© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Римский-Корсаков Григорий Александрович.


Римский-Корсаков Григорий Александрович.

Posts 11 to 15 of 15

11

Кормить кур

Сделать садок на каждую курицу, местечко, чтоб могла только курица повернуться. На 13-ть кур.

Муки гречневой 2 1/2 фунта в сутки, масла коровьего 1 фу. на три дня, молока 5 фу. в сутки. Муку и масло замесить вместе с водою в крутое тесто и разделить на три части, и все оные три части разделить каждую на 13-ть брусочков и с каждого брусочка делать по 8-ми шариков и давать в сутки три раза каждой курице по 8-ми шариков, поутру в 7-м часов. пополудни в 12-ть часов и ввечеру в 7-мь часов, обмакивать в молоко и пропущать в горло, - и когда, накормя оных кур, закрыть в избе окны, чтобы не было свету, и каждая курица получит в сутки 24 шарика, и в 16-ть дней куры должны быть сыты. Молоко для пойла 5 фу. разделить на 3 раза, для пойла же должны быть корытцы или черепчики, и когда давать пить молоко - черепушки чтоб были чисты и сухи. Приготовлять тесто с вечера на целые сутки.

На 9-ть индеек такая же пропорция на 24 дня.

Этот куриный рецепт - тоже зеркало времени и в нем есть своеобразная прелесть.

Марья Ивановна, разумеется, богомольна. Каждое воскресенье, а часто и в среду, она отправляется к обедне - либо в чью-нибудь домовую церковь: к Вяземской, к Волконской, - либо с Дуняшкой в Страстной монастырь; «когда возвратится с бала, не снимая платья отправится в церковь вся разряженная; в перьях и бриллиантах отстоит утреню и тогда возвращается домой отдыхать». В тот день, как Сереже первый раз идти на службу, она с утра посылает за Казанскою, чтобы поручить Сережу под ее покров; «всякое дело надо начинать с молитвою, а особенно где зависит счастие человека».

Познакомившись с приезжим патриархом иерусалимским, она просит его отслужить у нее молебен. За ним посылают карету, он служит молебен и святит воду; собрались все домашние, старухи снизу пришли, и весь «двор» Марьи Ивановны: Метакса, Спиридов и пр.; патриарх всех благословил; подвела своих мамзелей - «На что тебе трех? Одну в Иерусалим со мной отпусти. Я очень Москву люблю; я бы ее с собой взял»; в два часа его отвезли назад. Говеет она ежегодно, истово, и заранее предупреждает Гришу, что ближайшую неделю не станет писать ему каждый день, как обычно, - времени не будет: надо рано вставать к заутрене, потом обедня, потом обедать, потом соснуть, потом вечерня. Причащается она обыкновенно в субботу на Страстной или в Светлое Воскресенье. Ездит она и в Ростов на богомолье; в 4 поутру ложится в кибитку, - туда 3 дня, там 3 дня, да назад 3.

У Марьи Ивановны твердые принципы, но они не сложны и еще того менее глубоки. Она многократно внушает сыну, что надо честно служить, но это на ее языке значит - аккуратностью в службе и послушанием начальству делать карьеру: «надо к службе рвение, если и не в душе его иметь, но показывать; дойдет до ушей всевышнего (т. е. государя) - вот и довольно, на голове понесут». Она, как Фамусов, знает, что «у кого дядюшки есть, тем лучше на свете жить: из мерзости вытащат и помогут», и как Молчалин, - что «надо всякого роду людей в сей жизни, не должно никем пренебрегать; лучше доброе слово не в счет, нежели скажут: гордец. Приласкать человека не много стоит».

Она стоит также за нравственность, за «честные правила»: «кто их имеет, тот и счастлив, а все побочные неприятности в сей жизни, не надо так сокрушаться, сносить с терпением, и все будет хорошо». Она твердо знает, что дочерям надо выйти замуж, - и она выдаст их; она твердо знает, что женщина, которая позволит себе написать письмо мужчине, - «конченая»; знает она, что крепостной есть крепостной, но знает также, что мужиков продавать без земли - «смертельный грех».

Когда у Гриши в Петербурге умер кучер, - она недоумевает: «Странно мне, как же, Петрушка - и умер! Верно, объелся»; но Дуняша в свои именины утром от себя угощает Марью Ивановну и барышень кофеем, и летом, приезжая в свою деревню, Марья Ивановна задает пир крестьянам: 20 ведер сивухи, два быка, десятка два баранов, горы пирогов, и до 6 часов вечера нарядная, подвыпившая толпа гуляет и пляшет перед домом и песни поет; качели нарочно поставили. Кого она любит, того любит крепко; выдав дочерей замуж, она «пристяжных» сыновей, то есть зятьев, любит так же, как родных.

«Я люблю любить твердо, - говорит она. - Не умею любить немножко - вся тут, меры в любви и дружбе не знаю, а скажу, как Павел-император, - он, покойник-свет, все говорил par parabole: «не люблю, сударь, чтобы епанча с одного плеча сваливалась, надо носить на обоих твердо». Она находит, что с 12-го года Москва деженерировала; «ни сосьете, ничего нет путного; тошно даже на гулянье: карет куча, а знакомых почти нет; так идет, что час от часу хуже, - точно кто был последний, тот стал первым».

Она охотно уезжает из Москвы - в деревню, за границу, на Кавказ, да она и просто любит ездить, хотя это ей и не по летам. По годам, пишет она, «мне бы надо в моей гостиной уголок, красного дерева навощенный столик, чтобы ящичек выдвигался, в котором должны лежать мятные лепешечки, скляночка со спиртом, чулок, очки, хотя еще в них не гляжу, et des lettres d’affection, на столике колокольчик, с поддонышком не стакан, а кружка с водой, две игры карт делать patience, изредка позвонить - «Ванюшка, сходи к такой-то, приказала Марья Ивановна кланяться, спросить о здоровье, когда, дескать, матушка, я вас увижу?» - целый день сидеть в вольтеровских креслах, и только подниматься с них за необходимыми нуждами - пообедать, к Софье Петровне и Якову Андреевичу». - Поэт Марья Ивановна! чем не художественная картина? Но она нисколько не похожа на этот портрет.

Напротив, она еще очень бодра и подвижна, весела и затейница, несмотря на свои годы и полноту. Она мастерица выдумывать катанья и устраивать folles journ'es, она в Ставрополе сплотит и разбудит сонное общество, заставит скупого задать блины на всю компанию, и пр. Сыну она проповедует: «Терпение надо, да и большое, на сем свете. Кто его имеет хотя частичку, и тому лучше, а как полная доза, так и архи-хорошо»; но о самой себе признается: «Я такая дура, как что положу в голову, так вынь да положь», и любит, чтобы все делалось скоро: «медленность хороша только блох ловить».

Ей ничего не стоит, имея одну темносерую лошадь с черной гривой, остановить на улице карету, в которой запряжена точно такая же лошадь, и спросить господина, сидящего в карете, не продаст ли он ей лошадь, - но он, взглянув на ее карету, в которой запряжена та лошадь, не будь дурак, потребовал за свою 2500 р. - догадался, что ей нужно для пары.

Собралась Марья Ивановна в театр, и радуется, что удалось добыть ложу, - пьеса, говорят, очень хороша; уже велела закладывать, вдруг говорят ей, что спектакль отменен, и по какой причине! - директор театров (Кокошкин) зван куда-то за город со своей актрисой Синецкой. «Нужды нет, давайте все-таки карету!» и, наперекор всем увещаниям, едет в театр; приезжает, никого нет, - спектакль действительно отменен. «Человек, позови кого-нибудь из конторы». Является какая-то фигура: «Что вам угодно, сударыня? Театра не будет; Ф.Ф. Кокошкин приказал отказать». - «А я прошу вас сказать Ф.Ф. Кокошкину, что он дурак. Пошел домой», - и, отъезжая, величественно пояснила: «Я - Марья Ивановна Римская-Корсакова».

А как она бойка на язык! Ее письма так и пестрят меткими словами и сочными характеристиками. Свой день рождения она называет - «день, что я прибыла на здешний суетный свет и вас за собой в него притащила»; сыновьям она пишет: люблю вас, дескать, равно, - «вы все из одного гнезда выползли, одна была квартира». Узнав, что жених, на которого она имела виды для Наташи, готов посвататься к другой, она пишет с досадою: «Свертели малому голову. Он, видно, крепок только усами - отпустил, как кот заморский».

Или вот, например, о кучерах: «Ванюшка хорош на дрожках, - рожа и фигура хороши, и как он на козлах, он думает об себе, что он первый в мире, как думал Наполеон; а смотреть, кормить лошадей, это не его дело, всех испортит лошадей; то советую хоша Семенка и козел, но за лошадьми присмотрит. Я на его лицо прибавлю 100 руб., на содержание козла-Семенки, а Николашку пришлите, или ему дать пашпорт, куда хочет на волю, то есть не вечную волю, а по пашпорту; пускай попробует, будут ли держать пьяных услужников».

Царская семья знает Марью Ивановну, и не только как тещу московского коменданта: несколько лет назад она была с Наташей в Петербурге, гостила у тетки, княгини Голицыной, и там Наташа опасно заболела, и царь, узнав об этом, прислал к ней своего лейб-медика.

Когда осенью 1817 года царь с семьею посетил Москву, Марья Ивановна, как дама одного из первых 4 классов, и как одна из директрис Благородного Собрания, уже ex officio должна была участвовать в торжествах. Она с Наташей, в числе других дам московского дворянства, представилась государю и обеим государыням, причем государь напомнил ей свое петербургское обещание приехать в Москву, которое он теперь сдержал, а про Наташу спросил, та ли это ее дочь, которая была больна в Петербурге.

На следующий день они были на балу во дворце, Наташа с генерал-адъютантом кн. Трубецким открывала бал – была больше мертвая, чем живая, потом шла с государем польский, и государь очень восхищался ее красотой, а с Марьей Ивановной говорили обе императрицы, и у Елизаветы Алексеевны были слезы на глазах, когда Марья Ивановна рассказывала ей о своих потерях 12-го года.

Потом Марья Ивановна, вместе с остальными тремя директрисами, принимала царскую фамилию на балу в Собрании. Вдовствующая императрица спросила ее: «Где ваша дочь? Я так много слышала о ней хорошего, позовите ее сюда, я ее хочу видеть поближе». Марья Ивановна отыскала Наташу среди танцующих и привела; императрица встала с места, подошла к ним и приветствовала Наташу: «О лице вашем нечего и говорить, это видно, но я слышала о ваших достоинствах; вам делает честь, а вам, как матери, должно быть приятно, что вы так успели в воспитании вашей дочери».

Одним словом, так была милостива, что передать нельзя; «в польском идет - или что-нибудь скажет, или такое умильное лицо мне сделает, что мне самой смешно. Царь всегда особый поклон моему месту». Красота Наташи делала фурор; царь несколько раз говорил о ней Волкову. Вместе с царской семьей был здесь и прусский король, Фридрих Вильгельм III; несколько лет спустя Фамусов скажет:

А дочек кто видал, всяк голову повесь!
Его величество король был прусский здесь:
Дивился не путем московским он девицам -
Их благонравью, а не лицам.

Но Наташа Корсакова взяла и тем, и другим.

Однако блеск двора мало ослепляет Марью Ивановну; у нее свои виды. После первого же представления царской семье она пишет сыну: «Теперь, слава Богу, мы с царями знакомы. Со всеми с нами они переговорили, но что от этого будет? Кажется, нас не прибудет ни на волос, и признаюсь тебе, что ничего не хочу и не желаю, однако ж кроме одного, чтобы Гриша мой был флигель-адъютантом. Вот от этого не прочь». - Флигель-адъютантство, конечно, только утопия в шутку: цели Марьи Ивановны более достижимы. Она рассчитывала, что царский приезд приведет и ее Гришу в Москву, но его полк остался в Петербурге; теперь она хочет добыть для него отпуск.

И вот на Воробьевых горах, во время парада по случаю закладки витберговского Храма Спасителя, происходит такая сцена. Милорадович стоял против Корсаковых; и слышит Марья Ивановна, как он говорит соседу, что потерял свой носовой платок; она смеясь говорит Голицыну, что генералу придется сморкаться в руку, а Голицын ей: «Дайте ему, если у вас есть лишний».

Подходит Милорадович, Марья Ивановна и говорит ему: «Я слышала, вы потеряли платок, хотите я вам дам свой?» и, отдавши платок: «Вы верно меня не узнали?» - «Нет, извините, не узнал». - «Я Корсакова, и вы мне пропасть вещей обещали, а ничего не сделали», и т. д., и в заключение потребовала от него, чтобы он достал Грише отпуск, на что он отвечал, что ей стоит только назначить время, когда она хочет видеть у себя сына. - Но несколько дней спустя дело неожиданно приняло другой оборот.

Московский генерал-губернатор Тормасов, который уже давно, и даже дважды, обещал взять Гришу к себе в адъютанты и ни разу не исполнил своего обещания, теперь вдруг по собственному почину предложил через Волкова взять в адъютанты одного из сыновей Марьи Ивановны и, встретивши ее на царском балу в Собрании, лично повторил это предложение.

Марья Ивановна объяснила, что Сережа слишком молод и еще не знает службы, а она желала бы, чтобы это место занял Гриша. Неожиданную любезность Тормасова она приписывала тому, что он видит, как ласков царь с Волковым и с ними, Корсаковыми; «я полагаю, - пишет она, - что Тормасов немножко подлец». Три дня спустя государь, по представлению Тормасова, назначил Гришу к нему в адъютанты, и Марья Ивановна после этого имела счастье больше года видеть сына при себе.

Но главная ее забота в эти годы - выдать замуж Наташу. Девушка засиделась, даром, что красавица. У нее - не материнский темперамент: она вялая, любит сидеть дома, отчего мать и зовет ее Пенелопой; рада-радехонька, когда зуб разболится или сделается флюс, чтобы не ехать на бал. У нее, по словам матери, удивительное счастье на таких женихов, которые нимало не похожи на порядочных людей. Вот в нее одновременно влюблены трое. Первый - какой-то купчик, Барышников; от его имени приезжал к Соне Яковлев просить «последнюю резолюцию», - «что молодой человек так жалок, болен от любви, и теперь нервическая горячка».

Другой влюбленный - «дурак Волконский, отец этого, к которому ты езжал, что жена в салопе, варшавский; ездит к Вяземской и просит ее, чтобы она сватала. Ну, с ума сошел старый дурак. Вяземской очень хорошо: он ее всем кормит - огурцами свежими, фруктами, цветов присылает». Наконец Талызин, бывши здесь, непременно требовал от Вяземской, чтобы она спросила решительный ответ у Наташи. «Вот трое почти вдруг, один одного хуже».

Ради дочерей и ради престижа Марья Ивановна раза два в сезон дает балы, не считая тех вечеров, когда «съезжаются домашние друзья потанцевать под фортепьяно». Зная Марью Ивановну, как затейницу, и судя на основании нижеследующего, можно думать, что она старалась выделить свои балы из ряда обычных какими-нибудь эксцентричными выдумками. 14 января 1820 г. состоялся у нее маскарад; «гвоздем» вечера была собачья комедия, в которой принимали участие не только мужчины, но и дамы; «Башилов, как собачка, прыгал через обруч, и чуть не так, то А.М. Пушкин ну его бичом, а он ну лаять».

Это рассказывает А.Я. Булгаков в письме к брату; а танцы в этот вечер сопровождались пением куплетов, специально ad hoc сочиненных кем-то из друзей дома, – куплетов в честь четырех сестер-красавиц - Сони Волковой, Наташи, Саши и Кати. Эти куплеты были заранее отпечатаны в типографии Селивановского тетрадкою в 4 страницы в 16-ю долю на плотной зеленоватой бумаге, и в таком виде, вероятно, раздавались гостям на маскараде. Они приводятся здесь по экземпляру - вероятно единственному, - который сохранился в библиотеке Московского университета.

Куплеты петые в маскараде М.И. Р[имской]-К[орсаковой] 1820 года Генваря 14 дня

Польской

Здесь веселье съединяет
Юность, резвость, красоту;
Старость хладная вкушает
Прежних лет своих мечту.

Для хозяйки столько милой
Нет препятствий, нет труда;
Пусть ворчит старик унылой,
Веселиться не беда.

Ряд красот младых, прелестных
Оживляет все сердца.
После подвигов чудесных
Воин ждет любви венца.

Мазурка

Скорей сюда все поспешайте;
Кто хороводом здесь ведет,
Хвалы ей дань вы отдавайте:
Ее в красе кто превзойдет?
Но не уступит ей другая
Искусством, ловкостью, красой,
И сердце, душу восхищая,
Блестит как солнышко весной.

Но трудно третьей поравняться,
Шептать все стали про себя;
Но вот и ты; и нам бояться
Не нужно, право, за тебя
Еще четвертая явилась
И стала с прежними равна;
Но слава прежних не затмилась:
Четыре словно как одна.

Экосез

Веселитесь
И резвитесь,
Нужно время не терять.
Лишь весною Красотою
Роза может нас прельщать.
Полны славы,
Нам забавы
Только надобно вкушать.

Вот какова была и как жила видная представительница Грибоедовской Москвы.

12

IX

А домашние и друзья Марьи Ивановны, те, кто составлял ее «двор» и ближайший круг, - «знакомые все лица»! Не с Дуняшки ли списал Грибоедов свою Лизу? Дуняшка - горничная, крепостная, Дуняшка по-французски характеризует гостя: «charmante personne, joli gar?on»; она пьет с Марьей Ивановной чай поутру и сопровождает ее к обедне, а летом, в деревне - «Саша (барышня) ездит всякий день верхом на гнедке, - я велела остричь хвост, - и они с Дуняшкой ездят по очереди: одна сидит в кабриолетке, а другая верхом; так они отправляются от крыльца, а воротятся - которая была в кабриолетке, та уже верхом: Петр-кучер сзади, и за кушаком кнут вкось - c’est le genre».

Нет, Лиза не вся списана с субреток французской комедии. - Не с Софьи ли Волковой списал Грибоедов Наталью Дмитриевну, потому что лет пять спустя разве не могла, не должна была Наталья Дмитриевна говорить мужу или брату то, что в 1820 г. писала Софья брату Грише - сначала по-французски (я перевожу): «Избегай всего, что может возбудить неудовольствие твоих начальников. Пусть они даже истуканы - это все равно.

Не следует искать в них всегда совершенства: таким манером ты никогда не найдешь между ними сносных; ты должен видеть в них только людей, которым ты подчинен, и исполнять хорошо свои обязанности. (Дальше по-русски:) И в твоем чине должно сие делать для примера других, ибо верно младшие тебя не осмелятся, видя твое повиновение хоть истуканам, не только что сделать противное, но даже подумать». И Софья Волкова всегда в заботах о муже: «здоровьем очень слаб… все ревматизм и головные боли», и муж ее кстати - московский комендант, а Наталья Дмитриевна о своем уверена, что

Когда бы службу продолжал,
Конечно, был бы он московским комендантом.

Свербеев, описывая чету Волковых в 1824 году, точно дает портреты Платона Михайловича и Натальи Дмитриевны Горичевых: «Волков был добряк, и человек не глупый, а жена его красива, по-московски бойка и по-французски речиста безукоризненно».

Но Лиза и Наталья Дмитриевна - типы, а вот один вероятный прообраз: бессарабско-венецианский грек Метакса, который в 10-х и 20-х годах бывал во всех домах Корсаковского и Грибоедовского круга, всюду завтракал и обедал, всюду делался нужным и порою за глаза обзывался «надоедалой». О нем часто говорит А.Я. Булгаков в письмах к брату, он годы целые упоминается едва ли не в каждом письме Марьи Ивановны к сыну, как ее утренний и обеденный завсегдатай.

В 1816 году Кристин пишет о нем княжне Туркестановой: «Как это вы не знаете Метаксы? Толстый, маленький, 35 лет, чернее цыгана, нос уже в гостиной, когда сам грек еще в передней, морской офицер (в отставке), имеет Георгия, живет у Варлама, которому спас жизнь, когда слуги хотели его убить, - весь мир его знает и вы сто раз видали у Ростопчина при мне в 1813 году. Софья давно его знает, я часто по утрам встречался с ним у нее; он - завсегдатай Марьи Ивановны Корсаковой». Скорее всего о нем, а не о Сибилеве, как думали комментаторы, - потому что Сибилев был русский дворянин, - Чацкий спрашивает Софью:

А этот… как его… он турок или грек…
Тот черномазенький, на ножках журавлиных,
Не знаю, как его зовут,
Куда ни сунься - тут как тут
В столовых и гостиных? -

(уменьшительные: «черномазенький» и «ножки» могут указывать на малый рост, о котором говорит Кристин). Грибоедов, конечно, знал Метаксу в свои молодые годы, и потом в 1823 году застал его таким же, всюду бывающим.

12 октября 1823 г. А.Я. Булгаков пишет брату, что к нему прибегал Метакса, вне себя от испуга. «Представьте себе!» - «Что такое?» - «Какое чудо! Вообразите, что Марья Ивановна Корсакова должна была быть погребена со всеми домашними под развалинами своего дома». - «Как это?» - «А вот как. Она поехала в деревню и в Ростов; между тем, заметя, что вверху пол несколько пошатнулся, велела дворецкому это починить в отсутствие свое.

Стали пол ломать, вдруг все балки обрушились, все упало; в том падении целая капитальная стена тоже повредилась. Много людей, то есть работников, перебилось, но, к счастию, никто до смерти. Балки столь были ветхи, что, дотрогиваясь до них, они рассыпались. Архитектор говорит, что дом этот более двух суток стоять не мог. Вот надобно же было Марье Ивановне именно поехать в это время из Москвы? А? Это точно чудо!» - И ну хлопать глазами, смотря быстро на небо».

А последние обломки минувшего века, которых так много на сцене «Горе от ума», в лицах и портретах, - сколько их вокруг Марьи Ивановны! Начать хотя бы со старой княжны Хованской, тетки знакомого нам Нелединского. Не о ней ли спрашивает Чацкий:

А тетушка? Все девушкой, Минервой,
Все фрейлиной Екатерины Первой?
Воспитанниц и мосек полон дом…

Летами в подмосковной одного из своих друзей Марья Ивановна видит княжну, проводящую там лета. Княжна стара, дряхла. Она ежедневно совершает прогулку в большом кругу вокруг двора; на плече сидит зеленый попугай, девка держит зонтик над ее головой, а лакей сзади. Так было в 1814 году, а в 1818 птицы уже нет, а вместо нее - большая собака английской породы, которую «ее сиятельство откормила как кормную свинушку».

Старик Офросимов - друг Марьи Ивановны. Он, как Фамусов, – Павел Афанасьевич, да и фамилия Фамусова (может быть, от лат. fama, пошлая молва) отдаленно напоминает Афросимова, как писали и говорили тогда все. Он генерал-майор в отставке, богат и важен, один из директоров Дворянского собрания, московский туз. Он никогда не отличался быстротой ума, - Настасья Дмитриевна, его грозная жена, громогласно заявляет, что она его похитила из отцовского дома и привезла к венцу, а москвичи рассказывают, что однажды на улице, проезжая с ним в открытой коляске и за что-то разгневавшись на него, она публично сорвала с него парик (он носил парик) и бросила на мостовую. Теперь он стар и дряхл, глух и обжорлив. Марья Ивановна с ним очень дружна и во время его последней болезни (в феврале и марте 1817 года) навещает его ежедневно. Приедет, он ей обрадуется и просит ручку поцеловать. Жизнь уже едва теплится в нем, он ужасен, «точный скелет», а говорит и думает только о еде, и все жалуется доктору, что ему мало дают есть.

Марья Ивановна посылает ему угощенье - студень из ножек, желе, компот, клубники и ежевики вареной, - все это разом, - и оправдывается перед сыном: «кажется, умирающему человеку это слишком много, но он удивительно как кушает». И каждый раз, побывав у него, она пишет: «Сидит и так уписывает! ест, хотя бы не умирающему, а ужасен». Его уже соборовали, совсем умирал, - глядь, опять посвежел; и все об еде: «Теперь хлопочет сам, велит при себе кресс-салат сеять и ест; вдруг спрашивает, можно ли наливать голубей яйцами, как цыплят; это он думает, чтобы есть в Светлое Воскресенье». Это было за несколько дней до его смерти. А судьба и напоследок была к нему добра, - и правда, что с него взять! Он до последней минуты был в памяти, - не умер, а заснул без всякого страдания. Марья Ивановна два дня не выходила от Офросимовых. А потом были похороны богатые и почетные, и Фамусовы могли сказать:

Но память по себе намерен кто оставить
Житьем похвальным - вот пример:
Покойник был почтенный камергер,
С ключом, и сыну ключ умел доставить;
Богат, и на богатой был женат;
Переженил детей, внучат;
Скончался - все о нем прискорбно поминают:
Кузьма Петрович! мир ему!
Что за тузы в Москве живут и умирают!

Грибоедов хорошо знал Офросимовых. В одно время с Офросимовым умирал другой московский туз, иного рода, - из тех, которые, «великолепные соорудя палаты», «разливались в пирах и мотовстве», которые «для затей» сгоняли крепостных детей на балет и, промотавшись, умирали в нищете. То был кн. А.Н. Голицын, по прозванию «Cosa-rara», проживший громадное состояние (свыше 20 000 душ) и теперь существовавший на пенсию, которую выдавали ему его племянники, князья Гагарины. Про него рассказывали, что он ежедневно отпускал своим кучерам шампанское, крупными ассигнациями зажигал трубки гостей, не читая подписывал заемные письма, и пр.

Сердобольная Марья Ивановна навещает его в его предсмертной болезни, и очень жалеет его: «один лежит на холопских руках; имевши жену, имевши 22 тыс. душ - и в этаком положении. Не накажи, Господи, никого этакой бедой! Два человека наняты за ним смотреть». Его жена, урожденная княжна Вяземская, не вынеся его самодурства и расточительности, развелась с ним еще в начале века и вторично вышла замуж за гр. Льва Кирилловича Разумовского; Голицын был дружен с мужем своей бывшей жены, часто обедал у нее и нередко даже показывался с нею в театре. Голицын умер в апреле 1817 года; Гагарины схоронили его с почестью - похороны, пишет Марья Ивановна, стоили 10 тысяч, на попонах и на карете были Голицынские гербы; «если бы он и имел все свои 22 тысяч душ, лучше бы его не схоронили».

Еще тузы и типы Грибоедовского общества, друзья Марьи Ивановны и ее соседи по пензенскому имению, - Кологривовы, Петр Александрович и его жена, Прасковья Юрьевна, не без основания считаемая прототипом Татьяны Юрьевны в «Горе от ума». Их дом был тот самый, что теперь обер-полицмейстера, на Тверском бульваре. Муж - надутый, тупой, бестактный: «он без намерения делал грубости, шутил обидно и говорил невпопад» (Вигель); о нем очевидец (А. Я. Булгаков) рассказывает, что он, обругав в собрании (в 1821 г.) одного из своих товарищей по директорству дураком, затем оправдался так: ясно ведь, что я пошутил; ссылаюсь на товарищей: ну, может ли быть дураком тот, у кого 22 тысячи душ? - Ни дать, ни взять, как у Грибоедова:

В заслуги ставили им души родовые.

Жена была «смолоду взбалмошная», веселая и живая, и еще в двадцатых годах, несмотря на свои 60 лет, любительница забав и увеселений; ее частые балы славились по Москве богатством и многолюдством. В «Горе от ума» Чацкий говорит о Татьяне Юрьевне: «Слыхал, что вздорная», а Молчалин с почтением:

Как обходительна, добра, мила, проста!
Балы дает, нельзя богаче,
От Рождества и до поста,
И летом праздники на даче.

Другая приятельница Марьи Ивановны – знаменитая Настасья Дмитриевна Офросимова. Ее с фотографической точностью (вплоть до фамилии и закачивания рукавов изобразил, как известно, Л.Н. Толстой в «Войне и мире»; ее же часто называют прототипом Хлестовой в «Горе от ума». Нет сомнения, что Грибоедов должен был ее знать. Это одна из самых видных фигур в тогдашней Москве; ни к кому в такой мере, как к ней, не могут быть применены слова Фамусова:

А дамы? - сунься кто, попробуй, овладей;
Судьи всему везде, над ними нет судей…
Скомандовать велите перед фрунтом!
Присутствовать пошлите их в сенат!

Она действительно властно командовала в московском обществе. Ее боялись, как огня, не только ее сыновья, рослые гвардейские офицеры, которых она держала в страхе пощечинами (она говорила о них: «у меня есть руки, а у них щеки»), но и все, кто встречался с нею. В 1822 году Офросимова, бывши в Петербурге, собиралась ехать назад в Москву; по этому поводу А.Я. Булгаков чрез брата предупреждал содержателя дилижансов между Петербургом и Москвою, Серапина, чтобы он оказал старухе всевоможное снисхождение, - «ибо она своим языком более может наделать заведению партизанов или вреда, нежели все жители двух столиц вместе. Жалею заранее о бедном Серапине».

Тот же Булгаков за год перед этим сообщает брату анекдот, может быть выдуманный московскими шутниками, но типичный для Офросимовой. Шел днем проливной дождь; в это время Настасья Дмитриевна почивала; под вечер видит - хорошая погода, велела заложить и поехала на гулянье; а там грязно; рассердилась старуха, подозвала полицмейстеров, и ну их ругать: боитесь пыли и поливаете так, что грязь по колено, - подлинно, заставь дураков Богу молиться, так лоб разобьют. - Сцена между Ахросимовой и Пьером в «Войне и мире» совершенно верна, разве только Толстой облагородил свою Марью Дмитриевну и дал ей слишком мягкие манеры.

Е.П. Янькова рассказывает, что матери перед балом наказывали дочерям - как завидят старуху Офросимову, то подойти к ней и присесть пониже; и точно, если не сделать этого, она «так при всех ошельмует, что от стыда сгоришь»: «Я твоего отца знала и бабушку знала, а ты идешь мимо меня и головой мне не кивнешь; видишь, сидит старуха, ну, и поклонись, голова не отвалится; мало тебя драли за уши» и т. д. Свербеев картинно описывает одну свою встречу с Офросимовой.

«Возвратившись в Россию из-за границы в 1822 году и не успев еще сделать в Москве никаких визитов, я отправился на бал в Благородное собрание… Издали заметил я сидевшую с дочерью на одной из скамеек между колоннами Настасью Дмитриевну Офросимову и, предвидя бурю, всячески старался держать себя от нее вдали, притворившись, будто ничего не слыхал, когда она на ползалы закричала мне: «Свербеев, поди сюда!» Бросившись в противоположный угол огромной залы, надеялся я, что обойдусь без грозной с нею встречи, но не прошло и четверти часа, дежурный на этот вечер старшина, мне незнакомый, с учтивой улыбкой пригласил меня идти к Настасье Дмитриевне. Я отвечал: «сейчас».

Старшина, повторяя приглашение, объявил, что ему приказано меня к ней привести. «Что это ты с собой делаешь? Небось, давно здесь, а у меня еще не был! Видно таскаешься по трактирам, по кабакам, да где-нибудь еще хуже, - сказала она, - оттого и порядочных людей бегаешь. Ты знаешь, я любила твою мать, уважала твоего отца»… и пошла, и пошла! Я стоял перед ней, как осужденный к торговой казни, но как всему бывает конец, то и она успокоилась: «Ну, Бог тебя простит; завтра ко мне обедать, а теперь давай руку, пойдем ходить!» - и пошла с ним и с дочерью не по краю залы, как делали все, а зигзагами, как вздумается, хотя в это время танцевали несколько кадрилей, и на робкие замечания дочери и Свербеева громко отвечала: «Мне, мои милые, везде дорога». - Так могла она встретить в 1823 году и Грибоедова.

В старости она была вздорная и сумасбродная, на манер Хлестовой, все знала и ко всякому приставала с допросом. На балу у Пушкиных (1821 г.) она впивается в Булгакова: «Сказывай новости!» - Ничего не знаю. - «Врешь, батюшка. Ты все скрытничаешь: брата твоего в Царьград». - Это пустяки, сударыня, - «Какой пустяки! Ему Нессельрод и другой-то, как его! - свои; ну они это и сделали». - Да это не милость бы была, а наказание. - «Пустяки говоришь; он заключит с турками мир, государь даст ему 3 000 душ, а турки миллион». - Да, сударыня, государь душ не дает. - «Ну, аренду в Курляндии», и т. д.

В декабре 1820 года ее разбил паралич; она и в самой болезни грозно правила домом, заставляла детей по ночам дежурить около себя и записывать исправно и вечером рапортовать ей, кто сам приезжал, а кто только присылал спрашивать о ее здоровье. Три недели спустя она вдруг, как тень, является на бал к Исленьевым, - это было на Рождестве, - и заявляет, что прогнала докторов и бросила лекарства: отложила леченье до Великого поста. Она умерла только пять лет спустя, 74 лет, - подобно мужу, «ухлопала себя невоздержанностью в пище»; перед смертью с большой твердостью диктовала дочери свою последнюю волю, даже в каком чепце ее положить, и раздала много денег и наград.

Еще одно лицо в кругу Марьи Ивановны хочется отметить, тоже характерное для этого пустого, веселящегося, сплетничающего, беспечного общества. Один из ближайших друзей Марьи Ивановны - Александр Александрович Башилов. В неделю уж верно раза два он приезжает утром и остается к обеду. Он - отставной генерал-майор и живет в абсолютной праздности. Несмотря на почтенный воинский чин и на годы (ему в 1820 году уже 43 года), он - душа общества и всеобщий любимец; его специальность - всевозможные бальные эффекты и сюрпризы.

Устроить на балу у Апраксиных скандальную и грубую публичную ссору с молодым Апраксиным, к ужасу хозяев и всех присутствующих, и затем открыть, что это был «сюрприз»; на именинах генерал-губернатора, кн. Д.В. Голицына, инсценировать балет, где сам Башилов исполнял мужскую роль, а другой господин - женскую; принимая у себя вел. князя Михаила Павловича, спросить его, не желает ли он чая, и через минуту вернуться в виде толстого немца в шитом кафтане и напудренном парике, с подносом и чаем; на d'jeun dansant у Марьи Ивановны в качестве ресторатора, с колпаком на голове и в фартуке, угощать гостей по карте блюдами, им самим изготовленными, и, по словам Вяземского, рассказывающего это, очень вкусными, - и мало ли еще остроумных идей рождал этот изобретательный ум!

И, верно, был мастер угодить старухе Хлестовой арапкою, а Софье Павловне билетом на завтрашний спектакль, хотя и не «лгунишка, картежник, вор», нет: впоследствии сенатор, тайный советник. По крайней мере, Марья Ивановна в нем души не чает и не нахвалится его услужливостью. Грибоедов мог завидовать беспечальной, легкой жизни Башилова, как он однажды, по известному рассказу его сестры, позавидовал танцевальной легкости молодых Офросимовых.

На святках, в январе 1824 г., дворецкий утром вручает графине Бобринской письмо, написанное по-итальянски, где ее извещают, что только что прибывший из-за границы табор цыган, солдат, актеров и пр., в количестве до 100 человек, прослышав о ее гостеприимстве и веселом нраве, просит позволения развлечь ее нынче вечером. Графиня легко узнала в письме почерк Метаксы, а немного позже явился Башилов и шепнул ей на ухо, что это - затея Марьи Ивановны Корсаковой. Графиня распорядилась все приготовить для бала, и в 10 часов начался маскарад.

Раскрылись обе половинки дверей, и мимо гостей двинулась процессия: лавочка пирожника, с чучелом мальчика-продавца внутри, наполненная конфетами, ликерами и пр.; ее двигал скрытый в ней Башилов; старуха Офросимова в маске, в кресле на колесиках, которое толкал «человек»; кадриль из французских солдат и женщин; группа русских крестьян и крестьянок; маркиз и маркиза времен Людовика XIV; маркитант с ослом; кадриль из паломников и паломниц, извозчик с санями и лошадью, и т. п.

Каждая группа пела особую арию и танцевала танцы своей страны. Эти маски так заняли присутствующих, что бал можно было начать только в полночь, и он затянулся до 6 утра. Присутствовало около 150 человек. Сани извозчика были так хорошо сделаны, что он катал Бобринскую по комнатам; но подошла Марья Ивановна: «Извозчик, что возьмешь свезти меня в уборную?» - Садись, барыня, даром свезу; - не отъехали двух шагов, как картонные сани под тяжестью Марьи Ивановны - трах, и набок. - Кто теперь умеет так беззаботно-ребячески веселиться? Не надо удивляться старухе Хлестовой, которая ночью с Покровки час битый тащится на вечер к Фамусовым: во время описанного сейчас маскарада Марье Ивановне было под 60, Настасье Дмитриевне Офросимовой - за 70 и даже Башилову 47-48 лет.

13

Х

Но пора вернуться к рассказу. В начале 20-х годов при Марье Ивановне оставались уже только две младшие дочери. Наташу ей, наконец, удалось пристроить: на масляной 1819 года, на балу, в нее влюбился приехавший в отпуск из Тамбова полковник Акинфиев (бывший впоследствии сенатором в Москве). Павел Ржевский приехал от его имени сватать; «Марья Ивановна сказала, как Наташа хочет, а Наташа - как вам, маменька, угодно. Только вышло угодно всем трем, и по рукам». Это сообщает А.Я. Булгаков в письме к Вяземскому; и он же пишет в другой раз: «Вчера собирали город смотреть приданое; говорят, что великолепно, а старая Офросимова даже сказала: ай да Марьища (т. е. Марья Ивановна), не ударила лицом в грязь!». Пенелопа засиделась: ей было уже 27 лет. У Марьи Ивановны гора с плеч свалилась.

И тут она немедленно затеяла экстраординарное увеселение - поездку в чужие края. Взманило ли ее любопытство, или соблазнил пример Волковых, незадолго перед тем путешествовавших за границей, но она решила и не слушала возражений. Предлогом она выставляла сыпь, бывшую у нее на лице. Из-за денежных затруднений поездка в этом году не состоялась; но к весне 1820 года Марья Ивановна достала денег и начала готовиться в путь.

Софья Волкова писала брату: «Теперь возможности более встретилось ей исполнить желание свое, она же любит поездить, посмотреть, да и другим делать приятное (т. е. дочерям) - вот причины. Я, может быть, первая ей сказала, на что и зачем вам ехать?» Янькова рассказывает, что Марья Ивановна добыла деньги на поездку, продав меньший из своих двух домов на Страстной площади за 50 тыс. руб. ассигнациями.

Марья Ивановна с дочерьми, Сашей и Катей, должна была лето провести в Карлсбаде, а на зиму перебраться в Вену; ей сопутствовал знакомый нам Башилов.

Выбраться из Москвы надолго было для Марьи Ивановны, при ее обширном знакомстве, не шуточное дело: надо было проститься со всеми, чтобы никого не обидеть. В четверг в 6 час. дня Марья Ивановна села в карету и пустилась по визитам, с реестром в руке; в этот день она сделала 11 визитов, в пятницу до обеда 10, после обеда 32, в субботу 10, всего 63, «а кровных с десяток, - пишет она после этого, - остались на закуску». А два дня спустя начались ответные визиты: в одно после обеда перебывали у нее кн. Голицына, Шаховская, Татищева, Гагарин, Николаева. На нее напал страх: «ну, если всей сотне вздумается со мной прощаться!» - и приказала отвечать всем, что ее дома нет.

Ей нужно было пред отъездом обделать еще одно дело, которое она держала втайне от всех. В последних числах апреля она послала государю в собственные руки письмо. Она писала, что плохое состояние ее здоровья требует леченья за границей: а как человек в своей жизни не волен, у ней же других протекторов нет, то она вверяет своих двух сыновей Богу и ему (государю), и с этой надеждой поедет спокойнее. Уже отослав письмо, она сообщила о нем сыновьям.

Она сама хорошо понимала, что ее поступок нахален, но соблазн был силен: два года назад царская семья обошлась с нею так милостиво, государь Волкова любит, - авось, расщедрится. Она бы, может быть, и теперь не осведомила сыновей (даже Софья Волкова ничего не знала), но могло случиться, что царь при встрече заговорит с кем-нибудь из них о ее письме; поэтому она предупреждает их, что если государь спросит, чем она больна, они должны отвечать, что больна расстройством нерв от огорчения вследствие потери мужа, сына, дочери и зятя, которого любила тоже как сына.

Поступок же свой она мотивирует так: «Как ни верти, но участь наша вся зависит от него. Кто знает, если он вас короче узнает, в уши его дойдет, что вы себя ведете хорошо, - репутация хорошая. Другие же, которые возле него, не порох же выдумали, а мои чем хуже других!.. Ну, если Гриша, письмо мое он примет в том чувстве, как я его пишу, скажет: Возьму старшего себе в адъютанты! Не знаю, будешь ли ты этим доволен, а я сверх головы буду счастлива».

Забегая вперед, скажу, что ее письмо к царю имело тот самый результат, какого следовало ожидать. Шесть недель спустя Волков был несказанно удивлен, получив из царской канцелярии пакет на имя Марьи Ивановны; это и был ответ на ее письмо. Ей отвечали, что она может быть спокойна за своих сыновей, если и они со своей стороны будут исполнять свой долг. В этих словах заключалось предостережение, но Марья Ивановна, конечно, не могла понять его.

Выехали 12 мая, на Смоленск, Могилев, Броды, ехали ежедневно с 4 час. утра до 10 ч. вечера, когда останавливались на ночлег; наконец, 6 июня добрались до Праги, откуда до Карлсбада рукой подать. Марья Ивановна датировала свои письма русским стилем: «немецкого и писать никогда не стану; со мной календарь, по нем и живу». Восхищению Марьи Ивановны не было границ. Она восторгалась и дешевизною товаров в больших городах, и красотой видов, и, особенно, общим благоустройством: «Маленький лоскуток земли, но прелесть смотреть, так чисто.

Самая дрянная вещь, картофель, но так чисто выполено, что каждая былинка растет сама собой, а не с крапивой по-нашему. Генерально все лучше, начиная с их мазанок; у нас в избу войти нельзя, а у них все бело. А дети в тряпках, в заплатках, но чисто, накрахмалено. Хлеб в поле прелестен, дороги бесподобные, не толкнет, катись только, а у нас такие ямы, что мозг трясется на мостовой, а как начнет толкать из ямы в яму - только держись. Мосты чудесные, как столы гладкие, а у нас из жердинок, - идешь по мосту, смотри, чтобы головы не сломать или нога пополам», и т. д.

Писем Марьи Ивановны из-за границы сохранилось немного, и судить о ее дальнейших впечатлениях по ним невозможно. Она провела лето в Карлсбаде, а в конце августа чрез Дрезден перебралась в Париж и там зазимовала; в Париже Саша и Катя брали уроки предметов. Следующее лето он снова провела в Карлсбаде, где тогда лечилось множество русских, в том числе вел. кн. Михаил Павлович; Марья Ивановна встречалась с ним там, танцевала с ним польский на балу, принимала его у себя.

Жила она без расчета, а главное накупала целые возы вещей; уже чрез четыре месяца после ее отъезда из Москвы цифра денег, пересланных ей Волковым за границу, достигла 65 тысяч ассигнациями, а к концу парижской зимы она издержалась до того, что принуждена была просить взаймы у Ростопчина; он не дал ей денег, и если бы не помог ей Григорий Орлов поручительством у банкира, ей пришлось бы за полцены продать то, что она накупила; этих денег тоже, разумеется, хватило ненадолго, - весною, когда Марья Ивановна собралась в обратный путь, у нее уже опять ничего не было ни на уплату мелких долгов, ни на дорогу; этот раз ее выручил Поггенполь, поручившись за нее банкиру в шести тысячах франков. Так она и уехала из Парижа, не уплатив долга ни Орлову, ни Поггенполю, а с последнего банкир еще долго спустя требовал уплаты, потому что Марья Ивановна и в Москве не захотела платить, когда банкир прислал сюда ее вексель для взыскания.

Между тем, пока она жуировала за границей, ее постигли в России две крупные неприятности. Первая, при ее богатстве, была не так страшна, но все же чувствительна: она проиграла давнишний процесс против кн. Ник. Меньшикова, того самого, что когда-то ухаживал за Наташей, и чрез то потеряла 4000 десятин в Пензенской губернии с 600 душами. Эта потеря была, впрочем, возмещена изрядным наследством, которое Марья Ивановна получила в 1821 году после родственницы своей, М.И. Высоцкой. Вторая неприятность должна была поразить ее несравненно больнее: она касалась ее любимца Гриши. Григорий Александрович, после своего адъютантства у Тормасова, был теперь полковником лейб-гвардии Московского полка в Петербурге. Известно, какая нервность овладела высшими военными властями после семеновской истории.

В офицерских кругах столицы сильно негодовали на суровую кару, постигшую семеновцев, и эти толки беспокоили Александра. На запрос кн. П.М. Волконского, находившегося при государе в Троппау, кто из офицеров особенно «болтает», И. В. Васильчиков, командовавший в это время гвардейским корпусом, отвечал, что главными болтунами считаются трое: полковник Шереметев, капитан Пестель - и Григорий Корсаков; «этот последний, - прибавлял он, - в особенности беспокойный человек».

Васильчиков находил полезным перевести их в армию, но советовал осторожность, так как удалить их без явной вины с их стороны значило бы подать повод к новым толкам о произволе. Это письмо было послано из Петербурга 3 декабря (1820 г.). В Троппау на дело взглянули иначе; государь велел написать Васильчикову, что если у него есть верные доказательства, - нет оснований церемониться с упомянутыми тремя лицами: их следует перевести в армию, - «тем более, - писал Волконский, - что мы имеем письмо, писанное полковником Корсаковым в весьма дурном духе». Очевидно, какое-то письмо Корсакова было перлюстровано и в числе других таких же доставлено царю в Троппау.

Но Васильчиков и сам был не промах. Еще прежде, чем приказание государя дошло до него, он нашел повод придраться к Корсакову. Случай был ничтожный и в другое время не имел бы последствий. 13 января (1821 г.) на балу, вероятно, во дворце, Григорий Александрович за ужином расстегнул мундир. Этого было достаточно: Васильчиков послал сказать ему, что он показывает дурной пример офицерам, осмеливаясь забыться до такой степени, что расстегивается в присутствии своих начальников, и что поэтому он просит его - оставить корпус! Корсаков тотчас подал в отставку совсем. Когда об этом узнали в Троппау, то были очень довольны. На представлении Васильчикова об увольнении Корсакова, по домашним обстоятельствам, в отставку с мундиром, была 20 февраля 1821 г. положена высочайшая резолюция: «Мундира Корсакову не давать, ибо замечено, что оный его беспокоил».

Марья Ивановна вернулась в Москву в августе 1821 года. Здесь в ближайшую зиму разыгрался в ее доме роман, изложение которого, надеемся, сообщит нашему повествованию тот романтический интерес, какого ему до сих пор недоставало. Впрочем, нас ждет впереди и второй роман, герой которого - Пушкин.

14

XI

Общей героинею обоих романов была Alexandrine Корсакова, по-домашнему Саша, старшая из двух еще незамужних дочерей Марьи Ивановны. Она была не только красавицей, как ее старшие сестры, но и самобытной натурой. Мать говорит о ней: «elle a du caractre». В 14 лет она все шесть недель поста упрямо ест только пустые щи и кашу, хотя все в доме едят и рыбу; тогда же, наслушавшись рассказов иерусалимского патриарха, она в шутку заявляет, что уедет в Иерусалим, и мать, пересказывая эту шутку в письме, прибавляет: «И уверена в Саше, - если бы она твердо предприняла, верно бы сделала». А два года спустя, живя поздней осенью в деревне с дочерьми, Марья Ивановна писала оттуда Грише: «Скажу тебе об Саше: достойная крестница своего крестного отца (ее крестным отцом и был Григорий Александрович). Третьего дня после ужина вышли мы на крыльцо. Ночь бесподобная, светло, тихо.

Говоря об разных разностях, зашел разговор об страхах. Я Саше пропозицию: «Дойдешь ли ты до церкви? Если дойдешь, я даю сто рублей». - «Иду, право иду!» - «Полно врать!» - «Даете ли сто рублей?» - «Даю». Пошла, оделась. «Ну, маменька, я иду». - «А чтобы мы знали, ты оставь на могиле платок, я за ним пошлю». Мы прежде думали, что она шутит. Отправилась наша Саша. Акинфиев издали пошел смотреть. Я послала, погодя довольно время, Дугина и сто рублей проигранных. Он ее встретил на половине дороги, пошел на погост, взял платок, на который она положила даже камушек, чтобы ветром не унесло». Марья Ивановна признается, что она ни за какие деньги не пошла бы ночью на кладбище. «Я уверена, если б московские сочинители узнали бы храбрость 16-летней девчонки, то есть Жуковские, Шаликовы с братией, - верно бы написали балладу».

В 1821 году, когда разыгрался первый роман Саши, ей было всего 18 лет. Но Марья Ивановна была рачительная мать; притом позднее девичество и, в конце концов, вовсе не блестящий брак Наташи предстояли тревожным предостережением; поэтому можно поручиться, что Марья Ивановна при первой же возможности не положит охулки на руку, особенно если представится блестящая партия. Хотя она до сих пор и не имела большого счастия в уловлении женихов для своих дочерей, но она столько раз практиковала это искусство, что, конечно, приобрела в нем большую опытность.

И вот случилось, что в конце 1821 года, то есть чрез несколько месяцев по возвращении Марьи Ивановны с дочерьми из-за границы, появился в московском свете самый блестящий из женихов, о каком только могла мечтать для своей дочери самая любящая из матерей типа Марьи Ивановны. Это был молодой граф Николай Александрович Самойлов, второй сын екатерининского генерал-прокурора. Он рано начал службу под начальством Ермолова, участвовал в его персидском посольстве 1817 года и затем несколько лет безвыездно оставался при Ермолове; теперь, вернувшись с Кавказа, он только что (в августе этого 1821 года) был назначен флигель-адъютантом при государе.

Красавец и кутила, «Алкивиад того времени», наследник громадного состояния (ему принадлежало, между прочим, м. Смела), он был в жизни сущим младенцем и по врожденной мягкости характера легко поддавался чужим влияниям. Еще жива была его мать, по происхождению Трубецкая, женщина энергичная и жесткая в противоположность сыну; его слабая воля была беспомощна пред непреклонной настойчивостью матери. Как раз теперь его сыновняя покорность подвергалась жестокому испытанию: мать требовала, чтобы он женился на красивой и очень богатой девице Пален, которая ему не нравилась.

В таком настроении Самойлов приехал в Москву, и здесь влюбился в Александру Корсакову. Скажу заранее, что, несмотря на все усилия, приложенные Марьей Ивановной, - усилия пламенные и героические, - из этого романа ничего не вышло, что Самойлов, в конце концов, уступил-таки настояниям матери и женился на Пален, и что, наконец, этот брак был очень несчастлив, как и следовало ожидать.

Внешний ход романа нам совсем неизвестен; зато сущность возникшей здесь драматической коллизии и психика действующих лиц изображены в одном из писем Марьи Ивановны с такой наглядностью и экспрессией, которые сделали бы честь романисту. Она намеревалась только рассказать - и попутно нарисовала художественные портреты, прежде всего - самой себя, потом Самойлова и Саши. Можно сказать, что страстность хотения сделала ее поэтом.

Письмо писано Григорию Александровичу, 28 февраля 1822 г.; пишет Марья Ивановна из Ельца, куда она только что приехала с Сережей и обеими дочерьми, Сашей и Катей, чтобы погостить у Наташи, муж которой стоял здесь со своим полком.

«Милый друг, родной мой Гриша. Я уверена в доброй твоей душе, что совершенно примешь участие в своей крестнице. Я все тебе теперь расскажу, как что было с начала и до конца.

«Ты верно то же видел, что и я, - что Самойлов Сашу отличал против других. Это было очень ясно, разве слепой П.И. этого бы не приметил. Первое мое дело было, чтоб Саше дать всю мою доверенность. Я ей всякий день говорила (и) успела в ее откровенности ко мне. Она столько была благоразумна, чего бы я от нее не ожидала; но что, милый друг Гриша, мне стоило слез втихомолку, это я одна знаю. Всякое утро я сама была не своя. Много мы с Самойловым говорили обиняками, я понимала, что он мне говорил, также и я ему отпускала порядочно не в самую бровь, а в самый глаз.

В понедельник вечером стоит он у камина после ужина - Саша тут. - Самойлов стоит повеся нос. - Граф, отчего вы так грустны? - «Ехать не хочется». - Мне кажется, что вы сами не знаете, чего вы хотите. Граф! сколько раз я вам говорила d’tre confiant, de n’tre m fiant! Я уверена, что вы такой, как я, еще в жизнь вашу не находили. - «C’est juste». - Послушайте, граф Самойлов, я хочу вам говорить (с) открытой душой. Пора нам снять с себя маски.

Si je veux vous parler, c’est vous m?me qui en est cause, l’assiduit? que vous avez pour ma fille A., la confiance que vous avez pu m’inspirer, me donnent le droit de vous parler coeur ouvert. Я б хотела знать, чем это кончится? - Саша ту минуту ушла вон. Он стоит у камина, точно остолбенел - слезы катятся, - а я говорю дрожащим языком - сердце замирает, руки трясутся; но как я увидела его слезы и его фигуру, это мне дало еще больше смелости с ним говорить. - Я полагала, что вы честный человек, человек с правилами, - какое же ваше намерение насчет моей дочери?

Любовницей вашей она быть не может, мезалианса между вами и ей ни на волос нет. - Самойлов: «Вы знаете, что у меня есть мать, мне надо к ней писать». - Я знаю, что ваша мать никогда на это не согласится, потому что она положила себе в голову вас женить на графине Паленше. - «Не полагаете ли вы, что у моей матери нет никаких чувств? Je tcherai de la flchir». - M-r le comte, vous auriez d penser avant  tout ce que vous avez fait, et non rendre le malheur dans la famille.

Я вам божусь счастьем моей дочери, что все это время я не знала дня себе покойного. - «М.И., jamais je n’ai entendu s’exprimer de cette manire». - A сам стоит истинно точно истукан. - Помилуйте, граф, - что я плачу - я женщина, вы-то мужчина. - Самойлов: «Верьте мне, что я честный человек; божусь вам, если я не имею правил честного человека, то я недостоин носить имя Самойлова. Время вам докажет, que je suis un homme d’honneur». - Я вам очень верю. - «Послушайте, М.И., если б была (здесь) моя мать, я бы сейчас женился». - Да я от вас этого теперь не требую, я скажу вам, милый граф, что я вас вижу в последний раз.

Мало сказать, что я в вас обманулась, - знаю, что этого несчастья я в век мой не оплачу. Я уж не говорю об себе, - за что вы ее компрометировали? - «Нет, я бесчестным человеком никогда не был». - Я не знаю, что вы были, а что вы есть - то я знаю. - Le refrain - плачет горько. Я встаю со своего стула: прощайте, граф. - «Нет, М.И., позвольте мне завтра у вас быть», - взял мою руку, плачет над ней. Опять села, опять поговорка. - Что я выиграла вашим здешним присутствием?

Вы уезжаете, оставляете мне все на плечах - вашу матушку, графиню Бобринскую, которая всех фельдъегерей вы думала, княгиню Гагарину. Как я на них буду смотреть? вы сами войдите в мое положение. - «М.И., что же вы думаете обо мне?» - Граф, мне смерть грустно; от роду со мной подобного несчастья не случалось. Я доказала, что я не интересантка: трех дочерей выдала, не искала богатства, а желала им только совершенного счастья; и в доказательство божусь, что не знаю, что у вас есть.

Что вы - граф, меня это не удивляет, мне все равно, только была бы она счастлива. - «Я вам сказал, больше говорить не могу; если б моя мать была здесь, то завтра бы было все кончено. Не думайте обо мне так мерзко». - Мне уж он стал жалок своими слезами; божусь, никогда не видала человека этак плакать; стоит у камина, разливается. - Право, пора уж спать - 3 часа. - Обнялись мы с ним. - «Завтра вы мне позволите придти?» - Приходите.

«Это было во вторник. Я хотела ехать в ночь в 5 часов - он меня уговорил, и я поехала в середу утром. В Тулу я приехала в 9 часов вечера, в четверг, а он нас догнал в Туле в четверг в 12 часов ночи. Не видались (т. е. ночью). Поутру в пятницу явился ко мне: «Вы мне позвольте ехать с вами». - Милый, послушайте, эта дорога нас еще больше сблизит. - «Если б мог, я бы ни на минуту с вами не расстался». - Вы не забудьте, какую вы клятву дали Саше, - vous avez jur par les cendres de votre pre. Ну, если вы не воротитесь, так как вы есть, что с вами делать! мало меня на виселицу повесить.

«Он в Ельце остановился в Собрании, я - у Акинфиева. Послала я Сережу за ним звать обедать. С понедельника до четверга он все так же был с утра до вечера у нас. Один день Саша была больна головой, вечер весь была у себя в комнате; надо было видеть, что был Самойлов! После ужина остаемся мы с ним двое; он садится возле меня. «Скажите, Бога ради, что делается с Александрой Александровной?» - Я ему сказала? Ах, милый, куда тяжело расставаться!

Скажите, милый, чистосердечно, - я уверена, что вы писали к вашей матушке? - «Писал». - Это все будет пустое. Граф. Пален у ней сидит крепко в ее намерениях. - «Да разве я кукла или ребенок? Нет, М.И., я вам клянусь comme un homme d’honneur et par tout ce qu’il yade plus sacr – depuis que j’existe, jamais je n’ai eu de sentiment pareil. Дайте вашу руку». Он мою взял, прижал и поцеловал. А тот день, что он поехал, 24 февраля, говорит он Саше, что он хотел бы с ней поговорить про свою мать, но всего он не смеет. Несколько раз начнет, и замолчит. Саша ему говорит: «Это, право, скучно. Да говорите».

Наконец решился. «Мать моя непременно хотела, чтобы я женился на графине Пален; я ей, бывши в Петербурге, сказал, что не хочу. Нельзя жениться, когда не имеешь никакого чувства к тому человеку. Я не хочу обманывать: знаю, уверен, что она не согласится. Получа ее письмо, я сказал вашей маменьке, что я ей дам ответ. Если моя мать не будет согласна, то я буду просить генерала Ермолова, чтоб просил государя о позволении мне жениться.

Я писал к своей матери, начал тем, что прошу позволения, а если она не будет на это согласна, то я ее извещал о своем намерении». Aprs cel il lui dit: «M-lle Alexandrine, dites, vous m’appartenez» - C’est drle, ce que vous me demandez. C’est vous qui devez le savoir. - «Oui, je suis persuad que vous serez moi et n’appartiendrez personne autre». - Как он прощался, от роду не видала никого, qu’on puisse tre mu comme lui, pleurant, mais comment - chaudes larmes! Из комнаты не вышел, а вывалился, вечером в два часа».

Тем дело и кончилось. Самойлов возвращался на Кавказ, и Марья Ивановна имела все основания сомневаться в успехе своего дела. Мы узнаем еще, что, расставаясь, он Богом просил ее писать к нему, говорил, что будет стараться приехать как только можно скорее, даже будет проситься в курьеры. Что Марья Ивановна не преувеличивала его взволнованности, это доказывают два его письма к ней, копии которых, переписанные Сашей, она послала сыну. Он действительно плакал при разлуке; а три дня спустя он писал ей с дороги (по-французски): «Если бы вы могли представить себе, как одиноко я себя чувствую!

До сих пор не могу привыкнуть к мысли, что мы более не вместе, и часто, проснувшись вдруг, я спрашиваю у слуги, сидящего возле меня: «Марья Ивановна впереди?» на что он неизменно отвечает смехом, а я снова погружаюсь в мои печальные мысли, от которых меня отвлек было сладкий сон». Марья Ивановна была этому письму «мало сказать, что просто рада, а безмерно». Она пламенела не меньше его, ее «душа и сердце теперь заняты» этим делом «сверх головы». Она взвешивает шансы: весь вопрос - в согласии матери; об остальных его родных и о его опекуне графе Литта нечего беспокоиться, дело можно решить и без них; о гр. Литта она даже в шутку спрашивала у Самойлова, он подтвердил, что голос опекуна для него не будет иметь значения.

Григорий Александрович в своих ответных письмах, по-видимому, упрекал мать, что дело с их стороны велось неправильно, - что она и Саша делали слишком много авансов Самойлову и не сумели внушить ему доверия к себе. Марья Ивановна оправдывалась: «Это правда, что я ему начала говорить прежде (т. е. первая); я его в этом не совсем виню - он после мне сам отдал справедливость, что я ему говорила и что я ничего дурного в этом не сделала…» И Саша ни в чем не виновата: «Я знала все, что он ей говорил, она меня слушалась, все мои наставления исполняла в точности»; а что он недоверчив, это правда: он действительно все время присматривался к Саше, хотел ее узнать короче, и он сам говорил ей (М.И.) несколько раз, что он света совсем не знает, с людьми почти не жил, и это делает его недоверчивым.

«Раз мы с ним разговорились: - Скажите правду, Самойлов, что вы обо мне думаете? Я уверена, что вы не имеете никакого чувства касательно родства. - «Я одно вам скажу: с тех пор, как я на свете, вы - первая, которая меня так балуете. Вот как я жил до сих пор: родился необыкновенной величины, только что начал говорить - меня отдали в пансион, я не знал почти ни отца, ни матери, после отдали меня в артиллерию, потом попал к Ермолову, а теперь к Вам, - и это в первый раз в моей жизни, что я могу сказать, что я живу. И вы меня балуете.

Не хочу скрывать, что я в первый раз себя чувствую счастливым, как никогда». Марья Ивановна признавалась, что она, может быть, чересчур баловала его: «Дуняшка мне говорит: М.И., вы, право, больше влюблены в него, чем Саша», и она кается: «Признаюсь тебе в моей слабости к нему: ну, страх люблю. Впрочем, это не новое: Акинфиев не дал мне времени в себя влюбиться, а Волков, Ржевский - в обоих так вляпалась, что по уши». Она влюблялась, вероятно, во всякого молодого человека, которого ей очень хотелось женить на своей дочери; так преломлялась в ней страстность желания.

Любопытно, что, обещав Самойлову держать втайне свои интимные переговоры с ним, она не только немедленно и со всей подробностью сообщила их Грише, но точно такие же три письма, как приведенное выше, послала еще дочери Софье, сыну Сереже и своей любимой племяннице Марье Дмитриевне Ралль, и объясняла свой поступок так: «Я обещала Самойлову, что все то, что мы говорили, останется между нами тремя; мне бы должно точно молчать, давши честное слово ему, но не могу, потому что вы мне все равно, что я». И даже поручала Грише дать прочесть ее письмо ее любимой приживалке, Марье Тимофеевне: «Я знаю, что это у нее умрет, а ей моя доверенность послужит вместо лекарства».

Вот и все, что мы знаем об этом романе. Героине он, видимо, обошелся не дешево: в начале октября П. Муханов писал своему приятелю, что Alexandrine Корсакова была отчаянно больна нервическою горячкою, но теперь выздоравливает. Самойлов в 1825 году женился на Пален. Их благословили к венцу Александр I и имп. Мария Федоровна, устроившая для молодых и блестящий бал в Павловске, в Розовом павильоне. Невеста, наследница громадного состояния графа Литта, была, по словам историка, «красива, умна, прелестна, обворожительно любезна», но и столь же легкомысленна. Молодые прожили вместе лишь год и затем навсегда расстались. Самойлов умер в 1842 году бездетным, и с ним угас род Самойловых.

15

XII

В начале июня 1823 г. Марья Ивановна поехала на Кавказские воды лечиться от лишаев: Пикулин обещал ей, что «все останутся в Азии, ни один не переживет Силоамской, сиречь Константиногорской купели». С нею поехал Сережа, а Григорий, Саша и Катя остались в Москве. На водах она нашла обширный круг москвичей - Васеньку Олсуфьева, Ржевского, Ив. Муханова и других.

Григорий писал ей туда: «Вы, я думаю, часто забываетесь и думаете быть на Тверской, когда окружены московскими согражданами, а Сашу с Катей полагаете поехавшими за разными комиссиями и меня бегающего по Белокаменной улицам, и наконец садитесь обедать, не дождавшись нас. Иной подумает, что все ваши знакомые с намерением выбрали этот год съехаться на пределах Азии, чтоб дать вам случай приятнее провести время у подошвы Эльборуса».

Уезжая на Кавказ, Марья Ивановна надолго рассталась с Григорием. Уже два года он жил без дела в отставке; теперь его страстная мечта исполнялась: Марья Ивановна дала согласие на его поездку за границу. Он стремился туда, «чтобы возвратить потерянное время в караулах, балах, танцах и возвратиться достойным сыном России». Он выехал из Москвы 18 июля вместе с кн. П.А. Вяземским, сутки провел у него в Остафьеве и затем двинулся дальше, на Тулу. Он вез с собою рекомендательные письма - от Вяземского в Величку, чтобы осмотреть соляные копи, от Малышева – к знаменитому живописцу Орасу Вернэ, и пр.

Путь его лежал на Краков, Прагу, Дрезден. Из последнего города он писал матери в октябре: «Телом я здесь, но душой и сердцем всегда в драгом отечестве; чем более отдаляюсь, тем более его люблю и готов всеми манерами его защищать от безрассудных понятий, кои часто об нем здесь имеют. Я не рад, когда меня принимают за француза или поляка, и жалею, что народы не имеют, или наш народ не имеет, отличной наружности, хотя б это был калмыцкий нос, чтоб никто в нас не ошибался. Первым качеством полагаю в людях любовь к отечеству, а прочие все в ней находятся; кто ее не имеет, тот недостоин носить имя человека».

Григорий Александрович вернулся домой только три года спустя, в 1826 году, благополучно проездив и заговор, и кару декабристов, которые, верно, не миновали бы его. В июне 1826 г. Софья Волкова писала матери, как могла бы написать о своем Платоне Михайловиче Наталья Дмитриевна из «Горе от ума»: «Это вам сам Бог внушил желание доставить Грише удовольствие вояжев. Sans entrer dans ces socits diaboliques, il aurait pu tre initi leurs infames projets, et cela serait toujours un crime».

Сережа в конце 1822 г. вышел в отставку с чином штабс-капитана, и с этих пор жил при матери. А Марья Ивановна по-прежнему жила легко и людно; по-прежнему к обеду Метакса и Башилов, по-прежнему балы и катанья, и сумасшедшие траты, и беззаботное веселье в доме. В письмах современников за 1824-25 годы то и дело мелькает ее имя, и все в связи с разными увеселеньями: «Кутит Марья Ивановна – дым коромыслом: каталась и под Новинским, кататься ездит и в Петровское». В январе 1824 г. на маскараде у Бобринской Саша и Катя Корсаковы одеты римлянками – «великолепные костюмы, и бриллианты с головы до ног». В апреле 1825 года Марья Ивановна дает бал в честь гостившего в Москве Каннинга.

Григорий Александрович уже вернулся в Москву из своего заграничного путешествия, когда явился в Москве Пушкин. По-видимому, они не были знакомы раньше, но Пушкин слышал о семье Корсаковых давно: в апреле 1823 года он из Кишинева по чьей-то просьбе спрашивал Вяземского, «где Марья Ивановна Корсакова, что живет или жила против какого-то монастыря (Страстного, что ли), жива ли она, где она, если умерла, чего Боже упаси, то где ее дочери, замужем ли и за кем, девствуют ли или вдовствуют и проч.». Теперь, осенью 1826 года, Пушкин близко сошелся с Григорием Корсаковым, вероятно, чрез Вяземского, который был дружен с последним. Как известно, Пушкин провел в Москве осень этого года (сентябрь и октябрь) и почти всю следующую зиму, с 20 декабря до середины мая 1827-го.

Много лет спустя Вяземский, рассказывая о Григории Александровиче, вспоминал: «Особенно памятна мне одна зима или две, когда не было бала в Москве, на который не приглашали бы его и меня. После пристал к нам и Пушкин. Знакомые и незнакомые зазывали нас и в Немецкую Слободу, и в Замоскворечье. Наш триумвират в отношении к балам отслуживал службу свою наподобие бригадиров и кавалеров св. Анны, непременных почетных гостей», и т. д. В это же время Пушкин начал бывать у Марьи Ивановны; так, удостоверено, что он был у нее 26 октября (1826 г.) на вечере, который Марья Ивановна устроила специально для него и куда она назвала множество гостей.

В мае 1827 года Марья Ивановна с обеими дочерьми уехала на Кавказские воды; Пушкин дал ей письмо к своему брату Льву, служившему тогда в Грузии: «Письмо мое доставит тебе М.И. Корсакова, чрезвычайно милая представительница Москвы. Приезжай на Кавказ и познакомься с нею - да прошу не влюбиться в дочь»; разумеется, он намекал на красавицу Сашу.

На Кавказе Корсаковы провели свыше года: два лечебных сезона - на водах, промежуточную зиму - в Ставрополе. Там у Марии Ивановны были разные приключения - «у Корсаковой ни минуты без авантюров», как писал А.Я. Булгаков брату: где-то на нее напали горцы и ограбили до рубашки; потом какой-то мирной князь, уже немолодой (Тарковский шамхал) пытался увезти Сашу и, не успев, стал свататься к ней, предлагая тотчас 300 тыс. руб. задатка в счет калыма. В Москву Корсаковы вернулись в конце октября 1828 года, а в десятых числах декабря приехал сюда и Пушкин. Тотчас после его приезда Вяземский пишет А.И. Тургеневу: «Вчера должен он (т. е. Пушкин) был быть у Корсаковых; не знаю еще, как была встреча».

Эти последние слова останавливают на себе внимание: значит, от прошлых отношений Пушкина к этому дому, то есть от зимы 1826-27 гг., осталось какое-то осложнение, и увидеться ему теперь с Корсаковыми было не просто. Месяц спустя (9 января 1829 г.) тот же Вяземский пишет о Пушкине: «Он что-то во все время был не совсем в себе. Не умею объяснить, ни угадать, что с ним было, или чего не было, mais il n’tait pas en verve. Постояннейшие его посещения были у Корсаковых и у Цыганок; и в том и в другом месте видел я его редко, но видал с теми и другими, и все не узнавал прежнего Пушкина».

Впоследствии Вяземский дважды высказывал предположение, что в 52-й строфе седьмой главы «Онегина» Пушкин воспел Александру Корсакову. Его свидетельство имеет в этом случае большой вес, как свидетельство очевидца; во всяком случае, оно доказывает, что у Вяземского сохранилось воспоминание о влюбленности Пушкина в Корсакову. Вот эта строфа (описывается бал в московском Собрании):

У ночи много звезд прелестных,
Красавиц много на Москве,
Но ярче всех подруг небесных
Луна в воздушной синеве.
Но та, которую не смею
Тревожить лирою моею,
Как величавая луна
Средь жен и дев блестит одна.
С какою гордостью небесной
Земли касается она!
Как негой грудь ее полна!
Как томен взор ее чудесный!
Но полно, полно, перестань,
Ты заплатил безумству дань.

Важно отметить, что эта глава «Онегина», 7-я, писана именно в годы знакомства Пушкина с Корсаковыми: 1827 и 1828. В «Дон-Жуанском списке» Пушкина указаны две Александры, - возможно, что одна из них - Александра Александровна Корсакова. Был ли точно Пушкин влюблен в Сашу Корсакову? Кажется, что да; но наши сведения слишком скудны, чтобы можно было утверждать это положительно.

Шли годы, Марья Ивановна старела, не стареясь; еще на седьмом десятке она задавала тон в московских увеселениях. Александра Александровна долго оставалась в девушках. Уже и младшая ее сестра, Екатерина, успела выйти замуж (в начале 1827 года) за одного из сыновей Настасьи Дмитриевны Офросимовой, Андрея, потом (в 1828 г.) Сережа женился на Грибоедовой, а Саша все жила у матери.

Е.П. Янькова намекает, что жениха ей наконец «изловила» Марья Ивановна; этим женихом был племянник Яньковой, кн. Александр Николаевич Вяземский, причастный к делу 14 декабря. 8 декабря 1831 года Пушкин из Москвы сообщал жене, что Alexandrine Корсакова выходит замуж за кн. Вяземского. Янькова говорит: «По правде сказать, и с той, и с другой стороны партия была подходящая; одно только – что невеста была немного постарше жениха и уж совсем не хозяйка для дома, ни о чем понятия не имела. Свадьба была 12-го февраля (1832 г.). Приглашали и с той и с другой стороны одних родных и самых близких знакомых; было, однако, людно и парадно». Александре Александровне шел уже 29-й год.

Марья Ивановна умерла в 1833 году; она похоронена в Николо-Пешношском монастыре, Дмитровского уезда, Московской губ. Из ее детей раньше всех за нею последовала Наталья Акинфиева, умершая в 1848 году; в январе 1852 года умер холостой Григорий Александрович, друг А.А. Тучкова (о нем много говорит в своих воспоминаниях Н.А. Огарева-Тучкова). Остальные Корсаковы надолго пережили мать. Екатерина после смерти Офросимова вторично вышла замуж - за известного композитора Алябьева. Александра Александровна умерла в 60-х годах, и муж ее еще вторично женился; Софья Волкова дожила до 80 лет, а Сергей Корсаков - почти до 90; он умер в 1883 г., а его жена, кузина Грибоедова, - только в 1886-м.

Но еще долго после смерти Марьи Ивановны в ее доме против Страстного монастыря витал ее беззаботный, веселый дух. В 1845 году здесь поселился Сергей Александрович и открыл ряд многолюдных и блестящих праздников: старина ожила. «Его дом (так вспоминал позднее современник), - при его матери, приветливой и радушной, в продолжение стольких лет средоточие веселий столицы - еще раз оживился и в последний раз заблестел новым блеском и снова огласился радостными звуками: опять осветились роскошные и обширные залы и гостиные, наполнились многолюдною толпой посетителей, спешивших на призыв гостеприимных хозяев, живших в удовольствие других и веселившихся весельем каждого.

В сороковых годах дом С.А. Корсакова был для Москвы тем же, чем когда-то бывали дома князя Юрия Владимировича Долгорукова, Апраксина, Бутурлина и других хлебосолов Москвы… Каждую неделю по воскресеньям бывали вечера запросто, и съезжалось иногда более ста человек, и два, три большие бала в зиму. Но из всех балов особенно были замечательны два маскарада, в 1845 и 1846 годах, и ярмарка в 1847 году: это были многолюдные блестящие праздники, подобных которым я не помню, и каких Москва, конечно, уже никогда более не увидит».

Один из присутствовавших на маскараде 1846 года под свежим впечатлением восторженно описал это празднество в фельетоне «Северной Пчелы». Мы с удивлением узнаем, что этот маскарад 7 февраля 1846 года был не просто увеселением, но должен был иллюстрировать и доказать некую философско-эстетическую идею. Спор между славянофилами и западниками был как раз в разгаре; обе последние зимы внимание общества было всецело поглощено манифестациями обоих лагерей - публичными курсами Грановского и Шевырева, стихотворным памфлетом Языкова, диспутом Грановского и пр.

Маскарад должен был ad oculos разрешить вопрос, который страстно дебатировался в светской части славянофильского лагеря, - вопрос о том, может ли русская одежда быть введена в маскарадный костюм. По свидетельству корреспондента «Северной Пчелы», маскарад С.А. Корсакова блистательно разрешил задачу в положительном смысле: русское одеяние совершенно затмило все другие. Это был урок наглядного обучения, инсценированный с достодолжной убедительностью в присутствии 700 гостей.

Маскарад открылся танцами в костюмах века Людовика XV и антично-мифологических; когда очарованные взоры достаточно насытились этим роскошным иноземным зрелищем, - ровно в полночь музыка умолкла, распахнулись двери, и под звуки русской хороводной песни в залу вступила национальная процессия. Впереди шел карлик, неся родную березку, на которой развевались разноцветные ленты с надписями из русских поговорок и пословиц, за ним князь и княгиня в праздничной одежде, и 12 пар бояр с боярынями, в богатых бархатных кафтанах и мурмолках, в парчовых душегрейках и жемчужных поднизях, потом боярышни с русыми косами, в сарафанах, и т. д.; шествие заключал хор из рынд, певцов и домочадцев; он пел куплеты, написанные С.Н. Стромиловым и положенные на музыку в русском стиле А.А. Алябьевым:

Собрались мы к боярину,
Хлебосолу-хозяину,

и т. д.

Но, кажется еще великолепнее была «ярмарка», устроенная в доме Сергея Александровича 24 января 1847 г. и также описанная московским корреспондентом «Северной Пчелы»; тут были в залах шатры и павильоны, приют Флоры, булочные и вафельные лавочки, мордовская овощная и французская галантерейная лавка, множество подобных сюрпризов, и - чудо! - между всеми этими элегантными костюмированными красавицами-продавщицами большинство носило знакомые нам имена: это - имена тех людей, которые четверть века назад толпились на балах Марьи Ивановны, это просто - дети тех самых людей, все Римские-Корсаковы, Акинфиевы, Ржевские, Волковы, Исленьевы, Башиловы.

Тут внуки Марьи Ивановны - дочь Сергея Александровича, дочь Наташи и сын Софьи Волковой, тут дочь Башилова, дочь Ржевского, сын Вяземского. В этом кругу московского общества, в «Грибоедовской Москве» ничто не изменилось за 25 лет; еще уцелели наследственные поместья, и даже приумножились женитьбами, а чиновные, тогда молодые Башиловы и Акинфиевы преуспели по службе и теперь - сенаторы; уцелели, не изменились нравы и вкусы, интересы и забавы, разве только модная идея, возникшая в другой, в мыслящей части Москвы, залетев сюда, дает повод к новому маскарадному «сюрпризу» в духе Марьи Ивановны.

Кн. П.А. Вяземский справедливо предостерегал некогда против отождествления Грибоедовской Москвы со всей Москвою: «Это разве часть, закоулок Москвы. Рядом или над этой выставленною Москвою была другая, светлая, образованная Москва». Она существовала и в те годы, когда устраивала свои бальные сюрпризы Марья Ивановна, - об этом не следует забывать, читая настоящую хронику. Но на всем протяжении времени оба эти круга жили раздельной жизнью, и Грибоедовская Москва, как сказано, осталась почти неизменной вплоть до Крымской войны или, может быть, даже до отмены крепостного права.

Здесь, на рубеже новой эпохи, в последний раз ярко вспыхнула легкая кровь Марьи Ивановны в ее внуке. «Еще одно, последнее сказанье», и конец дворянской беспечности, а с нею и конец нашей хроники! Сын Сергея Римского-Корсакова, Николай, четырехлетним ребенком еще знал свою бабушку. Юношей 17-18 лет он блистал красотой и весельем на отцовских балах и ярмарках; кончив Московский университет, он рано женился на богатой и обворожительной девице Мергасовой, был выбран вяземским предводителем дворянства, но бросил и жену, и службу, и отправился на войну под Севастополь. Здесь он оказал чудеса доблести, получил два ордена за храбрость, из них один с мечами, а после войны перешел в гвардию, в лейб-гусары.

Богач и красавец, элегантный, остроумный и веселый, он был в числе первых львов Петербурга и Москвы, любимец «света», душа балов и веселых затей. Его и его жену знал в Москве Л.Н. Толстой и вывел их под прозрачными именами в «Анне Карениной», в картине бала. Едва Кити вошла в залу, как уже ее пригласили на вальс, «и пригласил лучший кавалер, главный кавалер по бальной иерархии, знаменитый дирижер балов, церемониймейстер, женатый красивый и статный мужчина Егорушка Корсунский» (читай: Николушка Корсаков). Тут же в левом углу зала, где сгруппировался цвет общества, сидит его жена - «до невозможного обнаженная красавица Лиди». Корсунский говорит о себе: «Мы с женой как белые волки, нас все знают».

И кажется, подобно тому, как 35 лет назад Грибоедов с завистливым презрением смотрел на бальную развязность Офросимовых, точно так неуклюжий и неловкий Толстой в 1857 или 1858 году смотрел, как Корсунский с спокойной уверенностью вальсировал, умеряя шаг, «прямо на толпу в левом углу залы, приговаривая: «pardon, mesdames, pardon, pardon mesdames», и лавируя между морем кружев, тюля и лент, и не зацепив ни за перышко, повернул круто свою даму», потом «поклонился, выпрямил открытую грудь и подал руку, чтобы провести ее к Анне Аркадьевне». Потому что, как писал один старинный писатель, «не всякому дан талант танцевать так, чтобы ноги дам не задевать, а миновать», и иному приходится утешаться вычитанным в журнале известием, «что лорд Кестльри, отличный человек и член верховного парламента, был также неспособен к танцеванию».

Позднее Корсаков разошелся с женою. О ней рассказывает современник: «Жена его считалась не только петербургскою, но и европейскою красавицей. Блистая на заграничных водах, приморских купаньях, в Биаррице и Остенде, а также и в Тюльери, в самый разгар безумной роскоши императрицы Евгении и блеска Наполеона III, В.Д. Корсакова делила успехи свои между петербургским великим светом и французским двором, где ее звали la V?nus tartare». Расставшись с мужем, она поселилась в Ницце, в прекрасной собственной вилле, где и жила до своей смерти.

Николай Корсаков умер молодым, в 1875 году. Его родители были еще живы. Кроме сына, у них была дочь, Анастасия, замужем за Устиновым; спустя год после смерти брата и она была похищена смертью. И остались старики одни - последний сын Марьи Ивановны, «последний московский хлебосол», и кузина Грибоедова, предполагаемый оригинал Софьи Фамусовой. Один из тех, кто молодым человеком веселился на их балах, итальянский продавец меловых бюстов на их ярмарке 1847 года, в 1877 году писал о них: «Немощные и престарелые родители пережили молодых и здоровых своих детей, которым, казалось, столько еще впереди жизни и счастья… Грустно и жалко видеть одиноких и хилых стариков, переживших детей своих! Глядя на них, со вздохом повторяю я мысленно стихи:

Как лист осенний, запоздалый,
Он жив - коль это значит жить,
Полусухой, полузавялый,
Он жив, чтоб помнить и грустить!»

Они пережили большее. На их глазах умерли не только их дети, и не только их сверстники: умер весь тот быт, который их вскормил и лелеял.

На злачной почве крепостного труда пышно-махровым цветом разраслась эта грешная жизнь, эта пустая жизнь, которую я изображал здесь. Не бросим камня в Марью Ивановну: виновна ли она в том, что она не знала? Но отрадно думать, что ее век прошел. Да едва ли и пристало нам гордиться пред нею. Я сильно опасаюсь, что какой-нибудь будущий историк в отдаленном поколении осудит нас тем же судом, каким мы судим Марью Ивановну, потому что ведь и наша жизнь содержит в себе еще слишком мало творческого труда и, стало быть, также, в свою очередь, неизбежно пуста и призрачна с точки зрения высшего сознания.

Я не хочу сказать, что наш век равно так же плох, как тот век: нет, он неизмеримо лучше, ближе к правде, существеннее; но тот же яд сидит в нашей крови, и отрава так же сказывается у нас, как у тех людей, пустотою и легкомыслием, - только в других формах: там - балы и пикники, весь «добросовестный, ребяческий разврат» их быта, у нас - дурная сложность и бесплодная утонченность настроений и идей.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Римский-Корсаков Григорий Александрович.