© НИКИТА КИРСАНОВ

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » © НИКИТА КИРСАНОВ » «Кованные из чистой стали» » Мозгалевский Николай Осипович.


Мозгалевский Николай Осипович.

Сообщений 11 страница 20 из 20

11

7

«О ты, единственная, позволившая познать мне счастье бытия, обратившая в радость и ссылку мою, и страданье мое…». Эти стихи, переведенные мною с французского вольной прозой, хранятся в отделе рукописей Ленинской библиотеки, принадлежат Василию Давыдову и обращены к супруге декабриста. Федор Достоевский писал о ней и ее подругах: «Они бросили все: знатность, богатства, связи и родных, всем пожертвовали ради высочайшего нравственного долга, какой только может быть. Ни в чем не повинные, они в долгие двадцать пять лет перенесли все, что перенесли их осужденные мужья».

Вы, конечно, хорошо помните эти десять святых имен? Мария Волконская, Александра Муравьева, Екатерина Трубецкая, Мария Юшневская, Елизавета Нарышкина, Александра Ентальцева, Наталья Фонвизина, Камилла Ледантю (Ивашева), Полина Гебль (Анненкова), Анна Розен. Одиннадцатой, менее известной, была Александра Потапова, к которой обращался в стихах Василий Давыдов.

Я назвал ее Потаповой ввиду особых обстоятельств этого семейства. Гусарский подполковник Василий Давыдов горячо полюбил семнадцатилетнюю дочь губернского секретаря Сашеньку Потапову, но эта любовь не получила благословения родителей и освящения церкви. До официального брака родились Михаил, Петр, Николай, Мария, Екатерина, Елизавета, после венчания Петр и Николай. Александра Потапова поехала вслед за любимым в Сибирь, где родились Василий, Александра, Иван, Лев, Софья, Вера и Алексей…

Василий Давыдов, боготворя свою жену, писал с каторги: «Без нее меня уже не было бы на свете. Ее безграничная любовь, ее беспримерная преданность, ее заботы обо мне, ее доброта, кротость, безропотность, с которою она несет свою полную лишений и трудов жизнь, дали мне силу все перетерпеть, и я не раз забывал ужас моего положения». Все, кто хоть один раз встречал Александру Потапову-Давыдову, попадали под власть ее человеческого обаяния. Спустя полвека со времени ее приезда в Сибирь великий русский композитор Петр Чайковский познакомился с ней, уже престарелой женщиной, в Каменке и писал Н.Ф. фон Мекк о том, что она «представляет одно из тех проявлений человеческого совершенства, которое с лихвой вознаграждает за многие разочарования, которые приходится испытывать в столкновениях с людьми… Я питаю глубокую привязанность и уважение к этой почтенной личности».

Прошлое, войдя в круг моих интересов как-то незаметно и естественно, с годами приобретало какую-то непонятную притягательную силу, которой я уже не мог сопротивляться, полностью подчинился ей, засасывающей меня все глубже и уводящей временами в сторону, как это случилось сейчас вот, когда я заговорил о знаменитых женах декабристов, чтобы попутно вспомнить и о других, незнаменитых моих землячках, обыкновенных сибирских девушках, связавших свою судьбу с несчастными.

Да, в памяти потомков жены декабристов, приехавшие к своим любимым в Сибирь, навсегда останутся примером высокой любви, супружеской верности и нравственного величия. Рядом с этим ярким подвигом истинно русских женщин скромно, робко, едва заметно теплятся огоньки тихого человеческого подвижения декабристских жен-сибирячек. 0ни молодыми вступали в предосудительные браки с отверженными от общества государственными преступниками, хорошо зная, что их ждет. Их избранники были неумелыми работниками, на глазах теряющими здоровье, и обладали трудными, надломленными в казематах характерами, нуждающимися в женском всетерпении и всепрощении. Отягчающие подробности вносили в жизнь различия в происхождении, воспитании, образовании, прошлой судьбе, житейских навыках. На пути к семейному счастью супругам приходилось преодолевать сословные, возрастные, психологические, юридические препоны, однако все отступало перед любовью, соединявшей двоих, и освящалось ею.

Многие политические каторжане и ссыльные 1825 года не были слишком знатными или богатыми, а такие, скажем, как Николай Мозгалевский, вообще не имели возможностей как-то обеспечить семью. Безысходная бедность, лишения и бесконечный тяжкий домашний труд ждали ту юную сибирячку, которая решалась против воли родителей избрать этот жизненный путь. Согласившись пойти под венец с государственным преступником, ссыльно-поселенцем, девушка обрекала себя на пересуды подруг, недоброжелательство односельчан, на семейную жизнь под недреманным оком полиции, оставляла всякие надежды вывести своих будущих детей «в люди». Побеждали, видно, жалость, сострадание к несчастным, что в нашем народе издревле сопутствует любви, и, несомненно, браки с декабристами были тоже освящены высоконравственным подвижением многих простых неграмотных деревенских девушек, совпавшим по времени, с подвигом одиннадцати образованных и знатных женщин, разделивших с мужьями сибирскую юдоль…

В декабристской среде существовало достаточно заметное имущественное и сословное расслоение, и я снова обращаю внимание читателя на самую неродовитую и бедную прослойку - «славян», многие из коих расстались с жизнью очень рано из-за нужды, умопомешательств, простудных, инфекционных и иных заболеваний. Выдержавшие первые, самые тяжкие годы каторги и ссылки, пытались как-то устраивать свою судьбу. Не надо забывать, что это были в основном совсем молодые люди. «И в Сибири есть солнце», - сказал, выслушав приговор, Иван Сухинов…

Солнечными бликами для выживших ссыльных «славян» являлась в самых глухих уголках Сибири любовь и жалость местных девушек - крестьянок и казачек. С Юлианом Люблинским, как мы знаем, дала согласие пойти под венец Агафья Тюменева, с Алексеем Тютчевым - Анна Жибинова, с Иваном Киреевым - Софья Соловьева, с Ильей Ивановым - Домна Мигалкина, с Александром Фроловым - Евдокия Макарова, с Владимиром Бесчастным - Анна Кичигина…

Первым из всех декабристов женился в Сибири «славянин» Николай Мозгалевский. Неизвестно, где он увидел ее. Может, у Нарымки, когда семнадцатилетняя босая девушка, подоткнув мокрый подол, полоскала белье? Или на покосе, справиться с которым за харчи помогал богатому хозяину молодой стройный парень нездешнего обличья, заметивший за кустами, на соседней елани голубую косынку и такие же, под цвет незабудок, глаза? А может, он колол среди зимы дрова во дворе бывшего городского казака Лариона Агеева, переписавшегося по возрасту, после окончания службы, в мещане? От души взмахивал тяжелым колуном и увидел еще раз эти любопытные глаза под колыхнувшейся оконной занавеской…

Иль услышал звонкий переливчатый голос на вечерней улице, подошел к бревнам, на которых собиралась молодежь нарымской Заполойной слободы, и узнал ту же косынку? А может, все было по-другому - осенью 1827 года Николай Мозгалевский был поселен в доме Лариона Агеева и знакомства этого не могло не состояться. Дочь хозяина, простая юная сибирячка, как все ее ровесницы, была неграмотной, и долгими зимними вечерами Мозгалевский стал обучать Дуняшу Агееву счету, азбуке и письму. Сообразительная девушка схватывала грамоту на лету и, конечно, была благодарна своему необыкновенному учителю, худющему молчаливому чужаку, совсем не давно замышлявшему где-то в далекой дали заговор против самого царя… Грустные черные глаза его из-под черных кудрей повергали в смятение душу; хотелось плакать и петь…

А сейчас, дорогой читатель, прошу приготовиться к совершенно неожиданному. Мы часто в нашем путешествии по минувшему обращаемся к стихам - они поэтизируют суховатое документальное повествование о давних временах и тяжких безвременьях, и наша поэзия в своих лучших образцах опиралась на творчество народа, лирическая душа которого не черствела никогда, примером тому - русская песня. В народных песнях своеобразно отражались история, национальный психический склад, затаенные мысли и половодье чувств - любовь, грусть, гнев, радость, горе, боль надежды, сострадание… Множество песен стали классическими, вошли в сборники, но сколько их забылось! Ведь частушечники и песельники жили некогда в каждом русском селе.

Познакомлю читателя с одной сибирской девичьей песней - она сохранилась среди потомков Николая Мозгалевского, записана М.М. Богдановой и дошла до наших дней. Не берусь утверждать, что в истоке ее была любовь Дуняши Агеевой к Николаю Мозгалевскому, - нет у меня таких точных данных, но эта народная песня во всей ее простоте и прелести несет на себе явную печать индивидуальности, личного жизненного опыта и, несомненно, родилась когда-то в народной околодекабристской среде. Совсем еще недавно столь редкий, а по сути, единственный в своем роде образец сибирского фольклора помнили пожилые женщины села Каратуз, что под Минусинском. Они пели ее на вязальных бабьих посиделках протяжно и неторопливо, с искренним чувством, как до сего дня поют в народе любимые неэстрадные песни. Старинная эта девичья песня довольно длинна, как длинны зимние сибирские вечера, и публикуется здесь впервые:

Не видела, не слышала,
Родимой невдомек,
Кому украдкой вышила
Я белый рушничок.

Ему - дружку сердешному,
По ком ночей не сплю,
Несчастному, нездешнему,
Какого я люблю.

Пригнали его силою -
Под стражей, под ружьем,
В места наши таежные,
Увидел, как живем.

Поставил его староста
К нам постояльцем в дом,
А он, как сокол в клеточке,
Тоскует за окном.

Глядит на быстру реченьку,
На росные луга,
На рясную черемуху,
Где тропка пролегла.

Ведет тоя дороженька
За горы, за леса,
Во край его отеческий,
Где сам он родился.

Болезной сиротиночка,
Без пашни, без избы,
Как во поле былиночка, -
Злосчастней нет судьбы.

Не нашей он сторонушки,
А век в ней вековать-
Пойду к нему я в женушки -
Не станем горевать.

Ох, повинюсь я маменьке
Да поклонюсь отцу:
Благословите, родные,
В замужество, к венцу.

Не надо ни приданого,
Не надо соболей,
Отдайте нам светёлочку,
Какая посветлей.

Любезные родители,
Не спорьте вы с судьбой.
Уж мы давно поладили,
Решили меж собой.

Ты, государь мой батюшка,
Не гневайся на дочь!
Дражайшая ты матушка,
Размысли, как помочь!

Приветьте оба ласково
Желанного мово,
Примите зятя пришлого
За сына своего!

Ах, кудри его черные
Во кольца завиваются,
А рученьки проворные
Работы не гнушаются.

Уж я рушник узорчатый
Повешу на виду:
Пусть знает, пусть надеется,
Что за него пойду.

Приму кольцо заветное -
Суперик золотой:
Несчастного, секлетного
Подарок дорогой.


«Суперик» - старинное сибирское слово, означающее тонкое колечко с камушком, перстенек, а «секлетный» - просторечный вариант слова «секретный»: так в Сибири называли первых политических ссыльных декабристов; и по местам их расселения и хозяйственной деятельности до сих пор существуют непонятные для новожилов названия - «Секлетная падь», «Секлетная елань», «Секлетный лог»…

Дуняша Агеева, первая сибирячка, вышедшая замуж за декабриста, стала его главной жизненной опорой, светом во тьме, как и другая Дуняша - из крестьянской семьи Середкиных, с которой позже нашел свое счастье под Иркутском первый декабрист Владимир Раевский. Эта девушка тоже глубоко и нежно полюбила изгнанника, но долго грудь «темничного жильца» была «как камень» и он «бледнел пред девою смиренной». Посвященное невесте стихотворение Владимира Раевского пронизано ощущением счастья:

Она моя, она теперь со мною,
Неразделенное одно!
Ее рука с моей рукою,
Как крепкое с звеном звено!

Она мой путь, как вера, озарила.
Как дева рая и любви,
Она сказала мне отрадное «живи»
И раны сердца залечила.

Упал с души моей свинец,
Ты мне дала ключи земного рая -
Возьми кольцо, надень венец.
Пойдем вперед, сопутница младая!


Декабристы оставались самими собой в обстоятельствах подчас необычных и неожиданных, которые создавала ссыльная сибирская жизнь, требуя от них нравственного выбора… Михаил Кюхельбекер и Анна Токарева. Он - бывший дворянин и морской офицер, повидавший весь мир в кругосветном плавании, познавший Алексеевский равелин Петропавловки, Выборгскую, Кексгольмскую крепости и вновь Петропавловскую, прошедший Нерчинские рудники. Она - неграмотная сибирская девчонка, из-за бедности отданная своей матерью на сторону в прислуги. В их истории, полной печали, суровой тогдашней правды, борьбы за любовь и счастье, за право быть людьми и, есть все для исторической повести…

«Суразенок» в Баргузине! Анюта Токарева вернулась из дальнего села, где находилась в услужении, беременной - и родила сына. Позор на веки вечные - люди глухи к горю человека, не защищенного богатством или властью. Однако внебрачному ребенку надобно было давать имя, крестить его в церкви, а кто из уважаемых людей согласится стать крестным отцом «суразенка»? Это делает - глазыньки б не глядели! - «секлетный» Михаил Кюхельбекер, повинуясь долгу сострадательного человека и, быть может, внезапно вспыхнувшему в нем иному чувству. Анюту с ее «суразенком» гонят из дома близкие - она же сделалась кумой государственного преступника! Грех, да еще грех, да… третий грех! Взаимная любовь зародилась, соединила «секлетного» с отверженной молодой матерью, и у них родилась дочь.

Лицейский друг Пушкина, добрый нескладный Кюхля, защищал позже в письме к Бенкендорфу своего младшего брата: «Хотя истинный христианин не позволит того, но и не бросит первого камня в молодых людей…» И вот молодые люди идут под венец. Семейное счастье без кавычек, Кюхля учит Аннушку грамоте - младший брат от зари до зари занят хозяйством, да еще завел первую в Баргузине небольшую больничку и аптеку, а о жене своей пишет Евгению Оболенскому: «Она - простая, добрая». Старший брат вторит: «…главное, любовь искренняя к мужу; сверх того, неограниченная к нему доверенность; вообще брат счастлив семейством своим».

Семейное счастье… с горем пополам! Приемыш, из которого, по словам Кюхли в том же письме Бенкендорфу, Михаил надеялся «воспитать себе сына», умирает, а за ним и родная дочь декабриста. Горе пополам со счастьем - родится Иустина, за ней Иулиана. Баргузинцы не гнушаются аптекой «секлетного», и буряты из дальних становищ едут к безотказному Карлычу бесплатно лечиться. Счастье и горе… Злой, запоздалый донос. Иркутское епархиальное начальство и Святейший Синод расторгают брак «государственного преступника» с «кумой», приговаривают Анну Степановну к церковному покаянию. Казенная бумага на сей счет приходит в Баргузин. Привожу буква в букву то, что в тот день было написано на ней.

«1837-го марта 5-го дня, в Присудствии Баргузинского Словесного Суда, судьею сего Суда объявлено мне решение Правительствующего Синода, потому есть ли меня разлучають съ женою и детьми, то прошу записать меня в солдаты и послать подъ первою пулю, ибо мне жизнь не в жизнь, Михайла Кюхельбекеръ». «Неуместные» слова эти стали, конечна, известными в Петербурге, и власти распорядились перевести декабриста из Баргузина «ближе к надзору начальства, усилив таковой за ним надзор». Среди зимы перевели было его в село Елань Иркутского округа, но сестра в Петербурге взялась неотступно хлопотать, и перевод был отменен… А решение Синода долгие годы оставалось в силе, однако в силе оставалась и большая любовь, соединившая Анну Токареву и Михаила Кюхельбекера. Они счастливо прожили много лет, декабрист все ждал сына, но у них родилось еще четыре дочери…

А Вильгельм Кюхельбекер полюбил в Баргузине дочь почтмейстера Дросиду Артёнову и перед женитьбой писал А.С. Пушкину, что «черные глаза ее жгут душу». Она стала хорошей матерью, верным спутником жизни больного, слепнущего поэта, уже не имеющего возможности глубоко заглянуть в ее глаза, посвятившего ей трогательные поэтические строки. Окончательно потеряв зрение, он сочинял, быть может, диктуя ей:

Льет с лазури солнце красное
Реки светлые огня.
День веселый, утро ясное
Для людей - не для меня!


В следующем же четверостишии попрошу читателя обратить внимание на двоеточие в конце второй строки — оно тут не менее важно, чем точка в первой строке пушкинского «Узника», и незаменимо ничем:

Все одето в ночь унылую,
Все часы мои темны:
Дал господь жену мне милую,
Но не вижу я жены.


По краткости, силе и простоте выражения супружеской любви затрудняюсь найти в русской поэзии какое-либо сходное четверостишие, это - несравненное - сделал покамест один несравненный Кюхля…

Наша маленькая семья едет в Чернигов - навестить родных и взглянуть на редчайший документ декабристской поры, связанный с прапрапрапрадедом моей дочери.

Дом Лизогуба на Валу. Он хорошо сохранился, хотя страшный черниговский пожар 1750 года, как считают местные знатоки, опалил и его, выжег две камеры, порушил своды. Больше ста лет назад эту старинную каменную крепостцу отремонтировали и переделали под архивное хранилище - разобрали печи, прорубили окна в торцовых стенах, навесили на переходах железные двери с надежными запорами. Сейчас тут запасник Черниговского краеведческого музея.

Вы никогда не бывали в музейных запасниках? Там подчас интереснее, чем в демонстрационных залах, где все так аккуратненько разложено по полочкам. Позванивая ключами, хранитель фондов Василий Иванович Мурашко ведет нас из камеры в камеру. Мне хочется поскорей посмотреть, тронуть рукой документ, связанный с судьбой «нашего предка», а Лена с Иринкой, потомки его, еще даже не знают, зачем нас ведут в этот глубокий подвал; глаза у них бегают во все стороны, и я тоже увлекся. В одной комнате собрано старинное оружие - кольчуги, щиты, мечи, сабли, пищали польской, турецкой и русской работы. А вот коллекция бисера, более шестисот изделий! Церковная утварь-оклады, иконы, шкатулки, кресты, сребро-злато, жемчуг и цветные камни. Книги музейной кондиции, в том числе двухпудовое Евангелие 1669 года, подаренное черниговскому Спасо-Преображенскому собору Екатериной II, когда она проезжала из Киева в Петербург через Чернигов и Новгород Северский, где за нею числится одно непростимое в веках деяние, о котором я нет-нет да вспоминаю вот уже много лет и жду, когда придет черед сказать о нем…

Чаши, трубки, кубки, эмаль, скань, письменные приборы, часы, изящные тумбочки и другие старинные предметы домашнего обихода, сделанные всяк по-своему с отошедшей в прошлое любовью к обыденной вещи, - все это в живом полубеспорядке и таком непродуманном красивом нагромождении, что можно бы даже вот этак и выставить комнату, чтобы посетитель музея мог постоять подле, порассматривать да пофантазировать о прошлом, привязывающем людей к настоящему бесчисленными ниточками… Художественный фаянс, хрусталь и фарфор; целый фарфоровый иконостас - глаз не отвести, мастерство изумительное! Хранитель говорит, что при эвакуации музея в 1941 году погиб целый вагон драгоценного фарфора - бомба угодила прямым попаданием.

- Фреска одна древняя погибла. Дороже всякого фарфора.

- Вы имеете в виду святую Феклу? - оживляюсь я.

- Да…

Большой зал отдан коллекции украинских рушников. Ничего подобного я в жизни не видел. Восемь тысяч рушников, двенадцать тысяч образцов старинной вышивки! На белоснежных льняных полотнищах, сорочках, скатертях, занавесках, покрывалах пламенеют петухи и жар-птицы, олени и фантастические животные, трогательно простые и одновременно сложные по сочетанию красок орнаменты - многовековой итог женского труда, свидетельство народного таланта, тонкого избирательного вкуса и мастерства, корни которого уходят к поре язычества…

И вот небольшое, самое глубокое и дальнее подвальное помещение - здесь хранится наиболее ценное из запасных экспонатов и документов.

- Пришло время смотреть? - спрашивает Василий Иванович.

- Пожалуйста.

Он снимает с полки потемневшую шкатулку, открывает ее ключиком и достает ветхий листок бумаги, почти уничтожившийся, по сгибам, с ясным водяным знаком и выцветшими чернилами. Когда-то его прислал сюда из Сталинграда один из потомков Николая Мозгалевского. Это свидетельство Томской духовной консистории 1857 года о записи «в метрической книге города Нарыма Крестовоздвиженской церкви за тысяча восемьсот двадцать восьмой год (1828) о бракосочетавшихся под № 12-м». Вот текст этой необыкновенной выписки, ради которого мы приехали сюда: «2-го числа июля венчан несчастной Николай Осипов Мозгалевский с дочерью Лариона Егорова Агеева девицею Евдокиею первым браком».

«Несчастной». Священник нарымской церкви, полтора века назад употребивший это слово для определения гражданского состояния жениха, обязан был официально написать «государственный преступник, находящийся на поселении», но что-то подвигнуло его на другое, настолько необычное в казенном документе, что сделало обыденную запись в церковной книге подлинной исторической ценностью - в громадных толщах официальных бумаг, связанных с декабристами, нет более ни одного такого определения. Безымянный тот человек смело повеличал Мозгалевского так, как сердобольно, по-русски называли декабристов простые сибиряки.»

Неизвестно, как тогда было расценено необычное это именование «несчастной» применительно к государственному преступнику, но в московских архивах сохранились другие любопытные исторические документы, связанные с женитьбой Николая Мозгалевского. Первый декабристский брак был заключен без разрешения административного или полицейского начальства и без уведомления вышестоящих церковных и светских властей. Николай Мозгалевский, оказывается, даже подгадал момент, когда окружной заседатель, главный его «опекун», был в отъезде. Вернувшись в Нарым, тот, конечно, узнал обо всем случившемся и донес в Томск. И.И. Соколовского на губернаторском посту уже не было, но, должно быть, любой начальник губернии уведомил бы Петербург о таком изменении в жизни любого декабриста, если фельдъегери везли из Сибири секретные депеши, содержавшие совсем малосущественные мелочи о государственных преступниках. А тут налицо был явный проступок и полная его непредусмотренность со стороны властей. В секретном всеподданнейшем докладе говорилось, что «в отсутствие заседателя из города, по делам службы, государственный преступник Мозгалевский без позволения вступил в брак с нарымской мещанской дочерью - девицей Евдокией Ларионовой Агеевой».

О слове «несчастной» в официальном документе применительно к декабристу томские власти, наверное, не сообщили царю, потому что, возможно, не знали о нем. Книга о бракосочетании Николая Мозгалевского хранилась в нарымской Крестовоздвиженской церкви и запись, быть может, много лет оставалась тайной участников церемонии. Узнай царь о неслыханной дерзости, свершенной в далеком Нарыме, не миновать бы, пожалуй, грозы. Представляю, как холодная улыбка, которою временами самодержец одаривал своих подносчиков бумаг, гаснет, и в роскошном кабинете раздается зубовный скрежет, ведь любое написанное слово о декабристах уходило в историю - царь это знал, а церковную метрическую книгу нельзя было уничтожить. Наверняка Николай провел бы через Синод постановление о покаянии для нарымского священника или даже лишении сана. Досталось бы и окружному заседателю, и губернатору, тем более что брак декабриста был самовольным, не согласованным ни с кем из начальства…

Однако его, освященного церковным обрядом и регистрацией, признать незаконным было невозможно, и следствием всей этой истории явилось особое постановление, по которому «государственные преступники обязаны впредь спрашивать на вступление в законный брак высочайшего соизволения». Ни сельская или городская власть, ни губернатор или даже сам сибирский генерал-губернатор не могли разрешить декабристу создать семью - только царь! Десятилетиями Николай держал цепкие пальцы на горле изгнанников, следя буквально за каждым их движением»…

Свадьба Николая Мозгалевского по достаткам жениха и невесты прошла, должно быть, скромно, однако и самую бедную свадьбу в Сибири исстари ведут трехдневным народным чередом да ладом - с девичьими песнями, лихими плясунами да речистыми дружками-прибаутошниками, с битьем горшков, балалаечной музыкой и ряжеными, с гирляндами ребятни под окнами; я все это ясно представляю себе, потому что в детстве не раз толкался с ровесниками на завалинках, впитывая свадебный гвалт и нетерпеливо ожидая, когда насыплют тебе горсть дармовых леденцов…

Повествование у меня получается строго документальным, и дальше я должен идти избранной стезей, давно заметив, что она может дать этакий поворот, что не вдруг и придумаешь и не вдруг напишешь, опасаясь, что не поверят. И на этой стезе есть свои соблазны.

Как было бы эффектно, например, придумать появление 2 июля 1828 года на свадьбе Николая Мозгалевского нежданного далекого гостя! Однако такой гость был, это правда. Нет, не Владимир Соколовский, но тоже вполне, по правде говоря, необыкновенный - декабрист! Необъяснимая правда случая содержала в себе совсем уж редкое обстоятельство. В лице этого будто с неба свалившегося гостя мог быть любой из декабристов, проплывавший мимо по Оби на новое место изгнания или отпущенный с каторги на поселение и по сибирским рекам добиравшийся из Забайкалья в Сургут, Ялуторовск или Тобольск.

Нет, это был сосланный именно в Нарым декабрист, пробывший более года на Нерчинских рудниках. Он мог, далее, оказаться совсем неизвестным Николаю Мозгалевскому «северянином» или «южанином», но это был «славянин»! И не полузнакомый из артиллеристов или прочих, с кем и словом-то никогда в жизни не довелось перекинуться, а хорошо известный губернский канцелярист Выгодовский, тот самый, что еще до Лещинского лагеря был знаком с Мозгалевским и по его требованию писал ему из Житомира особо; если помните, мы узнали об этом из письма Павла Дунцова-Выгодовского Петру Борисову - интереснейшего документа, позволившего проследить некоторые «славянские» связи…

Приезд в силу необъяснимого случая на первую декабристскую свадьбу старого товарища жениха был бы вполне в духе романтического романа, только это неправда, которую я мог бы легко выдать за правду, сделав вид, что не заметил расхождения в датах, и, может быть, очень долго никто б меня не уличил в невинном литературном допущении - будущему установителю этой маленькой истины пришлось бы перерыть архивы многих сибирских городов и добраться до шкатулки в черниговском доме Лизогуба. Замечу, что алфавитник декабристов, выпущенный в 1925 году, тут бы не помог. В нем нет даты венчания декабриста, и, кстати, составители его, не располагая брачным свидетельством Николая Мозгалевского, почему-то назвали его будущую супругу Кутаргиной и перечислили не всех его детей. Откровенно скажу, зачем занимаюсь такими мелкими уточнениями, - мне нужно доверие читателя, когда речь у нас зайдет о некоторых сложнейших и запутаннейших вопросах русской истории и культуры…

Итак, по архивным документам можно установить, что Павел Выгодовский выехал из Читы 8 апреля 1828 года еще «зимником» и кое-как добрался 25 мая по Сибирскому тракту до Томска. Навигация по Оби к этому времени уже открывается, и ссыльного сразу отправили вниз на барже. 3 июня он прибыл со стражником в Нарым. Эти даты, кроме главной, последней, установила М.М. Богданова, а я в одном из архивных документов, касающихся ссылки Павла Выгодовского, нашел также сведение о том, что власти числили его «поступившим в мае» 1828 года. Венчание же и регистрация брака Николая Мозгалевского состоялись 2 июля 1828 года, и, следовательно, до его свадьбы Павел Выгодовский около месяца жил в Нарыме. Была у друзей, конечно, трогательная встреча, и долгие разговоры-воспоминания, и рассказы Выгодовского о каторге и судьбе товарищей по обществу.

Наверное, впервые Николай Мозгалевский услышал о крепкой спайке «славян»-каторжан, о Петре Борисове, сохранившем и в Сибири свой непререкаемый моральный авторитет, о каторжных «университетах»… И на свадьбе друга Дунцов-Выгодовский наверняка побывал, хотя списка ее гостей у меня, естественно, нет, а по именам, кроме жениха и невесты, я знаю лишь четырех участников празднества, свидетелей бракосочетания… Поселение единственного декабриста-крестьянина Павла Дунцова-Выгодовского в Нарыме вызвало спустя годы такой необычный поворот событий, что это стало совершенно исключительной страницей в истории русской политической жизни, и мы скоро раскроем ее… Наверно, без помощи и дружеского участия Николая Мозгалевского, уже несколько освоившегося в Нарыме, Павел Выгодовский не выжил бы - ведь он, как в свое время первый здешний ссыльный, был брошен на милость, вернее, на произвол судьбы, обречен фактически на медленную смерть, не имея абсолютно никакого содержания, твердого заработка, применимой в этих местах профессии, крестьянских навыков, не говоря уже о психологической неподготовленности к неимоверным бытовым тяготам и нравственным унижениям.

Через два месяца после приезда в Нарым Павел Выгодовский отправляет царю письмо. Называю этот интересный документ не «прошением», а «письмом» потому, что оно мало похоже на прошение. В официальной чиновничьей переписке значилось: «…государственных преступников Мозгалевского и Выгодовского запечатанный пакет на французском языке на высочайшее Его Императорского Величества имя». Не находилось ли в пакете письмо и Николая Мозгалевского, которое мне найти не удалось? Быть может, оно затерялось, как и означенное в донесении письмо «матери его в Нежин», когда в 3-м отделении документы раскладывали по именным папкам? Однако и письма Выгодовского вполне достаточно, чтобы понять общее настроение нарымских ссыльных. Тем более что оно даже с формальной точки зрения несколько необычно, потому что написано на французском, которого Выгодовский не знал, хотя подписано его рукой: «Paul Vigodovcki». Почерк подписи резко отличен от основного текста.

«Sire!» - с такого обращения начинается письмо к императору, и я, дрожа от нетерпения, пытаюсь переводить его, но конструкция фраз довольно сложная, а словаря под рукой нет. Кто в Нарыме, кроме Николая Мозгалевского, который никогда - ни до этого, ни позже - не обращался к царю, мог составить такое послание? Дело было ответственным, и Павел Выгодовский не привлек бы к нему человека ненадежного или недоучку. Ссыльные поляки, которые могли знать французский, появились в Нарыме уже после революционных событий в Польше 1830-1831 годов, то есть через несколько лет. А Николай Мозгалевский, как мы знаем, владел французским лучше русского. Однако почерк не его - жирные буквы с подчеркнутой аккуратностью, каллиграфически выведены гусиным пером. Может, какой-нибудь безвестный нарымский писарь за шкалик перебелил незнакомый текст?

- Мария Михайловна! - звоню я вечером. - Вы, случаем, нарымское письмо Выгодовского царю не переводили?

- Как же, как же! В отрывках есть. Он там довольно ироничен и умен.

Вот эти отрывки. «Ваше величество, побуждаемы человечностью, соизволили даровать мне жизнь… и наказать меня истинно по-отечески…», «Ваше сострадание превосходит Ваше правосудие…». Ничего себе комплименты, если учесть то, что пишется в письме по сути! «…В Нарыме я страдаю гораздо более, чем на каторге, - потому что в Чите я имел, по крайней мере, кусок хлеба, хотя и скудного, здесь же я умираю с голода, ибо не могу найти в этом пустынном городе никаких занятий, которыми я мог бы добывать средства к существованию. К тому же, будучи не в состоянии иметь никакой помощи со стороны родных, у меня нет никакого другого источника, дабы содержать себя, как только прибегнуть к Вашему монаршему милосердию… Осмеливаюсь надеяться, что Вы не оставите меня на произвол судьбы, не дадите погибнуть от голода».

Царской резолюции на письме нет - возможно, что жандармы поопасались показать самодержцу документ ссыльного, который в реестре наказаний дерзко отдавал предпочтение каторге, а вежливейшие французские обороты таили тонкое и злое осуждение за жестокую расправу над декабристами. Дальше мы увидим, во что выльется у Павла Выгодовского отношение к царю, какую необыкновенную письменную форму оно примет и как это скажется на судьбе декабриста-крестьянина, судьбе почти невероятной, захватывающей воображение. А сейчас несколько слов о «мерах», принятых по письму. Неизвестно, чем и как жил Павел Выгодовский лето, осень и начало зимы 1828 года - наверное, это было сравнимо с первой нарымской зимой Николая Мозгалевского, который в конце ее окончательно ослаб духом, о чем мы еще вспомним. Правда, рядом с Выгодовским находился товарищ по судьбе, проживший в Нарыме год, а мы знаем, что Николай Мозгалевский был не только добрым по характеру и воспитанию своему, но и человеком, исповедовавшим нравственные принципы «славянского» братства.

Несколько месяцев письмо Павла Выгодовского ходило по канцеляриям, и я нашел в архиве документ, в какой-то степени облегчивший мученическое положение декабриста. Документ датируется 29 ноября 1828 года и разрешает казне выдавать Выгодовскому «по пятидесяти копеек в каждые сутки… с 1 января 1829 г.». Ту же полтину ассигнациями на день, что получал Николай Мозгалевский, тот же рубль и две сотых копейки серебром на неделю…

А у Мозгалевского вскоре родилась дочь, названная Варварой. Семейное положение несколько изменило образ жизни, улучшило быт Николая Мозгалевского. Молодые поселились в небольшой светелке, завели свое хозяйство - не знаю, коровенку, кабана либо птицу, а может, все это вместе, и прокорм домашней скотины требовал труда, летней заготовки сена, ведения огорода. Декабрист косил и рыбачил, рубил лес и заготавливал кедровые орехи. Без Оби в Нарыме вообще нельзя было бы прокормиться - она давала спасительницу-рыбу, удобный транспорт и питьевую воду, но пользоваться дарами реки бывшему офицеру пришлось учиться: плести сети, ставить «морды» и переметы, править лодкой, солить, вялить и коптить на зиму добычу.

За дочерью пошли сыновья - Павел, Валентин, Александр, и жить становилось все трудней. Вот архивное документальное свидетельство о Мозгалевском того времени: «Жизнь ведет совершенно крестьянскую, занимаясь хозяйством, обучает русской грамоте двух мальчиков: родственника своей жены и сына тамошнего священника, получая за это самую ничтожную плату». Документ найден М.М. Богдановой, а я разыскал в архивах другие интересные бумаги, живописующие нарымские условия и попытки Николая Мозгалевского улучшить материальное положение семьи. Декабрист затеял хлопоты о своей доле отцовского наследства, испрашивая министерство внутренних дел разрешения послать в Нежин на имя брата доверенность для получения омертвленной денежной суммы. Последовало разъяснение, что «находящийся в заштатном городе Нарыме государственный преступник Николай Мозгалевский лишен всех прав состояния и на основании Указа 29 марта 1753 года должен быть почитаем политически мертвым», посему отказать…

А как и чем жил декабрист-крестьянин Павел Выгодовский? Крестьянствовал он, очевидно, только в ранней молодости и перед первым арестом в 1826 году мог считаться интеллигентом-разночинцем. Едва ли он по примеру своего товарища Николая Мозгалевского снова стал крестьянином в Нарыме. В 1829 году Сибирь объехал жандармский полковник Маслов со специальной миссией - проверить состояние и настроение декабристов. О Павле Выгодовском он доносил: «Ведет уединенную жизнь, чуждается знакомства с жителями, большую часть времени проводит в чтении». В донесении Маслова ничего не сказано о хозяйстве Выгодовского, однако Бенкендорф зачем-то, быть может, для успокоения царя, домысливает в своем комментарии: «Будучи крестьянский сын, он снискивает себе пропитание сим ремеслом».

Из других более достоверных источников можно узнать, что Выгодовский в Нарыме портняжил, научившись этому ремеслу у своего хозяина-портного, а в рапорте Маслова есть вполне достоверная и для нас очень интересная деталь: Выгодовский в Нарыме много читал. Спрашивается: где он брал книги? Никакой библиотеки, естественно, в городишке, насчитывавшем всего несколько сот жителей, не было, книголюбов - при почти полном отсутствии интеллигентской прослойки - тоже. Думаю все-таки, что кой-какая литература водилась у местного врача Виноградова, да и у священника, назвавшего в официальной записи Николая Мозгалевского «несчастным», мог быть какой-никакой подбор церковных сочинений, однако вероятно и третье - Выгодовский привез книги с собою.

Историкам известно, что из больших библиотек, быстро созданных на каторге, щедро снабжались те, кто уезжал на поселение. Павел Аврамов, например, привез в Акшу сорок томов, Иван Якушкин через пол-Сибири в Ялуторовск - девяносто восемь, Александр и Николай Крюковы в Минусинск - сто шестьдесят, а Ивану Горбачевскому декабристы оставили в Петровском заводе столько книг, что он создал из них первую в тех местах публичную библиотеку. Павел Выгодовский был в числе первых, отбывших каторжный срок, и при его бедности и неукротимой тяге плебея к знаниям он мог рассчитывать на солидный книжный подарок. С уверенностью говорю о нарымской библиотеке Выгодовского, потому что есть бесспорные и совершенно необыкновенные свидетельства его читательских интересов, о чем речь впереди.

В 1834 году Николай Мозгалевский написал письмо Павлу Бобрищеву-Пушкину в Красноярск, где тот в то время жил на частной квартире с умалишенным братом. Оно пока не найдено и, наверное, никогда найдено не будет, а известно о нем из письма Бобрищева-Пушкина Евгению Оболенскому в Петровский завод. «Он пока здоров, но в нужде», - сообщает Бобрищев-Пушкин, но меня больше заинтересовало не содержание письма - положение Николая Мозгалевского в Нарыме я примерно представлял, - а сам факт его переписки с другими декабристами. Как он узнал, что Бобрищев-Пушкин в Красноярске? Где взял его адрес? И почему Николай Мозгалевский писал именно Павлу Бобрищеву-Пушкину, а не какому-либо другому декабристу? Среди потомков Мозгалевского, правда, есть смутные, идущие от их пращуров сведения о том, что эти два декабриста были какими-то дальними родственниками.

К середине 30-х годов положение многих ссыльных декабристов стало критическим - расшатанное здоровье, большие семьи, полицейские ограничения, нищенские пособия, призрак голодной смерти… Жалобы и прошения сыпались в Петербург, в губернские правления и казенные палаты. Наконец Николай I разрешил разработать правила, согласно которым государственным преступникам дозволялось иметь земельные наделы по пятнадцать десятин пашни и столько же целины. Однако такая «милость» выглядела издевательством для политических ссыльных, что жили в притундровых, каменистых, лесных, болотистых либо песчаных местах, где земледелие было невозможно. Просьбы о переселении в земледельческие районы порождали новую череду издевательств.

Читателю известно имя Ивана Шимкова. В его бумагах сохранился для истории «Государственный завет»; у него при аресте нашли вольнодумные стихи Пушкина; это он, согласно его показаниям и официальной версии, принял в Славянское общество Николая Мозгалевского. На поселении жил в Батуринской слободе Иркутской губернии, писал: «Хлебопашество здесь скудно вознаграждало труды», и невозможно «снискать себе, пропитания». Тяжело заболел, но в ответ на просьбу о переселении в хлебородную Минусу ему предложили Цурухайтуевскую крепость на пограничье, в окрестностях которой от веку ничего не росло из-за непригодности почвы. Последнее прошение Ивана Шимкова полно безнадежного отчаяния - он молит оставить его в покое, ибо «для меня теперь уже почти все места равны сделались, лишь бы мне не протягивать только руку просить подаяние». Вскоре он умер, оставив завещание передать весь свой жалкий скарб «находящейся у него в услужении крестьянке Фекле Батуриной…».

Вернемся, однако, в Нарым.

После Варшавского восстания было сослано в Сибирь много поляков, и часть из них оказалась в Нарымском крае. Мы уже говорили о природных условиях Нарыма, но вот в бумагах Николая Мозгалевского каким-то случаем сохранилось прошение Франца Домбковского, подробно живописующее эти условия с точки зрения поселенца, не представляющего себе, как он тут сможет жить. Письмо написано характерным слогом - не исключено, что и его автором был Николай Мозгалевский, оказавший ссыльному поляку товарищескую услугу: Мне не удалось найти в печати следов этого интересного документа - возможно, он публикуется впервые.

Домбковский пишет, что сослан в Нарым «с тем, чтобы ни на шаг мне оттуда не отлучаться. Я видя себя заключенным яко в ссылку важнейших преступников, и в такое место, кое можно именовать сущим островом, поелику его окрестности да и все вообще здешние места покрыты в течение трех месяцев года непроходимыми дебрями, болотами и озерами, производящими к тому испарения, вредящие здоровью, особливо пришельца климата умеренного, в течение же остальных 9 месяцев омертвелая природа представляет только единообразную лесную пустыню, покрытую льдами и глубокими снегами, которая является еще угрюмее при малом своем населении, состоящем большей частью из остяков и малого числа русских, образом жизни с ними сходным, потому что все они сообразно здешнему лесистому и водному местоположению и климату занимаются одним почти промыслом рыбы и зверей, и торговлею по сей части…».

Прежде чем попросить о переводе в другое место, Франц Домбковский описывает свое положение: «…Находясь в беднейшем крае, в коем не зная никакого особенного занятия и притом будучи стесненным надзором полиции, доведен до такой крайности, что не только чтобы иметь должную на себе одежду, но даже с трудом снискиваю себе дневное пропитание».

Павел Выгодовский в середине тридцатых годов тоже просил власти улучшить его положение ссыльного. Письмо его в Томскую казенную палату о нарымских хозяйственно-экономических условиях формулируется строго и обстоятельно: «По местоположению почвы близ г. Нарыма, климату и свойству промышленности в местности, им обитаемой, от хлебопашества совершенно невозможно извлечь какой-либо пользы, и все затраты, какие будут делаемы на эту отрасль сельского хозяйства, останутся непроизводительными».

Прошение Николая Мозгалевского генерал-губернатору Западной Сибири датируется 1 февраля 1836 года. Он рассматривает Нарым также с точки зрения земледельца: тон спокойный, деловой, но есть в тексте несколько любопытных деталей. «Назначенною мне даже от монаршей милости землею здесь невозможно пользоваться (слово "даже" я выделил - кажется, это прежний, "французский" способ изъявления благодарности. - В.Ч.), потому что почва земли в окрестностях Нарыма песчаная и тем самым уже неудобна к произрастанию, к тому же местоположение будучи по большей части низменное покрывается в течение всей весны водою; если и есть места возвышенные, то те чаще всего покрыты лесом; для того и потребно много трудов, издержек, усилий и времени, чтобы ее довести до посредственного плодородия, потому что и самый климат здешнего места мало ему благоприятен».

Примечательна и другая фраза декабриста, внешне почти бесстрастная: «Силы мои ослабли, а полицейский надзор и скудость средств здешнего места в приискании себе каких занятий для приобретения к жизни потребного довершают тягость моего рока». Как и в прошении Франца Домбковского, выделил я слова о полицейском надзоре, потому «что это было нечто новое для официальных просьб ссыльных - недовольство тягостями полицейской слежки. Для меня почти бесспорно, что прошения Николая Мозгалевского, Павла Выгодовского и Франца Домбковского составлялись ими коллективно - слишком много сходных положений, общности в тоне высказываний, подобий в формулировках, отдельных словах и выражениях.

Как и Выгодовский, Мозгалевский вынужден был тогда отказаться от царского земельного дара. Слова же об ослабших силах свидетельствуют о том, что декабрист, скорее всего, почувствовал болезнь, а ведь всего два года назад он писал Павлу Бобрищеву-Пушкину, что «пока здоров». Пройдет совсем немного времени, и Николай Мозгалевский убедится в том, что он обречен - чахотка…

В заключение своего прошения Мозгалевский, как и Шимков, просил перевести его в Минусинск. 4 ноября 1836 года генерал-губернатор Восточной Сибири сообщил Бенкендорфу, что государственный преступник Николай Мозгалевский с женой Авдотьей Ларионовной и четырьмя маленькими детьми прибыл в Красноярск и направлен в село Курагинское Минусинского округа.

Перевели в Южную Сибирь Франца Домбковского и еще троих ссыльных поляков. В Нарыме остался один Павел Выгодовский, и полицейские же донесения оттуда неизменно отмечали, что ведет он себя «добропорядочно», «благопристойно» и «в образе мыслей скромен». Любопытен этот документ по форме. Называется так: «Список прикосновенному к происшествию 14 декабря 1825 г. - государственному преступнику, водворенному на поселение в Томской губернии». Десять лет прошло между отъездом Николая Мозгалевского из Нарыма и прибытием в Томск Гавриила Батенькова, однако каждый год отправлялся в Петербург этот «список», состоящий из одной фамилии Выгодовского. Однако вскоре все вдруг переменилось в его судьбе, и я должен непременно пройти с читателем по следам этой мучительной, трагической жизни. Тяжких судеб в политической истории России мы знаем немало, но на долю единственного декабриста-крестьянина, сосланного в Сибирь вместе с дворянами, выпали совершенно исключительные, особые повороты.

12

8

Павел Выгодовский вначале вышел из поля зрения товарищей, а позже единственного декабриста-крестьянина потеряли и русские историки.

В 1846 году, после двадцатилетнею одиночного заключения, в томскую ссылку прибыл декабрист-сибиряк Гавриил Батеньков, и он еще знал, что в четырехстах верстах севернее вот уже девятнадцатый год томится декабрист-«славянин». Но когда спустя еще десять лет вышел указ об амнистии, имени Выгодовского в нем не значилось. 12 октября 1856 года Гавриил Батеньков написал декабристскому «старосте» Ивану Пущину: «Удивились мы, почему не попал в амнистию находящийся в Нарыме Выгодовский, не забыт ли он как-нибудь». Батеньков не подозревал, однако, что Павла Выгодовского в Нарыме уже не было, и, наверное, удивился бы, если б узнал, что год назад во время прогулки по одной из томских улиц он оказался от Выгодовского в… двухстах саженях!

Автор известного «Погостного списка» декабристов Матвей Муравьев-Апостол предположительно занес Павла Выгодовского в числе умерших в 1856 году. А.И. Дмитриев-Мамонов, выпустивший в 1905 году книгу «Декабристы в Западной Сибири», счел Павла Выгодовского возвратившимся после амнистии в Россию и вскоре умершим. И пошли гулять по статьям, книгам и диссертациям невнятные и противоречивые сведения об одном из самых ярких декабристов, вписавшем в историю русского освободительного движения страницу, пред которой склоняешься с почтительным изумлением.

«Алфавит декабристов», выпущенный в 1925 году, заканчивает справку о Выгодовском противоречивым утверждением: в 1855 году он был приговорен томским судом , к ссылке в Иркутскую губернию, а в 1856-м… жил в Нарыме В 1931 году вышла «Сибирская энциклопедия» - о Выгодовском в ней ни слова. Спустя двадцать лет в краткой персоналии, посвященной этому декабристу, Большая Советская Энциклопедия повторила общеизвестное, не сообщив, однако, где Павел Выгодовский отбывал первую ссылку, что он был вновь осужден и как сложилась его судьба после томского приговора. Указан год рождения, а «г. смерти неизв.»…

В 1856 году, когда многие декабристы двинулись на запад, в Россию, единственный их товарищ шел им навстречу в партии колодников на восток, в глубину Сибири. Ровно сто лет история ничего не знала о его дальнейшей судьбе и, может, не скоро бы узнала, если б не один малозначительный на первый взгляд и никому неизвестный эпизод-встреча в 1952 году двух интересных людей, один из коих уже знаком моему читателю. Это Мария Михайловна Богданова - и я должен выразить ей глубочайшую признательность от себя лично и от имени тех, кто не имеет возможности этого сделать, - она открыла неизвестные ранее обстоятельства жизни и смерти Павла Выгодовского. Вспоминаю одну из своих встреч с нею. Мы сидела в ее комнатке, окруженные старинными портретами, книгами, папками с письмами и рукописями.

- С молодости испытывала чувство нетерпеливой досады, что люди ничего не знают о судьбе Выгодовского. Интерес многие годы поддерживался еще и тем, что это был единственный крестьянин среди революционеров-дворян, что он один из всех не попал под амнистию 1856 года, а место и дата его смерти неизвестны никому, что он - единственный из декабристов, проживший восемь лет рядом с моим прадедом Николаем Мозгалевским…

- Кроме того, Мария Михайловна, - говорю я, - они же были как-то связаны между собою еще до восстания.

- Да, да, и я рада, что вы сами пришли к этому выводу. Так вот, когда вышел восьмой том Большой Советской Энциклопедии с неполными и смутными сведениями о Выгодовском, я поняла, что больше откладывать не могу - надо ехать в Сибирь! Никто из историков не верил в успех, отговаривали, снисходительно посмеивались надо мной. Меня окрылил только мой учитель Марк Константинович Азадовский. Пришла я к нему посоветоваться. Он тогда жил в Москве, очень болел, и это была наша последняя встреча.

- В каком году?

- В 1952-м. Он умер спустя два года… Но я застала его еще за работой, в кабинете. Встретил меня Марк Константинович хорошо, выслушал со вниманием… «Подайте-ка, - говорит, - вот ту папку». Я достала пухлую папку с надписью «1925 год». Развязывая тесемочки, он поглядывал на меня как-то восторженно-весело (этот взгляд я помнила еще с его лекций, когда он готовился сказать нам что-то важное и новое). И вот он отыскивает какую-то бумажку и молча передает мне. Прочла и даже приподнялась в кресле, а позже эту его драгоценную выписку 1925 года напечатала в своей книжке о Выгодовском… Позвольте вам ее подарить. Это у меня последний экземпляр.

- Последний не возьму.

- Примите, - сказала Мария Михайловна и быстро начала писать на титуле дарственные слова. - Пожалуйста…

«Декабрист-крестьянин П.Ф. Дунцов-Выгодовский», Иркутск, 1959 год. Ни разу не переиздавалась. На мягкой зеленой обложке - белый меч с древесной веткой наперекрест, перевитые звеньями ручных кандалов… Тираж всего три тысячи. На многих страницах книги рукописные поправки, уточнения - настоящий авторский экземпляр! Правда, есть в брошюре, как я позже убедился, кое-какие неточности и неучтенные, установленные мною по архивным материалам важные факты, о чем мы к месту вспомним, а сейчас представьте себе положение исследователя, задумавшего во что бы то ни стало узнать; каким образом в середине прошлого века будто бы бесследно исчез декабрист-крестьянин.

Дата выхода из Томска партии № 21, в которую был включен Павел Выгодовский, - 19 сентября 1855 года. Сибирскую позднюю осень я знаю близко. Обложные холодные дожди: то льет-заливает, срывает мосты и промачивает стоги, то сеет неделями, гноит крыши, болотит землю, а в воздухе противная, пробирающая до костей сырость. Потом долгие дожди со снегом и мокрый снег хлопьями, а вот уж земля каменеет ночами и не отходит за короткий сумеречный день. В конце октября налетит сухая метель, осыплет все белым, а когда ветры унесут ее куда-то, разъяснеет и очистится небо, засеребрится луна и ударит первый мороз до треска.

У печки пересидеть эту пору - одно дело, а представьте себе группу скованных цепью людей, которые должны идти каждый день, чтобы не забивать собой этапных пунктов, - идти под дождем и снегом, по грязи и колдобинам тысячи верст, идти в жалкой арестантской одежонке и промокаемой обутке, идти на скудных казенных «кормовых», потому что денег своих нету, а если б и были, то прикупить по пути нечего, да и уголовники отнимут последнее. Люди мерзли, простывали, обмораживались и мёрли по пути; осенне-зимней порой сибирский этап убирал в землю, как свидетельствует история, половину партии, а то и поболе.

Выживали самые молодые и сильные. Павел Выгодовский был уже далеко не молод - когда он отправился в этот страшный путь, ему исполнилось пятьдесят три. Сильным, наверное, он никогда не был в отличие, скажем, от богатыря Михаила Лунина, который в аду Акатуя превзошел этот возраст Выгодовского, но писал Марии Волконской: «…Здоровье мое находится в поразительном состоянии и силы мои далеко не убывают, а, наоборот, кажется, увеличиваются. Я поднимаю без усилия девять (!) пудов одной рукой». Незадолго до смерти этот феноменальный человек, будучи почти шестидесятилетним стариком, успокаивал в письме друга своей молодости Сергея Волконского: «Мое здоровье все время в прежнем положении. Я купаюсь в октябре при 5 и 7 градусах мороза в ручье, протекающем в нескольких шагах от тюрьмы, в котором для этой цели делают прорубь».

Наверное, Павел Выгодовский уже в молодости был слабее даже своего товарища по обществу и ссылке Николая Мозгалевского, конника и фехтовальщика в прошлом, чье здоровье, однако, начало сдавать к середине тридцатых годов в Нарыме. Выгодовский никогда не занимался спортом или физическим трудом, если не считать года каторги, где труд был проклятием. До первого ареста он сидел в канцелярии, в нарымской ссылке долгие годы прирабатывал у хозяина дома портняжным делом, а еще была у него одна особая многолетняя сидячая работа, о которой большой разговор впереди.

И вот этот мученический путь. Позади был год Петропавловской крепости, год каторги на Нерчинских рудниках, более четверти века голода и лишений нарымской ссылки, почти год в тесной, многолюдной камере томской тюрьмы, впереди - тысячи верст тяжкой пешей дороги сквозь дожди, пургу, душные клоповники, броды и горы. В железах… И легко понять тех, кто делал логическое допущение, что Павел Выгодовский мог не выдержать тяжкого этапа, - скончался где-то между Томском и Иркутском, а могила его просела весной, заровнялась и взялась травой. Мысленно вижу эти несчетные безымянные могилы обочь Сибирского тракта, давным-давно исчезнувшие, покрытые кустарником, старыми кострищами, мочажной ржавиной и карчами. Той порой, когда шел этим трактом Павел Выгодовский и, по мнению здравомыслящих, наверняка лег в мерзлую землю, Россия многих хоронила - шла «севастопольская страда», и не было в огромной империи ни одного человека, которому можно было бы сообщить о судьбе несчастного колодника, упокоившегося под березовым крестом на краю леса…

А еще в БСЭ сказано, что Павел Выгодовский перед этапом «был приговорен к наказанию плетьми»… Нет, мне надо непременно поставить себя на место исследователя! Еду в архив, чтобы еще раз просмотреть бумаги Павла Выгодовского. Плетьми, однако, его все же не наказали, «хотя и следовало», как пишется в постановлении томского суда от 15 апреля 1855 года. Эту экзекуцию назначили было публичной, «рукою служителя полиции», но отменили по случаю воцарения Александра II. Есть еще один датированный документ. Это последнее сведение о пребывании Выгодовского в родных моих местах — донесение в 3-е отделение: «В Томской губернии находились двое государственных преступников: Гавриил Батеньков и Павел Выгодовский… первый из них возвращен в Россию, а последний за дерзкие поступки… сослан на поселение в Иркутскую губернию».

Писано 15 марта 1857 года. Если б он умер на зимнем этапе 1855/56. года, полиция наверняка бы сообщила в специальную императорскую канцелярию, а может быть, и сам Николай I успел бы еще узнать об этом - такого рода сообщений из Сибири он не пропускал. А вот документ, датированный уже 1858 годом, - всеподданнейший доклад новому царю о Выгодовском: «Не подошел под правила о милостях… по дурному поведению». Значит, Павел Выгодовский преодолел этап?

Вроде бы так, если судить по этому докладу. Однако прямых доказательств прибытия Павла Выгодовского на место новой ссылки в главном историко-политическом архиве страны не было. Где он находился в 1858 году? Но главное - за что был арестован в Нарыме осенью 1854 года?

Еще летом по решению омских властей, где располагалось западносибирское генерал-губернаторство, было передано в Томск распоряжение заняться Выгодовским на месте за какие-то «дерзости в прошениях». Тогурский заседатель Борейша, заклятый враг декабриста, вызвал его на допрос. Павел Выгодовский явился, но при людях, назвал его, как свидетельствует один из документов того времени, «мошенником, вором и грабителем». И вот как описывает обстоятельства ареста Павел Выводовский в своем прошении, посланном 7 февраля 1855 года из томского тюремного замка: «11 ноября 1854 года заседатель Борейша, вытребовав меня в свою канцелярию и не объявив мне никакого предписания от имени начальника губернии меня арестовать, сказал, что меня велено дочиста обобрать и связанного в Томск выслать, вопреки именного Высочайшего повеления…» Этот отрывок из тюремного прошения декабриста печатается впервые по рукописному оригиналу и интересен тем, что в нем Павел Выгодовский обращает внимание властей на незаконность ареста - ведь и вправду каждый декабрист находился под жандармским контролем шефа третьего отделения, самого царя, и всякое изменение статуса наказания государственного преступника юридически должно было исходить из Петербурга…

По календарю значилась поздняя осень, а в наших местах это уже зима. После покрова в тайге ложится снег, по рекам настывают забереги, и хотя стрежневая струя еще чиста, судоходство уже прерывается до весны. Павла Выгодовского отправили, скорее всего, санным путем, на ночь глядя и, как он написал в жалобе, в одной рубашке и единственном бывшем на нем русском полушубке, а Борейша взломал замки в доме, чтобы произвести тщательный досмотр жилища декабриста. Арест и отправка в Томск были произведены, видимо, так скоропалительно, что Выгодовский не смог взять с собой даже свои сбережения. Деньги остались в конторе Борейши вместе с книгами, но мы, к сожалению, не знаем, что это были за книги. Позже их отправили в Томск вместе с особой, главной, исключительной находкой, о которой речь впереди…

Почему томский полицмейстер, по словам самого Выгодовского, его «ругал, срамил, корил и поносил всяким площадным и подлым, скверным словом, грозя побоями, и заключил прямо в тюремный замок в казарме, наполненной народом и мучительными насекомыми, оставил покуда на терзания тюремного заключения, без следствия»? Десять месяцев тюрьмы, потом дикий приговор о наказании плетьми, невыносимо тяжкий зимний этап на новое место ссылки. За что?

Последний томский документ говорит о каких-то «дерзких поступках» Выгодовского, омский - о его «дерзостях в прошениях», петербургский - о «дурном поведении». Что таилось за этими обвинениями? На полицейско-жандармском языке так могли быть квалифицированы правдолюбие, прямота, честность, нераскаяние, гордая, нераболепная манера держаться. И Павел Выгодовский обладал, видимо, этими качествами смолоду. Следственной комиссии он прямо заявил, что вступил в Общество соединенных славян из-за «благородного их намерения, могущего когда-либо принесть счастье народам», а выдавая себя за поляка, отвечал с замечательной последовательностью: «…Ежели природное российское дворянство волнуется противу правления, от веков свыше России данному, то я, яко поляк, безгрешно могу к тому принадлежать, тем более что сей случай может когда-либо привесть в первобытное (то есть первоначальное) положение упадшую Польшу, которую любить я поставлял для себя ненарушимым долгом». А по пути на каторгу, согласно рапорту о поведении декабристов, Павел Выгодовский и один из организаторов Славянского союза Юлиан Люблинский «выделялись особенно своею веселостью и дерзким нахальством».

Каких-либо сведений о поведении Павла Выгодовского на каторге нет, а полицейские донесения из Нарыма долгие годы свидетельствовали, что он ведет вполне благопристойную жизнь. Что же произошло далее, когда декабрист остался один?

Среди потомков Николая Мозгалевского сохранялось сведение о том, что декабрист получал письма из Нарыма, только они сгорели вместе со всеми бумагами и единственным портретом предка во время большого минусинского пожара в 70-х годах, так что мы никогда не узнаем их содержания. Но вот лежит в столичном архиве подлинное письмо Павла Выгодовского на родину, в Подолию. Написано оно 22 января 1848 года. Почерк мелкий, убористый и хорошо мне знаком - так, только покрупнее да поразборчивее, написаны были Правила соединенных славян 3 мая 1825 года с аккуратно нарисованным в начале текста гербом общества и своеобразной аббревиатурой: «Г.Ж.П.Ф.В.», то есть «Город Житомир, Павел Фомич Выгодовский»…

Письмо адресовано Петру Пахутину, которого Выгодовский называет «братцем». Пропускаю поклоны родным и какие-то сложные рассуждения-видения о природе и вечном духе - быть может, ученый-натуралист и знаток старорусской философии найдет в размышлениях декабриста мысли, интересные для сегодняшнего читателя.

Вероятно, научные взгляды декабриста формировались под влиянием Петра Борисова, чей авторитет словно бы возрос на каторге, когда группа «славян» сплотилась вокруг него, близко, в непосредственном общении узнав и оценив нравственные достоинства и незаурядный ум своего политического вождя. И было еще в этом бывшем артиллерийском офицере одно качество, отличающее его от других «славян», - он обладал задатками ученого-естествоиспытателя, немалыми знаниями, нерядовым темпераментом и навыками исследователя природы. При дознании написал, что совершенствовался в математике, натуральной истории, философии и морали. Среди прочего за ним числится один феноменальный научный подвиг: двенадцать лет он в условиях каторги - единственный случай в истории мировой науки! - вел метеорологические наблюдения. Они не пропали втуне - директор Главной физической обсерватории академик Вильд получил и обработал его данные, а в своем труде «О температуре воздуха в Российской империи» благодарно и смело сослался на исследования «политического ссыльного Борисова».

Добавлю, что в литературном наследии Петра Борисова оказалась статья «О происхождении планет», совершенно свободная от религиозных, мистических или идеалистических концепций мироздания; он считает Вселенную бесконечной, ее развитие вечным, а ключом к познанию мира - «сочетание» естественных и математических наук.

Несомненно, мысли Выгодовского о Вселенной были близки мыслям Борисова. И в то же время космогонические рассуждения декабриста-крестьянина, должно быть, отличались оригинальностью, как все написанное им. И хотя соответствующие абзацы никто еще полностью не прочел, по отдельным строчкам можно понять, что автор с величайшим почтением относится к мудрой книге природы, в которой царит закон незаметного перехода и постепенности, пишет о «материи», о том, «от чего бывает северное сияние», о некоем «животном магнетизме», «колебаниях земли», «атомах воды», и, заключая описание своего фантастического путешествия к полюсу, он, очевидно, в результате инстинктивной догадки, приходит к удивительной мысли - человек, овладевший, по его терминологии, «полюсом», то есть вершиной естественнонаучных знаний, «открыл бы все… прямо штурмуй небо».

И вдруг, как молния в смутном предгрозовом небе, - острая политическая мысль среди туманных тесных строк: «…всевосхищающий гений Наполеон: умел все прибрать, а не умел удержать… в том разве отдать ему справедливость, что успел за (благо) временно защитить свою умную голову императорскою короною, чтобы не просунулась она в петлю - дальновиден был разбойник!»

Глаза устают от мелких буковок, густоты строчек, от слога - рваного, местами совсем невнятного, резкой смены тем и настроений. Нет, это не Лунин, однако есть и нечто общее. Страсть, там - сдержанная, полная скрытой внутренней силы, здесь - стихийная, почти неуправляемая, но в обоих случаях это гражданская, политическая страсть, движимая прежними декабристскими идеалами. У Лунина - глубокий историзм, вдумчивый анализ европейских и российских событий, у Выгодовского - рвущийся наружу гнев, язвительное, горькое обличение прежних и нынешних общественных язв. Там - философские раздумья всесторонне образованного человека, думающего о лучшем будущем своей родины и уверенного в нем, здесь - гневное отрицание духа всеобщего торгашества, церковных и государственных институтов, беспощадное бичевание российских правопорядков, унижающих и растлевающих народ.

Павел Выгодовский пишет, что «промысел Божий ныне отринут, в храмах воздвигнуты меркуриевы кумирни, происходит торговля, плутни, воровство; что золотой телец - бог нового Израиля, что в храмы заманивают ныне не для того, чтобы молиться, но чтобы взять взятку, и на уме не слово Божие, а алтынничество; что сверх того явилось множество гениев, которые трудятся, как волы и ослы, желая споспешествовать усовершенствованию агрономии; что хлеба столько, что девать некуда, хоть мужики часто и голодают, что по новой системе народ - есть непросвещенная чудь, не стоющая хлеба; что ему лучше дать яду (вина), чем хлеба, что все усилия политического разума устремлены на то, чтобы распространить этот яд всенародно, дабы доставить казне огромные доходы, что для казны все равно хоть пропей здоровье, состояние, нравственность, жизнь, - ей души не нужны, были бы деньги, а там хоть весь мир передохни…».

Этот отрывок из письма Павла Выгодовского я привел для иллюстрации взглядов и стиля мышления одинокого нарымского ссыльного, не получившего в прошлом систематического образования, волею судьбы (если под этим понимать жандармскую волю российского императора) оторванного от своих товарищей по убеждениям. И все-таки удивительно - выбор им способа общественной агитации, борьбы совпал с лунинским выбором! Возможно, как и Лунин, Выгодовский рисковал сознательно, рассчитывая на то, что его политические строки прочтет не только адресат и его окружение… Ведь есть точные жандармские сведения о том, что были и другие письма на родину, в которых декабрист «не упускал случая осуждать действия начальствующих лиц, так и другие предметы», а содержание и объем единственного сохранившегося письма никак не соответствуют представлениям о рядовом, обычном письме родственникам.

В книжке М.М. Богдановой говорится о 12 страницах письма Павла Выгодовского Петру Пахутину, но тут двенадцать плотно исписанных с двух сторон листов, следовательно, страниц вдвое больше.

Памфлет-трактат Павла Выгодовского до сего дня лежит непрочтенным, до конца не понятым и не оцененным с научной обстоятельностью и полнотой…

Любознательный Читатель. Неужели?!

- Да, ни один человек на свете не знает полного содержания этого письма! Оно не только нигде не напечатано, но и, наверное, никем пока полностью не прочтено. Попытался я было восстановить его полный текст, но вскоре отступился - почерк мелкий, хотя буквы стоят и неплотно, строчки частые и довольно ровные, смысл отдельных мест ясен, но слишком резко меняются темы; слог нестандартный, отмеченный яркой индивидуальностью… Глаза не смотрят уже, болят: нет, не справлюсь! Неужто нельзя было кому-нибудь из молодых востроглазых исследователей изучить по оригиналу этот интереснейший исторический документ? Думаю, что за дело мог бы давно взяться кто-нибудь из студентов - будущий историк, философ, криминалист-графолог, филолог или архивист, затеяв курсовую или дипломную работу об этом философско-политическом трактате декабриста, не прочитанном пока никем на свете. «Ленивы и нелюбопытны»?

Агитационная деятельность Павла Выгодовского была вскоре пресечена. Письмо его Петру Пахутину, конечно, перехватили власти.

Строгий читатель, быть может, упрекнет меня в преувеличении, в неправомочности сравнения Лунина и Выгодовского, на котором я настаиваю, - титаническая фигура урикского политического мыслителя с его множеством богатейших по содержанию агитационных писем и почти никому не известный нарымский ссыльный со своим единственным письмом да несколькими памфлетами-прошениями… «Ябеды» Павла Выгодовского, эти своего рода сатирические миниатюры декабриста, вкрапленные в тексты официальных прошений, мне придется оставить в покое, чтоб поберечь время читателя для более важного разговора о рукописном наследии декабриста-крестьянина.

- Но разве может действительно идти речь о каком-то рукописном наследии Павла Выгодовского?

- Не следует спешить; читатель, при всей его строгости, скоро смягчится, узнав нечто необыкновенное, не укладывающееся в привычные хрестоматийные представления о поведении, образе жизни, общественной и литературной деятельности декабристов в Сибири.

13

9

П. Дунцов-Выгодовский: «Человеку можно сделать насилие, но невозможно изнасиловать его внутренние чувства». М. Лунин: «От людей можно отделаться, но от их идей нельзя».

Перебираю свои рабочие карточки с афористичными фразами Михаила Лунина, выражающими серьезные, до предела отточенные мысли, пронизанные то горьким сарказмом, то страстью политического ратоборца, то спокойной мудростью человека, много знавшего и много думавшего над жизнью… «Из вздохов, заключенных под соломенными кровлями, рождаются бури, низвергающие дворцы». «В наши дни нельзя сказать "здравствуй“ без политического смысла». «Похвала, доведенная до известного предела, приближается к сатире». «В мире почти столько же университетов и школ, сколько и постоялых дворов. И тем не менее мир населен невеждами и педантами». «Без искусства жизнь превращается в механизм». «Можно быть счастливым при всех жизненных положениях, и в этом мире несчастливы только глупцы и скоты». «Одни сочинения сообщают мысли, другие заставляют мыслить». «История не только для любопытства или умозрения, но путеводит нас в высокой области политики». «Истина всегда драгоценна, откуда бы она ни взялась». «Можно вовлечь на время в заблуждение русский ум, но русского народного чувства никто не обманет»…

Вы обратили внимание на точность и объемность лунинских мыслей? Любая из них заставляет думать. И такую глубину, отвагу и ясность мышления Михаил Сергеевич Лунин проявил в чудовищных условиях политической смерти!

Лунин… Нет, не могу не остановиться здесь на судьбе этого великого соотечественника! Его личность, мысли, духовная сущность с годами будут привлекать к себе, я уверен, все возрастающий интерес. «…Лицо белое, продолговатое, глаза карие, нос средний, волоса и брови темно-русые». Приметы, зафиксированные жандармским пером, - внешнее, ничего не говорящее об этой исключительной натуре. Он был загадкой для многих, о нем писали Пушкин, Достоевский и Толстой, а царю и 3-му отделению Лунин доставил хлопот больше, чем любой другой декабрист.

Каждый поступок его был по-лунински неповторим. В Отечественную войну он не расставался с кинжалом, чтоб при случае пробраться в ставку Наполеона и одним ударом покончить с завоевателем. Даже просил командование дать ему какое-нибудь поручение для свидания с Наполеоном. Многие герои 1825 года с честью прошли сквозь огонь освободительной Отечественной войны, а Михаил Лунин, человек исключительной отваги, участвовал едва ли не во всех крупных сражениях 1812-1814 годов.

Позже он оказался в Париже без куска хлеба, обратив, однако, все свои силы на то, чтобы понять лучшие умы того времени; встречался и спорил, между прочим, с Сен-Симоном. Вернувшись в Россию, составил для наследников завещание, согласно которому они были обязаны всех своих крепостных отпустить на волю. Наблюдения и размышления над жизнью, серьезные книги и знакомства выработали из этого одаренного человека убежденного революционера. Михаил Лунин был единственным дворянским революционером, который состоял, в сущности, членом всех тайных обществ и первым из декабристов предложил в качестве революционной меры уничтожение царя.

Перед арестом Лунин служил в Варшаве под началом великого князя Константина. Среди арестованных декабристов оказался самым старшим - ему шел уже сороковой год. Перед Следственной комиссией держался смело, с достоинством; ответы его серьезны и полны благородства. Вот для примера один вопрос и один ответ: «С какого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей, т. е. от сообщества ли или внушений других, или от чтения книг, или сочинений в рукописях и каких именно? Кто способствовал укоренению в вас сих мыслей?» - «Свободный образ мыслей образовался во мне с тех пор, как я начал мыслить; к укоренению же оного способствовал естественный рассудок»…

Приговор - двадцать лет каторги, замененной, как и другим осужденным по второму разряду, пятнадцатилетним сроком. История сохранила последний петербургский анекдот о нем, не очень похожий на правду, но рассказывают про этот случай два разных человека: «Михаил Лунин… по окончании чтения сентенции, обратясь ко всем прочим, громко сказал: "Messieurs, la belle sentence doit кtre arrosйe“ ("Господа! Столь прекрасный приговор должно окропить“). И преспокойно исполнил сказанное»…

В документах Лунина ничего нового, не известного науке я не думал открыть - они давно и тщательно изучены. В длинном списке исследователей, смотревших объемистую лунинскую папку, встречаю знакомые фамилии Окуня и Эйдельмана, выпустивших о Лунине большие книги, вижу много неизвестных имен.

В «Записках» Марии Волконской Лунину посвящено немало строк, в том числе и таких, что рисуют его дерзким и умным человеком, взирающим на себя и жизнь с горькой иронией. Когда, например, финляндский генерал-губернатор навестил его в старой крепости, где Лунин содержался до отправки в Сибирь, то спросил узника, изнывающего в сырости под дырявой тюремной крышей: «Есть ли у вас все необходимое?» «Я вполне доволен всем, - улыбнулся в ответ Лунин. - Мне недостает только зонтика…»

Мария Волконская вспоминает также, что на поселении, в Урике, Лунин почти все лето проводил в лесах, охотился «и только зимой жил оседло». И еще: «Он много писал»…

Вот оно передо мной - дело № 61, часть 61-я из фонда № 109 ЦГАОР. Аккуратно подшитые и подклеенные подлинные документы. Давным-давно их никому не выдают, исследователи пользуются целлулоидной лентой, фильмоскопом либо фотокопиями по заказу. Английский текст, латынь… Неповторимый лунинский почерк завораживает взгляд. Он очень мелок, и каждая буковка стоит отдельно, выписанная с изумляющим тщанием, строчки математически ровны и могут пересечься, наверное, только в бесконечности. Почти нет помарок или поправок, лишь кое-где текст зачеркнут сплошь, не разобрать.

Много страниц по-французски. На заглавном листке одной из тетрадок - что-то вроде ироничного посвящения или эпиграфа по-русски: «Сестре Е. Уваровой. В России два проводника: язык до Киева, а перо до Шлиссельбурга».

Богатая сестра-вдова была для Лунина ангелом-хранителем и помощницей, готовой сделать для любимого брата все возможное и даже невозможное. Она присылала деньги, посылки с продуктами, охотничьи припасы и ружья от лучших французских мастеров, породистых собак, писчую бумагу и книги. Десятки, сотни книг!

И Лунин пишет сестре, время от времени отвечая на ее заботливые послания. Но что пишет!

«Мое единственное оружие - мысль, то согласная, то в разладе с правительственным ходом… Оппозиция свойственна всякому политическому устройству».

«Народ мыслит, несмотря на глубокое молчание. Доказательством, что он мыслит, служат миллионы, тратимые с целью подслушать мнения, которые мешают ему выразить».

«Народы, которые нам предшествовали на поприще гражданственности, начали также с самодержавия и кончили тем, что заменили его конституционным правлением, более свойственным развитию их сил и успехам просвещения».

«Политические идеи в постепенном развитии своем имеют три вида. Сперва являются как отвлеченные и гнездятся в некоторых головах и книгах; потом становятся народною мыслью и переливаются в разговорах; наконец делаются народным чувством, требуют непременного удовлетворения и, встречая сопротивление, разрешаются революциями»…

Трогаю бумагу, озираюсь. Да нет, все верно - это написано полтора века назад в сибирской глуши, при свете тусклой лампадки. Выписываю снова: «Через несколько лет те мысли, за которые приговорили меня к политической смерти, будут необходимым условием гражданской жизни».

В сущности, Лунин писал не для сестры, а для тех, кто будет читать такие строки без согласия автора или с согласия адресата. Власти это поняли, и вот запрещение Бенкендорфа писать Лунину что бы то ни было в течение года. Когда пространная бумага об этом пришла в Сибирь, очевидец свидетельствует, что Лунин «перечеркнул весь лист пером и на обороте внизу написал: "Государственный преступник Лунин дает слово целый год не писать“. - "Вам этого достаточно, ваше превосходительство? А… читать такие грамоты, право, лишнее… Ведь чушь! Я больше не нужен?“ Поклонился и вышел».

Только он не думал складывать оружия. Разработал в записной книжке обширную политико-про-пагандистскую программу, начав ее исполнение со статьи о польском вопросе. Раньше я упоминал, что Лунин был членом всех тайных обществ, не оговорив, правда, его непричастности к Обществу соединенных славян. Однако по своим убеждениям Лунин, в сущности, был очень близок к «славянам», и, ничего, кажется, не зная об этом обществе до ареста, он лучше других декабристов знал представителей польского освободительного движения, глубоко изучал Польшу и польско-русские отношения, а позже, на поселении, сформулировал положения, которые по предельной отточенности и зрелости политической мысли были несравнимы с наивными мечтаниями «славян». Больше скажу - «Взгляд на польские дела» Михаила Лунина разительно отличался от взглядов многих его современников, включая декабристов, поддавшихся политическим и национальным страстям после подавления польского восстания 1830-1831 годов. Позиция Лунина была широкоохватной, гуманистичной, диалектичной.

Лунина сближал со «славянами» независимый стиль поведения, не погашенный каторгой дух гордости и достоинства. «Северянин» Иван Якушкин вспоминал о том, что «славяне» составляли на каторге наиболее замечательный «кружок». «…Приглядевшись к ним поближе, можно было убедиться, что для каждого из них сказать и сделать было одно и то же и что в решительную минуту ни один из них не попятился бы назад». Эта выразительная характеристика «славян» в высшей степени могла быть отнесена и к Михаилу Лунину.

Мне кажется символичным и серьезным тот факт, что в конце 1917 года, сразу после Октябрьской революции, вышла книга с обобщенным названием «Первые борцы за свободу», где была помещена биография Михаила Лунина, его «Взгляд на тайное общество», «Разбор донесения…» и «Письма из Сибири».

Писали о Лунине многие, однако никто пока не знает до конца этого «поистине замечательного человека». Не мог представить его во всей полноте и Пушкин, сказавший о нем эти слова еще до восстания декабристов. Произведения Лунина с многочисленными сокращениями и переводческими ошибками были изданы единственный раз - к столетию декабрьских событий. Совсем не напечатана часть его русских текстов, не переведены полностью произведения, написанные на французском, английском и латинском языках, не найдены акатуйские сочинения на греческом…

И хорошо бы подготовить полное собрание сочинений М.С. Лунина к 1987 году - двухсотлетию со дня его рождения, но если не успеем, то неужто и вправду мы так «ленивы, и нелюбопытны», что не сделаем этого и к 2025-му, двухсотлетию восстания? Давно пора исполнить своего рода духовное завещание этого феноменально одаренного человека, несгибаемого борца и передового мыслителя: «Последним желанием Фемистокла в изгнании было, чтобы перенесли смертные останки его в отечество и предали родной земле; последнее желание мое в Пустынях Сибирских, чтобы мысли мои по мере истины в них заключающейся распространялись и развивались в умах соотечественников». А как возвышенно и проникновенно писал Лунин о тех, кто разделил с ним судьбу! «Власть, на все дерзавшая, всего страшится. Общее движение ее - не что иное, как постепенное отступление, под прикрытием корпуса жандармов, пред духом тайного общества, который охватывает ее со всех сторон. От людей можно отделаться, но от их идей нельзя. Желания нового поколения стремятся к сибирским пустыням, где славные изгнанники светят во мраке.

Жизнь в изгнании есть непрерывное свидетельство истины их начал… у них все отнято: общественное положение, имущество, здоровье, отечество, свобода… Но никто не мог отнять народного к ним сочувствия. Оно обнаруживается в общем и глубоком уважении, которое окружает их скорбные семейства; в религиозной почтительности к женам, разделяющим ссылку с мужьями; в заботливости, с какой собирается все, что писано ссыльными в духе общественного возражения. Можно на время вовлечь в заблуждение русский ум, но русского народного чувства никто не обманет».

Михаил Лунин во всем, что в нем было, - истинно русский человек, так же, как декабризм - порождение русской жизни, тысячами нерасторжимых нитей связанное с социально-политическими обстоятельствами того времени, с историей и культурой, бытом и психическим складом нашего народа. Вспоминаю, как увидел я однажды в воспроизведении следственных материалов по делу декабристов рисунок, изображающий «южанина» Василия Давыдова с подписью тех времен, которую я разобрал через лупу: «Василий Львович Давыдов на слова, что тайные общества наши были модою и. подражанием немецкому Тугендбунду - отвечал: "Извините, господа! Не к немецкому Тугенд-Бунду, а просто к бунту я принадлежал“. Слово "бунту“, было подчеркнуто…

Конечно, на декабризме сказалось влияние французской революции, многие герои 1825 года воспитывались иностранными учителями и прошли через масонские кружки, но сводить зарождение и деятельность тайных дворянских обществ к подражанию немецкой либо какой другой моде мог только тот, кто хотел бы скрыть подлинные причины движения.

Руководитель «славян» Петр Борисов просто, коротко и точно назвал главный исходный мотив борьбы декабристов: «Причина, побудившая нас к делу, - угнетение народа». Правда, «дело» свое декабристы понимали, как мы знаем, по-разному. До объединения с «южанами» «славяне» восставать не собирались, да и Лунин вовсе не считал себя принадлежащим к «бунту». Убеждения этого декабриста, борьба в изгнании, методы этой борьбы, дух его сочинений показывают, что Лунин представлял собой самостоятельную и крупнейшую политическую фигуру того времени.

Светская книга, хранительница знаний, опыта, культуры, человеческой мысли и духа, была всю жизнь постоянным спутником Лунина. Да, мы не знаем, что Лунин читал в Париже, например, но, несомненно, в круг его чтения входила французская художественная, политическая и философская литература. Обращался он, очевидно, также к русским и польским историческим источникам, так как работал над большим романом о смутном времени. И есть свидетельства одного старого парижанина - его русский друг высоко ценил произведения отечественных писателей, подготавливающих своим творчеством почву, как он выражался, «для принятия идей», - Батюшкова, Жуковского, Карамзина, Пушкина. Причем последний еще учился в Царском Селе, а Лунин в Париже пророчески говорил о том, что в России есть «восходящее светило лицеист Пушкин, который является в блеске».

Мы не знаем варшавского круга чтения Лунина, только наверняка он изучал польский язык и литературу, если писал на польском стихи, о которых с одобрением отзывался сам Мицкевич. По воспоминаниям одного офицера Гродненского полка, в Варшаве у Лунина собралась большая библиотека. Сохранился с тех времен в архивах один любопытный документ. Полное месячное содержание Лунина - слуги, стол, амуниция, лошади, то, се - обходилось в 165 рублей, а случайная запись на обороте письма свидетельствует: «На покупку "Русской истории“ в 2-х экземплярах-180 рублей, сочинений Жуковского - 20, собрание Пушкина сочинений - 25».

Разыскивая свидетельства книжных интересов Михаила Лунина, я все больше увлекался, потому что результаты этого поиска не только обогащали представление о Лунине, но и содержали новые подробности того времени, подчас освещали их с неожиданной стороны. Тяжелейшие условия почти двухлетнего крепостного заточения не убили в Лунине страсти к книге, а, наверное, еще больше воспламенили ее, и вот, должно быть, по заказу узника сестра посылает ему в Выборгскую крепость большую посылку с книгами. Сохранился их список. В нем числится четырехтомник Байрона, трехтомник немецких классиков, двухтомник Лессинга с его знаменитыми пьесами «Эмилия Галотти», «Доктор Фауст» и другими, пьесы Шиллера «Вильгельм Телль» и «Братья-разбойники», драмы Шекспира, двухтомник Вальтера Скотта, «Последний из могикан» Купера, исторические романы Ван дер Вельде, альманах Дельвига «Северные цветы», «Новый завет» на русском и старославянском - всего тридцать четыре книги на пяти языках. Лунину разрешен был, однако, только «Новый завет». Заметим, кстати, что в этом списке не значится ни одного религиозно-католического сочинения.

Сведения о первой сибирской библиотеке Лунина очень скудны, однако уже в читинском остроге была заложена основа уникального книжного собрания, не имевшего, быть может, тогда аналогов. Общеизвестно, что декабристы в Чите сообща выписывали русские и иностранные газеты и журналы, хранили их комплекты, а многие из них получали большие книжные посылки из России. Очень трудно поверить Свистунову, что Лунин ничего в тюрьме не читал, кроме религиозных католических сочинений - ведь именно тогда он под руководством Завалишина взялся за изучение греческого, к тому времени относится его строгое и своеобычное высказывание о «Соборе Парижской богоматери» Гюго.

А в одной интересной специальной работе о Лунине-читателе приводится сведение, что из всех декабристов, отправившихся в полуторамесячный пеше-гужевой путь в Петровский завод, Лунин вез самый тяжелый багаж - сорок четыре пуда. По нынешним мерам, это более семи центнеров, а что еще, кроме книг, могло так солидно весить в имуществе декабриста? На поселении в Урике Лунин значительно расширил свою библиотеку, и если применить к ней весовые меры, то она, вместе с немудрящим скарбом поселенца, весила в конце ссылки уже сто пятьдесят пудов, почти две с половиной тонны. О богатствах этой - еще не последней - лунинской библиотеки исследователи могут судить более конкретно. Кроме уже упоминавшихся редчайших изданий церковных авторов, были в ней восемь фолиантов сочинений Амвросия Миланского и другие книги этого ряда, но еще много такого, что заставляет смотреть на эту библиотеку как на уникальное книжное собрание, созданное в исключительных условиях сибирской каторги и ссылки.

Только подсобной литературы - словарей, разговорников и учебников по английскому, немецкому, французскому, греческому, латинскому и русскому языкам - в ней было сорок семь томов! Гордостью владельца являлся большой выбор сочинений древних авторов - Юлия Цезаря, Плиния Секунда, Тацита, Геродота, восьмитомник Платона, редчайшее, 1661 года, издание Цицерона. В библиотеке значились капитальнейшие труды по истории и праву - четырнадцатитомная «История Англии», восьмитомная «История Греции» Милфорда, двухтомная «История Ирландии», двадцать три тома «Свода законов», книги по русской истории. Без активного освоения такого подспорья, или же опираясь только на католическую религиозную литературу, не мог Михаил Лунин в кратчайшие сроки создать свои глубокие и страстные исторические и политические работы, свободные от теологических тенденций.

И в заключение характеристика Михаила Лунина, принадлежащая человеку, который достаточно долго знал его лично, близко общался и дружил с ним. Французского писателя Ипполита Оже нельзя упрекнуть в юношеской восторженности и незрелости взглядов - ему было восемьдесят лет, он повидал мир, познал людей, и пристрастия не могли руководить им при оценке тридцатилетнего русского друга, волею судеб и своей собственной волей оказавшегося в Париже: «Способности его были блестящи и разнообразны: он был поэт и музыкант, и в то же время реформатор, политикоэконом, государственный человек, изучивший социальные вопросы, знакомый со всеми истинами, со всеми заблуждениями» (Из записок И. Оже. «Русский архив», 1877, № 5, стр. 528).

Заметим, что «объективка» относится к Михаилу Лунину, каким он был за десять лет до ареста и следствия, когда исторические документы впервые начали фиксировать наиболее примечательные черты этой выдающейся личности, за двадцать лет до лунинских строк, с блеском защитивших честь и достоинство первого поколения русских революционеров.

14

10

Как жаль, что в Томске затерялись следы библиотеки Павла Выгодовского, привезенной, должно быть, с каторги. Состояла она скорее всего не из беллетристики, а из серьезной научной, исторической и обществоведческой литературы, которую можно было изучать годами, а также богословских книг, в том числе, конечно, Библии. Специалисты, я уверен, давно могли бы подтвердить влияние того или иного политического, философского или естественнонаучного сочинения на творчество Павла Выгодовского. Стоп!.. Строгий читатель снова может прервать меня - вот, мол, сначала он обронил выражение «.рукописное наследие», теперь уже «творчество», а что будет дальше? Дальше будет то, во что трудно поверить, - сужу по себе, когда я впервые узнал о необыкновенном событии, что приключилось в Нарыме 11 ноября 1854 года.

Представляю удивление судейского чиновника, когда он обнаружил в доме ссыльного государственного преступника главную находку. Борейша, как и другие жители Нарыма, знал, конечно, что долгими вечерами и ночами «секретный» жжет огонь за ставнями - строчит швы и метает петли на шитье своем. Да, декабрист долгие годы у тихого огонька строчил и метал, но только не швы, не петли - он строчил свое почти невероятное сочинение, в котором метал громы и молнии против существующего законопорядка. Много часов Борейша с помощниками читал густо исписанные листы, временами выхватывая глазом строчки, от которых бросало в дрожь. Может, работа по описи найденного закончилась только к утру - было учтено, согласно записи в протоколе, 3588 листов Сочинения Павла Дунцова-Выгодовского.

Три тысячи пятьсот восемьдесят восемь листов! Это не просто много - это очень много.

Основываясь на письме Петру Пахутину, я сделал подсчеты: объем труда декабриста составлял 10 764 машинописные страницы современного текста!

Эти простейшие расчеты я сделал для того, чтобы зримо представить Сочинение Павла Выгодовского в его гипотетическом типографском виде. За четверть века нарымской ссылки Павел Выгодовский написал 468 печатных листов! И все равно эта огромная цифра мало что говорит читателю, не имевшему дела с изданием книг, - объема у нас пока не видно. И вот я беру сочинения любимых моих писателей, на чьи переплеты смотрю с благоговением.

Заветный томик Александра Пушкина, который мы в нашем путешествии не однажды листали, как путеводитель, яркий цвет его переплета не бледнеет с годами. Его объем - 150 учетно-издательских листов. Пятитомник Ивана Бунина - 120; шесть солидных томов Михаила Пришвина - 200 печатных листов общего объема. Последний десятитомник Леонида Леонова - 260 листов. В одиннадцати томах Николая Лескова 370 учетных листов…

Перечислил я все эти издания только для доступности сравнения, напоминая, что общий объем труда Павла Выгодовского - примерно 468 печатных листов! Если представить его в привычном типографском виде, то это составит пятнадцать довольно солидных томов по тридцать с лишним печатных листов, то есть по семьсот - восемьсот страниц каждый.

Правда, Павел Выгодовский спустя несколько месяцев после ареста в жалобе, посланной из томской тюрьмы, преуменьшил более чем вдвое объем своего труда. «Заседатель Борейша, - писал он, - после отправки меня в Томск взломал в моем доме замки, обобрал и отправил в Томский совет к начальнику 1-го отделения Вагину до полуторы тысячи листов разных бумаг моего сочинения, свои особеннейшие тайны в себе заключающие»… Возможно, большую часть бумаг он припрятал, полагая, что их не найдут, но судебный заседатель Борейша нашел захоронку, возможно, на чердаке, в сухой земле - потолки в наших местах засыпаются землей для сохранения тепла. Зимой землю сушит снизу потолок, летом под крышей даже жарко, и пока тес не прогниет и не промокнет, пока дом не сгорит или не обновится весь, бумага может на чердаке лежать века в абсолютной сохранности.

И если Выгодовский спрятал две с лишним тысячи листов на чердаке, то Борейша знал, где искать, но я-то не знаю, должна ли история благодарить сыщика или проклинать его за этакое усердие. Дело в том, что ни одного листа необыкновенного Сочинения Павла Выгодовского не сохранилось, и если бы Борейша не сыскал тогда дорогую захоронку декабриста, она - пусть даже теоретически - могла все же дойти до более поздних поколений, быть может, и до нас с вами. С другой стороны, могло случиться и так, что мы вообще никогда бы не узнали о подлинном объеме труда Павла Выгодовокого - ведь те улицы Нарыма, на которых жили первые тамошние политические, давно затоплены Обью… И тут я подхожу к более важному и для непосвященного читателя вполне сенсационному - не найдись тогда, 11 ноября 1854 года, эти две тысячи с лишним страниц, мы скорее всего ничего определенного не могли бы сказать об их содержании.

- А сейчас разве можем? Ведь, как вы сказали, ни одного листа Сочинения Дунцова-Выгодовского не сохранилось.

- О подлинном объеме и кое-что о содержании этого феноменального труда мы судим по петербургской жандармской описи. В ней говорится, что состоит все Сочинение из девяти частей, а на части делится лишь нечто целое. Самая малая по объему седьмая часть - 234 листа, больше других восьмая - 522 листа. Если б уцелело хотя бы несколько, пусть даже разрозненных листов! Но нет ни одного, и, наверное, никогда уже не обнаружится… А все они до единого были в целости еще весной 1855 года.

Тюк с бумагами декабриста был привезен из Сибири в Петербург, должно быть, санным путем и распакован в специальной его императорского величества канцелярии. Неизвестно, как долго читали жандармы Сочинение декабриста, но есть в архивных бумагах крайняя дата, последнее свидетельство существования этого необычайного произведения — 18 апреля 1855 года. В тот день или, быть может, назавтра петербургские жандармы сожгли Сочинение Павла Выгодовского.

И вот в 3-м отделении был составлен интересный документ - что-то вроде акта на уничтожение рукописей Павла Выгодовского, и я приведу выдержку из него. Текст этот М.М. Богданова почему-то не опубликовала в своей брошюре, а он ценен тем, что, представляя собой кратчайшую аннотацию Сочинения, дает попутно жандармскую характеристику автора: «Бумаги эти, состоящие из 3588 листов, по рассмотрения оных в 3-м отделении, оказываются крайне преступными. Озлобленный положением своим, желчный и проникнутый в высочайшей степени преступными идеями, притом зараженный превратными понятиями, а может быть даже одержимый в некоторой степени умопомешательством вследствие чтения книг духовного содержания, Выгодовский в своих рассуждениях восстает против всех начал Монархической власти, против церковных установлений государственных учреждений и всего, что составляет основание благоденствия России. Размышления его хотя бессмысленны, но чрезвычайно дерзки и обнаруживают в нем человека образа мыслей весьма преступного…»

Старый знакомый мотив - автор антиправительственного сочинения не может приниматься всерьез, потому как он-де тронулся умом. Княжнин и Грибоедов, Чаадаев и Лунин, Батеньков и вот Выгодовский…

Верно, психика многих декабристов не выдержала краха надежд, унизительной жестокости наказаний, одиночества, крайней нужды. В высшей степени испытал все это Павел Выгодовский, что не могло, естественно, не отразиться на его душевном состоянии - временами крайне возбужденном, характере - нетерпеливом, раздражительном, поведении - вызывающе смелом, однако сохранившиеся его страницы, отрывочные свидетельства о нем современников, финал этой необычной жизни, о котором речь у нас впереди, - все говорит о том, что с медицинской точки зрения он был человеком вполне здоровым. И еще очень важное - в нарымских и томских документах, в том числе исходящих и от лиц, знавших Выгодовского близко и долго, нет даже намека на то, что этот декабрист страдал психическим заболеванием. Безумие, если оно им действительно владело, непременно обнаружилось бы в томской тюрьме, где Выгодовский содержался почти год в общей камере, находясь под неусыпным наблюдением надзирателей. Недреманное око стражи заметило бы любое отклонение от нормы в поведении особо важного преступника, что наверняка отразилось бы в бумагах.

Полную вменяемость Павла Выгодовского я решительно утверждаю не только потому, что томские тюремные документы 1855 года не утверждают обратного. По этим документам, кстати, можно установить, что питание Выгодовскому было определено из расчета три копейки в день, и декабрист, голодая, письменно просил увеличить паек и что в общей камере он оказался из-за отсутствия в тюрьме одиночки. Потом его перевели в другую камеру, так как Выгодовский «вопреки запрещению смотрителя тюремного замка старался сблизиться с содержащимся там по Высочайшему повелению политическим преступником Ивашкевичем». В документах зафиксирована даже такая мелочь - на Выгодовском была одна рубаха, и «политический преступник» Ивашкевич дал ему сменную. Еще деталь: в тюрьме у декабриста развилась «глазная болезнь». Глазная, а не какая-нибудь иная…

Надо также учитывать, что версия о предполагаемом сумасшествии Выгодовского возникла не в Томске, а в Петербурге, в 3-м отделении императорской канцелярии. Должно, с точки зрения жандармских чиновников было воистину страшным безумием обвинять в помешательстве рассудка особ императорского дома, а Выгодовский именно это сделал в своем Сочинении: «…Принцы, едва родясь, а уж приветствуются из пушек громкими титулами, орденами и облекаются первыми в государстве должностями, как-то: шефами, генерал-инспекторами, начальниками ученых заведений, атаманами и самими адмиралами и главнокомандующими как флотами, так и армиями. Здесь очевидно страшное помешательство рассудка властвующих…».

Эти слова публикуются в массовом издании впервые, как впервые будут напечатаны ниже и многие другие отрывки из Сочинения Павла Выгодовского - в более или менее точном переложении с подлинника либо прямым цитированием.

- Но ведь подлинник-то сожжен!

- Верно, скорее всего, сожжен, однако прежде, чем совершилось это злодеяние, какой-то петербургский чиновник сделал выписку из сочинения декабриста, конспективно излагающую era основное содержание.

Когда после Октябрьской революции были рассекречены дела декабристов, Выгодовским никто не заинтересовался— слишком много открылось настолько важного, что у историков не хватило сил объять почти необъятное. Только спустя семнадцать лет «Выписка» дождалась первой публикации в одном редком, давным-давно затерявшемся в книжном море издании. М.М. Богданова пишет, однако, что текст этой публикации «имеет некоторые разночтения с оригиналом», и она основывается в своей работе о Выгодовском на подлиннике. Пришлось и мне обратиться непосредственно к архивной «Выписке», потому что и у М.М. Богдановой есть кое-какие разночтения с нею, а главное - правнучка Николая Мозгалевского, излагая конспект, комментирует отдельные фразы, обрывки фраз и даже слова, то и дело перемежая их отточиями, так что подлинного текста Выгодовского в ее брошюре наберется едва ли более одной книжной страницы. А декабрист-крестьянин написал, как мы знаем, почти одиннадцать тысяч условных машинописных страниц!

Снова и снова прочитываю конспект. Составитель его уловил общую логику сочинения декабриста и, излагая его концепции, переписывает места, которые представляются ему наиболее важными. Есть даже названия некоторых разделов - «О свободе свободных», «О происхождении вселенной», «О политических изгнанниках», но вместо тематических переложений чаще всего цитируются отрывки подлинника, хорошо передающие через авторский слог напряженную и неспокойную мысль, чувство гнева и осуждения, беспощадную язвительность языка.

«Выписка» составлена бессистемно, произвольно, если не хаотично, в ней отсутствуют и даже, видимо, не упоминаются целые разделы огромного Сочинения Павла Выгодовского, и я для своей цели - выяснения основных мировоззренческих и политических взглядов автора - ищу некой последовательности в его рассуждениях, общей логики. Приведу для начала большой отрывок, «героем» которого выступает сам Николай I, - читатель многое поймет без каких-либо комментариев, попутно обратив внимание и на суть, и на форму изложения. «Николай сперва удавил пять человек на виселице, а потом уж отправился в Москву под венец короноваться. Итак, московские архиереи должны были короновать на царство душителя Фарисея, - и он похож на палача и заплечного мастера: что за рост, что за осанка, а ума у него столько же, сколько и в его короне. Вместо скипетра дай ему только в руки кнут - и заплечный мастер готов.

Московские архиереи никак в заплечные мастера и короновали его, потому, что он весь свой век одним кнутом и занимался, да формами, пуговичками, петличками и ошейничками, да еще кобылами, т. е, усовершенствованием в России рысистой породы придворных буцефалов, лямочных кавалеров, везущих на своих орденских лямках великолепную антихристову колесницу, на козлах которой сидит Николай торжественно, вместо кучера, с своим 15-футовым кнутом в руках и хлещет не по коням, а по оглоблям - эка мастер! Ай да наездник, а под Казанью чуть-чуть не сломал себе шею, после чего и ездить закаялся. Садись на козлы в свою тарелку, так этой беды не последует. Нет, на верховой отличился, и то было, лихая фигура, настоящий кавалергардский фланговой, драгун, кирасир, как дуб солдат, но вовсе не царь, хоть не прохвост, а на вождя столько же похож, сколько прохвост на царя».

Карикатура? Памфлет? Сатира? Несомненно, сатира, да еще какая! Так откровенно и зло никто до Павла Выгодовского не писал о царях, ничего подобного по откровенности не припоминается из последующей обличительной русской литературы, и это уничтоженное Сочинение декабриста, наверное, можно рассматривать как интереснейшее, стоящее особняком вольнолюбивое произведение, оригинальное, совершенно неповторимое по своему жанру, объему и стилю. В нем есть признаки политического памфлета и революционной агитки, антиправительственной прокламации, есть элементы апокрифического творчества с блестками народного юмора и общей сатирической направленностью.

Из предыдущего мы знаем, что Павел Выгодовский умел писать иносказательно, завуалированно, мог составить строгую научную справку об условиях Нарымского края, со сдержанным достоинством сформулировать прошение властям, умел подсыпать жгучего перцу в «ябеду» или, как острой косой, резануть в ней правду-матку. Язык же Сочинения отличается полной раскованностью в средствах выражения, удивительным стилевым разнообразием и всюду - предельной язвительностью; буквально каждая строка пропитана испепеляющей ненавистью к власть имущим, а конструкции фраз, отдельные слова и словосочетания лишены той степени литературного изящества, которое именуется гладкописью. В своем Сочинении Павел Выгодовский, искренне и страстно выражая униженное и оскорбленное чувство, волей-неволей заговорил языком, идущим от его природных народных корней и обращенным к народу же.

В своем рассуждении «О свободе свободных и рабстве работных» Павел Выгодовский, спускаясь по иерархической лестнице на ступеньку ниже, связывает воедино все паразитические слои русского общества.

«…Возьмем пример из самых разительных примеров: русское царство и его благородное дворянство, которое пользуется настолько неограниченною свободою, но и таким своевольством, которому нет ни меры, ни предела, ни примера. Все хищные звери пред ним ничто…» Далее: «Так-то мы и живем и красуемся, говорят царственные братцы заодно с ворами и разбойниками, помышляющими и промышляющими о выгодах, удобствах жизни и проч. и делящимися с сими царственными братцами, которые за то и даруют им полную свободу и ненаказанность, с коими они могут без всякой помехи мошенничать, лгать, воровать, грабить бедных и драть и если хочешь, то пожалуй и лежать на боку, занимаясь мечтами завоеваний и преобразований на свой лежачий лад. Словом, такой дворянин, делается никому и ничем не обязанным, напротив, ему же все обязаны раболепством и повиновением, какой бы он ни был бездельник, законы составлены в защиту его такими же как и он ворами, и сверх того же еще защищен и чинами, и орденами, этою антихристовою блестящею заманкою и ловушкою, на дурней расставленною».

Прошу читателя отметить «антихристову блестящую заманку» - в тексте Сочинения Павла Выгодовского-атеиста не раз еще встретятся первоосмысленные религиозные понятия, и я все более утверждаюсь в мысли, что свой труд декабрист-«славянин», пусть и в наивных мечтаниях, адресовал простому люду, как он говорит, «работным», «рабочему народу», крестьянам и, непосредственно обращаясь к ним с призывами, рассчитывал изменить его мировосприятие, искаженное церковниками: «Богачи - это антихристова челядь, поклоняются только одному мамону. Они при своих богатствах дышат одними пакостями и злодеяниями; тигры гораздо обходительнее их…»

Конечно, по уровню своей грамотности, образованности, общей культуре, широте политического кругозора Выгодовский был совсем другим человеком, чем Лунин, однако их политические идеи в основе своей сходились, и оба они нашли одинаковый способ их выражения как единственную возможность борьбы в условиях сибирской ссылки.

В письмах-«ябедах» и Сочинении Павла Выгодовского обнаруживаются фразы, в которых улавливается перекличка с Михаилом Луниным, но есть и разница, делающая эту перекличку еще более очевидной. У Лунина в основе всего мысли, идеи, строгий исторический анализ, чуть ли не культ разума и общественно-политических знаний. У Выгодовского - сатирическое обличение существующего правопорядка и, совсем в духе «славян», - гневный социальный протест и также «внутренние чувства», то есть морально-этические, нравственные принципы, отражающие общегуманистические идеалы. В заветных мыслях двух декабристов, до конца не сложивших оружия, есть своя упругость и сила, как в сжатой до предела пружине, дающей при высвобождении политический разряд.

Нарымское Сочинение Павла Выгодовокого, представляющее собой острейший политический памфлет, обширное агитационное и философское произведение, родилось в тусклый период «запечатывания умов», как оригинальнейший образец вольномыслия в николаевскую эпоху, и я могу считать, что до некоторой степени исполнил свой долг, познакомив с ним своих спутников по нашему совместному путешествию в прошлое. И в заключение темы приведу одну фразу из Сочинения Павла Выгодовского, не подчеркнутую особо в «Выписке», но я эти слова, однако, решил выделить из-за их отточенной афористичности и политической направленности: «От богачей, кроме вреда, бед и порабощения, не жди себе ничего лучшего, рабочий народ!» Ставлю своей волей восклицательный знак, отсутствующий у декабриста-крестьянина Павла Фомича Дунцова-Выгодовского… Эта формула социального протеста, родившаяся в 30-х или 40-х годах прошлого века в нарымском захолустье, воспринимается как непримиримый революционный лозунг более поздних времен, который мог бы зазвучать с плакатов рабочих демонстраций 1905 года на улицах Петербурга и Нижнего Новгорода, Москвы и Баку, Харькова и Томска, Лодзи и Варшавы.

15

11

До чего же мы бываем невнимательными к своему прошлому! Неточности, связанные с судьбой Павла Выгодовского, которые я встречаю в сегодняшних, подчас довольно солидных изданиях, бесчисленны. Что все же произошло с ним после того, как 19 сентября 1855 года он отправился с партией каторжан на восток? Последний томский документ о нем, косвенно подтверждавший, что декабрист преодолел этапный путь до Иркутска, датируется, повторяю, 15 марта 1857 года, последняя петербургская бумага («не подошел под правила о милостях…») - 1858-м. Все! В центральных архивах больше ничего нет, ройся не ройся. Но вы не успели еще забыть последней встречи М.М. Богдановой со своим учителем М.К. Азадовским в 1952 году? Помните, как он передал ей какую-то бумажку из папки 1925 года и его ученица даже порывисто приподнялась с кресла?

- Понимаете, я не вдруг поверила! - смеется Мария Михайловна. - Читаю, «Якутская область»… При чем тут Якутск, если Выгодовский, согласно докладу томских властей 1857 года в Петербург, был сослан в Иркутскую губернию? «31 декабря 1863 года»… Значит, декабрист был жив еще в шестидесятые годы!

Впрочем, вот она, эта выписка, читайте сами.

Читаю: «Павел Фомич Выгодовский - 60 л.»… За что именно выслан: «первоначально - по приговору верховного уголовного суда, за знание и умышление на цареубийство в 1825 г. Затем был вторично осужден за помещение в прошениях… ябед против начальства и власти, сослан в Якутскую область, подвергнут надзору без срока, гласному в г. Вилюйске».

- И я поехала в Сибирь… Было очень досадно, что и там никто ничего не знал о дальнейшей судьбе Павла Выгодовского. Только показывали мне Большую Советскую Энциклопедию, которая сообщала о дальнейшей его жизни очень смутные сведения, напечатав, например, что год смерти неизвестен.

- Да, кстати, недавно вышел пятый том нового, третьего, издания Большой энциклопедии, где утверждается, что из Вилюйска Павел Выгодовский был переведен в Иркутск.

- Тоже неверно.

- Но там ссылка на вашу работу!

- У меня другие данные, точные.

- А вот, Мария Михайловна, только что изданы две книжки в «Молодой гвардии». В одной из них: «Был посажен в тюрьму и вторично сослан на поселение в Вилюйск».

- И все?

- Все. А в другой, 1977 года, - это знаменитые «Записки княгини М.Н. Волконской» - комментатор пишет: «П.Ф. Выгодовский (из крестьян) умер в 1872 году в г. Вилюйске».

- Не может быть!

- Черным по белому…

- Выходит, я зря ездила в Сибирь, копалась в архивах и писала свою работу?

В ее голосе я уловил горечь и обиду.

- Нет, не зря. Если буду писать о Выгодовском, - сказал я на прощанье, - то непременно еще раз восстановлю в печати истину…

Не очень ясно, каким образом Павел Выгодовский, направленный для отбывания второй своей ссылки в Иркутскую губернию, оказался в Вилюйске. Официальная версия - «по ошибке исполнителей», но я слишком сомневаюсь, чтобы это была просто ошибка. Выдрессированные чиновники в те времена годами могли искать затерянную при каком-нибудь пересчете полтину ассигнациями, исписав на рубль серебром бумаг и на трешницу, а то и на весь червонец наказав казну почтовыми расходами. Они не были способны «списать» никогда не существовавшего «подпоручика Киже», если он по ошибке означился в исходной бумаге. Но чтобы ошибиться в определении судьбы важного государственного преступника, не только причастного к происшествию «14 декабря 1825 года», но и спустя много лет написавшего о божьем помазаннике, семействе его, придворных и дворянах, о святой церкви и чиновниках такие «неуместные» слова, каких никто до него в России не дерзнул измыслить! Маловероятно…

Скорее всего, Павла Выгодовского просто хотели убить далеким и тяжким этапом - в тысячеверстное безлюдье, под глубокие якутские снега - и концы в воду. Но декабрист выдержал и это испытание, хотя был уже пожилым, физически ослабленным человеком. Не случайно я упомянул якутские снега: сохранилась в сибирских архивах дата окончания этапа - 26 января 1857 года. Пятнадцать с лишним месяцев шел декабрист-бунтарь к новому месту ссылки!

И это не был Вилюйск, это было якутское становище Нюрба, где Павел Выгодовский прожил несколько лет в полной изоляции от большого мира. А тот малый мир, что был вокруг него - якутский народ с его бедностью, темнотой, нездоровьем и трудным бытом, должно быть, принял участие в судьбе изгнанника, не дав умереть ему от холода и голода.

Жил декабрист, думаю, в юрте - все же это была Нюрба, не Нарым, и мы знаем, что даже в Вилюйске Матвей Муравьев-Апостол зимовал в традиционном якутском жилище. Уверен также, что гостеприимство, сострадание, человечность простых якутов и русских поселенцев-крестьян спасли декабриста от неминуемой голодной смерти, - ведь он не получал в Нюрбе никакого казенного пособия. Конечно, это было совершенно незаконным самоуправством властей, в сущности, попыткой медленного умерщвления декабриста, однако статус брошенного на произвол судьбы человека сохранился за Павлом Выгодовским и в Вилюйске, куда его перевели спустя несколько лет. Возможно, что и было какое-то негласное указание на сей счет - самодержавие умело мстить своим убежденным противникам низко и подло, да еще втайне, однако М.М. Богданова нашла в сибирских архивах полицейскую бумагу 60-х годов, в которой зафиксировано: «Поселенец из политических преступников поднадзорный Павел Выгодовский от казны содержания не получает». Причины этого явного беззакония не названы.

Быть может, Павел Выгодовский писал прошения, добиваясь восстановления справедливости, но мы об этом ничего не знаем - «ябеды» его, если они были, наверняка уничтожались в Нюрбе и Вилюйске. Не исключено, что декабрист, поддерживая огонь, горевший в его душе, продолжал свой феноменальный труд и там, но и об этом никаких сведений нет - ни одной строки Выгодовского, написанной в Якутии, пока не найдено.

А в выписке М.К. Азадовского из документа, датированного 31 октября 1863 года, содержится одно очень ценное сведение о Павле Выгодовском - тоненький лучик света во мраке неведения. Известно, что Матвей Муравьев-Апостол организовал некогда в Вилюйске для русских и якутских ребят первую школу, которая после его отъезда распалась. И вот спустя десятилетия Павел Выгодовский, немощный престарелый человек, продолжает его дело! В документе сказано: «…с местными жителями находился и находится в согласии, которые по доброму расположению к Выгодовскому дают ему на обучение детей, и образованием его остаются вполне довольными». Возможно, в современном Вилюйске и его окрестностях живут просвещенные потомки тех, кого декабрист Павел Выгодовский обучил когда-то начальной грамоте и счету, приоткрыл им глаза на большой мир, а я сейчас думаю о том, почему так удивительно точно совпадали деяния первых русских революционеров с историческими перспективами. Самый простой и верный ответ заключается, видно, в том, что это были истинные люди, умевшие в себе и других раскрыть человеческое, а в жизни - ее грядущее гуманистическое подвижение.

Павел Выгодовский пробыл в якутской ссылке пятнадцать лет - тех самых лет, что так долго были потеряны историками. В 1872 году в Вилюйск привезли Николая Гавриловича Чернышевского, ярчайшего представителя нового поколения русских революционеров. Оттуда он сообщал жене: «Вилюйск… это нечто такое пустынное и мелкое, чему подобного в России и вовсе нет». О якутах: «Люди и добрые неглупые, даже, быть может, даровитее европейцев… Через несколько времени и якуты будут жить по-человечески…»

Романист и литературный критик, автор замечательных работ по философии, эстетике и политической! экономии, Чернышевский много писал, и не только письма. Он прожил в Вилюйске почти двенадцать лет и вполне мог, конечно, услышать воспоминания о последнем здешнем ссыльном декабристе, однако о Павле Выгодовском у него нет ни слова, хотя, правду горькую сказать, значительная часть его вилюйского рукописного наследия до сего дня не расшифрована, никем не прочитана и, следовательно, не напечатана.

И они, судя по всем данным, не встретились. Дело в том, что Павел Выгодовский перед прибытием в Вилюйск Николая Чернышевского был, как писалось в официальном распоряжении, «уволен в Иркутскую губернию». Его статус, состояние здоровья и образ жизни были в ведомости о государственных преступниках 1871 года, находившихся в Якутии, охарактеризованы так: «…содержание от казны не получает, семейства не имеет, по дряхлости лет и слабости зрения ничем не занимается». Однако перевод старика-декабриста в местность с более умеренным климатом едва ли объясняется только желанием властей избавить Павла Выгодовского от шестидесятиградусных морозов и оленьей строганины.

Его, правда, возвращали к «законному» месту ссылки, назначенному определением томского суда 1855 года, но главная причина все же была, вероятно, в другом. Наказание одиночеством, исключающим всякую возможность общения между государственными преступниками, - вот чем это вызывалось, и есть тому веское доказательство. После разгрома польского восстания 1863 года в Вилюйск привезли двух государственных преступников. Даже их имена составляли тайну, и узники числились под номерами. Это были поляки Дворжачек и Огрызко. Первый вскоре умер, не выдержав тягот острожного режима, второй чудом выжил, но перед самым приездом в Вилюйск Николая Чернышевского был так же, как и Выгодовский, переведен в другое место.

Современный романист может, наверное, изобразить встречу Павла Выгодовского с Николаем Чернышевским на какой-нибудь почтовой станции или в ночлежной избе, что стояла в глубоком снегу обочь санного пути, связывающего Якутию с Иркутией; да только все это будет что-то вроде досужего домысла, потому что Чернышевский был доставлен в Вилюйск действительно санным путем в январе 1872 года, а Выгодовский объявился - нет, не в Иркутске, как до сего дня пишут и печатают даже в очень солидных изданиях, - а лишь поблизости от него, еще летом 1871-го и в силу необъяснимых причин не избежал все-таки приметного исторического перекрестка - новым местом ссылки великомученика-декабриста оказалось село Урик, прочно вошедшее в летописи нашего Отечества, потому что именно здесь некогда основалась замечательная декабристская колония, где одновременно жили семья Волконских, два брата Муравьевых, Вольф и великий декабрист Михаил Лунин, создавший в этой ничем не примечательной сибирской деревушке бессмертные общественно-политические сочинения, и оттуда он был отправлен в Акатуй, последнее свое земное пристанище, напоминающее, скорее, не землю, а некое подобие ада.

В селе Урик мне пока не довелось побывать - из Иркутска, когда я в него попадал, манящей доступностью тянуло к себе светлое око Сибири, защите которого от искусственной катаракты было отдано столько времени и сил.

Когда я впервые писал о Байкале, то не мог не упомянуть поляка Бенедикта Дыбовского, открывшего сказочно богатый живой мир, образовавшийся в хладных глубинах сибирского озера-моря. Значение и своевременность этого открытия трудно переоценить - зоологическая мировая наука тогда выходила на дарвиновскую тропу, а в Байкале, своеобразной природной лаборатории непрерывного эволюционного видообразования, более двух тысяч эндемичных органических форм, нигде в других местах земли не встречающихся, и этот уникум нашей планеты будет изучаться до тех пор, пока будет существовать наша планета, или, вернее, до тех пор, пока будет существовать Байкал хотя бы в его теперешнем состоянии.

Вклад, который внесли образованные ссыльные поляки в науку, сравним с сибирским подвигом декабристов-просветителей, натуралистов, пионеров освоения глухих мест. Дыбовский, Черский, Витковский и другие государственные преступники, чье «преступление» состояло в борьбе за свободу и независимость своего народа, сделали в Сибири немало важных открытий в области географии, зоологии, геологии, археологии. Они оставили заметный след в научной истории моей далекой родины, в истории России и Польши, а значит, если все соединить да приложить к общему счету, - в истории человечества.

А в Иркутске проживало одновременно до двух тысяч ссыльных поляков, многие с семьями, и в городе существовала польская политическая, общественная и религиозная жизнь. И тут необходимо познакомить читателя с одной интересной личностью, которую я узнал через М.М. Богданову, за что остаюсь ей благодарно обязанным.

Этот человек не был ученым или, скажем, просветителем, он был просто добрым человеком. Мы, между прочим, не всегда по достоинству оцениваем роль хороших людей в развитии, преобразовании либо просто нормальном течении жизни. Часто необыкновенно скромные и действительно не сделавшие ничего этакого выдающегося люди эти, однако, очень заметно влияют на окружающих своим нравственным обликом, делают других лучше и чище, а свет их души, как свет погасшей звезды, долго еще тихо греет, струит теплым лучом сквозь мир, согревая людей благодарной памятью. Любое научное открытие рано или поздно будет сделано, если оно вскрывает какой-либо объективный закон природы и бытия, а нравственные богатства человеческой индивидуальности неповторимы, их существование возможно в единственном человеке, живущем в преходящих исторических условиях, и отсюда вечная, лишь кажущаяся мимолетной, ценность отдельной личности, несущей в жизнь добро. Предваряющие слова эти я с чистой совестью от ношу к человеку, достойному уважительной памяти потомков, поляков и русских.

Христофор Швермицкий был осужден между двумя польскими восстаниями, в 1846 году, по делу «Заговора, целью коего было распространение демократических правил для восстановления прежней независимости Польши». В Иркутске он организовал помощь и польским, и русским ссыльным-одиночкам, пытаясь собрать их в группы и затевая для них «складки», - старик, по воспоминаниям современников, «первый высыпал из своего кошелька все его убогое содержимое». Это Швермицкий разыскал в вилюйском остроге «секретных» Дворжачка и Огрызко, добился свидания с ними, организовал сбор средств в пользу их и передал им деньги через посредника, Это он, будучи настоятелем Иркутского костела, проводил в последний путь руководителей восстания 1866 года, казненных на Кругобайкальском тракте, - Котковского, Рейнера, Шарамовича и Целинского, это он с волнением и сочувствием рассказывал Бенедикту Дыбовскому об иркутском учителе Неустроеве, организаторе нелегальных молодежных кружков, который отвесил публичную пощечину генерал-губернатору и вскоре погиб от руки палача…

Христофора Адамовича Швермицкого знали и уважали по всей Восточной Сибири; он был безмерно добр, не по карману щедр и не по летам энергичен. Мария Михайловна Богданова добыла сведения, что еще молодым, в 50-е годы, он завязал дружеские отношения с некоторыми декабристами; а я-то все больше уверяюсь, что в жизни, несмотря на ее кажущуюся стихийность, есть своя даже обычная житейская последовательность и логика - как это ни покажется удивительным, но вроде бы совершенно случайное совпадение нескольких обстоятельств привело к этому интересному человеку Павла Выгодовского…

Первая случайность заключалась в том, что в Урике одновременно со старым декабристом оказался Петр Швермицкий, родной брат Христофора Адамовича. Другой случайностью было еще более редкое обстоятельство - Петр только что отбыл ссылку в Нарыме, где более четверти века провел Павел Выгодовский. Наконец, оба урикских изгнанника происходили из крестьян, и декабрист к тому же официально числился принадлежащим к римско-католическому вероисповеданию. Их соединили, наверное, и общие демократические воззрения. Короче, товарищи по изгнанию быстро сблизились, и Петр Швермицкий, узнав, очевидно, что этот полуслепой старик не имеет никаких средств к существованию, рассказал о нем в Иркутске брату. И если б не это обстоятельство, мы, быть может, так ничего бы никогда и не узнали о последних годах жизни последнего декабриста-«славянина».

В сентябре 1871 года Павел Выгодовский получил «вид» - разрешение на временное проживание в Иркутске. «Для разных занятий», - было сказано в казенной отпускной бумаге, но чем мог заниматься больной и дряхлый человек? Из братских чувств, из сострадания к Выгодовскому Швермицкие определили его на жительство при Иркутском костеле.

И снова потянулись неотличимо однообразные годы в крайней бедности. Сохранились полицейские документы, свидетельствующие о том, что политический ссыльный Павел Выгодовский не может из-за отсутствия средств внести обязательные сорок копеек годовых за «билет», разрешающий ему проживать в Иркутске. А ведь декабрист, как поселенец, был еще обязан платить подати в урикское крестьянское общество.

И вот весной 1877 года очередной удар злодейки-жизни. Павла Выгодовского, совсем дряхлого и больного, сажают в тюрьму. За что же? За недоимку в одиннадцать рублей и семь с половиной копеек. Долго ли, спросит меня читатель, еще будут «муки сии»? «До самыя до смерти», - отвечу я словами Аввакума Петрова… И это, должно быть, Христофор Швермицкий добился освобождения Выгодовского через две недели, но полиции было приказано проверить, действительно ли, как значится в бумаге, найденной Богдановой, «п. с.», то есть «политический ссыльный» Павел Выгодовский не может погасить недоимку. Пристав вскоре сообщил полицмейстеру, что этот человек «действительно не имеет никаких средств к уплате числящейся за ним недоимки, по старости и болезненному своему состоянию положительно ничем не занимается, и такового из сожаления содержит ксендз Швермицкий».

А ровно через два года - новый, и на этот раз вроде бы уже последний, трагический поворот в судьбе Павла Выгодовского: великий иркутский пожар. Конечно, нежданная и неостановимая беда коснулась очень многих иркутян - за три дня дотла выгорело семьдесят пять городских кварталов, - однако она декабристу нанесла, можно считать, решающий, финальный удар. Деревянный костел сгорел со всем церковным и личным имуществом Христофора Швермицкого, каморкой и жалким скарбом Павла Выгодовского. Можно представить себе картину, как через горячие дымы ведут под руки последнего в Сибири декабриста к Ангаре, а она тоже словно горит, отражая прибрежное пламя и небо в красных подсветах. Старик кашляет и задыхается, голову его будто охватило горячим железным обручем с шипами - такая боль! Он ничего не видит, а вокруг - ад, геенна огненная. Какой-то мужик пытается багром разгрести горящую крышу своего домишки, падает на завалинку, покрытую вишневыми углями, протягивая к людям черные, в страшных мозолях руки. Большая семья тащит к берегу перины и младенцев. Бежит купец с опаленной бородой и тяжелым железным ящичком в руках - этот-то подымется после пожара. Вот обезумевшая мать кричит не своим голосом и рвется в пламя, но соседки крепко держат ее, спасая хоть мать-то; вот загорелся лабаз с пушниной… Стало совсем нечем дышать, а боль в голове, сделалась нестерпимой, и сознание погасло…

Старик пал на колени, уронил белую голову к земле и уже не может подняться. Христофор Швермицкий и «государственный преступник» Леопольд Добинский пытаются привести его в чувство, зовут на помощь. Ксендз прикладывает ухо к груди декабриста. Умер?

Жив! Поднимают лёгкое старческое тело на руки, несут к лодке, и она отчаливает, плывет вдоль огненных берегов… Не знаю, так ли это все было, только Павла Выгодовского воистину смерть не брала. Ему парализовало ноги, однако он не только выжил, пришел в себя, но через несколько месяцев смог даже взять в руки перо и неразборчиво написать: «…страдая ныне уже шестой месяц болью ног так тяжко, что и шагу с места двинуться не в силах, и притом будучи совсем обнищавшим, я и гербовых марок не в состоянии представить». Это было прошение о бесплатной выдаче нового вида на жительство взамен сгоревшего. Сам я этой бумаги не видел, но Мария Михайловна Богданова отмечает любопытную резолюцию на прошении: «Выдать, если личность известная». И приписку-ответ какого-то полицейского исполнителя: «Личность давно известная»…

Декабрист жил. Иркутские поляки оборудовали новое помещение для костела, отвели Павлу Выгодовскому комнатенку, где поселился также Леопольд Добинский, чтобы ухаживать за стариком, который стал почти недвижимым. Медицинского заключения о состоянии его здоровья не сохранилось, и мы не знаем - инсульт с ним случился во время пожара или просто подкосило ноги от застарелого, нажитого еще в Нарыме или Нюрбе ревматизма.

Последний из декабристов, оставшихся в Сибири, жил! Его личность, «давно известная» иркутской полиции, была неизвестна новому и новейшему поколениям революционеров. О Выгодовском ничего не знали общественные деятели той поры, прогрессивные сибирские интеллигенты, историки, краеведы, журналисты, меценаты. Весной 1881 года Павел Выгодовскнй в последний раз попросил полицейские власти выдать ему «вид» на следующий год и написал последние свои строчки. Старинные уже для тех времен обороты, нестандартный слог автора Сочинения с характерной канцеляристской витиеватостью: «Причем, в необходимости нахожусь доложить, что, страдая около полутора года сильным хроническим расслаблением ног, и по обнищанию, из одного сострадания католической церкви священником отцом Швермицким призреваемый остаюсь, не в состоянии гербовых марок представить».

Декабрист жил… Родился Павел Дунцов на другой год после убийства Павла, в котором был замешан его кровный сын Александр, очередной российский самодержец, умерший при не выясненных до сего дня обстоятельствах. А в звездный час декабризма, ставший для тысяч людей и всей России трагическим, полузаконно водворился брат Александра Николай, о коем декабрист-крестьянин понаписал в своем Сочинении немало по заслугам малопочтительных слов, почивший в бозе или же из-за смертельной дозы мандтовского яда в тот час и год, когда декабрист Павел Выгодовский шел снежным этапом в глубь Сибири; потом еще один Александр долго правил русским и другими народами России, покамест не был разорван самодельной бомбой народовольца, и вот вступил на престол уже третий Александр, воистину «как дуб солдат»… Декабрист еще жил.

Он умер 12 декабря 1881 года от «продолжительной старческой болезни» в ужасающей нищете и полной безвестности для русского общества. О состоявшихся похоронах Павла Выгодовского письменно сообщил в иркутскую полицию 15 декабря 1881 года Христофор Швермицкий - это единственный исторический документ, свидетельствующий о последней декабристской могиле в Сибири. И еще М.М. Богданова отметила на нем дичайшую по своей нелепости резолюцию: «Справиться, обеспечено ли оставшееся имущество, и доложить мне». Однако этот полицейский чин не удосужился доложить вышестоящим властям о происшедшем, и в громадных толщах архивных бумаг 3-го отделения, где велся счет умершим в Сибири государственным преступникам, фамилии Выгодовского не найти.

Декабрист-«славянин», декабрист-крестьянин, непримиримый враг царизма, писатель-публицист Павел Фомич Дунцов-Выгодовский пятьдесят пять лет девять месяцев и девятнадцать дней своей многострадальной жизни провел в крепостях и тюрьмах, на каторге и в ссылках - под неослабным полицейским надзором и в неизменном звании государственного преступника; не уверен я, что подобную тягчайшую юдоль испытал когда-либо еще кто-нибудь из смертных мира сего!..

Могила Павла Выгодовского давным-давно загладилась на одном из иркутских кладбищ, но иркутянам все же следовало бы уважительно почтить его память - мемориальной доской ли, улицей ли его имени, школой или библиотекой в новом или старом районе города. Нам должна быть дорога память о них, первых, торивших дорогу всем вслед идущим…

А какова судьба Николая Мозгалевского? На его прошении от 1836 года - о переводе из Нарыма в Минусинский округ царь наложил резолюцию: «Перевести на общих основаниях, т. е. чтобы он был помещён не на большом сибирском тракте, не на заводе и в таком месте, где не находится более двух или трех государственных преступников». Упаси бог, не в завод, не на тракт и не в общество себе подобных. Спустя столько лет после первого знакомства император «заботился» обо всех своих «друзьях от четырнадцатого», в том числе и таких, как Мозгалевский, опасаясь даже больного туберкулезом, донельзя бедного и обремененного большой семьей декабриста!

Минусинская котловина - сибирский юг, защищенный горами. Добрые хлебородные земли, рыбные реки с травяными поймами, и солнца предостаточно для садоводства и бахчеводства - здесь вызревают даже арбузы. Отбыв каторгу, многие декабристы стремились сюда. Еще до приезда Мозгалевского тут поселились братья Беляевы и Крюковы, Фаленберг, «славяне» Фролов, Киреев и Тютчев; сложилась целая, можно сказать, декабристская колония, хотя и расселенная по разным уголкам края.

Братья Беляевы, прибывшие сюда в числе первых, писали товарищам в Петровский завод: «Минусинск очень хорошее место, климат здесь весьма здоров, комаров и мошки в городе нет… Относительно видов это место прелестное». Несмотря на отменные природные условия, благодатный край развивался крайне медленно, а столица его Минусинск была заштатным городком наподобие Нарыма. Первый здешний окружной начальник и один из первых сибирских поэтов Кузьмин, назначенный сюда красноярским губернатором Степановым, вспоминал: «Дома обывателей - с пузырями вместо стекол, большей частью совсем без кровель (только сверху земляная засыпка и бревенчатое покрытие), без ворот и заборов»… Улиц и дорог не было, и обывателя тряслись в телегах по кочкам «пикульника». А вот любопытная фраза из рапорта минусинского словесного суда енисейскому губернскому правлению: «По городу Минусинску иностранцев разных наций, англичан, французов, купцов, гувернеров, гувернанток, фабрикантов, золотых и серебряных дел часовых, сапожников и венгерцев не имеется».

В 30-е годы прошлого века городок, начал выстраиваться в улицы, усадьбы огораживаться, появилась даже пожарная каланча, но притаежное это поселение долго еще оставалось глухой полудеревней. «Около самого города, - писал оттуда Александр Беляев, - недавно видели медведей, один из них гнался за верховым до самой почти улицы, а другой поселился верстах в 6-ти от города». Для хозяйственного освоения края, его культурного развития, как и во многих других районах Сибири, много сделали декабристы. Это было новое общественное подвижение первых русских революционеров. Столбовые дворяне и даже князья, бывшие морские, кавалерийские, артиллерийские и пехотные офицеры и даже генералы брались за топор, косу и плуг, учились запрягать лошадей, ходить за скотиной, охотиться и рыбачить; строили, экспериментировали, изобретали.

Бывшие моряки Александр и Петр Беляевы сроду не занимались сельским хозяйством и физическим трудом, однако на поселении в Минусинском округе проявили такую деловую сметку и хватку, развили столь бурную деятельность, что, казалось, их энергии и трудолюбию не было преград, а их силам конца. Не располагая значительным начальным капиталом, они со временем обзавелись добротными постройками, обширными пахотными и сенокосными угодьями, развернув на них интенсивное многоотраслевое хозяйство. Беляевы первыми в Минусинске завели новые сорта злаков и продуктивный скот, по чертежам декабриста Торсона, тоже моряка, построили первую в этих местах механическую молотилку, первыми начали производить на сбыт мясо, масло, крупу.

Немаловажны заслуги Беляевых в области культуры. Они организовали первую в Минусинске частную школу на двадцать учеников, стали первыми здешними краеведами, этнографами, метеорологами и ботаниками.

Красноярско-минусинская колония декабристов, когда перевели в те места Николая Мозгалевского, сделалась самой многочисленной в Сибири. В Минусинске этот круг не сузился, но расширился, и я даже, наверное, не смогу очертить его весь: Алексей Тютчев, Александр и Петр Беляевы, Александр и Николай Крюковы, Иван Киреев, Семен Краснокутский, Петр Фаленберг, Александр Фролов…

Шли годы. Продолжая работать в архивах и собирать книги о декабристах, искал любое новое сведение о Николае Мозгалевском, хотя основные данные о нем сообщала мне Мария Михайловна Богданова при встречах, в частных разговорах по телефону, в многочисленных письмах и. целых тетрадях, исписанных слабым ломаным почерком. А замечательный сибиряк - энтузиаст А.В. Вахмистров, о котором в нужном месте расскажу подробнее, с неоценимой помощью М.М. Богдановой собрал и систематизировал большой материал, в основном о потомках Николая Мозгалевского, прислал их мне с предложением использовать по усмотрению - до передачи в Музей декабристов, о котором было столько разговоров в середине 70-х годов. Из его материалов я узнал немало интересного о той жизни и тех людях.

На долгие годы завязалась переписка, и я бережно храню эти письма путешественника и краеведа - в них то совет, то уточнение, то сочувствие трудностям поиска, то бытовые наши сложности… Нашел краткое сообщение в пятитомной «Истории Сибири» о бедственном положении его семьи, потом минусинские документы - местные жители незаконно вымахивали косами «секлетные» луга, и власти разбирали тяжбу тамошних мещан с Николаем Мозгалевским; обнаружил «Дело по отношению иркутского архиепископа о том, что государственные преступники Мозгалевский и Горбачевский не бывают у исповеди и даже в церкви и что последний оказывает богохульство», но это была ошибка в духе полуторавековой «традиции» - речь в действительности шла не о Николае Мозгалевском, а об Александре Мозалевском.

Своими находками я делился с Марией Михайловной Богдановой, которая, мне казалось, тоже радовалась каждому случаю сообщить мне все, что припомнит.

- Знаете, накануне столетия восстания декабристов Борис Львович Модзалевский обращался в Минусинский краеведческий музей с просьбой сообщить какие-нибудь сведения о Николае Мозгалевском. Ученый предполагал какую-то дальнюю родственную связь с этим декабристом…

Лишь несколько лет спустя мне посчастливилось узнать, что отец декабриста Осип Федорович Мозгалевский и пращур известного советского пушкиниста и декабристоведа Лев Федорович Модзалевский, родившийся в 1764 году в Ромнах, были, вероятно, родными братьями, что можно предположить по «Родословной росписи Модзалевских», изданной в Киеве незадолго до революции братом ученого, участником Цусимского морского сражения Вадимом Львовичем Модзалевским.

- А об отце их, Льве Николаевиче, не слыхали? - спрашивает Мария Михайловна.

На эту боковую и дальнюю тропку нашего путешествия в прошлое можно бы и не ступать, но уж больно причудливо переплетаются человеческие судьбы, каждая из которых неотъемлемо принадлежит жизни, оставляя в ней свой неповторимый след, и о Льве Николаевиче Модзалевском хорошо бы попутно вспомнить, потому что другого случая не будет…

Старшее поколение еще хорошо помнит детскую песенку - «Дети, в школу собирайтесь», которая неизменно печаталась во всех дореволюционных хрестоматиях без указания авторства. Сочинил ту песенку Лев Николаевич Модзалевский. Или еще:

А, попалась, птичка, стой!
Не уйдешь из сети!
Не расстанемся с тобой
Ни за что на свете!


Л.Н. Модзалевский, известный в прошлом педагог и общественный деятель, был чрезвычайно скромный человек, подписывавший свои статьи о русском языке, детском воспитании, музыкальной культуре четырнадцатью различными псевдонимами и анонимно публиковавший многочисленные стихи для детей. Сто тридцать раз издавалось до революции «Родное слово» - хрестоматия для младших, сто тридцать раз печаталось в ней без подписи автора «Приглашение в школу», и только в 1916 году вышла в Петрограде книжка «Для детей. Стишки Льва Николаевича Модзалевского»…

- Мария Михайловна: - вывожу я собеседницу на прежнюю стезю. - Не попадались ли вам какие-нибудь дополнительные сведения о жизни Николая Мозгалевского в Курагине или Теси?

- Нет.

- Но неужели и в Нарыме о нем не осталось ни каких документальных свидетельств?

- Решительно ничего.

Как же так? Первый политический ссыльный в тех местах - и ничего! Однако я продолжал расспросы, потому что томский областной архив безрезультатно перерыл в одну из сибирских поездок и, кроме как к Богдановой, обратиться мне было некуда. Вдруг Мария Михайловна говорит, что надо поискать в архиве Октябрьской революции.

- Его сибирские дела я смотрел.

- Покопайтесь-ка в одном московском деле 1834 года. - Она засмеялась, увидев, как я встрепенулся.

- А Москва-то тут при чем? - попробовал уточнить я.

- Вы еще спросите, при чем тут Герцен и Огарев…

- Герцен? - У меня, наверно, был растерянный вид, потому что Мария Михайловна опять засмеялась. - Огарев?

- Именно. Они в этом же деле. И еще Соколовский… Покопайтесь, не пожалеете!

Странно все же - Мозгалевский, какой-то Соколовский, Герцен, Огарев в одном деле! Что-то даже не верится. Николая Мозгалевского читатель достаточно узнал в нашем путешествии, Александра Герцена и Николая Огарева знает со школьной скамьи, а Соколовский - не тот ли это Владимир Соколовский, что в Томске когда-то встретился с первым декабристом Владимиром Раевским и рядовым декабристом Николаем Мозгалевским?

Снова сижу в архиве, протягиваю прозрачные пленки дела «О лицах, певших в Москве пасквильные песни», вглядываюсь в трудночитаемые рукописные строчки, терпеливо ищу знакомый уже почерк и стиль Владимира Соколовского, долгожданное упоминание о Николае Мозгалевском - Богданова уверяла, что эти имена где-то должны сойтись. Полверсты, повторяю, этой пленки, если склеить, и я закладываю в фильмоскоп катушку за катушкой подряд, чтоб ничего не пропустить; даже пальцы устают и глаза начинают слезиться от напряжения.

Как будто, нашел! Пока лишь обрывок искомой фамилии в родительном падеже - «галевского», но это было уже кое-что… «Из взятых у него бумаг заслуживают внимание: а) письмо к нему Государственного преступника Мозгалевского, (и в сноске: Мозгалевский был подпоручик, - по прикосновенности к произшествию 14 декабря 1825 г. …); из него видно, что Соколовский обязывался любить Мозгалевского при самом гнуснейшем положении, как и в прежнем; что Мозгалевский разделяет время с подобным себе узником Ивановым, которому просит разрешить, через отца Соколовского, выезд из Нарыма в Томск, говоря, что генерал-губернатора там нет, следовательно, и опасаться нечего. Соколовский на сие объяснил, что Мозгалевский в одно с ним время находился в 1-м Кадетском корпусе, а после, как узнал он в бытность в Томске, - сослан был…»

Из ответа:

«…По чувству совоспитанничества, по состраданию к его нещастию и главное по Святому Закону Христа, он Соколовский помог ему как бедствующему ближнему, чем и как мог…»

Это был допрос Владимира Соколовского, из которого я узнал, что среди его бумаг, взятых при аресте в Петербурге, обнаружились письма к нему декабриста Николая Мозгалевского! А где сами письма? Да вот они: в следующей дюралевой баночке…

Напомню читателю, что начальник губернии Соколовский и его сын Владимир добром встретили первого в тех местах политического ссыльного, оказав ему истинно сибирское гостеприимство, - обогрели, подкормили, представили друзьям. Зная, какой гиблый край ждет неопытного в житейских делах и совсем не знакомого с нарымскими условиями молодого человека, они открыли по городу негласный благотворительный сбор в его пользу. Томичи тепло одели и обули Николая Мозгалевского, снабдили его на первое время деньгами и снедью. После всего пережитого десять дней человеческого тепла и вниманья. Ссыльный, конечно, никак не мог ожидать такого в своем положении, сохранив о тех днях и своих хозяевах благодарную память, и вполне объяснимы слова глубокой, искренней признательности, адресованные из Нарыма Владимиру Соколовскому. В письмах этих почти нет отзвуков тех разговоров, что вели меж собой однокашники, но если б я писал «чистую» прозу, мог бы, уже зная Соколовского и Мозгалевского, придумать множество тем и слов, однако здесь не вправе этого делать, хотя и уверен - за десять-то дней они переговорили о многом. Думаю еще, что единственное во всю жизнь столь длительное общение Владимира Соколовского с декабристом не прошло для него бесследно…

С трудом, через сильную лупу, разбираю письма Николая Мозгалевского Владимиру Соколовскому. Бумага и чернила не очень хорошо сохранились, и это понятно - написанные полтора века назад документы эти доставлялись водою в Томск из Нарыма, потом адресат увез их в Красноярск, оттуда снова в Томск, через несколько лет в Москву, а из Москвы в Петербург - и все это не теперешним удобным самолетом либо поездом, а на баржах по рекам и в жестких повозках по тряским российским и совсем страшным сибирским дорогам, которые так искренне проклинал много десятилетий спустя Антон Чехов… Семь лет по чемоданам в дальних вояжах. Должно быть, эти единственные сохранившиеся три письма декабриста были чем-то дороги Владимиру Соколовскому, если он берег их до петербургского ареста в 1834 году…

Весной 1827 года Владимир Соколовский сразу после ледохода поплыл в Нарым, чтоб повидаться с декабристом, но по пути сильно простудился, отлеживался в каком-то попутном селе и, написав Николаю Мозгалевскому письмо, воротился в Томск - отец прислал за ним лодку. Через месяц с оказией пришел ответ. С трудом разбираю строчки: «…Не думал и воображать не мог того, чтобы я мог найти такого благодетеля, как Вы, что, не презирая меня в теперешнем положении, решили было поехать в Нарым единственно только для того, чтобы повидаться с бывшим однокашником, но, к большому сожалению моему, равно и Вашему, приключившаяся лихорадка с Вами заставила Вас воротиться назад».

Исключительно тяжелым было состояние Николая Мозгалевского в первый нарымский год.

В письмах ссыльного декабриста Владимиру Соколовскому сквозит крайняя душевная усталость и безысходное отчаяние. Некоторые слова совершенно уже не разобрать, но общий тон и смысл письма ясен - предельное бессилие пред голодом, нищетой, а возможно, и уже начавшейся неизлечимой болезнью: «…пускай […] бремя непостоянного сего мира карает меня, как хочет». Декабрист пишет о «поганом» Нарыме. и «свирепости» тамошних жителей, не имеющих «никакого понятия о человеколюбии», о том, что терпит «во всем нужду, которая доводит меня до такового отчаяния, что иногда осмеливаюсь роптать на Бога, почто он мне даровал жизнь и к нещастью моему не подверг к равной участи как Пестеля с товарищами, истинно 1/4 часа моего невинного мучения ощастливило б меня на целую вечность…».

Декабрист не заикается о какой-либо помощи, только просит поблагодарить Игнатия Ивановича Соколовского и Ивана Дмитриевича Осташева «за благодеяние, которое они оказали в бытность мою в Томске». Владимир Соколовский прислал еще одно письмо, к сожалению, не сохранившееся, как и предыдущее, а я продолжаю разбирать письма Николая Мозгалевского, отрывки из которых публикуются впервые. «Ей, ей, не найти слов изъяснить здесь того моего душевного восхищения, которое меня по получении Ваших искренних строк поднимало как будто под небеса! Какое сердце может удержаться при такой радости, чтобы не присовокупить к оной вздохов и сердечных капель слез, видя такого любезнейшего человека, который при самом моем гнуснейшем положении обязуется любить меня, как и в прежнем…» Выделенные слова были подчеркнуты петербургскими жандармскими ищейками при следствии 1834 года.

И снова в письме Николая Мозгалевского не содержится никакой просьбы. Более того - в его «гнуснейшем положении» он хлопочет за другого человека! «…Разделяю время совершенно один токмо с подобным мне узником Ивановым, известным вашему родителю, изгнанному сюда волею г. генерал-губернатора, и не имеющего ни малейшего случая избавиться от сего проклятого места». И он просит Владимира Соколовского, «чтобы по природному человеколюбию походатайствовали у […] родителя своего, чтоб он ему разрешил отсюда выезд в Томск, ибо теперь г. генерал-губернатора нет; следовательно, и опасаться нечего, и сию бы милостию ощестливить доброго бедняка. - Приношу чувствительнейшую благодарность дражайшему Вашему батюшке Игнатию Ивановичу за назначенные мне 50 коп. в сутки и за немедленное приведение оного в действие. Теперь я по крайней мере (обретаю) твердую надежду иметь безбедный кусок хлеба».

Вскоре гражданский томский губернатор И.И. Соколовский был отстранен от должности, а Владимир Соколовский уехал из этих мест.

Следственную комиссию 1834 года, конечно, насторожила давняя переписка Соколовского с государственным преступником Мозгалевским, особенно письмо от 15 июня 1827 года, в котором тот «выражается, что Вы обязуетесь любить его при самом гнуснейшем положении его, как и в прежнем, и что он разделяет время с подобным ему узником Ивановым, которому просит он через родителя Вашего выезд из Нарыма в Томск, говоря, что генерал-губернатора нет, следовательно, и опасаться нечего; объясните смысл письма сего, кто писавший оное Мозгалевский или Иванов; и какие имели Вы с ними сношения?».

Соколовский ответил, что Николай Мозгалевский был с ним в одно время в 1-м Кадетском корпусе, а когда в Томске узнал, что тот сослан в Нарым как государственный преступник, то по чувству совоспитанничества и христианскому состраданию помог ему, как бедствующему ближнему, «чем и как мог» и «сказал ему, что буду любить его по-прежнему, ибо и теперь я могу сказать торжественно, что в мире нет человека, которого бы я не любил». Соколовский далее сообщил следствию, что никакого Иванова в Нарыме он совсем не знал и не стал тогда ходатайствовать за него перед покойным отцом, который неспособен был «сделать, что-либо противузаконное».

Обращаю внимание в письмах декабриста на одно важное сведение. При посредничестве Владимира Соколовского и благодаря добросердечию томского губернатора И.И. Соколовского отчаявшийся было Николай Мозгалевский первым из всех декабристов начал получать казенное пособие. Конечно, это была мизерная поддержка - полтинник ассигнациями почти ничего не стоил при нарымской дороговизне на любой привозной товар, но каждодневный «кусок хлеба» за эти деньги все же можно было купить, и Николай Мозгалевский должен был привыкать к своему положению, к этому гиблому месту, где ему полагалось жить еще девятнадцать почти бесконечных лет.

Итак, три письма Николая Мозгалевского - единственное личное документальное свидетельство этого декабриста о жизни в нарымском изгнании - чудом дошли до наших дней, сохранившись в бумагах Владимира Соколовского - единственного человека, который дружески жал руку по крайней мере двум сосланным в Сибирь декабристам - Владимиру Раевскому и Николаю Мозгалевскому, передав тепло этих рукопожатий тем, кого они и их товарищи разбудили, - Александру Герцену и Николаю Огареву, писателям и революционерам нового поколения. Как хорошо, что такая тонкая, но туго скрученная ниточка вплелась в историю русской литературы и русского освободительного движения!

16

12

Секретно, 8 октября 1844 года. От Главного управления Восточной Сибири, Иркутск. Его Сиятельству графу А.Ф. Орлову. «Бывший Енисейский Гражданский Губернатор Копылов довел до сведения, что государственный преступник Николай Мозгалевский после болезни, продолжавшейся четыре дня, 14 июня сего года умер…»

Сижу в полутьме архивного зала, кручу пленку; она время от времени мутнеет, и я прячу голову под черный чехол фильмоскопа, чтобы ученые соседи не увидели моих глаз…

«Четыре дня»… Зачем эта ложь? Уйти от суда истории? Николай Мозгалевский заболел чахоткой еще в Нарыме и начальству это было известно - медленно, годами таял, пока не угас в Минусинске вечерней июньской зарей…

Может, всеподданнейший доклад Николаю I об этом происшествии нес сам Дубельт, подрагивая лосиными ляжками над зеркальным паркетом и мягкими коврами, - он уже был причислен к тем, кто мог входить в кабинет императора, не приподнимаясь на цыпочки. Или веленевую эту бумагу с вечера положили в кипу других документов государственного значения, однако царь, сидя поутру за просторным столом, еще пребывал в воспоминаниях о вчерашнем бале, о последней мазурке и о том, несравненно более приятном, что было после, когда императрица любезно удалилась в свои покои; но вот император вальяжно протянул руку к верхней сафьяновой красной папке, и в перстне зажглась кровавая искорка.
На докладе о смерти Николая Мозгалевского есть помета: «Его Величество сие читать изволили». Только осталось неизвестным, по этому поводу или другому, раньше или позже император изрек свою сакраментальную фразу:

«Их еще много».

Первым декабристом, умершим в том году, был Федор Вадковский, «северянин» и «южанин»; этот прапорщик Нежинского конно-егерского полка был также поэтом, композитором, пианистом и математиком. Незадолго до смерти лечился на сибирских минеральных водах, только это не спасло - 8 января 1844 года скончался в слободе Оек под Иркутском. В последний путь его провожал товарищ по каторге и ссылке Алексей Юшневский, бывший генерал-интендант 2-й армии. После отпевания друга в слободской церкви он подошел к гробу проститься и упал замертво. 6 июня на Енисее, в тысяче верст ниже Туруханска скоропостижно скончался «славянин» Николай Лисовский.

Царю не приходилось слишком долго ждать очередного доклада о, как он выразился однажды, «mes аmis de quatorze» («моих друзьях от четырнадцатого») Через два месяца после смерти Николая Мозгалевского из Тобольской городской больницы вынесли холодное тело Александра Барятинского: рваное платье и прочие вещи бывшего князя и адъютанта главнокомандующего 2-й армии были оценены в одиннадцать рублей…

25 января следующего, 1845 года умер в Ялуторовске затравленный лживыми доносами и потерявший перед смертью рассудок Андрей Ентальцев. 10 мая Вильгельм Кюхельбекер, срочно приехавший в Курган из Смоленской слободы, записал в своем дневнике: «Сегодня в 3 часа ночи скончался на моих руках Иван Семенович Швейковский. При смерти его были фондер-Бригген и Басаргин». Товарищи похоронили Ивана Повало-Швейковского рядом с Иваном Фохтом, умершим за три года перед этим. 3 сентября 1845 года в Енисейске простился с жизнью Александр Якубович, ровно через три месяца, 3 декабря, не стало заточенного в Акатуе Михаила Лунина, а 11 августа 1846-го в Тобольске ушел из жизни ослепший поэт-декабрист Вильгельм Кюхельбекер…

Не сохранилось достоверных свидетельств об августейших эмоциях при получении этих известий, но допускаю, что в те минуты царь мог даже скорбно вздохнуть и, как бы напоминая окружающим о бремени государственных забот, тотчас похолодеть глазами, которые Александр Герцен назвал «зимними», а Лев Толстой - «оловянными». Великий наш поэт Федор Тютчев написал послед ему:

Не богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, -
Все было ложь в тебе, все призраки пустые.
Ты был не царь, а лицедей.


Продолжаю читать подсвеченные документы: застилает глаза, и я чувствую, что от давних «благодеяний» и «милостей» сиятельного графа Орлова, оказанных сиротам декабриста Николая Мозгалевского, бывшего члена общества Соединенных славян, вот-вот разрыдаюсь…

«…Семья его не имеет никаких средств к существованию…». «…Остались дети: сыновья: Павел 13, Валентин 11, Александр 9 лет и Виктор 9 месяцев, дочери: Варвара 17, Елена 6, Пелагея 4 и Прасковья 3 лет…». «Мать их просит отдачи их для призрения и воспитания в казенные учебные заведения с тем, чтобы сыновья не были зачислены в военные кантонисты…»

Секретно.

16 ноября 1844 года.

С.-Петербург,

3-е Отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии.

"Дети государственных преступников, родившиеся в Сибири, записываются в ревизию для одного счета, и на них следует смотреть как на казенных поселян. Милость, оказанная в 1841 году детям преступников, рожденным от матерей-дворянок, последовавших за мужьями в Сибирь, помещением их, т. е. детей, в институты и корпуса, не может относиться к детям Мозгалевской, ибо она мещанка и тамошняя.

В кантонисты записываются дети преступников, поступивших в рядовые. - За сим детей Мозгалевской, по исключительному и беспомощному их положению, можно бы поместить в заведения Приказа Общественного Призрения или приюты, буде таковые существуют в Сибири, по усмотрению генерал-губернатора".

Секретно.

25 декабря 1844 года.

Его Сиятельству графу Алексею Федоровичу Орлову.

"Получив предписание Вашего Сиятельства от 16 минувшего ноября (№ 1418), долгом считаю довести до сведения Вашего, что воспитательных заведений, учрежденных от Приказов Общественного Призрения в вверенном управлению моему крае нет, кроме Иркутского училища, где воспитываются сыновья канцелярских смотрителей и бедных классных чиновников, где все ваканции заняты, и приемного дома при Иркутской гражданской больнице, куда поступают подкидываемые младенцы в первые дни по рождении, а потому, дабы дети умершего государственного преступника Мозгалевского не лишились изъявленной Вашим Сиятельством милости, я полагал бы необходимым испросить особое Высочайшее соизволение на помещение из числа их трех старших сыновей его в Бухгалтерское отделение Коммерческого училища в С.-Петербурге или же в школы: садоводства, шелководства, виноделия и земледелия, а младшего сына и дочерей, кроме старшей, в один из сиротских домов в Москве или других российских городах, на иждивении Приказов Общественного Призрения существующих.

Генерал-губернатор Восточной Сибири В.Я. Руперт".

Секретно.

29 января 1845 года. № 158. С.-Петербург. 3-е Отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии.

"Милостивый Государь Вильгельм Яковлевич! Обязываюсь ответствовать Вам, Милостивый Государь, что о подобном призрении детей государственного преступника, рожденных от жен сих последних из податного состояния, я нахожу с моей стороны невозможным предстательствовать.

Граф А.Ф. Орлов".

Документы эти публикуются впервые, они говорят сами за себя, но сохранились от тех давних времен и другие, декабристские.

Александр Беляев - Михаилу Нарышкину:

«Мозгалевский умер. Может быть, вы уже знаете? Наше маленькое имущество мы все оставили вдове…»

Еще в 1840 году братья Александр и Петр Беляевы добились перевода на Кавказ в тяжкую, рисковую, но хоть в какой-то мере амнистирующую солдатскую службу. Это были настоящие русские люди. Они смолоду обладали свободным и широким взглядом на жизнь и, к слову сказать, не принадлежа к какому-либо тайному обществу, сочли своим гражданским долгом выйти 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь.

Нелишне будет привести здесь слова Александра Беляева о том, чем для него стало сибирское изгнание: «Ссылка наша целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди своего времени, при больших средствах, которыми (располагали очень многие и которые давали возможность предаваться исключительно умственной жизни, была, так сказать, чудесной умственной школою…» И далее Александр Беляев пишет фразу, которая, при всей ее парадоксальности, отражает мнение определенной части сибирских изгнанников и многое говорит об авторе: «Если бы мне теперь предложили вместо этой ссылки какое-нибудь блестящее в то время положение, то я бы предпочел эту ссылку».

Навсегда прощаясь с Сибирью и зная, что едут под пули горцев, братья Беляевы, конечно, могли получить с какого-нибудь минусинского богатея крупную сумму за свои добротные постройки, племенной скот, ухоженную землю, сельскохозяйственные машины, семенной фонд, за все их отлично поставленное фермерское дело или же распродать хозяйство по частям, в том числе и па вывоз, и никто бы их, наверное, в том числе и самые строгие потомки, не осудил. Однако они поступили в соответствии со своими высокими идеалами и понятиями о подлинном товариществе - оставили все хозяйство Николаю Мозгалевскому, бедному, многодетному и больному декабристу, которому-быть может, они это понимали - уже недолго оставалось жить, разделив будущие доходы истинно по-братски, на три равные части.

…Время от времени я, проезжая центром Москвы, заруливаю на Смоленский бульвар и приостанавливаюсь на минутку близ дома № 12. Это двухэтажный угловой дом со старинными закруглениями окон по первому этажу, с неприхотливым карнизиком по верху второго, ржавыми водосточными и нечастыми уже в Москве печными трубами над железной крышей. В этом доме доживал свой век Александр Беляев, сюда приходил к нему из Хамовников Лев Толстой. Они подолгу беседовали, вспоминали-перебирали знакомых, молча размышляли, должно быть, всяк про себя и вслух - друг для друга. Толстой позже написал:

«Довелось мне видеть возвращенных из Сибири декабристов, и знал я их товарищей и сверстников, которые изменили им и остались в России и пользовались всяческим а почестями и богатством. Декабристы, прожившие на каторге и в изгнании духовной жизнью, вернулись после 30 лет бодрые, умные, радостные, а оставшиеся в Россия и проведшие жизнь в службе, обедах, картах были жалкие развалины, ни на что никому нс нужные, которым печем хорошим было и помянуть свою жизнь; казалось, как несчастны были приговоренные и сосланные и как счастливы спасшиеся, а прошло 30 лет, и ясно стало, что счастье было не в Сибири и не в Петербурге, а в духе людей, и что каторга и ссылка, неволя было счастье, а генеральство и богатство и свобода были великие бедствия…»

Испытывая нижайшее почтение к гению русской литературы за все им передуманное, пережитое и написанное, я, однако, считаю, что приведенные выше слова из письма одному духобору вызваны были поиском лишних аргументов в пользу нравственных концепций Толстого тех лет, и, если б состоялся его роман о декабристах, он, будучи великим, а значит, честным художником, наверняка не обошел бы своим всеобъемлющим вниманием и тех, кто не вернулся, - его чуткая и мудрая душа сама бы потянулась к ним, повела перо и родила бы, могло статься, новые толстовские концепции, в том числе и политические…

Возможно, Александр Беляев рассказывал Льву Толстому и о Николае Мозгалевском - это было последнее и очень приметное товарищество братьев-декабристов в Сибири, которое должно бы запомниться на десятилетия. Будучи уже глубоким стариком, Александр Беляев вспоминал о своем отъезде из Сибири: «…хозяйство с лошадьми и скотом передали нашему многосемейному товарищу Н.О. Мозгалевскому из 3-й части дохода… Он пересылал нам на Кавказ нашу часть, т. е. две трети».

Попутно попрошу читателя обратить внимание на одно слово в этом отрывке - «товарищ». Обращаясь так друг к другу сегодня, мы не задумываемся, из каких корней оно вошло в наш язык. За каждым русским словом, однако, есть историческая глубина; обращение «товарищ» явилось вроде бы в революцию, однако оно уже было в широком обиходе среди тех, кто готовил эту революцию, а впервые стало употребляться в почти сегодняшнем смысле среди декабристов, - чтобы убедиться в этом, прочтите их воспоминания, переписку, а также записки тех, кто имел счастье общаться с ними.

И у Толстого в приведенном выше отрывке внимательный читатель найдет это слово, и у Герцена, я же вспоминаю строчки Марии Волконской, от которых когда-то вздрогнул в самолете, летящем над Сибирью, - с этого началось мое путешествие в декабристское прошлое, и я их знаю наизусть: «…через Читу прошли каторжники; с ними было трое наших ссыльных: Сухинин, барон Соловьев и Мозгалевский. Все трое принадлежали к Черниговскому полку и были товарищами покойного Сергея Муравьева». Значит, еще в том году, когда произошло это событие, слово «товарищ» уже жило в декабристской среде? Или, быть может, это слово-понятие вошло в «Записки» М.Н. Волконской позже, когда они писались? Но я где-то еще в документах декабристской поры встречал его!..

Долго вспоминал, рылся в своих карточках и блокнотах. Да, да, конечно, вот оно, первое письмо Николая Мозгалевского, отправленное из Нарыма томскому другу 25 мая 1827 года. Мне посчастливилось найти его в архиве Октябрьской революции совсем в другом, не декабристском деле, и оно еще не опубликовано. Из тяжкой одиночной ссылки декабрист в упадке духа пишет, что лучше бы ему погибнуть, «как Пестель с товарищами…».

И нельзя здесь, конечно, не вспомнить бессмертных строк Александра Пушкина, написанных за семь лет до восстания декабристов:

Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!


А вот еще его же слова: «Повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна…» Не все, правда, сибирские изгнанники попали на каторгу, не все были его друзьями - многих он никогда не встречал, однако всех считал своими братьями и товарищами…

В деле Николая Мозгалевского я обнаружил его последнее письмо в Петербург (графу Бенкендорфу от 22 мая 1842 года), тоже пока не напечатанное, из которого мы узнаем, что декабрист болен, работать на земле не может и не имеет «никаких дозволенных средств к своему существованию». Силы покидали его. Тихо покашливая, он бродил вокруг дома и, опираясь на палку, часто останавливался отдыхать; доставал из кармана платок, чтоб вытереть чахоточную испарину, потом другой - убрать подступающую из горла кровь.

Вишневый садик, что он развел по приезде в Минусинск, вымерз без укрытия, и уже не было сил его подновить, арбузная бахча без жирной навозной подсыпки, вырабатывающей тепло, перестала родить, хозяйство постепенно приходило в запустение, а минусинские обыватели самовольно прирезали себе полоски декабристских пашен, вымахивали травы «секлетных» лугов.

Мозгалевский успел продать кой-чего, купил лесу и нанял плотников, чтоб расширить домишко, - большому семейству стало совсем тесно в прежнем помещении. Отложил он также кое-какие деньги на лечение и дальнюю поездку. В последнем своем письме властям просил разрешения отлучиться из Минусинска. Нет, не на запад - в Карлсбад, Крым или на башкирский кумыс, туда путь декабристу был заказан, - а на восток, в Тунку, где жил в ссылке один из основателей общества Соединенных славян Юлиан Люблинский. Пока бумага ходила туда-сюда медленной санной почтой, декабрист слег окончательно, а обострение болезни весной 1844 года доконало его - он уже не мог без помощи Авдотьи Ларионовны и старшей дочери Варвары спуститься с крыльца. На этом крыльце он и умер - хлынула горлом кровь, и декабрист ею захлебнулся; было ему от роду сорок три, из которых он полгода пробыл в Петропавловской крепости, а в сибирской ссылке - восемнадцать…

Александр Беляев - Михаилу Нарышкину:

«Хозяйство наше в Сибири рушилось со смертью Ник. Ос. Мозгалевского. Мы написали им, что не хотим никаких счетов, и что они нам ничего не должны. Вообразите: бедная женщина и 8 человек детей!..»

И ей, одной, надо было как-то подымать семью, потому что она была мать. Ссыльные минусинские декабристы Иван Киреев и Николай Крюков помогли убитой горем Авдотье Ларионовне деньгами и делом - оборудовали пристройку под заезжий дом. Минусинск в те годы становился опорной базой развивающейся в горах добычи золота. Более или менее состоятельные минусинцы столбили участки, нанимали рабочих. Кинулись мыть саянское золото купчики из дальних мест, красноярские чиновники в отставке, и даже крестьяне бросали хозяйства, чтобы испытать зыбкое старательское счастье.

По пути в тайгу и обратно этот пришлый люд должен был где-то останавливаться в Минусинске, чтобы переночевать, сменить бельишко, подпитаться.

Авдотья Ларионовна открыла в пристройке маленькую гостиницу и обслуживала вместе со старшими детьми постояльцев - топила баню и печи, стирала, готовила, таскала по многу раз на дню холодный или горячий, но всегда тяжелый двухведерный самовар. Зимними вечерами вся семья сидела вокруг стола и лепила пельмени - тысячи, десятки тысяч пельменей; мороженые пельмени заезжие брали в тайгу мешками и в мешках же везли белые диски молока, которое Авдотья Ларионовна с надою скупала у соседок, разливала по чашкам и морозила. Тяжелее всего доставалась стирка; горячий пар в избе, тяжелые сырке простыни, руки, стертые в суставах, разъеденные щелоком до крови язвы. И вечный детский крик и плач, и вечное недосыпание, и вечное угожденье окружающим, и этот вечный домашний труд, самый неблагодарный на свете, - дрова, вода, зыбка и пеленки, посуда и кухонный чад; подвиг обыкновенной русской женщины, растянутый на десятилетия, едва ли уступает какому-нибудь ее яркому, порывистому деянию, - такая, познавшая все тяготы жизни, и коня, если надо, на скаку остановит, и войдет в горящую избу, свою и соседскую…

Александр Беляев - Михаилу Нарышкину:

«После смерти Николая Осиповича она с 8-ю детьми живет, содержит постоялый дом для золотопромышленников. Грустно, когда вспомнишь о них…»

«К счастью, он успел сделать пристройку к дому, куда пускают золотопромышленников, и таким образом семейство его имеет, хоть по крайней мере, кусок насущного хлеба, хотя и скудного».

Один из постояльцев, немолодой уже крестьянин, приехавший в Минусинск «снизу», некто Степан Юшков, стал появляться у Мозгалевских все чаще, иногда вроде бы и совсем без надобности, приносил детишкам сласти.

Авдотье Ларионовне - неловкое уважение, заговаривал со старшенькой, Варварой, оглаживая бороду, а она, вдруг зардевшись, убегала за ситцевую занавеску. Наконец сыграли свадьбу, и детей осталось семеро…

Достаю из шкатулки единственную нашу фамильную драгоценность - золотой медальон в виде сердца-замка и такого же сердечка-закрышки, висящего на цепи, с запечатанным отверстием. «ВНЮ» - тонко выгравировано на обороте. Если это «Варвара Николаевна Юшкова», значит, в Минусинске к тому времени уже был достаточно квалифицированный мастер, если он сделал эту изящную вещицу, с миниатюрной, действующей до сего дня защелочкой!..

Правнучка декабриста Мозгалевского Мария Михайловна Богданова, когда я показал ей эту реликвию, тоже сочла, что она несет некую символику, и предположила, что такую необычную форму мог придумать только декабрист Иван Киреев, самый близкий друг семьи Мозгалевских, помогавший вдове даже из своего скудного казенного пособия. Он был хорошим художником-любителем, и многие его работы сохранились, только очень жаль, что написанный им портрет Николая Мозгалевского, свято хранившийся у потомков декабриста, сгорел во время большого минусинского пожара 70-х годов вместе с письмами Павла Вытодовского, Павла Бобрищева-Пушкина, ссыльных поляков… О Юшковых мы еще вспомним позже, а о главе рода Степане надо бы тут сказать, что это, видать, не был особенно «фартовый» золотопромышленник.

Степан Юшков, должно быть, не располагал большим достатком, не мог оказать значительной помощи матери, братьям и сестрам своей жены, а «предприятие» Авдотьи Ларионовны, требуя каторжного труда, не было, знать, слишком доходным…

Секретно. 28 мая 1848 года. Иркутск. Его Сиятельству графу А.Ф. Орлову от генерал-губернатора Восточной Сибири Н.Н. Муравьева.

«Состоящий в должности Енисейского Гражданского Губернатора от 27 апреля вошел ко мне с представлением, в котором объясняет, что жена умершего государственного преступника Мозгалевского Авдотья Ларионовна, имея при себе семь человек детей и находясь в крайне затруднительном положении в отношении их воспитания, содержания и будущности, желает воспользоваться предложением некоторых сострадательных людей, живущих в Омске, - отдать одну из дочерей Пелагею к ним на воспитание, а сыновей: Павла, Валентина и Александра в услужение также частным лицам, занимающимся торговлею и золотопромышленностью в Минусинском округе и других местах, а посему и обратились к нему с просьбой разрешить местное начальство на выдачу законных видов ея детям для свободного проживания в других местах Сибири. К удовлетворению таковой просьбы вдовы Мозгалевского статский советник Падалка просит моего разрешения, хотя нет в виду ни прямого закона, ни распоряжения правительства о том, какими правами должны пользоваться в отношении отпуска детей государственных преступников».

Из этой бумаги вышла некая юридическая закавыка. Высшие сибирские чиновники, основываясь на том, что «дети государственных преступников, рожденные в Сибири во время состояния отцов их в работах и на поселении, должны поступать в казенные поселяне», разрешили выдать сиротам декабриста Николая Мозгалевского «виды на свободное проживание по всей Сибири, руководствуясь в этом случае соображением, что вообще казенные поселяне из свободного состояния и поступившие в это звание из детей обыкновенных ссыльнопоселенцев имеют право отлучаться но всей Империи».

Граф Орлов, очевидно, усмотрел в такой формулировке вероятную возможность в будущем послаблений потомкам декабристов и, дабы в дальнейшем не было никакого смешения разрешительных мер для сибирских детей разных категорий, 4 июня 1848 года отписал «по случаю возникновения в Восточной Сибири вопроса о том, можно ли дозволять детям государственных преступников отлучаться по Сибири и Российским губерниям». По Сибири - да, но в Россию! - «не удобно ли будет Вам, Милостивый Государь, о подобной просьбе предварительно сообщить мне и ожидать разрешения».

…Далекое прошлое обладает своей притягательной силой, не меньшей подчас, чем самая жгучая современность, и я не могу прервать эту историю на смерти Николая Мозгалевского хотя бы потому, что ни один декабрист, погибший в Сибири, не оставил после себя такой многочисленной, малообеспеченной и одинокой, без родственных связей семьи. Напоминая о восклицании Александра Беляева в письмах Нарышкину: «Вообразите: бедная женщина и 8 человек детей!», призываю и читателя вообразить себе это с учетом того, что речь идет о семье государственного преступника, лишенной всех гражданских прав. А я лишь сообщу, что никакого «призрения» сибирские власти так и не осуществили, лишь вынесли решение «О дозволении вдове государственного преступника Мозгалевского отдать детей своих на пропитание и в услужение лицам, желающим взять их себе», и назначили годовое пособие в сто рублей, будто дети декабриста, получавшего от казны двести, были виноваты вдвое больше отца! Если же перевести ассигнации в серебро, за которое тогда только и можно было в Сибири что-либо купить, то это составляло 26 рублей 7 копеек; рубль на две недели! Однако и такое скудное пособие было вскоре отобрано…

Вообразите себе последующие годы жизни этого огромного осиротевшего семейства сами, я же умолчу об этом, но приведу несколько эпистолярных документов, относящихся к теме. Письма адресованы одному из самых ярких и достойных людей того времени. Еще в ранней юности его выделил из всех прочих друзей-однокашников Пушкин, умевший мгновенно проникать в души людские. Это к нему поэт обратился в Сибирь со стихами: «Мой первый друг, мой друг бесценный…»

Позже Ивану Пущину удалось не только напечатать эти стихи, но и приобрести их драгоценный автограф, который он хранил как святыню вместе с письмами своего великого друга и другим знаменитым его стихотворением «19 октября 1827 года», присланным директором лицея Энгельгардтом на забайкальскую каторгу:

Бог помочь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы,
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!
Бог помочь вам, друзья мои.
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, пустынном море,
И в мрачных пропастях земли!


Первый, бесценный друг поэта на каторге был -вернейшим товарищем всем, кто нуждался в помощи и участии. Непререкаемый моральный авторитет и полнейший альтруизм выделили Ивана Пущина даже из его прекрасного окружения, которое как-то естественно и совершенно единодушно признало в нем своего старосту, Таким он и остался, на всю ссыльную Сибирь один, издалека согревая товарищей жаром своего сердца.

Иван Пущин, оказывается, был «толст и красив», хотя мне всегда почему-то представлялось, что он как бы полукопия Пушкина - бакенбарды, чернявость, стройность, изящество. Поверим, однако, женщине, человеку, близко знавшему его на поселении: «Голубые глаза смотрели весело, светлые волосы никак не хотели лежать по указанию гребенки, но, поднявшись над прямым лбом, перекидывались аркой вперед, под широким носом светлые усы ложились на верхнюю губу тоже выгибом: из-за высокого галстука, небрежно повязанного, выходил широкий отложной воротничок рубашки».

А вот другое о нем: «Где бы ни жил Иван Пущин, он был доступен каждому, кто искал человеческой доброты, сочувствия и помощи», «…вскоре после его прибытия в город, устремились к нему все униженные и оскорбленные, предпочитая его всем дипломированным адвокатам. Уверившись, что дело, о котором его просят, законное или гуманное, Пущин брался за перо…», «Хлопотал. он за других всю свою жизнь»…

После амнистии Иван Пущин жил в подмосковном имении Фонвизиных, женившись на вдове покойного декабриста Наталье Дмитриевне…

Василий Давыдов из Красноярска - Ивану Пущину в Ялуторовск:

«Вдова Мозгалевского побывала у пас. Она совсем простая женщина, но с природным умом и тактом. Порассказала о том, как живут они в Минусе, как Тютчев тяжко болен, а лечиться не хочет, хотя ему губернатор разрешил поехать в Красноярск и даже в Томск для совета с медиками. Но он из Курагино - никуда. Как тут помочь, ума не приложу».

Иван Киреев - Ивану Пущину:

«Спрашиваете об Авдотье Ларион. Мозгалевской… Она тоже не без нужды. Три сына. Хотя и служат по приискам, но наемщик, которого они были вынуждены поставить за себя в рекруты, стал пм свыше 1000 руб., и хотя они теперь уже заслужили свой долг, это их очень [расстроило. Во время тяжкой заслуги ее сыновьям.и денег па наемщика семейство Мозгалевских могло только жить благодаря действенному участию в нем князей Костровых… Представляя, что спрашиваете об Авдотье Ларион. с желанием помочь ей в случае нужды, мы, т. е. Костровы и я, в общем совете порешили из 100 рублей, посланных Вами, одну половину выдать Тютчевым, а другую - помочь А.Л. Мозгалевской…»

А следующее письмо я приведу полностью, слово в слово. Оно писано 6 декабря 1857 года в Минусинске - и не кем иным, как самой Авдотьей Ларионовной. Безграмотная девушка-сибирячка, научившаяся читать, считать и писать у покойного мужа-декабриста, просто и безыскусственно рассказывает о своем прошлом житье-бытье, о детях, о новых больших заботах и маленьких радостях.

«Милостивый государь многоуважаемый Иван Иванович!

Вы совершенно опровергаете русскую пословицу «сытый голодного не разумеет», дай Вам бог много лет здравствовать с уважаемою Натальей Дмитриевною, за то, что вспомнил нас, горьких далеких. Дорогое участие Ваше дает мне право на полную откровенность перед Вами. я столько вынесла горя, не дай бог и врагу моему, детей растила трудами своими, наконец повырастила, авось, думаю, теперь отдохну; нет, дети на рекрутскую очередь попали, что я пережила за это время, один бог знает, у какого порога не стояла; наконец, золотопромышленники сжалились, дали на рекрута 1200 руб. сер., и три сына за эти деньги четыре года служили из одного куска хлеба. Это, думаю, пройдет, сто руб. казна давала, надо Вам сказать, что дочь у меня хорошенькая, подарила ей платье, и повезла ее в гости, а у городничего две дочери; платье на моей оказалось лучшее, г. городничий сказал: как, на дочери поселенца платье лучше, чем на моих дочерях, представил, что я богата, и лишил меня вот уже четыре года ста целковых. Этому трудно верить, что может быть так, но весь Минусинск подтвердит мои слова. -

С приездом сюда нового окружного начальника, вполне благородного человека, я не ожидала, что они, сами не богатые люди, но помогали мне, сколько могли, а участие и внимание иногда дороже денег; дочь моя постоянно у них живет, также и дочь Петра Ивановича Фаленберга. -

Во все время моего бедствия Иван Васильевич Киреев был мой благодетель, постоянный, не имея сам ничего, что трудами добывал, уделял моим детям. -

Александру Александровичу Крюкову я пошла один раз попросить десять руб., он мне в них отказал, имея тысячи! -

В настоящее время здешний окружной начальник представил обо мне, описав мое горькое положение, и ходатайствует, чтоб мне выдали деньги и снова назначили сто рублей в год, что будет, не знаю, надо терпеть и ждать. Благодарю Вас за пятьдесят руб. сер. - Иван Васильевич уделил мне из ста руб., которые Вы послали на истинно несчастных сирот Тютчева. Для нас всех помощь Ваша истинное благодеяние и нетягостное, отрадное. Один бог может за это Вас вознаградить; детей надо на службу определить, чтобы дворянства не потеряли, на все надо деньги; последнего сына Виктора просила определить в корпус, такую программу прислали, что ни один учитель здесь не выдержит такого экзамена, что делать, не знаю, буду писать и просить, чтобы хоть куда-нибудь определили на казенный счет; простите, что я Вас заняла долго моим письмом, Вы вызвали и дали волю высказать Вам свое горе, торе нескольких лет. Я и мои дети целуем ручки у Натальи Дмитриевны, а Вам кланяемся до земли. Ваши преданные и покорные слуги и все ее дети Мозгалевские».

Послание трогает своей искренностью, доверительностью и человечностью выражения чувств; кроме того, это единственный дошедший до нас документ, так полно и бесхитростно характеризующий декабристскую жену-сибирячку и ее вдовьи заботы. Он интересен и тем, что с новой стороны освещает выдающегося декабриста Ивана Пущина, друга Пушкина, и многих, многих иных…

В нем названо три живущих в Минусинске декабриста - Иван Киреев, Петр Фаленберг, Александр Крюков, вокруг витают тени еще четверых - Николая Мозгалевского, Алексея Тютчева, Николая Крюкова, Михаила Фонвизина…

Подлинник письма Авдотьи Ларионовны Мозгалевской Ивану Пущину находится ныне в одном из столичных государственных рукописных хранилищ, и его особая историческая ценность состоит в том, что оно из первых рук свидетельствует о тесных связях декабристов и после амнистии, о братской выручке нуждающихся семей, о деятельности Ивана Пущина на посту декабристского «старосты» и распорядителя политической кассы взаимопомощи.

Правда, был он человеком до щепетильности скромным: «Досадно, что Мозгалевская благодарит меня, когда я тут нуль…» Адресат возразил: «Назначение денег Мозгалевской совершенно зависит от Вас, - я, конечно, не буду против Вашего решения. Да и к тому же деньги есть - так и нет ни малейшей причины не помочь ей… Довольно ли ей послать еще 100 р. на нынешний год, т. е. до августа? Напишите».

Эти строка написаны в Москве 27 января 1858 года одним замечательным человеком, о котором непременно следует вспомнить. Молодой чиновник министерства государственных имуществ Евгений Иванович Якушкин, сын декабриста. Разделяя революционные идеалы отца и его товарищей, Евгений Якушкин стал тайным корреспондентом «Полярной звезды», и большая часть декабристских материалов попала к Герцену при его посредничестве. Он неотступно просил декабристов писать воспоминания, и настойчивости этого человека мы обязаны многими драгоценными страницами былого, впервые напечатанными за границей и на родине…

Иван Пущин - Евгению Якушкину:

«Как быть! Надобно приняться за старину. От вас, любезный друг, молчком не отделаешься - и то уже совестно, что так долго откладывалось давнишнее обещание поговорить с вами на бумаге об Александре Пушкине, как, бывало, говаривали мы об нем при первых наших встречах…»

Евгению Якушкину благодарны не только историки для потомков декабриста Николая Мозгалевского он сохранил единственное письмо их прародительницы Авдотьи Ларионовны.

Иван Пущин - Евгению Якушкину:

«Вот Вам, добрый мой Евгений Иванович, для прочтения письмо Мозгалевской. Значит, Вы можете убедиться, что ей можно назначить, как я вам об этом писал с Нарышкиным».

Именно Е.И. Якушкин стал практическим организатором и казначеем декабристской артели взаимопомощи, возглавляемой Иваном Пущиным, который, как мы убедились, был прекрасно осведомлен о положении всех нуждающихся декабристов, их вдов и детей.

А вот новые строки из писем, касающиеся нашей темы.

Иван Киреев - Ивану Пущину:

«А.Л. Мозгалевская просит благодарить Вас за память о ней, за помощь семейству».

«Без всякого пристрастия об нашей общине можно сказать по совести, что она (дочь П.И. Фаленберга - Минна. - В.Ч.) и две дочери-девицы Мозгалевские - лучшие девицы в Минусинске, за неимением блестящего светского образования, были бы таковыми и не в одном Минусинске».

Иван Киреев - Евгению Якушкину:

«Деньги, которые будут назначены семействам Мозгалевских и Тютчева, можно пересылать в Минусинск на имя старшего сына Мозгалевского - Павла Николаевича… Считаю излишним прибавить, что в исправном распределении всего присылаемого из Малой артели можно совершенно положиться на честного и доброго Павла Николаевича».

Петр Фаленберг - Ивану Пущину:

«Я передал ему (И.В. Кирееву. - В.Ч.) Ваше поручение, а также и Авдотье Илларионовне лично. Последняя повторяет Вам и Наталье Дмитриевне свою благодарность за присланные ей деньги, способствовавшие ей к отправке сч сына в корпус. Она усердно просит Вас, когда будете в Петербурге, узнать о сыне, Викторе, принятом в том же 1-м Кад. корпусе, где мой Федя, и пригласить молодого человека писать почаще к матери, получившей только одно письмо от него».

Иван Киреев - Ивану Пущину:

«Если будете в Петербурге, загляните в 1-й Кадетский корпус, отыщите там нашего Виктора Мозгалевского и пристыдите его за то, что он родной матери не пишет».

Как видим, жизнь большого семейства Мозгалевсккх вроде налаживалась-все дети выжили, становились взрослыми, самостоятельными; эта победа над голодом и нищетой была бы невозможной без героических усилий Аздотьи Ларионовны и помощи декабристов - братьев Беляевых, Ивана Пущина, Николая Крюкова, Ивана Киресва, сыновей декабриста Ивана Якушкина - Евгения и Вячеслава, минусинского окружного начальника Н.А. Кострова, человека прогрессивных взглядов, умного, добросердечного и деятельного, оставившего заметный след в сибирском краеведении, -за время своей минусинской и томской службы опубликовал в различных изданиях сто тридцать статей по этнографии, экономике, истории, статистике, географии Сибири…

Эта поддержка выходила далеко за рамки денежной помощи из средств декабристской Малой артели. Братья Беляевы, добившись перевода на Кавказ, безвозмездно передали вдове все свое минусинское достояние. Николай Крюков по-отечески опекал осиротевшую семью в самые трудные для нее годы. Дочь Николая Мозгалевского, Елена, несколько лет прожила в семье Костровых, получив хорошее воспитание и неплохое - по условиям Минусинска-образование. Самого младшего сына, Виктора, родившегося незадолго до смерти декабриста, подготовил к трудным вступительным экзаменам в корпус Иван Киреев, до конца оставшийся верным «славянскому» братству. Брат Евгения Якушкина Вячеслав во время своей поездки по Минусинскому округу помог трем старшим сыновьям избежать рекрутчины, официально вытребовав из степи «наемщика», семье которого был уже дан задаток, на местные власти по каким-то причинам его не отпускали.

Эту ситуацию я поясню современному читателю.

Поставка наемного рекрута широко практиковалась в те годы состоятельными людьми, спасавшими таким способом от многолетней солдатчины своих сыновей. Однако в данном случае нужда накладывалась на нужду. Какая-то бедная степная семья, чтобы просуществовать, прикупить, скажем, скота, за деньги и вне срока отдавала молодого парня в солдаты, а вдова декабриста, чтобы надолго, если не навсегда, не расстаться с кормильцами, пошла «стоять у порогов», прося денег на подменного рекрута. Наконец минусинский золотопромышленник по фамилии Шемиот дал 1200 рублей серебром, закабалив сыновей декабриста, - четыре года они работали на его приисках без какого-либо жалованья, «из одного куска хлеба», как пишет А.Л. Мозгалевская Ивану Пущину. О судьбе наемного рекрута мы ничего не знаем - может, он вернулся на родину, а может, и сгинул в крымской или кавказской войне, став случайной и безвинной жертвой той жизни и все-таки не предотвратив этой жертвой ужасных трагедий в семье, от которой отвел рекрутчину…

Прежде чем рассказать о том, как великие беды вновь начали обрушиваться на Авдотью Ларионовну, накладываться одна на другую, чему, казалось, и конца не предвиделось, остановлюсь на судьбе третьей дочери декабриста.

Родилась она уже в Минусинске, с малолетства все звали ее ласкательно Полинькой - очень хороша собою была девочка, добра и нежна ко всем и всему. Это ее в 1848 году власти разрешили отдать в Омск, на пропитание и воспитание «добрым людям», которые вскоре переехали, увезя девочку от матери еще дальше, к самому Уралу. Они не виделись десять лет, и как все-таки жаль, что сгорели в 70-х годах все бумаги Мозгалевских, в том числе письма Полиньки и ее воспитателей к Авдотье Ларионовне - в них могло отложиться немало весьма интересного.

Дело в том, что «добрые люди» были не просто благотворителями из богатых мещан, купцов либо чиновников - воспитателем, вторым отцом Полиньки Мозгалевской стал чрезвычайно интересный человек, о котором, как и о его супруге и ее родне, я расскажу поподробнее. Но перед этим - о недавнем моем личном знакомстве с некоей юной москвичкой и заочном - с ленинградкой, прожившей, быть может, дольше всех других ее сограждан, и о том, как это странно-нежданно приключилось через посредство старых камней Москвы…

17

13

Когда увлечешься чем-нибудь искренне и надолго, то все окружающее как-то незаметно пропускаешь через призму этого настроя, а из встречных людей тебя больше интересуют те, кто способен понять твое состояние, но истинным праздником я стал считать день, когда кто-нибудь непреднамеренно и естественно вплетал хотя бы тончайшую ниточку в бесконечную цепочку прошлого, какая годами все туже скручивалась в моей памяти…

Вспоминаю о недавнем знакомстве с потомками декабристов Рылеева, Бечаснова, Раевского, Якушкина, вспоминаю, как мы с ландшафтным архитектором старой школы Михаилом Петровичем Коржевым неторопливо, не пропуская ничего, бродили по Кусковскому парку. Липовые аллеи, Оранжерея, Зеленый театр, Итальянский домик с нетрадиционными, излишне реалистическими, почти карикатурными барельефами патрициев, Эрмитаж - изящное двухэтажное каменное строение…

- Помню, незадолго до революции в этом Эрмитаже еще действовала подъемная машина, - рассказывал Михаил Петрович. - Хозяин мог пригласить гостей наверх и обойтись без присутствия слуг-блюда подавались снизу через отверстия в перекрытии и столе. Архитектор Карл Иванович Бланк.

- Из немцев небось? - спросил я, подумав, впрочем, что Бланк мог быть и из французов, если поначалу его звали Шарлем, а отца Жаном.

- Их тогда много обрусело, и не без пользы… Бланк тут в середине восемнадцатого века отделывал дворец, Оранжерею, устроил парк «Гай» со всеми павильонами, который ныне - видите? - оказался вне заповедной черты…

Эрмитаж был очень хорош, весь светился в липовых кронах! Позже я разыскал письмо П.Б. Шереметева московскому архитектору К.И. Бланку:

"Государь мой Карл Иванович!

Какие нынешним летом в селе Кускове у меня будут строения… Прошу, чтоб оные были начаты, не упуская время, а особливо армитаж".

А спустя год, когда мы с замечательным нашим реставратором-архитектором Петром Дмитриевичем Барановским вышли подышать в сад Новодевичьего монастыря, восьмидесятипятилетний архитектор, знаниям, памяти и горячности которого я не уставал поражаться, немедленно воспламенился:

- Карл Иванович? Это был выдающийся русский зодчий! Ново-Иерусалимский монастырь, конечно, знаете? Ну, ту феноменальную громаду, что патриарх Никон соорудил над Истрой…

- Бывал.

- Бухвостов, из крепостных архитекторов, все окружил камнем. Его-башни, надвратная церковь, и уж не знаю, кто виноват, что позже претяжеленный русский каменный шатер над романским ротондальным собором рухнул. Не предусмотрели прочных связей, о чем мы с вами не раз говаривали… Через сто лет после Никона шатер по проекту Растрелли восстановил в дереве Бланк. Это было сооружение высшей архитектурной кондиции, достояние общечеловеческой культуры. Его, как вы знаете, взорвали фашисты… Жаль до слез, до боли вот тут.

Петр Дмитриевич тронул рукой грудь, задумался, и я тоже вспомнил жуткие руины Воскресенского собора, пытаясь вообразить, что собою представлял шатер Растрелли-Бланка. Мой собеседник был счастливее меня, потому что он его видел, и куда несчастнее, потому что острее чувствовал эту потерю, глубже понимал ее непоправимость. Правда, у меня давно были выписаны слова его покойного товарища, другого великого знатока академика Игоря Грабаря: «С точки зрения архитектурного типа здание было беспримерным и единственным во всей древней Руси. Его гигантский круглый зал с окружавшей его широкой галереей, наполненный светом, с исчезающим в высоте смело решенным шатром покрытия, тоже полным света и блеска, скульптурное и красочное одеяние стен собора - все это в превосходном синтезе производило потрясающее впечатление. Мощная романская ротонда Старого Иерусалима, соединенная с русской шатровой крепостной башней, и беспредельный в своих перспективных эффектах, огромной зодческой силы зал в духе барокко, насыщенный сиянием света, сверканием золота, морем лепки и росписей, слились в этом подмосковном соборе в единый ансамбль небывалой торжественности…»

С горечью я вспоминал также последнее свое посещение Нового Иерусалима. Шатер начали восстанавливать, однако это было гибелью памятника. Ошиблись в расчетах, не подняли всех документов, и шатер потерял два метра высоты. Бланк сделал с одной стороны его основания примыкающую заоваленность, а тут циркульный круг вытеснил, уничтожил балкон - неотъемлемую часть внешнего архитектурного убранства собора. Узкие люкарны, кроме того, не позволят по-старому впустить свет под шатровое пространство. Но главное - ребристый многогранник покрыли толстыми листами железа, которое уже начало ржаветь. Через два десятка лет они прохудятся насквозь, и дождевые протеки загубят лепнину и весь памятник. Мы организовали на этот счет письмо в соответствующие инстанции, и решено пока прекратить работы по теперешнему проекту, который Петр Дмитриевич Барановский с самого начала называл невежественным и еще злее…

- А в Москве Бланк что-нибудь построил? - спросил я, заметив, что задумчивость покинула Петра Дмитриевича и он смотрит на меня, словно пытаясь вспомнить, на чем прервался разговор. - Где-то я встречал его постройку.

- Не спешите… На запад от Москвы, где я каждый камень помню, есть у него еще кое-что. Знаете Вышгород?

- Ну, Вышгород под Киевом был резиденцией Рюрика Ростиславича, который сразу после смерти князя Игоря разграбил и сжег Киев.

- Да нет, Вышгород под Вереей! Там стоит на восьмерике церковь Бланка прекрасных форм… А в Москве Воспитательный дом на Солянке с казаковским фасадом сохранился, и тут же красовалась его прекрасная церковь Кира I! Иоанна… Скажите, какое для вас имеет сейчас значение, - по поводу чьих именин создавалась нетленная красота?

- Чаще никакого.

- Вот. Эту церковь возвела не Екатерина Вторая в честь своего воцарения, а московский архитектор Карл Бланк с мастерами-каменщиками!

- Мало кто его знает, только специалисты.

- Понятное дело… А он умел обойтись с камнем скромно, сдержанно, в высшей степени благородно. Стояла такая церковка Бориса и Глеба у Арбатских ворот… Собственный сводчатый дом Бланка на Пятницкой. Несколько лет назад снесли, хотя я, кажется, сделал все, чтоб его спасти. И это Бланк, я его руку знаю. Мало ли, документы не найдены!.. Камень - тоже документ, да еще какой достоверный! Только его надо читать…

Вдруг я вспомнил, что знаю еще одну постройку Бланка в Москве. Когда попадаешь на Ново-Басманную, то непременно приостанавливаешься у церкви Петра и Павла под звоном. Вокруг нее великолепная кованая ограда XVIII века, охраняемая государством, а сама церковь чрезвычайно оригинальна и, кажется, одна такая на всю Россию - над ней вполне готический шпиль. Возведена была вскоре после основания Петербурга, когда строительство в Москве замирало, но самое интересное другое-проект рисунок ее набросал не кто иной, как Петр, вспомнивший в тот момент, наверное, островерхие голландские храмы, близ которых он в юности плотничал, осваивая корабельное дело. Колокольня стоит слитно с церковью и очень фундаментальна; второй ярус-восьмерик, а по углам ярусов мощные колонны дорического ордера.

- Петр Дмитрия, - сказал я. - Петра и Павла под звоном на Ново-Басманной помните, конечно?

- Как же! По эскизу Петра Великого строена. Только это не Бланк, он тогда еще не родился.

- Нет, я имею в виду колокольню.

- Бланк бесспорный, даже документы сохранились… Да, еще одна интересная постройка - Никола-в-Звонарях на Рождественке. Как эта улица теперь называется?…

- Жданова.

На улице Жданова я бываю довольно часто, потому что там, неподалеку от Книжной лавки писателей и рядом с Архитектурным институтом, стоит Книжная лавка архитектора, где иногда можно застать что-нибудь интересное о зодчестве или парках. Однажды я решил заехать в этот магазин, забрав по пути дочь Иринку с консультации по истории - она готовилась к экзаменам в университет, занималась с утра до вечера, побледнела, вытянулась в штакетину, и я старался при любой возможности поэкономить ее время и силы. В машину вместе с ней села милая скромная девушка такого же заморенного вида и с такими же учебниками в руках.

- Удивительное совпадение! - сказала мне дочь. - Оказались рядом на консультации и живем рядом! Катя едет на проспект Мира.

- Правда что редкое совпадение, - пришлось согласиться мне. - Едем, только через улицу Жданова - потеряем несколько минут, прокатимся с Катей…

Девчонки засмеялись нежданному словосочетанию, и я был рад, что они услышали его, особенно за дочь рад, потому что она подала заявление на филологический. Как-то постепенно у нее это решилось - изучать сербскохорватский язык и литературу, с азов македонский, польский, древнегреческий и старославянский, продолжать английский…

- Сам же говорил, что из славянских языков сербскохорватский ближе всех древнерусскому!

- Это не я говорил. Это академик Корш говорил, когда разбирал ритмику и строй «Слова о полку Игореве».

- Тем более.

- А Пушкин насчет частицы «ли» в «Слове» писал, что доныне в сербском языке сохраняет она те же знаменования.

- Вот видишь!

В нашем небольшом семействе царит ничем не ограниченный культ «Слова» и его автора.

- И «Святославлич», «Гориславлич» - архаичные славянские лексические формы, имеющие соответствия в сербскохорватском.

И она, конечно, знала, что ее дальняя родственница историк Мария Михайловна Богданова на Бестужевских курсах изучала языки, литературу и историю западнославянских народов.

- Кроме того, я разберусь в истории западных и южных славян, а то тебе все некогда! И родина сербскохорватского языка удивительно интересна, и наш предок принял когда-то в общество Соединенных славян единственного серба, и…

- Ну, это Иван Горбачевский считал Викентия Шеколлу сербом, а я не перепроверял.

- Хорошо, я найду время и проверю!

Что ж, у нее пятерочный аттестат и языки вроде бы идут; к концу нашего месячного пребывания в Польше она уже начала немного почитывать и поговаривать на польском, найдя этот язык мелодичным и красивым, несмотря на обилие шипящих и трудные в произношении группировки согласных.

- И еще наш предок со своими товарищами мечтал соединить всех славян в дружную семью…

Короче, аргументов в пользу выбора специальности набралось предостаточно, и - в добрый бы час!.. А пока едем по московским улицам к центру - они просторны еще, но вот поток встречных и попутных машин погустел, улицы словно сузились.

- Удивительное совпадение! - услышал я голос дочери. - Па! Катя, оказывается, тоже играет и у нее тоже есть собака.

Плохое совпадение - хорошо вроде бы живем, пианино и собак держим, но стандартно, даже в мелочах одинаково.

- Катя тоже на филфак мечтает? - спросил я, ожидая очередного удивительного совпадения.

- Нет, я на исторический.

- А что думаешь изучать?

- Конечно, русскую историю!

- Почему именно русскую?

Серый глаз в зеркальце исчез, ответа я не дождался. Пересекли Садовое кольцо. Как всегда в таких случаях, мне хотелось мимоходом порассказывать Иринке, чего сам знал о памятных строениях по сторонам, на которых отложилась родная история - имена, даты, события, но за спиной слышался неостановимый девчоночий щебет об учителях, подружках, кино, гребле, лыжах н прочем, что мне было неинтересно, и я перестал слушать - пусть пощебечут, однако, отдохнут от событий и дат, скоро им станет на до щебета…

А я для себя решил объехать Кремль-это на досуге всегда прекрасный десятиминутный праздник.

С моста вырастают башни Антонпо Солярио, потом на мгновение околдовывает бессмертное творение Бармы Постника… Смотрю вперед, на дорогу, но уголком глаза вижу недавно раскрытые и уже неотъемлемые от Москвы архитектурные сокровища Зарядья-Варвара с классическими портиками на обе стороны, английское подворье-XVI век! Эго Петр Дмитриевич Барановский, когда его привели сюда, на руины старых кирпичных стен, пощупал их руками, погорбился, пощурился и первым сказал: «Шестнадцатый, можете не проверять», а вскоре нашли нож английской работы и пломбы… Максим Блаженный, колокольня и собор Знаменского монастыря возвысились следом, братские кельи, палаты бояр Романовых, Георгий, Китайгородская стена, а за чужеродной гостиницей, загородившей полнеба, считай, почти не видно маленького белоснежного чуда со сложным именем - церкви Зачатия святой Анны, что в углу Зарядья…

Девчонки щебетали, не замечая ничего, кроме себя, и я, сделав большой круг, вернулся опять к Кремлю по Большому Каменному мосту. Вот за его выгибом возник, как старая умная сказка, непревзойденный Баженов, потом Бове, Казаков с Жилярди, Жолтовский, опять Казаков, снова Бове, Шервуд, Мюр и Мерилиз, Валькот с мозаикой Врубеля, Монигетти, Померанцев… Площадь Дзержинского, Кузнецкий мосг, улица Жданова.

- Ира, - не выдержал я под конец. - Вон за тем домом стоит, между прочим, Никола-в-Звонарях. Там интересный декор поверху, а в куполе круглые люкарны, как в первом, никоновском, шатре Воскресенского собора. Проектировал и строил русский архитектор Карл Иванович Бланк.

- Сейчас посмотрим.

- А его дочь Екатерина Карловна была матерью декабриста Николая Басаргина…

- Удивительное совпадение, - задумчиво проговорила Ирина. - Матерью нашего предка-декабриста, тоже Николая, была тоже Карловна, только Виктория. Француженка.

- Этого не может быть! - воскликнула вдруг Катя.

- Почему же? - удивилась дочь.

- Просто этого не может быть, - решительно встряхнула волосами Катя, но Иринка пообещала:

- Сейчас я тебе все объясню!

Оставив их объясняться, я зашел в магазин, чтоб взглянуть на книги, но так как интересных новинок не было, то быстро вернулся к машине.

- Ты сейчас узнаешь самое удивительное! - взволнованно сказала дочь. Катя, оказывается, тоже четырежды правнучка одного из декабристов, погибших в Сибири!

- Н-но! Кого же?

- Василия Петровича Ивашёва.

- Ивашева, - поправила Катя.

- Не может этого быть! - вскричал в свою очередь я.

- Может, - засмеялась девушка. - И он до самой смерти дружил с Николаем Басаргиным, который был крестным отцом всех его детей.

- Верно, - подтвердил я, трогая машину, в которой вдруг оказались два потомка декабристов, и все еще не веря в столь исключительный, редчайший случай. - По какой же линии?

- Старшая дочь декабриста Мария Васильевна Ивашева-Трубникова - моя прапрапрабабушка.

Прапрапрабабушкой Иринки была тоже старшая дочь декабриста - Варвара Николаевна Юшкова, урожденная Мозгалевская, и это, кажется, еще не все совпадения! Виктория де-Розет, мать «нашего предка», была из Франции, Камилла Ледантю, жена Василия Ивашева, тоже француженка… А Катя Зайцева продолжала говорить о Марии Васильевне Ивашевой-Трубниковой:

- Она была зачинательницей женского движения в России, открыла в Петербурге первый воспитательный дом для девушек, потом много сделала для создания Бестужевских курсов. Принимала у себя Веру Засулич и других революционеров.

- Знаешь, Катя, ты молодец! - сказал я.

- У меня целая папка о своих предках.

- Умница… Продолжай, пожалуйста.

- У нее было четыре дочери. Мария - в замужестве Вырубова, Екатерина - Решко, Ольга - Буланова и Елена - Никонова. Я иду от первой из них. Мужья этих внучек декабриста были «чернопередельцами», сидели в царских тюрьмах, а Ольга Буланова была сама политкаторжанкой и, кроме того, писательницей, издала «Роман декабриста» и «Три поколения»… А в Женеве есть могила - на плите написано:

«Мария Клавдиевна Решко, русская революционерка».

Ее племянница Елена Константиновна Решко, дочь Екатерины Ивашевой-Решко, правнучка декабриста, живет в Москве…

- Спасибо, Катя. Разыщу.

- А я скоро еду в Ленинград. Там живет внучка декабриста Василия Ивашева.

- Внучка? Но это, Катя, ведь невозможно! Сколько же ей может быть лет?

- Сто.

- Ровно?

- Да. Скоро сто один, поэтому я еду. Она была врачом-педиатром. В начале войны, уже старушкой, она была назначена сопровождать эвакуированных школьников на Валдай, там тяжело заболела, а сообщение уже было прервано, и ее дочь Екатерина Семеновна - в нашем роду много Екатерин - с трудом доставила больную в Ленинград, откуда семья осенью сорок первого эвакуировалась в тыл… Екатерина Петровна еще сама на пятый этаж поднимается.

Будущий русский историк Катя Зайцева пообещала мне показать свою папку, дала телефоны и адреса. Через несколько дней я связался с Еленой Константиновной Решко, а 10 сентября 1977 года отправил в Ленинград телеграмму Екатерине Петровне Ивашевой-Александровой:

«Поздравляю Вас, старейшину декабристскях потомков, с первым годом второго столетия Вашей прекрасной жизни. Доброго здоровья и сил».

А совсем недавно узнал, что в тот день ленинградцы доверху засыпали гвоздиками и розами скромную квартирку Екатерины Петровны.

Декабристов Николая Басаргина и Василия Ивашева действительно связывала крепкая дружба, начавшаяся еще в те времена, когда они были молодыми офицерами, адъютантами Витгенштейна. Василий Ивашев был скромным, чутким, чрезвычайно, как бы мы сейчас сказали, интеллигентным человеком. На каторге с ним произошел один примечательный эпизод, довольно известный, однако достойный того, чтоб повториться о нем, сделав здесь несколько шагов боковой тропкой нашего путешествия.

В Чите Николай Басаргин получил известие о смерти своей маленькой дочки Софьи, это было его второе горе - мать девочки, урожденная княжна Мещерская, скончалась перед тем. Сам охваченный смертной тоской, декабрист, однако, находит в себе силы поддержать участливым словом друга, который незадолго до перевода декабристов на Петровский завод совсем упал духом, как-то странно замкнулся в себе, «был грустен, мрачен и задумчив».

Только Басаргин никак не мог предположить, что Ивашев задумал в эти дни нечто особенное - изготовился рискнуть жизнью в безумном поиске свободы. Решение это, принятое в одиночку, было твердым и окончательным. Судя по всему, побег был уже подготовлен. В лесной глуши какойто беглый каторжник, с которым Ивашев установил связь, будто бы вырыл для декабриста тайник, закупил и завез туда продуктов - Ивашев, оказывается, утаил от досмотров полторы тысячи рублей. И казематный тын уже подпилил соучастник Ивашева. Ночью они должны были встретиться у лаза, схорониться в тайнике, дождаться, когда прекратятся поиски, и направиться к китайской границе…

Николай Басаргин, узнав днем об этом плане, был уверен, что беглый каторжник либо убьет соучастника, чтоб завладеть деньгами, либо выдаст начальству, заслужив прощение себе. И он с трудом уговорил Ивашева подождать хотя бы неделю, еще раз взвесить все обстоятельства, подумать о возможных последствиях этого опасного замысла.

Три дня Николай Басаргин тревожно и заботливо опекал друга, надеясь, что тот все же не решится на непоправимый шаг, и, должно быть, не раз вспоминал, как ему самому предложили бежать из Петропавловской крепости. Унтер-офицер, стерегущий декабриста на прогулках, не только взялся устроить его на отплывающий ночью иностранный корабль, но «для примеру» доказал реальность этого дерзкого плана - однажды среди ночи вывел узника за крепостные ворота. Страж вознамерился бежать вместе с декабристом.

Два обстоятельства помешали, одно серьезнее другого, - у Басаргина не было тех денег, что требовались для организации побега, и были нравственные обязательства перед товарищами. Кстати, он мог легко скрыться за праницу еще из Тульчина - перед арестом в его руках случайно оказался чистый паспортный бланк, не востребованный к тому моменту каким-то французом, отбывающим на родину. Николай Басаргин уничтожил соблазнительную бумагу, чтобы пресечь мысли о побеге, которые - одни лишь мысли! - он счел бесчестьем…

А мне хотелось бы издалека проникнуть в душу того самого унтер-офицера; похоже, что это был не только рисковый и предусмотрительный, но и умный человек, внимательно присматривавшийся к трагедии, которая разворачивалась на его глазах, и, в отличие от его образованных, так сказать, подопечных, заранее увидевший ее финал. Дело в том, что он предполагал организовать побег еще одному декабристу, располагавшему и деньгами, и богатыми родственниками, способными материально поддерживать беглецов за границей. И тут ничего не сладилось, а этот вчерашний мужик тонко уловил, что все узники, как он сказал Басаргину, еще питают наивные надежды на милость молодого императора, хотя тот совсем «не такой человек», чтобы им можно было на что-то надеяться.

И еще я воображаю жертву, какою третий узник Петропавловки мог обрести свободу. Генерала Михаила Фонвизина в бытность его на службе очень любили солдаты и офицеры за храбрость и доброту. В Отечественную воину он, оказавшись со своей воинской частью в плену, узнал о подходе русских войск к Парижу, поднял восстание и разоружил французский гарнизон одного городка в Бретани. Позже он запретил в своем полку телесные наказания. И вот декабрист Фонвизин однажды во время прогулки увидел, что охрану крепости несут его солдаты. Сразу узнав своего командира, они приблизились к нему и предложили немедленно скрыться за пределы цитадели, соглашаясь таким образом принять на себя царский гнев и понести неизбежную жестокую кару. Фонвизин поблагодарил их, но, разумеется, не мог принять этого самопожертвования, отказался избрать для себя судьбу, которая могла стать легче судеб его товарищей.

Наверное, легче и безопаснее других было бежать за границу Михаилу Лунину. Перед арестом о его судьбе шел затяжной, полумолчаливый спор между воцарившимся Николаем и его старшим братом, польским наместником Константином, отрекшимся от престола. Он отпустил Лунина к австрийской дранице на медвежью охоту, однако Лунин предпочел другой маршрут и другую охоту…

Однако ближе всех к желанной цели оказался поручик Черниговского полка Иван Сухинов. После разгрома восстания, в котором он сыграл едва ли не самую активную роль, Сухинов бежал в Бессарабию, намереваясь перейти Дунай. Что он перечувствовал за полтора месяца скитаний, без гроша в кармане, что передумал, скрываясь от царских ищеек, посланных по его следу, один, как говорится, бог ведает, однако история сохранила свидетельство его состояния, когда он добрался наконец до пограничной реки; в тот переломный час он раскрывает свою душу, и, как любому из декабристов, ему нельзя не верить, нельзя не поклониться издалека его чувствам.

«Горестно было мне расставаться с родиною. Я прощался с Россией, как с родной матерью, плакал и беспрерывно бросал взоры свои назад, чтоб взглянуть еще раз на русскую землю. Когда я подошел к границе, мне было очень легко переправиться… Но, увидя перед собою реку, я остановился… Товарищи, обремененные цепями и брошенные в темницы, представились моему воображению… Какой-то внутренний голос говорил мне: ты будешь свободен, когда их жизнь пройдет среди бедствий и позора. Я почувствовал, что румянец покрыл мои щеки, лицо мое горело, я стыдился намерения спасти себя, упрекая себя за то, что хочу быть свободным… и возвратился назад в Кишинев…»

Как известно, Иван Сухинов покончил самоубийством на Зерентуйском руднике, когда его заговор был раскрыт, но мечта о восстании и побеге из Забайкалья была настолько соблазнительной и на первый взгляд легко осуществимой, что задолго до Сухинова к ней коллективно пришли читинские декабристы, о чем рассказал в своих «Записках» Николай Басаргин. Семьдесят «молодых, здоровых, решительных людей», в большинстве своем военных, многие из которых имели богатый боевой опыт, могли легко обезоружить охрану и увлечь за собой часть солдат на Амур, чтобы сплавиться по нему и далее действовать в зависимости от обстоятельств. «Вероятности в успехе было много, более чем нужно при каждом смелом предприятии», - воспоминательно писал Басаргин, и дерзкое дело вполне могло сладиться летом 1828 года, однако после неудавшегося заговора Сухинова власти усилили охрану читинского острога, и от этого плана пришлось отказаться навсегда.

Несколько позже задумал побег Михаил Лунин - изучал карты, приобрел компас, закалял себя воздержанием в пище; его могучая натура не устрашилась огромных трудностей, но трезвый ум все же устоял против рискованного соблазна. И вот через три года решился на одиночный побег Василий Ивашев…

Но среди недели, отпущенной ему другом на раздумье, комендант пригласил Василия Ивашева к себе, задержав на целых два часа, и Николай Басаргин с Петром Мухановым, тоже посвященным в тайну, подумали уже было о том, что она каким-то образом раскрыта. Ивашев, однако, вернулся и в бессвязных словах рассказал друзьям о нежданном, почти невероятном - француженка Камилла Ледантю, которая воспитывалась в доме Ивашевых вместе с сестрами декабриста, слегла и во время болезни призналась своей матери-гувернантке в давней любви к нему; она бы никогда этого не сделала, будь он в прежнем положении, но сейчас, преступая светские приличия, предлагала ему свое сердце и руку, была готова приехать в Сибирь и разделить с любимым судьбу…

Ивашеву, когда он бывал в отпусках у матери, нравилась эта девушка, но в то время он, блестящий офицер и наследник огромного богатства, не помышлял о возможности столь неравного брака, И сейчас расценил необычное предложение девушки как жертву, которую он не сможет вознаградить. Басаргин и Муханов, однако, убедили его согласиться, отвращая одновременно невероятные опасности побега. Камилла Ледантю приехала на Петровский завод и стала вслед за Полиной Гебль-Анненковой второй француженкой, вышедшей замуж за декабриста изгнанника, и последней из тех женщин, что в нашей памяти неотделимы от романтического героизма своих женихов и мужей, навсегда освящены святым ореолом подвижничества, сделались в России символом истинной любви и супружеской верности. На декабристской каторге Камилла Ивашева пришлась ко двору - легко подружилась с Марией Волконской и Полиной Анненковой, ее жизнерадостный нрав и открытость души сразу же были по достоинству оценены. И, должно быть, не случайно Александр Одоевский посвятил ей, француженке, стихи, пронизанные русской целомудренной интимностью, написанные в духе лирико-драматических народных песен и на старинный лад:

С другом любо и в тюрьме, -
В душе мыслит красна девица:
Свет он мне в могильной тьме…
Встань, неси меня, метелица.
Занеси в его тюрьму;
Пусть, как птичка домовитая,
Прилечу и я к нему.
Притаюсь, людьми забытая.


Камилла Ивашева и вправду целый год прожила с любимым в темной тюремной камере…

Давно пора переходить в нашем путешествии на новые пути-дороги, но с декабристами не так легко расстаться, потому что все сказанное о них до сих пор неполно!..

Перечитываю «Записки» Николая Басаргина. Это был очень скромный человек. Писал:

«То, что случилось со мною по отъезде из Петровского во время 20-летнего пребывания моего в Западной Сибири, относится более ко мне одному и, следовательно, не может быть так интересно».

Наверное, декабрист действительно считал, что современникам «не может быть так интересно» знать о его личной жизни на поселении, мыслях, о людях, окружавших его, каких-либо переменах в судьбе. А мне, скажем, все это сейчас жгуче интересно, ввиду нескольких особых обстоятельств именно личной жизни этого «типичного» декабриста, а также потому, что так называемая личная жизнь каждого, где бы, когда и как он ни жил, не может быть полностью изолированной, являясь отражением-выражением неизбежного воздействия общества, побуждающего в человеке ответное, столь же неизбежное, и только это двуединство делает нас людьми и гражданами!

Заключают «Записки» Басаргина страницы о Сибири и ее судьбах - это мысли умного и знающего человека, глубоко заинтересованного в предмете разговора.

Между прочим, молодой Николай Басаргин по пути в Сибирь с ужасом думал о том, что ему предстоит до конца дней своих прожить в столь «отдаленном и мрачном краю», уже «не считал себя жильцом этого мира». Но «чем далее мы продвигались в Сибирь, тем более она выигрывала в глазах моих. Простой народ казался мне гораздо свободнее, смышленее, даже и образованнее наших русских крестьян, и в особенности помещичьих. Он более понимал достоинство человека, более дорожил правами своими».

Пройдут десятилетия, и он напишет: «Сибирь на своем огромном пространстве представляет так много любопытного, ее ожидает такая блестящая будущность, если только люди и правительства будут уметь воспользоваться дарами природы, коими она наделена, что нельзя не подумать и не пожалеть о том, что до сих пор так мало обращают на нее внимания». Более ста лет назад декабрист считал, что когда б «дали ей возможность развить вполне свои силы и свои внутренние способы», она «мало бы уступала Соединенным Американским Штатам в быстрых успехах», а «в отношении достоинства и прав человека (я разумею здесь вопрос о невольничестве) превзошла бы эту страну…»

И далее Николай Басаргин развертывает обширнейшую программу переустройства сибирских дел, исходя из особенностей того времени и того строя.

«Чего недостает Сибири?» - спрашивает он и отвечает с завидной обстоятельностью знатока и глубинной заинтересованностью российского гражданина: «…внутренней хорошей администрации, правильного ограждения собственных и личных прав, строгого и скорого исполнения правосудия как в общественных сделках, так и в нарушении личной безопасности; капиталов, путей сообщения и нравственности жителей, специальных людей по тем отраслям промышленности, которые могут быть с успехом развиты в ней, наконец, достаточного народонаселения». Добавлю, что Николай Басаргин стал первым в России человеком, который не только высказался о необходимости для Сибири железной дороги, но и предсказал направление первой сибирской трассы Пермь - Тюмень…

Басаргинская программа развития Сибирского края была исключена из первого дореволюционного издания книги, став общим достоянием лишь в 1917 году, и, несмотря на то, что в ней было выражено немало наивных и несбывшихся надежд, она ценна убедительной критикой современных ему сибирских порядков, тонкими наблюдениями над бытом и общественным устройством сибиряков, толковыми предложениями и мыслями, часть которых не утратила своего значения и по сей день.

Перед новым нашим маршрутом в прошлое хочу, однако, все же приостановиться на минутку, чтоб коснуться хотя бы нескольких подробностей именно личной жизни Василия Ивашева и Николая Басаргина в Сибири, что позволит лучше узнать и понять декабристов, обнаружить скрытые от поверхностного взгляда связующие нити между ними, а также вместе со мной подивиться некоторым нежданным встречам на перекрестках людских судеб…

Помните, как в трудные, переломные моменты жизни декабриста Николая Басаргина у него умерла жена, затем дочь? Позже скончался его старший брат, а сам он заболел «воспалением в мозгу». Только стараниями товарищей по каторге, благодаря их лечению и уходу, он остался в живых, а Василий и Камилла Ивашевы окончательно выходили его вниманием и домашними приготовлениями… «Я имел большое утешение в семействе Ивашевых, живя с ними, как с самыми близкими родными, как с братом и сестрой. Видались мы почти каждый день, вполне сочувствовали друг другу и делились между собою всем, что было к а уме и сердце», а после каторги «мы желали только одного, чтоб не разлучаться по выезде из Петровского». Родные Ивашева добились этого в Петербурге, и старке друзья оказались вместе в Туринске.

У Ивашевых все складывалось счастливо. Лад и любовь воцарились в семье, создавшейся при таких необыкновенных обстоятельствах. С маленькой дочерью Машенькой, будущей Марией Ивашевой-Трубниковой, они приехали на поселение, где у них родился сын и еще одна дочь, Дружба и братская помощь крестного отца их детей - Николая Басаргина - помогала сносить тяготы ссылки, а позже в Туринске оказались и Иван Анненков со своей женой-француженкой и детьми, а также еще один декабрист, о кристальной душе которого мы уже говорили, - Иван Пущин.

Она была тягостной, эта бесправная, поднадзорная жизнь на поселении в заштатном сибирском городишке, с его мещанским, лишенным возвышенных интересов населением, однообразной тусклой северной природой, однако Иван Пущин писал оттуда: «Главное - не надо утрачивать поэзию жизни, она меня до сих пор поддерживала, - горе тому из нас, который лишится этого утешения в исключительном нашем положении». Ссыльные декабристы, во многом сходные по характерам, образовали в Туринске дружный кружок соизгнанников-единомышленников, которые своим образом жизни и поведением оказывали благотворное влияние на коренных сибиряков.

Николай Басаргин вспоминал позже: «Поведение наше, основанное на самых простых, но строгих нравственных правилах, на ясном понятии о справедливости, честности и любви к ближнему, не могло не иметь влияния на людей, которые по недостаточному образованию своему и искаженным понятиям знали только одну материальную сторону жизни и поэтому только старались об ее улучшении, не понимая других целей своего существования. Их сначала очень удивляло то, что, несмотря на внешность, мы предпочитали простого, но честного крестьянина худому безнравственному чиновнику, охотно беседовали с первым, между тем как избегали знакомства с последним.

Но потом, не раз слыша наши суждения о том, что мы признаем только два разряда людей: хороших и худых, и что с первыми мы очень рады сближаться, а от вторых стараемся удаляться, и что это, несмотря на внешность их, на мундир, кресты, звезды ила армяки и халаты, они поняли, что наше уважение нельзя иначе приобрести, как хорошим поведением, и поэтому старались казаться порядочными людьми, и, следовательно, усвоили некоторые нравственные понятия. Можно положительно сказать, что наше долговременное пребывание в разных местах Сибири доставило в отношении нравственного образования сибирских жителей некоторую пользу и ввело в общественные отношения несколько новых и полезных идей».

«Записки» Николая Басаргина, исполненные искренности, благородной простоты и сдержанности, я перечитывал много раз и буду, наверное, еще заглядывать в них, когда захочется забыть какую-нибудь жизненную дрязгу или криводушие человека, которому ты совсем недавно верил, наглое чинодральство или высокомерие, все мелкое и пошлое, пригнетающее тебя больше всего не тем, что оно какой-то своей зазубринкой достало тебя, а тем, что оно еще есть на родной твоей земле, - короче, когда потребуется очистить либо распрямить душу…

18

14

Нет, не удержусь, чтоб не навести читателя на раздумья о наследии декабристов. Александр Герцен назвал их мемуары «единственным святым наследством, которое наши отцы завещали нам». Понимаю это высказывание в том смысле, что записки и воспоминания декабристов несут в себе концентрацию их гуманистических и политических идей, подробные, подлинные, из первых рук, свидетельства их революционной практики и духовной жизни, содержат богатейшие фактические данные о научной, просветительской, хозяйственной деятельности сибирских изгнанников или их личной жизни.

Великая тема декабристского наследия рассматривалась в различных аспектах множеством исследователей, только я мечтаю прочесть когда-нибудь обобщающую серьезную и умную работу о нравственном их наследии, имея в виду не только морально-этические концепции первых русских революционеров и даже не столько влияние их образа жизни и поведения на современников, о чем так хорошо пишет Николай Басаргин, а более, на мой взгляд, важное - как воздействовали они на поколения соотечественников, как сказывается на нас, сегодняшних, то, что были эти люди в нашей истории и что были они именно такими людьми.

Услышишь - «декабристы» - и, откуда ни возьмись, вспыхивают в памяти крутые события, дорогие имена, неповторимые характеры и горькие судьбы, благие дела и святые письмена, в душе затеплится что-то настолько родное и совершенно неотрывное от тебя, что без этого ты был бы совсем другим человеком - беднее и черствее, а твое восприятие и знание жизни, людей, истории Отечества лишилось бы драгоценной сердцевины. Память о декабристах - огромный нравственный потенциал нашего народа, его значение для будущего возрастает и непременно станет общечеловеческой ценностью, когда другие народы подробнее узнают и лучше поймут эту когорту замечательных русских людей, чистоту и высоту их помыслов и деяний.

Декабристы интересны для нас все до одного, со всеми их - с нашей, сегодняшней, точки зрения - слабостями и заблуждениями, большей частью и со всех точек зрения извинительными, дорога память о каждом из них-с их непохожестью друг на друга, в которой, думается, проявилась мудрость жизни, рвущейся вперед. Мы говорим обобщенно - декабристы, но как прекрасно был не похож Павел Пестель па Кондратия Рылеева, Михаил Лунин на Петра Борисова, Гавриил Батеньков на Ивана Горбачевского, Николай Бестужев на Ивана Пущина, Владимир Раевский на Вильгельма Кюхельбекера, Николай Басаргин на Александра Якубовича, Александр Беляев на Николая Крюкова, Павел Выгодовский на Николая Мозгалевского!..

Видеть все эти разности - дело в значительной степени нравственное, обогащающее нас знанием русского характера и вообще человекознанием и помогающее нам понять, кто есть такие мы сами.

А вы заметили, что выше, перечисляя имена, я невольно составил список по степени их известности? В силу некоторых обстоятельств я пишу здесь больше о малоизвестных участниках первой русской революционной эпопеи, в частности о «славянах» и преимущественно об одном из них - Николае Мозгалевском. Так уж получилось, и пусть - мы должны ближе узнать и понять тех рядовых декабристов, которые не удостоились пока пристального внимания историков, а в иных случаях даже несущих на своих именах груз несправедливых, снисходительно-пренебрежительных оценок.

Напрашивается: «понять - значит простить», однако Николай Мозгалевский, например, со своими товарищами-славянами не нуждается в снисхождении истории, их совесть чиста, и нам, разбирающим прошлое, надо бы учитывать одно немаловажное обстоятельство - между декабристами существовала огромная разница в образовании, воспитании, общественном и материальном положении, идущая от рождения и сохранившаяся до конца.

Самые тяжкие испытания выпали поначалу на долю первой партии декабристов-каторжников. Их было восемь человек, присланных на Благодатский рудник. Непосильный труд в глубине шахты, чад светильников, ужасающая теснота и духота в камерах тюрьмы, плохое питание, полное неведение о семьях, товарищах, будущем подрывали их физические и нравственные силы. Вот заключение лекаря, свидетельствующее о том, что сталось через год с молодыми, здоровыми, закаленными в воинской службе людьми: «Трубецкой страдает болью горла и кровохарканьем; Волконский слаб грудью; Давыдов слаб грудью, и у него открываются раны; у Оболенского цинготная болезнь с болью зубов; Якубович от увечьев страдает головой и слаб грудью; Борисов Петр здоров, Андрей страдает помешательством в уме; Артамон Муравьев душевно страдает…»

Они содержались как простые каторжники, не имея возможности облегчить свое материальное - положение за счет богатств, оставшихся у большинства в России на попечении родственников. Сохранилась расчетная ведомость Нерчинских заводов за август 1827 года. Больше всех причиталось самому здоровому из всех, бывшему руководителю «славян» Петру Борисову - рубль девяносто три копейки, меньше других двум бывшим князьям - Сергей Волконский получил за тот месяц шестьдесят пять с половиной копеек, Сергей Трубецкой - шестьдесят три с половиной. И все они, конечно, недолго бы протянули, если бы не вышло повеление собрать декабристов-каторжан в Читинском остроге, дабы усилить надзор за ними.

Здесь, а позже на Петровском заводе, условия труда и быта были много лучше для всех, а для некоторых, получавших из России щедрые вспомоществования, особенно. Декабристы создали своего рода трудовую артель, подробный устав которой опубликовал в своих «Записках» Николай Басаргин, и общую кассу. Суммарный взнос делился поровну, хотя было немало таких членов артели, что вносили за год по две-три тысячи рублей в товарищеский фонд, не пользуясь им. И в этот период тяжелее всех пришлось ссыльным-одиночкам, не имеющим богатых родных и оторванным от своих товарищей. «Славяне» Аполлон Веденяпин или, скажем, Иван Шимков, не имея никаких родственных связей, жили в ссылке на двести рублей ассигнациями в год, и нужда, угроза смерти от голода, болезней, упадка душевных сил вечно давили их.

На поселении эта разница не только сохранилась, но и возросла. Волконские и Трубецкие, скажем, семьями в четыре-пять человек проживали за год до сорока тысяч рублей, а тот же Николай Мозгалевский на десять человек своего семейства располагал двумястами рублей ассигнациями годового казенного пособия - в двести раз меньшей суммой. Щепетильный разговор я затеял, однако он нужен чтобы именно понять так называемых рядовых декабристов. Посему повторяю - учесть эту разницу из нашего далека было бы вполне гуманистично и высоконравственно, не ставя перед собою в данном случае вопроса о том, кто из декабристов заслужил своею жизнью в ссылке особо уважительную память потомков, а кто из них, так сказать, почти что не в счет…

И еще одной деликатной темы не могу не коснуться. Нам многое известно об очень известных декабристах и, естественно, довольно мало о малоизвестных, но как-то странно вышло, что историки и литераторы наши оставили почти без внимания огромный отряд героев 1825 года. Бросить на полпути моих спутников по путешествию в прошлое да заняться теми декабристами, что не менее других достойны нашей уважительной памяти?

Декабрист Михей Шутов… Не слыхали? Фельдфебель. Это слово давно употребляется символически - человека, носящего этот низший воинский чин, считали в старой России (а в новой тем более) олицетворением тупости, верноподданнического ража, грубости, бессмысленной муштры, Однако фельдфебели, как и генералы, были, знать, разными. За отличную службу фельдфебель Черниговского полка Михей Шутов в конце 1825 года был удостоен великой для простого человека чести - офицерского чина. Он на успел надеть на плечи эполет, но точно узнал, что приказ о его производстве в офицеры подписан.

Перед ним открывалось будущее, но через неделю человек этот поступил не менее мужественно и благородно, чем самые благородные и мужественные дворяне восставшего полка. Он совершенно сознательно посодействовал освобождению Сергея Муравьева-Апостола, привел группу солдат в Васильков к революционной присяге, высказался за безоговорочное подчинение командирам, поднявшим знамя свободы.

После разгрома восстания Шутова приговорили к жуткой пытке - двенадцати тысячам палочных ударов! Во время экзекуции спица его взбухла, налилась кровью, кожа полопалась, исчезла в красном месиве, а его, привязанного к ружейному прикладу, все тащили под барабанную дробь сквозь строй, пока он не упал без сознания. Полковой санитар подлечил его, чтоб он смог получить остальные тысячи ударов. Потом Михея Шутова сослали в Сибирь, и, как пишут комментаторы событий, «его судьба неизвестна». Быть может, пока неизвестна? Человек не иголка даже в таком людском стоге, как Россия, или такой копчекопнище, как Сибирь! До недавнего времени была неизвестна и судьба Павла Выгодовского… И хорошо бы найти родное село Михея Шутова, назвать его именем сельскую школу или клуб.

Клим Абрамов, тоже фельдфебель. Частый гость и любимец Сергея Муравьева-Апостола добровольно последовал за командиром. Хороший, верно, был воин - имел боевой орден. Две тысячи палочных ударов…

Бунтарь-семеновец 1820 года, солдат-пропагандист 1825-го Федор Анойченко, рядовой Олимпий Борисов, первым сорвавший на майоре Трухине копившуюся годами ненависть, - тоже каждому двенадцать раз сквозь тысячу шпицрутенов!

Декабристов-дворян, изгнанных в Сибирь после дознания и крепостного заключения, было сто двадцать один человек. По необъяснимому совпадению, к жестоким телесным наказаниям, последующей каторге и ссылке на Кавказ и в Сибирь был приговорен тоже ровно сто двадцать один солдат-декабрист, а всего на Юге власти репрессировали около тысячи рядовых, унтер-офицеров, фельдфебелей и юнкеров.

На Сенатской площади был смертельно ранен картечью матрос 2-й статьи Анаутин, который задолго до восстания в родной деревне вел агитацию против помещиков, та же судьба у матроса 1-й статьи Соколова и корабельного музыканта Андреева. Были ранены в тот день, а после госпиталей и крепости отправлены на Кавказ матрос Анисимов, участник Отечественной войны 1812 года, матрос Трунов, канонир Крылов, юнга Баусов и многие их товарищи.

И среди этих декабристов были доблестные и честнейшие защитники Отечества, отличившиеся в войне с Наполеоном, повидавшие Европу, были участники дальних морских плаваний, были агитаторы, организаторы и просто верные солдаты первого русского революционного выступления, исполненные смертельной ненависти к самодержавию и крепостничеству, потому что с детства испытывали их гнет на себе. Они были частицей народа, и лучшие из них рисковали в 1824 году сознательно, добровольно и отнюдь не меньше своих командиров. И почти сто лет назад, когда готовились к печати замечательные «Записки» Ивана Горбачевского, впервые так подробно и живо рассказавшие русскому читателю о «славянах» и черниговцах, Московский цензурный комитет писал в своем запретительном заключении, что во время восстания «многие из офицеров Черниговского полка оставляли свои места, из солдат же - никто»…

Официально их чаще называют «участниками восстания декабристов», но пора, наверное, начиная со школьных учебников и соответствующего научного тома о восстании декабристов, с мемориальных досок и музейных экспозиций с лекций, календарей и брошюр, начать прочное внедрение в народную память понятий декабрист-солдат и декабрист-матрос.

В истории декабризма еще есть что открывать, узнавать, уточнять, сберегать и защищать, хотя многое безвозвратно утеряно-рукописи, портреты, вещи, письма, могилы. В Москве я знаю каждую декабристскую могилу, но в Сибири уже никогда не найти многих святых надгробий и оградок. И если, скажем, задолго до революции было потеряно в Иркутске захоронение декабриста-крестьянина Павла Выгодовского, «северян» Андрея Андреева и Николая Репина, сгоревших в 1831 году в селе Верхоленском Иркутской губернии, Ивана Аврамова и Николая Лисовского близ Туруханска, Андрея Шахирева в Сургуте, то уже после нее в Кургане оказалось без надзора и до сего дня не отыскано место погребения Ивана Повало-Швейковского и Ивана Фохта.

В селе Разводное под Иркутском еще в 1925 году чтили могилы Петра и Андрея Борисовых, поставили в том году памятник и оградку. Позже все это уничтожилось, холмик над прахом братьев-"славян" заровнялся, и когда село уходило под воды искусственного моря, на этом месте ничего не было уже. Захоронения Николая Мозгалевского и Николая Крюкова, в том же 1925 году еще посещаемые жителями Минусинска и Красноярска, на дворе какой-то сельскохозяйственной конторы залиты асфальтом… Когда Мария Михайловна Богданова узнала об этом, она написала стихотворение, автограф которого недавно подарила мне.

Затеряны ваши могилы
На старом забытом погосте,
И к вам, нашим прадедам милым,
Никто не придет уже в гости.
Плиты не отыщешь в бурьяне,
В асфальте цветы не растут…
Кому помешал рядом с нами
Ваш скорбный последний приют?
О, как же мы все виноваты,
Что раньше сберечь не смогли
Клочочка просторной, богатой
Родимой сибирской земли!
Его вы себе заслужили
По праву борьбы и труда,
О вас люди песни сложили,
А вот от могил - ни следа.
И тех, иных надгробий обломки
Давно позасыпал песок…
Простят ли такое потомки
Иль бросят нам горький упрек?


В одном я не согласен с автором - не все мы, однако, виноваты! Все мы не можем знать всего, что происходит-приключается на необъятных просторах страны, в каждом со уголке, не в силах предусмотреть возможных ошибок, оборачивающихся теми или иными потерями, в том числе и потерями, так сказать, нематериальными. Вспоминаю вот прекрасную экспозицию в Черниговском краеведческом музее о земляках-декабристах, но с досадой и горечью узнал, что в Житомире, где служили и были арестованы многие, по словам Герцена, «молодые штурманы будущей бури», главным образом «славяне», даже упоминания об этом не сыщешь.

Обстоятельства сии относятся к нравственной категории высшего порядка, и сейчас мы должны поспешить, дабы не остаться еще большими должниками перед своими потомками. Незадолго до трагической середины сороковых годов прошлого века, когда в быстрые сроки один за другим ушли из жизни десять декабристов - Федор Вадковский, Алексей Юшневский, Николай Лисовский, Николай Мозгалевский, Александр Барятинский, Андрей Ентальцев, Иван Повало-Швейковский, Александр Якубович, Михаил Лунин и Вильгельм Кюхельбекер, - Александр Герцен записал в своем дневнике: «Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования, а между тем наши страдания - почка, из которой разовьется их счастье… О, пусть они остановятся с мыслью и грустью перед камнями, под которыми мы уснем, мы заслужили их грусть».

Декабристы могли бы составить честь любого народа и любой эпохи, это национальная гордость великороссов, и память о них-огромное духовное богатство нашего общества. И, кажется, давно бы пора открыть в стране Музей Декабристов, в котором сосредоточить наиболее ценное из их наследия, собрать туда все, что еще нс стало общенародным достоянием, и я уверен, что в этот центр притечет много дорогого и памятного…

Летом 1977 года я встретился в Подмосковье с группой приезжих и московских молодых писателей, рассказав им в числе прочего о своем интересе к декабристам, После беседы подошел ко мне какой-то юноша.

- Я студент Литературного института Андрей Чернов, - сказал он. - У меня есть шахматы Рылеева.

- Неужто! - вскричал я. - Откуда?

- Наследство двух моих родственниц. Старушки умерли, шахматы у меня.

- А как они к ним попали?

- Мои предки состояли в родстве с членом Северного общества Константином Черновым, которого незадолго до восстания убил на дуэли флигель-адъютант Новосильцев.

Офицер из незнатной и небогатой семьи вступился за поруганную честь своей сестры, погиб, а его двоюродный брат Кондратий Рылеев написал гневные стихи громкого политического звучания.

Клянемся честью и Черновым -
Вражда и брань временщикам,
Царей трепещущим рабам,
Тиранам, нас угнесть готовым!
Нет! Не отечества, сыны
Питомцы пришлецов презренных!
Мы чужды их семей надменных, -
Они от нас отчуждены…


Вижу в одном из уголков Музея Декабристов шахматный столик со старинными фигурками, пояснение и стихи Кондратия Рылеева.

Незабываемое впечатление, вспоминаю, произвела на меня встреча с Еленой Константиновной Решко, правнучкой декабриста Василия Ивашева и внучкой известной общественной деятельницы Марии Васильевны Ивашевой-Трубниковой. Она давно уже на пенсии, слаба, даже с трудом пишет, но по-прежнему поддерживает стародавние связи с историками, искусствоведами, музейными работниками, многочисленными - самодеятельными исследователями нашего далекого революционного прошлого.

Ее комнатка - маленькая картинная галерея. Старинные портреты отца декабриста и матери его жены. Несколько портретов самого Василия Ивашева, в том числе и никогда не публиковавшаяся работа неизвестного художника, сделавшего итальянским карандашом выразительное изображение юного обер-офицера в эполетах, карандашный автопортрет декабриста, который, оказывается, неплохо рисовал, писал музыку и стихи. Висит на стене чудесная миниатюра - гуашь по слоновой кости, изображающая Камиллу Петровну Ледантю в те дни, когда она стала Ивашевой. Очень много бы мы потеряли, если б среди узников Петровского завода не оказалось такого одаренного художника, как Николай Бестужев!

Сколько исторических лиц нам не довелось бы никогда увидеть, сколько драгоценных подробностей сибирской жизни декабристов, изображенных им, мы бы гак и не узнали!..

Вот Елена Константиновна бережно выносит в малоподвижных бледных руках подлинную историческую и художественную реликвию, которую хранит в сокровенном месте, чтоб краски не выцвели. Это замечательный акварельный портрет Камиллы Петровны Ивашевой, выполненный в 1834 году Николаем Бестужевым и посланный ею из Сибири в имение Дулебино, что под Тулой, где жила ее сестра Сидония Петровна, мать русского писателя Дмитрия Григоровича, автора знаменитой повести «Антон-Горемыка», рассказа «Гуттаперчевый мальчик», многих романов, очерков, исследований…

Камилла Петровна стоит в изящной свободной позе, легко опершись руками на мраморную колонку: нежное лицо полно поэтического очарования, уверенной кистью выписан воздушный шлейф и складчатое платье, потерявшее за полтора века свой первоначальный лиловый цвет. В письме сестре Сидония Петровна описывает общее восхищение портретом: «Сравнивая тебя с портретом, я радуюсь, что узнаю тебя в нем… Все, что может привлечь и заинтересовать, соединилось в этом прелестном портрете. Мы были восхищены, расстояние исчезло». Эти строки я записал в доме Е.К. Решко.

Портрет же был без подписи, потому что предназначался в Россию, но Николай Бестужев сделал с него подписную авторскую копию в голубых тонах, которая через Василия и Камиллу Ивашевых, мать Камиллы Марию Петровну, приезжавшую в Туринск и позже возвратившуюся в Россию, через отдаленных потомков Сидонии Петровны попала перед войной в Государственный литературный музей… А Елена Константиновна Решко показывает мне портрет месье Веземейера, доктора Гейдельбергского университета, учившего детей сестры декабриста Екатерины Петровны Хованской вместе с Машенькой Ивашевой, которая, как написала на обороте Ольга Буланова, была обязана ему своим широким образованием. И светлый, ничуть не пожелтевший фотопортрет молодой Марии Васильевны Ивашевой-Трубниковой, активистки Российской Лиги Равноправия Женщин, что означено старинными золотыми буковками на подкладочном картоне.

Новые и новые лица, новые слова о старом, забытом, трогательные фамильные реликвии, в том числе полутораметровый жгутик-шнурок, сплетенный Василием Ивашевым из темно-каштанового локона покойной Камиллы Петровны. Елена Константиновна читает мне строчки из письма декабриста другу, с которым он делится своим горем:

«В последнем слове вылилась вся ее жизнь; она взяла меня за руку, полуоткрыла глаза н произнесла: "Бедный Базиль!", и слеза скатилась по ее щеке… Нет у меня больше моей подруги, бывшей утешением моих родителей в самые тяжелые времена, давшей мне восемь лет счастья, преданности, любви, и какой любви… Чистая, как ангел, она заточила свою юность в тюрьму, чтоб разделить ее со мной… Боже, пошли мне сил и терпенья!»

Уходил я от правнучки декабриста со сложным чувством грусти, душевного осветленья, жажды жизни и совершенно уверенным, что тысячи людей будут кроме знаний уносить из Музея Декабристов нечто подобное, такое, чему нет ни цены, ни названья, ни меры…

А где-то в провинции недавно обнаружилось несколько книг из библиотеки Рылеева, куда-то бесследно исчезло огромное книжное собрание Пестеля - надо искать! Можно еще, наверное, напасть и на следы утерянных книг Михаила Лунина, и будут, конечно, счастливые неожиданности вроде той, что приключилась в Москве тем же летом 1977 года.

В списке делегатов Московского международного электротехнического съезда кто-то из его организаторов увидел редкое, памятное и звучное для русского слуха имя: Муравьев-Апостол. Звонок в Исторический музей, но Мария Юрьевна Барановская, узнав, что швейцарский инженер называет себя потомком кого-то из декабристов Муравьевых-Апостолов, решительно заявила: «Ни у Ипполита, ни у Сергея, ни у Матвея Муравьевых-Апостолов детей не было».

При встрече с учеными швейцарский инженер Андрей Муравьев-Апостол рассказал, что его предок был сыном сестры братьев-декабристов, в замужестве Бибиковой, а Матвей Муравьев-Апостол усыновил его, передав ему для продления рода свою фамилию. Когда же Андрея Муравьева-Апостола свозили к надгробию Матвея Муравьева-Апостола в Новодевичьем монастыре, показали подлинные документы, связанные со знаменитой семьей, другие надежно и бережно хранящиеся декабристские реликвии, он расчувствовался и откровенно признался, что никак не ожидал всего этого.

- В моей семье хранятся Кульмский крест и другие награды Матвея Ивановича и Сергея Ивановича, письма, трубка Матвея Ивановича, другие вещи…

- !!!

- Позвольте подарить все это вашему народу. Дайте надежный адрес…

Такого адреса давно ждут ученые, краеведы, собиратели исторических реликвий, потомки декабристов, живущие у нас и за рубежом, миллионы наших сограждан, уважающие святые страницы истории своего Отечества. Основой экспозиции, несомненно, должна стать галерея декабристских портретов, созданная в Сибири замечательным революционером, ученым, изобретателем и художником Николаем Бестужевым; это бесценное народное достояние, подлинное историческое и художественное сокровище до сего дня находится в частных руках!

Об одном интересном с историко-научной точки зрения документальном экспонате будущего Музея Декабристов, который пока хранится у меня, я расскажу несколько позже, но как было бы хорошо поскорее учредить сам этот музей! Пока же в Москве одна только безымянная мемориальная доска на доме № 10 по Гоголевскому бульвару, где собирались декабристы.

Долгожданный Музей Декабристов, или его ленинградский филиал, давно пора открыть в Москве, где он будет доступен наибольшему числу посетителей. Надо учесть, что в Муравьевской школе колонновожатых, готовившей в Москве офицеров генерального штаба, в Московском университете и его Благородном пансионе воспиталось несколько десятков декабристов.

Первая декабристская организация - Союз спасения, или Общество истинных и верных сынов отечества, основанная в Петербурге в 1816 году, развернула свою активную деятельность именно в Москве, здесь же в 1817 году возникло так называемое Военное общество, а в следующем - Союз благоденствия. В Москве множество памятных мест, связанных с рождением, воспитанием и деятельностью декабристов, и тут же - основной декабристский некрополь.

На разных кладбищах Москвы похоронены Николай Басаргин, Александр Беляев, Михаил Бестужев, Павел Бобрищев-Пушкин, Матвей Дмитриев-Мамонов, Василий Зубков, Павел Колошин, Александр Муравьев, Матвей Муравьев-Апостол, Михаил Нарышкин со своей женой и спутницей по Сибири Елизаветой Петровной, Михаил Орлов, Петр Свистунов, Сергей Трубецкой, Александр Фролов, Петр Чаадаев, Павел Черевин, Иван Якушкин, в подмосковных Бронницах - Михаил Фонвизин и Иван Пущин…

В наличии - полный интерьер той поры, с мебелью и прочей обстановкой на много комнат, есть штатные единицы; запасники разных музейных и других государственных хранилищ готовы передать свои ценности, недоступные сейчас, в сущности, никому, а многие декабристские реликвии хранятся в музеях, так сказать, иного профиля. В разное время от потомков декабристов были переданы государству бронзовая чернильница и барометр Артамона Муравьева, нательный крест Матвея Муравьева-Апостола и чрезвычайно интересный его медальон, внутри которого выгравированы имена матери, сестер, братьев Сергея и Ипполита с датами их смерти, а также имя Ивана Якушкнна.

У потомков Василия Ивашева много десятилетии хранилась шкатулка, на крышке которой он изобразил себя и супругу в ссылке, чашка с инициалами Василия Петровича и Камиллы Петровны, писанными золотом по фарфору, - это был подарок, заказанный Ивашевым-отцом в Париже… Все эти, а также многие другие вещи декабристов, включая, скажем, два кольца Ивана Пущина, сделанные на Петровском заводе из его кандалов, хранятся в одном из литературных музеев, хотя, как ни раскинь, место им - в Музее Декабристов…

И еще несколько слов об одном историческом предмете, имеющем отношение к людям, которых читатель только что узнал в подробностях их личной жизни и товарищеских связей… Каждого, кто впервые знакомится с духовным миром декабристов, поражают их незаурядные таланты, проявлявшиеся в разнообразных, подчас совершенно неожиданных областях. На этот счет сказано здесь кое-что, но далеко не все. Однажды мне прислали снимок с какой-то иконы. Не понял, кого она изображает и как называется; нежное и кроткое женское лицо, написанное маслом, пробуждает надежду на счастье и чувство умиления. На обороте доски написано рукою автора: «Марье Васильевне Ивашевой от крестного отца. Ноября 12.1854 г.» И более поздняя приписка Ольги Булановой о том, что это свадебный подарок Николая Басаргина, собственноручная работа декабриста…

Пора! И предварительные разговоры давно ведутся, и все вроде бы давно согласны, и не раз инициативная группа собиралась, писала-хлопотала, и здание было найдено подходящее - старинный дом на улице Карла Маркса (бывшей Старой Басманной), в котором некогда жили Муравьевы-Апостолы… Да только отреставрированный особняк заняли другие хозяева, и разговоры поутихли, я организаторы поскучнели, а неостановимое время идет!.. Конечно, это дивно, что недавно в одном из старинных московских особняков открыт музей общественного питания, но давайте не будем забывать старую великую истину  не хлебом единым жив человек…

Музей Декабристов должен стать дотошным собирателем декабристских реликвий, главным хранителем народной памяти о первых русских революционерах, святым местом паломничества и добрым воспитателем - жизнь требует его! Он мог бы концентрировать и новейшие достижения декабристоведения, и открытия неизвестного, и уточнения, на первый взгляд второстепенные, но делающие историческую картину более верной. Недавно были отысканы в Забайкалье некоторые акатуйские письма Михаила Лунина, обогащающие наши представления о декабристе, сражавшемся с царизмом до конца…

При реставрации Спасо-Евфимьевского монастыря в Суздале найдено захоронение Федора Шаховского.

А о финале трудной, сложной, почти фантастической жизни одного из самых малоизвестных декабристов стало известно буквально только что. Юный дворянин Александр Луцкий воспитывался в привилегированном военном учебном заведении, но, знать, что-то такое таилось в этой натуре, проявившееся в поведении и не позволившее начальству выпустить его по назначению и с должным чином. Он стал всего лишь унтер-офицером лейб-гвардии Московского полка.

Хотел бы я увидеть эту отчаянную голову 14 декабря 1825 года на Сенатской площади! Вначале он был просто свидетелем всеобщей сумятицы и нежданных драматических эпизодов того памятного дня. Видел Бестужева, Щепина-Ростовского, Якубовича, ведущих агитацию среди офицеров и солдат, обратил внимание, как выяснилось во время следствия, на то, «что во время стояния в колонне было много во фраках, вооруженных кинжалами и пистолетами», - интереснейший факт! Молодой подофицер быстро разобрался в обстановке, сбегал в казарму за ружьем и все остальное время, как значится в материалах следствия, «сильно действовал»: «…кричал, у нас государь Константин!» и «коли изменников!», принял и исполнил приказ Александра Бестужева и Щепина-Ростовского о сдерживании цепи. К нему подошел сам Милорадович:

«Что ты, мальчишка, делаешь?» Луцкий назвал и его изменником, после чего возбуждал криками солдат и толпу…

Первоначальный приговор был - повесить, замененный наказанием кнутом и вечной каторгой. Потом кнут был тоже отменен, остались лишение дворянства и двенадцатилетняя каторга с последующим поселением в Сибири.

Александр Луцкий стал единственным декабристом, отправленным из Петербурга по этапу вместе с партией уголовных преступников. Дорогой сильно болел и из-за этого чуть ли не в каждом большом городе отставал от своей партии колодников. Лежал в Московской арестантской больнице три месяца, в Казани два, в Перми чуть ли не полгода, и, наверное, ни он сам, ни его врачеватели не предполагали, что ему суждена еще очень долгая жизнь, конец которой, повторю, обнаружен совсем недавно…

Должно быть, среди бесконечных сибирских просторов, открывавшихся декабристу-кандальнику, пришло к нему отчаянное решение, и за Тобольском события приняли нежданный, почти невероятный оборот. Александр Луцкий полагал, очевидно, что при своем ослабленном беспрерывными болезнями здоровье он не только не вынесет тягот предстоящей каторги, но и не сможет дойти до нес. И вот он решил оригинальнейшим и дерзейшим способом вмешаться в свою судьбу. Или, может, в этом человеке испепеляющим огнем горела жажда свободы? Как бы то ни было, Александр Луцкий стал единственным приговоренным к каторге и ссылке декабристом, который хотя и ненадолго, но обрел эту свободу. Что же произошло?

У него с собою были тайные деньги, неизвестно как попавшие к нему после крепости и каким-то чудом сохраненные в многочисленных этапных лазаретах. Он решил пустить их в ход, заметив в партии, вышедшей из Тобольска, очень похожего на себя крестьянского парня, за что-то сосланного из-под Киева на поселение в Сибирь. Звали этого этапного Агафоном Непомнящим. Под Томском он за шестьдесят рублей согласился поменяться с декабристом именами, чтоб, может быть, совершить побег с приобретенными деньгами. Из Томска лже-Луцкий последовал дальше - к Иркутску, а лже-Непомнящий оказался на поселении в деревне Большекумчужской Чернореченской волости Красноярской губернии.

Каким образом он в следующем году был раскрыт ачинским исправником Готчиным, неизвестно. Может, стали подозрительными его дворянские манеры или же Александр Луцкий ненароком обнаружил знание французского? Ученые предполагают также, что декабрист скорее всего был выдан ссыльным, при посредничестве которого начал сноситься с отцом, живущим в России.

Когда Николаю 1 доложили о таком уж никак не предусмотренном происшествии, он распорядился отправить декабриста на каторгу, наказав за вторичное преступление. Александр Луцкий получил сто розог и стал единственным декабристом-дворянином, испытавшим столь унизительную экзекуцию. Однако это не было последним его преступлением и наказанием. Кажется, действительно ради свободы он был готов на все!

Едва поступив в каторжные работы на Ново-Зерентуйском руднике, Александр Луцкий бежал и стал единственным декабристом, задумавшим и успешно осуществившим побег с каторги. Он пошел горами и лесами на запад. Благополучно миновал забайкальскую горную страну, обошел кручами Хамар-Дабана или переплыл на той же омулевой бочке Байкал, обогнул Иркутск и через всю эту обширную восточносибирскую губернию проник к Красноярску, намереваясь повернуть на юг, в пределы теплого Минусинского округа. Приняв вид нищего, он шел всю весну 1830 года, лето, осень и большую часть зимы. И если б в кино показать следующий эпизод этой необыкновенной эпопеи, то всяк счел бы его за досужую выдумку - дорога декабриста снова необъяснимо пересеклась с тем самым ачинским исправником, который его узнал. Наверное, тесно было в Сибири этим двум людям!

7 марта 1831 года Александра Луцкого привезли в Иркутск, чтоб на него посмотрел сам генерал-губернатор, потом взяли в железа и отправили на Нерчинские рудники. Шестнадцать ударов кнутом и тяжелая тачка, к которой его приковали цепью; Александр Луцкий стал единственным декабристом, который подвергся такому наказанию.

Какая, однако, неимоверная жажда жизни снедала этого человека! Нет, он не погиб на руднике, хотя пробыл в каторжных работах дольше всех остальных декабристов-до мая 1850 года! А в конце 1857-го, позже всех своих товарищей, исключая так и не прощенного Павла Выгодовского, Александр Луцкий получил амнистию, возвращение дворянства и право покинуть Сибирь, однако никуда не поехал. На поселении в Нерчинском горном округе он женился на дочери местного цирюльника Марии Портновой, имел большую семью, жил в постоянных трудах и нужде.

В самых последних изданиях о декабристах пишется, что к амнистии 1856 года в разных местах Сибири их нашлось всего девятнадцать человек; шестнадцать вернулись в Россию, трое умерли в изгнании. Неверно. Пятеро декабристов были казнены и умерли с честью; известны имена пятерых, что еще в России могли бежать за границу, но сочли безнравственным воспользоваться обстоятельствами; пятеро же остались в Сибири умирать. Бывший член тайного общества Соединенных славян Владимир Бечаснов заявил, что он отказывается от амнистии, если за ним остается полицейский надзор. Он скончался в 1859 году в селе Смоленском Иркутской губернии. Потом умер на Петровском заводе Иван Горбачевский, тоже «славянин» (1869), за ним - «первый декабрист» поэт Владимир Раевский (1872). Мария Михайловна Богданова, единственный наш историк, до конца проследивший мученический путь декабриста-крестьянина Павла Дунцова-Выгодовского, установила точную дату его похорон в Иркутске - 14 декабря 1881 года. «Славянин» Павел Выгодовский долго считался последним из декабристов, успокоившимся на далекой чужбине.

Пятым был Александр Луцкий, с самого начала потерянный товарищами и историками. Он совсем не значился в «Алфавите членам бывших злоумышленных тайных обществ» 1827 года, в «Записках» Михаила Бестужева и в письмах к нему Ивана Горбачевского, составившего подробный перечень горьких изгнаннических судеб, а также в «Погостном списке» Матвея Муравьева-Апостола. И только в 1925 году Б. Модзалевскнй и А. Сиверс опубликовали данные о нем, проследив, однако, его жизнь только до 1860 года. И вот, видимо, воистину окончательная поправка - Александр Луцкий на десять месяцев пережил Павла Выгодовского, умерев на поселении близ Нерчинских горных заводов в 1882 году…

Мы все больше узнаем декабристов такими, какими они были, и какими бы они ни были - на каждом из них горячий отсвет истории Отечества, его начального революционного пути.

О моем интересе к малоизвестным декабристам я иногда делюсь со встречными или, так сказать, поперечными, внимательно выслушиваю добрые советы и с горечью и недоумением - недоброжелательные рассуждения высокообразованных мещан, нажимающих в разговоре на известные ошибки и слабости руководителей восстания 1825 года, зачем-то компрометирующих облик героев досужими догадками, предположениями и сплетнями полуторавековой давности. Почти век назад Николай Басаргин, защищая от наветов первые жертвы самодержавия, святые имена своих погибших товарищей, писал:

«Они положили в России новый путь, усеянный терниями, страданиями… Вероятно, будут еще жертвы, но наконец этот путь когда-нибудь угладится, и по нему безопасно уже пойдут будущие их последователи. Тогда и их имена очистятся от отрицающего мрака и, освещенные благоговением потомства, озарят то место, где положили их прах».

Герцен, разбуженный, по словам Ленина, декабристами, осмысливая значение их подвига и проникая воображением в их внутренний мир, воскликнул:

- Да, это были люди!

В юности он встречался с полупомилованным Михаилом Орловым, позже, за границей, с престарелыми Сергеем Волконским и Александром Поджио; других декабристов, кажется, лично не знал. А девяностолетняя неграмотная бурятка Жигмит Анаева из Селенгинска, никогда, конечно, не слыхавшая о Герцене, но хорошо знавшая Николая и Михаила Бестужевых, трех их сестер, Константина Торсона, его мать и сестру и, быть может, видевшая гостивших у тамошних декабристов Сергея и Марию Волконских, Сергея и Екатерину Трубецких, Марию Юшнсвскую, Ивана Горбачевского, Ивана Пущина, по-своему, в привычном и вполне простительном для нее смысловом ключе, просто, спокойно и мудро, можно сказать, возразила известнейшему русскому революционному демократу:

- Это были боги, а не люди.

Как-то незаметно я отвлекся от Николая Басаргина и вместо обещанного рассказа о его личной жизни в Сибири свернул в сторонку, пусть и недальнюю, из которой пора возвратиться назад, к середине прошлого века, но перед этим надо бы в последний раз вспомнить о Василии и Камилле Ивашевых, предках новых моих московских и ленинградских знакомых, - поворот в сибирской жизни Николая Басаргина, «типичного декабриста», как его назвал один исследователь, косвенно зависел от трагической судьбы его друзей по каторге и ссылке…

Семья Ивашевых, сложившаяся при столь необычных обстоятельствах, была счастлива неполных десять лет. Пришло в нее непоправимое горе, вызвавшее другое, - среди лютой зимы Камилла Петровна умерла в Туринске вместе с новорожденной дочерью, а Василия Петровича, объятого безысходной тоской, не стало через год.

Схоронив друга, Николай Басаргин не пожелал остаться в Туринске - вскоре он получил разрешение переселиться в Курган, потом в Омск, где работал в «Канцелярии Пограничного Управления Сибирских киргизов». Личная жизнь декабриста устроилась было в Туринске, однако брак его с дочерью поручика местной инвалидной команды Марией Мавриной оказался неудачным: молодая жена, чтоб замолить в монастырской тиши тяжкий свой грех перед богом и мужем - нарушение супружеской верности, на время удалилась от мира и через несколько лет умерла.

В 1848 году Николай Басаргин женился на купчихе Ольге Ивановне Медведевой, вдове умершего владельца стекольного завода. Супруги были уже немолоды и решили сразу же взять на воспитание ребенка. Доброму делу помогли общедекабристские связи, и на Урал семилетнюю приемную девочку везли в попутной кибитке из далекого далека - почти от самой границы с Урянхайским краем.

Это была Полинька Мозгалевская.

К тому времени в Ялуторовск переехали из Туринска Иван Пущин и Евгений Оболенский, жили тут Иван Якушкин и Матвей Муравьев-Апостол, Василий Тизенгаузен и Андрей Енттальцев. В лице Николая Басаргина ялуторовская колония приобрела еще одного полезного сочлена. Они были деятельны и дружны, эти ялуторовцы, их тесно сплотило одно общее благородное дело - просвещение.

Гражданский подвиг Ивана Якушкина и его товарищей по ссылке много раз описан в подробностях, которые я опускаю, назову только попутно еще два имени, сделавших такой подвиг возможным, - священника Степана Знаменского, придумавшего аргументы для легализации этой подлинно народной общеобразовательной школы, и ялуторовского купца Ивана Медведева, того самого владельца стекольного завода, внесшего незадолго до своей смерти на ее открытие главный денежный вклад. Еще, пожалуй, стоит сказать о конечном итоге работы знаменитого декабристского учебного заведения. За четырнадцать лет в нем обучалось более полутора тысяч мальчиков, треть которых прошли полный курс, и почти двести девочек закончили эту первую в России всесословную женскую школу.

Не удалось мне, к сожалению, установить с достоверностью, обучалась ли в этой школе Полинька Мозгалевская, или же занятия с ней проходили в семье Басаргиных, только она, судя по всему, получила достаточное по тогдашним временам и тамошним условиям образование, а о воспитании не стоит нам сегодня говорить - декабристская среда дурному не могла научить. Декабристы-ялуторовцы очень любили девочку, называли ее «наша Полинька». Матвей Муравьев-Апостол позже, когда она подросла и стала явной ее необычная девическая краса, писал в одном из своих писем: «Полинька весьма мила и авантажна».

Приближался переломный час в судьбе воспитанницы Николая Басаргина. Вышла амнистия, и дети декабристов были восстановлены в дворянских правах, получив свободу передвижения. Полинька Мозгалевская к тому времени расцвела и заневестилась. В неизданном своем дневниковом «Журнале» Николай Басаргин воспоминательно записал: «Полинька была уже невестой, и нам с Ольгой Иван. хотелось, чтобы прежде, чем начать новую самостоятельную жизнь, она повидала бы большой мир».

В черновых незавершенных набросках тех лет сохранилась не только семейная хроника декабриста, но и его мысли о Крымской войне, политике, крепостничестве, царе. Вместе с другими своими товарищами Басаргин пришел к отрицанию войны как средства разрешения противоречий между государствами, а Николай I в его глазах не мог предстать перед судом истории в роли поборника свободы балканских народов, если «десятки, миллионов его подданных одной с ним веры, одного происхождения томятся в оковах рабства и тщетно ожидают своего освобождения».

Николай Басаргин оставался декабристом до конца. Его опубликованные еще до революции «Записки» заканчивались вежливо-убийственной фразой: «В минуту смерти покойный государь не мог не вспомнить ни дня вступления своего на престол, ни тех, которых политика осудила на 30-летние испытания». Исходя из своих понятий, Басаргин надеялся, что память отравила последнюю минуту Николая I, однако на самом деле такого могло и не быть, потому что царь-лицедей жил и умирал совсем в другом нравственном состоянии, нежели его «друзья от четырнадцатого», и мог забыть о тех, кто хорошо все помнил с того самого четырнадцатого числа, именуя между собой заклятого своего друга «незабвенным»…

Собираясь с женой и воспитанницей в путешествие по России, Николай Басаргин не знал, как распорядиться собственной судьбой, и совершенно искренне писал в том же не опубликованном пока «Журнале»: «Не знаю еще сам, на что решусь я. Поеду ли в Россию или останусь. в Сибири. В первой нет уже никого из близких мне людей. Разве поклониться праху их и ожидать в родном краю своей очереди соединиться с ними. С другою я свыкся, полюбил ее. Она дорога мне по воспоминаниям тех испытаний, которыми я прошел, и тех нравственных утешений, которые нередко имел».

В долгом сибирском изгнании было у декабриста одно маленькое, но постоянное и предметное нравственное утешение - стертая, побывавшая в тысячах рук медная монета и воспоминание о том, как она попала к нему. Однажды по пути на каторгу, когда стражники поместили Басаргина я его товарищей в заезжую избу на отдых, открылась дверь и вошла нищая старушка. Она привычно, будто прося подаяние, протянула декабристам костлявую руку, и товарищи вздрогнули - на ладони побирушки лежали старые медные монеты.

- Возьмите это, батюшки, отцы наши родные, вам они нужнее…

Вояж в Россию должен был помочь Николаю Басаргину определиться, где же ему доживать свой век вдвоем с женой, потому что судьба Полиньки предопределилась - состоялась ее помолвка с братом Ольги Ивановны, молодым омским чиновником, и воспитатели невесты готовились собрать для нее в поездке приличное приданое…

Не перестаю удивляться, до чего ж подчас неожиданно и причудливо переплетаются человеческие судьбы, перекрещиваются людские пути! Звали жениха Полиньки Павлом, и он ничем не был примечателен: разве что тем, что из-за какой-то истории его исключили из института. По просьбе Николая Басаргина видные декабристы устраивали его на службу. Правда, была у неудачного студента, расставшегося с наукой, фамилия, прославившая позже на весь свет науку России, но и пока пропущу ее в письмах Ивана Пущина - и здесь этот чудо-человек оказался необходимым!

Иван Пущин из Ялуторовска - Гавриилу Батенькову в Томск; 21 июня 1854 года:

«Я к Вам с просьбой от себя и от соседа Басаргина. Брат его жены некто […] подал в Омске просьбу Бекмаиу (томскому губернатору. - В.Ч.) о месте. Бекман обещал определить его, когда возвратится из Омска в Томск. Пожалуйста, узнайте у Бекмана и известите меня. Он заверил […], что непременно исполнит его просьбу, а тот, естественно, очень нетерпеливо ждет».

Иван Пущин - Гавриилу Батенькову; 24 сентября 1854 года:

«[…] вразумлен. Он часто пишет с Колывани к своей сестре. Доволен своим местом и понимает, что сам (независимо от Вашего покровительства) должен устраивать свою судьбу».

Протеже декабристов, молодой трудолюбивый человек из хорошей сибирской семьи, устроил свою службу в купеческом городке Колывани-на-Оби, потом поработал в Томске, где стал первым редактором губернских ведомостей, затем перевелся в Омское генерал-губернаторство, иногда наезжая в Ялуторовск, к своей старшей сестре, жившей в знаменитом декабристском окружении. Красота и нежность полусироты Полиньки Мозгалевской заприметилась ему, и вот 10 марта 1858 года Иван Пущин сообщил своей жене Наталье Дмитриевне:

«Аннушка (побочная дочь И. Пущина. - В.Ч.) мне пишет, что в Нижний ждут Басаргиных и что Полинька невеста Павла […], что служит в Омске. Может, это секрет, не выдавай меня. Летом они, кажется, едут в Сибирь».

Басаргины со своей невестой-воспитанницей погостили-отдохнули в Нижнем Новгороде и отправились в Москву. В поездке декабрист вспоминал далекое прошлое и со стариковской грустью отмечал, что тридцать лет спустя российская жизнь течет в том же разладе с его юношескими мечтами. Он решил посетить все милые ему места и дорогих люден. Муравьевская школа колонновожатых, некогда сформировавшая его мировоззрение, родная Владимирщина и, конечно же, Украина, Тульчин, где он был арестован. Могила жены и дочери Софьи, крестницы командира 31-го егерского полка Киселева, который за эти годы стал графом и государственным деятелем крупнейшего калибра…

Каменка, куда воротилась из Сибири Александра Ивановна Давыдова, оставив в Красноярске дорогой холмик земли, - декабрист Василий Давыдов не дожил до амнистии всего нескольких месяцев… Киев, мать русских городов, Смоленск и Дорогобуж, близ которого, в селе Алексине, жил родственник декабриста Барышников, посылавший ему в Сибирь средства для безбедного существования. Снова Москва, встреча с одинокой Александрой Васильевной Ентальцевой, некогда последовавшей за мужем на Петровский завод, позже «ялуторовкой», а теперь уже слабой и больной, схоронившей в Сибири мужа… Опять на родину потянуло, где Николай Басаргин принял окончательное решение - поселиться там и доживать свой век.

Александра Ентальцева из Москвы - Ивану Пущину в Марьино:

«Басаргины уехали на первой неделе поста в г. Покров Владимир, губ. Полинька помолвлена за второго брата Ольги Ивановны, за Павла […], помните, он гостил у них против вашей квартиры… Хороший молодой человек, а какой славный малый меньшой ее брат!.. Если они не поедут в Сибирь, то Полинькин жених сам приедет сюда за своей суженой; Полинька хорошая девушка, очень неглупа и вообще очень пристойна».

Вскоре Николай Басаргин посетил и Марьино под Бронницами, где жил Иван Пущин с Натальей Дмитриевной. Но прежде чем переселиться в Россию, декабрист решил до конца исполнить свой нравственный долг.

Иван Пущин - Марии Ивашевой-Трубниковой, 30 июля 1858 года:

«Крестный твой (то есть Н.В. Басаргин. - В.Ч.) поехал в Омск, там выдаст замуж Полиньку, которая у них воспитывалась, за […], брата жены его, молодого человека, служащего в Главном Управлении Западной Сибири. Устроят молодых и вернутся в Покровский уезд, где купили маленькое имение».

Басаргины отправились попрощаться с Сибирью навсегда и навсегда же, после свадьбы, оставить там свою воспитанницу. Венчал молодых в омском Воскресенском соборе протоиерей Степан Знаменский - эту честь оказал он по просьбе невесты и ее приемного отца. Знаменский хорошо знал Полиньку еще по Ялуторовску, жалел и любил ее, как все тамошние декабристы, которые хорошо знали и любили этого прекрасного русского человека. О его честности, добросердечии, благих делах по Сибири ходили легенды. Это через него шла переписка ялуторовских декабристов с тобольскими, курганскими и другими.

Это он, когда Иван Якушкин затеял в Ялуторовске школу, взял на себя главную трудность - добился у властей разрешения, а потом разделил с декабристом все немалые заботы нового дела - добывал у жертвователей средства, составлял учебники, делал пособия и сверх программы учил детей латинскому и греческому, включая грамматику этих языков. Он имел большую семью и жил в бедности, хотя мог бы, подобно прочим, без труда обогатиться за счет многочисленных состоятельных раскольников, нуждавшихся в религиозных послаблениях.

После свадьбы Степан Яковлевич посидел, по русскому обычаю, перед дальней дорогой со своими друзьями и проводил напутственным словом две коляски - одну на запад, другую на восток.

Иван Киреев - Ивану Пущину:

«Полинька Мозгалевская, вышедшая замуж за брата жены Басаргина, обещалась приехать сюда с мужем».

Молодожены поехали в Минусинск, чтоб навестить Авдотью Ларионовну, которую Полинька не видела десять лет…

Иван Киреев из Минусинска-Ивану Пущину:

«Проводили мы Полиньку, порадовала она всех, осчастливила мать».

19

15

Пора, наверное, сказать, в какую семью вошла дочь декабриста Николая Мозгалевского и воспитанница декабриста Николая Басаргина, для чего надо вспомнить о младшем брате ее мужа, некоем «славном малом», как пишет о нем Александра Ентальцева Ивану Пущину…

Он был не только младшим, но самым младшим, семнадцатым ребенком в этой даже по сибирским меркам большой семье. Тобольск, однако, знавал и не такие семейства - у одного местного обер-офицера детей было поболе, двадцатый его ребенок стал одним из выдающихся сыновей русского народа - личностью настолько значительной, что я в своем путешествии много раз сдерживал себя, чтоб не увести читателя в сложный мир этой неповторимой натуры, не увлечься его величественной и трагической судьбой, столь богатой полярными событиями, не пойти вместе со своими спутниками по каждому его следу.

Единственный сибиряк-декабрист незадолго до ареста за большие заслуги по службе получил от правительства драгоценный бриллиантовый перстень, а от самого царя десять тысяч рублей единовременной награды. И эта немалая по тем временам сумма стала его постоянным ежегодным жалованьем, что было куда поболе губернаторского, но я люблю находить другие свидетельства его деятельности в Сибири, именно следы… Бывая, скажем, в Томске и переезжая Ушайку, надвое делящую город, я вспоминаю - Гавриил Батеньков; он выбрал это место и построил тут первый мост. И на Байкале он оставил след, да еще какой! Кругобайкальская железная дорога со своими туннелями, подпорными стенками и виадуками была построена точно по трассе, намеченной еще Гавриилом Батеньковым.

Останавливаясь перед картой Сибири, ясно вижу всякий раз очертания Красноярского края - Гавриил Батеньков; это он, исходя из экономико-географических соображений, определил административные границы самой большой сибирской губернии, не изменившиеся за полтора века. Гавриил Батеньков вместе с Николаем Басаргиным стали первыми в мире людьми, которые высказались за проведение в Сибирь железной дороги…

В различных государственных хранилищах лежат плоды феноменальных трудов Гавриила Батенькова, так сказать, не по специальности - стихи, некогда опубликованные научные работы и никогда не публиковавшиеся проекты и переподы. Вспомню хотя бы некоторые из них. Еще до восстания декабристов этот инженер путей сообщения на основе изучения книги Шампольона о иероглифической системе древних египтян публикует на русском оригинальное сочинение: «О египетских письменах». В томской ссылке он в полемических целях переводит одну лживую английскую публикацию о Синопской битве, по возвращении в Россию - работу Джона Стюарта Милля «О свободе», книгу А. Токвиля «Старый порядок и революция», и тут его целиком захватывает история.

Переведя книгу Жюля Мишлс «История Франции XVI века», Гавриил Батеньков - после десяти штыковых ран, полученных в сражении при Монмирале 30 января 1814 года, плена и учения, после чудовищно трудоемкой работы в Сибири и Петербурге, после двадцатилетнего одиночного заключения в самой страшной крепости России и десятилетней сибирской ссылки - берется за чрезвычайное дело, задумав перевести всю «Историю Византийской империи» Шарля Лебо, объяснив в письме Евгению Оболенскому, что он должен устранить самый непростительный пробел в нашей литературе. Батеньков успел выполнить более половины этой феноменальной задачи - шестнадцать томов из двадцати восьми получили переложение на русский язык; эта рукопись лежит ненапечатанной и никем еще, кажется, не прочитанной в Ленинской библиотеке - сто шестьдесят семь тетрадей… Вот, дорогой читатель, каких инженеров путей сообщения некогда рождала русская земля!

Прошу извинения за этот еще один непроизвольный шаг в сторону - нам надо вернуться к «славному малому», свояченицей которого стала Полинька Мозгалевская. В то время ни она, ни муж ее, неудавшийся студент, за которого, перед тем как навсегда проститься с родной Сибирью, успел похлопотать Гавриил Батеньков, ни Александра Ентальцева, ни Иван Пущин, ни Басаргины не могли, конечно, предположить, что этому «славному малому» суждено было стать творцом и носителем такой славы, какая в истории человечества выпадала на долю немногих…

Он, в отличие от своего старшего брата, доучился в педагогическом институте, и хотя такое образование по сравнению с университетским считалось менее солидным и престижным, «славный малый» стал позже членом Американской, Бельгийской, Венгерской, Датской, Краковской, Римской, Парижской, Прусской и Сербской академий, членом-корреспондентом Венгерской академии наук, Королевского общества наук в Геттингене, Королевской академия наук в Риме и Королевской академии наук в Турине, доктором Геттингенского, Глазговского, Иельского, Кембриджского, Оксфордского, Принстонского и Эдинбургского университетов, почетным членом десятков отечественных и иностранных обществ, объединяющих физиков, химиков, астрономов, медиков, аграрников, философов, художников; полный научный титул его состоял почти из сотни названий, но вот, действительно, странная эта страна Россия! - проработав для родины всю свою жизнь и оказав ей неоценимые услуги, он так и не был избран членом Императорской академии.

Опубликовал сто шесть работ, посвященных физико-химии, девяносто девять - физике, девяносто девять - технике и промышленности, сорок - химии, тридцать шесть - общественным и экономическим вопросам, двадцать две - географии, двадцать девять - проблемам народонаселения, воспитания, сельского хозяйства, лесного дела и другим, полностью не уместившимся в двадцати пяти толстых томах… Он не желал ни у кого вымаливать на коленях право любить свою родину, он свято служил ей, не добиваясь наград; писал: «…первая моя служба - родине, вторая - просвещению, третья - промышленности». Защищая приоритет главного своего научного открытия, он говорил, что делает это «не ради себя, а ради русского имени», и в прекрасной формуле выразил суть и цель своего жизненного подвига: «…посев научный взойдет на жатву народную».

Это был истинно русский гений с его всепроникающим умом, обширнейшими знаниями, феноменальной работоспособностью, пламенным патриотизмом, деятельной, мятущейся, стихийной натурой, и читатель, конечно, давно уже понял, что речь идет о Дмитрии Ивановиче Менделееве, первооткрывателе Периодического закона элементов, осветившем тайная тайных природы. Поберегу время читателя и не стану повторять здесь общеизвестное про это гениальное прозрение, вознесшее русскую науку на мировую вершину знаний, не буду останавливаться на многих других фундаментальных теоретических открытиях Менделеева в области химии и физики или на его глубоко эффективных практических деяниях по развитию отечественной промышленности, хорошо понимая, что читательское внимание к подробностям имеет предел, хотя они, эти самые подробности, могут быть чрезвычайно интересными.

Как увлекательно можно рассказать об изобретений Д.И. Менделеевым бездымного пороха, о научном разоблачении модного тогда спиритизма, определении им географического и демографического центра России, о замыслах и практических деяниях великого ученого по освоению североморского пути и проектировании для этой цели специального корабля, - кажется, он во все проникал, вплоть до агрономии, сыроделия и даже разработки лучшей рецептуры для приготовления… варенья! Последнее может показаться несерьезным, вполне анекдотическим, но вы полистайте, пожалуйста, солиднейший дореволюционный словарь Брокгауза и Ефрона, в котором вам встретится немало статей, отмеченных греческой буквой «дельта». Автор всех их - Д.И. Менделеев, не преминувший выступить в этом капитальном справочном издании с описанием различных способов обращения фруктов и ягод в полезные, восхитительные по вкусу варенья…

Однако я обязан хотя бы перечислить здесь важнейшие отрасли прикладной науки и хозяйственно-промышленной практики, в каких проявил свой универсальный гений Дмитрий Менделеев, прекрасно осознававший перспективные экономические проблемы современной ему и будущей России: это нефтяное дело, металлургическое и каменноугольное, это воздухоплавание, метрология и демография, это сельское и лесное хозяйство, и я в силу своих многолетних интересов приостановлюсь лишь на самом последнем, быть может, не самом главном, однако привлекающем своей малоизвестностью.

Поразительно, что Д.И. Менделеев, будучи ученым, проникавшим в таинства главным образом неживой материи, одним из первых в мире мыслителей связал воедино судьбы плодоносящей почвы и леса. Он считал, что почвозащитное лесоразведение в наших хлебородных южных степях не только «принадлежит к разрешимым задачам», но и так «важно для будущего России», что является «однозначащей с защитою государства». А когда я однажды побывал на Алешковских песках - в европейской пустыне, почти полностью побежденной и освоенной современными земледельцами, то нежданно и счастливо узнал об осуществлении необыкновенно эффективной, столетней давности рекомендации Д.И. Менделеева, призывавшего пахать здесь пески как можно глубже, чтоб вызвать активный подток влаги к корням культурных растений…

А в последнем году прошлого века правительство, обеспокоенное тем, что Россия отстала по производству черных металлов от других сильных стран, посылает Д.И. Менделеева с тремя сотрудниками-профессорами на Урал, чтоб экспедиция нашла возможности повышения промышленного потенциала этого района. Объемистый труд-отчет, напечатанный в следующем году, должно быть, известен специалистам металлургического дела, и я бы не хотел перегружать подробностями это незаметно разрастающееся - прошу прощения - эссе, но не могу удержаться, чтоб не сказать два слова на излюбленную мою тему русских лесов, нашедшую отражение в том стародавнем ученом труде.

Д.И. Менделеев с тревожной прозорливостью писал о необходимости поберечь водораздельные леса Урала, сохраняющие горные почвы и стабилизирующие речные стоки, предлагал перенести заготовки древесины с них в другие районы, к которым мы только-только добрались стопором и пилой, потому что «одна область севера, простирающаяся с Туры до Обской губы на север, а на восток охватывающая Иртыш, Обь и Заобские леса, содержит больше лесов, чем на всем Урале». Будучи неподкупным рыцарем точного научного знания, Д.И. Менделеев, заглядывая к нам через десятилетия, предупреждал, что восьмидесятилетний возраст здешней сосны нельзя считать зрелым, потому что и в сто лет она усиленно образовывает древесные кольца, накапливая без видимого вложения народных средств перспективные богатства в его вековечную казну, и мы ныне, к сожалению, торопливо и нерасчетливо валим эти сосны не только в восьмидесятилетнем приспевающем возрасте, но и в юном шестидесятилетнем…

Далее я мог бы с почтительным восхищением описать методы Д.И. Менделеева по математическому определению сбежистости, то есть уменьшения диаметра индивидуального уральского дерева с высотой, как подсобного, но очень важного способа определения статического древесного запаса и динамичного прироста, однако это могло бы меня увести в чрезвычайно узкую сферу знаний, интересных лишь лесным специалистам, посему я только подчеркну, что Д.И. Менделеев вывел свои математические формулы, упрощающие эти сложнейшие подсчеты, независимо от прославленной европейской школы немецких лесоводов и их очень способных русских последователей-выучеников…

Размышляя о главном открытии великого русского ученого, Фридрих Энгельс, не успевший, к сожалению, узнать во всем объеме человеческого подвига Д.И. Менделеева, писал: «Менделеев, применяя бессознательно гегелевский закон о переходе количества в качество, совершил научный подвиг, который смело можно поставить рядом с открытием Леверрье, вычислившего орбиту еще неизвестной планеты Нептуна».

Это сравнение, принадлежащее великому ученому-философу и блестящему стилисту-публицисту, повторяли многие, однако русские ученые-естествоиспытатели предпочли обойтись без него. Химик Н.Н. Бекетов: «Открытие Леверрье есть не только его слава, но главным образом слава совершенства самой астрономии, ее основных законов и совершенства тех математических приемов, которые присущи астрономам. Но здесь, в химии, не существовало того закона, который позволял бы предсказывать существование того или другого вещества… Этот закон был открыт и блестяще разработан самим Д.И. Менделеевым». Ботаник К.А. Тимирязев: «Менделеев объявляет всему миру, что где-то во вселенной… должен найтись элемент, которого не видел еще человеческий глаз. Этот элемент находится, и тот, кто его находит при помощи своих чувств, видит его на первый раз хуже, чем видел его умственным взором Менделеев».

Да, это было так! И мне хочется сказать на эту тему несколько попутных и, быть может, не совсем обязательных слов, напомнив читателю о том, что Д.И. Менделеев предсказал существование одиннадцати элементов, последний из которых, названный астатом, был открыт в 1940 году, а также рассказать о трех совпадениях, приключившихся за рубежом после первой публикации Периодического закона элементов. Ведущие химики и физики мира не обратили, в сущности, внимания на скромную таблицу в каком-то журнальчике под скучным названием «Русское химическое общество», вышедшем в 1869 году на европейской периферии.

И вот несколько лет спустя французский химик-аналитик Лекок де Буабодран сообщил в печати об открытии нового элемента, названного им галлием - в честь древнего имени своей страны. Д.И. Менделеев прочел публикацию и тотчас понял, что этот элемент есть не что иное, как предсказанный им экаалюминий. Он послал Лекок де Буабодрану письмо и заметку во французский химический журнал, утверждая, что плотность галлия - 4,7 - определена неверно; она должна приближаться к 6-ти. Лекок де Буабодран, никогда ранее не слыхавший о химике Менделееве, был несколько удивлен, когда, тщательно определив плотность открытого им элемента, дал новую цифру 5,96. Через четыре года другой новый элемент открыл шведский химик Л. Нильсон, назвав его скандием. А спустя еще десяток лет немецкому профессору химии Винклеру тоже посчастливилось открыть неизвестный ранее элемент, который он назвал, конечно, германием. Однако свойства и галлия, и скандия, и германия задолго до этих открытий своих зарубежных коллег были точно предсказаны Дмитрием Ивановичем Менделеевым - это стало подлинным триумфом закона!

Германий, например, в соответствующей клетке Периодической таблицы был назван им экасилицием, и никто против нового названия не возражал тогда и не возражает сейчас, только досадно все же, что в бесценной этой таблице, висящей ныне перед глазами любого школьника Земли и намертво запечатленной в памяти каждого современного ученого-естествоиспытателя, не зафиксировано имя родины нашего великого соотечественника. Так уж получилось. И кое-кто из вас, мои дорогие спутники по совместному путешествию, скажет в этом месте очень по-русски: эка, силиций! мы-де открывали и не такое!

Верно, наши предки открывали и не такое, - например, гением великого предтечи Менделеева, не менее «славного малого» с Поморья Михаилы Ломоносова, был открыт первоэлемент-водород, а Николай Морозов, революционер и ученый, четверть века пробывший в одиночном заключении, во тьме Шлиссельбургской крепости, не только предсказал существование инертных газов, но и вычислил их атомные веса, - это было тем более поразительно, что сам Д.И. Менделеев, не найдя для них места в своей Периодической таблице, с негодованием отверг в лондонской лекции «воображаемый гелий», уже найденный на солнце с помощью спектрального анализа.

Наоткрывали правда что немало, если пошире взглянуть; и истину научную, не подлежащую пересмотру, мы принимаем как должное, но все же досадно - европий в природе и таблице Менделеева есть, индий и полоний тоже, кроме галлия есть еще Франции, есть америций и калифорний, однако россия или, скажем, сибирия нету. Правда, имя нашей Родины все же запечатлено в таблице Менделеева, только оно так зашифровано, что далеко нс всякий это угадает…

Повезло индийцам - элемент индий был назван вовсе не в честь великой азиатской страны с ее древнейшей культурой, талантливым и добрым народом, а из-за соответствующего цвета в спектре - синего, индиго, кубового, и новый элемент вполне тогда мог быть назван, скажем, «кубопием». Не повезло нам: член-корреспондент Петербургской академии наук химик и ботаник Карл Клаус, открывший в 1844 году новый элемент, назвал его рутением - от позднелатинского Кишегиа, но многие ли из нас так ныне знают латынь, чтобы угадать в этом названии Русь, Россию?..

Итак, за Павла, старшего брата Дмитрия Ивановича Менделеева, и вышла замуж Полинька Мозгалевская.

И еще один перекресток судеб, тугой узелок нашей истории. В начале этого века на петербургских театральных афишах значилось звучное имя: «Любовь Басаргина». Под таким сценическим псевдонимом выступала дочь Д.И. Менделеева Любовь Дмитриевна, жена великого русского поэта Александра Блока. Кстати, его дед по матери ректор Петербургского университета А.И. Бекетов вместе с Д.И. Менделеевым, с дочерью декабриста Василия Ивашева и крестницей декабриста Николая Басаргина М.В. Ивашевой-Трубниковой, с племянником декабриста Михаила Бестужева-Рюмина русским историком К.Н. Бестужевым-Рюминым стоял у истоков знаменитых Бестужсвских курсов, первого женского университета России.

Вернемся на минутку к середине прошлого века. Осчастливленная Авдотья Ларионовна, проводив из Минусинска Полиньку с мужем, не думала не гадала, что видит дочь в последний раз.

Пелагея Николаевна и Павел Иванович Менделеевы начали жизнь в любви и дружеском согласии. Ом исправно служил, она охотно занималась домашним хозяйством, и ее необыкновенная красота еще ярче расцвела в замужестве. Молодые супруги гостили иногда у Дмитрия Ивановича Менделеева в Петербурге. Окружение Менделеева называло Полиньку «сибирской розой». По воспоминаниям профессора К.Н. Егорова, он встречал Пелагею Николаевну в доме своего научного наставника и даже был «в нее тайно влюблен, да и не я один, а все студенты, бывавшие у Дмитрия Ивановича, вздыхали по ней, а она и не подозревала».

Дом Дмитрия Ивановича Менделеева часто наполнялся гостями - так было и в пору молодости, и позже, когда установилась традиция «менделеевских сред», которые посещала научная и художественная интеллигенция Петербурга. Бывали тут ботаник Бекетов и географ Воейков, художники Крамской, Шишкин, Ярошенко, Куинджи. Дмитрий Иванович, между прочим, страстно любил живопись, посещал каждую выставку, собирал репродукции с картин и даже писал статьи об изобразительном искусстве. Когда была впервые выставлена знаменитая «Ночь на Днепре» Архипа Куинджи, с которым великий ученый, кстати, работал над созданием химических красок, Дмитрий Иванович нашел время, чтоб откликнуться на такое событие в печати, сказав, что перед этой картиной «забудется мечтатель, у художника явится невольно своя новая мысль об искусстве, поэт заговорит стихами, а в мыслителе же родятся новые понятия - всякому она даст свое…»

Не могу не вообразить себе и знакомства Менделеева с замечательным русским художником Врубелем на римской площади Сан-Марино. Портрет, написанный с натуры Михаилом Врубелем, изображает ученого сидящим в мягком кресле. Скрещенные руки устало покоятся на корешке тяжелого альбома, голова склонена вперед словно под тяжестью думы, на которой сосредоточились лицо и глаза… Неизвестно, о чем они говорили во время сеансов и в перерывах за чаем, однако вполне возможно, что в их беседы об искусстве и жизни вошла однажды боковая-бытовая тема о родных и близких; быть может, вспомнилась им и свояченица Менделеева Полинька Мозгалевская, воспитанная декабристом Николаем Басаргиным, и мать Врубеля Анна Григорьевна, урожденная Басаргина, родственница того же декабриста…

Ловлю себя на том, что нарушаю последовательность рассказа и, мешая читателю сосредоточиться, переключаюсь с одного на другое, но это происходит как-то невольно, подчинено стихии и логике жизни, какую невозможно охватить искусственной стройностью; и вот, будто бы чужеродно, появляются строчки об увлечении Менделеева живописью, его встречах с Врубелем, а я испытываю аса более тягостное чувство недосказанности - едва ли когда-нибудь и где-нибудь мне придется еще писать о великом русском ученом, которому достойно было бы посвятить и роман, и поэму, и Драму, и научно-историческое исследование; сейчас же приходится ограничить себя беглыми и бледными штрихами.

Написать бы о том, как на его лекции сбегался весь университет и стены аудитории потели, как встречался с ним Сергей Львович Толстой, сын писателя и сам писатель, оставивший об ученом немало добрых, уважительных записей, как в первый раз увидела его Анна Ивановна, будущая подруга жизни, и он показался ей похожим на Зевса, как узнал он Блока и как Блок узнал его, написав однажды о нем: «…он давно все знает, что бывает на свете, во все проник. Не укрывается от него ничего. Его знание самое полное. Оно происходит от гениальности, у простых людей такого не бывает… При нем вовсе не страшно, но всегда неспокойно, это оттого, что он все и давно знает, без рассказов, без намеков, даже не видя и не слыша… То, что другие говорят, ему почти всегда скучно, потому что он все знает лучше всех…»

А вот в гостиной его петербургской квартиры собрались известные живописцы и естествоиспытатели, спорят об искусстве и музыке, о жизни текущей, тихо напевают романсы, шутят. Счастливцы! Хозяин, вначале принимавший самое деятельное участие во всем этом, садится в сторонку, смотрит куда-то вдаль всезнающими глазами, никому нс мешает и ничего не слышит. Вдруг поднимается рывком, выходит на середину и жестом просит тишины.

- Я видел сон, - произносит он просто, буднично, будто хочет действительно рассказать о сегодняшнем сновидении или о том самом, почти невероятном, что привиделось ему в ночь на 1 марта 1869 года, как бы подытожившем двадцатилетние труды. Перед тем он в своей конторке (Д.И. Менделеев работал в ней стоя) промучился три дня и три ночи, безуспешно пытаясь систематизировать шестьдесят две карточки с названиями и свойствами элементов. Смертельно уставший, лег спать, мгновенно заснул и позже вспоминал: «Вижу во сне таблицу, где все элементы расставлены, как нужно. Проснулся, тотчас записал на клочке бумаги - только в одном месте впоследствии оказалась нужной поправка»…

Когда в гостиной стих говор, он повторил:

Я видел сон…

И продолжил:

Не все в нем было сном.

Погасло солнце светлое, и звезды
Скиталися без цели, без лучей
В пространстве вечном; льдистая земля
Носилась слепо в воздухе безлунном.


Прервались последние шепотки, стихли скрипы кресел, шуршанье одежд и конфектных бумажек. В мертвой тишине гостиной были только апокалипсические видения поэта да этот голос - мощный, с безупречной дикцией.

Час утра наставал и проходил,
Но дня не приводил он за собою,
И люди - в ужасе беды великой -
Забыли страсти прежние…


Наступила пауза… Дмитрий Иванович вдруг мучительно схватился обеими руками за голову, - это бывало с ним и на лекциях, и в ученом разговоре, и Анна Ивановна вспоминала, что «это действовало на очевидца сильнее, чем если бы он заплакал». Она быстро поднялась с места, сняла с полки томик Байрона, раскрыв его на закладке, и Дмитрий Иванович, взяв в руки книгу, продолжал читать английские стихи в прекрасном переложении Ивана Тургенева, гроб которого, привезенный из Парижа, некоторые из присутствующих здесь недавно провожали на Волкове кладбище…

Близилась полночь, начали молча собираться по домам гости, ученые и художники, увидевшие сегодня всяк по-своему этот сон-тьму, опрокинувший их в мир вечности и бренности. И вот уже на склоне лет Дмитрий Иванович читает наизусть в узком кругу друзей:

Одну имел я в жизни цель.
И к ней я шел тропой тяжелой.
Вся жизнь была моя досель
Нравоучительною школой…


Задумчивость покидает его, он вскидывает голову, отмахивает назад серебряные волосы, глаза блещут в отсвете каминного огня, и прежний громоподобный голос начал набирать силу:

Творец мне разум строгий дал,
Чтоб я вселенную изведал
И что в себе и в ней познал -
В науку б поздним внукам предал…


Невозможно в этот миг отвести от него взгляда и думать о чем-либо другом!

Жизнь хороша, когда мы в мире
Необходимое звено,
Со всем живущим заодно;
Когда не лишний я на пире;
Когда, идя с народом в храм,
Я с ним молюсь одним богам…


Он любил многие стихотворения великого поэта-философа Федора Тютчева, реже - и уже под старость - другого любимого русского поэта, то, что друзья и близкие слышали сейчас:

Наш век прошел. Пора нам, братья!
Иные люди в мир пришли,
Иные чувства и понятья
Они с собою принесли…
Быть может, веруя упорно
В преданья юности своей,
Мы леденим, как вихрь тлетворный,
Жизнь обновленную людей?
Быть может… истина не с нами!
Наш ум уже ее неймет
И ослабевшими очами
Глядит назад, а не вперед,
И света истины не видит,
И вопиет: «Спасенья нет!»
И может быть, иной приидет
И скажет людям: «Вот где сеет!..»


Дмитрий Иванович знал всю эту, полузабытую нами, лирическую драму Аполлона Майкова, а в памяти близких долгие годы хранились его неповторимые интонации, жесты и взоры, когда он в последний раз читал монолог Сенеки…

Нет, Пелагея Менделеева, дочь декабриста Николая Мозгалевского, крестница декабриста Николая Крюкова и воспитанница декабриста Николая Басаргина, не слышала тогда Дмитрия Ивановича - судьба-злодейка разлучила ее с этой семьей намного раньше…

Через год после свадьбы родилась у Полиньки дочь Ольга, потом сын Сергей, за ним Дуняша, названная в честь бабушки, и это было последнее счастье молодой семьи. Благословенье Степана Знаменского оказалось бессильным: Полинька внезапно, двадцатидвухлетней, умерла, за пей Дуняша. Сережа пережил их всего на три года. У Павла Ивановича осталась еще Ольга, на которой сошлись все его надежды, однако словно какой-то злой рок преследовал семью. Ольга рано вышла замуж и вскоре умерла вместе с новорожденным Сергеем, на котором и прервался род Менделеевых - Мозгалевских.

Время от времени раскрываю свою папку со старыми и новыми документами, связывающими нас с декабристами, старыми и новыми фотографиями, с подлинниками и фотокопиями писем и рукописей, восстанавливающими, оживляющими память. Вот только что присланный снимок каменной плиты, хранящейся ныне в запасниках Омского краеведческого музея. Можно разобрать надпись: «Пелагiя Нiколаевна Менделеева, урожд. Мозгалевская. 1840-1862».

В книге Владимира Лидина «Мои друзья-книги» рассказывается любопытная история приобретения им «Записок» Николая Басаргина. На книжке этой автограф:

«И.П. Менделеев». Предполагаю, что она принадлежала некогда сыну Павла Менделеева от второго брака…

Авдотья Ларионовна пережила в своей дали пять смертей, но если бы только их! При разных обстоятельствах трагически погибли двое старших сыновей-кормильцев, Павел и Валентин. Младший, Виктор, дослужившийся до генерал-майора, исчез из ее жизни навсегда, и я уже долго ищу его внуков-правнуков за границей - они не знают, что являются потомками декабриста…

А вдове декабриста судьба уготовила еще такие тяжкие испытания, что люди, знавшие ее долготерпение и мужество, удивлялись, как она перенесла все, не сломилась: об этом далеком-близком я уже написал, только тему пора бы сменить другой, но перед нею - на несколько минут в наши дни, неразрывно сцепляющие будущее с прошлым… Какой прекрасной кажется мне жизнь, когда я встречаю в ней беспокойных, неравнодушных, увлеченных, ищущих, щедрых душою людей! Чем бы они ни занимались, где б ни жили, к какому из поколений ни принадлежали, такие готовы жертвовать ради доброй цели здоровьем и благополучием, умеют видеть интересное и полезное там, где для иных все обыденно или даже нет ничего…

По следам декабриста Николая Осиповича Мозгалевского и его потомков я шел уже не первый год. Не раз встречался с М.М. Богдановой и получил от нее множество писем, выпытывал московскую и сибирскую родню моей жены Елены, рылся в государственных и частных архивах, публикациях. Пришел к выводу - ни один декабрист не дал столь разветвленного древа жизни, какое дал Николай Мозгалевскнй, хотя Николай «Палыч» Романов хотел некогда уничтожить первый росток этого обыкновенного славного русского рода, и с Авдотьей Ларионовной оставался единственный сын-Александр… И, как мне сейчас стало совершенно очевидно, не мог в своем поиске не встретить одного замечательного земляка из Северо-Енисейска. От Енисея до этого поселения довольно далеко, от железной дороги еще дальше, а из Москвы он видится в такой несусветной таежной дали и этаким махоньким кружочком на большой карте, что его будто могло и не быть совсем. Однако везде живут люди, да еще какие!..

Солдат-фронтовик Адольф Вахмистров много лет после войны работал в буровой разведке, искал по Сибири самые ценные руды, потом здоровье сдало, он вышел на инвалидность, но осталась у него от кочевой профессии непоседливость, любовь к Енисею и бескрайним просторам родной своей стороны, сохранился внимательный взгляд искателя и привычное трудолюбие, прерываемое лишь острыми головными болями от давней контузии да потерей сознания. И он себя совсем не бережет. Вот отрывки из первого его письма ко мне от 19 января 1976 года:

«Давно слежу за Вашей работой, имею и знаю Ваши книги. Полагаю, что приходит время по-настоящему всем понять серьезность предупреждений и всю глубину тревоги за природу… А то, о чем Вы спрашиваете, началось так. Около двадцати лет я собираю материалы о Енисее для книги, которую должен успеть дописать, - о его истории, сегодняшних и завтрашних проблемах. Влез по уши в исторические материалы, летописи, в археологию, геологию и гидрологию. И еще я решил узнать теперешний Енисей, поближе и подостоверней. С палубы комфортабельного парохода это сделать невозможно, и мы с женой каждое лето ходим по нему на дюралевой лодке. Много раз я проплыл его короткими маршрутами и целиком - от Кызыла в Туве до устья в Ледовитом океане.

Повидал всего: пороги в Саянах, штормы, почти морские, в низовьях. Так вот, летом 1972 года мы с женой решили пройти на лодке по Бий-Хему (Большому Енисею) за самый верхний на Енисее поселок Тоора-Хем, районный центр Тоджинского района Тувы. Перед нами были почти триста километров по бешеной реке, что, как «Терек в теснине Дарьяла», ревет и пенится, только она раз в двадцать сильнее Терека. Да за поселком еще двести километров до первого непреодолимого водопада.

В Кызыле я заручился письмом к некоему Виктору Мозгалевскому, рыбаку, охотнику, лесорубу и плотогону, большому знатоку Бий-Хема, который мог дать мне исчерпывающую информацию о реке, без чего идти выше поселка было безумием. Из работ сибирских путешественников и ученых я еще раньше узнал, что в начале века жил в Тодже, самом тогда глухом углу Тувы, русский поселенец Владимир Александрович Мозгалевский, тамошний пионер земледелия. И вот в поселке Тоора-Хем, на краю прекрасного паркового леса, мы увидели большой белый обелиск, поставленный здешними жителями в память о своих земляках, погибших в борьбе с гитлеровскими ордами. Среди других фамилий значилось: «Валентин Мозгалевский, Виктор Мозгалевский, Владимир Мозгалевский, Михаил Мозгалевский».

Когда я встретился с живущим ныне Мозгалевским, он сказал, что все это братья его отца. Они ушли на фронт, восемь родных братьев, половина осталась там. «А откуда здесь такая фамилия, кто был основателем вашего рода?» - спросил я. «Точно не знаю, - услышал я в ответ. - Говорят, что был какой-то декабрист Мозгалевский. Он будто бы умер в Минусинске, но как это узнать, потомки мы его или нет?»

О декабристе Николае Мозгалевском, члене общества Соединенных славян, я, конечно, слышал раньше, когда изучал историю «минусинского» отрезка Енисея, но только в том, 1972 году начал восстанавливать родословную этого рода, искать по Сибири и всей стране его потомков-детей, внуков, правнуков и праправнуков. Посылаю Вам это древо, на первом ответвлении которого значатся Ваши родные по супруге, и пусть ваша дочь станет там тоненькой веточкой.

За эти годы собрал много материалов о потомках декабриста - ученых и воинах, рабочих и земледельцах, инженерах и охотниках, сестрах милосердия, врачах, учителях и юристах. За истекшие сто пятьдесят лет род Мозгалевских - сто пятьдесят человек! - знатно потрудился на благо общей нашей с вами родины - Сибири, храбро защищая большую свою Родину, когда в том была нужда».

Краеведу А.В. Вахмистрову я благодарно обязан множеством неизвестных мне ранее сведений. Неугомонный этот человек докопался, кажется, и до корней Юшковых!

Оказывается, в переписной книге города Красноярска и Красноярского уезда за 1671 год в деревне Павловской, что ниже Красноярска по Енисею, числился «Ивашко Семенов сын Юшков, а у него детей Якунька 11 лет, Потапко 10 лет». А повыше Красноярска, близ устья реки Маны, стоит деревня Овсянка. Знаменитый путешественник и ученый Петр-Симон Паллас, из немцев, хорошо служивший в XVIII веке молодой русской науке, писал: «Сия многолюдная и зажиточными крестьянами населенная деревня заслуживает как редкой какой пример размножения человеческого рода в обширных сибирских степях быть упомянута.

Вся деревня, исключая токмо некоторых дворов, населена одной роднёю, которые в сей деревне 25 больших и зажиточных семей щитает, и столькими же в многие другие вдоль Енисея лежащие деревни разделилась. Праотец сего многочисленного потомства, именем Юшков, пришел едва за 100 лет из России в сию страну, которую тогда киргизцами по случаю населения весьма беспокоили. Он имел 7 сыновей, из коих один, сказывают, убит киргизцами, а прочие 6 размножили племя и зделались ныне отцами пятидесяти пяти семей. Прилежание и промысел звериною ловлею, рыбою и иными пропитание доставляющими промыслами и ремеслами прошло от праотца к потомкам, и большая часть оных и теперь еще зажиточны».

Киргизы, насколько я знаю, отселились с берегов Енисея в предгорья Тянь-Шаня, и после 1703 года их уже здесь не было. Адольф Вахмистров пишет мне в другом письме: «Думаю, что Ивашко Семенов сын Юшков и мог быть корнем Юшковых на Енисее. Юшковы служили, например, в Саянском остроге (сейчас деревня Саянская) приказчиками. Их потомки жили вокруг Минусинска… Они были крестьянами, иногда богатыми. Вспомните: родитель известных революционеров Окуловых (они из Курагино) был тоже крестьянин - золотопромышленник, которому «пофартило», но не очень долго и сильно… Таков, видимо, был и Степан Зотиевич Юшков. Я не мог найти его имя в справочнике о золотой промышленности в 80-х годах прошлого века. Прогорел, наверно.

Из любопытства пролистав однажды в библиотеке подшивки современных красноярских газет, я встретил на их страницах множество Юшковых - рабочих, доярок, трактористов, инженеров, студентов, потом раскопал в своем архиве давние письма с Енисея. Капитан-речник А.А. Каминский, с которым у меня когда-то велась переписка, сообщал о загрязнении Енисея нефтяными и другими отходами, приводил множество случаев безжалостного отношения к великой сибирской реке-красавице, рассказывал о долгой своей борьбе за чистоту ее. По в этот раз меня интересовали конверты корреспондента - он, вспоминалось, будто бы жил в Красноярске на улице Юшкова. И верно - Красноярск, Юшкова, 10-28. Отправил по этому адресу письмо, спросив, что это за Юшков был, в честь которого названа улица большого сибирского города. И вот получаю ответ, излагающий документ времен Отечественной войны.

Солдат-разведчик Михаил Юшков со своей гвардейской частью вышел 1 марта 1945 года на сильно укрепленный вражеский рубеж в районе Линде-Гросс, который надо было взять безотлагательно. Михаил Юшков скрытно подполз к немецкому станковому пулемету и неожиданно бросился вперед, уничтожив его расчет в рукопашной схватке. Но за немецкой траншеей стояли без горючего два танка и самоходная пушка, ведущие сильный огонь, а подход к ним прикрывал дот с пулеметной точкой в щели. Сибиряк пополз к доту и с расстояния в двадцать метров бросил две гранаты, однако в щель не попал, и станковый пулемет врага продолжал косить надвигающуюся цепь товарищей. И вот они, прижатые огнем к земле, увидели, как Михаил Юшков рванулся к доту и закрыл своим телом амбразуру. Герою Советского Союза Михаилу Юшкову было двадцать два года…

А еще позже вспомнилось, как известный наш писатель Виктор Астафьев говорил мне на памятном литературном читинском семинаре, что родом он из села Овсянка, стоящего неподалеку от Красноярска, Написал ему в Вологду, где он проживал, привел слова Палласа насчет родной его деревни и спросил, не помнит ли он с детства отрочества каких-нибудь Юшковых? Правда, я не сообщил, зачем они мне нужны И вот получаю письмо с чертежом Овсянки и окрестностей: «Дорогой Володя! Юшковых в нашем крае много, есть они в родном моем селе Овсянка, есть и родня, есть и друзья-однокашники с детства, среди них Василий Юшков, мой одногодок, инвалид войны, живет на одной с моей теткой улице, работает на деревообрабатывающем заводе…

Мы были так близки в детстве, что его младшую сестру Шурку прочили мне в жены, когда я вернусь с войны, но я по пути в Сибирь изловчился жениться и по сию пору не могу доехать "до дому", хотя делать это надо срочно… Есть у меня в Красноярске маленькая родня - Юшкова Валентина Леонтьевна, племянница второй моей бабушки, родом из деревушки, что стоит выше нашего села верстах в полутораста и, боюсь, уже затопленного водохранилищем. Но почему тебя интересуют Юшковы? Если надо, подключу Усть-Манскую и Овсянскую школы и всю свою родню - раскопают и узнают все, что угодно. Я, как и ты, буду на съезде писателей. Встретимся, и ты объяснишься».

Встретились мы на съезде писателей, что прошел в июне 1976 года, но я не стал ничего объяснять Виктору пусть узнает из этой моей работы, что мы с ним хотя и, как говорят у нас в народе, седьмая вода на киселе или еще: двоюродный плетень троюродному забору, однако же сродственники - поистине, все люди братья…

Увиделся я тогда и с другим делегатом съезда -ленинградским прозаиком Сергеем Ворониным, к которому тоже отношусь с большим уважением - он хорошо, честно, талантливо пишет. Спрашиваю:

- Сергей Алексеевич, в вашем романе «Две жизни», где рассказывается о первых разведчиках трассы Байкало-Амурской магистрали, есть такой герой - Мозгалевский.

- Есть. В тридцатых годах, юношей, я был на этих изысканиях.

- А откуда вы взяли такую фамилию?

- Старшим инженером нашей изыскательской партии был Николай Александрович Мозгалевский. Великий труженик и щедрой души человек. Он пятьдесят три года проработал разведчиком железных дорог, изыскивал и строил прифронтовые дороги еще в ту, первую германскую войну. Я ему многим обязан. В честь и память его назвал своего героя...

- Он вам ничего не говорил о своем происхождении?

- Не помню.

Пишу А.В. Вахмистрову - вдруг один из первых изыскателей БАМа Николай Мозгалевский является потомком декабриста Николая Мозгалсвского? И вот передо мной фотокопия личного листка, заполненного 16 августа 1941 года ннженеро.м государственного проектно-изыскательского института «Ленгипротранс» Н.А. Мозгалевским. В графу «бывшее сословие (звание) родителей» вписано: «Внук декабриста, из дворян, ссыльных 1825 года»…

Послужной его список начинается в 1902 году со скромной работы десятника и смотрителя зданий на станции Иланская Транссибирской железной дороги. Она тогда еще строилась - через Байкал составы переправлялись на пароме, и моста через Амур тоже не было, но немеренным трудом русских рабочих и десятников, техников и инженеров шла и шла к океану эта самая протяженная на свете железнодорожная магистраль, явление которой миру было несколько неожиданным и настолько важным, что зарубежная печать тех лет сравнила ее постройку с открытием Америки…

Потом Николай Мозгалевский трудился техником дорожных работ в Красноярске, городе, где лежал прах его бабки Авдотьи Ларионовны и отца Александра Николаевича. В 1915-1917 годах внук декабриста сооружал железные дороги в тылах Западного фронта, в качестве инженера - изыскателя и строителя - работал на Мурманской и других дорогах, закончив свой трудовой путь старшим инженером-изыскателем БАМпроекта.

Из письма Сергея Воронина: «Жаль, ты меня не разговорил на съезде! Н.А. Мозгалевский все чаще вспоминается мне своими характерными человеческими чертами. Следует сказать о его бескорыстии, честности и абсолютной независимости, то есть он делал свое дело, не оглядываясь на начальство. Отличала его также ровность духа, уважение всякого, будь то работяга или ИТР, - никогда ни на кого не кричал, не возмущался, не сетовал, как бы ни было трудно. В тяжелые для нас минуты играл на гитаре какой-то бравурный марш. Больше ни от кого я такого произведения не слышал, но марш был бодрый и веселил нас, молодых, а ему было под шестьдесят»…

Все же есть, наверное, какой-то таинственный закон жизни, согласно которому, когда назревают и разрешаются события, встречаются далекие люди, вяжутся между ними нити добра, приязни, совместных забот, пересекаются судьбы!.. Мое продолжающееся путешествие в прошлое свело меня недавно с ленинградкой Татьяной Николаевной Ознобишиной. Ее предок декабрист Владимир Лихарев был переведен из Сибири на Кавказ, где прослужил долгих десять лет. К концу службы он был назначен в отряд генерала Н.Н. Раевского, брата Марии Волконской, которому Пушкин посвятил своего «Кавказского пленника» и «Андрея Шенье». Рядовой Тенгинского полка Владимир Лихарев пал в бою под Валериком, а ровно через год, в такой же июльский день, был убит поручик этого полка Михаил Лермонтов…

Это-то мне было известно давно, а через Татьяну Николаевну Ознобишину я узнал совсем другое - оказывается, один из первых разведчиков Байкало-Амурской магистрали Николай Мозгалевский дружил с ленинградцем Василием Ивашевым, тоже будто бы инженером-изыскателем! Написал в Ленгипротранс и вскоре получил пакет, который с нетерпением вскрыл. Нет, этого я никак не ожидал!

Василий Ивашев, родной брат столетней ленинградки Екатерины Петровны Ивашевой-Александровой, окончил Институт инженеров путей сообщения в первом году нашего века и вначале работал на изысканиях и сооружении дороги Петербург-Вологда. И Сибирь ему благодарна - пять лет он был начальником изыскательской партии и дистанции постройки среднего участка Амурской железной дороги. Затем Николаевская и Мурманская дороги, строительство участка Баку Джульфа, и снова Мурманская, где он работает в одно время и в одном управлении с Николаем Мозгалевским, и наконец вместе же - в Ленинградском проектном железнодорожном институте.

Из характеристики 1941 года: «Тов. Ивашев имеет большой практический опыт, и разносторонность инженера делает его весьма ценным для производства сотрудником. Стахановец. Дисциплинирован».

Рассматриваю портреты двух пожилых ленинградцев того грозного года; в глазах-серьезность, сила знаний и опыта, многозначная память прошедшего… Если б увидели эти лица деды, если б декабристы Николай Мозгалевский и Василий Ивашев узнали перед смертью, что через сто лет их внуки Николай Мозгалевский и Василий Ивашев будут идти рядом, плечо в плечо, намечая и прокладывая своему народу новые дороги!..

Память о декабристах - неотъемлемая, святая частица нашей духовной жизни; я убедился в этом, получив после журнальной публикации предыдущих страниц «Памяти» сотни писем читателей. Современники взволнованно пишут о необходимости открытия Музея Декабристов, сообщают о своих поисках, связанных с историей первого организованного революционного выступления, делятся сокровеннымн мыслями, вызванными напоминанием об этой эпохе в истории Родины.

Вот отрывок из письма А.Ф. Голикова из города Плавска Тульской области. Он прошел воину «от оборонительных рубежей Москвы через Вязьму, Смоленск, Оршу, Минск, Барановичи, Белосток - на Пруссию, потом был партийным работником, а сейчас на пенсии, но причисляет себя к работникам-краеведам - интересуется далекой стариной (района, разыскивает материалы и читает лекции о земляках-декабристах Борисе и Михаиле Бодиско, морских офицерах, не состоявших в обществе, однако вышедших 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь…

«Декабризм надо расценивать как явление человеческой цивилизации, родина которому Россия. Было бы кощунством "до грамма" взвешивать на весах исследователя вклад каждого декабриста в общее революционное дело и на "основе" этого отводить ему место в рядах декабристов. Идеалом декабристов как раз было революционное и человеческое равенство. К тому же вторая часть революции декабристов протекала по всей России до 90-х годов - в Сибири, на Урале, Кавказе, на Украине, в Молдавии, Средней Азии, во многих иных местах, включая заграницу. Декабризм - не только и не столько восстание на Сенатской площади, это полувековая подвижническая и на редкость активная по тем временам деятельность разгромленных, но несломленных революционеров. Их революция была и в том, что они оставили нам литературные, философские, политические, естественнонаучные труды, как вехи к светлым знаниям, свободе и счастью нашему…»

Да, среди декабристов были первоклассные поэты и прозаики, страстные публицисты, талантливые переводчики, философы, филологи, юристы, географы, ботаники, путешественники - открыватели новых земель, инженеры изобретатели, архитекторы, строители, композиторы и музыканты, деятели народного образования, просветители коренных жителей Сибири, доблестные воины, пионеры - зачинатели благих новых дел и просто граждане с высокими интеллектуальными и нравственными качествами.

Конечно, они составили целую эпоху в русской истории и сами были ее творцами, являя собою перспективный общественно-социальный вектор. Они были также сами историками, которых отличала, как писал еще В.И. Семевский, «восторженная любовь к русскому прошлому». Это касалось, в первую очередь, раннесредневековой русской старицы, которую они связывали с народоправием и провозглашали в качестве демократической, революционной программы своего времени. В уста Дмитрия Донского Кондратий Рылеев вкладывает такие свои слова:

Летим - и возвратим народу
Залог блаженства чуждых стран;
Святую праотцев свободу
И древние права граждан.


А Владимир Раевский говорит уже от себя:

Пора, друзья! Пора воззвать
Из мрака век полночной славы,
Царя-народа дух и нравы
И те священны времена,
Когда гремело наше вече
И сокрушало издалече
Царей кичливых рамена…


Декабристов интересовали славянская древность и античные времена, Новгородская республика и норманистская лженаука, немецкая агрессия и татарское иго, история русского крестьянства и московского самодержавия, Петр I и Отечественная война 1812 года…

Первым среди историков-декабристов по праву числится Александр Корнилович. Он окончил Благородный институт в Одессе (Ришельевскнй лицей) и военное училище в Москве, готовившее офицеров генерального штаба. Необыкновенно одаренный юноша свободно владел латинским, греческим, немецким, французским, английским, польским, испанским, голландским и шведским языками. Будучи еще слушателем школы колонновожатых, работал в Петербургском и Московском архивах иностранных дел, накопив знания по истории России XVII-XVIII вв. С 1822 года этот штабс-капитан генерального штаба печатается в «Сыне Отечества» и «Соревнователе Просвещения и Благотворения», опубликовав за три года двадцать исторических статей, и двадцатичетырехлетним молодым человеком становится издателем альманаха «Русская старина», появление которого Пушкин счел «приятной новостью»…

Поражает широта исторического диапазона декабристов. Александр Корнилович, в частности, много занимался эпохой Петра, первым - прошлым русской промышленности, Гавриил Батеньков - автор статьи о египетских письменах и переводов исторических трудов, Александр Бригген написал очерк о жизни Юлия Цезаря, Михаил Лунин немало страниц посвятил истории взаимоотношений Польши и России, Михаил Фонвизин сделал «Обозрение проявлений политической жизни в России», Николай Тургенев провел солидное научное исследование по теории налогов. Павел Пестель создал «Русскую правду», Никита Муравьев - Конституцию, оба эти фундаментальных труда требовали обширных исторических знаний.

Декабрист Василий Сухоруков создал двухтомное «Историческое описание земли Войска Донского», опубликованное лишь в 1867-1872 гг., Николай Бестужев написал работы «О свободе торговли и промышленности» и «Опыт истории российского флота»; последний исторический труд в триста с лишним широкоформатных рукописных листов до сих пор не напечатан. А еще вспомним исторические повести, стихи, статьи, поэмы, записки Александра Бестужева, Вильгельма Кюхельбекера, Владимира Раевского, Кочдратия Рылеева, Федора Глинки, Ивана Якушкина, Николая Басаргина, Павла Черевина… Всего же ученые числят среди декабристов пятьдесят пять историков!

Все они придавали огромное значение исторический знаниям, и читателю, быть может, будет полезно познакомиться с некоторыми их высказываниями, в которых проявился демократизм, гуманизм, революционность и единство исторических взглядов декабристов. Беру лишь первые десять имен…

Александр Корнилович: «Люди никогда или весьма редко… вопрошают прошедшее и таким образом самопроизвольно лишают себя помощи, какую могли бы им подать минувшие века… История есть собрание примеров, долженствующих руководить нас в общественной жизни».

Николай Бестужев: «До сих пор история писала только о царях и героях; политика принимала в рассуждение выгоды одних кабинетов; науки государственные относились к управлению и умножению финансов, но о народе, о его нуждах, его счастии или бедствиях мы ничего не ведали, и потому наружный блеск дворцов мы принимали за истинное счастье государства; обширность торговли, богатства купечества и банков за благосостояние целого народа; но ныне требуют иных сведений: нынешний только век понял, что сила государств составляется из народа, что его благоденствие есть богатство государственное и что без его благоденствия богатство и пышность других сословий есть только язва, влекущая за собою общественное расстройство».

Михаил Лунин: «История… не только для любопытства или умозрения, но путеводит нас в высокой области политики».

Иван. Якушкин: «Одно только беспрестанное внимание к прошедшему может осветить для нас будущее».

Николай Тургенев: «Науки политические должны идти вместе с историей и в истории, так сказать, искать и находить свою пищу и жизнь».

Гавриил Батеньков: «История - не приложение к политике или пособие по логике и эстетике, а сама политика, сама логика и эстетика, ибо нет сомнения, что история премудра, последовательна и изящна».

Павел Черевин: «Кто посвящен в таинства истории, для того настоящее вполне постижимо, он прозревает и будущее».

Василий Сухоруков: «В истории человечества события не вырастают сами собою, без связи с прошедшим».

Никита Муравьев: «Тогда даже, когда мы воображаем, что действуем по собственному произволу, и тогда мы повинуемся прошедшему, дополняем то, что сделано, делаем то, что требует от нас общее мнение, последствие необходимое прежних действий, идем, куда влекут нас происшествия, куда прорывались уже предки наши».

Александр Бестужев: «Для нас необходим фонарь истории… Теперь история не в одном деле, но и в памяти, в уме, на сердце у народов. Мы ее видим, слышим, осязаем ежеминутно: она проницает нас всеми чувствами».

20

Правнучка декабриста Н.О. Мозгалевского - М.М. Богданова и Мартьяновский музей

В.В. Ермилова

В Минусинском краеведческом музее им. Н.М. Мартьянова хранятся обширные материалы о декабристах, отбывавших ссылку в Минусинском округе, и среди них личный архив красноярского краеведа А.В. Вахмистрова (1920-1983 гг.) (АММ, ф. 3, оп.1, д. 1, л.л. 6, 13; оп 1, д. 849, лл. 57,115)

Ветеран геологии, участник Великой Отечественной войны, Адольф Васильевич Вахмистров с начала 1970-х гг. собирал материалы по истории Красноярского края и Тувы для создания книги о Енисее. При этом он узнал, что одним из пионеров русского освоения Урянхайского края был Владимир Александрович Мозгалевский, внук декабриста.

Необычная история рода Мозгалевских увлекла краеведа, и в процессе поиска он познакомился с писателем В.А. Чивилихиным, жена которого Елена Владимировна, является прапраправнучкой Н.О. Мозгалевского (по линии его дочери Варвары Николаевны и Степана Зотиковича Юшкова).

В то время В.А. Чивилихин работал над книгой "Память", и поэтому А.В. Вахмистров передал писателю наиболее ценную и объемную часть своего архива о декабристе Н.О. Мозгалевском. Этот роман-эссе "Память" вышел в свет в 1978 г. (в журнальном варианте).

Ведя обширную переписку с потомками декабристов, А.В. Вахмистров подружился с правнучкой Н.О. Мозгалевского - Марией Михайловной Богдановой, московским историком-декабристоведом. Тогда М.М. Богданова передала краеведу Вахмистрову свой творческий архив: многие печатные произведения и воспоминания о декабристах, а также стихи, написанные ею в 1915-1973 гг. Из 31 дела Архива Минусинского музея, касающегося декабристов, 26 дел о Н.О. Мозгалевском и его потомках.

Среди документов этого архива наиболее интересными, на мой взгляд, являются "Семейные записки" М.М. Богдановой, в которых она рассказывает об истории рода Мозгалевских.

Прадед М.М. Богдановой - декабрист Н.О. Мозгалевский жил на поселении в Минусинске в 1839-1844 гг. в доме на улице Большой (ныне ул.Комсомольская, 38).

М.М. Богданова родилась 5 января 1895 г. на Владимирском винокуренном заводе (АММ, ф. З, оп. 1, д. 25, лл. 1-12), уже не существующем, близ д. Уджей на реке Амыл Каратузской волости Минусинского округа в семье Михаила Павловича Богданова и Милитины Александровны Мозгалевской. Крёстным отцом Марии Михайловны стал известный золотопромышленник Юшков Степан Зотикович (АММ, ф. З, оп. 1, д. 12, л. 145; ф. З, оп. 1, д. 1, л. 55 об), женатый на Варваре Николаевне Мозгалевской, старшей дочери декабриста. А владелицей Владимирского завода была их дочь - Колобова-Юшкова Клавдия Степановна (1848-1912 гг.).

Мать Марии Михайловны Богдановой - Милитина Александровна - была дочерью третьего сына декабриста, родившегося в Нарымской ссылке, Александра Николаевича (1832-1899), и Анфисы Даниловны Мозгалевских (АММ, ф. З, оп, 1, д. 1, лл. 38, 39). Анфиса Даниловна прожила 105 лет, дожив до конца 1930-х гг., помнила многих декабристов. Ещё в 1924 г. она помогла краеведу А.П. Косованову отыскать могилу Н.О. Мозгалевского на старом минусинском кладбище (АММ, ф. 3 оп. 1, д. 18, л. 38).

Детство и раннюю юность Мария Богданова провела в Минусинске, окончила 6 классов минусинской гимназии, некоторое время жила. с родителями в доме дяди Владимира Александровича Мозгалевского, по "Оценочной книге на домовладения жителей г. Минусинска за 1916-1925 гг." докладчиком установлено, что этот кирпичный дом находился нa перекрёстке улиц Береговой, Скворцовской и Старомагазинной и был куплен дворянином В.А. Мозгалевским у минусинского жителя Михаила Зарубина. Копия купчей была совершена в 1915 г. (МГГА, ф. 368, оп. 1, д. 2, л. 31 об., № 60). У этого дома интересная история, главное же то, что он существует и поныне по ул. Наборежной, 84-б. Долгие годы в доме находился продуктовый магазин (и сейчас находится).

Именно из этого дома в 1913 г. 18-летняя Мария Богданова уехала в Петроград учиться на высших женских Бестужевских курсах (АММ, ф. З, оп. 1, д.2 2, лл. 8, 11). Живя далеко от Сибири, М.М. Богданова поддерживала связь с земляками, и в 1914 г. у неё в гостях в Петрограде побывали супруги Сафьяновы, т.к. ещё с детства Богданова была хорошо знакома с Иннокентием Георгиевичем и Борисом Иннокентьевичем Сафьяновыми (АММ, ф. З, оп. 1, д. 1, л. 21 об.).

Однако, уехав на каникулы в Минусинск, М.М. Богданова не смогла вернуться на Бестужевскио курсы, ей помешали события гражданской войны, колчаковщина, и в 1917 г. она поступила учиться в Томский университет на историко-филологический факультет. Под руководством известных учёных-декабристоведов М.К. Азадовского и Б.Г. Кубалова Богданова занимается исследовательской работой, затем по окончании университета в 1919 г. преподаёт словесность и историю в Томской военно-инженерной школе РККА.

Начальником этой школы был Дмитрий Ефимович Колошин, правнук декабриста Павла Ивановича Колошина, друга и родственника И.И. Пущина. М.М. Богданова стала женой Д.Е. Колошина.

В 1922 г. в связи с переводом военной школы в Москву, М.М. Богданова с мужем навсегда покидают Сибирь.

Как учёный-декабристовед, Мария Михайловна всю свою долгую жизнь (она умерла в 1991 г., в возрасте 96 лет) вела переписку со школьными государственными музеями, краеведами, историками, активно участвовала в научных конференциях по декабристскому движению, многие её работы о декабристах в Сибири напечатаны в различных сборниках и журналах.

Последние десять лет своей жизни М.М. Богданова с помощью племянницы Ирины Ильиной поддерживала переписку с корреспондентами, т.к. сама уже была не в состоянии читать и писать.

Писала Мария Михайловна и нашему музею, тепло вспоминала родной Минусинск в стихах (АММ, ф. З, оп. 1, д. 11, л. 98):

Много лет уж живу я в столице,
Край сибирский отсюда далёк,
Но всё чаще мне в старости снится
Мой родной невелик-городок...

Был ты краем глухого изгнанья
Непокорных и смелых людей...
Очагом и культуры, и знанья
Стал давно твой чудесный музей.

Всё бесценное это наследство
Ты годами хранил и сберёг,
Городок невозвратного детства,
Мой родной навелик-городок!


Потомки декабриста Н.О. Мозгалевского внесли свой вклад в дело создания Мартьяновского музея. Александр Николаевич, дед М.М. Богдановой, живя с семьей на таёжном Соляном кордоне близ с.Означенное (ныне г. Саяногорск), привозил и присылал Н.М. Мартьянову образцы горных пород, золотоносный песок с таёжных рек, шкурки белок, бурундуков и т.д. Его дети, особенно дочь Милитина, собирали жуков, бабочек и др. насекомых, составляли гербарии цветов и растений (АММ, ф. З, oп. 1, д. 9, л. 82).

И ещё один интересный факт: сын Александра Николаевича - Владимир Александрович Мозгалевский свою трудовую деятельность начал в качестве ученика в Мартьяновской аптеке, затем работал в ней фармацевтом. Знания, полученные им у Н.М. Мартьянова, помогли позже Владимиру Александровичу лечить тувинцев от болезней, заслужить их искреннее уважение (АММ, ф. З, оп. 1, д. 22, лл. 1, 6).

Богатый архив А.В. Вахмистрова и М.М. Богдановой заслуживает несомненно, глубокого и тщательного изучения, возможно, что при этом выявятся новые, неизвестные факты из жизни декабристов и их потомков. Закончу своё сообщение стихотворными строчками М.М. Богдановой:

Нам не нужно памятников вечных,
Дороже тесный круг друзей сердечных.


1996 г.


Вы здесь » © НИКИТА КИРСАНОВ » «Кованные из чистой стали» » Мозгалевский Николай Осипович.