© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «В добровольном изгнании». » Волконская Мария Николаевна.


Волконская Мария Николаевна.

Posts 11 to 20 of 51

11

П.Е. Щёголев

«Мария Волконская»

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTI3LnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvNlQxRzNjNjFVRnBJUy00ZVYxOEliYkk1Wl9Va0RPSGc2UXI2cVEvdVNrQ3E0YnBKNjAuanBnP3NpemU9MTU0OHgyMDY0JnF1YWxpdHk9OTUmc2lnbj01MTRkY2JiMjVlNzJhN2E0MWI1NWE2ZDJhNWM0NGVmNyZ0eXBlPWFsYnVt[/img2]

З.А. Волконская. Портрет княгини Марии Николаевны Волконской, рожд. Раевской. 1825. Бумага, итальянский карандаш. 7,5 х 8 см. На обороте рукой М.С. Волконского, чернилами: «Portrait de ma Mere fait par la Tante Zeneide Wolkonsky in 1825 M.W.» («Портрет моей матери, сделанный тёткой Зинаидой Волконской в 1825 году. М.В.»). Всероссийский музей А.С. Пушкина. С.-Петербург.

1

Марья Николаевна Болконская вышла из замечательной семьи Раевских. Отец ее - известный генерал двенадцатого года, Николай Николаевич Раевский; это он в битве под Дашковой в 1812 году, желая остановить отсту­пление русского отряда, вывел впе­ред своих двух малолетних сыновей. В десятых и двадцатых годах Раевский пользовался необыкновен­ной популярностью. У всех на устах были стихи Жуковского в «Певце во стане русских воинов»:

Раевский, слава наших дней,
Хвала перед рядами,
Он первый - грудь против мечен
С отважными сынами.

Его характеристику тот же Жуковский дает в сле­дующих стихах «Бородинской годовщины»:

Неподкупный, неизменный,
Хладный вождь в грозе военной,
Жаркий сам подчас боец,
В дни спокойные Мудрец...

Раевский перешел в потомство с обычными эпите­тами военного героя: храбрый, энергичный, твердой воли, стойкий, благородный, великодушный. Пушкин оставил его характеристику, не как героя, а как чело­века: «Я не видел в нем героя, славу русского войска, я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою, снисходительного, попечительного друга, всегда милого и ласкового хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 12-го года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его достойные ка­чества».

В своей семье Раевский пользовался безза­ветной любовью и преклонением жены и детей и бесконечным авторитетом. За эпитетами героя - сильная воля и решимость - скрывался крутой нрав, упорство, граничившее с упрямством, и некоторый семейный деспотизм. С этой стороны Раевского ярко характеризует эпизод, рассказанный Волконской в «Записках».

Первого ребенка ей пришлось родить в семье отца, в деревне, без повивальной бабки. «Отец настаивал, чтобы я сидела в кресле; мать, как более опытная в этих делах, приказывала, чтобы я легла в постель во избежание простуды, и вот они спорят, а я мучусь, наконец, воля мужчины, как всегда, взяла верх; меня посадили в большое кресло, где я перенесла жестокие муки без всякой медицинской помощи».

Нам необходимо было сказать эти несколько слов о Раевском, чтобы понять, что значило спорить с ним, и оценить значение борьбы, которую вынесла Марья Николаевна перед отправлением в Сибирь. Раевские - отец и дочь - оправдывают Шопенга­уэровскую теорию наследственности: отец передал дочери сильную волю. Мать Марьи Николаевны - Софья Алексеевна, урожденная Константинова, прихо­дилась внучкой Ломоносову. О ней мы ничего не знаем, очевидно по той причине, что она не играла в семье первой роли, совсем скрытая личностью мужа.

Марья Николаевна родилась в 1805 году. У нас нет сведений об ее детстве. Впоследствии, во мраке ссылки, детство рисовалось ей полным безмятежного счастья. Семья Раевского была одною из просвещен­нейших русских семей своего времени. Все дети - два брата и четыре сестры - получили тщательное воспитание и образование. Старший брат, Александр Николаевич - прототип пушкинского «Демона».

Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимой клеветою
Он Провиденье искушал;
Он звал прекрасное мечтою,
Он вдохновенье презирал...

Младший сын Раевского, Николай Николаевич, любил изящную литературу, и был ее большим це­нителем. Пушкин с интересом прислушивался к его мнениям. Ему он посвятил «Кавказского Пленника» и хотел посвятить «Бахчисарайский Фонтан». «Едва ли не через H.Н. Раевского и сестер Пушкин впер­вые познакомился с Байроном. Есть положительные свидетельства, что под их руководством Пушкин на­чал учиться английскому языку, а в августе 1820 года, когда он плыл с Раевским на корабле «из Азии в Европу», уже была написана, под живым впечатле­нием только что прочитанного « Чайльд-Гарольда», Элегия: Погасло дневное светило... - первое стихотворение в той полосе творчества, когда он платил дань байронизму».

Еще из поры детства Марья Николаевна вынесла любовь и интерес к лите­ратуре, которые остались в ней на всю жизнь. Сын ее вспоминает, что в Сибири она интересовалась больше всего историческими науками и литературой, и в ее руках никогда не бывало пустой книги. При­надлежа к семье, стоявшей на уровне современной интеллигенции, находившейся в отношениях - род­ственных, близких и дружеских - с представителями прогрессивного течения русской жизни, Марья Нико­лаевна имела возможность видеть и слышать самых интересных и самых умных людей, каких только могла выставить тогдашняя Россия. А она сама отли­чалась необычайной привлекательностью.

Декабрист А.Е. Розен набросал ее портрет в следующих стро­ках: «М.Н. Волконская, молодая, стройная, более высокого, чем среднего роста, брюнетка с горящими глазами, с гордою, но плавною походкой, получила у нас прозванье: «la fille du Gange», девы Ганга; она никогда не выказывала грусти, была любезна с товарищами мужа, но горда и взыскательна с комен­дантом и начальником острога». В этом портрете тонко подмечена связь физического лица с духовным. «Горящие глаза» - неукротимая энергия и жажда жизни; гордость и взыскательность с каторжным начальством можно оценить, лишь вспомнив, что фактически Марья Николаевна была в прямой и полной от него зависимости.

Характерно название «Дочь Ганга»; известная Зинаида Александровна Волконская, в доме которой провожали в Сибирь Марью Николаевну, в лирическом отрывке тоже назы­вает ее дочерью Ганга: «О, toi qui te vins te reposer dans ma deméure! Toi que je n’ai connue que pendant trois jours et que j’ai nommée mon amie! La reflet de ton image est resté dans mon âme. Mes yeux te voient encore: ta haute taille se déploie devant moi comme une grande pensée et tes mouvements gracieux me semblent former la mélodie que les anciens prê­ taient aux étoiles du ciel. Tu as les yeux, la chevelure et le teinte d'une fille du Gange, et la vie, comme la sienne, porte le sceau du devoir et du sacrifice»...

«У тебя глаза, волосы и цвет лица - девушки Ганга, и твоя жизнь, подобно жизни этой девушки, носит печать долга и жертвы». Зинаида Волконская углубила внешнее сходство наружности во внутреннее соответ­ствие.

К сожалению, мы можем восстановить историю юности Марьи Николаевны в самых общих очерта­ниях. Подробностей мы не знаем.

12

2

На заре юности Марья Николаевна Раевская встре­тила Пушкина. Это было в 1820 году. Приехав в Екатеринослав, - писал 24-го сентября 1820 года Пушкин брату, - я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской корчме, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада. Сын его (ты знаешь тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные), сын его предложил мне путешествие по кавказским водам».

Так вошел Пушкин в семью Раевских; ко всем членам этой семьи он, по выражению Волкон­ской, питал чувство глубокой преданности. С Кавказа Раевские и Пушкин отправились в Крым. В Юрзуфе их ждали остальные члены семьи. «В Юрзуфе, - пи­шет Пушкин, - прожил я три недели. Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского...

Старший сын его будет более, нежели известен. Все его дочери - пре­лесть; старшая - женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь, которую я так люблю и которой никогда не насла­ждался; счастливое полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющие воображение горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского».

Творчество этого периода жизни Пушкина свиде­тельствует о его увлечении, нежном и страстном, но безответном, безнадежном. Биографы и издатели сочинений Пушкина давно уже склонны относить это увлечение к одной из дочерей Раевского. Но теперь с полной достоверностью мы можем говорить, что предметом любви Пушкина, любви «отверженной и вечной», была, именно, Мария Николаевна.

В 1828 году, когда Мария Николаевна проживала в Чите у острога, где сидел ее муж, бывший князь Волконский, Пушкин написал «Полтаву» и посвятил поэму Марии Николаевне. «Посвящение» трогательно:

Тебе... Но голос Музы темной
Коснется ль слуха твоего?
Поймешь ли ты душою скромной
Стремленье сердца моего?
Иль посвящение поэта,
Как утаенная любовь,
Перед тобою без привета
Пройдет непризнанное вновь?..
Но если ты узнала звуки
Души приверженной тебе,
О, думай, что во дни разлуки
В моей изменчивой судьбе
Твоя печальная пустыня,
Твой образ, звук твоих речей -
Одно сокровище, святыня
Для сумрачной души моей...

До самого последнего времени было неизвестно, к кому относится это «Посвящение», и только обра­щение к черновой рукописи и открытие здесь ва­рианта «Сибири хладная пустыня» (вместо имеюще­гося в печати «Твоя Печальная пустыня») дало определенный ответ на вопрос.

Чувство Пушкина имело значительное влияние. Об этом можно судить уже по внешним признакам: по хронологическим рамкам для этого чувства (1820 - 1823 - 1828) и по обилию художественных произве­дений, им вызванных или хранящих его отражение.

Ведь, помимо небольших лирических произведений и незаконченных набросков, две поэмы: «Кавказский Пленник», писавшийся в то время, когда Пушкин был поглощен этим чувством, и «Бахчисарайский Фонтан» в их психологической части основаны исключительно именно на этом любовном опыте; «Цыганы» и «Онегин» заключают не мало отголосков и отражений этой сердечной истории.

Дух и творчество Пушкина питались этим чув­ством несколько лет. Остается открытым вопрос, был ли вхож Пушкин в семью Раевских еще в Петер­бурге и не познакомился ли он с Марией Раевской еще до своей высылки. Когда генерал H.Н. Раевский подобрал Пушкина больного, в Екатеринославе, с ним из 4 его дочерей в это время ехали Мария и София, а Екатерина и Елена оставались еще в Петербурге с матерью и выехали позже, прямо в Крым. Чувство Пушкина могло зародиться еще на Кавказе во время совместного путешествия, облегчающего возможность сближения. Вся семья Раевских соединилась в Гур­зуфе в двадцатых числах августа 1820 года. Здесь Пушкин провел «щастливейшие минуты своей жизни».

Его пребывание в Гурзуфе продолжалось «три недели» и здесь расцвело и захватило его душу чувство к М.Н. Раевской, тщательно укрываемое. Мы знаем, что с отъездом Пушкина из Крыма не прекратились его встречи с семьей Раевского, и, следовательно. Марию Николаевну Пушкин мог встречать и во время своих частых посещений Каменки, Киева, Одессы, и во время наездов Раевских в Кишинев к Екатерине Николаевне, жившей тут со своим мужем Орловым.

Но чувство Пушкина не встретило ответа в душе Марии Николаевны, и любовь поэта осталась нераз­деленной. Рассказ кн. Волконской в «Записках» о встречах с Пушкиным хранит отголосок действительно бывших отношений, и надо думать, что для Марии Раевской, не выделявшей привязанности к ней Пуш­кина из среды его рядовых, известных, конечно, ей увлечений, остались скрытыми и глубина чувства поэта, и его возвышенность. А поэт, который даже в своих черновых тетрадях был крайне робок и за­стенчив и не осмеливался написать ее имя, и в жизни непривычно стеснялся, и по всей вероятности, таился и не выказывал своих чувств.

В 1828 году, вспоми­ная в Посвящении к «Полтаве» прошлое, поэт приз­навался, что его «утаенная любовь не была признана и прошла без привета». Этих слов слишком недоста­точно, чтобы определить конкретную действительность, о которой они говорят. В августе 1823 года (в начале одесского периода своей жизни) в письме к брату Пушкин поминал об этой любви, как о прошлом, но это было прошлое свежее и недавнее, а воспомина­ния были остры и болезненны. В это время он только что закончил или заканчивал свою поэму о Фонтане, и ее окончание в душевной жизни поэта вело за собой и некоторое освобождение из-под тягостной власти неразделенного чувства.

Надо думать, что к этому времени он окончательно убедился, что взаим­ность чувства в этой его любовной истории не станет его уделом. Зная страстность природы Пушкина, можно догадываться, что ему не легко далось такое убеждение. Тайная грусть слышна в часто звучащих теперь и иногда насмешливых припевах его поэзии - обращениях к самому себе: полно воспевать надмен­ных, не стоящих этого; довольно платить дань без­умствам и т. д. А уже в октябре, заканчивая (22 ок­тября) 1-ую главу «Онегина», поэт писал:

Любви безумную тревогу
Я безотрадно испытал.
Блажен, кто с нею сочетал
Горячку рифм: он тем удвоил
Поэзии священный бред,
Петрарке шествуя во-след,
А муки сердца успокоил,
Поймал и славу между тем;
Но я, любя, был глуп и нем.
Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум;
Пишу, и сердце не тоскует;
Перо, забывшись, не рисует
Близь неоконченных стихов
Ни женских ножек, ни голов;
Погасший пепел уж не вспыхнет,
Я все грущу, но слез уж нет
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет...

Но своей высоты примирительное настроение поэта достигает в к Цыганах». Любовь поэта была не признана, отвергнута. Почему случилось так, где за­коны этого своеволия чувства? Ответ на этот вопрос дан в «Цыганах». Освобожденная от уз закона стихий­ность чувства признана в речах старого цыгана.

Кто сердцу юной девы скажет:
Люби одно, не изменись!..
..................................
Вольнее птицы младость.
Кто в силах удержать любовь?

Пред стихийностью чувства, которое не могло отве­чать ему, должен был преклониться и поэт. Но со­знание необходимости погасить свое чувство, сознание, вызванное горькой уверенностью в безнадежности его, не связывалось у Пушкина с потемнением любимого образа. И в июне 1824 года, когда Пушкину пришлось коснуться своего чувства в письме к Бестужеву «мне­нием этой женщины он дорожил более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики».

Но неразделенная любовь бывает подобна степным цветам и долго хранит аромат чувства. Сладкая му­чительность замирает и сменяется тихими и светлыми воспоминаниями: идеализация образа становится устой­чивой, а невозмущенная реализмом чистота общения содействует возникновению мистического отношения к прошлому.

Исключительные обстоятельства - вели­кие духовные страдания и героическое решение итти в Сибирь за любимым человеком - с новой силой привлекли внимание поэта к этой, женщине, едва ли не самой замечательной из всех, что появились в Рос­сии в ту пору, и образ ее не только не потускнел, но и заблистал с новой силой и в новом блеске...

Встреча в 1820 году с Пушкиным - красивое вве­дение в сложную и глубокую жизнь, какая выпала на долю М.Н. Раевской.

Нам известно еще одно увлечение, которое не нашло отклика в сердце Марии Николаевны.

Когда Раевские в конце 2-го и начале 3-го десяти­летия XIX века жили в Киеве, предводителем дворян­ства в Киевской губернии был граф Густав Олизар, и в это время он завязал с Раевскими знакомство, продолжавшееся очень долго. О близости знакомства свидетельствует, например, и тот факт, что когда Раевские в 1821 году отправились в гости в Кишинев к Орловым, с ними был и Олизар. В начале знаком­ства Олизара с Раевскими Мария Николаевна предста­влялась ему «мало интересным смуглым подростком».

На его глазах Мария Раевская из ребенка с нераз­витыми формами превратилась в «стройную красавицу, смуглый цвет лица которой находил оправдание в черных кудрях густых волос и пронизывающих, пол­ных огня очах». Олизар увлекся Марией Раевской и был сильно и долго в нее влюблен. Но любовь осталась «отверженной». В 1823 году он сделал ей предложение и получил отказ. В письме отца М. Н., приведенном в «Воспоминаниях» Олизара, мотивом отказа было выставлено различие религии и народности.

Олизар был убит отказом; он уединился с своей сердечной грустью в купленное им в Крыму поместье, которое он окрестил греческим именем «Карди Ятрикон» (лекарство сердца). Здесь он тосковал и писал сонеты о своей безнадежной любви. О его безнадежной и отвергнутой любви упоминает Мицкевич в одном из своих крымских стихотворений. Он сохранил светлую память о Марии Раевской.

«Нельзя не сознаться, пишет он в записках, что если во мне пробудились высшие, благородные, оживленные сердечным чувством стремления, то ими во многом я был обязан любви, внушенной мне Марией Раевской. Она была для меня той Беатриче, которой было посвящено поэтическое настроение, и, благодаря Марии и моему к ней вле­чению, я приобрел участие к себе первого русского поэта и приязнь нашего знаменитого Адама».

По всей вероятности, через Раевских Олизар вошел в знаком­ство с Пушкиным; об его участливом отношении к своей сердечной истории он вспоминал, когда писал свои «Воспоминания». В одной из черновых тетрадей сохранился исчерканный набросок послания Пушкина к нему. Пушкин касается в нем и горького сердцу Олизара отказа, полученного им от Раевских, и дает нечто в роде его истолкования. «Русская дева», по словам Пушкина,

Привлекши сердце поляка,
Не примет гордою душою
Любовь народного врага.

В конце 1824 года в круг жизни Марии Николаевны вошел князь Сергей Григорьевич Волконский, генерал-майор и бригадный командир, по летам годившийся в отцы Раевской. 18 октября 1824 года С.Г. Волкон­ский писал Пушкину: «Имев опыты вашей ко мне дружбы и уверен будучи, что всякое доброе о мне известие будет вам приятным, уведомляю вас о по­молвке моей с Марией Николаевной Раевской. Не буду вам говорить о моем счастии».

Волконский был давно влюблен в нее, но только в конце 1824 года он ре­шился через Михаила Федоровича Орлова просить ее руки. В это время Волконский был одним из энер­гичнейших и искреннейших членов тайного общества; политические убеждения и долг перед обществом были для него на первом плане. Поручая Орлову ходатайствовать за себя, он положительно высказал, что если известное Орлову участие в тайном обществе будет помехой в получении руки М.Н. Раевской, то он предпочтет отказаться от личного счастья, нежели изменить политическим убеждениям и долгу.

Волкон­ский уехал на Кавказ и здесь ждал ответа от Орлова, рассчитывая в случае неудачи поступить в кавказскую армию и искать отвлечения в боевой жизни. Орлов известил его, что он может сделать формальное пред­ложение. Предложение было принято по настоянию отца Марьи Николаевны Раевской; она выходила замуж не по своей воле, не по личной страсти.

В «Записках» Волконская по понятным причинам не говорит об этом; в «Записках», написанных в пятидесятых годах, оста­лись лишь слабые отзвуки: «я вышла замуж в 1825 году за князя С.Г. Волконского, достойнейшего и благородней­шего из людей; мои родители думали, что обеспечили мне блестящую, по мнению света, будущность. Мне было грустно с ними расставаться: словно сквозь подвенеч­ный вуаль, мне смутно виднелась ожидавшая нас судьба».

Можно думать, что между Марьей Николаевной и Волконским не было духовной близости: она не имела понятия о существовании тайного общества, а он был весь поглощен заговорщической деятельностью до того, что во время свадьбы принимал участие в сове­щании русских и польских депутатов от тайных органи­заций. Не могли сблизиться они и в первый год брачной жизни.

В этот год М. Н. провела со своим мужем всего три месяца. После свадьбы она заболела и пере­ехала в Одессу. К концу осени С.Г. Волконский при­ ехал за женой в Одессу и отвез в Умань, где стояла его дивизия. Но и в Умани жена редко видела мужа: подходили последние дни общества, уже окруженного атмосферой подозрения, и Волконский проводил время в разъездах из Умани в Тульчин и обратно.

Краткими и сжатыми штрихами описывает Волкон­ская последний месяц первого года своей брачной жизни. «В конце декабря Волконский вернулся среди ночи и тотчас же разбудил меня: «вставай скорей»; я вскочила, дрожа от страха. Я была в последнем пе­риоде беременности, и это внезапное возвращение среди ночи напугало меня. Он растопил камин и стал жечь какие-то бумага. Я ему помогала, как умела, спраши­вая, что все это значит. - «Пестель арестован». - «По­чему?» - Нет ответа.

Вся эта таинственность меня беспокоила. Я видела, что он был печален, чем-то сильно озабочен. Наконец, он мне объявил, что обе­щал моему отцу отвести меня к нему в деревню на время родов, - и вот мы отправились в имение отца, где он меня сдал на попечение моей матери и неме­дленно уехал; тотчас по возвращении он был арестован и отправлен в Петербург. Так прошел первый год нашего супружества; он еще не кончился, а Сергей уже сидел в Алексеевском равелине Петропавловской крепости».

13

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW40LTEyLnVzZXJhcGkuY29tL1JkQnVjekl6ODhJOExNMXJhRkVFWjg1VjAtOWhRcmZfOEVDNU93L24zVEFVdE1vejhVLmpwZw[/img2]

Дача Волконских «Камчатник» в окрестностях Усть-Куды. Акварель неизвестного художника. 1840-е. ИРЛИ РАН.

14

3

Грозно отразился на семье Раевских конец 1825 го­да. Были взяты под арест и привлечены к следствию по делу декабристов, кроме князя Волконского, еще братья Раевские, Александр и Николай, М.Ф. Орлов, муж Екатерины Николаевны Раевской, В.Л. Давыдов, брат по матери H.Н. Раевского старшего.

Только братья Раевские ушли от суда и наказания, их ре­шительная непричастность была скоро выяснена, и в средине января они были уже свободны; им был вру­чен «очистительный» аттестат об их невинности, дана Высочайшая аудиенция, а в газетах был распубликован всемилостивейший рескрипт на имя их отца. Но дела М.Ф. Орлова в следственной комиссии складывались неважно и уж совсем отчаянны были дела князя Вол­конского.

Александр Раевский, который после освобождения остался в Петербурге, письмом от 21 января 1826 года просил отца приехать в Петербург и лично хлопотать за своих зятьев. «Что до Волконского, - писал А. Н., - то его дело гораздо хуже. Его Величество сказал мне, что он даже не достоин того участия, которое ты, вероятно, оказываешь ему, и велел мне предупредить тебя об этом...

Ты можешь своими просьбами много облегчить участь Волконского, а, следовательно, и Маши». Старик Раевский явился в Петербург, но для Волконского ничего сделать не мог. «Волконскому, - писал он дочери Екатерине в Москву сейчас по приезде, в конце января, - будет весьма худо, он делает глупости, запирается, когда все известно. Что будет с Машенькой, неизвестно. Он срамится».

В феврале Раевский был уже на обратном пути в свою Болтышку, но он остановился еще у Екатерины Орловой. В Петербурге остался следить за делом Александр Раевский. 18-го февраля он писал сестре Екатерине: «Что ка­сается Волконского, то нет такого ужаса, в котором он не был бы замешан; к тому же он держит себя дурно - то высокомерно, то униженнее, чем следует. Его все презирают, каждую минуту в нем открывают ложь и глупости, в которых он принужден сознавать­ся. Бедная Маша!»

М.Ф. Орлов 1-го апреля писал жене: «Нынче день рождения бедной Маши. Что я могу прибавить к этому, кроме того, что в страхе за нее я повторяю эту короткую молитву: Умилосердись, Господи, над участью Машеньки! Один Бог может дать ей довольно душевной силы, чтобы стать выше своей участи».

Но что делалось с бедной Машей в это время - в начале тяжелого 1826-го года? В этот год разыгра­лась трагедия жизни М.Н. Волконской. На основании всего того, что мы знаем о ее жизни до 1826 года, мы рисуем ее увлекательной женщиной, богато ода­ренной, с огромной жаждой жизни, но все же пассив­ной. Она не самостоятельна ни в семье отца, ни в своей. Внутренние сокровенные силы ее души не рас­крывались; активность ее «я», сущность ее души еще не проявлялась. Теперь пришло время.

Роды были тяжелые; за ними началось воспаление мозга, которое приковало ее к постели на два месяца. В моменты сознания она спрашивала о муже; ей отве­чали, что он в Молдавии, по секретному служебному поручению. Она верила словам, но не долго; ночная сцена перед арестом не могла не придти в голову.

Наконец, она потребовала, чтобы ей сказали всю правду. Получила в ответ, что Сергей арестован и находится в Петербурге. Как раз в это время в С.-Пе­тербурге был и отец ее, а дома в деревне оставалась одна мать. Лишь только услышала Волконская «прав­ду», сейчас же заявила матери, что она едет в Петер­бург. Проснулась энергия, решительность стала непре­клонной. Что же ей было делать? Кто мог помочь ей, подсказать ей как поступить? Член дружной и тесной семьи, она оказалась совершенно одинокой. Родные - и братья, и отец - предугадывали, что предстоит С.Г. Волконскому, и повинуясь чувству семейного эго­изма, хотели бы заставить М.Н Волконскую совсем забыть о муже.

Весной, в апреле месяце, в распутицу Волконская отправилась в Петербург; по дороге завезла ребенка к тетке отца, графине Браницкой; ехала день и ночь, очень больная и слабая приехала в столицу, прямо к матери Волконского, княгине Александре Николаевне, обер-гофмейстерине высочайшего двора. Вслед за Ма­рией Николаевной приехала и ее мать. 6-го апреля А.Н. Раевский сообщал Е.Н. Орловой: «Мама при­ехала сегодня утром, Маша здесь со вчерашнего вечера. Ее здоровье лучше, чем я смел надеяться, но она страшно исхудала, и ее нервы сильно расстроены. Бедная, она все еще надеется. Я буду отнимать у нее надежды только с величайшей постепенностью: в ее положении необходима крайняя осторожность».

Старик Раевский, возвратившийся в Болтышку и не нашед­ший здесь дочери, писал ей 14 апреля: «Неизвестность, в которой о тебе, милый друг мой Машенька, я нахо­жусь, мне весьма тягостна. Я знал все, что ожидает тебя в Петербурге. Трудно, и при крепком здоровье, переносить таковые огорчения. Отдай себя на волю Божию! Он один может устроить судьбу твою. Не забывай, мой друг, в твоем огорчении милого сына твоего, не забывай отца и мать, братьев, сестер, кои все тебя так любят. Повинуйся судьбе; советов и уте­шений я никаких более тебе сообщить не могу»...

15

4

Князь Сергей Волконский в это время сидел в тесном полутемном и сыром каземате крепости, про­ходил через нравственные пытки допросов и был в полной неизвестности о жене и ребенке, о матери, братьях и сестре. Наконец, он получил способ всту­пить в сношения с волей. За деньги ему удалось прислать своей горячо любимой сестре Софье Гри­горьевне маленькую записочку в полтора квадратных вершка, на которой уписалось не более, не менее  - около 11 /2 печатных страницы. С чувством робости и неуверенности сообщает он сестре:

«Уже некоторые из жен просили и получили разрешение следовать за своими мужьями к месту их назначения, о котором они будут предуведомлены. Выпадет ли мне это счастье, и неужели моя обожаемая жена откажет мне в этом утешении? Я не со­мневаюсь в том, что она с своим добрым сердцем всем мне пожертвует, но я опасаюсь посторонних влияний, и ее отдалили от всех вас, чтобы сильнее на нее действовать.

Если жена приедет ко мне на свидание, то я бы желал, чтобы она приехала без своего брата, иначе ее тотчас же уведут от меня. Врач был бы при этом нужнее. Получу ли я от своей жены утешение, в котором другие уже уверены? Я понимаю, какой долг лежит на ней по отношению к сыну, и, конечно, я не ре­шился бы разлучить ее навсегда с этим несчастным ребенком».

Какое нравственное утомление чуется за этими строчками, нанизанными, как бисер, на ма­леньком листочке! Мы знаем, что духовной, интимной близости не было ни между женихом и невестой, ни между мужем и женой. Вспомним ту тревожную ночь, когда Волконский жег свои бумаги. «Пестель аресто­ван», - вырвалось у него. «За что?» - спросила жена. Ответа нет. Она была ему так далека, так чужда ему, что он не поделился с ней своими опасениями, переживаниями. Грустно звучит объяснение, которое дает М.Н. Волконская его скрытности. «Он был старше меня лет на двадцать и потому не мог мне довериться в таком важном деле». Но справедливо ли это?

Уединение, вольное или невольное, заставляет че­ловека заглянуть в себя, в свою душу. И Волконский много пережил и много передумал в крепости. Не читаете ли в мелких строках его письма, что он понял все горе духовного отчуждения? Он как будто сознает, что у него нет права желать подвига от жены, а он так хочет этого подвига, он уже не может обойтись без нравственной поддержки близкого человека, и боится громко, открыто заявить о своем желании.

Мы читаем только вопросы: выпадет ли мне это счастье? получу ли я от своей жены утешение? А она? что она переживала в это время? В Пе­тербурге она, конечно, узнала подробности события, цели и задачи тайного общества. Она узнала, нако­нец, что поглощало весь досуг и все внимание мужа. Мы не знаем ее взглядов на тайные общества, но нет сомнения, что и среда, ее окружавшая, и даже семья привили ей в общем оппозиционное настроение. Ка­тастрофа могла только повысить его и сделать органическим. Но ее поразил идеализм движения; в своих «Записках» она не раз подчеркивает, что участники его не преследовали личных выгод; наоборот, они шли к верной гибели.

«Действительно, - пишет Вол­конская, - если даже смотреть на убеждения декабри­стов, как на безумие и политический бред, все же справедливость требует признать, что тот, кто жерт­вует жизнью за свои убеждения, не может не заслу­живать уважения соотечественников. Кто кладет го­лову свою на плаху за свои «убеждения», тот истинно любит отечество».

Быть может, эта особенность дви­жения - полнейшее бескорыстие - повлияла и на ее окончательное решение. Как она теперь стала смо­треть на мужа? Видела ли она в нем лишь несчаст­ного, страдающего человека, или героя, окруженного ореолом, сознающего свое право требовать жертв от других? Но М.Н. Волконская принадлежит к тем лицам, которые признают, что право на их душу принадлежит только им и никому больше. Поэтому и за мужем своим она не могла признать этого права. Эту особенность ее решения необходимо отметить.

М.Н. Волконская просила свидания с мужем. «Государь, который пользовался всяким случаем, чтобы проявить свое великодушие (в делах незначительных), и которому было известно слабое состояние моего здоровья, приказал, чтобы меня сопровождал врач, боясь для меня всякого сильного вол­нения».

Марья Николаевна Раевская приехала в кре­пость с графом Алексеем Орловым. Пошли к комен­данту; привели под стражей Волконского. Свидание при посторонних. «Мы ободряли друг друга, но де­лали это без всякого убеждения. Я не решилась его расспрашивать; все взоры были обращены на нас; мы обменялись платками. Вернувшись домой, я по­спешила посмотреть, что там было, но нашла лишь несколько слов утешения, которые были написаны на одном углу платка и которые я с трудом могла разобрать».

В том психологическом процессе, который закон­чился отъездом в Сибирь, свидание, кажется, един­ственное, сыграло большую роль. В этих тюремных свиданиях, мимолетных и поневоле (при посторон­них) холодных, особая острота переживаний. Исче­зают перегородки, и близкий, остающийся на воле, как-то особенно чутко и остро-любовно старается пережить то, что происходит в душе находящегося за решетками. Мысли приковываются к тесной тю­ремной камере, к одному лицу. Когда видятся между собой люди, доселе не близкие, то нередко между мужчиной и женщиной возникает процесс интимного сближения, даже влюбленности, надломленной и больной...

Волконская переживала аналогичный процесс. В это время она понимала участие к себе, лишь поскольку оно касалось ее мужа. Императрица пожелала видеть Волконскую. В «Записках» сохра­нились следующие красноречивые по своей лаконич­ности строки: «я думала, что императрица хочет со мной говорить о моем муже, так как в подобных тяжелых обстоятельствах я понимала участие к себе, лишь в том случае, если оно имело отношение к моему мужу. Ничего подобного: со мной разговари­вали о моем здоровье, о здоровье отца, о погоде»...

16

5

Кажется, уже в этот момент сердце продиктовало Марье Николаевне решение, но воплотить его можно было только после тягостнейшей борьбы, после той язвительной борьбы, где слабой женщине - полу­-ребенку был противопоставлен целый заговор муж­ской хитрости и настойчивости, и где, в конце кон­цов, воля сердца все-же одержала верх».

Руководителем заговора был Александр Раевский, остальные члены семьи Раевских исполняли только его указа­ния. Главная цель заговора - не допустить Марью Николаевну, следовать за мужем на каторгу. Для до­стижения этой цели, во-первых, надо было изолиро­вать Марью Николаевну от общения со всеми, кто мог бы влиять на нее в нежелательном для Раевских смысле, - с семьей Волконских, с женами декабри­стов, и во-вторых, надо было держать ее в совер­шенном неведении о ходе дела затем, чтобы она узнала приговор мужа как можно позже.

Княгиня Волконская в своих записках делает только деликат­ный намек: «брат Александр и отец буквально про­вели меня». О том, как тягостно усложнило ее жизнь семейное вмешательство, мы узнали только в самое последнее время, когда нам стала известной семейная переписка Раевских.

После свидания с мужем Волконская нетерпеливо желала познакомиться с сестрой мужа, Софьей Гри­горьевной, которую Сергей Григорьевич бесконечно любил. Она в это время сопровождала тело импера­трицы Елизаветы Алексеевны. Брат Марьи Николаевны постарался устранить встречу сестры с Софьей Гри­горьевной. Он убедил ее ехать посмотреть на ре­бенка и сказал, что с сестрой мужа она встретится в дороге. Понятно, эта встреча не состоялась.

Лето 1826 года Волконская провела в Александрии, име­нии Браницких. Брат Александр был на страже. Он скрывал от сестры всякие известия о ходе дела; он вскрывал письма на ее имя. В письмах к сестре Екатерине Орловой он подробно рассказывал об от­правлении обязанностей тюремщика при сестре. 1-го июня он пишет: «Пиши для меня одного... Впрочем я вскрываю все письма, адресованные Маше, потому что письма тетушки иной раз так зажига­тельны, что я не могу отдавать их ей».

9 июня он сообщает сестре Елене, жившей у Орловых: «Скажи Кате, чтобы она не писала Маше ничего, относя­щегося до приговора и суда; она забывает, что если бы только Маша подозревала близость суда, то не было бы возможности удержать ее здесь. Необходимо, чтобы она узнала все как можно позже. Последние дни она очень грустна»!..

Неделю спустя он снова пишет: «Маша с каждым днем грустнее. Она сердится на меня за то, что я не говорю с нею о деле ее мужа, и жалуется на это Соне...» 22 нюня А.Н. Раев­ский пишет отцу: «в своих письмах ко мне ты пи­шешь о приговоре, о категориях и пр., и Катя тоже, поэтому я не могу показывать ваших писем Маше. Пожалуйста, пишите ей отдельно, не говоря ничего, а мне - со всеми возможными подробностями»...

На­конец, 12 июля был объявлен приговор; А.Н. Раев­ский не сообщил о нем сестре, он ждал приведения его в исполнение, т. е. отправления Волконского в Сибирь. А пока в письмах к сестре он занялся раз­работкой плана жизни Марии Николаевны в ближай­шую зиму. «Что касается ее самой, - писал он 31 июля Екатерине Орловой, - то когда она узнает о своем несчастий, у нее, конечно, не будет никаких желаний. Она сделает и должна сделать лишь то, что посове­тует ей отец и я».

Но Александр Раевский глубоко ошибся. Когда он, наконец, сообщил сестре приговор, она сейчас же заявила ему, что последует за мужем в Сибирь. Он, кажется, не поверил и приказал ей не двигаться с места, пока он не вернется из Одессы. Но на дру­гой же день после его отъезда княгиня с ребенком выехала в Петербург. Она заехала в Яготин Полтав­ской губернии к брату мужа князю Репнину. Она застала его больным, и только спустя некоторое время он с своей женой и Марьей Николаевной отправился в Петербург.

Итак, она ушла от опеки брата, но в Петербурге ждал ее отец. 23 октября он писал дочери Орловой: «Я жду Машеньку с сыном вместе с княгиней Репниной всякую минуту. Буду ее удерживать от влияния эгоизма Волконских». А 5 ноября он писал: «Вчерась приехала дочь моя Ма­шенька. Ее Репнина обманом склонила отправиться сюда, будто старая Волконская едет к сыну; но я все это привел в порядок». Но напрасно H.Н. Раев­ский думал, что в решении М. Н. играли роль ка­кие-либо увещания со стороны Волконских: из ее Записок мы знаем, что родные мужа совсем не ока­зали ей теплого приема.

Предстояло самое главное и самое трудное. Самое главное - получить разрешение государя следовать за мужем в Сибирь. В это время уже ходили слухи, что отъезжающие лишены права взять с собой своих детей и возвратиться в Россию до смерти своих му­жей. Волконская обратилась к государю с письмом и получила следующий ответ: «Я получил, княгиня, ваше письмо от 15 числа сего месяца; я прочел в нем с удовольствием выражение ваших чувств ко мне за то участие, которое я в вас принимал; но во имя этого участия к вам я и считаю себя обязанным еще раз повторить здесь предостережения, которые я вам уже высказывал, относительно того, что вас ожидает, лишь только вы проедете за Иркутск. Впро­чем, предоставляю вполне вашему усмотрению, суда­рыня, избрать тот образ действий, который вы най­дете наиболее подходящим в вашем настоящем по­ложении. Преданный вам Николай. 1826 г., 21 де­кабря».

Дальше мы остановимся на том, что ожидало Волконскую за Иркутском. Император Николай Пав­лович решительно не желал, чтобы жены декабри­стов следовали за мужьями. Основным мотивом было присущее императору представление, что само со­чувствие к лицам, исходившее хотя бы от их жен, является выражением преступного сочувствия к со­вершенному ими. Два раза Николай Павлович хотел отклонить Волконскую от принятого ею намерения: один раз догнал ее фельдъегерь на склонах Урала, и другой раз убеждал иркутский губернатор.

Но самое трудное - расстаться с семьей. Семей­ному эгоизму суждено было понести тяжелое пора­жение. Предоставим слово самой Волконской: «Теперь я должна рассказать вам сцену, которую я буду по­мнить до последнего вздоха. Мой отец был все это время мрачен и неприступен. Однако мне нужно же было ему сказать, что мы должны расстаться и что я назначаю его опекуном своего бедного малютки, которого мне не позволили взять с собою. Я пока­зала ему письмо его величества; тогда мой бедный отец, не владея более собой, поднял кулаки над моей головой и вскричал:

«Я тебя прокляну, если ты че­рез год не вернешься». Я ничего не ответила, бро­силась на кушетку и спрятала лицо в подушку. Мой отец, этот герой 1812 года, обладавший твердым и возвышенным характером, - этот патриот, который при Дашкове, видя, что войска его дрогнули, схватил двоих своих подростков-сыновей и бросился с ними в огонь неприятеля, был нежно-любящим семьяни­ном; он не мог вынести мысли о моем изгнании, мой отъезд представлялся ему чем-то чудовищным».

H.Н. Раевский-старший 3 декабря 1826 года пи­сал сыну из Москвы: «Машенька по первому пути едет в Иркутск, - я не смел отказать ей в этом, она здорова, надеюсь, что через год мы ее увидим».

Князь Петр Михайлович Волконский спросил кня­гиню Волконскую перед ее отъездом в Сибирь: «Уве­рены ли вы в том, что вернетесь?» - «Я совсем этого и не желаю, - ответила она, - а если и вернусь, то не иначе, как с Сергеем, но, ради Бога, не говорите этого моему отцу». Когда Волконская говорила это, она, очевидно, думала, что возврат в Россию будет все же в ее власти, и не хотела верить угрозе  - «поедешь в Сибирь, не возвратишься».

Этой угрозе не верил первое время и отец ее H.Н. Раевский, но он уже в начале 1827 года знал, что, если бы и была возможность возврата в Россию, его дочь все равно не вернулась бы. Но в то же время он и не улавливал истинных мотивов поступка дочери: то он продолжал думать, что она настроена «Волконскими бабами», то начинал верить, что она поехала «от любви к мужу».

Сохранились два трогательнейших письма H.Н. Раевского к дочери Е.Н. Орловой; в этих человече­ских документах нашло себе выражение неразры­ваемое соединение отцовской любви и отцовской муки за дочь.

«Ты не совсем справедливо судишь, мой друг Катенька, - пишет он 20 марта 1827 года. - И ты также подвержена экзальтации, но энтузиазм в некоторых случаях до некоторой степени, есть дар Божий, переступая же черту, обращается в сумасше­ствие. Еслиб я знал в Петербурге, что Машенька едет к мужу безвозвратно и едет от любви к мужу, я бы и сам согласился отпустить ее навсегда, погрести ее живую; я бы ее оплакал кровавыми слезами, и не менее отпустил бы ее. Еслиб ты была в ее не­счастном положении, я б сделал то же.

Возвратясь из Петербурга, я узнал от брата твоего и сестер, что М. им говорила, что муж бывает ей несносен. Муж и отец, погубив жену, как погубил Волконский, теряет все свои права на сердце жены своей; священные и светские законы уничтожают справедливо брак. Но если из-за этого сердце жены влечет ее к мужу, как я полагал М., тогда никто не должен препятствовать ей в исполнении ее желаний. Я то и сделал, но полагал не без причины после, что она знала, что она едет навсегда, и что она меня обманывала. - Письмо ее, вчера полученное, доказывает мне противное, - но не менее она не чувству своему последовала, поехав к мужу, а влиянию Вол­конских баб, которые похвалами ее геройству уверили ее, что она героиня, - и она поехала, как дурочка.

Нельзя мне не негодовать на нее: она должна иметь более доверенности ко мне и к моему рассудку, чем к скверным В-м; мне и спокойствие, и слава ее должны быть драгоценны. Еслиб я мог надеяться, что ее заблуждение не исчезнет, тогдаб я не жалел о ее поступке; но это не в существе вещей, а между тем она единородного своего сына оставила без слезинки! Мой друг! сердце отца не может сохранить долго огорчения своего на детей своих, и источник оного доказывает привязанность мою к ней. Я не показал ей ни капли оного и никому не дал подозревать его, кроме тебя. Адресуясь с оным к тебе, я выбрал того, кто не будет возбуждать его. Мой друг, если бы ты знала, что мне стоит Машенька здоровья, ты б изви­нила мою чувствительность.

Письмо ее от 29-го января, писанное из Иркут­ска, принесло немалое утешение. Или она не знает, что ей не позволено будет возвратиться, или сие за­прещение существует только для удержания жен не­счастных от поездки в Сибирь. Милосердный Государь наш не будет наказывать несчастных и невинных жертв своей любви к мужьям за оную, и, конечно, чрез некото­рое время им позволено будет возвратиться. Дай Бог мне дожить до этого! Я тебе говорю, мой друг, что письмо ее усладило мою горесть, и в самую нужную для сего минуту, ибо за час до получения оного я писал к Машеньке, и писал в первой еще раз по ее отъезде».

Во втором письме от 17 апреля того же года Раевский писал:

«Неужто ты думаешь, мой друг Катенька, что в нашей семьи нужно защищать Машеньку, Машеньку, которая, по проему мнению, поступила хотя неосно­вательно, потому что не по одному своему движению, а по постороннему влиянию действует, но не менее она в несчастий, какого в мире жесточе найти мудрено, мудрено и выдумать даже. Неужто ты думаешь, что могут сердца наши закрыться для нее? Но полно и говорить об этом.

В письмах своих она все оправды­вает свой поступок, что доказывает, что она не совсем уверена в доброте оного. Я сказал тебе, мой друг, один раз: ехать по любви к мужу в несчастий - поч­тенно. Не будем возвращаться к этому предмету. Дай Бог, чтобы наша несчастная Машенька осталась в этом заблуждении, ибо опомниться было бы для нее еще большим несчастьем».

Мария Николаевна не вернулась ни через год, ни позже. Борьба за пребывание в Сибири не прекратилась и продолжалась в письмах, за которые после смерти отца Волконская упрекала себя... Но когда Николай Николаевич Раевский умирал в 1829 году в своем киевском имении, окруженный семьей, он вспо­мнил о Марье Николаевне и, указывая на ее портрет, сказал своему сыну: «Voila la plus admirable femme que j’aie connue». Несправедливость семейного эгоизма была признана.

17

6

Оставалось пройти через «надрывы» прощаний. С отцом - молча; благословил и отвернулся. С ребенком - у люльки на коленях. Он долго играл красным сургучом печати того письма, которым разрешалась по­ездка в Сибирь... В Москве - долгий, мучительный вечер прощания у Зинаиды Волконской... Зинаида Волконская собрала почти всю московскую интелли­генцию, пригласила итальянских певцов и несколько талантливых девиц московского общества. Был и Пушкин... В бумагах Веневитинова сохранилось пре­красное описание этого вечера 26 декабря 1826 года, которое мы позволим себе привести целиком: оно прекрасно рисует «надрыв» Волконской.

«Вчера провел я вечер, незабвенный для меня. Я видел во второй раз и еще более узнал несчастную княгиню Марию Волконскую, коей муж сослан в Сибирь и которая 6-го января сама отправляется в путь, вслед за ним, вместе с Муравьевой. Она не­ хороша собой, но глаза ее чрезвычайно много выра­жают. Третьего дня ей минуло двадцать лет; но так рано обреченная жертва кручины, эта интересная и вместе могучая женщина - больше своего несчастия.

Она его преодолела, выплакала; источник слез уже иссох в ней. Она уже уверилась в своей судьбе и, решившись всегда носить ужасное бремя горести на сердце, невидимому, успокоилась. В ней угадываешь, чувствуешь ее несчастие, ибо она даже перестала и бороться с ним. Она хранит его в себе, как залог грядущего. Помнит, что она мать, и решилась спасти дочь свою, жертвуя сама собою.

Прискорбно на нее смотреть и вместе завидно. Есть блаженство и в са­мом несчастий! Она видит в себе божество, ангела-хранителя и утешителя двух существ, для которых она теперь уже одна осталась, и все в мире! Для них она, как Христос для людей, обрекла себя на жертву - славная жертва! Утешительная мысль для меня! Она теперь будет жить в мире, созданном ею собою. В вдохновении своем она сама избрала свою судьбу и без страха глядит в будущее.

Она чрезвычайно любит музыку. Музыка одна только и может согласоваться с ее чувствами в те­перешнем ее положении. Когда в час роковой все надежды наши утрачены; когда коварная судьба пой­мала нас в ужасные свои оковы, и прошедшее, и на­стоящее блаженство одним ударом пресечены; когда воспоминание о нем становится источником слез об его утрате, ибо легче сносить несчастия от рожде­ния, нежели в лета зрелые; когда мы уже постигаем свою участь, вполне сознаем ее и самих себя, быть лишенным земного рая и с верху блаженства быть ввергнуту в бездну гибели, когда все светлые, радуж­ные картины стерты для нас в будущем и взор наш угадывает в нем одну только мрачную, беспредельную, однообразную пустыню, - тогда может ли наш ум заниматься изменением себя понятия, может ли фан­тазия представлять определенные образы?

Одно глу­бокое чувство меланхолии овладевает всем нашим существом. Оно неизъяснимо, оно таится от всех и тайно для нас самих, но мы не хотим, чтобы оно в нас спало. Мы стараемся удерживать его, находим некоторые утешения в том, чтобы его возбуждать. Это в природе нашей. И что же согласнее музыки может раздаваться в душе нашей, тогда как все струны нашего сердца растроганы сим чувством и сливаются в один вечный звук печали?

Она, в продолжение целого вечера, все слушала, как пели, и когда один отрывок был отпет, то она просила другого. До двенадцати часов ночи она не входила в гостиную, потому что у К. 3 (княгини Зинаиды Александровны Волконской) много было гостей, но сидела в другой комнате за дверью, куда к ней беспрестанно ходила хозяйка, думая о ней только и стараясь всячески ей угодить.

Отрывок из «Agnes» del Maestro Раer был пресечен в самом том месте, где несчастная дочь умоляет еще несчастней­шего родителя о прощении своем. Невольное сближе­ние злосчастия Агнесы или отца ее с настоящим положением невидимо присутствующей родственницы своей отняло голос и силу у К. 3, а бедная сестра ее по сердцу принуждена была выйти, ибо залилась слезами и не хотела, чтобы это приметили в другой комнате: ибо в таком случае все бы ее окружили, а она страшится, чуждается света, и это понятно.

Остаток вечера был печален. Легкомысленным, без сомнения, показался он скучным, как ни старались прерывать глубокое, мрачное молчание некоторыми шутливыми дуэтами. Но человек с чувством, который хоть изредка уже привык обращаться на самого себя и относить к себе все, что его ни окружает, необхо­димо должен был думать, много думать. Я желал в то время, чтобы все добрые стали счастливцами, а собственное впечатление сего вечера старался увеко­вечить в себе самом. Но подобные движения души и без того не пропадут.

Когда все разъехались, и оста­лось только очень мало самых близких и вхожих к К. 3,  она вошла сперва в гостиную, села в угол, все слушала музыку, которая для нее не переставала, восхищалась ею, потом робко приблизилась к клави­кордам, смела уже глядеть на тех, которые возле них стояли, села на диван, говорила тихим голосом очень мало, изредка улыбалась; иногда облако воспомина­ний и ожиданий затмевало ее глаза, но она обеими руками закрывала тогда свое лицо и старалась по­бедить свое чувство.

Она всех просила ей спеть что-нибудь, простодушно уверяя, что память этого участия, которое принимают в ее положении, облегчит ее трудный путь в Сибирь. И до меня очередь дошла. Я петь не умею, но отказать ей не смел и кое-как про­ворчал ей дуэт из «Дон-Жуана». Одному петь у меня тогда бы голоса недостало. Она меня благодарила, как и всех; видно, что это не из приличия, потому, что она не тратила много слов, но каждое слово было похоже на нее самое, согласовалось с выражением ее лица.

Для нее велела К. 3 изготовить ужин: ибо ста­новилось уже поздно, и приметно было, что она устала, хотя она сама в этом не сознавалась. Во время ужина она не плакала, не рыдала, но старалась нас всех раз­влечь от себя, говоря вообще очень мало, но говоря о предметах посторонних. Когда встали из-за стола, она тотчас пошла в свою комнату. И мы уехали уже после 2-х часов. Я возвратился домой с душою полною, и никогда, мне кажется, не забуду этого вечера.

В этой женщине изредка и невольно вырываются слова, означающие досаду. Говорили о концерте, дан­ном в пользу Семенова (крепостного скрипача), для освобождения его, и сказали, что зачинщики сего благодеяния претерпели некоторого рода неприят­ности за то. Она тотчас с жаром приметила: «Оn а trouvé que c’était trop libéral».

А князь Вяземский писал А.И. Тургеневу 6 января 1827 г.: «На днях видели мы здесь проезжающих да­лее Муравьеву-Чернышеву и Волконскую-Раевскую. Что за трогательное и возвышенное обречение. Спа­сибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории. В них, точно, была видна не экзальтация фанатизма, а какая-то чистая, безмятеж­ная покорность мученичества, которое не думает о Славе, а увлекается, поглощается одним чувством тихим, но всеобъемлющим, всеодолевающим. Тут ни­чего нет для Галереи: да и где у нас Галерея? Где публичная оценка деяний?»

18

7

27 декабря 1826 года М.Н. Волконская выехала из Москвы. Через двадцать дней она была в Иркутске. Здесь ожидало ее последнее испытание. Иркутскому гражданскому губернатору было предписано употре­бить всевозможные меры, чтобы отклонить жен де­кабристов от их намерения. «Так как ссыльным де­кабристам было запрещено писать родственникам, то надеялись, что этих несчастных скоро забудут в России, между тем, как женам невозможно было запретить писать и тем поддерживать родственные отношения».

Все помнят в поэме Некрасова надры­вающую душу сцену объяснения губернатора с кня­гиней Трубецкой:

Простите! да, я мучил вас,
Но мучился и сам,
Но строгий я имел приказ
Преграды ставить вам, -

говорит в конце объяснения губернатор. Этот строгий приказ был опубликован лишь в самое последнее время. Его стоит привести целиком, чтобы читатель мог сопоставить строфы поэмы с сухими и бесстраст­ными строками официальной бумаги и представить в своем воображении картину последнего испытания.

Предписание было высочайше одобрено и подписано генерал-губернатором Восточной Сибири Лавинским. Вот его текст:

«Из числа преступников, верховным уголовным судом к ссылке в каторжную работу осужденных, отправлены некоторые в Нерчинские горные заводы. За сими преступниками могли последовать их жены, не знающие ни местных обстоятельств, ни существующих о ссыльно-каторжных постановлений и не предвидящие, какой, по принятым в Сибири правилам, подвергнут они себя участи, соединясь с мужьями в теперешнем их состоянии.

Местное начальство неукоснительно обязано вра­зумить их со всею тщательностию, с каким пожертво­ванием сопрягается таковое их преднамерение, и ста­раться сколько возможно от оного предотвратить.

При том легко статься может, что многие из них, имея достаточное состояние, возьмут с собою значительные суммы и драгоценные вещи, ввоз коих в край бедный, населенный людьми буйными и раз­вратными, не обещает добрых последствий и потому не должен быть дозволен.

Самые крепостные люди, которые могли бы за ними прибыть, не обязаны разделять и части, добро­вольно госпожами их принимаемой.

Сообразив сие и зная, что жены осужденных не иначе могут следовать в Нерчинск, как через Иркутск, я возлагаю на особенное попечение вашего прево­сходительства употребить все возможные внушения и убеждения к остановлению их в сем городе и к обратному отъезду в Россию.

Внушения могут состоять в том:

1) Что, следуя за своими мужьями и продолжая супружескую с ними связь, они естественно сделаются причастными к их судьбе и потеряют прежнее звание, то-есть будут уже признаваемы не иначе, как женами ссыльно-каторжных, а дети, которых приживут в Сибири, поступят в казенные крестьяне.

2) Что ни денежных сумм, ни вещей многоцен­ных, взять им с собою, коль скоро отправятся в Нерчинский край, дозволено быть не может: ибо сие не только воспрещается существующими правилами, но необходимо и для собственной безопасности их как отправляющихся в места, населенные людьми, на всякие преступление готовыми, и следственно, могу­щих подвергнуться при провозе с собою денег и вещей опасным происшествиям.

3) Что с отбытием их в Нерчинск уничтожаются также и права их на крепостных людей, с ними при­бывших.

С тем вместе должно обратиться к убеждениям, что переезд в осеннее время чрез Байкал чрезвы­чайно опасен и невозможен, и представить, хотя мнимо, недостаток транспортных казенных судов, безнадежность таковых, у торгующих людей состоя­щих, и прочие тому подобные учтивые отклонения; а чтобы успех оных вернее был достигнут, то ваше превосходительство не оставите принять и в самом доме вашем, который, без сомнения, будут они посе­щать, такие меры, чтобы в частных с ними разговорах находили они утверждение таковых убе­ждений.

По мышлении сего с надлежащею точностью, если и затем окажутся в числе сих жен некоторые не­преклонные в своих намерениях: в таком разе, не препятствуя им в выезде из Иркутска в Нерчинский край переменить совершенно ваше с ними обращение, принять в отношении к ним, как к женам ссыльно­-каторжных, тон начальника губернии, соблюдающего строго свои обязанности, и исполнить на самом деле то, что сперва сказано будет в предостережение и вразумление, а именно:

a) Все имеющиеся у них деньги, драгоценные вещи, серебро и прочее, по надлежащем описании лично при них и по утверждении описи собственно­ручным подписанием тех, кому сие имущество при­надлежать будет, отобрать от тех и, опечатав, отдать к хранению в Иркутское губернское казначейство. Но меру сию для отклонения всякого сомнения привести в действие чрез нарочитую комиссию, составя оную под председательством вашим из одного или двух главного управления и губернского прокурора. Впрочем, прогоны на проезд до Нерчинска выдать им из числа собственных их денег.

b) Из крепостных людей, с ними прибывших, дозволить следовать за каждою токмо по одному чело­веку, но и то из числа тех, которые добровольно на сие согласятся и дадут или подписки собственноруч­ные, или за неумением грамоте личные показания в полном присутствии губернского правления. Осталь­ным же предоставить возвратиться в Россию и снаб­дить их пропускными.

Указав с моей стороны средства, на законных постановлениях основанные, которые служат руковод­ством в действиях по сему предмету, и ожидая от вашего превосходительства исполнения оных в совер­шенной точности, я надеюсь, что вы и по собствен­ной предусмотрительности своей не оставите употре­бить всех возможных способов к достижению собственно той цели, чтобы последовавших за осужден­ными преступниками жен решительно отвратить от исполнения их намерения, происшедшего от незнания местных обстоятельств Сибири и постановлений, о сем крае существующих. Но если бы все усилия ваши оказались тщетными, то ваше превосходительство, действуя в отношении к ним по назначению сему, не оставьте немедленно уведомить меня о всех обстоя­тельствах, к сим женам относящихся, и вообще о мерах, какие вами будут принимаемы.

Наконец, если бы которая либо из них проехала Иркутск прежде, нежели вы сие получите, в таком разе прошу ваше превосходительство принять на себя труд отправиться лично для возвращения ее в губерн­ский город или приказать остановить в Верхнеудинске, ибо пример оной может побудить и других к домо­гательствам о равномерном пропуске их в Нерчинск».

Это-то предписание и предстояло привести в исполнение иркутскому губернатору, старику-немцу Цейдлеру. За несколько дней до приезда Волконской в Иркутск ему пришлось применить инструкцию в первый раз к Трубецкой, и он мог убедиться, что при всем желании выполнить волю высшего началь­ства, это было трудно и даже невозможно. С Волкон­ской дело обошлось легче. «Подумайте же, какие условия вы должны будете подписать», - сказал он и получил в ответ: «я их подпишу не читая».

В объявлении, подписанном Волконской, текстуаль­но приведены три пункта «внушений», а к первому было добавлено разъяснение : «жена, следуя за мужем..., будет признаваема не иначе, как женою ссыльно-каторжного, и с тем вместе принимает на себя переносить все, что такое состояние может иметь тягостного, ибо даже и начальство не в со­стоянии будет защищать ее от ежечасных, могущих быть оскорбление от людей самого развращенного, презрительного класса, которые найдут в том как-будто некоторое право считать жену государствен­ного преступника, несущую равную с ними участь, себе подобною; оскорбления сии могут быть даже насильственные. Закоренелым злодеям не страшны наказания». Какая предупредительность и заботли­вость, подумаешь!

Подписка была дана, и Волконская стремительно направляется дальше, через Байкал, Верхнеудинск, на перекладных, в Большой Нерчинский завод. Здесь она встретилась с Трубецкой. Муж в это время был в 12 верстах, в Благодатском руднике. Начальник рудников Бурнашев предложил подписать еще одно обязательство. Центральный пункт его - воспрещение брачных сношений. Жена могла видеть мужа не больше двух раз в неделю, не иначе как в арестант­ской палате, где указано будет, в назначенное для того время и в присутствии дежурного офицера.

Кроме этого пункта, Волконской предъявили целый ряд других требований. Волконская была поражена. С горечью пишет она: «Итак, государственные пре­ступники должны выносить всю суровость законов, как простые каторжники, но им не разрешается семейная жизнь, даруемая величайшим преступникам и злодеям. Я видала, как последние возвращались к себе по окончании работы, занимались собственными делами, выходили из тюрьмы; лишь после повторения преступления на них надевали кандалы и заключали в тюрьму, тогда как наши мужья были заперты в тюрьме и в кандалах с первого дня приезда сюда». Бурнашев предложил Волконской ехать в Благодат­ский рудник на другой же день.

Свершилось долгожданное: «Бурнашев предложил мне войти. В первую минуту я ничего не видела, так там было темно; открыли маленькую дверь налево, и я поднялась в отделение мужа. Сергей бросился ко мне; лязг его цепей меня поразил: я не знала, что он был закован в кандалы. Суровость этого наказания дала мне понятие о силе его страданий. Вид его кандалов так взволновал и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала сначала его кандалы, а потом и его самого. Бурнашев, кото­рый за недостатком места не мог войти, а стоял на пороге, остолбенел от изумления при виде моего уважения и восторга к мужу, которому он говорил «ты» и с которым обходился как с каторжником».

19

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW40LTE2LnVzZXJhcGkuY29tL09wVzRBSF80OVhXbTRmc21FYWZlT0J4SGFfSldRcXlVMTJzYmNnLy1SZGJ2T1pTei1FLmpwZw[/img2]

Дача Волконских «Камчатник» в окрестностях Усть-Куды. Акварель неизвестного художника. 1840-е. ИРЛИ РАН.

20

8

«Первое время нашего изгнания, - пишет Волкон­ская, - я думала, что оно, наверное, кончится через 5 лет, затем я уверяла себя, что это произойдет через 10 лет, потом через 15 лет, но после 25 лет я пере­стала ждать. Я просила у Бога только одного: чтобы Он вывел из Сибири моих детей».

Вопрос о юридических правах жен декабристов был окончательно разрешен лишь в 1833 году. Лишение гражданских прав в упомянутом выше предписании рассматривается, как мера внушения; в 1833 году оно было принято, как закон. Ни одна инстанция не решалась карать жен за сочувствие к мужьям, не придавала распространительного толкова­ния предписанию и считала вполне возможным воз­вращение жен по смерти мужей в Россию. Импера­тор Николай Павлович был последователен.

«В заведении 18-го апреля, - читаем мы в журнале комитета министров, - председатель комитета объявил, что государь император, по рассмотрении заключений комитета министров о правах жен государственных преступников, добровольно последовавших за мужьями в ссылку на каторжную работу, - обращаясь к усло­виям, на коих сие дозволено было, находить изволил, что в помянутых условиях, именно, предписывалось, что следуя за мужьями и продолжая супружескую с ними связь, они соделаются причастными их судьбе и потеряют прежнее звание, т. е. будут признаваемы не иначе, как женами ссыльно-каторжных, а дети, которых приживут в Сибири, поступят в казенные крестьяне.

За сим, хотя в тех же условиях присово­куплено, что невинная жена, следуя за мужем-преступником в Сибирь, должна оставаться там до его смерти; но правительство, чрез таковую ссылку на общий закон, собственно до обыкновенных уголовных преступников относящийся (устав о ссыльных, § 231), постановляя только, что невинные жены государ­ственных преступников прежде смерти мужей не могут оставлять Сибири, отнюдь не принимало еще на себя непременной обязанности после смерти их дозволить всем их вдовам возврат в Россию.

Посему его императорское величество, разделяя представляющийся здесь общий вопрос на два, и именно: 1) о праве состояния и 2) о праве избрания места жительства, в разрешении того и другого по­лагать изволит:

1) Что невинные жены государственных пре­ступников, разделяющие супружескую с ними связь согласно прежним повелениям и настоящему заклю­чению комитета министров, до смерти мужей должны быть признаваемы женами ссыльно-каторжных и с сим вместе подвергаться всем личным ограничениям, составляющим необходимое последствие сожития их с преступниками...

2) Что после смерти государственных преступ­ников жившим с ними невинным женам их, на осно­вании существующих узаконений, хотя и должны быть возвращаемы лично все прежние их права, вместе с предоставлением в непосредственное уже распоряжение их принадлежащих им имений и дохо­дов с оных; но действие всех этих прав имеет огра­ничиваться одними пределами Сибири, дозволение же вдовам государственных преступников возврата в Россию, безусловно или с известными ограничениями, зависеть будет от особого усмотрения правительства и не иначе каждой из них дано быть может, как с высочайшего разрешения»...

Только по вступлении на престол Александра II 29-го августа 1856 года были дарованы «государ­ственному преступнику Сергею Волконскому и закон­ным детям его, рожденным после приговора над ним, все права потомственного дворянства, только без почетного титула, прежде им носимого, и без прав на прежнее имущество, с дозволением возвратиться с семейством из Сибири и жить, где пожелает в пре­делах империи, за исключением С.-Петербурга и Москвы, под надзором».

Мы не будем останавливаться на жизни Волкон­ской на каторге и на поселении. Нам пришлось бы пересказывать ее «Записки», написанные живо и трогательно. Неукротимая и боевая натура Волкон­ской не находила успокоения. Жизнь в Сибири была полна ежедневной, ежечасной борьбы за существова­ние мужа и свое. Если декабристы, в конце-концов, добились мало-мальски сносного существования, то этим они обязаны всецело своим женам. Тяжелая жизнь не истребила основной черты характера Вол­ конской - жажды жизни. Когда Волконские были на поселении и жили в Иркутске, она сделала из своего дома центр общественной жизни в городе; она любила общество и развлечения.

Н.А. Белоголовый вспоминает о ней: «говорят она была хороша собой, но, с моей точки зрения, 11-ти-летнего мальчика, она мне не могла казаться иначе, как старушкой, так как ей перешло тогда за 40 лет; помню ее женщиной высокой, стройной, худощавой, с небольшой относи­тельно головой и красивыми, постоянно прищурившимися, глазами. Держала она себя с большим достоинством, говорила медленно и вообще на нас, детей, производила впечатление гордой, сухой, как бы ледяной особы, так что мы всегда несколько стесня­лись в ее присутствии».

М.Н. Волконская умерла 10-го августа 1863 года.

Мы знаем, что не одна Волконская последовала за своим мужем, не одна совершила подвиг... Тру­бецкая, Розен, Давыдова, Нарышкина, Ентальцева, Анненкова, Ивашева, Фонвизина - разделяют славу Волконской. Различны психологические мотивы подвига каждой из них. Для одних, как для Аннен­ковой и Ивашевой, путешествие в Сибирь было под­вигом страстной любви, для других (Давыдова, Ентальцева и др.)  - подвигом супружеской любви и долга.

Фонвизина решилась на подвиг ради самого подвига. Для Волконской он был подвигом «борьбы», чисто органическим и абсолютно чуждым эгоистиче­ских соображений. Она совершила его не для себя, не для мужа, а «по человечеству». Когда ей выска­зывали удивление по поводу того, как она могла лишить себя всего, что имела, и все покинуть, чтобы следовать за мужем, она отвечала: «Что же тут уди­вительного? Пять тысяч женщин делают добровольно то же самое».


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «В добровольном изгнании». » Волконская Мария Николаевна.