Александр Корнилович как историк и писатель
И. Серман
В Петропавловской крепости, куда Корнилович снова попал по доносу Булгарина в 1828 г., он среди других записок и мнений, адресованных его коронованному читателю, написал 11 июля 1830 г. рассуждение «О воспитании», доселе не опубликованное. Оно имеет не только первостепенную историческую и психологическую ценность как одно из неизвестных еще мемуарных свидетельств декабристов, но и представляет по своему характеру совершенно особый интерес.
Записка Корниловича - это исповедь историка, человека, для которого история была средоточием его умственных интересов и делом жизни. В ней сказано много такого, чего мы не найдем у других декабристов, а главное - выражена точка зрения человека, все осмыслявшего в категориях исторической науки своего времени. Еще во время суда над декабристами на вопрос следственной комиссии - «с какого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей» - Корнилович отвечал: «Изучение истории и чтение древних классиков и новейших политических писателей подали мне первые мысли...»
Позднее в записке «О воспитании» Корнилович подробно охарактеризовал влияние «древних классиков», т. е. греческих и римских историков, на формирование общественных взглядов своего поколения: «Мы учимся в юношеском возрасте, в котором преизбыточествуют чувствования. В это время жизни сильна любовь к добру; стремление к общей пользе; готовность самопожертвования и вообще все качества, облагораживающие человечество, действуют в нас всего сильнее. Но не быв руководимы рассудком, они могут сделаться столь опасными, как огонь в руках сумасшедшего. Наши наставники, стараясь развивать их в нас, менее заботились об их последующем направлении.
Так например: всех нас учили Древней истории и для этого давали нам читать Плутарха, Тацита и пр., не предварив, что сии писатели занимались своими сочинениями во время упадка Римской империи; что, описывая первые времена своего отечества, они преимущественно имели в виду исторгнуть своих соотечественников из их нравственного унижения и пробудить в них гражданские доблести, а потому, мало заботясь о верности повествования, выбирали из ряду событий самые разительные; представляли их в особенном свете и если подбирали к ним тени, то в таком только случае, когда сие благоприятствовало их видам. Нам же выдавали сие за непреложные истины; от этого рождались в нас преувеличенные понятия, которые мы принимали тем склоннее, что наши тогдашние лета были летами мечтательности и энтузиазма».
Здесь Корнилович предстает не только как человек поколения энтузиастов и мечтателей, но и как историк по преимуществу, который и в тюремной своей исповеди высказывает оценку античной историографии в духе новых для 20-х годов приемов источниковедческой критики, предложенных Нибуром. Формирование Корниловича как политического мыслителя и историка приходится на то десятилетие русской жизни (1815-1825), которое характеризуется чрезвычайной интенсивностью, особым динамизмом смены политических программ и исторических концепций.
Именно в это время начинает развиваться критика античной историографии, возникает в Польше школа историков-демократов во главе с И. Лелевелем, формируется французская романтическая историография, заявившая о себе в журнальных статьях и брошюрах с конца 10-х годов. И, наконец, в это время русская общественная мысль, русская литература и русская историография заняты усвоением и оценкой «Истории государства Российского».
Историческая и литературная деятельность Корниловича развиваются внутри этого многообразного и разноречивого потока социально-исторических идей. Корнилович сумел найти свое место, свою позицию в этом движении исторической мысли, он сумел найти и свою историческую тему - эпоху петровских реформу а также выделиться среди многих ею тогда занимавшихся как оригинальный исторический писатель, как самостоятельный истолкователь личности Петра и его времени.
Изучение исторических работ Корниловича и его места в развитии современной исторической науки еще только начинается, а между тем оно может содействовать решению ряда самых существенных проблем декабристской мысли и литературы. Корнилович был не только профессиональным историком-исследователем, он был еще и писателем-историком, автором таких своеобразных произведений на исторические темы, которые представляют собой оригинальные явления документальной прозы. Разумеется, мы не ставим себе целью изучить деятельность Корниловича на фоне русской исторической литературы 20-х годов. Это потребовало бы широкого привлечения историографического материала, исследованного еще в самых общих чертах.
Корнилович-историк принадлежит тому времени, когда все историки были литераторами и литературность была неотъемлемым признаком лучших исторических работ. Поэтому деятельность Корниловича-историка мы будем рассматривать в основном в свете тех литературных проблем, которые он ставил и решал в своем творчестве. Историческое изучение Петровской эпохи и личности самого преобразователя имело самый острый, самый злободневный интерес для всего декабристского движения.
Исторический пример Петра доказывал возможность коренных государственных и социальных реформ, равных по своему значению революции, притом реформ, проводимых сверху. В отличие от тех декабристов-литераторов, которые преимущественно увлеклись романтикой киевско-новгородских свобод, Корнилович как историк выбрал ту эпоху, к которой ближайшим и самым органическим образом восходила русская жизнь первой четверти XIX в. У Корниловича это ощущение близости Петровского времени было, конечно, более живым и естественным, чем у людей последующих поколений. Именно поэтому изучение Петровской эпохи давало ему и его читателям столь нужные и убедительные аргументы в пользу необходимости и возможности самых крутых преобразований.
Уже в первой опубликованной работе о Петре I Корнилович выступает со своим взглядом на историческое значение его реформ. Тогда Корнилович представлял себе Петра как героическую личность в конфликте со своим временем. Петр в его изображении показан в непримиримом столкновении со своей эпохой и своей страной. Его реформы - это подвиг личности, поворачивающей по-своему ход исторического развития России.
Его появление никак не подготовлено обстоятельствами времени, а его реформы осуществляются самыми жестокими средствами, ибо он не ищет и не рассчитывает найти понимание своих замыслов у своих подданных: «Если средства, которые он употреблял для образования народа своего, и покажутся жестки, то они были необходимы по тогдашнему положению дел и без того он никогда не достигнул бы своей цели, цели, толико благодетельной в последствиях своих. Петр был рожден не для своего века: обязан будучи один вооружаться против закоренелостей, встречая препятствия на каждом шагу, он не мог действовать иначе».
Одиночество великого человека и трудность предпринятого им подвига превращают Петра в изображении Корниловича в некоторое подобие романтического героя-титана, от воли и энергии которого зависит ход истории и судьбы человечества. Величие целей Петра, по мнению Корниловича, вполне оправдывало и его расправу с восставшими стрельцами: «Средства жестокие казались Петру в то время необходимыми, чтоб возвратить покой государству: он видел в стрельцах пе злодеев, которые покушались па жизнь его, но людей, которые хотели ввергнуть Россию в прежнее ее состояние, а сие последнее было в глазах его величайшим преступлением».
Психологическое объяснение личности преобразователя соединялось - может быть, несколько внешним, неорганическим образом - с политической оценкой прогрессивности петровских реформ. В этой оценке Петра Корнилович выступал уже не как новатор, а скорее как воскреситель «старой», но для его времени уже опять оказавшейся «новой» точки зрения. К тому времени, когда Корнилович выступил со своей первой работой о Петре, уже сложилась прочная традиция критического отношения к реформам Петра и его личности, традиция, представленная в работах М.М. Щербатова, в «Записках» княгини Дашковой и, наконец, в «Записке о древней и новой России» Карамзина.
Вопреки этой критике Корнилович восстановил в правах ту оценку Петра, которую обосновал Вольтер в своей «Истории России при Петре Великом» (1761). Вольтер оправдывал все жертвы, которых требовал Петр от нации, и суровость его мер, жестокость репрессий. Целиком принимая поведение Петра в деле царевича Алексея, Вольтер писал: «Эти бедственные и страшные события показали, что Петр прежде всего отец своего отечества, что только народ свой почитает он своей семьей. Будучи вынужден карать тех из своих соотечественников, которые мешали и препятствовали счастью остальных, Петр приносил жертву ради общего блага и в силу горестной необходимости».
В полном согласии с Вольтером Корнилович через несколько лет написал, как он сам вспоминал, «биографию царевича Алексея Петровича <...> чтоб опровергнуть клевету и показать, что одного суда царевича довольно для бессмертия Петра». В таком своем отношении к поведению Петра в деле царевича Алексея Корнилович не был одинок среди декабристов. Николай Тургенев еще в 1817 г. сравнивал Петра с героями древности: «Мы прославляем патриотизм Брута, но молчим о патриотизме Петра, также принесшего своего сына в жертву отечеству».
Обращение к традициям историков-просветителей имело у Корниловича еще и особый смысл, зависящий от его общественной позиции. Как член одного из филиалов Союза Благоденствия Корнилович обязан был выступать с пропагандой тех взглядов, распространение которых входило в тактику Союза. Создание новой исторической науки, основанной на принципах нового метода исследования прошлого, освященного идеей политической свободы, входило в число тех общекультурных задач, которые ставил перед собой Союз Благоденствия и его периферийные организации. История при этом могла рассматриваться или только как материал для прямой литературно-политической агитации, или как предмет научного изучения, подчиненного другой задаче - историческому обоснованию политических планов и намерений декабристского движения в целом, т. е. грядущего переворота.
Изучение истории, вдохновленное требованиями политической борьбы, общественного движения, должно было дать научное обоснование эмоциональному протесту, подкрепить страстное желание свободы исторически обоснованным изображением процесса этой борьбы на всех этапах национальной истории, а не только в избранные ее моменты, как это делалось в интересах прямой литературно-политической агитации.
Задача, которая стояла перед декабристской исторической мыслью, по условиям политической ситуации преддекабрьского десятилетия получила двоякий характер. Надо было создавать наново и методологии исторической науки, и обновлять ее материал. Новая методология, вернее ее поиски, требовали и принципиально новых социально-исторических наблюдений. Оба эти аспекта создания декабристской исторической науки были осуществлены в деятельности одного из самых замечательных русских историков - А.О. Корниловича. Он начал с того момента, на котором остановился в своей «Истории государства Российского» Карамзин, т. е. с начала XVII в.
К 1823 г. относится участие Корниловича в споре с П. Наумовым, автором книги «Об отношениях российских князей к монгольским и татарским ханам с 1224 по 1480 год» (СПб., 1823), на частную и как будто специальную тему, но самая позиция, занятая им, уже демонстрирует новый для него подход к историческому материалу. В этом споре Корнилович выступает как последовательный сторонник новых принципов исторического исследования, как ученый, преодолевший просветительскую методологию превращения истории в прикладную политику.
Отвечая Наумову, в своей «антикритике» Корнилович противопоставил формальному пониманию междукняжеских договоров, на котором основывался Наумов, свое отношение к историческому документу как юридическому отражению социальных отношений. По мнению Корниловича, «степень зависимости» удельных князей от великих «определяли их сила или слабость уделов, близость или дальность оных от Великого княжения, связи родства удельных князей, личные их достоинства и многие другие обстоятельства, которые, не имев твердого основания, могли изменять и отношения каждого удельного князя к Великому».
На утверждение Наумова, что в междукняжеских договорах «было более любви, согласия и братского дружелюбия, нежели домогательства со стороны Великих князей», Корнилович возразил, основываясь на социально-историческом понимании «договорное»: «Во всех почти договорах между разными государями и разными народами изображены любовь, согласие и братское дружелюбие, по всегда ли следовало заключать из того, чтоб они существовали в самом деле?
Один государь уступал другому часть своих владений, по словам договора, из уважения к нему, из преданности, но можно ли полагать вообще, чтоб он всегда уступал ее добровольно? <...> Притом древняя история наша (смутных времен) не подкрепляет мнение г. Наумова. Мы видим несогласия, распри, Великих и Удельных князей, лишенных престола своего или владений и потом опять получивших оные. Посмотрите, какая искренность, какое добродушие в договоре 1433 года князя Георгия Дмитриевича Галицкого с Великим князем Василием Васильевичем Темным (см. Собр. госуд. грам., ч. 1, № 51), которого он вслед за сим лишил великокняжеского престола».
И далее Корнилович объясняет смысл своего спора с Наумовым: «Я же думаю, что почти все политическое и гражданское состояние России в XVI и даже в XVII веках носит на себе некоторый отпечаток монгольского владычества <...> Мне кажется, что монголы посредственным образом способствовали великим князьям московским в утверждении единодержавия в России. Во время их владычества мелкие владельцы начали постепенно исчезать.
Образовались четыре независимых одно от другого великих княжения: Смоленское, Тверское, Рязанское и Московское. Прочие удельные князья, при виде общего несчастия, находя нужду в защите, искали союза сильнейших и покупали оный, жертвуя некоторыми из своих прав, а потом постепенно, при искательстве сильнейших, пришли в совершенную их зависимость. Особенно усиливалось таким образом Великое княжество Московское, потому что оно было могущественнее прочих и потому, что по географическому своему положению находилось в их центре».
Домонгольское состояние Руси противопоставлялось и эпохе татарской власти, и эпохе формирования Московского государства. Русское самодержавие «посредственным» (мы бы сказали опосредственным) образом оказывается результатом завоевания - покорения Руси монголами, следствием перерыва в органическом ходе национального развития. В своих суждениях о значении татаро-монгольского ига Корнилович очень близок к Николаю Тургеневу, который напечатал свой перевод рецензии Геерена на «Историю государства Российского», где говорилось о том, как изображены у Карамзина «разделения на уделы» и «произошедшие от сих разделений несчастные последствия <...> покорение отечества варварским народом, стыд, неразлучно с сим сопряженный <...>.
Корниловичу могло быть известно и более раннее «Письмо к издателю» Н.И. Тургенева, появившееся после выхода первых восьми томов «Истории государства Российского», в котором Тургенев писал по поводу оценки исторического значения татарского ига для всего последующего развития России: «Нельзя отрицать, чтобы татарское владычество осталось недействительным и для высших классов». Карамзин, как указывает исследователь, «важнейшую эпоху в русской истории - татарское нашествие - <...> рассматривал как фактор, объективно способствовавший укреплению самодержавных начал русской государственности. В силу этих обстоятельств он утверждал, что господство монголов не оставило никаких следов в народных обычаях, в гражданском законодательстве, в домашней жизни, в языке россиян».
Для Тургенева татарское иго - источник российского деспотизма и уничтожения высокого уровня свободы и культуры, достигнутого в доудельный период в Киевском государстве. Споры о значении татарского ига имели принципиальное значение для исторической мысли и политической борьбы декабристов, для уяснения их собственного отношения к политическим мнениям и общей исторической концепции автора «Истории государства Российского». Но еще большее значение для всего хода развития русской политической мысли 20-х годов имела разработка темы Петра I и его реформаторской деятельности в русской публицистике и историографии этого времени. Корнилович не был одинок в своем стремлении понять Петра исторически и найти социальное обоснование его реформам.
В таком направлении разрабатывал свою «Историю русского флота» Н. Бестужев, сходным пафосом одушевлены пушкинские «Замечания по русской истории XVIII века». Но в общей оценке Петра Корнилович, как и другие декабристы, еще близок к Монтескье. Французский социолог считал - и это хорошо было известно русским мыслителям, - что главная заслуга Петра заключалась не в установлении новых порядков в России, а в возвращении русскому народу его собственного лица и характера, четыре с половиною столетия искажавшегося сначала татарским игом, а затем татарским влиянием: «Преобразования облегчались тем обстоятельством, что существовавшие нравы не соответствовали климату страны и были занесены в нее смешением разных народов и завоеваниями. Петр I сообщил европейские нравы и обычаи европейскому народу с такой легкостью, которой он и сам не ожидал».
Твердая убежденность в том, что реформы Петра явились органическим выражением глубинных потребностей национальной жизни и осуществлением тех стремлений к прогрессу и культуре, которым насильственно поставило препоны татарское иго и его «неисчислимые следствия» в XVI и XVII вв., лежит в основе концепции петровских реформ у Корниловича. Позднее в письме к брату (1832 г.) он вспоминал, что «некогда много любил заниматься новою русскою историею и всегда болел душою, что мы так к ней равнодушны, что эта эпоха нашей славы, нашего рождающегося величия так еще мало известна <...>
Кто, например, объяснит тебе, какими средствами Михаил, юноша семнадцатилетний, из глуши монастырской возведенный на престол государства, расстроенного междуусобиями, развращенного безначалием, терзаемого врагами, без насилия, с неизменной кротостью в устах и поступках, в 30 лет с небольшим, залечил язвы исходившей кровью России и оставил ее в столь цветущем положении, в каком она никогда до него не бывала?».
И далее он вспоминает свой разговор с Карамзиным о значении XVII столетия в общем ходе русской истории: «Помню очень, мне приключилось говорить об этом с Карамзиным. Знаешь, думаю, он решил закончить свою „Историю“ XII томом. Я всячески уговаривал его продолжить ее по крайней мере до воцарения Петра, но он на все мои убеждения отвечал одно: там нечего писать». Из этой критики карамзинского подхода к истории следует, что Корнилович расходился с историографом не только по концепционным, но и по методологическим вопросам и что у него был не только иной, чем у Карамзина, взгляд на русскую историю, но и другой подход к историческим фактам, к методологии исторической науки.
Общий взгляд Корниловича на русскую историю, его представления о том, как шло историческое развитие нации и государства, сформировался в начале 20-х годов. Две концепции русской истории, два представления о судьбах России нужно было ему преодолеть для того, чтобы найти собственный подход к русской истории и свое объяснение ее смысла, особенно той эпохи, в которой Карамзин, если верить Корниловичу, не находил ничего привлекательного для исторического повествования. Эти две концепции принадлежали соответственно одна - Монтескье и Вольтеру, другая - Карамзину.
В отличие от своих политических единомышленников - декабристов, критиковавших Карамзина за его, как им представлялось, апологетику русского самодержавия, Корнилович был не теоретиком политического толка, а профессиональным историком, ученым исследователем русского прошлого во всей совокупности доступных ему архивно-документальных данных.
Более того, можно, не боясь ошибиться, утверждать, что по отношению к русской истории XVIII в. Корнилович был первым русских ученым, изучившим такое количество документального материала по русской военно-политической истории, какое не было до него известно кому бы то ни было. Таким образом, Карамзина он мог критически оценить, сопоставив его выводы и наблюдения над русской историей XI-XVI вв. с результатами своих собственных, очень основательных штудий истории XVIII столетия. Это же изучение первоисточников по XVIII в. давало ему в руки убедительное оружие для критики просветительских концепций XVIII в.
Критика просветительского философизма в истории и карамзинского отождествления историка с летописцем, для того чтобы быть плодотворной, должна была получить в свое распоряжение такой метод исторического исследования, который соединил бы исторический оптимизм просветителей XVIII столетия с доверием к голосу эпохи, с уважением к языку национального прошлого. Такой метод, получивший блистательное выражение в середине 20-х годов в прославившихся трудах Тьерри, Гизо и других историков романтической школы, был уже высказан со всей полнотой и ясностью в их статьях и сочинениях, непрерывно появлявшихся во французской печати с 1818 г. и, конечно, сразу становившихся известными передовой русской мысли.
Новая историческая школа своим исходным пунктом сделала представление о том, что история есть история нации, а не ее великих людей: «Самая лучшая часть наших анналов, самая серьезная, самая поучительная, еще не написана; у нас нет еще истории граждан, истории подданных, истории народов <...> Такая история могла бы заинтересовать нас судьбой человеческих масс, живших и чувствовавших так же, как мы <...> Движение народных масс к свободе показалось бы нам более величественным, чем походы завоевателей, а их бедствия тронули бы нас больше, чем несчастия лишенных престола королей», - писал Тьерри в 1819 г. История для него - это борьба национальностей внутри одного государственного образования, на основе которой возникают уже собственно социальные конфликты, определяющие весь ход развития нации.
Оспаривая мнение Карамзина о незначительности влияния татарского ига, Н. Тургенев и Корнилович высказывались в духе новейшей исторической школы, придававшей моменту завоевания первостепенное значение. Тьерри считал, что германское завоевание уничтожило галльскую свободу: «Свобода, первая необходимость, первое условие социальной жизни, исчезала только благодаря насилию, благодаря завоеванию, осуществленному военной силой.
Один только страх создавал рабов», - писал он в 1820 г. Эта точка зрения должна была усилить позиции тех из декабристов, которые считали, что татарское иго разрушило древнерусские вольности: «Возвеличивая самобытное общественное устройство древних славян, декабристы стояли на позициях, близких к романтической школе - к Тьерри с его превознесением галльского и англо-саксонского элементов перед германским и нормандским завоеванием и в особенности к Лелевелю с его представлением о древнеславянской вольности».
Полемика Корниловича с Наумовым - очень характерное проявление новых исторических принципов применительно к узловым моментам русской истории. Переход к иной исторической методологии требовал пересмотра многих положений просветительного историзма, отказа от его ценностной шкалы по отношению к различным типам государственного устройства. Отвлеченный, несгибаемый республиканизм казался теперь столь же мало убедителен, «ненаучен», как и безусловное предпочтение неограниченной монархии, в котором обвиняли Карамзина его критики - декабристы. Таков смысл споров о предпочтительности монархии или республики среди теоретиков Союза Благоденствия в 1820-1821 гг.
Конкретно-историческая форма власти оценивается в зависимости от своего социального наполнения, от прогрессивности или реакционности ее действий. Поэтому существенно меняется в связи с общей эволюцией Корниловича его отношение к истории, его трактовка Петра I и петровских реформ. С просветительским истолкованием исторической миссии Петра он не порывает окончательно, но изображение эпохи и места в ней царя-преобразователя меняется коренным образом. Задача, которую ставил перед собой Корнилович в своих работах середины 20-х годов, заключалась в том, чтобы показать, как уже в XVII столетии создавались предпосылки петровских реформ и какими именно потребностями национальной жизни эти реформы были вызваны.
В XVII столетии «своевластие добровольно подчинило себя владычеству законов», - писал он в 1832 г. Эту же мысль он высказывал и ранее - в другой форме, - в 1824 г., когда утверждал, что «труды, подъятые сим государем (Алексеем Михайловичем, - И.С.) для образования подданных, для сближения их с Европою, труды, приготовившие Россию к тому величию, на которое воздвигнул ее Петр, не могли обращать на себя внимание писателей, не понимавших отдаленных видов царя Алексея Михайловича и полагавших всю славу правителей в воинских успехах».
Петр в его концепции выступает как слуга и утвердитель законности в Российском государстве: «Наши писатели и большая часть читателей <...> полагали, что он деспот, хотя не смели этого говорить явно, между тем как, напротив, он истребил остатки деспотизма и утвердил нынешнее законное самодержавие». С какими «писателями» спорит Корнилович? Кому он возражает? Поскольку речь идет о той поре его жизни, когда он «несколько» ознакомился с «историей Петра», то, очевидно, речь может идти о Карамзине и его «Записке», о Щербатове с его «Повреждением нравов в России», может быть, о Фонвизине с его «Рассуждением». Возможно, что он спорит здесь и с Радищевым. Слова Корниловича о Петре «он истребил остатки деспотизма» кажутся прямым возражением Радищеву, писавшему о Петре, что он «истребил последние признаки дикой вольности своего отечества».
В записке «О дворянстве», написанной в числе других в Петропавловской крепости, Корнилович поясняет, что он имел в виду под «остатками деспотизма», которые «истребил» Петр: «Из числа препятствий, предстоявших древней России на пути ко усовершению, главнейшим было местничество. Решительный удар оному нанес государь Петр I двумя постановлениями: первым, в силу коего все дворяне должны были служить, начиная с нижних чинов, и вторым, позволявшим всех сословий лицам достигать посредством службы дворянского достоинства.
Но ставя, как и надлежало, пользу государственную выше вcero и делая службу единственным средством к достижению почестей, Петр, желавший поставить Россию на чреду благоустроенных монархий, не мог выпустить из виду двух обстоятельств: 1-е, что дворянство, отличнейшее сословие в государстве, вернейшая подпора престола, дабы соответствовать своему назначению, должно иметь некоторое значение, независимое от случайностей; 2-е, что кроме сего сословия есть другие, обогащающие государство промышленностию, которые, дабы они пришли в цветущее положение, надлежит окружить некоторым уважением».
Самое важное следствие первого путешествия Петра по Западной Европе, по глубокому убеждению Корниловича, - это мысль о пользе и необходимости для прогрессивного развития нации, для ее европеизации существования в ней «среднего сословия»: «Путешествия его но чужим краям указали ему выгоды сословия среднего, коему Западная Европа обязана своим просвещением и в котором сосредоточивается образованность, трудолюбие, добрые нравы.
В его же время был у нас зародыш его. Наши тогдашние иностранные гости были в своем роде люди весьма образованные. Кроме Демидовых, Строгановых история сохранила имена Овчинникова, Владимирова, Сердюкова и других, которые производили обширный торг за границею; призываемы были в посольский приказ для совещания о делах коммерческих и даже имели счастие пользоваться личным благоволением монарха».
Закон 1717 г. о майорате и табель о рангах, открывшая путь к продвижению в дворянство за личные заслуги, должны были способствовать появлению в России двух категорий дворянства: поместного и беспоместного. Упрочение места в социальной структуре государства второй из этих категорий имело бы далеко идущие последствия. Из этого «сословия», походящего на то, «которое англичане называют gentry», «образовались бы слуги государственные тем вернейшие, что служба была бы единственным средством к поддержанию их в свете.
Те же, которым здоровье или обстоятельства не позволили бы занимать общественных должностей, по необходимости посвятили бы себя ученому званию, торговле, промышленности. К ним присоединились бы значительнейшие купцы; одинаковость занятий сблизила бы состояния и истребила бы различие, основанное на одних именах; стена предрассудков, которые до сих пор тяготят нас, распалась бы сама собою, и образовалось бы сословие среднее в таком виде, в каком оно является в государствах Западной Европы».
По мнению Корниловича, эта - может быть, важнейшая - социальная реформа Петра была отменена Бироном в 1731 г. для «ослабления» дворянства, напугавшего Анну Иоанновну своими требованиями в момент ее утверждения на российском престоле. В результате этого русское дворянство внутренне переродилось, а экономически (значительная его часть) находится на грани катастрофы: «Провидению неугодно было, чтоб начертания Великого сбылись. Шесть лет спустя после его кончины Бирон, ненавидимый русским дворянством и плативший ему равною ненавистью, воспользовался покушением нескольких честолюбцев ограничить власть императрицы Анны, дабы представить необходимость ослабления сего сословия.
Указ о нераздельности поместий был уничтожен, а с сим вместе обнаружились и все неудобства, какие повлекло за собою исключительное предпочтение службы. Исторические имена, составлявшие славу народную, исчезли или погребены в неизвестности по бедности тех, которые их носят; начали вступать в службу не из любви к ней, а разночинцы, чтоб выскочить в дворяне, дворяне чтобы выдти из недорослей; число дворян размножалось до необъятности; поместья чрезвычайно раздробились, и мы до сих пор не имеем сословия среднего».
Смысл этих невеселых рассуждений Корниловича поразительно совпадает с размышлениями Пушкина, отразившимся в его наброске разбора второго тома «Истории русского народа» Полевого и в замечаниях на драму Погодина «Марфа Посадница». Б.В. Томашевский так определяет выводы, к которым приходит в это время Пушкин: «...Пушкин остановился на вопросе о своеобразии русского исторического процесса в сравнении с западноевропейским; он отмечал, что в Древней Руси не было того развития городов, что в феодальной Европе, а потому и не было предпосылок к тому, чтобы сложился революционный класс буржуазии; поэтому надежды на буржуазную революцию в России напрасны (таков смысл формулы: «Феодализма у нас не было, и тем хуже») и напрасно Полевой видит в Древней Руси европейский феодализм "и в сем феодализме средство задушить феодализм же"».
Новая методология социального анализа, подсказанная и Корниловичу и Пушкину новейшей романтической историографией Франции, особенно Гизо и Тьерри, помогла историку и писателю увидеть своеобразие русского исторического процесса, которое они оба формулировали сходным образом как отсутствие среднего сословия (буржуазии), - т. е. такой социальной силы, которая могла бы создать подобие равновесия общественных сил и заставить самодержавие поступиться частью своих прав в пользу нации. Корнилович выдвигает ряд соображений в доказательство того, что самодержавию следует в собственных своих интересах позаботиться о сохранении дворянства как сословия, как культурно-исторической силы.
Корнилович, как и все идеологи Северного общества, как и Пушкин, конечно не мыслил себе России без дворянства. Это не значило, что Корнилович был сторонником бесконтрольного помещичьего самовластия. Ему, как и многим его единомышленникам, казалось, что можно найти какое-то решение вопроса, примиряющее права дворянства и интересы крестьянства, - решение, одним из вариантов которого, по-видимому, и оказалась впоследствии крестьянская реформа 1861 г. Выход этот, как мы хорошо понимаем, был иллюзорным, и Чернышевский об этом предупреждал. Но в конце 20-х - начале 30-х годов в возможность компромисса, удовлетворяющего и дворян и крестьян, еще верили.
В ненапечатанном «Опыте отражения некоторых нелитературных обвинений» Пушкин, имея в виду Полевого, писал, уподобляя обедневшее русское дворянство «среднему сословию»: «И на кого журналисты наши нападают? Ведь не на новое дворянство, получившее свое начало при Петре I и императорах и по большей части составляющее нашу знать, богатую и могущественную аристократию - pas si bête. Наши журналисты перед этим дворянством вежливы до крайности. Они нападают именно на старинное дворянство, кое ныне, по причине раздробленных имений, составляет у нас род среднего состояния, состояния почтенного, трудолюбивого и просвещенного, состояния, кому принадлежит и большая часть наших литераторов».
В отличие от Пушкина, которому положение разоряющегося дворянства казалось совершенно безнадежным, Корнилович не терял надежды убедить Николая I в необходимости восстановить введенный было Петром I майорат и тем самым приостановить процесс разорения и упадка дворянства. Корнилович и Пушкин размышляли над судьбами русского дворянства почти одновременно, но совершенно ничего не зная о том, какие мысли приходили каждому из них по так занимавшему их вопросу. Тем поразительнее сходство точек зрения узника Петропавловской крепости и поэта, недавно получившего возможность после шестилетней ссылки вернуться в столицу.
Суждения Корниловича и Пушкина о судьбах русского дворянства тем интереснее для нас, что из их сопоставления следуют очень важные выводы, касающиеся темы Петра в творчестве Пушкина конца 20-х - начала 30-х годов. Сравнение неизданной, «крепостной» записки Корниловича с заметками Пушкина, в свое время в печать не попавшими, позволяет включить анализ петровского цикла пушкинских произведений в его общую концепцию русской истории, дает возможность определить, в чем Пушкин (как и Корнилович) видел прогрессивность петровских реформ, их значение для всего последующего хода русской истории. Суждения Корниловича, историка по преимуществу, служат как бы специальным комментарием к пушкинским произведениям.
В лице Корниловича декабристская историческая мысль выработала свой взгляд па своеобразие русского исторического процесса, и Пушкин придерживался сходных взглядов. Только в свете этой теории, видевшей величайшее национальное бедствие русской истории в отсутствии в ней среднего сословия, становится до конца понятен интерес Корниловича и Пушкина к Петру, к его личности, к его историческому делу. Цель тех изучений «истории Петра», которыми занимался Корнилович, определяется его стремлением доказать историческими фактами XVII столетия, что петровский переворот был подготовлен всем ходом общественного развития России, ее экономическим и идеологическим ростом, - т. е. перед нами возникает принципиально совершенно иная концепция истории, основанная на новой по сравнению с XVIII в., Просвещением и Карамзиным методологии исторического анализа.
Движущими силами исторического процесса для Корниловича являются не личности, не великие люди, по произволу которых меняются судьбы народов и государств. Величие этих людей определяется их способностью понять движение времени и способствовать ему всеми своими силами, всей своей энергией. Поэтому в очерке о частной жизни Петра Корнилович в сущности изобразил его государственным деятелем и сам же в конце этого очерка пояснил, что «некоторые черты его семейственной жизни» он покажет в «другое время».
В очерке же «О частной жизни императора Петра I», хотя излагаются некоторые подробности распорядка его дня, его трапез и пиров, основное внимание сосредоточено на содержании ежедневных и ежечасных его занятий. Корнилович так, например, описывает занятия Петра после того, как он оканчивал прием виднейших сановников: «Ничто не поселит в вас столько уважения к памяти Петра, как сии занятия, предпринимаемые без свидетелей или иногда в мирном кругу немногих, искренне преданных царю особ, разделявших с ним его труды.
По деятельности Петра, по его любви ко всему полезному вы можете судить, сколько занятия сии были разнообразны, но несмотря на это разнообразие, все имели одну, постоянную, неизменную цель. Хотите ли знать ее? "Трудиться надобно, братец, - говорил Петр Ив. Ив. Неплюеву, когда определил лейтенантом во флот. - Я и царь ваш, а у меня на руках мозоли, а все для того, чтобы показать вам пример и хотя б под старость увидеть мне достойных из вас помощников и слуг отечеству“».
Как видно из этого замечания Корниловича и приводимых им слов Петра, вся «частная жизнь» царя, все самые его «домашние», неофициальные занятия, все мысли были подчинены одной цели - благу отечества, как он его понимал. Петр в изображении Корниловича предстает не дворянским царем, не фигурой, символически возглавляющей социальную пирамиду дворянской империи, а царем общенациональным, тружеником во имя нации, каким он сам хотел себя видеть и каким он стремился остаться в глазах потомства. «Вообще, - пишет Корнилович в заключении своего очерка «частной жизни» Петра, - Петр чувствовал цену великих дел своих и гордился ими, потому что видел в них благо России <...>
С каким жаром описывал он выгоды, которых ожидал от учреждения 12 коллегий, мечтал о благодетельных последствиях просвещения, насаждаемого им в России! Как сильно опровергал пристрастные суждения иностранцев, называвших его жестоким, тираном, варваром! Он любил изображать себя в виде каменщика, обтесывающего молотом обрубок мрамора, до половины обделанный, или кормщика, проведшего челн чрез бурю и ужо близкого к благополучной пристани, цели постоянных его трудов и пламенных желаний».
Подобно тому, как петровские реформы (переворот) были подготовлены всем историческим движением русского XVII столетия, так и политическое развитие России в XVIII в. Корнилович рассматривал как подготовку тех перемен, которые готовил он и его единомышленники по тайному обществу. Корнилович стремился найти историческое, точнее говоря, социальное обоснование необходимости грядущего переворота, обосновать его не чисто идеологическими или эмоционально-психологическими причинами. Он видел в деятельности тайных обществ осуществление исторической необходимости, не произвольное решение союза благородных душ, а результат всей предшествующей русской истории.
Деятельность Петра он потому рассматривал как закономерный итог развития русского общества, что стремился осмыслить свое время как закономерное следствие русского - и не только русского - XVIII века. Развитие промышленности для Корниловича - самая существенная черта русской жизни XVII столетия; более того, он готов развитием «промышленности» мерить весь русский исторический процесс, он видит в этом развитии основу общенационального прогресса.
В уже цитированном письме к брату Корнилович так характеризует своеобразие русского исторического процесса: «Ход нашего развития был совершенно отличен от того, какому следовали европейцы, а потому и пути к достижению оного долженствовали быть другие. Иностранцы, не постигая этого и, по обычаю теоретиков, подводя все под одну мерку, полтора века вторя Монтескье, полнят книги свои о России вздорными суждениями, а мы, вместо того, чтобы поверять оные, часто повторяем их нелепости».
И подробно объясняет, в чем же разница между ходом развития России и Западной Европы: «Образованность западных европейцев есть следствие многих обстоятельств. Главнейшие: изобретение книгопечатания, реформация, открытие морского пути в Индию и Америку и, наконец, образование среднего сословия, которое, быв лишено преимуществ, доставившихся исключительно дворянству, долженствовало, дабы стяжать приличное место в обществе, возвыситься деятельностью умственной».
Европейскую культуру XVI-XVIII вв. Корнилович считает созданием «среднего сословия», результатом его борьбы с феодально-абсолютистским государством за право представлять нацию. Татаро-монгольское иго Корнилович считал основной причиной, по которой ростки промышленности и торговли в России были задавлены: «Система уделов, вовлекшая Россию в междуусобные войны, и владычество монголов, сковав ее игом рабства, уничтожили все благие начинания. Мог ли народ русский думать о занятиях, требующих спокойствия и свободы, в то время, когда должен был заботиться о собственной безопасности, о защите скудного имущества и когда ежечасно опасался, чтобы произведения его трудов не сделались жертвою алчности и корыстолюбия притеснителей».
Русское правительство, в лице первых Романовых, заставших страну «в том же положении», в каком она была после уничтожения монгольского ига, действуя во имя правильно понятых общенациональных интересов, создало предпосылки для петровских реформ: «.. .торговля, промышленность, просвещение, вводимые, распространяемые правителями, вывели народ из оцепенения, пробудили в нем деятельность, и мало-помалу, подрывая вековое здание невежества, приготовили русских к преобразованию».
Так писал Корнилович и в статье 1822 г. «Известия об успехах промышленности в России...» Ее установка одновременно и политико-публицистическая, и собственно-историческая. Указание па прогрессивную роль самодержавия в XVII-XVIII вв. (деда и отца Петра и его самого), очевидно, было обращено и к современности, рассчитано на каких-то мыслящих людей среди правительственной верхушки и отвечало установке Северного общества или тех, кто был к нему близок.
Установка па «реформы» - при том, что венцом этого «романовского» реформаторства оказывался Петр, - доказывает, что самая идея реформы, или «преобразования», как предпочитает говорить Корнилович, не была у него отделена пропастью от идеи революции. Проблема «реформа - революция» в русском прошлом и в настоящем представляла для Корниловича неделимое целое, комплекс вопросов, среди которых получал преобладание то один, то другой. Корнилович подходил и к решению политических проблем современности как историк, во всеоружии своей методологии исторического анализа. В этом было самое серьезное различие между ним и такими деятелями Северного общества, как Рылеев.
Частная жизнь Петра, нравы русского общества, ассамблеи и празднества получили у Корниловича двойное освещение. Каждая черта нравов, каждая бытовая деталь нужны были Корниловичу и для характеристики данного состояния общества, и одновременно для создания исторической перспективы, для внушения читателю чувства исторической динамики. Читатель очерков в «Русской старине» вводился в историческую эпоху как ее тайный соглядатай, а не как снисходительный и недоверчивый судья.
Проблема «частной жизни» великого деятеля вызывала противоречивое к себе отношение философов XVIII столетия. О ней спорили Вольтер и Руссо. В «Введении» к «Истории российской империи при Петре Великом» Вольтер категорически возражал тем, кто ожидал от него вторжения в частную жизнь Петра: «Настоящая история содержит описание деятельности царя, которая была полезна государству, а не частной его жизни, относительно которой мы располагаем всего несколькими анекдотами, к тому же достаточно известными. Тайны его кабинета, его спальни и его трапез не могут, да и не должны быть разоблачаемы иностранцами».
Иначе подходит к проблеме изображения «частной» жизни великих людей прошлого Руссо. Недавно на это обратил внимание С.С. Аверинцев. Говоря об отношении Руссо к Плутарху, он пишет: «Руссо не только восхищался героическим пафосом „Параллельных жизнеописаний“, но с особенным интересом относился к их бытовой детализации. В „Эмиле“ (т. 3, кн. 4) мы читаем: "Плутарх бесподобен как раз в таких подробностях, в которые мы не отваживаемся входить. Есть неподражаемая грация в том, как он рисует великих людей через малое <...> природа (le naturel) раскрывается именно в безделках“».
Руссо, как известно, построил свою «Исповедь» на «подробностях», которые отвергала историческая проза эпохи Просвещения. После выхода «Исповеди» частная жизнь отвоевала себе мемуарную прозу, но только у Вальтера Скотта она стала основой повествовательной структуры исторического романа. Изображение истории, т. е. определенной эпохи, более или менее отодвинутой в прошлое от времени жизни и деятельности автора, обратившегося к ее художественному воспроизведению, «домашним образом» и было тем открытием, которым пленил Пушкина Вальтер Скотт. Обращение Пушкина к «Русской старине» Корниловича уже подробно освещено в исследовании Я.Л. Левкович.
Частная жизнь Петра и его современников, как она показана у Корниловича, привлекла Пушкина не только своим «содержанием», фактами и деталями быта, но и способом подачи этого содержания. Более того, отказавшись от продолжения работы над романом, Пушкин счел возможным, по примеру Корниловича, напечатать два отрывка из него в виде самостоятельных документально-исторических произведений, «очерков», - как назвали бы их мы, - указав при этом свои главные источники: Голикова и альманах Корниловича. Исследователи «Арапа Петра Великого» подробно изучили работу Пушкина над его источниками. Принципиальная разница между художественно-повествовательной манерой Пушкина и документально-повествовательным способом изложения материала у Корниловича станет видна из сопоставления отрывков прозы Корниловича с соответствующими местами из «Арапа Петра Великого».
В очерке «Об увеселениях русского двора при Петре I» Корнилович, описывая праздники в Летнем саду, показывает непринужденность, с которой Петр включался в общее времяпровождение: «Одни гуляли по саду, другие оставались в галереях, где был приготовлен полдник, в средней галерее сахарные закуски для дам, в боковых холодные блюда для мужчин. Иные садились в разных углах сада за круглые столики, на которых находились трубки с табаком и деревянными спичками или бутылки с винами. Более всего замечательны господствовавшие на сих праздниках непринужденность и простота в обращении, отличительные черты обществ во время Петра I.
Казалось, все были заняты одним желанием веселиться и забывали о различии состояния. Сам государь, отбросив весь этикет, обходился со всеми, как с равными: иногда, сидя с трубкою за столом с матросами, в главной аллее, на второй площадке от Невы, у большого фонтана, говорил о трудностях морской службы или, ходя с некоторыми под руку по длинным аллеям сада, рассказывал о своих походах».
Пушкин так развил этот мотив дружеского общения с «матросами»: «Государь был в другой комнате. Корсаков, желая ему показаться, насилу мог туда пробраться сквозь беспрестанно движущуюся толпу. Там сидели большею частью иностранцы, важно покуривая свои глиняные трубки и опоражнивая глиняные кружки. На столах расставлены были бутылки пива и вина, кожаные мешки с табаком, стаканы с пуншем и шахматные доски. За одним из сих столов Петр играл в шашки с одним широкоплечим английским шкипером. Они усердно салютовали друг друга залпами табачного дыма, и государь так был озадачен нечаянным ходом своего противника, что не заметил Корсакова, как он около их пи вертелся».
У Корниловича оценка «празднества» дается с позиций историка. Он видит в этом празднике в целом и в поведении Петра на нем великий пример уравнения сословий, подчинения их единому, новому для России образу жизни. «Общество» времен Петра своей непринужденностью в обращении противопоставлено не только «брадатой старине» допетровского времени, но и, в качестве прямой укоризны, русскому обществу 20-х годов, где сохранилось и упрочилось то «различие состояний», с которым так упорно боролся Петр.
В документальной прозе Корниловича Пушкин, как можно предполагать на основе того, что мы знаем о его внимании к этому автору, находил для себя не только исторический «материал», но и такой подход к этому материалу, который во многом совпадал с его собственным пониманием истории. И дело не только в том, что Петр в интерпретации Корниловича, Петр - революционер па троне, получил прямое продолжение и развитие в пушкинских образах Петра в «Стансах», «Арапе Петра Великого», «Полтаве», а в том, что общее для них понимание прошлого, сходный его социально-политический анализ завершались поразительно сходной оценкой современной (конец 20-х - начало 30-х годов) социально-политической ситуации в России.
В своей записке «О воспитании» Корнилович предлагал правительству заняться последовательной пропагандой преимуществ самовластия перед всеми другими формами государственного устройства. Имея в виду своих читателей, Корнилович пишет, что в сущности нет надобности это доказывать, ибо «любовь к существующему правительству», основанная «на убеждении, что оно превосходит все прочие роды правления», должна быть внушена воспитанием с детства, так как «есть предметы, коих нельзя объяснить удовлетворительно отвлеченностями, потому что они не суть творения ума человеческого, а проистекают от самой природы вещей. К таковым предметам принадлежат понятия о неограниченных монархиях».
Выдвинув столь неотразимый аргумент в пользу «существующего правительства», Корнилович вынужден, как он сам пишет, считаться с тем, что молодое поколение испытывает на себе влияние современной западной литературы, внушающей ему иные понятия: «Мы по бедности нашей литературы прибегаем к сочинениям иностранным и при настоящем направлении умов в Западной Европе получаем между прочим несогласные с духом нашего правления понятия, на кои бросаемся с жадностию, привлеченные их новостию и наружным блеском».
В качестве противоядия этим «западным» идеям Корнилович предлагает поручить кому-либо написать книгу, в которой «разобрать историю какого-нибудь свободного правления, на примере Великобритании с 1688 года, эпохи, с которой нынешняя ее конституция возымела полное свое действие, раскрыть недостатки оного и, основываясь на фактах, показать, что свобода и представительство, которыми хвалятся англичане, заключаются в одних только формах...».
Далее он подробно развивает свою критику английской парламентской системы в духе, очень напоминающем соответствующие высказывания Пушкина в середине 30-х годов. Характерно, что эту книгу Корнилович считает нужным осуществить в форме, напоминающей один из эпизодов пушкинского «Путешествия из Москвы в Петербург». У Пушкина в черновой редакции главы «Подсолнечная» находится разговор с англичанином, в котором иностранец доказывает русскому путешественнику превосходство положения русского крестьянина над положением «английских фабричных работников». Корнилович до такой парадоксальной ситуации не дошел; предложенная им книга должна была быть написана «в виде беседы с каким-нибудь англичанином; вложить в его уста все похвалы, расточаемые свободным правлениям, и опровергнуть их фактами...».
Сопоставление идей и прогнозов Корниловича с историко-политическими взглядами Пушкина можно было бы продолжить. То, что мы показали, дает, как нам кажется, новый материал для более общей и более важной темы - об эволюции политических позиций Пушкина в начале 30-х годов и о сложном взаимодействии в них наследия декабризма и воздействия новой общественно-политической ситуации.
Разумеется, помимо этой первоочередной задачи нашей науки - изучения политических взглядов Пушкина, для которого наша статья дает новый и показательный материал, - научно-литературное творчество Корниловича позволяет поставить на конкретную почву и проблему просветительских истоков декабристской идеологии, проблему, уже в нашей науке разрабатывавшуюся, но по-прежнему требующую к себе внимания.







