© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «В добровольном изгнании». » Фонвизина Наталья Дмитриевна.


Фонвизина Наталья Дмитриевна.

Posts 51 to 52 of 52

51

XXV.

Таким образом ещё перед отъездом Фонвизиных из Сибири началось весьма интимное сближение Натальи Дмитриевны с Пущиным, которое уже тогда становилось постепенно на степень страсти, хотя она пока ещё не проявлялась заметно для постороннего глаза и уживалась с давней и искренней привязанностью к мужу. Позднее Наталья Дмитриевна называла время первого знакомства с Пущиным «эпохой чудной, благодатной, записанной в небе».

Казалось бы, продолжительная разлука при слабой надежде на возможность свидания должна была охладить взаимную любовь; но напротив того она всё более разгоралась. Ни сам Пущин, ни Наталья Дмитриевна нимало не думали при жизни Михаила Александровича о какой-либо любовной интриге, но смерть его развязала им руки и облегчила совесть.

Наталья Дмитриевна стала усиленно переписываться с Пущиным, сообщая ему в последовательном ряде писем всю внутреннюю историю своей жизни; она исповедовала перед ним все заветные чувства и помышления и с таким страстным нетерпением ожидала его ответов, что ближайшие к ней доверенные лица из слуг по её волнению легко узнавали, что между пакетами из Сибири их госпоже подавали письма Пущина, нисколько впрочем сначала не догадываясь об их любви.

Письма адресовались по условному соглашению корреспондентов с одной стороны на имя одной ялуторовской мещанки, исправно передававшей их Пущину, с другой - на имя няни Натальи Дмитриевны и наполовину писались аллегорически, хотя, имея в руках всю переписку, легко найти ключ к разъяснению всех намёков. «Прошу вас мои аллегории не сообщать общим друзьям», - писала Наталья Дмитриевна иногда Пущину, если передавала что-нибудь особенно интимное.

Такие аллегорические письма, однако, представляли немалое неудобство и легко вели к недоразумениям и искажениям смысла даже со стороны переписывавшихся; относительно же цензуры почтовых чиновников Наталью Дмитриевну немало забавлял тот туман, который должны были навести все эти аллегорические Тани, Назарии, юноши и т. п.

Однажды во встревоженной аскетическими порывами совести Натальи Дмитриевны, уже по смерти её мужа, шевельнулся укор за неисполнение данного в юности обета поступить в монастырь. Мрачная картина прожитой жизни с её постоянными мучениями быстро пронеслась в её воображении, и она вся отдалась порыву ужаса и отчаяния, внезапно представив себе, что все пережитые испытания были посланы за нарушение обета. И вот в ней снова проснулось жаркое желание загладить свою вину, хоть на склоне лет, заживо похоронить себя в монастырских стенах, чтобы «мечтать до гроба лишь о гробе».

В натурах эксцентрических и одарённых пылким воображением, случайно залетевшая искра религиозного самообличения при первом дуновении ветра разгорается в пожаре и давно угасшее намерение может моментально получить всю силу бесповоротного решения. Могло бы так случиться и с Натальей Дмитриевной, если бы её не волновали противоположные влечения. «Что то прежнее, бывалое, райское, с быстротой молнии пролетело надо мною, как будто светлый ангел осенил меня грешную чистыми крылами».

Ближайшим поводом к воскрешению юношеского порыва в груди уже старевшей женщины послужило, кроме освобождения от долголетних уз супружества, данное ею духовнику обещание съездить в Бельмажский женский монастырь, в котором она когда-то хотела постричься. Принеся на исповеди покаяние в том, что не исполнила обета перед Богом, Наталья Дмитриевна решилась, не откладывая, последовать требованию духовника, нашедшему в её душе сочувственный отклик.

Но лишь только она увидела себя под сводами той самой обители, которая когда-то привлекала к себе её юные мечты, как вся она беззаветно отдалась охватившей её волне самоотречения. Вся монастырская обстановка, эта глубокая тишина, чувство отдаления от мира и его печалей, проснувшееся под мирными сводами монастырской церкви, - всё это, когда-то так сильно действовавшее на её душу, воспламенило таившуюся в ней искру.

«Этот монастырь, - говорила она, - так мне понравился, так отрадно было там молиться, что я в порыве безумного отчаяния чуть не решилась навеки там заключиться и разом со всеми, и любящими меня, и ненавидящими, близкими и далёкими, оборвать все связи».

Ей вдруг с необычайной живостью, при одной мысли о вечных утратах, среди действующей на чувство обстановки, представилось, что она одинока во всём мире, что у неё нет никого близкого и кровного и что она чувствует непреодолимое призвание к отшельнической жизни. Но как сильно она в этом ошиблась, ей стало скоро ясно. Мирские интересы, заботы и привязанности не уступали без борьбы своих прав и насмехались над призывом свыше.

Лишь только, вернувшись в гостиницу, Наталья Дмитриевна успела переступить порог, отделяющий тихую обитель от суетного мира, лишь только объявила своим спутникам о своём внезапном решении, а тем более только что вернулась домой, как плачь домашних и сожаления крестьян поколебали её, и встревоженная совесть стала уже искать успокоения хотя бы в посвящении себя устройству судьбы людей, вверенных её попечению.

А между тем среди близких друзей произошёл переполох: Марья Дмитриевна Францева написала о своём беспокойстве насчёт Натальи Дмитриевны в Иркутск, сообщённый слух тотчас стал циркулировать между ссыльными декабристами, возбуждая во всех недоумение, наивная же няня Натальи Дмитриевны вообразила, что её барыню повезли в острог или обратно в Сибирь. Одним словом, создалось томительное ложное положение, хуже которого едва ли можно что-нибудь представить.

Весь этот эпизод доказывает, как мало определённого в земном, житейском смысле было в предположениях Натальи Дмитриевны относительно её постоянно усиливавшегося сближения с Пущиным, и как бурно свирепствовали в её душе разнородные страсти (причём все волнения тяжело отзывались на её организме, приводя её к частым кровопусканиям и к другим медицинским пособиям).

«Странная жизнь моя, - писала Наталья Дмитриевна Пущину: - только что я начинала думать, что достигла наконец обыкновенной житейской колеи и по этой избитой дороге достигну предположенной цели, как незаметно для себя самой сбилась в сторону и неожиданно обрушилась в бездну. Если бы за две недели до моего горя мне кто-нибудь сказал, что оно не так скоро, но даже когда-нибудь постигнет меня, я бы не только стала спорить, а даже с насмешкой отвергнула бы возможность чего-нибудь подобного».

Наталья Дмитриевна искала своим страстным порывам и вспышкам оправдания в том, что её натура «магнитная» и эксцентрическая, и напоминала Пущину, как однажды она так завлекла её живыми воспоминаниями прошлого, что он с жадным вниманием прослушал до рассвета историю Татьяны Лариной, когда гостил у её мужа в Тобольске. Наконец, она успокаивала себя мистической теорией о нормальных возрастах. Своим нормальным возрастом она считала душевное нормальное свойство тринадцатилетней девочки, глупой и застенчивой, а между тем решительной до безрассудства, неблагоразумной и нерасчётливой.

Нормальным возрастом Пущина, по её мнению, был возраст двадцативосьмилетнего юноши, уже рассудительного, почти переходящего в мужской возраст. Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин имел, по её мнению, нормальный возраст двенадцатилетнего мальчика. Наталья Дмитриевна даже чувствовала неловкость перед Пущиным и признавалась, что ей совестно было бы показываться ему на глаза, если бы им пришлось ещё раз встретиться, и вообще она как бы испытывала теперь какой-то пароксизм ужаса, так что ей казалось, что «собираются грозные тучи, ходят кровавые облака».

Обиднее всего было то, что за восторженным решением, которое так трагически-величаво завершило бы её бурный жизненный путь, если бы было осуществлено на деле, приходилось представлять из себя унизительное комическое зрелище и давать пищу всякого рода нелепым сплетням и толкам. Всё это она мучительно сознавала и должна была признаться, что «ту эпоху жизни, которую я считала оперой, по отсутствию поэзии можно скорее назвать комедией, потому что тут в подробностях найдётся много пошлого и смешного, моё положение было жалкое и мучительное, но самые мучительные страхи были подобны преуморительным сценам и выходкам».

«В последнее время вы слишком любовались на меня, - писала она Пущину, - и с моей стороны было бы низко оставлять вас в таком приятном заблуждении на мой счёт». «От великого до смешного один шаг» - так и эксцентричной натуре легко вместо героини попасть в положение обыкновенной взбалмошной и пошло-причудливой барыни. Но Пущин отнёсся с глубоким сочувствием к нравственным мукам своего друга, чем окончательно завоевал её сердце.

52

XXVI.

Когда-то Пущин высказал мысль, что он ни в каких обстоятельствах и никогда не решился бы ревновать женщину, считая долгом чести во всяком случае вину в происшедшем охлаждении принять на себя, и это своё убеждение он действительно доказал потом на деле. Неудивительно, что он отзывчиво и сердечно мог отнестись к исповеди подавленной души. И за это участие Наталья Дмитриевна, по её словам, готова была пасть на колени и сделать земной поклон своему другу.

«Ваше благодетельное участие, - пишет она, - зашевелило ретивое; я сквозь слёзы взглянула на Божий свет и увидела, что и для меня светит солнышко», и тотчас вслед затем называет своё чувство к Пущину и Бобрищеву-Пушкину «святым чувством сестры к братьям». Понятно после этого, что Наталья Дмитриевна рыдала над письмом Пущина. Тогда вспыхнула в ней поздняя, но жаркая страсть.

Но долго ещё она не отделяла в своих мыслях Пущина и Бобрищева-Пушкина, и вскоре после рассказанного случая, за несколько минут до первого удара колокола на Пасхе, зажгла в доме все лампады перед иконами, любовалась переливами их света и, наконец, в пламенном исступлении бросилась перед образом молиться за двух ближайших и неизменных друзей.

С этих пор все тайны души Натальи Дмитриевны были открыты для Пущина, причём она сама говорила о себе: «Я вся соткана из крайностей и противоположностей; если молчу, то ни одним намёком, ни одним жестом не выскажусь, а решусь на откровенность, то не могу ничего скрыть, высказываясь до цинизма, как вы знаете, - тогда друг, которому передаю мою душу, делается для меня в полном смысле другим я. Всё или ничего был девиз мой с младенчества».

В этих излияниях Наталья Дмитриевна стала называть Пущина юношей, а себя то Таней, которой на её условном языке приписывались все вспышки, порывы и необдуманные слова и поступки, то Натальей Дмитриевной - в других случаях, тогда как Пущин, в подражание ей, в свою очередь, говорил то о юноше, подразумевая под этим словом всё, что имело отношение к его поздней страсти, то об Иване Ивановиче, когда речь шла об остальных проявлениях его личности.

Определяя свои отношения к Пущину, Наталья Дмитриевна много говорит о женском стыде, дающем вместе с пылким женским увлечением преимущество женщине перед мужчиной, но вместе с тем признаётся: «женская гордость проявляется у нас с мужчинами, не имеющими на нас магнитного влияния; женщина в полном смысле этого слова всегда хранит все свои нравственные сокровища для любимого существа и не расточает их с другими».

Эту-то магнитную силу и неотразимую власть над нею имел, по её признанию, Пущин, и она чувствовала себя гораздо привольнее, когда могла поверить свои мысли бумаге, нежели приносить признание в непосредственной устной беседе, лицом к лицу, так как в последнем случае её стесняла женская стыдливость.

Вскоре последовали в письмах страстные признания с обеих сторон и высказывались такого рода сожаления: «Зачем бедная Таня сделала на вас такое сильное впечатление? Не берусь решить, ладно это или нет. Мне грустно, если я могу повредить вам, если моя буря душевная отозвалась такою же бурей и в вашей душе. Несчастное существо! Неужели мне суждено везде опалять, куда не прикоснётся моё огненное сердце?»

Или: «Вы как будто радуетесь, что Таня расшевелила в сердце почти заснувшие струны; привела в чувство и оживила вашу нормальную внутреннюю молодость, да не на добро ли воскресила её чародейка? Вижу, вижу: молодая жизнь опять забила живым ключом в горячем сердце, где до того водворилось было более спокойное и более серьёзное чувство.

Юноша начинал засыпать; в его грёзах было даже по временам что-то тяжкое, как будто недомогание какое-то, он просыпался на мгновение, быстро взглядывал на окружающее своим ясным молодым взглядом и опять закрывал глаза, поэзия юности мало-помалу облекалась в житейскую прозу...

Вот в каком положении застала вас исповедь чародейки Тани и, как ведьма или оборотень, умела она из старой бабы явиться молоденькой девчонкой, пропела русалкой какую-то дивную песню, потом с воплем отчаяния бросилась она, минуя серьёзного, насмешливого papa Poustchine, к давно знакомому юноше и с неудержимой откровенностью тринадцатилетней девчонки, не давши бедному опомниться от усыпления, начала без связи, без смысла и разбора рассказывать беду свою» и проч.

В длинном ряде писем Наталья Дмитриевна подробно описывала Пущину все переживаемые ею впечатления, иногда с таким увлечением предаваясь психологическому анализу своих чувств, что перед читателем в самом деле встают как-будто две ярко очерченные фигуры: Тани и Натальи Дмитриевны. Таня является двойником последней, но она наделена такими яркими индивидуальными чертами, что невольно изумляешься богатому воображению автора писем.

Тане, как мы сказали, приписываются все увлечения, все ложные шаги и вместе с тем какое-то непреодолимое обаяние на окружающих; Наталья Дмитриевна - гордая неприступность, самообладание. Таня - виновница душевного разлада Натальи Дмитриевны, которая, вспоминая свою прежнюю жизнь, ещё не возмущённую вмешательством Тани, говорит: «бывало и для меня жизнь текла чистым ручейком или живым ключом била в сердце, было благорасположение ко всем, любовь ко всему прекрасному, какая-то духовная чистота в сношениях с людьми».

Но Таня своим безрассудством и излишней пылкостью вредит Наталье Дмитриевне на каждом шагу: её любят, ей подчиняются, и бессильное слово благоразумия невольно замирает на устах Натальи Дмитриевны. Так каждое появление Тани портит дело в сношениях Натальи Дмитриевны с крестьянами: «глупая Таня является так внезапно, что и заметить её приход не успеваю. Тогда я могу говорить целый час, меня слушают из вежливости или повиновения, но внимание слушающих поглощено Таней; высокие истины скользят мимо ушей, а её заунывные, задушевные напевы больше шевелят сердце, чем все мои проповеди. Мужички за Таню готовы в огонь и в воду, а меня и в грош не ставят».

«И что за обаяние, - жалуется она в другом месте на свой двойник, - которым она отуманивает добрых людей? Она меня измучила, а сладить с ней я не в силах. И что это за пагубная власть дана ей над душами, мне вверенными». Таким образом Таня везде является каким-то сверхъестественным существом, которое Наталья Дмитриевна называет также «мой fatum».

В множестве других писем, Наталья Дмитриевна, оставляя аллегорию в стороне, много говорила о своих поместьях и крестьянах, о своём нравственном влиянии на них, о том, как часто она любит, «сбросив официальный сан свой, толковать с людьми Божьими, как человек с человеками, и тогда они не узнают меня; я тогда гораздо ниже их и полном смысле слова слуга по воле Бога моего».

Она много рассказывает о том, как стремится действовать на них нравственной силой, как старается добиться искреннего сознания виновных и в такое неловкое положение ставит тех, которые хотят действовать обманом. Не этими ли качествами обладала Таня и не за них ли деревенские старожилы так привязались к Наталье Дмитриевне, что говорили, будто не запомнят такой чудной барыни?

Но все эти письма, как и предыдущие, писались в возбуждённом нервном состоянии, в поздние ночные часы, среди глубокой тишины, причём экзальтация страсти иногда внезапно охватывала всё существо Натальи Дмитриевны и из души её вырывались страстные до отчаяния признания. Тогда она прямо говорила от лица Тани и обращалась к юноше, которого просила скрыть письмо от Papa Poustchine, потому что «из всех этих элементов письма один сладкий пирог испечь можно, а Papa любит трапезу посущественнее».

И вот эта-то шутливая форма и этот замаскированный аллегориями тон предназначались служить убежищем для женской стыдливости Натальи Дмитриевны, только что писавшей: «ты прав, что с ней творится, то необычайно и остаётся и останется выше всякой насмешки. Неправда ли, читая эти строки, ты чувствуешь себя вне области мирских суждений и как бы в месте отдельном и необъяснимом для тебя, в месте какой-то странной для тебя и доселе неизвестной тебе свободы? Тайна наша между нами и Богом. Не бойся встретить Назария: перед тобой твоя бедная Таня, падшая пери, любящая, немощная женщина.

Не хочу я твоей тёплой дружбы: она стынет от осенних ветров: дай мне любви, любви горячей, огненной, юношеской: в твоей 28-летней природе должен быть огромный запас этого чувства и Таня не останется в долгу у тебя: она заискрится, засверкает перед тобою и засветится этим радужным огнём».

Но иногда в сердце Натальи Дмитриевны закрадывается сомнение в прочности и даже естественности такой поздней любви, и она пишет: «мне сдаётся, что я, прежняя церемонная, тебе больше нравилась. Ну, что же? Разлюби меня, если можешь. Отбрось, откинь от своего сердца: ведь я не обманывала тебя; я говорила и говорю прямо, что я не стою твоей любви».

В другие раза она писала о себе, что таким место в монастыре или в больнице, тогда как в семействе они могут быть только в тягость. Надо сказать правду, что, открывая свою душу, Наталья Дмитриевна нисколько не старалась выставлять себя лучше перед будущим женихом, чем была в действительности, и в своей исповеди касалась таких поступков и мыслей, рассказ о которых мог бы оттолкнуть всякого мужчину, менее самоотверженно ей преданного. Так в самом пылу любовной горячки к Пущину она едва устояла против чувственного искушения, в котором не только покаялась, но даже с самым подробным и искусным психологическим анализом изобразила сладострастную негу.

От её писем так и дышит правдивостью рассказа, что, конечно, было бы совсем не в интересах особы, желавшей привлечь к себе любимого мужчину. Она прямо признавалась, что для усмирения бунтующей плоти и в посрамление себя в самые страшные минуты соблазна ставила перед собой портреты Пущина и Бобрищева-Пушкина, чтобы эти изображения её пристыдили и удержали от греха. «Кроме того, что стыдно, - говорила она: - я рискую потерять твою привязанность, рискую возмутить тебя подробностями».

После таких признаний не диво в переписке Натальи Дмитриевны встретить воспоминания о неудовлетворённости первым супружеством, потому что хотя Мишель и был ангел, но не подходил к её бурному темпераменту. Неудивительны и сны наяву о том, как её с Пущиным ведут на казнь; неудивительно её признание няне, что она намерена переменить судьбу, вызвавшее с её стороны решительное заявление, что будущий муж окажется пьяницей, картёжником и не будет стоить ногтя Михаила Александровича.

Глубокая привязанность Пущина всё перенесла и наконец, по возвращении его на родину, брак увенчал их позднюю страсть. Все старые сибирские знакомые и возвращённые декабристы приняли это известие с изумлением. Ото всюду понеслись поздравления и приветствия. По словам самой Натальи Дмитриевны, «многие говорили, что ожидали этого брака, другие находят естественным и хвалят, остальные вовсе верить не хотят».

По выходе замуж Наталья Дмитриевна предалась деятельной хлопотливой жизни. Так как муж её был уже в полном смысле инвалидом, страдавший подагрой, сердцебиением и другими недугами, то все заботы о делах по имениям пали на нашу героиню, которая со свойственной ей энергией принялась разъезжать из города в город, улаживая одно дело за другим и беспрестанно извещала мужа о результатах, тогда как тот в свою очередь сообщал, что делалось дома. Недолго прожил потом Пущин, а ровно через десять лет после него кончила свой неугомонный век и Наталья Дмитриевна.

*  *  *

Из предыдущего очерка, надеемся, ясно, что личность Натальи Дмитриевны, в полном смысле слова незаурядная, заслуживает внимания как по своей романтической судьбе и близким отношениям к декабристам, так и по энергической природе, которая при лучших условиях могла бы дать обществу много хорошего. Такие натуры редки и могли бы быть в высшей степени драгоценны. Если бы судьба была благоприятнее для нашей героини, если бы она не отдавалась порой унижающим личное достоинство страстям, то, благодаря богатым природным задаткам и дарованиям, могла бы сиять яркой звездой на нашем сером небосклоне.

В. Шенрок


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «В добровольном изгнании». » Фонвизина Наталья Дмитриевна.