* * *
В то время как М.Н. писала это письмо, судьба декабристов была уже решена. Ей не спешили, однако, сказать о приговоре, дожидаясь отправки Волконского в Сибирь; кроме того, эту печальную весть хотел сообщить дочери сам старик Раевский, бывший в это время в Москве, откуда писал Сергею Григорьевичу 23 августа 1826 г.:
«Жена и сын твои здоровы; через несколько дней отправляюсь возвестить Машеньке то, что она ещё вполне не знает. Я таил от неё до моего присутствия, зная, сколько по привязанности ко мне присутствие моё будет ей утешительно и придаст ей сил душевных».
М.Н. была подготовлена, однако, к известию братом мужа, Николаем Григорьевичем Репниным, что видно из письма последнего к Волконскому от 12 августа из Яготина:
«...Александр Николаевич объявил мне, - писал Репнин, - что Николай Николаевич, отправившийся 25 июля в Москву, приказал до возвращения своего не объявлять жене твоей участь, тебя постигшую; уважая святость воли родительской, я покорился оной и не отдал ей твоего письма, но посылая Николаю Николаевичу ему тобою написанное, просил его разрешить меня, и об убеждении его писал матушке; между тем, жену твою приготовил ко всему, сказав ей, что по верным сведениям только сохранится тебе жизнь; она мне решительно сказала, что она будет делить жизнь свою между тобою и сыном вашим».
Вот почему М.Н. ещё до того как узнала от своих родных об участи мужа, спешит в письмах к С.Г. Волконской узнать об условиях будущей жизни осуждённых.
«Напишите мне скорее, дорогая сестра, скажите мне, что вы знаете о будущей жизни сосланных? - писала она ей. - Будут ли они заключены? Эта мысль меня беспокоит; по крайней мере, будет ли мой бедный Сергей иметь уголок земли, чтобы развести свой сад? - Это всё, что ему нужно. Что делают мои бедные подруги по несчастью?» [27 августа 1826 г., Александрия].
В другом письме от 30 августа к ней же М.Н. просит сообщить ей о месте ссылки, об образе жизни, об обязанностях заключённых.
Так писала М.Н. накануне своих решительных действий, в то время как родные её были уверены в том, что она, потрясённая приговором над мужем, будет слепо и покорно следовать лишь их советам и останется около сына.
Известно, как ошибались Раевские в М.Н.: узнав о судьбе мужа, она, вопреки их ожиданию, решительно объявила брату Александру, что последует за ним. Несмотря на запрещение брата, уезжавшего по делам в Одессу, трогаться до его возвращения, М.Н. тотчас же по его отъезде выехала из Александрии в Петербург хлопотать перед государем о разрешении ехать за мужем. Это было в середине октября 1826 года. Но в Петербург М.Н. попала не сразу: она заехала в Полтавскую губ., в Яготин, в семью брата мужа - Николая Григорьевича Репнина, с которым полагала выехать в Петербург. Здесь она, однако, задержалась, из-за болезни Репнина.
В Яготине она почувствовала себя, наконец, не во враждебной её настроению обстановке. Здесь всё сочувствовало её планам, всё напоминало её мужа, которому она писала отсюда 17 октября:
«Дорогой Сергей, я совсем другая с тех пор, как у меня есть надежда видеть тебя через несколько месяцев».
В этом же письме она пишет о Репнине, вернувшемся из отлучки в семью:
«Дорогой друг, возвращение твоего брата в свою семью так живо напомнило мне твоё возвращение в Одессу, что я принуждена была спасаться у себя, чтобы немного успокоиться; и до сих пор я не могу без волнения слышать голос твоего брата - мне всё кажется, что это ты говоришь. Дорогой друг, я надеюсь, что услышу тебя в недалёком будущем и что я найду тебя совершенно здоровым. Здесь я провела несколько ужасных минут, узнав, что ты перенёс болезнь в Петербурге. Заботься о себе, обожаемый Сергей, если ты дорожишь моей жизнью; подумай, что если я найду тебя больным - это довершит моё несчастье».
Из Яготина М.Н. поехала, наконец, вместе с Репниным в Петербург, куда и приехала 4 ноября. В Петербурге её уже ждал отец, недовольный вмешательством Репниных, нарушивших искусно построенный им и сыном Александром план будущей жизни М.Н. Старик Раевский писал брату П.Л. Давыдову от 9 ноября:
«...Ты знаешь, брат, что Машенька, дочь моя, здесь: её привезла обманом княгиня Репнина, будто старая княгиня Волконская едет к сыну, в мыслях воспользоваться добротою Машеньки и привязанностью её к мужу и отправить в Сибирь. Ребёнка оставить у себя или с ней же послать его, но я ето всё остановил» [своеобразная орфография старика Раевского как в этом, так и в последующих письмах сохраняется].
В Петербурге прошёл последний фазис борьбы М.Н. с отцом, тяжёлый и мучительный, особенно для старика-отца, который далеко, впрочем, не был так твёрд, устойчив и непримирим к желанию дочери ехать за мужем в Сибирь, как его старший сын Александр.
Если в самом начале процесса декабристов и звучат у него по отношению к Волконскому суровые и неодобрительные нотки [«Волконскому будет весьма худо, он делает глупости запирается, когда всё известно. Что будет с Машенькой! он срамится», - писал Раевский дочери Екатерине Николаевне], то впоследствии отношение к нему Николая Николаевича стало смягчаться. Так, С.Н. Раевская писала сестре Екатерине, «что брат Николай в противность отцу нарисовал поведение Волконского в самых скверных красках».
Что же смягчило Н.Н. Раевского в пользу Волконского? - Прежде всего его бережное отношение к М.Н.
«Естли б Сергей не показывал добрых чувств своих, - писал старик сыну Александру из Москвы в начале августа 1826 г., - я б не остановился б истребить в ней к нему уважение, следственно и привязанность; она б видела в нём отца своего сына, но не менее недостойного любви, но теперь щитаю, что хотя ей тяжело будет любить своего мужа и быть с живым в вечной разлуке и знать его в толико нещастном состоянии, но щитаю, что мы обязаны любить его».
Уже после отправки Волконского в ссылку Н.Н. Раевский писал дочери:
«Муж твой заслужил свою участь, муж твой виноват пред тобой, пред нами, пред своими родными, но он тебе муж, отец твоего сына и чувства полного раскаяния, и чувства его к тебе, - всио сие заставляет меня душевно сожалеть о нём и не сохранять в моём сердце никакого негодования: я прощаю ему и писал это прощение на сих днях» [2 сентября 1826 г., Москва].
Говорило в старике Раевском также чувство жалости к Волконскому, который казался ему заброшенным родными; он не видел в них к нему истинного сочувствия или, вернее, не верил в его продолжительность. Так, в письме к сыну Александру от 13 августа 1826 г., он писал:
«Репнин показывает участие в брате, но как я судить могу, ето скоро остынет. Мы Сергею Волк[онскому] полезны быть не можем, но в сердце моём я заменю ему родных его, которые скоро его оставят. Я был у князя П. Мих. Волкон[ского] - придворный упадший эгоист».
В другом письме к тому же сыну он писал, что П.М. Волконский «изволит гневаться на своего шурина».
Могла подкупить Николая Николаевича и доброта и широта с которой Волконский отнёсся в минуты собственного несчастия к чужому благополучию. Е.Н. Орлова писала 9 августа 1826 г. из Москвы брату Александру о письме Волконского:
«...оно раздирающе по грусти и безнадёжности: он говорит, что у него были лишь два момента радости в его несчастьи. Это - когда он узнал об освобождении вас двоих и когда он увидел, что Михаила нет на месте казни в числе их несчастной толпы».
Вернув своё расположение Волконскому, Раевский переживает, однако, тяжёлое раздвоение при мысли даже о временном, как он думал, отъезде дочери к мужу.
«Я не храню в душе моей ничего против Сергея Волк[онского], скорблю о нём в душе моей, но не согласен жертвовать ему моею дочерью. Где он, мы не знаем, можно ли писать - неизвестно, не будут ли они там заключены, не ведаю. Ехать на время? - Как его оставить, один раз приехавши? И как в другой раз расставаться?» - писал он сыну Александру в августе 1826 г. из Милятино.
Тою же неуверенностью отзывается письмо Николая Николаевича к Волконскому, звучащее местами как бессильная мольба:
«В письме твоём к ней [т. е. М.Н.] ты показываешь желание её видеть, - писал он. - Властию моею я не могу остановить её, но сие должно происходить от тебя. Подумай, друг мой, перенесёт ли она несколько месяцев путешествия, - подумай, можно ли несколько месяцев младенца подвергнуть верной смерти, - какую может дочь моя доставить ему и себе помощь! Подумай, что она сим лишится своего звания, а дети, могущие от вас произойти, не будут иметь никакого. Сердце твоё само скажет тебе, мой друг, что ты сам должен писать к ней, чтоб она к тебе не ездила. Надейся, мой друг, на меня, на моих и на брата твоего Репнина, что сын твой будет иметь попечителей нежных и неутомимых». [23 августа 1826 г.]
Настойчивость дочери приводит Н.Н. Раевского окончательно в колебание; он не только перестаёт верить в возможность удержать её около сына, но начинает даже сомневаться в правоте своих попыток, и если он не даёт ей ещё согласия на отъезд, то только потому, что не может понять тех внутренних и сложных мотивов, которые толкают дочь на рискованный путь... То ему казалось, что она уезжает под влиянием «Волконских баб, которые похвалами её геройству уверили её, что она героиня, - и она поехала, как дурочка»; то ему казалось, что она едет к мужу по любви и что тогда «никто не должен препятствовать ей в исполнении её желаний...»
«Если бы я знал в Петербурге, - писал он дочери Екатерине уже после отъезда М.Н., 20 марта 1827 года, - что Машенька едет к мужу безвозвратно и едет от любви к мужу, я б и сам согласился отпустить её навсегда, погрести её живую; я бы её оплакал кровавыми слезами, и не менее отпустил бы её».
Но более, чем кто-либо другой, старик Раевский, выдавший дочь по расчёту, мог сомневаться в любви её к мужу...
То ему казалось, что в дочери говорил энтузиазм, который, по его определению, «в некоторых случаях» есть «дар божий», в других, «переступая черту, - обращается в сумасшествие»... Но энтузиазм может пройти; этого-то и боялся старик Раевский. «Если бы я мог надеяться, - говорил он, - что её заблуждение не исчезнет, тогда б я не жалел о её поступке».
Смущало его также и то, что М.Н. в письмах своих
«всё оправдывает свой поступок, что доказывает, что она не совсем уверена в доброте оного».
«Дай бог, чтобы наша несчастная Машенька осталась в своём заблуждении, - писал он дочери Екатерине, - ибо опомниться было бы для неё большим несчастием».
Все эти мысли, волновавшие Н.Н. Раевского и вылившиеся на бумаге уже после отъезда М.Н., заставили его быстро совершить эволюцию по пути уступок дочери почти тотчас по приезде её в Петербург. Он соглашался отпустить её временно к мужу, о чём писал брату, П.Л. Давыдову, от 9 ноября 1826 г.:
«Я не говорю, что естли нужно будет для спокойствия Машеньки съездить к мужу, я б на сие не согласился, - жизнь её, конечно, мне дороже её звания, но не теперь же ей ехать и не с ребёнком, чего они хотели и её заставили, так сказать, хотеть. Когда сын её у меня, тогда она непременно воротится, и ещё скажу тебе, нужно сохранить ей притчину её возвращения, ибо может и состояние, положение мужа и карахтер его в одном сделаться несносным»... «Итак, моё намерение, буде непременно Машенька поедет к мужу, то это должно сделаться, когда уже судьба нещастных будет нам известна, ибо известно только то, что они близ Иркутска содержатся временно; писать к ним посредством Иркут[ского] Губ[ернатора] и ответы получать можно».
Чувствуя, что отец уступает, М.Н. пишет мужу 19 ноября 1826 г. следующее письмо:
«Дорогой друг, я не имею ни одной строчки от тебя; мой отец сказал мне ещё вчера, что если бы у меня были верные сведения о месте твоего заключения и что если бы он увидел хотя бы одно слово, написанное тобою - он позволил бы отправиться тотчас же. Ты должен понять теперь нетерпение, тоску, мучение, которые я испытываю. Дорогой Сергей, во имя неба, старайся добиться позволения писать моему отцу; скажи ему о твоём душевном состоянии, о твоих религиозных чувствах, о твоём здоровье.
Я говорю, чтобы ты обратился к моему отцу, потому что твоё письмо не найдёт уже меня здесь - я решительно отправляюсь этой зимой. Я еду, чтобы снова найти счастье около тебя. Папа советует мне подождать до февраля; он хотел бы получить от тебя вести и ни за что не хочет отпустить меня ехать наудачу. Дорогой друг, я чувствую слишком хорошо, что не могу перенести эти промедления. Пиши, ради бога, моему отцу, чтобы успокоить меня; что касается меня - я буду уже в дороге».
А ещё через неделю М.Н. писала мужу:
«Дорогой и обожаемый Сергей, всё решено этим утром; я отправляюсь, как только установится санный путь» [26 ноября 1826 г.].
Грустью и сомнением в возвращение дочери веет от приписки старика Раевского в этом письме М.Н.:
«Ты видишь, мой друг Волконский, что друзья твои сохранили к тебе чувства оных, - я уступил желанию жены твоей; уверен, что ты не сделаешься эгоистом, каковым ты не бывал, и удерживать её не будешь более чем должно. Сына твоего весной возьму к себе. Прощай, мой друг, будь великодушен. Твой друг Н. Раевский».
Согласием отца отпустить дочь к мужу борьба М.Н. с родными, однако, не окончилась; она продолжалась вплоть до её отъезда, вызванная как сомнением Раевских в искренности и глубине её чувств к мужу, так и негодованием их против Волконских, которых они обвиняли в желании облегчить судьбу Сергея Григорьевича за счёт М.Н.
Остановимся на отношении к М.Н. семьи Волконских.
Волконские действительно желали отъезда М.Н. к мужу, действуя в этом направлении, впрочем, обдуманно и осторожно, зная, что за ними следит зоркий глаз Раевских, и учитывая возможность широкой огласки своего влияния на М.Н., что могло бы повредить им в глазах правительства, не сочувствовавшему отъезду жён декабристов в Сибирь. Они вели двойную игру даже с М.Н., не переставая твердить ей о том, что она может считать себя свободной от всяких обязательств по отношению к мужу, так он не выполнил своих по отношению к ней.
В письмах к родным М.Н. не раз уверяла их в благородном и беспристрастном отношении к ней Волконских. Так, к брату Александру 9 ноября 1826 г., она писала о матери мужа:
«...она не перестаёт говорить мне, что она, как мать Сергея, не хочет влиять ни в чём на мой отъезд, потому что она этого желает сама: она слишком опасается своей нежности к Сергею».
К сестре Софье Николаевне она писала:
«...моя belle-mere продолжает проявлять себя прекрасной матерью по отношению к Сергею и очень рассудительной (raisonnable) в отношении моего долга к нему; она говорит мне: «Сергей виноват - у вас по отношению к нему нет долга и я обращаюсь только к вашему сердцу» [17 ноября 1826 г.].
О сестре мужа, Софье Григорьевне, М.Н. писала Елене Николаевне в середине ноября 1826 года:
«Моя belle-soeur выказывает себя очень рассудительной; она нисколько не думает мною жертвовать, как вы это предполагаете; она говорит, что я должна заботиться о воспитании своего сына, подготовить его к выходу в свет (a son entree dans le monde), но в то же самое время она нисколько не забывает о моём долге по отношению к Сергею и говорит мне всегда, что в моём положении только я одна могу знать, как мне должно поступать».
Так говорили Волконские с М.Н., но не так думали и не так действовали.
Интересно сопоставить поэтому свидетельства М.Н. о них с дошедшими до нас письмами С.Г. Волконской.
Передавая разговор свой с С.Н. Раевской брату, сидевшему в крепости и переживавшему опасения, что его «обожаемая жена» откажет ему в утешении последовать за ним в Сибирь, Софья Григорьевна писала:
«Она меня спрашивала: кто уезжает из дам - я ей ответила. Она мне сказала: «со временем, конечно, и Мария сможет поехать, но со временем». Я хранила глубокое молчание, чтобы не дать ей почувствовать неуместность её слов. Её слова ни что иное, как эхо всех своих, но они этого не добьются: Мария не охладеет ни к тебе, ни в своём желании отправиться за тобой, и вскоре же. Я буду держать тебя в известности. Рассчитывай на меня и достоверность моих слов».
А в августе месяце (27 числа), тотчас же после отправки Сергея Григорьевича в Сибирь, она писала брату:
«Мужайся, мой друг, это последнее недолгое испытание; Мария решилась последовать за тобой, взяв с собой своего ребёнка. Ты сохранишь их около себя».
Над Волконскими тяготело, кроме того, обвинение Раевских в том, что они обманом склонили М.Н. ехать за мужем, уверив её в том, что и старуха Волконская также едет к сыну.
В недошедшем благодаря цензуре Александра Раевского до М.Н. письме от 7 июля 1826 г. Софья Григорьевна точно писала ей о решении матери ехать к сыну:
«Он [т. е. Сергей Григорьевич] был чрезвычайно тронут и благодарен матери за её желание, которое она передала ему через меня - ехать за ним повсюду, где он будет, даже если его сошлют в глубину Сибири. Она хочет там разделить с вами ваше уединение и облегчить ваши печали. Такое решение достойно моей матери, которую вы сами обожаете. Оно кажется несоразмерным с её физическими силами, но нравственная энергия может поддержать нас больше, чем это можно было бы ожидать по внешнему виду».
Однако объективность требует сказать, что если бы письмо Софьи Григорьевны о решении матери ехать за сыном было бы только воздействием на М.Н., то вряд ли бы она писала о том же и брату от 22 июля:
«...будь спокоен, - писала она ему, - я пишу и буду писать Марии исправно. Репнин сам скажет ей твой приговор. Скоро ты её увидишь и вероятно с моей матерью».
Слухи об отъезде старухи Волконской в Сибирь были столь упорны, что дошли даже до иркутского генерал-губернатора Цейдлера, который, давая С.Г. Волконской сведения о ссыльном брате, писал ей 6 октября 1826 г. по этому поводу:
«Услышав, что высокопочтеннейшая матушка ваша имеет намерение выехать сюда, умоляю ваше сиятельство их от таковой трудной поездки отклонить: не только что трудность дороги, но и опасность в пути от людей безнравственных. Простите мою дерзость, но милостивое ваше ко мне доверие даёт мне право быть откровенным. Пребывание столь знаменитой особы в здешнем краю невозможно».
Устрашило ли А.Н. Волконскую сообщение Цейдлера о «безнравственных людях» в Сибири, которое заглушило мимолётную вспышку её материнского чувства; убедила ли её старая императрица Мария Фёдоровна, перед которой она изливала своё горе, «поберечь себя» для других детей и для того, «кто заставил её проливать слёзы», или, наконец, она решилась остаться в России для того, чтобы использовать своё положение при дворе в пользу своего пострадавшего сына, - сказать трудно, но только старуха Волконская отказалась от своего первоначального решения. Оставшись при дворе, она так же неукоснительно, если не с большим усердием несла свои обязанности статс-дамы, проникнувшись, быть может, советом государя «утешиться и не смешивать дела семейные с делами службы».
«Бабушка ради этикета, - писала её внучка Алина Волконская (дочь Софьи Григорьевны), - всё-таки присутствовала на представлении дам, несмотря на то, что императрица, снисходя к её горю, предоставила ей оставаться в своих комнатах».
Усердие Волконской, как статс-дамы, по мнению Раевских, выходило даже из границ приличия. Так, Е.Н. Орлова писала 17 октября 1826 г. из Милятино, сестре Елене:
«Вообрази, что старуха-мать отправилась на бал в Грановитую палату и танцовала там с императором к большому скандалу императорской фамилии и всей Москвы. И эти люди ещё делают вид, что Мария, якобы, обнаруживает слишком мало рвения, чтобы ехать к своему мужу».
Но как благонамеренно ни было поведение старухи Волконской, слухи о давлении, оказываемом на М.Н. семьёй мужа, дошли и до государя. Елена Николаевна Раевская писала брату Николаю 20 января 1827 г. перед отъездом М.Н. из Петербурга:
«Государь, узнав, что по городу ходили слухи о том, что семья Волконских некоторым образом принуждала Марию ехать к мужу в Сибирь, - сделал упрёк в этом Волконским. Ты можешь представить себе представить их гнев: старуха хотела иметь объяснение с государем, который его отклонил».
М.Н. и перед государем, как и перед родными, защищала Волконских. В письме к отцу от 18 декабря 1826 г. она писала по этому поводу:
«Дорогой папа, государь приказал сказать моей belle-mere, что по городу ходят слухи, что она и кн. Репнина поощряют меня к отъезду, и приказал ещё раз предостеречь меня о риске, которому я подвергнусь, если проеду Иркутск. Я взяла смелость написать ему, чтобы выразить ему свою благодарность за то внимание, которое он удостоил мне оказать, и сказать ему, что никто больше моего не может желать увидеться с мужем: возможно ли, чтобы я покинула его в несчастьи? Я написала своё письмо единым духом, - я писала то, что чувствовала - мне не у кого было спросить совета».
Из дальнейшего текста письма М.Н. видно, однако, что письмо её писалось с ведома старухи Волконской:
«Моя belle-mere показала моё письмо кому-то, - кого она мне не назвала, - из приближённых к государю; этот человек нашёл письмо написанным прекрасно»... «е[го] в[еличество] видел это письмо, чему я очень довольна, потому что он должен быть уверен, что мною руководит не экзальтация, а чувство долга», - писала М.Н. отцу.
Не следует думать, однако, что М.Н., защищая родных мужа, идеализировала их, как это думал Александр Раевский, упрекнувший сестру в том, что она слепа к их недостаткам, судя по следующему письму М.Н. от 30 ноября 1826 г.:
«Я вижу повсюду ангелов? - писала она брату, находила ли я их в моей belle-mere, Никите [Никита Григорьевич Волконский], Репниных? Верь мне, Александр, что у меня открыты на них глаза, что я об этом ничего не говорила, чтобы не внушать к ним неприязни в моём отце; поведение их мало деликатное (peu delicate) заслуживало этого, но Сергей от этого пострадал бы. Теперь же, когда у меня есть уверенность, что я отправлюсь - я говорю обо всём с моим отцом откровенно».
В письме от 9 ноября, М.Н. чрезвычайно резко отзывалась о жене Н.Г. Репнина, Варваре Алексеевне, говоря о ней, что
«эта женщина - с надменным, вспыльчивым характером, с безумной восторженностью ко всему, что является долгом для других, и очень плохо прислушивающаяся к своему».
О дочери Софьи Григорьевны, Алине, она писала сестре Софье:
«Алина говорит фразы по поводу хорошей погоды и о нарядах. Я ею очень недовольна» [7 ноября 1826 г.].
Она не заблуждалась также и в том, что доброе отношение к ней Волконских основывалось лишь на надежде, что она облегчит жизнь Сергея Григорьевича в ссылке:
«Они проявляют ко мне дружбу, - писала М.Н. в том же письме к сестре, - но всё это относится к Сергею, но не ко мне».
Справедливость, впрочем, требует сказать, что старуха Волконская, не поехав за сыном, заботилась о нём, насколько это позволяла ей её сухая, урезанная и искалеченная формами придворного этикета душа. Она так же аккуратно, как несла свои обязанности статс-дамы, писала в Сибирь каждую пятницу «свои мало содержательные, но с точностью часового механизма отсылаемые письма». «Переписка с свекровью, - пишет внук М.Н., С.М. Волконский, - становится руслом, по которому мы можем проследить течение материальной жизни» Волконских. По его словам, все заботы о Сергее Григорьевиче восходят к Александре Николаевне и
«удивляться приходиться готовности и заботливости, с какою старуха исполняет поручения; сама ездит, сама выбирает, сама укладывает. Много лет позднее в одном письме к сестре Софье Мария Николаевна вспоминает её всегдашнюю отзывчивость и готовность помочь», - пишет С.М. Волконский в своих семейных воспоминаниях.
Умирая, старуха Волконская оставила на имя государя письмо, в котором просила его вернуть сына из ссылки. Напрасно она надеялась, что её предсмертная просьба будет исполнена: письмо сократило срок каторжных работ Волконского лишь на один год...
Менее положительным рисуется образ сестры декабриста Софьи Григорьевны.
Характерным для неё является письмо, написанное её брату-декабристу на другой день после казни пятерых декабристов и тяжёлого приговора над другими участниками восстания 14 декабря. В нём так много риторики, сентиментальной, самоуслаждающейся чувствительности и легковесного пафоса, что с трудом можно поверить, в какой момент оно писалось.
Вот это письмо:
«Я знаю, что только позднее рассудок заставит меня снова привязаться к земным благам (a mes biens), но теперь я вижу только тебя, я думаю только о тебе, я существую только для тебя... Твой дорогой портрет, написанный Изабэ, тут перед моими глазами; ты знаешь, как поразителен он сходством; он там, на своём обычном месте, всегда передо мною; он мне причиняет и боль и радость зараз; я обращаю к нему мои воспоминания, мои слёзы и мою надежду.
Я смотрю на него, потом на портрет нашего достойного отца. Мои глаза обращаются к небу, которое нас утешает, которое есть надежда и прибежище всех и судья самый снисходительный к нашим поступкам. Прошу тебя, передай мне прядь твоих волос, а вот одна прядь моих и другая - твоей обожаемой племянницы, моей Алины» [14 июля 1826 г.].
Неудивительно поэтому, что с отъездом брата в ссылку прекратились и патетические письма Софьи Григорьевны. М.Н. писала из читинского острога 7 сентября 1829 г. А.Н. Волконской:
«Тысячу раз благодарю вас, милая матушка, за добрую весть о Софье. Если бы она дала мне знать, что желает получать от меня письма, я непременно стала бы писать ей, не требуя притом от неё ответов. Сергей и я слишком многим обязаны нашей чудесной Софье, чтобы сердиться за её непреклонное молчание».
Софья Григорьевна надолго исчезла с горизонта С.Г. Волконского, «чтобы снова всплыть уже в 1854 году, когда она навестила брата в Иркутске и целый год прогостила у него», - пишет внук М.Н., С.М. Волконский.
Поездка эта была вызвана не теплотою запоздалого родственного чувства Софьи Григорьевны, а желанием её пресечь слухи в обществе о неблаговидном присвоении ею имущества беззащитного ссыльного брата.
«Общественным мнением она дорожит, и тому пример её поездка в Сибирь, которой хотела покрыть ограбление меня, по каковому ограблению общественное мнение началось высказываться», - писал Волконский дочери в 1863 году, уже вернувшись из ссылки и имевший ряд тяжёлых столкновений с сестрой по имущественному вопросу.
[Ранее, в 1860 г., С.Г. Волконский писал сыну: «Его [Бенкендорфа] советам обязан я, что вам сохранены несколько крох моего имения, которого остальная часть перешла законно, но не совестно в другие руки» (от 5 апреля). - Эти «другие руки» принадлежали сестре его Софье Григорьевне.
Пространное письмо С.Г. Волконского к Е.С. и Н.А. Кочубей объясняет нам, как домогалась Софья Григорьевна жалкой подачкой брату покончить с ним имущественный вопрос... «Вероятно ты получишь от тётки Софьи Григорьевны жалобы на меня, - писал С.Г. Волконский дочери. - Я возвратил Грегору (сын Софьи Григорьевны, 1808-1882) в её кассу ссуженные мне ею 2000 рублей. Эту выдачу я от неё просил при стеснённых обстоятельствах на тогдашнюю поездку мою в чужие края и с ручательством, что употреблю сию ссуду лишь на эту поездку.
Теперь обстоятельства иные; попечительное распоряжение мамы, предоставя мне и Пушкино и наличные деньги в моё распоряжение, с имеющими у меня запасом денежным, с излишком средствы, - на все расходы предстоящие, - поставили меня в обязанность не пользоваться её ссудой; тут для меня совестливое дело.
Из другой причины я отклонил согласие моё на получение тысячи рублей в год от неё на смерть мою пенсиона с назначением оного и по смерть её от её наследников. В этом я действовал из самоуважения, к тому что я ей уже не раз высказывал на счёт захвата ею то, что по совести я до сих пор чту у меня захватом. Принять бы это назначение - это бы сказать ей квит. Мой долг отцовский - отстаивать то, что считаю поныне вашим достоянием; ничего не получить - лучше, нежели отказаться от совестного иска.
Бог пусть рассудит, кто из нас виноват. Хоть и жесток будет мой отказ - я однако ж её заверил, что все эти финансовые дрязги не изменят братской любви к ней, что докажу ей продолжением сердечных чувств любви братской к ней». (От 3-15 сентября 1863 г. Фаль).
Скупость Софьи Григорьевны достигла впоследствии до «чудовищных размеров», до клептомании.
Чаша терпения С.Г. Волконского в отношении сестры переполнилась лишь тогда, когда, после смерти М.Н., Софья Григорьевна, по словам Сергея Григорьевича, «несправедливо порочила», «оклеветала беспорочную жизнь этого святого существа» (письмо к Е.С. Кочубей от 25 ноября - 12 декабря 1863 г., СПб.). «...Называть праведную маму «la brune» - это дерзость!» - писал Сергей Григорьевич в другом письме (5-17 октября 1863 г.). «Мне тяжёл будет разрыв с ней, и он будет неизбежен, если она не принесёт, - ни мне одному, - но и тебе, Мише и мне, - повинную голову», - писал Волконский дочери 22 декабря 1863 г. из Петербурга.]
Проследив отношения М.Н. к родным мужа, можно с уверенностью сказать теперь, что Волконские не играли той решающей роли в отъезде её к мужу, которую им приписывали Раевские. Гораздо большее значение имело поведение Волконских для Сергея Григорьевича, благодаря той осведомлённости, в которой они его держали о борьбе М.Н. с родными за отъезд к нему.
Под влиянием этой осведомлённости и под влиянием писем жены, в которых чувствовалась неподдельная устремлённость к нему и твёрдая решимость разделить свою судьбу с ним, в Сергее Григорьевиче произошёл резкий перелом настроения. Если он и не перестал упрекать себя за изломанную жизнь жены, признавая, что он не в праве ждать от неё поддержки, то вместе с тем в нём всё настойчивее и сильнее стала говорить мысль и о том, что он также не в праве в угоду родным жены препятствовать её желанию ехать к нему. В нём появилась уверенность, что никто не должен вставать между ним и женой и что только они могут разрешить сложность их положения, высказав друг другу с полной искренностью и откровенностью волновавшие их чувства.
Ему стало казаться, что под влиянием своей семьи жена его за видимое равнодушие к его судьбе навлекла на себя «осуждение светское» тех, кто не был посвящён в перипетии её борьбы с родными, «ибо когда все жёны мужей, находившихся в заточении, ехали в Петербург, - одна Машенька принуждена была меня оставить, - писал он Софье Григорьевне из Благодатского рудника, - и верно никто более её не был готов принесть мне всякого рода пожерт[вования]. Теперь я решился ни ей, ни себе не причинять новых подобных огорчений, и пусть они будут делом родительской власти, я не согласен быть к тому орудием» [12 ноября 1826 г.].
В более мягкой форме писал Волконский о том же и своей жене в письме от 18 ноября 1826 г., дошедшем до нас в черновике:
«Большим поставляю себе упрёком, что не открыл тебе истинного моего положения при последнем нашем свидании, в том я один перед тобою виноват и могу только тем оправдаться, что я, ожидая смертной казни, хотел тебя удалить из Петербурга. Ты права, что отсутствие твоё во время отправления моего отяготило судьбу мою и, конечно, усугубило те душевные страдания, которые я ощущаю и которые ещё, быть может, мне предстоят.
Я уверен, что возможность свидания в то время не только доставила бы тебе тогда утешение, но и облегчила бы и теперешнее твоё положение. В принятых же тобою мерах со дня решения судьбы моей ни я, ни родственники мои не имели никакого участия. Милый мой друг, я не один находился в тогдашнем моём положении, и мог ли я помыслить, чтоб ты не имела сил сделать то же для меня, что столь много жён оказали в сие нещастное время своим мужьям?»
Уяснив роль Раевских с полной отчётливостью только в Сибири, поняв всю глубину и, быть может, непоправимость своей ошибки - предоставить родным жены решать её судьбу, Волконский спешит исправить эту ошибку, представшую теперь перед ним с такой мучительной очевидностью. В пространных своих письмах из Благодатского рудника раскрывает он перед женою свои чувства к ней, своё пламенное желание видеть её, не скрывая, впрочем, от неё тяжёлую обстановку, которая её ожидает в Сибири.
На письмах его лежит печать тяжёлой внутренней борьбы: он то советует жене слушаться голоса своего чувства и долга по отношению к родным, к сыну, имея мужество поставить перед нею решительный и больной вопрос о ребёнке, который в своё время так ловко и дальновидно использовал Александр Раевский, то теряя силы и мужество и умоляя жену посетить его.
«Ангел мой, дрожайшая Машинька, - писал он ей, - при горестной моей судьбе великим умножением тягости оной, что каждое моё письмо должно тебе быть причиною новой скорби. Я уверен, что хотя я один виновник твоих нещастий, но не могу быть чужд твоему сердцу, и что по твоей привязанности ко мне ты только и мыслишь о том, как бы мне принесть утешение.
Сколько ни сладостно мне сие чувство, столь свойственное твоей добродетельной душе, я поставлю однако-ж, себе священнейшею обязанностью описать тебе по истине и в подробности, каково моё теперешнее и предстоящее положение. От души желал бы скрыть его от тебя и тем не подать новой причины твоим горьким слезам. Но, бесценный друг, я поставил бы себе новым, вечным упрёком, ежели бы утаил оное от тебя, когда оно может иметь столь значительное влияние на решения, тобою, как я не сомневаюсь, к моему утешению предпринимаемые.
Тебе должно быть уже известно, что я не нахожусь более в окрестностях Иркутска, а в Нерчинских заводах, при Благодатском руднике. Со времени моего прибытия в сие место, я без изъятия подвержен работам, определённым в рудниках, провожу дни в тягостных упражнениях, а часы отдохновения проходят в тесном жилище, и всегда нахожусь под крепчайшим надзором, меры которого строжее, нежели во время моего заточения в крепости, а по сему ты можешь представить себе, какие сношу нужды и в каком стеснённом во всех отношениях нахожусь положении.
Вот главные черты собственно до меня относящихся мер. Тебе же, Машинька, с приездом ко мне надлежать будет сделать многие и большие пожертвования, в силу существующих узаконений и, может быть, новых на наш щёт воспоследующих постановлений. Подробности оных легче можно тебе узнать в точной же истине, нежели мне. Я прошу матушку мою тебя о всём уведомить. С прибытием сюда ты должна будешь лишиться своего звания, должна будешь разлучиться с сыном, ибо я полагаю приезд твой с Николушкой в теперешнем его возрасте невозможным.
Какие меры осторожности почтут нужным принять по случаю приезда жён к мужьям, в моём положении находящимся, мне не известно, но, может быть, многие из принятых на щёт меня мер распространятся и на тебя; ты должна будешь во всём терпеть нужду не только естли будешь разделять во всех отношениях стеснённое моё положение, но даже и в том случае, когда бы имела полную волю во всех твоих поступках, по невозможности доставить себе в сём краю даже обыкновенные и необходимые довольства простой жизни. Сверх того, должна будешь частью разделять те унижения, которым я подвержен, находясь под ежеминутным и разделённым столь многими лицами надзором и не имея, по теперешнему моему званию, ни перед кем голоса и ни от кого защиты.
Поставив себе в обязанность описать тебе все обстоятельства ужасного моего положения, я слишком ценю тебя и слишком уверен в твёрдости твоего духа, чтоб мог подумать, что всё до меня или лично до тебя относящееся могло бы отменить решение тобою мне в каждом письме и в словах повторённое. Я знаю, что ты только можешь спокойна, быв со мною или имев возможность видеть меня, и обманул бы тебя, ежели бы стал уверять, что свидание с тобой не было [бы] для меня единственным утешением в горестной моей участи. Но, милой мой друг, ты имеешь также и другие обязанности, ты - мать, ты - дочь, и я готов всем жертвовать, чтобы доставить тебе успокоение.
Вот, что я должен и в силах тебе сказать, - самой же тебе предстоит решить, что можешь ты для меня сделать и чем ты обязана сыну и твоим родителям. Я тебя ставлю в жестокое положение, но, милой друг, я не в силах произнесть приговор вечной с тобою разлуки, ежели же сим только средством можешь ты обеспечить своё спокойствие, ежели сие необходимо для будущности сына нашего, естли я только тем могу отвратить вечную свою с ним разлуку, то как бы для нас обоих ни была бы велика жертва, которая не может быть никем в полной мере оценена, и в каком бы мрачном виде не представлялась нам наша будущность в сём мире, ангел мой, повинуйся тому, что сердце твоё и чувство обязанностей твоих признаёт необходимым, и верь, что какое бы твоё решение не было, даже естлиб я через него лишился навсегда надежды тебя видеть, то и всей ужасной горести моей послужит мне облегчением уверенность, что они тобою в полной мере разделяемые и что в решении твоём ты повиновалась одной только жестокой необходимости. Знаю, сколь таковая жертва будет тягостна твоему сердцу, и буду видеть в оной опыт твоих неоценённых добродетелей.
Милой мой друг, изъяснение чувств моих хотя истекло из сердца моего, но вероятно найдёт строгих судей. Ежели-б при любви моей к тебе мог я принять в какую-либо цену суждения света, легко бы мне было заслужить его одобрение изречениями, извлечёнными из умственных рассуждений, а не из сердечных чувств. Но нет, милая моя Машинька, не могло и не может входить в соображение в сношениях моих с тобою, и естли-б я решился положительно тебе сказать, чтоб ты не приезжала, я бы искал похвал, противных моим чувствам, и грешил бы против тебя и моей совести. Писав к тебе, я умолял бога быть моим наставником. Ты поймёшь всю силу моих слов и чувств, и буде заслужу негодование мирское, то знаю, что ты будешь меня судить иначе, и уповаю, что всевышний судья, которому мысли и чувства моего сердца не скрыты, не оставит меня ни в сей, ни в будущей жизни без утешения.
Сердечный друг, смело руководствуйся твоим сердцем; оно сообразит то, что ты можешь сделать для меня, соблюдая твои обязанности перед сыном и имев в виду принесение облегчения чувствам горести о мне моего семейства» [12 ноября 1826 г.].
В тот же день Сергей Волконский писал и своей матери:
«Я также почёл обязанностью описать Машиньке всю тягость моего положения, чтоб тем избегнуть упрёка, не её, которого верно она бы мне и не сделала, но собственно моего; таить оное от неё было бы мне не простительно».
Ту же ясность и отчётливость в поведении С.Г. Волконского находим мы в ответном письме к жене от 18 ноября:
«...Бесценный мой друг, ты желаешь разделить жизнь твою между мною и сыном; поверь, что я умею ценить вполне твоё благонамерение, но я поставляю себе обязанностью представить тебе, что исполнение оного я щитаю не возможным. По положению, в котором я нахожусь, я не имею средств решить, каким образом можешь ты согласить изъяснённые тобою желания твои с тем, что возможно тебе исполнить; ты должна рассмотреть обстоятельства, - и в решении я полагаюсь на твоё сердце. Но не обольщай себя, милой друг, ложными надеждами; тебе предстоит или вечная разлука со мною, или временная - с сыном.
Ты знаешь, ангел мой, что сердце моё чувствует сильно, и при ощущаемых душой моей страданиях, вероятно, жизнь моя будет весьма не продолжительна. Физические труды не могут привести меня в уныние, но сердечные скорби, конечно, скоро разрушат бренное моё тело. Ради бога, милой друг, буде тебе возможно, не удаляй того щастливого дня, который ты мне обещаешь будущею весной. Положись во всём на бога. Он даёт тебе свободу посвятить остальную жизнь твою единственно сыну, или, по милосердию своему, может-быть, утешит нас обоих со временем возможностию присоединения его к нам. Я не могу привыкнуть к мысли, что не суждено мне более тебя видеть. Одна твоя воля может заставить меня покориться такой горестной будущности.
Милой мой друг, я не прошу тебя привезти ныне сына, умоляю даже оставить его, сколь бы не сладостно мне было взглянуть на него, но сим я жертвую для будущего твоего утешения: посвяти ему всю жизнь свою, а мне, милый друг, удели из неё частицу. Машинька, посети меня прежде, нежели я опущусь в могилу, дай взглянуть на тебя ещё хотя один раз, дай излить в сердце твоё все чувства души моей. Друг мой, приди принять от меня благословение, которое я пошлю сыну нашему; сама ты принесёшь мне несказанное утешение и даже выполнишь долг пред сыном, и тогда мне легче будет оставить мир, в котором я не для кого из любимых мною не могу уже быть отрадою».
Как бы угадывая мысли, волновавшие мужа, М.Н. писала ему от 17 декабря 1826 г.:
«Милой друг, теперь я могу тебе сказать, что я много терпела, чтобы достигнуть своей цели. Но я теперь еду и всё, всё забуду. Без тебя я, как без жизни; одни обязанности мои к сыну могли меня заставить скитаться в разлуке с тобой. Я расстаюсь с ним без грусти; он окружён попечением и не будет чувствовать отсутствия своей матери; душа моя покойна на щёт нашего ангела; надежда, уверение вскоре тебя видеть меня восхищают, мне кажется, что я никогда счастлива не была. Твой дорогой ребёнок меня прервал; его здоровый вид, казалось, говорит мне: «отправляйся, отправляйся и возвращайся меня взять - я достаточно силён, чтобы вынести путешествие».
Расставаясь с сыном, М.Н. не знала ещё, что жёнам декабристов, уехавшим в Сибирь, возврата в Россию не будет. Этим объясняется, быть может, лёгкость разлуки её с сыном, прощаясь с которым она, по словам старика Раевского, отзывающим упрёком, даже «слезинки не проронила». Напрасно он также упрекал дочь в том, что она, зная, что не вернётся, решилась уехать. Только в Сибири М.Н. поняла, что ей отрезаны пути возврата в Россию. Об этом говорит её письмо к А.Н. Волконской из Нерчинска от 28 мая 1827 года:
«С тех пор, как я здесь, - писала она ей, - я, кажется, уразумела, что те из нас, которые проехали Иркутск, уже не могут вернуться. Если так, - я очень счастлива, что не поняла этого раньше. Теперь я могу с чистой совестью посвятить себя всецело моему мужу; это - единственное желание моего сердца. Мой долг был поделить мою жизнь между Сергеем и моим сыном, но признаюсь вам: надо обладать большею силою духа, нежели какой я обладаю, чтобы покинуть своего мужа, увидав то положение, в которое он ввергнут своим заблуждением.
Теперь я понимаю смысл предостереженья, заключавшегося в словах е. в. императора: «подумайте же о том, что вас ждёт за Иркутском», и тысячу раз благодарю бога, что не поняла их раньше: это только увеличило бы страдания, разрывавшие мне сердце. Теперь на мне нет вины перед моим бедным ребёнком; если я не с ним, то не по моей воле. Иногда я представляю себе, что почувствуют мои родители при этом известии; только в эти минуты мне бывает больно».
Впрочем, мысль, что она не вернётся в Россию, едва ли бы удержала её в момент отъезда около сына. В одном из своих писем к отцу она писала: «мой сын счастлив, мой муж - несчастен, - моё место около мужа». На вопрос П.М. Волконского: уверена ли она в том, что вернётся, она ответила: «я не желаю возвращаться, разве лишь с Сергеем, но бога ради, не говорите этого моему отцу».
Ничто, казалось, не могло в то время удержать М.Н. в России; она горела желанием личного счастья, верила в его возможность и бодро и независимо действовала в защиту его. В борьбе за счастье ей суждено было испытать и наслаждение от самой борьбы, которая дала ей ощущение нового, неизведанного ещё темпа жизни, полного захватывающих и жгучих моментов... Во всяком случае, она испытала не только одни тернии на своём пути. Об этом свидетельствует следующее письмо её к отцу от 21 декабря 1826 г.:
«Дорогой папа, - писала она ему по поводу своих хлопот об отъезде, - вы должны удивляться моей смелости писать коронованным особам (a des tetes couronnes) и министрам; что хотите вы, - необходимость, несчастие обнаружило во мне энергию решительности и особенно терпения. Во мне заговорило самолюбие обойтись без помощи другого, я стою на собственных ногах и от этого чувствую себя хорошо».
Избыток сил в области чувства и волевого напряжения привели её в состояние большого душевного подъёма; она верила в себя, верила в лучшее будущее, в то, что она делает большое и хорошее дело; от этого сознания жизнь казалась ей прекрасной, ей хотелось и всех близких своих приобщить к своему радостному и бодрому настроению. Она с грустью и недоумением видела, что не в силах перелить в них, смущённых ещё недавними её жалобами на мужа, веру в её счастье, казавшееся ей теперь таким непреложным; она приписывала их сомнения тому, что они всё ещё не могут простить её мужу вину его перед ней, не в силах понять всего благородства его поведения.
«Дорогой папа, - писала М.Н. отцу перед отъездом 21 декабря 1826 г., - если вы дорожите моим спокойствием, простите сердцем и душой моего бедного мужа, - он самый несчастный из людей. Дорогой папа, я умоляю вас об этом плача, если вы дорожите моею жизнью, - исполните это. Как бы я хотела, чтобы вы могли почувствовать, как я, благородство его настоящего поведения, жертвы, которые он приносит, чтобы успокоить свою совесть» ...
«Он не хочет слышать разговоров о моей разлуке с сыном, считая себя недостойным моей привязанности к нему, тогда как его товарищи навсегда разлучают своих жён и детей: они говорят, что у них ничего больше не осталось на свете, что им нельзя исторгнуть сердце. Дорогой папа, мой муж заслуживает все жертвы, исключая долга матери - и я их ему принесу».
Не только мысль о полном и искреннем прощении мужа не давала покоя М.Н., - её хотелось также примирить свою родную семью с родными мужа:
«Дорогая и обожаемая матушка, я отправляюсь этим вечером, - писала она 21 декабря в день отъезда из Петербурга в Москву, из которой и тронулась в свой дальний путь, - молитесь за меня и особенно за Сергея. Простите его, я умоляю вас, милая матушка! Выразите вашу благодарность Софье [Волконской], когда у вас будет случай это сделать, за заботы, поистине материнские, которыми она окружила меня и моего сына. Вы не сможете сделать большего - этим всё сказано».
Приподнятое настроение не покинуло М.Н. и в последние дни и часы перед отъездом из России. Оно даже усилилось теми проводами, которые ей были устроены в Москве известной Зинаидой Александровной Волконской, собравшей на них лучших и даровитых представителей московского общества с Пушкиным во главе, а также нежным напутственным письмом отца, писавшего ей из Милятина:
«Пишу к тебе, милой друг мой, Машенька, на-удачу в Москву. Снег идёт, путь тебе добрый, благополучный. Молю бога за тебя, жертву невинную, да укрепит твою душу, да утешит твоё сердце!»
Даже в самые последние минуты перед отъездом не поколебалось её бодрое и радостное настроение. В прощальном письме к родным от 29 декабря, в 11 часов вечера, М.Н. писала:
«Дорогая, обожаемая матушка, я отправляюсь сию минуту; ночь - превосходна, дорога - чудесная...» «Сёстры мои, мои нежные, хорошие, чудесные и совершенные сёстры, я счастлива, потому что я довольна собой».