© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «В добровольном изгнании». » Фонвизина Наталья Дмитриевна.


Фонвизина Наталья Дмитриевна.

Posts 1 to 10 of 52

1

НАТАЛЬЯ ДМИТРИЕВНА ФОНВИЗИНА-ПУЩИНА

(7.04.1805 - 10 или 16.10.1869).

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTcwLnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvcmZoUENmQkdiYlZ0X2J3bklVUV9LakZGY2FUb1pkRGNLUFpDclEvY3g0X3Z2STZ0dzQuanBnP3NpemU9MTI0MHgxNTAwJnF1YWxpdHk9OTYmcHJveHk9MSZzaWduPWI4YTAwM2JiMGNjNjU1NmY5OTZiMTg5MzVjYzViMzM1JnR5cGU9YWxidW0[/img2]

Неизвестный художник. Портрет Натальи Дмитриевны Фонвизиной. Первая половина 1820-х. Кость, акварель, гуашь. 4,3 × 3,5 (овал в свету); 9,5 × 9,0 (с рамкой). Государственный исторический музей. Поступление: в 1905 г. в составе коллекции А.П. Бахрушина.

Из дворянской семьи. Отец - Дмитрий Акимович Апухтин (1768 - 17.03.1838, Москва; похоронен в Покровском монастыре), мать - Мария Павловна Фонвизина (1779 - 25.09.1842, Москва; похоронена в Покровском монастыре).

Жена (с сентября 1822) М.А. Фонвизина (20.08.1787 - 30.04.1854, с. Марьино Бронницкого уезда Московской губернии), последовала за мужем в Сибирь. С 1857 года - жена декабриста И.И. Пущина. Жила в имении Марьино, затем в Москве, где и умерла. Похоронена в Покровском монастыре рядом с родителями (могила не сохранилась).

Дети:

Дмитрий (26.08.1824 - 30.10.1850), студент Петербургского университета, петрашевец, умер в Одессе в семье П.Н. Поливанова;

Михаил (4.02.1826 - 26.11.1851), отставной подпоручик л.-гв. Преображенского полка, умер в Одессе;

Иван (21.11.1832 - 16.12.1833), родился и умер в Петровском заводе.

2

П.Н. Свистунов

Воспоминания о Н.Д. Фонвизиной

Наталья Дмитриевна Пущина родилась в 1805 году 1). Она была единственной дочерью Дмитрия Акимовича Апухтина 2), женатого на Марье Павловне Фонвизиной. Шестнадцати лет вышла она замуж за генерал-майора Михаила Александровича Фонвизина, который в начале [18]26 года, будучи причастен к делу 14 декабря 1825 года, был арестован в Москве в январе 1826 года. Арест его произведён был ночью и немало испугал Наталью Дмитриевну, лежавшую в постели после родов 3).

Лишь только она оправилась после болезни, как поехала в Петербург с двумя малолетними детьми в надежде [у]видеться там с мужем. Весною в 1827 году 4) муж её, приговорённый к ссылке в Сибирь, отвезён был фельдъегерем в Забайкальский край в местечко горного ведомства, где уже находились человек 10-ть его товарищей, прибывших туда незадолго до него.

Наталья Дмитриевна получила высочайшее дозволение следовать за мужем, но без детей своих 5). Она отвезла их в Москву и поручила их деверю своему отставному полковнику Ивану Александровичу Фонвизину, вдовцу, имевшему тогда малолетнего сына 6).

Она собиралась в дальний путь, когда неожиданно навестил её жандармский генерал Волков, который, зная, что высшее правительство неохотно разрешает жёнам осуждённых следовать за мужьями, старался отговорить её от этой поездки, и, видя, что все доводы его не в силах поколебать решимость её, он прибегнул к крайнему средству и с видом живейшего участия дал ей почувствовать, что полученные из Сибири сведения возбуждают опасения: жив ли он.

Легко себе представить её смущение и горе. Родные её под влиянием генерала Волкова стали уговаривать её, чтобы она дождалась известия о муже из Сибири, прежде чем предпринять путешествие в 6000 верст в Восточную Сибирь. В недоумении своём она решилась съездить помолиться в Троицкую лавру, что Бог положит ей на сердце, на что ей следует решиться. Она подозревала, что цель Волкова состояла в том, чтобы отсрочить эту поездку на неопределённое время, предполагая, что впоследствии она вовсе от неё откажется.

В Троицкой лавре по настойчивой просьбе её спутницы, молодой кузины, она зашла к затворнику, который с первого слова благословил её на долгий путь и дал ей крестик для того лица, к которому она едет. Слова старца, обращённые к её кузине и к слуге, её сопровождавшему, ещё более убедили её в прозорливости отшельника. На 22[м] году своего возраста она, расставшись с детьми и со всеми близкими её сердцу, отправилась одна в Сибирь.

Вскоре по прибытии в Читу почувствовала на себе вредное влияние сурового сибирского климата, особенно по переезде из Читы в Петровский завод. В 1832 году она родила дочь, которая и году не жила 7). Тут настигла её нервная болезнь, от которой она страдала 10 лет без всякой помощи со стороны врачей, не познавших ни причины, ни свойства ее недуга.

К 1834 году она последовала за мужем, назначенным на поселение в город Енисейск. Пробывши там два года, самые тяжёлые её изгнаннической жизни, по ходатайству родных получила дозволение переехать с мужем в город Красноярск. Хотя тамошние врачи и не сумели ей помочь, но, по крайней мере, окружающая её среда изменилась к лучшему и не подвергала её ежедневным огорчениям, какие испытывала она в Енисейске.

В 1838 году с разрешения высшего правительства переехала с мужем на житьё в город Тобольск, где в первый раз по прибытии в Сибирь имела радость свидания с близкой родственницей и подругой юных лет княгиней Горчаковой, супругою генерал-губернатора Западной Сибири, которая вместе со своими дочерьми навещала её по нескольку раз в неделю.

В том городе прекратилась болезнь её без всякого врачебного пособия.

Тобольский епископ Владимир 8), одарённый редким даром слова, любимый всем городским обществом, которое перед ним благоговело, часто беседовал с Натальей Дмитриевной. Заметивши в ней глубокое познание Священного Писания и редко встречаемую опытность в разъяснении тайн духовной жизни, приказал ей изложить письменно своё рассуждение о молитве Господней. Она на другой же день исполнила приказание своего архипастыря и привезла ему тетрадку в 40 страниц, мелко исписанную.

Он так был поражён ее сочинением, что не мог верить, чтобы она его написала без сотрудничества мужа. Но когда Михаил Александрович уверил его, что он далеко не способен помочь ей в таком деле, он благодарил её за сообщение этого сочинения и пожелал его сохранить у себя. Черновой подлинник этого рассуждения сохранился у одного из её знакомых, который намерен поместить его в одном из наших духовных журналов.

Архимандрит Макарий 9), учредитель Алтайской миссии, известный своею подвижнической жизнию и двадцатилетним трудом над переводом Библии с подлинников - еврейского и греческого, познакомился с нею в Тобольске. О том, как он высоко ценил её духовную жизнь, свидетельствует следующий случай. Она изъявляла сожаление о его редких посещениях города Тобольска, лишивших её возможности пользоваться его душеспасительным словом. Он, указав рукою на икону Спасителя, сказал: «Вот кто был ваш наставник и путеводитель в вашей скорбной жизни. Вам не следует искать другого».

Беседы её многим послужили в пользу. Слово её, исполненное любви и силы, привлекло к Богу многих неверующих или мало верующих. Она оставила по себе память в сердцах тех, которые имели случай её достойно оценить, и до конца жизни, находясь в Москве, не прекращала переписки с тобольскими друзьями.

Будучи в разлуке с детьми, она заботы свои приложила к воспитанию детей бедных родителей, приютив у себя в доме двух воспитанниц и одного семинариста, сына её духовного отца, протоиерея Знаменского. В 1851 году её постигла великая скорбь: она узнала о смерти своего старшего сына, умершего [в возрасте] 27 лет. На следующий год скончался другой её сын 10). Они оба кончили курс учения в Московском университете.

В 1853 году, по просьбе И.А. Фонвизина, князь Орлов 11) решился ходатайствовать о возвращении в Россию её мужа, в чём и успел. Вместе с получением этой царской милости М.А. Фонвизин узнал о болезни брата своего и немедленно поскакал в Москву в апреле месяце, в самое бездорожное время, но брата своего не застал уже в живых. Ему велено было жить в 50-ти верстах от Москвы, Бронницкого уезда в родовом его поместье Марьине. Летом того же года приехала к нему из Сибири его жена, но не прошло и года, как скончался М.А. Фонвизин.

Наталья Дмитриевна осталась круглою сиротою, без мужа и без детей. Соскучившись своим одиночеством, она в 1856 году отправилась в Сибирь повидаться со своими тобольскими друзьями, в числе которых протоиерей Знаменский занимал почётное место. Чтоб дать понятие об этой замечательной личности, стоит припомнить, что преосвящённый Афанасий, тобольский епископ, расспрашивая о нём и услышав о подвигах его пастырской жизни, воскликнул с удивлением: «Вот это святой муж».

О высочайшей милости, вследствие которой возвращены в Россию сосланные по делу 14-го декабря, Наталья Дмитриевна узнала в Сибири и вместе с товарищами её мужа порадовалась этому событию.

В 1857 году, по настоянию близких друзей её, она согласилась вступить во второй брак с Иваном Ивановичем Пущиным, возвратившимся в Россию вследствие высочайшей амнистии. В 1859 г. она и его лишилась. С тех пор она жила в Москве, откуда ездила два раза в Киев для поклонения святым мощам и в Одессу, где похоронены её сыновья. За три года до кончины здоровье её стало расстраиваться, и она как бы постепенно гасла. 10-го октября 1869 года она рассталась со здешним миром, окружённая искренними друзьями её, воспитанниками и всеми теми, кому она благодетельствовала.

Примечания:

Воспоминания П.Н. Свистунова о Н.Д. Фонвизиной публикуются по карандашной записи, сделанной его дочерью Екатериной под диктовку отца. Подлинник записи хранится в ИРЛИ (ф. 36, оп. 3, д. 23, л. 1-8), копия - там же (ф. 265, оп. 2, д. 2153, л. 1-6). В настоящей публикации воспоминания воспроизводятся по подлиннику, хранящемуся в указанном фонде известного критика, поэта и драматурга Виктора Петровича Буренина (1841-1926), близкого друга Н.Д. Фонвизиной.

В конце подлинника (л. 9) воспоминаний В.П. Бурениным сделана приписка: «Эта запись Свистуновой получена мною от М.И. Семевского, издателя «Русской старины». Узнав, что я был близко знаком с Нат[альей] Дмитриевной, он передал Mile «в полное моё распоряжение» этот документ и просил меня написать для его журнала воспоминания о Н.Д. Но я в то время был отвлечён другими журнальными и литературными работами и не мог исполнить сию просьбу. Семевский вскоре умер, и запись Свистуновой осталась у меня».

Отсюда можно судить, что М.И. Семевский, вероятно, предполагал издать воспоминания о Н.Д. Фнвизиной, написанные двумя близко знавшими её лицами - П.Н. Свистуновым и В.П. Бурениным.

Воспоминания П.Н. Свистунова о Н.Д. Фонвизиной не были опубликованы в «Русской старине», вероятно, из-за того, что располагавший ими В.П. Буренин считал нецелесообразным их публиковать. Свои соображения он изложил в приложенном к тексту воспоминаний отзыве: «Я того мнения, что статья (т. е. воспоминания) в настоящем её виде не годится для помещения её в журнале, здесь голый перечень фактов. Редактору следует вникнуть во все обстоятельства её жизни, составить себе характеристику её личности и тогда уже сообщить публике этот некролог или краткую биографию.

Чтобы заинтересовать читателя предметом, надо самому с любовью о нём говорить. Чтобы ознакомить редактора с личностью покойной Н.Д., считаю нужным передать ему некоторые черты, отличающие её от многих. В ней была редкая правдивость, и потому не допускала она общепринятой светской лжи. Она или молчала, или говорила правду, но правда эта смягчалась сердечною теплотою и любовью к ближним.

При всей строгости её христианской жизни снисходительность её к слабостям ближнего была беспредельна. Её наружный вид, обращение, привычки были таковы, что по ним и подозревать нельзя было о высоком её настроении духовном.

При всей её набожности самый недоброжелательный человек не назвал бы её ханжою, потому что в ней и тени притворства не было; мало того, что не искала выдавать себя за лучшую, чем она сама себя сознавала, но лишь только замечала, что кто-либо восторгается ею, оценивая её выше, чем она себя ценила, она простодушно выставляла перед ним свои слабости и сама разбивала пьедестал, на который домогались её поставить.

Свободная от всякого тщеславия, она не искала никогда выставлять ни ума, ни начитанности своей, и люди, встречавшие её в свете лишь случайно, узнавали, что она умна и добра, но зато не пропускала случая [указать на] качества ума или сердца, признаваемые ею в ком-либо другом. Она раз высказалась про святых, что, по её мнению, они, несомненно, были самые приятные и милые люди. Вот как она понимала истинное христианство» (л. 9 об.).

Разумеется, советы В.П. Буренина раскрыть полнее эти качества Н.Д. Фонвизиной были справедливы, и у Свистунова, несомненно, было что сказать об этих чертах ума и характера Фонвизиной, которую он боготворил. Но надо полагать, что его статья -воспоминания, по-видимому, носила характер краткой биографической справки-некролога, написанной, вероятно, в конце 1869 - начале 1870 гг. (Н.Д. Фонвизина умерла 10 окт. 1869 г.).

Поэтому жанр статьи и небольшой её объём не позволили автору дать обстоятельную биографию жены декабриста М.А. Фонвизина. Хотя многие факты из биографии Н.Д. Фонвизиной, которые сообщает Свистунов, известны по другим источникам, тем не менее его воспоминания о ней представляют несомненный интерес.

1. Н.Д. Фонвизина родилась 7 апреля 1805 г. (Московский некрополь, 1907. Т. II.).

2. Н.Д. Фонвизина была дочерью Дмитрия Акимовича Апухтина (1768-1838) и двоюродной сестры М.А. Фонвизина Марии Павловны Фонвизиной (1779-1842).

3. Свистунов допускает неточность. Во время ареста мужа Н.Д. Фонвизина находилась на последнем месяце беременности. 4 февр. 1826 г. у неё родился второй сын - Михаил.

4. М.А. Фонвизин был отправлен из Петропавловской крепости в Сибирь не весной, а 21 янв. 1827 г.

5. Н.Д. Фонвизина приехала к мужу в Читу в марте 1828 г.

6. Младший брат М.А. Фонвизина Иван Александрович (1789-1853), отставной полковник. «Малолетний сын» И.А. Фонвизина - Александр (1824-1839).

7. В Петровском заводе у Фонвизиных родился сын Иван (1834), умерший в младенчестве.

8. Алявдин Василий Фёдорович (1791-1845), в монашестве Владимир, тобольский епископ с 1836 г.

9. Руководитель Алтайской миссии архимандрит Макарий (Михаил Яковлевич Глухарёв, 1792-1847). Его «двадцатипятилетний труд» - новый перевод книг Ветхого Завета на русский язык. Церковные власти не только отказались печатать его перевод, но из-за него Макарий чуть было не поплатился заточением. В Тобольске сблизился со многими декабристами.

10. Оба сына Фонвизиных умерли в Одессе - Дмитрий в 1850, Михаил в 1851 г.

11. Орлов Алексей Фёдорович (1786-1861), кн., ген.-лейтенант, шеф жандармов и главный начальник III Отделения (1844-1853).

3

Наталья Дмитриевна Фонвизина

Енисей был аспидно-черным, гребни волн вспыхивали и гасли; солнце, перемешанное с дождем, текло, и казалось, что пена, окаймляющая валы, белый бурун за кормой, струи, летящие с неба, светятся странным светом. От этого и река и лица людей оставляли впечатление зыбкости. Пронизанная солнцем дымчатая завеса отгораживала берега, и «Метеор», вздрагивая от напряжения, летел и представлялся не речным судном на подводных крыльях, а звездолетом.

Потом мы вырывались из дождя, выныривали из-под мохнатой мокрой «крыши», и тогда впереди «Метеора» бежала игривая радуга; и пока мы следили за тем, как она густеет, как отчетливей становятся в ней грани между цветами, она завлекала нас под новую полосу дождя, но сама не исчезала, а только чуть бледнела. И наше путешествие на север было похоже на жизнь человеческую, в которой странно и легко чередуются вспышки радости с днями печали.

Но размытое небо все густело, а струи, летящие вниз, были все беспомощней, а Енисей - все зеленее, пока мы не причалили в Маклаково. Тут радуга вдруг растаяла, растеклась в воздухе, солнце начало слизывать с белых боков «Метеора» длинные капли - хотело уничтожить следы непогоды.

Причалы, заваленные высокими штабелями бронзового листвяника, золотыми сосновыми стволами, были подступами к растущему среди енисейской тайги мощному лесообрабатывающему комбинату; и подъемные краны тянули под штабелями журавлиные шеи, точно пытались разглядеть - что там, на другом берегу Енисея.

А на другом берегу, чуть повыше строящегося гиганта Маклаково, лежал Енисейск, старинная столица восточной Сибири, один из самых первых форпостов России на пути ее к океану, ныне - районный центр.

…От дебаркадера начинается крутой взвоз; с одной стороны он закован в бетон; с другой обшит деревом. И эти своеобразные речные ворота города - как его история, как две судьбы, вчерашняя и сегодняшняя.

Улицы, обновленные годами, все еще хранят отпечаток старины, следы Ерофея Хабарова и Максима Перфильева, хранят память о воеводах, что назначались из Енисейска в совсем юные в те поры Братск и Иркутск, а затем писали «сказки», что рубятся остроги, уходят в путь казацкие отряды, что пашется земля и сеется хлеб.

В окнах домов, на газонах, в скверах Енисейска горят тихим благоуханным огнем цветы - так вот куда девалась радуга! И я вспоминаю женщину, которая первой развела здесь георгины и астры, и солнечные ромашки, и золотые шары… В ее саду словно был воспроизведен кусочек рая, такого уже далекого, покинутого столько лет назад, невозвратного, как детство в родном имении, как ранняя юность, которую она хотела посвятить небу. Ее приковала грешная земля, земные горести и маленькие радости: «Пусть каждый растит свой сад…»

Здесь стоял дом, где собирались для вечерней беседы редкие в ту пору интеллигенты. Здесь не бражничали, не играли в вист, не устраивали танцев, как в других «достойных» домах. Отставной генерал, лишенный за возмущение против самодержавия чинов, дворянства, регалий, заслуженных подвигами в битвах с Буонапарте и его жена, «дама в черном» как называли ее енисейцы, «небесноокая красавица, в глаза которой нечестный человек не мог взглянуть», да небольшой круг близких и знакомых - вот и все имущество.

Генерал рассказывал батальные истории кампании 1812 года, вспоминал о заграничных походах армии российской, гнавшей наполеоновские войска до самого Парижа. Потом пили чай и выходили в сад, и все дивились чуду: таких деревьев, таких цветов сибиряки и видом не видывали. И все замечали: едва оказывались они в саду, с лица хозяйки сходило выражение замкнутости и меланхолии. Глаза «дамы в черном» светились странной одухотворенностью, губы шептали - так, ни для кого, для себя - что-то возвышенное, но если бы кто-нибудь вгляделся в лицо ее в такие мгновения пристальнее, он увидел бы вскипающие, готовые пролиться слезы…

Пленительные образы! Едва ли
В истории какой-нибудь страны
Вы что-нибудь
прекраснее встречали
Их имена забыться не должны.

Н. Некрасов

Уже стемнело, сумерки сменились плотной синевой - густой до черноты под кустами, чуть серебрящейся над дорогой, и только на западе светлела берестяного цвета полоса, на фоне которой отчетливо проступал силуэт монастыря. Оттуда долетали удары колокола, они долго висели в воздухе, не замирая, точно басовитый звук запутывался в синеве и шел уже не от монастыря, а сверху, с неба. Потом включился новый голос - более высокий и печальный, примешалась дробь - серебро дискантов; и снова тяжелые, ровные удары дающие ритм, соединяющего колокольное песнопение большого колокола.

Парнишка остановился, перекрестился на монастырь и пошел на этот звон, торопливо шепча молитву и прижимая к груди котомку.

Монастырские ворота были закрыты, парнишка постучался, бородатый привратник звякнул засовом, массивная калитка повернулась легко и беззвучно, и отрок, вздохнув облегченно, вступил в желанный предел. Опрятно, но небогато одетый, похожий на сверстников своих, крестьянских детей, он попросил монахов принять его послушником. То ли голос, наполненный трепетом, то ли удивительные нежные, голубые глаза, лучезарные и преданные, заставили настоятеля отнестись к пришельцу сердечно.

- Что знаешь ты? - спросил священник.

- Что все на свете от бога пришло и к богу вернется.

- Что видел ты?

- Листья, зеленые по весне, падающие во прах…

- Что слышал ты?

- Клятвы верности, обернувшиеся предательством…

- Ты страдал… Молись.

Отрок упал на колени, поцеловал руку настоятеля:

- Не оставь меня милостью своей…

Его молитва была искренна и горяча, парнишка истово бил поклоны, а «Отче наш» звучал так, что многоопытные монахи дивились старой молитве как откровению. И пали они пред ликом божьим, и молились исступленно.

- Что это было? - спросили они потом пораженного настоятеля.

Он провел рукой по лицу, прижал пальцами веки и сказал тихо:

- Вас посетила благодать.

В это время в ворота постучали посланные помещиком Апухтиным, бывшим костромским предводителем дворянства, люди: отрок Назарий оказался его дочерью Наташей.

Через много лет дочь тобольского прокурора Машенька Францева написала воспоминания о доброй своей знакомой, в юности носившей имя Наташа Апухтина, с которой провела столько незабвенных лет. Там есть и такие строки: «Жизнь ее с детства была необыкновенная, она была единственная дочь богатого человека, женатого на Марье Павловне Фон-Визиной.

Он долго был предводителем в Костроме, где были у него большие поместья. В этих-то костромских лесах и воспитывалась поэтичная натура его дочери. Она любила поля, леса и вообще привольную жизнь среди народа и природы, не стесненную никакими лживыми личинами светской жизни в городах… Надо заметить, что она была очень красива собой, и, чтоб на нее менее обращали внимания, она стояла по целым часам на солнечном упеке и радовалась, когда кожа на ее лице трескалась от жгучих лучей.

Когда ей исполнилось 16 лет, то к ней стало свататься много женихов, о которых она и слышать не хотела, решившись в сердце посвятить себя богу и идти в монастырь. Родители, узнав о ее желании, восстали против него и потребовали, чтобы она вышла замуж. Тогда она задумала тайно удалиться в монастырь…»

Добавим, что была еще одна причина для такого решения. Среди тех, кто пытался вскружить голову девушке, был человек, который мог бы сделать ее счастливой, даже разрушить воспитанную матерью привязанность к небу, подарив ей взамен привязанность к земле. Но он, убедившись, что приданое не то, на которое рассчитывал, покинул ее, и листья, зеленые по весне отлетели во прах, и клятвы верности обернулись предательством.

- Мне жаль, Наталья, что ты - не отрок, - сказал настоятель монастыря, провожая «послушника Назария» за ворота.

Ударил большой колокол, созывая к вечерне, взлетели над звонницей галки, ветер подхватил их крики, смешал с дробным звоном малых колоколов, понес по перелескам к проступающим в небе звездам, и от каждого удара главного колокола, проклевывалась в голубизне новая звездочка.

«Вскоре после этого, - пишет Мария Францева, - приехал к ним в деревню двоюродный ее дядя, Михаил Александрович Фон-Визин, человек в высшей степени добрый, честный, умный и очень образованный. Он знал ее с детства и любил ее всегда, как милую девочку; но за время, как он не видел ее долго, она успела расцвести и из наивной хорошенькой девочки превратиться в красавицу, полную огня, хотя и с оттенком какой-то грустной сосредоточенности.

Михаил Александрович, будучи мягкого нежного сердца, не устоял и пленился настолько своей племянницей, что привязался к ней страстно. Она, видя горячую его привязанность к ней, не осталась равнодушной к его чувству, тем более что имела случай оценить благородные его качества и высоко бескорыстное сердце, высказавшееся, как она узнала, в следующем великодушном относительно ее отца поступке.

Отец задолжал ему порядочную сумму денег, и когда Михаил Александрович узнал о расстройстве его дел, то разорвал вексель и бросил в камин. Старик отец хотя был очень тронут его благородным великодушием, но гордой душе его тяжело было все-таки перенесли унижение перед другом. Заметив нежные его чувства к дочери, он очень обрадовался, когда Михаил Александрович заявил ему о желании на ней жениться, если получит ее согласие.

У гордого отца после этого объяснения точно камень свалился с сердца. Он, зная нерасположение дочери вообще к замужеству, передал ей предложение дяди и при это рассказал ей о великодушном его поступке относительно векселя, прибавив, что он был бы вполне счастлив, если бы она не отвергла его предложение и тем как бы уплатила за отца и спасла бы его гордость и честь…».

Он был старше ее на семнадцать лет… Наталья покорилась своей судьбе и все же в глубине души таила обиду, что вместо служения богу, к чему влекли ее и чтение с матерью духовных книг, и беседы с паломниками и странниками, подолгу гостившими у них в доме, ее молодость послужит банковской купюрой, коей расплачиваются за векселя.

Через восемнадцать лет после замужества своего, 4 апреля 1840 года, в письме к своему духовнику протоиерею Стефану Знаменскому она вернулась к тем дням, когда из инока Назария снова стала Натальей Апухтиной: «Вот я скажу тебе про себя, что в начале моей внутренней жизни я, по-видимому принадлежащая к семейству, которое в той стороне слыло достаточным, нуждалось во всем: дела отца моего были совершенно расстроены - это у нас скрывали и всякую копейку, что называется.

Ставили ребром; бывало, так приходило, что ни чаю, ни кофе, ни даже свеч сальных нет в доме. Да и купить не на что, продавать же ненужное стыдились; жгли по длинным зимним вечерам масло постное; все это было в деревне. Людей кормить было нечем одно время, а дворня была большая; распустить их не хотели или стыдились, прикрывая ложным великолепием настоящую нищету.

Жили в долг, не имея даже в виду чем заплатить. Наконец, отец мой уехал в Москву по какому-то делу; там его по долгам остановили и не выпускали из города, а мы с маменькой остались в деревне, терпя всякую нужду. Обновились бельем и платьем.

Мне было тогда 15 лет. Я уже это все понимала. Тут приехали описывать имение наше - не только крестьян, недвижимое, но все движимое: мебель и все даже безделицы, после чего мы не могли уже располагать ничем. Моя мать перенесла это истинно по-христиански; все вокруг нее плакало в голос, а она для ободрения дворовых людей на последние гроши служила благодарственный молебен и угощала еще грубых и пьяных заседателей. приехавших описывать имение.

Вот я и замуж согласилась более выйти потому, что папенька был большою суммою должен матери Михаила Александровича и свадьбою долг сам собою квитался, потому что я одна дочь была и одна наследница. Мне это растолковали и, разумеется в этом случае уже не до монастыря было. А надобно было отца из беды выкупать. Эту всю бедность и недостатки мы терпели после самой роскошной жизни: в малолетстве моем дом отца моего богатством славился, как волшебный замок. Чего у нас не было? Как полная чаша!

В 12-м году. При нашествии. Все имение отца погибло. В долг купили деревню на деньги матушки Михаила Александровича. Вот этот-то долг и надо было выкупить собою. Вышедши замуж, я опять попала в богатство и знатность - была балована, как только можно, на одни шпильки и булавки имела 1200 р. в год. Не нужно мне тебе говорить, что ни один рубль из этих денег не пошел на шпильки и булавки. Все время баловали. Хвалили, любили друг перед другом от мала до велика - вот я и зазналась.

Господь еще потерпел меня, еще несколько раз посетил меня, хоть и начал уже скрываться. Потом наше несчастье - и в имении потеря за потерею, так что, приехавши к мужу на другой год, мне уже почти нечем было содержать ни его, ни себя, при дороговизне принуждена жить в долг, но в то же время один раз, истратив последний рубль и не имея решительно ни гроша на завтра, слыша при том укоры от женщины, бывшей при мне, что я не умею экономничать и много раздаю, я обрадовалась, что все истратила, и от полноты души сказала: «Слава богу, теперь мне нечего и расход для коменданта записывать!».

Вот такими-то поворотами господь приучил меня к тому, что я могу и в роскоши жить, и в бедности, что мне все это стало равно…»

«Потом наше несчастье» - это уже речь о том, что случилось позже: честнейший и тонной души человек Михаил Александрович Фонвизин посвятил Наталью Дмитриевну в тайну свою, и это возымело действие, которого он не ожидал: она поняла его участие в тайном обществе как перст господень, ее вдохновила опасность…

Так, генерал предложил ей руку и сердце, она согласилась.

«Через несколько месяцев, - вспоминает Мария Францева, - они обвенчались в костромском их родовом имении Давыдове и вскоре переехали на житье в Москву, где Наталья Дмитриевна, окруженная многочисленною родней как со стороны мужа, так и своей, должна была постоянно посещать свет. Не любя его, она скучала пустотой светской жизни, тосковала и рвалась к своим заветным родным полям и лесам. Роскошные балы, где она блистала своей красотой, нисколько ее не привлекали. Посреди этой светской лжи и лести духовная внутренняя ее жизнь как бы уходила еще глубже в сердце, росла и крепла в ней.

Столкновение с разнородными людьми выработало еще более серьезную сторону, и из наивной экзальтированной девочки она превратилась в женщину необыкновенно умную, сосредоточенную, глубоко понимающую свои обязанности. Это доказывает очень характеристичный эпизод ее встречи на одном бале с тем молодым человеком, который когда-то так увлек ее своими льстивыми уверениями и так горько разбил ее чистые мечты.

На бале он был поражен встречей с женой заслуженного и всеми уважаемого генерала, блистающей красотой и умом, не наивною уже девочкой, когда-то и его самого увлекавшей, но очаровательной женщиной, окруженной толпой поклонников. Его низкая натура проявилась еще раз тем, что он не задумался стать тоже в число ее поклонников, рассчитывая на прежнюю к нему симпатию; но был уничтожен благородным и гордым ее отпором, как низкий ухаживатель за чужой уже женой».

Этот эпизод, известный с чьих-то слов Пушкину, послужил, по мнению современников, для одной из важнейших сцен романа «Евгений Онегин» - объяснения Татьяны и Онегина.

Тогда - не правда ли? - в пустыне,
Вдали от суетной молвы,
Я вам не нравилась… Что ж ныне
Меня преследуете вы?
Не потому ль, что в высшем свете
Теперь являться я должна;
Что я богата и знатна,
Что муж в сраженьях изувечен?
Не потому ль, что мой позор
Теперь бы всеми был замечен
И мог бы в обществе принесть
Вам соблазнительную честь?

Михаил Александрович Фонвизин был племянником знаменитого писателя, автора «Недоросля», прославившего род Фонвизиных на поприще российской словесности. Но и сам Михаил Александрович вписал добрую страницу в историю, но уже не в литературную, а в воинскую: едва достигнув пятнадцати лет, определен в военную службу, после битвы под Аустерлицем храбрый молодой человек был произведен в офицеры, а через семь лет, в 1812 году, был уже адъютантом начальника штаба Алексея Петровича Ермолова, одного из самых замечательных русских военачальников, причем Ермолов горячо любил своего адъютанта и, по его собственному выражению, «верил ему, как себе».

…Когда французы подходили к родовому имению Фонвизиных Марьино, Михаил Александрович решил предупредить отца, что французы движутся по их дороге, затем, отправив родителей подалее от опасности, юный адъютант захотел помыться в бане, смыть, как говорится, ратный пот, и, когда крестьяне сообщили ему, что французы уже здесь, он, переодевшись в крестьянскую одежду, сумел скрыться. Встретив на пути бригаду, шедшую в Москву, и зная, что Москва уже сдана французам, Фонвизин остановил бригаду, спас от верной и бессмысленной гибели многих людей. Мудрено ли, что уже в 1813 году он получил под командование полк.

В 1821 году он стал членом Северного общества, в год женитьбы ушел в отставку.

Когда уходил он в отставку, офицеры поднесли ему на память золотую шпагу, а солдаты его полка, через несколько лет оказавшись в карауле Петропавловской крепости, где томился Фонвизин, предлагали ему бежать, понимая, что им самим за такой побег не поздоровится.

И вот он отставной генерал, он богат и благополучен, жена родила ему сына-первенца. Но переворачивается страница, наступает зима 1825 года, в Таганроге умирает Александр I, которого заговорщики намеревались свергнуть, месяц декабрь идет к середине…

Мы снова обращаемся к воспоминаниям Марии Францевой: «Она знала, что муж ее принадлежал к тайному обществу, но не предполагала, однако, чтоб ему грозила скорая опасность. Когда же после 14 декабря к ним в деревню Крюково, имение, принадлежащее Михаилу Александровичу, по петербургскому тракту, где они проводили зиму, явился брат Михаила Александровича в сопровождении других незнакомых ей лиц, то она поняла тотчас же, что приезд незнакомых людей относится к чему-то необыкновенному.

От нее старались скрыть настоящую причину, сказали, что ее мужу необходимо ехать в Москву по делам, почему они и приехали за ним по поручению товарищей его. Беспокойство, однако, запало в ее сердце, особенно когда стали торопить со скорейшим отъездом; она обратилась к ним с просьбой не обманывать ее: «Верно, вы везете его в Петербург?» - приставала она к ним с вопросом.

Они старались уверить ее в противном. Муж тоже, чтобы не огорчить ее вдруг, старался поддержать обман, простился с нею наскоро, сжав судорожно ее в своих объятиях, благословил двухлетнего сына, сел в сани с незнакомцами, и они поскакали из деревни. Наталья Дмитриевна выбежала за ними в ворота и, не отрывая глаз, смотрела за уезжавшими, когда же увидела, что тройка уносящая ее мужа, повернула не на московский тракт, а на петербургский, то, поняв все, упала на снег, и люди без чувств унесли ее в дом.

Оправившись от первого удара, она сделала нужные распоряжения и на другой же день, взяв с собой ребенка и людей, отправилась прямо в Петербург, где узнала о бывшем 14 декабря бунте на площади и о том, что муж ее арестован и посажен в Петропавловскую крепость».

Она с детства жаждала подвига, ждала его, готовилась к нему. В четырнадцать лет она стала носить на теле пояс, вываренный в соли, он врезался в тело, соль разъедала кожу, но она терпела боль стоически, она пытала себя и солнцем, и морозом и была уверена, что придет ее час. И вот он настал: она в Петербурге, что бы ни было с мужем - она разделит его судьбу.

А судьба декабристов пока не оставалась неясной. То возникал слух, что их вскоре выпустят всех, явив миру всепрощение, то вдруг начинали говорить, что делал их худы. Что многим не миновать петли.

«Следственная комиссия, - пишет Михаил Александрович Фонвизин, - приступила к розысканиям. Множество лиц было захвачено в Петербурге по подозрению в участии в тайных обществах; других свозили в крепость Петропавловскую со всех концов России. Сначала некоторых допрашивал во дворце сам император; к нему приводили обвиняемых со связанными руками назад веревками, как в полицейскую управу, а не в царские чертоги. Государь России, забывая свое достоинство, позволял себе ругаться над людьми беззащитными, которые были в полной его власти, и угрожал им жестокими наказаниями. Тайная следственная комиссия, составленная из угодливых царедворцев, действовала в том же инквизиционном духе.

Обвиняемые содержались в самом строгом заточении, в крепостных казематах и беспрестанном ожидании и страхе быть подвергнутыми пытке, если будут упорствовать в запирательстве. Многие из них слышали из уст самих членов следственной комиссии такие угрозы. Против узников употребляли средства, которые поражали их воображение и тревожили дух, раздражая его то страхом мучений, то обманчивыми надеждами, чтобы только исторгнуть их признания.

Ночью внезапно отпиралась дверь каземата; на голову заключенного накидывали покрывало, вели его по коридорам и по крепостным переходам в ярко освещенную залу присутствия. Тут, по снятии с него покрывала члены комиссии делали ему вопросы на жизнь и смерть и, не давая времени образумиться, с грубостью требовали ответов мгновенных и положительных…»

Комиссия была уже о многом осведомлена, ей были известны имена, даты собраний и содержание бесед, и вопросы она ставила хитро: видишь, мол, нам и это, и это, и это известно, так что запираться нет смысла. Так на одном из первых допросов Фонвизина спросили: «В 1817 г. в Москве именно у вас были совещания об истреблении покойного государя императора.

В совещаниях находились Сергей Муравьев-Апостол, Никита, Александр и Матвей Муравьевы и другие. Вы с прочими решили истребить государя; Якушкин вызваться совершить злодеяние и получил на то общее согласие ваше. Вскоре потом Сергей Муравьев на бумаге, доказав скудность средств ваших, убедил отложить сие покушение до времени. Какие причины родили в вас сие ужасное намерение, кто разделил оное сверх означенных лиц и каким образом Якушкин хотел совершить убийство?».

Фонвизин тяжело переносит допросы и крепостное заключение. К мукам нравственным прибавилась болезнь, начался жар. И только письма жены были для узника отрадой: «Письма моего милого сердечного друга - для сердца моего драгоценный памятник ее нежной любви ко мне…»

Наталья Дмитриевна искала встречи с мужем. Вместе с Якушкиной они сняли ялик и стали по многу часов кататься у крепостных стен, делая вид, что любуются Невой. Дважды удалось им увидеть мужей, когда тех вели на прогулку, а убедившись, что солдаты-охранники сочувствуют декабристам, они стали смело подплывать к берегу, выждав удобную минуту, передавали в крепость записки и получали ответы на замусоленных бумажках от табака. В начале апреля ей удалось послать мужу свой портрет, а 25 числа им наконец разрешили свидание.

Ему суждено отбывать каторгу за Уралом. И Наталья Дмитриевна стала готовиться к отъезду в Сибирь.

Родители, которые столь благоговейно относились еще совсем недавно к Михаилу Александровичу, поохладели: они понимали, что дочь покидает их навек, и пытались всеми силами отговорить ее от решения следовать за мужем.

Ей удалось вызнать, когда отправят Михаила Александровича и товарищей его из крепости, ждать узников на первой же от Петербурга станции.

«Когда мы сели отдохнуть около стола, - вспоминает декабрист Басаргин, - а фельдъегерь вышел распорядиться лошадьми, смотритель сделал знак Фон-Визину, и тот сейчас же вышел. Его ожидала на этой станции жена. Они успели до возвращения фельдъегеря (который, вероятно, все знал, но не хотел показать этого) видеть несколько минут в сенях. Когда он вышел к нам и объявил, что лошади готовы, мы стали медленно собираться, чтобы дать время Фон-Визиным подолее побыть вместе.

Дорогой Фон-Визин рассказал мне, что жена его узнала и сообщила ему, что везут нас в Иркутск, и передала 1000 рублей, которых достанет нам и на дорогу, и на первое время в Сибири».

Ей бы хотелось двинуться тут же в путь, но была причина, по которой Наталья Дмитриевна не могла этого сделать: только что явился на свет второй сын, на радость и горе ей и престарелым ее родителям, родился для тоски и для вечной разлуки: он никогда не увидит отца своего, а мать запомнит как что-то теплое, доброе, до боли близкое и недоступное.

Но вот все споры-разговоры, все увещания остаться, все тоскливые ночи, когда сердце разрывается от жуткого ощущения, что любой твой выбор кого-то повергнет в горе, все хлопоты об отъезде, ожидание изъявлеиия воли государевой - все-все позади.

Оставив сыновей у родителей и добрейшего Ивана Александровича Фонвизина, который, как и брат, отсидел уже в Петропавловской крепости, но теперь был освобожден за неимением улик, она выезжает. Вот последняя застава позади, вот полоса леса отрезала город.

«Как птица, вырвавшаяся из клетки, полечу я к моему возлюбленному делить с ним бедствия и всякие скорби и соединиться с ним снова на жизнь и смерть».

29 февраля 1828 года, из Иркутска: «Сегодня поутру был у меня городничий, потребовал документы мои… я ему отдала их; велел разложить все вещи. Завтра, думаю, будут их осматривать… Знаете ли, милый мой, как нас здесь притесняют, грабят, насильно берут все, что им понравится… Как притесняют несчастных провожающих нас людей безжалостно.

… Вчера тщетно прождала я губернатора, да и долго, говорят, буду дожидаться, если не подарю что-нибудь, а мне дарить нечего. Ради бога… пришлите мне что-нибудь просто по почте. Только не золотую вещь, а, например, сукна на платье самого лучшего или вроде этого что-нибудь, а то он, говорят, и насчет переписки и всего будет притеснять ужасно, а вы писать к нему можете так, чтобы он понял, что это для него…

…6 часов вечера. Наконец… все кончено, сегодня в 11 часов утра был смотр… Я вам уже писала, что меня провожал чиновник из Тобольска по особым поручениям. Чего с прочими никогда не бывало (тобольским губернатором был дядя Фонвизиной Д. Н. Бантыш-Каменский, автор широко известной книги «Словарь достопамятных людей Русской земли»; увидев, что состояние здоровья Натальи Дмитриевны неблагополучно, он, для облегчения ей дороги, командировал с ней в Иркутск чиновника Попова. - М.С.).

Так как у всех здешних совесть не очень чиста и были на них уже жалобы в России, то им тотчас представилось, что этот чиновник прислан за ними присматривать, что, может быть, и справедливо… Явился губернатор со всем синклитом своим, которые при виде Попова оцепенели все и стояли как вкопанные у дверей, не смея прикасаться даже к вещам…

Губернатор был со мною отменно вежлив, оставив мне часть денег, что с прочими ни с кем не делал, к вещам даже не подходил, только что просил меня подписать реестр, что более в нем означенного при мне не находится… Он даже все деньги оставил мне. Другие все… все не менее 12 дней проживали здесь, и никто легко не отделывался.

…Губернатор очень ловко намекнул мне, что если его будут дарить, то и вещи будут доходить; в пример поставил Мур[авьевых]; врет он, скоро его сменят».

Письмо это, адресованное брату Фонвизина Ивану Александровичу, было перехвачено и попало к Бенкендорфу, так что Наталья Дмитриевна напрасно ждала исполнения Иваном Александровичем ее просьб; между тем присутствие чиновника Попова и в самом деле помогло ей в краткий срок покинуть Иркутск, и уже в половине марта Наталья Дмитриевна была в Чите.

«Фон-Визина, - пишет в своих «Записках» М.Н. Волконская, - приехала вскоре после того, как мы устроились; у нее было совершенно русское лицо, белое, свежее, с выпуклыми голубыми глазами; она была маленькая, полненькая, при этом – очень болезненная; ее бессонницы сопровождались видениями; она кричала по ночам так, что слышно было на улице. Все это у нее прошло, когда она переехала на поселение, но только осталась мания, уставив на вас глаза, предсказывать вам вашу будущность, однако и эта странность у нее потом прошла».

Тяжелые роды, разлука с детьми, мучительная дорога в Сибирь, безнравственные и бесчеловечные подписки, отобранные у нее в Иркутске и в Чите, неустройство быта, отсутствие возможности жить вместе с мужем, непростые отношения, сложившиеся с другими дамами, не разделяющие ее религиозной экзальтации («я никогда не говорила с дамами высшего круга о религии»), а отсюда возникшая скрытность - все это не могло не сказаться.

«Здоровье Натальи Дмитриевны, - пишет Мария Францева, - не выдержало… тяжелых испытаний и расстроилось серьезно. Особенно много болела и страдала она в Чите и Петровске: местность, окруженная горами, дурно повлияла на ее нервы, и она получила там сильную нервную болезнь, от которой страдала в продолжении десяти лет».

Эта ее болезнь весьма тревожила и мужа, и его друзей, она служила поводом для разговоров, и каждая из женщин не раз мысленно представляла и себя в такой же нервной вспышке, больной и беспомощной.

Декабрист Александр Одоевский посвятил Наталье Дмитриевне проникновенные строки. «Стихи Александра Ивановича Одоевского, - пометила Е.П. Нарышкина текст стихотворения, - написанные им во время болезни Натальи Дмитриевны Фон-Визиной с рассказов Ивана Дмитриевича Якушкина, который ходил за больной в Чите, в доме Александры Григорьевны Муравьевой. И.Д. Якушкин был старинным другом Михаила Александровича Фон-Визина. Лечил больную Фердинанд Богданович Вольф. Болезнь называлась пляска святого Витта, но в ней что-то выражалось духовного, как бы искушение. Бред был поэтический, по натуре больной, которая выходит из ряд обыкновенных людей».

Зачем ночная тишина
Не принесет живительного сна
Тебе, страдалица младая!
Уже давно заснули небеса;
И дремлющих полей недвижимость ночная!
Спустился мирный сон, о сон не освежит
Тебя, страдалица младая!
Опять недуг порывом набежит,
И жизнь твоя, как лист пред бурей, задрожит!
Он жилы нежные, как струны, напрягая,
Идет, бежит, по ним ударит; и в ответ -
Ты вся звучишь и страхом и страданьем;
Он жжет тебя, мертвит своим дыханьем
И по листу срывает жизни цвет.

Началось великое кочевье: декабристов переводили из Читы в Петровский Завод, где к лету 1830 года было закончено строительство тюрьмы. Шли много дней пешком, ночевали в своеобразных, бурятского образца юртах, становились лагерем где-нибудь у воды, разводили костры, готовили пищу.

Дамы наняли экипажи, и те, у которых были дети, отправились вперед в Петровск, чтобы встретить мужей у въезда в селение. Фонвизина же, Волконская и Нарышкина ехал следом, пользовались каждой возможностью увидеться, поговорить с мужьями и с их товарищами, оказать им всевозможную помощь.

Волконская вспоминает, что в конце путешествия декабристам стало известно об июльской революции, об отречении Карла Х, и это сообщение вызвало радость, распили даже две-три бутылки шампанского, до ночи не смолкали разговоры, и стражники дивились: странная радость и возбуждение на пороге тюрьмы!

И вот она - тюрьма.

«Вы себе представить не можете этой тюрьмы, - писала Фонвизина Ивану Александровичу, - этого мрака, этой сырости, этого холода, этих всех неудобств. То-то чудо божие будет, если все останутся здоровы и с здоровыми головами, потому что так темно, что заняться совершенно ничем нельзя».

21 ноября 1832 года у них родился сын. Наталья Дмитриевна из каземата уже прочно переехала в свой дом, хотя теперь осталось немного времени до их отъезда: Михаил Александрович был осужден по четвертому разряду, после сокращений срока, «Даруемых» высочайшими манифестами, по поводу праздничных событий в императорской семье, ему в 1833 году предстояло отправиться на поселение.

Генерал-губернатор решил отправить Фонвизиных в Нерчинск, но его императорскому величеству показалось это слишком мягким решением, и он приказал поселить разжалованного генерала где-нибудь подалее, на севере. Был выбран Енисейск.

Четверторазрядники выехали в назначенное время, а Фонвизины вынуждены были провести еще год - Михаил Александрович заболел, открылись, уже в который раз, его старые фронтовые раны.

Сын их учился ходить, мать жадно вслушивалась в его лепет, радовалась его первым словам, умилялась, как и всякая мать, забавным фразам. Потеряв надежду увидеть оставшихся в Москве детей, она всю страсть сердца своего, все надежды связала с малышом. Однако уехали они в марте 1834 года вдвоем, за месяц до этого, похоронив сына в сибирской земле. И всю дорогу от Петровска до Енисейска, куда им указано было выйти на поселение, она молилась, и перед глазами ее стоял маленький холмик рядом с могилой Александры Муравьевой.

«Енисейск, - вспоминает Мария Францева, - довольно большой и красивый город. В нем много церквей, два монастыря, один мужской, другой женский, много каменных домов и прекрасная набережная…

Общества почти никакого; круг чиновников тогда был очень неразвитый, грубый. Все удовольствия заключались для них в вине и картах. Бывало, празднуют именины три дня, пьют и кутят целые ночи, уезжают домой на несколько часов, а потом опять возвращаются и кутят. Порядочному человеку, попавшему в их круг, становится невыносимо. Купечество хотя очень богатое, но замкнутое тоже в своей однообразной грубой среде. … Фон-Визины жили тоже уединенно… Они занимали прекрасный каменный дом с садом; обстановка у них была очень приличная и комфортабельная.

Наталья Дмитриевна Фон-Визина была весьма красивая молодая женщина и большая любительница цветов. Небольшой ее садик был настоящая оранжерея, наполненная редкими растениями; она по целым дням иногда возилась в нем».

«…Она была замечательно умна, образованна, необыкновенно красноречива и в высшей степени духовно, религиозно развита. В ней так много было увлекательного, особенно когда она говорила, что перед ней невольно преклонялись все, кто только слушал ее. Она много читала, переводила, память у нее была громадная; она помнила все сказки, которые рассказывала ей в детстве ее няня, и так умела хорошо, живо, картинно представить все, что видела и слышала, что самый простой рассказ, переданный ею, увлекал каждого из слушателей.

Характера она была чрезвычайно твердого, решительного, энергичного, но вместе с тем необычайно веселого и проста в обращении, так что в ее присутствии никто не чувствовал стеснения. Высокая религиозность ее проявлялась не в одних внешних формах обрядового исполнения, но и в глубоком развитии видения духовного; она в полном смысле слова жила внутренней духовной жизнью…

С ней редко кто мог выдержать какой-нибудь спор, духовный ли, философский или политический».

Жизнь в Енисейске была однообразна и скучна, так что вряд ли замечательные черты характера, глубина знаний и таланты Фонвизиных могли найти применение. Город к тому времени уж и позабыл, что некогда был столицей гигантского края. Едва покинули его чиновники и высокопоставленные власти, как он затих, обмелел, стал типичным уездным городком с пьянством и картами, с редкими танцевальными вечерами, с невежеством, убийствами, пожарами, о которых потом рассуждали по году, а то и по два, находя все новые подробности, насмехаясь над чужим горем, завидуя чужой радости.

К Фонвизиным тянулась молодежь, у них было как бы просторнее, чище, рассказы немолодого уже генерала, вдохновенные речи «дамы в черном» - все это было необычно, привлекало, заставляло с ужасом глядеть на окружающую действительность.

Наталья Дмитриевна тяжело переносила северный климат, она все время недомогала, нездоровье ее больно отозвалось в их судьбе: два ребенка родились мертвыми. Они ждали третьего. Чтобы спасти его, Фонвизины обратились в правительство с просьбой переселить их в более южную местность; ответа не поступило, хлопоты Ивана Александровича тоже оказались пустыми, наконец Наталье Дмитриевне разрешено было переехать в Красноярск, но без мужа, и она, естественно, отказалась от подобной «милости». И снова пришла беда.

Вот как вспоминает об этом Мария Францева: «Когда после шестилетней каторги Фонвизины были поселены там, то в отдаленном уездном городе неразвитые и грубые уездные власти с высокомерием стали обращаться с ними. Особенной невежественностью отличался непосредственный его начальник, некто Т-ов. Все получаемые письма из России доставлялись не иначе как через него, он их прежде сам прочитывал, а потом уж передавал кому следует.

Михаил Александрович должен был ходить за ними к нему. и он не удостаивал даже своеручно их передавать, а только указывал рукой на лежащие на столе письма, тот брал их и уходил. Грубое это обращение продолжалось до приезда из Красноярска губернатора, который, как только приехал, тотчас же посетил сам Фонвизиных, и Михаил Александрович передал ему, как грубо власти обращались с ним.

Губернатор пригласил Михаила Александровича на официальный к себе обед, за которым посадил его около себя и большей частью разговаривал во время обеда с ним, что не мало изумило властей. Т-ов после отъезда губернатора совершенно изменился в своем обращении с Михаилом Александровичем и, чтобы выказать свое благорасположение, стал зазывать и поить его силой на своих пьяных пирушках.

Михаил Александрович перестал бывать у него, но начальник не унимался, желая, вероятно, загладить свое прежнее грубое обращение; зазвав его однажды к себе, велел запереть ворота и не выпустил от себя до самого утра другого дня. Наталья Дмитриевна, будучи беременна, слабая и больная, провела всю ночь в такой страшной тревоге за мужа, что через несколько дней выкинула и чуть не умерла».

Михаил Александрович чрезвычайно любил детей. Даже в нежности его к жене был оттенок отцовский; он привязался, как к родной, к дочери местного енисейского исправника Францева Машеньке, которой тогда было лет шесть. Она на всю жизнь сохранила привязанность к благородному генералу, ее любовь к Фонвизиным была одной из причин того, что семья Францевых оказалась затем в Тобольске, когда туда перевели Фонвизиных, где отец ее согласился остаться в должности прокурора, чтобы не разлучаться со своими друзьями и воспитателями его дочери.

Марии Дмитриевне Францевой обязаны мы знанием многих страниц жизни декабристов в Сибири и особенно семьи Фонвизиных, мы с благодарностью думаем о ней, ибо ее отзывчивость и самоотверженность, ее нежность к опальному генералу рождают в сердцах наших ответное чувство.

Ужасный исход последних родов заставил Ивана Александровича собрать в Москве консилиум из трех известных докторов, которые обсудили все представленные им сведения о припадках, случающихся с Натальей Дмитриевной, о мертворожденных младенцах и пришли к выводу, что жизнь дальнейшая в северных широтах может убить их заочную пациентку.

Только после этого в марте 1835 года Фонвизиным разрешено было переехать в Красноярск, а еще через три года в Тобольск.

«Мы приехали в Тобольск, - вспоминала Наталья Дмитриевна в письме к протоиерею Стефану Знаменскому. - И приехали в ночь, в грязь, слякоть, и выехали с горы, и въехали в темный, унылый и низкий дом, который и на тебя произвел такое тягостное впечатление в последний твой приезд… Год, проведенный в низеньком доме, была ночь, исполненная тяжких снов, и эта ночь предшествовала светлому дню, т.е. незабвенному 1839 году…»

В этом году главное управление было переведено из Тобольска в Омск, уехал туда генерал-губернатор Горчаков, бросив в Тобольске свою скромницу-жену, которой тяготился. За губернатором покатились чиновники, военные и прочие…

«Чудесный этот 1839 год - отсюда тогда погнало народ нарядный как помелом в Омск. Все поскакали, все поехали, как будто господь выгнал их веревкою. Потом сделалась ощутительная тишина и простор – а уж как до того было тесно и душно! Вот лишнее все сплыло, остался простой народ. Давай этому названию «простой» какой хочешь смысл, но я люблю это название…

Итак, остались люди попростее, не говорю - совершенно простые, такие редки. На простор этот слетелись птички из лесов, и зверьки прибежали, почуя какую-то дивную, богом устроенную пустоту. Белки скакали по городским садам, лягушки квакали по улицам, птицы влетали в горницы. Не знаю, помнишь ли ты это, но я помню, и все это знают. Тогда говорили об этом, и удивлялись, и смеялись. Я сама помню, что писала кому-то шуткою в Омск об этом.

Все, все знаменательно для зрячих и имеющих ухо слышати; но я в то время была глуха и слепа отчасти, хотя чуть-чуть видела, чуть-чуть слышала и более слышала, чем видела; это свойство моей природы - я близорука, как ты знаешь…»

В Тобольске у Фонвизиных значительно расширился круг общения - здесь жили семьи Муравьевых и Анненковых, здесь бывали проездом знакомые из Петербурга и Москвы, с которыми удавалось обмолвиться словечком о делах столичных, об общих знакомых, обо всем, что теперь было так далеко и невозвратно. Жили они скромно, но были радушными и гостеприимными хозяевами. Наталья Дмитриевна любила угощать, но столом всегда занимался Михаил Александрович; искуснейший кулинар, он знал способы приготовления такого количества разнообразных блюд, что повар, поступая к ним в услужение, поначалу ходил у генерала в учениках.

Когда переехали в Тобольск Францевы, в доме Фонвизиных стало теплее; Машенька была почти барышней, каждый свободный час проводила она в беседах с генералом, который стал ее наставником, и в загородных прогулках «с дамой в черном» - привязанность к темной одежде сохранилась у Натальи Дмитриевны на веки вечные. Потеряв своих детей, Фонвизины отдавали весь свой нерастраченный огонь привязанности и доброты чужим дочерям и сыновьям.

«Подружившись, - пишет Францева, - с тобольским протоиереем, Стефаном Яковлевичем Знаменским, очень почтенным и почти святой жизни человеком, обремененным большой семьею, они взяли у него на воспитание одного из сыновей, Николая, который жил у них, продолжая ученье свое в семинарии. По окончании же курса они доставили ему возможность пройти в казанской духовной академии курс высшего образования… Затем они воспитывали еще двух девочек. Которых потом привезли с собою в Россию и выдали замуж».

Известный художник Михаил Знаменский вспоминает: «С того времени, как я начал помнить себя, и до 23 лет я был с ними. И если теперь подлость, низость и взятки болезненно действуют на меня, то этим я обязан лицам, о которых всегда говорю с почтением и любовью.

Мы жили тогда бедно, и Фонвизины старались помочь нам, чем могли. Помню, в это время отца перевели на службу в город Ялуторовск. Отцу не хотелось отрывать моего старшего брата Колю от наладившегося уже ученья. Тогда Фонвизины предложили отцу взять Колю к себе на воспитание.

Отец согласился.

Наталья Дмитриевна долго говорила с отцом. Потом позвали брата Колю, велели ему одеться, и он уехал с Натальей Дмитриевной. Возвратился он вечером. Запыхавшись.

- Вы уедете в Ялуторовск, - говорил он торопливо, - а я остаюсь… Буду жить у Натальи Дмитриевны. У них дом большой… сад…цветы… книги с картинками. В оной книге они все нарисованы: Михаил Александрович тележку везет, тачку, а вблизи солдаты с ружьями…

Коля принес сладких, хороших конфет в узелке и поделился с нами».

Но невзгоды не оставляют Фонвизиных и здесь. Михаил Александрович часто болеет, экстаз, с которым молится Наталья Дмитриевна, ее глубокое знание книг церковных, посрамляющее самих священников, невежество, окружающее декабристов, ведущих себя не так, как все, настраивают людей против набожной женщины, ее обвиняют в сектантстве, и хотя впоследствии церковь ее оправдала, пережить бедной женщине пришлось немало.

Чувствуя, что состояние здоровья все ухудшается, что нервное состояние жены грозит неумолимыми последствиями, Фонвизин 14 декабря 1839 года обратился к генерал-губернатору Западной Сибири князю Горчакову с просьбой: «Имея в виду высочайшую е[го] и[мператорского] в[еличест]ва милость, оказанную некоторым из моих товарищей определением их на службу рядовыми в отдельный Кавказский корпус, и несмотря на мои немолодые лета, чувствуя в себе желание и силы служить и переносить трудности боевой жизни, беру смелость беспокоить вас моею всепокорнейшею просьбою об исходатайствовании мне той же высочайшей милости: определения меня на службу рядовым в отдельный Кавказский корпус». На эту просьбу был получен «высочайший отказ». «По престарелым уже летам» - ему было 56 - государь не изъявил согласия на его просьбу.

Через год с небольшим Наталья Дмитриевна была огорчена вестью из России. Об этом она пишет С. Я. Знаменскому: «Сегодня получила я письмо от матери: бедная старушка, видимо, от многих слез слепнет или боится, что ослепнет от продолжительной боли в глазах. Читая это письмо, мысль просится в отпуск, домой, повидаться с нею и утешить тем в скорби. Она с горем говорит: «О, если бы господь продлил мое зрение хоть до того, чтобы увидеть тебя, радость моя!» И точно, я у ней одна, и так долго мы не видались - вы знаете мои обстоятельства.

Может быть, найдутся люди, что не захотят этого дозволить, чтобы поприпятствовать свиданию с другими близкими, а именно с двумя молодыми людьми (сыновьями. - М.С.), о которых вы знаете. И вот я готова обязаться подпискою не видать их, лишь бы старуха мать меня увидела, а если бы я подписала не видать тех, то уповаю с помощью божией, хоть бы они и в другой комнате находились, отказаться от свидания и бежать. Теперь, как вы мне посоветуете, просить или нет об увольнении? Я хотела это на будущей неделе сделать. Бог мой ведает, что не для себя и своего удовольствия ищу этого, но единственно для утешения прискорбной матери, которую мучит страх что не увидит меня…»

И она написала Бенкендорфу. Как передать боль материнского сердца, которое отказывается от встречи с любимыми и поневоле брошенными детьми, дабы отдать последний дочерний долг матери? Неужели есть душа, которая останется равнодушной к столь искренней и горькой мольбе? «Невинной жене государственного преступника» Бенкендорф заявил, что он считает «невозможным ходатайствовать о дозволении сего Фон-Визиной, тем более что подобное разрешение послужило бы основанием для других просить об оказании им такой же милости».

Мать Натальи Дмитриевны, Мария Павловна Апухтина, умерла осенью 1842 года, отца схоронили еще раньше.

Через год брат разжалованного генерала Ивана Александрович Фонвизин просит разрешения ему и взрослым сыновьям декабриста отправиться в Тобольск, чтобы повидаться с опальными поселенцами. Эта просьба вообще осталась без ответа.

4

*  *  *

В те дни, недели и месяцы, когда жизнь текла более размеренно, они много работали. Наталья Дмитриевна ночью и рано утром писала заметки, толкования молитв и духовных книг, занималась в саду. Михаил Александрович писал в Тобольске свои записки и целую серию работ, в том числе «О крепостном состоянии земледельцев в России», «О коммунизме и социализме», где доказывал, в отличие от других декабристов-теоретиков, что, уничтожая крепостное право, необходимо освобождать крестьян с землей, иначе всякий разговор об освобождении - обман.

Сочинения Фонвизина, с одной стороны говорят, что годы, проведенные в Сибири, не охладили его мятежного либерализма. Что он ни на шаг не отступил от того, чему присягал, вступая в тайное общество, с другой стороны, в них проступила оборотная сторона дворянского либерализма, не способного понять и оценить новую волну освободительного движения.

Некая предвзятость к новым революционерам, поднимающимся им вслед, овладевала многими из декабристов. Интересно, что и здесь сыграли свою роль в преодолении психологического барьера их жены. Процесс разрушения неприязни этой очень хорошо описан Натальей Дмитриевной в тайком пересланном Ивану Александровичу письме 18 мая 1850 года: «Пишу вам с верною оказиею, друг мой братец, а потому могу обо всем откровенно беседовать

…Недавно случилось мне сойтись со многими страдальцами, совершенно как мы чуждыми мне по духу и убеждениям моим сердечным. Признаюсь, что я даже не искала с ними сближения. Другие из наших и Mishel приняли деятельное участие в их бедствиях. Снабдили всем нужным - и сношения сначала только этим и ограничивались. Между тем они были предубеждены против всех нас и не хотели даже принимать от нас помощи, многие, лишенные всего, считали несчастьем быть нам обязанными. Социализм, коммунизм, фурьеризм были совершенно новым явлением для прежних либералов, и они дико как-то смотрели на новые жертвы новых идей.

Между тем говорили о доставлении денег главному из них Петрашевскому, который содержался всех строже - доступ ко всем к ним был чрезвычайно труден. Я слушала все это равнодушно, даже признаюсь, удивлялась своей холодности и несколько упрекала себя, но как во мне нет ничего хорошего - собственного моего - то как нищая и успокоилась нищетою своею нравственною - негде взять и делать нечего - хлопоты и заботы других меня радовали. Обращаются ко мне с вопросом: нельзя ли мне попробовать дойти до бедного узника?

Дом наш в двух шагах от острога. Не думавши много, я отвечаю: «Если считают нужным, попробую». Я даже не знала и не предполагала, как это сделать, - Возвратясь домой на меня вдруг напала такая жалость, такая тоска о несчастном, так живо представилось мне его горькое безотрадное положение, что я решилась подвергнуться всем возможным опасностям, лишь бы дойти до него. Взявши 20 руб. серебром, я отыскала ладанку бисерную с мощей, зашила туда деньги и образок, привязала шнурочек и согласила няню, не говоря никому, на другой день идти в острог к обедне и попытаться дойти до узников - так и сделали.

У няни в остроге есть ее знакомый - воспитанник Талызина, к которому она иногда ходит. Мы послали арестанта позвать его в церковь - я посоветовалась с ним. Смотритель и семейство его были уже в сношении с нашими по случаю передачи съестных припасов, белья и платья нужного. От начальства беспрерывные повторения строгого надзора.

Отправивши няниного знакомого для разведывания в больницу, где был Петрашев[ский], я молилась и предалась на все изволения божии, самое желание видеть узников не иначе считая, как его внушением. Няниного знакомого зовут Кашкадамов - он возвратился, говоря, что можно попробовать дойти туда под видом милостыни. После обедни, как я запаслась мелкими деньгами, не подавая виду, я объявила, что желаю раздать милостыню, и отправилась прямо в больницу.

Боже мой, в каком ужасном положении нашла я несчастного! Весь опутан железом, больной, истощенный. Покуда няня раздавала милостыню, я надела на него ладанку с деньгами и обменялась несколькими словами. Если он поразил меня, то, узнав мое имя, и я его поразила. Он успел сказать мне многое, но такое, что сердце мое облилось кровью, - я не смела показать ему своей скорби, чтобы она не казалась ему упреком…

Он уже и так был в крайнем бедствии. Но насилу устояла на ногах от горя, несмотря на то, не знаю, откуда взялась у меня нравственная сила отвечать спокойно на вопросы его и искренно - право, искренно благодарить его за участие… (Видимо, разговор у них был о сыне Фонвизииых Дмитрии, который в это время по совету знаменитого Пирогова отправился в Одессу, дабы излечиться от туберкулеза, и этот отъезд спас Дмитрия от ареста - он был петрашевцем, и приказ на его арест уже был подписан Дубельтом. - М.С.)

Его пытали и самым ужасным новоизобретенным способом. Следы пытки на лице - 7 или 8 пятнышек или как бы просверленных кружочков на лбу, одни уже подсыхали, другие еще болели, иные были окаймлены струпиками. Пальцы на правой руке и на той же руке полоса вдоль - как бы от обожжения. В холодной комнате на лбу беспрестанно проступала испарина крупными каплями, веки глаз по временам страшно трепетали, глаза расширялись.

Он бледнел в это время, как полотно, и потом опять принимал обыкновенный вид свой - вся нервная система, как видно, потрясена была до основания. Его допрашивал сам г[осударь] - посредством электрического телеграфа, из дворца проведенного в крепость, но в крепости к телеграфу была приделана гальваническая машина. Я полагаю, что не то что пытали, но при допросах, как он сам рассказывал нам после, он отвечал довольно смело, не зная, кто его спрашивает.

Вопроситель, видно рассердясь, ударил по клавишам, и ток машины внезапно поразил его, он упал без чувств, вероятно на какие-нибудь острые снаряды пришелся лбом - и вот отчего знаки на лбу и на руке. Он, очувствова[в]шись, очутился уже сидящим на стуле и поддерживаемый двумя - в отделении от машины… ужасно томился жаждой. Ему подали стакан воды, но он заметил, что в воде что-то как бы распускается и струйками соединяется с водою, - побоялся пить и при всех опустил в стакан пальцы и часть руки и вдруг почувствовал боль, как от ожога!

Вот какие дела! Бедный человек не может без трепет об этом говорить. При одном воспоминании ужасного ощущения он бледнеет, трясется и как бы входит в исступление. Ему кажется, что пагубный гальванический ток его и здесь преследует, уже мы его успокаивали как могли. Что за страшные времена!».

Рассказ Петрашевского дорисован воображением Натальи Дмитриевны: в бумагах Петрашевского нет упоминания о кислоте или какой-либо другой обжигающей жидкости, петрашевцев травили наркотиками, вызывая галлюцинации, помешательство и продолжительные обмороки.

Но вернемся к письму: «То, что сказал он мне при первой встрече моей с ним в больнице, относилось прямо ко мне, а не к нему и поразило меня страшным горем… От него я вышла сама себя не помня от жгучей и давящей сердце скорби и в сопровождении Кашкадамова отправилась в другие отделения для раздачи. Пришли в одну огромную удушливую и темную палату, наполненную народом; от стеснения воздуха и сырости пар валил, как от самовара, - напротив дверь с замком и при ней часовой.

Покуда няня говорила с Кашкадамовым, у меня мелькнула мысль - я сунула ей деньги мелкие и, сказав, чтобы раздала, выскочила - и прямо к часовому: «Отвори, пожалуйста, я раздаю подаяние». Он взглянул на меня, вынул ключ и, к великому моему удивлению, отпер преравнодушно и впустил меня. Четверо молодых людей вскочили с нар. Я назвала себя…

Я уселась вместе с ними, и, смотря на эту бедную молодежь, слезы мои, долго сдерживаемые, прорвались наружу - я так заплакала, что и они смутились и принялись утешать меня. Но вот что странно, что они, узнав, что я от Петрашевского, догадались о моей скорби тотчас, - и не принимая нисколько на свой счет, утешали меня в моем горе. Это взаимное сочувствие упростило сейчас наши отношения, и мы, как давно знакомые разболтались».

Можно представить степень волнения Натальи Дмитриевны: три младенца, которые могли бы скрасить их жизнь в Сибири, явились на свет мертвыми, теперь беда грозила их старшему сыну, оставленному столько лет назад на попечении Ивана Александровича. Поэтому и не говорит она в письме о том, какое именно горе свалилось сейчас на ее плечи: ведь кто-кто, а Иван Александрович знает, о ком и о чем речь.

«Часовой заблагорассудил запереть меня с ними, видя, что я долго не выхожу. Няня между тем, окончив свое дело, осталась с Кашкадамовым в сенях разговаривать. Мне так было ловко и хорошо с новыми знакомыми, что я забыла о времени. Между тем смена команды - и офицер новый. Часовой, ни слова не говоря, сдал ключ другому. Мы слышали шум и говор, но не обратили внимания - вдруг шум усилился, слышим, отпирают и входит дежурный офицер с жандармским капитаном… Но подивитесь, что я не только не испугалась, но даже не сконфузилась и, привстав, поклонилась знакомому жандарму, назвав его по имени. Мне и мысли не пришло никакой о последствиях.

Жандарм потерялся, ста расспрашивать о М[ихаила] А[лександровича] здоровье, я сказала, что была у обедни и зашла спросить у господ, не нужно ли им чего на дорогу. Он удивился, что я рано встаю, а я сказала, что как я встаю рано, то и поспеваю всюду, и, пошутив с ним, простилась с господами, сказав им до свиданья.

Смольков, жандарм, говорил мне после, что моя смелость так его поразила, что он решился содействовать нам - и сдержал слово. (Этот жандарм всем остальным передал тайные деньги, вложенные в книги, и показал каждому, как доставать и как опять заклеивать. - Прим. Н.Д. Фонвизиной.)

Я было хотела и к последним пробраться, о было уже поздно. Возвратясь, отдала отчет о моем похождении Мишелю. Он было потревожился, но после благодарил бога, что все так устроилось, - после этого нам уже невозможно было не принимать живейшего участия во всех этих бедных людях и не считать их своими».

Пользуясь знакомством с тюремным смотрителем и тем, что Мария Францева - дочь прокурора, Наталья Дмитриевна упросила смотрителя вечером пригласить их к себе. Было темно, и когда они подошли к острогу, их окликнул часовой.

- Мы званы к смотрителю, - сказали женщины.

Часовой передал имена их другому часовому, тот крикнул просьбу следующему, и пошли голоса, все удаляясь, от ворот к дому смотрителя, потом стало приближаться. Становиться все громче одно слово:

- Пропустить!

Под конвоем офицера они прошли в дом смотрителя, а там, освоившись, предложили ему пригласить к себе трех петрашевцев, с которыми они не успели познакомиться, обнося заключенных праздничными дарами. Случайно, в тот же час привели четверых из камеры, где накануне была закрыта Фонвизина, они узнали ее, и с лиц их, настороженных внезапным вечерним вызовом, сошло напряжение, а когда появились еще трое, с которыми за время заключения им не давали свидания, начались объятия и разговоры.

Среди последних троих был и Федор Михайлович Достоевский. Придет время, и она опишет волнующий вечер в Тобольске в «Дневнике писателя». А пока он стоит растерянный, щурится от света, пожимает руки товарищам, друг его по несчастью Дуров разговаривает с Фонвизиной. Человек, в жизни своей не знавший тепла и участия от родных и близких, Дуров только разве в детстве был обласкан материнским вниманием почти незнакомой женщины - это была княгиня Волконская.

Вещее сердце Натальи Дмитриевны почувствовало его одиночество, он ей показался сыном, ведь их объединяло одно дело, и, чтобы иметь возможность помогать Дурову и Достоевскому, Фонвизина тут же объявила, что Дуров - ее племянник. Все легко поверили их маленькой лжи, потому что никто не слышал их разговора, а издали он производил впечатление беседы и впрямь хорошо знакомых, давно не видевшихся людей. Такая уловка позволила Фонвизиной чаще видеться с заключенными до самой их отправки в глубины Сибири, передать каждому из них деньги и одежды и даже проводить Достоевского и Дурова.

«Узнав о дне их отправления, - вспоминает Францева, - мы с Натальей Дмитриевной выехали проводить их по дороге, ведущей в Омск, за Иртыш, верст за семь от Тобольска. Мороз стоял странный. Отправившись в своих санях пораньше, чтобы не пропустить проезжающих узников, мы заранее вышли из экипажа и нарочно с версту ушли вперед по дороге, чтобы не сделать кучера свидетелем нашего с ними прощания.

Долго нам пришлось прождать запоздалых путников: не помню, что задержало их отправку, и 30-градусный мороз порядочно начал нас пробирать в открытом поле. Прислушиваясь беспрестанно к малейшему шороху и звуку, мы ходили взад и вперед, согревая ноги и мучаясь неизвестностью, чему приписать их замедление. Наконец мы услышали отдаленные звуки колокольчиков. Вскоре из-за опушки леса показалась тройка с жандармом и седоком, за ней другая; мы вышли на дорогу и, когда они поравнялись с нами, махнули жандармам остановиться, о чем уговорились с ними заранее. Из кошевых (сибирский зимний экипаж) выскочили Достоевский и Дуров.

Первый был худенький, небольшого роста, не очень красивый собой молодой человек, а второй лет на десять старше товарища, с правильными чертами лица, с большими черными задумчивыми глазами, черными волосами и бородой, покрытой от мороза снегом. Одеты были они в арестантские полушубки и меховые малахаи, вроде шапок с наушниками; тяжелые кандалы гремели на ногах. Мы наскоро с ними простились, боясь, чтоб кто-нибудь из проезжающих не застал нас с ними, и успели только им сказать, чтоб они не теряли бодрости духа, что о них и там будут заботиться добрые люди.

Они снова уселись в свои кошевые, ямщик ударил по лошадям, и тройки помчали их в непроглядную даль горькой их участи. Когда замер последний звук колокольчиков, мы, отыскав наши сани, возвратились, чуть не окоченевшие от холода, домой».

Не меньше сделали тобольские поселенцы и для польских революционеров, шедших этапом на сибирскую каторгу.

Н.Д. Фонвизина - С.Я. Знаменскому, 18 сентября 1850 года:

«…Я, кажется, писала тебе, что получила разрешение ехать к водам. Княжны уехали, и отец (генерал-губернатор Горчаков. - М.С.) не позволил им со мною видеться… Он даже боялся, чтобы я не поехала к ним навстречу, и прислал сюда официальное мне запрещение выезжать и приказание отложить поездку к водам до будущего года, но так как он не имеет права мне ни запрещать, ни приказывать без разрешения свыше, то я ему настрочила жестокое письмо и вступила с ним в войну.

Ответа еще не имею, не знаю, чем все это кончится. У нас такая ужасная погода, что я более недели ни вон из двора. О состоянии моего здоровья я уже не говорю, обыкновенно почти все хвораю не тем, так другим, редко выдаются дни, что я получше себя чувствую. У нас и снег, и дождь, и холод, хуже зимнего, словом, сибирская осень во всей красе. А я не видала, как и лето прошло.

Нынешним годом я как-то и в саду своем мало гуляла. Всех живее и приятнее впечатление оставила мне поездка в Ялуторовск в открытом экипаже. Что если бы всегда дышать таким здоровым, ароматным воздухом? Наверно бы, скоро миновались все недуги, сижу дома и читаю романы, играю с Тошкой (воспитанница), которая день ото дня делается милее и забавнее, крою и наблюдаю за шитьем, хожу и пишу письма, вот мои обыкновенные занятия; забыла прибавить, мурлычу себе под нос, иногда и вполголоса, думаю и грущу - это последнее сопровождает все прочие занятия. И вот моя жизнь, если можно назвать жизнью такое бесцветное существование! Прощай, мне как-то сегодня особенно тоскливо - не глядела бы на свет белый».

Запрещение генерал-губернатора ехать лечиться на воды на Байкал в Тункинскую долину, хотя разрешение данное Петербургом не было отменено, связано с тем, что жена Александра Муравьева Жозефина Адамовна решила съездить на ярмарку в шестидесяти двух верстах от Тобольска. Хотелось немного отвлечься от постылого однообразия жизни, почувствовать себя свободнее, услышать гомон толпы. Крики зазывал, увидеть радугу тканей, ощутить запах таежных ягод и кедровых орехов. С ней поехали Фонвизина и Анненкова, но еще издали увидели они, как тают островерхие шатры, как пустеет вытоптанная тысячами ног площадь.

Навстречу им тянулись обозы, но непроницаемым лицам сибиряков трудно было угадать, с барышом едут или с проигрышем. Подосадовав на себя, что долго собирались на ярмарку, да поздно собрались, женщины, махнув рукой на непременные неприятности, решили продолжить путь и навестить своих друзей в Ялуторовске. Они остановились у Ивана Пущина, посетили всех - и Басаргина, и Муравьева-Апостола, и Ентальцеву, и Оболенского; через несколько дней они как ни в чем не бывало вернулись в Тобольск.

Другой бы замял дело, как порой поступал в Петровском Заводе покойный Лепарский, но князь Горчаков, и без того злой на Фонвизину, не оставил нарушение предписаний безнаказанным. Кроме того, он испугался последствий. В Петербург сообщил, что отлучка - результат легкомыслия, что политического смысла здесь нет, но в то же время запретил Фонвизиной ехать на воды и вообще решил ее урезонить.

Фонвизина ответила ему дерзко, резко, что она не лишена своих прав по царскому указу, что в пределах губернии она имеет полное право ездить, что уже не раз пользовалась этим правом и ничего не слышала о запрете. Она прямо высказала в глаза Горчакову презрение к нему, ставила ему в пример Лепарского, грозила пожаловаться правительству. Что и сделала, отправив письмо прямо в Третье отделение к Бенкендорфу, минуя и местную почту, и местное начальство.

Горчаков даже в беспокойстве, написал обо всем графу Орлову: «Сделанное мною распоряжение к удержанию г-жи Фон-Визин в Тобольске и требование разъяснения обстоятельств отлучки сих барынь подняли на меня бурю, угрожающую разразиться со всех сторон, за то, что я не оставил этого случая в безгласности, как будто без явного нарушения моего долго это было возможно…

Предоставить государственным преступникам такого значения, чтобы они составляли собою местную аристократию, которой все должны угождать, не полагаю себя вправе, каким бы последствиям по негодованию косвенно ни подвергался. Фон-Визин примерно скромен. Муравьев и Анненков - люди обыкновенные и тоже сами по себе безвредны, но, к сожалению, все они состоят под неограниченным влиянием своих супруг.

Г-жа Фон-Визин крайне раздражительного нрава, Муравьева - из гувернанток, сделавшаяся обладательницею многотысячного состояния, ищет первенствовать, а Анненкова по происхождению и воспитанию вам известна. Эти барыни составляют собой главный источник козней в Тобольске сперва против губернского начальства, а ныне и против меня, так что… на нас сыплется клевета, при повторении сотнями голосов угрожающая неизбежными неудовольствиями».

Хитро составлено это письмо! Конечно же, поставленные в жесткие рамки полицейского произвола, тайной слежки за каждым шагом декабристы, опасаясь дальнейших репрессий, вынуждены были быть «скоромными», «безвредными»; иное дело жены: они не лишены права переписки, они ухитряются отправлять корреспонденцию помимо государевой почты, а значит, и помимо его, генерал-губернаторского контроля, а среди их посланий из его, властителя Западной Сибири, в свете малоприятном.

Его опасения были не напрасными: Фонвизина, например, вступила с ним в явную борьбу по поводу наследства. Жена графа Горчакова, по существу оставленная им, уехала в Россию и там умерла. «После ее кончины, - пишет Францева, - дочери ее приезжали было к отцу в Омск, но не могли вынести несправедливости отца и должны были тоже возвратиться назад в Россию.

Единственным их утешением во время пребывания их в Сибири было свидание с Нат. Дмитр. Фон-Визиной; они нарочно приезжали к ней в Тобольск; но князь, подозревая, что они жалуются ей, как близкой родственнице покойной их матери, на его поведение и недобросовестные поступки относительно их самих, так как он затеял в то время еще одно очень неправое дело, касательно завещанного его дочерям дядею их матери Черевиным по духовному завещанию наследства, и перевел это дело для ускорейшего успеха в сибирские суды, где, как властелин края, надеялся выиграть его, восстал против Фон-Визиных, несмотря на то, что до тех пор в продолжение нескольких лет, был в лучших дружеских отношениях с ними.

Он начал писать укорительные письма к Наталье Дмитриевне, будто она восстанавливает дочерей его против него, бесился неимоверно…»

Дело в угоду Горчакову сибирские суды решили в его пользу, но порядочные люди, находящиеся под его властью, под его надзором, не побоялись восстать против него и не разрешить генерал-губернатору грабить собственных дочерей. Отец Марии Францевой, прокурор, понимая, что граф ополчится на него, опротестовал решение суда. Наталья Дмитриевна написала в Петербург. Вот почему граф так негодует в письме своем на несносных жен декабристов, которые «хотят составить собою местную аристократию».

Н.Д. Фонвизина - С.Я. Знаменскому, 7 ноября 1850 года:

«Теперь ты знаешь уже, что ялуторовская поездка принесла кутерьму, которая имела важные для всех нас последствия, так что вызвала меня на крайние меры. Но князь не унялся, несмотря на уведомление мое, что просила и жду правил из Петербурга, он собрал откуда-то и присочинил свои правила, где называет нас женами государственных преступников и еще ссыльнокаторжных, тогда как недавно, по предписанию из Петербурга с наших брали подписки, чтобы им не называться так, а состоящими под надзором полиции для не служащих, а для служащих - по чину или месту, занимаемому в службе, вследствие чего и сам князь в предписании губернатору о запрещении мне ехать на воды величает меня супругою состоящего под надзором полиции.

Эту бумагу его с прочими документами я отправила к графу Орлову. Теперь вздумал браниться, я думаю, для того и правила выдал, чтобы при чтении их полицмейстер бранил нас в глаза.

Я не допустила его себе читать именно потому, что ожидала какого-нибудь ответа на мое послание в С.-Петербург. Но что всего милее: хотели брать с нас подписки, что будем исполнять по правилам; а полицмейстер ужасная дрянь, так настроен, что следит всюду, а за город и выпускать нас не велено. Но вот такие утешительные у нас вести: от 10 октября получено здесь из Петербурга письмо, а вслед за этим и множество других оттуда же к разным лицам и в разные города здешней губернии, что князь без просьбы об увольнении уволен, а на его место назначен генерал Грабе, о котором ты, наверно, слыхал от нас.

Эти письменные вести сообщили и самому князю, но он засмеялся и говорит: «Странно, что все знают о том, чего я не знаю», - видно не верит, что это может случиться, а то бы, для охранения самолюбия своего от внешнего удара, мог сказать, что просил увольнения. Пишут же все положительно, неужели это пуф? - разные лица и к разным лицам, между прочим с.-петербургского гражданского губернатора жена Жуковская - она сибирячка - пишет сюда к своей родственнице А.А. Кривоноговой и поздравляет ее с новым генерал-губернатором, говоря, что его, верно, здесь полюбят.

Даже из Омска к здешним жандармам пишут по секрету о перемене, прося помолчать, чтобы не от них первых узналось. Если это так, то завтра или в пятницу должно быть в газетах. Чудно, если это правда. 6-го пошлю отсюда письмо мое к царю с теплою и усердною молитвою о том, чтобы и государя расположить в нашу пользу, и главное - князя убрать.

Теперь все и все в ожидании и тревоге. Можешь себе представить, что такое: звон звонят, только и разговоров, только и толков. Преданные его сиятельству политикуют, притворяются неверящими, в том числе и губернатор с супругою… другие совсем опешили и трусят; но большая часть и весь край вообще радуется; одна боязнь, что это не сбудется.

Любопытно, если будет по писаному, т.е. когда придет официальное известие, какие будут корчить рожи разные лица, особенно полицмейстер? Увидим. Что скажут будущие почты? Авось лисичка возьмет верх над хищною птицею. Я уповаю, потому что с самой зимы, т.е. начала года, молюсь, а по временам и весьма пристально, об одном и том же - об увольнении. Мое прошение ходило прямым путем без инстанций!...»

Ему же, 4 декабря 1850 года:

«Наши дела в том же положении: князь и его угодники в чем только можно, в самых безделицах пакостят особенно мне, а чрез меня не только нашим, но и прокурору. Боюсь, чтобы и батюшке не досталось, чтобы и тебя как-нибудь не задели.

Иван Александрович просил наследника о переводе нашем в Вятскую губернию. Бог знает, удастся ли? Между тем, если князь воротится из Петербурга, то хоть в могилу ложись, если мы здесь останемся. Тункинские воды замолкли. Хоть бы туда пустили освежиться! Князь грозит по возвращении отомстить тем, которые выпускали, что он сменен, и радовались этому. Этот человек способен на все, даже извести кого-нибудь втихомолку. Полицмейстер Е., наверное, не откажется быть его верным сотрудником по этим делам. Вот в каком мы положении, разве чудо какое спасет нас.

…Ужасная тоска - как будто вся я растерялась. Часто и часто приходит не только мысль, но и желание умереть. Ничто в свете не радует, как-то и не надеешься ни на что. Ты, может быть, уже слышал, что наш Иван Александрович просил наследника о переводе нашем в Вятскую губернию. До сих пор никакого нет ответа на просьбу; не знают, хороший ли это, или дурной знак.

Государь наследник принял просьбу благосклонно и обещался ходатайствовать. Многие из наших того мнения. Что если бы хотел отказаться, то давно бы ответ был; в иные минуты и самой мне так же думается, в другие же кажется, что ничего и не будут отвечать. Сегодня получила я письмо от дяди Головина, которого просила защитить меня от князя и содействовать, если может, хлопотам брата о нашем переводе.

Он адресует меня ревизору, которому он говорил об нас. Мих. Ал. хочет переговорить с генералом Анненковым (в это время приехал в Тобольск ревизор, родственник декабриста Анненкова. - М.С.) Во всяком случае Анненков, вероятно, имеет власть снять княжеское запрещение с данного мне позволения ехать на воды. И уж если не в Россию, то, может быть, хотя бы в Иркутск удастся мне съездить. Не знаю, чем решится моя участь в этом году насчет путешествия, но я имею какое-то предчувствие путешествовать. Ни Анненков, ни Головин не дают никаких надежд на предполагаемые милости для всех нас, хотя это всеобщее ожидание.

Мудрено, однако же, чтобы члены Государственного совета ничего об этом не знали, если бы было намерение что-нибудь сделать блистательное; мудрено также предположить, что, зная что-нибудь положительное об этом эти господа стали бы секретничать с своими близкими; итак, всего вероятнее, что ничего общего для всех нас не будет, и эти надежды можно, кажется, считать лопнувшими, как мыльные пузыри.

Бог знает, увидимся ли мы когда-нибудь с нашим Мишей! А теперь это единственное мое желание покуда; жизнь кажется такою отцветшею, что ничто другое не интересует, и это манит, только покуда представляется какая-то возможность осуществить надежду; откажусь, останется ожидать смерти, и только. Я на это готовлюсь. Это мало произведет перемены в существовании нашем!»

М.Д. Францева:

«После многолетнего страдания декабристов наконец некоторым из них начало улыбаться счастье; ко многим, получив разрешение, стали приезжать на свидание их России сыновья.

Фон-Визиным тоже предстояла эта радость; их сыновья также принялись хлопотать о разрешении приехать в Сибирь. Но… пути божьи неисповедимы! Несчастные родители были лишены этого счастья на земле. Старший их сын вдруг заболел, отправился в Одессу лечиться и скончался там на руках своих друзей, на 26-м году жизни; это было в 1850 году. Младший же брат его, Михаил Михайлович, юноша не особенно крепкого здоровья, так был дружен со своим старшим братом, что после его потери через 8 месяцев приехал в Одессу на могилу брата и испустил дух в той же семье, где умер брат его, и лег с ним рядом…

Трудно описать скорбь несчастных родителей, когда до них дошли в Сибирь эти печальные вести. Каждый отец, каждая мать поймут это сердцем лучше всякого описания. Потеря первенца тяжело отозвалась в сердце родителей, но все же оставалась надежда увидеть другого сына. Но никогда не изгладится из моей памяти почтенная фигура старика отца, пораженного новым тяжким горем, в минуту получения известия о смерти второго и последнего сына; он стоял на коленях, обратив взор, полный слез, к лику Спасителя, и мог только прошептать: «Да будет воля твоя святая, господи!..»

Фонвизина:

«Иметь сына, и не знать его, и лишиться его, не узнавши, не иметь возможности сохранить о нем даже воспоминание, не иметь понятия ни о взгляде его, ни о голосе, ни о фигуре, ни о характере, и говорят, что это легче!.. Ах нет! Я лишилась сына навеки и совершенно, и в прошедшем и в будущем, лишилась всего без остатка - это ужасно! Только матери, находящиеся в моем положении, могут понять мое горе, но у них остаются хотя воспоминания, а у меня и тех нет: горе, горе и горе!».

И опять Францева:

«В России, на милой родине, у них оставалось теперь одно только дорогое сердцу существо - это горячо и нежно любимый брат Фон-Визина, Иван Александрович, который и стал просить разрешения приехать в Сибирь на свидание с несчастным братом. Получив позволение, он тотчас же пустился в путь и приехал в Тобольск летом 1852 года. Радость свидания братьев после такой многолетней разлуки была беспредельна! Иван Александрович прожил в Тобольске 6 недель и спешил назад в Россию, чтобы хлопотать о возвращении из Сибири брата…

Вся зима прошла в этих хлопотах, и наконец через содействие князя Алексея Федоровича Орлова он достиг желаемого. В феврале 1853 года императором Николаем было подписано разрешение о возвращении из ссылки Михаила Александровича Фонвизина. Это был единственный декабрист, возвращенный прямо на родину Николаем Павловичем».

В Сибири спорая весна. Еще вчера лежал рыхлый, ноздреватый снег, а сегодня его точно лаком сбрызнули - горит на солнце, кремовый, гладкий. И пошло: почти летняя жара перемежается с морозом, снег то сгоняют с земли ослепительные дневные лучи, то вымораживает ночная стужа. И потекло, и запело, и забурлило. Все вдруг, все враз, ни постепенности, ни степенности - земля, как медведь сибирский разрывает белый покров берлоги, выглядывает на свет рыжая, с подпалинами прошлогодних листьев. В такую пору по сибирским дорогам пускаться в путь - мученье: дороги развезло, а реки вот-вот взорвутся. И решено было, что Михаил Александрович выедет в мае.

Но из Москвы пришли взволнованные письма: Иван Александрович заболел. Тревога поселилась в доме Фонвизиных: столько уж было потерь, неужто ждать еще одной? А письма были все безнадежнее, медлить, выходит, нельзя.

15 апреля 1853 года, не обращая внимания на распутицу, Михаил Александрович, семидесятилетний старик, выезжает один, без жены, в сопровождении жандарма в простой телеге на перекладных. Только бы успеть, только бы успеть, только бы успеть!

Чуть не весь Тобольск вышел на берег Иртыша проводить опального генерала. Вот телега спустилась с берега, вот осторожно лошади ступили на лед, залитый весенней талой водой. Колеса до половины утонули, на берегу все примолкли и не проронили ни слова, пока телега не въехала на противоположный берег.

Потом началась грязь, копыта лошадей скользили по жидкой глине. Снова переправа через Иртыш, возницы отказались наотрез ехать дальше: вода со льда ушла, стало быть, вот-вот вскроется река. Фонвизин решился перейти реку пешком: только бы успеть, только бы застать брата в живых! Он уже дошел до середины, когда лед тронулся, все мужество свое собрал он, чтобы не растеряться, и, перескакивая со льдины на льдину, в холодном поту добрался до противоположного берега.

Из Перми Фонвизин отправился в Новгород на пароходе: так быстрее. 11 мая он был уже в Москве, жандарм препроводил его к дому генерал-губернатора, там разрешили наконец отправиться в дом брата. Он спешил зря: брата уже не было в живых. Пришли родственники, друзья, не забыл - проведал его в горькую минуту бывший начальник генерал Ермолов.

Двадцать четыре часа разрешили ему пребывать в Москве - менее часу на каждый год, прожитый в Сибири.

Жандарм знал свою службу, и ровно через сутки все та же казенная телега уже везла Михаила Александровича в имение его покойного брата - село Марьино Бронницкого уезда, что в пятидесяти верстах от Москвы.

4 мая выехала из Тобольска Наталья Дмитриевна. Она не знала, добрался ли муж ее до Москвы, а вот что ждет его по прибытии горе - знала, ибо через три дня после его отъезда, разминувшись с ним, пришло в Сибирь письмо о смерти Ивана Александровича. Ушел в иной мир человек, последний и лучший из тех кто привязывал их к родным местам. Вместе с Фонвизиной ехали из Сибири Маша Францева - с болью отпустили ее в дальний путь родители с надеждой увидеть через год, няня, что провела с Фонвизиными в Сибири четверть века, да две девочки-воспитанницы. Сопровождал женщин-путешественниц жандарм, и сейчас он был, можно сказать, кстати, уместен - был и защитником, и помощником в дороге.

К чему не привыкает человек! Наталья Дмитриевна могла бы сейчас сознаться, что ей легче было бы вернуться в Тобольск, где хоть и тоскливо, но привычно все - и люди, и улицы, и дома, и нравы, чем двигаться вперед, навстречу неизвестности. Кто не знает правила: что издали казалось желанным, при близком рассмотрении может разочаровать? Должно быть, именно эти размышления заставили Наталью Дмитриевну написать в дневнике:

«На Урале мы остановились у границы европейской, означенной каменным столбом. Как я кланялась России когда-то, въезжая в Сибирь, на этом месте, так поклонилась теперь Сибири в благодарность за ее хлеб-соль и гостеприимство. Поклонилась и родине, которая с неохотой, как будто мачеха, а не родная мать, встретила меня неприветливо; сердце невольно сжалось каким-то мрачным предчувствием, и тут опять явилась прежняя тревога и потом страх. И время то было ненастное, так что все пугало».

Распутица, осклизлые спуски, крутые подъемы, дождь, перемежавшийся со снегом, а тут еще перед Казанью ураган вздыбил подсохшую на пригорках землю, поднял в небо ошметки прошлогодних листьев и жухлой травы и бросил все это на маленький беспомощный обоз, - «точно Россия гневалась, что мы, непрошенные гости, против желания ворвались к ней на хлебы».

«Из Нижнего мы поехали в более спокойном расположении духа, но отнюдь не в веселом настроении, напала какая-то неловкость; душа была точно вывихнутая кость, как будто не на своем месте; все более и более становилось нам жаль Сибири и неловко за Россию; впереди же не предвиделось радости. Из Нижнего поехали по шоссе; но что за лошади, а главное – что за ямщики! И ангел потерял бы с ними терпение. Что за мошенничество в народе! Какое противное лукавство! О нет!

Сибиряки ангелы, если сравнивать их с здешними. Они умны, смышлены и скрытны. Ну, да кто и без греха? Но все же у них есть хотя местечко простое, чистое, а здесь?... едва ли Белинский не прав: ни в священниках, ни в народе нет религиозного чувства! Пошли разные притязания со стороны ямщиков, старост и притеснения со стороны смотрителей - и увы! Последнее очарование насчет родины исчезло!

25 мая в четыре часа утра, в понедельник, я как-то ожидала чего-то особенного от вида Москвы, после двадцатипятилетнего изгнания в стране далекой. Между тем мне показались сновидением и въезд в Москву, и проезд по городу: ни весело, ни грустно, а равнодушно как-то, как во сне. Я полагаю, что Тобольск увидела бы теперь с большей радостью».

Разочарование, постигшее Наталью Дмитриевну, можно было, пожалуй, сравнить с болью и горечью, которые испытала она однажды, когда добрейший Иван Александрович прислал Фонвизиным портреты их детей, которых они не видели много лет и, естественно, создали в душей своей образы обоих мальчиков, хотя и огорчивших их холодностью и вымученностью «обязательных писем родителям», но издали, в муке душевной, казавшихся какими-то особенными. Наталья Дмитриевна смотрела тогда на лица двух чужих и незнакомых мальчишек, с трудом узнавая в них что-то родственное; ощущение потери, растерянности, отчаяния наполняло все ее существо.

Они приехали в Москву, валясь с ног от усталости, особенно Наталья Дмитриевна. Но едва ступили на порог дома покойного Ивана Александровича, как явился чиновник с требованием генерал-губернатора графа Закревского немедленно покинуть Москву. Наталья Дмитриевна просила разрешения хоть переночевать в старой столице (она не решилась в Перми сесть на пароход, ибо Кама угрожающе разлилась, поэтому страдалица вынуждена была и эту часть пути трястись на перекладных). Но чиновник был неумолим: Николай I не мог простить этой немолодой уже, усталой и больной женщине, потерявшей все самое дорогое в жизни, ее отважного решения нести свой крест - он боялся, что на свидание с ней соберется вся Москва!

Марьино, Марьино! Неуютно в Марьино Михаилу Александровичу. Здесь распоряжалась свояченица покойного Ивана Александровича Екатерина Федоровна, дама бесцеремонная, здесь лакействовала дворня, тогда как в Сибири между хозяевами и теми, кто служил у них, сложились почти родственные отношения. Все претило здесь и Наталье Дмитриевне: будучи женщиной открытой и прямой до резкости, она высказала в глаза все, что думала о дражайшей родственнице, нажив еще одного врага.

Драма красивой, умной, необычной женщины и мужа ее, доброго, душевного и храброго человека, вступает в свою последнюю фазу. Еще три сцены - и судьба их будет завершена.

Сцена первая происходит вскоре. Тяжело заболевает Михаил Александрович. Он еще в полном уме, и кажется, что старый генерал еще выживет, но он-то знает, что все уже безвозвратно. У постели его попеременно дежурят Наталья Дмитриевна и Маша Францева.

«Какой завтра день, почтовый? Вы будете писать им в Тобольск? - и, не дав мне ответить, продолжал: - Теперь выслушайте мою последнюю просьбу: напишите и передайте, пожалуйста, всем моим друзьям и товарищам, назвав каждого по имени, последний мой привет на земле… Другу же моему Ивану Дмитриевичу Якушкину, кроме сердечного привета, передайте еще, что я сдержал данное ему слово при получении от него в дар еще в Тобольске, этого одеяла (он был покрыт вязаным одеялом, подаренным ему Якушкиным. - М.С.), обещая не расставаться с ним до смерти. А вы сами видите, как близок я теперь с ней», - вспоминает Францева.

30 апреля 1854 года его не стало.

«С раннего утра несметные толпы крестьян из окружных деревень собрались отдать последний долг человеку, страдавшему за идею об их освобождении. До самого собора в Бронницах гроб несли на руках своих крестьяне, вереница экипажей с родными и знакомыми тянулась по проселочной дороге. Мы же все шли пешком за гробом отлетевшего нашего друга».

Вторая сцена последнего акта начинается с поездки Натальи Дмитриевны по своим дальним костромским имениям: ее натура не может примириться с горем, ей нужно действие, действие и еще раз действие. Она ссорится с управляющими, пытается освободить крестьян или, по крайней мере, передать их в казну. Но силы и энергия постепенно оставляют ее.

Она еще умудряется писать томящемуся в Петровском Заводе Ивану Ивановичу Горбачевскому, оставшемуся там доживать век после каторги, шлет ему деньги в помощь, зовет поселиться в любом из ее имений, она не забывает друзей своих в Тобольске и в Ялуторовске, ведет оживленную переписку с Пущиным, к которому всегда питала самую сердечную привязанность. Более того, тайком, сказавшись что-де едет снова в свои костромские имения, она отправляется в обратный путь в Сибирь!

Желание делать людей счастливыми, оказывать им помощь, вести по пути веры все еще живет в ней непрестанно. Не это ли желание соединило ее в последние годы жизни с пушкинским другом Иваном Пущиным? Их взаимная симпатия, большая и чистая дружба началась еще в Сибири: честность Пущина, присущее ему желание хлопотать по чужим делам, забывая о своих всегда импонировали Наталье Дмитриевне. Она пыталась даже - и неоднократно - устроить судьбу Пущина, женить его - попадались вовсе не дурные партии. Теперь они соединились, два уходящих уже из суетного мира немолодых человека.

В мае 1857 года в имении друга Пущина, князя Эристова, Наталья Дмитриевна и Иван Иванович, тайно от знакомых, родных и близких, обвенчались. «В церкви, - вспоминала потом Фонвизина, - мне казалось, что я стою с мертвецом: так худ и бледен был Иван Иванович, и все точно во сне совершалось. По возвращении из церкви, выпив по бокалу шампанского и закусив, мы поблагодарили хозяина за его дружбу и радушие и за все хлопоты, отправились на станцию железной дороги и прямо, через Москву, на житье в Марьино, откуда уже известили всех родных и друзей о нашей свадьбе. Родные были крайне удивлены и недовольны, что все было сделано без их ведома».

Им тяжело было сложить разные манеры жизни, разные привычки в единое целое, жизнь их была непростой…

Вторая сцена последнего акта завершилась трагически быстро. В 1859 году Пущин умер, его похоронили в Бронницах, рядом с Фонвизиным.

И тогда наступил финал.

Наталья Дмитриевна не в силах была жить в Марьино, с трудом добившись разрешения, она переехала в Москву.

Ее разбил паралич, смерть последовательно отняла у нее все: родителей, детей, мужа, друга, теперь она отняла у нее даже возможность молиться.

«Ты имеешь все права сетовать на меня, милая Машенька, что я до сих пор не отвечала тебе. Мое здоровье так расстроено, и так безотрадно проходит жизнь моя, что я почти как не живу, в смысле жизни, голова отказывается работать, слово со своими значениями исчезают и передать их в понятном смысле почти не в состоянии и чрезвычайно меня утомляет, а потому прошу тебя, не взыщи с меня, убогой, и больше, чем когда-нибудь неключимой рабы, эта неключимость сокрушает меня и унижает. Никакой болезни не могу определить и лечиться от чего - не знаю и что со мной - не ведаю».

Она умерла 10 октября 1869 года. Перед кончиной взгляд ее был осмыслен, она хотела что-то сказать.

Что?

М. Сергеев

5

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTIyLnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvUzEtTV91TWwzRURlQUJsOHkxTzU0YjhOX3RjTHZYTG8tZDQxRmcvTUZyQjZVZHlmSzguanBnP3NpemU9MTE1OXgxNTAwJnF1YWxpdHk9OTYmcHJveHk9MSZzaWduPWI4NWQ2MThjYWM2NzI2ODJiY2U0NjM4Yjc0NzhlOGMyJnR5cGU9YWxidW0[/img2]

Неизвестный художник (Г.И. Белов?). Портрет Натальи Дмитриевны Фонвизиной. 1820-е. Холст, масло. 45,5 × 36,0 см. Государственный исторический музей. Поступление: в 1894 г., приобретён «на торгу».

6

Наталья Дмитриевна Фонвизина

Наталия Дмитриевна Фонвизина родилась в имении родителей, костромских дворян Апухтиных, Отрадном, расположенном на берегу реки Унжи. До самой смерти она пронесла любовь к природе, которая с детства ее окружала. Родители ее были люди состоятельные, дом - полная чаша, девочка росла в роскоши. Но земные блага ее нисколько не прельщали. Как отмечают некоторые из ее биографов, Наталия Дмитриевна с юных лет жаждала подвига. Воспитанная в религиозном духе, она решила поступить в монастырь, уйдя пешком из дома.

Ей не было еще 16 лет. Может быть, это желание отречься от мира усилилось вследствие неудачной любви. За ней, красивой девушкой, многие ухаживали. Особенно настойчив был некто Рунсброк, к которому и она чувствовала симпатию. Казалось, вскоре состоится свадьба. Но неожиданно для всех Рунсброк перестал посещать Апухтиных. Надо сказать, что материальное положение семьи Апухтиных в это время сильно пошатнулось. Узнав, что Апухтины накануне полного разорения, Рунсброк прекратил свои посещения и ухаживания за Наталией Дмитриевной.

Когда обнаружилось исчезновение Наталии Дмитриевны из дома, начались поиски. На пути в монастырь ее догнал один из знакомых молодых людей, Верховский, и убедил вернуться домой.

Впоследствии Наталия Дмитриевна вспоминала тяжелое материальное положение родителей: в доме ни копейки, продавать что-либо ненужное «стыдно», отец уехал в Москву и был там задержан за долги; без него приехали описывать имение, кругом все плакали, только мать Наталии Дмитриевны держала себя в руках. Избавление пришло неожиданно: двоюродный брат матери, Михаил Александрович Фонвизин, посватался к Наталии Дмитриевне.

Надо сказать, что отец Наталии Дмитриевны задолжал большую сумму денег матери Михаила Александровича, и, как говорила Наталия Дмитриевна: «Уж тут не до монастыря было, надо было отца из беды выкупать». Она согласилась выйти замуж да Михаила Александровича Фонвизина, который был на 18 лет старше ее. В первой половине 1821 года Наталия Дмитриевна шла в монастырь, во второй половине этого года она стала невестой. Свадьба состоялась в сентябре 1822 года. Это был первый подвиг самоотречения.

С 1820 года Михаил Александрович имел чин генерал-майора. В 1822 году он вышел в отставку и жил в своем подмосковном имении Крюково. Никто из родных не знал, что он состоял членом тайного общества, сначала - Союза спасения, затем - Союза благоденствия, а после его расформирования - членом Северного общества декабристов, и участвовал в подготовке восстания в Москве в 1825 году. 3 января 1826 года он был арестован в Крюково и увезен в Петербург. Несмотря на то, что Наталия Дмитриевна была в ожидании, она поехала в Петербург. Ей удалось завести тайную переписку с мужем. Через некоторое время она возвратилась в Москву, и 4 февраля у нее родился второй сын, первому было уже 2 года.

В апреле 1826 года Наталия Дмитриевна снова поехала в Петербург и 25 апреля имела свидание с мужем. Осужденный по IV разряду на каторжные работы, Михаил Александрович был отправлен в Сибирь, в Читинский острог, 21 января 1827 года. Перед отправлением ему было разрешено свидание с женой, в затем она поехала на первую станцию от Петербурга, чтобы еще раз проститься с мужем. Наталия Дмитриевна сказала ему о своем решении ехать за ним в Сибирь, но он советовал ей остаться с детьми.

Первое стремление Наталии Дмитриевны к подвигу самоотречения - уход в монастырь - не осуществилось. Но вскоре представился случай для такого подвига - спасение отца и выход замуж. Настала пора для следующего подвига - оставить детей и ехать в Сибирь. Решиться на этот подвиг было всего тяжелее. Наталия Дмитриевна долго мучилась, много плакала и все-таки решила, что мужу она нужнее. Ее приезд в Читу почти совпал с приездом Давыдовой, в марте 1828 года, Наталии Дмитриевне через две недели исполнилось 23 года.

«Маленькая, кругленькая, чисто русское лицо, голубые глаза немного навыкате», - так описывает ее внешность М.Н. Волконская. Некоторые указывают на «выдающуюся красоту» Наталии Дмитриевны. От других жен декабристов ее отличала нервность, экзальтированность, доходившие до болезненности. Нервное болезненное состояние выражалось в том, что у нее появлялись какие-то виденья, по ночам она вскрикивала, иногда на нее нападал безотчетный страх, она любила предсказывать людям, что их ожидает. Все это прекрасно отметил А.И. Одоевский в посвященном ей следующем стихотворении:

Зачем ночная тишина
Не принесет живительного сна
Тебе, страдалица младая?
Уже давно заснули небеса,
Как усыпительна их сонная краса
И дремлющих полей недвижимость ночная!
Спустился мирный сон, но сон не освежит
Тебя, страдалица младая!
Опять недуг порывом набежит,
И жизнь твоя, как лист пред бурей, задрожит,
Он жилы нежные, как струны, напрягая,
Идет, бежит, по ним ударит; и в ответ
Ты вся звучишь и страхом, и страданьем,
Он жжет тебя, мертвит своим дыханьем
И по листу срывает жизни цвет...

Натура неуравновешенная, она бывала то весела, то грустно-задумчива. Эти черты характера, неудачная любовь, замужество, встреча с Рунсброком много времени спустя - все это роднит ее с Татьяной Лариной Пушкина. Наталия Дмитриевна была убеждена, что она явилась прототипом для создания Татьяны Лариной, с чем нельзя не согласиться. - Тем более, что отца Татьяны Пушкин назвал Дмитрием. Наталию Дмитриевну изумляла проникновение Пушкина в душевный мир девушки, так как оно полностью соответствовало ее душевному состоянию в то время.

Жажда подвига самоотречения, забота о других, деятельная жизнь, несмотря на углубление в себя, смелость в поступках, уменье найти способ для оказания помощи несчастным, глубокое религиозное чувство в борьбе со злом - все эти качества Наталии Дмитриевны отмечены ею самой: «...я вся соткана из крайностей и противоположностей».

В Чите среди жен декабристов она чувствовала себя довольно обособленно, так как они не разделяли ее мировоззрения. По своему мировоззрению Наталия Дмитриевна была полной противоположностью М.Н. Волконской: в то время как Мария Николаевна стремилась к светской жизни, большому обществу, развлечениям, для Наталии Дмитриевны «светская жизнь - смерть». В Чите и затем с 1830 года в Петровском Заводе Наталия Дмитриевна разделяла с ранее приехавшими женами все заботы о декабристах.

В Сибири у Наталии Дмитриевны родились два ребенка, но оба умерли в раннем возрасте. Она взяла на воспитание девочку Настю, потом еще двух девочек, которых впоследствии привезла в Россию и выдала замуж. Наталия Дмитриевна очень тосковала по своим детям и все время ждала, что будет разрешено привезти их к родителям. Родные не хотели огорчать Фонвизиных и не писали им о поведении сыновей. Мать Наталии Дмитриевны, Мария Павловна, не могла с ними справиться и отдала их на воспитание брату Михаила Александровича, Ивану Александровичу. Но и у него мальчики вели себя не лучше. Они ленились, плохо учились, любили развлечения, в высшие учебные заведения поступить не смогли.

Жены декабристов писали своим родным друга друге, и те заочно хорошо их себе представляли. Когда Фонвизины выехали на поселение, Мария Павловна Апухтина писала, что полюбила и Сибирь, и Енисей, воображая, что его берега «похожи на берега родной и любимой всем семейством Унжи».

На поселение Фонвизины выехали не в 1833 году, как другие декабристы IV разряда, а только в 1834 из-за болезни Михаила Александровича. Местом поселения ему был назначен Нерчинск, но по ходатайству родителей Наталии Дмитриевны им разрешено было поселиться вместо Нерчинска в Енисейске.

В Енисейске Фонвизины познакомились с семьей Францевых. Наталия Дмитриевна особенно подружилась с дочерью Францевых, Марией Дмитриевной, которая впоследствии оставила свои «Воспоминания» с описанием жизни Фонвизиных на поселении. Францев так же, как декабристы, боролся со злоупотреблениями чиновников в Сибири.

Наталия Дмитриевна целые дни проводила в своем саду, выращивала редкие растения. Суровый климат Енисейска был вреден для болезненного Михаила Александровича, и снова начались хлопоты о переводе в более южный район. По высочайшему разрешению в конце 1835 - начале 1836 года Фонвизины переехали в Красноярск. Им было очень жаль расставаться с Францевыми, но главу этой семьи перевели в Ачинск. Через некоторое время к удовольствию обеих семей Францев был переведен в Красноярск.

В Красноярске жили другие декабристы на поселении: друзья Фонвизиных - Давыдовы (из всех декабристов у Фонвизиных наиболее близкие отношения были с Давыдовыми, Нарышкиными, Трубецкими), а также братья Бобрищевы-Пушкины. Наталия Дмитриевна ближе познакомилась и очень подружилась с П.С. Бобрищевым-Пушкиным. В Красноярске Фонвизины также жили недолго: в 1838 году Михаила Александровича перевели в Тобольск. Наталии Дмитриевне было очень жаль расставаться с друзьями и с разведенным ею садом.

В Тобольск Фонвизины приехали 6 августа ночью, кругом на улицах была грязь; дом, в котором поселились, - темный, низкий, унылый. Соответственным было и настроение приехавших. В Тобольске Наталия Дмитриевна узнала о смерти отца. Позднее она говорила, что первый год жизни в Тобольске был, как ночь. В следующем 1839 году столица Западной Сибири была перенесена из Тобольска в Омск; все официальные учреждения переехали туда, «нарядный» народ уехал, остался простой народ, наступила, по словам Наталии Дмитриевны, «тишина, и птички прилетели, и зверьки прибежали».

В декабре 1839 года Францевы решили возвратиться в Россию. На пути из Красноярска они заехали в Тобольск к Фонвизиным проститься, и те уговорили их остаться в Тобольске. Михаил Александрович рекомендовал Францева генерал-губернатору, князю П.Д. Горчакову, который устроил его на службу прокурором; Фонвизины и Францевы прожили вместе в Тобольске 16 лет.

Мария Дмитриевна Францева описывает день Наталии Дмитриевны следующим образом: Наталия Дмитриевна вставала, долго молилась, читала, писала духовные заметки и выходила из своей комнаты только к обеду, к 3 часам дня. В летнее время она работала в саду, причем семена цветов выписывала из Риги. Вечером приходили товарищи мужа, так как в Тобольске жили на поселении декабристы - А.П. Барятинский, С.Г. Краснокутский, затем П.Н. Свистунов, Анненков с семьей и др. Основное занятие Наталии Дмитриевны в Тобольске сводилось к углубленному чтению богословских книг, переписке с друзьями и работе в оранжерее.

Здесь же она познакомилась с небезызвестным священником С. Знаменским, причем не он влиял на нее, а она на него. Когда его перевели в Ялуторовск, он познакомился с декабристом И.Д. Якушкиным и очень помогал ему в создании школ для мальчиков и девочек. В Ялуторовске декабристы относились к нему с большим уважением. После отъезда Знаменского в Ялуторовск его сын, учившийся в Тобольске, жил у Фонвизиных.

Наталия Дмитриевна очень сочувственно относилась к устройству школ в Ялуторовске, а позднее и открытию женской школы в Тобольске. Она еще поставила себе задачу - перевоспитать мужа и приблизить его к религии. Ее воспитательная работа оказалась успешной.

Через год после приезда Фонвизиных в Тобольск туда были переведены из Красноярска братья Бобрищевы-Пушкины, чему Наталия Дмитриевна была очень рада. Для нее близкими по духу были П.С. Бобрищев-Пушкин и П.Н. Свистунов. Они нередко собирались, разговаривали на интересующие их темы, и в результате был послан донос о том, что в Тобольске образовалась «секта». При проверке все это оказалось сплошной ложью.

В год приезда в Тобольск Михаил Александрович подавал прошение о переводе на Кавказ рядовым, но его просьба не была удовлетворена. Наталия Дмитриевна также обращалась к правительству за разрешением съездить к матери, которая после смерти мужа осталась совсем одна и к тому же начала слепнуть. Но она тоже получила отказ.

В 1842 году Наталии Дмитриевне удалось съездить в Ялуторовск; официально ей было разрешено поехать в с. Абалак для говения, на самом же деле она отправилась в Ялуторовск.

В этом же году скончалась мать Наталии Дмитриевны, не сбылась ее мечта о свидании с матерью и совместной жизни с нею. Оставалась еще одна надежда - увидеться с сыновьями. Но и она не осуществилась: один сын умер в 1850 году, другой - в 1851. Горе матери можно себе представить.

Наталия Дмитриевна, женщина смелая и решительная, еще раз ездила в Ялуторовск, но без разрешения, за что получила выговор. В этой официальной бумаге она была названа «женой государственного преступника, ссыльно-каторжного», в то время как по предписанию из Петербурга жен декабристов, обращенных на поселение, следовало называть «супругами, состоящими под надзором полиции». Наталия Дмитриевна написала об этом графу Орлову, сменившему Бенкендорфа, а от генерал-губернатора, князя Горчакова, потребовала личного извинения. И он прислал его.

Князь Горчаков попал под влияние некой Шрамм, женщины очень корыстолюбивой. Началось взяточничество и другие злоупотребления. Наталия Дмитриевна написала обо всех безобразиях самому Николаю I с просьбой убрать Горчакова, недостойного занимать такой пост. Из Петербурга была прислана специальная комиссия, которая удостоверилась в справедливости нареканий на генерал-губернатора, и князь Горчаков был отстранен от должности. Все в Тобольске были очень рады.

Как видно из вышеуказанного, Наталия Дмитриевна сочетала углубление в свой внутренний мир с общественной деятельностью. Сама же она писала о своей жизни иначе: «...сижу дома, читаю, играю с воспитанницей, крою, наблюдаю за шитьем, хожу, пишу письма, мурлычу себе под нос, думаю и грущу. Все это - бесцветное существование!». Грустное настроение доходило до желания умереть. Спасало цветоводство.

Стремление к самоусовершенствованию характерно для Наталии Дмитриевны. Она осуждала всех тех, кто заботился лишь об «улучшении вещества на земле (т. е. о материальных благах), не думая о душе». В этих словах выразилось ее основное мировоззрение.

Неожиданно было получено разрешение на поездку в Ялуторовск, где Наталия Дмитриевна пробыла две недели.

Наталии Дмитриевне было известно, что в Тобольском остроге содержались поляки. Как-то она узнала, что богатые поляки не помогают своим бедным соотечественникам. С присущей ей энергией Наталия Дмитриевна устроила сбор денег и одежды для бедных поляков. Для того чтобы все собранное дошло до них, она попросила смотрителя острога вызвать этих поляков к себе, чтобы вручить им деньги и одежду.

В 1850 году через Тобольск проходили осужденные на каторжные работы петрашевцы: организатор этого тайного кружка М.В. Буташевич-Петрашевский и восемь его членов: Н.П. Григорьев, Ф.М. Достоевский, С.Ф. Дуров, Ф.Н. Львов, Н. Момбелли, Н.А. Спешнев, Ф.Г. Толь и И.Л. Ястржембский. Как только жены декабристов узнали об их прибытии, они решили добиться свидания с ними.

Все декабристы приняли в этом участие и собирались у Фонвизиных, чтобы обсудить вопрос, как лучше увидеться с петрашевцами. Решили, что лучше всего действовать через Наталию Дмитриевну. Действительно, ею был найден способ проникновения в острог. Приехавшая с Наталией Дмитриевной в Сибирь ее крепостная Матрена Петровна, ставшая членом семьи Фонвизиных, их верный друг и помощник, оказалась знакомой со смотрителем в Тобольском остроге Кашкадамовым, и он сказал, что в острог можно пройти для раздачи милостыни.

Сначала Наталия Дмитриевна навестила одного Петрашевского, находившегося в тюремной больнице. Она была потрясена и его видом, и его рассказами. От Петрашевского она узнала, что ее старший сын был петрашевцем. В следующий раз острог посетили Наталия Дмитриевна, П.Е. Анненкова и жена декабриста А.М. Муравьева, Жозефина Адамовна. Они побеседовали с петрашевцами, снабдили их пищей и всем необходимым, ободрили их. Наталия Дмитриевна решила сказать, что Дуров - ее племянник, и все поверили этому. Тайну знали только Михаил Александрович и Матрена Петровна. По просьбе жен декабристов дежурный офицер разрешил петрашевцам, содержавшимся в разных камерах, встретиться друг с другом. Радость их была необычайна.

После первой встречи с заключенными петрашевцами Наталия Дмитриевна писала: «...после этого нам уже невозможно было не принимать живейшего участия во всех этих бедных людях и не считать их своими». Она видела в них продолжателей дела декабристов. По своим взглядам Ф.М. Достоевский был особенно близок Наталии Дмитриевне.

В ночь отправления Достоевского и Дурова в Омск Наталия Дмитриевна с Марией Дмитриевной Францевой вышли далеко за город, чтобы проститься с отъезжавшими. Ждать пришлось довольно долго, но, несмотря на 30-градусный мороз, они не уходили. Когда петрашевцы подъехали, женщины снабдили их едой и поскорее попрощались, чтобы никто их не увидел.

Впоследствии Ф.М. Достоевский писал: «Жены ссыльных старого времени (т. е. декабристов) заботились о них, как о родных. Что за чудные души, испытанные 25-летним горем и самоотвержением. Мы видели их мельком, ибо нас держали строго. Но они присылали нам пищу, одежду, утешали и ободряли нас».

В 1852 году к Фонвизиным приезжал брат Михаила Александровича, Иван Александрович, с сестрой его умершей жены. Он привез обнадеживающие новости, но Наталия Дмитриевна им не верила. Она говорила: «Мы вот 26 лет как осуждены утешаться только одними надеждами на лучшее будущее». В следующем году И.А. Фонвизин сильно заболел, и Михаил Александрович стал хлопотать о выезде из Сибири к больному брату.

Разрешение было дано ему и Наталии Дмитриевне. Но она несколько задержалась с отъездом из-за дороги - начали вскрываться реки, переезд через них был опасен. Михаил Александрович хотел как можно скорее ехать к больному брату. Он отправился, преодолел все препятствия, но, когда приехал в подмосковную усадьбу брата, Марьино, его уже не было в живых. Михаил Александрович приехал в первых числах мая, Иван Александрович умер в конце апреля.

Порез отъездом из Тобольска Наталия Дмитриевна испытывала какой-то безотчетный страх. Она выехала 4 мая 1853 года. Перед отъездом она упросила Францева отпустить с ней Марию Дмитриевну хотя бы на год.

Разместились все в трех тарантасах: в одном Наталия Дмитриевна с Марией Дмитриевной Францевой, в другом - упоминавшаяся выше Матрена Петровна и две воспитанницы, в третьем - прислуга и багаж.

Наталия Дмитриевна испытывала такие же чувства, как декабристы при обращении на поселение: она радовалась, оставляя Сибирь - страну изгнания, и грустила, разлучаясь с друзьями, в данном случае с тобольскими и ялуторовскими.

Подавленное состояние усугубилось при въезде в европейскую часть России: плохие дороги, плохие лошади, еще худшие ямщики, непривлекательные уездные городки, люди тоже казались хуже сибиряков, кругом мошенничество и обман. Единственно хорошее впечатление оставил Екатеринбург, где жила знакомая Наталии Дмитриевне семья и где Наталия Дмитриевна осмотрела достопримечательности города. После Екатеринбурга Пермь она называет «Азией». Настроение Наталии Дмитриевны было мрачным. Оно не улучшилось и по приезде в Москву: не успела она въехать в родной город, как посланный от губернатора чиновник потребовал немедленного выезда из Москвы. В Бронницах ее встретил Михаил Александрович.

Недолго прожили супруги Фонвизины в Марьино вместе. Весной 1854 года Михаил Александрович умер. Мария Дмитриевна записывает в своих «Воспоминаниях», что для Наталии Дмитриевны после его смерти «все обаяние жизни исчезло».

По приезде в Марьино Наталия Дмитриевна занялась устройством имения. После смерти Михаила Александровича хлопот и забот еще прибавилось. Еще при жизни мужа было решено дать вольную своим крестьянам. Для этого Наталия Дмитриевна должна была обследовать принадлежавшие им имения, которые находились в разных губерниях: Московской, Тверской, Тамбовской, Рязанской, Костромской.

Прежде всего она поехала в Рязанскую губернию, так как там надо было произвести раздел между нею и сестрой жены Ивана Александровича, с которой у Наталии Дмитриевны были натянутые отношения. Наталия Дмитриевна писала: «Судьба, быт и благосостояние крестьян в моих руках, стыдно за себя, жаль их всех». И далее: «И сколько таких добрых простых людей в ужасном угнетении у недобрых образованных. Ужасно подумать».

В октябре 1854 года Наталия Дмитриевна ездила в Костромское имение, в село Кужболово, находившееся в 70 верстах от усадьбы родителей, Отрадное. Она поехала потому, что оттуда приходили письма и даже являлись ходоки, от рассказов которых у нее сердце обливалось кровью: ее возмущал управляющий - настоящий эксплуататор. Она приехала в Кужболово с тем, чтобы передать крестьян в казну, но они просили ее оставить их за собой. Наталия Дмитриевна очень правдиво передает местный выговор крестьян: «Ну, що будит, то и будь, а таперица нам и так оценно хорошо, кормилича наша».

В 30 верстах от Отрадного (или Кужболово, неясно) располагалось другое родовое имение - Давыдково, отданное по дарственной от матери Наталии Дмитриевне, когда она выходила замуж. Вотчинная контора находилась в деревне Самылово, в 20 верстах от него были расположены на болотах 26 деревень, жителей которых Наталия Дмитриевна называла «мои лесные несчастные дикари». Действительно несчастные, так как бургомистр нещадно угнетал их. Когда туда приехала Наталия Дмитриевна и стала чинить «суди расправу», он валялся у нее в ногах, клялся, что этого больше не будет и т. д.

В одном из своих писем она писала: «Моя необычайная деятельность, беспрерывные (сердечные заботы о людях, вверенных моему попечению, как будто переродили меня». Практическая деятельность вытеснила самоанализ.

Наталия Дмитриевна проезжала в свои костромские имения через город Макарьев, о чем позднее писала: «Макарьев на Унже - городок, дорогой мне по воспоминаниям юности». Неоднократно она ездила в Петербург по крестьянским делам. Сначала хотела освободить всех своих крестьян, но ей было сказано, что этого сделать нельзя. Тогда она решила передать их в казну, но снова получила отказ.

После приезда на родину Наталия Дмитриевна имела меньше возможности, чем в Сибири, особенно на поселении, отвлечься от повседневных дел и уйти в себя. Это заставило ее в одном из писем вспомнить Сибирь как «страну изгнания, превратившуюся по воспоминаниям в духовное райское селение».

Несмотря на заботы, хлопоты и разъезды по крестьянским делам, Наталья Дмитриевна не прекращала своей переписки с еще оставшимися в Сибири декабристами. Особенно оживленная переписка шла с И.И. Пущиным, которому она поверяла все свои мельчайшие переживания. И.И. Пущин проявлял участие к ней. В 1856 году Наталия Дмитриевна ездила погостить в Тобольск. Надо полагать, что Ялуторовск же был ею забыт.

В письме к И.И. Пушицу от 15 января 1857 года из Калуги Оболенский писал, что Наталия Дмитриевна неравнодушна к И.И. Пущину и, вероятно, он к ней тоже, что этот брак был бы хорош для успокоения Ивана Ивановича, что в Наталии Дмитриевне он найдет друга в полной мере, наступит тишина, мир, твердая опора. Действительно, брак И.И. Пущина, прибывшего из Сибири в Петербург в декабре 1856 года, с Наталией Дмитриевной состоялся а мае 1857 года в имении друга И.И. Пущина, Эрастово. Насколько счастлив был этот брак, сказать трудно. В 1859 году И.И. Пущин скончался, и Наталия Дмитриевна переехала из Марьина в Москву.

Последние годы жизни Наталия Дмитриевна была прикована к постели - ее разбил паралич. Она умерла 10 октября 1869 года и была похоронена в бывшем Покровском монастыре. Могила не сохранилась. Ей довелось дожить до отмены крепостного права, за что боролись и пострадали оба ее мужа.

Характерными чертами Наталии Дмитриевны были глубокая религиозность, стремление к подвигу самоотречения, самоанализ, неуравновешенность, переходившая в истеричность в молодые годы, презрение к житейским благам, ознакомление с жизнью крепостных, любовь и сострадание к ним, желание освободить их, возмущение крепостным правом - источником насилия и угнетения. Все эти черты указывают на сложность натуры Наталии Дмитриевны и отличают ее от других жен декабристов.

Поездка Наталии Дмитриевны в Сибирь для облегчения участи мужа была вызвана скорее чувством долга и сострадания, чем чувством любви.

В 1856 году, когда декабристы после амнистии возвращались из Сибири, Л.Н. Толстой задумал роман, героем которого должен стать вернувшийся из ссылки декабрист. Он встречается с декабристами, собирает подробный материал о каждом из них. Образ Натальи Дмитриевны очаровал Толстого душевной красотой, жаждой самопожертвования.

Прочитав ее «Исповедь», Толстой писал декабристу П.Н. Свистунову: «Тетрадь замечаний Фонвизиной я вчера прочитал невнимательно и хотел уже было ее отослать, полагая, что я все понял, но, начав нынче, опять читал ее, я был поражен высотой и глубиною этой души. Теперь она уже не интересует меня, как только характеристика известной, очень высоко нравственной личности, но как прелестное выражение духовной жизни замечательной русской женщины».

Многое указывает на то, что главной героиней романа «Декабристы» Л.Н. Толстой предполагал сделать Наталью Дмитриевну. «Когда его схватили, - читаем в одном из вариантов «Декабристов», - она была близка к родам... Так как она была в этом положении, и другой ребенок грудной. Она тут же в тот же день собрала свои вещи, простилась с родными и поехала с ним. Мало того, для всех ссыльных она была провиденье там. Ее обожали. У нее такая сила характера удивительная, что мужчины ей удивлялись».

Роман «Декабристы» не был написан Толстым. Наброски и черновики романа опубликованы в 17-ом томе Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого.

7

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTMudXNlcmFwaS5jb20vYzg1NTIzNi92ODU1MjM2Mzc1LzEyNjU3ZC9YOE9oc1Z5Zjd5MC5qcGc[/img2]

Николай Александрович Бестужев. Портрет Натальи Дмитриевны Фонвизиной. 1834. Петровский завод. Картон тонкий, акварель. 15,8 х 13, 4 см. Тульский областной художественный музей.

8

М.С. Знаменский

Наталья Дмитриевна Фонвизина

Несколько лет назад в городе Омске умер маститый протоиерей Стефан Знаменский, оставивший после смерти своей много весьма ценных исторических материалов. Между прочим, он знаком был со многими декабристами и состоял их духовником.

Наследником этих бумаг сделался известный сибирский художник и писатель Михаил Степанович Знаменский, к которому мы обратились с просьбою поделиться любопытными документами о сибирской старине. Пребывание декабристов в Сибири было весьма видным историческим эпизодом, многие доселе оставили о себе память в крае, и сами они при всех превратностях сохраняли тёплое воспоминание о Сибири, чему служат доказательством их отзывы и письма.

Мы полагаем, что письма этих лиц о крае могут быть интересны для истории сибирского общества, а поэтому, благодаря любезности М.С. Знаменского, знакомим с некоторыми материалами, оставшимися после почтенного и уважаемого протоиерея.

В Тобольске из декабристов жили Фонвизины, Анненковы, Штейнгель, Семёнов, братья Бобрищевы-Пушкины, Свистуновы, Муравьёвы, Вольф, Башмаков, Барятинский, Кюхельбекер и Краснокутский, из которых последние шесть там и закончили свою земную жизнь. В Тобольской же губернии, в городе Ялуторовске, жили Якушкин, Муравьёв-Апостол, Оболенский, Ентальцев, Тизенгаузен, Басаргин и Пущин и в Кургане - фон-дер-Бриген, Лорер, Розен, Назимов и Нарышкин.

М.С. Знаменский на первый раз обязательно доставил нам собрание писем Н.Д. Фонвизиной, которые целиком все мы по недостатку места не находим возможным печатать, а выбираем те письма, которые, по нашему мнению, имеют более близкий интерес для сибиряков, с остальными же письмами мы знакомим читателей кратким перечнем их содержания. Во всех воспоминаниях о декабристах упоминается всегда о Н.Д. Фонвизиной, жене М.А. Фонвизина, как о женщине крайне религиозной, очень доброй и в то же время весьма болезненной. Вот что говорится о ней в статье «Жёны декабристов» М.М. Хина, помещённой в «Историческом вестнике» (1884 г., кн. 12. с. 676):

«В 1828 году приехала в Читу Наталья Дмитриевна Фонвизина. Н.Д. Фонвизина, рождённая Апухтина, смолоду отличалась религиозностью и даже хотела удалиться в монастырь. Но это решение ею не было приведено в исполнение: она вышла замуж за генерала М.А. Фонвизина и, покоряясь судьбе, разделяла с ним все невзгоды. Многие неблагоприятные обстоятельства помешали Наталье Дмитриевне последовать за мужем тотчас после его ссылки.

Между прочими причинами, задержавшими её, следует отметить слабое здоровье; уже вскоре после отправки мужа Фонвизина заболела и затем во время пребывания в Сибири постоянно чем-нибудь страдала. Уезжая из Москвы, она должна была расстаться с двумя детьми и с престарелыми родителями, у которых была единственною дочерью.

Просьбы родителей не удержали Натальи Дмитриевны. Она поборола в себе чувство дочери и матери и уехала к мужу. Возвратившись из Сибири, Наталья Дмитриевна лишилась мужа в 1854 году. Она во второй раз вышла замуж за декабриста Ивана Ивановича Пущина и снова овдовела 5 апреля 1859 года».

Перечень содержания писем Натальи Дмитриевны Фонвизиной, урождённой Апухтиной, к её духовнику, протоиерею Знаменскому. 1839-1859:

1) Письмо из села Марьино в Сибирь о доброй памяти, которую сохранила Н.Д. Фонвизина о стране изгнания.

Письма из Тобольска:

2) 1840 г., 4 апреля. Воспоминание Н.Д. Фонвизиной о родителях, о времени её молодости и о выходе замуж и о превратностях её судьбы.

3) 1844 г., 11 августа. Воспоминание о приезде в Тобольск и о первом годе жизни в нём; говорит о перемещении главного управления Западной Сибирью из Тобольска в Омск.

4) 1839 г., август. Письмо Фонвизиной к духовнику о тяжкой болезни, страданиях души её и о невозможности для неё избавиться от душевной болезни при помощи молитвы; об отказе её открыть своё имя духовнику и дать ему сведения об её положении в обществе.

5) 1839 г., 28 сентября. О громадном, потрясающем впечатлении, произведённом на Фонвизину письмом её духовника, об успокоении души её благодаря свиданию её с духовником.

6) 1840 г., 3 февраля. О болезни и кончине Краснокутского; о религиозном настроении Краснокутского, занимавшегося, по словам Н.Д. Фонвизиной, в пору своих страданий чтением благочестивых размышлений Фомы Кампийского; просьба Фонвизиной к духовнику о церковном поминовении Краснокутского; замечание о возможности магнетического сношения между больным и здоровым.

Упоминание о письме, полученном Фонвизиной от Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина по делу о переводе его в Тобольск; недовольство Фонвизиной Бобрищевым-Пушкиным за его благоговение перед её праведностью; просьба её к духовнику принять Бобрищева-Пушкина без «сибирских церемоний», если последний прибудет в Ялуторовск.

7) 1840 г., 30 декабря. Грустное предчувствие Фонвизиной по случаю её болезни.

8) 1841 г., 8 января. Просьба к духовнику - сообщить Ивану Ивановичу Пущину о внезапной кончине Ивашёва; желание Фонвизиной и близких к ней лиц, чтобы её духовник приехал на время в Тобольск.

9) 1841 г., 10 февраля. Желание Фонвизиной увидеться с матерью и опасения насчёт получения от некоторых лиц отпуска для её поездки с этой целью.

10) 1841 г., 21 февраля. Фонвизина извещает духовника о своей болезни, при которой, однако, она чувствует себя в психическом отношении здоровой; намерена просить об отпуске.

11) 1841 г., апрель, воскресенье. Извещает духовника о принятии в своё попечение «одной души из посвященных богу».

12) 1841 г., 12 мая. Жена диакона, т. е. «души, посвященной богу», узнав о существовании переписки между ним и Фонвизиной, подняла целую бурю ревности и никаких объяснений ни от кого не принимала; Фонвизина спрашивает у духовника, как ей поступить в отношении диакона, на которого повлияло было слово божие, проповедуемое через неё, Фонвизину, орудие божие.

13) 1842 г., 11 марта. Приезд католического священника в Тобольск: трогательное впечатление, вынесенное Фонвизиной из слушания католической обедни, негодование Фонвизиной на некоторых русских, с насмешками относившихся к обрядам католической церкви; прощальная проповедь католического священника, произведшая на Фонвизину трогательное впечатление.

14) 1842 г., 30 марта. Фонвизина извещает духовника о дьяконице, преследующей Фонвизину разными клеветами за переписку последней с дьяконом о предметах духовно-нравственных.

15) 1842 г., 27 апреля. Принятие Фонвизиной вместе с другими святых тайн на Пасхе, чувства её при этом; примирение с дьяконицей. Иван Павлович Менделеев предостерегает некоторых лиц от влияния секты Фонвизиной и других от заразы, могущей произойти от «лисьих хвостов».

16) 1842 г., 4 мая. Некоторые лица готовы считать Фонвизину и её друзей приверженцами такой же секты, какая была проповедуема Татариновой и Головиным, дядей Фонвизиной.

17) 1842 г., 6 июля. На Фонвизиных и других декабристов, живших в Тобольске, также на Жилиных и генерала Горского сделан Горчакову донос, что упомянутые лица составили какую-то секту.

18) 1842 г., 18 октября. Воспоминание Фонвизиной об её умершей матери.

19) 1843 г., 21 января. Извещает духовника о проповеди преосвященного тобольского, направленной против взяточников.

20) 1843 г., 19 февраля. Фонвизина описывает визит, сделанный ею вместе с Марьей Францевой тобольскому преосвященному; опасения её за жизнь мужа по случаю его болезни.

21) 1843 г., 28 февраля. Говорит о тобольском преосвященном как ревностном обличителе людских пороков; свидание Фонвизиной с генерал-губернатором князем Горчаковым, которому она между прочим высказала свои религиозные воззрения.

22) 1843 г., 28 марта. Фонвизина посетила Владимира, тобольского преосвященного, беседовала с ним о духовно-нравственных предметах, просила его принять её в число его «послушниц»; думает, что преосвященный очень высокого мнения о нравственных достоинствах её и её духовника.

23) 1843 г., 17 апреля. Сообщает духовнику, что её, Фонвизину, сравнивают с сектанткой мадам Крюденер и удивляются, чта она, Фонвизина, до сих пор не подвергалась наказанию; Фонвизина же заявляет, что она готова пострадать за свои религиозные убеждения.

24) 1843 г., 19 апреля. Фонвизина сделала визит жене губернатора, которою была принята очень любезно, так что преосвященный, там же присутствовавший, был очень смущён, вспомнив о своём простом обращении с Фонвизиной во время ея прихода к нему.

25) 1843 г., 5 июня. Фонвизина, но случаю одного разговора с преосвященным, почувствовала к нему полнейшую нелюбовь.

26) 1843 г., 18 июля. Фонвизина предвидит могущие случиться из-за интриг неприятности для духовника; преосвященного она признаёт за человека «себе на уме», считает его за человека обыкновенного, грешного, не чуждого земных интересов.

27) 1844 г., 16 февраля. Явление Фонвизиной и некоторым другим лицам «белой фигуры» (видения), в которой, по мнению видевших, следовало признавать дух Александры Григорьевны 1-й, умершей в Иркутске; это видение, как думает Фонвизина, явилось «не без благой нравственной цели».

28) 1844 г., 8 июня. Пишет о просьбе, обращенной к князю Горчакову, о переводе Фонвизиных в Ялуторовск; князь сказал, что получил из Петербурга запрос о секте Фонвизиных и Свистунова; размолвка и примирение между князем Горчаковым и Владимиром, тобольским преосвященным.

29) 1844 г., 18 сентября. Фонвизина посетила Татьяну Филипповну Земляницину, жившую в деревне; преосвященный расспрашивал Фонвизину о Землянициной, стараясь, по-видимому, отыскать признаки какой-то секты.

30) 1844 г., 11 декабря. Толки разных лиц официальных о сектантах-декабристах по поводу запроса из синода о секте в Тобольске; догадка Фонвизиной, что донос о секте был сделан преосвященным; предложение преосвященного разным лицам образовать благотворительное общество или общество для духовно-нравственного развития; Фонвизиной написано рассуждение о молитве господней и отдано ею преосвященному; жандармский начальник имел намерение ознакомиться с религиозными воззрениями Фонвизиной и её друзей.

31) 1845 г., 10 мая. Извещает духовника о сильной болезни преосвященного и о разных неприятностях, огорчавших его.

32) 1845 г., 21 мая. Извещает духовника о кончине преосвященного и о последних днях его болезни.

33) 1848 г., 9 августа. Причина, почему Фонвизина долго не писала духовнику: она, Фонвизина, по ея признанию, душевный мертвец, о котором говорить не стоит, а остаётся только предать забвению.

34) 1848 г., 7 октября. Vinitas vinitatum et omnia vinitas - таково настоящее убеждение Фонвизиной: она предалась теперь ещё более глубокому нравственному усыплению.

35) 1850 г., 2 января. Пишет духовнику, что отрешается от форм внешнего благочестия: в самый Новый год позволила себе, с благословения преосвященного, очень много танцевать; что она становится теперь «притчею во языцех» благодаря своему внешнему поведению, по-видимому, несогласному с её жизнью «в духе».

36) 1850 г., 18 сентября. Пишет, что князь Горчаков не позволил ей ехать на воды, устраняя её таким образом от свидания с княжнами; жалуется на скверную осеннюю погоду в Тобольске, вспоминает с удовольствием о своей летней поездке в Ялуторовск; сообщает о своих ежедневных занятиях; горюет о своём «бесцветном существовании».

37) 1850 г., 7 ноября. Пишет, что князь Горчаков поступает с ними несогласно с инструкциями; послала некоторые свои документы графу Орлову; сетует на полицмейстера, надоедающего декабристам своим присмотром; с удовольствием сообщает, что из Петербурга от многих исходит слух об увольнении генерал-губернатора князя Горчакова; написала письмо царю с жалобой на князя Горчакова.

38) 1850 г., 4 декабря. Фонвизина и её друзья опасаются мести со стороны князя Горчакова, с которым они находились в неприязненных отношениях; Фонвизины просили государя Наследника через Ивана Александровича Фонвизина о переводе их в Вятскую губернию. Для примера сибирской хитрости, лукавства приводит рассказ об одном происшествии: один почтенный, всеми уважаемый тобольский купец принял на себя роль караульного, пытался убить солдата, охранявшего комиссариатскую кладовую, и затем похитить из этого помещения деньги - попытка не удалась.

Фонвизина готова приписать делам этого же «сибирского скромника» убийство одного богатого отставного чиновника, совершённое незадолго до вышеупомянутого происшествия, рассуждает вообще о факте сибирской «скрытности», «скромности».

39) 1850 г., 29 декабря. Отрывок из письма Михаила Александровича Фонвизина о горести Фонвизиных по случаю смерти их сына Димитрия.

40) 1851 г., 2 февраля. Фонвизина жалуется на свою болезнь, горе, тоску.

41) 1851 г., 5 февраля. Служила благодарственный молебен по случаю отставки князя Горчакова; извещает, что у неё гостят Иван Дмитриевич Якушкин и Муравьёвы (Августа и Анна); с радостью сообщает, что приехавший в Тобольск ревизор Анненков защищает от неприятностей её, Фонвизину, вместе с её друзьями и «распекает» духовную и светскую местную администрацию; тоскует о своем умершем сыне Димитрии.

Не ожидает положительного результата от своей просьбы государю Наследнику о переводе Фонвизиных в Вятскую губернию; надеется, благодаря письму её дяди Головина и вниманию ревизора генерала Анненкова, поехать на воды (Тункинские) или отправиться в Иркутск; декабристы, живущие в Тобольске, теряют всякую надежду на облегчение своей участи; высказывает страстное желание увидеться со своим сыном Михаилом; сообщает об увеселениях, устраиваемых в Тобольске по случаю приезда ревизора Анненкова (спектакль, бал).

42) 1851 г., 24 марта. Получила от духовника сочинение Достоевского «Бедные люди»; говорит о фамильной печати; назначен новый генерал-губернатор Гасфорт; ревизор Анненков не снял с Фонвизиной запрещения князя Горчакова относительно её выезда из Тобольска; ревизор написал об этом в Петербург; Фонвизина надеется весною отправиться на воды; называет генерала Анненкова «истым сибиряком», а лиц, приехавших с ним, молодых чиновников, хвалит, называет их «милыми призраками»; ответа насчёт перевода в Вятку не ждёт.

43) 1851 г., 22 апреля. Говорит духовнику о своей тяжёлой, невыносимой скорби по случаю утраты любимого сына; успокоение бы себе нашла только или в свидании с другим своим сыном, или в возвращении на родину; всё ещё ждёт разрешения на поездку на воды; Фонвизины не пользуются благоволением жандармского начальника Влахопуло; о переводе в Вятку ничего неизвестно; сын Давыдова не принят на службу генерал-губернатором Восточной Сибири Муравьёвым за его самовольный приезд на свидание с отцом; Фонвизина мало отрадного предвидит для себя в будущем; говорит об учреждении женского училища в Тобольске.

44) 1851 г., 3 мая. По поводу одного случая, касающегося духовника, Фонвизина высказывает свою веру в провидение божие; собирается ехать на воды - всё ещё ждёт разрешение для этого; упоминает о «старичке» - преосвященном; ожидает прибытия духовника, назначенного в члены комиссии для ревизии дел консистории; передаёт содержание письма к ней от Сулоцкого из Омска о результате ревизии, о неспособности преосвященного к управлению вследствие престарелости.

45) 1851 г., 5 июня. Занимается садом и цветниками; неожиданно получила разрешение ехать на воды; от посещения Иркутска, с которым связаны её многие воспоминания, ожидает для себя успокоения.

46) 1851 г., 18 августа. Фонвизины находятся в страшной горести вследствие потери и последнего своего сына – Михаила, умершего 29 июня.

47) 1851 г., 26 сентября. Письмо из Ялуторовска. Фонвизиным разрешается съездить в Ялуторовск, причём генерал-губернатор дал приказание полиции иметь за «четой Фонвизиных» самый строгий, но секретный надзор; говорит о наблюдении за ними ялуторовского городничего; опасается за своего духовника, что он сделается жертвой интриг (пояснением к этому служит письмо М.А. Фонвизина, 1851 г., 13 ноября).

48) 1851 г., 22 ноября. Фонвизина скорбит о духовнике своём, невинно страдающем от козней врагов его, но надеется, что он будет оправдан.

49) 1851 г., 10 декабря. Молится и уповает о возвращении на родину всех декабристов; рассказывает о Зыкове, убившем княгиню Г-цину и присланном в тобольскую тюрьму; описывает свои визиты к нему, говорит о своих духовных беседах с ним.

50) 1852 г., 30 июня. Фонвизина оставляет уже всякие надежды на своё лучшее будущее.

Письмо от её духовника (1853 г., 25 апреля).

Получив разрешение возвратиться в Россию, М.А. Фонвизин отправился в путь один, спеша скорее увидеться со своим братом Иваном, который был тяжко болен. Наталья Дмитриевна пока осталась в Тобольске. Вскоре получилось известие, что И.А. Фонвизин умер.

9

Июля 13-го 1858 г., село Марьино

...Я же, несмотря на мои хлопоты, занятия и подчас рассеяния и множество новых лиц, которых встречаю, не забываю радушной Сибири и часто об ней говорю и ещё чаще об ней думаю - лишь только остаюсь одна в беззаботном отдыхе душевном; всё прежнее припоминается с благоговейною благодарностью к господу и с надеждою на возвращение тех неоценённых благ, которыми не по достоинству и сверх меры Он осыпал меня, грешную, в стране изгнания, превратившейся для меня по воспоминанию в духовное райское селение.

...Сострадала тебе и душу мою отдала бы, чтобы облегчить твою тягость. Но что же сказать? Не для того ли господь постановил тебя на некоторое время в такое положение, чтобы ты по опыту познал несколько, что значит нуждаться, и чтобы тем более полюбил меньшую его братию - нищих!

Ах, друг, кто же и в каком состоянии этого не испытывал, когда Ему угодно заставить испытать это на опыте? Вот я скажу тебе про себя, что в начале внутренней моей жизни я, по-видимому, принадлежала к семейству, которое в той стороне слыло достаточным, нуждалась во всём: дела отца моего были совершенно расстроены. Это у нас скрывалось, и всякую копейку, что называется, ставили ребром; бывало, так приходило, что ни чаю, ни кофе, ни даже свеч сальных нет в доме, да и купить не на что, продавать же ненужное стыдились; жгли по длинным зимним вечерам масло постное; всё это было в деревне.

Людей кормить было нечем одно время, а дворня была большая; распустить их не хотели или стыдились, прикрывая ложным великолепием настоящую нищету. Жили в долг, не имея даже в виду, чем заплатить. Наконец, отец мой уехал в Москву по какому-то делу; там его по долгам остановили и не выпускали из города, а мы с маменькой остались в деревне, терпя всякую нужду, обносившись бельём и платьем. Мне было тогда 15 лет. Я уже это всё понимала. Тут приехали описывать имение наше – не только крестьян, недвижимое, но всё движимое: мебель и все даже безделицы, после чего мы не могли уже располагать ничем.

Моя мать перенесла это истинно по-христиански: всё вокруг неё плакало в голос, а она для ободрения дворовых людей на последние гроши служила благодарственный молебен и угощала ещё грубых и пьяных заседателей, приехавших описывать имение. Вот и я замуж согласилась более выйти потому, что папенька был большою суммою должен матери Михаила Александровича, и свадьбою долг сам собою квитался, потому что я одна дочь была и одна наследница.

Мне это растолковали, и, разумеется, в этом случае уже не до монастыря было, а надобно было отца из беды выкупать. Эту всю бедность и недостатки мы терпели после самой роскошной жизни: в малолетстве моём дом отца моего богатством славился, как волшебный замок. Чего у нас не было? Как полная чаша! В 12-м году, при нашествии, всё имение отца погибло, в долг купили деревню на деньги матушки Михаила Александровича. Вот этот-то долг и надо было выкупить собою.

Вышедши замуж, я опять попала в богатство и знатность - была балована как только можно, на одни шпильки и булавки имела 1200 руб. в год. Не нужно мне тебе говорить, что ни один рубль из этих денег не пошёл на шпильки и булавки. Все меня баловали, хвалили, любили друг перед другом от мала до велика - вот я и зазналась. Господь ещё потерпел меня, ещё несколько раз посетил меня, хотя и начал уже скрываться.

Потом наше несчастие - и в имении потеря за потерею, так что, приехавши к мужу на другой год, мне уже нечем было почти содержать ни его, ни себя, при дороговизне принуждена жить в долг, но в то же время один раз, истратив последний рубль и не имея решительно ни гроша на завтра, слыша при том укоры от женщины, бывшей при мне, что я не умею экономничать и много раздаю, я обрадовалась, что всё истратила и от полноты души сказала: «Слава богу, теперь мне нечего и расход для коменданта записывать!». Вот такими-то переворотами господь приучил меня к тому, что я могу и в роскоши жить, и в бедности, что мне всё это стало равно...

1840 г., 4 апреля, Тобольск

...6 лет тому назад, в день Преображения, мы приехали в Тобольск. Потом, год спустя, в 1839-м незабвенном для меня году, 14-го августа, после всенощной, я просила тебя меня исповедовать. Какой ряд благодарных воспоминаний вызывает у меня сегодняшний день! Торжество Богоматери было начатком и моего духовного торжества, хвалебные песни, в честь её составленные, с ропотом, стенанием и беспокойством сокрушённого сердца моего - и милосердая Благо невеста осенила меня тогда же покровом своим, как бы перстом указала тебе на мою страждущую и измученную душу. И от этого указания сердце твоё затрепетало жалостью...

Мы приехали в Тобольск в день Преображения, за год до знакомства с тобою - в день Преображения, не было ли это каким-то таинственным намёком на то, что должно было произойти со мною в Тобольске? И приехали в ночь, в грязь, слякоть, и въехали с горы, и въехали в тёмный, унылый и низкий дом, который и на тебя произвёл такое тягостное впечатление в последний твой приезд...

Бог так всё устроил не без особого промысла; всё это были громогласные возвещания, и сердце их угадывало, но ум не умел объяснить; ибо ум просвещается от сердца или сердечного света; а моё сердце было темно, оно было темницей духа моего - местом запустения, сырости, мрака и мучения. Год, проведённый в низеньком доме, была ночь, исполненная тяжких снов, и эта ночь предшествовала светлому дню, т. е. незабвенному 1839-му году...

Чудный этот 1839-й год - отсюда тогда погнало народ нарядный как помелом в Омск. Все поскакали, все поехали, как будто господь выгнал их верёвкою. Потом сделалась ощутительная тишина и простор - а уж как до того было тесно и душно! Вот лишнее всё сплыло, остался простой народ. Давай этому названию «простой» какой хочешь смысл, но я люблю это название, да и бог его жалует. Итак, остались люди попростее, не говорю, совершенно простые, такие редки.

На простор этот слетелись птички из лесов, и зверки прибежали, почуя какую-то дивную, богом устроенную пустоту. Белки скакали по городским садам, лягушки квакали по улицам, птицы влетали в горницы. Не знаю, помнишь ли ты это, но я помню, и все это знают. Тогда говорили об этом и удивлялись, и смеялись. Я сама помню, что писала кому-то шуткою в Омск об этом. Всё, всё знаменательно для зрячих и имеющих ухо слышати; но я в то время была глуха и слепа отчасти, хотя чуть-чуть видела, чуть-чуть слышала, и более слышала, чем видела; это свойство моей природы - я близорука, как ты знаешь...

14-го августа 1844 г.

1839 г., август

Вы, как я вижу, батюшка, не из тех пастырей душ, которые ограничиваются присмотром издали за вверенным им словесным стадом; вы, добрый пастырь, готовы следовать за каждою овцою заблудшею и каждую болящую принести на раменах ваших во дворы господни. Но что сделаете вы с такою, которая одичалая забрела к вам? И хотя господь и её также вам вверил, но что делать с нею, если она не идёт на голос ваш, зовущий её именем господа? Если и господа своего она как бы не знает уже? Если она, слыша голос ваш, прислушивается к другому голосу, за которым она и в места пустынные, и в пропасти - всюду следовала?

Если она отвергает пищу здоровую, которую вы с такою заботливостью ей предлагаете, и изнеможённая и больная остаётся неподвижно на том же месте, где вы нашли её? Нет, добрый батюшка, напрасно тратить вам драгоценное ваше время для такого негодного творения, как я: не спасти вам меня! Я уже почти мёртвая (внутренне), и вам, живому, едва ли понять меня. Судите сами: вы уговариваете меня не отчаиваться, но у меня и нет отчаяния; можно отчаиваться в том только, что желаем, а я не желаю уже своего спасения и люблю болезнь мою, не ищу исцеления - не могу молиться о себе и просить о помощи для себя. Мне совершенно равнодушно всё до меня касающееся и во времени, и в вечности...

Но теперь, естественно, спросите вы меня, зачем я беспокоила вас, если с упорством почти отвергаю с таким же милосердием предлагаемую мне вами пищу? Добрый мой батюшка! Бог видит, как благодарна вам, как дорого ценю все старания ваши о бедной душе моей. По приказанию вашему я начала читать утром и вечером означенные молитвы; но что же делать? - ни сердцем, ни желанием я не могу за ними следовать, не могу молиться за себя, не могу желать себе лучшего.

Теперь же пишу, исполняя волю вашу. Не сказываю вам, кто я, по многим причинам. Простите, если опять повторяю: зачем вам знать, кто я именно? Неизвестен кающийся (говорите вы), неизвестен больной. Это правда. Но болезнь его известна вам во всех подробностях. «Неизвестно также положение его на исповеди». Но о каком положении разумеете вы тут, батюшка?

Простите, ради бога, я что-то не поняла этих слов. Положение моё в обществе не идёт к делу, кажется? Но если уж и об этом вам необходимо знать, извольте, скажу вам, что внешние обстоятельства мои хороши, состояние безбедное, ни на что и ни на кого не могу и не имею причин жаловаться; разумеется, к этим сведениям могла бы я прибавить много подробностей, но, кто знает, может быть, тогда вы бы уже другими глазами смотрели на меня?..

Нет, добрый батюшка, я ещё раз у ног ваших умоляю вас: не ищите узнавать меня, право, не стоит внимания; пусть я в глазах ваших останусь тем, чем я всегда хочу быть: многоуважающей вас и сердечно благодарною вашею духовною дочерью.

Н.

1841 г., 8-го января

N. пишет вам о смерти Ивашева. Если Иван Иванович [Пущин] ещё у вас, сообщите ему, пожалуйста, это горестное известие. Жалко то, что он так внезапно скончался: за несколько минут был здоров и весел даже, как пишут, и вдруг удар как громом - и его не стало. За год ровно он потерял жену, и теперь осталось трое сирот-малолеток; верно, это известие огорчит всех наших; что делать - жизнь и смерть в руках божиих.

Я писала вам с Иваном Ивановичем и теперь повторяю то же: приезжайте к нам хоть на недельку. Неужели вы нас не порадуете? Мы с Павлом Сергеевичем и Татьяной Филипьевной часто говорим об этом. Если бы господь устроил приезд ваш к нам, может быть, вы отслужили бы нам обедню в какой-нибудь церкви и нас собралось бы несколько человек, как в первые времена церкви, одна душа и одно сердце: наверно, между нами был бы невидимо и он, родной нам, близкий нам, любовь наша и жизнь наша вечная...

10-го февраля

Сегодня получила я письмо от матери; бедная старушка, видно, от многих слёз слепнет или боится, что ослепнет от продолжительной боли в глазах. Читая это письмо, мысль просится в отпуск, домой, повидаться с нею и утешить тем в скорби. Она с горем говорит: «О если бы господь продлил моё зрение хоть до того, чтобы увидеть тебя, радость моя!» И точно, я у ней одна, и так долго мы не видались - вы знаете мои обстоятельства.

Может быть, найдутся люди, что не захотят этого дозволить, чтобы попрепятствовать свиданию с другими близкими, а именно с двумя молодыми людьми, о которых вы знаете. И вот я готова обязаться подпискою не видать их, лишь бы старуха мать меня увидела, а если бы и подписала не видать тех, то уповаю с помощию божией, хоть бы они и в другой комнате находились, отказаться от свидания и бежать. Теперь, как вы мне посоветуете, писать или нет об увольнении? Я хотела это на будущей неделе сделать. Бог мой ведает, что не для себя и своего удовольствия ищу этого, но единственно для утешения прискорбной матери, которую мучит страх, что не увидит меня...

27-го апреля

...Сегодня минуло двадцать лет, как мне нарекли имя Назария. Господи, господи! сколько великих благодеяний изливал ты на меня в эти двадцать лет!.. Теперь поговорю о том, что здесь около меня делается. Я тебе писала об Ольге Ивановне и о принуждённом её со мною обращении; я не ошиблась, всё такое открывается, полагаю, что враждебница моя (дьяконица) им наговорила на меня... В самую Пасху господь сподобил нас принять святые тайны...

Стечение народа было неимоверное. Нас, говеющих, было тут до 15 человек; я забылась тут совсем, да и все мы были как одна душа и одно сердце; со слезами все перед принятием тайн обнимали друг друга, повторяя то, что делали первые христиане. Все мы, как бы сговорясь, по общему движению это сделали - и знакомые, и незнакомые; это многих поразило, других удивило, третьих тронуло до слёз. Дьякон плакал как ребёнок, священник был тронут. Мужчины-чиновники плакали, как сами сознавались после.

Я ничего в то время не видала, но мысленно просила господа умирить сердце, ненавидящее меня напрасно. Хотела идти просить у неё прощение, но невозможно было пробраться. Любовь научила меня взобраться на амвон и оттуда, отыскав её глазами, поклониться ей особенно, как можно ниже. Это сделало то, что после благодарственных молитв она подошла ко мне сама, похристосовалась и поздравила.

Менделеевы все радушно меня обняли, особенно Ольга. Но несколько времени спустя, то есть дня два, Иван Павлович (Менделеев), под хмельком, объяснил загадку охлаждения ко мне с их стороны, предостерегая нашу хозяйку (она им родня), что мы завлекаем её в секту, говоря, чтобы она береглась «лисьих хвостов», чтобы она смотрела в оба, что никогда не слыхано, не видано так говеть, так приобщаться, что это что-то необыкновенное, и просто секта опасная, что он и детям своим запрещает сношения, советует убегать «лисьих хвостов», - что можно губить души, а между тем лобызать ноги Спасителя, что он знает таких душегубцев и проч., всего не перескажешь, и это в гостях и при многих. Вот тебе и тайна. Слава тебе, господи! Почки развёртываются, будут и листочки по слову твоему. Михаилу Александровичу мы об этом не говорим: всё такое его чрезвычайно огорчает и приводит в смущение.

4-го мая

...Приехала Ольга Ивановна с Аполлинарией; сидели долго. Я и рада и не рада была их видеть. В разговоре между кучею соломы попадались кое-где и бисеринки. Они говорили, что от новоприезжего учителя, из духовного звания, слышали о какой-то страшной секте, где председательствуют женщины, что этот учитель в малолетстве сам попался в неё, взят был на воспитание в один дом, где его неимоверно мучили под видом умерщвления плоти, и разные разности. У него умерла мать, и отец пошёл в монахи, а его отдал к этому господину, не предполагая тут ничего дурного, что, напротив, всё тут казалось свято и благочестиво.

Впоследствии, наконец, открыли эту секту и истребили. Вышло на поверку, что это секта Татариновой и дяди моего Головина, о которой я вам сказывала. Много говорили мы об этом, говорили и о другом, по большей части, пустяки... Мне подумалось, что не смешивают ли они нас с Татариновой? Чего мудрёного? А по отзывам Ивана Павловича, о которых я вам писала, кажется, что так. Господь с ними.

6-го июля

...Недавно жандарм, у которого мы прежде жили, предварил нас, что отсюда какой-то добрый человек сделал на нас князю донос, что государственные преступники и жёны их составили тайное общество вместе с Жилиным и генералом Горским и собираются всякий день у Жилина, где для совещаний затворяют все двери. К Жилиным из наших никто не ездит, мы чаще всех; следовательно, это на Михаила Александровича и на меня падает. Михайло Александрович объяснился с жандармским генералом; тот крайне смутился, отперся и прислал с извинениями того, который, по его же поручению, предварил нас. Тот со смехом говорил, что генерал укорял его в неосторожности, что он ему поручил разведать под рукою, а не прямо сказать.

Просил Михайла Александровича дать ему очную ставку с генералом и уличить того. Но Михайло Александрович чрез одного знакомого послал объяснение к князю, прося сделать исследование, чтобы убедиться в неосновательности доноса. Михайло Александрович схитрил маленько: всё это происходило без меня и на вопрос генерала, где я? - сказал, что в Абалаке; я же не намерена скрываться и прикрываться ладонью и объявляю всем и каждому, что была у Жилиных в деревне. Михайло Александрович сам хочет сказать генералу, что не знает, почему ему совралось. Совесть спокойна, то чего бояться.

21 января 1843 года

...Я плакала вчера во время проповеди преосвященного. И точно проповедь была сильная, и без приготовления сказанная - это было заметно. Главное, обращена была на взяточников. В первый раз я вижу святителя, без приготовления говорящего пастве своей со всей свободой духа и слова. Это было поразительное и умилительное зрелище. В уме моём мелькнули Златоуст, Григорий, первые апостольские проповеди, и сердце забилось, и слёзы градом покатились. Святитель нечаянно взглянул и вдруг тут же говорит, обратясь, мне показалось, ко мне: «Плачь, как Мария!» - и, оборотясь на другую сторону (где тоже плакали): «Плачь, как Пётр!» - и потом: «Как утешительно видеть раскаивающихся грешников, плачущих о грехах своих!..».

Февраля 28-го

Сегодня Михайло Александрович был у владыки недолго, а потом с ним вместе ездили к губернатору. Как видно, у владыки есть цель в посещениях; не для удовольствия своего ищет он сближения с людьми мира сего: Михайло Александрович сказывал, что удивился, как он в разговорах о том и о другом без пощады порицает дурное. Сегодня говорил о картах: «Неужели люди не могут найти другого занятия?» - и сильно восставал против, а в этом доме очень кстати.

Иное шуткой, иное серьёзно обличит, иному с ласкою и чувством наставит. Взмиловался господь над здешнею паствою и послал нам пастыря доброго и ревностного к славе своей... Князь [генерал-губернатор Горчаков] приезжал сюда, был у нас. Ну что прикажешь делать с этим неугомонным языком? И с ним пустилась проповедывать, да ещё каким-то околичным путём, так что он только молча слушал! Расстались ласково, но сказанного не воротишь, а может, и не надо...

Марта 28-го

...Владыке понравились очерки образов и самые образа, с очерков моих списанные. Запало мне на сердце предчувствие, что неравно заставит меня для домовой церкви делать очерки; вот я и начала его прятаться, чтобы забыл обо мне, и на глаза не казалась, но как-то Михайло Александрович в Благовещение к нему заехал, а он сейчас вспомнил очерки и велел мне сказать, что просит сделать Спасителя и сошествие Святого Духа.

На другой день я с Машей Францевой отправилась к обедне на гору, оттуда к преосвященному, выслушала похвалы незаслуженные очеркам; он рассказал мне свою мысль, показал несколько икон, потом заставил пить чай. Ему ещё кто-то говорил, что по случаю его посещения я дала обет. Он опять начал говорить о том же, что я ему принесла жертву. Я осмелилась возразить, что не ему именно, а он был только предлогом к обузданию прихотей... Спрашивал, кто у меня духовник? Я назвала Малафеича и тебя.

«Да этот далеко, а духовника надо всегда иметь при себе, не столько для разрешения грехов, как для совета». Тут разговор опять принял духовное направление; мне очень хотелось помолчать и откланяться, но он всё как бы вызывал на разговор. Говорил о смирении, спросил: неужели я думаю царство небесное достать отсечением разных мелочей? На что я ему отвечала по совести, что нисколько не думаю о царстве, а просто желаю только исполнять во всем волю божию, что люблю господа для него, а не для себя...

Рассказал о знакомой мне, которая умела искусно прикрывать своё воздержание - казалось, всё ела, а ничего почти не ела; смеётся, разговаривает свободно со всеми, и незаметно её внутреннего расположения мирским людям, а между тем всё сердце её устремляется к богу. Заключил, что у него несколько было таких послушниц в Костроме и других местах.

Я, чувствуя, что он это как-то недаром говорит, стала просить его не погнушаться и моей грешной душой и меня взять в послушницы, обещая ему полное повиновение. Он мою просьбу принял милостиво, благословил меня и крепко сжал мне руку, сказав, что послушницы его говорили ему все – и радость, и горе своё открывали, и что отец духовный как может упользоватъ, если одну частицу души ему показать и не раскрыть всего своего состояния. Опять обратился к обетам и говорит, чтобы я не опасалась мнения, что это что-нибудь важное.

На что я ему сказала, что внешние отречения почитаю пустяками, а только употребляю их как обуздание алчной и притязательной моей природы, а что начала эти отсечения со времени посещения его, потому что в лице его вижу самого Христа по слову господа и не могу на него иначе смотреть как на ангела церкви - посланника божия. Но тут же прибавила, как-то вылетело слово: «А что вы такое сами по себе как человек, я не рассуждаю, и дела мне нет до этого! Господь один вас знает, и сердце ваше пусть судит вас. Я не человеку хочу повиноваться, не на человека гляжу, а на сан ваш, на власть, вам данную». Сказала я это каким-то особенным тоном, убедительно-сильно.

Выходка моя его, видимо, смутила. Я заметила, но поздно: слова не воротишь. Он как-то скоро сказал: «Разумеется!» - и с каким-то удивлением посмотрел на меня. Ты, я чаю, думаешь, что я смутилась, отец? Нисколько. Тут и Владимир [имя архиерея], и всё исчезло для меня, я спокойно осталась с минуту в молчании. Он сам возбудил разговор: сказал, что от Верховского в Костроме слышал обо мне, как он меня воротил домой, когда я уходила в монастырь; спросил, не боялась ли я идти ночью?..

Ещё он говорил: «Ах, матушка, стоит только копнуть в сердце, что тут откроется!» Он говорил как бы и про себя тут же, а я опять с глупости и сказала: «Покопайте, так всякий из нас навозная куча». Он согласился и улыбнулся. Чтобы поправить невежливость, говорю: «Преосвященный владыко, а что тут кроется нечистоты!» - указывая на моё сердце. Он, улыбаясь, отвечал: «Увидим, увидим!».

Подходя под благословение, я, к довершению своей глупости, задела владыку по носу шляпой своей да ещё извиняться начала... После обедни, ещё пока мы оставались в церкви, дьякон его вдруг ко мне подошёл к руке, как светский, на соблазн всей тобольской духовной братии. Насилу могла я удержаться от смеха... Странно, что за удовольствие владыке иметь такую послушницу, как я, что во мне толку? Ты знаешь меня и чувствуешь, что я говорю не по смирению, но по убеждению.

Правду ты писал, что и ты дрянь, и я дрянь; мы так и знаем друг друга и не считаем себя чем-либо выше, как то, что мы перед богом, но другие судят нас по-своему. Я заметила, что не только о тебе, но и обо мне кто-то говорил владыке, и он по сказанному об нас составил об нас какое-нибудь особенное мнение, воображение его создало из нас идеалы, а преувеличенные похвалы разнородных лиц, согласившихся по какому-то внушению, украсили нас, испестрили нас перед ним как нечто чудесное. Он о тебе и мне отзывался так: «Я со всех сторон много, много о нём наслышался...».

Апреля 17-го 1843 года

...Нет, меня не мадам Гион зовут, а называют мадам Крюденер, о которой ты можешь от Ивана Дмитриевича [Якушкин] или Матвея Ивановича [Муравьёв-Апостол]; может быть, что они не без предубеждения будут говорить тебе об ней, но всё ты разберёшь сам и какое-нибудь о ней получишь понятие. Это говорят при всех и удивляются, что до сих пор правительство не принимает никаких мер против такого опасного человека, как я. Так говорит ненависть и злоба не на меня, а на закон христов.

Говорящего я считаю лучшим другом и сочла бы благодетелем, если бы он имел власть и засадил бы меня, негодную, куда-нибудь. Ничто не могло меня более порадовать от него, как такие отзывы... Если бы другой кто называл меня Крюденершей, то была бы не брань, а похвала, может статься; но тот, кто называет меня так, не верит Евангелию, и в устах его это жестокая укоризна; как сектаторку, он бы запер меня и даже высек...

10

18-го июля

Владыка человек непростой, хотя и прикидывается простячком, но он, что называется, себе на уме - русский человек в полном смысле этого слова, со всеми характеристическими добрыми и худыми свойствами русского. Сибиряки имеют свой характер, хотя и схожий с российским в основании, но и отличный несколько от русских или российских наших; разумеется, нет правила без исключения, но владыка под общим правилом.

Он ласков, добродушен, большой хлебосол, но не клади ему пальца в рот - он без намерения, по одной привычке или природному свойству, откусит, и вы же будете виноваты, что положили слишком доверчиво, вы же потеряете в его мнении. Сибирское основное свойство: недоверчивость и осторожность, чтобы не даться в обман и, если можно, самому обмануть.

Российских людей свойство: развязность, ласковость и тем большая хитрость; одним словом, сибиряк всячески старается не быть обманутым, что считается за стыд; а российский не унывает, если оплошал, но ещё в большую ставит себе честь, если и был обманут, вывернуться. Это по-российски - молодечество. Божьи же люди теряют национальный характер, если они точно божии, и это понятно: чтобы быть божиим, надо оставить ветхую природу, а национальность принадлежит именно ветхой природе.

Владыка - российский человек. В путях божиих сведущ по науке и теорию славно знает, может, и испытал то, что подлежит разуму и некоторому сердечному чувству, - он и добр, и чувствителен по природе, но... всё это земное - и земная деятельность, вроде Кочетова, более тут ничего не ищите.

Мы неясно видим и несовершенно разбираем, что чёрное и что белое, что сладкое и что горькое – случайно нападаем, но чаще смешиваем... так что глупая, слепая, близорукая баба лучше различит, когда наденет очки божии. Главная наша претензия все вдруг обнять взором; стоя на земле, это невозможно - глаза бегают и разбегаются и ничего ясно не видят, оттого часто и глядят чужими глазами. Если бы подняться повыше, то, конечно, и одним взглядом всё бы вдруг разглядеть и обнять можно, а на земле пыль мешает, и дома, и люди, и мало ли что, а это не совсем ладно...

Июня 8-го

Ожидаем письма от тебя, родной, чтобы узнать, как ты доехал и как твоё здоровье? У нас в городе большие хлопоты по случаю приезда князя; завтра рано утром он выезжает. Я бы не писала об этих пустяках, если бы они до нас не касались, а то, как водится, со всех сторон явились посетители с просьбами: замолвить словечко, обделать дело или рекомендовать их приятелей; потом свидания с князем и у него, и у нас.

Что ты ни говори, но трудно стремиться к уединению и к забвению у людей и быть беспрерывно на выставке у них. Уж, полно, Господь ли это делает? Не враг ли так шутит в насмешку над грешной душой моей?.. Душа моя томится по Ялуторовску, но какое-то внутреннее чувство претит ещё хлопотать о переводе туда; видно, не пришло время.

Сейчас узнала, что Михайло Александрович говорил об этом князю, и тот сказал, что это весьма легко сделать; следовательно, от нас почти зависит, но всё же как будто надо что-то подождать. Князь отозвался о нашем исправнике, что он один честный исправник по двум вверенным ему губерниям. О назначении губернатора ничего не знаем, но из похвал и слов князя можно заметить, что чуть ли не Виноградский представлен им....

Князь расспрашивал прокурора о Татьяне Филипповне. Прокурор отвечал без страха и как надо. Потом он сказал прокурору по секрету, что получил из Петербурга вопрос о нас с подозрением, что Фонвизины и Свистунов составили какую-то новую секту, и чтобы это заметить. Князь прибавил, что он уж отвечал на это и написал, что это сущий вздор и что он лично нас знает.

В Петербурге не иначе могли это вздумать как по чьему-нибудь доносу отсюда. Если предположить, что по письмам моим, то почему не хватились пять лет тому назад? А теперь я почти не пишу ни к кому, и письма мои в гораздо слабейшем духе. Вот сколько вам нового. Последнее меня на минуту порадовало как свидетельство евангельское о желающих жить благочестиво, но потом и к этому охладело сердце. Оно-то и свидетельствует, что во мне неправый дух, что и еретики также бывают гонимы и ещё более, да и не всякая же сплетня должна приниматься как гонение за правду и свидетельство благочестия... Татьяна Филипповна в превеликой радости, что так говорят про неё, а я как бы досадую на эту самую её радость. Отчего это?

Князь ссорился с преосвященным, хотел писать о стене в Петербург, выговаривать ему многое, что и не повторю, избегая сплетни и в боязни обвинить кого не следует. Но сегодня помирились и расстались дружелюбно. Михайло Александрович несколько содействовал, что князь к владыке смягчился. Но князь сильно им недоволен и знает все гадкие истории. Ну, вот целое письмо, и чего тут нет? И мне сдаётся, что оно отзывается разным духом и обличает расстройство сильное моей души...

Сентября 11-го

...Ты знаешь, кажется, что владыка делал запросы о Татьяне Филипповне, записывая даже все собираемые о ней сведения. Секретарь его ходил туда и сюда для этого... Вдруг князь получает из Петербурга запрос: какую секту завели Фонвизина и Свистунов? С поручением наблюдать за нами. Вероятно, тут же было и о Татьяне Филипповне, потому что архиерей проговорился, что от пего требуют об ней сведения. Князь спрашивал об ней бывшего здесь полицеймейстера Нагу. Так как тот лично её знает, то отвечал, что простая женщина, и к нему, и к родным его ходила.

При вас, кажется, летом князь, в бытность свою здесь, спрашивал о Татьяне Филипповне у прокурора и говорил о запросе, сделанном о нас, что это сущий вздор, как бы обидевшись, что это упрек его несмотрению и что помимо его донесли, что он достаточно наблюдает за всеми нами и, конечно, сам бы должен был донести, если бы видел опасное. Но насчёт Татьяны Филипповны и особого богомолья предупреждал прокурора. Прокурор начал без удержа хохотать и так сконфузил князя тем, что он, зная его, верит сектам, что тот перестал делать свои расспросы и сам засмеялся.

Дело в том, что запросы о нас были от обер-прокурора; я прежде думала, что от начальника жандармов, и полагала, что, так как мои письма и Петра Николаевича отзываются иным духом, то и сделали из них вывод о сектах; теперь же выходит иное. Протасов не иначе как по донесению отсюда от духовного лица мог сделать запрос. После отзыва князя в Петербург владыка не мог и не может скрыть чувства отвращения от Татьяны Филипповны и с нами ласков, но странен.

Проявляется по временам подозрение, хотя и старается скрывать. Прокурор и многие другие из наших полагают, и давно уже, что сам владыка сделал донос, а как не удалось, то находится перед синодом в очень неприятном положении. Ему беспрестанно оттуда неприятные замечания; с князем в явной ссоре, с временным губернатором тоже, хотя тут сохраняются приличия.

Я не совсем верила предположению наших, будто он сделал это, чтобы выслужиться бдительностью и особым усердием. Страшно подумать! Господу только известно всё! Услышав о Протасове, мне мелькнул Фелицын (может, я грешу), но, с другой стороны, чувство отвращения к Татьяне Филипповне у владыки смущает меня.

Так всё и оставалось, кроме одной выходки владыки: в последний раз, как была с Татьяной Александровной [Свистунова] у него, он завёл речь о заведении благотворительного общества и вызывался быть главой или президентом его, хвалил Екатерину Фёдоровну и горевал, что мало в здешних дамах усердия, что на приглашение его завести такое общество ему отвечали, что похоже будет на секту. Я на это сказала: всех живущих отлично от мирских обычаев и желающих вести жизнь христианскую называют здесь сектаторами. Он согласился.

После того у прокурора за столом Молчанов, бывший инспектор врачебной управы, сказал, что во всём городе трубят о написанном мною рассуждении «О молитве господней», но никто из посторонних не читал - не иначе как от самого владыки узнали. Но вот что было вчера, в воскресенье: владыка был вечером у прокурора Михаила Алексеевича. Павел Сергеевич и Дмитрий Иваныч были там же. Вдруг он предлагает составить общество, собираться по вечерам читать Библию и толковать тексты, прибавив, что все ереси основаны на текстах писания, что очень полезно разъяснять их правильно.

Наши сказали, что очень рады будут его слушать; но он настаивал, чтобы каждый давал своё разумение о текстах на бумаге. Прокурор заметил, что не для чего на письме, что довольно ему говорить, а нам слушать. Архиерей прибавил, что он бы свободнее говорить мог в дружеской беседе, чем в церкви, хвалил благочестие Горского и что он с ним рассуждал об этом, что он ошибался в этом человеке. А Горский прежде был фаталист, а не христианин и ещё недавно рассуждал как фаталист. И всех нас терпеть не может, не иначе называет как святошами, а меня ненавидит.

Что-то всё это странно. Наши усомнились (кроме Павла Сергеича) и говорят, что это ловушка, чтобы поймать нас в чём-нибудь и оправдать прежние неосновательные доносы и вывернуться. Он уверял прокурора и Михаила Александровича в своём особенном расположении и говорил, что только и находит отрады в доме у прокурора и у нас. А у прокурора не был две недели, а у нас с Покрова.

Чудно что-то. И желание, чтобы писали своё мнение на тексты, весьма не нравится мне, хотя я ничего не смею решить. Горский – приятель жандарму новому, а тот при при езде прикинулся постником и желающим вступить в монахи, старался познакомиться и сблизиться со мною и со Свисту-новым, которого осыпал ласками, а я отклонилась от его знакомства. Потом он сватался за Оленьку Анненкову и ведёт совсем мирскую жизнь; сначала говорил, что наслышался о благочестии моём, т. е. ему говорили обо мне и велели наблюдать за нами, для чего нужно было вкрасться в нашу доверенность.

Архиерей хорош с Фелицыным, а он вас не любит. Бог знает, что значит всё мною сказанное, возьмём свои меры, остальное оставим на волю божию; буди его святая воля! Бояться нечего, с нами бог! Полагают, что владыка сообщил, может быть, мою рукопись «Молитвы Господней» в синод. Я не верю. Мне кажется, что ещё не пришёл час мой, я так скверна, что меня не за что гнать, разве за грехи наказание. Но вот бог видит, что такие вещи для меня были бы наградой даже, как очищение за грехи. Расположение мира и ласки его - вот что приводит меня иногда в отчаяние и жизнь делает невыносимою, безвкусною...

18-го сентября 1850 г.

...Я, кажется, писала тебе, что получила разрешение ехать к водам. Княжны уехали, и отец [генерал-губернатор Горчаков] не позволил им со мною видеться... Он даже боялся, чтобы я не поехала к ним навстречу, и прислал сюда официальное мне запрещение выезжать и приказание отложить поездку к водам до будущего года; но так как он не имеет права мне ни запрещать, ни приказывать без разрешения свыше, то я ему настрочила жестокое письмо и вступила с ним в войну. Ответа ещё не имею, не знаю, чем всё это кончится. У нас такая ужасная погода, что я более недели ни вон из двора.

О состоянии моего здоровья я уже не говорю, обыкновенно почти всё хвораю, не тем, так другим, редко выдаются дни, что я получше себя чувствую. У нас и снег, и дождь, и холод, хуже зимнего, словом, сибирская осень во всей своей красе. А я не видала, как и лето прошло. Нынешним годом я как-то и в саду своём мало гуляла. Всех живее и приятнее впечатление оставила мне поездка в Ялуторовск в открытом экипаже. Что если бы всегда дышать таким здоровым, ароматным воздухом? Наверно, бы скоро миновались все недуги.

Сижу дома и читаю романы, играю с Тошкой [воспитанница], которая день ото дня делается милее и забавнее, крою и наблюдаю за шитьём, хожу и пишу письма, вот мои обыкновенные занятия, забыла прибавить: мурлычу себе под нос, иногда вполголоса, думаю и грущу - это последнее сопровождает все прочие занятия. И вот моя жизнь, если можно назвать жизнью такое бесцельное существование! Прощай, мне как-то сегодня особенно тоскливо - не глядела бы на свет белый.

7-го ноября

Теперь ты знаешь уже, что ялуторовская поездка произвела кутерьму, которая имела важные для всех нас последствия, так что вызвала меня на крайние меры. Но князь не унялся, несмотря на уведомление моё, что просила и жду правил из Петербурга, он собрал откуда-то и присочинил свои правила, где называет нас жёнами государственных преступников и ещё ссыльнокаторжных, тогда как недавно, по предписанию из Петербурга, с наших брали подписки, чтобы им не называться так, а состоящими под надзором полиции для неслужащих, а для служащих - по чину или месту, занимаемому в службе, вследствие чего и сам князь в предписании губернатору о запрещении мне ехать на воды величает меня «супругою состоящего под надзором полиции».

Эту бумагу его с прочими документами я отправила к графу Орлову. Теперь вздумалось браниться, я думаю, для того и правила выдал, чтобы при чтении их полицеймейстер бранил нас в глаза.

Я не допустила его себе читать именно потому, что ожидала какого-нибудь ответа на моё послание в С.-Петербург. Но что всего милее: хотели с нас брать подписки, что будем исполнять по правилам, а полицеймейстер, ужасная дрянь, так настроен, что следит всюду, а за город и выпускать нас не велено.

Но вот какие утешительные у нас вести: от 10 октября получено здесь из Петербурга письмо, а вслед за этим и множество других оттуда же и к разным лицам и в разные города здешней губернии, что князь без просьбы об увольнении уволен и причислен к государственному совету, а на его место назначен генерал Граббе, о котором ты, верно, слыхал от нас. Эти письменные вести сообщили и самому князю, но он засмеялся и говорит: «Странно, что все знают о том, чего я не знаю».

Видно, не верит, что это может случиться, а то бы, для охранения самолюбия своего от внезапного удара, мог сказать, что просил увольнения. Пишут же все положительно, неужели это пуф? Разные лица и к разным лицам, между прочим, с.-петербургского гражданского губернатора жена Жуковская - она сибирячка - пишет сюда к своей родственнице А.А. Кривоноговой и поздравляет её с новым генерал-губернатором, говоря, что его, верно, здесь полюбят, а Выкрестюк пишет, что и официально скоро узнают.

Даже из Омска к здешним жандармам пишут по секрету о перемене, прося помолчать, чтобы не от них первых узналось. Если это так, то завтра или в пятницу должно быть в газетах. Чудно, если это правда. Приказы должны быть из Варшавы от 5 или 6 октября. 6-го пошло отсюда письмо моё к царю с тёплою и усердною молитвою о том, чтобы и государя расположить в нашу пользу, и, главное, - князя убрать.

Теперь всё и все в ожидании и тревоге. Можешь себе представить, что такое звоны звонят, только и разговоров, только и толков. Преданные его сиятельству политикуют, притворяются неверящими, в том числе и губернатор с супругою, и прочие председатели. Другие совсем опешили и трусят; но большая часть и весь край вообще радуется; одна боязнь, что это не сбудется.

Любопытно, если будет по писанному, т. е. когда придёт официальное известие, какие будут корчить рожи разные лица, особенно полицеймейстер? Увидим, что скажут будущие почты? Авось лисичка возьмёт верх над хищною птицею. Я уповаю, потому что с самой зимы, т. е. с начала года, молюсь, а по временам и весьма пристально, об одном и том же - об увольнении. Моё прошение ходило прямым путём - без инстанций...

Декабря 4-го

Наши дела в том же положении: князь и его угодники в чём только можно, в самых безделицах пакостят, особенно мне, а через меня не только нашим, но и прокурору. Боюсь, чтобы и батюшке не досталось, чтобы и тебя как-нибудь не задели. Иван Александрович просил Наследника о переводе нашем в Вятскую губернию. Бог знает, удастся ли? Между тем если князь воротится из Петербурга, то хоть в могилу ложись, если мы здесь останемся. Тункинские воды замолкли. Хоть бы туда пустили освежиться! Князь грозит по возвращении отмстить тем, которые выпускали, что он сменён, и радовались этому.

Этот человек способен на всё, даже извести кого-нибудь втихомолку. Полицеймейстер Е., наверное, не откажется быть его верным сотрудником по этим делам. Вот в каком мы положении, разве чудо какое спасёт нас. Господь милосерд и всемогущ - для него всё просто и естественно, чудо будет в отношении нас, потому что нам и не верится ни во что хорошее, ничего уже и не ждём...

Ничто в свете так не противно мне, как лукавство! Но в сибирском характере это лукавство принимает чудовищные, адские размеры. Весь Тобольск теперь под влиянием страшного происшествия, которое так кстати может служить доводом и к говоренному и прежде насчёт сибирского лукавства и к сказанному теперь, что я считаю долгом рассказать тебе это физиологическое явление.

В Екатеринин день, в семь часов вечера, около комиссариатской кладовой, где хранятся огромные суммы, держали караул солдаты Ан. Ник. роты. За калиткой, по ту сторону сада, у той же кладовой стоит будка, и в неё на ночь всегда ставится караульный ночной из комиссариатских солдат. Эти обыкновенно одеваются всегда как можно теплее и часто являются поэтому и в партикулярной одежде, дисциплина у них не так строга, как у военных. Лишь только сменились солдаты и ефрейтор успел уйти на гауптвахту, как к комиссариатской будке подходит человек в тулупе, в шапке, сверху накинута солдатская капотка. Часовой окликает, тот отвечает: «Ночной» - и становится в будку, через несколько минут подходит к часовому и заводит разговор.

- Который час?

- Семь часов.

- А! Так как же меня так рано разбудили, сказали, девять, а что, патрули ходят у вас?

- Ходят.

- Через четверть часа? теперь или после зари?

- Нет, и до зари ходят.

- Ну, у нас в Петербурге не так, там всё после зари.

- А ты разве из Питера, как я тебя не знаю?

- Только два месяца как оттуда, был болен, два раза за себя нанимал, а теперь сам в первый раз пришёл; ну да пойти же в караулку.

Начал зевать, потягиваться и пошёл к калитке, а часовой продолжал свою монотонную прогулку перед старым домом. Ночной остановился в калитке, как будто не зная, на что решиться. Часовой прошёл до калитки и лишь только повернулся, чтобы идти назад, как почувствовал сильнейший удар в голову, от которого ружьё выпало из рук, и он пошатнулся или упал; не знаю. Другим ударом промахнулись, как видно, он просвистел мимо ушей. От первого голова у часового проломлена, второй удар должен был наповал убить его, но не удался.

Часовой, пресильный парень, опомнившись, бросился на злодея, смял его под себя и начал кричать, не выпуская. Тот царапался и, наконец, начал упрашивать часового, чтобы он отпустил, что он сейчас же даст ему тысячу рублей (при нём найдено было две тысячи). Если бы часовой польстился, ему бы несдобровать, потому что кроме лома с набалдашником и разными крючками в 7 фунтов весу, которым он проломил часовому голову, при нём был складной нож в полторы четверти. При барахтаньи он обронил два новых мешка с завязками, при нём были серные спички и полсвечки восковой да ещё тульское долото стальное.

Услыша крик, солдаты с гауптвахты прибежали, но злодей, видя, что часовой не отпускает его, тоже кричал: «Батюшки, вступитесь! Что же вы меня бросили, помогите!» (Это обстоятельство о взывании помощи как бы от сообщников сообщили мне только сегодня.) Когда их привели на гауптвахту, солдат оказался с проломленной головой, весь окровавленный, а в злодее узнали одного из здешних знаменитых сибирских купцов, человека и тебе, и всем нам знакомого, у которого мы не раз покупали разные разности, с которым имели дела, с которым по часам разговаривали, человека трезвого, обстоятельного, всеми гражданами уважаемого, богатого. Когда нам сказали об этом, я не хотела верить; но что я говорю о себе, никто, решительно никто не хотел верить.

Купеческое общество, разумеется, сибиряки, вызывались присягу принять, что он человек во всех отношениях отличный. Все положили, что это, должно быть, белая горячка или припадок сумасшествия; он так, видно, и рассчитывал на это, потому что лишь привели его в полицию, он начал разводить руками, говорить вздор, и Юшков хотел было дать свидетельство, что он рехнулся, но улики и обдуманность во всех действиях скоро заставили переменить общее мнение.

Он же твердит своё, что не помнит и не знает, как что сделал. Признался и говорит: чёрт повёл. Мудрено запереться, когда пойман на деле. В четыре часа в этот день он был в лавке. Когда осматривали место, в одном проходном коридоре, сенном, старого дома нанесло много снега, ветхие двери не затворяются, и там замечено много следов разных.

Жена его бегала к Я. [батальонный комиссар] и просила. Ответ, говорят, был такой: если бы знал он, да она, да часовой, то другое было бы дело, но теперь нельзя. Следы в коридоре, однако же, замели. Ещё злодей был на гауптвахте, как брат его на взмыленном коне заезжал во все знакомые дома спрашивать, не тут ли его брат. В показаниях показал, что поехал вместе с ним, но что у Кокуя он его столкнул и поехал один, а он показывает, что столкнул его против дома Анненкова.

На Кузнечной живёт комиссариатский солдат, который должен был быть ночным, но он в ту ночь к посту своему не явился. Приказчик сказал, что пойдёт к племяннице на именины на гору (он и был позднее); по выходе его видели на Кузнечной. Брат ездил по домам справляться о брате, вероятно, чтобы отвести от себя подозрение. О Сибирь, благая, лукавая! Сестрица твоя была тоже на именинах и видела этого юношу, бледного как полотно и в переполохе.

Открывается, что злодей был неверующий, а только носил личину, впрочем, не утруждал себя даже прикидываться на этот счёт, а только морочил людей своей сибирскою скромностию, по-моему, скрытностию, которую ненавидит душа моя; за такое лукавство и отступает благодать божия! В этом меня целый мир не переуверит.

Скрывай безделицы, приучайся лукавить во вздоре - лукавый и засядет в сердце, а тут уж и не говори мне, что неспособен того или другого сделать; на всё способен, лишь бы было скрыто, решимости чёрт придаст. Страшно! Теперь начинают думать и поговаривать, что у сибирского «скромника» не одно это неудачное дельце на душе, и я разделяю вполне это мнение; не было бы ему удачи прежде, на это не так бы легко решился.

Недавно у нас на горе случилось странное убийство. Жил один чиновник на яру, бывший берёзовским исправником, и, кажется, ещё под следствием находился. У него были деньги, говорят, тысяч до тридцати, а жил он один-одинёхонек. Его в один злосчастный день нашли убитым, череп весь изломан, крови мало, приложен к стене. На столе самовар потухший, недопитый чай в двух чашках, ложечки серебряные, и никакие вещи не тронуты, денег нет. Многие взяты по подозрению, ничего верного не оказалось.

Говоря с приказчиком сибирского скромника об этом деле вскоре после убийства, он нам проговорился, что хозяин был у убитого дня за два. Тогда, разумеется, и в голову не могло прийти подозрение о хозяине его, но теперь невольно думается, невольно сравниваешь проломленную голову солдата с раздробленным черепом убитого. И тем это вероятнее, что хозяин этот брал у Драницына (убитого) взаймы денег сколько-то тысяч; в доме его при обыске нашлось двадцать четыре тысячи наличными, а у убитого не нашлось ни копейки.

Есть ещё подозрение и на монастырскую сумму: он только за три дня до покражи приехал из Ирбита. Лом с набалдашником, говорят, чудесно устроен, а другой простой лом мог быть оставлен при снятой с петель двери для того, чтобы бросить подозрение на монастырских. О ломе с набалдашником справлялись: он был заказан здесь. Кузнец был взят и сейчас признался, что он его делал, не знавши, на какое употребление, что он спрашивал: «На что вам, батюшка, такую вещь?». Ему отвечали: «Тебе, братец, что за дело и что за спроcы, - заказывают, платят, так и делай! - и прибавлено: - Езжу по дорогам, так как не годится!». По показанию кузнеца, лом вначале не понравился и был переделан, потом два раза был в починке.

Вот какие дела! И какие странные драмы разыгрываются под покровом сибирской «скромности». Поди-ка узнай сибирских людей, какой оттенок характера каждого; все скрыты, потому что все скрытны. Сибиряку одно спасение - быть откровенному, из тихого омута выплывут, по крайней мере, чёртики наружу, тут их легко переловить; а плохо, как хозяева тихих омутов приютят и лелеют их в глубине. Плохо: благодать отступает, черти тешатся, губят душу, а потом заставляют губить души. Но вдруг господь обличает, и вот тебе чудесный, скромный, всеми любимый, всеми уважаемый, всем угождающий!

Гром небесный разразился, хорошо, как покается, но привычка затаивать в сибирских характерах есть их натура. Местность ли, климат ли, или система общего воспитания в Сибири и в сибирских семействах, первые впечатления детства, первые неизгладимые начертания и примеры, как бы то ни было, в сибиряках, и в злых, и в добрых, отличительная черта характера, основное свойство всех сибиряков - скрытность, или, как её здесь величают, скромность.

Тише воды, ниже травы, водой не замутить, не шелохнётся, а я, встречая таких, гляжу со страхом, так и вертится в голове наша великороссийская пословица: в тихом омуте черти водятся. А уж если сибиряк решился расстаться со скромностью или, по-моему, со своею неестественною молчаливостью и натянутою тихостью, то смотри в оба: он самое простоту и естественность или развязность обратит в средство ещё лучше и удобнее скрываться. И что за страсть казаться вечно и во всём правым? Простота истинная ощутительна, она сознательна, не вывёртывается, не заминает речи, а какова есть, такова и есть. Хитрит, так ещё прихвастнёт хитростию...

1851 г., февраля 5-го

Сегодня рождение нашего Миши. Я скинула на этот день траур, была у обедни и служила благодарственный молебен божией матери. Я прежде обещалась, если уберут князя, а как он уволен вчистую и ходит во фраке, то и надо исполнить обет. Михайло Александрович, вероятно, писал тебе о ревизии и ревизоре, а также и о том, что у нас теперь гостит Иван Дмитриевич до Великого Поста, с ним приехали Гутенька и Аннушка Муравьёвы. Ревизор Анненков с нашими Анненковыми совершенно по-родственному: бывает у них всякий вечер; с нашими чрезвычайно вежлив. Я, никуда не выезжая теперь, ещё не встречалась с ними. Из Омска приехали генералы: жандармский и начальник штаба.

Здешних ревизор порядочно распекает. Ты можешь представить, как все, которые в угождение князю были против нас, теперь подличают перед Анненковыми, а отчасти и перед всеми нами - гадко смотреть! Ревизору поручена даже и духовная часть: все члены консистории ему представлялись... А ректор сам, во всём облачении, подносит на блюдечке просфору ревизору, и с такой подобострастной миной, что жаль глядеть на него. Вот какие чудеса у нас!..

Письмо твоё, посланное после полученного тобою известия о смерти нашего друга Мити, нас очень тронуло; я уверена, друг мой, что тебе наше горе неравнодушно, а я так теперь ещё глубже его чувствую, чем вначале. Ужасная тоска - как будто вся я растерялась. Часто и часто приходит не только мысль, но и желание умереть. Ничто в свете не радует, как-то и не надеешься ни на что.

Ты, может быть, уже слышал, что наш Иван Александрович просил Наследника о переводе нашем в Вятскую губернию? До сих пор никакого нет ответа на просьбу; не знаю, хороший ли это или дурной знак. Государь Наследник принял просьбу благосклонно и обещался ходатайствовать. Многие из наших того мнения, что если бы хотел отказать, то давно бы ответ был; в иные минуты и самой мне так же думается, в другие же кажется, что ничего и не будут отвечать.

Сегодня получила я письмо от дяди Головина, которого просила защитить меня от князя и содействовать, если может, хлопотам брата о нашем переводе. Он адресует меня ревизору, которому он говорил об нас. Михаил Александрович хочет переговорить с генералом Анненковым. Во всяком случае, Анненков, вероятно, имеет власть снять княжеское запрещение с данного мне позволения ехать на воды. И уж если не в Россию, то, может быть, хотя в Иркутск удастся мне съездить. Не знаю, чем решится моя участь в этом году насчёт путешествия, но я имею какое-то предчувствие путешествовать.

Ни Анненков, ни Головин не дают никаких надежд на предполагаемые милости для всех нас, хотя это всеобщее ожидание. Мудрено, однако же, чтобы члены государственного совета ничего об этом не знали, если бы было намерение что-нибудь сделать блистательное; мудрено также предположить, что, зная что-нибудь положительное об этом, эти господа стали бы секретничать со своими близкими; итак, всего вероятнее, что ничего общего для всех нас не будет, и эти надежды можно, кажется, считать лопнувшими как мыльные пузыри.

Бог знает, увидимся ли мы когда-нибудь с нашим Мишей! А теперь это единственное моё желание покуда; жизнь кажется такою отцветшею, что ничто другое не интересует, и это манит, только покуда представляется какая-то возможность осуществить надежду; откажут, останется ожидать смерти, и только. Я на это готовлюсь - это мало произведёт перемены в существовании нашем.

Я ужасно изменилась в это последнее время; ты бы не узнал меня: на себя непохожа. По случаю ревизора в здешнем обществе готовятся разные весёлости: сегодня спектакль. Ивану Дмитриевичу пришла фантазия быть в театре, и Михайла Александровича увлёк с собой. В воскресенье будет, говорит, бал; все имеют новые наряды. Гутеньку и Аннушку даже везут. Валентина тоже собирается, а наши, т. е. Иван Дмитрич и Михайло Александрович, собираются на хоры.

Марта 24-го

Посылка твоя получена, «Бедные люди» отданы Оленьке, я ещё не читала. Облатки прелесть и именно такие, каких мне хотелось; большое спасибо за них. Печать с П. С. не отдастся Паше, как разве когда ей минет 16 лет, или если я прежде этого умру, или если до того настанет блаженное время, где можно будет без опасения употреблять спорную. Наш новый генерал-губернатор не Струве, а генерал-лейтенант Гасфорт, о нём разные толки; каков будет, увидим. Я в ожидании разрешения снова ехать к водам. Анненков представил в Петербург, не решился снять запрещения князя сам собою.

Анненков сам, по уму и свойствам, мог бы быть истый сибиряк, но свита его все люди образованные, недюжинные, молодёжь - прелесть, напомнили нам милых призраков. Они готовились ехать сюда с сенатором Жемчужниковым, как назначили Анненкова; они его не знали до отъезда; с ними полковник Романов, два брата Арцимовичи и Ковалевский, рождённый в Сибири русскими. Все премилые, ещё юрисконсульт Латышев, умный, но креатура Анненкова. Володя [Анненков] исправился, развернулся и славный малый, я его очень люблю, такой простодушный...

Письмо твоё давно ему отдала. В надежде на разрешение я уже готовлюсь помаленьку к дороге, в мае, может быть, выеду; ожидаю от Ивана Александровича денег; давно уже писала ему об этом. На просьбу нашу о переводе в Вятку ответа, вероятно, не будет...

Апреля 22-го

...Здоровье моё так плохо, что я никак не могла написать тебе на праздниках, как предполагала, и после опять, чтобы поблагодарить тебя за внимание и поздравление меня с днём рождения моего и праздником. Спасибо за твои добрые желания, но едва ли есть возможность исполнения. Для ран сердца моего, по слову писания, нет ни пластыря, ни обязания, я, как Рахиль, не могу утешиться потому, что того, что оплакиваю, уже нет. Сам господь скорбь, подобную моей, ставит выше всякой другой.

Говорят, что время всё сглаживает; я не замечаю этого! Если моё горе не так остро и не так жгуче, как в первые минуты, зато оно теперь неё более и более распространяется в моём сердце, сливается со всеми моими чувствами и ощущениями, объемлет всё моё существование. Душа так наболела, что мне даже трудно представить себе, чтобы когда-нибудь было иначе, самая память даже усвоила себе впечатление моего горя.

Ты видишь, что я в полном смысле нравственный урод: время, исцеляющее других, меня всё более и более поражает. Одно может помочь мне - это какое-нибудь событие, равносильное по впечатлению моему горю, но событие радостное, как, например, свидание с остальным сыном или возвращение на родину. Иначе я не вижу ни конца, ни предела моей печали; я не борюсь с ней и не питаю её, но ощущаю, что она всё более внедряется в моё сердце, всё более проникает моё существование какими-то внутренними, глубокими, внезапными, но беспрерывно возобновляющимися ударами...

Моя поездка к водам всё ещё ожидает разрешения. В жандарме для сопровождения генерал жандармский омский Влахопуло отказал мне не потому, чтобы это было невозможно, но потому, что был в претензии на Михаила Александровича, что он не был у него с визитом или не представился. О переводе в Вятку молчат. Сын Давыдова просился на службу к генерал-губернатору Восточной Сибири Муравьёву, но Муравьёв запретил его принять, как бы в наказание за самовольное прибытие в Сибирь и свидание с отцом.

Отец бедный в отчаянии и боится, чтобы не запретили сыну возвращение в Россию. Всё подобное мало даёт надежды на будущее, хотя все говорят и многие ожидают; я ничего не жду ни от августа, ни от других месяцев. Разве Митюхина рацейка поможет и усердные моления дойдут до господа Бога... Здесь по настоянию генерала ревизора учреждается женское училище в два отделения: дворянское и мещанское, денег собрано на него довольно...

Июня 5-го

...Я теперь в беспрерывных хлопотах: во-первых, по саду до сих пор ещё не кончилась садка растений. Лето у нас благоприятнее прежних, и надеюсь, что труды по саду и огороду не будут напрасны. Садовник-латинист, которого ты видел прошлого года, множество погубил у меня растений своею беспечностью и ленью, теперь у меня другой, смирный и усердный.

Он из царских петергофских садов, а как климат Петербурга сходствует со здешним и притом Петербург на одной широте с Тобольском, то он имеет навык, как обращаться с растениями в северных полосах, а это здесь не безделица. При таком помощнике страсть моя к цветоводству возникла опять с новою силою, и это одно спасает меня покуда от отчаяния, так грустно, так тяжко, что сил нет...

Я и забыла сообщить тебе, что получила вторичное разрешение ехать на воды; теперь это дело решённое и серьёзное. Со мной едет Марья Дмитриевна. Просила об жандарме в провожатые, ожидаю генерал-губернатора Гасфорта, чтобы возобновить просьбу...

Я, признаюсь, отложила было попечение ехать к водам, а потому и принялась за сад и огород, и вдруг неожиданно получаю. Выехать в начале мая мне было бы выгоднее: я бы теперь была уже в Иркутске и миновала бы дорогою комаров и мошек барабинских, появляющихся в июне... Мне очень грустно, хотя и имею разрешение ехать; ещё если бы выехать ранее, а то не люблю, когда что делается неблаговременно и неудобно и как-то всё не то...

Хоть бы господь привёл меня на Мишу взглянуть, но, впрочем, плачем Иеремииным ничему не поможешь, ничего не поправишь; уеду в Иркутск собирать прошедшего воспоминания и погибшие впечатления, переберу на местах всю мою жизнь, как, говорят, делают отшедшие отсюда души, и тогда легче будет умирать, если мне суждено здесь...

Сентября 26-го, Ялуторовск

Долго не писала к тебе, друг мой, потому что нам неожиданно вышло разрешение ехать на две недели в Ялуторовск, и мы этим спешили воспользоваться. Ждать долее в это время года опасно, собрались и выехали 16-го сентября. Дорога была сухая и хорошая. Казака нам не дали вследствие предписания генерал-губернатора нашему гражданскому губернатору с собственноручной припиской такого содержания: «Над четой Фонвизиных, отправляющихся в город Ялуторовск для совещания по семейным делам с их родственником Якушкиным, иметь самый строгий (но секретный) надзор и, буде окажутся со стороны их какие-либо замыслы, доносить прямо ко мне».

Присутствие казака принадлежит к явному надзору, потому нам его и не дали. Известный Дмитрий Григорьевич давно уже отрапортовал куда следует о прибытии в вожделенном здравии благоверной четы Фонвизиных в богоспасаемый град Ялуторовск.

По секретному и бдительному наблюдению его из соседнего дома в доме Бронникова (резиденция наша) замыслов или другого чего-либо противного правительству в действиях помянутой четы не оказалось, разве только ежедневного пирования, непрестан ного обжорства и частых споров «со всеми родственниками по семейным делам», но это всё дело частное и не должно входить в состав донесения, а потому господин градоначальник в скорости имеет рапортовать о благополучном выезде в обратный путь в город Тобольск благословенной четы Фонвизиных...

Ялуторовск всё по-прежнему и всё так же напоминает мне несколько раз виденное мною во сне место, сон, о котором я много раз рассказывала, и, как только я увижу рощу за домом батюшки и другую за озером, мне делается как-то необыкновенно грустно, сама не знаю, что такое... Батюшка, кажется, наконец, покончил свои дела в комиссии, и владыка отпустил их восвояси. Только мы боимся, чтобы владыка по наущению недоброжелательного Льва [член консистории] не впутал батюшку в какие-нибудь раскольничьи дела и не замарал бы его пред синодом; чего доброго, гут столько гадостей за святыми воротами, что не хочется и говорить, да всего и не перескажешь...

Ноября 22-го

...У нас здесь нового только то, что всё общество здешнее в совершенном разладе между собою; несмотря на то, назначены в разные дни вечера, более карточные, у иных музыкальные... Батюшке нашему все продолжают творить пакости и строить козни, но авось господь милостив и защитит невинного. Странно, как с ним ровно через год и в те же числа повторилось то же самое, что с нами прошлого года. Батюшка с удивлением припоминал, что прошлого года во время наших передряг, как бы по предчувствию какому, я предрекла ему нечто подобное, после так и случилось.

Авось так же и кончится, как с нами: для нас ничем, а для тех переменой. Да оно так и должно бы быть: такие вопиющие на небо дела, что, верно, не оставятся без внимания. Будем надеяться и молить господа о защите невинных; а уж это известно мне да и другим по опыту, что хотя бы всё прочее пропало, за богом молитва не пропадёт. Именно потому, что господа нельзя и сравнивать с человеком грешным, я не унываю, а уповаю за батюшку...

Декабря 10-го

...Недавно я провозгласила во всеуслышанье письменно, что молюсь об устранении препятствий к возвращению всех и что твёрдо уверена, что так или иначе, но это исполнится. Ты видишь, что я этим как бы вызвала на бой с собою сильных и славных земли. Теперь уж мне и отстать нельзя от молитвы, заставлю и Татьяну Филипповну молитвенно помогать мне. Увидим! А я верую, уповаю и ожидаю!!!

Не знаю, писала ли я тебе, что теперь здесь в остроге находится Зыков, об истории которого ты, верно, слышал. Он убил княгиню Голицину, даму 48 лет. Он очень болен хронической одышкой, полагаю, что это нервное что-нибудь, потому что приходит к нему приступами. Он молодой человек, из высшего московского аристократического круга.

Рассказывает, что был неверующим, но Филарет московский обратил его, и он, не в состоянии будучи служить по слабости здоровья, пошёл в монахи; пробыл два года с чем-то в Донском монастыре, где его посещали наперерыв все московские аристократки богомольные, в том числе и княгиня Голицина, у которой есть уже и сын 27 лет, женатый. Его, т. е. Зыкова, оскорбили, и он, вышед из монастыря, в непродолжительном времени убил княгиню.

История эта весьма запутана. Зыков рассказывает о ней своим манером, из Москвы пишут совсем другое, и то, и другое правдоподобно. Рассказывают, что он красовался ряской и кокетничал монашеством, разнося дамам просфоры с завитыми локонами и французскими фразами. Но московские вести, кажется, вернее, потому что и у Зыкова иногда прорывается нечто схожее с московскими слухами.

Зыков был в Москве знаком с братом Иваном Александровичем и потому тотчас по приезде сюда адресовался к нам за разными разностями; это бы ещё ничего, но в одно прекрасное утро он потребовал меня к себе, он прислал сказать, что болен, при смерти и желает видеть. Нечего делать, поехала; а как не хотелось, не поверишь, у меня как-то сердце не лежит к форменным богомольцам. Нашла его слабым, задыхающимся, но не так опасным, как ожидала.

Он образованный и очень неглупый молодой человек, но не смотрит монахом, хотя и принял все ужимки и фразы монашеские, но светскость так и проглядывает во всех его движениях. Славно говорит по-французски, только и разговоров, что про высший круг общества московского и петербургского, и всех княгинь, и всех графинь знает и со всеми знаком. Я, разумеется, медлила спросить его об его истории, но он большой говорун, и притом очень ловкий, сам всё рассказал.

Он, как мне кажется, нечто вроде моего старинного товарища детства И.Н. Арбеньева: всё сидит на канонах и акафистах, а между тем всё остается светским и мирским. После посещения я отрекомендовала ему няню для разных удобств жизни, но это не удовлетворило его, он задирал меня и молитвами, и письмами.

Наконец и Маша Францева посетила его из любопытства. У них возникли сильные духовные прения, и я было обрадовалась, что остаюсь в стороне. Но так как в остроге были и другие лица, которых мне желалось посетить, мы с Машей и няней опять там были, он так устроил, что необходимо было к нему зайти.

В этот раз он пристал ко мне, как говорится, к горлу, чтобы я была его руководительницей, а мне вовсе неохота, да и ни сил, ни времени нет; как ни отговаривалась, всучил мне свою исповедь писанную. Прислал икону, заказанную им нарочно: святого Николая, мучеников Наталию и Михаила, в серебряной вызолоченной рамке. И вот на что употребляет присланные ему матерью деньги. С тех пор как здесь (около двух месяцев), прожил уже двести рублей серебром на разные затеи.

Пишет ко мне послания по тетрадям мелкого письма, я редко и неохотно отвечаю ему и, признаюсь, вовсе не желала бы возиться с этим чадушкой - привередливым и избалованным донельзя. Уж, право, не знаю, что и делать: состояние его точно ужасное и жаль его по чувству христианскому; с другой стороны, сношения с ним ужасно тяжелы: набожность какая-то сложная, со множеством винтов, крючков, петель и тому подобных снарядов, и тяжела, и полновесна донельзя. Тщеславие - его главный порок, самоё покаяние и раскаяние его облечены тем же покровом. Он везде и всем возможным, несознательно для самого себя, желает произвести эффект, а это несносно!

Хоть брани его, только занимайся им, и, если можно, им одним. Он, я думаю, и тому радуется, что хотя он и грешник, но не простой, не обыкновенный, но отличный и ужасный грешник, а потому и обязаны по долгу христианскому заниматься им более, чем кем-нибудь из прочих грешников. Московские барыни избаловали его донельзя своими похвалами и удивлением сначала, потом своим сожалением и участием. Их обворожило, что Зыков, молодой человек, способен был любить так сильно и пылко женщину 48 лет, любить её до того, что решился её убить и себя погубить.

Он мне передал с полдюжины батистовых, вышитых, с графскими и княжескими коронами платков, которые чувствительные московские богомолки набросали ему, омоченные их слезами, когда его по городу возили на эшафоте. Он служил панихиды и литии по своей покойнице, на печати его вырезаны буквы В и Н - Вера и Николай. Сначала он не сознавался в страсти к княгине, а говорил, что убил её из сожаления, что уважал её как друга своей матери и сделал это в минуту сумасшествия.

Московские вести рассказывают подробности, не совсем подходящие к платонической любви, может быть, к боготворению. Даже в первый рассказ свой он спросил меня, не знала ли я её, которую называла lа bеllе еt lа bоnnе рrincesseе Vеrа G.? - и при этих словах он изменился в лице и глаза его заблестели. Он рассказывал мне, что целый месяц бегал с кинжалом за своей невестой, и назвал кого-то другую, а вышло, по слухам из Москвы, что это за нею.

Он и няню долго держит, недавно читал ей описание любви, верно, сравнение земной с небесной, и няня говорит, что он с таким восторгом читал, что она удивилась. Эту беседу он обещает мне прислать на рецензию. Полагаю, что она неспроста написана, а как он пронюхал, что об нём пишут из Москвы другое, нежели он рассказывает, то он этой предварительной беседой хочет заинтересовать в свою пользу, а потом уже сознаться, как было.

Беда с таким человеком, и жаль его, и тяжко возиться с ним, да и опасно оскорбить самолюбие: как раз пырнёт ножом. Уповаю, что этого не случится, но от него станется. Прости...

1852 г., июня 30-го

...Писала также и о надеждах на лучшее будущее, сообщённых нам братом Иваном Александровичем. Признаюсь, надежды эти кажутся мне баснями соловья и мякиной воробья: ни то, ни другое не кормит. Говорить и обнадёживать ничего не значит, и мы вот 26 лет как осуждены утешаться только одними надеждами на лучшее будущее, а в продолжение этого времени успели схоронить все залоги земного счастия в будущем; утраченного не возвратят уже, а всё что-то толкуют. Бог с ними! Мне нужна возможность быть на могиле детей и Ялта, другим не удовлетворюсь...


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «В добровольном изгнании». » Фонвизина Наталья Дмитриевна.