© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Басаргин Николай Васильевич.


Басаргин Николай Васильевич.

Posts 11 to 20 of 61

11

Н.В. Басаргин

Воспоминания об учебном заведении для колонновожатых и об учредителе его генерал-майоре Николае Николаевиче Муравьеве1

Недавно случилось мне прочесть краткую биографию генерал-майора Николая Николаевича Муравьева2, изданную в 1852 году некоторыми из бывших его воспитанников. Она была напечатана в немногих только экземплярах и предназначалась как предмет воспоминания для тех, кто находился некогда в его учебном заведении3. Будучи одним из воспитанников этого заведения, я с истинным удовольствием прочел эту маленькую брошюру, напоминавшую мне давно минувшее былое. Вместе с тем она подала мне мысль изложить некоторые собственные мои воспоминания о незабвенном для меня корпусе ко­лонновожатых и о достойном во всех отношениях его учредителе и начальнике.

Сорок два года тому назад я приехал в Москву семнадцатилетним юношей, чтобы начать свое служебное поприще. Не имея определенной цели, при весьма недостаточном образовании, без всякой протекции и при материальных средствах самых ничтожных, но с пламенным желанием посвятить себя умственному и честному труду, я некоторое время не знал, на что решиться и как начать свой трудный путь самостоятельной жизни. Матери у меня не было (я лишился ее три года тому назад), и с ее кончиною прекратилось мое ученье.

Три лучшие года юности я, как говорится, бил баклуши у отца в деревне. Он был человек уже пожилой, чрезвычайно добрый, но с устарелыми помещичьими понятиями и считал образование скорее роскошью, чем необходимостью. Я же сам, достигнувши 17-летнего возраста, позаботился о том, чтобы сделать из себя что-нибудь годное. Когда я передал отцу мое намерение, он не противился, с чувством благословил меня  и снабдил небольшою суммою денег.

Прибывши в столицу, я сообразил мои финансовые средства и, уверившись, что при строгой экономии я могу кое-как прожить ими год-другой, решился поступить вольным слушателем в Московский университет, чтобы потом держать экзамен. Явясь к тогдашнему ректору И.А. Гейму4, я получил от него записку о дозволении посещать лекции. На другой день рано утром я был уже в классе, но, пришедши гораздо прежде профессора, так был возмущен неприличным поведением и дерзостью некоторых подобных мне юных слушателей, что с прискорбием должен был отказаться от университетских лекций и возвратился домой, не зная, что с собою делать.

Я уже было хотел поступить на службу в Сенат и оставить намерение докончить свое воспитание, но, встретясь случайно с А.А. Тучковым5, только что произведенным по экзамену из пажей в офицеры Квартирмейстерской части, и узнав от него о существовании корпуса колонновожатых, в котором тогда воспитывался его родной брат, я решился поступить в это заведение. Тучков по просьбе моей согласился охотно сам представить меня генералу Муравьеву.

На другой день поутру мы отправились с ним к Николаю Николаевичу. С первых слов этого доброго и достойного человека нельзя было не почувствовать к нему сердечного влечения. Расспросив меня с участием обо всем, до меня относящемся, и вникнув во все подробности моего положения и моего воспитания, он с отеческою заботливостью объяснил мне все, что требуется для поступления в корпус и что ожидает каждого из воспитанников его при хорошем или худом прилежании и поведении.

К счастию моему, рассказав ему откровенно мои скромные познания в русском и французском языках, в истории, географии и арифметике, я был им обнадежен, что они достаточны, чтобы выдержать экзамен для поступления в его учебное заведение, и он тут же согласился принять меня учащимся с тем, чтобы, по представлении свидетельства о дворянстве, допустить к испытанию в колонновожатые.

В следующее утро я уже сидел на классной скамейке. Преподававший офицер (Н.Ф. Бахметев) был предуведомлен генералом и, сделав мне легкое испытание в арифметике и русской грамматике, объявил, что я поступаю в его класс, т. е. последний или, лучше сказать, малолетний.

В этом классе я был старше всех летами, и, признаюсь, мне было как-то совестно сидеть с детьми. Всех нас было человек около тридцати. Класс наш был самый шумный и далеко не отличался прилежанием. Преподавателю стоило много труда объяснять ученикам предмет свой и наблюдать за тишиною в классе. Юные товарищи мои, из коих некоторые были богатые матушкины сынки, не очень боялись своего наставника, который, в свою очередь, был еще сам так молод, что легко понимал их невнимательность к его увещаниям и снисходительно извинял многое. Самое главное наказание было: оставление в классе без обеда. Редко проходил день, чтобы кто-нибудь не подвергался этому наказанию.

Помню, с каким, бывало, уважением мы смотрели на воспитанников высших классов и как завидовали, смотря в двери, до прихода офицера, на учащихся 3-го класса, когда они повторяли свои уроки, чертя мелом на черной большой доске геометрические фигуры или решая алгебраические задачи. Все это казалось нам недоступною премудростию. И как благодарны мы были, когда кто-нибудь из них приходил к нам и с самодовольною улыбкою объяснял какое-нибудь нехорошо понятое нами правило арифметики.

В корпусе было всего пять классов: четвертый класс, или самый последний (в брошюрке он назван приуготовительным), 2-е отделение третьего класса, 1-е отделение третьего класса, второй и первый. В год проходился весь курс математики, необходимой для офицерского экзамена, так что колонновожатый, который выдерживал каждый раз переводный из класса в класс экзамен, мог пройти весь курс в один год и удостоиться испытания в офицеры. Но если кто хотя один раз оставался в прежнем классе, тот уже только в следующий год мог быть выпущен.

Вот почему юные товарищи мои в 4-м классе не слишком заботились об учении. По летам их нельзя было произвести в офицеры, и потому они не старались переходить в высшие классы. Что же касается до меня, то, сознавая всю пользу и собственную выгоду в прилежном учении, я решился во что бы то ни стало выдерживать каждый раз переходные экзамены, и как я вступил в корпус при начале курса, то и надеялся в течение года пройти все, что требовалось для офицерского экзамена.

Кроме математики преподавались и другие науки. В 4-м проходилась или, лучше сказать, повторялась русская грамматика, священная история, кроме того, мы писали под диктовку по-русски и по-французски и занимались черчением и ситуационною рисовкою. В 3-м - российская и всеобщая история, география, полевая  фортификация и рисовка. Во 2-м - долговременная фортификация, всеобщая история, черчение и рисование планов, правила малой и средней съемки с объяснением употребления инструментов. Наконец, в 1-м - тактика, краткая военная история, геодезия, правила большой съемки*.

Военную историю и тактику читал сам генерал, и надобно было видеть, с каким всегда удовольствием шли к нему в класс. Объяснял он чрезвычайно ясно, говорил увлекательно, примешивал в свою лекцию множество любопытных и поучительных анекдотов из своей долговременной военной жизни, и все это передавалось им с таким добродушием, с таким знанием дела и понятий каждого из его слушателей, что его лекции считались не учением, а скорее отдохновением и приятною поучи­тельною беседою.

Сначала мне было очень трудно не отставать от преподавания и идти вместе с теми, которые слушали его во второй и третий раз. Я просиживал целые ночи за учебными книгами и за грифельною доскою. Во 2-е отделение 3-го класса я выдержал испытание хорошо и был переведен, но в этом классе, где по части математики все было для меня ново, требовались с моей стороны большие усилия, чтобы не отставать от преподавания. Напряженные занятия, ночи, проводимые без сна, тревожная забота, чтобы выдержать предстоящий экзамен, - все это подействовало на мое слабое и без того здоровье. К этому присоединилась простуда, и я серьезно занемог грудною болезнью и кровохарканьем.

Делать было нечего, следовало лечиться и оставаться дома**. Но и тут я не хотел запускать ученье и оставлять надежды на переход в следующий класс. Подружившись с некоторыми из колонновожатых высших классов, я просил одного из них ежедневно навещать меня и повторять со мною каждую новую лекцию, без меня пройденную.

*Распределение предметов преподавания впоследствии несколько изменилось, как видно из упомянутой брошюры, а равно часы преподавания и другие подробности.

**Жили мы по своим домам и ежедневно ходили в классы, в дом генерала. Колонновожатые - как юнкера - не имели права ездить, а должны были ходить пешком и только в 15° морозу позволялось им надевать шинели. Я строго соблюдал эти правила (с конца января 1818 г. я был уже колонновожатым) и простудился, путешествуя четыре раза в день, в одном мундире, от Каменного моста на Большую  Дмитровку и обратно.

Вместе с тем я обложил себя учебными курсами и таким образом на болезненном одре следил за преподаванием. Надобно заметить здесь, что в нашем заведении между взрослыми воспитанниками существовала такая связь и такое усердие помогать друг другу, что каждый с удовольствием готов был отказаться от самых естественных для молодости удовольствий, чтобы передавать или объяснять товарищу то, что он или нехорошо понимал, или когда случайно пропускал лекцию.

Сами даже офицеры на дому своем охотно занимались с теми, кто просил их показать что-нибудь непонятное им. Случалось даже обращаться за пояснениями к самому генералу, и он всегда с удовольствием удовлетворял нашу любознательность. Этот дух товарищества и взаимного желания помогать друг другу был следствием того направления, которому он умел подчинить наши юные умы.

В это время помощником генерала и инспектором классов был его сын, штабс-капитан гвардейского Генерального штаба М.Н. Муравьев, нынешний министр государственных имуществ6. Он заметил, что некоторые из колонновожатых в низших классах иногда ложно сказываются больными и пропускают лекции, свободно гуляя по столице. Для прекращения этого беспорядка он испросил у отца своего разрешение отправлять показывающихся больными в военный лазарет.

Это распоряжение сильно оскорбляло наше самолюбие, и мы считали его в высшей степени несправедливым. Как нарочно, я занемог в это самое время и получил записку от дежурного офицера, что если завтра не явлюсь в классы, то буду отправлен в больницу. Такая строгость сильно меня огорчила. Мне казалось, что прилежанием моим я представил достаточное ручательство в моем ревностном желании учиться и что распоряжение, относящееся более до малолетних учеников, не следовало бы применять ко мне.

Сверх того, по общему понятию, отправление в больницу унижало меня в глазах прочих. К тому же в лазарете я не мог продолжать своих домашних учебных занятий, да и товарищ мой не мог уже посещать меня. Все это ужасно как меня взволновало, и, не зная, как поступить, я решился отправиться прямо к генералу и объяснить ему мое положение. Хотя тогда мне уже сделалось несколько лучше, но я был еще так слаб, что едва  мог  одеться.

По  бледному,  исхудалому  лицу  моему можно было судить о моей тяжкой болезни. Идти пешком я не мог и на этот раз считал себя вправе нарушить запрещение ездить. Закутавшись в шинель, сел я на извозчика и велел ехать прямо к Николаю Николаевичу. Это было после обеда. Я подъехал к крыльцу; никого не встретив и войдя в залу, попросил дежурного доложить о себе; генерал сейчас же вышел и, увидев меня, с сожалением и участием спросил, что мне надо.

С волнением, почти со слезами, рассказал я ему об оскорблении, которое чувствовал, и о том, как мало заслужил подобную строгость. Добрый Николай Николаевич, видя, что я говорю правду и что лицо мое служит явным этому доказательством, старался меня успокоить, обещая до совершенного моего выздоровления оставить меня дома, не требуя никаких донесений и доказательств о моей болезни. Он обещал вместе с тем сказать об этом сыну и в заключение взял с меня слово не выходить с квартиры до тех пор, пока совсем не оправлюсь.

Успокоенный его словами и участием, я возвратился домой в веселом расположении духа. Как будто целая гора свалилась с плеч моих. После этого я продолжал лечиться и по-прежнему заниматься. Когда же выздоровел, то наступила уже масленица, и в классах начались экзамены. Явясь к генералу, я рассказал ему, что в продолжение болезни учебные занятия мои не прекращались, и просил дозволить мне вместе с прочими держать экзамен в 1-е отделение 3-го класса, с тем, однако ж, чтобы мой экзамен отложить до первого дня великого поста, потому что в свободные дни масленицы я успею еще лучше себя к нему приготовить. Он охотно согласился на это, и таким образом, благодаря снисходительности Николая Николаевича, его участию к моему положению, а вместе с тем и радушному усердию моего товарища, я  перешел  в  свое  время в  высший  класс.

Все это я говорю для того только, чтобы показать, как добр и снисходителен был Николай Николаевич, как он знал каждого из своих воспитанников и как умел привлечь к себе их сердца. Найдутся, конечно, люди и теперь, а тогда их было еще больше, которые утверждают, что одною только строгостию можно дойти до хороших результатов при воспитании юношества. Генерал Муравьев и его учебное заведение служат неопровержимым доказательством противного.

Без преувеличения можно сказать, что все вышедшие из этого заведения молодые люди отличались - особенно в то время - не только своим образованием, своим усердием к службе и ревностным исполнением своих обязанностей, но и прямотою, честностью своего характера. Многие из них теперь уже государственные люди, другие - мирные граждане; некоторым пришлось испить горькую чашу испытаний7, но все они - я уверен - честно шли по тому пути, который выпал на долю каждого, и с достоинством сохранили то, что было посеяно и развито в них в юношеские лета.

При поступлении моем в корпус колонновожатых штаб его был следующий: начальником ген.-майор Н.Н. Муравьев, помощником его сын, гвардии Генерального штаба штабс-капитан М.Н. Муравьев; офицерами-преподавателями: гвардии подпоручик Петр Иванович Колошин, Квартирмейстерской части подпоручик Христиани, Вельяминов-Зернов и Бахметев. Вскоре был второй выпуск. Из вновь произведенных были оставлены в корпусе прапорщики Зубков, Крюков и князь Шаховской. Бахметев же и Вельяминов-Зернов выбыли из корпуса.

В 4-м классе математику преподавал сначала Бахметев, а потом Зубков и временами кн. Шаховской. В обоих отделениях 3-го класса Крюков и князь Шаховской, во втором Христиани, в первом Колошин. Тактику читал сам генерал, полевую и долговременную фортификацию Колошин. Он же и Шаховской - всеобщую и русскую историю и географию.

Рисование и черчение сначала Христиани, а потом прикомандированный к корпусу капитан Диаконов. Сверх того, Колошин и Христиани исправляли по временам должность помощника инспектора, а прочие офицеры по очереди дежурили по корпусу. Летом 1818 года колонновожатый Лачинов, бывший в Персии с генералом Ермоловым, был произведен за отличие и оставлен при корпусе.

С ноября до начала мая корпус находился в Москве. Классы и чертежная помещались во флигеле дома, принадлежавшего генералу, на Большой Дмитровке. Самый дом был тогда занят Английским клубом, и одну из пристроек его на дворе занимал Николай Николаевич. Все колонновожатые и офицеры жили на своих квартирах. Первые получали по 150 руб. асе. в год жалованья, а последние по чинам их. Классы начинались в летние месяцы в 8 часов утра, а в зимние в 9 и продолжались до 12 и до часа. После обеда же от 2 до 6-ти. Следовательно, учились всего восемь часов в день.

Математические лекции были ежедневно по одной для каждого класса, но иногда и по две. Рисовальный общий класс тоже каждый день. Прочие по три раза в неделю; но иногда случалось, что и последние преподавались ежедневно. Вообще на это не было положительного правила. Так как все предметы преподавались по программе, то случалось иногда, что в одном предмете преподаватель оканчивал курс, а в другом он же, или другой, был еще далеко от конца. Тогда лекции последнего учащались.

Наблюдали только, чтобы к приблизительно назначенному времени преподавание всего, что входило в программу каждого класса, оканчивалось одновременно, и тогда начинались переводные экзамены. Те, которые выдерживали их, поступали в высший класс, а с оставшимися и вновь поступившими из низшего класса начинался прежний курс.

В мае месяце колонновожатые отправлялись под надзором офицеров в село Осташево - имение генерала Муравьева в 100 верстах от Москвы, по Волоколамской дороге. Там размещались они в деревне по крестьянским квартирам. В то же время приезжал туда и сам генерал. Тут начи­нались летние занятия, фронтовое ученье, съемка и т. д. Для прочих классов, кроме второго, научные занятия с приездом в Осташево прекращались, по 2-му классу преподавание продолжалось до окончания всего классного курса.

Те из колонновожатых этого класса, которые оказывались, по экзамену, достойными к переводу в первый, предназначались, вместе с находившимися уже в нем, к офицерскому экзамену, и им всем около половины сентября, т. е. в то время, когда кончались летние занятия, начиналось преподавание предметов, входящих в программу первого класса.

В Осташево обыкновенно оставались до начала зимы, или, лучше сказать, до окончания всего курса первому классу; так что по возвращении в Москву первоклассные колонновожатые в корпусе уже не учились, а занимались у себя повторением всего пройденного в продолжение года и приготовлением к офицерскому экзамену, который, смотря по обстоятельствам, бывал иногда в декабре, иногда в январе и феврале месяцах*.

*То, что я  говорю здесь, относится  к 818 и 819  годам,  когда я был в корпусе сначала колонновожатым, а потом офицером и преподавателем. После меня, т. е. от марта месяца 820 и 824 года, делаемы были некоторые изменения, а наконец и самый корпус переведен в Петербург.

Вообще жизнь в Осташеве и летние занятия очень нам всем нравились. На квартирах у крестьян мы помешались по двое и по трое. Каждый избирал себе в то­варищи того, с кем он был более близок, кто более сходился с ним в характере и в образе мыслей. При атом входили в расчет и обоюдные финансовые средства. Богатые обыкновенно жили поодиночке или с такими же богатыми.

Имевшие ограниченные способы находили равных себе по состоянию. Хотя многие из колонновожатых были люди зажиточные, даже богачи и знатного аристократического рода, но это не делало разницы между ними и небогатыми, исключая только неравенства расходов. В этом отношении надобно отдать полную справедливость тогдашнему корпусному начальству. Как сам генерал, так и все офицеры не оказывали ни малейшего предпочтения одним перед другими. Тот только, кто хорошо учился, кто хорошо, благородно вел себя, пользовался справедливым вниманием начальства и уважением товарищей.

Замечу здесь, что всего чаще даже попадались под взыскание молодые аристократы. Имея более средств, они иногда позволяли себе юношеские шалости, за которые нередко сажали их под арест. Между нами самими богатство и знатность не имели особенного весу, и никто не обращал внимания на эти прибавочные к личности преимущества. Да и сами те, которые ими пользовались, нисколько не гордились этим, никогда не позволяли себе поднимать высоко голову перед товарищами, которые, в свою очередь, не допустили бы их глядеть на себя с высоты такого пьедестала.

Вот порядок, который был заведен во время пребывания нашего в деревне. Все колонновожатые были разделены на несколько отделений, человек по 10 и по 12. Начальником каждого назначался один из старших колонновожатых первого класса. Обязанность его состояла в том, чтобы наблюдать за воспитанниками своего отделения. В 9 часу вечера он должен был собрать и вести свое отделение на перекличку к дежурному офицеру и потом, по пробитии зори и по сигналу из пушки, обойти в 10 часов всех своих колонновожатых, осмотреть, дома ли каждый из них, и потушить у них огонь.

Потом все начальники отделений вместе отправлялись к дежурному офицеру и рапортовали ему или об исправном состоянии всего, что подлежало их надзору, или доносили о том, если что оказывалось не в должном порядке; напр., если кого из колонновожатых не было дома или когда собравшиеся вместе отказывались разойтись и тушить огонь. Дежурный офицер, по получении рапортов от начальников отделений, шел к генералу и, в свою очередь, обо всем доносил ему.

На другой день в 8 часов, также по пушечному сигналу, начальники опять вели свое отделение к старому дежурному, который сдавал дежурство новому, а сей последний, сделав перекличку, объявлял колонновожатым их занятия на этот день. Потом все расходились по квартирам и, напившись чаю, собирались отделениями к новому дежурному, который в 9 часов, и также по пушке, вел их в дом генерала для предназначенных им занятий.

Эти занятия состояли в лекциях, в рисовке планов, в черчении и в одиночном и фронтовом учении, для чего нарочно назначался в корпус на летние месяцы знающий свое дело унтер-офицер. В 12 часов утренние классы кончались, и колонновожатые под надзором дежурного офицера возвращались на свои квартиры. В два часа, также по сигналу и тем же порядком, они шли опять к своим занятиям, а в шесть прекращали их.

Эта жизнь в деревне, исключавшая все другие светские развлечения, кроме общества своих товарищей и таких удовольствий, в которых всякий мог участвовать, чрезвычайно как сближала молодых людей между собою и способствовала к основанию самых прочных между ними союзов. Многие из колонновожатых, находившиеся в одно время в корпусе, остались впоследствии на всю жизнь в самых близких и дружеских между собою отношениях, несмотря даже на различие их общественных положений. Сверх того, она много содействовала к возбуждению особенного рвения к ученью и полезным за­нятиям. Пример прилежных, старательных воспитанников, заслуживших безукоризненным поведением своим внимание начальства, не мог не действовать благодетельно на юные умы и нравственность остальных.

Справедливость требует сказать, что добрый начальник  наш умел всегда отличать  тех,  кто того заслуживал.

Но он делал это таким образом, что самолюбие других не было оскорблено. Всякий видел в его особенном расположении к кому-нибудь справедливую дань прилежанию и нравственным качествам, так что большею частью тот, кого от отличал, был в то же время любимцем и своих товарищей. Странная вещь - молодежь по какому-то инстинкту почти всегда очень верно судит и делает свои заключения о каждой личности из своей среды.

От безотчетного ее наблюдения не скроются никакие недостатки, как бы ни старался иной таить их самым тщательным образом. Последствия всегда оправдывали то мнение, которое составлялось в нашем учебном заведении об каждом из воспитанников. Мне самому случилось встретить, после весьма продолжительного времени, некоторых из моих товарищей по корпусу, и я был удивлен, найдя в пожилых уже людях, в отцах семейства, в важных общественных лицах те самые черты и особенности характера, на которых мы основывали некогда свое об них мнение.

Нельзя, чтобы не случалось иногда между 70-ю юношами каких-нибудь шалостей, каких-нибудь предосудительных поступков. Безнаказанно не проходило ничего. Но тут поступаемо было Николаем Николаевичем с величайшим тактом, с большою осмотрительностью и совершенным знанием юношеской природы. Принималось в соображение не столько самый поступок, сколько причина, побудившая к нему.

Если эта причина не имела в себе ничего противного правилам нравственности, если это было увлечение, следствие прежнего неправильного воспитания, пылкого характера, необдуманности, резвос­ти, одним словом, если провинившийся не сделал ничего такого, что бы унижало его, - наказание было легкое, иногда ограничивалось простым выговором или увещанием.

Но зато когда поступок показывал испорченность характера, явный предосудительный порок, тогда взыскивалось очень строго, и виновный подвергался иногда исключению из заведения. В этом случае генерал Муравьев как будто предугадывал правила будущего царственного руководителя общественного воспитания в России, который впоследствии с такою любовью, с такою отеческою снисходительностью поступал не раз с провинившимися воспитанниками русских учебных заведений8. Воображаю, как бы порадовался наш добрый бывший начальник теперешней системе воспитания и тому, что делается с некоторого времени для блага России.

В настоящее отрадное время молодые люди, выпущенные из корпусов и служащие в учебных заведениях и в войсках, конечно, уже хорошо понимают всю пользу справедливого, кроткого обращения с подчиненными, не только из дворян, но даже и из простого сословия. Но еще не так давно, а тем более сорок лет тому назад, надобно было иметь слишком высокое образование и особенную твердость и в характере и в убеждениях, чтобы действовать вопреки господствовавшей системе военного воспитания. Надевая тогда мундир, юноша должен был отказываться от своей личности, смотреть на все глазами начальника, мыслить его умом, делать без рассуждений все, что ему приказывалось.

Горе было тому юноше, который осмеливался отступить хотя сколько-нибудь от этого правила. Потеря всей карьеры и нередко и тяжелое наказание на всю жизнь было его уделом. Не так поступал с своими питомцами Николай Николаевич. Он иногда радовался даже, когда замечал проявление самостоятельной личности, и, не стесняя юный рассудок, старался только направить его на все полезное, на все возвышенное и благородное.

Свободное от занятий время мы посвящали дружеским беседам; сходились по нескольку человек у кого-либо из своих товарищей, где была попросторнее квартира, читали вслух, играли в шахматы (карты воспрещались) или, закурив трубки, толковали о том, что могло иногда занимать нас. Собирались также и с тем, чтобы вместе повторять то, что нам преподавалось. Тут каждый охотно помогал другому и объяснял, в чем тот затруднялся. По праздникам и воскресным дням ездили верхами по окрестностям, играли в мяч, в городки и в бары9.

Помню, что последняя игра очень нам нравилась. Она могла быть конная и пешая. Конная была гораздо занимательнее. Мы скакали друг за другом по всему пространству обширного луга, примыкавшего к деревне, и для глаз это была прекрасная картина. Но она не всегда оканчивалась благополучно. Случались нередко падения и ушибы, я оттого она дозволялась нам только при участии офицеров, которые наблюдали за порядком и не допускали играющих очень горячиться. Пешая же была безопасна и имела следствием одну усталость.

Весною пребывание наше в Осташеве было непродолжительно. В конце мая мы все разъезжались на съемку Московской губернии. Съемка была трех родов: большая, средняя и малая. Две первые предназначались для составления общей тригонометрической сети. В первой употребляли повторительный круг, а во второй теодолиты. Малая, или топографическая, производилась астролябиями и планшетами10 при 100- и 250-саженном масштабе на английский дюйм.

На большую и среднюю назначалось по офицеру с несколькими колонновожатыми, а на малую - несколько партий, состоящих от 10 до 12 человек каждая под начальством офицера. При всяком инструменте малой съемки находился один из старших колонновожатых и один или два из младших. Кроме того, для носки цепи, кольев и инструментов давалось каждой партии от 20 до 25 нижних чинов из команды, которая высылалась к нам сейчас по прибытии в Осташево на все летнее время стоявшею вблизи бригадою. Таких партий на малую съемку отправлялось три или четыре.

В первый год, когда я был еще колонновожатым, досталось мне быть в партии, снимавшей окрестности Москвы. Офицером у нас был В.X. Христиани, и пре­бывание его было в Москве. Мне дали планшет, двух помощников и четырех солдат. Съемка была очень подробная, 100 сажен в дюйме. Я трудился усердно и в продолжение лета снял до 20 планшетов, или около сотни квадратных метров. Название некоторых мест я уже теперь забыл, но припоминаю Царицыно, Останкино, Архангельское  и деревни Верхние и Нижние Котлы.

Помню также, как встревожила наша съемка крестьян. С каким любопытством и недоверчивостью они смотрели на наши занятия! Им вообразилось, что у них отбирают земли, и они всеми средствами старались затруднить наши работы: весьма неохотно отводили квартиры и давали подводы, а иногда очень грубо отказывались от всякого пособия и даже стращали изломать инструменты, а нас попотчевать кольями. Но после некоторого времени все это уладилось. Мы платили им за все не только исправно, но даже щедро, и под конец они даже полюбили нас.

С каким, бывало, удовольствием, по окончании дневного труда и ходьбы возвратившись на квартиру, напьешься чаю, поешь щей, каши, молока и уляжешься отдыхать с трубкою и книгою в руках! Жуковский*, Батюшков, русская история Карамзина, записки военного офицера Глинки, трагедии Озерова и «Вестник Европы» Каченовского с жадностью читались нами11. Для доказательства, как восприимчива наша память в юные лета, скажу здесь, что даже теперь в моей памяти сохранилось гораздо более из того, что я прочел в то время, нежели то, что я читал, хотя и с большим вниманием, впоследствии. Целые страницы из стихов Жуковского, Батюшкова, Озерова я могу прочесть наизусть без ошибок, хотя с тех пор не заглядывал в их сочинения.

К концу августа мы возвратились в Осташево, и тогда начались опять классы. Занимались много также и отделкою планов нашей съемки, вычислением треугольников для большой и средней тригонометрических сетей, равно как и прокладкою их. Эти занятия хотя и были довольно скучны, но весьма полезны как применение теории к практике. Я в это время был уже в первом классе, выдержав весною в Москве экзамен из 1-го отделения 3-го класса во второй, а в Осташеве, при отправлении на съемку, из 2-го в 1-й.

Вникнув хорошо в математику, я уже шел вперед без больших усилий и был уверен, что выдержу офицерский экзамен не хуже других. В Осташеве стоял я вместе с колонновожатым первого класса Самойловичем, отличным математиком, и как мы были с ним очень хороши, то он с удовольствием объяснял мне всякое затруднение.  Я много ему обязан в своих успехах.

Вообще весь первый класс был между собою очень дружен, и это выразилось на деле, когда Самойловича, бывшего начальником отделения, хотели посадить под арест за то, что он не привел одного колонновожатого на перекличку. Все мы отправились к генералу и почти со слезами просили его извинить ему это упущение по службе. Генерал был тронут таким доказательством наших дружеских между собою отношений и удовлетворил нашу общую просьбу. Тогда мы, по окончании класса, с триумфом принесли на руках Самойловича на его квартиру. Но после этого он отказался от отделения, и я был назначен начальником на его место.

*Жуковский находился в приятельских отношениях с Муравьевым и его старшими сыновьями. См. о Муравьеве в Сочинениях Жуковского,  изд. 1857 г. т. XI, в  статье о привидениях.

Существовавшее тогда мнение, что неизбежные расходы колонновожатых были так значительны, что одни только богатые люди могли отдавать детей своих в заведение, было совершенно несправедливо, и лучшее доказательство я сам. Средства мои были весьма ограниченны, я мог издерживать едва тысячу рублей ассигнациями в год. Этой суммы мне было, однако же, очень достаточно на все. Разумеется, что при этом надобно было жить расчетливо.

Были богачи, которые проживали тысяч по 10, по 15. Тянуться за ними было нельзя, да и не для чего. Они курили, или, лучше сказать, жгли табак в 25 р. фунт. Мы же употребляли двухрублевый и нисколько этого не стыдились. Они издерживали в конфектной лавке во время пребывания в Осташеве на одни сладости по тысяче и по две, мы же в нее и не заходили. Они держали по нескольку человек прислуги, по нескольку верховых и упряжных лошадей, мы же ограничивались одним человеком, а лошади и вовсе не имели. Одним словом, итог ежегодного расхода зависел собственно от нас самих, а не был необходимым, одинаковым условием для каждого из колонновожатых.

К началу декабря месяца мы возвратились в Москву, а в начале января назначены были первому классу офицерские экзамены. Стало быть, нам оставалось с лишком месяц на приготовление. Весь курс учения был нами пройден, и мы ходили только часа на два в день в чертежную, а иногда на лекцию к генералу, доканчивавшему с нами стратегию. Это время было для нас самое тревожное. Мы по целым дням и ночам сидели за учебными книгами; повторяли и поодиночке и вместе, делая по программе друг другу испытания. Когда станешь, бывало, повторять, все, кажется, знаешь, но лишь только положишь книгу и отойдешь от доски, представляется, что и то не твердо, и другое.

Помню, что я обыкновенно приказывал своему человеку будить меня в три часа, и будить непременно, так что если я разосплюсь и не стану вставать, то, несмотря ни на что, обливать даже меня холодною водою. Человек у меня был почти одних ее мною лет, недальнего ума, но очень ко мне преданный. Он всегда a la lettre* исполнял то, что было ему приказано, и не отставал от меня, пока я не встану с постели, а раза два употреблял  даже воду. Сердиться  за это на него я не имел права.

*Буквально (франц.).

Такая бессонная ночь и тревожная жизнь могла иметь вредное влияние на здоровье, а занемочь во время экзаменов было бы большим несчастием. Сверх того, утомляясь беспрестанными повторениями одного и того же затмевалось самое знание, а потому недели за две до начатия испытаний я оставил все занятия, чтобы дать Голове освежиться и не истощать напрасно физические силы. Это, я думаю, послужило мне в пользу, ибо Самойлович, знавший математику лучше меня, но не поступивший так же, как я, с меньшею против меня ясностью отвечал на офицерском экзамене.

Наконец, в половине января 819 года начались эти экзамены. Всех первоклассных было 21 человек. Экзаменаторами были наши офицеры, и из них составлялся комитет под председательством генерала. Ежедневно, кроме праздников и воскресений, экзаменовали по два человека, одного - от 9 до 12, а другого - от 3 до 6 после обеда. Каждый колонновожатый должен был выдержать два испытания, сначала из математических наук, а потом точно таким же образом из остальных.

На этих экзаменах могли бывать и университетские профессора, и всякий военный офицер ученого рода войск. Некоторым почетным лицам посылались пригласительные билеты, а к высшим сановникам, как, напр[имер], к московскому главнокомандующему графу Тормасову12 и к корпусному командиру графу Толстому13, ездил с приглашением сам генерал.

Я был седьмым по списку в классе и с трепетом ожидал своей очереди. Первые шесть выдержали экзамен прекрасно, когда же наступил мой день и я пришел в восемь часов утра к генералу, то он с веселым видом сказал мне, что предшественники мои так отвечали, что уже лучше нельзя, но что он желает, чтобы и я выдержал не хуже их. Наконец, пробило 9 часов, и я стал у доски. Не знаю, почему, но, против моего ожидания, я нисколько не оробел, свободно отвечал на вопросы и так же свободно решал предлагаемые задачи.

Припоминаю, что при выводе одной большой формулы из геодезии, переписывая ряд алгебраических величин, я ошибочно поставил не ту букву. Хотя экзаменаторы это заметили, но меня не предупредили, и я продолжал делать выводы, не замечая сделанной ошибки. Когда же потом у меня вышла не та окончательная формула, то я сейчас понял, от чего это произошло, и, обращаясь к экзаменаторам, без всякого смущения объяснил им, почему именно оказывается такая разность моего вывода с настоящею формулой. А как переписанная мною строка не была еще стерта, то я и указал на ошибочную букву. Это очень понравилось экзаменаторам, и они тут же сказали мне, что хотя и заметили мою ошибку, но не указали на нее, желая узнать, как я потом выпутаюсь и объясню окончательный вывод.

По окончании экзамена добрый Николай Николаевич обнял меня и сделал самое лестное приветствие. В экзаменском листе моем везде стояло «отлично». Это значило даже выше полных баллов. С восхищением я пришел домой и потом стал исподволь приготовляться к другому экзамену, в военных и других науках, который должен был  наступить для  меня  недели через три.

Второй экзамен я выдержал также хорошо и получил полные баллы, но Самойлович отвечал лучше моего и имел везде «отлично», так же как и в математике. Между тем в математических науках он был сильнее меня, а военные и историю я знал лучше его. Это может объясниться только тем, что каждый из нас менее обращал внимания на те предметы, в знании коих он был уверен*.

К концу февраля наши экзамены кончились, и представление о нашем производстве пошло в Петербург. Мы все тогда занялись приготовлением офицерской амуниции. Ходили по лавкам, закупали шарфы, эполеты, аксельбанты, заказывали мундиры, шинели и т. д., ожидая с нетерпением вожделенного приказа. Всякий, кто был когда-нибудь военным, испытал в свое время наши тогдашние чувства и наши ожидания.

С каким, бывало, удовольствием, вставая поутру, мы предавались невозмутимому far niente** и всем сладостным фантазиям нашего воображения. Посещая беспрестанно друг друга, мы условливались в неизменной дружбе и в постоянной переписке. С каким уважением смотрели на нас оставшиеся в корпусе колонновожатые, завидуя нашему счастию, которого могли ожидать только через год! И как внимательно рассматривали мы один у другого мундиры и офицерские вещи! Это время можно считать одним из счастливейших даже в самой юности.

*На этом экзамене моем присутствовал бывший флигель-адъютант полковник Михайловский-Данилевский14. Он спросил меня, знаю ли я что-нибудь из истории знаменитых осад этого и прошлого столетий. Хотя в программе этого не было, но из рассказов генерала и собственного чтения я что-то знал и отвечал ему, что могу рассказать осаду Сарагосы15, что и сделал довольно удовлетворительно, так что потом генерал благодарил меня. Мне же это была лучшая награда.

**Ничегонеделанию, пустякам (ит.).

Теперь, когда стоишь на краю могилы, все это кажется обыкновенным следствием несозревшего рассудка, юности, не вкусившей еще горьких плодов житейского опыта. Но и теперь не те же ли мы юноши с сединами? Вот этот сановник, занимающий важный пост, который так неутомимо трудился и сгибался всю свою жизнь, или этот дряхлый богач, так счастливо и с таким умением наживший огромное состояние, наконец, эта чиновная старушка, так ловко и так выгодно составившая блестящие партии своим дочерям: не все ли они своего рода дети, как бы ни высоко стояли они во мнении других и своем собственном?

Пройдет год, два - покрытая богатой парчой колесница отвезет их на общее для всех пристанище, и тогда все, что они созидали, все эти пло­ды их опытности, их ума, их расчета, к чему они послужат для них? Не такими ли они кажутся детьми, гонявшимися за призраками, но с тою только разницею, что юноша хотя и увлекается игрушками, но увлекается с побуждениями более чистыми, более возвышенными и не столь   себялюбивыми?

10 марта мы были произведены прапорщиками в свиту е. и. в. по Квартирмейстерской части, исключая двух, назначенных в армейские полки. Приказ о производстве привез генералу князь Меншиков, бывший в то время генерал-адъютантом, но числившийся по Генеральному штабу и находившийся в это время в Москве. Помню, что я и человека три из колонновожатых находились в тот день у генерала в чертежной.

Как только Николай Николаевич объявил нам о производстве, мы бросили наши занятия и поскакали домой, отправив с радостною вестью гонцов ко всем товарищам. Через час или два все мы уже явились в новых блестящих мундирах к генералу. Он весело нас встретил, поздравил каждого и тут же объявил, что я и еще трое из вновь произведенных остаемся на год при корпусе преподавателями. Это было весьма лестно для нас и согласовалось вполне е нашим желанием - жить в Москве, вблизи родных, и служить при начальнике, которого мы любили. Вечером почти все мы явились в театр, заняв почти целый ряд кресел, что, конечно, заставило публику догадаться о новом выпуске из муравьевского училища, как тогда называли наше заведение.

Кроме нас четверых, остальные товарищи наши назначались кто в 1-ю армию, кто во 2-ю, кто на Кавказ. С месяц они еще прожили и повеселились в Москве, а потом отправились по своим местам. Грустно мне было расставаться с некоторыми, но мы дали слово писать друг другу и надеялись будущую зиму встретиться опять в Москве, куда многие из них обещались приехать в отпуск. Мы же четверо спустя несколько дней занялись службою в заведении. Меня назначили преподавателем во 2-е отделение 3-го класса, самое тогда многолюдное после 4-го класса.

Перед Святой я поехал на 28 дней в отпуск к отцу в деревню. Старик был в восхищении, увидевши меня с небольшим год после разлуки нашей в блестящем мундире и так скоро достигшим цели своих желаний. Он признавался мне, что никак не ожидал, чтобы вышел какой-нибудь толк из намерения моего проложить самому себе путь, без всякой протекции, и что, отпуская меня, страшился, чтобы вместо чего-нибудь доброго не вышла бестолочь и не пострадала вся моя будущность. В глазах всех родных моих я также много выиграл и приобрел их выгодное о себе мнение. Меня это чрезвычайно радовало и удовлетворяло очень естественное юное мое самолюбие.

В мае по обыкновению мы отправились опять в Осташево и оттуда на съемку. Не стану повторять здесь того же порядка занятий и надзора за воспитанниками. Собственно для меня разница состояла в том только, что я уже не подчинялся правилам, установленным для колонновожатых, а наблюдал вместе с другими офицерами, чтобы они в точности исполнялись ими. Мы по очереди дежурили, делали переклички, водили их в классы, ходили с рапортами к генералу и читали каждый в своем классе в назначенное время лекции.

Нам было очень нетрудно исполнять наши обязанности, потому что вооб­ще, исключая обыкновенных незначительных резвостей, все колонновожатые вели себя примерно и нас любили. С своей стороны, каждый из нас, т. е. из офицеров, старался приобрести их уважение и любовь как своим поведением и обращением с ними, так и готовностью помогать им в учении. Между собою мы были также очень дружны, и никаких раздоров и интриг между нами не было.

Меня назначили на малую съемку и дали человек двенадцать колонновожатых, с командою нижних чинов и, кажется, пятью инструментами. Съемка моя была около Нового Иерусалима, верстах в 40 или 50 от Осташева. Я жил в деревне с одним из съемщиков и объезжал два раза в неделю работы других. Когда кто-либо из них оканчивал планшет или план, снятый астролябией, то привозил ко мне, я же поверял эти планы с местностью,  сводил с другими, а потом уже отвозил в Осташево, с своим удовлетворением в точности съемки. Когда оказывалось при моей поверке, что съемка была неверна, то, сделав выговор старшему колонновожатому, я заставлял его переснять ту же местность. Но это случалось очень  редко, раз или два в продолжение всего лета.

Самая главная забота наша состояла в сохранении миролюбивых отношений между колонновожатыми и крестьянами. Первые по молодости лет не всегда были осторожны и не очень терпеливы, а вторые отказывались часто исполнять даже законные их требования, недоверчиво смотрели на их занятия, и от этого часто происходили неприятные столкновения и жалобы. Впрочем, все это улаживалось, и особенных неприятностей и историй не было. В праздничные и воскресные дни все колонновожатые, находящиеся у меня под начальством, приезжали ко мне, и мы вместе проводили время.

По возвращении в Осташево начались обычные учебные занятия и переводные из класса в класс испытания, на которых мы были экзаменаторами. После вечернего рапорта генерал почти всегда оставлял дежурного у себя ужинать, а в праздники приглашал всех офицеров к обеду. Нельзя представить себе, как занимательна была его беседа. Он выбирал всегда какой-нибудь поучительный предмет для разговора или рассказа, примешивал множество забавных и любопытных анекдотов, описывал с такою верностью события прошедшего времени и известные исторические лица, в них участвовавшие, что, бывало, боишься пропустить каждое его слово. И все это говорилось так просто, с таким добродушием, хотя иногда и с шутливыми замечаниями, которые придавали еще более занимательности его рассказам. После всякого вечера, проведенного у него, каждый из нас выходил с новым знанием чего-нибудь полезного, любопытного и в самом веселом расположении духа.

Со мною случилось в это время неважное происшествие, которое осталось у меня навсегда в памяти. Один раз в глубокую осень 819 года, будучи дежурным и проведя вечер у генерала, я после ужина возвращался на квартиру свою. Путь мой лежал сначала через сад, а потом саженей 200 по мелкому кустарнику, который кончался у проспекта, ведущего в деревню. При самом выходе из кустарника стояла гауптвахта. В это время так как команда, назначаемая к нам на летнее время, была уже отправлена в свое место, то здание оставалось пустым. Дня же за три до того утонул какой-то осташевский крестьянин, и тело его положили до приезда земской полиции в одну из комнат гауптвахты. Я это знал и, приближаясь в лунную, светлую ночь к этому месту, почувствовал невольный страх.

Устыдясь внутренно своей робости, я тут же решился преодолеть ее: войти в комнату, где лежал утопленник, и посмотреть на него. Вошел я довольно смело, луна светила в окно, но лишь только я приподнял покрышку с обезображенного трупа, меня вдруг обдало таким запахом, что в ту же минуту мне сделалось дурно, и я едва выполз из комнаты. Чистый воздух несколько освежил меня, но все-таки со мной началась рвота. Кое-как дошел я до своей квартиры и всю ночь ужасно страдал. Фельдшер, за которым я послал и которому рассказал случившееся, поил меня всю ночь мятой и клал припарки к животу. Только к вечеру на другой день я совершенно оправился. Товарищи очень смеялись, узнавши обо всей этой истории; но на меня этот случай так подействовал, что до сих пор я избегаю смотреть на утопленников.

Из Осташева приехали мы в Москву уже по санному пути. Тут начались приготовления к новому выпуску, Мы, с своей стороны, сколько могли, помогали тем из колонновожатых, которые были назначены к офицерскому экзамену. Повторяли с ними и делали им пробные испытания. Так как эта зима была последняя, которую мы проводили  на  службе  в  Москве,  потому  что с производством новых офицеров нам следовало отправляться в какую-либо из армий или на Кавказ, то мы и спешили насладиться всеми тогдашними удовольствиями столицы: ездили в театры, в собрания и по бальным вечерам. Одним словом, собственно для меня эта зима была самая шумная во всей моей жизни.

В этих воспоминаниях моих, кроме самого генерала, я не упоминаю о других лицах, хотя многим из моих старых товарищей по корпусу я обязан большою признательностью за сохранение их теплых ко мне чувств. Но и в этом случае даже я считаю, что Николай Николаевич был главным виновником такой прочной нравственной связи между своими воспитанниками. Он умел поддерживать и развивать в них все, что служит к укреплению близких, дружеских отношений между благомыслящими людьми, в каких бы ни находились они положениях.

Наконец, наступило время проститься и с Москвою, и с корпусом. В марте 820 года новый выпуск был произведен, и мы четверо и вместе с нами Лачинов командированы во 2-ю армию. Я попросился на месяц в отпуск и провел его у отца, куда в это время приехали и два служившие мои брата. В конце же апреля отправился к своему назначению.

В заключение скажу, что Николай Николаевич не переставал следить за службою своих воспитанников и после того, как они выбывали уже из корпуса. Когда приедешь, бывало, в Москву в отпуск и явишься к нему (а каждый из нас считал это за непременную обязанность), с какою ласкою встретит он, с каким участием станет расспрашивать он обо всем, что касается до каждого из нас! Как он радуется, когда кто отличится чем-нибудь и получит награду!

Как всегда, видимо, утешительно ему было слышать, что воспитанники его везде считаются за людей дельных и пользуются особенным вниманием своих начальств! И всегда, бывало, кончит приглашением посетить заведение. «Ну, теперь сходи, братец, в классы, - скажет он, - покажись старым твоим товарищам и новобранцам - это будет и тебе и им приятно, а многим из них, сверх того, и полезно. Увидевши тебя, каждый из них подумает, как бы скорее быть тем же, и постарается лучше учиться». Иногда даже сам поведет туда, чтобы показать все, что было им вновь придумано и введено для улучшения  корпуса.

Мир праху твоему, человек добрый и гражданин в полном смысле полезный! Ты положил немалую лепту на алтарь отечества, и нет сомнения, что потомство оценит тебя и отдаст справедливость твоим бескорыстным заслугам. Память же о тебе в сердцах воспитанников твоих сохранится, я уверен, доколь хотя один из них будет оставаться в этом мире!

ГАРФ. Ф. 279. Оп. 1. Д. 169.

Беловой автограф с авторской правкой. Опираясь на свидетельство самого Н.В. Басаргина о том, что сорок два года тому назад семнадцатилетним юношей он в 1817 г. приехал в Москву и поступил в школу колонновожатых, можно предположить, что эти воспоминания написаны в 1859 г. Впервые были опубликованы в «Рус. архиве» (1868, кн. 4-5, с. 793-822). Впоследствии дважды  переиздавались  в  составе  воспоминаний - в 1917 и 1982 гг.

1 Училище колонновожатых возникло в Москве по инициативе и на средства генерал-майора Н.Н. Муравьева. Оно образовалось из общества математиков, организованного в 1810 г. его сыном М.Н. Муравьевым, студентом университета. В доме Н.Н. Муравьева частным порядком читались публичные лекции по математике и военным наукам, которые были необходимы офицерам Квартирмейстерской части.

В 1815 г. по предложению начальника Главного штаба кн. П.М. Волконского 44 слушателя муравьевских лекций после сдачи экзаменов были аттестованы офицерами и приняты на службу колонновожатыми. В 1816 г. курсы Н.Н. Муравьева преобразовали в Московское учебное заведение для колонновожатых, которое хотя и оставалось по-прежнему на его содержании, но получило значение государственного учреждения, так что все преподаватели и учащиеся считались состоявшими на военной службе.

В 1816-1823 гг. училище окончило 138 человек. В 1823 г. Н.Н. Муравьев по состоянию здоровья отказался от заведования училищем. Оно было переведено в Петербург и просуществовало до 1826 г. Училище заложило учебно-организационные основы созданной 26 нояб. 1832 г. императорской военной академии Генерального штаба.

2 Муравьев Николай Николаевич (1768-1840), ген.-майор, общественный деятель, писатель, отец А.Н. Муравьева - организатора Союза спасения, писателя Андрея Николаевича Муравьева, Н.Н. Муравьева-Карского, а также М.Н. Муравьева («вешателя»). Служил на флоте, в армии, в московской милиции. В 1812 г. был начальником  штаба  3-го  округа  ополчения.

3 Авторами брошюры были Н.В. Путята, В.X. Христиани и другие выпускники школы колонновожатых. Басаргин, вероятно, не знал, что ее текст в виде статьи под названием «Николай Николаевич Муравьев» был опубликован в 5-й книжке «Современника» за 1852 г., отдел 2, с. 1-26 (Боград В. Журнал «Современник», 1847-1866: Указатель содержания. М.; Л., 1959. С. 195, 512).

4 Гейм Иван Андреевич (1758-1821), профессор, специалист в области истории и статистики, ректор Московского университета (1808-1819).

5 Тучков Алексей Алексеевич (1800-1872), поручик, выпускник муравьевской школы колонновожатых, с 1820 г. в отставке. Член Союза благоденствия с 1818 г. В связи с процессом над декабристами был арестован, но по недостатку улик к суду не привлекался. Впоследствии предводитель дворянства Инсарского уезда Пензенской губ., известный деятель либерального движения. В 1850 г. вместе со своими зятьями Н.П. Огаревым и Н.М. Сатиным подвергался аресту по доносу о принадлежности к «коммунистической секте». Был близко знаком с А.И. Герценом. Дневник А.А. Тучкова опубликован в журнале «Вестник Европы» (1900, № 9).

6 Муравьев Михаил Николаевич (1796-1866), гр., ген. от инфантерии, государственный деятель. Участник войны 1812 г. В молодости принадлежал к декабристскому движению и состоял членом Союза спасения и Союза благоденствия. После восстания Семеновского полка в 1820 г. отошел от тайного общества. Привлекался по делу декабристов, но вскоре был освобожден с оправдательным аттестатом; витебский вице-губернатор (1827), могилевский губернатор (1828-1829), один из самых рьяных усмирителей польского восстания 1830-1831 гг., гродненский (1831-1834), а затем курский губернатор, директор Департамента разных податей и сборов (1835-1839), сенатор и управляющий Межевым корпусом (с 1842), министр государственных имуществ (1857-1863). Являясь членом Главного комитета по крестьянскому делу, занимал откровенно крепостническую позицию. В 1863 г. в качестве ген.-губернатора северо-западных губерний подавлял восстание в Литве и Белоруссии. Получил прозвище - «вешатель».

7 Н.В. Басаргин имел в виду декабристов, окончивших в свое время школу колонновожатых, их было 24 человека. Из них за участие в тайных обществах кроме Басаргина пострадали Н.А. Крюков, братья Бобрищевы-Пушкины, А.3. Муравьев, П.А. Муханов, А.О. Корнилович, В.Н. Лихарев, Н.Ф. Заикин, Ф.П. Шаховской.

8 Вероятнее всего, Басаргин подразумевал вел, кн. Михаила Павловича, начальника военно-учебных заведений.

9 Название игры - «бары» - произошло, видимо, от древнерусского слова «барить» в значении «задерживать, заставить мешкать» (Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1955. Т. 1. С. 49).

10 Перечисляются инструменты для топографических съемок местности.

11 Жуковский Василий Андреевич (1783-1852), русский поэт. Начав как сентименталист, стал одним из создателей русского романтизма. Основные произведения - баллады «Людмила» (1808), «Светлана» (1807-1812). Перевел «Одиссею» Гомера, произведения Ф. Шиллера, Дж. Байрона. Глинка Федор Николаевич (1786-1880), русский поэт. Участник Отечественной войны 1812 г.; член Союза спасения, один из руководителей Союза благоденствия.

Ба­саргин имеет в виду здесь его «Письма русского офицера» (1815-1816). Озеров Владислав Александрович (1769-1816), драматург, автор нашумевших в свое время трагедий «Эдип в Афинах» и «Дмитрий Донской». Каченовский Михаил Трофимович (1775-1842), русский историк, критик, сторонник классицизма, с 1837 г. ректор Московского университета; в 1805-1830 гг. (с некоторыми перерывами) редактор журнала «Вестник Европы».

12 Тормасов Александр Петрович (1752-1819), боевой генерал. В Отечественную войну командовал 3-й армией. В 1814 г. назначен членом Государственного совета и главнокомандующим в Москве. С 1816 г. гр.

13 Толстой Петр Александрович (1761-1844), гр., ген. от инфантерии. В 1806-1807 гг. участвовал в войне против Наполеона. В 1807-1808 гг. чрезвычайный посол в Париже. В 1812 г. командующий войсками Казанской, Нижегородской, Пензенской, Костромской, Симбирской и Вятской губ. Руководил формированием ополченских полков. В 1813 г. во главе корпуса отличился под Дрезденом. С 1818 г. командовал в Москве 5-м пехотным корпусом. В 1828 г. главнокомандующий в Петербурге и Кронштадте. Был в числе усмирителей польского восстания 1830-1831 гг.

14 Михайловский-Данилевский Александр Иванович (1790-1848), военный историк, ген.-лейтенант, сенатор (1835), член Российской Академии наук (1841). В 1812 г. вступил в Петербургское ополчение, был адъютантом М.И. Кутузова. В 1812-1815 гг. вел журнал боевых действий русской армии. В 1823-1825 гг. командовал бригадой. С 1826 г. занялся написанием истории войн России первой четверти XIX в. Его исторические сочинения носят описательный характер и страдают откровенной тенденциозностью, выражающейся в явном преувеличении заслуг Александра I  в военных успехах России (см. о нем: Тартаковский А.Г. 1812 год и русская мемуаристика. М., 1981).

15 Сарагоса была осаждена войсками французских оккупантов во время войны с Испанией и с авг. 1808 до февр. 1809 г. героически оборонялась. Эпизоды этой обороны запечатлены в офорте Ф. Гойи «Какое мужество!» и в повести Переас Гальдоса «Сарагоса».

12

Н.В. Басаргин

[Воспоминания об А.А., Н.А., М.А. Бестужевых, об И.Д. Якушкине, И.И. Пущине, М. К. Кюхельбекере, П.И. Пестеле, М.П. Бестужеве-Рюмине, С.П. Трубецком].

Начинаю эту статью под влиянием не совсем приятного впечатления после прочтенных мною в трех книжках «Отечественных записок» 1860 года писем покойного Марлинского (А.А. Бестужева)1. Не могу понять цели их издания, а тем более причин, побудивших его родных передать во всеуслышание то, что писалось им для самых только близких лиц, где он часто говорит с ними не только нараспашку, но даже преувеличивая свои недостатки, чтобы представиться чем-то вроде дона-Жуана mauvais genre*. Это жалкое самообольщение было, как кажется, семейной принадлежностью всех братьев Бестужевых.

Двух из них - Николая и Михаила - я знал очень коротко и был с ними дружен. Оба они, в особенности первый, при кротком, уживчивом характере, добром прекрасном сердце, при замечательных нравственных и умственных достоинствах имели несчастную слабость донжуанствовать, и не столько на деле, сколько для того, чтобы пользоваться незавидной репутацией львов нынешнего века, против которых ни одно женское сердце не может устоять.

Разумеется, все те, кто хорошо их знали, смотрели на это снисходительно и, отдавая полную справедливость их достоинствам, извиняли в душе такой безвредный для других недостаток, но не менее того, однако же, он давал часто повод к смешным сценам и невольно заставлял улыбаться людей самых серьезных. К этому надо присоединить, что, не обладая великосветским образованием и не зная так называемый jargon du monde* и всех требований и правил высшего общества, они нередко давали право смеяться над собою тем, кто во многих других отношениях стоял гораздо их ниже.

*Дурного тона  (франц.).

Чтение писем А.А. Бестужева еще более убедило меня, что этот недостаток был у всех у них общий, и я бы, конечно, не стал о нем упоминать, если бы г. Семевский и те, которые передали ему письма Марлинского2, не выставили его перед публикой - ей же, конечно, нисколько не занимательно знать о страсти к донжуанству одного из бывших своих любимцев. Что Александр Бестужев при многих своих литературных достоинствах был фразер - это уже давно доказано. Что в его произведениях более фраз и мыльных пузырей, чем существенных достоинств (может быть, вследствие тогдашнего духа времени), в этом все согласны.

Но зачем же делиться с публикой его самохвальством, его ложными понятиями о чести (смотри те письма, где он говорит о благосклон­ности к нему женщин и об обольщении жены своего товарища по несчастью Б[улгари], у которого он гостил в Керчи и которому он так худо заплатил за доверие и гостеприимство)3. Этого публике вовсе не нужно было знать, ибо оно нейдет нисколько к делу и только налагает какую-то грустную оттушевку на такую личность, которая пользовалась и стоила общественной симпатии. Если бы предавать гласности все поступки и помышления лиц, более или менее известных по своей деятельности в разных сферах общественной жизни, то не было бы ни одного из них, который бы сохранился чистым в памяти соотечественников.

Есть деяния и поступки, которые принадлежат всеобщему обсуждению, которые составляют достояние гласности, открывайте, выставляйте их. Когда государственный литературный деятель вследствие ложного понимания публики, не знающей его тайных действий и намерений, стоит в глазах общества на незаслуженном пьедестале, вы имеете полное право свести его с него или, наоборот, если он не оценен как следует, если не пользуется тем почетом, который заслужил, или, что хуже, если искажают его благонамеренные полезные цели и действия, вы даже обязаны, имея к тому возможность, восстановить его в общественном мнении.

Но, с другой стороны, есть много таких поступков и действий, которые не имеют ничего общего с публикой, которые могут только обсуждаться в семейном близком кругу и в которых виновный должен отдавать отчет свой только совести или своему духовнику, таких, по моему мнению, не следует касаться, не следует предавать гласности. Какая, например, нужда публике знать, что А[лександр] Бестужев любил донжуанствовать, что имел в этом отношении ложные нравственные понятия или что он любил иногда писать высокопарные французские письма, не зная хорошо французского языка и делая ошибку на ошибке.

Письма его предназначались <нрзб.> для знания братьями, сестрами, он никогда не воображал, чтобы они могли сделаться достоянием публики. Зачем же, таким образом, выставлять его в более или менее смешном виде. Это не услуга и не почитание его таланта, скорее недоброжелательство, и я удивляюсь, как могли согласиться его родные на эту неблаговидную выставку его личности.

*Светская манера разговора (франц.).

Напрасно стали бы мне возражать, что издатель имел в виду благонамеренную цель представить его откровенный, несколько легкомысленный характер, готовый всегда увлекаться, и тем объяснить в хорошую сторону то, что бросало на него невыгодную тень. Но достиг ли он цели, и нужно ли было это? Смешная сторона останется всегда смешной, а противонравственный поступок никогда не будет чистым. Что А[лександр] А[лександрович] был человек добрый, с любящей душой, вполне преданный своим родным (это он беспрестанно доказывал), не говоря о его храбрости, ибо не считаю ее большим досто­инством, что он имел дарование и как литератор пользовался в свое время большим влиянием на общество. Все это несомненно и не требует доказательств.

Но что вместе с тем характер его был легкомыслен, не имел твердости, что убеждения его не были прочны и часто изменялись при каждом обстоятельстве, что он гонялся более за призраками, чем за существенным, жертвовал будущей своей оценкой и своей репутацией, как человек и литератор, для преходящей минуты, что его преувеличенное о себе мнение доходило до самообожания, одним словом, что он, подобно всем людям, имел и много достоинств и много недостатков - этого всего тоже нельзя не признать.

Хотя Н.И. Греч, сравнивая его с К[ондратием] Ф[едоровичем] Р[ылеевым], отдает ему преимущество перед последним4, но, несмотря на такой авторитет, я не только не убежден в том, но скажу более, что их обоих нельзя даже сравнить между собою. Р[ылеев] был человек с твердыми непоколебимыми убеждениями, с положительным, хотя и пламенным взглядом на то, что входило в круг тогдашнего мышления. В нравственном отношении он был безукоризнен.

Такие личности, как К[ондратий] Ф[едорович], или погибают, что и случилось с ним, или становятся в голове своего поколения, оставляя после себя незабвенное имя в потомстве. Бестужев же был человек обыкновенный, и если бы не его временные литературные успехи, то никто бы даже и не знал о его существовании.

Во многих отношениях покойный брат его Ник[олай] Ал[ександрович] стоит гораздо его выше. По способностям своим, по своей деятельности он был весьма замечательною личностью. Чем не занимался он? И литературой, и живописью, и механикой. У него были золотые руки, все же, что он делал, исполнялось им с большой отчетливостью и знанием дела. Характер у него был самый уживчивый, кроткий, добрый, веселый. Не будь в нем несчастной склонности к донжуанству (которая, в сущности, и в Сибири, где он провел век свой, никому не вредила, исключая его самого, и то со смешной стороны своей), он далеко бы выходил из ряда обыкновенных людей. Le ridicule gens du monde est quelquefois piusqua un depense*.

Грустно подумать, что сестры и близкие покойного Марлинского, из каких-нибудь вещественных выгод для живущих, не подумали о том, что могут повредить репутации так много любившего их брата. Желательно, чтобы это было сделано ими скорее по необдуманности, нежели из материального расчета.

Скажу теперь несколько слов о нас самих, т[о] е[сть] о тех из наших сибирских изгнанников, которые вследствие манифеста или возвратились в Россию, или остались доживать свой век в Сибири. Четыре года прошло с тех пор, как состоялся этот манифест. Он застал в живых только 25 человек и то более или менее дряхлых стариков5. В продолжение последних четырех лет многие из этих оставшихся уже переселились в вечность. В России не стало Якушкина, Тизенгаузена, Пущина, Бригена, Щепина-Ростовского. В Сибири - Башмакова, Кюхельбекера, Бечаснова.

*Смешное в глазах общества есть нечто большее, чем недостаток (франц.).

Некоторые из умерших были люди замечательные и оригинальные по своим нравственным качествам и своему характеру, и я не считаю лишним описать тех из них, кого я более знал. С Якушкиным, Пущиным и Тизенгаузеном я прожил около десяти лет в городке Ялуторовске Тоб[ольской] губ[ернии], а с двумя первыми прежде этого десять лет в Петровской тюрьме.

Иван Дмитриевич Якушкин по своему уму, образованию и характеру принадлежал к людям, выходящим из ряду обыкновенных. Отличительная черта его характера была твердая, непреклонная воля во всем, что он считал своей обязанностью и что входило в его убеждения. Будучи предан душою всему прекрасному, всему возвышенному, он был отчасти идеалист, готовый жертвовать собой для пользы ближнего, а тем более для пользы общественной.

Об себе он никогда не думал, нисколько не заботился ни о своем спокойствии, ни о своем материальном благосостоянии. В последнем отношении он доходил даже до оригинальности. Имея очень ограниченные средства, он уделял последние на помощь ближнему и во все время жительства своего в Сибири не мог завести себе даже шубы. В Ялуторовске, без всяких средств, он вздумал завести школу для бедного класса мальчиков и девиц и одною своею настойчивостью, своей деятельностью и, можно сказать, сверхъестественными усилиями достиг цели. Для этого он в течение 10 лет должен был бороться не с одними материальными надобностями, но и с препятствиями внешними.

Правительство строго воспрещало, чтобы кто-либо из нас имел влияние на воспитание юношества. За этим предписывалось наблюдать местным властям, от которых нельзя было скрывать его участия. Начались доносы, следствия, происки недоброжелателей из местных чиновников, смотревших на нас, как на порицателей такого порядка, с которым были существенно соединены их выгоды и их значение. Все это надобно было терпеть и кое-как улаживать.

К чести высших губернских властей должно сказать, что они в этом случае постоянно были на стороне полезного дела и хотя явно не могли  защищать того, что касалось до нас, часто под сурдинку содействовали намерениям Якушкина и одобряли его прекрасную цель. Вскоре сказались благодетельные следствия заведенной им школы. Простой народ с радостью отдавал в них своих детей, которые кроме рукоделия и первоначального научного образования получили тут и некоторое нравственное воспитание.

Якушкин по целым дням проводил с учениками и ученицами, сам учил их, наблюдал за преподавателями и их руководил. Часто даже помогал бедным из своего тощего кошелька и нисколько не затруднялся просить у каждого, имеющего способы помочь нуждам школы. Пользуясь общим уважением, он воспользовался этим, чтобы где только возможно приобретать материальные средства для основанного им заведения. Пример его подействовал и на высшие местные власти.

В Тобольске и Омске само начальство завело подобные женские учебные заведения, которые по значительности своих средств получили, разумеется, и большее развитие. Ялуторовская школа, несмотря на бедные свои способы, не только существовала во все время пребывания нашего в Сибири, но и теперь даже продолжает существовать под ведением местного училищного начальства. Можно положительно сказать, что общественное женское образование низших классов народонаселения Тоб[ольской] губернии многим обязано И.Д. Якушкину.

В частных сношениях он отличался замечательным прямодушием и был доверчив, как ребенок. Будучи весьма часто обманут, он никогда на это не жаловался. Горячо вступался за хорошую сторону человеческой природы, не обращал никакого внимания на худую и всегда заступаясь за тех, кто нарушал какой-нибудь нравственный закон, приписывая это не столько испорченности, сколько человеческой слабости.

Одного только не прощал он и в этом отношении был неумолим. Это - лихоимства. Ничто в его глазах не могло извинить взяточника. Конечно, в этом случае он иногда противоречил самому себе и своему снисхождению к остальным недостаткам человечества. Но именно это-то и служит доказательством, что суждения его не были плодом необдуманной и принятой без убеждения мысли. К этому надобно присоединить, что он любил горячо спорить и всегда готов был вступиться за того, кто не мог или не умел сам себя защитить.

Были в нем также и недостатки, но они еще более высказывали прочие его достоинства. Например, он был большой систематик и доходил в этом отношении иногда до упрямства. Приехавши в Ялуторовск, он остановился на прескверной квартире и прожил в ней двадцать лет, именно потому, что все советовали ему переменить ее, а ему хотелось доказать, что можно жить во всяком жилище. Не раз он бывал даже оттого болен, но никогда не признавал настоящую причину и не любил, когда ему напоминали об ней.

Пришло ему также в голову, что полезно купаться в самой холодной воде, - он вздумал испытать это на себе и отправлялся каждый день на Тобол в ноябре даже месяце при 5 и 6 градусах морозу. Выйдет, бывало, из реки синий, измерзший, с сильной дрожью и уверяет, что это чрезвычайно приятно и полезно. Впрочем, раз простудившись жестоко и получив горячку, он принужден был отказаться от этого удо­вольствия, хотя и не сознавался, что причиной болезни было осеннее купание.

Возвратившись в Россию к сыновьям своим, он прожил только несколько месяцев. Главной причиной его кончины было невнимание и неизвинительное равнодушие местного московского начальства. В Москву, где в то время служил его сын, он приехал зимой 1857 г., больной, надеясь тут отдохнуть от дальней дороги и поправиться.

Но генерал-губернатор Закревский* требовал непременно, чтобы он выехал из столицы на основании манифеста. Родные и некоторые знакомые Якушкина уговаривали  его  просить государя о позволении остаться в Москве, но он, никогда и ни о чем не просивши во всю жизнь, не хотел изменить своему правилу и уехал в деревню Тверской губернии, принадлежавшую одному из старых его сослуживцев 6). Там он без врачебных пособий и при худом помещении опасно занемог, так что сын его, получив разрешение на его жительство в столице, должен был сам ехать, чтобы довезти его. Через два месяца его не стало. Мир праху твоему, добрый и благородный товарищ. Жалеть о нем нечего. Ему легко и хорошо в лучшем мире.

*Я также на себе испытал бесчувствие бывшего г[енерал]-губ[ернатора] Закревского. Приехавши в Москву вскоре после Якушкина, больной и измученный дальнею и скверною дорогою, не имея достаточных сил ехать к г [енерал]-губ[ернатору], я послал жену мою попросить его дозволения прожить мне в Москве до летнего времени. Закревский хотя принял ее очень вежливо, но никак на это не согласился, а на возражение моей жены, что я так болен и слаб, что едва хожу по комнате, отвечал: «Это одна и та же история, все возвратившиеся из Сибири жалуются и на болезнь, и на усталость». Как будто не естественно, что дряхлые, болезненные старики, проехавши более 2-х или трех тысяч верст по скверной зимней дороге, имеют нужду в отдохновении. Несмотря на болезнь, я принужден был отправиться из Москвы в самую распутицу в начале апреля месяца и кое-как добрался до Курска, где и остановился до лета.

Другой ялуторовский товарищ мой - Пущин, умерший в России в 1859 году7, был общим нашим любимцем, и не только нас, т[о] е[сть] своих друзей и приятелей, но и всех тех, кто знал его хотя бы сколько-нибудь. Мало найдется людей, которые бы имели столько говорящего в их пользу, как Пущин. Его открытый характер, его готовность оказать услугу и быть полезным всякому, его прямодушие, честность, в высшей степени бескорыстие высоко ставили его в нравственном отношении, а красивая наружность, особенный приятный способ объясняться, умение кстати безвредно пошутить и хорошее образование* увлекательно действовали на всех, кто был знаком с ним и кому случалось беседовать с ним в тесном дружеском кругу.

Происходя из аристократической фамилии (отец его был адмирал)8 и выйдя из лицея в гвардейскую артиллерию, где ему представлялась блестящая карьера, он оставил эту службу и перешел в статскую, заняв место надворного судьи в Москве. Помню и теперь, как всех удивил тогда его переход и как осуждали его, потому что в то время статская служба, и особенно в низших инстанциях, считалась чем-то унизительным для знатных и богатых баричей. Его же именно и была цель показать собою пример, что служить хорошо и честно своему отечеству все равно где бы то ни было, и тем, так сказать, возвысить уездные незначительные должности, от которых всего более зависит участь низших классов. Надобно сказать, что тогда он уже принадлежал к обществу и, следовательно, полагал, что этим он исполняет обязанность свою как полезного члена в видах его цели9.

*Он воспитывался в лицее и вышел в первый выпуск вместе с поэтом Пушкиным, князем Горчаковым, нынешним министром иностранных дел, и многими другими, заслужившими почетное имя между русскими сановниками, учеными и литераторами.

В Чите и Петровском, находясь вместе со всеми нами, он только и хлопотал о том, чтобы никто из его товарищей не нуждался. Присылаемые родными деньги клал почти все в общую артель и жил сам очень скромно, никогда почти не был без долгов, которые при первой высылке денег спешил уплатить, оставаясь иногда без копейки и нуждаясь часто в необходимом. Это бескорыстие, или, лучше сказать, бессребреность доходила до крайних пределов и нередко ставила его самого в затруднительное и неловкое положение; но он всегда умел изворачиваться без вреда своей репутации и не нарушая правил строгой честности.

Нельзя сказать, чтобы и он не имел своих недостатков. Мнение света, то есть людей его знающих, слишком много значило для него, и нередко он поступал вопреки своему характеру и правилам, чтобы заслужить одобрение большинства. Кроме того, у него была и еще слабость: это особенное влечение к женскому полу. Покуда он был молод, ее мало кто замечал и всякий более или менее извинял его, под старость же она казалась в строгом смысле предосудительной, хотя в отношении его и прощалась теми, кто хорошо его знал, ибо вполне искупалась многими другими его прекрасными качествами. Впоследствии именно эти недостатки были причиною его неблагоразумной женитьбы и отчасти преждевременной кончины10.

Упомяну также в нескольких словах о Михаиле Карловиче Кюхельбекере, умершем в 1858 г. в Сибири. Он отличался неимоверною добротою и оригинальностью характера. Служив отлично в морской службе в Гвардейском экипаже, он пользовался репутацией дельного и деятельного офицера. В [1]825 году, возвратясь из кругосветного путешествия, он вскоре был взят 14 декабря на площади, куда явился вместе с прочими товарищами своими и частью Гвардейского экипажа. Будучи осужден, он и в день сентенции, возвратясь в свой каземат, не столько думал о себе, сколько о других. У него был Денщик, который хорошо ему служил и которого он очень любил. Предвидя его незавидную будущность, если ему придется воротиться в экипаж и поступить во фронт, Кюхельбекер вздумал написать о нем в[еликому] к[нязю] Михаилу Павловичу и просил своему денщику его покровительства.

Эта просьба была довольно  оригинальна, потому что он был осужден именно за то, что не допустил в[еликого] к[нязя] подойти и говорить с войсками, вышедшими на площадь, и даже угрожал ему тем, что он вынужден будет приказать стрелять по нем11. К чести великого князя, надобно прибавить здесь, что он уважил просьбу Кюхельбекера и взял денщика к себе. В Чите и Петровском он нас всех очень занимал рассказами о своих путешествиях и во время болезни кого-либо из нас исправлял постоянно должность сестры милосердия. Отправляясь из Петровского в 1832 г. и будучи поселен за Байкалом в Баргузине, он вскоре женился и остался тут навсегда, потому что большое семейство и скудость средств не позволяли ему и думать о возвращении в Россию. Там он был всеми любим и при материальных недостатках своих находил возможность помогать неимущим и делиться с ними последним.

Я бы мог также припомнить кое-что и о прочих товарищах, имевших каждый, в свою очередь, и свои достоинства, и некоторые, может быть, недостатки, но, не имев с ними близких отношений более 20 лет, я опасаюсь сказать что-нибудь несправедливое.

Недавно мне случилось пробежать Донесение тайной следственной комиссии и Верховного уголовного суда над государственными преступниками 1825 г., а также и то, что печаталось тогда в русских газетах и журналах. Боже мой, в каких ужасных красках изображены все обвиненные. Время и обстоятельства частью оправдали их перед потомством, и, вероятно, я не ошибусь, если скажу, что теперь уже никто не верит тому, что писалось тогда по заказу угодниками власти; Впрочем, удивляться тут нечему.

В тридцать пять лет многое изменилось в понятиях общества: многое черное сделалось белым, а многое белое - черным. Многое из того, за что мы были осуждены, составляет теперь предмет ожидаемых реформ. Об этом пишут, рассуждают и говорят во всеуслышание. То, что ныне делается не только безнаказанно, но за что даже награждают, - за то именно 35 лет тому назад мы были осуждены, сосланы и томились в темницах. Если бы это же самое случилось 100 лет назад, нас бы, вероятно, колесовали, четвертовали, резали языки, били кнутом и т. д. За примерами недалеко ходить в русской истории XVIII столетия.

С другой стороны, нельзя не подумать, как странны бывают понятия и суждения людей. Все оправдывается успехом. Ныне Гарибальди герой, Наполеон III великий человек потому именно, что удача на их стороне. Если бы первый был разбит при высадке в Сицилию и взят в плен, он был бы злоумышленник, разбойник, одним словом, человек самый вредный для общества, и большинство рукоплескало бы его казни. Если бы второму не удался переворот 2 декабря 1852 г., его бы судили, как клятвопреступника, как возмутителя, и общественное мнение не сказало бы даже слова в его пользу12.

Жестоко, безнадежно бы было нравственное положение тех, кто, жертвуя собой для общей пользы, потерпит неудачу и вместо признательности и сожаления подвергнется несправедливому осуждению современников, если бы для них не существовало истории, которая, внеся в скрижали свои совершившийся факт, постепенно с течением времени очищает их от всяких неправд и представляет потомству в настоящем виде. А как человечество хоть и незаметно, но с каждым днем идет вперед, рассеивая покрывающий его мрак, то да утешатся все те, кто действует во имя успеха и страдает в этой временной жизни за свою благую цель. Настанет, несомненно, та минута, когда потомство признает их заслуги и с признательностью станет произносить их имена.

Такая участь ожидает со временем память пяти страдальцев,  погибших на эшафоте в июле  1826 года.

Двух из них я знал и потому вменяю себе в обязанность вспомнить о них, изложив мое о них, так сказать, мнение.

С Павлом Ивановичем Пестелем я был коротко знаком и могу смело сказать, что мое суждение о нем будет основано на самых положительных данных. Когда он погиб, ему был 31 год. Он был старшим сыном известного сибирского генерал-губернатора Пестеля, получил хорошее образование и был выпущен из камер-пажей офицером в гвардию в 811 году вместе с нынешним министром двора13. В кампании 1812 года он находился адъютантом при графе Витгенштейне и обращал на себя внимание усердием, деятельностью, отличился во многих сражениях, даже, кажется, был ранен14 и слыл за дельного офицера и способного исполнителя.

Возвратясь в Россию штаб-ротмистром гвардии со многими знаками отличия15, он остался при графе и заведовал его личной канцелярией, пользуясь полною его доверенностью. По вступлении в общество, которого он был одним из учредителей, он неутомимо занялся изучением политических и экономических наук, посвящая на это все свободное от службы время. Обладая замечательным умом, даром слова и в особенности даром ясно и логически излагать свои мысли, он пользовался большим влиянием на своих товарищей по службе и на всех тех, с кем он был в коротких отношениях. Я познакомился и сблизился с ним в 1820 году в м[естечке] Тульчиые, где тогда находилась главная квартира 2[-й] армии. В это время он имел преобладающее влияние на всю тогдашнюю молодежь и пользовался этим влиянием не из самолюбия, а для того, чтобы действовать в пользу общества и его цели, будучи сам готов на все для этого пожертвования.

Я давно знаю один из его поступков, который делает ему большую честь. Он готов был пожертвовать всеми своими служебными выгодами, чтобы достичь одного полезного для общества результата. Это, однако, не состоялось. Но при всем уме своем Пестель имел также недостатки. Желание подчинить своим идеям убеждения других было одним из них. Кроме того, он часто увлекался, и в серьезных политических разговорах, особенно когда встречал противоречие, доходил до крайних пределов своих выводов и умозаключений. Это давало иногда повод к таким разговорам, которые хотя и не имели определенной цели, но в то время посеяли разномыслие и внушали некоторое опасение во многих членах общества, а впоследствии при следственных допросах были причиною осуждения многих невинных в злых умыслах против правительственных лиц.

Все это происходило оттого, что в жару прений он, желая усилить доказательства, увлекался против собственной воли и потом иногда сам сознавался в том. Нельзя также не упомянуть здесь о том, что он не имел способности внушать к себе полного доверия. Причиною этого были нередко его хотя и правдивые, но довольно резкие замечания насчет тех лиц, с которыми он был тесно связан по обществу, которые невольно заставляли присутствующих сомневаться в его искренности.

Исключая этих недостатков, я не знаю, в чем бы можно было упрекнуть Пестеля. Сколько я ни припоминаю теперь его поведение в обществе во все время, пока мы жили в Тульчине, я не нахожу ничего такого, в чем бы можно было обвинить его. Что Он действовал прямо, Честно, без всякой задней мысли в отношении себя, что он видел в обществе не средство к своему возвышению, а цель достичь желаемых результатов для блага России, в том я не только не сомневаюсь, но готов везде и всегда утверждать это.

Судя его как человека, можно находить в нем много погрешностей, недостатков, уклонений от строгих правил нравственности, но и тут честность, бескорыстие, равнодушие к материальным выгодам и потребностям жизни составляли отличительные черты его характера. Как член же общества, как деятель политический, в первый раз задумавшийся в России об общественном перевороте не в пользу лица, а в пользу народного блага, он, кроме выше приведенных мною недостатков, зависевших не от него собственно, был, по моему мнению, вполне безукоризнен.

Многими подробностями из его жизни в Тульчине я мог бы подтвердить мое о нем заключение, но предоставляю потомству подробно разобраться и оценить эту замечательную личность своего времени.

Другой из пяти казненных, с которым я познакомился и сблизился в крепости, когда уже нас судили, был Михаил Бестужев-Рюмин. Я был помещен в начале моего заключения в таком сыром и душном каземате, что вскоре я сделался серьезно болен и потому по настоянию крепостного доктора был переведен в другой, более просторный. Когда я вошел в мое новое мрачное жилище, то от нечего делать я стал ходить по комнате и в это время услышал, что в соседнем со мною каземате кто-то напевал казацкую песню об изнывающем пленнике. Голос показался мне знакомым: «Est се n'est pas vous monsieur Viviens?»* - спросил я. (Вивиен был один из моих тульчинских знакомых и служил офицером в Польской уланской дивизии.) - «Et vous le connaissez, cher cama-rade? - отвечал он мне. - Puis j'aussi vous demande Sans indiscretion qui etes vous»**. Назвавши себя, я, в свою очередь, спросил, с кем я имею утешение быть соседом.

*Это не вы, господин Вивиен? (франц).

**Вы его знаете, дорогой товарищ? Позвольте мне также вас спросить, кто вы такой (франц.).

«Я Бестужев-Рюмин», - отвечал он, и вместе с этим я услышал бряцание кандалов.

Таким образом мы познакомились. В крепости не то, что в свете, связи делаются скоро. Потребность сочувствия и утешительное развлечение сообщать друг другу свои затворнические мысли располагают узников к доверию и откровенности, чем нередко, разумеется, пользуются соглядатаи ко вреду их. Может быть, то же было и с ним. Во всяком случае, мы хотя с Бестужевым и опасались этого, но, откинув излишнюю осторожность, продолжали говорить между собой при всяком удобном случае.

В нашем тогдашнем положении скрывать себя друг перед другом не было надобности, и потому я убежден, что в пять месяцев, мною с ним проведенных, я узнал его лучше, чем бы в пять лет при другой обстановке и при других обстоятельствах. Да и к тому же у него был такой характер, что он даже не умел себя скрывать. Это было пламя, которое ярко вспыхивало при одной капле масла. Все в нем доходило до крайних пределов, до какого-то фанатизма.

Преданность его к людям, которых он любил, не имела границ и готова была на все жертвы, не исключая даже слепого безотчетного повиновения их воле. Это был в полном смысле слова Магомедов сеид16. Не думаю, чтобы собственные убеждения его были тверды, но, по крайней мере, в свое время он был искренен, и он ни за что бы не изменил им, покуда сам не признал бы их ошибочность.

Доверие его походило на детское (да и ему было всего 22 года)17. Не имея никаких задних мыслей, будучи на совести всегда чист, он не затруднялся передавать каждому все то, что было у него на душе; готов был при каждом случае сознаться в своей ошибке, хотя бы это было десять раз на день. Образование по-тогдашнему он получил прекрасное, знал французский, немецкий и английский языки и хорошо, правильно изъяснялся на них.

Очень много читал, любил музыку и хоть не обладал обширным умом, подобно Пестелю, но даже и в этом отношении мог обратить на себя внимание. Говорил он хорошо, но всегда скоро и восторженно. Воспламенялся очень легко и особенно при Таком рассказе или разговоре, который затрагивал сердечные его струны. Я очень сожалею, что, познакомясь с ним так  коротко, я  не мог видать его физиономии*, но мне говорили, что она была очень выразительна, в особенности глаза, которые при малейшем душевном волнении, а оно случалось при каждой интересовавшей его беседе, воспламенялись как искры и находились в беспрестанном движении.

Любовь его к Сергею Ивановичу Муравьеву-Апостолу доходила до обожания, и я уверен, что в последние минуты мысль, что их ожидает одна и та же участь, утешала и того, и другого.

.... Остальных трех я не знал. Рылеева мне случалось видеть два раза в Петербурге у общего нашего знакомого А.О. Корниловича, а с Муравьевым-Апостолом я один раз встретился на станции около Киева. Каховского же ни разу не видал, даже до сентенции не слыхал об нем.

Приехавши в Москву в ноябре месяце 1860 года, чтобы провести в ней зиму, я нашел в ней только одного из сибирских товарищей своих, князя Трубецкого, семидесятилетнего старца. Не суждено было мне увидаться с ним. Приехал я больной и никуда не мог выезжать. Он тоже был нездоров, и потому каждый из нас ожидал выздоровления, чтобы приехать к другому. Но вдруг я поражен был неожиданной вестью о его смерти. У него ночью сделался паралич сердца, и он скончался в несколько минут.

Не стану говорить ни о горести его детей, ни о том сочувствии, которое оказали ему не только те, кто его знали, но и все мыслящие люди нашей древней столицы. Скажу лучше несколько слов об этой замечательной личности в наш эгоистический век - замечательной не по твердости характера или по каким-либо принадлежностям гениальных умов, но по своей любви к ближнему, по неимоверной доброте души и той всегдашней готовности, с которою он рад был с полным самопожертвованием идти на помощь кому бы то ни было, и особенно друзьям своим. Трубецкой, как известно, играл незавидную роль в происшествии 14 декабря. Когда он прибыл в Восточную Сибирь вместе с прочими, начались его нравственные испытания, а с тем вместе выказались в  полном свете его душевные качества.

*Мы разговаривали через две деревянные стены наших казематов, между коими был коридор, но выходить и видеть друг друга никак не могли.

Долгое время товарищи его не могли иметь к нему того сочувствия, которое было общим между ними друг к другу. Он не мог не замечать этого, и хотя ни одно слово не было произнесено в его присутствии, которое бы могло прямо оскорбить его, не менее того, однако, уже молчание о 14 декабря достаточно было, чтобы показать ему, какого все об нем мнения. Около года продолжалось это тягостное для него положение, но ни одного ропота, ни одной жалобы не было слышно с его стороны. Наконец, его доброта, кротость победили это неприязненное чувство, и мы все от души полюбили его.

Да и могло ли быть иначе, когда мы узнали эту прекрасную душу, этот невозмутимо кроткий, добрый характер? Сколько раз у больных товарищей своих просиживал он по целым ночам, с какой деликатностью, предупредительностью старался он разделять свои вещественные средства с неимевшими их. С каким участием разделял он и скорби и радости каждого из нас, наконец, как благородно, как, Скажу даже, великодушно вел он себя в отношении тех, которые наиболее осуждали его!

Конечно, эти осуждения были отчасти справедливы, но много ли вы найдете людей, которые, признавая даже себя виноватыми в чем бы то ни было, безропотно, с кротостью и достоинством покорятся всем следствиям своей ошибки или слабости. Вся же его вина в отношении общества нашего и товарищей своих состояла в том, что у него недостало твердости характера в ту минуту, когда она была нужна для выполнения принятой добровольно на себя обязанности.

ГАРФ. Ф. 279. Оп. 1. Д. 170. Л. 1-3. Д. 171. Л. 2-9.

Автограф воспоминаний с многочисленными исправлениями и дополнениями составляет два отдельных дела: 170 под названием «Воспоминания Басаргина о А.А., Н.А., М.А. Бестужевых» и 171 - «Воспоминания Басаргина о И.Д. Якушкине, И.И. Пущине и др. и статья Басаргина о политике России». Статья Басаргина о внешней политике России, являвшаяся черновиком четвертого отдела «Записок», впоследствии была из дела 171 вынута и образовала самостоятельное дело 180 под названием «Записки Н.В. Басаргина о Крымской войне и внешней политике России».

Н.В. Басаргин не озаглавил специально воспоминания о своих товарищах, хотя явно намеревался опубликовать написанное, о чем говорит тот факт, что в самом тексте сочинения оно квалифицировано как   статья.

Впервые с большими текстуальными погрешностями по сравнению с подлинником воспоминания были опубликованы Е.Е. Якушкиным в журнале «Каторга и ссылка» (1925, № 18 (5), с. 162-175). Исходя, видимо, из внешнего признака, Е.Е. Якушкин считал, что в каждом деле находится самостоятельное воспоминание (там же, с. 161). Такая точка зрения противоречит содержанию воспоминаний, которые объединены Н.В. Басаргиным фразой, открывающей вторую часть припоминаний мемуариста (наст, изд., с. 330).

Рассматривая воспоминания как целостное произведение, составитель дал им условное название.

Воспоминания были написаны в июле - дек. 1860 г. и, по справедливому наблюдению Е.Е. Якушкина, явились последним сочинением в литературном наследии Н.В. Басаргина. В настоящем издании воспоминания печатаются по автографу с учетом всех исправлений и дополнений, которые специально не оговариваются.

1 Семевский М. И. Александр Александрович Бестужев (Марлинский). 1797-1837//Отеч. зап. 1860. Т. 130. Май. Отд. 1. С. 121-166; Июнь. Отд. 1. С. 299-348; 1860. Т. 131. Июль. Отд. 1. С. 43-100.

2 Девяносто шесть писем А.А. Бестужева-Марлинского к братьям Николаю, Михаилу и Павлу за 1831-1837 гг. не случайно попали к М.И. Семевскому, будущему учредителю и издателю журнала «Рус. старина», начавшего выходить с  1870 г. Еще  с конца 1850-х гг. М.И. Семевский энергично собирал материалы о братьях Бестужевых (Воспоминания Бестужевых. М.; Л., 1951. С. 424-474). Все письма А.А. Бестужева, опубликованные в «Отечественных записках», М.И. Семевскому передал близкий знакомый погибшего поэта и писателя и его родных Александр Николаевич Креницкий. Он же получил их от матери А.А. Бестужева и от его брата Павла (Отеч. зап. 1860. Т. 130. Май. Отд. 1. С, 123).

3 Под криптонимом Б. подразумевался член Южного общества декабристов Николай Яковлевич Булгари (1803-1841), осужденный по VII разряду. После отбытия годичного тюремного наказания он служил с 1827 г. рядовым в армии. В 1832 г. получил офицерский чин прапорщика. В 1835 г. уволился с военной службы и определился переводчиком в Керченскую таможню.

Летом 1836 г. и вторично в декабре А.А. Бестужев жил в Керчи, и у него возник роман с женой Н.Я. Булгари Антуанеттой Романовной, о чем он с циничной откровенностью поведал младшему брату (см. письмо к Павлу от 3-5 апр. 1837 г.//Отеч. зап. 1860. Т. 131. Июль. Отд. 1. С. 72-73. Ср.: Левин Ю.Д. Смерть русского офицера. Неизвестное письмо А.А. Бестужева (Марлинского) // Освободительное движение в России. Саратов, 1975. Вып. 4. С. 104-105).

4 М.И. Семевский включил в качестве пояснений к письмам А.А. Бестужева представленные ему Н.И. Гречем отрывки из воспоминаний, правда, сделав в них большие купюры.

Н.В. Басаргин имел в виду следующий текст. А.А. Бестужев, - писал Н.И. Греч, - человек «добрый, откровенный, преисполненный ума и талантов, красавец собою. [Вступление его в эту сатанинскую шайку и содействие его могу приписать только заразительности фанатизма, неудовлетворенному тщеславию и еще фанфаронству благородства.] <...> Познакомившись с Рылеевым, который был несравненно ниже его и умом, и дарованиями, и об­разованием, [заразился его нелепыми идеями,] вдался в омут и потом не мог или совестился выпутаться, [руководствуясь правилами худо понимаемого благородства, находил, вероятно, удовольствие в хвастовстве и разглагольствованиях и погиб]» (Отеч. зап. 1860. Т. 131. Июль. Отд. 1. С. 88. В скобки взяты слова, не вошедшие в публикацию. Ср.: Греч Н.И. Записки о моей жизни. М.; Л., 1930. С. 473-474).

Кроме того, Н.И. Греч, питавший злобную неприязнь к К.Ф. Рылееву, которого он считал главным виновником «злосчастных» событий 14 дек. 1825 г., заявлял: «Фанатизм силен и заразителен, и потому неудивительно, что пошлый, необразованный Рылеев успел увлечь за собою людей, которые были несравненно выше его во всех отношениях, например, Александра Бестужева» (Греч Н. И. Записки о моей жизни. С. 446). Басаргин с большим достоинством дал отповедь клеветнику и защитил честь «Шиллера заговора», как называл К.Ф. Рылеева Герцен.

5 В именном указе Александра II Сенату от 26 авг. 1856 г. «О милостях и облегчениях <…> лицам, подвергшимся наказаниям за преступления политические», поименованы 34 члена тайных обществ декабристов (ПСЗ. № 30883).

6  См. примеч. 13 к «Журналу».

7  И.И. Пущин умер 3 апр. 1859 г. и похоронен в г. Бронницы около  алтарной  абсиды  Архангельского  собора.

8 Отец декабриста Иван Петрович (ум. 1842) был в годы Отечественной войны и заграничных походов ген.-интендантом, впоследствии сенатор. Адмиралом был дед декабриста Петр Иванович Пущин (ум. 1812).

9 Деятельность на поприще юриспруденции декабристы рассматривали как важную форму воздействия на общество. Так, в уставе Союза благоденствия - «Зеленой книге» среди четырех отраслей, определявших сферы участия членов организации в практической работе, было названо «Правосудие». Памятуя об этом, И.И. Пущин принял решение (вслед за К.Ф. Рылеевым) поступить в суд. 5 апр. 1823 г. он становится сверхштатным членом Петербургской судебной палаты, а 13 дек. назначен судьей Московского надворного суда и приступил к исполнению своих обязанностей 14 марта 1824 г.

А.С. Пушкин в стихотворном послании к Пущину от 13 дек. 1826 г. очень верно оценил общественное значение смелого поступка друга. Поэт писал:

Ты победил предрассужденья
И  от признательных граждан
Умел истребовать почтенья,
В глазах общественного мненья
Ты возвеличил темный сан.

(Пушкин А.С. Собр. соч.: В  10 т. М.,  1974. Т. 2. С. 561).

10  См. примеч. 18 к тексту «Журнала».

11 В рассказе о М.К. Кюхельбекере Басаргин допустил грубые и труднообъяснимые фактические ошибки, поскольку, как он писал, ему «недавно случилось пробежать Донесение тайной следственной комиссии и Верховного уголовного суда над государственными преступниками 1825 г., а также и то, что печаталось тогда в русских газетах и журналах» (наст, изд., с. 000), Во-первых, он приписал Михаилу Кюхельбекеру в день 14 дек. действия на Сенатской площади его старшего брата Вильгельма. О нем в «Донесении» говорилось: «Кюхельбекер (Вильгельм) дерзнул обратить оружие на великого князя Михаила Павловича» (БД. Т. 17. С. 58).

Решением Верховного уголовного суда коллежский асессор В.К. Кюхельбекер был приговорен по I разряду к казни отсечением головы «за то, что, по собственному его признанию, покушался на жизнь его высочества великого князя Михаила Павловича во время мятежа на площади, принадлежал к тайному обществу с знанием цели, лично действовал в мятеже с пролитием крови, сам стрелял в генерала Воинова и рассеянных выстрелами мятежников старался поставить в строй» (там же, с. 205). Совершенно иначе вел себя на площади лейтенант гвардейского морского экипажа М.К. Кюхельбекер, который «подходил к его высочеству великому князю Михаилу Павловичу и просил его высочество подъехать к экипажу [гвардейскому морскому] для прекращения мятежа» (там же, с. 124).

Михаил Кюхельбекер был осужден по V разряду «за то, что, по собственному его признанию, лично действовал в мятеже с возбуждением нижних чинов (там же, с. 210). Во-вторых, Басаргин переадресовал просьбу В.К. Кюхельбекера относительно дальнейшей судьбы его слуги Семена Балашова, находившегося под арестом в Гродно, М.К. Кюхельбекеру.

В действительности же В.К. Кюхельбекер в дополнениях к своим следственным показаниям писал: «<...> имею смелость его [Балашова. - И.П.] рекомендовать доброте и милости е[го] и[мператорского] в[ысочества] вел[икого] кн[язя] Михаила Павловича. Пусть принадлежит он вам, государь; удостойте принять его от руки недостойной и преступной, но которая вам дарит весьма ценный подарок, а именно дарит верного слугу» (ВД. Т. 2. С. 158. Ср. с. 176). Скорее всего, вел. кн. Михаил Павлович принял, этот дар, в пользу чего говорит его ходатайство о смягчении приговора В.К. Кюхельбекеру (Вд. Т. 18. С. 226).

12 Контрреволюционный государственный переворот, осуществленный во Франции ее президентом Шарлем Луи Наполеоном Бонапартом (1808-1873) с помощью военщины, произошел 2 дек. 1851 г. В результате него будущий Наполеон III захватил всю полноту власти и 2  дек. 1852 г. провозгласил себя императором.

13  Имелся в виду Владимир Федорович Адлерберг (1791-1884), бывший в 1852-1872 гг. министром двора. Действительно, он и П.И. Пестель одновременно были выпущены из Пажеского корпуса в дек. 1811 г. прапорщиками и направлены в гвардии Литовский (позднее переименованный в Московский) полк, с которым участвовали в Отечественной войне и заграничных походах.

14 На Бородинском поле подпоручик П.И. Пестель получил пулевое ранение в бедро левой ноги. Он смело сражался в этом бою, за что награжден золотой шпагой с надписью «За храбрость».

15 П.И. Пестель участвовал во многих кровопролитных баталиях, проявив мужество и героизм, за что был удостоен орденов: российских - Владимира 4-й степени и Анны 2-го класса, австрийского - Леопольда 3-й степени, баденского военного ордена - Карла Фридриха, прусского - «За заслуги», а также ряда памятных медалей.

16  См. примеч. 20 к «Запискам».

17 Найденная метрическая запись о М.П. Бестужеве-Рюмине дает основание точно датировать его рождение - 23 мая 1801 г. (Мочульский Е.Н. Новые данные о биографии декабриста М.П. Бестужева-Рюмина // Исторические записки. М., 1975. Т. 96. С. 348).

13

Н.В. Басаргин

Некоторые воспоминания из жизни моей в Сибири

В настоящее время, когда поднято столько общественных вопросов, когда и правительство, и мыслящая часть публики обращают свое внимание на положение низших сословий, когда самые даровитые писатели наши, изучая быт и нравственные качества народа, знакомят с ними своих многочисленных читателей, я не считаю лишним прибавить к их художественным и красноречивым рассказам несколько воспоминаний из моей долговременной жизни в таком краю, где я имел время и возможности коротко ознакомиться со всеми его общественными слоями.

В этих воспоминаниях стоят не на последнем плане несколько отдельных лиц из простого народа, поразивших меня в свое время свойствами и чертами характера. Теперь, когда начинается некоторая разумная связь высших сословий с низшими, первые легко поймут, что и между последними даже в самой отверженной части общества могут быть такие личности, которые при Других обстоятельствах, при других условиях жизни могли бы занять видное место между своими соотечественниками.

Хотя по летам моим я принадлежу к старому поколению и далеко отстал от нового во всем, что входит в круг современного образования, но как прежде, так и теперь я вполне сочувствую успехам не мнимого, а настоящего просвещения, основанного, по моему мнению, на неуемной любви к ближнему и справедливости. следуя всегда этому правилу столько же по рассудку, сколько и по чувствам моим, я считаю, что в человеческой природе не может быть ни одного примера исключительного преобладания зла над добром и что в мире не найдется такого злодея, в котором не было бы чего-нибудь хорошего, такой струны, которая бы не издавала сочувствующего добру звука.

Согласно с этим я всегда смотрел на дурные поступки людей как на нравственные болезни, а на самых даже закоснелых преступников как на людей нравственно больных, которых следовало бы лечить с особенным вниманием и любовью, а не преграждать им все пути к выздоровлению. Я убежден, что с успехами просвещения и гражданственности люди будут иначе смотреть на нравственные недуги своих собратьев и что даже в уголовных законодательствах наших исчезнут мало-помалу средневековые правила возмездия, на котором большею частью они основаны.

Весьма буду рад, если мои рассказы возбудят хотя в нескольких лицах живое участие к тому разряду людей, на которых до этого времени смотрели или как на отверженных, или как не стоящих внимания членов общества.

Ермолай

В 1827 году мне случилось проезжать по тогдашнему большому тракту в Иркутск через Нижнеудинский уезд. Путешествие это было зимою. Я ехал не один, а с тремя товарищами одних почти со мною лет. Ехали мы, или, лучше сказать, нас везли очень скоро, а так как у всех нас зимняя одежда далеко не согласовалась с сибирскими январскими морозами, то и принуждены мы были часто останавливаться, чтобы отогреть наши жестоко зябнувшие члены1. Проезжая Нижнеудинский уезд Иркутской губернии, мы именно по этой причине остановились в каком-то большом селении, название которого теперь не упомню. Хотя тут же находилась и станция, но не знаю теперь почему (вероятно, потому, что она оказалась или угарною или холодною), мы заехали в лучший крестьянский дом этого селения.

Дом был двухэтажный, и, войдя в верхний этаж, мы сейчас заметили, что хозяин был зажиточный человек. Комнаты были высокие, светлые, с кафельными печами и хотя просто, но чисто и прилично убраны. Вместо лавок стояли диваны и стулья. В шкафу за стеклами красовалась фарфоровая с позолотою посуда, чайные и столовые серебряные ложки и другие принадлежности крестьянской роскоши. В передних углах образы, из которых многие были в серебряных окладах.

Хозяин, которого звали Ермолаем, человек лет сорока пяти с умной и выразительной физиономией, встретил нас приветливо, поблагодарил, что мы к нему заехали, и приказал работнику поставить самовар, стал хлопотать вместе с женой за приготовлением обеда. На все наши возражения, что нам довольно одного чая и что мы не голодны, а только немного прозябли, он отвечал, что без обеда нам выехать от него не следует и что пока готовят и запрягают ло­шадей, все будет готово. «Не подумайте, господа, - прибавил он, - чтобы я что-нибудь взял за это с вас. Вы меня обидите, если захотите платить за мой хлеб-соль».

Такое с его стороны радушие не позволило нам отказаться от его приглашения, и мы согласились исполнить его желание. Сняв с себя верхнюю теплую одежду, мы уселись около стола и в ожидании самовара закурили трубки, узнав наперед, что хозяин не старообрядец. Вскоре он сам подсел к нам и, пока его жена постилала скатерть, устанавливала поднос с посудой и всем, что нужно для чая, он стал говорить с нами о местных событиях того времени, показывая в разговоре замечательную сметливость и большой здравый смысл.

В продолжение беседы нашей я как-то подошел к окну и, увидав, что строится новая церковь, архитектура которой мне очень понравилась, спросил его, где же старая и какими средствами сооружается новая. Всем ли обществом или богатыми жителями селения? «Это я один строю, батюшка, - отвечал он. - Старая сгорела от грозы. Не могу добиться разрешения на постройку. Нам, поселенцам, везде затруднения, даже и в богоугодных делах». Узнав, что он из ссыльных, я с удивлением посмотрел на него, и он, заметив это, продолжал: «Вы, может быть, не поскучаете послушать мою историю. Я охотно ее рассказываю всякому». Все мы стали просить его об этом, и он с заметным удовольствием начал рассказ свой.

«Я был крепостным человеком господина Ъ. Барин мой был единственным сыном у матушки, женщины строгой, но благочестивой. Я служил при нем камердинером, и как он считался по гвардии, то мы и жили с ним в Петербурге. Матушка же его в орловской своей деревне. Они были очень достаточны, и барин мой крепко меня любил. Житье мое было хорошее, привольное, денег всегда было вволю, а в молодые лета им цены не знаешь, и мы с барином так порядочно тратили их на всякую всячину.

Казалось бы, только хорошо жить да бога благодарить, а именно на это так и не ставало ума-разума. Лезет, бывало, в голову дурь, да и полно. Барин поедет в собрания, в театр, а я тем временем в трактир сыграть партию- другую на биллиарде, или выпить чайку, или виноградного. Так жил я до 806 года. В это время объявлен был поход на француза в Австрию2. Гвардия выступила, а с ней и мой барин. Меня же он отправил с лошадьми, коляской и многими другими лишними вещами, всего будет тысяч на пять, к матери своей, приказав все это ей доставить и, взявши от нее денег, приехать к нему на австрийскую границу.

Я доехал до Орла благополучно, оставалось только верст 200 до нашей деревни. В Орле я остановился, чтобы дать отдохнуть лошадям и нанять других ямщиков. Между тем сам пошел для развлечения в трактир, там немного подгулял, играл с неизвестными мне людьми на биллиарде, проиграл им все бывшие при мне деньги и потом пошел по приглашению их к ним на квартиру отыгрываться, где и обыграли они меня в карты. Коляску, лошадей, вещи - я все проиграл им пьяный почти до бесчувствия. Утром на другой день, когда я проснулся и пришел в себя, побежал было к разбойникам, но их и след простыл.

Хозяин же дома объявил мне, что и знать не знает таких людей, что и меня не знает, и что все это я говорю вздор. Что было делать? Я не знал прозваний игравших со мной мошенников и едва мог бы признать их в лицо. Однако же я объявил обо всем полицмейстеру, тот посадил меня под арест и, снявши допрос, отправил к барыне по пересылке, произведя между тем розыски. Барыня, как и должно было ожидать, сильно на меня прогневалась и сослала на поселение. Конечно, если б в это время был налицо молодой барин, он бы не сделал так, а, наказав, простил бы меня.

Вот каким образом, - продолжал он, - я попал в матушку Сибирь. Пришедши с партией в Нижнеудинск, а шел я с лишком года, меня назначили в это селение, которое тогда было еще не так многолюдно. Исправником в это время был здесь, дай бог ему царствие небесное, Лоскутов*, о котором, конечно, вы слыхали, а если не слыхали, так услышите. Это был человек редкий, необыкновенный, каких мало на свете и каких надобно в Сибири. Нечего сказать, строг был, но зато справедлив, и не один из нашего брата, поселенцев, обязан ему не только своим достоянием, но и своим исправлением. Я со своей стороны, всякий день молю о нем бога. При нем, бывало, бросьте кошелек с деньгами на большой дороге, никто не тронет или сейчас же объявит о находке. Вот и призывает меня Лоскутов к себе. «Ты назначен, - говорит он мне, - в такое-то селение. Место привольное, если не будешь пить и будешь трудиться, то скоро разбогатеешь.

*Действительно, Лоскутов был замечательной личностью своего времени, и его имя до сих пор вспоминается и с трепетом, и с признательностью. Нижнеудинский уезд был положительно им пленен и устроен. Без всякого образования, но с хорошими умственными способностями, а главное, с твердой, непреклонной волей, он действовал и распоряжался по своему усмотрению, не обращая внимания на формы и не стесняясь никакими препятствиями.

Что по своему мнению он считал полезным и справедливым, то он и делал, не спрашивая разрешения и не давая никому отчета. Долгое время он был любимцем бывшего иркутского губернатора Трескина (тоже дельного, строгого и распорядительного человека), и пока тот управлял губернией, ему все сходило с рук, потому что видимые результаты его управления уездом заставляли снисходительно смотреть на его поступки. Поступки же эти хоть и приносили пользу для края, но ознаменовывались самым вопиющим произволом и часто даже бесчеловечием.

По приезде в Сибирь генерал-губернатором покойного графа Сперанского к нему поступило множество жалоб на Лоскутова, которые оказались более или менее справедливыми. Трескин был уже тогда удален от должности, и, следовательно, некому было заступиться за него. Сперанский отрешил Лоскутова от должности и предал суду, до окончания которого он умер, не оставив после себя никакого состояния, что доказывает его бессребреность. В ней отдавали ему справедливость не только те, которые более других возмущались его действиями, но даже самые лица, от него пострадавшие.

Я был в Сибири, когда память о нем была еще свежа, и потому видел сам и слышал много такого, что говорило в его пользу, а с другой стороны, не мог не возмущаться тем, что рассказывали о его жестокостях и его произволе. Такой человек, как Лоскутов, мог только при тех обстоятельствах, в которых находилась тогда эта часть Сибири, действовать так, как он действовал, и быть ей полезной. При других условиях и в благоустроенном крае он или поступал бы иначе, или бы сейчас был предан суду и сошел бы со сцены.

Смотри, не ленись, работай примерно, через шесть месяцев я заеду к тебе и если найду, что ты ничего не приобрел, ничем не обзавелся, запорю до смерти. Если же увижу, что ты трудишься хорошо, то готов буду сам тебе помогать». - «Батюшка, ваше высокоблагородие, - отвечал я, - усердия у меня достанет, да и работать я рад, но тяжело будет подняться, не имея ничего. Придется ведь долго еще жить в работниках, пока не скоплю деньжонок на свое обзаводство». - «Правда, - возразил он, - ты говоришь хорошо, но так ли будешь поступать. Увидим. За деньгами дело не станет, Вот тебе сто рублей, распорядись ими с умом, но помни, что я даю их тебе взаймы и не только потребую у тебя назад деньги, но и отчета в твоем хозяйстве».

Я вышел от него, взявши деньги, не без страха, ибо знал уже от своей братвы ссыльных, что как он говорит, так и поступает. Ровно через шесть месяцев Лоскутов приехал по какому-то делу в наше селение и в тот же день пришел осмотреть мое хозяйство, велел даже принести напоказ крынки с молоком и, оставшись доволен, позволил мне еще держать у себя данные им деньги. В продолжение этих шести месяцев я женился, обзавелся домом, посеял хлебца, завел лошадь, корову и овец.

Бог помог мне выручить порядочную сумму от охоты за козулями. Я по примеру здешних старожилов устроил в лесу две засады, и богу было угодно, чтобы в засады мои попалось этого зверя более, чем у других, так что я в первый год продал мясо и шкур рублей на 200. Вот как я начал. Правда, трудился с женой денно и нощно, но господь, видимо, помогал моим трудам. Лоскутов, бывало, не нарадуется, войдя ко мне. «Ай да Ермолай, молодец, люблю таких».

Лет через десяток я завел большую пашню, стал держать работников, пускать в извоз лошадей. У меня начали останавливаться кяхтинские приказчики с чаем. Одним словом, я разбогател по крестьянскому быту. Мог бы и еще более разбогатеть. Стоило только пуститься в казенные подряды. Меня приглашали и даже насильно втягивали чиновники, да сам я не захотел. Тут не всегда поступается на честных правилах, надобно делить, давать, надобно плутовать, воровать у казны, да и концы уметь хоронить. Мне этого не хотелось. Пусть уже другие от этого богатеют, а не я.

Мне бог позволил нажить копейку  честным  образом. Велика его милость была ко мне, грешному, надобно было стараться заслужить прежние грехи. У меня это не выходило из головы. Вот как только случились лишние деньги, я и написал письмо к прежнему барину, вложил в него 4 тыс. ассигнациями я отослал к нему, прося у него прощения и уведомляя о своем житье-бытье. Матушка его в это время давно уже скончалась. Барин же мне отвечал и приглашал меня воротиться в Россию, обещая об этом хлопотать. Вот и письмо, - прибавил он, - вынимая из шкафа бумагу*.

Но мне уже здесь было так хорошо, что я и не подумал о возвращении. К тому же бог благословил меня семейством. Лоскутов, узнав, что я отослал барину деньги, при целом обществе поцеловал меня и сказал: вот, ребята, берите пример с Ермолая, и тогда будете людьми. Потом я захотел из благодарности за милость божию ко мне выстроить ему храм и долго хлопотал у преосвященного о разрешении. Наконец получил его, когда старая ветхая церковь сгорела от грозы. Пашни у меня более ста десятин.

Две заимки (заимками называются в Сибири некоторого рода фермы с хозяйственными по­стройками, скотом и находящимися при них пашнями, лесом и лугами), держу около 40 работников и занимаюсь извозами. Все здешние крестьяне меня любят и со мной советуются. Я же дал обещание никому не отказывать в помощи, не спрашивать у просящего, кто он и на что ему. Вот еще недавно, нынешнею осенью, еду я на заимку верхом и встречаю несколько человек беглых.

«Куда путь держите», - спрашиваю я их. - «К Ермолаю на заимку, - отвечают они. - Он, мы слышали, добрый человек, поможет нам». - «Ермолай-то добрый человек, - говорю я, - да законы-то строги, а у него на заимке много работников. Ну как они вас задержат да представят к начальству? Пойдемте-ка лучше к нему на дом». Я поворотил назад, они пошли за мной! Я накормил их, дал белья и снабдил кое-чем   на   дорогу.

*Мы с любопытством прочли это письмо. Барин писал к нему, что он был поражен его поступком, показывал его письмо всем своим знакомым. И что если только он изъявит желание воротиться в Россию, то он немедленно будет об этом хлопотать, и что нет никакого сомнения, успеет в этом. Заметно было, что Ермолай и сам часто читал его и давал читать другим. Оно от времени и Употребления пожелтело и походило на старую ассигнацию.

Рассуждаю так: дело правительства ловить беглеца, мое же накормить и помочь человеку»*. Мы внимательно слушали этого замечательного человека. Удивлялись его простой, но здравой философии и по окончании его рассказа от всего сердца его обняли. Вот вам преступник, господа сочинители и исполнители уголовных кодексов и общественных учреждений. Вы скажете: это исключение. Да, исключение, но кто вам дал право отнимать все будущее у подобного вам. Это дело одного бога. Вы же можете быть одними только нравственными врачами. Лечите, старайтесь лечить как можно искуснее, не вредя здоровых органов, и когда вылечите, возвратите обществу его члена, который может быть для него полезнее многих других, в особенности своим примером, а не клеймите его вечным позором.

Напившись прекрасного чая и сытно отобедав, причем было даже и виноградное вино, мы простились с нашим добрым хозяином, который взял с нас обещание посетить его непременно в том случае, если кому-либо из нас приведется ехать обратно по этой дороге.

Лет через десять, возвращаясь из-за Байкала в Западную Сибирь, мне надобно было опять проезжать это селение. Вспомнив о Ермолае и о моем обещании, я остановился прямо у него. Десять лет несколько изменили черты его, и хотя седина начинала уже очень обозначаться, но все еще он казался бодрым и здоровым человеком. Сначала он было меня не узнал, но потом, когда я припомнил ему мое первое посещение с обстоятельствами, которые его сопровождали, то он, как заметно было, чрезвычайно мне обрадовался. В это время он уже не так деятельно занимался своим хозяйством. Смерть единственного сына, мальчика лет 15-ти, наложила на него печать душевной скорби и лишила его цели трудиться для будущего.

*В Восточной Сибири существует обыкновение, которое показывает, какими глазами сельское народонаселение смотрит на беглых, оставляющих нередко места их ссылки вследствие тяжелых и изнурительных работ, дурного обращения местного начальства или собственного худого поведения. В каждом селении при домах вы увидите под окнами небольшие полки, на которых на ночь кладут печеный хлеб, творог, крынки с молоком и простоквашею. Беглые, проходя ночью селения, берут это все с собою как подаяние. Этот обычай избавляет вместе с тем жителей от воровства, ибо недостаток в пище заставлял бы поневоле многих из проходящих беглецов  прибегать  к  покушению  на  чужую  собственность.

В разговоре со мной он не раз упоминал, что бог этой потерею пожелал наказать его за прежние его проступки, что как ни тяжела ему эта утрата, но он должен безропотно покориться воле всевышнего, и при этом крупные слезы падали из глаз бедного отца на его седую бороду3.

14

Марья

В одном из уездных городов Западной Сибири, где я жил несколько лет1, у меня находилось в услужении крестьянское семейство пригородной волости. Оно состояло из мужа, жены и двух детей. Муж был кучером, а жена исправляла должность повара, потому что очень порядочно готовила кушанье. Она находила для себя выгоднее жить в услужении, чем заниматься хлебопашеством, которое при тогдашней дешевизне хлеба в том краю скудно вознаграждало труды бедного земледельца, не имевшего других источников к приобретению и не знавшего никакого ремесла.

Может быть также, что привычка жить в работниках или в услужении отнимала у них охоту заниматься собственным хозяйством; не менее того оба они были люди хорошего поведения, усердные и прилежные к делу, так что я не желал иметь лучшей  прислуги. Мужа звали Гаврилой, а жену Марьей.

Мне нравилась в особенности жена. Это была женщина кроткая, трудолюбивая и очень к нам привязанная. По прошествии некоторого времени, когда мы хорошо ее узнали, то во всем на нее полагались, и она составляла нам будто часть нашего семейства. Ни одного раза не случалось ни мне, ни жене моей заметить какое-либо с ее стороны нерадение или отступление от правил честности, и как при этом она хорошо готовила и была нраву веселого, то мы были рады, что нашли такую женщину.

В течение пяти лет, то есть во все время нашего пребывания в этом городе, она постоянно жила у нас, и я даже крестил одного из ее детей.

Мужем я также был некоторое время доволен. Но в продолжение пяти лет два раза он отходил от меня месяцев на пять или на шесть и вот по какому случаю. Проживши сначала года полтора так хорошо, что мне не случалось ни разу делать ему даже замечание, он вдруг переменил поведение, стал пить, пьяный грубить и худо смотреть за лошадьми. Сначала я было не обращал на это внимание и внутренне извинял его. Где же найти людей, думал я, со всеми достоинствами и особенно в темном классе, куда нравственное образование не могло пустить глубоких корней. Но, наконец, это усилилось до такой степени, что я должен был принять меры.

Разумеется, единственное средство было уволить его и взять другого. Но, имея в виду его прежнюю службу, мне жаль было расставаться с ним. Сверх того, я хотел попробовать, не подействуют ли мои увещевания. Сначала я переговорил об этом с его женой, но она мне сказала, что вряд ли слова мои помогут. Тогда, выбрав время, когда он был трезв, я призвал его к себе и сказал ему: «Любезный Гаврила, что это с тобой сделалось? Полтора года я был так тобой доволен, что не желал бы иметь лучшего человека, но вот с месяц как на тебя нашла какая-то дурь. Ты сам видишь, что ты стал совсем другой, нежели был до этого времени. Одумайся, исправься и живи по-прежнему, а не то нам придется с тобой расстаться».

Вот его ответ: «Я, сударь, вами доволен, и мне лучшего места не найти. Но ведь не все же жить одинаково. Жил долгое время хорошо, надобно и худенько пожить». Я не мог не рассмеяться такой логике и сказал ему на это: «Ну, так вот что, Гаврила, пока ты хочешь жить худенько, живи у тех, кому это нравится, а когда захочешь опять жить хорошо, приходи ко мне, и если место будет свободно, то я возьму тебя». На том мы и решились.

Я его рассчитал, жена осталась у меня, а он нашел себе другое место. Через шесть месяцев он пришел ко мне и опять стал хорошо себя вести. Потом, года через два, явился сам с просьбой уволить и рассчитать его и потом опять месяцев через пять поступил ко мне и оставался уже до тех пор, как я совсем выехал из города. В продолжение всего времени его служения, исключая месяца, о котором я говорил уже, вел он себя примерно.

Как ни странным покажется такое проявление хороших свойств и дурных наклонностей в простой, не получившей образования личности, но тут нет ничего такого, чего бы нельзя было понять или чему удивляться. Тот же факт, в котором играет роль его жена, так поразителен и так непонятен, что я и тогда, и теперь не иначе могу объяснить  его себе, как следствием борьбы лучших свойств человека над нечистыми его побуждениями и окончательной нравственной над ними победы.

Три года с лишком жила у нас Марья, и именно в то время, когда ее муж вторично отошел от меня, мы стали замечать в ней некоторую перемену. Будучи веселого, общительного характера, она вдруг сделалась грустна, задумчива и при этом неимоверно нам услужлива. Полагая, что такая перемена была следствием тревожных ее дум о муже, мы старались всеми силами ее успокоить и особенно были к ней ласковы.

Однажды утром, когда я сидел у себя в кабинете и чем-то занимался, она вошла ко мне, но вошла не как обыкновенно, а с робостью и грустным, печальным видом. «Что тебе нужно, Марья? - спросил я, взглянув на нее. - Здорова ли ты?» - «Здорова и пришла к вам за своим делом, - отвечала она запинаясь. - Хочу просить у вас милости. Не откажите мне в просьбе моей». - «С удовольствием исполню ее, разумеется, если она дельная, в чем я и не сомневаюсь. Говори же, что тебе нужно?»

Довольно долго стояла она молча, наконец тихо и с расстановкой произнесла: «Бога ради, посадите меня в  острог», - при этом на глазах ее были слезы.

Я так был поражен ее словам, что некоторое время не знал, что ответить ей. Мне представилось, что она нечаянно совершила какое-нибудь преступление, не сделала ли что-нибудь со своими детьми? «Как в острог, - проговорил я наконец с удивлением, - за что, что ты сделала?» - «Сделать я ничего не сделала, - отвечала она кротко, - но вот уже около месяца у меня в голове вертится только одна мысль, как бы посидеть в остроге вместе с преступниками. Как ни старалась я отбиться от этой мысли, ничего не могу сделать над собою! И во сне-то вижу и наяву думаю, как там хорошо, как весело там, ну так бы туда и побежала. Боюсь, что если вы меня не посадите, то я что-нибудь да сделаю, чтобы попасть туда, а ведь у меня дети. Н[иколай] Васильевич], что тогда будет с ними?»

«Послушай, Марья, - сказал я ей подумав, - ты сама понимаешь, что твоя просьба так странна, так необыкновенна, что вдруг я не могу на нее согласиться, тем более, что исполнение ее зависит не от меня, как ты знаешь. Дай подумать, я переговорю сначала с городничим, а может быть, и доктором. Теперь ступай, а я съезжу к ним».

Она поклонилась и молча вышла. Покуда запрягали лошадь, я сходил к ней на кухню. Все там было в порядке. Она хотя и задумчивая, но занималась своим делом. Дети бегали около нее.

Сказав несколько слов жене, чтобы она осторожно наблюдала за ней, я отправился сначала к доктору. Когда я передал ему это необыкновенное обстоятельство, он решительно признал его признаком сумасшествия и сейчас же поехал со мною, чтобы ее освидетельствовать. По дороге мы заехали к городничему, рассказали ему этот странный случай и пригласили с собой.

Приехавши ко мне, мы призвали ее в мой кабинет и долго очень ласково говорили с ней. На все она отвечала со смыслом, без всякого признака помешательства и только упорно стояла на своем желании пожить в остроге, признавая его, со своей стороны, также странным, как оно казалось нам. Городничего, доктора, несмотря на все их уверения, что в остроге было и скучно и дурно и что там соблюдалась большая строгость, она умоляла выполнить ее просьбу, а меня во время отсутствия своего позаботиться о детях. На свое же место обещала найти временно хорошую стряпку.

Когда доктор щупал у нее пульс, она, улыбаясь, сказала ему: «Я ничем не больна, сударь, и поверьте, что нахожусь в своем уме. Моя просьба, конечно, заставляет вас сомневаться в моем рассудке, но вы сами видите, что я не сумасшедшая, хотя и не могу объяснить вам моего желания, непонятного для меня самой».

Отпустив ее, мы долго рассуждали о таком необыкновенном случае. Доктор не заметил в ней ни одного признака сумасшествия и советовал исполнить ее просьбу. Я бы мог взять ее в больницу, говорил он, но это всегда можно будет сделать, если окажется, что она помешана. Теперь же лучше попробовать согласоваться с ее желанием, тем более, что от того вреда никому не будет. Городничий также согласился, и мы решили в этот же день после обеда отправить ее в острог. Разумеется, что все расходы на ее там содержание я взял на себя.

Когда они уехали, я объявил ей, что просьба ее будет исполнена и что после обеда за ней придут, чтобы отвести в тюремный замок. Она со слезами поблагодарила меня, не выказав, однако, никакого особенного удовольствия.

Явился, наконец, квартальный с двумя инвалидными солдатами. Последние были с ружьями и с примкнутыми штыками. Она сначала как будто бы испугалась, но вскоре оправилась и стала собираться, прощаясь с нами и детьми. Я объяснил ей, что буду иногда ее навещать в остроге и что как только ей там наскучит и она пожелает выйти, то это будет сей час исполнено. Я хотел было посылать ей туда кушанье, но она решительно отказалась от того. Пошла она между двумя часовыми грустная, с поникшей головой, точно преступница, которую ведут наказывать. Ее поместили в женском отделении вместе с теми, которые содержались там.

Долго рассуждал я об этом непонятном явлении и мог только объяснить его себе тем, что ей пришла в голову какая-то преступная мысль, от которой она не могла избавиться. Пользуясь нашим доверием, она во всякое время могла похитить у нас и ценные вещи, и деньги, которые, как ей было известно, лежали всегда в шкафе, ключ от которого часто оставлялся ей же или просто на столе.

Может быть, это искушение ее преследовало и не давало покоя. Чтобы навсегда избавиться от него и вместе с тем наказать себя за дурные помыслы, она, должно быть, решилась прибегнуть к такому средству, которое бы беспрестанно напоминало ей гибельные следствия преступления. Когда я сообщил мое предположение доктору, то он согласился, что оно вполне объясняет ее поступок, тем более, что умственного расстройства у ней не оказалось.

Более месяца просидела она в остроге и ничем не отличалась от прочих заключенных. Она сама не хотела никаких для себя преимуществ или послаблений. Употреблялась вместе со всеми на работу, мыла в остроге полы и довольствовалась той же пищей. Ни разу также не пожелала видеть детей. Я иногда навещал ее и всегда заставал сидящею грустно на нарах. На вопросы мои, не наскучила ли ей эта жизнь, она отвечала, что не пришла еще пора оставить ей острог. Наконец, по прошествии пяти недель дала мне знать, что желает выйти. Я сказал об этом городничему, который сейчас же приказал ее выпустить.

Она пришла жить опять ко мне, заплакала, увидавши детей, и несколько времени была задумчива. Потом это прошло, и она оставалась у нас еще около двух лет, ведя себя примерно и оказывая нам большую преданность. Разумеется, мы не намекали ей об этом происшествии, и как мне ни хотелось узнать от нее самой настоящую тому причину, но я боялся огорчить ее напоминанием грустного прошедшего.

Впоследствии, лет через пять, я жил в ста с небольшим верстах от этого города, и она, узнав, что мы очень нуждаемся в стряпке или поваре, предлагала мне через одного из моих знакомых приехать к нам в услужение, несмотря на то, что в это время она уже жила своим домом и находилась в довольстве, окруженная семейством.

«Скажите им, - прибавила она, когда он писал о ней в своем к нам письме, - что я предлагаю это не из нужды, а помня их ко мне милости». Разумеется, я не хотел воспользоваться ее к нам признательностью.

Много ли найдется людей с высшим образованием, которые бы так умели совладеть со своими дурными побуждениями и которые бы для смирения их не задумывались прибегнуть к такому  сильному  средству.

15

Масленников

Долгое время по независящим от меня обстоятельствам я проживал за Байкалом в Петровском чугуноплавильном заводе. Это было тогда большое селение с двумя с лишком тысячами жителей, большей частью ссыльнокаторжных, то есть сосланных в работу за самые важные преступления. Завод принадлежал казенному ведомству и управлялся горными чиновниками.

Работы производились ссыльными, получавшими от казны паек натурою и ежемесячное самое ничтожное жалованье, так что содержания этого далеко не могло доставать на самые необходимые потребности. И, однако, большая часть из семейных ссыльных, устраивавших себе отдельные хозяйства, жила порядочно. Но зато остальные, одинокие, частью находившиеся в остроге, а частью жившие по квартирам, были в самом жалком положении. Соразмерность между теми и другими зависела более или менее от местного заводского начальства.

Если управляющий заводом был человек добрый, честный и распорядительный, который поступал с ссыльными кротким образом и распоряжался казенными работами так, что оставалось время работать на себя, и дозволялось это. Если он обращал внимание на материальный быт ссыльных и на улучшение их нравственности, тогда положение их улучшалось, и многие из холостых старались обзавестись семейством и своим хозяйством. Такие жили уже большей частью спокойно, беспрекословно исполняли приказания начальства, никуда не отлучались без позволения, одним словом, мирились со своей судьбою и делались обыкновенно порядочными людьми.

Остальные же по дурной нравственности или другим каким-нибудь причинам, проводя целые дни в тяжкой работе, в душном, грязном остроге, без одежды зимой и летом, питаясь так, чтобы не умереть только с голоду, весьма естественно возмущались своим положением и думали только о том, чтобы как-нибудь хотя бы даже преступлением от него избавиться. Если ко всему этому присоединялось, что начальники завода поступали с ними жестоко и не заботились о их материальном быте, то неудивительным покажется, что многие из числа их при малейшей возможности бежали из завода и скитались по окрестным местам, прибегая часто по необходимости к разного рода преступлениям.

Зимой побеги эти были невозможны. Где бы могли укрыться беглые в 30-градусный сибирский мороз, не имея даже и теплой одежды. Но с наступлением теплого времени, весной, когда вся природа сбрасывала с себя белый саван и облекалась в свою роскошную одежду, когда все пробуждалось к жизни и наслаждениям под животворными лучами солнца, в это время и у этих несчастных рождалось непреодолимое желание сбросить свои оковы, вырваться на свободу и подышать чистым воздухом. Это называлось ими погулять на просторе.

Обыкновенно побеги начинались с конца апреля и прекращались в октябре. К этому времени большая часть из беженцев возвращалась на свои места или, пробравшись к другим заводам, являлась там с повинной головой. Разумеется, что многие из них погибали и что, не смея явно показываться в населенных местах, они часто должны были прибегать для своего существования к разным хитростям и поступкам, нарушавшим и общественную безопасность, и права собственности.

Хоть такие побеги строго наказывались и ни одному из беглых не сходило с рук его виновное отсутствие, но в человеке так сильна потребность свободы, что это нисколько их не удерживало, и они переносили ожидавшее их наказание с твердым намерением при первом удобном случае поступить так же. Всех их держать постоянно в заключении и охранять военною силой местное начальство по недостаточности средств не имело никакой возможности. Одни только отъявленные злодеи содержались всегда скованными, под строгим присмотром и не употреблялись даже на работы. Остальные же по пробытии нескольких месяцев в остроге и по наказании за побег отпускались вскоре или на квартиры, или хоть и оставались жить в остроге, но могли отлучаться для своих надобностей по заводу.

В таком состоянии находилось народонаселение Петровского завода, когда я прибыл туда. В продолжение семилетнего моего там пребывания мне случалось нередко иметь сношение с этими людьми, отвергнутыми обществом, и не раз думать и рассуждать с другими о таком неестественном их положении.

Здесь должно заметить, что местное начальство, разумеется с разрешения высших властей, чтобы сколько-нибудь прекратить ихние побеги и избавить окрестные места от преступлений беглецов, не имея возможности само посылать за ними погоню и отыскивать их по огромному пространству Забайкальского края, прибегло к такой мере, которая доставила ему в этом отношении содействие всего бурятского населения, кочующего в уездах Верхнеудинском и Нерчинском, где преимущественно находятся казенные заводы. Эта мера состояла в том, что каждому буряту дозволялось ловить ссыльного и в случае сопротивления убивать его. Если бурят приводил в завод пойманного, то ему платилось 10-ть ассигнаций, если же он убивал его и указывал место, где находился труп, то давалась половина этой суммы.

Разумеется, что эта мера, согласовавшаяся с выгодами идолопоклоннического бурятского населения, находившегося почти в диком состоянии, была ими охотно проводима в исполнение, так что в продолжение всего лета кочующие около Петровского завода буряты партиями отправлялись верхом по лесам отыскивать беглых. Если кому-либо из них, вооруженному луком, стрелою и винтовкою, случалось встретить в лесу беглого, то бурят приказывал ему остановиться на некотором от него расстоянии и потом идти впереди его по направлению к заводу, имея наготове или стрелы, или винтовку.

Если беглый повиновался, то он приводил его живым и получал следующее вознаграждение, если же беглый покушался уйти от него куда-нибудь в сторону, в чащу леса, то он стрелял в него из винтовки или лука и таким образом убивал его, а потом отправлялся в завод дать об этом знать. Редко случалось, чтобы беглец уходил от преследующего его бурята, которому известны были все места и который, сверх того, будучи верхом, не боялся нападения со стороны ссыльного.

Весьма натурально, что эта мера хотя и достигала в некоторой степени той цели, для которой она была установлена, но вместе с тем ставила ссыльнокаторжных в самые враждебные отношения с бурятскими племенами. Не восходя к причинам, побудившим к ней местное начальство, не разбирая, что буряты в этом случае были простыми, бессознательными ее орудиями, ссыльные перенесли на них всю свою ненависть и им одним приписывали убийства и предательства своих товарищей, попадавших в их руки2.

Стало быть, между ними и бурятами была непримиримая вражда. Те и другие ненавидели и боялись встретиться один на один друг с другом.

Все сказанное мною было необходимо, чтобы понять характер личности ссыльного, о котором я намерен говорить.

В то время, как я жил в Петровском заводе, он управлялся человеком добрым, справедливым, который входил в положение ссыльных, старался, по возможности, улучшить их быт и потому был ими любим. При нем в мое время хотя и случались летние побеги, но гораздо в меньшем числе, нежели прежде, и вообще в заводе было так спокойно, что, бывало, без всякого опасения можно ходить ночью в самых отдаленных и пустынных местах. При нем число семейных значительно увеличилось, и большая часть из них занималась разного рода ремеслами. Были и плотники, и столяры, и кузнецы, и часовщики, и серебряных дел мастера, одним словом, для всякой работы можно было найти знающего свое деле ремесленника.

Между этими ремесленниками был некто Масленников, отличный столяр и плотник, человек небольшого роста, но крепко сложенный и казавшийся на вид лет тридцати. Мне иногда случалось иметь с ним дело, и когда нужны были кое-какие столярные поделки, то я всегда посылал за ним. Он имел свой собственный домик, был женат и жил в довольстве. Раз как-то он перестала, у меня в комнате пол. Смотря на его работу и замечая его силу и ловкость, я спросил его, сколько ему лет и давно ли он в заводе.

«В заводе я около 30 лет, - отвечал он, - а от роду мне будет за пятьдесят». - «Трудно поверить этому, любезный Масленников, - возразил я. - Тебе на вид не кажется и сорока. Видно, житье здесь тебе хорошее, что ты не стареешь?» - прибавил я. «То ли еще бы было, если б я не подвергался столько раз заводской расправе. Дед мой жил 120 лет, а отец еще и теперь живет. Еще недавно я получил от него известие». - «А ты откуда родом?» - спросил я. «Из города Орла, тамошний мещанин».

На этот раз разговор наш тем и кончился. Мне совестно было спрашивать его, за что он был сослан и почему часто подвергался заводской расправе. Не менее того он меня заинтриговал, и дня через два, разговаривая с одним из заводских служителей, я спросил его, знает ли он Масленникова, какого он поведения и за что его наказывали несколько раз?

«Как не знать Масленникова, - отвечал он, - его не только в заводе все знают, но даже и кругом верст на пятьдесят, а особливо буряты. Теперь он прочен, смирен, трудолюбив, а то был бедовый человек. Никто, сам прежний управляющий В. не мог пособиться с ним. Раз шесть он был наказан кнутом, и ему все это было нипочем. Сам угомонился и вот уже лет десять как стал порядочным человеком».

Натурально, что такой об нем отзыв возбудил еще более мое любопытство, и я стал было просить служителя рассказать мне о нем поподробнее.

«Пожалуй, я расскажу вам все, что знаю, - отвечал он, - но всего лучше спросите у него самого. Он лгать не будет и не скроет от вас ничего из своей жизни в заводе».

В скором времени Масленникову случилось опять у меня работать, и я, полагаясь на слова служителя, с некоторой осторожностью и лаской попросил его рассказать мне свою историю.

«Извольте, сударь, - отвечал Масленников, - другому, может быть, я бы не так охотно стал рассказывать свою буйную жизнь, но от вас ничего не утаю. Вы хоть и осудите, но и пожалеете меня.

Я был единственным сыном зажиточного орловского мещанина. Три года ходил в училище, выучился грамоте, читать, писать - не научился только смирению. Нрав у меня был крутой, строптивый, что я раз задумал, того, бывало, уже никто и ничем не остановит. Отец и мать любили и баловали меня. Всякая наука мне давалась легко. В столярном ремесле не было мне равного в целом городе. Но жизнь я вел разгульную, что, бывало, выработаешь, то и прогуляешь.

Приятелей нашлось много, и я часто кутил с ними по целым ночам. Так прошло года два-три. Мне же стала надоедать такая жизнь, и я было задумал жениться и остепениться. Нашел невесту, и тут-то и постигло меня несчастье: в припадке ревности я совершил большое преступление - убийство. Скрыть было нельзя, да я и не старался. Меня осудили, наказали и сослали в работу. Вот каким случаем попал я в Петровский завод лет около 30 тому назад.

Тогда было не то, что теперь. Начальство было дурное. Нашего брата, ссыльного, не считали и человеком. Поступали с нами больно жестоко. Заводским начальником был сначала Т.., а потом В... Вы, я думаю, слышали, что был за зверь последний? Да, к тому же, он обирал нас даже и в жалованье. При нем, как настанет, бывало, лето, половина завода пойдет гулять по лесам. Осенью, разумеется, большая часть возвратится, и их накажут, но все-таки месяца три-четыре они побудут на свободе. Остальных перебьют буряты или представят живыми в завод. Вот тут и пойдет расправа. Милости не жди.

И проклятое же это племя бурятское. Им бы только получить за нашего брата деньги, а убить человека ровно ничего не значит.

Возмутился я такой их к нам злобою. Жаль мне стало своего брата, хоть и знал, что многие из них никуда не годятся. Но все же ведь люди, а не животные, да и христиане притом. Вот я и стал придумывать, как бы тут поступить, чтобы отбить охоту у бурят охотиться на ссыльных. До этого времени я сам еще ни разу не бегал из завода. И пришла мне мысль: точно так же, как они ходят на ловлю наших, ходить и нам на ловлю их самих.

Ведь это, рассуждал я сам с собой, будет не убийстве а  война между нами. Захотелось мне также, чтобы он: наперед об этом знали. Вот как только пригонят они беглого в завод, я им и скажу, чтобы они приготовились на будущий час к расплате, что я собираюсь сам разделаться с ними. А они отвечают мне: «Только попадешься, батька, в лесу и тебя приведем или убьем». Хорошо, думал я, увидим, чья возьмет.

На следующий же год я бежал из завода, да и гулял месяцев пять. Много натерпелся и холоду и голоду, а все-таки выполнил свое намерение, отмстил бурятам. Отнял сначала у одного из них винтовку, невзначай напавши на него, а потом и начал стрелять по ним. Трех оставил на месте, человек двух ранил. С своими я не ходил, разве где встретишься, а больше все один. Оно и безопаснее, да и отвечать потом одному.

Осенью, воротившись в завод, я сам пришел к начальнику и рассказал ему все как было. Послали на те места, где находились убитые, и всех нашли. Меня зако­вали, посадили в острог, судили и наказали кнутом. Года два продержали скованным, но как я вел себя смирно, то опять освободили, а на следующее лето я опять отправился расправляться с бурятами.

Так в продолжение 12 лет бегал я пять раз и каждый раз приходил в свой завод. Воровать я не воровал, от врагов ничем не пользовался, кроме винтовки, кото­рую каждый раз прятал в лесу, когда наступало время возвращаться. Разумеется, спуску мне не было. Наказывали больно, допрашивали, кто у меня сообщники, но я ни разу никого не оговорил, а отвечал за все один. Управляющий В., бывало, с пеною у рта начнет меня пытать и так и сяк, а я все стою на одном. Один, да и только.

Уж и из своих-то рук бивал он меня, и палками-то и розгами, и на хлеб, и на воду сажал. Нет, да и полно. Бывало, так и скажу прямо. Хоть убейте меня, В. В., а я не отстану от своего дела. Да ты знаешь, говорил он мне, что я могу засечь тебя кнутом до смерти. Ну, что ж, В. В., отвечу я, туда и дорога, я готов и на это. До сих пор не могу понять, почему он так долго щадил мою жизнь. Или нужен я ему был по своему ремеслу, или извинял он в душе мне упрямство, думая пересилить его. К тому же все время, пока я судился и жил в заводе, вел себя я так, что никто худого обо мне сказать не мог.

В то время находился у нас в заводе грек, старичок дряхлый, но самой благочестивой жизни. Не знаю, за что он был сослан, но уже давно его освободили от работ, и он жил на воле. Все его очень уважали, и сам начальник обращался с ним почтительно. Не раз даже слушал он от него укоры за жестокое обращение с ссыльными, и хотя слова его были напрасны, но В. не мстил ему за это. Этот старичок полюбил меня и в частых беседах со мной старался увещеваниями и духовными назиданиями отклонить меня от моей войны с бурятами. Но я был глух к его наставлениям и также к его просьбам.

Наконец, настало, видно, уже время и мне очувствоваться. В последний раз я возвратился в завод лет одиннадцать тому назад. Управляющий вместо того, чтобы, по обыкновению, ругать и бить меня, хладнокровно велел меня заковать в железа и снять допрос. Я все рассказал, что в этот раз сделал. Меня судили, и суд кончился скоро. К рождеству вынесли уже решение: наказать меня сто одним ударом кнута и потом заковать на всю жизнь. Выслушав равнодушно приговор свой, я отправился в острог ожидать исполнений и только думал о том, чтобы приготовиться к смерти, если дадут приказание меня засечь, потому что это зависело совершенно от воли управляющего. Стоило только приказать палачу. По обращению же его со мной я не мог заметить, что у него была какая-то особенная мысль в отношений меня.

Вечером в тот день, когда прочли мне приговор, приходит ко мне старичок грек. Я всегда был рад беседовать с ним, а тут еще более обрадовался его посещению, «Масленников, - сказал он мне грустно, кротко, - я пришел с тобой проститься. Сколько раз ни старался я обратить тебя на путь истинный, ты не хотел Меня слушать. Буйная голова твоя противилась всем моим увещаниям. Не понимаю, как до сих пор ты избежал того, что тебе ныне придется.

Мне сделалось известным, что управляющий дал приказание палачу не оставлять тебя в живых. Я пошел к нему и после долгого разговора упросил его отменить это приказание в том случае, если ты дашь слово никогда вперед не бегать. Одумайся, раскайся и обещай мне сдержать свое слово. Тогда я поручусь за тебя, и наказание будет обыкновенное. Если же ты и теперь останешься при своем упорстве и греховных помыслах, то да будет воля божия, приготовься вскоре предстать пред его судом. По крайней мере, я со своей стороны делал, что мог, чтобы совратить тебя с гибельного пути».

Видя пред собой и выслушав этого кроткого, благочестивого восьмидесятилетнего старца, почитаемого нами за святого человека, я не мог не почувствовать не то что раскаяние, а какое-то сомнение насчет того, что я до сих пор почитал справедливым. В первый раз слезы показались на моих глазах, какое-то особенное чувство, которого я не могу объяснить, внезапно овладело мною, «Слушай, Марк Петрович, - отвечал я ему. - Слова твои и твое ко мне доброжелательство тронули меня. Ты это видишь по этим слезам. Не подумай, чтобы я испугало? смерти.

Давно уже, как только я решился исполнить мое намерение, я приучал себя к мысли о ней. Двенадцать лет веду я такую жизнь, много грехов взял я на свою душу и только потому так спокойно ожидаю суда божия, что считаю себя правым в моей вражде с бурятами. Ведь убивают же людей на войне, и бог за это не взыскивает. Не могу же я переменить свои мысли в одну минуту, да и когда? В то время, как вынуждают меня к тому угрозою. Дай мне дня два подумать.

Давши слово, следует его сдержать. Надобно сперва увериться, буду ли я в состоянии это сделать. Чтобы и тебя не ввести в ответст­венность. Ты видишь, что я не хочу ни себя и никого обманывать». - «Хорошо, - ответил он, - пусть будет по-твоему. Исполнение приговора должно быть в сочельник, Накануне этого дня я зайду к тебе и узнаю, на что ты решился. Теперь же я пойду к управляющему и передам ему наш с тобой разговор. Прощай, да просветит господь твой ум, и да расположится твое сердце к смирению и добрым помыслам».

Оба эти дня я не переставал думать об увещаниях Марка Петровича. Крепко не хотелось мне покоряться угрозам управляющего. Мне казалось стыдно и самого себя, и товарищей, что не выдержу до конца моей войны с бурятами. Смерти я не боялся, но не прочь был и пожить еще. Слова старика грека глубоко запали ко мне в   душу, и я бы хотел хоть сколько-нибудь  при  жизни замолить перед господом великие грехи мои.

Убийство бурят я и тогда и даже теперь не считаю большим грехом. Правда, они тоже люди, но нехристи, идолопоклонники, да к тому они сами заставили меня поступать с ними, как с врагами. Одним словом, долго, до конца почти второго дня я колебался то в ту, то в другую сторону. Наконец, перекрестился и решил дать слово не бегать, моля господа, чтобы он помог мне сдержать его.

Пришел Марк Петрович, и я объявил ему о моем решении. Он со слезами обнял меня и сказал: «Пойми, Масленников, что я за тебя порукою и пред богом и пред людьми. Теперь каждая пролитая тобою капля бурятской крови ляжет на мою совесть».

Он объявил управляющему о моем решении. На другой день исполнили надо мною приговор. Тело мое не щадили, да и сам я не желал и не просил пощады. Крепкая натура моя выдержала истязание. Шесть недель, однако, пролежал я в больнице, потом месяца три прожил скованным в остроге и, наконец, был выпущен на квартиру.

Через год я женился. Обзавелся домом, хозяйством. Работаю, живу хорошо и уже забыл думать о побегах. Теперь, к тому же, и начальство у нас хорошее. Надобно быть очень дурному Человеку, чтобы скитаться по лесам, вместо того чтобы покойно жить в заводе и делать свое дело».

«Ну, а скажи мне, Масленников, - спросил я его, когда он кончил свой рассказ, - очень боялись тебя буряты?» - «Бояться-то очень боялись, и теперь даже, когда, случится, встретишься в заводе с бурятом, он иногда остановится и спросит: а что, добрый человек, жив ли еще Масленников? Когда же услышит, что я сам именно тот Масленников, то выпучит бельмы и никак не поверит. Они себе представляют меня каким-то страшилищем».

«А подействовала ли твоя с ними война на ловлю ссыльных и вражду к ним?» - «Вражды у них и тогда не было. Они просто ходили на ловлю из желания получить наградные деньги. Не думаю, чтобы мои походы и тогда останавливали их. У бурята только тогда и страх, когда он лицом к лицу с опасностью. Лишь только она миновалась, он уже и забывает об ней. Народ больно  глупый.

Добавлю, что впоследствии я не один раз имел возможность убедиться из рассказов посторонних лиц в справедливости всего, что говорил мне о себе Масленников. В мое время он был на хорошем счету у начальства и очень уважаем своими братьями-ссыльными. Старика грека не было уже на свете, но все его помнили как самого благочестивого человека.

Что, если бы такой характер получил образование и хорошее направление? Замечу здесь, что между ссыльнокаторжными найдется много личностей, которые при других обстоятельствах, при другом воспитании и при другой обстановке могли бы стать выше многих прежни: и современных кумиров. Почему бы не заняться с умом, осторожностью и любовью к ближнему этой нравственно больною и отверженною частью общества? Будем надеяться, что и до нее дойдет, наконец, своя очередь.

16

[О двух сестрах]

Во время пребывания моего в Москве в 1820 году1 я был неожиданно действующим лицом в одном событии, которое оставило глубокие следы в моей памяти. Теперь, когда крепостное состояние отживает свой век, когда через некоторое время все безобразные его следствия сделаются одними преданиями, в справедливости которых могут усомниться наши потомки, я не лишним считаю рассказать это событие, как факт, изображающий, с одной стороны, порочную закоснелость помещичьих нравов тогдашнего времени, а с другой - беззащитную зависимость крепостного сословия, подвергавшую его самым ужасным и возмущающим следствиям произвола.

Этот факт, в достоверности которого не усомнятся, надеюсь, все те, кто хотя несколько меня знают, послужит неопро­вержимым доказательством против защитников прежнего порядка, не перестающих до сих пор находить и проповедовать какое-то воображаемое ими сходство между крепостным состоянием и патриархальным бытом древности.

Тогда в Москве жили многие мои родные, с которыми я делил время моего отпуска. Между ними находилась одна из моих двоюродных сестер. Это была замужняя молодая женщина, с которою я был очень дружен. Она жила с мужем у его родной тетки - старушки доброй, но несколько своенравной и преданной донельзя набожности. Не имея собственного состояния, они совершенно от нее зависели и должны были снисходить всем ее странностям.

Впрочем, надобно сказать, что эти странности не выходили из границ и искупались ее к ним любовью и вниманием. Я почти каждый день бывал у них. Старушка, не знаю, почему, как-то полюбила меня, В доме их я встречал беспрестанно монахов, монахинь, странниц и странников.

Здесь надобно заметить, что старушка была коротко знакома с известной и богатой г[рафи]ней О2. Набожность той и другой и одинаковый взгляд на вещи их сблизили. Обе они жили недалеко друг от друга и часто виделись.

Однажды после обеда я приехал к сестре и, как домашний человек, вошел без доклада в гостиную. Все они сидели за круглым столом перед самоваром. Кроме тетки, сестры и ее мужа тут находились два незнакомые мне лица. Это были очень молоденькие девушки, одетые в черном костюме, похожем на одежду монастырских послушниц. Привыкнув встречать у них подобные личности, я не обратил на них большого внимания, но не мог не заметить, что внезапное мое появление смутило несколько и тетку, и сестру. Вскоре старушка, сказав со мною несколько слов и допив свою чашку, встала с дивана и увела с собою девушек.

Когда они ушли, я спросил у сестры своей, что это за новые у них лица, откуда они и неужели такие молодые девушки ходят за сбором. Сестра и муж ее дали мне знать, чтобы я говорил тише. Первая потом прибавила: «Я после расскажу тебе, cousin, их историю - теперь же некогда, тетушка сейчас возвратится, и ей, может быть, покажется неприятным, что мы об них говорим с тобой. Пока это еще секрет».

В самом деле, вскоре тетка возвратилась одна, и мы продолжали беседовать; но разговор как-то не клеился. Видно было, что их всех что-то занимало и что я был лишний. Заметив это и посидев с четверть часа, я сказал, что мне нужно ехать куда-то на вечер, и стал прощаться. Они меня не удерживали. Сестра же, провожая меня, сказала потихоньку, что при первом удобном случае она мне все объяснит и что я услышу невероятные вещи.

Разумеется, что все это меня заинтересовало. Возвратившись домой, я старался отгадать, какая могла быть тут тайна, но потом подумал, что из пустяков не стоит ломать себе голову и что вскоре сестра расскажет мне все, я перестал этим заниматься.

На другой день я встал довольно поздно, и человек, войдя ко мне, подал мне записку, присланную от сестры. Вот ее содержание: «Моn cousin, мы ожидаем тебя сегодня утром. Я пишу по поручению тетеньки, которая сама расскажет тебе все, что касается до двух девушек. Мы обе очень бы желали, чтобы ты не отказался участвовать в таком деле, для которого нам нужен человек, как ты. Приезжай скорее».

Напившись чаю, я отправился к ним, ожидая с нетерпением объяснения тайны. Когда я приехал, старушка повела меня к себе в комнату, что делалось только в чрезвычайных случаях и с людьми, к которым она была особенно расположена. Там мы с нею и сестрою уселись на диван, и вот что узнал я.

Обе девицы были крепостные дворовые богатого помещика действительного] с[татского] с[оветника] Т. Имение его находилось в Тамбовской губернии, где он постоянно жил. Они были сестры и его незаконнорожденные дочери от крепостной девки. Таких, как они, было у него и еще много. Все они записывались в ревизию и жили в довольстве, не употребляясь на работу. Им даже давали некоторое образование.

Учили грамоте, иных даже музыке и всякого рода рукоделиям. По достижении известного возраста они предназначались к тому же, чем были некогда их матери, а потом, смотря по обстоятельствам, или выдавались замуж с маленьким приданым за каких-нибудь приказных, мещан и т. д., или оставались на пенсии в числе дворни. Матерям было строго запрещено говорить им, кто был их отцом.

Эти две девицы, однако, знали об этом. Мать их, женщина набожная, несмотря на строгость своего господина, устрашилась сделаться как бы сообщницею в преступном кровосмешении и предупредила дочерей. Тогда все они стали придумывать, как избавиться от угрожающей им опасности, и, наконец, решились обратиться к игуменье ближнего женского монастыря, с которою мать была знакома. Эта игуменья была женщина хорошая, богобоязненная. Сначала она испугалась принять участие в таком деле, которое подвергало ее гневу и преследованиям человека сильного и безнравственного, но, с другой стороны, страшилась отказать в помощи, принять тяжкий грех на душу. Вот на что, наконец, она решилась.

Будучи несколько знакома с г[рафи]ней О., она обещалась написать ей об них письмо по почте, а им сказала, что если они надеются потихоньку уйти и добраться до Москвы, то графиня, без сомнения, защитит их. Главное дело состояло в том, чтобы попасть в Москву, не возбудив подозрений во время приготовлений к побегу, и потом избегнуть преследований. В этом случае помогла им мать.

Так как она была свободна располагать своими действиями, могла даже отлучаться и надзора за ней не было, то она взялась устроить их побег, нанять лошадей и т. д. Разумеется, что потом участие ее не могло скрыться, и она подвергала себя всем следствиям гнева раздраженного помещика, но в этом случае она не задумалась обречь себя на жертву и исполнила с высоким самоотвержением то, что внушали ей совесть, религия и материнская любовь.

Когда все было готово, обе сестры отправились в темную зимнюю ночь, напутствуемые благословениями несчастной матери. Путешествие окончилось счастливо, хотя нет никакого сомнения, что на другой же день, когда побег их сделался известным, послана была за ними погоня. Г-ну Т. не могло, однако, прийти в голову, чтобы они поехали прямо в Москву. Там никого не было, кто бы мог скрыть их. О графине же О. он не мог и подумать. Вероятно, поиски ограничились близлежащими местами.

Добравшись кое-как до Москвы, они сейчас же явились к гр. О. Отыскать ее было нетрудно; письмо игуменьи дошло до нее гораздо прежде, и потому она уже была предупреждена. Графиня, как известно ее современникам, была женщиной, исключительно предавшейся набожности. Все ее богатство шло на добрые дела церкви, монастырей и т. д. Конечно, в ее образе жизни много было восторженного, не совсем рационального, но нельзя было отказать ей в больших нравственных достоинствах, нельзя было сомневаться в чистоте ее убеждений, в ее добродетельных деяниях и в искренности религиозных чувств.

Она как будто обрекла себя как искупительная жертва памяти своего родителя.  Все время свое она посвящала молитве, поклонению святым угодникам и беседе с духовными лицами обоего пола, из коих некоторые не совсем прямодушно пользовались ее особенною склонностью и неограниченною доверенностью. При дворе она была очень уважаема и, как я уже выше сказал, находилась в хороших отношениях с теткой моей сестры.

Весьма естественно, что, предуведомленная письмом игуменьи, она заинтересовалась судьбою обеих девушек. Вероятно, в письме этом объяснялся весь ужас их положения, собственные же их мольбы, слезы и изъявленное ими желание провести жизнь в монастыре еще более подействовали на ее религиозные чувства и утвердили в намерении спасти их от преследования порока и сохранить для служения богу эти два чистые, невинные создания.

В этом деле она поступила чрезвычайно осторожно. Опасаясь оставить их у себя, чтобы не подать повод к разным преувеличенным толкам и огласке, она, переговоря с теткой сестры моей, поместила их у нее, отправив к г-ну Т. письмо с предложением внести за их отпускные значительную сумму.

Когда я увидал их в первый раз, они уже более недели находились в Москве, и графиня ожидала с часу на час ответа на свое предложение. Предполагая, что г. Т. сам приедет в Москву и что ей придется иметь с ним объяснение, она желала найти человека, которого бы могла с уверенностью употребить для переговоров по этому щекотливому делу. Тетка сестры моей, с которой она об этом посоветовалась, взялась найти такого человека, и ее выбор пал на меня.

Старушка окончила занимательный для меня рассказ свой предложением, или, лучше сказать, просьбою, быть посредником в этом добром деле. Разумеется, что я охотно согласился, и мы тут же решили, не теряя времени, ехать к графине. Она взялась представить меня ей и уверила, что графиня с удовольствием даст мне полномочие действовать ее именем для успешного окончания этого дела.

Я был чрезвычайно вежливо и любезно принят графиней. Для меня было лестно ее доверие и очень интересно видеть вблизи такую замечательную личность того времени. Она одобрила мои намерения, как действовать при   переговорах с г. Т., и в отношении цены выкупа просила не затрудняться, хотя бы это перешло за 10 т[ыс]. рублей.

Дня через два после этого получен был ответ г. Т. Он решительно отказывался отпустить своих крепостных девушек за какую бы то ни было цену, уверял графиню, что они ее обманывают и что, употребляя во зло ее доброту, хотят безнаказанно воспользоваться плодами своего преступления. Далее он говорил, что, учинив побег, они унесли у него деньгами и вещами на несколько тысяч рублей и что об этом подано уже им явочное прошение в тамошнюю полицию; что он очень жалеет, что не может сделать ей угодное, но что в этом случае и совесть, и закон требуют от него исполнения обязанности справедливого и строгого помещика; что вслед за этим письмом он сам приедет в Москву и остается уверенным, что графиня не захочет скрывать у себя преступниц.

Дело принимало оборот довольно серьезный. Право и закон были на стороне г. Т., и если бы графиня не имела такого значения в обществе и при дворе, то пришлось бы, конечно, скрепя сердце предоставить обе жертвы плачевной их судьбе. Но именно в этом случае весьма было кстати, что сильные этого мира могут безнаказанно стать вне закона. Когда, по получении этого письма, я был позван к графине на совещание, то предложил ей дать мне право при решительном несогласии г. Т. отпустить девушек объявить ему, что графиня ни в каком случае ему их не выдаст, а, описав их положение и объяснив все, поручит их покровительству и защите вдовствующей императрицы3.

Видно было, что графине очень не хотелось прибегать к такой крайней мере, но должно отдать ей справедливость, что она не задумалась на нее согласиться и только просила меня, чтобы я сначала употребил все возможные убеждения, увеличил бы, как хотел, сумму выкупа и даже, если бы нужно было, просил г. Т. сделать это как личное ей одолжение. Уговорясь, как действовать, я с нетерпением ждал прибытия г. Т. Графиня при первом его посещении не должна была принимать его, но попросить оставить свой адрес и дать ему знать, что на другой день утром явится к нему ее доверенный.

Через несколько дней тетка сестры моей, у которой я бывал почти каждый день, известила меня о приезде г. Т. и вручила мне его адрес. На другой день рано утром я отправился к нему в гостиницу «Лондон», в Охотном ряду, где и теперь она еще существует. Он занимал один из лучших номеров.

Приказав доложить о себе, я в ту же минуту был приглашен и, войдя в первую из прихожей комнату, нашел г. Т. совсем уже готового принять меня. Это был человек пожилой, но хорошо сохранившийся, высокого роста брюнет, с аристократическими манерами. Он чрезвычайно вежливо встретил меня и сейчас же приступил к делу, прося меня объяснить ему, каким образом две бежавшие его девушки очутились вдруг у графини О. и какая причина заставляет ее принимать в них такое незаслуженное ими участие?

Я отвечал, что мне об этом ровно ничего не известно, что я не знаю также, как и почему она принимает в них такое участие, а что я приехал к нему только с тем, чтобы передать предложение графини и договориться с ним в цене их выкупа. «До известной суммы, - прибавил я, - мне дано право согласиться, но если требование ваше будет превышать ее, то я сообщу о том графине. Вот почему, - сказал я в заключение, - потрудитесь объявить мне, сколько вы желаете получить за их отпускные?»

«Мы смотрим, кажется, на это дело с разных сторон, - возразил он, - и к тому же вы крайне ошибочно обо мне судите. Скажу вам просто и коротко, что в деньгах я не нуждаюсь. Если бы я любил их, то, конечно, обрадовался бы такому случаю. Но я ставлю свои правила и обязанности выше денег и, следовательно, смотрю на это дело иначе. Две крепостные девки мои бежали, совершив преступление - кражу. Вы хотите, чтобы вследствие необдуманной прихоти знатной женщины, которую они обманывают, я согласился вместо заслуженного наказания наградить их.

Спрашиваю вас, какой тут нравственный смысл и какие могут быть от того последствия? После этого все мои две тысячи душ захотят делать то же, да и не у одного меня, а у всех помещиков. Да это просто явное нарушение всех общественных законов. Это первый шаг к безначалию, к ниспровержению всякой законной власти. И чтобы я в мои лета, в моем звании согласился из каких-нибудь денежных выгод на такое беззаконное дело! Никогда, положительно говорю, никогда этого не будет.

Вы еще так молоды, что слишком легко судите об обязанностях, лежащих на человеке, прослужившем 30 лет государю и отечеству и достигшем некоторого общественного значения. Эти обязанности для меня священны, и я исполню их, хотя бы этим и навлек на себя, к моему сожалению, неудовольствие такой особы, как графиня, которую я вполне уважаю. Слава богу, - прибавил он, - мы живем не в Турции и не в эпоху безначалия, а управляемся положительными законами, которые защитят и меня, и права мои от всякого насильственного посягательства со стороны кого бы то ни было.

Конечно, мне весьма будет неприятно иметь дело с графиней, и я бы очень был рад избегнуть этого; но я не виноват в том: справедливость и закон на моей стороне, и я уверен, что ни ее знатность, ни богатство, ни общественное значение не в состоянии будут сделать из черного белое и лишить меня моих прав и моей собственности».

Я внимательно слушал, не перебивая его; он же говорил с таким жаром, с таким, как мне казалось, прямодушием, что я начинал уже сомневаться в справедливости наших об нем сведений. Более полутора часа продолжалась моя беседа с ним. Одно только мне показалось странным: он как будто старался вызвать меня на более откровенные объяснения в отношении обеих девиц. Это внушило мне недоверчивость к его протестациям и заставило решиться на последнее средство, которое могло возбудить в нем справедливое негодование, если бы совесть его была чиста.

«Итак, - сказал я наконец, - вы решительно отвергаете предложение графини. То ли я должен заключить из нашего разговора? Потрудитесь сказать мне это в двух словах, чтобы не было недоразумения».

Он как будто смешался, но потом, оправившись, отвечал: «Совершенно так. И в самом деле, пора уже прекратить этот неприятный для меня разговор. Потрудитесь передать его графине. До завтрашнего утра я буду ждать ее согласия выдать моих беглянок. Если же не получу их, то приступлю немедленно к законным средствам, хотя это, повторяю, и очень будет для меня неприятно».

«С графиней вы дело иметь не будете, - возразил я. - В случае окончательного вашего несогласия на ее предложение она уже решилась, как поступить ей, и уполномочила меня объявить вам это. Сегодня же обе девушки с ее письмом будут отправлены в С[анкт]-П[етербург] к вдовствующей императрице, которой она объяснит их положение, ваши на них права, а также и их - на ваши к ним обязанности, одним словом, все то, что ей известно и что, конечно, легко обнаружится, если государыня не откажет в своем им покровительстве. Стало быть, графиня будет в стороне, и вы будете иметь дело не с нею, а с императрицей. Это и для вас будет, конечно, лучше, если вы чувствуете себя совершенно правым».

Я встал и взялся за шляпу. Последние слова мои, видимо, его поразили. Он начал скоро ходить по комнате, и, когда я стал прощаться с ним, он с заметным волнением сказал мне: «Прошу вас оставить это дело до завтрашнего дня. Приезжайте ко мне утром, и я вам дам решительный ответ. Теперь же этот разговор так утомил меня, что я ничего не могу сказать положительно. Во всяком случае, уверьте графиню в моем желании сделать ей угодное».

Я вышел, оставив его в большом смущении. Передав мой разговор с ним тетке моей сестры, которая в тот же день должна была сообщить его гр. О., я рано утром на следующий день отправился к г. Т.

«Видите ли, - сказал он, встречая меня, - как я сговорчив, когда дело идет, чтобы угодить даме. Вы, конечно, не ожидали так скоро и так дешево окончить со мною дело. Вот обе отпускные моим беглянкам. Дай бог, чтобы они не заставили раскаиваться графиню в принятом ею участии. Денег за них мне не надобно. Если я поступаю вопреки убеждению и нарушаю свою обязанность как помещик, то по крайней мере не из денег, а из одного желания исполнить требование графини. Мне бы хотелось, однако, самому вручить ей эти бумаги. Можно ли будет это сделать?»

Я так был удивлен неожиданным оборотом этого дела и так был рад успешному его окончанию, что не знал, верить ли мне его словам. Я боялся, не было ли тут с его стороны какого-либо обмана или насмешки, и потому, взяв со стола отпускные, прочел их. Уверившись в их действительности и оправившись от первого впечатления, я отвечал ему, что не нахожу никакого возражения против его желания отдать лично отпускные графине, но что прошу его только дать мне время известить ее о его посещении.

Уговорившись, чтобы он отправился к ней часов в двенадцать, я поскакал с радостною вестью к моей старушке, рассказал ей все случившееся и просил ее немедленно передать графине счастливый результат моего посредничества и приготовить ее к посещению г. Т.

Далее все кончилось, как следует. Он сам вручил графине обе отпускные и, несмотря на все ее убеждения, никак не хотел взять денег. Обе девушки помещены были в какой-то монастырь, и как я вскоре оставил Москву, то и не знаю, что потом с ними сделалось. Не знаю также и об участи их матери. Впоследствии среди развлечений, свойственных тогдашним моим летам, я нередко с горьким чувством вспоминал об этом эпизоде моей жизни. Он оставил во мне непреодолимую ненависть к крепостному состоянию.

И в самом деле, если мы обсудим без предубеждения, с должною снисходительностью к человеческим слабостям это грустное следствие крепостного состояния, одно из тысячи ему подобных, то убедимся, что виною всему само учреждение, а не люди, которые действуют в нем более или менее согласно с его духом. Человек - вещь. Этой вещью всякий пользуется, смотря по тем понятиям, которые он усвоил, по влечению своих страстей, наклонностей, под влиянием своего воспитания, своих привычек, своего темперамента и характера.

Этот г. Т. при других обстоятельствах, при другой внешней обстановке, при другом воззрении на подобных себе, при других общественных условиях был бы, вероятно, совсем иным человеком и, может быть, даже человеком замечательным по уму и нравственным качествам. Даже в этом случае это бескорыстие меня удивило и хотя далеко не примирило с его порочною натурою, но как-то отрадно отзывалось при моих воспоминаниях об этом событии.

А мать этих девушек, показавшая такое самоотвержение, такое христианское понятие о своем долге, сама ли она виновна в той участи, на которую обрекло ее крепостное состояние? Наконец, эти девицы, изъявив желание провести жизнь в стенах монастырских, не были ли они вынуждены к тому их безвыходным положением и теми обстоятельствами, в которых находились и которые без крепостного состояния  не могли  бы  существовать?

Вот ряд мыслей и вопросов, которые представлялись мне всегда при  воспоминании об  этом  давно  прошедшем событии, и признаюсь, что чем более я рассуждал об этом, тем снисходительнее делался к лицам и тем враждебнее становился к самому учреждению, имевшему такое гибельное влияние на всю общественную и частную жизнь в нашем отечестве. Оно лежало тяжелым грузом на нравственных понятиях всех сословий и искажало лучшие принадлежности человеческой природы, не допуская их свободного развития. Радуюсь, что я дожил до того времени, когда это безобразное чудовище находится при последнем уже издыхании...

(Ермолай, Марья, Масленников)

ГАРФ. Ф.  279. Оп. 1. Д. 175. Л.  3-4.  Предисловие.

Рассказы «Ермолай», «Марья» и «Масленников» объединены не только общим заглавием, но и предисловием, которое в издании П.Е. Щеголева ошибочно предваряло рассказ «О двух сестрах» и вместе с последним было включено в состав «Записок». Порядок расположения рассказов соответствует авторскому заглавию, хотя события, описанные в рассказе «Масленников», по времени предшествовали тем, о которых автор повествовал в рассказе «Марья».

Скорее всего, рассказы «Ермолай», «Марья» и «Масленников» написаны во второй половине 1857 - первой половине 1858 гг., то есть после того, как Басаргин   завершил свои воспоминания - «3аписки», в которых фабула двух из них  («Ермолай» и «Масленников») кратко изложена.

Ермолай

ГАРФ. Ф. 279. Оп.  1. Д.  175. Л.  11-16.

Беловой автограф. Л. 14 и 15 подшиты в деле неверно: вначале идет оборотная сторона, а затем лицевая. В сокращенном варианте рассказ вначале увидел свет в качестве составной части «Записок» (наст, изд., с. 118-122).

Первая полная публикация текста рассказа «Ермолай» был»; осуществлена П.И. Бартеневым в 1872 г. в виде приложения  «Запискам» Басаргина в историко-литературном сборнике «Девятнадцатый век». Она имеет довольно значительные разночтения с подлинником. В настоящем издании текст рассказа отличается от первоначального варианта включением в него ряда авторских примечаний и дополнительных пояснений по поводу тех или иных понятий, а также отдельных фактов.

1 В одной партии с Н.В. Басаргиным под конвоем фельдъегеря Воробьева препровождались в Сибирь М.А. Фонвизин, Ф.Б. Вольф и А.Ф. Фролов.

2  Мемуарист допустил неточность в датировке описываемых им событий. Третья коалиционная война европейских держав (Англии, России, Австрии и Швеции) против наполеоновской Франгии началась действиями Дунайской армии австрийцев под командованием фельдмаршала К. Макка 27 авг. 1805 г. Но еще до этого, 13 авг., русская армия, возглавляемая М.И. Кутузовым, двинулась из м. Радзивилов (Польша) на соединение с армией К. Макка.

3  Возможно, эмоциональная концовка имеет автобиографический подтекст, обусловленный личными переживаниями Басаргина, потерявшего в  разное  время  двух малолетних детей - дочь и сына.

Марья

ГАРФ. Ф. 279. Оп. 1. Д. 175. Л. 24-27 об.

В деле имеются беловой и черновой автографы. Кроме того, в ГБЛ находится копия рассказа, снятая Е.Е. Якушкиным (ф. 369 (В.Д. Бонч-Бруевича), к. 415, ед. хр. 15). Вероятно, Е.Е. Якушкин намеревался опубликовать рассказ в сборнике «Звенья», редактором которого был В.Д. Бонч-Бруевич. Рассказ публикуется впервые.

1 Уездным городом, в котором Н.В. Басаргин прожил около пяти лет (1837-1841), был Туринск. Видимо, автор именно его имел в виду в своем рассказе.

Масленников

ГАРФ. Ф. 279. Оп. 1. Д. 175. Л. 16 об.-23.

Беловой автограф. Краткое изложение содержания рассказа включено в «Записки». Полный текст печатается впервые.

1  Весьма прозрачный намек на приговор Верховного уголовного суда по делу декабристов.

2 Такая политика царской администрации объективно была направлена  на то, чтобы насаждать национальную вражду и рознь.

[О двух сестрах]

ГАРФ. Ф. 279. Оп. 1. Д. 194. Л. 6-9 об.

Черновой автограф. Впервые рассказ был опубликован в 1917 г. П.Е. Щеголевым в составе «Записок» Н.В. Басаргина без расшифровки криптонима О. В сокращенном варианте, как наглядный пример бесчеловечного обращения помещиков со своими крепостными, рассказ приведен в примечаниях к записке «Некоторые рассуждения о крепостном состоянии».

Название рассказа воспроизводит заголовок архивного дела. У самого Басаргина такого названия нет, но оно полностью соответствует содержанию рассказа. Поскольку в нем говорится о том, что в момент его написания крепостное состояние находится при последнем издыхании, можно предположить, что как самостоятельное произведение рассказ был завершен вскоре после опубликования в «Моск. ведомостях» 22 нояб. 1859 г. корреспонденции «Из Петербурга», в которой приведены слова Александра II, сказанные им дворянству Пскова, о скором окончании дела освобождения крепостных крестьян  (см. примеч. 37 к «Журналу»).

1 В автографе рассказа Басаргин неверно называет дату своего приезда в Москву во время отпуска. В действительности это произошло в  1822 г. (ВД  Т. 12. С. 304-305).

2 Под криптонимом О. имелась в виду Анна Алексеевна Орлова (1785-1848), фрейлина двора, дочь ген.-аншефа Алексея Григорьевича Орлова (1737-1808), оставившего ей огромное наследство. А.А. Орлова под влиянием настоятеля Юрьевого монастыря архимандрита Фотия (1792-1838) отказалась от светской жизни и занялась благотворительностью. Предметом особой ее заботы являлись монастыри.

3  Автор имел в виду жену Павла, мать Александра I, вдовствующую императрицу Марию Федоровну (1759-1828).

17

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTI0LnVzZXJhcGkuY29tL3MvdjEvaWcyL0JUcXdjb0hHazR5RDZ3RUM1RGwxUFVDNExEMHBZY1JFN0dSN2N0YWhyc3RQQVB1QWl2SmdUUlBDdFNmclRFbElNTU5zSHE1bmFJYzhRT1cxbFV6dkE4Z2UuanBnP3F1YWxpdHk9OTUmYXM9MzJ4NDcsNDh4NzAsNzJ4MTA1LDEwOHgxNTcsMTYweDIzMywyNDB4MzQ5LDM2MHg1MjQsNDgweDY5OCw1NDB4Nzg2LDY0MHg5MzEsNzIweDEwNDcsMTA2MHgxNTQyJmZyb209YnUmdT1iZ19OWWhzamczbW54MEJtTUFiY1B5ZEM4RjVheGt1SzJZU1NtdUZrZVRNJmNzPTEwNjB4MTU0Mg[/img2]

Неизвестный художник. Портрет Николая Васильевича Басаргина. Ок. 1836. Бумага, акварель. 10,3 х 7 см (в свету); 16 х 12,8 см (паспарту). Государственный Эрмитаж. С.-Петербург.

18

Н.В. Басаргин

О крепостном состоянии

Не входя в историческое исследование вопроса, когда и как установилось в России крепостное состояние, я принимаю его как существующий факт и беру за основание моих об нем суждений его настоящее положение в России и его влияние, его следствия на общественный быт нашего общества.

Надобно заметить здесь, что крепостное состояние в России в настоящую эпоху значительно изменилось и улучшилось против прежнего. Не далее как за сорок лет тому назад, в детстве моем, я не только слышал, но отчасти был нерассудительным свидетелем таких отвратительных поступков, таких жестокостей, которых теперь уже быть не может и о которых порядочные люди того времени судили без особенного негодования, считая их обыкновенным следствием худой нравственности и личного характера помещика, о котором шла речь1.

Отчасти само правительство некоторыми узаконениями своими, а еще более успехи просвещения и улучшений нравов смягчили участь крепостного сословия. Теперь редкие помещики смотрят на рабов своих как на неодушевленную вещь, с которой для своего удовольствия или для своей пользы они могут делать, что хотят. Да и сами крепостные люди не так уж безусловно покоряются всем прихотям и притеснениям помещиков. Нередко случается, что, восставая против жестокости господ и подвергаясь чрез то строгости законов, они протестуют этим против учреждения, лишающего их естественных прав человека.

Многие из просвещенных помещиков нашего времени понимают всю неосновательность, всю несправедливость своих  прав на такую противоестественную собственность и согласны В том, что рабство не только искажает общественные права, но и вредит вещественному благосостоянию России.

Большая часть, однако же, следуя прежним понятиям, страшась нововведений и предпочитая удовлетворение своих прихотей, своих привычек и мелочные расчеты настоящего справедливости и будущим положительным выгодам своим, защищают крепостное состояние и восстают против его уничтожения.

Все они согласны, впрочем, что рано или поздно оно должно прекратиться силою самих обстоятельств и что этот переворот, если не будут приняты предварительные меры, может быть опасен для общественного спокойствия и в особенности для них самих.

Что крепостное состояние вредно для общественных нравов, не стоит и доказывать. С одной стороны, оно поддерживает невежество и грубые животные инстинкты в десятке миллионов русских граждан низшего сословия, а с другой - препятствует образованию, искажает понятия и способствует к развитию порочных наклонностей в высшем сословии государства.

Очевидно, что оно вредит также и общественному благосостоянию, замедляет успехи народного богатства. В помещичьих имениях хлебопашество, хозяйственная экономия в промышленных и фабричных заведениях редко улучшаются и не приносят тех выгод, которые бы можно было ожидать от них, если бы имения эти были свободные. Доходы с них вместо того, чтобы увеличивать производительные силы государства, идут на требования бесполезной роскоши или на удовлетворение предосудительных прихотей и безнравственных удовольствий. Вот почему мы видим, что большая часть помещичьих имений обременены долгами и, находясь под залогом в государственных кредитных учреждениях, весьма часто по несостоятельности должников поступают в продажу с аукционного торга.

Само правительство ясно понимает весь вред и всю несправедливость этого общественного порядка, но не решается изменить его, или опасаясь ослабить свою власть, или полагая, что не настало еще время и недостает  средств  приступить  к освобождению  крестьян.

Если одни только эти причины останавливают его, то полагаю, что в этом случае оно судит ошибочно и в преувеличенном виде представляет себе препятствия, которые могут встретиться.

С одной стороны, его власть и его влияние на общество с уничтожением рабства скорее увеличатся, нежели ослабнут. Более десяти миллионов его подданных будут прямо зависеть от него и будут ему признательны за оказанное им и потомкам их благодеяние. Дворянство и особенно мелкопоместное, лишась не принадлежащих ему прав на столь значительную часть народонаселения, не будут уже иметь такого значения в общественном составе и, обратясь к выгодным для государства занятиям, умножат собою среднее производительное сословие, столь полезное для общественного благосостояния.

Владельцы больших поместьев, выделив при освобождении своих крестьян необходимую им часть земли, сохранят остаток и если захотят, то могут употреблять свободные свои капиталы на улучшение этой собственности. Они составят некоторым образом русскую аристократию, иногда необходимую и всегда полезную в монархических правлениях.

На вопрос, настало ли время к уничтожению крепостного состояния, отвечать нетрудно.

Во-первых, мне кажется, никогда не может быть рано или поздно исправлять несправедливое, вредное общественное учреждение, которое не согласно ни с духом христианской религии, ни с достоинством и правами человека, ни с нравственными понятиями образованного общества, ни с пользою самого государства. Во-вторых, освобождение крестьян в наш век уже потому своевременно, что необходимость его проникла в убеждения и что если некоторые возражают против него, то это только по причине худо понимаемых личных выгод, только потому, что не думают о будущем и хотят представить потомству развязывать с большим трудом и с большей опасностью узел, который можно гораздо легче и с меньшими переживаниями развязать в настоящее время.

Труднее будет отвечать на вопрос о средствах правительства к освобождению крепостного  сословия  в России.

Разумеется, что оно не может отобрать просто крестьян от помещиков и зачислить их в крестьяне государственные. Не может также освободить их без надела землею. В первом случае оно бы поступило противозаконно и даже несправедливо. Противозаконно потому, что помещик  владел  доселе  крестьянином,  хотя  вопреки  праву естественному, вопреки правилам нравственным и т. д., не согласно существовавшему несколько веков узаконению. Он покупал его, получал в наследство, одним словом, приобретал, как всякую другую собственность, основываясь на законе.

Следовательно, лишать его прав на эту собственность без всякого возмездия было бы несправедливо. Освободить крестьян без этого возмездия было бы все равно, что произвольно отнять у владельца какую бы то ни было принадлежащую ему собственность. Это возродило бы необходимо всеобщий ропот, всеобщее неудовольствие, которое бы могло подвергнуть государство беспорядкам и смутам, причем справедливость не была бы на стороне правительства.

С другой стороны, оставив крестьян без земли, которая неоспоримо принадлежит помещикам и составляет их неотъемлемую по всем правам и понятиям собственность, значило бы лишать вдруг десять и более миллионов грубых, непросвещенных людей, не знающих других занятий, кроме земледелия, всяких средств к существованию.

Значило бы наводнить Россию бродягами, готовыми по своей грубой натуре и по своему невежеству на самые отчаянные и противозаконные проступки. Не говоря уже о том, каким бедствиям могло бы это подвергнуть внутренний порядок и общественный быт России, но даже самому правительству нелегко бы было справиться с этим новым и многочис­ленным   элементом   своего  народонаселения.

Стало быть, необходимо при освобождении крестьян платить помещикам как за них самих, так и за необходимую для них землю.

Рассмотрим, какие средства имеет к тому правительство и как удобнее и легче сделать это?

Полагая в России с лишком 10 миллионов крепостных душ и считая ценность их с землею кругом за каждую душу по 200 р. сереб.*, выходит, что для выкупа их всех от помещиков потребуется с лишком 2 000 000 000 р. сер. Если бы правительство могло без затруднений располагать такою суммою, то освобождение крестьян совершилось бы вдруг и не представило бы никаких затруднений, кроме необходимых при этом случае административных распоряжений.

*Эта сложенная общая цена скорее высока, нежели низка. В некоторых губерниях можно купить крестьян с достаточным количеством земли по 150 р. и даже по 100 р. сереб. за душу. В устроенных только имениях с хозяйственными или фабричными заведениями и в лучших по плодородию губерниях крестьянская душа с землею стоит более 200 р. сереб., но как при освобождении крестьян хозяйственные заведения могут не поступать в продажу и как излишек земли за наделом крестьян может также оставаться у помещика, то я полагаю, что, 200 р. сер. за душу будет даже слишком много в общей сложности.

Но вряд ли правительство может найти вдруг такую огромную сумму, не обременив себя стеснительным долгом, который потребует для уплаты одних процентов значительной части государственных доходов и который, следовательно, очень затруднит его как в финансовом отношении, так и во внутренних административных его распоряжениях.

Не зная достоверно положения, в котором находится финансовая часть России, я только могу предполагать, что правительству нельзя приступить к такому огромному займу без большого вреда своему кредиту и всем отраслям государственного управления как в отношении общественного благоустройства, так и в отношении народного благосостояния.

Основываясь на этом предположении, я считаю возможным для правительства без большого затруднения, хотя и не вдруг, но постепенно, достигнуть той же самой цели.

Уменьшив хотя одной третью числительность армии и отказавшись от излишнего участия в великих событиях Европы, правительство, без всякого сомнения, будет иметь ежегодный остаток от государственных доходов по крайней мере в 70 млн. или более рублей сереб. Из этого остатка, если оно будет употреблять четыре седьмых, то есть 40 млн. р. сереб., на выкуп помещичьих крестьян, то в продолжение 26 лет уничтожение крепостного состояния совершится без всяких потрясений и без больших затруднений. Остальные 3/7 оно может обратить на внутренние  улучшения   государства.

Объясняю предложение мое в цифрах: ежели употребить из государственного дохода в течение 26 лет по 40 млн. на покупку дворянских имений и прибавить к ним ежегодные доходы с этих имений, то (полагая последние только в 5 процентов с капитала) в двадцатишестилетний срок всей суммы выйдет более двух биллионов руб. сереб., на которые выкупятся с лишком 10 миллионов Душ, и, следовательно, к концу срока рабство совершенно прекратится.

Вот расчет*
Годы
Сумма ежегодная для выкупа, мил­лионов
Сколько каждый год   будет выкупаться душ
Из определенных капиталов
Из доходов с имений

1
40
200000
40000000

2
42
210000
—/—
2000000

3
44100
220500
—/—
4100000

4
46300
231500
—/—
6300000

5
48600
243000
—/—
8600000

6
51050
255250
—/—
11050000

7
53600
268000
—/—
13600000

8
56280
281400
—/—
16280000

9
59500
296
—/—
19500000

10
62600
313
—/—
22600000

11
65200
326
—/—
25200000

12
68450
342250
—/—
28450000

13
71880
359400
—/—
31880000

14
75675
378375
—/—
35675000

15
79260
396300
—/—
39260000

16
83245
416225
—/—
43245000

17
87885
439425
—/—
47885000

18
92300
461500
—/—
52300000

19
96895
484475
—/—
56895000

20
101740
508600
—/—
61740000

21
105850
529250
—/—
65850000

22
112340
561700
—/—
72340000

23
117935
590
—/—
77935000

24
123860
619300
—/—
83860000

25
130200
651
—/—
90200000

26
136585
683
—/—
96585000

Основываясь на этом расчете, можно предполагать, что процесс освобождения крестьян окончится даже ранее означенного срока. Множество имений будут покупаться менее чем по 200 р. сереб. за душу, доходы с них могут быть более пяти процентов с употребленного на них капитала. Легко может случиться, что некоторые благонамеренные помещики и особенно не имеющие прямых наследников, будут безвозмездно освобождать своих крестьян, другие же передавать их правительству с выгодными для него условиями, одним словом, в течение двадцати лет, вероятно, встретятся множество таких случаев, которые будут способствовать ускорению окончательного результата этого в высшей степени благодетельного  государственного  предприятия.

*Дробь откидывается.

2 053 333 000      10 266 450

Какую нравственную силу, какие вещественные выгоды приобретет правительство, когда достигнет окончательной цели! Государственные доходы увеличатся ежегодно по крайней мере на 150 млн, руб. сереб. Внутреннее благосостояние государства сделает во всех отношениях быстрые успехи, которые еще более увеличат средства правительства.

Большая часть выдаваемых за имения капиталов поступит, без сомнений, в капиталы производительные и послужит к развитию промышленности, торговли, к умножению народного богатства! Вот неминуемые и нисколько не преувеличенные следствия этого великого дела. Но всего вернее будет то, что истребится навсегда из будущей жизни русского народа самое несправедливое, вредное и несогласное с духом христианства учреждение.

Что же касается до административных распоряжений к исполнению этого предприятия, то надобно стараться сколько возможно их упростить и отделить до окончательного результата от прочих частей государственного управления. Можно было бы именно для этой цели учредить особый временный департамент при Министерстве государственных имуществ, который бы заведовал покупкою помещичьих имений, распоряжался бы их управлением, получал ежегодно ассигнованные на то суммы, вел бы все расчеты по этому делу и, наконец, представлял бы ежегодно полный и ясный отчет своим действиям.

Прежде чем приступить к этому делу, правительство могло бы пригласить из каждой губернии по одному или двум из почетных просвещенных представителей дворянского сословия обсудить с ними необходимость, справедливость и основательность этого предприятия, составить положение и правила, необходимые для руководства, и сделать гласными как смысл указания, так и все то, что будет относиться до исполнения этого великого дела2.

Мне кажется, что лучше бы было начать и продолжать покупку дворянских имений не повсеместно в целой империи, а по губерниям, определив наперед, в каких из них каждый год правительство будет по предварительной оценке выкупать их. В этом случае жребий мог бы решать, какою из губерний начать и какою кончить. Владельцы знали бы наперед, когда   наступит их очередь передавать имения правительству, а крестьяне с терпением и с уверенностью ожидали бы определенного времени своего освобождения.

Трудно и бесполезно бы было означать все подробности административных по этому предмету распоряжений. Они будут зависеть от обстоятельств, которые сам;: покажут, что надобно делать, как действовать, чтобы успешнее, правильнее, с меньшими затруднениями и не нарушая общественного спокойствия достигнуть предполагаемой цели.

О крепостном состоянии

ГАРФ. Ф. 279. Оп. 1. Д. 184. Л. 1-6 об.

Рукопись представляет собой беловой автограф. На нем чернилами пронумерованы листы, порядковая последовательность которых начинается с 265-го и кончается 276-м. Кроме того, на рукописи обозначена карандашная нумерация с 1-го по 6-й лист вместе с его оборотом. В деле имеется черновой правленый автограф с указанием листов с 68-го по 75-й.

Предположительно рукопись может быть датирована 1856 - началом 1857 г., но до отъезда Басаргина из Сибири.

Место записки в цикле публицистических сочинений Басаргина, посвященных решению крестьянского вопроса, определяется, во-первых, ее содержанием, а во-вторых, ссылками на нее в последующих произведениях на ту же тему.

Цель записки противопоставить взгляды сторонников освобождения крестьян взглядам крепостников, выступавших в защиту старого режима. Одновременно она показывает, какое широкое распространение получили рукописные сочинения в связи со слухами о преобразовательных намерениях Александра II в крестьянском вопросе.

1 Данное утверждение нашло конкретно-художественное раскрытие в рассказе «О двух сестрах».

2 Любопытен тот факт, что Басаргин в своем проекте предвосхитил действия правительства по приглашению в столицу депутатов от  губерний  с целью обсуждения  будущей  реформы.

19

Н.В. Басаргин

[Записка о позиции разных слоев дворянства в вопросе об освобождении крестьянства и о способах освобождения крестьян]

Живши в Сибири, я изложил в кратком очерке мои мысли о крепостном состоянии в России. Это изложение было весьма поверхностно и основывалось на суждениях, более или менее общих каждому благомыслящему человеку.

Находясь более 30 лет вне общественного русского быта, я не мог смотреть на этот вопрос с настоящей, современной точки зрения. То, что я знал о крепостном состоянии, относилось к давно прошедшему времени или было основано на доходивших до меня слухах, не всегда верных, а потому я и не смел делать никаких положительных заключений, не смел входить в предположения, с которыми действительность могла быть в разногласии1.

Все, что тогда было сказано мною, основывалось на моих позициях как христианина, на некоторых теоретических и практических данных, на моих суждениях о природе человека и, наконец, на малом числе давно минувших фактов прежнего моего пребывания в России, оставшихся у меня в памяти.

Вот почему также я не мог ничего сказать, как предполагал было разрешить этот вопрос согласно с справедливостью и духом времени, не подвергая сильному колебанию существующие общественные учреждения России2.

Возвратившись на родину и прожив год в разных российских губерниях, я имел возможность познакомиться с настоящим положением крепостного состояния, тем более, что оно, так сказать, невольно заставляло меня поверять мои прежние об нем суждения и, будучи современным вопросом, необходимо должно было обратить мое внимание.

Я нашел в России несравненно более сочувствия, несравненно более гуманных понятий в образованном классе относительно этого вопроса, пережив то время, когда я должен был оставить ее. Теперь, сколько мне случалось заметить, вопрос освобождения крестьян находит много защитников между самим дворянством и не возбуждает в остальных того негодования, тех нелепых возражений и даже брани, которым подвергалось прежде малое число людей, не разделявших мнения большинства.

Теперь даже те, которые не желают освобождения, стараются доказать не право свое на собственность крестьян, не законность обладания, но преждевременность разрешения  этого  вопроса  в  пользу  эмансипации.

По мне и по-моему, вот как следует подразделить тех, которые участвуют в этом вопросе. Разумеется, исключая правительство.

1. Лица, основывающие свои суждения на одной теории и повинующиеся скорее чувствам своим, нежели обдуманному и согласному с бытностью умозаключению. Они не хотят знать никаких препятствий, не хотят соображать прошедшего и уверены, что правительству стоило только захотеть - и вопрос разрешится сам по себе без всяких затруднений. Число их незначительно, и оно состоит большею частью из молодых, пылких людей, занимающихся в кабинетах своих современными идеями.

2. Лица, понимающие свои обязанности в отношении крестьянского сословия, сочувствующие его положению, желающие как по своим правилам, так и по своему сердцу его освобождения, хорошо понимающие не только несправедливость этого учреждения, но и вред, который оно наносило, наносит и будет наносить вещественному и нравственному благосостоянию общества.

Эти люди от всей души желают освобождения, но желают вместе с тем, чтобы оно сделалось без нарушений общественного спокойствия, прочно и не приводя в сотрясение государственный состав. Они признают затруднения, которые необходимо при этом встретятся, рассуждают беспристрастно, видят препятствия и полагаются на правительство, которому готовы ревностно содействовать, вопреки даже собственным выгодам. Число этих людей значительно, и в них правительство всегда найдет крепкую, рассудительную подпору.

3. Лица, которые равнодушно смотрят на то, так или иначе разрушился этот вопрос. В них правительство не найдет препятствия, и они будут всегда на стороне установленного порядка.

4.  Люди хорошо мыслящие, но боязливые, не отвергающие прогресса, не опасающиеся каждого шага вперед. Они хоть и соглашаются в необходимости изменить положение крестьянского сословия, но находят, что не настало еще для этого время, что это изменение при настоящем малом умственном развитии низших классов может быть причиною сильных потрясений в общественном быте и унижением дворянства.

Они очень бы желали предоставить разрешение задачи своим потомкам и провести остаток жизни своей при прежнем положении вещей, сохранив между тем почетное место в рядах благомыслящих людей. Этих лиц много, и большей частью они состоят из среднего более или менее просвещенного дворянства, в молодости своей сочувствовавших современным идеям, но под старость желающих покойно дожить свой век.

5. Небольшое число лиц из этого же разряда дворян, не признающих и не понимающих ничего, кроме собственных выгод, или, лучше сказать, кроме удовлетворения своих личных побуждений. Они смотрят на крепостное состояние с одной только точки худо понятой собственной пользы, не заботятся о будущем, стараются всеми способами оправдать необходимость этого учреждения, представляют людей противного мнения вредными демагогами, пугают предсказанием всеобщего общественного расстройства и с самодовольствием считают себя и действительно находятся во главе защитников существующего порядка.

Доводы их основаны большей частью на невежестве крестьянского сословия, на лености рабочего класса, на необходимости принуждать его к труду, руководить, направлять его занятия. Число таких людей в каждой губернии не весьма значительно, но они сильны своими резкими суждениями, своим упорством и многочисленностью своих нерассуждающих, закоренелых в предрассудках приверженцев из среды мелкопоместных дворян.

6. Именно эти мелкопоместные дворяне и составляют главный элемент противников освобождения крестьян. Обладая незначительными поместьями, выжимая, так сказать, весь сок из своих малых владений, без всякого правильного нравственного и умственного образования, с привычками к некоторой, не по своему состоянию, роскоши и праздной и более или менее порочной жизни, они очень справедливо и, так сказать, по истинному опасаются уничтожения крепостного состояния. Тогда действительно положение их, по крайней мере на некоторое время, будет затруднительно. Вдруг измениться, сделаться порядочными людьми они не могут.

При недостатке образования им невозможно будет добывать вещественные средства собственным трудом. Сверх того, они весьма естественно опасаются при этом случае не только за свои выгоды, но и за личную безопасность. Нет почти никакого сомнения, что у большей части из них крестьяне не захотят оставаться, и, следовательно, земли их останутся необработанными, и они принуждены будут за бесценок сбывать их.

Разумеется, в будущем государство от этого выиграет потому, что такой многочисленный, непроизводительный класс необходимо обратится к полезным занятиям, но первое время будет для него трудно и особенно если не возьмут при этом предварительных мер. Этот класс дворян очень многочислен, в каждой губернии наберется более тысячи таких помещиков, и они, по моему мнению, составляют одно из главных препятствий к успешному развитию этого вопроса.

Еще большее затруднение представляют и сами помещичьи крестьяне. Нельзя не согласиться, что у нас в России большинство, особенно в степных и белорусских губерниях, находятся на самой низшей степени и умственного развития. Здесь я, кстати, скажу тому, кто захотел бы принять этот факт за непреодолимое препятствие к их освобождению, что он ни в коем случае не может считаться таковым. Мнение, что надобно сперва просветить крестьян и потом уже сделать свободными, не имеет логического основания.

Во-первых, каким образом образование может проникнуть между народом, у которого нет даже времени обеспечить свое существование, который всю жизнь свою должен трудиться в поте лица, чтобы не умереть только с голода. Наконец, если допустить даже, что оно и проникнет, то что из этого выйдет? Или крепостной крестьянин сделается несчастнее, нежели он был, потому что тогда он будет почитать свое положение невыносимым, будет вполне понимать незаконность своей зависимости, или, что еще хуже того, освобождение может начаться не сверху, а снизу, и тогда последствия будут самые ужасные.

Я считаю непросвещение массы затруднением, но затруднением необходимым, которое должно входить в соображение при освобождении крестьян и против которого следует принять меры. Понимаю очень, сколько таких затруднений и препятствий должно встретиться при разрешении этой задачи. Но что двигается без труда и препятствий? Крепостное состояние есть меч Дамоклов, висящий над общественным бытом России! Одни слепые не видят этого. Какую признательность заслужат от потомства и правительства и те лица, которые будут помогать ему, если этот меч будет ими снят осторожно.

Из того, что сказано мною, очевидно, что если правительство сочтет необходимым приступить к изменению крепостного состояния, то оно найдет много элементов, которые будут ему содействовать. Сдерживая излишнюю ревность некоторых, пользуясь усердием и благонамеренностью других, устраняя опасения боязливых и приняв предварительно меры в отношении мелкого дворянства и невежества самих крестьян, одним словом, действуя с осторожностью, но вместе с тем и с твердостью, оно необходимо достигнет цели и заслужит признательность современников и блестящую страницу в будущей истории России.

Приступаю теперь к изложению моего мнения относительно самого вопроса уничтожения крепостного состояния в России.

Всего бы лучше было, если б правительство имело средства выкупить крестьян у помещиков с частью земли, необходимой для их хозяйства. Тогда бы решение вопроса очень упростилось. Например: полагая достаточным количеством земли, которым теперь пользуются крестьяне в имениях, находящихся на пашне, заплатить за это владельцам по цене, назначенной для залога душ в Опекунском совете, и, сверх того, назначить несколько обязательных рабочих в году дней в пользу помещика*.

Эта цена, я полагаю, вполне удовлетворила бы и самих помещиков и была бы довольно справедлива. Здесь должно взять в соображение, что как более половины имений находятся в залоге, то правительство, приняв на себя этот долг, платило бы ежегодно только по 5 ½ процен­тов, более, нежели наполовину всей суммы, а через 33 года совершенно бы разделалось с Опекунским советом.

*Можно постановить правилом, что впоследствии и от этих обязательных рабочих дней крестьяне могут откупиться по согласию с помещиком.

Представляю расчет в цифрах: помещичьих имений считается в России 10000000 душ. Полагая за каждую душу кругом 75 р. сер. всей суммы, потребуется 750 000 000. Следовательно, правительство должно иметь в своем распоряжении 375 мл[н]. налицо и платить ежегодно в Опекунский совет проценты с других 375 мл[н]. Если оно имеет возможность посредством внутреннего или внешнего займа располагать этой суммой, то, по мнению моему, вопрос об освобождении крестьян разрешится этим способом без большого затруднения.

Для уплаты процентов этого займа правительство может наложить сверх подушного оклада некоторый оброк на освобожденных крестьян. При этом случае оно имело бы право вычитывать из следующих помещикам денег все прежние казенные на имениях недоимки, что несколько убавило бы необходимую на выкуп их сумму.

Если же правительство не находит возможным употребить такую сумму на одновременный выкуп имений, то может приобретать их по частям, определив заранее, в каких губерниях каждый год должна производиться покупка. Но если и такой выкуп покажется для правительства обременительным, тогда освобождение крепостного сословия может  состояться на других началах.

1. Определив известную сумму, дозволить каждому крепостному человеку или семейству откупиться взносом оной своему владельцу, с тем чтобы он или они сейчас же приписывались к какому-либо свободному сословию.

2. Определить постоянным образом отношения крестьян к их помещикам и то, чем крестьянин необходимо должен владеть.

3. Дозволить помещикам заключать с крестьянами взаимно обязательные договора. Но договора эти ни в коем случае не должны быть для крестьян обременительнее тех отношений, которые будут определены правительством.

4. Дозволить крестьянам переходить от одного владельца к другому, но с тем, чтобы переходящий крестьянин должен внести, за себя и семейство известную умеренную плату. Если он сам внесет ее, то может поступить к другому помещику по условию, а если за него внесет тот, к кому он переходит, то крестьянин поступает к нему с теми же отношениями, которые имел к прежнему владельцу. При этом случае не иначе дозволять переход, как тогда уже, как крестьянин приищет себе место. Этим способом оградится в некоторой мере крестьянский быт у помещиков и вместе с тем предотвратится бродяжничество. 

5. Определить неприкосновенную собственность крестьянина и поставить в обязанность помещику наблюдать, чтобы эта собственность, или, лучше сказать, необходимый земледельческий капитал постоянно существо вал. Если крестьянин по своему нерадению или худому поведению станет растрачивать оный и помещик не будет в состоянии сам остановить его, то обязан извещать о том местное начальство, которое немедля примет противу этого меры.

6. Учредить местные расправы для разбора жалоб помещиков и крестьян. В этих судах председателями должны быть уездные предводители, а членами дворяне и казенные крестьяне, первые по выбору, а последние по назначению правительства. Уездный стряпчий должен также присутствовать в них. Решения этих расправ могут быть письменные и словесные, а делопроизводство на простой бумаге.

7. Казенные повинности как денежные, так и натурой должны собираться избранными из крестьян лицами под ведением и надзором помещика.

8. Увеличить в небольшой степени подать и излишек против прежней предназначить для образования выкупной для крепостного сословия суммы, отправляя оный при каждом сборе в одно из кредитных установлений для приращения процентами.

9.  Дозволить по завещанию отпускать на волю крепостных людей, но не иначе как с наделением известной пропорцией земли. Дворовых же людей, знающих ремесло или имеющих какой-либо промысел или какие-нибудь положительные способы к существованию, - без надела. Они, последние, должны немедленно приписываться к какому-нибудь свободному состоянию.

10. Дозволить завещать благоприобретенную собственность на выкуп помещичьих имений.

11. Не иначе дозволять помещикам брать из крестьян во двор для услуги, как с собственного согласия крестьянина и главы его семейства.

12.  Дозволять дворовым людям по собственному желанию их поступать в крестьяне, с тем, однако ж, чтобы они наперед предъявили необходимые для того средства свои и обязались  исполнять законные отношения к помещику.

13. Дозволить дворовым откупаться от помещика за известную и умеренную сумму. Те же, которых помещик обучал на свой счет какому-либо ремеслу или художеству, обязаны сверх того внести то, что он на них истратил.

14. Если ремесленный человек прослужил 10 лет помещику, то сумма, истраченная на его обучение, не вносится.

15. Постановить правилом, что дворовые люди до 45 лет могут откупаться со взносом денег, после 45 лет имеют право делаться свободными без всякой платы, и, наконец, если помещик захочет отпустить человека 60 лет и более, то обязан обеспечить его существование. С таковых не взимать и казенных повинностей.

16. В отношении женского пола можно применить с некоторыми изменениями те же самые узаконения.

17. Когда соберется довольно значительная выкупная сумма, то можно будет приступить к покупке имений, начиная с мелкопоместных.

18. Эту сумму стараться увеличивать из всех возможных источников государственных и общественных доходов. Почему, например, не поставить правилом, чтобы при переходе из низшего сословия в высшее из крестьян и мещан, из купцов 3-й гильдии во 2-ю, из 2-й в 1-го и, наконец, при возведении в личное и потомственное дворянство, при наградах чинами и знаками отличия, не брать некоторого для этой благодетельной цели процента.

19. Можно также при переходе имений, как движимых, так и недвижимых и особенно когда этот переход совершается не по прямой линии, включать какие-либо условия в пользу той же цели.

20. Изменить во всех актах, как-то: при продаже имений, при залоге их, одним словом, при всех законных делопроизводствах, наименование - души или крепостных, а означать главным предметом землю и при ней столько-то земледельцев, столько-то служащих*.

*Почему не дозволять покупать населенные имения купцам и другим лицам недворянского происхождения, но с тем ограничением, чтобы при покупке таких имений крестьяне делались свободными с наделом определенной части земли, за которую, равно как за то, что перестают быть крепостными, обязать их рабочими днями в   пользу   владельца   имения. От этих рабочих дней и других обязательных услуг дозволять им откупаться или взносом едино­временной суммы, или ежегодною платою в роде оброка. <Можно> бы было, смотря по <чертежу> имений, оценивать и то, что покупщик уступает находящимся при имении крестьянам.

Разделив эту сумму на число тягол, получивших землю, назначить, что каждое тягло должно одновременно заплатить владельцу, чтобы совсем освободиться, <Сто> что оно должно платить ежегодно в виде оброка и, наконец, <сколько> по цене труда оно должно выплачивать этот оброк работой натурой. При переходе таких имений в другие руки они должны уже оставаться навсегда в этом положении. Нет сомнений, что многие лица недворянского происхождения воспользовались бы этим, чтобы владеть недвижимыми земельными собственностями, и я полагаю, что это бы весьма было выгодно для государства и в отношении успехов народного богатства.

Излагаю здесь очень поверхностно все то, что относится к разрешению вопроса об освобождении крестьян. Нет сомнений, что найдется еще много способствующих к этому мер и что они все должны быть применены и к местностям, и к разным положениям помещичьих имений. Надобно только иметь в виду самые главные условия:

а) чтобы это освобождение совершалось с возможною справедливостью и возможною выгодою для обеих сторон,

b) чтобы сколько можно предохранить общественный быт от сильного потрясения и, наконец,

с) чтобы новые гражданские и общественные отношения как освобождаемого сословия, так и помещиков не ухудшились против прежнего как в вещественному так и в нравственном смысле.

Нелишним считаю сказать мое мнение о том, как правительство могло бы приступить к выполнению этого столь важного общественного изменения.

1. Обнародовать ко всеобщему сведению высочайший манифест, в котором

а) изложить волю и намерение государя к изменению настоящего положения крепостного сословия, не входя ни в какие подробности. Это высочайшее намерение объяснить, с одной стороны, видами правительства улучшить его быт, а с другой - собственным великодушным желанием некоторой части просвещенных помещиков обратиться по этому случаю к высшей власти,

b) объявить, что до окончательного на этот предмет распоряжения, которое будет в свое время обнародовано, крепостные люди должны вполне повиноваться существующим узаконениям и что малый шаг с их стороны, попытка преждевременно выйти из настоящего положения будет наказана по всей строгости существующих законов,

с) приложить к манифесту предварительные в этом отношении распоряжения.

Нет сомнения, что этот манифест предохранил бы низший класс от всяких неуместных и часто безрассудных толков. Опасение навлечь на себя строгость законов не позволило бы лицам крепостного сословия покушаться противу существующей власти помещиков и вместе с тем обнадежило бы их, что правительство серьезно приступает к изменению общественного их быта. Далее он ясно покажет дворянству высочайшее желание и необходимость изменить прежний в этом отношении порядок и изменить согласно со справедливостью и сколько возможно сохранив их выгоды.

Предварительные распоряжения правительства могут быть следующие. Отправить в каждую губернию доверенное лицо из генерал- и флигель-адъютантов или гражданских и военных высших чинов с высочайшим повелением: пригласить в губернский город дворян, изложить им виды правительства и предложить избрать из среды своей комиссию, которая под председательством присланного лица должна составить проект, как поступить в этой губернии в отношении изменений и улучшений быта помещичьих крестьян.

Между тем дозволить всякому представить в эту комиссию свои предположения и свои мнения. Составленный и обсужденный таким образом проект, сколько можно примененный к местности и обстоятельствам, поступит на рассмотрение высшей власти, которая, получив таковые проекты из всех губерний, будет иметь возможность сообразить все то, что согласно с ее видами и с местными обстоятельствами каждой губернии. Имея таким образом все материалы, все данные и ознакомясь более или менее с желаниями самого дворянства, она приступит к составлению окончательного узаконения, в котором все то, что может быть общим, будет таковым для всего государства, а то, что она найдет лучшим и выгодным для местности, войдет в особенное узаконение для той или другой губернии.

Осмелюсь заметить здесь, что ничего так не ослабляет общественного порядка, как неизвестность и сомнение.

Теперь везде и всюду говорят об изменениях крестьянского быта. Все уверены, что правительство имеет в виду освободить крестьян, но никто не знает положительно, как и когда это должно осуществиться. От этого происходят различные и часто несогласные со здравым рассудком толки, которые возбуждают, с одной стороны, опасения, а с другой - несбыточные и преувеличенные надежды а сомнения. В свою очередь, лица крепостного сословия также, по-моему, рассуждают об этом и весьма натурально много говорят вздора, передавая его друг другу. Их неуместные и преждевременные надежды поселяют в них недоверие и неуважение к владельцам, следствием которых могут быть беспорядки, неповиновения, а иногда и самые плачевные события, вредные самому делу освобождения и влекущие за собой более или менее невинные жертвы.

Смело могу сказать, что в этом случае гласность и общее ведение намерений и твердой воли высшей власти будут не только полезны, но даже в высшей степени благодетельны для всех.

[Записка о позиции разных слоев дворянства в вопросе об освобождении крестьянства и о способах освобождения крестьян]

ГАРФ. Ф. 279. Оп. 1. Д. 186. Л. 1-13.

Беловой автограф с исправлениями. Печатается впервые. Данное название значится на обложке архивного дела. У автора его нет. Однако содержание сочинения отвечает названию дела.

Судя по содержанию «Записки» и ее соотношению с другими сочинениями Басаргина на аналогичную тему, такими, как: «О крепостном состоянии», «Некоторые рассуждения о крепостном состоянии» и «Некоторые мысли и соображения по вопросу об изменении крепостного быта», можно предположить, что она появилась на свет в конце 1857 - начале 1858 г., но до ознакомления ее автора с рескриптом Александра II ген.-губернатору прибалтийских губ. В.И. Назимову (данным 20 нояб.1857 г.).

Главная мысль «Записки» заключается в обосновании необходимости освобождения крестьян с землей, которой они пользуются, но за выкуп. Освобождение должно быть проведено сверху и тем самым «предохранить общественный быт от сильного потрясения», то есть от крестьянской революции.

1 Имелась в виду записка «О крепостном состоянии».

2  В данном случае подразумевалась записка «Некоторые рассуждения о крепостном состоянии».

20

Н.В. Басаргин

Некоторые мысли и соображения по поводу вопроса об изменении крепостного быта

Покров, 1858 года, марта 10 дня

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTEzLnVzZXJhcGkuY29tL0tIeThyWFhfanhSbGxFS1IzdHJ2dXgtdU9FVDM1eWhOTndPVXJnL0pIdkZWZHZVS1ZjLmpwZw[/img2]

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTEwLnVzZXJhcGkuY29tL2JCQkVMc0RreHFrZEFhdVhOemtzWEZsTGNFX0E2WVg4Q09kNVdRL21ONkEweXI4UHVzLmpwZw[/img2]

Вопрос, долженствующий изменить крепостное состояние России и окончательно устроить общественный ее быт, так важен для будущности государства и так сложен и разнообразен в своем применении к местным и частным обстоятельствам не только каждой губернии, каждого уезда, но даже каждой помещичьей собственности, что всякое общее постановление необходимо встретит в тех, до кого оно будет относиться, или приверженцев, или противников, смотря по тому, согласуются ли с ним или  не согласуются  их местные личные выгоды.

Вот почему при самом начале суждений об этом вопросе возникло столько разногласий и столько различных противоречащих мнений. Государю императору благоугодно было предоставить российскому дворянству, как сословию, наиболее участвующему в нем, обсудить и решить его в губернских комитетах, не отступая от тех правил, которые изложены в высочайшем по этому случаю манифесте и в циркулярах господина министра внутренних дел.

Нет сомнения, что всякий благомыслящий и просвещенный гражданин согласится с главными основаниями и положениями этого благодетельного изменения общественного быта и вполне постигнет его пользу. Противниками его могут быть только невежество, предрассудки и худо понимаемые личные выгоды.

Но главное дело состоит в том, как решить его, как согласовать в этом случае пользу помещиков и их крестьян, как с наименьшею потерею для первых улучшить быт последних? Как исполнить это без потрясений общественного порядка, без нарушения прав собственности, основанных на прежних узаконениях, обычаях и освещенных временем? Одним словом, как окончательно устроить новый порядок, удовлетворив, сколько возможно, всем требованиям справедливости?                    

Считая обязанностью каждого благомыслящего человека, любящего свое отечество, класть последнюю лепту своего достояния, вещественного или умственного, на пользу общую, я, по примеру многих других, решился изложить свое мнение и некоторые суждения по поводу этого важного вопроса.

Во-первых, мне кажется, что в этом случае надобно отделить общие основные положения вопроса от подробностей частных. Первые независимы ни от местности, ни от обстоятельств той или иной губернии. Будучи общими и обязательными для всего государства, их можно только согласовать с местными условиями, но не изменять или отвергать.

Вот эти положения:

1. Уничтожение крепостного состояния в более или менее продолжительное время.

2. Вещественное улучшение крестьянского быта.

3. Больший  или меньший  надел  земли  крестьянам.

4. Справедливый и сколько менее отяготительный выкуп этой земли и самой личности крестьянина от помещиков.

5. Прикрепление крестьян к земле, на которой они ныне находятся, посредством таких условий, которые были бы выгодны для той и другой стороны и согласны с местными обстоятельствами.

Частные положения могут быть следующие:

a) Количество и оценка уступаемой земли согласно с местными качествами этой земли и ее значением в сельском хозяйстве.

b)  Оценка личности крестьянина по их промыслам, состоянию и местным удобствам. В иных губерниях и даже имениях личность крестьянина значит весьма много, в других - очень мало.

c) Способ, каким образом этот выкуп может совершиться без излишнего обременения крестьян, ибо в противном случае предоставится явная невозможность к такому выкупу.

d) Обеспечение платежа этого выкупа деньгами или работою.

e) Отношение крестьян и помещиков в продолжение того времени, пока этот выкуп не совершится окончательно.

f)  Меры к изменению быта и положения дворовых людей.         

g)  Необходимые узаконения и меры к обеспечению сельского хозяйства в остающейся у помещиков земле посредством вольного труда и, наконец,

h) учреждение местных судебных расправ для разбирательства недоразумений и нарушений условий между крестьянами и помещиками во время переходного состояния, т. е. пока не совершится окончательное освобождение первых.

О положениях общих нечего и говорить. Их основательность и справедливость понятны и очевидны для каждого мыслящего человека. Как я уже сказал, одно только невежество и предрассудки могут их опровергать, да и то без всякого логического основания, потому что само правительство выразило в этом отношении свои виды и свою волю.

В отношении частных положений можно сказать следующее: надел земли крестьянам и оценка ее должны быть произведены для каждого имения особенно. В этом случае должны быть приняты в соображение местность, качество и количество земли каждого поместья. Необходимо также брать во внимание мнение самого помещика и его крестьян.

Личность крестьянина также должна подвергнуться строгой и справедливой оценке, смотря по промыслу и условиям местности, относительно промышленных и земледельческих занятий и по состоянию, в котором находятся крестьяне.

Выкуп совершиться может одновременным взносом всей суммы, следующей с каждого имения, если крестьяне имеют на то способы, или ежегодною уплатою процентов на капитал в виде оброка и определенного частью на погашение долга. Чем эта последняя будет значительнее, тем скорее окончится выкуп. Ежегодный платеж этих процентов, казенных повинностей и части капитала на погашение долга не должен превышать тех способов, которыми крестьянин может располагать независимо от необходимых расходов на свое содержание при обыкновенном, но не усиленном труде.

Весьма бы желательно было, чтобы во время переходного состояния отношения крестьян с помещиками были как менее сложны и чтобы скорее установились между ними отношения вольного труда и наемной заработной платы.

Весьма естественно, что представится надобность в каждом поместье сделать размежевание земли так, чтобы часть, остающаяся у помещика, не была чересполосною с крестьянами и чтобы обе эти части отмежеваны были отдельно.

Теперь приступаю к изложению моего мнения о возможности обеспечить владельцам населенных имений выкупной суммы за уступаемую крестьянам землю и за личность крестьянина, а также и о том, как скорее установить между ними простые отношения вольного труда и наемной заработной платы. Это, по моему мнению, вполне может достигнуться учреждением губернских банков, в ведение которых поступят все крестьяне помещичьих имений.

Вот мои соображения по этому случаю. Избираю для примера одну какую-нибудь губернию, положим, хотя Владимирскую. В ней земля не имеет той ценности, как в хлеборобных российских губерниях, но зато личность крестьянина по промыслам и местным обстоятельствам Должна цениться дороже.

Положим, что в каком-нибудь имении этой губернии каждая душа с наделом 2 ½ десятины земли, в том числе усадебной, лесных дач, покосов и  неудобной, оценится в 100  р. сер.: полагаю 50 р. за землю и 50 за личность крестьянина. Стало быть, в имении, где будет, 100 душ, выкуп их с наделом 250 десятин земли обойдется 10 тыс. руб. Губернский банк выделит помещику на эту сумму облигаций с обязательством платить ежегодно по 4% до окончательной уплаты этого долга.

Эта облигация не может поступить в обращение, а принадлежит как недвижимая собственность имению, так что передача ее другому лицу не иначе может совершиться, как посредством купчей крепости. Этим способом предотвратится увеличение денежного рынка в государстве и сохранятся на время необходимые для сельского хозяйства капиталы.

100 душ крестьян и 250 десятин земли, поступая в ведение банка, обеспечивают вполне эту сумму.

Губернский банк назначает от себя с достаточным жалованием особенных управляющих из дворян к имениям, поступающим в его ведение. Смотря по местным обстоятельствам, к 1500 или 2000 душ одного. Эти управляющие обязаны доставлять в положенные сроки бездоимочно ежегодный с крестьян сбор, наблюдать за их хозяйством, решать маловажные недоразумения в случае несостоятельности крестьянина, отдавать его в заработки к помещикам и получать с них условную цену для пополнения сбора.

Этот ежегодный сбор с крестьян определяется 4-мя процентами на выданную облигацию, 1 ½ процентами на уплату казенных повинностей, 4-мя процентами на погашение долга и ½% на расходы по управлению. Следовательно, всего 10 процентов с 100 р. сер. или 10 с души. Полагая же на каждое тягло 2 ½ души, выйдет, что оно [тягло.] должно платить ежегодно 25 руб., включая тут уже все повинности. Оброк вовсе не отяготительный.

Этим способом в течение 20 лет весь долг будет уплачен, и тогда крестьянин поступит в ведение государственных имуществ.

Уплата облигаций, или, лучше сказать, погашение всего долга по губернии, должна производиться ежегодно по жребию. Перед концом каждого года владельцы облигаций, желающие получить деньги, представляют о том сведения в банк. Если желающих получить окажется более, нежели банк может выплатить, то между ними решает жребий. Если их менее, то они все удовлетворяются и для остальных денег приступают тоже к жребию между остальными владельцами облигаций. Ежегодно банк представляет отчет о всех своих действиях и о том, сколько уплачено в этот год долга, сколько осталось, кому и за какие облигации сделана уплата.

Я полагаю, что эта мера вполне достигнет цели, разрешая вопрос выкупа и обеспечивая совершенно помещика в отношении платежа выкупной суммы. Вместе с тем она не обременяет ни государство долгом, ни денежного рынка излишеством бумажной монеты, временно сохраняя при имениях необходимые для сельского хозяйства капиталы. Она также может быть применена по всем местностям, не требуя ни наличных капиталов, ни особенных и спорных распоряжений.

Для первого года, может быть, потребуется в каждой губернии до 100 т[ыс]. серебром, чтобы пустить в ход это учреждение прежде, нежели наступят сроки ежегодного сбора с крестьян. Но эта сумма незначительна и легко может найтись в каждой губернии, то нет сомнения, что многие зажиточные помещики охотно согласятся дать ее на время губернскому банку за 4%. В конце же первого года она уже будет уплачена.

Одна из главных выгод этой меры состоит в том, что отношения между крестьянами и помещиками делаются сейчас же весьма простыми и основанными на вольном труде и заработной плате. Переходное положение, весьма затруднительное для тех и других, прекращается в самом начале. Остающаяся у помещиков земля обрабатывается, а заведения поддерживаются процентами на получаемый ими выкупной капитал. Если в этом случае и будет некоторая потеря владельцев, то она не будет значительна и вполне вознаградится более рациональным сельским хозяйством.

Сверх того, при вольном труде и более хозяйственных распоряжениях земледелие и вообще вся сельская экономика  сделают  необходимо   быстрые успехи.

Эти мысли и соображения были набросаны мною вследствие часто слышимых сомнений насчет обеспечения платежа выкупной суммы и затруднительности помещиков ведаться с крестьянами во время переходного состояния. Представляя их для соображений при предстоящих суждениях об этом вопросе в губернских комитетах, я очень буду рад, если в них найдется что-нибудь дельное и удобное для применения при составлении проектов, дол­женствующих, поступить на рассмотрение правительства.

Вот расчет мой.

С наделом 2 ½ десятины на душу за десятину - 20 р.  сер., за личность - 50 р. сер., всего - 100 р. сер.

Полагая тягло в 2 ½ души, придется на тягло земли 6 ¼ десятины, а выкупная сумма 250 р. сер.:

По 4 процента в год - 10

Казенных повинностей - 3-75

На управление - 1-25

На погашение долга - 7-50

В запас капитала - 2-50

Всего в год - 25 р. сер.

В имениях, заложенных в Опекунском совете, при уплате облигаций губернских банков следующая в совет сумма вычитается и отсылается прямо туда. Оставшиеся деньги выдаются владельцу облигации.

Крестьяне каждого имения имеют право выплачивать единовременно весь свой долг в губернский банк, но не поодиночке, а всем обществом или взносом всей суммы.

Запасный капитал в последний для выкупа год приобщается к частям в выкупной сумме, и, следовательно, выкуп может совершиться ранее 20 лет. Сверх того, можно найти, и нет сомнения, что найдутся, и другие источники к увеличению выкупной суммы.

Например: частные пожертвования, остатки от казенных повинностей, от суммы, назначаемой на управление от перехода крестьян в другие сословия с определением комитетами платежей за таковой переход, наконец, от некоторых пособий правительства от продажи облигации губернских банков, причем надобно испросить у правительства, чтобы пошлины при совершении купчих крепостей оставались в губернском банке для увеличения выкупных сумм. При всех источниках и условиях весьма легко может быть, что в некоторых губерниях погашение всей выкупной суммы совершится не более как в 15 лет.

Запасной капитал образуется для того, чтобы в некоторых несчастных случаях, например, когда произойдут в имениях пожары, когда случится особый неурожай или при других каких-либо общих бездействиях, иметь всегда под руками средств к скорой и правильной помощи. Об кем надобно составить основательные положения.

Н.В. Басаргин. Некоторые мысли и соображения по поводу вопроса об изменении крепостного быта. Март 1858 г. Государственный архив Российской Федерации. Ф. 279. Д. 183. Л. 1–10.

Беловой автограф. Печатается впервые. В деле имеются разрозненные и незавершенные наброски под названием: «Некоторые суждения и мысли об изменении крепостного состояния», «Акционерное общество для получения и владения населенными земельными собственностями», а также «Правила, на коих общество владеет населенными имениями». Два первых из названных набросков не поддаются упорядочению и систематизации, а потому не могут быть опубликованы. Исключение составляют «Правила», представляющие определенный интерес при выяснении взглядов Басаргина на решение крестьянского вопроса. Вот их текст -

«1) Земля и все находящиеся на ней угодья, равно как усадьба и все другие постройки и заведения, составляют неотъемлемую собственность общества.

2) Крестьяне, находящиеся на этой земле, первые 10 лет от получения имения обществом управляются на основании прежних помещичьих на них прав.

3) Каждый из них имеет право выкупиться, внеся за себя или за семейство с землею или без земли определенную сумму.

4) По окончании 10 лет крестьяне делаются свободными и получают известную на семейство препорцию земли и угодий.

5) Если крестьяне остаются на месте с наделом земли, то сохраняют к обществу некоторые определенные обязанности относительно сельского хозяйства.

6)  Эти обязательства могут быть различны <нрзб.> по свойству и положению имений - или в известном числе рабочих дней в году, или в занятиях по разного  рода  заведениям.

7) Все эти обязанности могут быть приведены в виде заработной платы, и, следовательно, каждый может освободиться от них ежегодным взносом денег.

8) Если же крестьянин по прошествии десяти лет или по взносе определенной суммы отходит из имения без надела земли, то все его обязательства к обществу прекращаются, и он, приписываясь к какому-либо сословию, делается совершенно свободным» (л. 16).

Приведенный текст дает представление о том, как Н.В. Басаргин представлял себе взаимоотношения между членами сельской поземельной общины («обществом») и помещиком после отмены крепостного права. Сохранение на 10 лет временнообязанного состояния говорит об умеренности его позиции в этом вопросе, хотя он и был сторонником освобождения крестьян с землей за выкуп.

«Некоторые мысли и соображения» были написаны вскоре после 16 февр. 1858 г., когда Секретный комитет переименовали в Главный комитет по крестьянскому делу. Басаргин оказался в русле широко распространенного среди поместного дворянства настроения и выразил свое отношение к предстоящей реформе крестьянского быта в специальной записке (Баграмян Н.С. Помещичьи проекты освобождения крестьян // Революционная ситуа­ция в России в 1859-1861 гг. М., 1962. С. 18-21).


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Басаргин Николай Васильевич.