© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Муравьёв-Апостол Сергей Иванович.


Муравьёв-Апостол Сергей Иванович.

Posts 11 to 20 of 31

11

Петля

Утреннее заседание Верховного уголовного суда 30 июня. Подсудимых нет; только судьи: 16 членов Государственного совета, три члена Синода, 13 особо назначенных чиновников, 35 сенаторов.

На утреннем заседании обсуждены пятеро «вне разрядов».

Первый - Павел Пестель.

Второй - Кондратий Рылеев.

Третий - Сергей Муравьев-Апостол.

Четвертый - Михаил Бестужев-Рюмин.

Пятый - Петр Каховский.

«К смертной казни. Четвертованием».

К отсечению головы - 31.

Против казни один адмирал Мордвинов, много лет и трудов положивший на то, чтобы не казнили и не пытали.

Далее судьи приговорили к вечной каторге - 19, к каторжным работам на пятнадцать и меньше лет - 38, в ссылку или в солдаты - 27 человек.

Указ

Верховному уголовному суду:

«Рассмотрев доклад о государственных преступниках, от Верховного уголовного суда нам поднесенный, мы находим приговор, оным постановленный, существу дела и силе законов сообразный.

Но силу законов и долг правосудия желая по возможности согласить с чувствами милосердия, признали мы за благо определенные сим преступникам казни и наказания смягчить».

Затем - 12 пунктов, заменяющих отсечение головы - вечной каторгой, вечную каторгу - двадцатью и пятнадцатью годами, а в конце пункт XIII:

«XIII. Наконец, участь преступников, здесь не поименованных, кои по тяжести их злодеяний поставлены вне разрядов и вне сравнения с другими, предаю решению Верховного уголовного суда и тому окончательному постановлению, какое о них в сем суде состоится.

Верховный уголовный суд в полном его присутствии имеет объявить осужденным им преступникам как приговор, в нем состоявшийся, так и пощады, от нас им даруемые...

На подлинном собственной его императорского величества рукою подписано тако:

Николай.

Царское Село

10 июля 1826 года».

12 июля члены Верховного уголовного суда собрались в Сенате, помолились и отправились через Неву в крепость в сопровождении двух жандармских эскадронов. В комендантском доме - столы, накрытые красным сукном и «расставленные покоем» - в виде буквы П; за столом митрополит, члены Государственного совета, сенаторы в красных мундирах, министр юстиции, генералы.

Все казематы открываются, и заключенных ведут через задний двор и заднее крыльцо в дом коменданта.

Владимир Штейнгейль, как и многие другие декабристы, запомнит, что на большую часть разобщенных прежде узников свидание произвело самое сильное, радостное впечатление.

«Обнимались, целовались, как воскресшие, спрашивали друг друга: "Что это значит?" Знавшие объясняли, что будут объявлять приговор, сентенцию. "Как, разве нас судили?" - "Уже судили", - был ответ. Но первое впечатление так преобладало, что этим никто так сильно не поразился. Все видели, по крайней мере, конец мучительному заточению... Потом начали вводить одними дверьми в присутствие и, по прочтении сентенции и конфирмации обер-секретарем, выпускали в другие...

Во время прочтения сентенции в членах Верховного суда не было заметно никакого сострадания, одно любопытство. Некоторые с искривлением лорнетовали и вообще смотрели как на зверей. Легко понять, какое чувство возбуждалось этим в осужденных. Один, именно подполковник Лунин, многих этих господ знавший близко, крутя усы, громко усмехнулся, когда прочли осуждение на 20 лет в каторжную работу. По объявлении сентенции всех развели уже по другим казематам».

Николай Лорер в эти минуты заметил «почтенную седую голову Н.С. Мордвинова. Он был грустен, и белый платок лежал у него на коленях».

Среди введенных с первой партией - один вдруг слышит о себе: «Преступника первого разряда, осужденного к смертной казни, отставного подполковника Матвея Муравьева-Апостола, по уважению чистосердечного его раскаяния, по лишению чинов и дворянства сослать в каторжную работу на двадцать лет и потом на поселение». (Через месяц каторга вообще была с него снята и заменена «вечным поселением».)

Рядом старинный друг по 1812 году и Семеновскому полку Иван Якушкин. «Матвей был мрачен, он предчувствовал, что ожидало его брата. Кроме Матвея никто не был мрачен».

Пятерых уже отделили от приговоренных к жизни. Они в разных мирах, им не должно видаться.

Но именно в этот день, 12-го, были вызваны и пятеро.

Тридцать пять лет спустя Михаил Александрович Бестужев вспомнит:

«Это была счастливая случайность. Каждый разряд для слушания сентенции собирался в особые комнаты, кругом установленные павловскими гренадерами. Дверь из комнаты, где был собран 1-й разряд, распахнулась в ту комнату, где стояли пятеро висельников; я и многие другие бросились к ним. Но мы только успели обняться, нас и разлучили».

В числе тех, кто случайно увидел пятерых, был и Горбачевский. Обняться не успели, но увиделись. Это ведь ему в прошлом году в Лещинском лагере Сергей сказал: «Ежели кто из нас двоих останется в живых, мы должны оставить воспоминания на бумаге».

Как пятеро выслушали известие о четвертовании? Ничего не знаем. Члены Верховного суда не захотели вспоминать. Пятерым осталось жить несколько часов...

Царь назвал имена, выбрал казнь, заставил выговорить это слово других и боялся.

Николай I - матери,

из Царского Села.

«Милая и добрая матушка.

Приговор состоялся и объявлен виновным. Не поддается перу, что во мне происходит; у меня какое-то лихорадочное состояние, которое я не могу определить. К этому, с одной стороны, примешано какое-то особое чувство ужаса, а с другой - благодарности господу богу, коему было благоугодно, чтобы этот отвратительный процесс был доведен до конца. Голова моя положительно идет кругом.

Если я добавлю к этому о том количестве писем, которые ко мне ежедневно поступают, одни - полные отчаяния, а другие - написанные в состоянии умопомешательства, то могу вас уверить, любезная матушка, что только одно чувство ужасающего долга на занимаемом посту может заставить меня терпеть все эти муки. Завтра в три часа утра это дело должно совершиться; вечером надеюсь сообщить об исходе. Все предосторожности нами приняты и, полагаясь, как всегда и во всяком деле на милость божию, мы можем надеяться, что все пройдет спокойно».

Пустив в ход все свои придворные связи, сестра Сергея Муравьева-Апостола Екатерина Бибикова выпросила у царя свидание с братом вечером 12 июля, за несколько часов до виселицы.

Николай Лорер, старинный приятель Капнистов и Муравьевых-Апостолов, многознающий и памятливый, рассказывает (очевидно, со слов своего постоянного информатора смотрителя Соколова):

«Бибикова явилась вся в черном и лишь только завидела брата, то бросилась к нему на шею с таким криком или страшным визгом, что все присутствовавшие были тронуты до глубины души... С нею сделался нервический припадок, и она упала без чувств на руки брата, который сам привел ее в чувство. С большою твердостью и присутствием духа он объявил ей: „Лишь солнце взойдет, его уже не будет в живых". И бедная женщина рыдала, обнимая его колени. Комендант, чтоб прекратить эту раздирающую душу сцену, разрознил эти два любящие сердца роковым словом: „Пора". Ее понесли в экипаж полумертвую, его увели в каземат».

Даже железный комендант Сукин сказал священнику Петру Мысловскому, что «разлука брата с сестрою навсегда была ужасна».

Впрочем, судя по всему, Сергей Иванович стоически спокоен, сдержан и говорит сестре о том, что дух его свободен и намерения чисты (мотив каждого тюремного письма). Мы даже уверены в таком его настроении, так как вскоре после свидания он заметит, что «радость, спокойствие, воцарившиеся в душе моей после сей благодатной минуты, дают мне сладостное упование, что жертва моя не отвергнута».

Вот каков был Сергей Муравьев-Апостол: если перед казнью сумел не согнуться перед горестями, а даже обрести радость, спокойствие, - значит, решает он, жил правильно, жертва не напрасна. И если так, то в последние часы надо помочь тем, кто не обрел такого равновесия, - брату Матвею и Михаилу Бестужеву-Рюмину. И последняя просьба к сестре - позаботиться о старшем брате, отчаяние которого страшнее, чем собственная участь.

Мы не знаем всех документов, писавшихся в те часы, может быть, о многом просто говорилось, но, по всей видимости, Сергей Муравьев просил начальство о двух вещах:

посадить его вместе с Бестужевым-Рюминым;

разрешения написать брату.

Обе просьбы были уважены. Двух смертников помещают рядом - в номере 12 (Муравьева) и в номере 16 (Бестужева). Их разделяет перегородка, через которую легко разговаривать. Письмо же Матвею, очевидно, передает протоиерей Мысловский.

Многие юристы, выступавшие против смертной казни, утверждают, будто последние часы и минуты осужденного являются для него дополнительным наказанием, не предусмотренным приговором, сознательно вызванной тяжелой психической болезнью.

Петербургская ночь с 12-го на 13-е июля. Солнце зашло в 8 часов 34 минуты и снова покажется в 3 часа 26 минут. Чуть-чуть померкшая белая ночь.

Декабрист Розен.

«Михаилу Павловичу Бестужеву-Рюмину было только 23 года от роду. Он не мог добровольно расстаться с жизнью, которую только начал. Он метался, как птица в клетке... Нужно было утешать и ободрять его. Смотритель Соколов и сторожа Шибаев и Трофимов не мешали им громко беседовать, уважая последние минуты жизни осужденных жертв... Жалею, что они не умели мне передать сущности последней их беседы, а только сказали мне, что они спорили о спасителе Иисусе Христе и о бессмертии души. М.А. Назимов, сидя в 13-м нумере, иногда мог только расслышать, как в последнюю ночь С.И. Муравьев-Апостол в беседе с Бестужевым-Рюминым читал вслух некоторые места из пророчеств и из Нового Завета».

Неужели мы не услышим этой беседы?

Лунин (14 лет спустя, в Сибири).

«В Петропавловской крепости я заключен был в каземате № 7, в Кронверкской куртине, у входа в коридор со сводом. По обе стороны этого коридора поделаны были деревянные временные темницы, по размеру и устройству походившие на клетки; в них заключались политические подсудимые. Пользуясь нерадением или сочувствием тюремщиков, они разговаривали между собою, и говор их, отраженный отзывчивостью свода, и деревянных переборок, совокупно, но внятно доходил ко мне. Когда же умолкал шум цепей и затворов, я хорошо слышал, что говорилось на противоположном конце коридора. В одну ночь я не мог заснуть от тяжелого воздуха в каземате, от насекомых и удушливой копоти ночника, - внезапно слух мой был поражен голосом, говорившим следующие стихи:

Задумчив, одинокий,
Я по земле пройду, не знаемый никем.
Лишь пред концом моим,
Внезапно озаренный,
Познает мир, кого лишился он.

- Кто сочинил эти стихи? - спросил другой голос.

- Сергей Муравьев-Апостол...»

Вряд ли кто-либо лучше описал ту жуткую ночь на 13-е июля. Лунин не утверждает, будто стихи читал сам троюродный брат: скорее всего кто-то из южан, знавший эти строки.

Декабрист Цебриков.

«Бестужеву-Рюмину, конечно, было простительно взгрустнуть о покидаемой жизни. Бестужев-Рюмин был приговорен к смерти. Он даже заплакал, разговаривая с Сергеем Муравьевым-Апостолом, который с стоицизмом древнего римлянина уговаривал его не предаваться отчаянию, а встретить смерть с твердостью, не унижая себя перед толпой, которая будет окружать его, встретить смерть как мученику за правое дело России, утомленной деспотизмом, и в последнюю минуту иметь в памяти справедливый приговор потомства!!!

Шум от беспрестанной ходьбы по коридору не давал мне все слова ясно слышать Сергея Муравьева-Апостола; но твердый его голос, и вообще веденный с Бестужевым-Рюминым его поучительный разговор, заключавший одно наставление и никакого особенного утешения, кроме справедливого отдаленного приговора потомства, был поразительно нов для всех слушавших, и в особенности для меня, готового, кажется, броситься Муравьеву на шею и просить его продолжать разговор, которого слова и до сих пор иногда мне слышатся».

Времени мало: в полночь был духовник Мысловский, через два-три часа поведут, и, может быть, вслед за наставлениями Бестужеву пишется письмо к брату, где приговоренный к смерти заклинает Матвея жить и никогда, ни при каких обстоятельствах не помышлять о самоубийстве.

«Любезный друг и брат Матюша... Я кончаю сие письмо, обнимая тебя заочно с тою пламенною любовью, которая никогда не иссякала в сердце моем и теперь сильнее еще действует во мне от сладостного упования, что намерение мое, самим творцом мне внушенное, не останется тщетным и найдет отголосок в сердце твоем, всегда привыкшем постигать мое. - Прощай, милый, добрый, любезный брат и друг Матюша. До сладостного свидания!

Кронверкская куртина.

Петропавловская Петербургская крепость, ночь с 12 на 13 июля

1826 года».

Где подлинник этого письма - не знаем. Оно было напечатано в журнале «Русский архив» в 1887 году, сразу после смерти девяностотрехлетнего Матвея Ивановича, хранившего эти листки и своей долгой жизнью будто исполнившего последнюю просьбу брата: не бежать со своего места, понять, что жизнь и смерть человека - не только его дело.

А рядом - люди, которым предстоит страдать, но жить: член Северного общества Андреев, сидя рядом с Муравьевым, скажет ему в ту ночь:

«- Пропойте мне песню, я слышал, что вы превосходно поете.

Муравьев ему спел.

- Ваш приговор? - спросил Андреев.

- Повесить! - отвечал тот спокойно.

- Извините, что я вас побеспокоил.

- Сделайте одолжение, очень рад, что мог вам доставить это удовольствие».

Декабрист Петр Муханов вряд ли мог записать, но благодаря своей прекрасной памяти запомнил, наизусть выучил:

«Михаила Павлович Бестужев-Рюмин за несколько часов до кончины сказал мне следующее:

"Всеусердно прошу Муханова, дабы написал домой, 1) чтобы почтенному духовнику моему Петру Николаевичу Мысловскому, не в награждение, но в знак душевной моей благодарности за советы его и попечение об исправлении моей совести выдано было десять тысяч рублей и мои золотые часы. 2) Гарнизонной артиллерии поручику Михаиле Евсеевичу Глухову в память мою и благодарность за его попечение и заботы десять тысяч рублей. 3) В Киевскую городскую тюрьму на улучшение пищи арестантам пять тысяч рублей, которую сумму прошу доставить тамошнему губернатору от неизвестного для внесения в Приказ общественного призрения и обращать проценты оной по назначению. 4) Людей моих, бывших со мною в Киеве, в полку, прошу отпустить вечно на волю, дав им награждение. Я уверен, что родные мои примут с доверием слова сии"».

Мы не знаем, исполнены ли эти просьбы и чем был обязан узник караульному офицеру Михаилу Евсеевичу Глухову (по скудным отзывам других заключенных, «человеку весьма порядочному»). Не знаем и с большим трудом, многого не разбирая, продолжаем вслушиваться в голоса той ночи...

Николай I. «Дело это должно совершиться завтра в три часа утра».

Императрица Александра Федоровна. «Что это за ночь. Мне все время мерещились мертвецы».

Рассказ Василия Ивановича Беркопфа, начальника кронверка Петропавловской крепости:

«Виселица изготовлялась на Адмиралтейской стороне; за громоздкостью везли ее на нескольких ломовых извозчиках через Троицкий мост... По предварительном испробовании веревок оказалось, что они могут сдержать восемь пудов. Сам научил действовать непривычных палачей, сделав им образцовую петлю и намазав ее салом, дабы она плотнее стягивалась».

Таким образом, казнь репетировали, создавая восьмипудовые модели казнимых.

Два часа ночи. Светает.

Полвека спустя маленькую родственницу приводят к седому, почти слепому Матвею Ивановичу, который показывает ей портрет молодого офицера и говорит: «Это мой брат». Девочка не знала, что нужно отвечать, и смущенно сказала: «Как он красив». Матвей Иванович очень обрадовался.

12

Смерть первая

Лев Толстой (16 марта 1878 года, во время работы над романом «Декабристы»):

«Стасова... я очень прошу, не может ли он найти, узнать, как решено было дело повешения пятерых, кто настаивал, были ли колебания и переговоры Николая с приближенными».

Стасов добыл такой документ у Арсения Аркадьевича Голенищева-Кутузова, внука распоряжавшегося казнью петербургского генерал-губернатора (подлинная записка царя была, очевидно, взята обратно и уничтожена, но в семье Голенишевых-Кутузовых сохранили копию!). Стасов переписал и передал текст Толстому. Писатель обещает хранить тайну:

«Я не показал даже жене и сейчас переписал документ, а писанный вашей рукой разорвал... Для меня это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь. Этот ответ на главный вопрос, мучивший меня».

Записку Николая I - Голенищева-Кутузова - Стасова - Толстого долго не могли найти; только друг Льва Николаевича Дмитрий Оболенский вспоминал, что Толстой «читал по собственноручно им снятой копии записку Николая Павловича, в которой весь церемониал казни декабристов был предначертан им самим во всех подробностях»... «Это какое-то утонченное убийство!» - возмущался Толстой по поводу этой записки.

Записка Николая предусматривает все. Он опасался доводить до исступления осужденных - кто знает, не кинулись бы они на конвой, хотя бы «один на двоих». К тому же из переписки царской семьи видно, что они боятся скрытых заговорщиков среди зрителей. Поэтому сначала «увести обратно в кронверк разжалованных и приговоренных к каторге» и только потом - «возвести осужденных на смерть».

Только в 1948 году в одной частной коллекции была обнаружена сделанная рукою Толстого копия царского распоряжения, и благодаря писателю воскресает из пепла то, что многократно изымалось, скрывалось, уничтожалось...

Документ Николая

(заглавие Толстого)

«В кронверке занять караул. Войскам быть в 3 часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамен. Конвойным оставаться за ними, считая по два на одного. Когда все будут на месте, то командовать на караул и пробить одно колено похода. Потом г. генералу, командующему эскадроном и артиллерией, прочесть приговор, после чего пробить второе колено похода и командовать "на плечо". Тогда профосам сорвать мундир, кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то вести их тем же порядком в кронверк. Тогда возвести присужденных на смерть на вал, при коих быть священнику с крестом. Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй, докуда все не кончится, после чего зайти по отделениям направо и пройти мимо и распустить по домам».

Таких слов, как повешение, казнь, старались избегать. Позже, когда в Сибири давалось распоряжение о казни еще раз восставшего южного бунтовщика Ивана Сухинова, был составлен документ - «Записка, по которой нужно приготовить некоторые вещи для известного дела и о прочем, того касающемся».

«Санкт-Петербургские ведомости», вторник, 13 июля 1826 года.

Здесь на семи с половиной страницах извещается о «предстоящей церемонии священного коронования государя императора Николая Павловича».

«Сдается в наем 4-й Адмиралтейской части у Аларчина моста в доме г-жи Жеваковой под № 116 бель-этаж со всеми службами и конюшнями на 10 стойлов».

«Из дома флигель-адъютанта графа Александра Николаевича Толстого вылетел зеленый небольшой попугай».

«Желающие поставить для кронштадтской полиции потребные для обмундирования нижних чинов материалы...» и т. д.

«Отпускается в услужение 1 дворовый человек 23 лет, видный собою и знающий сапожное мастерство, о поведении коего дано будет обязательство на год».

Об «известном деле и о прочем, того касающемся» - ни в этом номере, ни в последующих ни слова. Только среди продаваемых в лавке Александра Смирдина книг значится «Донесение его императорскому величеству высочайше учрежденной комиссии для изыскания о злоумышленных обществах. Цена 4 рубля, с доставкою - 5 рублей».

Но это название не очень заметно - где-то между «Северными цветами на 1826 год, собранными бароном Дельвигом», «Баснями И.А. Крылова в семи книгах», комедией М.Н. Загоскина «Богатонов в деревне, или Сюрприз самому себе» и «Путешествий», составленных Крузенштерном, Иваном Муравьевым-Апостолом, Головниным.

Только через неделю, 20 июля, газета сообщает:

«Верховный уголовный суд по высочайше представленной ему власти приговорил: вместо мучительной казни четвертования, Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михаиле Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому, приговором суда определенной, сих преступников за их тяжкие злодеяния повесить». Об исполнении приговора сообщило очень кратко единственное печатное издание - газета «Северная пчела».

Этот номер прочтет за границей через неделю отец повешенного сына Иван Матвеевич Муравьев-Апостол. Но прежде, верно, получит письмо от дочери Екатерины...

13 июля. Как записал декабрист Басаргин со слов священника, Рылеев не захотел последнего свидания с женою и дочерью, «чтобы не расстраивать их и себя».

Каховский был одинок.

Отец Бестужева-Рюмина в Москве, больной - всего несколько месяцев протянет после известия о сыне.

Пестель никого не зовет; отцу его, в прошлом одному из сибирских генерал-губернаторов, не понять сына... Говорили, будто он утешился милостью Николая I к другому сыну, благонамеренному Владимиру Пестелю, которого именно в этот день, 13 июля, делают флигель-адъютантом.

Им больше никого не встретить из близких, но некоторым из друзей еще удастся их увидеть и услышать.

Горбачевский.

«Потом, после сентенции, в ту ночь, когда Муравьева и его товарищей вели из крепости на казнь, я сидел в каземате - в то время уже не в Невской куртине, а в кронверке, и их мимо моего окна провели на крепость. Надобно же так случиться, что у Бестужева-Рюмина запутались кандалы, он не мог идти далее; каре Павловского полка как раз остановилось против моего окна; унтер-офицер пока распутал ему и поправил кандалы, я, стоя на окошке, все на них глядел; ночь светлая была».

Горбачевский не знал, может быть, догадывался, куда ведут. Никто не думал, что в самом деле казнят. Священник Мысловский уверял Якушкина и других - казни не будет!

Евгений Оболенский.

«Я слышал шаги, слышал шепот, но не понимал их значения. Прошло несколько времени, - я слышу звук цепей. Дверь отворилась на противоположной стороне коридора; цепи тяжело зазвенели. Слышу протяжный голос неизменного Кондратия Федоровича Рылеева: "Простите, простите, братья!", и мерные шаги удалились к концу коридора; я бросился к окошку; начало светать... Вижу всех пятерых, окруженных гренадерами с примкнутыми штыками. Знак подан, и они удалились»...

Казнят на рассвете... Около двух часов ночи несколько человек слышат, как в камерах смертников прозвенели цепи.

Сейчас их поведут - как бы в пустоте.

Где друзья? Заперты, невидимы, ничего не знают. Рядом только священник, солдаты, тюремные сторожа, палачи, помощники и начальники палачей.

Но вот Иван Якушкин через несколько часов глазами тюремного плац-майора Подушкина увидит, как смертникам надевают цепи; а художник Рамазанов, со слов Василия Ивановича Беркопфа, начальника кронверка Петропавловской крепости, представит их через полвека в воротах. Вот прощание со сторожами, и рядом невидимые Розен и Лунин; вот дорога, отдельные фразы, последние минуты, а вдоль пути уж можно вообразить печальных свидетелей: Басаргин, Александр Муравьев, Трубецкой, Цебриков, опять Якушкин, снова Розен, другие...

Очень скоро друзья узнают все или почти все от главного очевидца - протоиерея Мысловского, от молодого, сочувствующего приговоренным офицера Волкова...

У места казни высокое начальство: генерал-губернатор Голенищев-Кутузов отвечает за порядок, генералы Чернышев, Бенкендорф - личные представители императора. В Царское Село каждые четверть часа скачет курьер с донесением (донесения не найдены, наверное, тут же сожжены).

Кто еще присутствует? Обер-полицмейстер Княжнин (сын известного в свое время драматурга, чьи пьесы ценили многие из приговоренных).

От этих дошло немного. Начальство неохотно распространялось «о секретном деле и всем до него касающемся», но историкам удастся восстановить отчеты Голенищева-Кутузова, Чернышева, рассказ обер-полицмейстера Княжнина, услышанный и записанный тем самым паном Иосифом Руликовским, через владения которого шел в новогодние дни Черниговский полк.

Вел дневник также флигель-адъютант Николай Дурново. Посмотрев казнь, он спокойно «возвратился домой, заснул на несколько часов, после чего отправился в библиотеку Главного штаба. Обедал у военного министра и вечером снова вернулся туда. Там всегда встретишь знакомых...»

Другой из таких же, адъютант Голенищева-Кутузова Николай Муханов (будущий товарищ министра, деятель цензурного ведомства), вечером будет рассказывать в салонах, а там запомнят, запишут.

Кто еще у виселицы? Менее важные полицейские чины, рота павловских солдат, десяток офицеров, оркестр, Василий Иванович Беркопф, два палача, гарнизонный инженер Матушкин, сооружающий виселицу, человек сто пятьдесят на Троицком мосту, да на берегу у крепости окрестные жители, привлеченные барабанным боем.

Отсутствие некоторых лиц будет отмечено:

«Один бедный поручик, солдатский сын, георгиевский кавалер, отказался исполнить приказание сопровождать на казнь пятерых, присужденных к смерти. "Я служил с честью, - сказал этот человек с благородным сердцем, - и не хочу на склоне лет стать палачом людей, коих уважаю". Граф Зубов, кавалергардский полковник, отказался идти во главе своего эскадрона, чтобы присутствовать при наказании. "Это мои товарищи, и я не пойду", - был его ответ».

Что стало с «бедным поручиком» (о котором упоминал декабрист А.М. Муравьев), не знаем, но блестящий полковник гвардии Александр Николаевич Зубов лишился карьеры, был уволен к «статским делам» и за двадцать лет получил лишь один чин. Заметим, это внук Суворова и сын того самого Зубова, который бил насмерть императора Павла.

Зафиксирует свои впечатления аккуратный эльзасец Шницлер, будущий видный историк, а пока что домашний учитель в Петербурге.

Случайно узнавший о казни молодой Пржецлавский отправляется с товарищем до конца Троицкого моста и через полвека опубликует свои воспоминания:

«Далее стража нас не пустила, но и оттуда все поле и вся обстановка при помощи биноклей хорошо были видны. Войска уже были на своих местах; посторонних зрителей было очень немного, не более 150-200 человек».

На ялике подплывает к крепости и несколько ночей не может заснуть Николай Путята, приятель Пушкина, родственник Баратынского.

Ничего не запишет Дельвиг, стоящий у кронверка рядом с Путятой (и Николаем Гречем), только поделится тайком с одним-другим приятелем, в частности - с Пушкиным; да еще в селе Хрипунове Ардатовского уезда Нижегородской губернии среди бумаг Михаила Чаадаева, брата известного мыслителя, около ста лет пролежит отчет о казни под названием «Рассказ самовидца». Рукопись обнаружится только в советское время; однако имя «самовидца» не разгадано до сих пор.

Итак, несколько говорящих среди сотен молчавших - и эти несколько разделены по своим взглядам, знаниям, положению, и что видят одни, не видят другие; а одно и то же воспринимают по-разному. Мы же, помня завет Льва Толстого, понимаем, как важна тут всякая мелочь.

Глазами примерно десяти человек, вслед за близкими друзьями и родными смертников, мы всматриваемся в дождливый рассвет 13 июля 1826 года.

Цепи были надеты еще с вечера, потому что приговоренный к смерти на все способен.

Когда Сергей Иванович увидел вошедшего с печальным видом плац-майора Подушкина, он избавил его от лишних объяснений: «Вы, конечно, пришли надеть на меня оковы». Подушкин позвал людей, на ноги надели железа. Все приговоренные смотрели на эти приготовления к казни совершенно спокойно - «кроме Михайлы Бестужева: он был очень молод, и ему не хотелось умирать».

Четверо приговоренных, в том числе Муравьев-Апостол, полгода сидели без цепей. Бестужев-Рюмин же, разозливший следователей «путаными ответами» и закованный с февраля, был раскован только для прочтения приговора и снова - уже до конца - находился в самых тяжелых кандалах.

Вот - повели.

Пестель, Бестужев-Рюмин, Муравьев-Апостол, Рылеев и Каховский - в тех самых мундирах и сюртуках, в которых были захвачены. В воротах, через высокий порог калитки, ноги смертников, обремененные тяжелыми кандалами, переступали с большим трудом, Пестеля должны были приподнять в воротах - так он был изнурен.

Перед выходом из каземата Бестужев-Рюмин снимает с груди вышитый троюродной сестрой и оправленный в бронзу образок и благословляет им сторожа Трофимова. На этом образке десять месяцев назад клялись члены общества Соединенных славян. Розен предлагает сторожу меняться, но старый солдат не согласился ни на какие условия, сказав, что постарается отдать иконку сестре Бестужева. Сторожа позже сумел уговорить только Лунин, сохранивший тот образок и в Сибири.

Два часа ночи...

Матвей Муравьев-Апостол, который с вечера 12 июля уже догадывается, отчего не слышно брата, ночью прислушивается к каждому движению, а позже, конечно, расспрашивает о каждой подробности. Он узнает, что едва занялся день, как пятерых, осужденных на казнь, повели в крепостную церковь; затем они двинулись, в сопровождении полицмейстера Чихачева, окруженные павловскими гренадерами. Впереди - Каховский, за ним Бестужев-Рюмин под руку с Муравьевым-Апостолом, дальше Рылеев с Пестелем.

Якушкин со слов священника передает эту сцену иначе:

«Был второй час ночи. Бестужев насилу мог идти, и священник Мысловский вел его под руку. Сергей Муравьев, увидя его, просил у него прощенья в том, что погубил его».

Под руку со священником... Муравьев ночью слышал Бестужева, а теперь увидел, и жаль двадцатитрехлетнего горячего, необыкновенного, странного друга, который мог бы жить и жить, но едва увидит восход сегодняшнего солнца.

Смертники по дороге переговариваются, и мы слышим, вслед за священником, как Сергей Иванович Муравьев-Апостол не перестает утешать своего юного друга.

На просьбу Ильи Ефимовича Репина дать сюжет для картины, Лев Толстой предложил «момент, когда ведут декабристов на виселицы. Молодой Бестужев-Рюмин увлекся Муравьевым-Апостолом, скорее личностью его, чем идеями, и все время шел с ним заодно, и только перед казнью ослабел, заплакал, и Муравьев обнял его, и они пошли вдвоем к виселице».

Толстой составил представление о событиях по некоторым воспоминаниям декабристов. Мы теперь знаем, что молодой Бестужев не только увлекался тем, что говорил Муравьев-Апостол, но, случалось, и самого Муравьева зажигал... Но, многого не зная, Толстой, как обычно, чувствует главное; от оценки общих идей он идет к личностям: ослабел, обнял - это для него важнейшее дело при оценке событий. Тут главный вопрос - до каких пределов человек может оставаться человеком.

Якушкин:

«Всех нас повели в крепость; изо всех концов, изо всех казематов вели приговоренных. Когда все собрались, нас повели под конвоем отряда Павловского полка через крепость в Петровские ворота. Вышедши из крепости, мы увидели влево что-то странное и в эту минуту никому не показавшееся похожим на виселицу. Это был помост, над которым возвышалось два столба; на столбах лежала перекладина, а на ней веревки. Я помню, что когда мы проходили, то за одну из этих веревок схватился и повис какой-то человек; но слова Мысловского уверили меня, что смертной казни не будет. Большая часть из нас была в той же уверенности».

Ведут для церемонии разжалования и шельмования тех, кто приговорен к каторге и ссылке.

Итак, около трех часов ночи площадь у крепости наполняется людьми, играет оркестр Павловского полка, дымно от приготовленных костров, но где в это время смертники?

«Их поместили на время в каком-то пороховом здании, где были уже приготовлены пять гробов».

Мы знаем, что это за здание: вблизи вала, на котором устраивали виселицу, находилось полуразрушенное Училище торгового мореплавания.

Но есть и другая версия о том, где могли находиться пятеро примерно с половины третьего до половины четвертого. «Пятерых повели в крепостную церковь, где они еще при жизни слушали погребальное отпевание. Когда мы уж возвратились с гласиса в крепость, то их шествие из церкви потянулось к Кронверкскому валу». Приказ был, чтобы каторжане и смертники не встречались, однако, может быть, Розен все же видел издалека пятерых; или тоже сообщает со слов священника?

Экзекуция над сотней с лишним осужденных по разрядам была быстрой: Павловский оркестр забил колено похода, второе - сняли форму, бросили в огонь, поставили на колени, сломали шпаги над головами.

Вместо ожидаемого уныния и раскаяния сто с лишним человек радовались друг другу, смеялись новой одежде, арестантским «больничным» халатам, спрашивали тихонько: где Рылеев? где Пестель? - поглядывая на пустые виселицы и на Матвея Муравьева-Апостола.

«Генерал-адъютант Чернышев большое каре приказал подвести к виселицам. Тогда Федор Вадковский закричал: "Нас хотят заставить присутствовать при казни наших товарищей. Было бы подлостью остаться безучастными свидетелями. Вырвем ружья у солдат и кинемся вперед". Множество голосов отвечало: "Да, да, да, сделаем это, сделаем это"; но Чернышев и при нем находившиеся, услышав это, вдруг большое каре повернули и скомандовали идти в крепость...»

Может быть, это сочинено задним числом? Но в любом случае Николай резонно рассудил не показывать казнь тем, кто осужден жить.

Оркестр пробил, «как для гонения сквозь строй», костры задымились, запахло горящим сукном; осужденных в больничных халатах повели в тюрьму...

Около четырех часов утра.

Пятерых велено повесить в четыре, снять в шесть и тогда же уничтожить виселицу. Раздалась команда, и их ведут - то ли из Училища торгового мореплавания, то ли из собора.

«Все сии обстоятельства, - запишет Мысловский, - даже самые мелочные, коих я был ближайшим свидетелем, описаны мною в особенных записках и с вернейшей точностью, равно как и беспристрастием. Уверяю, что портреты будут схожи с оригиналами... Описание сие помещено будет в моих записях, но случиться может, что они или утратятся, или, судя по прямоте и истине, в них изображенной, подвергнутся преследованию правительства...»

Эти размышления протоиерея сопровождаются датой - 1 ноября 1826 года, через три с половиной месяца после казни. Записки начаты, но где середина, конец?

Из описания ста двадцати сохранился лишь фрагмент о Пестеле:

«Пестель в половине пятого, идя на казнь и увидя виселицу, с большим присутствием духа произнес следующие слова: "Ужели мы не заслужили лучшей смерти? Кажется, мы никогда не отвращали чела своего ни от пули, ни от ядер. Можно было бы нас расстрелять"».

Розги - позорное наказание. Виселица - позорная казнь.

Петля - смерть позорная. «И я бы мог, как шут», - начал Пушкин комментировать собственный рисунок: одна виселица с пятью повешенными.

Безымянный «самовидец», оставивший описание казни, был, очевидно, полицейским чиновником, судя по тому, что стоял недалеко от виселицы, запомнил точное время, когда полицмейстеру приказано повесить и снять тела, и при этом смертникам почти совсем не сочувствует:

«Бестужев-Рюмин и Рылеев вышли в черных фраках и фуражках с обритою бородою и очень опрятно одетые. Пестель и Муравьев-Апостол в мундирных сюртуках и форменных фуражках, но Каховский, с всклокоченными волосами и небритою бородой, казалось, менее всех имел спокойствие духа. На ногах их были кандалы, которые они поддерживали, продевши сквозь носовой платок.

Когда они собрались, приказано было снять с них верхнюю одежду, которую тут же сожгли на костре, и дали им длинные белые рубахи, которые надев, привязали четырехугольные кожаные черные нагрудники, на которых белою краскою написано было "преступник Сергей Муравьев", "преступник Кондрат Рылеев"».

Достоевский был в этом положении и позже рассказал (словами князя Мышкина) то, что не сумеют рассказать пятеро декабристов:

«Приготовления тяжелы. Вот когда объявляют приговор, снаряжают, вяжут, на эшафот возводят - вот тут ужасно... Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят??»

Мысловский, между тем, ежеминутно ожидал гонца о помиловании, «и к крайнему своему удивлению - тщетно».

Третий час шла жестокая пытка промедлением. Около двух часов держали у собственных гробов.

Пятый час... Они возле виселицы, прерывая молчание короткими фразами.

«Между прочим Муравьев сказал:

- Какая позорная смерть! Для нас все равно, но жаль, что пятно ляжет на детей наших.

И потом, несколько помолчав:

- Ну нечего делать; Христос также страдал, быв менее нас виноват. Мы чисты в своей совести, и нас бог не оставит. - Сии слова показывают в нем нераскаявшегося грешника».

Первая реплика уж очень похожа на фразу Пестеля: «Можно было бы нас расстрелять». Зато следующие слова - в духе Муравьева. Ведь именно этими силлогизмами он успокаивал ночью ослабевших: Христос больше страдал, «быв менее виноват», - значит, наша участь еще не худшая! Опять сравнение с Христом (которое будто бы донеслось с васильковской площади, из Катехизиса!), а слова: «Мы чисты в своей совести» - эхо тюремного письма о «чистоте намерений». «Самовидец» тут не ошибается... Но о каких детях идет речь?

Законная дочь только у Рылеева. Вряд ли о тех двух сиротах, что доставлены в Хомутец. Скорее дети - это потомство вообще, как сами они - «дети 1812-го».

Что еще мы можем услышать, увидеть в течение той, второй паузы?

Полицмейстер Княжнин (в передаче Руликовского) шесть лет спустя за обедом выхваляется и мешает правду с ложью, как он подавил свои личные чувства и приступил к «выполнению воли высшей власти» и как после вторичного прочтения смертного приговора среди пятерых «послышался глухой ропот, который становился все более громким и дерзким. Предупреждая возможность более горьких последствий, я приблизился к ним и крикнул: "На колени! Молчать!" И все они молча упали на колени».

Играет оркестр, в воздухе паленый запах горящих форменных сюртуков, инженер Матушкин суетится около виселицы.

Половина шестого.

Каждую минуту после четырех часов приговоренные дышат вопреки высочайшему повелению. А ведь каждые четверть часа в Царское Село летит курьер; император не ложится спать, пока не сообщат...

Между тем работа заканчивается. Под виселицей вырыта большая и глубокая яма; она застлана досками, на которые должны стать осужденные, и когда на них наденут петли, доски из-под ног вынут... «Таким образом, казненные повисли бы над самой ямой; но за спешностию, виселица оказалась слишком высока, или, вернее сказать, столбы ее были недостаточно глубоко врыты в землю, а веревки с их петлями оказались поэтому коротки и не доходили до шей».

Вблизи вала, на котором была устроена виселица, находилось упоминавшееся здание Училища торгового мореплавания. Оттуда, по указанию Беркопфа, взяли школьные скамьи и поставили на них преступников. Большие и средние начальники, поглощенные вопросами техническими и организационными, почти забыли о пятерых. «Самовидец» же приглядывается к смертникам.

«Преступники на досуге, сорвав травки, бросали жребий, кому за кем идти на казнь, и досталось первому Пестелю, за ним Муравьеву, Бестужеву-Рюмину, Рылееву и Каховскому. Но когда виселица готова, их хотели повесить всех вдруг <то есть одновременно. - Н.Э.> и с несвязанными руками, о чем Рылеев напомнил исполнителям казни, после чего руки их связали назади».

Их призовут умереть одновременно, но становятся под виселицей именно так, как вышло по жеребьевке.

«Священник Петр Николаевич был с ними. Он подходит к Кондратию Федоровичу и говорит слово увещательное. Рылеев взял его руку, поднес к сердцу и говорит:

"Слышишь, отец, оно не бьется сильнее прежнего"».

Это рассказывает декабрист Оболенский, лучший друг Рылеева. О следующих же секундах мы слышим только голос Княжнина:

«Пятерых осужденных к смертной казни... отдали в руки кату, или палачу. Однако когда он увидел людей, которых отдали в его руки, людей, от одного взгляда которых он дрожал, почувствовав ничтожество своей службы и общее презрение, он обессилел и упал в обморок.

Тогда его помощник принялся вместо него за выполнение этой обязанности».

...Разжалованные и каторжные сидят по казематам. Якушкин ожидает Мысловского с нетерпением.

«Наконец вечером он взошел ко мне с сосудом в руках. Я бросился к нему и спросил, правда ли, что была смертная казнь. Он хотел было отвечать мне шуткою, но я сказал, что теперь не время шутить. Тогда он сел на стул, судорожно сжал сосуд зубами и зарыдал. Он рассказал мне все печальное происшествие...»

Прощаясь в последний раз, приговоренные к казни «пожали друг другу руки. На них надели белые рубашки, колпаки на лицо и завязали им руки. Сергей Муравьев и Пестель нашли и после этого возможность еще раз пожать друг другу руки. Наконец их поставили на помост и каждому накинули петлю».

Пестель и Муравьев стали рядом на скамье. Уже ничего не видно, петля и душный капюшон; по другую руку Бестужев-Рюмин. На скамье неожиданно встали по союзам: трое южан, затем двое северных.

150-200 человек глядят с Троицкого моста, другие с Невы, около стены.

Николай Путята видит пятерых у виселицы и близ себя одного француза:

«Офицер де ла Рю, только что прибывший в Петербург в свите маршала Мармона, присланного послом на коронацию императора Николая Павловича. Де ла Рю был школьным товарищем Сергея Муравьева-Апостола в каком-то учебном заведении в Париже, не встречался с ним с того времени и увидел его только на виселице».

«Когда все было готово, с нажатием пружины в эшафоте, помост, на котором они стояли на скамейках, упал».

Мысловский (запись Лорера).

«Когда под несчастными отняли скамейки, упал ниц, прокричав им: "Прощаю и разрешаю"».

«Разрешает» - отпускает грехи.

13

Смерть вторая

«Упал ниц, прокричав им: "Прощаю и разрешаю". И более ничего не мог видеть, потому что очнулся тогда, когда его уводили.

Говорят, сорвались Пестель, Муравьев-Апостол, Рылеев».

Восемь декабристов - Якушкин, Лорер, Розен, Штейнгейль, А.М. Муравьев, Цебриков, Трубецкой, Басаргин - видят происходящее с помощью почти одного Мысловского. В тот же день, 13 июля, расспросят, запомнят. Но как по-разному они видят!

«Сошедши по ступеням с помоста, Мысловский обернулся и с ужасом увидел висевших Бестужева и Пестеля и троих, которые оборвались и упали на помост... Неудача казни произошла оттого, что за полчаса перед тем шел небольшой дождь, веревки намокли, палач не притянул довольно петлю, и когда он опустил доску, на которой стояли осужденные, то веревки соскользнули с их шеи».

«Когда петли были уже надеты, когда столкнули скамейку, то тела Пестеля и Каховского остались повисшими; но Рылеев, Муравьев и Бестужев испытали еще одно ужасное страдание. Палач, нарочно выписанный из Швеции или Финляндии, как утверждали, для совершения этой казни, вероятно, не знал своего дела. Петли у них не затянулись, они все трое свалились и упали на ребро опрокинутой скамейки и больно ушиблись».

Другие имена, другие страшные подробности! Иным кажется, что двое сорвались.

«Их казнили жестоко. Двое из этих благородных жертв, С. Муравьев и К. Рылеев, упали с большой высоты и разбились».

Отчего это расхождение? Может, оттого, что декабристы составляли свои воспоминания много лет спустя? Но они не могли забыть 13 июля и, хотя позже жили вместе на каторге и обменивались воспоминаниями, единой версии так и не создали...

Даже декабристы не могли вообразить, в каком шоке были в те секунды и нейтральные, и враждебные зрители - чиновники, будущий историк, полицмейстер, гвардейский офицер, начальник кронверка, безымянный очевидец...

«Сергей Муравьев жестоко разбился; он переломал ногу и мог только выговорить: "Бедная Россия! и повесить-то порядочно у нас не умеют!"»

Якушкин, как видно из его записок, выспрашивал Мысловского, который в тот вечер зайдет еще ко многим в камеры, но, конечно, не каждому станет описывать события, иные получали подробности уже из третьих, четвертых рук. Однако Якушкин, с которым священник позже много лет будет переписываться, выяснил, что мог, а Мысловский рассказал, что видел, слышал или что померещилось в бессознательном кошмаре...

«Бедная Россия! И повесить-то порядочно у нас не умеют!»

Эти слова останутся в памяти, будут повторены во множестве нелегальных изданий, они дойдут к родственникам, к друзьям. Ошеломленные свидетели слышат одного говорящего - на этом все сходятся. Но кто он, произносящий последнее слово? Действительно ли Сергей Муравьев?

«Каховский ругал беспощадно...»

«Бранился Рылеев».

«Впоследствии, когда наши дамы прибыли в Читу, Катерина Ивановна Трубецкая и Александра Григорьевна Муравьева подтвердили это. Они говорили, что в тот же день во всех аристократических кружках Петербурга рассказывали, как достоверное, сделавшееся известным через молодого адъютанта Кутузова, что из трех сорвавшихся поднялся на ноги весь окровавленный Рылеев и, обратившись к Кутузову, сказал:

- Вы, генерал, вероятно, приехали посмотреть, как мы умираем. Обрадуйте вашего государя, что его желание исполняется: вы видите - мы умираем в мучениях.

Тогда же неистовый голос Кутузова:

- Вешайте их скорей снова! - возмутил спокойный предсмертный дух Рылеева, этот свободный необузданный дух передового заговорщика вспыхнул прежнею неукротимостью и вылился в следующем ответе:

- Подлый опричник тирана! Дай же палачу свои аксельбанты, чтобы нам не умирать в третий раз».

Соскользнувшая петля, видно, задела и подняла капюшоны, возвращая исчезнувшее утро, людей, дым костров. Невозможно представить психическое состояние трех людей. Без сомнения, что-то говорили, кричали, может быть, бранились...

Голенищев-Кутузов не передал ничего Николаю о последних восклицаниях, но его дело - точнее исполнить казнь. Подробности, если надо, сообщит Чернышев.

Беркопф решительно уверял собеседника, что «выдумкой являются слова, приписываемые Пестелю, когда порвались веревки с петлями: "Вот как плохо русское государство, что не умеет приготовить и порядочных веревок"». Однако Беркопфу было не до жиру - все это может стоить ему карьеры и свободы (об инженере по виселицам и говорить нечего).

Впрочем, одно из самых недостоверных свидетельских показаний, может быть, отчасти объясняет дело.

Обер-полицмейстер Княжнин.

«Бестужев-Рюмин, когда услышал приказ, чтобы его вторично повесили, то громко сказал: "Нигде в мире, только в России два раза в течение жизни карают смертью"».

Точно о таком возгласе - но Бенкендорфа! - говорит и декабрист Нарышкин.

Слова сказаны, но толпе, находящейся в шоке, невозможно понять, кем сказаны.

В высшем свете осторожно намекают, что царь уехал за город, опасаясь возможного бунта в войсках.

...Несколько мемуаристов сходятся на том, что Чернышев в эту минуту становится главным действующим лицом:

«Генерал Чернышев... не потерял голову; он велел тотчас же поднять трех упавших и вновь их повесить».

Запасных веревок не было, их спешили достать в ближних лавках, но было раннее утро, все было заперто, «почему исполнение казни еще промедлилось».

Через несколько часов строителя виселицы гарнизонного инженера Матушкина разжалуют в солдаты и только через одиннадцать лет снова вернут офицерские погоны. Приказ:

«Секретно, От начальника Главного штаба - главнокомандующему 1-й армии. Всех фельдфебелей, унтер-офицеров, нижних чинов Черниговского пехотного полка, взятых с оружием в руках, предать суду; в случае приговора многих из них к смертной казни, утвердить таковой приговор не более как над тремя самыми главными, коих расстрелять одного в Киеве, другого в Василькове, а третьего в Житомире».

Инструкция ясна: к пяти казне иным дворянам присоединить трех солдат...

Второй приказ:

«Государь император высочайше повелеть мне соизволил уведомить ваше сиятельство, что, буде над рядовыми Черниговского пехотного полка, приговоренными по суду быть расстрелянными, исполнение еще не сделано, то его величеству угодно, чтобы вместо расстреляния прогнать их шпицрутеном по двенадцать раз каждого сквозь тысячу человек».

Дата второго послания - 16 июля, через три дня после петербургских виселиц. Двенадцать тысяч шпицрутенов - как будто та же смерть, только более мучительная.

Царь не ложится, дожидаясь последнего известия, которое может быть только одним из двух: все в порядке; или - бунт, беспорядок.

«Операция была повторена, и на этот раз совершенно удачно» (В.И. Беркопф).

«Помост немедленно поправили и взвели на него упавших. Рылеев, несмотря на падение, шел твердо, Сергей Муравьев-Апостол так же, как Рылеев, бодро всходил на помост. Бестужев-Рюмин, вероятно, потерпевший более сильные ушибы, не мог держаться на ногах, и его взнесли...»

«Его взвели под руки».

«Опять затянули им на шеи веревки... Прошло несколько секунд, и барабанный бой известил, что человеческое правосудие исполнилось. Это было на исходе пятого часа».

«Было шесть часов, и повешенных сняли». «Самовидец» утверждает, что они еще подавали признаки жизни - и палачи приканчивали.

«Стража окружала виселицу, но по прошествии получаса стала всех пускать, и толпа любопытных нахлынула».

«Спустя малое время доктора освидетельствовали трупы, их сняли с виселицы и сложили в большую телегу, покрыв чистым холстом; но похоронить не повезли, ибо было уже совершенно светло, и народу собралось вокруг тьма-тьмущая. Поэтому телега была отвезена в то же запустелое здание Училища торгового мореплавания, лошадь отпряжена, и извозчику (кажется, из мясников) наказано прибыть с лошадью в следующую ночь».

Мысловского едва пропустили в это здание для последних молитв.

Голенищев-Кутузов - царю.

«Экзекуция кончилась с должной тишиною и порядком как со стороны бывших в строю войск, так со стороны зрителей, которых было немного... Рылеев, Каховский и Муравьев сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть. О чем Вашему императорскому величеству всеподданнейше доношу».

14

Эпилог

«В следующую ночь, - рассказал Беркопф, - извозчик (из мясников) явился с лошадью в крепость и оттуда повез трупы по направлению к Васильевскому острову; но когда он довез их до Тучкова моста, из будки вышли вооруженные солдаты и, овладев вожжами, посадили извозчика в будку; через несколько часов пустая телега возвратилась к тому же месту; извозчик был заплачен и поехал домой».

Место похорон - в тайне. Народу сказали, будто тела брошены в воду Крепостного канала, и люди целый день приходили, уходили, смотрели, «ничего не видавши и кивая головами; более осведомленные узнали, что ящик с телами пятерых увезли на какой-то остров Финского залива, причем яму рыли солдаты инженерной команды Петербургской крепости вместе с палачами. Одни говорят, что тела похоронены за Смоленским кладбищем на острове, другие - около завода Берда, тоже на острове... Положительно об этом последнем обстоятельстве не знаю», - признавался тот же Беркопф.

Михаил Александрович Бестужев в 1861 году уточнял для Ивана Горбачевского:

«Их схоронили на Голодае за Смоленским кладбищем и, вероятно, недалеко от Галерной гавани, где была гауптвахта, потому что с этой гауптвахты наряжались часовые, чтобы не допускать народ на могилу висельников. Это обстоятельство и было поводом, что народ повалил туда толпами».

Генерал Княжнин, заканчивая свой рассказ, объявил сотрапезникам:

«Когда на землю спустилась ночь, я приказал вывезти мертвые тела из крепости на далекие скалистые берега Финского залива, выкопать одну большую яму в прибрежных лесных кустах и похоронить всех вместе, сравнявши землю, чтобы не было и признака, где они похоронены. И только мне одному известно место этой могилы, так как когда я стоял на скале над самым берегом моря, то с этого места видел два пункта шарообразных скал, от коих проведенная прямая линия показывает место этой могилы».

Сидевшие за столом спросили генерала, зачем это кому-либо может понадобиться. Он сказал: «Кто может угадать будущее? То, что мы теперь считаем хорошим и справедливым, грядущим поколениям может казаться ошибкой...»

Через день после казни, 15 июля 1826 года, Екатерина Бибикова зашла помолиться за брата в Казанский собор «и удивилась, увидев Мысловского в черном облачении и услышав имена Сергея, Павла, Михаила, Кондратия» (записавший это Якушкин, верно, забыл имя Петра Каховского).

Участники восстания Черниговского полка на сорока восьми подводах под конвоем (два офицера, пять вооруженных унтеров на каждую роту и на каждые десять человек по вооруженному рядовому) движутся навстречу солнцу, лихорадке и пулям Кавказа. Триста семьдесят шесть человек лишены орденов, медалей и нарукавных нашивок, но благодарны судьбе, что не попали в число ста двадцати, которым причитается от двухсот до двенадцати тысяч палок.

...Заново сформированный Черниговский полк под командой полковника Гебеля (его ждет уже чин генерала и должность киевского коменданта) смотрит, как срывают погоны и обводят вокруг виселицы Соловьева, Сухинова, Быстрицкого, Мозалевского, а к виселице прибиты имена: Щепилло, Кузьмин, Ипполит Муравьев-Апостол.

«Когда Сухинов услышал слова "сослать в вечно-каторжную работу в Сибирь", то громко сказал:

- И в Сибири есть солнце...

Но князь Горчаков не дал ему докончить, закричав с бешенством, чтобы он молчал, и грозя, что будет за это непременно во второй раз отдан под суд».

Трое приговоренных к расстрелу внезапно слышат: «Фельдфебель Михей Шутов, унтер-офицер Прокопий Никитин, рядовой Олимпий Борисов... по снятии с Шутова имеемой им в память 812-го года медали, прогнать шпицрутенами чрез тысячу человек каждого по двенадцати раз с наблюдением установленного порядка насчет тех, кои в один раз наказания не выдержат, и потом по выключке из воинского звания, сослать их вечно в каторжную работу». Однако из Петербурга передано и на место экзекуции сообщено: бить не в полную силу, «щадить»... Пятеро погибших в столице никогда не узнают, что спасли солдат-смертников. Слишком невыгодное впечатление от первой казни, чтобы устраивать вторую.

«Могущественная мода, которой покоряется весь мир, прославила особой памяткой смерть Муравьева. В продаже в лавках появилось множество шелковых материй, шерстяных жилетов и лент двухцветных - черных с красными различными узорами. Наши местные торговцы, пользуясь благоприятными условиями и настроениями времени, наделяли нашу молодежь этими двухцветными изделиями, разъясняя ей по секрету их символическое значение. Они продавали их по очень высокой цене, тем более, что все запрещенное имеет и наибольший спрос».

Помещик Иосиф Руликовский, записавший строки, имеет в виду черно-красные цвета Черниговского полка...

На глухой окраине Петрограда рабочие прокладывали водопроводные трубы. 1 июня 1917 года они расчищали узкую полузалитую траншею, обнаруженную на глубине около двух метров. Вдруг под лопатами оказались полуразрушенные гробы. На другой день явились специалисты во главе с профессором Святловским и установили, что здесь братская могила, хотя на этом месте никакого кладбища никогда не было. Пять тесно поставленных - не по обычаю - гробов, гробов, из которых один сохранился лучше остальных; в нем нашли форменную пуговицу начала XIX века, да еще заметили, что ноги умершего странно связаны ремнем. Могилу сфотографировали, затем все останки сложили в уцелевший гроб и засыпали...

Время было раскаленное - июнь 1917-го. По журналам и газетам мелькнула сенсация - «пять таинственных гробов». Загадка той могилы не получила ясного решения, но по многим признакам выходило - декабристы.

Едем на метро до станции Василеостровская. Затем на трамвае до конца: остров Декабристов, бывший Голодай. Еще недавно здесь был залив, теперь намыли землю - и как в блоковской Равенне: «Далеко отступило море...» Новые дома, улица Каховского, затем небольшой парк. Камень с именами пятерых... Фамилии не по алфавиту, а в том порядке, как декабристы проходили на суде и в приговоре. Двое северян, трое южан. Старшему было 33, младшему 23 года.

Полтора века назад, по словам одного из них, они вышли «доброе дело делать...»

15

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTcyLnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTc3MjQvdjg1NzcyNDY1My9mNDc5YS9rSE1EVTFyVk5ENC5qcGc[/img2]

Николай Иванович Уткин. Портрет Сергея Ивановича Муравьёва-Апостола. 1815. Бумага на картоне, акварель. 20,0 х 15,5 см. Государственный музей истории российской литературы имени В.И. Даля. Москва.

16

К биографии Сергея Ивановича Муравьёва-Апостола

Н.Я. Эйдельман

I

Жизнь С.И. Муравьева-Апостола сравнительно мало изучена. Причины тому - ранняя гибель одного из вождей декабризма, уничтожение многих связанных с ним документов накануне и во время восстания; наконец, сдержанность, порою скупость внешних проявлений богатой натуры революционера.

В данной работе использованы новые документы, которые в совокупности представляют интерес для понимания некоторых сторон биографии руководителя южного восстания.

С.И. Муравьев-Апостол родился в Петербурге 28 сентября (9 октября) 1796 г. Он был четвертым ребенком в семье литератора и государственного деятеля Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола. Во время царствования Павла I И.М. Муравьев был посланником в Гамбурге, Копенгагене, а в 1800-1801 гг. находился в Петербурге в Коллегии иностранных дел.

Для истории формирования политических представлений у юных Муравьевых-Апостолов интересен до сих пор неясный вопрос о степени участия их отца в заговоре 11 марта 1801 г., - тем более что с этим обстоятельством, очевидно, была связана длительная опала И.М. Муравьева-Апостола - главное событие в общественном и имущественном статусе семьи в течение многих лет.

В 1800 г. покровителем И.М. Муравьева был его непосредственный начальник, вице-канцлер Никита Петрович Панин. Муравьев, несомненно, разделял многие его воззрения и в письме С.Р. Воронцову в Лондон от 16 февраля 1801 г., написанном симпатическими чернилами, с горечью сообщал об отставке и опале «г-на Панина, верного правилам чести и здравой политики».

«Я сам расстроен, - признавался И.М. Муравьев, - лишившись единственного человека, который привязывал меня к службе. Я некоторым образом лишился способности размышлять и потому неудивительно, что не умею выражаться». Как известно, Н.П. Панин был одним из первых организаторов заговора, направленного к свержению Павла, но высылка из столицы прекратила его конспиративную деятельность.

Восшествие на престол Александра I отец декабристов встречает восторженно, не забывая при описании различных послаблений и наград в первые месяцы нового царствования, радостно отметить возвращение и возвышение Панина. Однако летом 1801 г., находясь в Вене и Берлине с почетной миссией - передать тамошним дворам послания Александра и его матери - И.М. Муравьев-Апостол считает долгом предупредить своего покровителя о грозящей ему опасности. 23 августа 1801 г. в посланном с верной оказией письме из Вены И.М. Муравьев-Апостол обращался к Панину:

«Я знаю Вас, Вы способны противиться урагану, ненастью. Но способны ли Вы перенести низкие интриги? Сильный безупречной совестью, целиком преданный делу, верный подданный и пламенный радетель за благо отечества, Вы всегда пойдете прямо к цели, с поднятой головой, пренебрегая или презирая те маленькие предосторожности, без которых невозможно долго шагать по скользкому паркету царских дворцов».

В ответ на упреки каких-то врагов, что он - «преданная Панину душа», Муравьев отвечает: «Я не сержусь на это определение, но они добавляют, что я Ваше создание, и это меня сердит, так как я не являюсь чьим-либо созданием, кроме создателя».

Письмо это, неплохо иллюстрирующее характер отношений двух государственных деятелей, открывает также и часть тех рассуждений (двор, интриги, совесть), которые, вероятно, с раннего детства слышали дети И.М. Муравьева-Апостола. Как известно, предостережения подчиненного не помогли Панину: осенью 1801 г. он должен был выйти в отставку, а вскоре фактически взят под надзор, лишен права въезда в столицы и подвергся опале, длившейся 36 лет, до самой смерти Панина.

Вопрос о причинах такой ненависти Александра I к вчерашнему приближенному во многом еще не ясен. Очевидно, сыграло роль не только предательство С.Р. Воронцова, представившего царю откровенные письма Паниных, но и особая роль Н.П. Панина в заговоре против Павла и его идеи ограничения самодержавия.

Вскоре после этого стала явно проявляться царская немилость и к И.М. Муравьеву-Апостолу: в 1802 г. он отправлен послом в Испанию, что было несомненным понижением по сравнению с его высокой петербургской должностью, а в 1805 г. по возвращении в Россию, вынужден подать в отставку. Связь этой опалы со свержением Н.П. Панина кажется логичной.

Данный эпизод тем интереснее, что о нем сохранились отзывы и старшего сына дипломата, и Александра Сергеевича Пушкина. Много лет спустя за престарелым Матвеем Ивановичем Муравьевым-Апостолом будет записано: «Когда составлялся заговор, Иван Матвеевич тоже получил было от кого-то из заговорщиков приглашение принять в нем участие и отказался; потом участники заговора сумели восстановить Александра I против Ивана Матвеевича, который позже никогда не пользовался его милостью».

Важно, что в таком виде этот эпизод, очевидно, отложился в сознании детей опального: неблагодарность императора из подробности семейной легко перерастала в черту политическую, связанную со многими важнейшими обстоятельствами («властитель слабый и лукавый», «к противочувствиям привычен»).

Осенью 1834 г. Пушкин сделал запись, вошедшую в его «Table-talk» и ввиду ее характера полностью опубликованную лишь в 1881 г.

«Дмитриев предлагал имп. Александру Муравьева в сенаторы. Царь отказал начисто, и помолчав, объяснил на то причину. Он был в заговоре Палена. Пален заставил Муравьева писать конституцию, - а между тем произошло дело 11 марта.

Муравьев хвастался впоследствии времени, что он будто бы не иначе соглашался на революцию, как с тем, чтобы наследник подписал хартию. Вздор! - План был начертан Рибасом и Паниным. Первый отстал раскаясь и будучи осыпан милостями Павла. - Падение Панина произошло от того, что он сказал, что все произошло по его плану. Слова сии были доведены до государыни Марии Федоровны - и Панин был удален. (Слышал от Дмитриева.)»

Эта запись до сих пор отчасти таинственна. Очевидно, современникам нелегко было доискаться истины, даже такому важному человеку, как поэт Иван Иванович Дмитриев, при Павле обер-прокурор Сената, при Александре I - министр юстиции. Его память, к которой нередко обращался Пушкин, занимаясь потаенной русской историей, была точна. Начало эпизода до слова «вздор», кажется, довольно верное воспроизведение разговора с царем, происходившего скорее всего между 1810 и 1812 гг.

Именно в это время министр юстиции много занимался составом Сената; позже царь уехал на войну, Дмитриев попал в немилость, в 1814 г. попросился в отставку и почти безвыездно жил в Москве. Итак, Александру донесли, что Муравьев «хвастался». «Вздор!» Эта оценка скорее всего принадлежит Дмитриеву, потому что пушкинское пояснение «слышал от Дмитриева» относится ко всему эпизоду. «Вздор», говорит Дмитриев и, вероятно, соглашается Пушкин. Дмитриев и Пушкин знают, что царь говорит вздор, потому что план заговора (регентство, конституция) принадлежит Панину и Рибасу.

Насчет адмирала Рибаса точно известно, что он был одним из первых заговорщиков, но умер еще в декабре 1800 г. Непонятно только, когда он успел раскаяться? Впрочем, Дмитриев мог знать и нечто нам неведомое. Однако смысл воспоминания Дмитриева в том, что не Пален с Муравьевым, а Панин все придумал. Но ведь И.М. Муравьев-Апостол был заодно именно с Паниным, «преданная Панину душа». Естественно было бы услышать царское негодование по поводу сговора «Панин-Муравьев»... Но Дмитриев настаивает: Вздор! - не Пален-Муравьев, а Панин-Рибас. Других сведений, отвергающих или дополняющих это воспоминание, нет.

Возможно, все-таки Иван Муравьев в конце 1800 и начале 1801 г. работал с другим лидером заговора, Паленом (кстати, у Палена была, несомненно, тоже идея - ввести «хартию»).

В пушкинской записи угадываются два разговора Дмитриева с Муравьевым-Апостолом: во время первого Дмитриев ходатайствует, царь отказывает. Дмитриев сообщает об отказе Ивану Муравьеву, тот объясняет события по-своему. Важной параллелью к этим сведениям служит известное письмо-исповедь И.М. Муравьева-Апостола Г.Р. Державину от 10 сентября 1814 г., где между прочим находились известные строки:

«Я родился с пламенной любовию к отечеству; воспитание еще возвысило во мне сие благородное чувство, единое достойное быть страстию души сильной; и 44 года не уменьшило его ни на одну искру: как в двадцать лет я был, так точно и теперь готов, как Курций, броситься в пропасть, как Фабий обречь себя на смерть; но отечество не призывает меня; итак, безвестность, скромные семейственные добродетели - вот удел мой.

Я и в нем не вовсе буду бесполезным отечеству: выращу детей, достойных быть русскими, достойных умереть за Россию.- Благодарю Всевышнего! Как золото в горниле, так душа моя очистилась несчастием: прежде могло ослеплять меня честолюбие, теперь же любовь моя к отечеству чем бескорыстнее, тем чище; пылает - не ожидая ни наград, ни даже признательности».

Сказанное, недосказанное, даже не высказанное в этом письме, самый стиль его (Державин подчеркнуто писал по-русски, Иван Матвеевич так же и отвечал) позволяют кое-что угадать и понять. В приведенных и других строках послания мелькают образы: «Любимец счастья», признаки честолюбия, поприще, усыпанное цветами, - и так до 35 лет. Затем - крушение и муки; муки жестокие - восемь лет «раны сердца» не закрывались и, кажется, - к 1814 г. еще не совсем закрылись. Что же случилось? «Великое училище злополучия», «тернии», «гнусная клевета», «царская несправедливая рука», «несправедливое обо мне заключение».

Очевидно, Иван Матвеевич незадолго перед тем объяснялся с И.И. Дмитриевым насчет Сената и царской немилости, а теперь страдает из-за клеветы, - будто он писал конституцию под нажимом Палена и хвастался, что не принимал 11 марта «без хартии»... Но, видимо, дело не только в этом. В письме четырежды говорится о честолюбии («излишнем самолюбии»). Почему-то оно названо даже «ненавистным призраком»: раньше, как можно понять, оно столь было сильным у Ивана Матвеевича, что «ослепляло», рождало сны вместо ощущения жизни и радости бытия.

Создается впечатление, что не только клеветников, но и себя винит автор письма: та клевета как-то даже вытекает из его честолюбия: «отечество не звало», но он сам что-то предлагал отечеству! Кажется, И.М. Муравьев когда-то проявил чрезмерное усердие, полагая, что это полезно для отечества, надеясь на «награду и признательность», и это усердие могло быть истолковано как исключительное стремление к собственной карьере. 1800-1801 гг., конец павловского царствования, дружба с Паниным, предложения заговорщиков - вот тогда, очевидно, и было проявлено это усердие, позже криво истолкованное, поднесенное царю определенным образом.

Таинственность эпизода, его характерность для политической атмосферы начала века, понятный интерес к нему видных деятелей литературы и общественной мысли - все это не позволяет недооценивать данную цепь событий в формировании мыслей и чувств у детей оскорбленного И.М. Муравьева-Апостола, «достойных умереть за Россию».

17

II

Еще находясь в Испании, И.М. Муравьев-Апостол отправил жену со всеми детьми в Париж, имея в виду прежде всего помещение сыновей в одно из лучших учебных заведений - пансион Хикса. Сохранился целый комплекс писем матери декабристов Анны Семеновны Муравьевой-Апостол к мужу Ивану Матвеевичу - из Парижа в Россию.

Большая семья, мать и семеро детей (от родившегося здесь Ипполита до невесты Елизаветы), проводит во Франции более пяти лет, не прерываемых даже войной России с Наполеоном в 1805-1807 гг. Последнее обстоятельство, очевидно, вызвало в начале 1806 г. упреки из России. В письме от 11 апреля 1806 г. А.С. Муравьева-Апостол пересказывает мужу соображения близкой родственницы Е.Ф. Муравьевой (матери декабристов Никиты и Александра Муравьевых), которая находит, что «в Москве учат не хуже и что все могут поверить, будто Иван Матвеевич не желает возвращения семьи». Анна Семеновна сетует на судьбу, напоминая, что она в Париже «не по своей воле», что у нее большие долги, заботы по обучению детей и лечению больных ног сына Матвея (л. 6).

По сохранившимся воспоминаниям Олениных и Капнистов известно, что и в годы разрыва Франции с Россией Анна Семеновна и ее дети держались гордо и достойно. Сергей в пансионе давал отпор попыткам «ущемления» России. Сам Наполеон, кажется, лично знал А.С. Муравьеву-Апостол и относился к ней с большим уважением.

Письма периода 1805-1807 гг. редки и скупы. Очевидно, часть переписки пропала из-за войны. Писать следовало с большой осмотрительностью, совершенно не упоминая о политике и т.п. (только после заключения Тильзитского мира отношения с Россией делаются живее и регулярнее). В письме от 10 августа 1806 г. (л. 10) А.С. Муравьева-Апостол извещает мужа:

«Сегодня большой день. Мальчики возвращаются в пансион» (очевидно, после каникул). Затем следует самое раннее из сохранившихся писем Сергея и Матвея Муравьевых. Тринадцатилетний Матвей: «Дорогой папа, сегодня я возвращаюсь. Я очень огорчен тем, что не получил награды, но я надеюсь, что награда будет возвращена в течение этого полугодия. Мама давала обед моему профессору, который обещал ей хорошенько за мною смотреть».

Десятилетний Сергей: «Дорогой папа, я обнимаю тебя от глубины души. Я бы хотел иметь маленькое письмецо от тебя. Ты мне еще никогда не писал. В этом году я иду на третий курс («en troisieme») вместе с братом. Я обещаю тебе хорошо работать. До свидания, дорогой папа, я тебя обнимаю от всего сердца».

Таким образом, младший тремя годами Сергей по успехам догнал старшего брата.

Позже мать, регулярно сообщая об успехах и неудачах детей, постоянно напоминает рассеянному отцу о том, что письмо, адресованное мальчикам, «не повредит». Как видно, в пансионе Хикса (вызывавшем в ту пору недоброжелательство наполеоновских властей и стремление подчинить заведение государственному контролю) весьма ценили пребывание двух знатных русских учеников как со стороны финансовой, так и для репутации заведения.

10 января 1808 г. Анна Семеновна сообщает, что «господин Хикс приходил со всеми своими помощниками поздравлять ее с новым годом. Он принес подарки всем, включая Ипполита, а затем пригласил двух мальчиков с собою на обед и в оперу и доставил их обратно в своем экипаже» (л. 14). В этом же письме сообщается о появлении в Париже русского общества, посольства.

Позже, 29 сентября 1808 г., она заметит: «Русских прибывает так много, что, я боюсь, вскоре Париж будет более русским, чем французским».

«Поздравляю тебя, мой друг, - пишет А.С. Муравьева, - с двумя взрослыми дочерьми; Катерина больше Элизы, а та выше матери; только Матвей не растет совсем, Катерина на голову выше его. Сережа тоже большой. Матвей начал работать чуть лучше [...]. Они начали учиться по-русски: один секретарь дает им уроки, они от этого в восторге» (л. 15).

Строки почти символические для истории образования и умонастроения будущих революционеров; один на пятнадцатом, другой на двенадцатом году начинают систематически учиться родному языку, но притом как характерен их восторг по этому поводу! Позже мать не раз возвращается к этой теме. 5 февраля 1808 г.: «У меня для тебя только одна хорошая новость, что Сережа работает очень хорошо в течение последнего месяца, его профессора очень довольны им, оба занимаются по-русски; граф Толстой разрешил одному из своих секретарей, в пансионе, трижды в неделю давать им уроки. Они от этого в восторге».

Из письма старшей дочери Елизаветы (Элизы) к отцу мы узнаем о круге их знакомых в Париже: Муравьевы бывают у Лагарпов, принца Ольденбургского, епископа Любекского, князя Меншикова, канцлера Румянцева. Сменивший Толстого посол князь Куракин сам наносит им визит.

Элиза уверена, что отец в Киеве видится со старым другом семьи М.И. Кутузовым, «чьи дочери мои друзья, особенно младшая, Доротея». Сестра сообщает о братьях: «У Матвея и Сергея все в порядке. Я тебе говорила, что их сравнивают в пансионе с Кастором и Поллуксом, так как, пока один в небесах, другой - в аду, то есть пока один успевает в учении, другой ничего не делает, и так длится почти все пятнадцать дней, пока они не меняются местами. Вообще же оба становятся все более любезными. Матвей уже сложившийся мужчина, Сергей идет по стопам своего достойного брата. Об Ипполите ничего не могу сказать, кроме того, что он нас несколько раз сильно беспокоил» (л. 17).

В эту пору мать уже размышляет о будущем своих сыновей. 25 февраля 1808 г.: «Еще два года, и их учение закончится. Я говорю тебе, что у Сергея глубокий ум и я верю, что он сделает нечто великое в науке. Матвей начинает хорошо работать, но он не имеет способностей своего брата. Возможно, они разовьются позднее» (л. 20).

В письме без даты, но относящемся к этому же времени, находится интересный «портрет» Сергея, нарисованный матерью: «Прошлую неделю твой маленький Сергей был третьим в классе по французскому чистописанию, по риторике - наравне с мальчиками, которым всем почти 16 или 17 лет, а преподаватель математики очень доволен Сергеем, и сказал мне, что у него хорошая голова.

Подумать только, что ему нет и 13 лет! Нужно тебе сказать, что он много работает, много больше, чем Матвей [...] Он очень любит читать, и охотнее проведет целый день за книгой, чем пойдет прогуляться: и притом он такое дитя, что иногда проводит время со своими маленькими сестрами, играет в куклы и шьет им одежду. В самом деле, он необыкновенный» (л. 87).

6 мая 1808 г. в Россию сообщается о примечательном разговоре:

«Господин Бетанкур здесь, мы много говорим о нашей стране, и он мне советует направить мальчиков в математику; он меня заверял, что опытных русских инженеров очень мало, и поскольку Сергей так силен в математике - ему следовало бы более пансиона окончить политехническую школу. На все это надо еще лет пять, но полученное в результате высшее техническое образование было бы благом и для него и для отечества. Что же касается Матвея, то математика может сделать его артиллерийским офицером. Настоящее математическое образование можно получить только здесь; в России - труднее, или, говоря яснее, - невозможно» (л. 35).

Как известно, эти планы не сбылись. Традиция, дух времени сулили обоим мальчикам военную службу. Международная обстановка была неустойчивой для длительного обучения во Франции. Хотя престиж точных наук возрастал, но на первом плане оставались политика, литература, науки общественные.

Вскоре, в письме от 30 сентября 1808 г., Анна Семеновна высказывает иные соображения о карьере сыновей; сетует, что у нее нет средств выехать из Парижа: «все едут в Эрфурт [...]. Мне кажется, что я нашла бы способ поговорить с императором и уладить дела наших детей» (л. 46).

Постепенно зреет мысль о необходимости вернуться на родину. Письма Анны Семеновны мужу полны жалобами на нехватку средств: парижская жизнь обходится семье в среднем в 20 000 ливров в год (8000-9000 руб., в зависимости от курса), однако долги не позволяют думать о немедленном выезде на родину. К Ивану Матвеевичу несутся просьбы продать часть земель.

29 ноября 1808 г. Анна Семеновна восклицает: «Ради бога, вытащи нас из этой парижской пучины. Я ничего другого не желаю на свете». Постепенные приготовления к отъезду мать держит в тайне от сыновей: «Я боюсь, что они перестанут совсем трудиться, в то время как сейчас они убеждены, что пробудут здесь еще два года» (письмо от 27 февраля 1809 г., л. 71 об.).

Наконец, многочисленные долги заплачены и 21 июня 1809 г. в Россию сообщается: «Я отправляюсь завтра» (л. 75). Следующие письма с дороги наполнены колоритными подробностями о медленном движении большой семьи в дилижансе, затем на двух экипажах с прибавлением к ним в Берлине «une britchka». Летний путь 1809 г. по Германии лежал меж двух воюющих армий, французской и австрийской: 14 июля 1809 г. из Берлина, где была сделана длительная остановка, Анна Семеновна сообщала мужу:

«Я даже была задержана на бивуаке, но к счастью это были французы. Мой страх, однако, невозможно описать, когда появились гусары [...] с вопросом, кто мы такие, в 10 часов вечера, в темном лесу; ты можешь вообразить, что потребовалось немало смелости и твердости, имея семь детей, в том числе двух взрослых дочерей» (л. 78).

После 8-летнего перерыва Анна Семеновна с детьми оказывается на родине. Именно в это время, на границе (как рассказал много десятилетий спустя Матвей Муравьев-Апостол) «оба брата Муравьева кинулись обнимать сторожевого казака». Как близок этот поступок к «восторгу» мальчиков, начавших в Париже изучать русский язык. Именно тогда мать и сообщила впервые детям: «В России вы найдете рабов».

Осенью 1809 г. семья находилась в имении Бакумовке Полтавской губернии. 7 января 1810 г. Анна Семеновна пишет мужу уже из Москвы, на квартире Катерины Федоровны Муравьевой, «на Большой Никитской улице, в приходе Георгия на Всполье, № 237, в доме бывшем княгини Дашковой» (л. 90).

В конце февраля семья в Петербурге, старшая дочь Елизавета выходит за графа Ф.П. Ожаровского. Анна Семеновна собирается надолго поселиться в провинции для восстановления запущенного хозяйства и 28 февраля 1810 г. пишет (Ожаровскому): «Мой муж останется в Москве со своими сыновьями, это для них необходимо» (л. 92 об.).

В Москве мать внезапно умирает, 14-летний Сергей и 17-летний Матвей вскоре поступают на военную службу.

18

III

Внезапная смерть матери (1810), а затем старшей дочери Е.И. Ожаровской (1814) ограничивает комплекс сохранившейся семейной переписки, так как за исключением некоторых случайных материалов, выявленных Л.А. Медведской, архив отца декабристов за период после 1814 г. в основном неизвестен.

Несколько писем Сергея и Матвея Муравьевых-Апостолов пришли с театра военных действий против Наполеона. Лишения, переносимые в походе, усугубляются отсутствием денег - обычная ситуация в семье расточительного Ивана Матвеевича. 27 августа 1813 г. Сергей Иванович сообщает из Петервальсдау Ожаровским: «Я живу вместе с братом, и поскольку мы в сходном положении, то есть без единого су, мы философствуем каждый на свой лад, поглощая довольно тощий обед [...]. Когда граф Адам [Ожаровский] был здесь, я обедал у него, но увы, он убыл, и его обеды вместе с ним». Матвей в приписке поясняет, что «философия с успехом заменяет пищу».

Оправляющийся от раны Матвей в письме из Готы от 21 октября 1813 г. сообщает о закончившейся только что битве при Лейпциге: «Сергей дрался там со своим батальоном, и такого еще не видал, но остался цел и невредим, хотя с полудня до ночи четвертого октября находился под обстрелом, и даже старые воины говорят, что не припомнят подобного огня». Письмо заканчивается описанием «прекрасной Готы» и предвкушением бала, который дает город. «Впереди движение к Рейну и сладостное возвращение».

Сложное умонастроение 18-летнего Сергея Муравьева, вернувшегося с войны, передает его письмо Ф.П. Ожаровскому при известии о смерти сестры Елизаветы: «Мой дорогой Франсуа, ужасная новость, которую я узнал тотчас по прибытии в Москву, в момент, когда я должен быть особенно счастлив, как раз тогда, когда я должен был ее увидеть [...]. Она была более чем сестра для нас. Только религия может несколько облегчить нашу печаль». Конец письма свидетельствует о сильных религиозных чувствах, свойственных декабристу и позже своеобразно сплавившихся с революционным воззрением (это проявилось, в частности, в знаменитом «Катехизисе» С.И. Муравьева, читанном восставшему Черниговскому полку).

В 1815-1820 гг. С.И. Муравьев-Апостол находится в Петербурге, в 1821-1826 гг.- на юге. Его отец с новой семьей с 1817 по 1824 г. почти безвыездно живет в имении Хомутец Полтавской губернии (позже там поселятся и Матвей Муравьев-Апостол).

В архиве Ожаровских сохранилось любопытное письмо декабриста Ф.П. Ожаровскому от 8 января 1818 г.: здесь представлена внешняя сторона жизни Сергея Ивановича в период его активной деятельности в первых декабристских обществах. Описывается пребывание гвардии в Москве, - «долгие дни, оживляемые лишь свадьбами; Каблуков женился на Завадовской, Обресков на Шереметевой, конногвардеец Сергей Голицын на юной графине Морковей и 300 000 рублях в придачу [...].

Но Вы не думайте, что я собираюсь под ярмо Гименея; по Вашему совету - жду самую прекрасную, самую умную и любезную москвичку, хотя соблазн велик [...]. И тогда, когда найду, я оставлю службу императорскую, чтобы посвятить себя ей - и стать философом [...] Никита здесь и чувствует себя хорошо; Ипполит более учен, чем Аристотель и Платон, и очень важничает».

За шутливой оболочкой письма скрываются серьезные размышления Сергея Муравьева, по-видимому, не считавшего возможным посвятить себя личной жизни после вступления в тайное общество, но часто мечтавшего о выходе в отставку и, по свидетельству брата, незадолго перед тем желавшего «оставить на время службу и ехать за границу слушать лекции в университете, на что отец не дал своего согласия».

Некоторые новые сведения, касающиеся важного для биографии декабриста периода, обнаруживаются в обширном архиве Капнистов, друзей и полтавских соседей Муравьевых-Апостолов. Несколько писем самого С.И. Муравьева-Апостола Капнистам были в свое время опубликованы И.Ф. Павловским. Сверка публикации с подлинниками, хранящимися в ГНБ АН Украины, открыла некоторые подробности.

Так, в письме от 24 апреля 1824 г. следует читать: «Любезнейший Семен Васильевич, после нечаянной, а для меня весьма приятной встречи нашей в Хомутце, возвратясь в Каменку, нашел я там Н.Н. больного и брата вашего Алексея Васильевича - мы провели там вместе день и после опять сошлись в Киеве, куда я приехал на несколько часов». Верное прочтение выделенных нами инициалов Н.Н., вместо П.Н. (у Павловского) открывает имя одного из «каменских» - очевидно, Николая Николаевича Раевского-старшего, что сразу оживляет приведенные строки.

Большая часть сведений о декабристе из архива Капнистов носит косвенный характер, дополняя известные материалы о своеобразном культурном гнезде Муравьевых-Капнистов на Полтавщине, вводя скорее в мир «отцов», нежели сыновей, и позволяя восстановить некоторые подробности литературных и политических дискуссий, в которых участвовали и декабристы, понять степень взаимовлияния и отталкивания двух поколений.

Из писем и записок И.М. Муравьева-Апостола семье Капнистов открывается широта культурных интересов опального государственного деятеля и его семьи, постоянные его мысли о недостатках «российского просвещения»: «Невежество! - восклицает Иван Матвеевич. - Ей богу стыдно! Я думаю, и поляки лучше нас учатся. Мы все еще татары».

Поощряя В.В. Капниста к новым сочинениям, отец декабристов не скрывает своей особой («нейтральной», но ближе к «архаистам») позиции в литературных спорах тех лет: «Продолжайте! Докажите петропавловским умникам, что за 1500 верст от них можно заниматься Омером, а еще того лучше, что можно спорить, не бранясь. Посмотрите, как в Питере заступаются за Карамзина - чуть не по матушке...»

В другом письме, отдавая на суд соседу свое «Путешествие по Тавриде» (1823), Иван Матвеевич замечает: «Аристархов наших я до того презираю, что почел бы обидою себе, если бы им вздумалось меня хвалить». Кумиры его - Державин и другие писатели старшего поколения, имя Пушкина в переписке не встречается.

«Байрона я давно имею, - пишет И.М. Муравьев-Апостол, - надивиться не могу, как с прекрасным вашим вкусом вы можете находить прекрасного поэта в сумасбродном человеке, в произведениях коего я не видал до сих пор ни начала, ни конца, ни даже намерения, а того менее моральной цели, кроме той разве, чтобы представить в возможной эстетической красоте арнаута и разбойника. Впрочем, этот вкус поветрие: у нас промышляет им Жуковский и товарищи».

Интерес Муравьевых-декабристов к серьезным литературным проблемам, частые наезды их на Полтавщину - все это делало высказанные отцом мысли весьма злободневными, полемическими.

Позиция старшего поколения полтавских вольнодумцев была, как известно, противоречива. Оспаривая многие воззрения «детей», они в то же время пользовались уважением и вниманием прогрессивной молодежи. Известно желание декабристов видеть И.М. Муравьева-Апостола в составе временного правления после победы революции. Сохранился присланный Ивану Матвеевичу от издателей, Рылеева и А. Бестужева, том «Полярной звезды».

Прямые упоминания о сыновьях-декабристах, понятно, становятся особенно частыми в письмах отца после 1820 г., когда семеновская история вызвала перевод С.И. Муравьева-Апостола на Украину и закрепила пребывание там его старшего брата.

Весть о семеновской истории взбудоражила обитателей Хомутца - И.М. Мураьева-Апостола, его вторую жену П.В. Грушецкую и детей от второго брака.

1 декабря (1820 г.) И.М. Муравьев-Апостол пишет В.В. Капнисту: «Чувствительно Вам благодарен, любезный сосед, за принимаемое Вами участие в моих беспокойствах о Сереже; и не менее того благодарен и любезному Семену Васильевичу, которому прошу о том сказать. Письма его к Вам от 11-го числа, а я вчера получил от 16-го (ноября) от возвратившегося уже из Ревеля Сережи, который в восхищении от эстляндских красавиц, пишет, что его носили на руках, давали ему званый обед у губернатора, бал великолепный, - не знаю где, и вот все тут.

О приказе, распечатанном в Петербурге по 16-е число ни слова, я тут ничего не понимаю [...]. Впрочем, Вы можете быть уверены, что тут не умолчание, и что Сережа бы написал с буквальной точностью, если бы что было».

Пересказ несохранившегося письма С.И. Муравьева-Апостола из Ревеля (куда переводились некоторые роты старого Семеновского полка) воспроизводит атмосферу общественного сочувствия пострадавшим семеновцам; понятно, званый обед у губернатора и «ношение на руках» опальных офицеров было формой оппозиции, общественного вызова против аракчеевской расправы над семеновцами. Подобный же характер оппозиции, пусть весьма умеренной, имеет другой документ, относящийся к семеновской истории и сохранившийся в архиве Капнистов.

В письме без даты, но, несомненно, относящемся к концу 1820 - началу 1821 г., И.М. Муравьев-Апостол пишет В.В. Капнисту: «Между тем как Вы, дорогой сосед мой, любите меня и Сережу моего, то я уверен, что порадуетесь со мною вместе о том, что получил о нем. Я посылаю к Вам копию письма А. Мейендорфа к мадемуазель Малфузовой». А. Мейендорф - вероятно, Александр Казимирович (1790-1865), в будущем экономист, писатель; Малфузова - близкая знакомая семьи Муравьевых-Апостолов. Упомянутое письмо с описанием семеновской истории сохранилось.

«Петербург. 30 ноября [1820].

Вчера я получил Ваше письмо от 12 ноября и спешу ответить. Я, как никто, понимаю ту тревогу, которую должна была вызвать у Вас новость о Семеновском полку, но к тому моменту, когда Вы получите это письмо, у Вас не будет оснований для беспокойства. Вы, конечно, точно и детально извещены об этом событии, важном не столько самом по себе, сколько тем, что было сделано для подавления этого бунта.

Господин Серж в этих обстоятельствах не изменил себе, напротив, они помогли ему обнаружить прекрасный характер и показать, как благородно он мыслит и действует. Во время кризиса он удержал своим влиянием всю роту, готовую восстать. Он ночевал у своих гренадеров и сумел их успокоить. Это было всего через несколько часов после того, как волнение охватило его солдат, которые относились к нему с предельным уважением в течение всего кризиса.

В крепости Сергей первый присоединился к своей роте. Это будет учтено военным судом и еще более увеличит то уважение, которое все время испытывали к нему его начальники и товарищи. Вам известен, конечно, приказ императора. Будущее Сергея не может Вас беспокоить. Могу Вам сказать уверенно, что в обществе отдают должное твердому, разумному и уверенному поведению Сергея.

О нем говорят только с большим уважением; даже те, которые знают его лишь понаслышке, бесконечно сожалеют, что гвардия потеряла одного из своих лучших офицеров, который в этой ситуации сделался еще более достойным всеобщего уважения. Я очень рад, что могу правдиво передать Вам мнение о Сергее всех тех, кто его знает. Это мнение не может быть безразлично его уважаемым родителям и оно, напротив, должно полностью успокоить их в этом отношении».

Письмо А. Мейендорфа к Малфузовой не обогащает какими-то принципиально новыми фактами историю возмущения семеновцев и биографию декабриста-семеновца. Умеренные воззрения автора очевидны - он склонен даже преувеличить стремление офицера остановить, сдержать солдат (игнорируя то обстоятельство, что часть командиров во многом разделяла чувства рядовых). Однако приведенный документ ценен как еще одно свидетельство современника событий и как дополнительная иллюстрация сильнейшего, очень широкого общественного сочувствия к семеновцам.

В письмах, начиная с 1821 г., И.М. Муравьев-Апостол и его родственники часто упоминают о посещениях Сергея Ивановича. К сожалению, послания, отправлявшиеся с нарочным из Хомутца в соседнюю Обуховку, не имеют, как правило, даты (или указано только число без года и месяца). Подробный анализ, который уточнит датировку писем, выявит также итинерарий С. И. Муравьева-Апостола, даты его путешествий из Василькова в Хомутец и обратно, что, понятно, небезразлично для истории Южного общества.

Первое появление С.И. Муравьева-Апостола в Хомутце после семеновской истории, очевидно, произошло 30 января 1821 г.: 2 февраля И.М. Муравьев-Апостол пишет В.В. Капнисту: «Вы получили известие от Семена Васильевича, а Сережа мой сам о себе привез третьего дня в ночь. На днях Вам его представлю».

В другом письме («6 числа» неизвестного месяца, но по содержанию, несомненно, 1823 г.) И.М. Муравьев-Апостол сообщает: «Часа через три я буду богат сто-личными [так!] известиями; Сережа мой приехал, но я еще не видел его - прикатив до света, когда все еще спало, он отправился высыпать все ночи, которые вытрясла из него перекладная».

В 1824 или 1825 г. находящийся в Хомутце Матвей Муравьев-Апостол пишет Семену Капнисту: «Господин Лан обещает быть в понедельник у Вас. Я постараюсь, любезный Семен Васильевич, но не обещаю - брат мой приехал на столь короткое время, что я уверен, что Вы сами на моем месте воспользовались таким коротким свиданием. Свидетельствуйте почтение мое Вашей матушке, препоручаю себя Вашей дружбе».

19

IV

К сожалению, апогей политической деятельности С.И. Муравьева-Апостола, восстание Черниговского полка, не удается осветить сколько-нибудь существенными новыми документами. 3 января 1826 г. в сражении у деревни Ковалевки Черниговский полк был разбит правительственным отрядом. Тремя днями ранее приехавший к братьям и тут же присоединившийся к восстанию Ипполит Муравьев-Апостол гибнет, раненый Сергей и Матвей попадают в плен. Последнее, трагическое полугодие в жизни С.И. Муравьева-Апостола связано с некоторыми рассказами и легендами, анализ которых небесполезен.

В 1862 г. в герценовском «Колоколе» в составе корреспонденции «Из Витебска до Ковна», присланной известным поляком, были опубликованы следующие строки:

«Могилев. При названии этого города должно вспомнить русскому своего мученика Муравьева-Апостола: когда его, скованного, привели перед Остен-Сакеном, и когда Сакен стал бесноваться, вмешивая красные слова, то Муравьев потряс оковы от сдержанного волнения, плюнул на Сакена и повернулся к выходу» («Из рассказа старого капитана, конвоировавшего Муравьева до Петербурга»).

Эта история находит определенную параллель в рапорте из Могилева в Петербург начальника штаба 1-й армии генерал-адъютанта Толя. Сообщая о предварительном допросе С.И. Муравьева-Апостола, он между прочим пишет:

«В разговоре с подполковником Сергеем Муравьевым усмотрел я большую закоснелость зла, ибо сделав ему вопросы: как Вы могли предпринять возмущение с горстью людей? Вы, которые по молодости вашей в службе не имели никакой военной славы, которая могла бы дать вес в глазах подчиненных ваших: как могли вы решиться на сие предприятие?

Вы надеялись на содействие других полков, вероятно потому, что имели в оных сообщников: не в надежде ли вы были на какое-нибудь высшее по заслугам и чинам известное лицо, которое бы при общем возмущении должно бы было принять главное начальство?

На все сии вопросы отвечал он, что готов дать истинный ответ на все то, что до него касается, но что до других лиц относится, того он никогда не обнаружит, и утверждал, что все возмущение Черниговского полка было им одним сделано, без предварительного на то приготовления. По мнению моему, надобно будет с большим терпением его спрашивать».

Сквозь штампованные обороты рапорта восстанавливается живой разговор - удивление важного генерала, как можно восставать, «не имея никакой военной славы, веса в глазах подчиненных»? Наверное, еще пренебрежительнее разговаривали с участником единственного в своей жизни сражения подпоручиком Бестужевым-Рюминым: он, «подобно Муравьеву, усовершенствованный закоснелый злодей, потому что посредством его имели сообщники свои сношения; и он по делам их был в беспрестанных разъездах; ему должны быть известны все изгибы и замыслы сего коварного общества».

Разговор был грубым, жестким, слово «злодей» несколько раз появляется в рапорте Толя; разумеется, начальник штаба не стеснялся и в разговоре, так же как главнокомандующий 1-й армии Остен-Сакен.

В этом случае Сакен и Толь были крайне заинтересованы скрыть или преуменьшить в своих отчетах отпор, полученный от С.И. Муравьева-Апостола; вероятно, рассказ старого капитана передает, пусть и «сгущая краски», реальную обстановку допроса, резкого и раздражительного со стороны командующих, и гордых, достойных ответов С.И. Муравьева-Апостола, что видно даже по отчету Толя.

20

V

С.И. Муравьев-Апостол был доставлен во дворец поздно ночью 20 января 1826 г. Разговоры заключенных с царем, как известно, не протоколировались. В свое время в Вольной печати Герцена появилась следующая версия о словах, сказанных в ту ночь. «При допросе императором Николаем, Сергей Муравьев так резко высказал тягостное положение России, что Николай протянул ему руку и предложил ему помилование, если он впредь ничего против него не предпримет. Сергей Муравьев отказался от всякого помилования, говоря, что он именно и восставал против произвола и потому никакой произвольной пощады не примет».

Другая редакция той же легенды записана в семье декабриста Ивашева со слов М.И. Муравьева-Апостола:

«Во время допроса царем [...] Сергей Муравьев-Апостол стал бесстрашно говорить царю правду, описывая в сильных выражениях внутреннее положение России; Николай I, пораженный смелыми и искренними словами Муравьева, протянул ему руку, сказав:

- Муравьев, забудем все; служи мне.

Но Муравьев-Апостол, заложив руки за спину, не подал своей государю...»

Буквально такой сцены, очевидно, не было. Однако зерно истины, содержащейся в приведенных рассказах, открывается из сопоставления двух документов, принадлежащих один - допрашивающему, другой - допрашиваемому.

Николай I: «Никита Муравьев был образец закоснелого злодея». Из продолжения этой записи видно, что царь спутал Муравьевых, подразумевая Сергея Муравьева-Апостола:

«Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, но на заграничный лад, он был в своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд. Тяжело раненный в голову, когда был взят с оружием в руках, его привезли закованного. Здесь сняли с него цепи и привели ко мне. Ослабленный от тяжелой раны и оков, он едва мог ходить.

Знав его в Семеновском полку ловким офицером, я ему сказал, что мне тем тяжелее видеть старого товарища в таком горестном положении, что прежде его лично знал за офицера, которого покойный государь отличал, что теперь ему ясно должно быть, до какой степени он преступен, что - причиной несчастия многих невинных жертв, и увещал ничего не скрывать и не усугублять своей вины упорством.

Он едва стоял; мы его посадили и начали допрашивать. С полной откровенностью он стал рассказывать весь план действий и связи свои. Когда он все высказал, я ему отвечал: - Объясните мне, Муравьев, как вы, человек умный, образованный, могли хоть одну секунду до того забыться, чтоб считать ваше намерение сбыточным, а не тем, что есть - преступным злодейским сумасбродством?

Он поник голову, ничего не отвечал, но качал головой с видом, что чувствует истину, но поздно.

Когда допрос кончился, Левашов и я, мы должны были его поднять и вести под руки».

Через пять дней после первого допроса, 25 января 1826 г. С.И. Муравьев-Апостол отправляет известное письмо царю, где между прочим ссылается на личное разрешение царя - непосредственно к нему обращаться, описывал тяжелое положение солдат и затем говорил о своем стремлении «употребить на пользу отечества дарованные мне небом способности.

В особенности же если бы я мог рассчитывать на то, что я могу внушить сколько-нибудь доверия, я бы осмелился ходатайствовать перед вашим величеством об отправлении меня в одну из тех отдаленных и рискованных экспедиций, для которых ваша обширная империя представляет столько возможностей - либо на юг, к Каспийскому и Аральскому морю, либо к южной границе Сибири, еще столь мало исследованной, либо, наконец, в наши американские колонии. Какая бы задача ни была на меня возложена, по ревностному исполнению ее ваше величество убедитесь в том, что на мое слово можно положиться».

Из письма видно (в нем содержится формула «подтверждаю еще раз»), что во время допроса 20 января С.И. Муравьев-Апостол уже говорил о недовольстве армии своим положением. Очевидно, Николай I поддержал эту тему, верный тому методу мнимого согласия или полусогласия с доводами собеседника, который был употреблен при допросах Каховского или, позже, в разговоре с привезенным из Михайловского Пушкиным.

По всей вероятности, царь, беседуя с Муравьевым-Апостолом о положении в армии, выражал нечто вроде сожаления о способных людях, направляющих свои таланты не за, а против власти, говорилось и о необходимости «объединения усилий», чем Муравьеву была дана определенная надежда.

След этого обещания наблюдается даже в царском воспоминании («Муравьев... одаренный необыкновенным умом... отличное образование») - и Муравьев, пожалуй, отзывается на эти царские слова, когда пишет «дарованные мне небом способности». Не стал бы он так наивно говорить о рискованных восточных экспедициях, если б ему не намекнули. Разрешение говорить о себе, намек на будущую «общую службу» - все это, умноженное в несколько раз слухами и воображением современников, дало легендарный итог: «Николай протянул ему руку и предложил ему помилование».


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Муравьёв-Апостол Сергей Иванович.