Именно на том уровне «культурного обихода» и «культурных повседневных привычек», которые мы будем изучать в следующих главах, различие «дворянской интеллигенции» и «дворянства» как сословия не сгладилось, продолжали ярко ощущаться и самими носителями той или иной традиции даже через целое столетие.
Так, героиня романа (мы скажем, почти документального) И.В. Римской-Корсаковой (внучки композитора) уже в двадцатые годы, окруженная вихрем «варварской» и «чуждой» пролетарской культуры предается раздумьям, насколько «культурные обыкновения» дворян из среды гвардейского офицерства чужды ее семье, «интеллигентной дворянской».
Е.Д. Поливанов, ученый, происходивший из старой дворянской семьи и сформировавшейся в интеллигентной среде, заметил уже в 1931 г.: «высшему обществу» … в начале XX века - мы имели основание, строго говоря, отказывать в признаке интеллигентности».
Обозначить рождение явления, изменившего общий ландшафт российского общества, названными выше границами есть много серьезных оснований:
1. Интеллигенция в качестве важной компоненты российского общества возникла как одна из частей классической русской культуры, одновременно с ней, как субъект, ее продуцирующий, и как объект ее влияния одновременно.
2. Интеллигенция возникла во многом как результат воздействия классической русской литературы, и как ее творец.
3. Интеллигенция в России появилась тогда, когда российский человек впервые ощутил потребность развивать и осознавать свое личностное начало; то есть развитие интеллигенции и развитие самосознания и самоконтроля личности - это единый процесс. А отсюда вытекают новые проблемы - потребность выделения автономной сферы проявления и бытия личности в свободной реализации, проблема определения границ частной жизни.
4. Следовательно, и самое возникновение представлений о частной жизни должно быть неминуемо связано с возникновением понятий личности, интеллигенции.
5. Формирование интеллигенции связывают с появлением «непрерывной и прочной социальной памяти» (П.Н. Милюков).
Таким образом, с понятием российской интеллигенции неизбежно сопрягаются такие составляющие как: классическая русская культура, классическая русская литература, развитие личностного начала (а отсюда и исторического и социального сознания), и создание нового типа социальных приватных контактов, где личностное начало получало благоприятную почву существования.
Явление, как и полагало большинство серьезно изучающих особенности русской культуры, существовало, но слово-то действительно стало фигурировать в середине 60-х. (Если не считать того факта, что И.С. Аксаков данное слово в соответствующем смысле употребил немного ранее - в 1861 г., но это частность). Имя и явление связаны неразрывной связью, и если интеллигенция дворянской среды существовала под «другими именами», то, может быть, и явления эти принципиально разные, схожие лишь по некоторым внешним, поверхностным аналогиям?
Вот почему находка С.О. Шмидта, где (как исследователем убедительно доказано) слово «интеллигенция» - в контексте дневниковой записи В.А. Жуковского 1830 гг. - употреблено не в «этимологическом» значении, а в том самом специфическом «социокультурном», характеризующим и много позже, в 1860-х, соответственный общественный слой, - оказалась счастливым и необходимым открытием, было единодушно подхвачено и много раз, и совершенно правильно, цитировалось в работах видных исследователей.
Любопытно привести параллель со словом личность: хронологические границы формирования двух понятий интеллигенция и личность в целом совпадают: и именно В.А. Жуковский, и тоже в частном тексте 1830 г., впервые «ставит слово личность в синонимическую параллель со словом индивидуальность: «… личность (индивидуальность) художника выражается всегда в его произведениях, потому что он видит природу собственными глазами…».
Слово, существовавшее в русском литературном языке с XVII века, до конца XVIII употреблялась в значении: «принадлежность какому-либо лицу», но зато «в конце XVIII века, в связи с развитием стилей сентиментализма, начинает острее и глубже осознаваться в употреблении слова личность значение «индивидуальные, личные свойства кого-нибудь, личное достоинство, самобытность, обнаружение личных качеств и ощущений, чувств, личная сущность» (ср. в языке Карамзина, в русских переводах Жана-Жака Руссо и т.д.)…
С начала XIX… употребляются в русском литературном языке европеизмы: индивидуум,…, индивидуальность… Только в 20-30 гг. … вполне сформировалось в слове личность значение «монада, по-своему, единственно ей свойственным образом воспринимающая, отражающая и создающая в себе мир». Складываются антиномии личностного, индивидуального, неделимого и общего или общественного».
Дело в том, что и до этого времени слово «интеллигенция» существовало в русском языке, но - в другом значении, и эта тема эволюции значения слова так подробно разработана во многих исследованиях, что нет необходимости повторять это вновь (Напомним только, что «слово «разумность» для перевода лат intelligentia было предложено В.К. Тредьяковским еще в 30-х гг. XVII в.»: В.В. Виноградов). Как известно, слово «интеллигенция) (Intelligentsia) в принятом нами понимании означает уникальное явление русской культуры.
И в своем специфическом значении может быть применимо и применялось в следующих сочетаниях, относящихся к разным, локально возникающим на русской почве группам думающих, стремящихся к образованию и занимающих активную нравственную позицию людей, как: «крепостная интеллигенция», «крестьянская интеллигенция», даже «женский интеллигентный пролетариат» по отношению к первым российским феминисткам и пр. Следует отметить также, что слово «интеллигенция» в значении «разумность», «способность понимания», «интеллектуальная развитость» продолжала существовать и тогда, когда это же слово фигурировало и в вышеописанном значении, параллельно. И это параллельное существование до сих пор несколько сбивает с толку.
Довольно длительное параллельное бытование слова в двух значениях предполагает наличие контекстов, где граница между ними неявственна, размыта. Возникает соблазн поисков контекста наиболее адекватного, найденные и приводимые кажутся недостаточными, не выразительными. Так, недостаточным воспринимает Б.А. Успенский контекст записи В.А. Жуковского.
Приведем его возражение: «Нет оснований утверждать, что Жуковский употребляет это слово для обозначения социальной группы - по всей видимости, он просто транслитерирует латинское слово» - Другими словами, передает этимологическое значение «интеллектуальной способности восприятия», - по мнению Успенского. Но поскольку тут речь идет не о просто «разумении» происходящего, а о включении «нравственной оценки» события как необходимой компоненты прежде всего, то это и есть тот новый элемент, который отличает прежнее значение от нового, специально применяемого к социокультурной группе. На наш взгляд, употребленное Жуковским слово именно соответствует новому значению.
«Это слово «в социальном значении», - продолжает Б.А. Успенский, - по-видимому, представляет собой полонизм,… было заимствовано русской печатью - не ранее 40-х гг. XIX в.». Впрочем, на наш взгляд, если принять такое уточнение, оно только содействует укреплению принятой нами концепции, никак не может ее изменить. Прежде чем попасть в печать, слово (связанное не со специфически книжной культурой, но с живым социальным явлением) должно, по крайней мере, иметь минимальную устную и рукописную историю.
Изучая феномен интеллигенции 30-х гг., мы сознательно не касаемся закономерного продолжения «декабризма», выразившееся в наименовании «любомудры», поскольку герои нашей локальной истории оказались вне связей с этим явлением.
Осознание ценности личности как первое проявление «интеллигентности». Европейские ученые изучают проявления развивающегося личностного начала в литературе и в самой среде образованного дворянства рубежа XVIII-XIX вв. с точки зрения выработанных Европой общественных институтов. Этот «чужой взгляд» чрезвычайно полезен. Так, Андреас Шёнле, исследующий русскую литературу сентиментализма как первое глубокое проявление потребностей личностного выражения, разграничивает два понятия: Private life и Privacy. Для первого у нас есть не вызывающий ни у кого сомнения перевод: «частная жизнь».
При переводе второго мы испытываем затруднение: эквивалента такому понятию до сих пор нет в русском языке, а следовательно, нет и понятия. Что означает Privacy? - спрашивает Шёнле, - это право иметь отдельное бытие, физическое, моральное и интеллектуальное». Privacy обеспечивает возможность «совершать выбор относительно самих себя, - продолжает автор, - Права эти существуют тогда, когда общество имеет законную систему и моральный кодекс, которые способны защитить индивидуальность против вмешательств.
Вот разница между Privacy и частной жизнью». Таким образом, описательно приведенное понятие мы можем передать как: «Обеспеченная правовыми институтами, закрепленная в общественном сознании, область частного существования». В самых недавних работах это понятие передается транслитерацией, а не эквивалентом.
Формирование понятия частной жизни, ценности ее ясно прослеживается в литературных текстах, порождаемых той образованной частью дворянского общества, которое осознает рамки индивидуальности. Следовательно, частная жизнь как процесс уже реально необходимый для этой ее части, определенно существует. А вот второго понятия нет вовсе (и долго еще не появится).
«Русскому обществу, - утверждает Шёнле, - недоставало установленных учреждений, которые могли бы регулировать общественную жизнь достаточно четко, определить рамки, правомочность и проявление способностей личности в ее общественном положении и найти границу не-или-мало-регулируемой области частной жизни, где личностное поведение мыслится как свободное». Автор называет «размытостью общественных границ» (буквально «пористостью» - porousness): что приводило к следующему: «несмотря на ускоренное усвоение западной системы мысли,.. основные права частной жизни остались только поверхностными».
Таким образом, очевидно, что ареной проявления индивидуальности, не довольствующейся уже гостиными и литературными салонами, могли стать только тесные группы, сообщества, неизбежно функционирующие как «тайные».
До XVIII века в традиционной русской культуре, не приобретшей еще черты светскости, выделение личностного начала не считалось добродетелью (Например, поощрялась анонимность творческого авторства); язык культуры в целом пребывал за оградой церковности, не приобретая самоценного смысла «культуры для себя». Да и в истории европейской культуры история личности (индивидуальности) не такая уж длинная.
Российская личность, при достаточном накопленном фонде знаний, почерпнутых из западных источников, начинает развиваться на пике острого несоответствия требований, предъявляемых образованным слоем дворян к устройству своего существования - в самом широком смысле этого слова (в психологическом, правовом, материальном) - и жизни других сословий.
Открытые ценности, как право индивидуального выбора любви, наслаждение мыслью - разверзают пропасть между ними и всем остальным традиционным русским («московско-византийскиим» по Г.П. Федотову) культурным окружением. Отсюда возникает страдание, направленное на другого, - сострадание, тут же поддержанное новой русской словесностью («И крестьянка любить умеет» Н.М. Карамзин).
«В желании ликвидировать крепостное право можно увидеть сразу две цели: освободить и крестьянство, и самих себя… Вот эта-то свобода «для себя» и составляла, на наш взгляд, особенно сильную черту декабризма и выгодно отличала его от российских радикалов (куда менее аристократичных по роду и духу) на идею «служения народу», «поклонения» ему и «растворения» в нем». К слову, П.Д. Боборыкин замечал, что слово «интеллигент» «раньше», то есть до эпохи появления разночинной интеллигенции, применялась к людям 40-50 гг., а именно: к «испытанным либералам, чаявшим падения крепостного права».
(Невозможно не упомянуть, что сострадание к индивидууму, находящемуся в неравном и униженном положении, в дальнейшем у некоторой радикальной части интеллигенции, которую мы здесь не рассматриваем, парадоксально привело, в конце концов, к приоритету социальной ценности - в ущерб ценности этой самой единичной личности, и вызвало те самые радикальные действия (революцию), которые эту личность окончательно обесценили и задавили.
Вот именно эта крайняя точка самосознания интеллигенции рассматривается как импульс, вызвавший катастрофу в России, трактуется как «Беды, принесенные России русской интеллигенцией», - обсуждалась в серьезных трудах Бердяева, Федотова, Гершензона и многих других, является по сей день «главным пунктом обвинения», основным соблазном для «ругателей» ее, «вечная тема» для публицистических работ отрицательного «антиинтеллигентского» пафоса, в том числе неизменно эксплуатируемая сторонниками всяких форм тоталитарного сознания).
Итак, осознание того, что приобретенные ценности автономной личности попраны в других, на первый план выделяет понятие личного достоинства, как своего, так и чужого, потребность отстоять его в другом - значит не обесценить данное качество в себе. И это вызывает первоначальное состояние противоборства тому, кто поддерживает существующий порядок вещей: «Культурным героем эпохи», - пишет М.Л. Гаспаров, - становится тот, в ком «ценится именно индивидуальность, непохожесть на других».
Эти герои «взяли на себя борьбу со сковывающими порядками в обществе… Отношение к власти строилось по образцу отношений в природе, и само слово «оппозиция» было взято из астрономии». Желание не утерять приобретенное в пустыне безличностного существования, осознанное одиночество, заставляет объединяться в небольшие сообщества, в которых культурное бытие должно отвечать потребностям духа. Вот откуда первые «герои индивидуальности» (они же - первые интеллигенты) тяготеют к тайным обществам - масонским, декабристским; первые общности «интеллигенции» отожествляются с ними.
Частная жизнь как сфера реализации личностных принципов и выявления подлинных культурных ориентиров. Если тема русской интеллигенции во всей полноте разработана в отечественной исследовательской литературе, а работы зарубежных исследователей, как правило, вторичны, или, по крайней мере, во многом опираются на работы российских исследователей, в первую очередь Ю.М. Лотмана, С.С. Аверинцева, М.Л. Гаспарова, Б.А. Успенского, Д.С. Лихачева, Н.М. Зоркой, то проблемами частной жизни, после длительного перерыва, стали у нас заниматься совсем недавно, впрочем, успешно.
В этой области приоритеты принадлежат французской школе «Анналов», и особенно главе ее - Филиппу Арьесу, основоположнику идеи изучения частной жизни под разными углами зрения. Но и до него эта тема имела большую традицию, особенно во французской исследовательской литературе, и французские ученые сумели собрать международную группу для фундаментального труда, посвященного частной жизни человечества. Нужно отметить, что и специальные области творчества исследователи стремятся описать не как профессионально-автономное культурное явление, а с точки зрения культурно-бытийного процесса. Так, в 1956 г. появилась сочинение Андре Билли «История литературной жизни».
Лакуна в этой области гуманитарной науки в России объясняется однозначно - в тоталитарном государстве нет и не должно быть места как самой частной жизни индивида, тем паче и исследованиям, ей посвященным, поскольку: какие же могут быть исследования того, чего не должно быть?
Но следует заметить, что интерес к частной жизни проявлялся исследователями до революции. Так, например, мы нашли исследование 1907 г., где уже содержится то, что можно было бы развить в «программу изучения частной жизни». Автор пишет: «Девятнадцатое столетие богато воспоминаниями и жизнеописаниями замечательных людей…. Многие из них весьма ценны и представляют незаменимые вклады в историю культуры и духовного развития истекшего великого столетия…. Они неполны, потому что писаны людьми, жизнь и деятельность которых лежала выше среднего общественного и умственного уровня…
Нет жизнеописания из того мира, мира народного, где отдельная личность, теряя в индивидуальности, является скорее как бы представительницей общей массы народа. Я надеюсь пополнить упомянутый раздел изданием этой книги. Она содержит житейские воспоминания простого рабочего,.. в ней полностью отсутствует остроумие, а также великие политические, религиозные, экономические, научные и художественные мысли; …он рисует только свою жизнь и жизнь других около себя и узкий круг, в котором они живут, как это видит. Но, насколько я знаю народную жизнь, я не могу отрешиться от впечатления, что, благодаря тому, как он рисует свою незначительную единичную жизнь, она вырастает в тип, превращаясь в великое и поразительное общественное явление».
Помимо того, частную жизнь людей изучали и в России, но «под другими наименованиями». Так или иначе, «краеведение» касалось, в частности, и изучения каждодневной жизни приватного человека: «Краеведение - не только познание края и история краеведения… Это и способ освоения исторического опыта, отбор… того, что выдержало проверку временем…. в материальной и духовной культуре, в быту, в сфере нравственности».
Оттого краеведы в свое время, как и многие другие ученые, подверглись репрессиям, были отстранены от работы. Их деятельность была связана с тем, что Д.С. Лихачев, а вслед за ним С.О. Шмидт, называют «интеллектуальной оседлостью». Традиционным укладом каждодневной жизни, традиционным формам славянской духовной культуры много занимались и занимаются представители школы «этнолингвистики», возглавленной акад. Н.И. Толстым.
Итак, по общепринятому представлению, аспекты частной жизни стали разрабатываться в российской науке лишь в последнее десятилетие. Однако следует особенно отметить, что, как и многие инновации в науке, работы российских ученых 20-х годов, прежде всего Г.О. Винокура, Б.В. Томашевского, М.О. Гершензона, еще ранее - П.Е. Щеголева, нашли новое направление или даже предвосхитили исследования западных культурологов, касающихся разработки разных аспектов частной жизни. Только работы французской школы знает весь мир, а работы первых остались известны очень малому кругу специалистов.
В области гуманитарных наук (в подчеркнуто прямом значении этого слова) был сделан огромный шаг вперед - осмысление преобладающей ценности самого процесса частной личностной жизни как творчества личности по сравнению с результатами его созидания, историческим наследием: «Наряду с искусством, наукой, политикой, философией и прочими формами нашей культурной жизни существует, очевидно, в структуре духа некая особая область, как бы ограниченная, специфическая сфера творчества, содержание которой составляет ничто иное, как личная жизнь человека, … творчество себя самого…
Но еще существеннее, что жизнь не только «классического» человека, но и всякого иного в равной мере может в известных условиях быть предметом эстетическим» (Г.О. Винокур); «Но есть другое величие, не менее достойное славы: когда человек хотя ничего и не сделал, но зато много и глубоко жил» (М.О. Гершензон).
С этой точки зрения рассматривал еще в 1923 году историю декабризма Гершензон. С этой же меркой, именно к изучаемому нами во второй главе историческому явлению, подходил еще раньше П.Е. Щеголев: «Было бы очень жаль, если бы жены декабристов не дождались своего Плутарха и умерли для нас как живые женщины своей эпохи…
У нас слишком мало фактических сведений, и авторы воспоминаний и записок, преклоняющиеся перед подвижничеством женщин, ограничиваются искренними общими местами; они, правда, не знают, какие еще подобрать эпитеты для их самоотречения, энергии, доброты, любви, но, за редкими исключениями, не дают ярких черт, которые обрисовали бы перед нами живого человека.
До полнейшей абстракции в характеристике жен декабристов дошел кн. А.И. Одоевский в своем известном и трогательном стихотворении княгине М.Н. Волконской… Конечно, эти стихи так выпукло рисуют все, что эти женщины сделали для декабристов, но мы не улавливаем образов. А как раз для того, чтобы их история имела для нас значение, …нужно, чтобы они ожили, встали перед нами, облеченные плотью и кровью».
Итак, исследования человеческой жизни в XX веке повернулись новой плоскостью: вместо традиционного интереса к плодам труда личности на первый план выходит самое ее существование, не всегда мотивированное позднейшими результатами.
Еще один яркий пример: в 1930 г., в эмиграции выходит книга Л.Л. Сабанеева, посвященная не музыкальному таланту учителя, как это подобало бы ученику, а таланту личности вне зависимости от ценности наследия, оставленного им истории: Сабанеев берет на себя труд написать эту книгу именно потому, что частнобытийное проявление такой личности, как Танеев представляет культурную самоценность, не должно быть забыто (Танеев, при этом, для Сабанеева «исторически ограниченный» тип русского интеллигента, то есть который уже и не может появиться в реальном культурном контексте).
Эту же тенденцию, но ставя перед собой более тонкую задачу - в соответствии с изучаемым временем тоталитаризма, - развивают такие работы, как, например, исследование Н.М. Зоркой (1998 г.), посвященное глубинным свойствам интеллигента (Козинцев, Эйзенштейн) в эпоху террора (как «благополучный советский художник пришел к нравственной теме русского искусства»), и уже под этим углом зрения - плоды творчества (на первый взгляд бесспорно ярко тенденциозного и потерявшего в наше время почти всю былую ценность).
Европейские ученые, занимаясь различными ракурсами частной жизни Западной Европы, обратили свой интерес к аналогичным проблемам в России, разрабатывая отдельные ее фрагменты, разнообразием которых могли бы гордиться - от «частных писем баптиста из лагеря к сыну» в 50-х гг. XX века - до «частной жизни провинциальной барышни 20-х гг. XIX века.
Меж тем, несмотря на подробность этих исследований, ряд исследователей отмечают некое «ускользание сути», специфики этой частной жизни - особенно в советский период, - она развивалась в таких формах, которые могут быть просто не замечены, не выделены посторонним взглядом зарубежного наблюдателя (например, знаменитое «общение на кухне», являющееся таким интенсивным проявлением личностного и частного начала, какому поражаются представители той цивилизации, где «прайвеси» имеет глубокую и неколебимую традицию).
«Частная жизнь интеллигенции» существовала в полноте, не видной на уровне «официальной культуры», о чем с очевидностью свидетельствуют и некоторые зарубежные исследования. Так, например, утверждение Жоржа Нива, что советский человек «не знал внутренней жизни» вызвало полемическое замечание Т. Лаузена, сделанное на основе изучения материалов частной жизни «советского интеллигента», дневников так называемых «средних людей» из «советской интеллигенции»: «факты дневников говорят, что общество с конца 20-х и несколько последующих десятилетий «эволюционировало не в сторону усиления тоталитаризма, … а в сторону западных прогрессивных моделей».
Неким итогом этого интереса к российской частной жизни стала конференция «Частная жизнь в России», проходившая в США в 1996 году. Восполняя пробелы отечественной науки в области изучения повседневной жизни, в последние годы, во-первых, было сделано немало переводов европейских исследований, образующих теперь российскую серию: «Живая история: повседневная жизнь человечества».
А во-вторых, и в отечественной науке заметны значительные сдвиги в этом направлении - это касается изучения частной жизни в истории России, а также и зарубежных стран. Нужно отметить, что, имея долгую традицию в изучении частной жизни, современная наука акцентирует внимание на изучении: «ментальных стереотипов, обуславливавшее собой поведение людей», - не на бытописании, а «уяснении меняющихся форм восприятия в кругу близких».
В нашем исследовании мы сосредотачиваем внимание на «обыденных», а не на «героических», ярко событийных периодах жизни индивида, прежде всего потому, что проблема каждодневного выбора гораздо рельефнее характеризует личность и принятые жизненные установки, в тот же момент, когда индивид может «собраться», проявить качества, вовсе несвойственные в повседневной жизни, не создается устойчивой модели «культурного бытия» и определенного «культурного типа» человека как совокупности проявлений регулярных «культурных реакций». Во-вторых, потому, что частная жизнь как автономная сфера существования личности в России напрямую связана с самой возможностью проявления «интеллигентности».
В-третьих, как говорилось, первая широкая волна интеллигенции и есть декабризм, и изучать это направление плодотворно именно в этом ракурсе проявления индивидуальных свойств личности в частной жизни: «К декабристам «не следует подходить с такими критериями, как к партиям конца XIX-XX в. и сих едиными (и даже обязательными) для всех уставными положениями (требованиями) и программой.
У декабристов были разномыслия в вопросах тактики и различия в существенных элементах политических воззрений и футурологических построений. Общим для всех них был в большей мере образ личного поведения: храбрость и совестливость, чувство долга и самоуважения, склонность и способность к самопожертвованию. Для декабристов главное, самое важное – не одинаковость, общность политической идеологии и тактики, а общность представлений о … «заповедях чести», которым они следовали всю жизнь, готовность во имя этого поступиться личным благополучием, материальным положением, служебной карьерой, даже жизнью» (С.О. Шмидт).
Аналогичную точку зрения высказывает и видный западный исследователь движения декабризма: «Трудно говорить об исторической определении группы, все члены которой были столь глубоко индивидуализированными фигурами, что говорить о какой-либо ее однородности не стоит». Суммирует эту точку зрения Д.С. Лихачев: «Восстание декабристов знаменовало собой появление большого числа духовно свободных людей». А в эпоху сталинских репрессий этого же свойство - умение «жить частной жизнью» оставалось и знаком принадлежности к «интеллигенции» и, как правило, единственным прибежищем, сферой проявления себя как «интеллигентной личности».
В-четвертых, известно, что в истории культуры менее всего свидетельств остается от тех эпох, когда человек притеснен и несвободен, от эпох репрессий остаются белые пятна, меж тем: «ценен не только человек сам по себе, Ломоносов он или безвестный крестьянин, ценно и время, в котором жили люди прошлого, ибо их время – часть нашей общей жизни на земле. Оно существует в нас самих, в наших генах, сознании, подсознании, памяти и снах…. Поэтому для нас в истории в принципе нет безвременья, нет неинтересных исторических судеб и периодов: просто об одних временах мы мало знаем».
Перелом культур - локализатор приоритетных культурных ценностей. Что понимается в данном исследовании под словосочетанием «перелом культур»? Ведь и «Вся история интеллигенции состоит из ряда «переломов»… начиная с Петра, впервые собравшего самоучек-интеллигентов», - написал П.Н. Милюков в статье «Интеллигенция и историческая традиция».
Культура, в недрах которой интенсивно развивался слой интеллигенции, - та, которая называется крупными мыслителями (Г.П. Федотов, Н.А. Бердяев) «классической русской культурой», - полагалась изначально противопоставленной традиционной «московско-византийской». «Давно стало трюизмом, что со времени Петра Россия жила в двух культурных этажах», - сказал Г.П. Федотов.
Весьма пессимистичный вывод делал В.О. Ключевский: интеллигенция ущербна непониманием реальности и своих задач: «Первые книги у нас были переводные, а первые оригинальные книги плохо повторяли то, что хорошо было написано в переводных, и эта книжная мудрость была для нас подарком добрых, но сторонних людей, отблеском чужого ума. Как взглянул русский разумный и понимающий человек на просвещенный мир сквозь привозные книги, так и впал в крайнее уныние от собственного недостоинства, от умственного и правового убожества…. С тех пор разумным и понимающим …стал у нас считаться человек «книжный».
А вот высказывание М.О. Гершензона: «Наша интеллигенция справедливо ведет свою родословную от петровской реформы. Как и народ, интеллигенция не может помянуть ее добром. Она, навязав верхнему слою общества огромное количество драгоценных, но чувственно еще далеких идей, первая почти механически расколола в нем личность, оторвала сознание от воли, научила сознание праздному обжорству истиной».
Оценочность в этом вопросе у большинства авторов занимает главное и часто единственное место. И ведь нельзя сказать, что у кого-то из ученых такого ранга, как Ключевский, Гершензон, Федотов, Бердяев, эти соображения были бы «заимствованием». Нет, как это бывает и с открытиями не только из области гуманитарных наук, аналогичные идеи приходили в голову одновременно многим думающим авторам.
Трудно отделаться от мысли, что излюбленная тема разыграна искуснейшими интерпретаторами на тысячи вариаций, или прописана как многих поколений обязательное сочинение на аттестат идеологической позиции в обществе, затмевая кажущимся ярким разнообразием красот стиля - невидимую реально однообразность суждений. Вся палитра оценочности - от положительной и до отрицательной (а то и вовсе внецивилизованной и вненаучной формы брани) представлена в данной теме - обсуждения «двойственности культур». А собственно суждение едино. Обобщая сказанное о конфликте культур разных сословий в пределах одной страны, М. Раев сказал следующее: «Один из парадоксов истории России, особенно ее интеллигенции, состоит в том, что часто знание России произрастало из сформированных ранее в Европе оценок».
Самобытность «интеллигентской культуры» бесспорна, «западная привитость» ее изначальных ростков очевидна. Одно не противоречит другому: не только опыт российской ориентации на западные культурные ценности, но вообще опыт «культурных заимствований» человечества говорит о том, что культурное заимствование, пересаженное на другую почву, расцветало по своим, своеобразным законам, и в цветении своем могло вовсе не походить на покинутого «родного брата».
С одной стороны, восприимчивость к европейской культуре дала необычайно высокую возможность роста европеизированным сословиям, но с другой - проблема столкновения этих культур, их несовместимости, непереводимости «языка» одной культуры на «язык» другой («двуиспостасный язык», - как называл русский литературный язык Вячеслав Иванов,- двуипостасная культура), то есть проблема «культурного непонимания» народа и образованных классов, оказалась «роковой» (Г.П. Федотов) для всей истории России. (именно «культурная неприязнь» оказалось той фундаментальной причиной, которая послужила основанием удержать большевизм у власти, - считал мыслитель).
«Все острые кризисы в России последних двухсот лет зарождались и вызревали в той части общества, которая наиболее близко соприкасалась с западными идеями и образом мысли, была к ним наиболее восприимчива. Это естественно, так как именно в западном мироощущении утвердилась идея изменения через революцию, через слом старых структур через свержение авторитетов.
Соединяясь с мессианским, религиозным ощущением русского человека, эти уравновешенные на Западе рациональностью идеи приобретали в России взрывчатую силу. Носителем ее в первую очередь была интеллигенция (и тяготеющие к ней, находящиеся под ее влиянием представители среднего класса)».
Тут следует отметить еще раз связь истории интеллигенции с историей русской классической культуры в тот период, когда и во всей Западной Европе самое понятие культуры, как считает, например, Швейцер, вышло на первый план. Далее, началось ее общеевропейское угасание, и «соскальзывание» культуры (по выражению Пумпянского) в России, вот тут-то начались массовые выражения общественной неприязни к интеллигенции, задолго до революций, которые (едва ли не первым в публицистике в такой прямолинейной форме) отметил П.Д. Боборыкин.
Таким образом, если следовать логике Г.П. Федотова, и все культурное существование интеллигенции поневоле и постоянно оказывается «беспочвенным», то есть здесь можно видеть «отрыв от быта, от национальной культуры», «скитальчество». Тогда о каком еще «переломе культур» можно говорить? И все-таки очевидно, что в обычном (не катастрофическом) ходе событий интеллигент имел возможность существовать в соответствующей культурной среде.
В нашем исследовании имеются в виду те катастрофические, трагические для любого человека моменты (ссылка), когда силой обстоятельств он выдворяется, исторгается из привычной культурной среды и перемещается в чуждую. Здесь нарушается и ломается привычная схема его культурных привычек; за то, что естественным путем ему принадлежало, он принужден бороться каждый день; здесь он должен корректировать модель своего внешнего поведения; здесь нарушаются «обратные культурные связи», здесь, не имея среды, язык его культуры становится «мертвым», не коммуникативным.
В такие моменты борьбы за то, что ранее доставалось даром, существовало изначально, иллюзорные ценности неминуемо должны погибнуть, а вопрос сохранения подлинных окажется вопросом сохранения себя как индивидуальности. Следовательно «на переломе культур» обнажаются те важные культурные принципы и привычки, которые структурируют самою личность интеллигента.
Не противоречит ли приведенное рассуждение заявленному ранее стремлению изучать не катастрофические, а повседневные моменты жизни индивидуума? Нет. Не противоречит. Общая катастрофичность существования интеллигента в окружении иного культурного бытия ведь как раз и была каждодневным и протяженным существованием, и существованием по преимуществу (и поневоле) - частным; а вовсе не состояла из неких ярких общественных вспышек или моментов.
Таким образом, обыденность обстановки и событий, незначительность жизни вообще делает еще более рельефным этот «каждодневный, незаметный выбор», совершаемый индивидом. Следовательно, «чистота эксперимента» сводится вот к чему: какие культурные ценности сохраняются в стрессовой в культурном отношении обстановке, но при этом в каждодневных (требующих гораздо больше ментальных и волевых усилий, чем героические) обстоятельствах.
Семья богатейшего симбирского дворянина Василия Ивашева, родившегося в самом конце XVIII века, и семья его пра-пра-внучки Ирины Гюнтер, вышедшей замуж за бедного обрусевшего немца Александра Гюнтера, родившейся в конце XIX-го: корректно ли заниматься их «сравнительным жизнеописанием»? В отношении «культурных ценностей», ими усвоенных и утвержденных самой их жизнью - вопреки ее общему течению - полагаю, что бесспорно корректно.
В этом отношении обрусевший немец, получивший правовое и политическое образование не только в России, но и в Западной Европе, нисколько не более европеизирован, чем русский дворянин, до отрочества воспитанный гувернером-французом, пользовавшийся библиотекой западных мыслителей в имении отца, дошедшего во время войны 1812 г. до Парижа и привезшего в отечество новые понятия и идеи. Оба они - «русские европейцы»: и принадлежность к этой особенной культуре определяет в них столь фундаментально общее, что даже разрыв их физического существования - в столетие! - не кажется столь важным. И это будет видно из дальнейшего хода исследования.
Сделаем некоторое отступление, сославшись на первую книгу серии: «Безымянное поколение». Жизнь В.П. Ивашева в ссылке - начало «великого культурного одиночества», мытарства и скитания семьи репрессированного А.Р. Гюнтера - апогей «культурной изолированности». «Для того, что случилось с русской интеллигенцией, отказавшейся примкнуть к большевизму, параллелей в истории нет… То, что в нашу эпоху случилось с людьми, случается раз в тысячелетие, если не реже. За всю историю России не было примера, чтобы человек остался без всякой опоры, без какой-либо поддержки где бы то ни было».
«Культурное одиночество» семьи русского интеллигента А.Р. Гюнтера усиливалось и тем обстоятельством, что он был «русским немцем», создавая дополнительный мотив «отъединенности», при полной, как мы утверждаем, реальной культурной включенности этого индивида в типичный русский культурный «интеллигентский» контекст. Предугадывая упрек, который может быть сделан композиции серии: некоей несоразмерности частей, скажем, что сделали это намеренно, уделив «началу культурного одиночества» место гораздо меньшее, чем «трагической его кульминации».
В первой книге «Безымянное поколение» забежав вперед, «начали с конца», разработав социо-культурного окружение А.Р. Гюнтера, общественные взаимосвязи намеренно детализированно, поскольку стремились дать описание явления на гребне яркости, на пике его характерного выражения. Таким образом, для исследования серии «Идеи века в истории рода» мы взяли две крайние точки, первая - когда частная жизнь личности, не поддерживаемая и не определяемая никакими социальными институтами, является сугубо и только областью «личностного творчества» (Ивашев-старший, Ивашев-декабрист), и вторая - когда познавший профессионально (как правовед) и, в некоторой мере, в социально-практическом бытии нормы, охраняющие частную жизнь, оказывается вне привычного мира представлений, вынужден воссоздавать их насколько возможно - на обломках сформированных границ, охраняющих бытование его индивидуальности, и в результате интенсивность частной жизни - через столетие - оказывается опять всецело областью его личностного творчества.
Мы изучаем следы личностных пристрастий - в творческих актах, которые только и были доступны осужденным, находящимся в культурной изоляции: в текстах частного порядка («культура, как совокупность и система культурных ценностей, предполагает целесообразное творчество, а такое творчество предполагает личность, немыслимо без личности»).
Иногда полагают: пережив то, что интеллигенции принес XX век, в сущности, она полностью изменила черты, которые казались основными присущими ей, отличающие ее от других как особую социо-культурную общность (вера в прогресс - сменились полным неверием в него, аскетизм - стремлением к некоему «буржуазному» удобству и пр. и пр.)
«А осталось ли еще что-нибудь из родовых, не отмеченных еще интелигентских качеств? … есть ли вообще что-нибудь, роднящее старого и нового интеллигента?… Исходное понятие было весьма тонким, обозначая единственное в своем роде историческое событие: появление в определенной точке пространства, в определенный момент времени совершенно уникальной категории лиц,.. одержимых … нравственной рефлексией, ориентированной на преодоление глубочайшего внутреннего разлада, возникшего между ними и их собственной нацией, меж ними и их же собственным государством».
Высказанного нельзя отрицать. Так можно ли и вообще в каком бы то ни было ракурсе говорить как о едином явлении об интеллигенции XIX и XX веков? Отчасти на этот вопрос и должно ответить наше исследование. Инструментом здесь и призван служить анализ мотиваций выбора, выявляющей глубинные принципиальные нравственно-этические установки в ситуациях, наиболее рельефно подтверждающих их подлинность. По их типологическому единству можно судить и о единстве явления.
Мемуаристика и эпистолярные тексты как свидетельства процессов личностного развития и частной жизни интеллигенции. Как уже говорилось, в истории культуры есть «лакуны пустоты», оставляемые запретами современной официальной идеологии. Здесь, при том, что определенные общественно-культурные феномены не могут быть своевременно исследованы и поставлены в общий ряд истории культуры, роль мемуарного и эпистолярного жанров для их осмысления значительно повышается, если только эти частные жанры не становятся и единственным источником исследования.
Напротив, характерным признаком эпохи, благоприятной для развития гуманитарной науки, как раз и является акцентирование значимости и постоянный поиск источников, поскольку каждый новый источник неизбежно должен деформировать ранее самую стройную концепцию.
В недрах судеб декабристского движения совершается существенный переворот в личностном развитии. Собственно, письма и мемуары декабристов - одни из первых настоящих документов этого жанра в России, потому что несут несомненный отпечаток особой индивидуальности писавшего, которому приходит в голову обращать внимание на свои личностное проявления, описывать их. «Историческое самосознание личности с наибольшей последовательностью реализуется в мемуаристике - в этом и состоят ее социальные функции…
Историческое самосознание личности - самый сущностный и глубинный, жанровообразующий признак мемуаристики… именно в этой сфере таится первопричина всех значимых сдвигов в судьбах мемуарного жанра на протяжении крупных исторических переходов». Во-вторых, поскольку декабристское движение, как уже говорилось, ценно более социо-культурной историей «личностного поведения» ее членов, а не самим политическим смыслом декабрьского восстания 1825 г., отделы частных жанров и по этой причине должны играть первостепенную роль, да и уже сыграли ее. Вопрос «культурного выживания» при материальных лишениях и тяготах жизни не отошел на дальний план, - что важно.
Публикация, и изучение такого рода текстов в «декабристком наследии» и в целом «существенно способствовали разработке методики источниковедения мемуарной литературы». А.И. Герцен в «Былом и думах» интересовался: «Целы ли письма Ивашева? Нам кажется, будто мы имеем право на них». Здесь вслед за А.Г. Тартаковским нельзя не привести замечание А.С. Пушкина: «Пушкин в «Романе в письмах» (1829) заметил, что «семейные воспоминания дворянства должны стать историческими воспоминаниями народа».
Характеризуя особенность исследуемых нами текстов: эпистолярных - непрерывных, ежедневно регулярных (как дневниковые записи) повествований, касающихся 1826 года и конца 1830 гг. (Письма П.Н. Ивашева, Письма В.П. Ивашева) и фрагментарные записи младших поколений, посвященные событиям частной жизни, - мы выделяем автобиографичность исследуемого материала. Ведь мемуары бывают настолько разными по авторской установке («сверхзадаче»), что строго говоря многие из принадлежащих к мемуарной литературе текстов могут быть отнесены к разным жанрам.
«Мемуары - письменное воспроизведение жизненного опыта человека, достоверный (исключающий вымысел) рассказ о своей эпохе, о ее людях, о наиболее памятных эпизодах. Память истинного мемуариста избирательна, она хранит существенное и «забывает» все незначительное для характеристики эпохи. Автобиография - письменное воспроизведение наиболее существенных эпизодов и событий собственной жизни автора».
Не соглашаясь в целом с таким определением мемуаристики, тип избирательности памяти, представленный в анализируемых текстах, мы относим ко второму типу: автобиографическому, частному типу мемуарных текстов. Таким образом, в приводимых текстах интересно вовсе не то, что нам уже известно как нечто характерное для эпохи, а как раз то, что по-новому будет характеризовать эпоху, и почему следует включить этих источники в общий источниковедческий ряд.
Может возникнуть вопрос: какое, собственно, основание мы имеем сравнивать два близких, но все же отличающихся жанра - эпистолярный (Письма семьи Ивашевых) и мемуарный (Записок П.Н. Ивашева (вторая глава) и Записок младших: О.К. Булановой-Трубниковой, Е.П. Ивашевой-Александровой, И.В. Гюнтер и Е.В. Покровской? По сути и те и другие являются «дневниками»: в первом случае необходимость изложить каждодневные события близким людям, отделенных пространством. Во втором - потребность предложить «дневниковую запись своей жизни» потомку, отделенному от нее временем.
Общая и важнейшая черта используемых для анализа документов - однолинейность временного сознания. Поясним. Обычно «ретроспективность является условием двойного зрения мемуариста на события прошлого. Из этого проистекает… столкновение двух рядов авторской субъективности: того, что он видел и пережил… и того, что стало результатом общественного мнения, массового сознания, им же усвоенного».
В рассматриваемых нами записках авторами делается сознательная установка на исключение позднейшей ретроспекции. Потому они нарочито фрагментарны, именно как дневниковые записи, как анналы. Они фотографичны, то есть запечатленный момент не может подлежать позднейшей коррекции, всякая ретушь лишает фотографию подлинности, а мемуариста - авторской честности, - такова внутренняя установка пишущих.
Таким образом, события находят себе выход в форме драматургической, в форме «сцен», содержащих диалоги, реплики, наиболее адекватной для целостного впечатления «каждодневного дневника». «Авторские ремарки» появляются и в письмах, и в мемуарах крайне редко, в момент декларативной кульминации, когда пик экспрессии вырывается, «выносит из берегов» сообщения на вершины эмоционального всплеска, который авторы позволяют себе с некоторой «заминкой, неловкостью», то есть ощущая нарушение границ избранного ими жанра. Но это, как правило, те самые чувства, которые владели авторами в момент события, и обладают долго сохраняющейся эмоциональной силой.
Оценочность событий заключена в самой избирательности памяти, то есть в том, как структурирована та или иная «сцена»; и здесь неважно, произошло ли это событие давно или недавно: память выделила в сознании только то, что выделила, и новые детали уже не появятся. Следовательно, эта оценка сложилась в тот самый момент, когда складывается и самое впечатление, отраженное в записи. Вот эта черта делает для нас несущественным некоторые различия анализируемых текстов и в этом плане избавляет от противопоставленности жанра писем (связанных с осознанием события одного временного плана) и жанра мемуаров (в данном случае тоже стремящихся подчиниться этому правилу).
Для наших задач взятые для исследования письма от Записок (мемуаров) отличаются только сравнительной крупностью формы, протяженностью, но принципиально ничем более.
Жанр исследования культурной эволюции в истории одной частной семьи «в диахронии», по частным архивным документам, - новый, но не вновь открытый. Да и к самой семьи Ивашевых интерес исследователей проявляется все больше, ссылки все чаще (и уже накопился неизбежный ряд ошибок, небрежностей и пр., особенно в интернет сети), в семейных документах ее - «как в капле дождя», в которой заключена вся совокупность свойств окружающей атмосферы, - отразились характернейшие направления культурных поисков российской интеллигенции, на всех основных этапах.
«Родовому гнезду» Ивашевых уже посвящено диссертационное исследование О.Л. Виккел, которое оказалось для нас своего рода находкой. Дело в том, что новый, включенный в наше исследование мемуарно-эпистолярный материал, в значительной мере корректирует, а во многом и опровергает ее выводы. (Что, собственно, и должно случаться каждый раз, когда в историко-культурный круг вводятся новые документальные памятники, и в этом залог непрерывного развития культурологической мысли).
Нужно обозначить и другие условия и ограничения. Следует обратить внимание на то, что избранные «герои исследования» данной книги: «старшие» и «младшие» Ивашевы (семья Петра Никифоровича Ивашева, отца декабриста, и семья декабриста Василия Петровича Ивашева), семья М.В. Трубниковой и семьи ее дочерей, семья внучки А.С. Покровской, а также «герои» книги первой «Безымянное поколение»: правовед Александр Рихардович Гюнтер и его жена Ирина Владимировна (шестое поколение потомков генерала Ивашева) существовали в глубоко развитой литературной среде.
Эта черта вовсе не случайно присущая данной семье, но и вообще характерная как для ранней «дворянской интеллигенции», сформированной «Золотым веком» русской классической литературы и в равной степени формировавшей ее, так и для широкого социально неоднородного слоя интеллигенции, развивавшегося в недрах культуры «Серебряного века».
Все они владели «раскованным пером», способствующим адекватному выражению самого себя на бумаге: жить и мыслить, а затем осмыслять самое себя в частных записях, заметках, письмах и мемуарах - это было естественной формой существования, одной из основных типологических черт культуры, которой они принадлежали. Близость с домами Аксаковых, Карамзиных, Тютчевых, Языковых составляла культурный фон жизни старших Ивашевых.
Декабрист Василий Петрович Ивашев, поколение Ивашевых-младших, - кузен трех выдающихся творцов литературы, - Федора Ивановича Тютчева, Александра Николаевича Герцена, Николая Ивановича Тургенева; литературная среда дочери декабриста - Марии Васильевны Трубниковой простирается до дружеского литературного общения с Г.Х. Андерсеном и Дж. Миллем, отмечена литературной полемикой с Н.С. Лесковым.
Представляется закономерным, что дочери Марии Васильевны стали профессионально заниматься литературной деятельностью; «героиня» последней главы, правнучка Марии Васильевны, Ирина Гюнтер оставила яркие воспоминания своей частной жизни (никоим образом не предназначавшиеся ею для печати). Потребность «записей жизненных впечатлений» - результат воздействия литературно-театральной среды ее молодости.
Итак, «герои» нашего исследования - не писатели или литераторы в высоком для нас и единственном значении этого слова, но они жили в литературной среде и сами составляли ее почву, из которой и выходили большие писатели; владение пером - неотъемлемая часть их «культурного облика» и «культурного существования». Отсюда - мера доверия к их частным документам, в которых не могла не сказаться существенная часть их личности. Именно это делает возможным корректно основать наше культурологическое исследование на обозначенных текстах.
Мы предполагаем, что в возражение к итогам данного исследования можно привести примеры, вовсе не согласующиеся с нашими выводами, и вполне правомерные в рамках другого исследуемого конкретного материала, потому что неисчислимо многообразное переплетение характеров, судеб, психических складов людей, относимых к «российской интеллигенции»: наше исследование ограничивается изучением документов тех ее представителей, которые a priori, по свидетельствам современников и поздним оценкам могут быть названы людьми, наделенными немалой «нравственной волей», если угодно «нравственными способностями», сознательно развиваемыми.
Уже говорилось о книге Сабанеева, посвященной С.И. Танееву. Весь смысл ее появления, целесообразность заключался в том, чтобы описать, как в «малом, мелком, житейском» под спудом чудачеств, неловкости, неуклюжести проявлялся «некая «одаренность» в нравственной области, «моральный талант».
Мы рассматриваем проявления личностных ценностных ориентиров в той обстановке, которая может быть названа обстановкой полной внешней несвободы. Намеренно не касаясь даже вскользь сложной темы свободы человека в общественных условиях («Слово «свобода» до сих пор кажется переводом французского liberté» Г.П. Федотов), скажем, что еще одно условие кажется нам необходимым для проведения исследования: сохранение внутренней свободы как сохранения личности под игом внешних обстоятельств теми индивидуумами, частными документами которых мы занимаемся. Что мы изначально принимаем как реализовавшийся факт.
Также следует отдельно отметить, что в наше исследование намеренно включается множество подробных, казалось бы, посторонних, или избыточных, или лишних, на первый взгляд, деталей, примет социально-общественных, политических явлений, явлений искусства, освещающих «культурное пространство», в котором жили наши «герои». Все детали вместе, обязательно имеющие отношение к их частной жизни, то есть к культурному бытованию личности, плетут тот фон, на котором рельефнее выглядит личность, корректно прослеживается отделение сугубо индивидуального от типологического, свойственного данному типу культурной жизни, наконец, в узелках которого много объяснений личностных устремлений.
Такой прием, как нам кажется, и делает исследование собственно культурологическим, то есть обнажает взаимосвязи общественных культурных установок и инноваций личности. Таким образом, одна из наших задач - помещение «героя» в ближний социо-культурный круг, другими словами, реконструкция взаимовлияний уникальной личности и культурного контекста.
Такой тип исследования влечет некоторые допущения, которые мы приняли как неизбежные (широкое привлечение не только документальных свидетельств, но и образно-художественных, что вынужденно приспосабливает к своей цели языковые средства изложения). Надо отметить, что опыт удачных реконструкций «культурного бытия личности», как правило, тяготеет к жанру «документального романа»: «Роман-реконструкция - археология культуры. Он призван воссоздать с максимально доступной полнотой ее ушедшие и растворившиеся в небытии звенья.
… Важно понять, что самые общие исследования исторических процессов и самое конкретное описание мыслей, чувств и судеб человеческой единицы - не высшее и низшее звенья постижения прошлого, а два плеча одного рычага, невозможные друг без друга и равные по значению… Но чем ближе к отдельной человеческой личности, тем важнее роль интуиции, то вторжение тщательно контролируемого воображения, без которого реконструкция невозможна. И одновременно, чем важнее роль интуиции, тем строже, точнее, научнее должны быть контролирующие ее тормоза. Биографическая реконструкция имеет еще один смысл - нравственный. Чудо воскрешения должен совершить историк».
Может показаться неожиданным, что сложному и «зыбкому» так называемому «научно-художественному жанру», требующему как выверенных, глубоко продуманных, систематизированных знаний, так и особенного напряжения творческой воли, воображения и любви к исследуемым лицам, в России, может быть, повезло, и именно в этом русле совершилось множество инноваций, открыты невидимые прежде аспекты гуманитарных исследований: не только Тынянов, Гершензон, Винокур, но исследователи культуры следующих поколений, Лотман, Эйдельман и Лакшин, превратили этот трудно поддающийся определению жанр в цветущий сад гуманитарных открытий, радостей и удовольствий.
Условие появления на свет каждого из произведений этого «жанра» - глубокое вживание в бытие персонажа: автор как будто вступает в соавторство с персонажем, но умеет любить свой материал больше своего «я», на какое-то время отказаться от себя и от заранее продуманных схем, предаваясь материалу с неким «научным безрассудством», близким к художественному творчеству, полагаясь на то, что сам материал выводит туда, куда нужно, таким образом оказывается, что «дух» подобного рода произведений «дышит, где хочет». Формируются естественная структура, естественная композиция - из одеяний и покровов самих исследовательских материалов.
Можем добавить, в ходе нашего общего культурологического исследования, неожиданно для первоначального замысла, материал продиктовал необходимость выделения в какой-то мере автономных этюдов: одного, необходимого для того, чтобы выявить сложные психологические взаимоотношения декабриста и его возлюбленной («О Белокурой Ирис и добром Зиле»); другого - разбирающего литературный стиль старшего Ивашева («Записки из времен Екатерины II»), третьего («Дело теософов 1933/34), призванного характеризовать эпоху, историческую атмосферу, в которой существовали потомки декабриста. Нам показалось, что такого рода этюды - наиболее продуктивный путь приближения к подлинной личности исторического героя.
В заключение нужно сказать:
- Принимая во внимания и такую крайнюю точку зрения, что «счет интеллигенции» (в историческом понимании этого явления), как утверждал С.С. Аверинцев, «пошел на единицы», а «Конгресс интеллигенции», собравшийся в 1997 году, не мог ответить на вопрос, существует ли до сих пор такой общественный слой - интеллигенция?
- И хотя, как говорил Филипп Арьес, иногда «увеличение числа исследований… поможет подтвердить или опровергнуть некоторые гипотезы. Однако … мы рискуем проходить уже до оскомины известные темы с незначительным прогрессом, не оправдывающим масштабы интеллектуального и информационного вклада в исследования».
Тем не менее, исчерпанность темы определяется не обилием исследований, а отсутствием потребности возвращаться к ней. Одну из последних своих работ С.С. Аверинцев считал нужным посвятить исследованию «поведенческого стиля» петербургской интеллигенции, считая (несмотря на актуальность и востребованность темы именно в последние десятилетие), что «для реконструкции конкретных нюансов локальной истории «недобитой» старой интеллигенции в различных частях СССР сделано до сих пор слишком мало».
Исчезни и совсем интеллигенция в том специальном понимании, о котором говорилось, все равно эта тема останется одним из сильнейших российских культурных и ментальных переживаний, и потребность возвращаться к ней должна, как нам кажется, свидетельствовать о сохраняющейся целостности отечественной культуры и утверждать эту целостность. А следовательно, новые исследования по этой теме, даже не с слишком большим объемом эффективности открытия принципиально новых горизонтов, тем не менее - эффективный способ репродукции, воспроизведения этой ценнейшей из российских культурных моделей в современном культурном сознании.
Но и в противоположном случае, - разорванности культурной целостности - обращение к этой теме еще более необходимо: «Мир переживает опасность дегуманизации человеческой жизни, дегуманизации самого человека», - написал Н.А. Бердяев в 1937 году. «Интеллигенция ощущает себя теми, кто профессионально заботится, чтобы человечество выжило как вид», - продолжил М.Л. Гаспаров в 1999.
Конкретные исследования, посвященные неизвестным страницам истории интеллигенции, в какой-то мере, пусть и с большим запозданием, должны создавать условия для того, чтобы «исторический голос» ее получил право звучать в полной мере, в соответствии с тем реальным местом, которое она занимала в истории культуры, освобождая ее от «безгласности», «беззвучности», «безымянности».
Тексты мемуарно-эпистолярных частных жанров, как никакие другие, воссоздают живые образы ушедших и забытых личностей, из индивидуально-случайных переводя в разряд «индивидуально-исторических» явлений в истории русской культуры.
Никакая страна, - говорил А.П. Чехов, - не может существовать без своей элиты. И каким бы путем в дальнейшем она не формировалась (трансформируясь на современном этапе в группу интеллектуалов-профессионалов на западный образец или восстановив в полноте статус специфически русского понятия «intelligentsia»), от детального исследования ее прошлого во многом зависит и успешность этого процесса в будущем. Таким образом, попытаемся путем микроисторического исследования вписать в общекультурный контекст еще одну локальную страницу частной жизни русской интеллигенции.