© НИКИТА КИРСАНОВ (ИНФОРМАЦИОННЫЙ ПОРТАЛ «ДЕКАБРИСТЫ»)

User info

Welcome, Guest! Please login or register.



Г.В. Чагин. «Декабристы в Москве».

Posts 11 to 20 of 21

11

Статские члены тайных обществ

В генваре или феврале 1819 года
принят я в Союз благоденствия в Москве...
Тогда же я узнал, что в Москве учреждается
две управы: одна капитаном князем Фёдором
Шаховским... а другая полковником Александром
Муравьёвым...

Декабрист Степан Семёнов

Исследователи декабристского движения неоднократно отмечали, что большинство членов тайных обществ были ещё очень молодыми людьми. Многие из них служили в армии пока ещё в небольших чинах. Примерно то же можно было сказать и о статских членах тайных обществ, преимущественно москвичей, имевших скоромные чины титулярных советников, стоявших в табели о рангах между десятым и восьмым классами - коллежскими секретарями и коллежскими асессорами. Но подобное положение и тех, и других на службе и в свете окупалось их способностями, энергией, страстным желанием быстрее облегчить положение российского народа.

Чиновник московской палаты гражданского суда, титулярный советник Павел Иванович Колошин среди статских имел, пожалуй, самый большой опыт члена тайного общества. В шестнадцать лет, будучи военным и вступив в Петербурге в преддекабристскую организацию - офицерскую "Священную артель", - он через год был принят Александром Муравьёвым и в члены Союза спасения. Как самого младшего из "артельных", да ещё слабого здоровьем, сильно близорукого от рождения, его любовно опекали старшие товарищи, и особенно брат Пётр. Руководители Союза спасения во всём доверяли Павлу Ивановичу, хорошо зная его честность и принципиальность.

Колошин не особенно верил в свои силы, поэтому, выбрав себе, согласно "Зелёной книге", лишь одну из четырёх "главных отраслей деятельности" - образование, добился на ниве просвещения определённых успехов. Он стал хорошим педагогом будущих армейских командиров, читая им географию в офицерском училище. Друзья часто видели его засиживающимся допоздна над давно задуманным трудом "Журнал военных действий союзных войск в 1814 году от Рейна до Парижа". И хотя Колошин участвовал потом в большинстве совещаний, проводимых руководителями тайных обществ в Петербурге и Москве, но активной деятельности на них не проявлял. Нездоровье явилось основной причиной его ранней отставки и поступления в Московский гражданский суд.

Прямой противоположностью Колошину, очень энергичным, деятельным человеком был титулярный советник Степан Михайлович Семёнов. Как и Раич, о котором мы упоминали в связи с училищем колонновожатых, он происходил из семьи священника, но, окончив Московский университет со званием магистра этико-политических наук, Семёнов поступил на гражданскую службу. В начале двадцатых годов он служил в канцелярии московского военного генерал-губернатора.

Ещё во время учёбы в университете Семёнов отличался способностями, отзывчивостью, простотою в обращении с товарищами. "Выше всех стоял для меня выдержавший в скором времени экзамен кандидат, а через год и магистр этико-политического отделения (по-нынешнему филологического и юридического вместе), Степан Михайлович Семёнов, - писал про него мемуарист Д.Н. Свербеев. - Он замечателен был, кроме познаний, строгою диалектикою и неумолимым анализом всех, по его мнению, предрассудков, обладал классической латынью и не чужд был древней философии. Он всею душою предан был энциклопедистам XVIII века; Спиноза и Гоббес были любимыми его писателями. Лет семь, восемь после этот Семёнов сделался душою тайного политического общества, подготовившего мятеж декабристов. Он содержался в крепости и был под следствием как секретарь общества, но ответы его перед следователями были до того преисполнены осторожной, хитрой и при всём том строго честной и юридической мудрости, что как ни хотели предать его суду вместе с прочими, исполнить этого не смогли..."

Причиной ухода Семёнова из университета, где его после окончания оставили читать лекции, стало его выступление в качестве оппонента на защите диссертации одного из бездарнейших преподавателей, назвавшего свою тему верноподданнически: "Неограниченное монархическое правление есть самое превосходное из всех правлений, в России необходимое и единственно возможное". Возмущённый и названием темы, и одобрением её деканом факультета, заметившего, что и в республиках часто утверждается "диктаторство", Семёнов возразил: "Медицина часто прибегает к кровопусканиям и ещё чаще к лечению рвотным; из этого нисколько не следует, чтобы людей здоровых, а в массе, без сомнения, здоровых более, чем больных, необходимо нужно было подвергать кровопусканию или употреблению рвотного". Ясно, что после этого ему пришлось уйти из университета.

Знакомство Семёнова с членами тайных обществ произошло, скорее всего, через С.П. Трубецкого, у младшего брата которого, Никиты, он был некоторое время воспитателем. А в члены Союза благоденствия его принял в Москве А.Н. Муравьёв. Руководители Союза, а потом и Северного общества быстро распознали способности Семёнова, его неподкупность и честность, поэтому вскоре выбрали его казначеем и секретарём Коренной управы, а потом вместе с И.И. Пущиным поручили возглавить Московскую управу тайного общества.

Известно, как умно вёл себя на допросах Семёнов, не выдавая ни себя, ни соратников по Обществу. И только закованный в кандалы, замученный очными ставками с другими декабристами, он начал давать отдельные показания. После окончания следствия его четыре месяца продержали в крепости, а потом отправили в Сибирь, на службу без возможного продвижения. Но и там начальство не смогло не оценить ум и знания Степана Михайловича. В 1829 году ему было поручено сопровождать в поездках по Сибири знаменитого натуралиста Александра Гумбольдта, в свою очередь высоко отозвавшегося о способностях своего проводника.

"Твёрдость убеждений, которыми он не поступался ни перед мнениями своих сослуживцев, ни перед предложениями губернаторов и предписаниями генерал-губернаторов, часто порождали неприятные для него служебные столкновения, - писал о нём один из современников. - Во всё время службы своей в Сибири он никогда не имел и не надевал ни мундира, ни виц-мундира и всегда являлся на службу в чёрном сюртуке. Зимой он носил картуз с большим козырьком и овчинный тулуп или ергак. Семёнов всё время оставался холостым и скончался... 10 июня 1852 года... в Тобольске..."

"В 1818 году я был принят в тайное общество в Москве Александром Муравьёвым, - показывал на следствии советник Московского губернского правления титулярный советник Иван Николаевич Горсткин. - Цель оного была изложена в "Зелёной книге", и я в оной ничего не нашёл противозаконного..." Горсткин, как и Колошин, принадлежал к наиболее умеренным членам Союза благоденствия. "Я принадлежал к отрасли Правосудия, - объяснял свою деятельность в Союзе Горсткин, - которая предписывала мне разыскивать злоупотребления разного рода, стараться выставлять их на вид начальства, дурных, пустых людей всячески унижать, пускать их в огласку при всяком случае, хороших же превозносить, дабы чрез то сколько можно способствовать к установлению общего мнения в России. Наблюдать, где случится быть, чтоб помещики крестьян своих не мучили, о таковых также доводить до сведения начальства".

До титулярного советника к началу двадцатых годов дослужился и Василий Петрович Зубков, вышедший в отставку поручиком в конце 1819 года. Коренной москвич, он после долгого заграничного путешествия начал службу у московского генерал-губернатора, а потом стал коллегой И.И. Пущина и С.Н. Кашкина по Московской палате гражданского суда. Многочисленный круг его знакомых, особенно близость к литературным кругам Москвы, делали его полезным для Московского филиала Северного общества. На это особенно рассчитывал Пущин, строя планы дальнейшей деятельности тайного общества.

Сергей Николаевич Кашкин одним из последних среди московских членов тайных обществ начал статскую службу, поэтому и вышел чином всего лишь в губернские секретари. До этого он служил в армии и в двадцать один год уволился в отставку в чине поручика по семейным обстоятельствам. Примерно так же, как и в службе, ничем заметным он не проявлял себя и в деятельности Северного общества, хотя и находился под большим дружеским и родственным влиянием Евгения Оболенского. "В 1823 году, - сообщал М.И. Муравьёв-Апостол, - князь Оболенский принял в члены Северной управы брата своего Кашкина, который поехал в Москву, обещая ему пещись там о делах общества". Эти статские чиновники-москвичи и станут в 1824-1825 годах ядром тайной организации, которую предстоит создать в Москве Ивану Ивановичу Пущину и о которой рассказ пойдёт чуть ниже.

12

"Высоких дум кипящая отвага..."

Время для тайного политического
общества было выбрано прекрасно во
всех отношениях. Литературная
пропаганда велась очень деятельно.
Душой был знаменитый Рылеев...

А.И. Герцен. "Письма издалека"

В 1815 году вышли в свет в 9 частях и разошлись очень скоро в большом количестве "Письма русского офицера", - коротко охарактеризовал появление своего повторного и дополненного великолепного труда участник Отечественной войны 1812 года писатель Фёдор Николаевич Глинка. Эти "Письма" заняли одно из главных мест в истории русской патриотической литературы, сделав имя автора широко известным в России. Послевоенное, не успевшее понюхать пороху поколение будущих членов тайных обществ получило возможность по свежим следам изучить "военные происшествия и многие геройские деяния россиян", проникаясь при этом высоким патриотизмом автора и его боевых товарищей.

Бывший в то время колонновожатым, друг Пушкина и многих декабристов, Николай Васильевич Путята вспоминал, что "письма эти по появлении своём имели блистательный успех, они с жадностью читались во всех слоях общества, во всех концах России. Красноречивое повествование о свежих, ещё сильно волновавших событиях, живые яркие картины, смело нарисованные в минуту впечатлений, восторженная любовь ко всему родному, отечественному и к военной славе - всё в них пленяло современников. Я помню, с каким восторгом наше, тогда молодое поколение повторяло начальные строки письма от 29 августа 1812 года: "Застонала земля, и пробудила спавших на ней воинов. Дрогнули поля, но сердца покойны были. Так начиналось беспримерное сражение Бородинское".

Описывая боевые сражения и походы, Фёдор Глинка среди прочитанных когда-то книг вспоминал и запавшие в душу строки "Путешествия из Петербурга в Москву" Радищева. Чаще всего это случалось, когда он проезжал российские селения с заколоченными, покосившимися избами. И тогда мысли, сходные с радищевскими, сами собой появлялись в дневнике боевого офицера. Так, в путевой заметке "Бедность" он пишет: "Сердце содрагается при воззрении на печальную картину несчастия и бедности подобных нам человеков. Одни только богачи не смягчаются..." Уже в ранних дневниках Глинки часто вситречаются волнующие его мысли о судьбах простого русского крестьянства, о положении российского народа. Они-то и приведут тридцатилетнего гвардейского полковника в ряды активнейших членов Союза спасения, а затем и Союза благоденствия.

На примере Глинки, его современников, революционных публицистов и писателей, явно прослеживается, как "между Радищевым и его учениками, с одной стороны, и поэтами декабристского лагеря, с другой, устанавливается прямая историческая преемственность - в идеях, темах и принципах творчества".

В те годы массового патриотического и революционного подъёма, зарождения тайных союзов и обществ литература сыграла ведущую роль в моральном и политическом воспитании будущих декабристов. Ведь не случайно в уставе Союза благоденствия в части, касающейся поэзии, даже предписывалось "убеждать, что сила и прелесть стихотворений не стоит ни созвучия слов, ни высокопарности мыслей, ни в непонятности изложения, но в живости писаний, в приличии выражений, а более всего в непритворном изложении чувств высоких и к добру увлекающих; что описание предмета или изложения чувства, не возбуждающего, но ослабляющего высокие помышления, как бы оно прелестно ни было, всегда недостойно дара поэзии".

Многие участники военных действий, офицеры Генерального штаба, вернувшиеся из заграничных походов, спешили обобщить свой боевой опыт, проанализировать причины побед доблестной русской армии. Одной из таких работ - "Опыт военного похода 1799-го года - критический обзор жизнеописаний А.В. Суворова" - заявил о себе двадцатилетний поручик Никита Муравьёв, к тому времени ставший одним из организаторов Союза спасения.

"Недостаток хороших исторических книг особенно чувствителен для военных, беспрестанно поучающихся в истории браней. Россия имела Румянцевых, Суворовых, Кутузовых, но дела их не описаны - они как бы достояние чужого народа", - мотивировал Муравьёв своё обращение к теме...

За надёжность тайного общества, пополнение его только подлинными патриотами родины в первую очередь выступал и организатор Союза спасения А.Н. Муравьёв. Недаром же по его рекомендации Союз вначале назывался "Общество истинных и верных сынов отечества".

Мысли о приоритете русского военного искусства отстаивал и Фёдор Глинка в своих статьях на страницах "Военного журнала", издаваемого Генеральным штабом. "Теперь уже ясно, - писал он, - что многие правила военного искусства занял Наполеон у великого нашего Суворова. Это не отрицают и сами французы, в этом сознаётся сам Наполеон: в письмах из Египта, перехваченных англичанами, он ясно говорит Директории, что Суворова до тех пор не остановят на пути побед, пока не постигнут особенного его искусства и не противопоставят ему его собственных правил".

По-своему недовольными положением дела в российской словесности были многие представители нового поколения петербургских и московских литераторов. Они в основном выступали против литературного общества "Беседы любителей русского слова" или попросту "Беседы". В него входили литераторы старого поколения: Шишков, граф Хвостов и другие, придерживавшиеся консервативных взглядов в литературе, выступавшие против реформы русского языка, которую проводили сторонники Карамзина.

Карамзинисты, в свою очередь, тоже объединились в кружок, шутливо названный ими "Арзамас". Все его члены взяли себе прозвища из баллад Жуковского. Жуковский - Светлана - как раз и возглавил петербургских "арзамасцев". Главой московского филиала "Арзамаса" стал Пётр Андреевич Вяземский, получивший кличку "Асмодей". Он из Москвы нередко слал злые эпиграммы на главных членов "Беседы" - Шишкова, А. Шаховского и Шихматова, за что юный Александр Пушкин метко прозвал его "грозой всех князей-стихотворцев на Ш.".

Вяземского в Москве активно поддерживал Василий Львович Пушкин, общительность и добродушие которого, несмотря на его уже 46-летний возраст, зачёркивали разницу лет между ним и его более молодыми приятелями по "Арзамасу". Появившаяся одышка не мешала дяде носиться по Москве со стихами семнадцатилетнего племянника, про которого Вяземский не преминул отпустить остроту: "Если этот чертёнок так размашисто будет шагать и впредь, то кому быть на Парнасе дядей, а кому племянником?" Юный поэт, ещё учившийся в Лицее, на остроту Петра Андреевича ответил дяде эпиграммой:

Я не совсем ещё рассудок потерял
От рифм бахических - шатаясь на Пегасе -
Я не забыл себя, хоть рад, хотя не рад.
Нет, нет - вы мне совсем не брат:
Вы дядя мне и на Парнасе.

Лишь по выходе из Лицея поэта примут в "Арзамас" и дадут прозвище "Сверчок". А чуть раньше, тоже в 1817 году, членами кружка станут Николай Тургенев, прозванный Варвиком, Михаил Орлов - Рейном и Никита Муравьёв - Адельстаном. Надо ли говорить, как влекли к себе эти трое юного Пушкина, как он гордился их обществом, мечтал стать единомышленником...

Здесь проявилась мудрость руководителей Союза спасения, желавших сделать из "Арзамаса" филиал тайного общества. Николай Тургенев, Орлов, Муравьёв вместе с Вяземским и молодым Пушкиным составили радикальное ядро "Арзамаса". Теперь они используют любую возможность для выступления в кружке со своими идеями. В феврале 1817 года, например, Николай Тургенев произносит речь о свободе книгопечатания. 13 августа и 6 сентября Тургенев и Орлов читают программы, посвящённые политическим вопросам. Естественно, что в "Арзамасе" начались разногласия умов, не всем оказались по вкусу слишком вольные речи Варвика и Рейна. Но как бы там ни было, а пути "Арзамаса", пусть и на короткое время, шли рядом с путями членов тайных обществ.

В самом начале 1818 года произошло важное событие в культурной жизни обеих столиц. В феврале невиданным по тому времени тиражом в 3 тысячи экземпляров поступили в продажу первые тома "Истории государства Российского" Карамзина, которые разошлись очень быстро. И вот спустя некоторое время, несмотря на дружеское и даже почтительное отношение многих членов "Арзамаса" к старшему собрату по перу, теперь уже известному историку, они не преминули выразить своё неудовлетворение односторонним изложением русской истории.

Разочарован был и Орлов. Будучи в дружеских отношениях с Карамзиным, он написал автору по прочтении его труда сердитое письмо. "Воображение моё, - писал Орлов, - воспалённое священною любовию к отечеству, искало в истории Российской, начертанной российским гражданином, не торжества словесности, но памятника славы нашей и благородного происхождения, не критического пояснения современных писателей, но родословную книгу нашего... для меня ещё непонятного древнего величия".

И Никита Муравьёв, прежде чем обнародовать свои "Мысли об Истории государства Российского", честно поделился ими с автором многотомного труда, чтобы не было никаких обид и кривотолков. Воздавая должное умению писателя художественно изображать исторические события, Муравьёв в то же время возражает ему, что талант - хорошо, "но это не доказывает, чтоб искусство изображения было главное в истории. Можно весьма справедливо сказать, что талант повествователя не может заменить показаний учёности, прилежания и глубокомыслия. Что важнее! Мне же кажется, что главное в истории есть дельность оной. Смотреть на историю единственно как на литературное произведение есть унижать оную".

Естественно, что из-за своей антисамодержавной направленности статья Муравьёва не могла быть напечатана. Она ходила в списках, с живостью читалась на собраниях молодёжи. "Молодые якобинцы негодовали, - замечал по этому поводу Александр Пушкин, - несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий, казались им верхом варварства и унижения". А автора статьи Пушкин назвал "умным и пылким человеком".

Многие просвещённые люди России были захвачены "Историей", картинами прошлого, описанными в ней, высоким чувством любви и уважения к деяниям своих предков. Позже Пушкин скажет, что "История государства Российского" есть не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека". Несмотря на критику "Истории", её высоко ценили и декабристы. Во время заключения в Петропавловской крепости Рылеев, Михаил Бестужев и некоторые другие их товарищи просили прислать им в камеры отдельные её тома...

Мы уже говорили о том, что в 1817-1818 годах, в связи с переездом гвардии в Москву, туда сместилась и деятельность членов тайного общества. И там, в древней столице, будущие декабристы своим вмешательством в культурную, литературную жизнь пытались направить её в нужное им русло. Примером тому может служить появление в одном из литературных кружков, названных "Обществом громкого смеха", Фёдора Шаховского.

Основателями "Общества громкого смеха" были московские студенты, у которых верховодил племянник известного и уважаемого поэта Ивана Ивановича Дмитриева - Михаил Дмитриев. Современник Г.Р. Державина, ближайший друг и единомышленник Н.М. Карамзина и В.Л. Пушкина, старший Дмитриев в послевоенное время возвратился в Москву, купил землю в районе Спиридоновки и построил там себе дом. Человек небогатый, вышедший в отставку в 1814 году с поста министра юстиции, он, как и в молодости, мечтал жить только литературным трудом, несмотря на предупреждение Карамзина, что "литература русская ходит по миру с сумою и клюкою: худая нажива с неё!".

И хотя пророческие слова друга сбывались, по-прежнему литературные интересы стареющего поэта были превыше всего. В его дом, славящийся превосходным садом, часто наведываются друзья молодости, а нередко патриарх русской поэзии принимает у себя и молодёжь. Так он стал, по существу, крёстным отцом раичевского поэтического кружка на Большой Дмитровке, а несколькими годами раньше благословил племянника на открытие кружка "Общество громкого смеха", дав согласие молодёжи собираться в своём доме.

Поддержанный дядей-поэтом, Михаил Александрович много сил отдавал кружку.

После отъезда Дмитриева по делам в Симбирск "Общество" возглавил находившийся тогда с гвардией в Москве Фёдор Шаховской.

Гвардейскому офицеру, недавнему участнику Отечественной войны, большому знатоку литературы не так уж трудно было завоевать авторитет у московских юношей. Новый человек вдохнул в кружок и новые силы.

Об этом свидетельствует письмо Дмитриева, писанное им несколько лет спустя: "Ко мне писали... что Общество наше хочет принять серьёзное направление и более широкие размеры, что в него вошли другие члены, в том числе князь Фёдор Шаховской, что они хотят заниматься политическими науками и издавать журнал вроде французской Минервы... Они выбрали председателем князя Шаховского... было два заседания... на второе заседание Шаховской пригласил двух посетителей, не членов - Фонвизина и Муравьёва... Гости во время заседания закурили трубки, потом вышли в соседнюю комнату и почему-то шептались, а затем, возвратясь оттуда, стали говорить, что труды такого рода слишком серьёзны и прочее и начали давать советы. Шаховской покраснел, члены обиделись, что посторонние вступились учить их; заседание кончилось, и больше их не было. А между тем члены подписали уже какой-то устав, предложенный Шаховским..."

Правда, Шаховской совсем не собирался сдаваться... "В 1817 году Фёдор Шаховской, - вспоминал В.П. Зубков, - тогда служивший в армейском полку, предложил мне вступить в какое-то общество, коего название мне неизвестно; но оно, вероятно, было литературное, по крайней мере, в постановлении не было ничего законопротивного. Члены обязаны были вносить 1/10 часть доходов, платить штрафы всякий раз, когда не приносили какого-нибудь сочинения или перевода. Сии причины и отчасти лень побудили меня отказаться от вступления в это общество. Главное упражнение членов состояло в переводе хороших исторических книг и в сочинениях в стихах и в прозе..."

Литературные и любые другие общества создавались тогда в немалом количестве. Время было такое. Уже несколько лет активно действовали тайные общества, обстановка в стране всё время усложнялась. Одни новости сменялись другими. А под видом литературы можно было обсудить и что-то политическое, найти себе единомышленника во взглядах; литература только способствовала формированию этих взглядов. Вот почему будущие декабристы придавали такое значение российской словесности, литературным объединениям. Кружки, кроме того, позволяли высказывать свои мысли лишь небольшому числу близких друзей, чтобы гарантировать себя от доноса...

Об одном таком обществе находим сведения в "Записках" близкого к кругам декабристов мемуариста Александра Ивановича Кошелева. Это "Общество было особенно замечательно, - вспоминал он, - оно собиралось тайно, и об его существовании мы никому не говорили. Членами его были: кн. Одоевский, Ив. Киреевский, Дм. Веневитинов, Рожалин и я. Тут господствовала немецкая философия, т. е. Кант, Фихте, Шеллинг, Окен, Геррес и др. Тут мы иногда читали наши философские сочинения; но чаще всего и по большей части беседовали о прочтённых нами творениях немецких любомудров. Начала, на которых должны быть основаны всякие человеческие знания, составляли преимущественный предмет наших бесед... Мы собирались к кн. Одоевского, в доме Ланской (ныне дом МХТ им. А.П. Чехова в Камергерском переулке). Он председательствовал, а Д. Веневитинов всего более говорил и своими речами часто приводил нас в восторг. Эти беседы продолжались до 14 декабря 1825 года, когда мы сочли необходимым их прекратить..." Общество, о котором вспоминал Кошелев, вошло в историю под названием кружка любомудров.

Рассказ о литературных объединениях даёт ясное представление, как политически взрослело петербургское и московское общество, как велась в нём "литературная пропаганда" и сколь деятельное участие в ней принимали будущие декабристы. Вспомним, что в "Арзамасе" ярко проявили себя Николай Тургенев, Михаил Орлов и Никита Муравьёв, в кружке Раича активную роль в политическом воспитании юношей взял на себя Пётр Колошин, в "Обществе громкого смеха" - Фёдор Шаховской. В кружке любомудров выделялся Владимир Одоевский.

Владимир Фёдорович Одоевский, двоюродный брат декабриста Александра Одоевского, был яркой, незаурядной личностью. Философ, литератор, музыкант и музыкальный критик, он поражал своими способностями. "Мы затевали журнал, - вспоминал о том времени старый москвич, историк и литератор М.П. Погодин, - и при рассуждении о составе первой будущей книжки Одоевский смело сказал: для первой книжки я напишу повесть. Уверенность, с которой были произнесены эти слова, подействовала на некоторых из нас очень сильно: каков Одоевский! прямо-таки и говорит, что напишет повесть: стало быть, он надеется на себя!"

На этот-то талант сочинителя, на хорошие организаторские способности Одоевского и обратил внимание приехавший с Кавказа В.К. Кюхельбекер, замысливший издание литературного журнала. Нелишними были и финансовые возможности князя.

Но власти всячески чинили препятствия издательской деятельности Кюхельбекера. Скромный, стеснявшийся своей сутуловатости, он не обладал должной настойчивостью. Кроме того, Вильгельм Карлович, бывший всегда и во всём откровенен с людьми, не скрывал и свои финансовые затруднения, и неустройство со службой после приезда с Кавказа.

А неприятности для Кюхельбекера начались с поездки его в Париж весной 1821 года. В обстановке напряжённой политической борьбы во Франции он вздумал выступить там с литературной лекцией. Лектор был полон мыслей о великом будущем России, о прелести и силе русского языка. Кончил же лекцию Вильгельм Карлович прямым призывом к Александру I уничтожить тиранию аристократии и освободить русский народ. Подобное, конечно, не могло кончиться добром. Возвращённый в Россию, он вскоре был отправлен на Кавказ.

Что опять произошло с Кюхельбекером, никто толком не знал. Но ведь не только за чтением двух первых актов комедии "Горе от ума" вместе с её автором, с которым он успел крепко подружиться, он проводил время. Московские и петербургские друзья прослышали о какой-то дуэли, о падении его с лошади во время скачки... Александр Пушкин потом откликнется стихами к лицейской годовщине, в которых вспомнит Кюхлю и его кавказские дни:

Приди; огнём волшебного рассказа
Сердечные преданья оживи;
Поговорим о бурных днях Кавказа,
О Шиллере, о славе, о любви...

И вот теперь Москва, и новая попытка самоутверждения, мечта о создании собственного журнала.

В августе 1823 года прекрасно осведомлённый обо всех московских литературных новостях Вяземский сообщает в Петербург Жуковскому о Кюхельбекере: "Вообще талант его, кажется, развернулся. Он обирается издавать журнал, но и тут беда: имя его, вероятно, под запрещением у цензуры. Советую ему приискать книгопродавца, который взял бы на себя ответственность издателя. Надобно будет помочь ему, если начнёт издавать, то возьмёмся поднять его журнал. План его журнала хороший и европейский; материалов у него довольно много; он имеет познания. Кажется, может быть прок в его предприятии".

Помощь Вяземского, заинтересованного, чтобы и в Москве выходили добротные литературные издания, деньги и энергия Одоевского должны были сыграть свою роль. На журнал надеялся не только Вяземский. Кюхельбекер, его друзья, будущие декабристы, прежде всего хотели видеть новое издание родственным рылеевской "Полярной звезде", чтобы оно стало московской трибуной для выражения передовых идей.

О предстоящем выходе в свет литературного альманаха, который решено было назвать "Мнемозина", по имени древнегреческой богини, матери муз, в газете "Московские ведомости" за 5 января 1824 года появилось объявление: "Сия книга будет иметь главнейшей целью - удовлетворение разнообразным вкусам всех читателей. Посему в состав "Мнемозины" входят: повести, анекдоты, характеры, отрывки из романов и путешествий, рассуждения об изящных искусствах, отрывки из комедий и трагедий, стихотворения всех разрядов и краткие критические замечания. В составлении "Мнемозины", кроме издателей, участвуют наши известнейшие литераторы".

А вскоре подписчики получили и первый номер альманаха. Особенно радовалась этому студенческая молодёжь Москвы, ибо в "Мнемозине" затрагивались самые горячие проблемы русской прозы и поэзии. Читателей интересовали и редакционные статьи самих составителей. Много споров, например, вызвала программная статья Кюхельбекера "О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие". Она продолжала темы его ранее публиковавшихся работ, уже тогда вызвавших живой интерес.

Владимир Одоевский поместил в альманахе статью о только что законченной Грибоедовым в Москве комедии "Горе от ума", которая вскоре начала широко распространяться в списках в обеих столицах. В статье он резко отвергал все нападки на комедию, и прежде всего со стороны тех, кто успел узнать себя в героях комедии. Сам же редактор характеризовал комедию как произведение, "истинно делающее честь нашему времени, блистающее всей свежестью творческого вымысла; произведение, заслуживающее уважение всех своих читателей".

Но ещё до появления комедии её автор, чиновник по дипломатической части при генерале Ермолове, недавно приехавший с Кавказа и успевший прослыть либералом за свои смелые высказывания, встретил подозрительное отношение к себе со стороны завсегдатаев московских салонов.

Был конец марта 1823 года. Первые дни после приезда поэт проводит дома, запершись, не принимая друзей, ссылаясь при этом на нездоровье. Но он много работает, о чём свидетельствует до утра негаснущий свет в окнах его кабинета. А потом вдруг, как будто не выдержав одиночества, начинает наносить визиты знакомым, бывать на балах, маскарадах... О случае, происшедшем с ним тогда, поведал его приятель Ф.Я. Эванс, преподаватель английского языка в Московском университете, известный по Москве общительным, добрым характером.

Однажды, услышав сплетню, что Грибоедов сошёл с ума, Эванс поспешил к приятелю, с которым незадолго до этого встречался и ничего за ним не заметил. Когда гость вошёл в комнату, Грибоедов, уже догадавшийся о цели визита, нервно вскочил с вопросом: "Зачем вы приехали?" На вопрос гостя, что происходит, Александр Сергеевич, быстро шагая по комнате, принялся рассказывать.

Несколько дней назад на одном званом вечере он в который раз возмутился дикими выходками окружающих, раболепному их подражанию иностранному и, наконец, подобострастному вниманию к какому-то случайному гостю-французу, вралю и болтуну. Негодование Грибоедова постепенно вылилось наружу, он сказал по этому поводу речь, сильно задевшую присутствующих. У кого-то из них при этом сорвалось с языка, что это может говорить только сумасшедший, что "этот умник" действительно сошёл с ума, и ему здесь не место. Слова "сошёл с ума" быстро подхватили "пострадавшие" и разнесли по Москве.

"Я им докажу, что я в своём уме, - закончил свой рассказ Грибоедов, - я в них пущу комедией, внесу в неё целиком этот вечер: им не поздоровится! Весь план у меня уже в голове, и я чувствую, что она будет хороша!"

А вскоре, в самом конце мая, он отправился в деревню к близкому другу С.Н. Бегичеву и там всё лето продолжал писать комедию. И вот она в списках начала появляться в Москве в конце 1823 года. А спустя несколько месяцев о ней уже говорили и спорили в обеих столицах.

Между тем выход в свет нового московского альманаха произвёл неплохое впечатление на публику. Мнение прогрессивно настроенных литераторов выразил Рылеев в рецензии на "Мнемозину", напечатанной в № 8 журнала "Благонамеренный" за 1824 год. "Издатели в полной мере заслуживают признательность читающей публики, совершенно выполнив обещанное... - писал Кондратий Фёдорович. - Прозаические статьи в "Мнемозине" отличаются чистым, правильным языком..."

Все эти достоинства станут понятны, если привести хоть частичный список авторов: Денис Давыдов, Вяземский, Грибоедов, Кюхельбекер, Владимир Одоевский... Это было совсем немало для первой книжки. Авторам и издателям была приятна похвала Рылеева, уже известного своей "Полярной звездой".

Альманах очень поддержал материально Грибоедов, ещё гостивший некоторое время в Москве. Кюхельбекер в память о дружбе, зародившейся на Кавказе, поместил в первом номере "Мнемозины" стихотворение Грибоедова "Давид".

13

Московский съезд 1821 года

Витийством резким знамениты,
Сбирались члены сей семьи...

А.С. Пушкин

То, что именно москвичи, братья Фонвизины и Якушкин, стали инициаторами Московского съезда Коренной управы Союза благоденствия, было знаменательно. Значит, не настолько затихла политическая жизнь тайного общества в Москве. Правда, за минувший 1820 год произошло немало событий, каждое из которых могло дать развитие всему тайному обществу. Взять хотя бы выступление в Петербурге Семёновского полка, когда весь его личный состав восстал против крепостнических порядков в армии.

А голод из-за неурожаев во многих губерниях центральной России, особенно в Смоленской? Оказавшиеся тогда в Москве Якушкин, Муравьёв, И.А. Фонвизин, Бурцов собрали большую сумму по подписке, купили хлеб, которым сумели спасти многих людей от голодной смерти (по другим сведениям, это произошло в 1821 году). И если бы это был лишь один факт, то и его вполне достаточно, чтобы окончательно разувериться в доброй воле императора и взяться, наконец, действовать самим "силою оружия". Но как это сделать, как объединить действия членов Союза благоденствия направить их в русло единой программы? Это и ставил себе задачей Московский съезд.

"Решено было, - писал в "Записках" Якушкин, - к 1 января 21-го года пригласить в Москву депутатов из Петербурга и Тульчина для того, чтобы на общих совещаниях рассмотрели дела тайного общества и приискали средства для большей его деятельности. Фонвизин с братом должен был отправиться в Петербург, мне же пришлось ехать в Тульчин..."

В Тульчине в это время размещался штаб 2-й армии, там было немало активнейших членов Союза благоденствия во главе с Пестелем и Бурцовым. В Кишинёве стоял со своей дивизией Орлов, к которому Якушкин вёз письмо от Фонвизина.

Правда, организаторы большого сбора, приглашая в Москву представителей Коренной управы Союза благоденствия, прилагали усилия, чтобы приехали лишь те, взгляды которых были близки москвичам. Например, они опасались приезда на съезд Пестеля. "Бурцов уверил меня, - вспоминал потом Якушкин, - что если Пестель поедет в Москву, то он своими резкими мнениями и своим упорством испортит там всё дело, и просил меня никак не приглашать Пестеля в Москву". У всех в памяти ещё было выступление Пестеля на петербургском совещании Коренной управы Союза в январе 1820 года. Своими пламенными речами Павел Иванович сумел увлечь собравшихся и, по его предложению было принято революционно-республиканское направление в действиях тайного общества. Но москвичи и часть Петербургской управы всё-таки считали начало активных действий Союза преждевременным, сетовали на неподготовленность и недостаток сил, боялись активными выступлениями испортить дело. В конечном итоге от Тульчинской управы на совещание были делегированы Бурцов и Комаров. Позднее Якушкин сумел и Орлова склонить на поездку в Москву.

На всё время съезда Фонвизины предоставили приехавшим в Москву делегатам свой обширный двухэтажный каменный дом с двумя флигелями на Рождественском бульваре (ныне № 12), заново отстроенный их отцом после пожара 1812 года. Не только для удобства, но, видимо, и для конспирации - чтобы не привлекать многими санями у подъезда внимание полиции - приехавшие жили здесь же. И хотя совещание намечалось на 1 января, началось оно, по всей видимости, 4-го или 5-го, когда собрались все делегаты.

Петербург представляли Николай Тургенев и Фёдор Глинка, Москву - Михаил Фонвизин и Иван Якушкин, Тульчин - один Иван Бурцов (подполковника квартирмейстерской службы Н.И. Комарова под благовидным предлогом не допустили к участию в съезде, заподозрив в нём правительственного осведомителя), Кишинёв - Михаил Орлов и Константин Охотников. Присутствовали ещё с правом решающего голоса Павел Граббе, Иван Фонвизин и приехавший к концу съезда Михаил Муравьёв.

Один из идеологов Союза благоденствия - Николай Иванович Тургенев - в 1820 году был уже известным в России экономистом, крупным чиновником Министерства финансов. Его книга "Опыт теории налогов", в частности показывающая всю невыгодность крепостного права для России, получила широкую известность и быстро разошлась даже двумя изданиями. Ставший к тому времени полковником, Фёдор Николаевич Глинка был адъютантом петербургского генерал-губернатора Милорадовича, пользовался неограниченным доверием своего шефа, чем также был весьма полезен тайному обществу.

Приглашение Тургенева и Глинки на московское совещание для Фонвизина и его соратников знаменательно - все они были более сторонники конституционной монархии, нежели республиканцы.

С полковником Павлом Христофоровичем Граббе Фонвизин был знаком давно, сдружился с ним, когда оба были адъютантами у генерала Ермолова. И теперь Граббе активно сотрудничал в Московской управе Союза, став верным помощником Михаила Александровича, в то время фактического руководителя всех дел тайного общества в Москве.

Подполковник Иван Григорьевич Бурцов был приятелем Якушкина ещё по Семёновскому полку. В Тульчине между Бурцовым и Пестелем были частые разногласия. Республиканец, давно для себя решивший, что главное в их деле - смена власти революционным путём, после чего улучшение нравов, просвещение народа произойдёт само собой, Пестель уже от этого никогда не отступал. Бурцов же считал, что установление республики в России возможно только через просвещение народа, улучшение его нравственности, и тоже твёрдо стоял на своём. Он был одним из главных инициаторов организации ланкастерских школ в армии, действовавших по методу взаимного обучения. Споры Пестеля и Бурцова не мешали им, однако, оставаться в самом центре дел Тульчинской управы Союза благоденствия.

Дивизионному адъютанту, ротмистру Константину Алексеевичу Охотникову, с первых дней своего назначения на эту должность полностью доверял Орлов, зная о его принадлежности к Союзу благоденствия. Поэтому при выборе на съезд второго делегата от Кишинёвской управы лучшей кандидатуры и не искали.

Главой Московской управы Союза намечался, до определения постоянного служебного положения своего брата, полковник Иван Александрович Фонвизин, уже вышедший в отставку и проживавший постоянно в Москве. Подполковник Михаил Николаевич Муравьёв, тоже вышедший в отставку, отстранился от дел тайного общества, поэтому на мнение делегатов съезда он не влиял.

Главными фигурантами на съезде оказались Михаил Орлов и Михаил Фонвизин. Одногодки, обоим шёл 33-й год, оба генерал-майоры, ещё не обременённые семьями, они целиком принадлежали службе и тайному обществу.

Большим политическим темпераментом и честолюбием выделялся Орлов. С его способностями ему было легче, чем кому-либо другому, выполнить указания Союза благоденствия о постепенном завоевании руководящих постов на армейской и гражданской службе, чтобы использовать их в интересах тайного общества. Но тут была и другая сторона. Орлов шёл всегда впереди, не терпел промедлений в действиях других. Ему трудно было приспособиться к программе Союза благоденствия, рассчитанной на постепенное наращивание сил через просвещение, завоевание общественного мнения. Орлов хотел действовать. Он предвидел, что это его последний шанс в осуществлении давно задуманного и выношенного в душе государственного переворота. Другого такого шанса могло и не быть...

Генерал-майором стал к тому времени и Михаил Александрович Фонвизин, храбрейший офицер, которому не меньше, чем Орлову, довелось участвовать в сражениях. К 27 годам он уже имел чин полковника. Будучи прекрасным командиром, умелым воспитателем солдат, любя военную службу, Фонвизин, однако, был скромным, нечестолюбивым, склонным умалчивать свои военные заслуги.

Так же, как Александр Муравьёв, Орлов и другие молодые военачальники, вернувшиеся с войны, ожидавшие перемен для своей родины, да так и не дождавшиеся их, он был глубоко разочарован. "Возвратясь в Петербург, - вспоминал впоследствии Фонвизин, - могли ли наши либералы удовлетвориться пошлою полковою жизнию, и скучными мелочными занятиями, и подробностями строевой службы, которых от них требовали строго начальники, угождая тем врождённой склонности Александра и братьев к фрунтомании?" Тогда все ощутили на себе эти "склонности" Александра I и его братьев-солдафонов Константина и Николая. Впечатления "пошлой полковой жизни" и несбывшиеся надежды на "царя-освободителя" и привели Фонвизина в ряды членов тайных обществ.

Продолжая служить в армии, он не мог не учредить хотя бы у себя в полку прогрессивных нововведений. Он полностью отменил палочные наказания солдат, ввёл для них занятия по методу взаимного обучения и потому прослыл за либерала и карбонария. За него вступился бывший начальник А.П. Ермолов, который в феврале 1819 года писал дежурному генералу Главного штаба А.А. Закревскому: "Скажи, почтеннейший Арсений Андреевич, не имеете ли вы на худом замечании бывшего адъютанта моего Фонвизина, что он не произведён в последний раз в генерал-майоры? Не могу теперь ничего сказать в пользу его, но знаю, что он прехрабрейший офицер, умный весьма человек и учился отличным образом. Знаю, что он и фронтовой необыкновенный. Отвечаю вам, что и в прежних, и пожалованных вновь, у вас немного лучших..." И лишь год спустя стал, наконец, Фонвизин генерал-майором. Но уже через полтора года он вновь не у дел, лишь "состоит по армии". Фонвизин, конечно, догадывался, что таким путём император нередко отстранял от армии в чём-то не угодивших ему офицеров.

Такая несправедливость не заставила боевого генерала опустить руки. Он возвращается в отчий дом, в Москву, и с новыми силами принимается за дела Союза благоденствия. Якобы в поисках места губернатора в каком-нибудь из губернских городов, Фонвизин отправляется в Петербург, чтобы пригласить членов Коренной управы Союза благоденствия на съезд для определения общей линии действий.

Наконец все приглашённые приехали, и под председательством Тургенева съезд начал свою работу. Обстановка была не официальной, времени было достаточно - съезд продолжался около трёх недель. Во время заседаний нередко возникали споры, кто-то начинал нервно прохаживаться вдоль стола, другой закуривал трубку, тут же спешили обсудить сказанное очередным выступающим.

Самым подготовленным, как, впрочем, и ожидалось, оказался Орлов, приехавший с уже написанным подробным выступлением-программой. Он предложил перейти к немедленным действиям, "решиться на самые крутые меры". В подкрепление военным выступлениям он предложил открыть типографию для печатания воззваний против правительства и завести фабрику фальшивых ассигнаций, чтобы обеспечить восставших средствами.

Столь решительного начала от Орлова, по-видимому, никто не ожидал. Особенно неприемлемым для многих стало предложение завести фабрику для печатания ассигнаций. На такие противозаконные меры даже самые революционно настроенные члены Коренной управы не решались. Это не укладывалось в их понятия о дворянской чести.

Раздосадованный реакцией окружающих на своё выступление, Орлов, не выразив внешне обиды, покинул съезд, отказавшись тем самым от участия в нём и от самого членства в обществе. Обстановка на съезде продолжала оставаться напряжённой. Уже следующее сообщение Граббе о том, что царю многое известно об обществе, его замыслах и о возможной в связи с этим слежке за отдельными членами Коренной управы, вынудило делегатов съезда выработать решительные меры, чтобы избежать провала всей организации. Как следует из "Записок" Якушкина, "прежде всего было признано нужным изменить не только устав Союза благоденствия, но и самое устройство, и самый состав общества. Решено было объявить повсеместно, во всех управах, что так как в теперешних обстоятельствах малейшей неосторожностью можно было возбудить подозрение правительства, то Союз благоденствия прекращает свои действия навсегда. Этой мерой ненадёжных членов удаляли из общества".

Таким образом, роспуск Союза благоденствия давал начало новому тайному объединению, более законспирированному, а значит, и более надёжному, более активному. Оставалось выработать новые программу и устав, за что делегаты немедленно принялись. Первая часть устава была написана Бурцовым, а вторая - Тургеневым. "В этой второй части... - вспоминал Якушкин, - уже прямо было сказано, что цель общества состоит в том, чтобы ограничить самодержавие в России, а чтобы приобрести для этого средства, признавалось необходимым действовать на войска и приготовить их на всякий случай".

О причинах роспуска Союза благоденствия было объявлено на одном из первых расширенных заседаний съезда, куда вместе с Комаровым (не исключалась возможность через него информировать об этом правительственные круги) приглашались все бывшие тогда в Москве рядовые члены тайного общества: Тучков, Колошин, Каверин, Шереметев, возможно также, Нарышкин, Корнилович и другие.

Съезд закончился, пора было разъезжаться. В этот момент в дом Фонвизиных вдруг заехал Орлов. Он был одет в походную форму, портупея ладно облегала его крепкую, начинающую полнеть фигуру. Михаил Фёдорович явился предупредить товарищей, что о съезде, как он узнал, оповещено правительство. На прощанье он крепко пожал всем руки, а Якушкина по-особенному, очень тепло обнял. Через несколько минут лёгкий дормез уже мчал его к московской заставе. Орлов торопился в Киев не только по делам тайного общества - он собирался сделать предложение Екатерине Николаевне Раевской, дочери известного генерала, героя войны 1812 года Н.Н. Раевского.

Почти вслед за ним из родного дома отправился и Михаил Александрович Фонвизин. И его ранней весной 1821 года ждала встреча с будущей невестой - шестнадцатилетней Натальей Дмитриевной Апухтиной, которая в сентябре следующего года станет его женой.

14

Рыцарь правды

И всё прошло, проказы заблужденья...
Ты, освятив тобой избранный сан,
Ему в очах общественного мненья
Завоевал почтение граждан.

А.С. Пушкин

В холодном, хмуром октябре 1817 года, "когда после выпуска мы шестеро, назначенные в гвардию, были в лицейских мундирах на параде гвардейского корпуса, подъезжает к нам граф Милорадович, тогдашний корпусной командир, с вопросом: что вы за люди и какой это мундир? Услышав наш ответ, он несколько задумался и потом очень важно сказал окружавшим его: "Да, это не то что университет, не то что кадетский корпус, не гимназия, не семинария... это... Лицей!" Так с долей комизма рассказал о своём вступлении прапорщиком в лейб-гвардии конную артиллерию Иван Иванович Пущин.

В грустные дни расставания с лицейскими приятелями лучший друг Большого Жанно, как называли там Пущина, Александр Пушкин впишет ему в альбом такие строки:

Взглянув когда-нибудь на тайный сей листок,
Исписанный когда-то мною,
На время улети в лицейский уголок
Всесильной, сладостной мечтою.

Ты вспомни быстрые минуты первых дней,
Неволю мирную, шесть лет соединенья,
Печали, радости, мечты души твоей,
Размолвки дружества и сладость примиренья, -

Что было и не будет вновь...
И с тихими тоски слезами
Ты вспомни первую любовь.

Мой друг, она прошла... но с первыми друзьями
Не резвою мечтой союз твой заключён;
Пред грозным временем, пред грозными судьбами,
О милый, вечен он!

1817 год для девятнадцатилетнего выпускника Лицея Ивана Пущина был знаменательным. "Ещё в лицейском мундире, - вспоминал он, - я был частым гостем артели, которую тогда составляли Муравьёвы (Александр и Михайло), Бурцов, Павел Колошин и Семёнов. С Колошиным я был в родстве. Постоянные наши беседы о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о возможности изменения, желаемого многими втайне, необыкновенно сблизили меня с этим мыслящим кружком: я сдружился с ним, почти жил в нём. Бурцов, которому я больше высказывался, нашёл, что по мнениям и убеждениям моим, вынесенным из Лицея, я готов для дела. На этом основании он принял в общество меня и Вольховского..."

Прекрасное время наступало для молодого Пущина и его товарищей. Объявленного по выпуску из Лицея достойным серебряной медали за успехи в учёбе, офицера гвардии ожидала блестящая карьера. Но "зло существующего в России порядка вещей" заставляло многих молодых лицеистов задумываться о своём настоящем предназначении в жизни. Эти мысли особенно часто появлялись у Ивана Пущина после вступления в члены тайного общества: "Эта высокая цель жизни самой своей таинственностью и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла в душу мою; я как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах: стал внимательнее смотреть на жизнь во всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою, как за частицей, хотя ничего не значащею, но входящею в состав того целого, которое рано или поздно должно было иметь благотворное своё действие..."

И, уже находясь на службе в конной артиллерии прапорщиком, потом подпоручиком, а с декабря 1822 года и поручиком, Пущин всё время ведёт активную работу в тайных обществах рядовым членом, а затем и одним из руководителей Думы Северного общества, созданной в Петербурге весной 1821 года. Его уже знают в Петербурге и Москве как неистового республиканца. Ещё во время восстания Семёновского полка в 1820 году Николай Иванович Тургенев, зная революционную репутацию Пущина, встретив однажды его, в шутку обратился к нему с вопросом: "Что же вы не в рядах восставшего Семёновского полка? Вам бы там надлежало быть".

Служба в армии с каждым годом всё больше теряла смысл для бывшего лицеиста. Небольшой кружок полковых офицеров, муштра, частые учения всё дальше уводили Пущина от мечты посвятить себя служению народу. И он решился выйти в отставку, благо внешний повод для этого вскоре представился.

На одном из построений во дворце младшим братом царя Пущину было сделано замечание из-за "ничтожного упущения в форме". Пущин как будто бы обиделся, подал в отставку, решив поступить на службу в полицию квартальным надзирателем. В старой России это была низшая полицейская должность. Поступок его привёл в ужас родных, и только слёзы сестёр заставили Ивана Ивановича отказаться от своей затеи. И всё-таки он вскоре подаёт прошение о принятии его на одну из судейских должностей.

Особых обид у Ивана Ивановича, конечно, не было. Пущин всегда отличался здравыми мыслями, обдуманным спокойствием в своих действиях. К тому же ещё со времён учёбы в Лицее он хорошо запомнил советы своего любимого и почитаемого наставника, директора Энгельгардта - при случае поработать для пользы народа на судейском поприще. Так в личном деле теперь уже отставного поручика Пущина появилась очередная запись: "Уволен со службы по домашним обстоятельствам для определения к статским делам". По указу Правительстующего Сената Пущин был "назначен надворным судьёю в 1823 г., 13 декабря, по представлению тогдашнего московского военного генерал-губернатора князя Голицына" и отбыл в Белокаменную.

С отъездом Пущина в Москву руководители Северного общества связывали свои планы. Древней столице отводилась большая роль в мобилизации сил для будущего переворота в стране. В Москве в это время проживало немало членов тайных обществ, хотя и не утративших связей с северянами, но в какой-то мере ослабивших свою революционную деятельность. Не было здесь и оформленной Управы Северного общества. Вот для решения этих задач и намечался надворный судья Иван Иванович Пущин.

В апреле 1824 года Павел Иванович Колошин, в доме которого у Спаса на Песках близ Арбата (не сохранился) по-родственному остановился Пущин, сообщает лицейскому товарищу Пущина, их общему приятелю ещё по "Священной артели", В.Д. Вольховскому: "После долгого ожидания, наконец, Пущин прибыл к нам: всё тот же. Принялся за дело и думает надворный суд свой исправить: дело великое, но трудное".

О том, что представлял в то время российский суд, вспоминал декабрист А.П. Беляев: "Всем также было известно, что в судах, конечно, не без исключения, господствовало кривосудие; взяточничество было почти всеобщим; процессы продолжались до бесконечности; кто мог больше дать, тот выигрывал; словом, всё, казалось нам, приходило в расстройство..."

А вот как этот суд на первых порах характеризовал оптимист Пущин: "Мой надворный суд не так дурён, как я ожидал. Вот две недели, что я вступил в должность; трудов бездна... я им (подчинённым. - Г.Ч.) толкую о святости нашей обязанности и стараюсь собственным примером возбудить в них охоту и усердие".

В том же письме сообщает Пущин Вольховскому и относительно дел тайного общества: "В Москве пустыня, никого почти или лучше сказать нет тех, которых я привык видеть в Петербурге - это сделалось мне необходимостию. - Черевин бедный всё ещё не хорош... Здесь Алексей Тучков, я иногда с ним видаюсь в свободные часы от занятий. - В Москве я почти ни с кем не знаком, да вряд ли много и познакомлюсь..." Здесь уже побольше пессимизма...

Естественно, зная Павла Колошина как члена Союза спасения ещё по Петербургу, Пущин Пытается его первого зажечь своим энтузиазмом, вновь сделать из приятеля активного сочлена по обществу. Об этом, кстати, Пущин потом сообщал на следствии: "Точно, показывал я Павлу Колошину листок об обществе соединённых и убеждённых, который заключал в себе в нескольких словах цель и обязанности членов общества. Разделение на соединённых и убеждённых было сделано перед отъездом моим в Москву в Петербургской нашей Думе с тем, чтобы принимаемые члены сначала поступали в число соединённых, которые не знают убеждённых, а потом уже они выбираться должны во вторую ступень, откуда могли быть назначаемы в члены Думы".

Делает Пущин и небезуспешную попытку привлечения к делам тайного общества другого москвича - Сергея Николаевича Кашкина, - начав с обсуждения дел по совместной службе. Перед тем как тот соглашается стать коллегой Пущина - судебным заседателем, Иван Иванович предупреждает его о многочисленных трудностях их работы. Происходило это в ноябре 1824 года, о чём Кашкин писал потом: "Поступая на службу, сблизился с Пущиным и узнал его сочленом".

Активно помогает Пущину в это время полковник Михаил Михайлович Нарышкин, в начале 1824 года назначенный в Москву командиром батальона расквартированного там Тарутинского пехотного полка. Он тоже начинает вербовать новых членов и, в частности, принял в тайное общество адъютанта командующего 1-й армией, расквартированной в Могилёве, поручика П.П. Титова, бывшего в Москве проездом. О поручении, полученном тогда от Нарышкина, Титов сообщал на следствии: "Моей должностью сделалось извещать его о происшествиях, образе мыслить в Главной квартире. Сверх сего, полковник просил об доставлении ему статистических сведений тех краёв России, по коим я путешествовать буду. Происшествий не случалось, а по двум последним предметам я писал к подполковнику три ответных письма..." Через Титова москвичи пытались наладить связи с войсками, расположенными вдалеке от древней столицы.

В самом начале декабря 1824 года в Москву по первому снегу приехал Рылеев. Приезд одного из самых активных, деятельных членов Северного общества был для Пущина и приятным, и полезным. Год назад он принял Кондратия Фёдоровича в тайное общество и теперь был рад, что не ошибся в товарище. Пущин надеялся, что известность Рылеева - поэта, издателя "Полярной звезды" - поможет ему увлечь товарищей-москвичей активной работой по созданию Московской управы Северного общества.

"Никогда не забуду одного вечера, проведённого мною, 18-летним юношей у внучатого моего брата Мих. Мих. Нарышкина... - вспоминал известный московский мемуарист А.И. Кошелев. - На этом вечере были Рылеев, князь Оболенский, Пущин и некоторые другие, впоследствии сосланные в Сибирь. Рылеев читал свои патриотические "Думы", и все свободно говорили о необходимости d'enfinir avec gouvernment (покончить с этим правительством. - фр.). Этот вечер произвёл на меня самое сильное впечатление... Я на другой день сообщил всё слышанное Киреевскому, Рожалину, Веневитинову и другим членам составленного молодёжью философского кружка... Много мы в этот день толковали о политике и о том, что необходимо произвести в России перемену в образе правления... Впоследствии этого с особенной жадностью налегли на сочинения политических писателей". Как видим, уже первые выступления Рылеева в московских кругах нашли широкий отклик у молодёжи, также присутствовавшей на встречах с одним из будущих трибунов дворянской революции.

"Шиллер заговора", как называл его Герцен, читая свои "Думы", создавал им популярность не случайно. Он приехал в Москву с мыслью, если удастся, издать их вместе с поэмой "Войнаровский" у известного московского типографа С.И. Селивановского. Этого издателя и книгопродавца, одного из просвещённейших представителей московского купечества, члены тайного общества давно уже собирались привлечь в свои ряды. Об этом, кстати, тогда напомнил и Рылеев, посоветовав Штейнгейлю "приобресть членов между купечеством".

Имя московского книгоиздателя Семёна Иоанникиевича Селивановского было хорошо известно писателям и читающей публике в обеих столицах. Выпущенные, например, в его типографии двумя изданиями "Древние российские стихотворения" ("Сборник Кирши Данилова") недолго пролежали в книжных лавках. Просвещённые россияне ждали уже и тома его Энциклопедического словаря, который Селивановский намеревался издавать с 1822 года в 45 томах. Кроме того, книжный магазин и публичная библиотека, открытые издателем на Ильинке, наиболее часто посещались московскими студентами. Не мог миновать эти очаги культуры и Рылеев, побывавший также и в типографии Селивановского на Большой Дмитровке.

Среди многих встреч с московскими литераторами одной из самых приятных для Рылеева стала встреча с Денисом Васильевичем Давыдовым. Поэт-партизан решил к тому времени окончательно обосноваться в Москве, приценивался уже к небольшому особняку в тихом месте в Большом Знаменском переулке (ныне № 17), в котором вскоре и поселится. Бодрый, неунывающий, он и выглядел примерно так, как описал себя в одном из стихотворений середины двадцатых годов:

Начальник, в бурке на плечах,
В косматой шапке кабардинской,
Горит в передовых рядах
Особой яростью воинской.
Сын белокаменной Москвы,
Но рано брошенный в тревоги,
Он жаждет сечи и молвы,
А там что будет...

Денис Васильевич ещё мечтал послужить России своей шашкой и просил передать через Рылеева привет и пожелание не стареть своему давнему приятелю-кавалеристу Бедраге, жившему на покое в Острогожском уезде, недалеко от того места, где в это время у родителей находилась жена Кондратия Фёдоровича.

И конечно, много времени проводил Рылеев у своего приятеля Штейнгейля, которого нужда и большая семья вынудили временно открыть пансион для дворянских детей в особняке домовладельца Окулова на Чистых прудах. Здесь-то Рылеев чаще всего встречался с Пущиным, Колошиным, Нарышкиным, Мухановым и другими будущими членами основанной в начале 1825 года Московской управы Северного общества.

Интересные встречи были у Рылеева с Вяземским, с Николаем Алексеевичем Полевым, собиравшимся издавать журнал "Московский телеграф" и искавшим для этого поддержку у Пушкина и других литераторов Москвы и Петербурга.

Уже перед самым отъездом Рылеев окончательно договорился с Селивановским о печатании в его типографии сборника "Думы" и поэмы "Войнаровский", за корректурой которых он попросил понаблюдать Петра Муханова. Кондратий Фёдорович даже не дождался цензурного разрешения на свои произведения, которое было подписано 22 декабря 1824 года. Его ждали дела Северного общества в Петербурге...

К концу 1824 года начало реально вырисовываться ядро будущей Московской управы Северного общества: Пущин, Нарышкин, Колошин, Кашкин, Степан и Алексей Семёновы.

Видимо, для окончательного утверждения их членства в обществе, а также для согласования действий новой Управы и воспользовался Пущин поездкой в Петербург на встречу рождественского праздника в кругу родных.

Но ещё одна забота торопила его в дальнюю дорогу. Мысли о Пушкине, друге-лицеисте, сосланном в родовое Михайловское, не давали покоя. Так хотелось увидеться и, как бывало, наговориться досыта о житье-бытье. Пущина не останавливает запрет на посещение опального поэта. Дружеские чувства были превыше всего. Кое с кем он даже поделился своим замыслом.

Накануне отъезда на вечере у московского генерал-губернатора он встретился с Александром Ивановичем Тургеневым, и между ними произошёл запомнившийся Пущину разговор: "Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-либо поручений к Пушкину, потому что я в январе буду у него. - Как! Вы хотите к нему ехать? Разве вы не знаете, что он под двойным надзором - и полицейским и духовным? - Всё это знаю; но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении... - Не советовал бы; впрочем, делайте, как знаете, - прибавил Тургенев".

Какие-то меры предосторожности всё же были приняты. Отпуск был выхлопотан в Петербург к престарелым родителям, а по дороге он собирался заехать к сестре в Псков. Ну, а уж от Пскова рукой подать до Михайловского...

Встреча друзей пришлась на 11 января 1825 года.

Возможно, именно в этот день зародились у поэта первые слова стихотворения, в котором были такие строчки:

Стрекотунья белобока,
Под калиткою моей
Скачет пёстрая сорока
И пророчит мне гостей.

Колокольчик небывалый
У меня звенит в ушах...

Не успели стихи лечь на бумагу, как действительно при звоне колокольчика в приотворённые ворота пушкинской усадьбы кони внесли сани с седоками. Пущин, а это был он, вспоминал потом, как увидел на крыльце своего друга, "босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками".

Разговорам, казалось, не будет конца. Ведь Пущин привёз ещё и рукопись "Горя от ума", письма от Александра Бестужева, Кондратия Рылеева, новые книги, столько литературных новостей... В этот раз, наконец, Пущин намекнул другу про тайное общество...

"Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин ещё что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце со свечой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: "Прощай, друг!" Ворота скрипнули за мною..." А вскоре полетят вслед Пущину стихотворные воспоминания об этой встрече.

И ныне здесь, в забытой сей глуши,
В обители пустынных вьюг и хлада,
Мне сладкая готовилась отрада:
Троих из вас, друзей моей души,
Здесь обнял я. Поэта дом опальный,
О Пущин мой, ты первый посетил;
Ты усладил изгнанья день печальный,
Ты в день его Лицея превратил...

15

Москва, 1825 год...

Умрём! Ах, как славно мы умрём!

Декабрист Александр Одоевский

Шумно, как и обычно в это время года, происходили в Москве рождественские увеселения. Новый, 1825 год блестящая московская молодёжь встречала на костюмированном балу у Кашкиных. Просторный дом их на Садовой-Кудринской издалека был виден яркими освещёнными окнами, подъездом, к которому то и дело сквозь новогоднюю пургу подкатывали сани и кареты с гостями.

А потом уже, чтобы не отстать от родственников, давал бал в своём доме под Новинским (ныне Новинский бульвар № 11а) престарелый князь Пётр Николаевич Оболенский. Заметно было, с каким восхищением он оглядывал двух сыновей-офицеров, приехавших в отпуск в отчий дом. Особенно доволен был отец старшим, Евгением, поручиком лейб-гвардии Финляндского полка, своей надеждой и отрадой. Старший решительно разнился характером с младшим, Константином, легкомысленным человеком, даже среди родственников считавшимся повесой. Зато Евгений - прекрасно образованный, без всякого тщеславия и суетности, немного задумчивый двадцативосьмилетний офицер - был кумиром родни и, главное, братьев - родного Константина и двоюродного Сергея Кашкина. Говорили, что задумчивость, грусть появились у Евгения с одной, очень неприятной для него дуэли и его мучила совесть. Как бы там ни было, в этот приезд старшему Оболенскому было отчего задуматься: задание, которое он получил от Петербургской управы Северного общества, пока что трудно было осуществить. И он очень надеялся на помощь Пущина.

Пущин так писал об этом: "...Возвратился я из Петербурга в Москву в феврале месяце в бытность там в отпуску Евгения Оболенского. С ним начали рассуждать о средствах действовать для общества в Москве; я тут же, как и прежде, объявил ему, что не вижу никакого. Тогда он сказал мне, что надобно собрать тех общих наших знакомых, которые, по наблюдениям нашим, принадлежали к обществу, и таким образом стараться возбудить некоторую деятельность. Тут назначил он день, в который приехали к нему двоюродный брат его Сергей Николаевич Кашкин, свиты отставной поручик Алексей Алексеевич Тучков, титулярный советник Иван Николаевич Горсткин, Тарутинского полка полковник Михайло Михайлович Нарышкин, отставной капитан Алексей Васильевич Семёнов, титулярный советник Колошин и я. Таким образом, соединившись, заставили управу, в которой я поименованными членами избран председателем для сношения с Петербургом". Это организационное заседание Московской управы Северного общества произошло в доме отца братьев Оболенских под Новинским. Оказывается, не только балы устраивались в доме Оболенских.

Вскоре Евгений Оболенский отбыл в Петербург, как будто успокоенный свершившимся. Но до создания Управы в том виде, на который рассчитывали петербуржцы, было ещё далеко. Дело в том, что большинство членов вновь созданной Московской управы давно уже были оторваны от армии, солдатских масс, которых необходимо было революционизировать, готовить к цели, намеченной обществом. Кашкин был в отставке с 1820 года и служил теперь заседателем Московского надворного суда; в канцелярии московского генерал-губернатора состоял отставной поручик Тучков; с 1821 года был в отставке Горсткин, вместе с Павлом Колошиным служивший теперь в Московском губернском правлении. В отставке, как известно, находились А.В. Семёнов и Пущин. К тому же многие из них уже были женаты, и семейные заботы, естественно, не способствовали их активной деятельности в тайном обществе. Но коли уж они решили опять объединиться для совместных действий, то надо было хоть иногда обсуждать эти действия вместе.

Первое заседание Московской управы прошло у Тучкова, который в это время мог жить у отца, в доме на Остоженке. Судьба этого дома интересна. Тучковы вскоре продали свою усадьбу с большим запущенным садом, спускавшимся к самому берегу Москвы-реки. С конца 1860-х годов на этом месте уже раскинулись обширные владения Лицея, основанного редактором и издателем журнала "Русский вестник" М.Н. Катковым. А ныне здесь Дипломатическая академия.

Когда начали обсуждать свою будущую деятельность, одним из первых был вопрос о введении в России конституции. Но тут же послышались осторожные голоса. "При сем случае Тучков изъяснил, - вспоминал на следствии о том совещании Пущин, - что мы говорим о конституции для России, когда не видим ещё примера формы для возделывания земли свободными людьми и способа управления оными; он предложил, чтобы общество лучше сначала приискало способы уничтожения рабства... Смею уверить Комитет, - добавлял Пущин, - что никакая насильственная мера не была предлагаема членами, находящимися в моей управе, я слишком хорошо знаю их образ мыслей, чтобы иметь право решительно сие утверждать".

Москвичи склонялись более к мерам практическим, нежели революционным.

Поэтому Пущин вскоре вынужден был, проявив гибкость, учредить при Управе "Практический союз", цели которого были бы ближе московским вольнодумцам. Сам Пущин так рассказывал об этом:

"В начале прошлого 1825 года, не находя никаких средств к распространению общества и желая хотя несколько содействовать общему благу в духе оного, я учредил - между находящимися там знакомыми моими, которые все или женились в Москве по выходе из военной службы, или там вновь определились в гражданскую, - союз, имеющий целью - личное освобождение дворовых людей: обязанность члена состояла в том, чтоб (непременно) не иметь при своей услуге крепостных людей, если он вправе их освободить; если же он ещё не управляет своим имением, то по вступлении в управление оного через пять лет должен непременно выполнить обязанность свою. Сверх того при всяком случае, где есть возможность к освобождению какого-нибудь лица, оказывать должен пособие или денежное или какое-либо другое по мере возможности".

Надо сказать, что у большинства москвичей слова не расходились с делом. По свидетельству Оболенского, Нарышкин, "будучи сам в весьма стеснённых обстоятельствах, сделав много долгов во время службы, простил крестьянам своим до 100 000 рублей недоимки и за полгода оброк".

Немало сделал тогда же и А.В.  Семёнов, расходуя большую часть своих доходов "на покупку крестьянам рабочего скота и вообще на улучшение их состояния". Он же "отпустил на волю до 15 человек ремесленников, сыновей прежних слуг отца своего, которые давали ему около 1500 р. в год оброка".

О делах москвичей заботились в Петербурге. Поэтому оттуда в Белокаменную нередко наезжали представители Думы Северного общества. В апреле 1825 года в Москву приехал Александр Бестужев. Его как литератора интересовали и свои издательские дела, встречи с московскими писателями. Была такая встреча и с известным литератором Петром Андреевичем Вяземским, которого он даже пытался привлечь в члены Северного общества. Об этом Вяземский писал в 1829 году в "Примечаниях" к своей "Исповеди", упоминая о "приятелях, павших жертвой сей эпохи": "Некоторые попытки, разумеется, весьма неопределённые и загадочные, были пущены на меня, но нашли во мне твёрдое отражение... Мне говорили после, что Якубович и Александр Бестужев были откомандированы в Москву, чтобы меня ощупать и испытать... Они у меня обедали... В продолжение споров я сказал наотрез, что не разделяю этих lieux kommuns (общих взглядов. - фр.), которые в ходу у нас".

Заговорщики хорошо понимали значение смелых высказываний, злых эпиграмм Петра Андреевича, нередко прямо направленных против правительства Александра I. Однако внимание к себе Вяземский здесь явно преувеличивает. Можно вполне допустить, что встреча в Москве была не первой попыткой вовлечь Вяземского в тайное общество. На эту мысль наталкивает хорошая осведомлённость Петра Андреевича во многих делах своих друзей-заговорщиков. Так, когда в 1821 году Николай Тургенев отъезжал на съезд в Москву, вслед ему была пущена предостерегающая шутка Вяземского: "Только не доехать бы ему таким образом от Петербурга до Москвы и далее, как Радищеву".

Действительно, Александр Бестужев и Александр Якубович - будущие декабристы, близко стоявшие к руководству Северным обществом, - однажды были в гостях у Вяземского. Пётр Андреевич тогда находился под негласным надзором, и его дом по Большому Чернышевскому переулку (ныне Вознесенский переулок № 9, сохранился флигель) был хорошо известен московскому полицмейстеру. Наиболее живописным гостем поэта был капитан Нижегородского драгунского полка Якубович, недавно вернувшийся с Кавказа.

Прекрасно сложенный, высокий, он восхищал недюжинной силой и энергией. Смуглое лицо с большими чёрными, навыкате глазами выглядело немного свирепо, мрачно, но в то же время было чем-то притягательно. Имея в своей жизни немало дуэльных поединков, а потом стычек с горцами, он обо всём умел красиво рассказывать. Якубовича знали и любили многие литераторы, ценил Пушкин. За две недели до восстания Александр Сергеевич осведомился в письме у А. Бестужева, кто так хорошо писал в "Северной пчеле" о горцах: "Не Якубович ли, герой моего воображенья? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева... - в нём много, в самом деле, романтизма. Жаль, что я с ним не встретился в Кабарде - поэма моя была бы лучше".

Несколько лет назад за "четверную" дуэль (в ней, кроме главных участников, стрелялись и секунданты, одним из которых был Грибоедов, получивший ранение) и был сослан на Кавказ Якубович. Этой ссылки он не мог простить Александру I.

Вернувшись с Кавказа и близко сойдясь с Рылеевым, который, по словам Никиты Муравьёва, в мае 1825 года принял его в тайное общество, Якубович заявил, что он намерен, наконец, рассчитаться с императором. Вряд ли Бестужев и Вяземский знали тогда о замыслах Якубовича, о которых, естественно, широко не говорилось.

Ну, а если и догадывались?.. Бесспорно, что по уму, организаторским способностям, энергии все трое вполне могли бы составить ядро одной из управ Северного общества. Но Вяземский, а как потом оказалось, и Якубович были противниками подчинения каким-либо революционным организациям, их программам и уставам.

И всё-таки по поводу намерений Якубовича были собраны совещания в обеих столицах. О московском совещании рассказал Никита Муравьёв, приезжавший тогда в Москву. Он посетил Пущина, Нарышкина, Семёнова и Митькова - последний только что возвратился из чужих краёв и подал в отставку по болезни. "Павел Колошин и Горсткин, как я узнал от Пущина, Семёнова и Нарышкина, совершенно отстранились от дел общества и поэтому не участвовали в совещании. Я пригласил также г[енерала] Фонвизина, который жил в своей деревне под Клином, приехать в Москву. Я представил им всё дело и назвал Якубовича. Все сии члены полагали не допускать его до исполнения сего намерения. Г[енерал] Фонвизин сказал, что хотя он уверен в душе своей, что Якубович не исполнит сие, но что долг наш ему в том воспрепятствовать..."

Но напрасно Муравьёв представлял работу москвичей в таком мрачном свете. Ещё до сентябрьского совещания немало действовал в пользу общества Нарышкин, которому хорошей подмогой оказались приехавшие на постоянное жительство в Москву уже известный нам С.М. Семёнов и полковник Финляндского полка Михаил Фотиевич Митьков. В конце августа 1825 года Нарышкин вовлёк в члены Северного общества своего двоюродного брата Владимира Алексеевича Мусина-Пушкина, капитана лейб-гвардии Измайловского полка, адъютанта командующего 1-й армией.

Поручение брата Мусин-Пушкин потом по памяти изложил Следственной комиссии. Оно важно для понимания программы действий Московской управы Северного общества: "Полковник Нарышкин, - писал Мусин-Пушкин, - принимая меня в общество, сообщил следующие правила для руководства оными:

1) Не открывать никому, что член общества, и не входить в сношения с другими членами, как чрез управу или чрез того члена кем был принят в общество. Управу составляло от двух до пяти членов, но не больше, из которых один имел название председателя управы и тот только имел право принимать в члены; число управ умножалось по числу членов.

2) Член общества должен был наблюдать за поступками других членов и о сем доносить как председателю его управы, так и тому, кто его принял.

3) Письменных сношений следовало избегать, постараться сообщение иметь посредством отъезжающих членов и то, сколь можно, более словесно.

4) Член должен был жертвовать в пользу общества двадцатую часть годового своего дохода, которые деньги доставлять чрез управу.

5) Каждому члену должно было избрать науку, в которой стараться себя усовершенствовать.

6) Всякий член должен стараться приобретать сочленов, но принимать могли только одни председатели управ.

7) Член, имеющий крестьян, должен пещись об улучшении их состояния и способствовать их образованию, для доставления со временем свободы.

8) Всякий член, занимая какое-либо ни было место, должен стараться исполнить должность свою наиотличнейшим образом, не марая себя никакими подлыми делами, но наблюдая всегда "во всём правосудие, честность и бескорыстие..."

Интересно, что здесь нет пункта о перемене правления в России, введения республики, конституции и так далее. Но это членами Московской управы из-за неподготовленности в данный момент, видимо, относилось на более поздние времена и как бы само собой подразумевалось.

И всё-таки приезд Муравьёва в Москву оживил деятельность москвичей. Это видно уже из того, что руководители Московской управы Северного общества приняли активное участие в обсуждении проекта его конституции, над которым Никита Михайлович работал уже несколько лет. Во всяком случае с проектом ознакомились Пущин, Штейнгейль, а потом и Кашкин, которому Пущин поручил его переписать для Московской управы.

К зиме в Москве собралось особенно много членов тайных обществ. Вернулся на жительство Орлов, ненадолго заехал Муханов, заглянул к двоюродному брату В.Ф. Одоевскому, руководителю кружка любомудров, Александр Одоевский. Очень подружившиеся в Петербурге и даже жившие в одной квартире Кюхельбекер и Александр Одоевский, видимо, хотели привлечь в лагерь северян и Владимира Одоевского. В этом плане интересно письмо Кюхельбекера к своему соредактору по "Мнемозине". В нём он завуалированно приглашал его сойтись с ним ближе. "Вверься ему (т.е. брату Александру. - Г.Ч.), - рекомендовал Вильгельм Карлович В.Ф. Одоевскому по старой дружбе, - это человек, который для тебя всё сделает. Он и лучше докажет то, что не умею выразить, как бы хотел..." Здесь явная попытка будущих декабристов привлечь на свою сторону литераторов, членов многих преддекабристских организаций.

Одним из последних перед важнейшими событиями года приехал в ноябре в Москву вместе со своей невестой Полиной Гёбль поручик Кавалергардского полка Иван Александрович Анненков. Его непонятная тревога волновала Полину. "В то время к нему собиралось много молодых людей, - вспоминала она. - Они обыкновенно просиживали далеко за полночь, и из разговоров их я узнала, наконец, что все они участвовали в каком-то заговоре. Это, конечно, меня сильно встревожило, и озаботило, и заставило опасаться за жизнь обожаемого мною человека, так что я решилась сказать ему о моих подозрениях и умолила его ничего не скрывать от меня. Тогда он сознался, что участвует в тайном обществе..."

Ещё никто не догадывался о надвигающихся событиях. Даже комета, появившаяся над Москвой в ноябре 1825 года, не возбудила тревожных предсказаний. "Все москвитяне, - свидетельствовал известный историк М.П. Погодин, - смотрели на неё и думали: "Не переменится ли что-нибудь в царе; но в Москве всё было тихо".

Создание весной этого года Московской управы Северного общества мало что переменило в настроениях членов общества. Они по-прежнему занимались просветительством, практическим деяниями в отношении своих дворовых людей и крепостных, а также распространением своих идей на новые управы, создаваемые с их помощью в других городах. Но в Коренной управе Северного общества продолжали рассчитывать на них, как на реальную силу. Об этом определённо потом сказал в своих показаниях на следствии декабрист П.Г. Каховский: "Намерение общества, не быв исполнено здесь, в Петербурге, действие оного будет возобновлено во время коронации в самом Кремле. Подробности сего объяснить не могу, ибо по существу общества оные мне самому не могли быть известны. Во всяком случае надежда наша была основана на Москву, где мысли и намерения общества имели более силы и пространства".

16

И час настал...

Известно мне: погибель ждёт
Того, кто первый восстаёт
На утеснителей народа, -
Судьба меня уж обрекла,
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода?

Кондратий Рылеев

В самом начале декабря 1825 года по Смоленской дороге в сторону Москвы не спеша двигался небольшой обоз - отставной капитан Иван Дмитриевич Якушкин перевозил к тёще семью из своего небольшого смоленского имения Жукова. Вместе с ним в карете ехали ожидавшая второго ребёнка жена Анна Васильевна и двухлетний сын Слава, очень живой, непоседливый мальчик. Сзади, в возках, ехали нянька, горничная, повар, три кучера - да мало ли ещё набралось людей и домашнего скарба в дальнюю дорогу.

Подъезжая к одному из постоялых дворов, Иван Дмитриевич увидал по самый верх забрызганную грязью почтовую карету и крестьян, столпившихся вокруг неё. Кто-то, видимо, чиновник почтового ведомства, одетый как простой мужик в нагольный тулуп, читал указ о кончине императора Александра I в Таганроге и о начале присяги по всей России цесаревичу Константину. Мужики уже стояли без шапок, крестились и внимательно слушали. Узнав про важную весть, Настенька тоже стала истово креститься, но Иван Дмитриевич так посмотрел на жену, что она тут же согнала с лица скорбь.

Не стали распаковываться к чаепитию, заторопились в Москву. Последние вёрсты до городского шлагбаума Иван Дмитриевич ехал хмурый, и мысли, одна чернее другой, роились в голове. Совсем недавно, кажется, быв в числе первых кандидатов в цареубийцы, он теперь в глубине души невольно пожалел о кончине Александра. Всё-таки первые годы его царствования были связаны с надеждами на улучшение жизни народа, да ведь и сам молодой император что-то пытался сделать для этого. Хорошо помнил Якушкин и большой патриотический подъём победившей Наполеона России, когда царём был Александр I. А что сможет сделать для родины Константин, этот солдафон, к тому же необузданный человек, который мог оскорбить любого офицера, приказать забить кнутами солдата? Вот и оказывалось, что "хрен редьки не слаще".

Наконец миновали заставу, долго тряслись по мостовым до Красной площади, проехали Воскресенские ворота, саму площадь с многочисленными торговыми рядами и свернули на Ильинку. Скользнув взглядом по памятнику Минину и Пожарскому, стоявшему тогда посередине площади, напротив Кремля, Иван Дмитриевич вспомнил военный парад при его открытии, стройные ряды марширующих лейб-гвардейцев. В нём проснулся дух храброго офицера, участника Бородина. "А что, - подумал, - может быть, ещё и пригодится мне военная наука?"

Когда въехали на Маросейку, осталось рукой подать до Армянского переулка, где в то время жила Надежда Николаевна Шереметева (урожд. Тютчева), тёща Якушкина. Она уже несколько дней с нетерпением ждала дочь, внука и зятя, к которому питала большие дружеские чувства. А Ивану Дмитриевичу не терпелось увидеть её сына, Алексея Васильевича Шереметева, поручика лейб-гвардии конной артиллерии, некогда члена Союза благоденствия, служившего в Москве. Уж он, точно, знал все московские новости.

Новости оказались обнадёживающими. В Москве находились братья Фонвизины. Полным сил и желания действовать был полковник Михаил Фотиевич Митьков, живший в доме у дяди на Малой Дмитровка (ныне № 18) и у которого теперь часто собирались прежние друзья. Сюда в щегольской карете подкатывал Михаил Михайлович Нарышкин, крепкий, пышущий здоровьем, недавно вернувшийся из Киева, где советовался с некоторыми членами Южного общества. Скромно, по-чиновничьи, приходил и молча садился в угол дивана Степан Михайлович Семёнов, шумно приезжал и сразу начинал прохаживаться по гостиной Алексей Васильевич Семёнов. В общих разговорах, планах, мечтах они уже вели полки на Петербург, арестовывали полковых и дивизионных командиров... Время междуцарствия придавало простор воображению. А из Петербурга от уехавшего туда за советом Пущина пока не поступало вестей.

Так прошла неделя. "В этот промежуток времени, - вспоминал А.И. Кошелев, - мы часто, почти ежедневно собирались у М.М. Нарышкина, у которого сосредотачивались все доходившие до Москвы слухи и известия... Толкам не было границ. Не забуду... одного бывшего в то время разговора о том, что нужно сделать в Москве в случае благоприятных известий из Петербурга. Один из присутствовавших на этих беседах, кн. Н.И. Трубецкой, адъютант П.А. Толстого, тогда командовавшего корпусом, расположенным в Москве и его окрестностях, брался доставить своего начальника связанного по рукам и ногам. Предложениям и прениям не было конца, а мне, юноше, казалось, что для России уже наступил великий 1789 год..."

Всё это происходило в преддверии известий из Петербурга. Перемен ждали все, даже не посвящённые в заговор.

Наконец, 15 декабря, С.М. Семёнов получил обещанное письмо от Пущина, написанное 12 декабря, накануне главного совещания у Рылеева, определившего день и план восстания. Пущин сообщал, что их главный штаб по подготовке выступления в количестве шестидесяти человек, имея за своей спиной тысячу солдат гвардии, готов выступить со дня на день, в надежде, что остальные войска примкнут к ним. В письме возлагались надежды на генерал-майора М.Ф. Орлова. Семёнов сразу же сообщил о письме Нарышкину, Митькову и Фонвизину с просьбой показать его и Орлову. Но, несмотря на то что Пущин просил срочно содействовать Петербургской управе, в этот день ничего конкретного сделано не было.

Поздно вечером Якушкин узнал о письме Пущина от Шереметева. Он тут же вместе с Алексеем Васильевичем отправился к Митькову, к которому вызвали и Фонвизина. Уже далеко за полночь начали совещание. Самым активным был Якушкин. Он предложил Фонвизину надеть генеральский мундир, отправиться в Хамовнические казармы и попытаться поднять находящиеся там войска. А сам вместе с Митьковым вызвался отправиться к полковнику Гурко, начальнику штаба размещавшегося в Москве 5-го пехотного корпуса. Шереметев же с Нарышкиным должны были привести в город войска, расположенные в окрестностях Москвы.

"Если бы предприятие петербургским членам удалось, - говорил Якушкин, - то мы нашим содействием в Москве дополнили бы их успех; в случае же неудачи в Петербурге мы нашей попыткой в Москве заключили бы наше поприще, исполнив свои обязанности до конца и к тайному обществу, и к своим товарищам". Но, видимо, одних разговоров оказалось мало. Из четверых только один Шереметев ещё был в какой-то мере связан с войсками. Митьков, Фонвизин и особенно Якушкин давно находились в отставке. Здесь же нужна была твёрдая рука военачальника, каким мог бы стать только Михаил Фёдорович Орлов. К нему и решено было отправиться утром.

Опальный генерал жил в это время у своей двоюродной сестры А.А. Орловой-Чесменской в роскошном Нескучном дворце на Калужской улице (ныне дом Академии наук на Ленинском проспекте). Якушкин застал его одетым по полной форме. Он уже знал о всех петербургских событиях. Орлова, оказывается, ждали в Петербурге, ему от Трубецкого специально вёз письмо кавалергард Свистунов. Но к этому времени Орлов получил уже петербургские новости от московского генерал-губернатора, к которому раньше Свистунова прибыл правительственный гонец с вестью о поражении восставших и приказом начать повсеместную присягу Николаю I.

Хотя Орлов, сказавшись больным, пока не присягу не явился, отказался он и от проведения совещания у Митькова, решив, что после поражения восставших в Петербурге в Москве начинать действия бессмысленно. К этому решению, оценив свои силы, пришли и члены Московской управы Северного общества на вечернем заседании 16 декабря у Митькова. Лишь приехавший впервые на совещание штабс-капитан Муханов говорил, что "ужасно лишиться таких товарищей; во что бы то ни стало надо их выручить: надо ехать в Петербург и убить его (царя)". Но опять-таки только Якушкин мог понять чувства Муханова, волновавшие его самого в 1817 году, когда в Москве находилась гвардия, несколько десятков молодых, полных сил и энергии, способных на многое офицеров. Время и возможности были непоправимо упущены...

Оставались считанные дни до начала массовых арестов в Москве. Никто не мог предположить, что одним из первых в списке арестованных москвичей окажется Орлов. Царь спешил обезглавить верхушку заговорщиков одним ударом, видимо не догадываясь ещё, кто из них самый главный. В тот же день был арестован и гонец из Петербурга Свистунов. А потом арестовывали по два, а то и по три-четыре человека. И тогда оказалось, что в старой столице во время восстания присутствовало гораздо больше членов тайных обществ, чем могли предполагать руководители Московской управы Северного общества. В городе, где проживало сверх трети миллиона жителей, оперативная связь налажена не была. Всё сводилось к личным встречам или к пересылке записок.

Москву заполонили противоречивые слухи.

23-го утром, прямо в приёмной московского генерал-губернатора, был арестован капитан Гвардейского Генерального штаба Никита Михайлович Муравьёв (видимо, приказ на арест в Москву пришёл одновременно на Орлова и Муравьёва, но последнего пришлось вызвать из орловского имения жены - Тагино, а для этого требовалось время). Затем одного за другим арестовали четырёх кавалергардов: 23-го - полковника А.Л. Кологривова и поручика П.П. Свиньина; 25-го - Н.А. Васильчикова и 28-го - отставного полковника И.Ю. Поливанова. В Кавалергардском полку - самом привилегированном в русской армии - находилось, пожалуй, самое большое число членов тайных обществ. В один день, 29 декабря, арестовали последними в этом году П.И. Колошина, М.Ф. Митькова и С.М. Семёнова - это уже были в основном руководители Московской управы.

Аресты производили по-разному. Тех, кто был чином повыше, арестовывал сам московский обер-полицмейстер Шульгин. Так, 8 января 1826 года он арестовал отставного полковника А.Н. Муравьёва. А на следующий день арестовали Якушкина. Вот как он сам описал это событие: "В этот день вечером я спокойно пил дома чай, вдруг вызвал меня полицмейстер Обрезков и объявил, что ему надобно переговорить со мной наедине. Я провёл его к себе в комнату. Он требовал от меня моих бумаг. Я объявил ему, что у меня никаких бумаг нет, а что, если бы и были такие, которые могли быть для него любопытны, то я бы имел время их сжечь. Я ожидал ареста и нарочно положил на стол листок с исчислениями о выкупе крепостных крестьян в России, надеясь, что этот листок возьмут вместе со мной, что он, может быть, обратит на себя внимание правительства. Я предложил Обрезкову взять эти исчисления, но он отвечал мне, что эти цифры ему нисколько не нужны. После этого он посоветовал мне одеться потеплее и пригласил ехать с собой..."

Этот день оказался днём самых массовых арестов московских декабристов. Одновременно с Якушкиным взяли Б.К. Данзаса, В.П. Зубкова, П.А. Муханова и М.А. Фонвизин в его подмосковной.

Почти каждый день происходили аресты, и дворянскую Москву обуял страх. Теперь уже опасались ездить в гости, о патриотических разговорах не было и речи. Брали порой офицеров и чиновников, имевших к тайным обществам очень отдалённое отношение. Так арестовали, но вскоре освободили отставных офицеров братьев Исленьевых. Следственная комиссия боялась кого-нибудь упустить.

А.И. Кошелев потом писал: "Рассказы из Петербурга о том, кого там брали и сажали в крепость, как содержали и допрашивали арестованных и проч., ещё более увеличивали общую тревогу. Матушка очень за меня боялась, положила меня спать подле своей комнаты, ей постоянно чудилось, что за мной ночью приехали, и потому на всякий случай она приготовила в моей комнате тёплую фуфайку, тёплые сапоги, дорожную шубу и пр. Этих дней или, вернее сказать, этих месяцев (ибо такое положение продолжалось до назначения верховного суда, т. е., кажется, до апреля), кто их пережил, тот, конечно, никогда их не забудет".

Вот в это-то страшное время и горели в каминах московских и петербургских особняков сотни ценнейших для истории бумаг, писем, дневников. Бумаги непременно забирались как улики, поэтому от них стремились избавиться в первую очередь. Успели сжечь свои бумаги Орлов, Фонвизин, сжёг документы кружка любомудров его председатель В.Ф. Одоевский, сжёг проект конституции Никиты Муравьёва С.Н. Кашкин, которому его оставил перед отъездом в Петербург Пущин с поручением переписать...

Вся официальная пресса обрушилась на декабристов. "Московские ведомости" печатали правительственные сообщения и материалы Следственной комиссии, в которых всячески чернились те, кто за свои убеждения был посажен в Петропавловскую крепость. Но в московских и петербургских кругах встречались люди, мало верившие официальным газетным сообщениям. Пётр Андреевич Вяземский, зная о строгой царской цензуре, тем не менее писал в марте 1826 года Жуковскому: "Я, например, решительно знаю, что Муравьёв-Апостол не предавал грабежу и пожару города Василькова, как то сказано в донесении Рота. Город и жители остались неприкосновенными. К чему же эта добровольная клевета?.. И после того ты дивишься, что я сострадаю жертвам и гнушаюсь даже помышлением быть соучастником их палачей?.."

Вяземский, как предполагали некоторые литературоведы, мог взять в Москве от Пущина на хранение его знаменитый портфель с бумагами, среди которых находился и вариант проекта конституции Н.М. Муравьёва, принадлежавший Рылееву.

А вот какие стихи написала в 1831 году двадцатилетняя московская поэтесса Е.П. Ростопчина, посвящая их осуждённым декабристам:

Удел ваш не позор - но слава, уваженье,
Благословения правдивых сограждан...
Быть может... вам и нам ударит час блаженный,
Паденья варварства, деспотства и царей.
И нам торжествовать придётся мир священный
Спасенья россиян и мщенья за друзей!

Аресты в Москве продолжались весь январь 1826 года. Последним 27 января был арестован В.С. Норов. Всего, как установлено, в Москве было арестовано по делу декабристов 28 человек. 4 февраля через Москву в Петербург провезли арестованного Грибоедова. А потом наступил неправедный суд...

17

Суд над декабристами

Какими красками описать отвратительный
вид, который представлял царь и его дворец
в эти часы, посвящённые мести?!

Декабрист А.М. Муравьёв

16 декабря 1825 года, когда москвичи уже знали про расстрел картечью войск, восставших на Сенатской площади, свою последнюю встречу с Орловым Якушкин начал словами: "Ну вот, генерал, всё кончено..." На что Орлов, хорошо знавший царский двор, отвечал: "Как это кончено? Это только начало конца". И он оказался, к сожалению, прав...

Жестокость нового императора не знала границ. "Если явилась бы необходимость, я приказал бы арестовать половину нации ради того, чтобы другая половина осталась незараженной", - цинично заявлял он, когда ему напоминали о снисхождении. Чем больше привозили в Петербург закованных в кандалы декабристов, тем быстрее проходил у Николая I страх за свой престол. Теперь он сам хотел руководить следствием, опасаясь как бы без него Следственный комитет не оказался слишком либеральным. Поэтому-то в Следственный комитет вошли девять вернейших царю сановников, в том числе брат, великий князь Михаил Павлович, и "шесть генерал-адъютантов, по званию и по душе усердных николаевских холопов".

Что представлял собой этот комитет, метко описал потом в стихах декабрист Ф.Ф. Вадковский, неоднократно бывавший в нём в качестве допрашиваемого:

Как ответить им достойно,
Чтоб себя не унижать?
Мне весьма благопристойно
Стали проповедь читать.
Говорить им об отчизне?
Что в ней смыслит Левашов!
О России, светлой жизни?
Дибич ведь из пруссаков.

Несмотря на все унижения, которым Николай I и члены Следственного комитета старались подвергнуть заключённых Петропавловской крепости, большинство узников держались на допросах с достоинством и честью.

"Я никогда не был изменником моему отечеству, которому желал добра, которому служил не из-за денег, не из-за чинов, а по долгу гражданина..." - с гневом сказал С.Г. Волконский генерал-адъютанту Дибичу, назвавшему его изменником. За оскорблением следовали и прямые угрозы: "Я вас в крепости сгною..." - закричал Николай I на Ивана Александровича Анненкова, отказавшегося на допросе выдать своих товарищей по обществу. Иногда император особенно хитрил, выступал как умелый инквизитор с хорошими артистическими задатками. Он разыгрывал на допросах мелодрамы, внешне начинал жалеть допрашиваемого, особенно, если перед ним находился совсем молодой человек. "Что вы, батюшка, наделали? - говорил он елейным голосом поручику Александру Гангеблову. - Вы знаете, за что вы арестованы?.. Я с вами откровенен, платите и вы мне тем же..." Все методы допросов были пущены в ход, и иногда это достигало цели.

Но те из декабристов, кто был постарше и хорошо знал царские "милости", не поддавались ни посулам, ни угрозам нового императора. Так, свой первый разговор с Николаем I Иван Дмитриевич Якушкин запомнил во всех подробностях на всю жизнь: "Что вам угодно, государь, от меня?" - "Я, кажется, говорю вам довольно ясно: если вы не хотите губить ваше семейство и чтобы с вами обращались, как со свиньёй, то вы должны во всём признаться". - "Я дал слово не называть никого; всё же, что знал про себя, я уже сказал его превосходительству", - ответил я, указывая на Левашова, стоящего поодаль в почтительном положении. - "Что вы мне с его превосходительством и с вашим мерзким честным словом!" - "Назвать, государь, я никого не могу!" - Новый император отскочил три шага назад, протянул ко мне руку и сказал: "Заковать его так, чтоб он пошевелиться не мог".

Ярость членов Следственного комитета вызвало и поведение Оболенского. Его препровождали в Петропавловскую крепость с запиской царя следующего содержания: "Оболенского посадить в Алексеевский равелин под строжайший арест, без всякого сообщения - не мешает усилить наблюдение, чтобы громких разговоров не было между арестантов, буде по месту сие возможно".

Но были среди арестованных люди, вызывавшие особенное пристрастие Следственного комитета. Больше всех допросов и очных ставок было у схваченного в Тульчине 13 декабря 1825 года, накануне восстания в столице, командира Вятского пехотного полка полковника Павла Ивановича Пестеля. Царь и его приближённые быстро поняли роль и значение Пестеля как вождя всего революционного движения, поэтому считали его особо опасным "государственным преступником". "Никто из подсудимых не был спрашиван в комиссии более него; никто не выдержал столько очных ставок, как опять же он; везде и всюду был равен себе самому. Ничто не поколебало твёрдости его", - вынужден был признать мужество Пестеля и очевидец всего происходящего протоиерей Мысловский. Царские слуги хорошо понимали, что, окажись Пестель 14 декабря на Сенатской площади, - неизвестно, кто бы кого допрашивал.

С тяжёлой раной на голове, закованный в кандалы, был доставлен в Зимний дворец Сергей Иванович Муравьёв-Апостол, руководитель восстания Черниговского полка. Несмотря на сильные страдания, он также мужественно держался на допросах, полностью убеждённый в правоте своего дела. "Одарённый необыкновенным умом, получивший отличное образование... он был в своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно твёрд", - писал о Муравьёве-Апостоле много лет спустя сам император Николай I.

Сергей Иванович не был поэтом, но однажды он написал о себе небольшое глубоко пророческое стихотворение:

Задумчив, одинокий,
Я по земле пройду, не знаемый никем;
Лишь пред концом моим,
Внезапно озаренный,
Познает мир, кого лишился он.

Николай I во что бы то ни стало хотел сломить волю декабристов, раздавить их нравственно и физически. Узников по нескольку недель выдерживали в сырых казематах Петропавловской крепости, нередко на воде и хлебе, начисто лишали связи с родственниками и товарищами. А потом обессиленных, чаще всего ночами, водили на допросы.

О тенденциозности царского суда говорит, например, такой документ-указание Следственному комитету: "Предлагается, исключив из доклада, представить государю императору в особенном приложении: 1) об убавке срока службы солдатам; 2) о разделе земель; 3) освобождение крестьян; 4) о намерении возмутить военных поселян; 5) о государственных лицах". Дело заключалось в том, что "Донесение Следственной комиссии" от 30 мая 1826 года публиковалось в печати, и царю невыгодно было обнародовать истинные цели декабристов.

Не менее идей о конституции и освобождении крестьян боялся Николай I вольнолюбивых стихов, которые в большом количестве попадали в следственные документы. Их цитировали на память многие декабристы. Распоряжение императора на этот счёт было предельно лаконичным: "Из дел выкинуть и сжечь все возмутительные стихи". А ведь многие из них принадлежали перу Пушкина и навсегда исчезли для потомков. Какую утрату понесла из-за этого русская литература! В роли главного цензора нередко выступал председатель Следственного комитета, писавший потом своей рукой: "С высочайшего соизволения вымарал военный мини[стр] Татищев".

О тупости и невежественности этого выживающего из ума царского министра не раз с презрительной усмешкой вспоминали декабристы. Н.И. Лорер рассказывал об одном из допросов, на котором его обвиняли в свободомыслии: "...Председатель, тучный после роскошного стола (было послеобеденное время. - Г.Ч.), едва шевеля губами, сказал мне: "Ну что, майор, сознайтесь, что вы всё это почерпнули из вредных книг... а я, вот видите, во всю свою жизнь ничего больше не читал, как святцы, зато ношу три звезды..."

С большим достоинством вёл себя на следствии Орлов. В показаниях он не скрыл, что тщательно анализировал ход восстания, переживал неудачу декабристов. А к тому, что он в конце концов оказался оправданным, Орлов был причастен меньше всего. Чтобы спасти честь фамилии, за него просил оказавший большую услугу престолу в период восстания брат Алексей Орлов, и НиколайI не смог отказать в просьбе. Через полгода после ареста Орлов был отправлен в дальнюю деревню с приказанием находиться там безвыездно, "начальству иметь за ним бдительный тайный надзор". После объявления общего приговора Николай всё-таки сказал своим приближённым: "Орлова следовало бы повесить первого".

Уже в первый месяц арестов все казематы Петропавловской крепости были переполнены. По России только офицеров было взято под стражу более пятисот. Потом полгода шло так называемое следствие, а на самом деле просто фабрикация документов против декабристов. Наконец, 1 июня 1826 года был учреждён Верховный суд. Но практически он мало что решал...

Судьба декабристов была предрешена Николаем I, его личным отношением, степенью антипатии к каждому подсудимому, а также воздействием на императора родственников и друзей несчастных узников. Результатом работы суда стал список, состоящий из ста двадцати одного "государственного преступника", разделённых на одиннадцать разрядов, по степени виновности. Вне разрядов были поставлены П.И. Пестель, К.Ф. Рылеев, С.И. Муравьёв-Апостол, М.П. Бестужев-Рюмин и П.Г. Каховский, "осуждаемые к смертной казни четвертованием".

В число тридцати одного "государственного преступника первого разряда, осуждаемых к смертной казни отсечением головы", вошли многие, связанные с Москвой декабристы-северяне: С.П. Трубецкой, Е.П. Оболенский, В.К. Кюхельбекер, Н.М. Муравьёв, И.И. Пущин, И.Д. Якушкин, южане - М.И. Муравьёв-Апостол, В.Л. Давыдов, С.Г. Волконский и другие члены тайных обществ, дававшие личное согласие на цареубийство, а также проявившие наибольшую активность в период восстания как в Петербурге, так и на юге. К ссылке на вечную каторгу приговаривались В.И. Штейнгейль и Г.С. Батеньков. Большая часть членов Московской управы, среди которых были М.М. Нарышкин, М.А. Фонвизин, П.А. Муханов и некоторые другие, попали в четвёртый разряд и были осуждены на 15 лет каторжных работ с дальнейшим поселением в Сибири.

И хотя чуть позже для первого разряда смертная казнь была заменена вечной каторгой, такой суровой расправы над декабристами не ожидал никто. И самые ярые приверженцы монархии увидели жестокость нового императора. "Даже мой отец, - вспоминал А.И. Герцен, - несмотря на свою осторожность и на свой скептицизм, говорил, что смертный приговор не будет приведён в действие, что всё это делается для того, чтобы поразить умы. Но он, как и все другие, плохо знал юного монарха".

Страх и подавленность царили в обеих столицах. Но среди жителей было немало и тех, кто скрытно возмущался содеянным, не хотел смириться с участью осуждённых. В подтверждение можно опять процитировать из письма Вяземского жене: "Я не могу, не хочу жить спокойно на лобном месте, на сцене казни! Сколько жертв и какая железная рука пала на них". Это было написано 17 июля 1826 года, через четыре дня после свершения казни над пятью декабристами на кронверке Петропавловской крепости. Вся просвещённая Россия была потрясена гибелью своих лучших сынов. В глуши Псковской губернии опальный поэт Александр Пушкин рисует на полях рукописи силуэты осуждённых и казнённых друзей, видения пяти виселиц преследуют его неотвязно...

Сразу после свершения казни Николай I со всеми приближёнными едет на коронацию в Москву, словно хочет спастись от преследования теней повешенных, укрыться за толстые кремлёвские стены. 19 июля московское духовенство устраивает ему в Кремле "очистительное молебствие". Но не всё было спокойно в многосотенной толпе народа, окружившего соборную площадь Кремля. Тут и там предусмотрительно шныряли при полной форме и переодетые полицейские.

Здесь же, на площади, "потерянным в толпе" стоял четырнадцатилетний мальчик Александр Герцен. "Я был на этом молебствии, - писал он, - и тут, перед алтарём, осквернённым кровавой молитвой, я клялся отомстить казнённых и обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарём, с этими пушками..." Семена, посеянные первыми русскими революционерами, начинали давать первые ростки...

18

"Спасибо женщинам..."

Слава страны, вас произрастившей!
Слава мужей, удостоившихся такой
безграничной любви и такой преданности
таких чудных, идеальных жён. Вы стали
поистине образцом самоотвержения,
мужества, твёрдости, при всей вашей
юности, нежности и слабости вашего
пола...

Декабрист А.П. Беляев

Пёстрое и необычайно шумное место представлял собой Кузнецкий мост в начале двадцатых годов XIX века. Около двух десятков самых модных магазинов, в которых вели торговлю преимущественно французы, не закрывались с утра и до позднего вечера. То и дело подкатывали богатые кареты, коляски, из которых чинно выходили маменьки со своими детьми, здесь заказывали дочерям приданое, одевали сыновей по последней моде, чтобы, не дай боже, было не хуже, чем у других. Приезжали и просто посмотреть модные товары, поболтать со старыми знакомыми. Среди них можно было встретить и прототипов героев грибоедовской комедии. Одному из них - Фамусову - автор вложил в уста ставшей нарицательной реплику:

А всё Кузнецкий мост и вечные французы,
Откуда моды к нам, и авторы, и музы -
Губители карманов и сердец...

В один из тёплых июньских дней 1825 года богатая московская барыня Анна Ивановна Анненкова привезла сюда своего двадцатитрёхлетнего сына Ивана. После гибели на дуэли старшего сына Григория она стала особенно опекать младшего, служившего в кавалергардах в Петербурге, но часто приезжавшего в Мосвку по требованию маменьки. Матери не терпелось женить сына на богатой невесте, она боялась влияния на него кавалергарда Петра Свистунова и других товарищей, что-то уж больно часто собиравшихся на холостяцкие пирушки.

И вот Анна Ивановна решила представить сына в именитые московские семьи, где имелись невесты на выданье, для чего и понадобился ему новый, по последней моде, гардероб. Всё это делалось в обход правил, которые запрещали военным носить гражданскую одежду. Но молодые офицеры, особенно находившиеся в отпуске, нередко манкировали этими правилами.

Заказали сразу три фрака - зелёный, для утренних визитов, тёмно-лазурного цвета - для дневных, а для вечерних балов - непременно чёрный. Были заказаны и брюки двух фасонов: панталоны, которые были подлиннее и доходили до щиколоток, и кюлоты - покороче, на вершок ниже колена. Для повседневной носки заказали из шерстяных тканей панталоны в обтяжку.

Маменька, поручив сына владельцу магазина, уютно уселась и потребовала себе холодного лимонаду. А внутри магазина сразу началась обычная в таких случаях суматоха. Высокий, стройный молодой человек невольно привлекал к себе внимание. Иван знал, что перечить маменьке бесполезно, поэтому стоял смирно. Он бы не выдержал последнюю примерку манжет и воротника типа жабо из гофрированного батиста, если бы этим не занялась молоденькая, премиленькая француженка, игриво касаясь шеи своими тоненькими пальчиками. Молодые люди не захотели, чтобы всё кончилось одной примеркой, и тайком договорились о следующей встрече. Так состоялось знакомство будущего декабриста Ивана Анненкова и девушки из модного магазина Дюманси на Кузнецком мосту Полины Гёбль, ставшей через три года Прасковьей Егоровной Анненковой.

Так же, как мужчины-декабристы, любили древнюю русскую столицу их жёны, у многих из них с Москвой было связано немало доброго и хорошего. Менее двух лет, но зато каких счастливых, прошло у Елизаветы Петровны Коновницыной, дочери героя Отечественной войны 1812 года, после её свадьбы с полковником Тарутинского пехотного полка Михаилом Михайловичем Нарышкиным. А потом, как и у других жён декабристов, последовавших в Сибирь за мужьями, были долгие и долгие годы изгнания. И свои последние дни после возвращения чета Нарышкиных доживала в Москве. Здесь в январе 1863 года Елизвета Петровна схоронила мужа на кладбище Донского монастыря, а через четыре года рядом с могилой Михаила Михайловича Нарышкина появилась и её могила.

Первой из жён декабристов поехала в Сибирь Екатерина Ивановна Трубецкая. Уже в июле 1826 года, на следующий день после отправки Трубецкого в числе первых восьми осуждённых декабристов, она едет за ним вслед. Спустя пять месяцев, в декабре, через Москву следует за мужем в Сибирь вторая из женщин - Мария Николаевна Волконская.

"В Москве я остановилась у Зинаиды Волконской, моей третьей невестки, - вспоминала Мария Николаевна, - она меня приняла с нежностью и добротой, которые остались мне памятны навсегда; окружила меня вниманием и заботами, полная любви и сострадания ко мне. Зная мою страсть к музыке, она пригласила всех итальянских певцов, бывших тогда в Москве... Я была в восторге от чудного итальянского пения, а мысль, что я слышу его в последний раз, ещё усиливала мой восторг... Я говорила им: "Ещё, ещё, подумайте, ведь я никогда больше не услышу музыки". Тут был и Пушкин, наш великий поэт..."

Встреча эта произошла 26 декабря 1826 года в знаменитом салоне Зинаиды Александровны Волконской на Тверской (ныне № 14). Это красивое здание, построенное в 1790-х годах архитектором М.Ф. Казаковым, несмотря на многие перестройки, неплохо сохранилось.

Вечер на Тверской был последней встречей Пушкина и Волконской, урождённой Раевской, которой он в юности был увлечён.

"...Во время добровольного изгнания в Сибирь жён декабристов он был полон искреннего восторга, - вспоминала Мария Николаевна, - он хотел мне поручить своё "Послание к узникам" для передачи сосланным, но я уехала в ту же ночь, и он его передал Александре Муравьёвой..."

Но ещё больше страданий, чем расставание с друзьями, двадцатилетней Марии Волконской доставляет разлука с годовалым сыном Николаем. Перед глазами молодой матери стоит образ младенца, играющего большой сургучной печатью, которой было запечатано письмо о разрешении Волконской на отъезд. Но тогда она ещё не подозревала обо всех бедах, её ожидающих, о которых потом напишет в своих "Записках": "В Чите я получила известие о смерти моего бедного Николая, моего первенца, оставленного мною в Петербурге. Пушкин прислал мне эпитафию на него:

В сиянье, в радостном покое,
У трона вечного творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца".

В противоположность Марии Николаевне Волконской, все родные которой были против её отъезда в Сибирь, Александра Григорьевна Муравьёва встретила у пяти сестёр, отца и матери всяческую поддержку. Сёстры, "увлечённые культом героических личностей", смотрели на Никиту Муравьёва, своего брата Захара Чернышёва, двоюродных и троюродных братьев Муравьёвых, Фёдора Вадковского как на героев, истинных борцов за свободу, восторгались ими. Поэтому Александра Григорьевна, собираясь в далёкий путь, со спокойным сердцем оставляла на руках графинь Чернышёвых, свекрови Е.Ф. Муравьёвой своих малолетних детей - двоих дочерей и сына.

Направляясь в Сибирь, Муравьёва остановилась у родителей, снимавших в Москве дом у Варвары Петровны Тургеневой, матери Ивана Сергеевича Тургенева. Красивый особняк стоял на углу улицы Садовой-Самотечной и Большого Спасского переулка (дом не сохранился, уцелел лишь флигель по нынешнему Большому Каретному переулку № 24).

Здесь и навестил её в начале января 1827 года Пушкин, чтобы отдать стихотворение, которое не успел передать с Волконской. "Во глубине сибирских руд..." было его сочувственным приветом друзьям-декабристам. Передал он с ней и своё послание "И.И. Пущину". Поэту очень трудно было расстаться с этой хрупкой, но такой мужественной женщиной. Уже прощаясь, Пушкин "так сжал её руку, что она не могла продолжить письмо, которое писала".

Многие в Москве восторгались героизмом жён декабристов.

Вяземский писал из Москвы А.И. Тургеневу: "На днях мы видели здесь проезжающих далее Муравьёву-Чернышёву и Волконскую-Раевскую. Что за трогательное и возвышенное обречение. Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории. В них точно была видна не экзальтация фанатизма, которая не думает о славе, а увлекается, поглощается одним чувством, тихим, но всеобъемлющим, всё одолевающим..."

В Москве оставались близкие и любимые, которые по тем или иным причинам не сумели разделить с мужьями весь их долгий путь изгнания. Не успел ещё затихнуть звон колокольчика на полицейских санях, увозивших в Петербург Ивана Дмитриевича Якушкина, как "в доме... г. Тютчева у отставного г. капитана Ивана Дмитриевича Якушкина родился сын (22 января 1826 года. - Г.Ч.), наречённый Евгением... Восприемниками были г. надворный советник Иван Николаевич Тютчев и гвардии штабс-капитан Алексей Васильевич Шереметев; а восприемницами г-жа гвардии капитан-порутчица вдова Надежда Николаевна Шереметева и отставного капитана Николая Васильевича Посникова дочь, Авдотья Николаевна..."

Сколько знакомых нам лиц присутствовало при рождении второго сына одного из выдающихся деятелей декабристского движения! И.Н. Тютчев, в доме которого родился Евгений Якушкин, - отец поэта Ф.И. Тютчева. А.В. Шереметев - воспитанник знаменитого училища колонновожатых, член Союза благоденствия, который лишь случайно избежал ареста, оставленный на свободе "за неимением улик". Н.Н. Шереметева - мать Алексея Васильевича и Анастасии Васильевны Якушкиной - жены Ивана Дмитриевича. Дружбой с Надеждой Николаевной очень дорожил Н.В. Гоголь.

Анастасия Васильевна, Настенька, как ласково называл её муж, тоже начала собираться за Иваном Дмитриевичем в Сибирь. Но сначала он сам, заботясь о двух малолетних сыновьях, воспрепятствовал этому, а потом, когда сыновья немного подросли, уже не разрешил поездку царь. Первый год после ареста мужа Анастасия Васильевна продолжала жить у своих родственников Тютчевых в Армянском переулке. Мужественная женщина, она всю свою жизнь отдала сыновьям, сумела воспитать их в духе уважения к делам отца и его товарищей. Из-за болезни Анастасия Васильевна тау и не дождалась мужа. Якушкина умерла в 1846 году в возрасте 39 лет.

"Она была совершенная красавица, - вспоминал сын Евгений, - замечательно умна и превосходно образованна... Я не встречал женщины, которая была бы добрее её. Она готова была отдать всё, что у неё было, чтобы помочь нуждающемуся... Все люди были для неё равны, все были ближние. И действительно, она одинаково обращалась со всеми, был ли это богач, знатный человек или нищий, ко всем она относилась одинаково... Прислуга и простой народ любили её чуть не до обожания..."

После осуждения декабристов особенно много гостей стало бывать у замечательной женщины, вдовы попечителя Московского университета Екатерины Фёдоровны Муравьёвой, матери декабристов Никиты и Александра Муравьёвых. Она проживала в то время на углу Тверской и Брюсова переулка, в доме графа Гудовича (ныне Брюсов переулок № 21) и здесь организовала у себя буквально штаб помощи осуждённым декабристам и их семьям. Екатерина Фёдоровна активно способствовала отъезду невестки Александры, взяла на воспитание её детей. Она щедро делилась своими немалыми средствами с нуждающимися. Знакомая со многими в Москве, подбадривала сомневающихся, стыдила трусливых, при случае не стеснялась сделать замечание незаботливым родителям. А.И. Анненковой, узнав о бедственном положении её сына в Сибири, она посылает записку: "Сударыня, я получила письмо от моей невестки, в котором она пишет, что сын Ваш во всём нуждается, и я думаю, что мой долг довести это до Вашего сведения".

Весной 1830 года через Москву к мужу в Сибирь проезжала М.К. Юшневская - жена А.П. Юшневского, одного из руководителей Южного общества. Несмотря на то, что Мария Казимировна была женой генерала, после ареста мужа она оставалась совсем без средств. Её тоже не обошла своим вниманием и помощью Муравьёва.

"Я столько была счастлива в Москве, - писала Юшневская родственнику, - что никогда ещё в моей жизни нигде меня столько не ласкали и не любили... Представь себе, что я без гроша приехала в Москву и нуждаясь во всём, и в такое короткое время и с такими выгодами проводили меня из Москвы в такой путь!

Я еду теперь в Сибирь, имея всё, что только мне нужно. Дала Катерина Фёдоровна коляску, за которую заплатила 300 р. с[еребром] и которая сделана на заказ лучшим мастером в С.-Петербурге. Одним словом, она меня так проводила в дорогу, что, если бы я была её дочь любимая, она не могла бы больше входить во все подробности и во все мои надобности".

Из Москвы отправилась в дальний путь и Александра Васильевна Ентальцева, жена подполковника, члена Южного общества А.В. Ентальцева. Последней из женщин в 1831 году, запоздавшая из-за свирепствовавшей в Москве холеры, поехала в Сибирь к бывшему ротмистру Кавалергардского полка В.П. Ивашеву двадцатитрёхлетняя Камилла Ле-Дантю.

Они осуществляли свой отъезд по-разному, но торопились все одинаково, мчались длинным сибирским трактом, нередко обгоняя бредущие партии колодников. Не смыкая глаз, почти не прикасаясь к пище, спешила в Сибирь за мужем княгиня Екатерина Ивановна Трубецкая. От быстрой езды в ста верстах от Красноярска сломалась карета, она, не раздумывая, пересаживается на перекладную телегу - только бы не застрять в дороге. Но её всё равно задерживают местные власти. Трубецкая первая из женщин подписывает всяческие документы, лишающие её не только минимальных привилегий, но и многих человеческих прав. Лишь бы только быть рядом с мужем. И она добивается своего, совершая, как потом и её подруги по изгнанию, свой подвиг любви бескорыстной.

В Читу первой приехала Александра Григорьевна Муравьёва. И одно из главных желаний, помимо свидания с мужем, - поскорее передать декабристам стихотворный привет их друга-поэта. Она так боялась, что найдут при обыске эти сроки! А потом почти год хранила послание Пушкина Пущину, пока последний с очередной партией заключённых не прибыл в Читу.

О том дорогом для себя дне Пущин вспоминал со всеми подробностями в "Записках о Пушкине": "Я осуждён: 1828 года, 5 генваря, привезли меня из Шлиссельбурга в Читу, где я соединился наконец с товарищами моего изгнания и заточения, прежде меня прибывшими в тамошний острог... В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А.Г. Муравьёва и отдаёт листок бумаги, на котором неизвестною рукою написано было:

Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединенный,
Печальным снегом занесенный,
Твой колокольчик огласил.
Молю святое провиденье:
Да голос мой душе твоей
Дарует то же утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейских ясных дней!

Псков, 13 декабря 1826

Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности, я не мог обнять его, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнании. Увы, я не мог даже пожать руку той женщины, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла моё чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах..."

Эти хрупкие на вид женщины как могли облегчали положение мужчин. Готовили на всех еду, стирали, обшивали их, а главное - писали письма на родину, так как самим декабристам это было строжайше запрещено. Первое время, пока женщины не добились разрешения построить жильё и жить семьями при тюрьме, приходилось размещаться вместе с мужьями в казематах. "Каземат нас соединил вместе, - вспоминал М.А. Бестужев, - дал нам опору друг в друге и, наконец, через наших ангелов-спасителей, дам, соединил нас с тем миром, от которого навсегда мы были оторваны политической смертью, соединил нас с родными, дал нам охоту жить, чтобы не убивать любящих нас и любимых нами, наконец, дал нам материальные средства к существованию и доставил моральную пищу для духовной нашей жизни".

В Петровском Заводе, куда в новую тюрьму в 1830 году переселили всех заключённых, с годами появилась улочка, названная Дамской. И хотя женщины получили возможность жить семьями в собственных домиках, их опека над оставшимися в тюрьме декабристами продолжалась. Много доброго видело от жён декабристов и местное население. "Эта женщина должна быть бессмертна в русской истории, - писал один из современников о М.Н. Волконской. - В избу, где мокро, тесно, скверно, лезет, бывало, эта аристократка - и зачем? Да посетить больного. Сама исполняет роль фельдшера, приносит больным здоровую пищу и, разузнав о состоянии болезни, идёт в каземат к Вольфу, чтобы он составил лекарство". И такое участие жён декабристов нередко приносило не меньшие плоды, чем весь опыт и знания врача-декабриста Ф.Б. Вольфа.

Трудности и лишения не могли не сказаться на здоровье женщин. 22 ноября 1832 года умерла всеобщая любимица Александра Григорьевна Муравьёва. Оставшийся с единственным уцелевшим в Сибири ребёнком - дочерью Нонушкой, Никита Михайлович Муравьёв поседел за одну ночь.

В декабре 1839 года, уже проживая с мужем на поселении после отбытия каторги, от преждевременных родов умерла Камилла Петровна Ивашева. И, наконец, в Иркутске, не дожив всего двух лет до амнистии, 14 октября 1854 года, умирает Екатерина Ивановна Трубецкая. Только в 1956 году декабристам "милостиво" разрешили вернуться в Россию, добавив при этом множество ограничений.

"Когда Трубецкой уезжал, - рассказывал старый иркутянин Волков, - провожало его много народу. В Знаменском монастыре, где погребены его жена Екатерина Ивановна и дети, Трубецкой остановился, чтобы навсегда проситься с дорогой для него могилой. Лишившись чувств Трубецкой был посажен в возок и отбыл навсегда из Сибири, напутствуемый благими пожеланиями провожающих".

Прошло долгих, мучительных четверть века, прежде чем первой из жён декабристов ещё до амнистии, в мае 1853 года, вернулась в Москву Наталья Дмитриевна Фонвизина. По ходатайству брата тяжело больному Михаилу Александровичу разрешили досрочно вернуться на родину. Дорожная карета медленно проехала Тверскую заставу, проследовала по Тверской улице до Страстной площади и повернула налево. Наконец стал виден знакомый дом тётки на Малой Дмитровке, из которого Наталья Дмитриевна двадцать пять лет назад уехала молоденькой женой солидного боевого генерала, разжалованного в "государственные преступники".

Но московские власти даже сутки не дали пробыть в столичном городе жене декабриста. От генерал-губернатора Закревского прибыл жандарм в сопровождении чиновника и велел немедленно покинуть Москву. Она уехала в имение мужа Марьино под Бронницами.

Уже после смерти всех близких Наталья Дмитриевна добилась разрешения переехать в Москву. Дом её на Большой Садовой (участок дома № 1, не сохранился), становится пристанищем для многих друзей. У неё провёл последние годы жизни декабрист Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин. Она умерла 9 октября 1869 года шестидесяти четырёх лет от роду.

Вернулась в Москву и Александра Васильевна Ентальцева, схоронившая мужа в Сибири ещё в 1845 году. Но в отличие от имевшей средства Фонвизиной, Ентальцева последние годы жила в крайней бедности, не получая никакой помощи от единственной дочери. Много выстрадавшая женщина умерла в Москве 24 июля 1858 года.

По-разному сложились их судьбы. Но жёны декабристов, бесспорно, дали немало "прекрасных строк нашей истории". И не только сделанным добром, но и своими рассказами обо всём пережитом. Вернувшись на родину, первой из женщин начала писать воспоминания М.Н. Волконская. Первоначально предназначая свои "Записки" лишь для детей и внуков, Волконская создала потрясающее свидетельство жизни своей и своих подруг в сибирском изгнании.

Уже после кончины Прасковьи Егоровны Анненковой, наступившей 14 сентября 1876 года в Нижнем Новгороде, М.И. Семевский в журнале "Русская старина" опубликовал её воспоминания, долгое время скрываемые её зятем, царским генералом. И эти воспоминания быстро нашли своего благодарного читателя.

Героическая судьба жён декабристов не раз была предметом изучения не только историков, но и многих писателей, поэтов России. В начале 1860-х годов Николай Алексеевич Некрасов, задумав поэму "Русские женщины", "чрезвычайно заинтересовался "Записками" Волконской, о существовании которых он, вероятно, узнал от родственников Марии Николаевны. Поэт упросил сына её, М.С. Волконского, только прочитать ему их, не отдавая рукопись в руки.

"Некрасов, - рассказывал много лет спустя Волконский, - по-французски не знал, по крайней мере, настолько, чтобы понимать текст при чтении, и я должен был читать, переводя по-русски, причём он делал заметки карандашом в принесённой им тетради. В три часа вечера чтение было закончено. Вспоминаю, как при этом Николай Алексеевич по нескольку раз в вечер вскакивал и со словами: "Довольно, не могу", бежал к камину, садился к нему и, схватясь руками за голову, плакал, как ребёнок".

Прошло несколько лет. В 1872 году, приступив вплотную ко второй части поэмы - "Княгиня Волконская", Некрасов вновь обратился к её сыну дать ему на два месяца рукопись "Записок". "Перечитывая мои наброски, вижу, что колорит пропал", - оправдывал он свою просьбу. И несмотря на то, что Некрасов честным словом обязывался, что никому не покажет рукопись и не будет снимать с неё копии, Волконский наотрез отказал. Кроме того, он даже взял с Некрасова слово, когда поэма будет закончена, "принять все мои замечания и не выпускать поэму без моего согласия на все её подробности". Это и стало одной из причин, помешавшей великому русскому поэту дать законченный портрет одной из замечательнейших женщин.

Но и в наши дни, начиная перечитывать строки поэмы, чувствуешь, как волнение охватывает душу от стихов-завещания, которыми поэт говорит от лица мужественной женщины:

И вот, не желая остаться в долгу
У внуков, пишу я записки;
Для них я портреты людей берегу,
Которые были мне близки.
Я им завещаю альбом - и цветы
С могилы сестры-Муравьёвой,
Коллекцию бабочек, флору Читы
И виды страны той суровой;
Я им завещаю железный браслет...
Пускай берегут его свято:
В подарок жене его выковал дед
Из собственной цепи когда-то...

19

Пушкин и московские декабристы

...Я был в связи почти со всеми
и в переписке со многими из
заговорщиков...

А.С. Пушкин - П.А. Вяземскому

10 июля 1826 г.

"Москва! Москва!" - восклицает Радищев на последней странице своей книги и бросает желчью напитанное перо, как будто мрачные картины его воображения рассеялись при взгляде на золотые маковки Москвы белокаменной. Вот уже Всесвятское... Он прощается с утомлённым читателем... Он скачет успокоиться в семье родных, позабыться в вихре московских забав. До свидания, читатель! Ямщик, погоняй! Москва! Москва!.." Так однажды, захваченный чтением давно находящейся под запретом книги, опишет Александр Пушкин встречу с Москвой автора знаменитого "Путешествия..." И сам поэт, не раз подвергавшийся опале, будет спешить в Белокаменную, чтобы "успокоиться в семье родных, позабыться в вихре московских забав..." Уж сколько веков Москва становилась матерью-утешительницей для многих выдающихся умов России.

По-своему интересным было то время - конец XVIII - начало XIX века. В Москве, в Подмосковье, в глубине России, в родительских усадьбах, как бы на смену Радищеву появилась на свет плеяда будущих дворян-революционеров. Многие из них волею судьбы станут потом добрыми товарищами, соратниками великого русского поэта, родившегося 26 мая 1799 года в Москве, "во дворе коллежского регистратора Ивана Васильевича Скворцова, у жильца его Сергея Львовича Пушкина..."

1798 года рождения были Михаил Нарышкин, Иван Пущин... 1799-го - Пётр Титов, Василий Зубков, Павел Колошин, Евдоким Лачинов, Николай Басаргин, Пётр Муханов, Николай Васильчиков, Сергей Кашкин...

1800-го - Александр Корнилович, Алексей Шереметев, Николай Крюков, Алексей Тучков, Владимир Лихарев, Николай Бобрищев-Пушкин, Фёдор Вадковский...

Хорошо знали по Москве семью Пушкиных братья Тургеневы, опекавшие потом юного поэта во время учёбы в Лицее, после выпуска на гражданскую службу; дружески воздействовали на его мировоззрение братья Муравьёвы и особенно Пётр Яковлевич Чаадаев, влияние которого на поэта было "изумительно", "он заставлял его мыслить..."

С будущими декабристами Пушкин вполне мог встречаться ещё в детские годы, когда бабушки, няни, дядьки водили или вывозили его гулять на повсюду возникавшие новые бульвары, показывали чудеса Белокаменной - Сухареву башню, древний Китай-город, Кузнецкий мост. Расставшись надолго с Москвой, Пушкин потом с удовольствием встречал своих земляков в каждой новой поездке.

Так, отправившись в ссылку на юг, Пушкин встретил служивших во 2-й армии многих старых знакомых. Н.В. Басаргин вспоминал о встречах с поэтом в Бессарабии и в Одессе. Там же в Одессе, в конце 1823 - начале 1824 года, поэт близко познакомился и подружился с адъютантом Н.Н. Раевского-старшего штабс-капитаном лейб-гвардии Измайловского полка Петром Мухановым. Ему он одному из первых читал в рукописи первую главу "Евгения Онегина". Короткие эти встречи запали в душу поэта, и он вскоре после ареста Муханова справляется о его судьбе в письмах Вяземскому, причисляя Петра Александровича к своим друзьям из заговорщиков. Естественно, что и после возвращения в Москву в 1826 году, сам ещё находясь в опале, поэт живо интересуется судьбой отправляемых в Сибирь декабристов...

Поощряя торжества по случаю своей коронации, Николай I исподволь готовил о себе общественное мнение. Был "прощён" и вызван в Москву Александр Пушкин. "Фельдъегерь выхватил меня из моего вынужденного уединения и на почтовых привёз в Москву, прямо в Кремль, - рассказывал он потом, - и, всего покрытого грязью, меня ввели в кабинет государя, который сказал мне: "Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты тем, что возвращён?" - Я отвечал, как следовало. Государь долго говорил со мною, потом спросил: "Пушкин, принял бы ты участие в 14 декабря, если б был в Петербурге?" - "Непременно, государь, - все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нём..." В конце знаменательного разговора царь объявил себя цензором Пушкина. Шёл сентябрь 1826 года...

Но скоро поэт убедился, что представляла для него дарованная "свобода" и цензура "первого человека" в России. Пушкин "изволил читать в некоторых обществах" свою трагедию "Борис Годунов", с которой ещё до напечатания решил ознакомить своих друзей. И Бенкендорф был недоволен. "Вот в чём дело, - пишет поэт близкому другу С.А. Соболевскому, - освобождённый от цензуры, я должен, однако ж, прежде чем что-нибудь напечатать, представить оное выше; хотя бы безделицу. Мне уже (очень мило, очень учтиво) вымыли голову". От приподнятого настроения, от встречи с приятелями, с Белокаменной мало что остаётся. Да ведь и радоваться было особенно нечему - ещё совсем свежими были воспоминания о жестокой расправе со многими лучшими друзьями-декабристами.

"Я довольно часто встречался с Пушкиным в Москве... - вспоминал Николай Васильевич Путята. - Среди всех светских развлечений он порой бывал мрачен; в нём было заметно какое-то грустное беспокойство, какое-то неравенство духа; казалось, он чем-то томился, куда-то порывался. По многим признакам я мог убедиться, что покровительство и опека императора Николая Павловича тяготили его и душили". В то время поручик Путята, адъютант генерал-адъютанта А.А. Закревского, сам находился под надзором в связи с делом о тайных обществах. И видимо, не случайно, что "поднадзорный" Путята так хорошо смог понять душу, смятение, мрачные мысли ещё недавно находившегося в "вынужденном уединении" Пушкина.

Вернулся в Москву привлекавшийся к следствию "по делу 14 декабря" Василий Петрович Зубков. Просидевший некоторое время в Петропавловской крепости, он был за неимением улик "освобождён с аттестатом". Лучшего свидетеля всего происходящего "там", в Петербурге, Пушкину трудно было сыскать. И он вначале приходил к Зубкову за подробностями о событиях в Петербурге просто как знакомый, а вскоре они стали приятелями. Василий Петрович жил в то время на Малой Никитской, в доме надворного советника Соковнина (ныне № 12), будущего зятя декабриста графа В.А. Бобринского. По-видимому, не без влияния впечатлений от рассказов Зубкова поэт написал стихотворение "Стансы", в котором призывал Николая I быть великодушным по примеру Петра Великого, освободить сосланных декабристов:

Семейным сходством будь же горд;
Во всём будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и твёрд,
И памятью, как он, незлобен.

Интересны для истории декабризма стали "Записки" Зубкова, написанные им по свежим впечатлениям. Их высоко оценивал, например, известный русский юрист А.Ф. Кони, писавший, что "они исполнены исторического и бытового интереса. Приёмы допроса декабристов, условия их содержания, личность членов Следственной комиссии охарактеризованы в них очень метко, переплетаясь с чертами из общественной жизни того времени". А ведь первым слушателем этих рассказов очевидца был Пушкин, который и мог подать Зубкову мысль написать "Записки".

В то же время судьба послала Пушкину и ещё одного верного приятеля - бывшего члена Союза благоденствия Алексея Васильевича Шереметева.

На одном из вечеров в доме князя Урусова весной 1827 года артиллерийский офицер В.Д. Соломирский нашёл повод для ссоры с Пушкиным. Последовал вызов, и для сговора условий дуэли встретились секунданты соперников - Павел Муханов (брат декабриста Петра Муханова) м Алексей Шереметев, бывшие однокашники по училищу колонновожатых. Ни у того, ни у другого не было и в мыслях подвергать величайшего поэта России смертельной опасности. Поэтому был разработан совместный план примирения. Все участники дуэли встретились в доме С.А. Соболевского на Собачьей площадке, где остановился тогда и Пушкин. За обильным завтраком, устроенным гостеприимным хозяином, был быстро заключён мир.

По-видимому, с тех пор и возникла дружеская приязнь между Пушкиным и Шереметевым. Александр Сергеевич в шутку относил к Алексею Васильевичу свой стих из "Братьев-разбойников" - "...и с ленью праздной Везде кочующий цыган!" Сравнение с цыганом, вероятно, было вызвано смуглым лицом Шереметева. Сохранилось и семейное предание, что однажды Пушкин поцеловал Шереметева в лоб в благодарность за удачно подобранную рифму, которая долго поэту не давалась.

Не прошло и четырёх месяцев со дня приезда Пушкина в Москву, как у него вновь испортились отношения с полицией. Молодёжь, сочувствовавшая осуждённым декабристам, зачитывалась его стихами, особенно элегией "Андрей Шенье". В ней восхищение молодёжи вызвал отрывок - гимн свободе:

О горе! о безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!

Один из списков "крамольного" стиха, которому кто-то даже дал название "На 14 декабря", попал к Бенкендорфу, а через него дошло дело и до обсуждения в Государственном совете!

Вне себя от ярости был московский обер-полицмейстер Шульгин. Он дважды допрашивал Пушкина в своей канцелярии. Уже в конце месяца, 27 января, когда поэту как прямое доказательство представили копию с элегии, он невозмутимо исправил в ней ошибки и дал следующее объяснение: "Сии стихи действительно сочинены мною. Они были написаны гораздо прежде последних мятежей и помещены в элегии "Андрей Шенье", напечатанный с пропусками в собрании моих Стихотворений. Они явно относятся к французской революции, коей А. Шенье погиб жертвой".

Полиция да и сам Пушкин тогда и предположить не могли, что всего через какой-нибудь месяц, за тысячи вёрст от Москвы, среди узников-декабристов, минуя все преграды, будет быстро расходиться в списках уже подлинно крамольное стихотворение - послание поэта друзьям: "Во глубине сибирских руд...":

Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.

Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора:

Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас.

Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут - и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.

А Пушкин между тем, влекомый желанием к перемене мест, весной 1827 года опять надолго покидает Москву...

20

"Края Москвы, края родные..."

Одно из древнейших условий
народной чести есть уважение
к согражданам, оказавшим
бессмертные заслуги Отечеству...

П.А. Вяземский

С подорванным здоровьем, в преклонных годах и в то же время не сломленные духом, возвращались декабристы в Белокаменную. Крепко спаянные кровными узами с Москвой, они надеялись под её гостеприимным кровом найти отдых своим измученным долгим заточением душам. Чиновный Петербург, связанный воспоминаниями с допросами, заключением в Петропавловской крепости, не привлекал совершенно, вызывал только боль в сердце...

В мае 1831 года одним из первых возвратился в Москву прощённый Орлов, жо этого безвыездно живший в своём калужском имении Милятино. Его приезд сопровождался энергичной полицейской перепиской, подкреплённой "высочайшей" резолюцией на одной из депеш: "За Орловым смотреть должно и строго". Умный человек, он прекрасно понимал, что иначе и быть не могло, видел слежку за собой и очень тяготился ею. Порой он взрывался даже от вида грязных будочников, огородными пугалами стоящих со своими нелепыми алебардами на особенно людных перекрёстках. Но гордость не позволяла показывать своё состояние друзьям, а особенно недругам, то и дело за его спиной высказывавшим удивление, почему это один из главных заговорщиков находится на свободе.

У него на квартире, в доме Шубиной на Малой Дмитровке (ныне № 12), собирались теперь немногие из уцелевших членов тайных обществ. Приезжал отставной корнет граф Василий Алексеевич Бобринский, бывший член Южного общества, тот, что предлагал на свои деньги и брата создать подпольную типографию. Он избежал ареста потому, что был за границей в декабрьские дни 1825 года. Приходил известный московский театрал, мемуарам которого мы обязаны обширными сведениями о том времени, Дмитрий Николаевич Свербеев. Частым гостем стал постоянный партнёр хозяина дома по философским спорам Пётр Яковлевич Чаадаев. Нередко заходил на огонёк Василий Петрович Зубков. Бывал у Орлова и Пушкин, в свои приезды в Москву спешивший засвидетельствовать тому своё глубочайшее уважение.

Возможность общения с московскими друзьями на некоторое время окрылила опального генерала. Он часто посещает театры, становится почётным членом многих обществ, вроде Общества испытателей природы, даже занимает пост директора "Московского художественного класса", проявив неплохие знания в живописи. Он по-прежнему отличался статной фигурой, гордой осанкой, красивыми, мужественными чертами лица. Начисто лишённая волос голова не только не портила внешность, но, наоборот, придавала наружности Михаила Фёдоровича особую привлекательность. За внешним спокойствием Орлова порой скрывались страстное желание найти себе дело по душе и тоска, что дела этого не находилось.

"От скуки Орлов не знал, что начать, - писал хорошо знавший его по Москве Герцен. - Прововал он и хрустальную фабрику заводить, на которой делались средневековые стёкла с картинами, обходившиеся ему дороже, чем он их продавал, и книгу он принимался писать "о кредите", - нет, не туда рвалось сердце, но другого выхода не было. Лев был осуждён праздно бродить между Арбатом и Басманной, не смея даже давать волю своему языку".

Говорить открыто открыто обо всём он позволял себе лишь с Чаадаевым, с которым и дружил больше всех. Эти два выдающихся русских человека были по-своему одиноки и только в обществе друг друга утоляли постоянную жажду общения с себе равными. "Друг мой... - признавался Чаадаев Орлову, - нас обоих треплет буря, будем же рука об руку и твёрдо стоять среди прибоя. Но главным образом не будем надеяться ни на что, решительно ни на что для нас самих. Ничто так не истощает, ничто так не способствует малодушию, как безумная надежда... Какая необъятная глупость в самом деле надеяться, когда погружён в стоячее болото, где с каждым движением тонешь всё глубже и глубже".

Вскоре после расправы над декабристами Чаадаев вернулся из-за границы и поселился в Москве, в небольшом ветхом флигеле на Басманной улице. В начале 1830-х годов он написал свои знаменитые "Философические письма", публикация которых вызвала резкое недовольство властей. "Высочайшим повелением" ему было предписано безвыездно жить в Москве с запрещением какой-либо службы. Но несмотря на это, Чаадаева с большим уважением встречали в старой столице. У него бывала вся просвещённая Москва и многие заграничные знаменитости. Часто бывал и Орлов.

Дружба эта властям не нравилась. По желанию царя литератор Загоскин написал пьесу-пасквиль "Недовольные", в которой главными действующими лицами представил двух друзей. "Недовольные"! Понимаете вы всю тонкую иронию этого заглавия? - вопрошал Чаадаев Александра Тургенева. - Чего я, с своей стороны, не могу понять, это - где автор разыскал действующих лиц своей пьесы. У нас, слава богу, только и видишь, что совершенно довольных и счастливых людей. Глуповатое благополучие, блаженное самодовольство - вот наиболее выдающаяся черта эпохи у нас. Говорят, что О[рлов] и я выведены в новой пьесе".

Надо отдать должное московским зрителям - пьесу они встретили полным молчанием и неприятием. С резкой оценкой пьесы выступил на страницах "Молвы" - приложении к московскому журналу "Телескоп" - В.Г. Белинский, упрекнувший Загоскина "в добровольном холопстве".

Как и в былые годы, Орлов никогда не отказывал в помощи невинно обиженным властями, нередко выступал за них, слыл либералом. Однажды Герцен, не видя другого выхода, обратился к нему с просьбой походатайствовать за недавно арестованного своего друга Н.П. Огарёва. Орлов тут же сел писать письмо-просьбу московскому генерал-губернатору князю Д.В. Голицыну. И хотя отношения Орлова с Голицыным были хорошие и последний как будто сочувственно относился к некоторым опальным москвичам, в данный момент губернатор не решился помочь отставному генералу - слишком большую вину приписывали Огарёву.

Естественно, что поднадзорная, ограничиваемая властями жизнь не способствовала хорошему настроению и самочувствию Орлова. Герцен был поражён переменой, происшедшей в его внешности, болезненным видом.

Последние годы одного из зачинателей декабристского движения прошли в красивом особняке на Пречистенке (ныне № 10).

Во второй половине марта 1842 года вся Москва хоронила генерала Михаила Фёдоровича Орлова. Москвичи стеной стояли на всём протяжении последнего пути Орлова на кладбище Новодевичьего монастыря, где и поныне находится его бережно охраняемая могила. "Он, верно, прожил бы ещё лет 25 при других обстоятельствах, - записал в дневнике Герцен. - Жаль его... С моей стороны я посылаю за ним в могилу искренний и горький вздох; несчастное существование оттого только, что случай хотел, чтобы он родился в эту эпоху и в этой стране..."

После нескольких месяцев заключения в Петропавловской крепости и последовавшей затем ссылки в Олонецкую губернию, потом проживания в Твери и Орле приезжает в Москву Фёдор Николаевич Глинка. В 1835 году он приобрёл небольшой домик по соседству с Сухаревой башней на Садовой улице. Там по понедельникам у постаревшего поэта собираются его прежние друзья, не погнушавшиеся продолжать знакомство с бывшим поднадзорным. Приходит живущий неподалёку Семён Егорович Раич, приезжает от Никитских ворот патриарх русской поэзии Иван Иванович Дмитриев, бывают другие литераторы, художники... В одно из таких посещений Раич одарил хозяина остроумным экспромтом об их собраниях:

Мы живём на Серединке,
Как отшельники,
Ходим только к Глинке
В понедельники.

Сам Фёдор Николаевич с начала сороковых годов сотрудничает в "Москвитянине", журнале славянофилов, редактируемом М.П. Погодиным и С.П. Шевырёвым. У него теперь редко бывает такое яркое вдохновение, которое посещало его в двадцатые годы. Сказывалась усталость от невзгод, он всё больше впадал в мистику. Но однажды после выхода в свет очередного номера "Москвитянина" поэт заставил москвичей с восторгом заговорить о своём стихотворении "Москва":

Город чудный, город древний,
Ты вместил в свои концы
И посады, и деревни,
И палаты, и дворцы!

Опоясан лентой пашен,
Весь пестреешь ты в садах;
Сколько храмов, сколько башен
На семи твоих холмах!..

В чеканных строках стихотворения с истинным восхищением описываются чудеса матушки-Москвы:

Кто, силач, возьмет в охапку
Холм Кремля-богатыря?
Кто собьет златую шапку
У Ивана-звонаря?..

Кто Царь-колокол подымет?
Кто Царь-пушку повернет?
Шляпы кто, гордец, не снимет
У святых в Кремле ворот?!

Ты не гнула крепкой выи
В бедовой своей судьбе:
Разве пасынки России
Не поклонятся тебе!..

Ты, как мученик, горела
Белокаменная!
И река в тебе кипела
Бурнопламенная!

И под пеплом ты лежала
Полоненною,
И из пепла ты восстала
Неизменною!..

Процветай же славой вечной,
Город храмов и палат!
Град срединный, град сердечный,
Коренной России град!

Большой патриот, Глинка сожалел, что стар был для Крымской войны 1854-1855 годов. Зато он немало способствовал поднятию воинского духа своими патриотическими стихотворениями, написанными уже в годы следующей, русско-турецкой войны.

Фёдор Николаевич Глинка прожил долгую, почти столетнюю жизнь, скончавшись в Твери в возрасте девяносто четырёх лет. Его похоронили с воинскими почестями как участника Отечественной войны 1812 года, полковника, награждённого за храбрость золотым оружием.

В конце тридцатых - начале сороковых годов те декабристы, которые были сосланы на Кавказ в действующую армию, с первым офицерским чином получили возможность выйти в отставку, уехать на родину. И они под любым предлогом использовали эту возможность, мчались в Россию, ещё надеясь в добром здравии застать родных и друзей, мечтая, наконец, пожить в собственной семье. Но, несмотря на то что, постоянно рискуя в стычках с горцами, они с лихвой "искупили" свою "вину" перед царём, проживать в обеих столицах им было запрещено.

В 1833 году через Москву в родовое имение Ярополец проследовал в отпуск с Кавказа только что произведённый в офицеры Захар Григорьевич Чернышёв. Вслед за ним на короткое время заезжал в Белокаменную вышедший в отставку в 1838 году Василий Сергеевич Норов, поселившийся под надзором полиции в своей подмосковной деревне. Нередко теперь наезжал в Москву и уволенный в отставку в 1844 году Михаил Михайлович Нарышкин. Чаще всего он останавливался на Пречистенке, в доме родственников Мусиных-Пушкиных (ныне № 16). Сюда с дружеским визитом к мужественному декабристу приезжал Н.В. Гоголь. Младший современник Нарышкина, критик и поэт В.П. Буренин с уважением говорил о нём, как о необыкновенно привлекательной личности, вспоминал, как "он очень часто прохаживался к роялю и играл "Марсельезу", играл прекрасно, с необыкновенной выразительностью, слегка подпевая, и добрые глаза его и всё лицо его озарялось при этом каким-то сиянием".

Одним из последних "кавказцев" в 1845 году на шестом десятке лет вышел в отставку и проезжал через Москву Николай Александрович Загорецкий. На Кавказе он был сослуживцем и другом замечательного русского поэта-декабриста Александра Одоевского, автора стихотворного ответа сибирских изгнанников Пушкину. На руках Загорецкого в крепости Псезуапсе (ныне Лазаревское) Одоевский и скончался в августе 1839 года.

Наступали пятидесятые годы - время возвращения и сибирских узников... Летом 1852 года в Сибирь к брату на шесть недель ездил повидаться, и, как оказалось, перед смертью, Иван Александрович Фонвизин. Свидание ему разрешили после настойчивых просьб только потому, что у Михаила Александровича один за другим умерли два сына, оставшиеся на родине. В 1850 - старший, Дмитрий, студент Московского университета, принадлежавший к кружку Петрашевского, и менее года спустя - младший. Смерть сыновей сильно подкосила здоровье отца, который уже и не рад был досрочной амнистии, последовавшей в виде исключения лишь для него в 1853 году. По дороге на родину Михаил Александрович заехал в Ялуторовск, чтобы проститься, теперь навсегда, с дружной колонией живших там декабристов. Один из друзей, Матвей Иванович Муравьёв-Апостол, вспоминал потом, что когда настал час расставания, Фонвизин всех "дружески обнял", а Ивану Дмитриевичу Якушкину поклонился в ноги за то, что тот принял его в тайное общество. Двадцатисемилетняя ссылка не поколебала убеждений московского декабриста.

Фонвизин спешил в Россию, зная, что здоровье брата Ивана очень плохо. Поэтому пренебрёг запретом ехать без остановок до села Марьино Бронницкого уезда, где ему было предписано проживание. Приехал в Москву 11 мая 1853 года, но уже не застал брата в живых. Иван Александрович скончался 6 апреля и был погребён в Бронницах у алтаря Михайло-Архангельского собора.

Весть о том, что приехал из Сибири Фонвизин, быстро распространилась по Москве. И на следующий день в огромный деревянный, причудливой архитектуры дом Фонвизиных на Малой Дмитровке (участок дома № 23, не сохранился) потянулись гости. Первым, к большой радости Михаила Александровича, приехал А.П. Ермолов. Бывший командир Отдельного кавказского корпуса, близкий к кругам декабристов, жил в Москве. И хотя за Ермоловым прямо следить не решались, но его визит к Фонвизину оказался роковым - Михаилу Александровичу приказали немедленно покинуть Москву. От волнений последних лет, многих болезней Фонвизин уже не смог поправиться. Он умер в Марьине 30 апреля 1854 года и был похоронен рядом с братом. На его памятнике Наталья Дмитриевна велела выбить надпись собственного сочинения: Здесь покоится тело бывшего генерал-майора Михаила Александровича Фонвизина, родившегося в 1788 г., августа 20 дня, скончавшегося 1854 г. апреля 30 дня".

Последовавшая в феврале 1855 года смерть царя не породила новых надежд в душах декабристов. "Им и в голову не приходило, что сын Николая I даст полную амнистию тем, кто поднялся против его отца", - вспоминал много лет спустя о том времени внук декабриста С.М. Волконский. И действительно, ещё полтора года потребовалось царским министрам, чтобы, наконец, 26 августа 1856 года во время коронации в Москве подать Александру II на подпись "Высочайший указ Сенату о милостях государственным преступникам". Царедворцы, хорошо зная, что новый правитель России любит торжества и театральную шумиху вокруг своей персоны ещё больше, чем его покойный отец, постарались и подписание указа, и коронацию обставить с большой пышностью. Поэт Ф.И. Тютчев, бывший тогда в Москве по служебным делам, так описывал увеселения, устроенные для народа на Ходынском поле в первопрестольной: "Народный праздник был безобразен по исполнению и нелеп по замыслу. Это был делёж всевозможных яств, испорченных дождём, который их поливал в течение двух дней..."

В качестве гонца для отправки письма об амнистии в Сибирь выбрали самого именитого из родственников декабристов - сына Волконских. Он отправился туда в день подписания указа. В 1856 году в живых оставалось 42 декабриста. В Сибири к тому времени находилось 32 человека: 19 - на поселении, 7 - оставались на жительстве и 6 - служили в различных учреждениях. Всем им и вёз Волконский разрешение вернуться в любое место европейской части России, кроме Москвы и Петербурга. Но те, кто смог добраться до родных мест, так и остались под надзором полиции, и действия их потом всячески ограничивались властями.

Всего за три недели одолел на перекладных путь до Иркутска Михаил Волконский. Но оказалось, что спешил он с радостной вестью зря. Местные власти не торопились сообщать о манифесте разбросанным на больших пространствах Сибири поселенцам-декабристам, а потом всячески тянули с выдачей разрешения на выезд. Басаргин, например, получил разрешение только пять месяцев спустя, в феврале 1857 года. И это происходило тогда, когда многие из амнистированных уже не могли рассчитывать на долгие годы жизни на свободе.

Первыми в Москву в октябре 1856 года вернулись Волконские. Мария Николаевна вспоминала, что муж её "по возвращении на родину был принят радушно, а некоторыми - даже восторженно".

Мария Николаевна, получив разрешение приехать в Москву для лечения, поселилась на Спиридоновке, в доме Рахманова (участок дома № 21, не сохранился). Вскоре этот дом был куплен её невесткой - А.М. Раевской. Сам же Сергей Григорьевич по приезде в Москву из-за запрещения в ней проживать официально числился живущим в Зыкове, за Петровским парком. Но в обход полиции он все дни проводил с семьёй на Спиридоновке.

К ним теперь, как писала вдова декабриста Александра Васильевна Ентальцева, "беспрерывно являются для представления или для возобновления старого знакомства; молодые люди и литераторы просят позволения быть представленными... Старик Ермолов просил Сергея Григорьевича дать ему свой портрет; с большим уважением обнял он нашего честного Сергея Григорьевича".

С тех пор дом Волконских мало-помалу становится ещё одним московским литературным салоном. Шестидесятидевятилетнего Волконского, одевавшегося по-старомодному, с бородой, длинными седыми волосами, похожего на ветхозаветного пророка, приняли за своего московские славянофилы. Вскоре после приезда Сергея Григорьевича к нему явился их руководитель Алексей Степанович Хомяков, "подчёркнуто одетый во всё русское: армяк, без галстука, в красной рубашке с косым воротником и шапке-мурмолке под мышкой". Сергей Григорьевич не без ехидства отметил про себя, что, несмотря на такое русское одеяние, разговор Хомяков с ним вёл на чистейшем французском языке. А потом не раз приезжали Аксаковы, А.И. Кошелев. Евдокия Ростопчина несколько вечеров читала свою нашумевшую в столицах комедию в стихах "Возвращение Чацкого в Москву".

"По возвращении в 1856 году в Россию декабристы явились в русском обществе не как нечто чуждое и отжившее, а как сила живая, оригинальная и - прибавлю - полезная, - с большой наблюдательностью замечал потом внук И.Д. Якушкина - В.Е. Якушкин, - не говорю уже о тех из них, которые имели возможность и силы ещё принимать самостоятельное участие в общественной жизни... Вернувшиеся декабристы большей частью носили на себе явный отпечаток 20-х годов, сохранив свои широкие гуманные идеи, но это не мешало им любить и понимать новое время".

В начале 1857 года в Москву возвратился Якушкин и поселился у сына на 3-й Мещанской в доме Абакумова (ныне ул. Щепкина, участок дома № 49, не сохранился). Местность эта находилась в приходе церкви митрополита Филиппа, и поэтому Иван Дмитриевич и его друзья в шутку называли себя "филипповцами". И здесь вокруг Ивана Дмитриевича стал быстро разрастаться кружок московской интеллигенции, с интересом слушавшей сибирских изгнанников. А рядом со старшими - дети, внуки, жадно впитывающие в себя всё сказанное, которое в детских сердцах находило благодатную почву...

Те из декабристов, кто заглядывает хоть на несколько дней в Москву, считает непременным для себя навестить больного Якушкина, а он, в свою очередь, подробно описывает встречи в письмах Пущину, зная, как приятно старому другу получить весточку от своих. (Пущин в то время жил в Марьине у Фонвизиной, которая, овдовев, стала женой Ивана Ивановича.) Вот побывал с сестрой "поздоровевший и как будто помолодевший" Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин; заезжал похудевший и постаревший, но по-прежнему бодрый духом Михаил Михайлович Нарышкин с женой. "Лизавета Петровна, я нашёл, мало изменилась", - любезно не преминул добавить галантный Иван Дмитриевич.

"Сутгоф молодцом и в своём мундире смотрит совершенно лейб-гренадером, только руки поражены у него параличом, и пальцы почти не служат.

Лорер до такой степени сохранил в целости свою особу, что можно подумать, он заживо набальзамирован. Мы с ним вспоминали былое и Бечаснова (умер в Сибири. - Г.Ч.), и посошок, и возглас ваш: Лорер, утешай меня! и многое другое.

Валерьян Голицын был у меня один только раз, прежде я его не знал, а Кривцова и Загорецкого совсем не видал.

Наталья Дмитриевна меня навещала, но только один раз мне удалось побеседовать с ней глаз на глаз...

Свистунов заезжал ко мне один и то на минуту, ему едва дозволили остаться в Москве для свидания с братом и сестрой, на несколько дней.

К Оболенскому следовало бы мне давно написать..."

Чувствуется, с какой любовью пишет Иван Дмитриевич о каждом, а за его добродушным юмором видится боль за своих сильно сдавших товарищей. Письмо больше похоже на перекличку личного состава батальона, в котором на поверку уцелел едва ли не каждый четвёртый...

Под любым предлогом декабристы старались заглянуть в Москву. На день, на неделю, на месяц, как позволит московская полиция и её петербургское начальство, постоянно присматривающее за ними. "До сведения государя императора дошло, что из лиц, по политическим преступлениям находившихся в Сибири и прощённых... именно Муравьёв-Апостол, Оболенский и Батеньков проживают в Москве без разрешения и позволяют себе входить в самые неприличные разговоры о царствующем порядке вещей. Скромнее всех, по слухам, ведёт себя Муравьёв. Что же касается до Трубецкого и Волконского, то они будто бы бывают во всех обществах с длинными седыми бородами и в пальто..."

Вот, оказывается, как, даже седые бороды и старомодная одежда почти семидесятилетних старцев могут обеспокоить царствующую фамилию и её полицию!

Как будто бы в безопасности чувствовал себя Якушкин, месяц уже лежавший в постели: "Не выбросят же больного старика на улицу?!" Но, оказалось, зря надеялся. В конце марта 1857 года Якушкину и Муравьёву-Апостолу предложили не только срочно покинуть Москву, но и Московскую губернию. Не сделали исключения и для тяжелобольного Басаргина, которому врачи строжайше запретили две-три недели вставать с постели. В сопровождении родственников он вынужден был выехать в Киев. М.И. Муравьёв-Апостол, негодуя, отправился в Тверь.

29 марта Евгений Якушкин повёз отца на Николаевский (ныне Ленинградский) вокзал. Отправлялись на границу Московской и Тверской губерний, в деревню Новинки, расположенную в шести верстах от железнодорожной станции Завидовской. Так сыну будет легче навещать отца. Н.Н. Толстой, приятель Якушкина ещё по Семёновскому полку, любезно предложил ему свой дом и гостеприимство. И хотя место это сырое и неподходящее для здоровья Ивана Дмитриевича, иного выхода у него не было.

Пока ехали до вокзала, Иван Дмитриевич жадно вглядывался, как будто в последний раз, из окна кареты на проплывающие мимо небольшие деревянные, в основном неоштукатуренные дома и домишки, большей частью с мезонинами. Дома чередовались с заборами, такими же старыми и покосившимися. Вечерело, и Якушкин с удовольствием и одновременно с жалостью смотрел на бедное уличное освещение - заправленные гарным маслом тускло горящие фонари, укреплённые на выкрашенных некогда в серую краску деревянных неуклюжих столбах. Это была Москва его давней молодости, когда столько было сделано доброго и хорошего... Впереди его ждало новое временное пристанище - гостеприимное имение друга - Новинки, о котором с любовью вспомнит и бывавший там Ф.Н. Глинка в своих "Стихах о бывшем Семёновском полку":

И сколько пережито гроз!..
Но пусть о них твердят потомки;
И мы, прошедшего обломки,
В уборе париков седых,
Среди кипучих молодых,
Вспомянем мы хоть про Новинки,
Где весело гостили Глинки,
Где благородный Муравьёв
За нить страдальческих годов
Забыл пустынную неволю
И тихо сердцем отдыхал;
Где, у семьи благословенной,
Для дружбы и родства бесценный,
Умом и доблестью сиял
И к новой жизни расцветал
Якушкин наш в объятьях сына,
Когда прошла тоски година
И луч надежды обещал
Достойным им - иную долю.