© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «В добровольном изгнании». » Волконская Мария Николаевна.


Волконская Мария Николаевна.

Posts 21 to 30 of 51

21

О. Попова

История жизни М.Н. Волконской

Никита Кирсанов / 2018-08-05 07:58:31

Предисловие

Жене декабриста С.Г. Волконского - Марии Николаевне - в нашей литературе уделено и большое и почётное место. Вряд ли найдётся у нас читатель, которому имя её было бы неизвестно, как вместе с тем нет также, вероятно, ни одного, который был бы вполне удовлетворён имеющимися сведениями о ней. На пути своей пытливости он неизменно встречает в специальных исследованиях или в отдельных, разбросанных по мемуарам современников в воспоминаниях о ней какую-то недоговорённость и условность, стирающие с её облика живые и реальные черты и делающие его иконописным.

Наша юбилейная литература о декабристах дала несколько беглых, вскользь брошенных неблагоприятных отзывов о М.Н., ещё более вызвавших недоуменные вопросы о ней. Вот те соображения, которые заставили автора настоящего биографического очерка снова обратиться к личности и жизни Марии Николаевны, исчерпанной, казалось бы, до конца.

Доступ к большому архиву Волконских, хранящемуся в Институте русской литературы (бывш. Пушкинском Доме при Академии Наук в Ленинграде), почти неизвестному ранним исследователям жизни Марии Николаевны, облегчил составительнице настоящего очерка эту задачу, позволив раскрыть некоторые новые моменты жизни Волконской.

Ранее опубликованные материалы о Волконской привлекаются здесь лишь в качестве вспомогательного материала, необходимого для полноты и общей связи биографического очерка. Мы считаем, кроме того необходимым предупредить читателя, что в биографии Волконской нами сознательно опущены два момента: момент увлечения Марией Николаевной Густава Олизара и момент предполагаемой «затаённой любви» Пушкина к Марии Раевской. Привлечённый к очерку новый архивный материал не даёт повода останавливаться на этих моментах.

Характер настоящего очерка в особенности не позволяет привлечь вопрос о «затаённой любви» Пушкина к М.Н., который лежит в области лишь предположений и догадок. Полунамёки и образы в художественном творчестве Пушкина, в которых как П.Е. Щёголев, так и Б.М. Соколов усматривают прообраз М.Н., не могут иметь той убедительности и силы, которую мы почерпаем в архивных материалах, положенных в основу настоящей работы.

Использованный в очерке новый архивный материал, не раскрывая вполне жизни М.Н., оставляя в ней ещё многое неясным и недосказанным, в значительной степени, однако, пополняет отрывочные и односторонние сведения о её жизни, особенно сибирского периода.

Полное выявление личности и жизни Волконской на основании и вновь привлечённого архивного материала затрудняется рядом причин.

1) Цензурованием писем М.Н. как жены государственного преступника представителями местной власти и III Отделением, что, конечно, не способствовало ни их искренности, ни их откровенности. Ещё до отъезда в Сибирь М.Н. писала сестре мужа, Софье Григорьевне Волконской, по поводу своего письма к мужу, заключённому в Алексеевский равелин: «Вы находите моё письмо Сергею очень лаконичным? - они все таковы. Мысль, что они будут прочитаны, так сказать, публично, - меня леденит и приводит в отчаяние». Неоднократно повторяет она об этом в письмах к родным из Сибири.

2) Неудачно сложившейся семейной жизнью М.Н., которую она тщательно скрывала, ибо, по определению П.Е. Щёголева, «принадлежала к тем лицам, которые признают, что право на их душу принадлежит только им и никому больше». Характер писем М.Н. к разным лицам подтверждает определение П.Е. Щёголева. Лишь небольшая часть её эпистолярного наследства сохранила отголоски её семейной драмы, истинную причину которой мы узнаём всё же не от неё самой, а от лиц, непосредственно наблюдавших её жизнь. Причина драмы, как можно теперь думать, - взаимная привязанность М.Н. и декабриста Александра Викторовича Поджио, длившаяся долгие годы.

3) Кроме того, М.Н. обязывали к сдержанности условия объективно-обязательные для неё. Связанная судьбою с членом Тайного общества, М.Н. полагала, что и на её долю легла ответственность перед общественным мнением быть достойной и безупречной спутницей декабриста. Она была в числе тех жён декабристов, к которым было приковано внимание общества.

Жёны декабристов после восстания 14 декабря показали какие-то другие возможности для женщины господствующего класса, кроме тех, которые считались в этой среде естественными и привычными. Вскрыли они эти возможности в момент общей придавленности и страха, наступивших при воцарении Николая I, когда общество было охвачено паникой, когда каждый трепетал быть привлечённым по делу декабристов, когда атмосфера была насыщена тревожным ожиданием суда над ними, а затем - впечатлением от жестокого приговора. М.Н. не раз упоминает в своих письмах, относящихся к этому времени, что родной брат её мужа, Николай Григорьевич Волконский, боясь скомпрометировать себя, приветствует её «без словесного обращения».

Чувство подавленности долго не было изжито русским обществом. В 1828 году П.А. Вяземский писал А.И. Тургеневу: «Петербург стал суше и холоднее прежнего...», «общего разговора об общих человеческих интересах решительно нет...» «Вообще встречаешь людей довольно добрых, то есть по некоторому внутреннему убеждению заключаешь, что они добры, и по отсутствию зла, но положительного, истинного благоволения нигде не найдёшь. Какая-то озабоченность о чём-то, какое-то стремление в даль также означают более прежнего физиономию общества...», «их никак не уловишь, они, как туман, скользят под рукою, когда захочешь коснуться до них».

На этом фоне страха и придавленности жёны декабристов стали на некоторое время как бы олицетворением смелости, мужества, инициативы. Только они одни могли выражать к заключённым внимание, поддерживать их в несчастии, бесстрашно последовать за ними в места их заключения и ссылки; на долю других осталась лишь негласная помощь. Это появление женщины на поверхности русской общественной жизни было оценено современниками.

П.А. Вяземский писал А.И. Тургеневу и В.А. Жуковскому: «Спасибо женщинам - они дадут несколько прекрасных строк нашей истории».

В другом письме, к тем же лицам, Вяземский писал: «Дай бог хоть им искупить гнусность нашего века, нет народа легкомысленнее и бесчеловечнее нашего».

Н.И. Тургенев в сочинении своём «Россия и русские» писал: «Многие знатные фамилии жестоко пострадали от несчастных событий, о которых я только-что упоминал: они также, как и осуждённые, могли быть услышанными, но выражали протест против деспотизма своими поступками, своим самопожертвованием. В этих случаях, как и всегда, действовали наиболее горячо женщины».

Герцен также свидетельствует о мужестве жён декабристов, бичуя в то же время трусость и подлость русских аристократов: «Тон общества стал меняться наглядно и быстро, нравственное падение стало служить печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести тёплого слова о родных и друзьях, которым ещё вчера жали руки, но которые за ночь были взяты, напротив, являлись дикие фанатики рабства: одни из подлости, а другие хуже - бескорыстно».

Неудивительно, что такое отношение к жёнам декабристов лучших представителей тогдашнего русского общества произвело большое впечатление на М.Н., вызвало в ней стремление оправдать высокую оценку своих современников и наложило как на её записки, так и на значительную часть её писем отпечаток условности, ибо реальная её жизнь не укладывалась зачастую в предуготовленные для неё общественным мнением нашему представлению о ней, рисуя её в более живых и реальных красках, в обстановке, более соответствующей исторической действительности, даёт иной, неизвестный нам контур личности и жизни М.Н. и позволяет поставить новые вехи для её биографии, но не позволяет ещё, однако, проникнуть в самую глубь её переживаний, которые по-прежнему ускользают от нас, как неразрешимая загадка.

Чьей-то заботливой и тщательной рукою изъято из архива Волконских всё то, что могло бы пролить свет на самую интимную страницу её жизни, на источник её семейной драмы. В архиве Волконских не нашлось ни одного письма А.В. Поджио к М.Н. Сохранились лишь немногочисленные письма его к Сергею Григорьевичу и Михаилу Сергеевичу, почти все относящиеся к годам после смерти М.Н.

Исключительная близость Поджио к семье Волконских, подтверждаемая его биографией и указанными выше письмами, заставляет думать, что большая их часть была уничтожена самой М.Н. перед кончиною или позднее членами её семьи. Вряд ли почти полное отсутствие писем лица столь близкого к семье Волконских можно объяснить случайностью, тем более, что архив Волконских дошёл до нас в прекрасной сохранности.

Цитируемые ниже письма как самой М.Н., так и близких ей лиц публикуются впервые. Отсутствие ссылки при цитируемом письме означает, что оно печатается по подлиннику, хранящемуся в Институте русской литературы при Академии Наук СССР в составе «Архива Волконских».

1934 г.

22

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTQzLnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTEwMTYvdjg1MTAxNjg5My8xZTBmYTMvRUxIQTFoNGRBc00uanBn[/img2]

Альфред Яковлевич Давиньон. Дагерротип. Портрет Марии Николаевны Волконской. Металлическая посеребрённая пластина в картонном паспарту. Иркутск. 1845. Картон, металл, стекло, дерматин, бумага, дагерротипия. 9,1 х 7,8 - в свету, 15 х 11,6 - паспарту. Иркутский областной историко-мемориальный музей декабристов.

23

I. В России

О детстве и юности М.Н. известно только, что время, проведённое ею «под родительским кровом», было счастливым для неё временем, как пишет она на страницах своих записок.

Зато хорошо известна та культурная среда, которая окружала её в лице ближайших родных: отца - Н.Н. Раевского, известного участника войны 1812 года, вызывавшего чувство широкой общественной симпатии и как военный деятель того времени и как честный человек; братьев: Александра - умного, едкого скептика, имевшего одно время большое и неотразимое влияние на Пушкина, пророчившего ему блестящую будущность, впрочем, не оправдавшуюся; Николая - друга Пушкина, тонкого ценителя русской художественной литературы и талантливого военного деятеля; мужа сестры Екатерины - Михаила Фёдоровича Орлова, известного либерального деятеля Александровской эпохи; дяди - Василия Львовича Давыдова, впоследствии декабриста, обладавшего блестящим, живым умом, и целого ряда других лиц, группировавшихся вокруг этого культурного центра.

Такова была среда, в которой воспитывалась и жила М.Н. до своего замужества. Впитав в себя положительные соки этой культурной среды, она прошла, однако, равнодушно, если не враждебно, мимо тех либеральных настроений, которыми было полно молодое поколение этой среды. Гражданские мотивы были и остались навсегда чужды её душе, задев её поверхностно лишь в первые годы её жизни в Сибири.

Особенно сильно сказалось это в письме её к брату Александру от 8 марта 1826 года, через несколько дней после того, как она узнала об аресте мужа:

«Я недавно узнала об аресте Сергея; это разбило моё сердце; состояние моего здоровья этому много способствовало; в другой момент я перенесла бы его с большей философией. Не его арест меня огорчает, не наказание, которое нас ожидает, но то, что он дал себя увлечь и кому же? Низким из людей, презираемым его beau-pere, его братьями и его женой, потому что я не скрыла от него моего мнения о... [последнее слово не разобрано]»

Это отсутствие солидарности с мужем не было тайной для близких, как видно из письма М.Н. к брату Александру от 30 ноября [1826 года] о сестре мужа, Софии Григорьевне Волконской:

«Далёкая от того, чтобы торопить меня ехать, она просит меня, как милости, отложить моё путешествие. Эта женщина одной ногой в могиле и она думает, конечно, играть комедию; её дружба к Сергею пылкая, но она считает мои обязанности по отношению к нему - расторгнутыми. Ещё вчера она сказала мне: «дорогая сестра, у вас нет долга к нему, он вас обманул, он дурно действовал по отношению к вам, поэтому всё то, что вы делаете для него, должно быть прочувствовано, очень оценено нами! Многие из жён сочувствовали идеям своих мужей, они должны жертвовать собой, но не вы; вы -жертва Сергея. Только раскаяние, которое он проявляет, может заслужить ему прощение несчастной жертвы»».

Выходя за Волконского, М.Н. не подозревала о принадлежности его к Тайному обществу, но старик Раевский, по словам Е.И. Якушкина, знал об этом, пытался заставить Волконского уйти из общества, но, встретя в нём решительный к тому отказ, согласился на брак, потому что партия была слишком выгодна.

Тем не менее, в день свадьбы дочери Раевский заставил, по-видимому, Волконского подписать бумагу с отречением от Тайного общества. Так, думается, следует понимать письмо М.Н. к отцу за несколько дней до отъезда в Сибирь, в котором она, снимая упрёк с сестры мужа, Софии Григорьевны, якобы ускорявшей её отъезд, писала ему о какой-то таинственной бумаге, которую подписал Волконский не читая в день своей свадьбы:

«... ещё вчера она (т. е. С.Г. Волконская) сказала мне, что если бы я и совсем не поехала, то и тогда никто не имел бы права меня осуждать, потому что муж мой пренебрёг искренностью и прямодушием по отношению ко мне; она уверяет и клянётся мне всеми святыми, что Сергей не читал бумагу, которую его заставили подписать в день нашей свадьбы, и раз дело было сделано, он больше об этом не думал. Я вас оправдала, дорогой папа; я сказала чистую правду, что вы были очень тронуты деликатностью, которую проявила моя belle mere [Александра Николаевна Волконская, мать мужа М.Н.] при настоящих условиях, сохраняя молчание, и что вы ещё более благодарны моей восхитительной belle-soeur Софье за то материнское внимание, которое она мне оказывает».

Если точно бумага, которую подписал Волконский, была отречением от Тайного общества, которое его заставил подписать Н.Н. Раевский, то в то же самое время оно было уликой против отца М.Н., знавшего о существовании общества, но молчавшего о нём.

Такое вольнодумство не к лицу было бы заслуженному генералу, известному, кроме того, и прямотой своих жизненных правил, и огласка этого факта несомненно скомпрометировала бы его перед правительством, - вот почему М.Н. и писала о деликатности старухи Волконской, сохранившей об этом молчание.

Только теперь, когда старик Раевский разразился, по-видимому, по адресу Волконского упрёками за несдержанное им слово, М.Н. узнала, что для родных её не была тайной принадлежность мужа к обществу.

В одном из писем к брату Александру у М.Н. вырвался упрёк по отношению к родной семье, не столько, впрочем, за устроенный ими брак, сколько за стремление их удержать её от поездки к пострадавшему мужу.

«... Ты никогда не поймёшь всей величины жертвы, которую я приношу, - писала она брату 30 ноября 1826 года, - моя семья, которая сыграла в этом большую роль - отказывает мне в утешении быть тронутой этой жертвой».

Александр Николаевич, решительно и категорически прекращая разговор на эту тему, считая её, вероятно, и неудобной и бесполезной, писал сестре в ответном письме:

«Я не понимаю также добрую часть твоего последнего письма: жертвы, в которых твоя семья играла большую роль? Если ты хочешь говорить о твоём несчастном замужестве, то ты не имеешь права никого в нём винить».

Искреннее в этом отношении был младший брат М.Н. - Николай, который как-то раз в откровенную минуту, по словам М.В. Юзефовича,

«разразился целой диатрибой против отца (якобы пожертвовавшего для связей судьбою своей дочери) и против условных обязанностей детей к родителям».

Этот брак, без всякой привязанности со стороны М.Н., как известно, не был счастливым и в начале их совместной жизни. М.Н. не скрывала от сестёр, что муж бывал ей «несносен». Принимая во внимание затаивание Волконским перед женой своих сокровенных интересов, связанных с принадлежностью к Тайному обществу, станет понятным, как велика была их внутренняя отчуждённость.

Каким же образом М.Н., узнав об аресте мужа, тотчас же непреклонно и твёрдо решила разделить его судьбу, какова бы она не была?

Где и в чём следует искать разгадку этого непонятного на первый взгляд решения?

Думается, что она лежит в сложном внутреннем, психологическом процессе, который произошёл в М.Н. под влиянием замужества, рождения ребёнка и несчастной судьбы мужа.

Когда Волконскому стало известно о событии 14 декабря, когда опасность ареста стала угрожать и ему, он поспешил отвезти из Умани жену, ожидавшую ребёнка, в Болтышку, имение Раевских, где она могла иметь попечение во время болезни. Вернувшись в Умань, получив известие о рождении 2 января 1826 г. сына Николая, он успел съездить в Болтышку, повидать жену и новорождённого; по вторичном возвращении своём в Умань он был арестован.

Как ни далеки были отношения М.Н. с мужем, в Болтышке она почувствовала себя одинокой. Продолжая нежно любить свою родную семью, он незаметно для самой себя внутренно оторвалась от неё и зажила своей личной, обособленной жизнью, наполненной новым содержанием, которое дали ей и замужество и материнство... Этот перелом в Волконской намечается впервые в письме к её мужу, написанном незадолго перед рождением сна. Инстинктивно стремилась она найти поддержку в эти тревожные и значительные минуты для себя не в родной семье, а в отце своего будущего ребёнка.

«Я получила твоё письмо через Петрушу [Пётр Михайлович Волконский], дорогой и горячо обожаемый Сергей, - писала М.Н. мужу из Болтышки. - Я не могу тебе сказать, насколько мысль не видеть тебя делает меня печальной и несчастной, потому что несмотря на надежду, которую ты мне даёшь - приехать к 11-му числу [годовщина свадьбы Волконских] - я слишком хорошо вижу, что ты говоришь это для того, чтобы немного успокоить меня, так как тебе не позволят отлучиться.

Дорогой мой, обожаемый, мой кумир Сергей, я умоляю тебя во имя всего, что тебе дорого, выписать меня к тебе, если решено, что ты должен остаться на своём посту. Я не настаиваю на том, чтобы ты приехал сюда к годовщине нашей свадьбы, но по крайней мере к 15 января. Дорогой друг, не только мысль родить вдали от тебя меня огорчает, наоборот, я избавила бы тебя, благодаря этому, от многих волнений, но мысль остаться в Болтышке два долгих месяца без тебя. Я тебе обещаю, дорогой друг, не испустить ни одного крика во время моих страданий, если я буду в Умани» [31 декабря 1825 г., Болтышка].

Это новое настроение не покинуло М.Н. и после рождения сына, когда она тяжело заболела. Напротив, болезнь, а вместе с нею и чувство беспомощности усилили в ней тяготение к мужу, к которому она почувствовала теперь что-то похожее на привязанность.

Письмо С.Н. Раевской к сестре Елене свидетельствует о том, как тяжело переносила М.Н. его отсутствие.

«Вот уже пять недель, как Мария родила; она не покидает ещё своей постели» ... «её нервы раздражены до последней степени. Она не знает об отъезде братьев, Орлова и своего мужа; его отсутствие её огорчает. Когда её охватывает тоска, она непременно хочет послать его разыскивать; судите сами, как тяжело наше положение», - писала Софья Николаевна из Болтышки 3 февраля 1826 г.

Неизвестность о судьбе мужа была для М.Н. так тяжела, что когда, по её настоянию, ей сообщили, наконец, об его аресте, она приняла эту весть с облегчением, так как уже начинала думать, что мужа нет в живых.

Это несчастное известие сыграло большую роль в жизни М.Н., оно как бы осветило ей всю совместную жизнь с мужем новым светом. В нём М.Н. нашла разгадку своей неудачной замужней жизни, в нём нашла она источник веры в то, что ещё не всё сказано в её личной жизни, что для неё ещё возможна та полнота счастья, которую она не изведала... Принадлежность мужа к Тайному обществу, которую он скрывал от неё, стала казаться ей естественной причиной их отчуждения. Там, где есть тайна между мужем и женой, не может быть настоящего, прочного семейного счастья, - думала она, формулируя эту мысль позднее.

«Дорогой Александр, - писала она брату 7 ноября 1826 г., - неровное поведение, которое было у него (т. е. С.Г. Волконского) по отношению ко мне, происходило от тяжести, которая тяготила его совесть. Не имея возможности говорить со мною открыто, боясь изменить самому себе, он меня избегал, обходился со мною резко и после упрекал себя за это, чтобы начать всё снова; счастья не может быть там, где нет доверия...»

Не вполне оправившись после рождения сына и тяжёлой болезни, М.Н. выехала в Петербург добиваться свидания с мужем, оставив сына в Александрии, у тётки своей А.В. Браницкой.

Родные М.Н., поражённые грозными событиями и арестами родных и знакомых, не препятствовали вначале тому сочувствию, которое проявляла она к мужу. Но в Петербурге, куда М.Н. приехала 5 апреля, она застала уже иную картину, ибо отец и брат её Александр, которые хлопотали в Петербурге по делу Орлова и Волконского, успели выяснить степень виновности Волконского: дело его представлялось им в самом печальном свете. В письме к Е.Н. Орловой Александр Николаевич писал от 18 февраля, что

«нет такого ужаса, в котором не был бы замешан» Волконский. Он находил, что на допросах Волконский держал себя дурно, «то высокомерно, то приниженнее, чем следует. Его все презирают, каждую минуту в нём открывают ложь и глупость, в которых он принуждён сознаться». От 12 марта А.Н. писал, что теперь Волконский «ведёт себя, по слухам, как фанатик идеи...»

Эти отзывы о Волконском шли, вероятно, из осведомлённых придворных источников, что подтверждается записками Николая I, в которых последний, раздражённый упорством Волконского на допросах, писал:

«Сергей Волконский набитый дурак, таким нам всем давно известный, лжец и подлец в полном смысле и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, как одурелый, он собою представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека».

[Сын декабриста, Е.И. Якушкин, пишет о Волконском жене: «Волконский ещё довольно бодрый старик; чрезвычайно похожий на портрет, который ты видела, с правильными чертами лица, но без особого выражения ума, и даже вообще выражения в лице не много. И в этом отношении лицо говорит совершенную правду - особенного ума у него действительно нет, - хоть и вовсе нельзя его назвать глупым человеком или даже простым. А так себе, - человек, каких встречаешь мало, ежели не между стариками, так между молодыми, потому что с такими понятиями, как у него, стариков почти совсем нет.

К дворянству у него ненависть такая, ежели не на деле, так на словах (и это в его годы редкость), что сделало бы честь любому республиканцу 93 года. Впрочем, в искренности его убеждений сомневаться нельзя. Он вступил в Общество, конечно, по убеждению, а не из каких-нибудь видов: в 1813 г. он уже был генералом (ему было 24 года) - у него не было недостатка ни в надеждах на будущее, ни в средствах к жизни, ни в имени».

Более резко об умственных способностях Волконского говорит декабрист М.П. Бестужев-Рюмин в письме к другу С.М. Мартынову, называя С.Г. «добрым, но глупым». Мартынов в ответном письме к Бестужеву пишет о встрече с Волконским: «я почти что заснул во время нашего свиданья; клянусь тебе, если бы я говорил с обезьяной или с попугаем, мне невозможно было бы испытывать большую скуку».]

Александр Раевский писал старику-отцу до приезда последнего в Петербург:

«Его величество сказал мне, что он даже не достоин того участия, которое вы, вероятно, оказываете ему, и велел мне предупредить вас об этом».

Осведомлённость о степени виновности Волконского, не обещавшая в будущем ничего хорошего, поселила в родных М.Н. опасение за её судьбу и дала им возможность встретить её подготовленными к борьбе с её настроением, полным сочувствия к мужу.

Первой заботой их было устранить всякое влияние на М.Н. извне, главным образом некоторых жён декабристов, которые, так же как и она, стремились разделить участь своих мужей. Только в Сибири узнала Волконская от своих подруг, «что они постоянно находили её дверь запертою, когда они к ней приезжали».

Второю заботою родных было если не устранить, то обезвредить свидание её с мужем, которого она энергично добивалась. Александр Раевский понял, что избежать свидания при решительном настроении М.Н. нельзя: это могло бы подорвать доверие её к ним, а вместе с тем и всякое влияние на неё в дальнейшем; боялся также Александр Николаевич упрёка со стороны сестры в будущем, если бы открылась та роль, которую он играл в качестве посредника между нею и Волконским.

Свидание М.Н. с мужем состоялось, но стараниями Александра Николаевича оно было не только обезврежено, но и использовано с большой дозой семейного эгоизма. Как известно, Волконский при свидании с женой, по настоянию Александра Николаевича, с помощью А.Ф. Орлова и А.Х. Бенкендорфа, должен был убедить её уехать к сыну, который с этого момента становится орудием борьбы Раевских с М.Н. Внук М.Н., С.М. Волконский, справедливо отмечает в своих семейных воспоминаниях, что никто из сестёр и братьев М.Н. не сказал ей, «что прекрасно ехать за мужем, но все говорили, что жестоко покидать сына».

Александр Николаевич писал Бенкендорфу в середине апреля 1826 года по поводу предстоящего свидания сестры с мужем:

«Однако, чтобы не иметь на совести тяжести упрёков, которые нам может сделать моя сестра, когда поймёт весь этот ужас своего несчастия, она может узнать, что мы были против утешений, которые она могла бы принести своему мужу, - мы согласились бы на это свиданье, если бы его величество дозволил бы графу Алексею Орлову видеть сначала князя Волконского. Он предупредил бы его о состоянии моей сестры, получил бы от него торжественное обещание утаить от неё степень виновности, которая тяготеет над ним, и употребить всё своё влияние, чтобы заставить её тотчас уехать к своему сыну и там ждать решения его судьбы; это единственное условие, при котором мы можем согласиться на свиданье, столь желаемое моей бедной сестрой».

Кроме этого воздействия официального порядка, мать М.Н., София Алексеевна, писала Сергею Григорьевичу и непосредственно от себя:

«Дорогой Сергей, ваша жена приехала сюда единственно для того, чтобы увидеть вас, и это утешение ей даровано. До сих пор она не знает всего ужаса вашего положения. Помните, что она была опасно больна, - мы отчаивались в её жизни. Её голова так ослаблена страданиями и беспокойством, что, если вы не будете сдержанным и будете говорить ей о вашем положении - она может потерять рассудок. Будьте мужчиной и христианином, потребуйте от вашей жены, чтобы она скорее уехала к вашему ребёнку, который требует присутствия матери. Расстаньтесь возможно спокойнее» [17 апреля 1826 г., СПб.]

Письма Александра Николаевича к Бенкендорфу и Софии Алексеевны к Волконскому оказали своё действие: Сергей Григорьевич, мечтавший иметь жену возле себя, понял, что борьба бесполезна, и смирился. Он исполнил всё, что от него требовали, о чём свидетельствует письмо М.Н. к мужу накануне её отъезда в Александрию от 23 апреля:

«Завтра я отправляюсь, потому что ты этого хочешь; я еду к нашему дорогому ребёнку и привезу его как можно скорее; твоя покорность, спокойствие твоего ума - дают мне мужество», - писала М.Н.

Не злое чувство к Волконскому, а нежная любовь к сестре, желание удержать её от порыва, последствия которого могли быть тяжелы и непоправимы, заставили А.Н. Раевского дополнить чашу нравственных страданий Волконского, лишив его возможности изливать свою душу жене с полной искренностью. Об этом говорит следующее письмо Александра Николаевича к Сергею Григорьевичу:

«Позвольте мне, князь, засвидетельствовать вам мою живую благодарность за такт и твёрдость, проявленные вами во время тяжёлого свиданья с вашей несчастной женой; от этого зависела её жизнь. Вы должны быть уверены, я надеюсь, что ваша жена и ваш ребёнок никогда не будут иметь друга более преданного, более усердного, чем я»...

«Теперь, я обращаюсь к вам, как к человеку, которого несчастие не заставило забыть священные обязанности отца и супруга. Отец поручил мне заботу о вашей несчастной жене, и я прошу на мою ответственность скрыть от неё тяжесть обвинений, которые тяготеют над вами; подорванное состояние её здоровья безусловно этого требует. Этой мерой вы, быть может, сохраните мать вашего единственного ребёнка. Вы сами своим поведением, таким мужественным, молчаливо признали необходимость этого. Теперь нужно, чтобы вы письменно оправдали меня в глазах вашей жены; воспользуйтесь для этого первым случаем, который позволит вам ей написать.

Эта мера необходима, чтобы впоследствии моя сестра не сделала бы мне один из жестоких упрёков, что от неё была скрыта правда. Я умоляю вас об этом, не откажите мне в моей настоятельной просьбе; не заблуждайтесь, я заклинаю вас, относительно мотивов, которые руководят мною в эти жестокие минуты; - подумайте, что благодаря дружбе, которую питает ко мне ваша жена, - я для неё большая поддержка».

Это не было фразой со стороны А.Н. Раевского: он действительно был поддержкой М.Н., взяв на себя после смерти отца ведение её дел, а впоследствии стал опекуном и её детей.

Итак, по вынужденному совету мужа и под давлением брата Александра, беспрестанно твердившего сестре о её материнских обязанностях, выехала М.Н. в Александрию, к сыну, с тем чтобы, взяв его с собой, вернуться в Петербург, где решила ждать приговора над декабристами.

По письмам М.Н. из Александрии можно проследить, с какой наивной доверчивостью прониклась она, под влиянием брата, сознанием своего материнского долга. Если раньше её письма были полны заботами и раздумьем только о муже, о его будущем, которое она связывала неразрывно с своим, то теперь в них переплетаются два мотива, борются два настроения: жены и матери.

«К несчастью для себя, - писала М.Н. мужу, - я вижу хорошо, что буду всегда разлучена с одним из вас двоих; я не смогу рисковать жизнью моего ребёнка, возя его повсюду с собой» [середина июня 1826 г., Александрия].

Она интересуется, как другие жёны декабристов разрешают вопрос о детях, если мужья их будут сосланы. Тогда ещё не было известно, что дети их должны будут, по приказу правительства, остаться в России. Так в письме к С.Г. Волконской М.Н. спрашивает об А.Г. Муравьёвой:

«Что рассчитывает она сделать для своих детей? Будет ли врач для них? Я не могу рисковать жизнью моего единственного ребёнка - мне нужны точные сведения. Возьмите на себя труд, обожаемая сестра, узнать об этом» [27 августа 1826 г., Александрия].

«Дорогой друг, - писала М.Н. мужу, - когда я думаю о том, как ты заботился о Тонино (сын Е.Н. и М.Н. Орловых - Николай), как ты умел с ним забавляться, проводя дни за игрой с ним - я думаю о своём сыне и сердце моё сжимается. Боже! Когда я смогу тебе его привезти! Какое утешение будет для тебя заботится о нём. Немного позднее ты его увидишь, дорогой Сергей, - подчинимся нашему долгу. Верь, что мне очень тяжело с ним расставаться. У madame Никита (жена декабриста Н.М. Муравьёва - Александра Григорьевна) несколько детей, дорогой друг, она не рискует потерять всё разом, но мы не можем так поступать с единственным ребёнком» [8 октября 1825 г., Александрия].

Заняв внимание сестры ребёнком, А.Н. Раевский старался удержать её в Александрии  до окончания суда над декабристами. Здесь, по словам М.О. Гершензона, он «становится форменно тюремщиком сестры»: он скрывает от неё вести, доходившие из Петербурга о процессе, перехватывает адресованные к ней письма, передавая лишь «самые бессодержательные» из них.

Так, он скрывал от сестры письмо дочери С.Г. Волконской, Алины, так как, прочитав его, М.Н. решилась бы ехать в Петербург, а это «было бы вредно для её здоровья, было бы против воли отца и даже самого кн. Сергея». - «Соблаговолите, княгиня, войти в мои рассуждения и извините меня за нескромность, в которой я виноват», - писал Александр Николаевич по этому поводу Софье Григорьевне.

Он просил сестру Орлову не писать «ничего относящегося до приговора и суда», так как знал, что тогда не было бы возможности удержать сестру в Александрии.

Напрасно Екатерина Николаевна, жена М.Ф. Орлова, привлечённого также по делу декабристов, хорошо понимавшая свою младшую сестру, просила брата «сдержать себя», отнестись внимательнее к настроению сестры и не бороться с желанием её ехать к мужу. «Он в её глазах - то же самое, что Михаил - в моих, а его покорность и страдания делают его для неё ещё более дорогим», - говорила она А.Н. Раевскому.

Ссылаясь, по-видимому, на слова брата, что М.Н. не может и не должна бросать своего сына ради мужа, Екатерина Николаевна писала ему: «Её сын найдёт покровительство и поддержку, - её же муж (ни от кого) не может надеяться на жалость и утешение кроме неё». Она убеждает брата, что М.Н.

«сможет ещё найти счастье в своей преданности к мужу, в выполнении своих обязанностей по отношению к нему. Выходят замуж для того, чтобы разделять судьбу своего мужа в благополучии, несчастии и унижении, если только муж не разорвал брачных уз своими тяжёлыми проступками в отношении к своей жене», - писала она брату, признаваясь ему при этом, что говорит «скорее как женщина, чем как сестра» (от 5 мая 1826 г.).

Сочувствуя сестре, Е.Н. Орлова не решалась, однако, открыто выражать ей свои мысли и чувства.

«Не сердись на меня, читая это, - писала она брату Александру уже в августе месяце, продолжая, как видно, разговор на ту же тему, - я не претендую ни давать советы моей сестре, ни внушать ей ничего - я пишу только для тебя. Ничто не удержало бы меня на месте Марии - поехать за мужем я считала бы своим первым долгом. Ты и мой отец устроите всё, как вы хотите», -

так заканчивала своё письмо Екатерина Николаевна, как бы умывая руки и оставляя за собой право лишь думать, но не действовать...

Удерживаемая вдали от мужа, получая о нём скудные вести, М.Н. переживала мучительную неизвестность.

«Боже мой, - писала она мужу 16 августа 1826 года, - когда же кончится время испытаний для меня! Если бы я знала, по крайней мере, какая будет твоя судьба! Я жду приезда отца с невыразимым нетерпением; это он прекратит мою тоску». «Какая бы ни была твоя судьба, но однажды решённая - я была бы более спокойна, потому что никакая мука не может сравниться с неизвестностью. Минуты, проведённые в этом ужасном душевном состоянии, самые тяжёлые в моей жизни...»

24

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTY2LnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcva0VpTGZWeVliNjFwVTJ4LU1yNmtDeC1idHgxV0pJbnVuS0VrMUEvMGhkN2tCUEFFSTguanBnP3NpemU9MTMyMHgxNjAwJnF1YWxpdHk9OTYmcHJveHk9MSZzaWduPWE4N2NmNTkxMWVmYTIxZDUyOTVhYTA2NGFlN2Q0ZjYzJnR5cGU9YWxidW0[/img2]

Карл Петер Мазер. Портрет Марии Николаевны Волконской. 1848. Коллекция И.С. Зильберштейна. Холст, масло. 61 х 53,5 см. Государственный музей изобразительных искусств имени А.С. Пушкина. Москва.

25

*  *  *

В то время как М.Н. писала это письмо, судьба декабристов была уже решена. Ей не спешили, однако, сказать о приговоре, дожидаясь отправки Волконского в Сибирь; кроме того, эту печальную весть хотел сообщить дочери сам старик Раевский, бывший в это время в Москве, откуда писал Сергею Григорьевичу 23 августа 1826 г.:

«Жена и сын твои здоровы; через несколько дней отправляюсь возвестить Машеньке то, что она ещё вполне не знает. Я таил от неё до моего присутствия, зная, сколько по привязанности ко мне присутствие моё будет ей утешительно и придаст ей сил душевных».

М.Н. была подготовлена, однако, к известию братом мужа, Николаем Григорьевичем Репниным, что видно из письма последнего к Волконскому от 12 августа из Яготина:

«...Александр Николаевич объявил мне, - писал Репнин, - что Николай Николаевич, отправившийся 25 июля в Москву, приказал до возвращения своего не объявлять жене твоей участь, тебя постигшую; уважая святость воли родительской, я покорился оной и не отдал ей твоего письма, но посылая Николаю Николаевичу ему тобою написанное, просил его разрешить меня, и об убеждении его писал матушке; между тем, жену твою приготовил ко всему, сказав ей, что по верным сведениям только сохранится тебе жизнь; она мне решительно сказала, что она будет делить жизнь свою между тобою и сыном вашим».

Вот почему М.Н. ещё до того как узнала от своих родных об участи мужа, спешит в письмах к С.Г. Волконской узнать об условиях будущей жизни осуждённых.

«Напишите мне скорее, дорогая сестра, скажите мне, что вы знаете о будущей жизни сосланных? - писала она ей. - Будут ли они заключены? Эта мысль меня беспокоит; по крайней мере, будет ли мой бедный Сергей иметь уголок земли, чтобы развести свой сад? - Это всё, что ему нужно. Что делают мои бедные подруги по несчастью?» [27 августа 1826 г., Александрия].

В другом письме от 30 августа к ней же М.Н. просит сообщить ей о месте ссылки, об образе жизни, об обязанностях заключённых.

Так писала М.Н. накануне своих решительных действий, в то время как родные её были уверены в том, что она, потрясённая приговором над мужем, будет слепо и покорно следовать лишь их советам и останется около сына.

Известно, как ошибались Раевские в М.Н.: узнав о судьбе мужа, она, вопреки их ожиданию, решительно объявила брату Александру, что последует за ним. Несмотря на запрещение брата, уезжавшего по делам в Одессу, трогаться до его возвращения, М.Н. тотчас же по его отъезде выехала из Александрии в Петербург хлопотать перед государем о разрешении ехать за мужем. Это было в середине октября 1826 года. Но в Петербург М.Н. попала не сразу: она заехала в Полтавскую губ., в Яготин, в семью брата мужа - Николая Григорьевича Репнина, с которым полагала выехать в Петербург. Здесь она, однако, задержалась, из-за болезни Репнина.

В Яготине она почувствовала себя, наконец, не во враждебной её настроению обстановке. Здесь всё сочувствовало её планам, всё напоминало её мужа, которому она писала отсюда 17 октября:

«Дорогой Сергей, я совсем другая с тех пор, как у меня есть надежда видеть тебя через несколько месяцев».

В этом же письме она пишет о Репнине, вернувшемся из отлучки в семью:

«Дорогой друг, возвращение твоего брата в свою семью так живо напомнило мне твоё возвращение в Одессу, что я принуждена была спасаться у себя, чтобы немного успокоиться; и до сих пор я не могу без волнения слышать голос твоего брата - мне всё кажется, что это ты говоришь. Дорогой друг, я надеюсь, что услышу тебя в недалёком будущем и что я найду тебя совершенно здоровым. Здесь я провела несколько ужасных минут, узнав, что ты перенёс болезнь в Петербурге. Заботься о себе, обожаемый Сергей, если ты дорожишь моей жизнью; подумай, что если я найду тебя больным - это довершит моё несчастье».

Из Яготина М.Н. поехала, наконец, вместе с Репниным в Петербург, куда и приехала 4 ноября. В Петербурге её уже ждал отец, недовольный вмешательством Репниных, нарушивших искусно построенный им и сыном Александром план будущей жизни М.Н. Старик Раевский писал брату П.Л. Давыдову от 9 ноября:

«...Ты знаешь, брат, что Машенька, дочь моя, здесь: её привезла обманом княгиня Репнина, будто старая княгиня Волконская едет к сыну, в мыслях воспользоваться добротою Машеньки и привязанностью её к мужу и отправить в Сибирь. Ребёнка оставить у себя или с ней же послать его, но я ето всё остановил» [своеобразная орфография старика Раевского как в этом, так и в последующих письмах сохраняется].

В Петербурге прошёл последний фазис борьбы М.Н. с отцом, тяжёлый и мучительный, особенно для старика-отца, который далеко, впрочем, не был так твёрд, устойчив и непримирим к желанию дочери ехать за мужем в Сибирь, как его старший сын Александр.

Если в самом начале процесса декабристов и звучат у него по отношению к Волконскому суровые и неодобрительные нотки [«Волконскому будет весьма худо, он делает глупости запирается, когда всё известно. Что будет с Машенькой! он срамится», - писал Раевский дочери Екатерине Николаевне], то впоследствии отношение к нему Николая Николаевича стало смягчаться. Так, С.Н. Раевская писала сестре Екатерине, «что брат Николай в противность отцу нарисовал поведение Волконского в самых скверных красках».

Что же смягчило Н.Н. Раевского в пользу Волконского? - Прежде всего его бережное отношение к М.Н.

«Естли б Сергей не показывал добрых чувств своих, - писал старик сыну Александру из Москвы в начале августа 1826 г., - я б не остановился б истребить в ней к нему уважение, следственно и привязанность; она б видела в нём отца своего сына, но не менее недостойного любви, но теперь щитаю, что хотя ей тяжело будет любить своего мужа и быть с живым в вечной разлуке и знать его в толико нещастном состоянии, но щитаю, что мы обязаны любить его».

Уже после отправки Волконского в ссылку Н.Н. Раевский писал дочери:

«Муж твой заслужил свою участь, муж твой виноват пред тобой, пред нами, пред своими родными, но он тебе муж, отец твоего сына и чувства полного раскаяния, и чувства его к тебе, - всио сие заставляет меня душевно сожалеть о нём и не сохранять в моём сердце никакого негодования: я прощаю ему и писал это прощение на сих днях» [2 сентября 1826 г., Москва].

Говорило в старике Раевском также чувство жалости к Волконскому, который казался ему заброшенным родными; он не видел в них к нему истинного сочувствия или, вернее, не верил в его продолжительность. Так, в письме к сыну Александру от 13 августа 1826 г., он писал:

«Репнин показывает участие в брате, но как я судить могу, ето скоро остынет. Мы Сергею Волк[онскому] полезны быть не можем, но в сердце моём я заменю ему родных его, которые скоро его оставят. Я был у князя П. Мих. Волкон[ского] - придворный упадший эгоист».

В другом письме к тому же сыну он писал, что П.М. Волконский «изволит гневаться на своего шурина».

Могла подкупить Николая Николаевича и доброта и широта с которой Волконский отнёсся в минуты собственного несчастия к чужому благополучию. Е.Н. Орлова писала 9 августа 1826 г. из Москвы брату Александру о письме Волконского:

«...оно раздирающе по грусти и безнадёжности: он говорит, что у него были лишь два момента радости в его несчастьи. Это - когда он узнал об освобождении вас двоих и когда он увидел, что Михаила нет на месте казни в числе их несчастной толпы».

Вернув своё расположение Волконскому, Раевский переживает, однако, тяжёлое раздвоение при мысли даже о временном, как он думал, отъезде дочери к мужу.

«Я не храню в душе моей ничего против Сергея Волк[онского], скорблю о нём в душе моей, но не согласен жертвовать ему моею дочерью. Где он, мы не знаем, можно ли писать - неизвестно, не будут ли они там заключены, не ведаю. Ехать на время? - Как его оставить, один раз приехавши? И как в другой раз расставаться?» - писал он сыну Александру в августе 1826 г. из Милятино.

Тою же неуверенностью отзывается письмо Николая Николаевича к Волконскому, звучащее местами как бессильная мольба:

«В письме твоём к ней [т. е. М.Н.] ты показываешь желание её видеть, - писал он. - Властию моею я не могу остановить её, но сие должно происходить от тебя. Подумай, друг мой, перенесёт ли она несколько месяцев путешествия, - подумай, можно ли несколько месяцев младенца подвергнуть верной смерти, - какую может дочь моя доставить ему и себе помощь! Подумай, что она сим лишится своего звания, а дети, могущие от вас произойти, не будут иметь никакого. Сердце твоё само скажет тебе, мой друг, что ты сам должен писать к ней, чтоб она к тебе не ездила. Надейся, мой друг, на меня, на моих и на брата твоего Репнина, что сын твой будет иметь попечителей нежных и неутомимых». [23 августа 1826 г.]

Настойчивость дочери приводит Н.Н. Раевского окончательно в колебание; он не только перестаёт верить в возможность удержать её около сына, но начинает даже сомневаться в правоте своих попыток, и если он не даёт ей ещё согласия на отъезд, то только потому, что не может понять тех внутренних и сложных мотивов, которые толкают дочь на рискованный путь... То ему казалось, что она уезжает под влиянием «Волконских баб, которые похвалами её геройству уверили её, что она героиня, - и она поехала, как дурочка»; то ему казалось, что она едет к мужу по любви и что тогда «никто не должен препятствовать ей в исполнении её желаний...»

«Если бы я знал в Петербурге, - писал он дочери Екатерине уже после отъезда М.Н., 20 марта 1827 года, - что Машенька едет к мужу безвозвратно и едет от любви к мужу, я б и сам согласился отпустить её навсегда, погрести её живую; я бы её оплакал кровавыми слезами, и не менее отпустил бы её».

Но более, чем кто-либо другой, старик Раевский, выдавший дочь по расчёту, мог сомневаться в любви её к мужу...

То ему казалось, что в дочери говорил энтузиазм, который, по его определению, «в некоторых случаях» есть «дар божий», в других, «переступая черту, - обращается в сумасшествие»... Но энтузиазм может пройти; этого-то и боялся старик Раевский. «Если бы я мог надеяться, - говорил он, - что её заблуждение не исчезнет, тогда б я не жалел о её поступке».

Смущало его также и то, что М.Н. в письмах своих

«всё оправдывает свой поступок, что доказывает, что она не совсем уверена в доброте оного».

«Дай бог, чтобы наша несчастная Машенька осталась в своём заблуждении, - писал он дочери Екатерине, - ибо опомниться было бы для неё большим несчастием».

Все эти мысли, волновавшие Н.Н. Раевского и вылившиеся на бумаге уже после отъезда М.Н., заставили его быстро совершить эволюцию по пути уступок дочери почти тотчас по приезде её в Петербург. Он соглашался отпустить её временно к мужу, о чём писал брату, П.Л. Давыдову, от 9 ноября 1826 г.:

«Я не говорю, что естли нужно будет для спокойствия Машеньки съездить к мужу, я б на сие не согласился, - жизнь её, конечно, мне дороже её звания, но не теперь же ей ехать и не с ребёнком, чего они хотели и её заставили, так сказать, хотеть. Когда сын её у меня, тогда она непременно воротится, и ещё скажу тебе, нужно сохранить ей притчину её возвращения, ибо может и состояние, положение мужа и карахтер его в одном сделаться несносным»... «Итак, моё намерение, буде непременно Машенька поедет к мужу, то это должно сделаться, когда уже судьба нещастных будет нам известна, ибо известно только то, что они близ Иркутска содержатся временно; писать к ним посредством Иркут[ского] Губ[ернатора] и ответы получать можно».

Чувствуя, что отец уступает, М.Н. пишет мужу 19 ноября 1826 г. следующее письмо:

«Дорогой друг, я не имею ни одной строчки от тебя; мой отец сказал мне ещё вчера, что если бы у меня были верные сведения о месте твоего заключения и что если бы он увидел хотя бы одно слово, написанное тобою - он позволил бы отправиться тотчас же. Ты должен понять теперь нетерпение, тоску, мучение, которые я испытываю. Дорогой Сергей, во имя неба, старайся добиться позволения писать моему отцу; скажи ему о твоём душевном состоянии, о твоих религиозных чувствах, о твоём здоровье.

Я говорю, чтобы ты обратился к моему отцу, потому что твоё письмо не найдёт уже меня здесь - я решительно отправляюсь этой зимой. Я еду, чтобы снова найти счастье около тебя. Папа советует мне подождать до февраля; он хотел бы получить от тебя вести и ни за что не хочет отпустить меня ехать наудачу. Дорогой друг, я чувствую слишком хорошо, что не могу перенести эти промедления. Пиши, ради бога, моему отцу, чтобы успокоить меня; что касается меня - я буду уже в дороге».

А ещё через неделю М.Н. писала мужу:

«Дорогой и обожаемый Сергей, всё решено этим утром; я отправляюсь, как только установится санный путь» [26 ноября 1826 г.].

Грустью и сомнением в возвращение дочери веет от приписки старика Раевского в этом письме М.Н.:

«Ты видишь, мой друг Волконский, что друзья твои сохранили к тебе чувства оных, - я уступил желанию жены твоей; уверен, что ты не сделаешься эгоистом, каковым ты не бывал, и удерживать её не будешь более чем должно. Сына твоего весной возьму к себе. Прощай, мой друг, будь великодушен. Твой друг Н. Раевский».

Согласием отца отпустить дочь к мужу борьба М.Н. с родными, однако, не окончилась; она продолжалась вплоть до её отъезда, вызванная как сомнением Раевских в искренности и глубине её чувств к мужу, так и негодованием их против Волконских, которых они обвиняли в желании облегчить судьбу Сергея Григорьевича за счёт М.Н.

Остановимся на отношении к М.Н. семьи Волконских.

Волконские действительно желали отъезда М.Н. к мужу, действуя в этом направлении, впрочем, обдуманно и осторожно, зная, что за ними следит зоркий глаз Раевских, и учитывая возможность широкой огласки своего влияния на М.Н., что могло бы повредить им в глазах правительства, не сочувствовавшему отъезду жён декабристов в Сибирь. Они вели двойную игру даже с М.Н., не переставая твердить ей о том, что она может считать себя свободной от всяких обязательств по отношению к мужу, так он не выполнил своих по отношению к ней.

В письмах к родным М.Н. не раз уверяла их в благородном и беспристрастном отношении к ней Волконских. Так, к брату Александру 9 ноября 1826 г., она писала о матери мужа:

«...она не перестаёт говорить мне, что она, как мать Сергея, не хочет влиять ни в чём на мой отъезд, потому что она этого желает сама: она слишком опасается своей нежности к Сергею».

К сестре Софье Николаевне она писала:

«...моя belle-mere продолжает проявлять себя прекрасной матерью по отношению к Сергею и очень рассудительной (raisonnable) в отношении моего долга к нему; она говорит мне: «Сергей виноват - у вас по отношению к нему нет долга и я обращаюсь только к вашему сердцу» [17 ноября 1826 г.].

О сестре мужа, Софье Григорьевне, М.Н. писала Елене Николаевне в середине ноября 1826 года:

«Моя belle-soeur выказывает себя очень рассудительной; она нисколько не думает мною жертвовать, как вы это предполагаете; она говорит, что я должна заботиться о воспитании своего сына, подготовить его к выходу в свет (a son entree dans le monde), но в то же самое время она нисколько не забывает о моём долге по отношению к Сергею и говорит мне всегда, что в моём положении только я одна могу знать, как мне должно поступать».

Так говорили Волконские с М.Н., но не так думали и не так действовали.

Интересно сопоставить поэтому свидетельства М.Н. о них с дошедшими до нас письмами С.Г. Волконской.

Передавая разговор свой с С.Н. Раевской брату, сидевшему в крепости и переживавшему опасения, что его «обожаемая жена» откажет ему в утешении последовать за ним в Сибирь, Софья Григорьевна писала:

«Она меня спрашивала: кто уезжает из дам - я ей ответила. Она мне сказала: «со временем, конечно, и Мария сможет поехать, но со временем». Я хранила глубокое молчание, чтобы не дать ей почувствовать неуместность её слов. Её слова ни что иное, как эхо всех своих, но они этого не добьются: Мария не охладеет ни к тебе, ни в своём желании отправиться за тобой, и вскоре же. Я буду держать тебя в известности. Рассчитывай на меня и достоверность моих слов».

А в августе месяце (27 числа), тотчас же после отправки Сергея Григорьевича в Сибирь, она писала брату:

«Мужайся, мой друг, это последнее недолгое испытание; Мария решилась последовать за тобой, взяв с собой своего ребёнка. Ты сохранишь их около себя».

Над Волконскими тяготело, кроме того, обвинение Раевских в том, что они обманом склонили М.Н. ехать за мужем, уверив её в том, что и старуха Волконская также едет к сыну.

В недошедшем благодаря цензуре Александра Раевского до М.Н. письме от 7 июля 1826 г. Софья Григорьевна точно писала ей о решении матери ехать к сыну:

«Он [т. е. Сергей Григорьевич] был чрезвычайно тронут и благодарен матери за её желание, которое она передала ему через меня - ехать за ним повсюду, где он будет, даже если его сошлют в глубину Сибири. Она хочет там разделить с вами ваше уединение и облегчить ваши печали. Такое решение достойно моей матери, которую вы сами обожаете. Оно кажется несоразмерным с её физическими силами, но нравственная энергия может поддержать нас больше, чем это можно было бы ожидать по внешнему виду».

Однако объективность требует сказать, что если бы письмо Софьи Григорьевны о решении матери ехать за сыном было бы только воздействием на М.Н., то вряд ли бы она писала о том же и брату от 22 июля:

«...будь спокоен, - писала она ему, - я пишу и буду писать Марии исправно. Репнин сам скажет ей твой приговор. Скоро ты её увидишь и вероятно с моей матерью».

Слухи об отъезде старухи Волконской в Сибирь были столь упорны, что дошли даже до иркутского генерал-губернатора Цейдлера, который, давая С.Г. Волконской сведения о ссыльном брате, писал ей 6 октября 1826 г. по этому поводу:

«Услышав, что высокопочтеннейшая матушка ваша имеет намерение выехать сюда, умоляю ваше сиятельство их от таковой трудной поездки отклонить: не только что трудность дороги, но и опасность в пути от людей безнравственных. Простите мою дерзость, но милостивое ваше ко мне доверие даёт мне право быть откровенным. Пребывание столь знаменитой особы в здешнем краю невозможно».

Устрашило ли А.Н. Волконскую сообщение Цейдлера о «безнравственных людях» в Сибири, которое заглушило мимолётную вспышку её материнского чувства; убедила ли её старая императрица Мария Фёдоровна, перед которой она изливала своё горе, «поберечь себя» для других детей и для того, «кто заставил её проливать слёзы», или, наконец, она решилась остаться в России для того, чтобы использовать своё положение при дворе в пользу своего пострадавшего сына, - сказать трудно, но только старуха Волконская отказалась от своего первоначального решения. Оставшись при дворе, она так же неукоснительно, если не с большим усердием несла свои обязанности статс-дамы, проникнувшись, быть может, советом государя «утешиться и не смешивать дела семейные с делами службы».

«Бабушка ради этикета, - писала её внучка Алина Волконская (дочь Софьи Григорьевны), - всё-таки присутствовала на представлении дам, несмотря на то, что императрица, снисходя к её горю, предоставила ей оставаться в своих комнатах».

Усердие Волконской, как статс-дамы, по мнению Раевских, выходило даже из границ приличия. Так, Е.Н. Орлова писала 17 октября 1826 г. из Милятино, сестре Елене:

«Вообрази, что старуха-мать отправилась на бал в Грановитую палату и танцовала там с императором к большому скандалу императорской фамилии и всей Москвы. И эти люди ещё делают вид, что Мария, якобы, обнаруживает слишком мало рвения, чтобы ехать к своему мужу».

Но как благонамеренно ни было поведение старухи Волконской, слухи о давлении, оказываемом на М.Н. семьёй мужа, дошли и до государя. Елена Николаевна Раевская писала брату Николаю 20 января 1827 г. перед отъездом М.Н. из Петербурга:

«Государь, узнав, что по городу ходили слухи о том, что семья Волконских некоторым образом принуждала Марию ехать к мужу в Сибирь, - сделал упрёк в этом Волконским. Ты можешь представить себе представить их гнев: старуха хотела иметь объяснение с государем, который его отклонил».

М.Н. и перед государем, как и перед родными, защищала Волконских. В письме к отцу от 18 декабря 1826 г. она писала по этому поводу:

«Дорогой папа, государь приказал сказать моей belle-mere, что по городу ходят слухи, что она и кн. Репнина поощряют меня к отъезду, и приказал ещё раз предостеречь меня о риске, которому я подвергнусь, если проеду Иркутск. Я взяла смелость написать ему, чтобы выразить ему свою благодарность за то внимание, которое он удостоил мне оказать, и сказать ему, что никто больше моего не может желать увидеться с мужем: возможно ли, чтобы я покинула его в несчастьи? Я написала своё письмо единым духом, - я писала то, что чувствовала - мне не у кого было спросить совета».

Из дальнейшего текста письма М.Н. видно, однако, что письмо её писалось с ведома старухи Волконской:

«Моя belle-mere показала моё письмо кому-то, - кого она мне не назвала, - из приближённых к государю; этот человек нашёл письмо написанным прекрасно»... «е[го] в[еличество] видел это письмо, чему я очень довольна, потому что он должен быть уверен, что мною руководит не экзальтация, а чувство долга», - писала М.Н. отцу.

Не следует думать, однако, что М.Н., защищая родных мужа, идеализировала их, как это думал Александр Раевский, упрекнувший сестру в том, что она слепа к их недостаткам, судя по следующему письму М.Н. от 30 ноября 1826 г.:

«Я вижу повсюду ангелов? - писала она брату, находила ли я их в моей belle-mere, Никите [Никита Григорьевич Волконский], Репниных? Верь мне, Александр, что у меня открыты на них глаза, что я об этом ничего не говорила, чтобы не внушать к ним неприязни в моём отце; поведение их мало деликатное (peu delicate) заслуживало этого, но Сергей от этого пострадал бы. Теперь же, когда у меня есть уверенность, что я отправлюсь - я говорю обо всём с моим отцом откровенно».

В письме от 9 ноября, М.Н. чрезвычайно резко отзывалась о жене Н.Г. Репнина, Варваре Алексеевне, говоря о ней, что

«эта женщина - с надменным, вспыльчивым характером, с безумной восторженностью ко всему, что является долгом для других, и очень плохо прислушивающаяся к своему».

О дочери Софьи Григорьевны, Алине, она писала сестре Софье:

«Алина говорит фразы по поводу хорошей погоды и о нарядах. Я ею очень недовольна» [7 ноября 1826 г.].

Она не заблуждалась также и в том, что доброе отношение к ней Волконских основывалось лишь на надежде, что она облегчит жизнь Сергея Григорьевича в ссылке:

«Они проявляют ко мне дружбу, - писала М.Н. в том же письме к сестре, - но всё это относится к Сергею, но не ко мне».

Справедливость, впрочем, требует сказать, что старуха Волконская, не поехав за сыном, заботилась о нём, насколько это позволяла ей её сухая, урезанная и искалеченная формами придворного этикета душа. Она так же аккуратно, как несла свои обязанности статс-дамы, писала в Сибирь каждую пятницу «свои мало содержательные, но с точностью часового механизма отсылаемые письма». «Переписка с свекровью, - пишет внук М.Н., С.М. Волконский, - становится руслом, по которому мы можем проследить течение материальной жизни» Волконских. По его словам, все заботы о Сергее Григорьевиче восходят к Александре Николаевне и

«удивляться приходиться готовности и заботливости, с какою старуха исполняет поручения; сама ездит, сама выбирает, сама укладывает. Много лет позднее в одном письме к сестре Софье Мария Николаевна вспоминает её всегдашнюю отзывчивость и готовность помочь», - пишет С.М. Волконский в своих семейных воспоминаниях.

Умирая, старуха Волконская оставила на имя государя письмо, в котором просила его вернуть сына из ссылки. Напрасно она надеялась, что её предсмертная просьба будет исполнена: письмо сократило срок каторжных работ Волконского лишь на один год...

Менее положительным рисуется образ сестры декабриста Софьи Григорьевны.

Характерным для неё является письмо, написанное её брату-декабристу на другой день после казни пятерых декабристов и тяжёлого приговора над другими участниками восстания 14 декабря. В нём так много риторики, сентиментальной, самоуслаждающейся чувствительности и легковесного пафоса, что с трудом можно поверить, в какой момент оно писалось.

Вот это письмо:

«Я знаю, что только позднее рассудок заставит меня снова привязаться к земным благам (a mes biens), но теперь я вижу только тебя, я думаю только о тебе, я существую только для тебя... Твой дорогой портрет, написанный Изабэ, тут перед моими глазами; ты знаешь, как поразителен он сходством; он там, на своём обычном месте, всегда передо мною; он мне причиняет и боль и радость зараз; я обращаю к нему мои воспоминания, мои слёзы и мою надежду.

Я смотрю на него, потом на портрет нашего достойного отца. Мои глаза обращаются к небу, которое нас утешает, которое есть надежда и прибежище всех и судья самый снисходительный к нашим поступкам. Прошу тебя, передай мне прядь твоих волос, а вот одна прядь моих и другая - твоей обожаемой племянницы, моей Алины» [14 июля 1826 г.].

Неудивительно поэтому, что с отъездом брата в ссылку прекратились и патетические письма Софьи Григорьевны. М.Н. писала из читинского острога 7 сентября 1829 г. А.Н. Волконской:

«Тысячу раз благодарю вас, милая матушка, за добрую весть о Софье. Если бы она дала мне знать, что желает получать от меня письма, я непременно стала бы писать ей, не требуя притом от неё ответов. Сергей и я слишком многим обязаны нашей чудесной Софье, чтобы сердиться за её непреклонное молчание».

Софья Григорьевна надолго исчезла с горизонта С.Г. Волконского, «чтобы снова всплыть уже в 1854 году, когда она навестила брата в Иркутске и целый год прогостила у него», - пишет внук М.Н., С.М. Волконский.

Поездка эта была вызвана не теплотою запоздалого родственного чувства Софьи Григорьевны, а желанием её пресечь слухи в обществе о неблаговидном присвоении ею имущества беззащитного ссыльного брата.

«Общественным мнением она дорожит, и тому пример её поездка в Сибирь, которой хотела покрыть ограбление меня, по каковому ограблению общественное мнение началось высказываться», - писал Волконский дочери в 1863 году, уже вернувшись из ссылки и имевший ряд тяжёлых столкновений с сестрой по имущественному вопросу.

[Ранее, в 1860 г., С.Г. Волконский писал сыну: «Его [Бенкендорфа] советам обязан я, что вам сохранены несколько крох моего имения, которого остальная часть перешла законно, но не совестно в другие руки» (от 5 апреля). - Эти «другие руки» принадлежали сестре его Софье Григорьевне.

Пространное письмо С.Г. Волконского к Е.С. и Н.А. Кочубей объясняет нам, как домогалась Софья Григорьевна жалкой подачкой брату покончить с ним имущественный вопрос... «Вероятно ты получишь от тётки Софьи Григорьевны жалобы на меня, - писал С.Г. Волконский дочери. - Я возвратил Грегору (сын Софьи Григорьевны, 1808-1882) в её кассу ссуженные мне ею 2000 рублей. Эту выдачу я от неё просил при стеснённых обстоятельствах на тогдашнюю поездку мою в чужие края и с ручательством, что употреблю сию ссуду лишь на эту поездку.

Теперь обстоятельства иные; попечительное распоряжение мамы, предоставя мне и Пушкино и наличные деньги в моё распоряжение, с имеющими у меня запасом денежным, с излишком средствы, - на все расходы предстоящие, - поставили меня в обязанность не пользоваться её ссудой; тут для меня совестливое дело.

Из другой причины я отклонил согласие моё на получение тысячи рублей в год от неё на смерть мою пенсиона с назначением оного и по смерть её от её наследников. В этом я действовал из самоуважения, к тому что я ей уже не раз высказывал на счёт захвата ею то, что по совести я до сих пор чту у меня захватом. Принять бы это назначение - это бы сказать ей квит. Мой долг отцовский - отстаивать то, что считаю поныне вашим достоянием; ничего не получить - лучше, нежели отказаться от совестного иска.

Бог пусть рассудит, кто из нас виноват. Хоть и жесток будет мой отказ - я однако ж её заверил, что все эти финансовые дрязги не изменят братской любви к ней, что докажу ей продолжением сердечных чувств любви братской к ней». (От 3-15 сентября 1863 г. Фаль).

Скупость Софьи Григорьевны достигла впоследствии до «чудовищных размеров», до клептомании.

Чаша терпения С.Г. Волконского в отношении сестры переполнилась лишь тогда, когда, после смерти М.Н., Софья Григорьевна, по словам Сергея Григорьевича, «несправедливо порочила», «оклеветала беспорочную жизнь этого святого существа» (письмо к Е.С. Кочубей от 25 ноября - 12 декабря 1863 г., СПб.). «...Называть праведную маму «la brune» - это дерзость!» - писал Сергей Григорьевич в другом письме (5-17 октября 1863 г.). «Мне тяжёл будет разрыв с ней, и он будет неизбежен, если она не принесёт, - ни мне одному, - но и тебе, Мише и мне, - повинную голову», - писал Волконский дочери 22 декабря 1863 г. из Петербурга.]

Проследив отношения М.Н. к родным мужа, можно с уверенностью сказать теперь, что Волконские не играли той решающей роли в отъезде её к мужу, которую им приписывали Раевские. Гораздо большее значение имело поведение Волконских для Сергея Григорьевича, благодаря той осведомлённости, в которой они его держали о борьбе М.Н. с родными за отъезд к нему.

Под влиянием этой осведомлённости и под влиянием писем жены, в которых чувствовалась неподдельная устремлённость к нему и твёрдая решимость разделить свою судьбу с ним, в Сергее Григорьевиче произошёл резкий перелом настроения. Если он и не перестал упрекать себя за изломанную жизнь жены, признавая, что он не в праве ждать от неё поддержки, то вместе с тем в нём всё настойчивее и сильнее стала говорить мысль и о том, что он также не в праве в угоду родным жены препятствовать её желанию ехать к нему. В нём появилась уверенность, что никто не должен вставать между ним и женой и что только они могут разрешить сложность их положения, высказав друг другу с полной искренностью и откровенностью волновавшие их чувства.

Ему стало казаться, что под влиянием своей семьи жена его за видимое равнодушие к его судьбе навлекла на себя «осуждение светское» тех, кто не был посвящён в перипетии её борьбы с родными, «ибо когда все жёны мужей, находившихся в заточении, ехали в Петербург, - одна Машенька принуждена была меня оставить, - писал он Софье Григорьевне из Благодатского рудника, - и верно никто более её не был готов принесть мне всякого рода пожерт[вования]. Теперь я решился ни ей, ни себе не причинять новых подобных огорчений, и пусть они будут делом родительской власти, я не согласен быть к тому орудием» [12 ноября 1826 г.].

В более мягкой форме писал Волконский о том же и своей жене в письме от 18 ноября 1826 г., дошедшем до нас в черновике:

«Большим поставляю себе упрёком, что не открыл тебе истинного моего положения при последнем нашем свидании, в том я один перед тобою виноват и могу только тем оправдаться, что я, ожидая смертной казни, хотел тебя удалить из Петербурга. Ты права, что отсутствие твоё во время отправления моего отяготило судьбу мою и, конечно, усугубило те душевные страдания, которые я ощущаю и которые ещё, быть может, мне предстоят.

Я уверен, что возможность свидания в то время не только доставила бы тебе тогда утешение, но и облегчила бы и теперешнее твоё положение. В принятых же тобою мерах со дня решения судьбы моей ни я, ни родственники мои не имели никакого участия. Милый мой друг, я не один находился в тогдашнем моём положении, и мог ли я помыслить, чтоб ты не имела сил сделать то же для меня, что столь много жён оказали в сие нещастное время своим мужьям?»

Уяснив роль Раевских с полной отчётливостью только в Сибири, поняв всю глубину и, быть может, непоправимость своей ошибки - предоставить родным жены решать её судьбу, Волконский спешит исправить эту ошибку, представшую теперь перед ним с такой мучительной очевидностью. В пространных своих письмах из Благодатского рудника раскрывает он перед женою свои чувства к ней, своё пламенное желание видеть её, не скрывая, впрочем, от неё тяжёлую обстановку, которая её ожидает в Сибири.

На письмах его лежит печать тяжёлой внутренней борьбы: он то советует жене слушаться голоса своего чувства и долга по отношению к родным, к сыну, имея мужество поставить перед нею решительный и больной вопрос о ребёнке, который в своё время так ловко и дальновидно использовал Александр Раевский, то теряя силы и мужество и умоляя жену посетить его.

«Ангел мой, дрожайшая Машинька, - писал он ей, - при горестной моей судьбе великим умножением тягости оной, что каждое моё письмо должно тебе быть причиною новой скорби. Я уверен, что хотя я один виновник твоих нещастий, но не могу быть чужд твоему сердцу, и что по твоей привязанности ко мне ты только и мыслишь о том, как бы мне принесть утешение.

Сколько ни сладостно мне сие чувство, столь свойственное твоей добродетельной душе, я поставлю однако-ж, себе священнейшею обязанностью описать тебе по истине и в подробности, каково моё теперешнее и предстоящее положение. От души желал бы скрыть его от тебя и тем не подать новой причины твоим горьким слезам. Но, бесценный друг, я поставил бы себе новым, вечным упрёком, ежели бы утаил оное от тебя, когда оно может иметь столь значительное влияние на решения, тобою, как я не сомневаюсь, к моему утешению предпринимаемые.

Тебе должно быть уже известно, что я не нахожусь более в окрестностях Иркутска, а в Нерчинских заводах, при Благодатском руднике. Со времени моего прибытия в сие место, я без изъятия подвержен работам, определённым в рудниках, провожу дни в тягостных упражнениях, а часы отдохновения проходят в тесном жилище, и всегда нахожусь под крепчайшим надзором, меры которого строжее, нежели во время моего заточения в крепости, а по сему ты можешь представить себе, какие сношу нужды и в каком стеснённом во всех отношениях нахожусь положении.

Вот главные черты собственно до меня относящихся мер. Тебе же, Машинька, с приездом ко мне надлежать будет сделать многие и большие пожертвования, в силу существующих узаконений и, может быть, новых на наш щёт воспоследующих постановлений. Подробности оных легче можно тебе узнать в точной же истине, нежели мне. Я прошу матушку мою тебя о всём уведомить. С прибытием сюда ты должна будешь лишиться своего звания, должна будешь разлучиться с сыном, ибо я полагаю приезд твой с Николушкой в теперешнем его возрасте невозможным.

Какие меры осторожности почтут нужным принять по случаю приезда жён к мужьям, в моём положении находящимся, мне не известно, но, может быть, многие из принятых на щёт меня мер распространятся и на тебя; ты должна будешь во всём терпеть нужду не только естли будешь разделять во всех отношениях стеснённое моё положение, но даже и в том случае, когда бы имела полную волю во всех твоих поступках, по невозможности доставить себе в сём краю даже обыкновенные и необходимые довольства простой жизни. Сверх того, должна будешь частью разделять те унижения, которым я подвержен, находясь под ежеминутным и разделённым столь многими лицами надзором и не имея, по теперешнему моему званию, ни перед кем голоса и ни от кого защиты.

Поставив себе в обязанность описать тебе все обстоятельства ужасного моего положения, я слишком ценю тебя и слишком уверен в твёрдости твоего духа, чтоб мог подумать, что всё до меня или лично до тебя относящееся могло бы отменить решение тобою мне в каждом письме и в словах повторённое. Я знаю, что ты только можешь спокойна, быв со мною или имев возможность видеть меня, и обманул бы тебя, ежели бы стал уверять, что свидание с тобой не было [бы] для меня единственным утешением в горестной моей участи. Но, милой мой друг, ты имеешь также и другие обязанности, ты - мать, ты - дочь, и я готов всем жертвовать, чтобы доставить тебе успокоение.

Вот, что я должен и в силах тебе сказать, - самой же тебе предстоит решить, что можешь ты для меня сделать и чем ты обязана сыну и твоим родителям. Я тебя ставлю в жестокое положение, но, милой друг, я не в силах произнесть приговор вечной с тобою разлуки, ежели же сим только средством можешь ты обеспечить своё спокойствие, ежели сие необходимо для будущности сына нашего, естли я только тем могу отвратить вечную свою с ним разлуку, то как бы для нас обоих ни была бы велика жертва, которая не может быть никем в полной мере оценена, и в каком бы мрачном виде не представлялась нам наша будущность в сём мире, ангел мой, повинуйся тому, что сердце твоё и чувство обязанностей твоих признаёт необходимым, и верь, что какое бы твоё решение не было, даже естлиб я через него лишился навсегда надежды тебя видеть, то и всей ужасной горести моей послужит мне облегчением уверенность, что они тобою в полной мере разделяемые и что в решении твоём ты повиновалась одной только жестокой необходимости. Знаю, сколь таковая жертва будет тягостна твоему сердцу, и буду видеть в оной опыт твоих неоценённых добродетелей.

Милой мой друг, изъяснение чувств моих хотя истекло из сердца моего, но вероятно найдёт строгих судей. Ежели-б при любви моей к тебе мог я принять в какую-либо цену суждения света, легко бы мне было заслужить его одобрение изречениями, извлечёнными из умственных рассуждений, а не из сердечных чувств. Но нет, милая моя Машинька, не могло и не может входить в соображение в сношениях моих с тобою, и естли-б я решился положительно тебе сказать, чтоб ты не приезжала, я бы искал похвал, противных моим чувствам, и грешил бы против тебя и моей совести. Писав к тебе, я умолял бога быть моим наставником. Ты поймёшь всю силу моих слов и чувств, и буде заслужу негодование мирское, то знаю, что ты будешь меня судить иначе, и уповаю, что всевышний судья, которому мысли и чувства моего сердца не скрыты, не оставит меня ни в сей, ни в будущей жизни без утешения.

Сердечный друг, смело руководствуйся твоим сердцем; оно сообразит то, что ты можешь сделать для меня, соблюдая твои обязанности перед сыном и имев в виду принесение облегчения чувствам горести о мне моего семейства» [12 ноября 1826 г.].

В тот же день Сергей Волконский писал и своей матери:

«Я также почёл обязанностью описать Машиньке всю тягость моего положения, чтоб тем избегнуть упрёка, не её, которого верно она бы мне и не сделала, но собственно моего; таить оное от неё было бы мне не простительно».

Ту же ясность и отчётливость в поведении С.Г. Волконского находим мы в ответном письме к жене от 18 ноября:

«...Бесценный мой друг, ты желаешь разделить жизнь твою между мною и сыном; поверь, что я умею ценить вполне твоё благонамерение, но я поставляю себе обязанностью представить тебе, что исполнение оного я щитаю не возможным. По положению, в котором я нахожусь, я не имею средств решить, каким образом можешь ты согласить изъяснённые тобою желания твои с тем, что возможно тебе исполнить; ты должна рассмотреть обстоятельства, - и в решении я полагаюсь на твоё сердце. Но не обольщай себя, милой друг, ложными надеждами; тебе предстоит или вечная разлука со мною, или временная - с сыном.

Ты знаешь, ангел мой, что сердце моё чувствует сильно, и при ощущаемых душой моей страданиях, вероятно, жизнь моя будет весьма не продолжительна. Физические труды не могут привести меня в уныние, но сердечные скорби, конечно, скоро разрушат бренное моё тело. Ради бога, милой друг, буде тебе возможно, не удаляй того щастливого дня, который ты мне обещаешь будущею весной. Положись во всём на бога. Он даёт тебе свободу посвятить остальную жизнь твою единственно сыну, или, по милосердию своему, может-быть, утешит нас обоих со временем возможностию присоединения его к нам. Я не могу привыкнуть к мысли, что не суждено мне более тебя видеть. Одна твоя воля может заставить меня покориться такой горестной будущности.

Милой мой друг, я не прошу тебя привезти ныне сына, умоляю даже оставить его, сколь бы не сладостно мне было взглянуть на него, но сим я жертвую для будущего твоего утешения: посвяти ему всю жизнь свою, а мне, милый друг, удели из неё частицу. Машинька, посети меня прежде, нежели я опущусь в могилу, дай взглянуть на тебя ещё хотя один раз, дай излить в сердце твоё все чувства души моей. Друг мой, приди принять от меня благословение, которое я пошлю сыну нашему; сама ты принесёшь мне несказанное утешение и даже выполнишь долг пред сыном, и тогда мне легче будет оставить мир, в котором я не для кого из любимых мною не могу уже быть отрадою».

Как бы угадывая мысли, волновавшие мужа, М.Н. писала ему от 17 декабря 1826 г.:

«Милой друг, теперь я могу тебе сказать, что я много терпела, чтобы достигнуть своей цели. Но я теперь еду и всё, всё забуду. Без тебя я, как без жизни; одни обязанности мои к сыну могли меня заставить скитаться в разлуке с тобой. Я расстаюсь с ним без грусти; он окружён попечением и не будет чувствовать отсутствия своей матери; душа моя покойна на щёт нашего ангела; надежда, уверение вскоре тебя видеть меня восхищают, мне кажется, что я никогда счастлива не была. Твой дорогой ребёнок меня прервал; его здоровый вид, казалось, говорит мне: «отправляйся, отправляйся и возвращайся меня взять - я достаточно силён, чтобы вынести путешествие».

Расставаясь с сыном, М.Н. не знала ещё, что жёнам декабристов, уехавшим в Сибирь, возврата в Россию не будет. Этим объясняется, быть может, лёгкость разлуки её с сыном, прощаясь с которым она, по словам старика Раевского, отзывающим упрёком, даже «слезинки не проронила». Напрасно он также упрекал дочь в том, что она, зная, что не вернётся, решилась уехать. Только в Сибири М.Н. поняла, что ей отрезаны пути возврата в Россию. Об этом говорит её письмо к А.Н. Волконской из Нерчинска от 28 мая 1827 года:

«С тех пор, как я здесь, - писала она ей, - я, кажется, уразумела, что те из нас, которые проехали Иркутск, уже не могут вернуться. Если так, - я очень счастлива, что не поняла этого раньше. Теперь я могу с чистой совестью посвятить себя всецело моему мужу; это - единственное желание моего сердца. Мой долг был поделить мою жизнь между Сергеем и моим сыном, но признаюсь вам: надо обладать большею силою духа, нежели какой я обладаю, чтобы покинуть своего мужа, увидав то положение, в которое он ввергнут своим заблуждением.

Теперь я понимаю смысл предостереженья, заключавшегося в словах е. в. императора: «подумайте же о том, что вас ждёт за Иркутском», и тысячу раз благодарю бога, что не поняла их раньше: это только увеличило бы страдания, разрывавшие мне сердце. Теперь на мне нет вины перед моим бедным ребёнком; если я не с ним, то не по моей воле. Иногда я представляю себе, что почувствуют мои родители при этом известии; только в эти минуты мне бывает больно».

Впрочем, мысль, что она не вернётся в Россию, едва ли бы удержала её в момент отъезда около сына. В одном из своих писем к отцу она писала: «мой сын счастлив, мой муж - несчастен, - моё место около мужа». На вопрос П.М. Волконского: уверена ли она в том, что вернётся, она ответила: «я не желаю возвращаться, разве лишь с Сергеем, но бога ради, не говорите этого моему отцу».

Ничто, казалось, не могло в то время удержать М.Н. в России; она горела желанием личного счастья, верила в его возможность и бодро и независимо действовала в защиту его. В борьбе за счастье ей суждено было испытать и наслаждение от самой борьбы, которая дала ей ощущение нового, неизведанного ещё темпа жизни, полного захватывающих и жгучих моментов... Во всяком случае, она испытала не только одни тернии на своём пути. Об этом свидетельствует следующее письмо её к отцу от 21 декабря 1826 г.:

«Дорогой папа, - писала она ему по поводу своих хлопот об отъезде, - вы должны удивляться моей смелости писать коронованным особам (a des tetes couronnes) и министрам; что хотите вы, - необходимость, несчастие обнаружило во мне энергию решительности и особенно терпения. Во мне заговорило самолюбие обойтись без помощи другого, я стою на собственных ногах и от этого чувствую себя хорошо».

Избыток сил в области чувства и волевого напряжения привели её в состояние большого душевного подъёма; она верила в себя, верила в лучшее будущее, в то, что она делает большое и хорошее дело; от этого сознания жизнь казалась ей прекрасной, ей хотелось и всех близких своих приобщить к своему радостному и бодрому настроению. Она с грустью и недоумением видела, что не в силах перелить в них, смущённых ещё недавними её жалобами на мужа, веру в её счастье, казавшееся ей теперь таким непреложным; она приписывала их сомнения тому, что они всё ещё не могут простить её мужу вину его перед ней, не в силах понять всего благородства его поведения.

«Дорогой папа, - писала М.Н. отцу перед отъездом 21 декабря 1826 г., - если вы дорожите моим спокойствием, простите сердцем и душой моего бедного мужа, - он самый несчастный из людей. Дорогой папа, я умоляю вас об этом плача, если вы дорожите моею жизнью, - исполните это. Как бы я хотела, чтобы вы могли почувствовать, как я, благородство его настоящего поведения, жертвы, которые он приносит, чтобы успокоить свою совесть» ...

«Он не хочет слышать разговоров о моей разлуке с сыном, считая себя недостойным моей привязанности к нему, тогда как его товарищи навсегда разлучают своих жён и детей: они говорят, что у них ничего больше не осталось на свете, что им нельзя исторгнуть сердце. Дорогой папа, мой муж заслуживает все жертвы, исключая долга матери - и я их ему принесу».

Не только мысль о полном и искреннем прощении мужа не давала покоя М.Н., - её хотелось также примирить свою родную семью с родными мужа:

«Дорогая и обожаемая матушка, я отправляюсь этим вечером, - писала она 21 декабря в день отъезда из Петербурга в Москву, из которой и тронулась в свой дальний путь, - молитесь за меня и особенно за Сергея. Простите его, я умоляю вас, милая матушка! Выразите вашу благодарность Софье [Волконской], когда у вас будет случай это сделать, за заботы, поистине материнские, которыми она окружила меня и моего сына. Вы не сможете сделать большего - этим всё сказано».

Приподнятое настроение не покинуло М.Н. и в последние дни и часы перед отъездом из России. Оно даже усилилось теми проводами, которые ей были устроены в Москве известной Зинаидой Александровной Волконской, собравшей на них лучших и даровитых представителей московского общества с Пушкиным во главе, а также нежным напутственным письмом отца, писавшего ей из Милятина:

«Пишу к тебе, милой друг мой, Машенька, на-удачу в Москву. Снег идёт, путь тебе добрый, благополучный. Молю бога за тебя, жертву невинную, да укрепит твою душу, да утешит твоё сердце!»

Даже в самые последние минуты перед отъездом не поколебалось её бодрое и радостное настроение. В прощальном письме к родным от 29 декабря, в 11 часов вечера, М.Н. писала:

«Дорогая, обожаемая матушка, я отправляюсь сию минуту; ночь - превосходна, дорога - чудесная...» «Сёстры мои, мои нежные, хорошие, чудесные и совершенные сёстры, я счастлива, потому что я довольна собой».

26

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTMzLnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTEwMTYvdjg1MTAxNjg5My8xZTBmYjcvOGhrTWgyNGI3WTguanBn[/img2]

Микеле Гордиджани (1830-1909). Портрет Марии Николаевны Волконской в пожилом возрасте. 1873. Холст, масло. 80 х 65 см. Государственный Эрмитаж. Поступил в 1954. Передан из Ленинградского Музея Революции.

27

II. В Сибири

Через двадцать дней пути приехала М.Н. в Иркутск. По словам её внука, С.М. Волконского, она ехала «с каким-то восторгом». Как при отъезде из России она не останавливалась на мысли: суждено ли ей будет вернуться, так и в Иркутске она не хотела задумываться над тяжёлыми условиями, которым она, по словам Цейдлера, должна была подчиниться, если решалась следовать дальше к мужу, находившемуся в то время в Благодатском руднике, близ Нерчинского завода. Она как бы инстинктивно гнала от себя мысль о них, боясь что они спугнут мечты и грёзы её о счастливой и самоотверженной жизни, которая, казалось, ждала её здесь.

В первое время жизни М.Н. в Сибири её не покидало бодрое и деятельное настроение; все огорчения и лишения, связанные с положением жены государственного преступника, если и смущали её порой, но не умаляли её энергии. В письме от 2 февраля 1827 г. к матери мужа она писала, что как ни тяжелы эти условия, она будет выполнять их «с щепетильной аккуратностью»:

«Я не буду делать никаких попыток видеть моего мужа вне положенных дней, я должна быть благодарна и за то немногое, что мне позволяют делать для исполнения моей жизненной задачи».

Скоро, впрочем, жизнь и опыт убедили М.Н., что от жизни можно и даже должно брать не только то, что она даёт, но стараться взять от неё и то, в чём она ей отказывает.

Подневольное житьё М.Н. с постоянными волнениями и заботами заставило её внимательнее приглядеться и к местному населению и к жизни каторжан. Эти впечатления и наблюдения пробудили в ней новые чувства, дремавшие до того. Они выходили за пределы обычных для неё классовых понятий и представлений и внушили ей чувство живейшей симпатии и сочувствия и к местному бедному населению и к тем непривилегированным каторжанам, которыми её запугивали при отъезде в глубину Сибири. Она не только не проявила по отношению к ним чувства страха, но сумела, кроме того, понять глубокую и своеобразную этику их быта, не без примеси, впрочем, романтизма.

«В Иркутске меня предупредили, что я рискую быть оскорбляемой или даже убитой в рудниках, и что власти не будут в состоянии меня защитить, так как эти несчастные не боятся больше наказаний. Теперь я жила среди этих людей, принадлежащих к последнему разряду человечества, а между тем, мы видели с их стороны лишь знаки уважения».

«Эти несчастные, по окончании срока каторжных работ, выдержав наказание за свои преступления, большею частью, исправлялись, начинали трудиться на себя, делались добрыми отцами семьи и даже брались за торговлю. Немного нашлось бы таких честных людей среди выходящих из острогов во Франции или понтонов в Англии, - вспоминает о них позднее в своих записках М.Н., удивляясь тому, как могло ошибаться правительство «в добром русском народе».

Когда переезд декабристов из Благодатского рудника в Читу задержался из-за бунта каторжан, шедших из России, М.Н. и тут на стороне несчастных, оправдывая их тем, что «эти бедные были лишены всего необходимого».

В своём сочувствии к каторжанам М.Н. действовала иногда смело, подвергая себя риску и опасности, будучи сама под бдительным и неустанным надзором. Известна помощь её бежавшему с каторги Орлову, этому «разбойнику-герою», по её определению; от её внимания не ускользнула идейность и социальный оттенок в духовном складе Орлова, который, по её словам, «никогда не нападал на людей бедных, а только на купцов и в особенности на чиновников», доставляя себе «удовольствие некоторых из них высечь».

При воспоминании о том, как пойманные каторжане, бежавшие вместе с Орловым, не выдали её, М.Н. восклицает: «Сколько чувства благодарности и преданности в этих людях, которых мне представляли как извергов».

Проникнувшись симпатией к несчастным, М.Н. старалась облегчить их положение, как могла: для каторжанина-еврея она выписывала из России еврейскую библию; для невинно осуждённого за убийство татарина Салли - коран; для последнего она, воспользовавшись своими влиятельными знакомствами в России, добилась помилования и денежно помогла ему вернуться на родину в Крым.

Помогала М.Н. также и бедному местному населению. Но не всегда, как видно, благотворительность М.Н. и других жён декабристов вела к благим результатам. Так, сибирский старожил Першин относился к ней, под влиянием декабриста Н.А. Бестужева, скептически, точно так же, как и к мотивам их благотворительности.

«Жёны декабристов располагали большими средствами и жили хорошо, - пишет Першин. - Говорили, например, что Трубецкая проживала на заводе до 60.000 рублей в год, Волконская - 40.000 и Муравьёва проживала тоже много, но последняя не долго жила, - она умерла на другой год по прибытии на завод... Широкие траты и слишком богатое житьё как будто смущало их самих, да и все чувствовали себя как-то неловко. Это и навело их на мысль о благотворительности. Они захотели вдруг прилично одеть всех бедняков и досыта накормить их. Между последними, конечно, проявились тунеядцы и пьяницы.

Дельный, умный Николай Александрович Бестужев не раз говорил и советовал барыням, чтобы они вместо мелкого благотворения положили куш денег, на проценты с которого содержалось бы ремесленное училище на 50 человек.

- Вот этим вы сделаете истинно доброе дело, - говорил он, - и оставите по себе хорошую память, а то вы своей благотворительностью только распложаете нищих и пьяниц» [газета «Забайкалье», 1902, № 36].

Бестужев был прав, но едва ли бы, однако, правительственная власть посмотрела благосклонно на просветительную и общественную деятельность жён декабристов; вероятнее всего, что она увидела бы в этом отражение неугасшего духа либерализма их мужей, что было бы для них рискованно.

Такими впечатлениями и содержанием была наполнена жизнь М.Н. в первые годы её пребывания в Сибири, потребовавшие от неё не мало творческих сил. Сибирскими впечатлениями не исчерпывается, однако, её жизнь того времени: она заполнялась, кроме того, обширнейшей перепиской её с родными в России, на которую затрачивалось также не мало сил, потому что не всегда она была для неё легка и радостна.

Семью Волконских она должна была и из глубины Сибири уверять в своей привязанности к мужу.

«Вы, по-видимому, были очень встревожены ложными сведениями, дошедшими до вас, будто Александрина [А.Г. Муравьёва] опередила меня в пути, - писала М.Н. Софье Григорьевне, - и вы обвиняете меня в том, что я не спешила. Теперь, зная, что весь путь от Москвы до Иркутска я сделала в три недели, только с двумя ночёвками и то невольными, и что приехала я за 8 дней до Александрины, а в Нерчинск - через несколько часов после Каташи [Е.И. Трубецкая], вы должны быть спокойны».

«Милая, дорогая сестра, - спрашивает М.Н., - когда же вы вполне поверите в мою привязанность к Сергею? Вы сомневаетесь в ней, потому что я всегда заявляла вам, что на мне лежит долг матери и что я обязана, если у меня окажется достаточно сил, согласовать всё...» [26 февраля 1827 г.].

«Облегчить его (т. е. Сергея Григорьевича) душевные страдания, - писала М.Н. А.Н. Волконской, - долг сладкий моему сердцу, и будьте уверены - это цель моей жизни» [30 апреля 1827 г.].

Родная семья М.Н., в особенности мать, огорчила её своим недобрым отношением к мужу:

«Вы говорите в письмах сёстрам, что я как будто умерла для вас, - писала ей Софья Алексеевна в 1829 году. - А чья вина? Вашего обожаемого мужа... Немного добродетели нужно было, чтобы не жениться, когда человек принадлежал к этому проклятому заговору. Не отвечайте мне, я вам приказываю».

В том же году, возмущённая Волконскими, которые, по её мнению, недостаточно обеспечивали дочь материально, писала ей из Массальска 17 февраля 1829 г.:

«Мы никогда не ссорились с семьёй твоего мужа; им одним мы были более чем недовольны. Твои письма, совершенная заброшенность В[олконскими] и Реп[ниными], ваш недостаток в деньгах - доставляли нам бесконечное огорчение. Если бы я имела несчастье иметь сына в Сибири и моя несчастная и неповинная belle-fille последовала бы за ним - я продала бы последнее платье, чтобы послать ей денег. Ты делаешь очень хорошо, предлагая браслет своей племяннице Репниной [свадебный подарок М.Н. племяннице, выходившей замуж за гр. Кушелева-Безбородко], будь уверена, что никогда и никто из нашей семьи не пожелает иметь хотя бы одну нитку, принадлежащую твоему мужу».

«Подумай о своём будущем, - предостерегает Софья Алексеевна дочь в том же письме, - устроившись на поселеньи, вы сможете иметь детей; во всяком случае, прибереги немного денег, которые вы сможете распределить после вашей смерти между родственниками твоего мужа. Не истолковывай в злостную сторону моего письма - я говорю это просто ради вашего будущего», -

заканчивает она письмо, смягчая последними словами свой резкий выпад против Волконских.

С.А. Раевская не без основания обвиняла Волконских: нам известен теперь не только факт нерадения их к материальным делам Сергея Григорьевича, но и факт присвоения части его состояния родной сестрой его, Софьей Григорьевной. Были ли виноваты в этом и другие члены семьи Волконских, остаётся пока неясным.

В 1828 году М.Н. получила известие о смерти сына Николая, оставленного ею в России. Как горестна была для неё эта потеря, мы можем судить по тому, что даже спустя год после его смерти она писала сестре Елене:

«Моя добрая Елена, я так грустна сегодня. Мне кажется, я чувствую потерю моего сына с каждым днём всё сильнее; я не могу тебе сказать то, что я ощущаю, когда я думаю о нашем будущем. Если я умру - что станет с Сергеем, у которого нет никого на свете, кто интересовался бы им? По крайней мере, не настолько, как это сделал бы его сын. Я узнала, что некоторые матери получили позволение привезти своих детей сюда [Это был ложный слух: ни одна из жён декабристов никогда не получала на это разрешение]; мой бедный Николино мог бы быть со мной и быть нашим утешением и поддержкой в старости» [6 января 1829 г. Приписка в письме к С.Н. Раевской].

М.Н. глубоко огорчило равнодушие её родных к смерти ребёнка. Были ли Раевские точно мало привязаны к её сыну, росшему в семье Волконских, или мало проявили внимания к горю М.Н., только она дала почувствовать им своё огорчение по поводу холодных, точно по обязанности написанных сожалений родных:

«Без бесполезных фраз, моя добрая Кокотт [так звали Софью Николаевну в семье Раевских], состояние моих нерв тебя беспокоит и ты не можешь угадать, как твои письма могут производить такое впечатление. Зачем отгадывать, когда я говорю тебе совершенно ясно: ваши размышления о Николино были очень холодны, но я не сержусь на вас, видя что они не от вас, а размышления, которые слышат в салоне. Не будем больше об этом говорить, моя горячо любимая Софья, твоё последнее письмо заставило меня плакать от радости и благодарности...» [23 февраля 1829 г., Читинский острог].

После смерти сына оборвалась та нить, которая больше всего связывала М.Н. с Россией, и она стала добиваться разрешения переселиться к мужу в тюрьму, умоляя хлопотать об этом и отца и мать мужа.

«Дорогой папа, - писала отцу М.Н. 21 января 1829 г., - я с вами поделюсь тотчас же, как только узнала о смерти сына, мыслю о своём твёрдом решении разделить заключение Сергея и уведомила вас о шагах, которые я просила мою belle-mere предпринять в этом отношении...» «Меня уверяют, дорогой папа, что для меня необходимо, чтобы вы поддержали её просьбы вашими; я слишком хорошо знаю вашу нежность ко мне и не должна была бы сомневаться ни на одно мгновение в рвении, с которым вы взялись бы защищать дело, которое обеспечивает мой покой здесь, на земле.

Дорогой папа, отказ был бы для меня приговором таким ужасным, что я не осмеливаюсь думать о нём. Не скрою от вас, что я не могу больше переносить жизнь, которую я веду; справьтесь о том, какое впечатление произвела на меня смерть моего единственного ребёнка. Я замкнулась в самой себе, я не в состоянии, как прежде, видеть своих подруг и у меня бывают такие минуты упадка духа, когда я не знаю, что будет со мною дальше. Один вид Сергея может меня успокоить; я могла бы быть счастливой и спокойной только возле него. Дорjгой папа, если это письмо найдёт вас в Петербурге, не медлите, я вас заклинаю, хлопотать об этом; если вы у Катерины [Е.Н. Орловой], - отправьте ваше прошение, во имя неба, возможно скорее...»

В письме от 15 февраля того же года М.Н. снова повторяет свою просьбу, подкрепляя её следующими словами:

«я ослабла, нравственно в особенности, - писала она отцу, - мне также нужны заботы и спокойствие - где же я могу их найти, как не около Сергея».

В письме к сестре Елене от 23 февраля 1829 г. она писала:

«...Надежда соединиться с Сергеем даёт мне новую жизнь. Во имя твоей дружбы к нему, во имя моего покоя, умоляй папа не запаздывать ни на один день отправкой своего прошения».

В письмах к свекрови М.Н. настойчиво просила о том же. Она писала ей, что при одной мысли соединиться с Сергеем будущее окрашивается для неё в светлые краски.

«Мы ещё узнаем счастье», - говорила она ей. «Соединенье с Сергеем вольёт в меня новую жизнь» [23 февраля 1829 г.].

В отце М.Н. не встретила себе сочувствия; вот что писал старик Раевский 23 февраля 1829 г. в ответ на просьбы дочери:

«Моё дорогое дитя, после письма, которое я только что получил от Катеньки, - я вижу, что ты плохо поняла моё последнее письмо по поводу твоего соединенья с мужем. Не зная ни места острога, ни условий - я не позволю себе даже высказываться об этом; действуй, как подскажет тебе разум и сердце, но я не буду участвовать в этом деле».

Таким образом у М.Н. оставалась одна только надежда на старуху Волконскую. Пока же шли об этом хлопоты, М.Н. грустила. Острота и новизна впечатлений первых лет жизни в Сибири прошла, и жизнь её приняла характер мирного, будничного существования; для неё потянулись однообразные, монотонные дни, полные воспоминаний о невозвратном прошлом и мыслей о печальном будущем. Свиданья с мужем были редки, они виделись лишь два раза в неделю. Подавленное состояние духа М.Н. отразилось и на её письмах:

«...Зинаида [З.А. Волконская] высылает мне ноты, - писала она сестре Софье. - На меня нападает иногда страсть к музыке и я пою тогда от корки до корки без аккомпанемента. Это случается тогда, когда я вспоминаю очень живо мою добрую матушку, мою Кокотт [С.Н. Раевская], Николая [Н.Н. Раевский-младший] Елену [Е.Н. Раевская] и саму Аннет. Вы бы очень смеялись над видом, который я принимаю, покачивая головой, как белый медведь, которого мы видели в Киеве, и плача, всхлипывая, не прерывая своего пения» [23 февраля 1829 г., Читинский острог].

Не менее грустно и другое письмо М.Н. к той же сестре от 9 марта 1829 г.:

«...не проходит дня, чтобы я не вспомнила время, когда была неразлучна с тобой, моя Кокотт; я чувствую, что все воспоминания детства оживают во мне и ты всегда играешь в них первую роль. Софья, мой ангел, люби меня так, как ты любила меня тогда...» «Когда я начинаю думать о вас всех - я совершенно забываюсь и провожу целые часы, ничего не делая.

Как была права моя добрая матушка, балуя меня - я часто вспоминаю об этом теперь и с таким удовольствием, хотя эти воспоминания не всегда в мою пользу. Я нисколько себя не щажу, поверь мне. Ты примешь, быть может, мои слова за поэтические прикрасы (pour de la poesie); если ты не подумаешь, - то это сделают другие, потому что нельзя понять положение, в котором я нахожусь, не побывав на моём месте. Ты отвлекаешься каждую минуту от прошлого и думаешь о будущем, - для меня же - всё кончено».

Мрачное и угнетённое настроение М.Н. рассеялось, как только она получила разрешение переселиться в острог, о чём тотчас же известила отца:

«Горячо обожаемый папа, - писала она ему, - вот уже три дня, как я получила позволение соединиться с Сергеем»... «Спокойствие, которое я ощущаю с тех пор, как я забочусь о Сергее и разделяю с ним целиком его судьбу - дают мне душевное спокойствие и счастье, которое я утратила уже так давно» [31 мая 1829 г., Читинский острог].

Но недолго наслаждалась М.Н. своим относительным благополучием. Её душевный покой был скоро снова нарушен: сначала - недоразумением с отцом из-за имущественных дел, которое оба они болезненно перестрадали, а вслед затем и его смертью.

Что касается недоразумения, то не столько, быть может, интересен повод, из-за которого оно возникло (к тому же не совсем ясный), сколько характер тех писем, которыми обменивались отец с дочерью по этому поводу.

«Я получила, дорогой папа, ваше письмо от 31 марта из Милятино, так же, как и другое оттуда же и без даты, но более подробное и по тому же предмету, - писала М.Н. отцу 8 июня 1829 г. - Я не могу скрыть от вас - оба письма меня сильно огорчили. Вы мне запрещаете отвечать на них - я подчиняюсь этому, хотя с самой глубокой скорбью. Быть подозреваемой вами, не понятой вами - самое большое несчастье, которое могло бы случиться со мной на этом свете.

Я покоряюсь и не буду говорить о том, что касается только меня, уверенная, что ваше сердце меня давно уже простило, если бы я даже справедливо заслужила ваше неудовольствие. Страдать - мой удел на этом свете, я этому покоряюсь, но заставлять страдать других - это превышает то, что я могла бы вынести.

Дорогой папа, я напрасно перечитываю письма, которые я вам писала (я храню копии с них), я не могу понять: чем могла я навлечь ваше неодобрение? Это не было, конечно, моё постоянное заступничество за мужа перед вами - оно так естественно для моего сердца. Могу ли я быть счастлива хоть на одно мгновенье, если благословенье, которое вы даёте мне во всех ваших письмах, не разделяется Сергеем?

Что касается всего того, что относится к денежным делам, вы знаете сами, дорогой папа, много ли я понимаю в них и для моего ли это возраста? и особенно - в моём ли характере этим заниматься? И если я это делаю, то к этому принуждает меня только наше положение. Дорогой папа, я должна в оправдание тех, кого вы подозреваете во влиянии на меня, сказать, что я получаю от них такие письма, которые так же удобны для такой официальной корреспонденции, как и наша: никогда ни одного слова о делах (по крайней мере, я не брала в этом инициативу на себя), но всегда с выражениями самой глубокой нежности по отношению к Сергею и ко мне.

Моя совесть не будет страдать, потому что в действительности я не воспользуюсь их щедростью, будучи приговорена к вечному изгнанию; впрочем, это был общий голос семьи и я не могу ни высказывать неудовольствие, ни пренебрегать моим вниманием к тем, кто не может иметь по отношению ко мне столько нежности и снисходительности, как вы. Бог посредник моих чувств; быть достойной имени вашей дочери - вот что всегда будет руководить моими поступками.

Верьте, дорогой папа, что никто из ваших детей не любит вас с таким обожанием, как я, не чтит вас так, как я буду всегда вас чтить. Прежде чем кончить это тяжёлое письмо, я прошу вас, ради бога, не отказываться от управления воронежской землёй - это глубоко бы меня огорчило и было бы равносильно тому, что вы всё ещё недовольны мною, если говорите об этом».

Две недели спустя после письма к отцу М.Н. писала сестре Софье:

«Я получила твоё письмо, продиктованное отцом от 21 апреля; второй раз доходит ко мне письмо такого рода. Дорогая Софья, если у тебя есть хоть проблеск нежности к твоей несчастной сестре, скажи мне во имя неба: - чем я могла причинить неудовольствие до такой степени? Не потому ли, что я приняла эту дарственную? [О какой дарственной идёт речь, установить не удалось.] Пусть его гордость за меня будет спокойна; он должен сказать себе, что я не могу ею воспользоваться из глубины Сибири, и давая своё имя в этом деле - я только прекратила бесполезную борьбу великодушия. Я исполнила желание семьи моего мужа.

Как не хотите вы понять, что всё это меня совершенно не касается, что я не считаю себя в праве высказывать своё мнение по этому поводу. Я спросила, в простоте души, у отца: - уплачиваются ли долги, сделанные Сергеем, потому что никто не говорит мне о делах, а я хотела бы, чтобы тем, кто доверил своё состояние моему мужу, не пришлось жаловаться. Значит ли это не иметь достаточно деликатности? Значит ли это, что я хочу, чтобы мне отдавали отчёт во всём?

Раз навсегда, дорогая Софья, я ничего не понимаю в делах. Сергей не был при этом, чтобы поправить мою неосмотрительность; я могла быть недостаточно благоразумна, не подозревая этого в то время, как я писала по памяти, но никогда - по недостатку деликатности: - это душевный порок, в котором никто не осмелится обвинять кого-либо из детей нашего уважаемого отца. Я не могу продолжать говорить об этом - я дрожу с головы до ног», ... заканчивает своё письмо от 22 июня 1829 г. М.Н.

Об огорчении отца М.Н. можно судить по письму его к сыну Николаю из Милятино от 3 апреля 1829 года, полному обиды, относящемуся несомненно к тому же моменту.

«...Машинька здорова, влюблена в своего мужа, видит и рассуждает по мнению Волконских, и Раевского уже ничего не имеет; в подробности всего войтить не могу и сил не станет; я писал к ней неделю тому назад в последний раз».

Однако сердце старика не выдержало, и он снова писал дочери. Нельзя без волнения читать письмо от 23 июня 1829 г. из Болтышки, которым он исчерпывает печальное недоразумение с дочерью.

«...Теперь, моя дорогая Мария, я скажу тебе откровенно то, что тебе и твоему мужу должно было делать: если твой муж не знает меня настолько, чтобы верить, что я принимаю интересы своей дочери к сердцу ближе, чем его братья и сама его мать, то тебе следовало бы знать чувства твоего отца и объяснить мужу, что ради твоих интересов - я неспособен сделать что-либо неделикатное или несправедливое.

Что касается настоящего, то я прошу только тебя употребить все средства, чтобы освободить меня от твоих дел, не для избежания забот, не из-за неудовольствия, но единственно по причине моего слабого здоровья, в чём тебя удостоверят сёстры; я не в состоянии больше этим заниматься; если бы было возможно - я хотел бы отказаться и от своих собственных дел, сложив их на кого-либо другого, но я совершенно лишён этого утешения.

Не принимай к сердцу, моё дорогое дитя, то, что я тебе пишу: я вовсе не имею в виду делать тебе упрёки или огорчать тебя, но я имею право не желать более неприятностей. Я сердечно разделяю печаль и беспокойство, которое ты перенесла во время болезни твоего мужа; уверь его, что муж моей дочери не может быть мне безразличен, что порицая всё то, что ты сделала, и то, что я ему приписываю, - я не сохраняю никакой неприязни. До свиданья, будьте оба здоровы. Я пишу тебе через твою сестру Софью, потому что у меня болят глаза».

Это письмо Николая Николаевича было, вероятно, последним. В сентябре того же года он скончался в своём имении Болтышке, Киевской губернии.

Образ отца навсегда остался для М.Н. светлым; с его именем она связывала всё лучшее, она гордилась им, она восторгалась им. Читала шли она книгу, она сравнивала его с изображёнными в ней лицами, поражавшими её своим величием и привлекательностью:

«Я прочитала между прочим историю Томас Мора, - писала М.Н. сестре Софье 26 января 1824 г., - которая не представляет ни драмы, ни животрепещущего интереса нынешних произведений, а лишь простое, очень верное изложение исторических справок жизни великого человека, и читая её - вас поражает величие этого характера: - это совершенно мой отец и Екатерина».

Думала ли М.Н. о служебных успехах брата Николая, она грустила, что отец не дожил до этих радостных дней. Рано научившись понимать редкую по силе и нежности привязанность отца к своим детям, она была внимательна ко всяким проявлениям родительских чувств. Этим объясняется всегдашняя её готовность, подчас утомительная для неё, писать по просьбе ссыльных декабристов, лишённых права переписки, их родным.

«Пока во мне останется хотя искра жизни, - писала она А.Н. Волконской, - я не могу отказать в услугах и утешении стольким несчастным родителям; я слишком хорошо знаю, как много пришлось моему покойному отцу выстрадать за своих детей, и особенно за старшего сына [Александр Николаевич Раевский], на которого он возлагал всю свою надежду».

В том же 1829 году в Читинском остроге у М.Н. родилась дочь Софья; она умерла в день своего рождения.

Летом в 1830 году декабристы были переведены в Петровский завод, в построенную для них там тюрьму, в которой поместились и жёны их. Внешняя обстановка жизни декабристов стала уютнее.

«Каждая из нас устроила свою тюрьму, по возможности, лучше; в нашем номере я обтянула стены шёлковой материей (мои бывшие занавески, присланные из Петербурга). У меня было пианино, шкап с книгами, два диванчика, словом, было почти что нарядно», - пишет М.Н. в своих воспоминаниях.

А ещё через год семейные декабристы получили разрешение жить вне тюрьмы. В жизни М.Н. наступил перелом к лучшему.

Здесь, в Петровском заводе, у М.Н. родились: в 1832 году - сын Михаил, а в 1834 году - дочь Елена.

С рождением детей для М.Н. началась новая жизнь, полная радости. Вот что писала она матери о сыне 1 декабря 1833 г.:

«Рождение этого ребёнка - благословение неба в моей жизни; это новое существование для меня. Нужно знать, что представляло моё прошлое в Чите, чтобы оценить всё счастье, которым я наслаждаюсь. Я видела Сергея только два раза в неделю; остальное время я была одна, изолированная от всех, как своим характером, так и обстоятельствами, в которых я находилась.

Я проводила время в шитье и чтении до такой степени, что у меня в голове делался хаос, а когда наступили длинные зимние вечера, я проводила целые часы перед свечкой, размышляя - о чём же? - о безнадёжности положения, из которого мы никогда не выйдем. Я начинала ходить взад и вперёд по комнате, пока предметы, казалось, начинали вертеться вокруг меня и утомление душевное и телесное заставляло меня валиться с ног и делало меня несколько спокойней.

Здоровье моё тоже тогда было слабо. Значит, это не заботы о Мише его разрушают. А теперь - всё радость и счастье в доме. Весёлые крики этого маленького ангела внушают желание жить и надеяться».

Счастье, которое принесло М.Н. рождение дочери - Нелли, отражает письмо её к заочной крёстной матери Нелли - сестре Елене от 13 декабря 1834 г.:

«Добрая моя Елена, благословите вашу крестницу, любите её так, как вы умеете любить. Боже мой, как я счастлива, что её сохранила - я так боялась её потерять: последние месяцы я была постоянно больна и роды были очень тяжёлыми: я страдала 24 часа. Но об этом я больше не думаю и всецело отдаюсь счастью заботиться о моей маленькой Елене и делать её счастливой. Мне не позволяли кормить самой - я была в отчаянии.

Ссылаясь на мою слабость, её в продолжении двух дней кормила кормилица; я не могла это равнодушно видеть: как только она входила, я отвёртывалась к стене и начинала плакать, как ребёнок. Наконец, на третий день появилось молоко и я вступила в исполнение своих обязанностей. Начиная с этого момента я стала чувствовать себя хорошо и теперь я вполне здорова».

По мере того как росли дети М.Н., росла, казалось, и её привязанность к ним. Письма её того времени полны описаниями их жизни, наблюдениями над детской психологией, связанной зачастую с характером их сибирского быта.

Она рассказывает о том, как неутешно плакал маленький Миша, узнав, что проспал ночной переполох по поводу троекратного посещения волка, и не успокоился до тех пор, пока не взял с матери слова, что на будущее время она разделит с ним все опасности, которым они будут подвергаться (письмо от 13 февраля 1838 г.). Она жалуется сестре Елене на то, что дочь её растёт настоящей маленькой сибирячкой, «говорит только на местном языке: «пошто», «тамока», «нетука», «евон-евон», и нет никаких средств отучить её от этого» (письмо от 19 мая 1838 г., Усть-Куда). Или пишет о её детских и наивных вопросах: глядя на заходящее солнце, Нелли спрашивает мать: «мама, солнце в рай ложится, что ли?» или начинает уверять её, что «матери не могут умирать, потому что у них дети есть» (письмо от 14 августа 1838 г.).

По мере того, как налаживалась жизнь М.Н., привычные понятия людей её круга снова вступали для неё в свои права, вытесняя впечатления первых лет жизни в Сибири. Заботы о детях отныне поглощают её всё больше и больше. Вот та характеристика, которую она даёт сама о себе в то время:

«Что касается меня, - писала она сестре Елене 14 декабря 1834 г., - я точно курица с цыплятами, бегающая от одного к другому. Когда я с Мишей - меня беспокоит Неллинька; возле неё я боюсь, чтобы другой не приобрёл гадких привычек от окружающих».

В 1838 году М.Н. писала той же сестре Елене:

«...я совершенно потеряла живость характера, вы бы меня в этом отношении не узнали. У меня нет более ртути в венах. Чаще всего я апатична; единственная вещь, которую я могла бы сказать в свою пользу - это то, что во всяком испытании у меня терпение мула; в остальном - мне всё равно, лишь бы только мои дети были здоровы. Ничто не может мне досаждать. Если бы на меня обрушился свет - мне было бы безразлично».

Имя мужа теперь почти совсем исчезает со страниц её писем: оно упоминается лишь изредка и то по какому-нибудь незначительному поводу.

М.Н., как мы говорили уже выше, не была счастлива с Волконским. Ряд свидетельств заставляет предполагать, что главною причиною неудачной жизни Волконских было не только несходство их убеждений и характеров, но и взаимная привязанность М.Н. и декабриста Александра Викторовича Поджио.

Если допустить при этом мысль, для которой имеются данные, что дети М.Н. - Михаил и Елена - были детьми и Поджио, становится понятной и пламенная любовь к ним М.Н. В них она нашла не только смысл и содержание своей жизни, не только с помощью их создала в трудной и сложной семейной обстановке какой-то свой неотъемлемый уголок жизни, в них она нашла те реальные нити, которые, вопреки всей внешней обстановке, прочно и тесно связывали её с любимым человеком.

28

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTM0LnVzZXJhcGkuY29tLzJJUkFobTlsRnREMWFyc3AyMTVJMTh3RlpUZ1ktMWNCUGRCNWJnL21nNHhvUWpheVhBLmpwZw[/img2]

Карл Август Бергнер. Портрет Марии Николаевны Волконской. Москва. Конец 1850-х. Бумага солёная, картон, акварель, белила, лак, отпечаток на солёной бумаге, раскраска. 18,2 х 14,5 см. Государственный музей А.С. Пушкина. Москва.

29

*  *  *

Декабрист А.В. Поджио (1797-1873) был сыном итальянского аристократа, эмигрировавшего в Россию. По второй жене своего брата Иосифа Викторовича - Марии Андреевне, рождённой Бороздиной, двоюродной сестре М.Н., Александр Викторович приходился Волконской братом, а её детям - дядей. Вот почему в письмах Волконских его чаще всего называют «дядька».

Основным материалом для характеристики Александра Викторовича Поджио является статья о нём в воспоминаниях Н.А. Белоголового, написанная в самых тёплых и задушевных тонах. Белоголовый с детских лет (он был учеником Поджио) и до конца своей жизни находился под обаянием этой личности. Вот тот внешний и внутренний облик Поджио, который даёт Белоголовый:

«Длинные чёрные волосы, падавшие густыми прядями на плечи, красивый лоб, чёрные выразительные глаза, орлиный нос, при среднем росте и изящной пропорциональности членов, давали нашему новому наставнику привлекательную внешность и вместе с врождённою подвижностью в движениях и с живостью характера ясно указывали на его южное происхождение. Под этой красивой наружностью скрывался человек редких достоинств и редкой души.

Тяжёлая ссылка и испорченная жизнь только закалили в нем рыцарское благородство, искренность и прямодушие в отношениях, горячность в дружбе и тому подобные прекрасные свойства итальянской расы, но при этом придали ему редкую мягкость, незлобие и терпимость к людям, которые до конца его жизни действовали обаятельно на всех, с кем ему приходилось сталкиваться. Я много странствовал по свету, много знавал хороших людей, однако другого такого идеального типа альтруиста мне не приходилось встречать, хотя, веруя в человечество, не сомневаюсь, что, быть может, пока в редких экземплярах, он существует везде.

С безукоризненной чистотой своих нравственных правил, с непоколебимою верностью им и последовательностью во всех своих поступках и во всех мелочах жизни, с неподкупною строгостью к самому себе, - он соединял необыкновенную гуманность к другим людям и снисходительность к их недостаткам и в самом несимпатичном человеке он умел отыскать хорошую человеческую сторону, искру добра и старался раздуть эту искру; делал он это как-то просто, безыскусственно, в силу инстинктивной потребности своей прекрасной натуры, не задаваясь никаким доктринёрством, никакою преднамеренною тенденциозностью.

Оттого-то, будучи человеком среднего, невыдающегося ума, он производил сильное впечатление на окружающих, главное своею нравственной чистотой и духовною ясностью, и всякий в беседе с ним ощущал, как с него постепенно сходила чёрствая кора условных привычек и ходячей морали, и в его присутствии всякий чувствовал себя чище и становился примиреннее с людьми. За то все знавшие его не только к нему сильно привязывались, но у многих любовь эта доходила до боготворения.

Таким вспоминается мне Поджио и в своей сибирской обстановке, в сношениях с тёмным миром сибирского населения, таким же я знал его впоследствии вольным человеком и в Швейцарии, и в Италии, родине его предков, куда он попал уже дряхлеющим стариком; но и в этот последний период своей жизни, когда старость и недуги часто приковывали к постели его изнурённое тело, он продолжал сохранять юношескую веру в человека, чуткую отзывчивость к чужому горю и живо интересоваться мировыми событиями».

Задолго до того, как Белоголовым были написаны воспоминания о Поджио, Е.И. Якушкин в письме к жене своей Е.Г. Кнорринг дал образ Александра Викторовича в чертах, поразительно близких Белоголовому:

«Поджио (портрет этот очень похож) - итальянец, сохранивший весь жар и все убеждения юношества, - писал Е.И. Якушкин в 1855 году. - Эта пылкость в человеке уже пожилом имеет какую-то особенную прелесть. Но грустно становится, когда подумаешь, что такая энергия уже тридцать лет стеснена тюрьмою и ссылкою. Сколько бы пользы она могла принести, ежели бы ей был дан простор».

Семейная драма Волконских не была тайной для тех, кто имел случай наблюдать их жизнь непосредственно. Так, уже в 1839 году декабрист Ф.Ф. Вадковский писал Е.П. Оболенскому:

«...об Волконских не стану тебе говорить. Глаз, долго и приятно отдохнувший на примерном супружестве Трубецких, с печалью и огорчением переносится на это. Как мне показалось, одно приличие удерживает мужа и жену под той же кровлей; а кто из них виноват, знает один бог; толкам людей в таких случаях я не внимаю и не верю».

Тот же Вадковский писал П.Н. Свистунову 13 января 1840 года:

«Что касается семьи Волконских - на неё жалко смотреть. Бедный старый муж решительно устранён. Жена ведёт хозяйство, с утра до вечера окружена братьями Поджио, злословит и с ними и с кем попало над Сергеем Григорьевичем, доводя скандал до того, что поддерживает все унижения, которые его заставляют сносить. Словом - это отвратительно!»

И.И. Благовещенский, живший в 70-80-х годах в Сибири и записавший безыскусственные рассказы о декабристах со слов лиц, их знавших, пишет о Волконских:

«...Мы счастливы, что можем привести следующий рассказ о Волконской Петровского старожила М.С. Добрынина: «Эта женщина должна быть бессмертна в русской истории. В избу, где мокро, тесно скверно, лезет, бывало, как аристократка и зачем? - да посетить больного. Сама исполняет роль фельдшера, приносит больным здоровую пищу и, разузнав о состоянии болезни, идёт в каземат к Вольфу, чтобы он составил лекарство. Так, например, она часто ходила в избу Добрынина, жившего тогда ещё бедненько, посещая его больную родственницу и его больных детей».

Муж её между тем крайне устарел, сделался скрягой, за что княгиня немало его и журила. Она ещё была молода и хороша, а Волконский уже был без зубов [Волконский ещё до ссылки имел вставные зубы], опустился и отрастил себе бороду. Он вечно держался на стороже, как настоящий преступник, и, если когда возьмёт часового, чтоб куда-нибудь итти, то выйдя, осматривается, нет ли где адъютанта Лепарского, и если нет, то побежит скорей, куда нужно. Он к тому же был картавый.

Ни особой любви, ни особого счастья в жизни Волконская не видела. Сама она говорит у поэта:

«Я только в последний, двадцатый мой год
Узнала, что жизнь не игрушка,
Да в детстве, бывало, сердечко вздрогнет,
Как грянет нечаянно пушка.
Жилось хорошо и привольно; отец
Со мной не говаривал строго;
Осьмнадцати лет я пошла под венец,
И тоже не думала много...»

Здесь она полюбила Поджио. Сделалось это, как писал Данте:

«Noi leggivamo un giorno per dilletto
Di Laneilotto, com amor lo strinse:
Soli eravamo e senza alcun sospetto».

[Автор записок приводит неоконченную им выписку из 5-й песни «Божественной Комедии», в которой Франческа да Римини рассказывает, как зародилась в ней любовь к брату мужа - Паоло. В переводе Дм. Мина это звучит так:

«Однажды мы в миг радости читали,
Как Ланчеллот любовью скован был.
Одни мы были и беды не ждали.

Не раз бледнел у нас румянца пыл
И взор его встречал мой взор туманный,
Но лишь в тот миг роман нас победил,

Когда прочли, как поцелуй желанный
Улыбкой уст был приманен к устам,
И он теперь уж мне навеки данный».]

«Поджио обыкновенно ночевал у Волконской. У Волконской был даже сын Михаил - «вылитый Поджио». Связь их продолжалась и в Иркутске, где дома их находились в соседстве, и когда потом Поджио в Иркутске женился - Волконская с горя захворала».

Запись Благовещенского совпадает с тем, что писал Е.И. Якушкин своей жене в 1855 году о М.Н.:

«много ходит невыгодных слухов про её жизнь в Сибири, говорят, что даже сын и дочь её - дети не Волконского».

Глухо и сдержанно упоминает о М.Н., в связи с именем Поджио, посланный в 1838 году графом Киселёвым в командировку в Восточную Сибирь для ревизии государственных имуществ и поселений ссыльных чиновник Л.Ф. Львов. Отзываясь положительно об А.И. Давыдовой и Е.И. Трубецкой, он, не называя по имени М.Н., пишет о ней в своих воспоминаниях следующее:

«NN - женщина умная, бойкая и очень приятная, не могла мириться с ссылкою и была недовольна всем и всеми. Она любила посещать выстроенный домик Иосифа Поджио на отведённом ему участке близ Иркутска, на самом берегу Ангары, величая выстроенную для Иосифа избёнку «mon chalet» [в переводе «крестьянский шалаш»]. Этот шале был поставлен между утёсами, и к нему иначе проехать было нельзя, как верхом или водою. Как я молод ни был, но не раз мне приводилось ублажать эту барыню и защищать старика ** очень слабого характера, больного, недалёкого ума, но в высшей степени доброго».

Так нить различных свидетельств прямо или косвенно, но неуклонно соединяет имя М.Н. с именем Александра Поджио.

Как, при таких условиях, протекала жизнь семьи Волконских, подробно рассказывает в своих воспоминаниях доктор Белоголовый, никогда, впрочем, не касаясь самой интимной её стороны. Только теперь, когда тайна этой семьи вышла из долго и тщательно хранимых архивов, многое можно прочесть между строк его воспоминаний. Не потому ли сын М.Н., знавший драму своей матери, но ревниво оберегавший её, пишет о воспоминаниях Белоголового в предисловии к запискам матери:

«...в весьма симпатичном своём труде Н.А. Белоголовый слишком доверился своей детской памяти и впечатлениям 11-летнего ребёнка, отчего образы Сергея Григорьевича и Марии Николаевны Волконских вышли у него неверны».

По запискам Белоголового, в 1845 году, когда М.Н. переехала уже из с. Урик в Иркутск, а Сергей Григорьевич лишь наезжал к ней, их жизнь текла уже по разным руслам: М.Н. жила в доме, построенном на барскую ногу, из которого сумела сделать «центр иркутской общественной жизни», а Сергей Григорьевич приезжал в семью, останавливался во флигеле, который, по словам Белоголового, «смахивал скорее на кладовую», чем на жилое помещение.

«Княгиня Марья Николаевна была дама светская, - пишет Белоголовый. - Говорят, она была хороша собой, но с моей точки зрения, 11-летнего мальчика, она мне не могла казаться иначе, как старушкой, так как ей перешло тогда за 40 лет; помню её женщиной высокой, стройной, худощавой, с небольшой относительно головой и красивыми, постоянно щурившимися глазами. Держала она себя с большим достоинством, говорила медленно и вообще на нас, детей, производила впечатление гордой, сухой, как бы ледяной особы, так что мы всегда несколько стеснялись в её присутствии; но своих детей, Мишеля и Нелли, она любила горячо и хотя и баловала их, но в то же время строго следила сама за их воспитанием».

Сергей Григорьевич «слыл в Иркутске большим оригиналом», «опростился» и весь предался сельскому хозяйству - словом, жил своею жизнью, которая мало гармонировала с жизнью его жены, ведшей светский образ жизни, с балами, маскарадами и прочими увеселениями...

«Зимой в доме Волконских жилось шумно и открыто, и всякий, принадлежавший к иркутскому обществу, почитал за честь бывать в нём», - пишет Белоголовый. - Сергей Григорьевич хотя и был дружен со своими товарищами, «но в их кругу бывал редко, а больше водил дружбу с крестьянами; летом пропадал по целым дням на работах в поле, а зимой любимым его времяпрепровождением в городе было посещение базара, где он встречал много приятелей среди подгородних крестьян и любил с ними потолковать по душе о их нуждах и ходе хозяйства.

Знавшие его горожане не мало шокировались, когда, проходя в воскресенье от обедни по базару, видели, как князь, примостившись на облучке мужицкой телеги с наваленными хлебными мешками, ведёт живой разговор с обступившими его мужиками, завтракая тут же вместе с ними краюхой серой пшеничной булки».

Превратившийся в «хлопотливого и практического хозяина», Сергей Григорьевич нередко появлялся в салоне своей жены

«запачканный дёгтем или с клочками сена на платье и в своей окладистой бороде, надушенный ароматами скотного двора или тому подобными не салонными запахами. Вообще в обществе он представлял оригинальное явление, хотя был очень образован, говоря по-французски, как француз, сильно грассируя, был очень добр и с нами, детьми, всегда мил и ласков; в городе носился слух, что он был очень скуп».

Слух этот был вызван усиленными занятиями Волконского сельским хозяйством. Зная хорошо материальную обеспеченность Волконских, этим занятиям, верно, не могли придумать иного толкования, как скупость. Так казалось непосвящённым; посвящённые же знали, что к этому вынуждали его семейные нелады. Вот что писал Сергей Григорьевич по этому поводу И.И. Пущину:

«...Сам живу-поживаю помаленьку, занимаюсь вопреки вам хлебопашеством, и щёты свожу с барышом, трачу на прихоти - на баловство детям свою трудовую копейку, без цензуры и упрёк; тяжёленько было в мои лета быть под опекою».

А «опека» М.Н. над стариком Волконским должна была быть ему точно тяжела. Годы всяческих испытаний не прошли для неё бесследно: они закалили и сделали из неё женщину с властным и непреклонным характером, не смягчённым любовью к мужу...

Рано предоставленная самой себе, привыкшая с молодых лет нести ответственность за каждый свой шаг на своих плечах, она выработала в себе ясный, трезвый, но с оттенком сухости и жёсткости взгляд на жизнь, веря только в себя и в свой жизненный опыт. Она не умела и не хотела уступать мужу, слабохарактерному, мягкому, сохранившему до глубокой старости способность отдаваться порывам, часто вопреки своей выгоде. Она вела хозяйство, она властною и твёрдою рукою давала воспитание детям, направляла их интересы и устраивала их благополучие так, как она его понимала.

Сергей Григорьевич писал И.И. Пущину в 1842 году о занятиях Миши:

«Евгений [Е.П. Оболенский] экзаменовал Мишу и доволен в некоторых частях учения; я не мог представить ему на суд мои попытки - от должности Цифиркина (т. е. преподавателя арифметики) уволен до будущей зимы; много занятий Мише и без того, и здоровьем слабенек, притом же спор вышел о системе первоначального учения арифметики, что кажется довольно странно, я люблю отчётливость, жена - показ; часы были в дни её занятий и оттого спор в передачи до будущей зимы отложил, но не передал - и сил и рассудка будет более у Миши по милости божией, и мне без спор более надежды к успеху. Всё это для вас одних, мыслю с вами рассказом».

Благополучие же детей в ту пору своей жизни М.Н. понимала трезво и прозаически: то были хлопоты об их материальном благосостоянии и мечты - вернуть им то общественное положение, которое добровольно утратили их родители.

Она шла ради этой цели на компромиссы, и нужно сознаться, что характер борьбы за благополучие детей не вызывает того сочувствия к М.Н., которое вызывала её борьба в 1825-1826 году за мужа, ибо теперь в ней не было того благородного оттенка, которым полны были порывы и движения дней её молодости... Она научилась с тех пор умерять дух своей гордости, упрочивая своё положение среди официальных и благонамеренных кругов г. Иркутска, а порой и заискивая перед ними.

Эту черту в поведении М.Н. отмечает, с явной неодобрительностью в своём письме к И.И. Пущину в 1842 году, Ф.Ф. Вадковский. Сообщая о том, что «Вольф нынешнего года без всякой надобности ездил за Байкал с семейством председателя казённой палаты», он пишет:

«Едва ли не этот титул причиною ненужной поездки. Иначе я не берусь сообразить его отсутствие с воспетою его преданностью к урикским жителям, которые без него могли бы все перемереть...» «Княгиня также ездила на воды, - продолжает Вадковский, - только на другие; здесь уже было не до председателя, а всё Рупертово [Руперт - иркутский генерал-губернатор] семейство и его гадкая свита там собралась. - С нею были оба Поджио и Муханов. И об этой поездке я сожалел душевно, да и почти все мы, сколько нас ни есть.

Наш генерал-губернатор, хотя очень учтив и очень обязателен, но ясно и при всяком случае выказывает, что малейшее сближение с нами ему противно! Как же нам в свою очередь не быть несколько гордыми? В добавок, кажется, что Тункинские воды вместо пользы принесли вред твоей кумушке».

Если при сомнительном благоволении Руперта к семьям декабристов М.Н. искала его расположения и покровительства, то легко себе представить, какие думы и мечты овладели ею с назначением генерал-губернатором Восточной Сибири либерального и действительно расположенного к декабристам Н.Н. Муравьёва.

Это был первый губернатор, который отнёсся к ним не только гуманно, но и дружески:

«...он сразу выдвинул их, и если не в гражданском, то в общественном смысле поставил их в то положение, которое им принадлежало в силу высоких качеств образования и воспитания», - пишет внук М.Н. - С.М. Волконский.

Впервые, после долгих лет, с появлением Муравьёва окончились для декабристов и их семей унижения и оскорбления, имевшие место при губернаторах Пятницком и Руперте.

Что касается семьи Волконских, то Муравьёв выказал к ней своё исключительное расположение и не только платоническое: он принял к себе на службу в качестве чиновника особых поручений сына Волконского, окончившего в 1849 году иркутскую гимназию.

Под начальством Муравьёва служил чиновник Дмитрий Васильевич Молчанов, которому представлялась в будущем завидная карьера. На прекрасном отношении к своей семье Н.Н. Муравьёва и его жены Екатерины Николаевны, а также на молодом чиновнике Молчанове построила М.Н. план устройства будущего своих детей.

Привлечение в семью политически благонадёжного Д.В. Молчанова в качестве мужа Нелли устраивало, с точки зрения М.Н., не только дочь, но и сына, будущее которого её особенно беспокоило. Положение Миши, как она полагала, упрочивалось родственной связью с Молчановым, которому так усиленно покровительствовал, не без влияния самой М.Н., Муравьёв.

Вот почему позднее, когда этот брак состоялся, М.Н. писала дочери о её муже, что она уважает его «как главу и хранителя своей семьи» [23 ноября 1850 г.], а Дмитрию Васильевичу говорила: «бог в своей доброте послал вас в мою семью» [26 октября 1850 г.].

Последующие годы показали, как мало пригоден был Молчанов к роли «главы» и «хранителя семьи».

В 1855-1856 году Е.И. Якушкин писал своей жене о Волконских и о Молчанове следующее:

«К несчастью всего этого семейства, судьба привела в Иркутск Молчанова - человека ограниченного и давно известного многими мерзостями и имевшего большое влияние на генерал-губернатора Н.Н. Муравьёва и поэтому игравшего не последнюю роль в Иркутске. Тут опять молва обвиняет Марию Николаевну в таких гадостях, которых я и не хочу повторять. Скорее хлопоты её устроить свадьбу Молчанова с дочерью можно объяснить тем, что она не считала его дурным человеком и надеялась, что он будет полезен сыну её по службе».

Желание и воля М.Н. на этот раз столкнулись с решительным сопротивлением Сергея Григорьевича; между ними почти год продолжалась жестокая борьба из-за предполагавшегося брака. В дни этой борьбы Волконский, относившийся к Молчанову отрицательно, выказал такой горячий протест против этого брака по расчёту, который показал, какие свежие, искренние и ничем неподкупные чувства скрываются за его старческой внешностью.

Сергей Григорьевич не принадлежал к тем людям, которые с первого взгляда умеют привлекать сердца, умеют показать себя с лучшей своей стороны.

В предполагавшемся браке дочери с Молчановым всё претило ему. И то, что он устраивался по расчёту или, как он говорил, по «сватовству», и то, что Молчанов не возбуждал в нём никакого доверия как личность, и то, что его юная дочь не только не любила Молчанова, но чувствовала к нему вначале даже явную антипатию, о чём знал и сам Молчанов.

Настроение, царившее тогда в доме Волконских, рисует ряд писем Михаила Сергеевича к родным в Россию. Из них же видно, что в круг событий вовлечены были семья генерал-губернатора Муравьёва, поддерживавшая М.Н., и декабристы: А.В. Поджио и П.А. Муханов, сочувствовавшие Сергею Григорьевичу.

«Вы знаете, - писал Михаил Сергеевич тётке Софье Николаевне Раевской, - что матушка и я - мы видим счастье Неллиньки в глубокой привязанности, которую питает к ней г. М.; папа' - против; сначала из-за того, что их политические убеждения не сходятся, потом из-за того, что он видит, что матушка решилась на это, если и моя сестра согласна...»

«Представьте себе, что папа' перед всеми бросает яростные взгляды на Нелли, когда она говорит или танцует с Д.В., и когда матушка говорит ему, что она не перенесёт в будущем, чтобы он устраивал такие сцены с дочерью публично, - он горячится и остаётся у себя во флигеле, выходя только вечером, если Д.В. здесь, для того, чтобы его мучить.

Муханов, которого я не переношу с самого детства, потому что это человек фальшивый и интриган, только и делает, что настраивает папа' ещё более против; он видит, что мы его понимаем и не хотим его ига, - тогда он льстит папа' и почти не покидает его. Матушка встречает его очень холодно, он не осмеливается располагаться около неё; она избегает всякого спора и всякого разговора, - она боится сцен и шума, потому что они вызывают у неё кашель с кровью. На вид - она молчалива, страдает и впадает в уныние, но духом не ослабевает. Судите сами, какая жизнь для неё, если все эти страдания продолжаться до семнадцатилетнего возраста моей сестры, которой нет ещё 16 лет.

Папа', видя по вашим письмам, что вы и дядя [А.Н. Раевский] за приличное устройство моей сестры - принялся писать. Он скажет вам, что молодой человек играет в карты; на моей душе и совести - я уверяю вас, что это неправда; он делает это, как все молодые люди теперь, но вот уже два года, как он не брал карты в руки; он скажет вам, что он вошёл в долги, но они будут уплачены в этом году, и разве у г. Муханова их нет? У него, который принимает участие во всех предприятиях и спекуляциях и который скомпрометировал благосостояние своей тётки Мадатовой чрезмерной страстью к золотым россыпям.

Единственная вещь, которая беспокоит матушку - это то, что у г. М[олчанова] на вид не крепкое здоровье, но они все в семье худы и суховаты, но в то же самое время - долговечны. И, наконец, если бог позволит, чтобы я поехал в Россию, - я расскажу вам, как он достоин моей сестры своим характером, мягким и тихим, своим умом, таким светлым и серьёзным, своей чистой нравственностью, своим бескорыстием.

Я вижу, как нужна матушке поддержка; я - молод и со мной по привычке обращаются, как с ребёнком, хотя это я объявил, что если папа' не будет приходить по утрам здороваться с матушкой, - я не пойду к нему свидетельствовать моё почтение, когда он запирается со своими друзьями, потому что он несправедлив и даже жесток; он не чувствует этого сам, потому что матушка не любит показывать, когда она страдает. Она пугается, когда её жалеют; она предполагает тогда, что её болезнь серьёзна.

Если папа' будет действовать таким образом со всеми будущими претендентами Нелли из-за того, что они кажутся ему неподходящими - моя сестра останется старой девой...» «Наконец, если это будущее для моей сестры утешает матушку и даёт ей жизнь - почему не подождать спокойно ещё один год, чтобы узнать: кто из двух прав: матушка или папа'? и, если это подойдёт моей сестре - согласиться на это, вверясь богу» [1850 г.].

Сообщая о болезни матери, Михаил Сергеевич писал А.Н. Раевскому от 23 января 1850 года:

«...Теперь простуда её прошла, но нервы очень ослабли; она всё тоскует, плачет, она упала духом. Пока была здорова, она кое-как сносила обхождение батюшки, двуличность Поджио и скрытную ненависть Муханова; но теперь всё это её тревожит, огорчает; ей необходимо душевное спокойствие, но где же взять его при теперешнем ходе наших домашних дел?

Мои доводы и убеждения, ласки сестры моей, - всего этого недостаточно, чтоб возвратить ей спокойствие. Ей нужна уверенность, что кончатся все её домашние неудовольствия, кончатся скоро (она всё боится не дожить до этого времени), и, главное, - кончатся так, как этого она желает, как желаем мы с сестрой, как желаете вы, сколько можно видеть из последнего письма вашего ко мне.

Я не в состоянии рассказать вам, что происходит в нашем доме: если б я решился на это, то должен бы был осуждать поступки батюшки, а это выше сил моих. Не говорю уже об его обхождении со мной; хотя мне и трудно переносить все его нападения на меня (и за что? - за то, что я желаю, соображаясь с желанием маменьки, чтоб моя сестра была за добрым, умным, честным человеком, который ему не нравится!), - я переношу их и переношу безропотно: он всё-таки отец мне, и я должен чтить, уважать его; но его обхождение с моей бедной, больной маменькой уж чересчур странно и невыносимо. Вот всё, что я могу сказать вам об этом; увольте меня от подробностей: пожалейте сына, который должен жаловаться на отца и разбирать его поступки. -

Вы мне позволили адресовать вам мои просьбы, и дали в то же время обещание по возможности исполнять их; вот мои первые две просьбы: не верьте, дядюшка, тому, что писал вам батюшка о г. М[олчанове], - к стыду моему, я должен сознаться, что это клевета, в основании которой лежит задетое самолюбие. Да и сами посудите, как мог такой человек, каким выставил его батюшка, - я не читал письма его к вам, но, основываясь на том, что я слышал и слышу из уст батюшки об этом человеке, догадываюсь уже о содержании этого письма; - как может такой человек, говорю я, заслужить уважение всего здешнего общества, а ещё более полное доверие генерала [Н.Н. Муравьёв], который, как вы знаете, в выборе сотрудника, в управлении вверенного ему края, - ошибиться не может.

Как бы желал я, чтобы сами вы увидели, узнали, оценили этого человека. [Личное знакомство с Молчановым произвело впоследствии на А.Н. Раевского самое невыгодное впечатление. В 1852 г. М.Н. писала Анне Михайловне Раевской, что А.Н. Раевский «не взлюбил» Молчанова и «обращался с ним как с ничтожным существом, с мальчишкой»]. Его светлый ум, благородные душа и сердце и примерное беспристрастие, известное всем и каждому, - даже батюшке; он знает этого человека и следовательно видит все его достоинства, но не хочет пред другими признать их за достоинства; а, напротив того, старается, сколько возможно, выставить наружу все незначительные его недостатки и сделать настоящими прошедшие маленькие его слабости. Не верьте батюшке, когда он говорит о г. М., - вот моя первая просьба. -

Вторая же просьба относится столько же к вам, сколько к моим добрым тётушкам; вот она: ободрите письмами мою бедную маменьку, поддержите упадающий дух её, и помогите нам уладить наши домашние обстоятельства. Вы, почтенный дядюшка, единственное её упование; нет здесь у неё никакой подпоры: г. М. не может быть ею, не имея достаточно прав на то, я же слишком молод, слишком неопытен; многое, что у меня на душе, не смею, не могу и не умею высказать, в особенности же, когда я говорю с батюшкой, горячность которого всегда лишает меня слов и рассеивает мои мысли. Помогите, помогите нам, дядюшка, вашими советами!

Чем хуже идут наши домашние обстоятельства, тем лучше делается наше положение в здешнем обществе. Теперь оно самое для нас выгодное, так, что маменька не желает никаких перемен в этом отношении: Муравьёвы расположены к нам, как нельзя более, в особенности же Екатерина Николаевна, которая принимает большое участие во всём, что до нас касается.

Зарины [семья гражданского губернатора В.Н. Зарина], если не чувствуют особенного душевного к нам расположения, то по крайней мере всегда учтивы и внимательны. Здешняя, как и всякая публика следует примеру начальства и тоже благоволит к нам. Одним словом, нам здесь хорошо, тем более, что всякая перемена местопребывания могла бы повредить моей карьере; какая бы она ни была, всё-таки здесь будет лучше, чем где-нибудь в другом месте...

P.P.S.S. Вчера батюшка сказал мне, что он «на словах ничего не будет делать, но будет действовать, и действовать сильно, смело, неожиданно и действовать с наглостью лиц, о которых мы и думать не посмеем» - вот его собственные слова. Что они значат - право не знаю».

Несмотря на подробные послания Михаила Сергеевича и самого Молчанова, А.Н. Раевский не торопился высказывать своё мнение, поджидая предполагавшегося приезда Н.Н. Муравьёва в Москву, от которого, видно, рассчитывал получить более беспристрастное суждение за этот счёт.

«...До свидания и переговоров с ним (т. е. Муравьёвым. - О.П.), - писал он племяннику 25 февраля 1850 года, - я ничего положительного не могу сказать на счёт семейных наших дел, а тогда можно будет, смотря по обстоятельствам, прибегнуть к решительным мерам. До тех пор берите терпение и старайтесь отдалять от вашей матери возобновление сцен, столь пагубных для её здоровья».

Дальнейшая позиция в этом деле опекуна-Раевского непосредственно из документов нам неизвестна, но мы в праве предполагать, зная настроение Муравьёва, что сопротивление Сергея Григорьевича было сломлено не без его участия. Волконский подчинился воле М.Н., которая, по словам Е.И. Якушкина

«не хотела никого слушать и сказала приятелям Волконского, что ежели он не согласится, то она объяснит ему, что он не имеет никакого права запрещать, потому что он не отец её дочери. Хотя до этого дело не дошло, но старик, наконец, уступил».

Брак Елены Сергеевны с Молчановым состоялся 17 сентября 1850 года, в Иркутске, а 19 сентября того же года молодые уехали в Россию. Исполнилась заветная мечта М.Н.: для одного из членов её семьи двери в Россию раскрылись. После двадцатипятилетнего молчания Сергей Григорьевич написал мужу сестры своей Софьи - П.М. Волконскому - письмо с просьбой о покровительстве дочери и её мужу. Любовь к Нелли превозмогла неприязнь его к Молчанову.

По воспоминаниям племянницы М.Н. - О.П. Орловой - Д.В. Молчанов был заурядным ничтожным человеком, с каким-то неясным и тёмным прошлым, но брак с красивой и обаятельной дочерью Волконского сильно изменил его. Он любил её до обожания и оставил тот сомнительный образ жизни, который вёл до женитьбы.

Последнее, однако, не совсем так: отголоски прежней жизни Молчанова давали о себе знать. Так, в письме к сыну от 24 августа 1854 года Сергей Григорьевич сообщает о долге, сделанном Дмитрием Васильевичем, что сильно огорчило стариков Волконских, тем более, что Молчанов не хотел в этом сознаться. Окончательно себя скомпрометировал Молчанов подозрением, а может быть, и действительной виной - взяткой в 20 000 рублей от губернского секретаря Ф.П. Занадворова, обвинявшегося в ряде злоупотреблений, дело о котором было поручено Молчанову Н.Н. Муравьёвым.

Когда позднее деятельность Н.Н. Муравьёва в Восточной Сибири (в связи с нашумевшей в России дуэлью в Иркутске между Беклемишевым и Неклюдовым) была подвергнута критике на страницах герценовского «Под суд» (от 15 ноября 1859 г., л. 2), в числе недостойных чиновников, которыми окружал себя Муравьёв, было указано и имя Молчанова. Даже сторонник партии Н.Н. Муравьёва, напечатавший в защиту его письмо в «Колоколе» Герцена (за 1860 г. № 73 и 74), должен был признать, что

«...Молчанов - не секундант, а Дмитрий, женатый на дочери декабриста Волконского - надул его (т. е. Муравьёва. - О.П.). Но кто же не ошибался? - спрашивает автор. - Пример Молчанова доказывает ничем несокрушимую энергию Муравьёва, его веру в добро; всякий другой, при горячем нраве Муравьёва, после такого жестокого поражения прямо в сердце, видя вокруг себя лишь воровство, мошенничество, взятки, видя бесплодными все свои усилия, обманутыми свои лучшие надежды, видя себя проданным человеком самым близким, им лелеянным, всякий другой впал бы в уныние, отчаялся бы в человечестве и, махнув рукой, стал бы делать то, что многие честные люди делали до Муравьёва и многие будут делать после него, т. е. сложил бы руки; но не такова эта честная, твёрдая личность!»

Струве в своих воспоминаниях о Сибири утверждает, что Молчанов не был виновен во взяточничестве и что Муравьёв не верил в его вину, но письмо Молчанова к Михаилу Сергеевичу Волконскому от 5 мая 1855 года подтверждает противное: из него видно, что Муравьёв не особенно ратовал в защиту Молчанова, когда он был отдан под суд.

«Вот единственная награда, которую Николай Николаевич доставил мне за 5-летнюю усердную и бескорыстную ему службу, - писал Дмитрий Васильевич Михаилу Сергеевичу, - за тем он сложил руки и считает себя свободным от всякой передо мною обязанности; бог с ним! но прими это в соображение и не распинайся для подобного начальника и держи ухо в остро и береги свои силы для людей, которые лучше ценят заслуги».

Д.В. Молчанов жил не долго; ему скоро пришлось искупить все ошибки и заблуждения молодости: прикованный к креслу, с парализованными ногами, впавший перед смертью в сумасшествие, он умер в 1857 году, находясь под судом.

Так призрачно и неустойчиво оказалось счастье Нелли Волконской, созданное руками её матери и брата. О том, какое большое и нравственное страдание вынесла М.Н. из-за неудачно сложившейся жизни дочери, говорит письмо Е.И. Якушкина, встретившегося с М.Н. в Ялуторовске, когда она в 1855 году, добившись с помощью протекции сильной родни разрешения выехать в Россию для поправления здоровья, спешила к дочери и больному зятю.

«Ночью, часа в три, приехала в Ялуторовск М.Н. Волконская и хотела меня видеть. Я отнёс к ней письмо от дочери и думал, что она будет меня расспрашивать об ней, но она ничего не спросила об ней, - только уже перед самым отъездом спросила про здоровье Молчанова. - пишет Е.И. Якушкин. - Впрочем, понятно, что разговор о дочери с человеком, которого она видела в первый раз, не мог быть ей приятен.

О сентенции военно-судной комиссии она узнала ещё в Томске, но о содержании Молчанова в остроге ей не писали. И того, что она знала, было довольно, чтобы уничтожить самого крепкого человека, и она действительно была жалка. Сначала она хотела пробыть день в Ялуторовске, потом хотела остаться только до обеда, но наконец часов в 10 просила, чтобы ей привели почтовых лошадей - потому что, как говорила она, она не может оставаться в таком тревожном положении и спокойна только тогда, когда сидит в карете».

К тяжёлому горю М.Н. примешивалось острое сознание своей ответственности за судьбу дочери.

С замужеством Нелли жизнь Волконских долго не могла войти в колею. Отношения Марии Николаевны и Сергея Григорьевича продолжали быть то обострёнными, то несколько смягчались, судя по письмам М.Н. к мужу дочери.

«Мой дорогой Дмитрий, - писала ему М.Н. 25 ноября 1850 г., - дни идут и не походят один на другой. С.Г. сегодня страшно сердит; он хочет уехать в номера гостиницы Шульца или жить в своём флигеле...» «Мишель всем этим потрясён: он верит, что С.Г. действительно переедет к Шульцу. Вы не поверите, до какой степени этот человек позволяет себе лгать».

Или:

«С.Г. со мной то хорош, то дуется, разыгрывая из себя мою жертву: он никогда не бывает естественным, никогда самим собой» [19 октября 1850 г.].

Не только замужество дочери волновало Волконского; он чувствовал себя в своей семье чужим и лишним, он видел, как судьба его детей устраивалась, минуя его волю и желания, видел, как дети, становясь взрослыми, отходили от него под влиянием матери всё дальше и дальше.

Е.И. Якушкин пишет о детях Волконских:

«...чьи бы они ни были, впрочем, дети, любовь старика к ним - любовь, исполненная самоотвержения, даёт ему на них полное право, - этого-то, кажется, никто и не хотел признать в семье. Вся привязанность детей сосредоточивалась на матери, а мать смотрела с каким-то пренебрежением на мужа, что, конечно, имело влияние и на отношение к нему детей».

М.Н. писала дочери и зятю в Россию 2 октября 1850 г.:

«С.Г. завидует ласкам Нелли и вашим ко мне».

Или:

«...он завистник моих детей и особенно завидует тому авторитету, который я имею на них. Он не понимает, что это происходит от любви и доверия, и что этими двумя чувствами не повелевают» [А.Н. Раевскому от 22 ноября 1850 г.].

Приходившие из России письма Молчановых прочитывались Сергеем Григорьевичем не все, а только те из них, которыми М.Н. находила нужным делиться с ним. Так в одном из писем от 17 октября 1850 г. она пишет дочери:

«...мне удалось опустить ваше письмо себе в карман, а ему вслух прочесть другое».

Для избежания размолвок она не хотела посвящать С.Г. Волконского в те нежные излияния, которые она получала от Молчановых, а ими полны были их письма.

Нежность детей к М.Н. можно объяснить пламенной, доходящей до преклонения любовью к ним её самой. Её письма, по отъезде Молчановых, свидетельствуют о том, как страстно, взволнованно переживала она всё, что касалось сына и дочери.

Особенной глубиной чувства к детям звучит письмо М.Н. к сестре Софье от 15 декабря 1850 г., в котором она говорит о том, что дети были в её жизни «ангелами-хранителями»; в нём чувствуется как будто отдалённая жалоба на своё мятежное прошлое, на свою несчастную личную жизнь.

«Когда я получила первое письмо от Нелли и ваши из Москвы - я не могла спать от радости; у меня была такая потребность говорить о моём счастье, сказать о нём всем тем, кто любит мою дочь, - писала М.Н. - Я приказала позвать кучера Дмитрия и рассказывала ему о его хозяевах, о моей радости, спрашивая его о старых подробностях и, если бы кто-нибудь заговорил со мной о другом, вне моего счастья и признательности за него - мне было бы тяжело... Зачем отрывать меня от моих мыслей и моей радости?

Сонюшка, я сумасшедшая говоря это - это потому, что мои дети были моими ангелами-хранителям; им я обязана всем счастьем моей жизни и быть может спокойствием моих последних минут, когда бог захочет призвать меня к себе. Это потому, что они так добры и так чисты сердцем. Мишель, которому будет скоро 19 лет, - ведёт жизнь молодой девушки, а его, конечно, не держат строго. Я - его друг и только предупреждаю его - вот и всё».

В ответ Молчанову, который, видимо, поражён был силою её чувства к детям, она писала 27 ноября 1850 г.:

«Вы меня ещё недостаточно знаете, мой добрый Дмитрий, я умею скрывать избыток материнского чувства, которым я одарена; моя сила воли равна силе моей любви к детям, когда дело идёт о их благе; во всех других случаях - я мокрая курица, которую каждый может напугать и сбить с толку; я не стою ничего вне моей любви к вам троим и природа иссякла на этом. Помимо этого - я лишь существо нервное, безвольное и вызывающее скуку».

Порой М.Н. испытывала чувство неловкости и жалости к Сергею Григорьевичу за тот избыток счастья, который давала ей взаимная привязанность её и детей; тогда она писала дочери:

«Я прошу тебя, моё прекрасное дитя, вкладывать несколько слов и папа' в твои письма и писать некоторые из них по-русски; муж твой их тебе продиктует» [30 сентября 1850 г.].

О себе и С.Г. Волконском она писала в такие минуты:

«Мы с ним точно старые друзья, которые, не высказывая этого, согласны, что пора уже одному перестать горячиться и дуться, а другому - не огорчаться и не желать невозможного» [к Д.В. Молчанову, от 15 декабря 1850 г.].

«Мы веселы, - писала М.Н. в письме к сестре Софье от того же 15 декабря 1850 г. - Сергей очень добр по отношению ко мне, заботится обо мне, насколько это позволяет его характер, и очень деликатен; он не оскорбляет более никакое чувство моего сердца и не навязывает мне присутствие толстяка*, который приходит очень редко и которого я встречаю с вежливостью - вот и всё...» «Сергей добр, деликатен, когда его не настраивает этот гадкий толстяк, который стоит между нами вот уже 25 лет...»

*Речь идёт о декабристе П.А. Муханове, которого М.Н. не любила. Ещё в 1842 году С.Г. Волконский писал И.И. Пущину о поселении Муханова в Усть-Куде: «Все довольны его приездом - но предвижу столкновения», намекая на неприязненные отношения к Муханову жены.

В другом письме от 25 декабря 1850 г. М.Н. пишет Молчанову, что Сергей Григорьевич,

«...увидев кольцо Нелли, сказал, что он подарит и мне такое же, чтобы возместить обручальное, которое у меня украли здесь вместе с бриллиантами, но число на нём будет 50-го года - год вашей свадьбы. Это очень мило с его стороны».

Но эти добрые минуты в их жизни не изменяли и не устраняли основного тона их отношений - внутренней отчуждённости. Попытки С.Г. Волконского наладить добрый мир с женой разбивались об её скептическое отношение к нему. Она давно и бесповоротно вынесла суровый приговор мужу, который читается между строк её писем, таких, казалось бы, мягких по форме, но по существу своему - покровительственно-снисходительных и уничтожающих его. Он в её глазах был человеком не от мира сего, и это вызывало в ней не сочувствие, а лишь иронию. По складу своего характера они были носителями двух разных направлений, которые в наиболее яркие моменты их жизни неизбежно приводили их к взаимному непониманию и столкновению.

Характерным в этом отношении является письмо М.Н. от 22 ноября 1850 года к А.Н. Раевскому, написанное ею в дни, когда декабристы ожидали амнистию по случаю исполнения двадцатипятилетия со дня восстания 14 декабря. Как известно, амнистии не последовало.

«...Всё идёт хорошо, всё спокойно. Сергей уверен, что он вернётся, как только появится манифест. Он весел, немного взволнован однако опасением, но надежда к нему тотчас же возвращается. Он более не шумит из-за обеда, из-за плохого жаркого, не дуется больше на меня. Я уверяю вас, что трогательно видеть седые волосы, его белую бороду и характер ребёнка. То он говорит: «я еду за границу», то тотчас же хочет ехать на Амур.

Что касается первого проекта, я, конечно, позаботилась бы ему в этом помешать, если бы не была уверена, что это только слова; что касается второго, то это не для его возраста. Но если ничто не сбудется, - то это меня огорчит, потому что его воображение пылко, как у молодого человека, и он будет огорчён понапрасну, хотя эта надежда делает его более любезным и более сообщительным с нами».

Скептическое отношение М.Н. передалось и сыну; вряд ли без влияния матери писал бы молодой Волконский по поводу той же амнистии зло-иронически:

«Великие люди в страшной ажитации - 25-летие!» [2 ноября 1850 г.]

Ряд писем Михаила Сергеевича свидетельствует о том, что он был воспитан матерью в духе политической благонадёжности. Он употреблял все усилия к тому, чтобы зарекомендовать себя в качестве благонамеренного чиновника и всеми силами стремился быть в том кругу лиц, которые были вне правительственного подозрения, мечтая сбросить с себя гнёт, который тяготел над ним как над сыном государственного преступника, и радуясь каждому шагу, освобождавшему его от среды декабристов.

«Дорогая тётя, - писал он тётке С.Н. Раевской в 1850 году, - пришлите мне ваш адрес, - я имею право писать вам через почту, потому что я на службе. Благодаря богу - я вне этого круга - меня не любят за это. Но я обожаю матушку больше всего на свете; и рождён для жизни спокойной и трудолюбивой - я хочу окружить дни её старости тишиной и счастьем».

Напрасно А.Н. Раевский опасался пагубных увлечений племянника политикой. Молодой Волконский с предупредительной готовностью спешит уверить своего дядюшку в его совершенно ложной и напрасной тревоге на этот счёт:

«Вы мне советуете не мечтать о несбыточном усовершенствовании мира, боятся германской умозрительности и пр., - писал он А.Н. Раевскому 23 января 1850 г., - поверьте, дядюшка, что у меня такое отвращение от всего этого, в особенности же от политики, что я никаких политических книг никогда и в руки не беру, а русские газеты читаю для того только, чтобы знать, что на свете делается».

Михаил Сергеевич до конца своих дней сохранил благонамеренность, достигнув довольно крупного общественного положения: он был впоследствии товарищем министра народного просвещения, членом Государственного совета.

С отрицательным отношением сына к делу декабристов Сергею Григорьевичу, разумеется, не легко было примириться. Сам он иначе оценивал деятельность тайного общества и лиц, участвовавших в нём.

«...Не грустно умереть в Сибири, но жаль, что из наших общих опальных лиц костей - не одна могила, - писал он Пущину в 1842 году, - мыслю об этом не по  гордости, тщеславию личному, врозь мы, как и все люди, пылинки, но грудой кости наши были бы памятником дела великого при удаче для родины и достойного тризны поколений».

Достойным ответом на иронию сына является письмо Волконского к сыну, написанное позднее, 29 мая 1855 года из Большого Нерчинского завода, по получении манифеста после смерти Николая I. В нём мы видим всё ту же высокую оценку того дела, за которое он пострадал, и в то же время большую терпимость к жене и сыну, явно тяготившимися своим всё ещё подневольным существованием.

«...Ныне пришла почта Российская и привезла манифест от 27-го марта, дня кончины - и мои кости останутся в Сибири, - писал он сыну. - О себе не говорю - накликал на себя этот удел; и всё-таки совесть чиста и готов предстать пред суд божий без упрёка в тщеславии или эгоистически в чём; родина и убеждения были причиною моего немалого самопожертвования. Манифест ясен и о нас ни полслова, как Войнаровского наша память похоронена будет в Сибири; о себе не сетую: чем более испытал, тем в самом себе я становлюсь выше, но о матери твоей, о тебе, мой друг, и твоей будущности, о разлуке с дочерью и с неизменно уважаемым Дмитрием Васильевичем, - сильно и сильно горюю.

С тобой у меня всегда убеждение сердца и рассудка, искренно выражаюсь, и потому прошу, призываю из вас милость божию и защиту людей. В ком её мне найти как не в благороднейших порывах Николая Николаевича [Н.Н. Муравьёв-Амурский]; требую от тебя, чтобы ты показал ему эти мои строки, может быть он найдёт средство способствовать к дозволению жене, при расстроенном её здоровье, возвратиться и в лучший климат, и к более просвещённым средствам пособия медицинского.

Покамест Николай Николаевич здесь, я не желаю, чтобы [ты] имел другого товарища служения как при нём и его руководством и покровительством, но в воззрении отъезда его отсюда - пусть он благоволит тебе открыть беспрепятственное возвращение вне Сибири. Исполнение двух моих умолений к нему снимут тяжкий камень с моего сердца и тогда я спокойнее сойду в могилу».

Желание С.Г. Волконского исполнилось: смерть Николая I дала возможность и М.Н. и сыну выехать в Россию, прежде чем он сам получил на то дозволение: М.Н. - с помощью вел. кн. Марии Николаевны, для восстановления своего здоровья, а Михаил Сергеевич - благодаря служебной командировке, устроенной для него Н.Н. Муравьёвым.

По словам С.М. Волконского, М.Н., прося разрешения на выезд в Россию для лечения, заявила, что она только тогда «сочтёт для себя возможным воспользоваться им, если ей будет дозволено вернуться в Сибирь».

Волконский вместе с другими декабристами амнистирован был лишь в 1856 году. Судьбе угодно было, чтобы, по воле Александра II, вестником освобождения «великим людям» был именно молодой Волконский, что, впрочем, он и исполнил с полным восторгом, домчавшись до Иркутска в пятнадцать суток и несколько часов.

30

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTM2LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTY1MjAvdjg1NjUyMDU4Mi85ODBiZS8tNmRVOVFtOTNpby5qcGc[/img2]

Неизвестный фотограф. Портрет Марии Николаевны Волконской. Конец 1850-х. Бумага, картон, фотопечать. 8,6 х 5,5 см. Государственный Эрмитаж.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «В добровольном изгнании». » Волконская Мария Николаевна.