнь его старший брат.

После смерти Павла Пестеля продолжили службу Борис и Александр. Борис по-прежнему терпеливо выслуживал чины, несколько раз побывал на посту вице-губернатора в разных губерниях. Но дальше этой должности ему продвинуться так и не удалось, и в сознании современников он остался «вечным вице-губернатором». Карьера Александра после казни брата неожиданно пошла в гору: он был переведен в Кавалергардский полк. Зная о его финансовых трудностях, император Николай демонстративно назначил ему ежегодное пособие в 3 тысячи рублей, и эта сумма оказалась в 3 раза больше тех денег, которые ему давал старший брат.

Александр продолжал кутить и повесничать, в начале 1830-х годов даже спорил с Михаилом Лермонтовым за благосклонный взгляд светской красавицы Екатерины Сушковой. Впрочем, к концу 1830-х годов младший Пестель остепенился: он женился на богатой невесте, успел повоевать на Кавказе, получил орден и в 1838 году благополучно вышел в отставку подполковником. Богатую невесту удалось в итоге заполучить и Борису. Казнь Павла Пестеля совершенно лишила смысла жизнь его родителей. Уезжая из Петербурга 12 июля 1826 года, Иван Борисович знал о том, что жить старшему сыну оставалось всего несколько часов. Но он не подозревал о способе приведения приговора в исполнение.

У Павла Пестеля было только одно предсмертное желание: он просил как можно дольше не говорить отцу о том, что осужден к повешению. Позорная виселица должна была быть заменена в сознании отца благородной офицерской казнью - расстрелом. Просьба эта была выполнена. Правду о смерти сына Пестель-старший узнал, лишь вернувшись из Петербурга в Смоленскую губернию.

20 июля официальная газета «Санкт-Петербургские ведомости» опубликовала итоговые документы процесса по делу о тайных обществах. На первой полосе помещался манифест Николая I: «Таким образом дело, которое Мы считали делом всей России, окончено; преступники восприняли достойную их казнь; отечество очищено от следствий заразы, столько лет среди его таившейся».

Завершала публикацию документов выписка из протокола заседания Верховного уголовного суда от 11 июля 1826 года: «Верховный уголовный суд по высочайше представленной ему власти приговорил: вместо мучительной казни четвертования, Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михайле Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому приговором суда определенной, сих преступников за их тяжкие злодеяния повесить».

Российская почта по-прежнему работала бесперебойно, и газету эту получили в Васильеве на несколько дней раньше возвращения Ивана Борисовича. Самообладание изменило Елизавете Ивановне: она заболела острым нервным расстройством, затем последовал паралич. Верная подруга Анастасия Колечицкая, искренне хотевшая поддержать мать казненного преступника, неожиданно для себя оказалась перед закрытыми дверями дома Пестелей. «Глубокое горе, в которое нас повергли страшные вести, полученные с последней почтой, делают ее (Елизавету Ивановну. - О. К.) неспособной наслаждаться вашим обществом», - сообщала Софья Пестель соседке.

Девушка в один день стала взрослой: парализованная мать и убитый горем отец не могли вести хозяйство, и все хозяйственные заботы упали на ее плечи. Взаимоотношения Софьи с братом вдруг обернулись жестокой, реалистической стороной. Нательный крестик сестры сопровождал Павла Пестеля на эшафот. Восхищавшаяся в детстве братом-героем, Софья посвятила всю свою взрослую жизнь служению памяти брата-преступника. Так и не выйдя замуж, она много лет собирала его письма, приводила в порядок фамильный архив. На ее руках в 1836 году умерла Елизавета Ивановна, а еще через семь лет скончался Иван Борисович.

Родители выполнили просьбу покойного сына: после их смерти Софья осталась единственной хозяйкой родового имения. Софья Пестель прожила долгую жизнь: в 1875 году часть семейных документов она передала для публикации в журнал «Русский архив». И среди этих документов был один, который конечно же она хранила как самую драгоценную реликвию. Это было последнее письмо брата из крепости от 1 мая 1826 года, в котором содержалась приписка, обращенная лично к ней:

«Я чрезвычайно растроган нежным твоим участием и твоею дружбою ко мне. Будь уверена, мой добрый друг, что никогда сестра не могла быть нежнее любима, как ты любима мной. Продолжай, дорогая Софи, быть радостью и утешением наших бедных и несчастных родителей, и Бог, конечно, благословит тебя в этой жизни и в будущей. Я тоже и за тебя воссылаю к Нему горячие молитвы и никогда не перестану тебя любить от всего сердца. Прощай, моя дорогая, моя добрая Софи. Твой нежный брат и искренний друг Павел».

* * *

После открытия заговора декабристов штаб 2-й армии лихорадило еще несколько лет. Одной из самых важных проблем, которые пришлось решать Витгенштейну и Киселеву, было покрытие долгов бывшего командира Вятского полка - как казенных, так и частных. Денег, найденных при обыске в рабочем столе Пестеля - 957 рублей - на это явно не хватало, не хватило и истребованных «от разных мест и лиц» причитавшихся бывшему командиру вятцев сумм. Часть денег попытались «взыскать» с отставного «сибирского сатрапа» - Ивана Пестеля, по привычке считая его казнокрадом и взяточником.

Уже через месяц после казни, в середине августа 1826 года, от него стали требовать 10 тысяч рублей. «Я нахожусь в таком долгами обремененном положении, что получаемая мною аренда и пенсион, по моему распоряжению, поступают в уплату значительных моих долгов. За сим не имея способов содержать себя с семейством более в столице, я с женою и 18-летнюю дочерью заключил себя на жительство в деревню», - писал Пестель-старший Витгенштейну. И добавлял, что долги своего «несчастного сына» заплатить не в состоянии, а об оставшемся после него имуществе не имеет «совершенно никакого сведения».

Следствием этой переписки было решение армейского начальства распродать оставшиеся в Тульчине и Линцах личные вещи государственного преступника «с публичного торгу». Было проведено три аукциона, первый из них состоялся в ноябре 1826 года, второй и третий - соответственно в январе и марте 1827 года. Пошла с молотка библиотека Пестеля - и за нее было получено 545 рублей 16 копеек, за его столовое серебро получили 605 рублей с мелочью, сумма же, вырученная за «движимое имение» полковника - экипаж и лошадей, в материалах дела не зафиксирована. Все эти деньги пошли на покрытие долга полковника своему полку. Большая же часть его частных и казенных долгов после многолетней переписки по этому поводу была просто списана.

* * *

Судьбы офицеров и генералов, которые общались с Пестелем по службе и попали в сферу его конспиративной деятельности, также сложились по-разному. В 1827 году по требованию российского правительства из австрийской тюрьмы был освобожден Александр Ипсиланти; через несколько месяцев после освобождения греческий мятежник умер в Вене. Избежал наказания за участие в заговоре декабристов генерал-майор Михаил Орлов. Благодаря заступничеству брата, Алексея Орлова, он был только лишь отставлен от службы и сослан на жительство в деревню.

Продолжили службу Витгенштейн и Киселев, Рудзевич и офицеры Вятского полка. В 1828 году началась война России с Турцией - и все они приняли участие в боевых действиях. Витгенштейн и Рудзевич воевали уже в новых чинах: вскоре после казни Пестеля первый из них получил чин генерал-фельдмаршала, а второй - генерала от инфантерии. Однако служба продолжалась для них недолго: не справившийся с руководством крупной военной кампанией Витгенштейн вышел в 1829 году в отставку, в том же году умер Рудзевич.

«Либерал» Киселев, который был замешан в заговор гораздо в большей степени, чем все остальные армейские начальники, сделал блестящую карьеру. В ходе долгожданной войны с турками Киселев в полной мере смог проявить все свои военные и административные таланты. В 1828 году он - генерал-лейтенант, после занятия Молдавии и Валахии получил должность председателя Диванов - органов самоуправления княжеств. Впоследствии Киселев командовал корпусом, стал генералом от инфантерии, министром государственных имуществ, провел реформу управления государственными крестьянами, служил послом России во Франции.

В конце 1850-х годов Киселев встретился в Париже со своим бывшим другом Сергеем Волконским, прошедшим 30-летнюю сибирскую каторгу и ссылку и амнистированным в 1856 году. Киселев попытался восстановить прежние отношения - но встретил отпор со стороны Волконского.

Трагично сложилась судьба командира 18-й пехотной дивизии князя Сибирского. Пестель ничего не сказал на допросах о своих взаимоотношениях с дивизионным начальником. Однако Сибирский был неосторожен; его письмо к финансовому агенту с просьбой немедленно прислать денег было вскрыто на почте и дало повод к официальному служебному расследованию. В результате этого расследования Сибирский высочайшим приказом от 1 января 1827 года был отстранен от командования дивизией и назначен «состоять по армии» - фактически это означало почетную отставку. Дивизию у него принял генерал-лейтенант Сергей Желтухин, «учитель» Пестеля в фрунтовой науке.

По личному распоряжению императора Николая I из Военной галереи Зимнего дворца убрали два портрета генералов, опорочивших после войны свою честь. Одним из них был портрет Сергея Волконского, другим - портрет князя Сибирского. Для Сибирского началось время нищеты. Он умолял начальство 2-й армии дать ему какую-нибудь должность, был согласен даже стать порученцем у главнокомандующего - но Витгенштейн и Киселев остались глухи к его просьбам.

Глух к этим просьбам остался и Николай I. И когда в мае 1828 года молодой император проезжал через Махновку, Сибирский хотел лично просить его о помощи. Но император появился в Махновке поздно ночью и «изволил почивать в коляске»; Сибирскому пришлось ждать, пока он проснется. Изложить Николаю I суть своей просьбы он не успел: «лошадей переменили очень скоро у въезда города», и монарх уехал. Вновь на действительную службу генерал-лейтенант так и не был принят. Князь Сибирский умер в 1836 году в крайней бедности.

* * *

Отбывали каторгу декабристы, участники Южного общества. К вечной каторге был приговорен Сергей Волконский, впоследствии срок каторги ему сократили до десяти лет. После объявления приговора Сергей Волконский пытался не падать духом. По словам его будущего товарища по сибирскому изгнанию Андрея Розена, в момент совершения обряда гражданской казни князь был «особенно бодр и разговорчив».

Видимо, бывший генерал тогда плохо себе представлял, что его ждет в будущем. Через десять дней после оглашения приговора он уже был отправлен к месту отбытия наказания. И полностью он осознал все произошедшее, только прибыв на каторгу: сначала в Николаевский солеваренный завод, в потом - в Благодатский рудник, входивший в состав Нерчинского горного завода.

Первые же месяцы каторги сделали то, что не смогли сделать ни война, ни следствие - они сломили волю и мужество осужденного. Для него не были тяжелы работы в руднике: он был молод и здоров, привык за годы войны к физическим лишениям. Но быт осужденных был организован таким образом, чтобы полностью уничтожить их человеческое достоинство. Попавшие в Благодатский рудник государственные преступники находились под постоянным надзором; им было воспрещено общаться не только друг с другом, но и вообще с кем бы то ни было, кроме тюремных надзирателей. У них отобрали почти все вещи, деньги и книги, привезенные из Петербурга - не разрешали иметь у себя даже Библию.

Осужденных «употребляли в работы» наравне с другими каторжниками и при этом строго смотрели, «чтобы они вели себя скромно, были послушны поставленным над ними надзирателям и не отклонялись бы от работ под предлогом болезни». Рудный пристав вел специальный секретный дневник, где «замечал... со всею подробностью, каким образом преступники производили работу, что говорили при производстве оной: какой показал характер, был ли послушен к постановленным над ним властям и каково состояние его здоровья». Дважды в день, перед и после «употребления в работы», производился «должный обыск» преступников. От казармы к руднику и обратно они передвигались с особым конвоем - «надежным» унтер-офицером и двумя рядовыми.

Покидать камеру осужденные могли только в сопровождении часового с примкнутым штыком. «Со времени моего прибытия в сие место я без изъятия подвержен работам, определенным в рудниках, провожу дни в тягостных упражнениях, а часы отдохновения проходят в тесном жилище, и всегда нахожусь под крепчайшим надзором, меры которого строже, нежели во время моего заточения в крепости, и по сему ты можешь представить себе, какие сношу нужды и в каком стесненном во всех отношениях нахожусь положении»; «физические труды не могут привести меня в уныние, но сердечные скорби, конечно, скоро разрушат бренное мое тело», - писал Волконский жене из Благодатского рудника.

У Волконского началась глубокая депрессия, сопровождавшаяся острым нервным расстройством. «Бодрость» и «разговорчивость» его быстро прошли, не возникало и желания выделиться из общей массы каторжников. «При производстве работ был послушен, характер показывал тихий, ничего противного не говорил, часто бывает задумчив и печален» - так характеризовало каторжника тюремное начальство. «Машенька, посети меня прежде, чем я опущусь в могилу, дай взглянуть на тебя еще хоть один раз, дай излить в сердце твое все чувства души моей». Эти строки из его письма красноречиво свидетельствуют: именно надежда на скорый приезд жены в Сибирь позволила Волконскому выжить в первые страшные месяцы каторги.

Имя Марии Волконской знакомо сегодня каждому школьнику. Дочь прославленного героя Отечественной войны Николая Раевского, правнучка Михаила Ломоносова, она стала женой Волконского за год до его ареста. Ей было тогда всего 19 лет. До свадьбы она практически не знала будущего мужа и согласилась на брак только по настоянию отца. После свадьбы Волконские почти не жили вместе: дела службы и тайного общества заставляли князя надолго оставлять жену. За пять дней до ареста Волконского его жена родила сына Николая. Роды были трудными, и родные, опасаясь за ее здоровье, долго скрывали от нее правду о том положении, в котором вдруг очутился ее муж.

Однако, узнав правду, Мария Волконская решила разделить с мужем каторгу и ссылку. И, несмотря на протесты отца и матери, в ноябре 1826 года была уже в Благодатском руднике. Когда она приехала, ему стало лучше - но лишь на некоторое время. Вскоре после приезда Мария Волконская сообщала родным мужа, что «он нервен и бессилен до крайности», «его нервы последнее время совершенно расстроены, и улучшение, которому я так радовалась, было лишь кратковременным», он изъявляет «полную покорность» и «сосредоточенность в себе», «чувство религиозного раскаяния».

К сентябрю 1827 года болезнь Волконского усилилась, на нее обратило внимание тюремное начальство. Он был найден «более всех похудевшим и довольно слабым». При переводе на новое место каторги, в Читинский острог, ему было позволено взять с собой в дорогу две бутылки вина и бутылку водки. Спиртное в пути должно было заменить лекарство, поскольку при переезде «не встретится на случай надобности в лекарствах никакой помощи медицинской». В сентябре 1827 года Волконский вместе со своими товарищами прибыл на новое место каторги, в Читинский острог. Режим содержания заключенных на новом месте был гораздо более гуманным. Тюремное начальство оказалось «либеральнее»: узникам были дозволены даже ежедневные встречи с женами.

Здоровье заключенного быстро восстановилось, а вместе с ним восстановились и прежние привычки и черты характера. «На здоровье его я не могу жаловаться, что же касается его настроения, то трудно, можно сказать - почти невозможно встретить в ком-либо такую ясность духа, как у него», - писала Мария Волконская его родне. Во дворе острога был небольшой огород - и Волконский впервые увлекся «огородничеством». В Петровском Заводе, новой тюрьме, куда декабристов перевели из Читы в сентябре 1830 года, каторги как таковой вообще не было: преступников не заставляли ходить на работы, те из них, у кого были семьи, могли жить в остроге вместе с женами.

У Волконских в Петровском Заводе родилось двое детей - сын Михаил и дочь Елена. В Петровском Заводе Волконский по-прежнему занимался «сельским хозяйством». И еще до того, как истек его каторжный срок, по Сибири стала распространяться слава о необыкновенных овощах и фруктах, которые он выращивал в своих парниках. В 1835 году умерла мать Волконского, придворная дама. После смерти в ее бумагах нашли письмо с предсмертной просьбой к императору - простить сына. Последовал царский указ об освобождении Волконского от каторжных работ; еще два года он жил в Петровском Заводе на положении ссыльнопоселенца.

Весной 1837 года семья переехала в село Урик Иркутской губернии. Мария Волконская добилась для себя разрешения жить в Иркутске, чтобы иметь возможность обучать сына Михаила в Иркутской гимназии. В 1845 году получил позволение жить в Иркутске и сам Волконский, однако этим правом он практически не пользовался. Он по-прежнему жил в Урике, лишь изредка навещая семью в Иркутске. У него теперь была совсем иная жизнь - жизнь «хлебопашца» и купца. Очевидно, что по мере того, как нормализовался быт государственных преступников на каторге и поселении, отношения в семье Волконских ухудшались.

Современники и историки едины в том, что, разделив изгнание мужа, Мария Волконская совершила «подвиг любви бескорыстной». Бросив родителей, бросив ребенка, который через два года умер, «она решилась исполнить тот долг свой, ту обязанность, которая требовала более жертвы, более самоотвержения», - писал Андрей Розен. А оставшийся неизвестным современник - свидетель отъезда Марии Волконской в Сибирь - заметил, что и сама будущая изгнанница видела в себе «божество, ангела-хранителя и утешителя» для своего мужа. И обрекла себя на жертву во имя мужа, «как Христос для людей».

Но, как метко подмечал впоследствии ее внук, «куда, собственно, ехала княгиня, на что себя обрекала, этого не знал никто, меньше всех она сама. И тем не менее ехала с каким-то восторгом. И только в Нерчинске, за восемь тысяч верст от родного дома, она увидела, куда она приехала и на ч т о (разрядка в тексте. - О.К.) себя обрекла. И окружавшая пустыня понемногу овладела ее душой».

Выяснение деталей личной жизни Марии Волконской в Сибири - дело столь же неблагодарное, сколь и бесперспективное. Однако побывавший в 1855 году в Сибири сын декабриста Якушкина Евгений отмечал, что брак Волконских, «вследствие характеров совершенно различных, должен был впоследствии доставить много горя Волконскому и привести к той драме, которая разыгрывается теперь в их семействе». «Много ходит невыгодных для Марии Николаевны слухов про ее жизнь в Сибири, - отмечает Евгений Якушкин, - говорят, что даже сын и дочь ее - дети не Волконского... Вся привязанность детей сосредотачивалась на матери, а мать смотрела с каким-то пренебрежением на мужа, что, конечно, имело влияние и на отношение к нему детей».

Образ жизни Сергея Волконского на поселении совершенно не соответствовал образу жизни его жены. После окончания каторжного срока он получил большой участок земли - и все силы отдал обработке этого участка. Современник вспоминает: «Попав в Сибирь, он как-то резко порвал связь со своим блестящим и знатным прошедшим, преобразился в хлопотливого и практического хозяина и именно опростился, как это принято называть нынче.

С товарищами своими он хотя и был дружен, но в их кругу бывал редко, а больше водил дружбу с крестьянами; летом пропадал целыми днями на работах в поле, а зимой его любимым времяпрепровождением в городе было посещение базара, где он встречал много приятелей среди подгородных крестьян и любил с ними потолковать по душе о их нуждах и ходе хозяйства».

Волконская же «была дама совсем светская, любила общество и развлечения и сумела сделать из своего дома главный центр иркутской общественной жизни». И в окружавшем Волконскую светском обществе ее муж очень быстро приобрел ту же самую репутацию, которая сопутствовала ему до Сибири, - репутацию человека «странного». «Знавшие его горожане немало шокировались, когда, проходя в воскресенье от обедни по базару, видели, как князь, примостившись на облучке мужицкой телеги с наваленными хлебными мешками, ведет живой разговор с обступившими его мужиками, завтракая тут же вместе с ними краюхой серой пшеничной булки».

«В салоне жены Волконский нередко появлялся запачканный дегтем или с клочками сена на платье и в своей окладистой бороде, надушенной ароматами скотного двора или тому подобными несалонными запахами»; «вообще в обществе он представлял оригинальное явление, хотя был очень образован». К концу своего пребывания в Сибири ссыльнопоселенец Сергей Волконский собственным трудом собрал приличное состояние - и снова сумел «найти свою судьбу, выйти из строя, реализовать свою собственную личность».

В августе 1855 года, когда в Сибирь дошло известие о смерти Николая I, Мария Волконская уехала из Иркутска. Уехала потому, что совместное существование супругов стало просто невозможным. Через несколько дней после ее отъезда новый император Александр II издал манифест, в котором объявил помилование оставшимся в живых декабристам. В сентябре 1856 года, бросив «землепашество», Сибирь покинул и Сергей Волконский.

Умер Сергей Волконский 28 ноября 1865 года, на два года пережив свою жену. До последних дней жизни он, по словам его сына Михаила, сохранил «необыкновенную память, остроумную речь, горячее отношение к вопросам внутренней и внешней политики и участие во всем, близком ему».

* * *

Алексей Юшневский тоже был приговорен к вечной каторге, которую ему впоследствии сократили до 13 лет. На его долю не выпало тех испытаний, через которые прошел Сергей Волконский - в Нерчинский завод его не отправили. После оглашения приговора бывший генерал-интендант больше года провел в Шлиссельбурге и только в октябре 1827 года был отправлен к месту отбытия наказания. Сенатор князь Куракин, ревизовавший в 1827 году Сибирь и имевший поручение от шефа жандармов Бенкендорфа опрашивать государственных преступников о «претензиях», встретил Юшневского в Томске, когда он с партией каторжников отправлялся в Читинский острог.

По отзыву Куракина, Юшневский и его товарищи «имели вид скорее автоматов, нежели человеческих личностей, которых препровождают на каторжные работы». Отвечая на вопросы сенатора, каторжники «не проявили решительно ничего особенного - ни раскаяния, ни печали, ни дерзости». Сибирское изгнание с Юшневским разделила его жена Мария Казимировна, приехавшая в Сибирь в 1830 году.

В 1839 году бывший генерал-интендант - одним из последних осужденных по делу о тайных обществах - вышел на поселение и занялся педагогической деятельностью. Жизнь Юшневских в Сибири была нищенской и голодной: денег не было даже на самое необходимое. «В течение 10 лет мы не переменяли белья. Бедная жена моя скрывает от меня, до какой степени она в нем нуждается, а пособить нечем. Будучи отцом семейства, ты поймешь, что должен я чувствовать, смотря на все это», - сообщал Юшневский брату Семену в 1840 году.

Впрочем, бывший генерал-интендант и тут не изменил себе, не упал духом и остался «стоиком»: кроме брата, практически никто не знал о его бедах. Он старался не одалживать денег у своих товарищей по изгнанию - зная, что отдать долги он все равно не сможет. После освобождения Юшневский прожил недолго: он скончался 10 января 1844 года от сердечного приступа, трех месяцев не дожив до своего 58-летия. Приступ этот настиг его внезапно - на похоронах декабриста Федора Вадковского.

24

* * *

Особо следует остановиться на судьбе двух ближайших соратников Пестеля - прапорщика Нестора Ледоховского и капитана Аркадия Майбороды. Декабрист Штейнгейль писал в мемуарах, что после доноса Майборода «исчез в презрении». Понятно, декабристам очень хотелось верить в подобный исход событий. На самом же деле доносчик никуда не исчезал, напротив, в 1830-1840-х годах он был личностью заметной.

Постдекабристская биография Майбороды оказалась весьма богатой. Он храбро воевал: был участником Русско-персидской войны, штурмовал Аббас-Абад и Эривань. В 1831 году Майборода, уже подполковник, принимал участие в подавлении восстания в Польше, отличился при штурме Варшавы. В 1832 году воевал против горцев в Северном Дагестане, в 1841 году «за отличие по службе» стал полковником. С июля 1841 года по октябрь 1842 года был командиром карабинерного полка князя Барклая де Толли, с октября 1842-го по январь 1844 года - командиром пехотного Апшеронского полка.

Николай I не забывал Майбороду: в начале 1840-х годов император был крестным отцом его дочерей Екатерины и Софьи, по поводу рождения каждой из них счастливый отец награждался перстнем с бриллиантами. Очевидно, зная его жадность, Николай постоянно одаривал его деньгами. Получал доносчик и всякого рода высочайшие благоволения. Однако за скупыми данными послужного списка - несладкая жизнь изгоя, отвергнутого сослуживцами, вынужденного по-прежнему скитаться из полка в полк, действительно жившего в презрении и так и не обретшего долгожданного покоя.

В 1845 году полковник Майборода трагически погиб. Судьба Майбороды, возможно, сложилась бы как-то иначе, если бы жизнь не столкнула его с человеком, в конце концов осуществившим возмездие по отношению к предателю, Иваном Павловичем Шиповым. Имя Ивана Шипова (в 1825 году полковника Преображенского полка), как и его старшего брата Сергея (в 1825 году генерал-майора, командира гвардейской бригады и Семеновского полка), хорошо известно историкам-декабристоведам. Оба брата были близкими друзьями Павла Пестеля. Именно Пестель принял их в Союз спасения.

Прекрасно знали Шиповы и других декабристских лидеров: учредителей первого тайного общества братьев Муравьевых-Апостолов, Никиту Муравьева, князя Сергея Трубецкого. Состояли Шиповы и в Союзе благоденствия. Оба являлись членами Коренного совета, руководящего органа тайной организации. Более того, Иван Шипов присутствовал на петербургских совещаниях Коренного совета в начале 1820 года, предоставив для одного из них свою квартиру. Как и большинство участников совещаний, он голосовал за введение в России республиканского правления и активно обсуждал возможность цареубийства. В начале 1821 года Иван Шипов вместе с Михаилом Луниным принял в тайное общество Александра Поджио, впоследствии одного из самых решительных заговорщиков.

Судя по показаниям Поджио, Шипов объявил ему о намерении убить императора Александра. На следствии Поджио не мог вспомнить точно, было ли это объявление сделано от имени всего общества или проект цареубийства был личной инициативой Шипова. Есть сведения, что Иван Шипов, в отличие от старшего брата, отошедшего в начале 1820-х годов от тайных обществ, был членом Северного общества и находился в курсе дел общества Южного.

И только после 1823 года - года подавления революции в Испании и почти всеобщего разочарования в революционном способе действий - несколько отошел от активной деятельности в заговоре. Вполне естественно поэтому, что, готовя военное восстание в Петербурге, диктатор этого восстания князь Сергей Трубецкой очень надеялся на помощь обоих братьев Шиповых. Но и Сергей, и Иван Шиповы в помощи князю Трубецкому отказали и свои части в помощь мятежникам не вывели. Историки считают, что они просто испугались ответственности. Но возможно и другое объяснение поведения братьев: зная о личной вражде Пестеля и Трубецкого, они принципиально не хотели помогать действовавшему через голову их друга диктатору.

Справедливости ради следует отметить, что и особой активности в деле подавления мятежа братья Шиповы не проявили. Так, из трех полков бригады Сергея Шипова два - Лейб-гренадерский и Гвардейский морской экипаж - восстали почти в полном составе. При этом экипаж выходил на площадь в присутствии своего бригадного генерала, и он практически ничего не сделал для удержания матросов в казармах. Когда Аркадий Майборода, конкретизируя свой донос на Пестеля, представил начальству список известных ему деятелей тайных организаций, то под № 5 он указал своего полкового командира, а под № 7 - генерал-майора Сергея Шипова с пометой «якобы отклонился».

Упоминается в показаниях доносчика и Иван Шипов, но уже в качестве действующего участника заговора. И одним из первых вопросов, заданных только что арестованному Пестелю следователями, был вопрос о его взаимоотношениях с Сергеем Шиповым. Придерживавшийся в начале следствия тактики запирательства, Пестель отвечал пространно и неоткровенно:

«С генерал-майором же Шиповым я очень знаком. Сие знакомство произошло оттого, что отставной генерал-майор Леонтьев был прежде женат на родной моей тетке, а теперь женат на родной сестре генерал-майора Шипова. Когда мы бывали вместе, то всегда очень много разговаривали о службе, ибо большие оба до нее охотники. После выезда моего из Петербурга не получал я однако же писем от него и сам только раз к нему писал чрез майора Реброва, прося об обучении унтер-офицера, из Вятского полка в Петербург посланного».

Вскоре следствию стало известно об истинной роли братьев Шиповых в заговоре. Иван Шипов был привлечен к дознанию, сохранилось его следственное дело. Сергей Шипов к следствию не привлекался, но комиссия собирала о нем сведения. В конце концов император Николай I оставил многочисленные свидетельства о причастности Шиповых к заговору без внимания. Конечно же при этом была учтена их позиция в дни, предшествующие восстанию на Сенатской площади. Правда, за возможность нормально жить и продолжать службу братья заплатили очень высокую цену.

Генерал-майор Сергей Шипов прошел жестокую проверку на лояльность, став в прямом смысле слова палачом своих друзей. Он вместе со многими другими гвардейскими начальниками участвовал в церемонии исполнения приговора над государственными преступниками: командовал сопровождавшим осужденных гвардейским конвоем. Князь Трубецкой вспоминал: «После барабанного боя нам прочли вновь сентенцию и профос начал ломать над моею головою шпагу (мне прежде велено было встать на колени). Во весь опор прискакал генерал и кричал: “Что делаете?” С меня забыли сорвать мундир. Подскакавший был Шипов. Я обратился к нему, и мой вид произвел на него действие медузиной головы. Он замолчал и стремглав ускакал».

Пришлось Сергею Шипову конвоировать на эшафот своего друга Павла Пестеля и близкого приятеля Сергея Муравьева-Апостола. После казни заговорщиков генерал-майор продолжил свою яркую военную карьеру. Карьеру делал и Иван Шипов. В 1826 году он был назначен командиром штрафного гвардейского Сводного полка, вскоре по сформировании брошенного в самое пекло Кавказской и Персидской войн.

Полк состоял из гвардейских солдат, московцев и лейб-гренадеров, участвовавших в восстании на Сенатской площади. Несколько офицеров, как и командир полка, тоже были причастны к заговору. Полк отправлялся на войну для того, чтобы, как сказано в приказе по Гвардейскому корпусу, «иметь случай изгладить и самое пятно минутного своего заблуждения и запечатлеть верность свою законной власти при первом военном действии».

Ивану Шипову и его сослуживцам предстояло кровью искупить свое участие в заговоре. Лишь в декабре 1828 года, после возвращения полка в Россию с победой, его расформировали, а Шипова-младшего простили: он стал генерал- майором и командиром Лейб-гренадерского полка нового состава. Будучи прощенными, Шиповы, однако, не смогли после гибели и ссылки товарищей жить спокойно, делая вид, что ничего не произошло. Их поступки в 1830-х годах свидетельствуют: имея все основания обвинять себя в трусости и подлости, братья старались доказать свое право на самоуважение и уважение окружающих. Сергей Шипов, рискуя карьерой, стал одним из посредников в нелегальной переписке сосланных в Сибирь декабристов с их петербургскими друзьями и родственниками.

Иван Шипов, рискуя не только карьерой, но и свободой, практически открыто и гласно свел счеты с Аркадием Майбородой. Биографии Майбороды и Шипова-младшего впервые пересеклись еще в 1826 году, в начале их совместной службы в Сводном полку. И хотя в 1831 году доносчик заявил, что его командир «утеснял» его «в продолжении шести лет», сведений о конкретных конфликтах между ними в годы службы в этом полку не обнаружено. Более того, Шипов дважды представлял Майбороду к орденам, несколько раз к высочайшим благодарностям и денежным поощрениям. Майборода пошел на службу в Сводный полк добровольно, и для него эта служба была не штрафом, а возможностью отличиться на войне.

Ясно, что находившийся под подозрением командир полка не мог открыто противостоять Майбороде, вполне доказавшему в 1825 году свою верность властям. В 1828 году Майборода вернулся в Лейб-гренадерский полк, стал командиром батальона и оказался в подчинении уже прощенного Ивана Шипова. Именно тогда офицеры полка с молчаливого одобрения своего командира начали систематическую травлю доносчика. Майбороду оскорбляли прямо в лицо, прилюдно и никого не стесняясь.

Батальонный командир жаловался на «наглые дерзости» сослуживцев, на то, что младшие офицеры, не имеющие к нему никакого уважения, обижают его «до такой крайности, которая превышает всякое вероятие». Сослуживцев Майбороды можно понять: он, как и Пестель, был заговорщиком, государственным изменником. Кроме того, он был растратчиком и прощение за преступления купил ценою предательства.

Вне зависимости от того, как каждый из офицеров относился к декабристам вообще и к Пестелю в частности, присутствие Майбороды в полку не могло не восприниматься ими как явление позорное и с понятием о чести несовместимое. Его явно пытались спровоцировать на дуэль и тем самым если не убить, то во всяком случае убрать из полка: участие гвардейца в дуэли каралось в Николаевскую эпоху как минимум переводом в армию. Но сам Майборода драться на дуэли и уходить из полка не собирался, продемонстрировав тем самым еще и собственную трусость.

Скорее всего, именно поэтому в открытую схватку с предателем был вынужден вступить сам Иван Шипов. Исход этой схватки был непредсказуем. Начало открытого противостояния Шипова и Майбороды датировано октябрем 1831 года. Лейб-гренадеры участвовали тогда в подавлении восстания в Польше, а обстоятельства дела позволяли при желании припомнить «неблагонадежное» прошлое Шипова и обвинить его в пособничестве польским повстанцам.

Командир полка отказался выполнить просьбу Майбороды о наказании нижних чинов, читавших и хранивших у себя «польские на русском языке напечатанные мятежнические воззвания». При этом, несмотря на протесты подполковника, Шипов убрал из батальона Майбороды его верного агента, унтер-офицера Григория Балашова, собственно и донесшего о появившихся среди солдат воззваниях.

Балашова перевели не просто в другой батальон, но в роту одного из самых яростных врагов Майбороды поручика Витковского. Получив приказ о переводе Балашова, батальонный командир подал командиру полка раздраженный рапорт, в котором, между прочим, намекал на неблагонадежность Шипова: «Посудите, могу ли я в полной мере отвечать начальству за сохранение во вверенном мне батальоне должного устройства и не лишаюсь ли я при таких обстоятельствах средства предупреждать беспорядки, в батальоне сем случиться могущие».

Переписка Майбороды с Шиповым по этому поводу продолжалась две недели. При этом Майборода в выражениях не стеснялся. «Утеснения, в продолжение шести лет вашим превосходительством мне делаемые, имеют неисчислимые доказательства», - утверждал подполковник. Он требовал от Шипова предоставить дело о переводе Балашова «на усмотрение вышнего начальства», только от вмешательства которого ожидал «справедливости».

Конечно, писать так к непосредственному начальнику мог только человек, уверенный в своей безнаказанности. Майборода мог быть уверен по крайней мере в том, что «вышнее начальство», памятуя о доносе 1825 года, сделает выбор именно в его пользу. Но в этом столкновении доносчик все-таки оказался побежденным. Шипов обвинил его в нарушении отношений субординации, и обвинение это подтвердил великий князь Михаил Павлович, тогда командир Отдельного гвардейского корпуса.

Великого князя трудно упрекнуть в симпатиях к заговорщикам: будучи членом Следственной комиссии по делу декабристов, он хорошо знал, какую участь заговорщики уготавливали ему самому и его семье. Вряд ли Михаил Павлович был связан дружескими отношениями с Иваном Шиповым, бывшим участником тайных обществ. Однако «пятно заблуждения» Шипов с себя уже смыл, командуя Сводным полком. Кроме того, нелюбовь к заговорщикам вовсе не означала для царского брата (имевшего, в отличие от Майбороды, прочные понятия об офицерской чести) уважение к доносчику и готовность оправдывать все его действия.

Приказом по Гвардейскому корпусу Майборода был отстранен от командования батальоном. Затем дело поступило на рассмотрение императора. «За несовместную с порядком службы переписку с полковым командиром генерал-майором Шиповым 2-м и несоблюдение чрез то отношений подчиненного к начальнику» подполковник Майборода был переведен в армию, в пехотный полк графа Паскевича-Эриванского.

При этом либо сам царь, либо те, кто готовил для него приказ о переводе Майбороды (возможно, и Шипов через третьих лиц), реализовали свое желание не только наказать, но и унизить доносчика. Вряд ли можно считать случайностью, что высочайший приказ датирован 14 декабря 1831 года. Именно под этим числом штраф был записан и в послужной список подполковника.

В XIX веке штрафование означало для офицера не только моральное унижение. Офицер, получивший штраф, подвергался всякого рода ограничениям по службе: его обходили при получении следующего чина и назначении на должность, даже в случае последующего снятия штрафа он не получал права на знак отличия беспорочной службы. Судьба Майбороды не стала исключением из общего правила.

Оказавшись в армии, с 1831 по 1845 год он сменил еще шесть полков и выслужил всего лишь один чин - полковника. Дисциплинарные наказания в русской армии влекли за собой и материальные потери: в случае выхода в отставку штрафованный не имел возможности рассчитывать на «полный пенсион» - получение того же денежного содержания, что и на службе, но в виде пенсии. Для страстно любившего деньги подполковника этот фактор наверняка был более значимым, чем все предыдущие.

В 1833 году Майборода просил императора разрешить ему по болезни оставить действительную военную службу «с отчислением состоять по армии и с награждением единовременным денежным пособием». К прошению была приложена медицинская справка о том, что подполковник страдает «закрытым почечуем (геморроем. - О.К.)», «сопровождаемым жестокими припадками, а именно: сильною болью в глазах, стеснением в груди и сильным трепетанием и биением сердца и постоянною болью в чреслах и пояснице».

Медицинский департамент Военного министерства подверг справку сомнению: счел, что «по описанным в свидетельстве болезненным припадкам» здоровье подполковника нельзя признать «совершенно расстроенным». И вместо «отчисления» и «награждения» Майборода был просто отставлен от службы с пенсионом в размере всего лишь трети жалованья (300 рублей в год ассигнациями). Через год он вернулся в строй: на 300 рублей в год жить было действительно нелегко.

В 1836 году Майборода просил о снятии штрафа, ему отказали. Штраф с него был снят лишь через 11 лет после его наложения, в октябре 1842 года, когда Майборода уже почти два года был полковником и больше года командиром карабинерного полка князя Барклая де Толли. Через три дня после снятия штрафа он получил под свою команду Апшеронский пехотный полк, активно воевавший на Кавказе.

Но и в Апшеронском полку Майборода продолжал влачить жалкое существование: сведения о его прошлом, иногда даже и не вполне достоверные, переходили из полка в полк вслед за ним. Согласно мемуарам одного из офицеров-апшеронцев, П.А. Ильина, известия о том, что полковник «служил казначеем в полку, командуемом Пестелем», и предал командира, очень быстро сделались известны офицерам. Казначеем в Вятском полку Майборода не был, однако к полковым деньгам имел прямое отношение. И «что-то в роде отвращения», которое почувствовали к новому начальнику офицеры, было вполне оправдано.

Ильин вспоминал: «Приехал Майборода. Высокий рост, короткая талия и длинные ноги делали его некрасивым, хотя лицо его было недурно; но темная кожа лица, синие полосы от просвечивающей бороды на гладко выбритых и лоснящихся щеках, строгий взгляд, сухой тон разговора до крайности, медленность движений и неуклюжесть их расположили к нему всех антипатично. Дома, во время обеда, на который приглашались им офицеры, он был неразговорчив. Жена и свояченица его молчали во весь обед, не зная, куда девать глаза, когда кто-нибудь из нас заговаривал с ними, и офицеры, сострадая загнанному положению женщин, как подозревали они, чувствовали себя за обедом у Майбороды ничуть не веселее, чем за столом на поминках».

Как командир Майборода тоже не вызывал доверия у своих подчиненных. По словам Ильина, полковник «был молчалив и медлен одинаково», и в этом офицеры усмотрели недостаток военной храбрости. В итоге у апшеронцев сформировалось стойкое «враждебное отношение» к командиру. Однако Апшеронским полком Майборода командовал недолго. Уже в январе 1844 года он, «по воле начальства», был отставлен от командования, в июне того же года уволен на восемь месяцев в отпуск по болезни.

В феврале 1845 года Аркадий Майборода был «выключен из списков состояния полка». Формулировка, с которой полковник покинул военную службу, свидетельствует: он был изобличен в серьезном преступлении. 12 июля 1826 года, за день до казни декабристов, с такой же формулировкой оборвалась служба Павла Пестеля. Сведений о том, какое преступление на этот раз совершил Майборода, обнаружить не удалось. Видимо, высшее военное начальство просто не хотело предавать эти сведения гласности...

Постдекабристская биография Нестора Ледоховского тоже оказалась весьма интересной. Согласно послужному списку, после освобождения Ледоховский, как и Майборода, долго воевал, «в 1826, 27 годах был в походах противу персиян, в 1828, 1829 годах противу турок и в 1830 году противу горских народов». Всю жизнь он состоял под полицейским надзором. В 1836 году в жизни графа произошла история, зеркально похожая на ту, в которой за пять лет до того оказался Майборода. В декабре этого года Ледоховский, тогда поручик Мингрельского егерского полка, жил в Пятигорске.

Один из его сослуживцев, прапорщик Иван Аркадьевич Нелидов, нанес ему публичное оскорбление. Согласно материалам следствия, «прапорщик Нелидов и граф Ледуховский (его фамилия в документах пишется по-разному. - О.К.), находясь по болезни в городе Пятигорске в общем Благородном собрании, поссорились за танцы, причем первый публично говорил Ледуховскому, что он должен ценить снисхождение, которое ему оказывают, принимая его в собрание, при всей дурной его репутации, а не говорить громче других, и что ему, Нелидову, известны его проказы. Прежде же того Нелидов относился с дурной стороны о Ледуховском в доме вдовы генерал-лейтенанта Мерлини».

В цитированном фрагменте особо примечательно указание на вдову генерал-майора Мерлини. Екатерина Ивановна Мерлини хорошо известна пушкинистам и лермонтоведам. В Пятигорске дом Мерлини был одним из центров светской жизни. В этом доме был Пушкин - и хозяйка дома оказалась персонажем его неоконченного «Романа на Кавказских водах». В конце 1830-х - начале 1840-х годов там неоднократно бывал Лермонтов. И сама Екатерина Мерлини, и посетители ее салона (современники называли их мерлинистами) славились своим консерватизмом и не выносили даже намека на свободомыслие.

В 1834 году жертвой Мерлини и ее друзей стал бывший декабрист Степан Михайлович Палицын, сосланный на Кавказ после разгрома тайных обществ. Палицын служил в Пятигорске, где его и невзлюбили мерлинисты. По инициативе Екатерины Мерлини был составлен донос, в котором бывшему заговорщику вновь инкриминировалось вольнодумство. И хотя выяснилось, что Палицын на этот раз ни в чем не виноват, донос стоил ему нескольких месяцев тюремного заключения.

Ледоховский был знаком с Палицыным, так же, как и он, в прошлом был замешан в декабристский заговор, находился под надзором полиции. Оскорбляя его в доме Мерлини, Нелидов, очевидно, имел в виду репутацию хозяйки салона и ее гостей, хотел доказать свои верноподданнические чувства. Не исключено, что он преследовал и еще одну цель: укрепить свое положение в полку, продемонстрировать полковым товарищам собственную силу и власть.

Вообще же прапорщик был, судя по документам, жестоким и наглым светским повесой, считавшим себя неизмеримо выше других и не признававшим никаких нравственных обязательств. Отец его - генерал-лейтенант и сенатор Аркадий Иванович Нелидов - знал особенности характера сына и пытался вести воспитательный процесс весьма крутыми мерами. Так, в 1827 году он добился, чтобы сына перевели из Кавалергардского полка в действующую армию, а в 1834 году и вовсе упрятал его в тюрьму «за различные неприличные поступки». Но воспитывать сына Нелидову-старшему постоянно мешала дочь Варвара, знаменитая фрейлина, фаворитка императора Николая I.

Варвара Нелидова, очень любившая брата, то и дело выручала его из всевозможных неприятностей, и поэтому педагогические усилия отца оказались в итоге напрасными. Все отрицательные качества Ивана Нелидова вполне раскрылись в истории с Ледоховским. Прапорщик, видимо, был уверен, что, оскорбив Ледоховского, он ничем не рискует. С одной стороны, у него были высокие покровители, с другой - надежда на то, что его однополчанин, едва избежавший в 1826 году наказания, не станет раздувать скандал, привлекая к себе всеобщее внимание. Нелидов, однако, плохо знал Ледоховского. В 1830-х годах граф уже не был зеленым юнцом, он стал опытным боевым офицером. Но, судя по его поступкам, внутренне он остался таким же, каким был в 1825-м: искренним, пылким, решительным до безрассудства.

Сносить оскорбления Ледоховский не пожелал и вызвал обидчика на поединок. Нелидов испугался и решил отказаться от дуэли: для него как для штрафного участие в ней означало неминуемое разжалование. Ледоховскому было отправлено дерзкое письмо: оскорбитель объяснял, что, зная графа только лишь по «невыгодным» рассказам о нем, не может «забыться до того», чтобы принять его вызов. Тут уже за честь Ледоховского вступились другие офицеры-мингрельцы. И дело, конечно, не в том, что сослуживцы графа разделяли его взгляды. Просто, оскорбив Ледоховского и отказавшись при этом от дуэли, Нелидов опозорил и свой полк в целом, и каждого офицера-мингрельца.

Выходило, что среди мингрельцев есть трусы, что офицера Мингрельского полка можно безнаказанно оскорбить. Сослуживцы предложили наглому прапорщику выбор: либо публично подтвердить справедливость «невыгодных» сплетен о Ледоховском, либо принять его вызов, либо, если он все же не захочет стреляться с графом, выйти на поединок с любым из них. Нелидов, очевидно, полагаясь на своих влиятельных заступников, мнение сослуживцев игнорировал. Офицеры же такого пренебрежения к себе терпеть не пожелали.

Согласно материалам следствия, вернувшись после одного из светских приемов у Мерлини к себе на квартиру, Нелидов «едва успел сесть за письменный стол, как в комнату к нему вошли Лядоховский, Яковлев, Пепин и Губский-Высоцкий (офицеры Мингрельского егерского полка. - О.К.). Увидя толпу, Нелидов схватил пистолет и с криком “вон” хотел насыпать пороху на полку, но в то же время получил от Лядоховского удар палкою по голове и выронил пистолет на пол, потом еще несколькими повторными ударами сделаны были ему три значительные раны на голове». После чего офицеры покинули квартиру Нелидова.

Согласно представлениям эпохи, после этой истории выбора у прапорщика теперь не оставалось: публичное оскорбление действием считалось самым тяжким. Нелидову оставалось только одно - дуэль. Этого, видимо, и добивались офицеры-мингрельцы. Но Нелидов опять обманул их ожидания. Он предпочел сделать то, что считалось уж совсем бесчестным: пожаловался начальству, подал рапорт по команде. Через несколько дней Ледоховского и Нелидова арестовали, началось следствие. Следствие лично контролировал командующий Отдельным кавказским корпусом генерал от инфантерии барон Г.В. Розен. Как известно, он сочувствовал декабристам.

На Розена пытались влиять нелидовские покровители. Например, граф Клейнмихель, доверенное лицо императора и родственник Нелидовых, просил Розена отпустить прапорщика и судить одного Ледоховского. Клейнмихель прозрачно намекал на то, что об освобождении прапорщика просит его могущественная сестра, но его намекам Розен не внял. А когда Варвара Нелидова попросила императора пощадить брата, Николай I потребовал сведения о службе и поведении прапорщика. Узнав о прошлом Ивана Нелидова, император тоже не стал вмешиваться в ход следствия.

В итоге «по высочайше утвержденной 19 июля 1839 года конфирмации командира Отдельного кавказского корпуса велено графа Ледоховского выдержать в Метехском замке, в каземате, 5 месяцев и потом употребить по-прежнему на службу, а Нелидова, по выдержании в Метехском замке на гауптвахте одного месяца, отправить в распоряжение генерал-адъютанта Перовского. Вследствие сего Нелидов приказом 18-го августа того же года переведен в Оренбургский линейный № 2 баталион».

Отсидев в каземате положенный по приговору срок, Ледоховский вернулся в полк, но служить больше не пожелал и подал прошение об отставке; соответствующий приказ последовал 18 мая 1841 года. При этом поручик стал штабс-капитаном, но, как штрафной, не получил ни пенсиона, ни права ношения офицерского мундира. Уезжая из полка, граф «обязался иметь жительство Волынской губернии Кременецкого уезда в деревне Комаровке». Жить ему предстояло по-прежнему под надзором полиции.

* * *

...Сергей Волконский, вернувшись из Сибири, специально собирал сведения о жизни Майбороды после доноса. Волконский называет в качестве причины отставки доносчика с должности командира Апшеронского полка его очередную растрату. Очевидно, эту версию можно принять, в ее пользу свидетельствует патологическая жадность Майбороды. После этой растраты, по словам того же Волконского, Майборода «поносную и преступную свою жизнь кончил самоубийством».

Самоубийство Майбороды стало общим местом в мемуарах. Правда, способ самоубийства мемуаристы описывают по-разному. По словам Николая Басаргина, Майборода «в припадке сумасшествия перерезал себе горло». А офицер-апшеронец Ильин утверждал, что Майборода, «приставив большой аварский кинжал к груди, упал на него во весь рост свой, и кинжал вышел в спину».

Между тем существует документ, проливающий некоторый свет на обстоятельства смерти полковника Майбороды. Это - копия свидетельства о его смерти. Вот ее текст:

«Копия.

Свидетельство

Вследствие предписания конторы Темир-Хан-Шуринского военного госпиталя, последовавшего 13-го апреля 1845 года за № 167, вечером того числа приступили с следователем Мингрельского егерского полка господином майором Грекуловым к анатомическому исследованию тела состоящего по армии господина полковника Майбороды, заколовшего себя кинжалом.

Полковник Майборода характера был строгого, жизни воздержанной, религиозен, молчалив, любил уединение и весь круг ему приближенных составляло одно его семейство, печать какой-то скорби и при веселом расположении духа выражалась всегда на лице его, в последние дни своей жизни он был задумчив, совсем не выходил из своего дома, жаловался на теснение правой стороны груди, называл своих детей несчастными и скорбел о будущей их участи, нежность отца семейства, ограничиваемая частым беспокойством, выражала тревожную его душу и тяготу жизни; 12-го апреля в пять часов по полудни, заперши за собою дверь кабинета, вонзил себе кинжал в левую часть груди.

По наружном осмотре трупа оказалось: что полковник Майборода имеет около 50 лет от роду, телосложения атлетического, тучен; на левой стороне груди между восьмым и девятым ребром под соском находилась поперечная длиною в ладонь кровавая рана, подобная этой рана находилась на левой части спины между 10 и 11 ребром длиною в два поперечные пальца. Кроме такового повреждения видны были на лбу два кровавые пятна, с осаднением кожицы, которые произошли от ушиба в минуту ранения, других повреждений и равно каких-либо пятен нигде на поверхности тела не замечалось.

Вскрывши грудную полость для исследования раны и повреждения частей, мы нашли грудную полость наполненную кровью, ход раны имел направление спереди назад, сверху вниз и проходил через нижнюю долю левого легкого, минуя оболочки сердца, правое легкое было здорово, спавши и прижато к ключице; преследуя дальнейший ход раны, вскрыта была нами брюшная полость, которая подобно полости грудной была наполнена кровью, рана проходила чрез грудно-брюшную преграду прямо в селезенку чрез нее, как описано при наружном осмотре, кончилась между 10 и 11-м ребрами на спине.

Желудок был здоров, пуст, исключая небольшого количества желудочной слизи и воды, никакого содержания в нем не находилось, кишки также были здоровы и пусты, печень в объеме представлялась очень увеличенною, покрывала почти две трети желудка и поднимала грудно-брюшную преграду вверх, поверхность имела бугристую, цвет соломенный, на осязание жестка, при разрезе хрустит. Селезенка была рыхла, но в объеме не увеличена. Мозг со всеми его оболочками найден был в совершенно здоровом состоянии.

Из всего найденного при исследовании заключаем, что смерть полковника Майбороды произошла от безусловно смертельной раны в грудь, нанесенной себе кинжалом в припадке меланхолии. Что осмотр сделан по сущей справедливости, в том свидетельствуем апреля 13 дня 1845 года. Укрепление Темир-Хан-Шура.

Подлинное подписал прикомандированный к Темир-Хан-Шуринскому госпиталю Грузинского гренадерского полка лекарь Глаголев, при анатомировании присутствовал следователь Мингрельского егерского полка, майор Грекулов. Верно: Командующий войсками в Северном и Нагорном Дагестане генерал-лейтенант князь Бебутов.

Сверял исправляющий должность адъютанта поручик Васильев».

Свидетельством о смерти Майбороды сразу же опровергаются утверждения мемуаристов о том, что доносчик «перерезал себе горло». Но в документе этом много странностей и несообразностей. Во всяком случае оно совершенно не сходится с принятой в 1840-х годах практикой составления такого рода документов. Еще в 1832 году академик Медико-хирургической академии, генерал-штаб-доктор Сергей Громов, знаменитый на всю Европу российский врач, написал книгу «Краткое изложение судебной медицины для академического и практического употребления».

Медицинский совет Министерства внутренних дел признал эту книгу официальным руководством к действию. Книга бесплатно выдавалась всем практикующим врачам. Более того, по этой книге учились все российские студенты-медики. И трудно поверить, что проводивший вскрытие лекарь Глаголев был с «Кратким изложением» незнаком.

Согласно громовской методике, при осмотре человека, погибшего насильственной смертью, следовало прежде всего тщательно исследовать предметы, причинившие «непоправимый вред» - подробно описать «те обстоятельства, при которых найдены были предметы». Необходимо было обратить внимание: «а) на наружные оных качества, как то: вид, величину, вес или тяжесть, остроту или тупость и т. д.; b) на место и обстоятельства, где и при которых оные найдены, и c) на соответственность или несоответственность с причиненным повреждением тела».

В свидетельстве о смерти Майбороды сообщается, что причиной смерти стал кинжал - но о самом кинжале в тексте нет ни слова. Если он остался в ране, то кто и когда его извлек оттуда? А если кинжал в ране обнаружен не был, то непонятно, каким образом установлено орудие самоубийства, почему решено, что это вообще был кинжал. Принадлежал он Майбороде, нет ли, как выглядел, где найден - неизвестно. После определения «предметов» следовало, согласно Громову, с помощью наружного осмотра и вскрытия определить причину смерти.

Предстояло также выяснить, сам ли человек убил себя или ему помогли это сделать: «Если успели мы открыть и доказать, что человек действительно умер насильственной смертию, то нередко спрашивается еще, сам ли он был причиною оной, или кто-либо другой, умышленно или неумышленно». В заключении о смерти Майбороды вывод однозначен: полковник «безусловно смертельную рану в грудь» нанес себе сам.

Но никаких доказательств этому утверждению не приводится. Более того, лекарь словно и не усомнился в том, что в случае самоубийства удар вряд ли может быть направлен «спереди назад, сверху вниз». Но такой случай был специально описан Громовым: если рана «имеет направление сверху вниз, то думать должно, что не сам умерший был причиною смертельной своей раны».

Лекарь Глаголев объявил две ссадины на лбу Майбороды результатом ушиба при падении «в минуту ранения». Согласно же громовской методике «расшибленное лицо» покойного относилось к «признакам обороны», а это уже давало достаточные основания, дабы предположить, что произошло убийство. Глаголев утверждал: причина самоубийства Майбороды - меланхолия или, говоря сегодняшним языком, депрессия. Но в середине XIX века еще не знали точно, что такое меланхолия - психическая болезнь или просто «состояние души».

С одной стороны, человек может впасть в задумчивость, в грусть, в уныние, даже в бред, зафиксировать свои мысли на одной идее, и это будет значить, что он погружен «в меланхолию». С другой же стороны, меланхолия - это литературная категория, неотъемлемая принадлежность сентиментализма и романтизма. Карамзин, например, даже сочинил целый гимн меланхолии:

Страсть нежных, кротких душ, судьбою угнетенных.
Несчастных счастие и сладость огорченных!
О Меланхолия! ты им милее всех
Искусственных забав и ветреных утех.

Герои Карамзина постоянно страдали меланхолией; подражая им, маску меланхолика надевали на себя многие вполне реальные люди. Но это вовсе не значило, что сам Карамзин, его герои и его читатели были душевнобольными. Очевидно, понимая это, Громов не внес меланхолию в перечень душевных болезней: «Главных родов лишения ума можем мы принять только два, а именно слабоумие и помешательство ума». В данном случае лекарь Глаголев напрямую нарушает свой долг врача, выставляя в качестве причины смерти полковника Майбороды заведомо нелепый диагноз.

В общем, создается впечатление, что и лекарь, и подписавший свидетельство следователь майор Грекулов, боевой офицер, хорошо известный на Кавказе, всеми силами старались выдать явное убийство за самоубийство. И тут неминуемо должен возникнуть вопрос о мотивах, побудивших их подписать столь странное заключение. И лекарь, и следователь должны были понимать, что убийство полкового командира, хотя бы и бывшего, - случай скандальный.

Получалось, что по Темир-Хан-Шуре, полковой квартире апшеронцев, хорошо охраняемой крепости, безнаказанно разгуливает убийца и что следователь этому убийце покровительствует. Их действия можно оправдать лишь в одном случае: если они могли быть уверены, что тот, кто убил Майбороду, больше никому не угрожает. Тогда получается, что кто-то из них знал убийцу лично. Эти соображения вкупе с тем фактом, что Грекулов служил в Мингрельском егерском полку, позволяют осторожно предположить: к убийству Майбороды имел непосредственное отношение... Нестор Ледоховский. Конечно же следователь хорошо знал и самого графа, и историю его жизни.

При отставке Ледоховский обязался жить у себя на родине, в деревне Комаровке. Однако из дел III Отделения выясняется, что обязательства своего он не выполнил и домой с Кавказа не вернулся. Лишь в 1850 году граф был обнаружен в Одессе. Где он жил все это время и чем занимался, осталось тайной как для полиции, так и для позднейших исследователей.

Нельзя исключить, что в апреле 1845 года Ледоховскому наконец удалось реализовать давнюю мечту - расквитаться с предателем. Конечно, это не более чем гипотеза, доказательства которой вряд ли будут когда-нибудь отысканы. Совершенная же правда состояла в том, что, кроме семьи, о полковнике Майбороде жалеть было некому. «Мы, - вспоминал Ильин, - со стоическим хладнокровием философов промолвили: “тагдир чох якти” (судьба права)!»

Детям предателя - трем дочерям и сыну Михаилу - предстояло жить в совершенно другой эпохе. Эпохе, когда оставшиеся в живых декабристы возвратились из Сибири, их приветствовали как героев, а те идеалы, за которые они боролись, стали воплощаться в жизнь. И несмотря даже на то, что новый император Александр II подтвердил назначенную Николаем I пенсию вдове Майбороды и всякого рода пособия его детям, фамилия предателя в мемуарах декабристов, а следовательно, и в общественном сознании была проклята. Ледоховский же на закате дней мирно жил в Одессе. На запрос из III Отделения об «образе жизни и мыслей» графа одесский губернатор сообщал в 1850 году, что отставной штабс-капитан «поведения и образа мыслей хороших».

* * *

Биографии Майбороды и Ледоховского интересны прежде всего в связи с жизнью и деятельностью полковника Пестеля. Не будь его - эти фамилии вряд ли кого-то заинтересовали бы. Между тем Майборода и Ледоховский - это, если можно так выразиться, две ипостаси Павла Пестеля. Майборода - прагматик, никакие высокие идеи не признававший, а веривший лишь во власть денег и чинов.

Ледоховский же - образец веры и верности, смелого благородства и жертвенности. Конечно, образ мыслей Ледоховского соответствовал образу мыслей большинства декабристов. Майборода же был в тайном обществе исключением. Но в деле финансирования тайного общества Ледоховский был для Пестеля бесполезен. И соглядатаем он оказался никудышным. В обоих случаях мешало благородство. Как заговорщик он никакого значения не имел.

Зато Майбороде благородство не мешало. Он был готов на все ради чинов и денег. Поэтому Пестель - в финансовых вопросах - полагался именно на него. Такова трагическая основа событий декабря 1825 года: те, кто, подобно Ледоховскому, были верны идеалам, оказались неспособны к решению практических задач, не умели лгать, не желали убивать; те же, кто в средствах не стеснялся, был весьма далек от тех идеалов, ради которых и создавалось тайное общество. В самом же Пестеле жертвенность и прагматизм объединились.

* * *

И последний вопрос, на который предстоит ответить в связи с биографией Павла Пестеля. Почему же его личность и дела вызывали столь негативные эмоции у современников - в том числе и у самих декабристов? Историк Сергей Чернов был убежден: причина тому - тяжелый характер руководителя Южного общества. «Таков был в личных отношениях Пестель: уверенный в своем превосходстве, очень - даже мелочно - самолюбивый, - безжалостный к другим в столкновении или споре, но требующий к себе очень терпеливого отношения, при этом очень неразборчивый в средствах и неискренний - словом, чрезвычайно трудный человек. Но, такой трудный, он был очень честолюбив - был весь в мечтах о большой личной славе; даже можно, пожалуй, сказать, что стремление к великой славе было одной из основных стихий его души...

Тяжелый честолюбец, о котором знали, что он службою ориентируется то на Аракчеева, то на Киселева». Вряд ли можно согласиться с этим определением. Честолюбцами были практически все декабристы; на следствии и в мемуарах они обвиняли в этом не только Пестеля, но и друг друга. Вне честолюбия не существует, наверное, ни одного политического деятеля.

Люди, лишенные политических амбиций, не занимаются подготовкой революции и не пытаются изменить ход истории. И при этом честолюбие политика - в разумных, конечно, пределах - не находится в противоречии с его стремлением улучшить жизнь соотечественников. Пестель же, строя свою служебную деятельность, не ориентировался ни на Аракчеева, ни на Киселева. Ориентировался он в первую очередь на нужды своей тайной организации.

Обладая незаурядным умом практического политика, Пестель намного раньше других осознал, что осуществление высоких идей тайных обществ невозможно без использования заведомо «грязных» средств. Что заговор не может существовать без финансовой поддержки, а революция не будет успешной без нейтрализации (в частности путем шантажа и подкупа) «высших» начальников, контролирующих значительные войсковые соединения. Он понимал и то, что военная революция может победить лишь при условии жесткой дисциплины в рядах ее участников - и всеми силами пытался установить режим собственного лидерства в тайном обществе.

Осознание сложности задачи удержания захваченной власти привело его к идее уничтожения императорской фамилии и установления опирающейся на штыки диктатуры. При этом Пестель поставил на карту слишком многое: не только собственную жизнь, но и собственную честь. Ибо его мнения и действия никак не вязались с общими романтическими представлениями начала XIX века о «благородном деле революции», тактика которой заключается лишь в слове «дерзай».

И проиграл Пестель тоже по-крупному: лишившись жизни, он остался в памяти большинства современников «русским Бонапартом», беспринципным и жестоким эгоистом, стремившимся лишь к личной власти.

Между тем документы этого мнения никак не подтверждают. Незадолго до казни Пестель написал родителям: «Настоящая моя история заключается в двух словах: я страстно любил мое отечество, я желал его счастия с энтузиазмом, я искал этого счастия в замыслах, которые побудили меня нарушить мое призвание и ввергли меня в ту бездну, где нахожусь теперь».

И не верить этому признанию нет оснований.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Художественно-биографические издания. » О.И. Киянская. «Пестель» (ЖЗЛ).