Кроме того позволю себе повторить, что заглавие книги не оправдывается ее содержанием. Все относящееся до дела 14 декабря хотя обстоятельно изложено, но как бы заглушается предметами, не имеющими с ним никакого соотношения. И точно, если к подробностям семейной жизни, заключающимся в пространном рассказе самого интимного характера, приложить вторую часть книги об Эстляндии и третью, озаглавленную «Тридцатилетие России», то декабрьское дело отодвинется на задний план и займет далеко не первое место.
Нельзя не признать, что рассказ о том, чему автор был очевидцем или в чем лично участвовал, заслуживает полного доверия. Тут высказано много правды без прикрасы и без утайки; но, к сожалению, все то, что дошло до него по слухам принято им на слово, без надлежащей проверки и потому во многих случаях не согласуется с действительностью. Такой важный недостаток легко было бы ему устранить, сообщив свой труд до поступления его в печать тем из товарищей, которым близ ко знакомо то, о чем пришлось ему говорить понаслышке Увлекшись желанием поместить в свою книгу елико возможно более фактов и составить из нее как бы полный сборник сведении о декабрьском деле, он не озаботился подвергнуть их хотя поверхностному критическому разбору.
К сожалению, должно признать, что неверностей столько, что перебрать и исправить их потребовалось бы не мало труда и времени. В доказательство укажу только на один факт, которому трудно поверить и который поэтому должен возбудить сомнение читателей в достоверности всего остального. Например, превзойдя сказанное г. Максимовым в статье, помещенной в № 10 «Отечественных Записок» 1869 года, он передает (стр. 231), что один, из заключенных с ним в тюрьме, изучив языки греческий и латинский, научился еще писать и выражаться на тринадцати иностранных языках (вероятно в течение шести лет, прожитых вместе с автором).
У Максимова сказано восемь языков; зато прибавлен еврейский, который стоит, пожалуй, пяти европейских. На свете чудеса рассеяны повсюду, как справедливо замечает наш баснописец; но если действительно можем похвалиться своим доморощенным кардиналом Меццофанти, прозванным живою Пятидесятницею, то о таком явлении стоило бы не мимоходом упомянуть, а разгласить во всеуслышание, как о необычайном событии.
Прошу извинения у составителя «Записок декабриста» в том, что пришлось мне невольно сопоставить со статьей г. Максимова его посильный и усидчивый труд. Если бы он, не развлекаясь вопросами и интересами посторонними, посвятил бы себя исключительно и без всякой предвзятой мысли изучению предмета, указуемого заглавием книги, «Записки» его могли бы составить исторический материал, не лишенный достоинства.
Что же сказать о статье за подписью г. Максимова? Подписавший ее принял на себя тяжелую ответственность, устраниться от которой было бы ему весьма легко. Следовало бы только указать источник, из которого почерпнул он вымыслы, выданные им за факты. Доверием его злоупотребили самым бесцеремонным образом. По многим данным легко угадать, кто был истинный автор этой статьи, представляющей род рекламы для прославления и возвеличения одного лица. С другой стороны, трудно поверить, чтобы человек в здравом состоянии ума одержим был тщеславием в такой чудовищной мере и мог так беззастенчиво восхвалять себя, и потому предпочитаю оставаться в неведении относительно лица, доставившего сведения для составления этой журнальной статьи.
Достоверно то, что восхваляемый не принадлежал к Тайному союзу, хотя сближался с некоторыми его членами из морских офицеров и был в случайном знакомстве с Рылеевым. Известно было, что он подавал императору Александру Павловичу проект об учреждении какого-то ордена восстановления истины и поэтому, хотя резко высказывался против правительства, его подозревали в двуличности и остерегались. О существовании тайного общества он догадывался, но о готовившемся восстании никто при нем не промолвился.
Привлеченный к следствию по поводу читанного им пасквильного стихотворения против императора, он перед Следственной комиссией оправдывался тем, что под личиной либерализма он намеревался оказать услугу правительству, но в благонамеренности его усомнились и предали суду, как государственного преступника. Не берусь судить о том, какая была его цель и какие были его виды. Это осталось его тайной. Но самая эта таинственность, облекавшая его, служила поводом к тому, что посреди декабристов он не мог пользоваться ни особенным почетом, ни доверием*.
*«Сперва, - говорит он,- я полагал целью одно торжество истин веры; после, быв в Англии и Калифорнии, присоединил к сему и виды политические; хотел произвести в Испании контрреволюцию без войны; хотел также, будто бы для основания республиканских правительств вне Европы стараться вывезти из сей части Света тех людей беспокойного ума, которые желают перемен и смятений. Написанные мною статуты ордена наподобие Мальтийских я представлял императору Александру; он похвалил мое усердие, но не принял плана, что крайне меня огорчило.
Вскоре затем, имев несчастье войти в связи с сим коварным злодеем Рылеевым, я узнал, что есть Тайное общество, враждебное правительству, и решился было донести о том, но государь был в Варшаве, а я по глупой гордости хотел все открыть ему без посредников. Между тем старался изведать более о Тайн-ом обществе чрез других, и для сего дозволял себе несогласные с моими чувствами и видами слова, обратившиеся ныне к моей погибели.
Я говорил, что Орден восстановления существует, показывал статуты, не те, которые представлял покойному государю, а другие и в другом духе, мною же нарочно для того сочиненные. Но, обманывая других, сам сделался жертвою обмана: мой собственный образ мыслей начинал изменяться; сердце тускнело, а я не замечал в нем пятен; наконец стал уверять себя и поверил, что намерения Рылеева могли быть чистые, что во всяком случае позорно быть доносителем». (Донес, сл. ком., стр. 34, 35).
В статье Максимова говорится о нем: «Он особенно резко выделялся из прочих, изучивши кроме греческого и латинского, еще до восьми языков европейских. Преподавал высшую математику, астрономию, также греческий и испанский языки. Был очень сведущ в священном писании и с чрезвычайной энергией стремился приобретать наибольшие познания. Его влиянию во многом обязаны товарищи тем, что обратились к науке. Читал и переводил латинских классиков, латинских отцов церкви, прочел всех немецких авторов, восемнадцать часов в сутки употреблял на занятия, подчинив себя необычайной диете. Он один не курил табаку (стр. 560). Кроме латинского и греческого языков, он знал еврейский, так что перевел с еврейских и греческих подлинников все священное писание и прочел в подлинниках всех отцов церкви и весь круг богослужебных книг» (стр. 577, 578).
Будем ожидать появления в свет вышеупомянутого перевода библии. «Убеждает коменданта отменить запрещение держать у себя бумагу, чернила и перья (стр. 570). Достигает такого искусства в быстроте просмотра газет, что, успевая пробегать их прежде других, успевал сообщать немедленно самые крупные новости (стр. 572). Занимается переплетным мастерством и картонажем (стр. 595). По части живописи занимался снятием видов (стр. 595)».
Никто из его соузников не видал его никогда с карандашом или кистью в руках и не подозревал в нем столь тщательно сокрытого художественного таланта. «К нему обращаются с просьбою отложить на время свои ученые занятия и взять общественное дело в свои руки; избирается делопроизводителем в комиссии для составления устава артели. Участвует в учреждении артели для обеспечения на время поселения и в артели для правильного распределения газет и журналов. Избран распорядителем чтений (стр. 601, 602). Был самым деятельным хозяином артели (стр. 614)».
Об этом достоинстве лучше было бы умолчать, тем более, что сведение это опровергается всеобщим негодованием, возбужденным посреди артели по обнаружении жалкого положения хозяйства при сдаче им должности. «Он довел свое домашнее хозяйство в Чите до высокой степени совершенства (стр. 623). Отличился в Чите особенными способностями на поприще обучения детей грамоте, чем принес громадную пользу, подняв уровень сибирского образования (стр. 623)».
При этом нельзя не удивиться тому, что некоторым избранникам судьбы удается ничтожными средствами достичь громадных результатов. «Был самым отличным хозяином и садовником (стр. 629)». При назначении Читы областным городом, он приложил не мало труда, забот и личных способностей к ее устройству; опытные советы его у всех на глазах (при наказном атамане Запольском) превращались в живое дело при устройстве области и казачьего быта (стр. 630)».
Генерал-губернатор граф Амурский не умел, видно, оценить его полезного сотрудничества в устройстве края, воспретив ему всякое вмешательство в дела управления под угрозой переселения его к устьям Лены. «Ему удалось сдержать безрасчетные увлечения при заселении Амурского края и прежде всех определить его настоящее значение (стр. 630). На месте иной своей деятельности (в Москве) не перестает делиться запасом образования, опытности и энергии в разнообразных делах благотворения, от вспоможения бедным до обучения неимущих, независимо от тех поручений, которые возлагаются на него доверием разных ученых обществ (стр. 630)».
Оспаривать достоверности феноменальных способностей, познаний, талантов, деятельности и добродетелей, здесь перечисленных, полагаю излишним. Итак, не в опровержение выставленного подлинного текста, а просто к сведению скажу, что греческий язык знал лишь один Ник. Мих. Муравьев, учившись у известного эллиниста Гедике, бывшего гувернером его младшего брата. Латинский язык знали более или менее воспитывавшиеся или дома, или в частных заведениях аббата Николя, Сен-Флорана и иезуитском заведении, а не воспитанники морского и других кадетских корпусов.
Касательно европейских языков, все почти говорили по-французски, кроме воспитанников казенных заведений, которые или с трудом изъяснялись на этом языке, или вовсе его не знали. По-немецки говорили также многие. По-английски говорили всего четверо: Н.М. Муравьев, М.С. Лунин, 3.Г. Чернышев и Н.И. Лорер. Лунин выучился в Варшаве говорить также по-польски. Корнилович, говоривший на всех этих языках, сказывал, что может читать книги, писанные на итальянском и испанском. Хотя он слыл между нами полиглотом, но ни на каком языке свободно не изъяснялся. Лучшими математиками были А.И. Барятинский, Ф.Ф. Вадковский и офицеры генерального штаба, воспитывавшиеся в заведении Н.Н. Муравьева, как-то П.С. Бобрищев-Пушкин и Н.В. Басаргин.
Что касается до помещенных в статье г. Максимова сведений, не относящихся до восхваляемого лица, то в них столько неверностей и путаницы, умышленных или от небрежения, что всех не перечтешь. Ограничусь некоторыми заметками (стр. 567 и 568): из дворян, не числившихся государственными преступниками, помещены были с нами в каземате лишь майор Кучевский и брат восхваляемого лица, прославившийся своими доносами.
Сей последний (стр. 610) не мог быть членом артели и не вносил денег за свое содержание, всякий поймет почему; но ему из сострадания дозволялось пользоваться выгодами учреждения. Впоследствии предпочел он обратиться за вспомоществованием к С.П. Трубецкому. Об этой личности можно подробно осведомиться в статье под заглавием: «Записки несчастного», помещенной в журнале «Заря» и изданной также особой брошюрой.
Гав. Ст. Батеньков (стр. 556-621) содержался не в Шлиссельбурге, а в Петропавловской крепости и не 12 лет, а выдержал целые 20 одиночного заключения и сохранил притом вполне свои отличные умственные способности и всю бодрость духа. Никогда цыганской жизни не вел, а устроил себе хуторок и занимался сельским хозяйством за чертою города Томска. М.С. Лунин (стр. 556) никогда не был в Шлиссельбурге и не страдал от скорбута. До отправки в Сибирь содержался в Выборге. В английских газетах ничего не печатал (стр. 579), а сослан был с поселения в Акатуйский рудник за составленный им разбор донесения Следственной комиссии.
О его рукописном сочинении по оплошности переписчика, дошло до сведения правительства. П.С. Бобрищев-Пушкин (стр. 579) при той же глубокой вере сохранил до конца жизни отличавший его светлый и многосторонний ум. Поступивши на поселение, он сделался единственной подпорой брата своего Николая, впавшего в умопомешательство в г. Туруханске на Енисее, куда он был первоначально сослан. Павел скончался в Москве в 1865 году, а больной Николай живет по сию пору в поместье своем Тульской губернии на попечении другого брата своего Петра Сергеевича. Одоевский (стр. 621) не возвращался на родину, а умер на Кавказе от желтой горячки на руках товарища Н.А. Загорецкого.
Все, что сказано об учреждении артели, раздуто для пущей важности до комических размеров. Эти мнимые публичные заседания, этот многословный устав, - все это пуф, изобретенный как удобный случай выставить напоказ необыкновенные способности и кипучую деятельность 20-летнего флотского лейтенанта, влиянию коего обязаны будто, бы его товарищи тем, что обратились к науке, которого просили взять общественное дело в свои руки, подобно тому, как некогда предки наши призывали к себе на помощь варяжского князя Рюрика, чтоб ввести порядок в обширной и богатой земле.
Представлять людей, не лишенных разума, играющих от нечего делать в конституцию, предполагает намерение возбудить и смех и жалость; но вероятно тут злого умысла не было, а лишь увлечение желанием выказать организаторские способности флотского офицера. В Записках И.Д. Якушкина оказывается, что он тут был не при чем. И точно, какая же тут головоломная задача - накормить 80 человек и раздать им деньги на одежду и обувь, когда в средствах недостатка нет.
Но, что заслуживает строгого осуждения, так это обнаружившееся желание опозорить своих товарищей, потому что кто бы ни писал статью, подписанную г. Максимовым, она составлена кем-либо из читинских или петровских узников, и без сомнения одним из неимущих и к тому же завидующим богатству, доставшемуся другим. В доказательство выписываю несколько фраз, обличающих недоброе чувство, их внушившее: «Образовался видевших, что общинному устройству с равномерными правилами для каждого, грозит опасность подчинения небольшому кружку аристократов, их произволу» (стр 597).
«Образовались кружки около привилегированных личностей». «Когда можно было уже и не видеть товарищей и иметь предлог, что не знают их нужд» (стр. 599). «Раздражение между богатыми и не имевшими ничего дошло до крайней степени» (с. 600). «Артель нравственно уравнила тех которые имели средства, с не имевшими таковых и не дозволила последним (читай: первым) смотреть на товарищей, как на людей низших» (стр. 602). «Муравьевы получали ежегодно 60 тыс. рублей» (стр. 575).
Эта заметка изобличает в составителе записки непохвальную привычку осведомляться о чужих доходах и не знаю, какими путями он добился этого сведения. Можно наверно сказать, что никто из нас не знал, сколько кто получает. Знали, что Трубецкие, Муравьевы, Волконские были богаче других из того только, что их пожертвования были значительнее.
О существовавшем будто бы положении (стр. 600), ограничивающем количество денег, на получение коих имели право читинские и петровские узники, до прочтения разбираемой статьи никогда не приходилось нам слышать. Ограничение это объявлялось поступавшим на поселение где дозволялось получать от родных лишь 1 500 р., а женатым 3 000. Мера эта объясняется тем, что в первом случае, т. е. в тюрьме деньги, хранящиеся у коменданта и не выдаваемые нам в руки не могли служить средством к подкупу и побегу, тогда как на поселении, имея их в руках и расходуя без контроля могли легко ими злоупотреблять.
В доказательство тому, что ограничением получаемой на поселении суммы не имело в виду подвергать нас лишениям, стоит вспомнить, что не воспрещалось получать целые обозы с съестными припасами, лакомствами, бельем платьем, книгами и всякими предметами роскоши и что этим позволением пользовались в широких размерах многие, имевшие родных с достатком, следовательно, утверждать, что помощь, оказываемая неимущим товарищами была вынуждена, доказывает лишь желание опорочить общество декабристов и изобличает притом коммунистические поползновения.
Должно быть неизвестно безымянному составителю статьи, что по поступлении на поселение всех содержавшихся в тюрьме, малая артель, имеющая целью помогать поселенцам, не прекратилась и под управлением И.И. Пущина деятельно заботилась о вспомоществовании товарищам. Наконец, и по сию пору, когда уже так мало из нас осталось в живых, чувство любви не иссякло, и пережившие других не забывают ни детей, ни внуков своих товарищей, равно и некоторые из детей умерших декабристов, как бы по наследственному чувству, посильно участвуют в этом добром деле Неужели и это благотворение вынуждено какими-либо правительственными распоряжениями?
Все, что сказано о женах, последовавших в Сибирь за своими мужьями, о трудах и огорчениях, перенесенных ими без ропота, о бодрости духа и беспредельной преданности чувству супружеского и материнского долга, о сочувствии их ко всякому страданию, о живом участии, принимаемом в судьбе петровских и читинских узников, о всех делах благотворения, ознаменовавших их пребывание в Сибири, - все это в сущности верно и с чувством признательности к ним подтвердится всеми, кто их видел и знал в изгнании. Но почему же жены так сердобольны, а мужья такие своекорыстные аристократы? Не верится.
Строгой точности и верности в подробностях от помянутой статьи нельзя и ожидать, но эпизод о пьяном Дубинине (стр. 569) до того искажен и рассказ о нем так небрежен что из него ничего нельзя понять. Вот как было дело. Случилось оно не с Е.П. Нарышкиной, а с А.Г. Муравьевой. Она в назначенный день и час имела свидание с мужем в одной из комнат первой читинской тюрьмы. Мы все удалились в другие покои. Дежурный офицер имел вероятно право присутствовать при свидании, но правом этим никогда не пользовался.
Дубинин же, бывши дежурным, вошел к ним. А.Г. Муравьева сидела на постели мужа, облокотившись на подушку. Дубинин заметил ей, что она вероятно нездорова, что не может прямо сидеть. Так как она не сочла нужным ему отвечать, он стал назойливо добиваться от нее ответа, но нисколько ее Не ругал, как сказано в статье. Тогда, взволнованный его дерзостью, Н.М. Муравьев посоветовал жене тотчас возвратиться домой и, несмотря на увещания Дубинина, проводив ее до ворот, пришел к нам и рассказал случившееся.
Между нами находились брат его Александр и шурин его 3.Г. Чернышев. Мы все, приняв к сердцу невежливость Дубинина, стали его в том укорять. Он закричал: «Бунт!», приказал часовым примкнуть штыки, а нам разойтись по своим комнатам, в которых нас и запер. В это время А.Г. Муравьева пошла к плац-адъютанту Куломзину и передала ему о нетрезвом состоянии Дубинина, который тотчас же был смещен с дежурства. Нас же выпустили из-под ареста.
Что она будто «бросилась бежать - он за ней, и что она упала в истерике», это все неуместная прикраса, чтобы придать рассказу более драматизма. По возвращении коменданта из отлучки Дубинин был выписан в другой батальон. Его вина состояла в том, что, будучи дежурным, он выпил лишнюю рюмку и не умел себя вести пристойно. О случившемся комендант Лепарский изъявил перед А.Г. Муравьевой свое неподдельное искреннее сожаление.
Пора мне расстаться с этой статьей, не заслуживающей серьезной критике. Всякий несколько внимательный и догадливый читатель легко убедится без посторонней помощи в несообразности вымышленных фактов и в явном искажении истины В ней неуважение к читающей публике доходит до крайних размеров и свидетельствует о неслыханной беззастенчивости Удивляешься опрометчивости человека, отважившегося выдавать за правду небылицы, изобличение коих было неизбежно, пока оставался в живых хотя один из декабристов.
По истечении почти что полувека после совершившегося события, когда и молодость давно миновала и унялась буря страстей когда немногие оставшиеся современники события вследствие изменения их воззрений на жизнь, способны судить о своем прошедшем, как о деле постороннем, казалось бы настало время правдивой и беспристрастной оценки действии и побуждений, настало время высказать всю правду; между тем убеждаемся на деле, что и тут до истины нелегко добраться.
Тем драгоценнее должны почитаться документы, неподдельность и правдивость которых подтверждается теми из современников, которые по близкому знакомству с изложенными фактами способны оценить недобросовестность и непогрешимость рассказа.
Напечатанные выше «Записки» Ив. Дм. Якушкина были им продиктованы по неотступной просьбе друга, расставшегося с ним в 1825 г. и встретившегося с ним через тридцать лет. Он пожелал сохранить в памяти пленивший его живой изустный рассказ, и все слышанное записал для себя, не думая тогда воспоминаниями этими поделиться с публикой. Не будь этого случая, можно утвердительно сказать, что не оставил бы Ив. Дм. своих «Записок». Он про себя не охотник был писать.
Давно кем-то замечено, что к исправлению должности способны бывают не те, которые ее домогаются, а именно те, которые от нее отказываются. Замечание это можно бы применить к людям, охотно о себе повествующим. От них труднее узнать правду чем от того, кто про себя не любит говорить. Скромность эту следует приписать в Якушкине тому, что он собою никогда не был доволен. Он так высоко ценил духовное начало в человеке, что неумолим был к себе за малейшее отступление от того, что признавал своим долгом, равно и за всякое проявление душевной слабости. Несмотря на то, я редко встречал человека, который бы оказывал ближнему столько терпимости и снисходительности.
В виде дополнения к этим «Запискам» считаю не лишним приложить к ним краткий биографический очерк, дабы ближе ознакомить читателя с личностью повествователя. Расскажу что знаю.
Иван Дмитриевич Якушкин род. в ноябре 1793 г., учился в Московском университете и жил у профессора Мерзлякова, о котором отзывался всегда с уважением и любовию. В 1811 году вступил на службу подпрапорщиком в лейб-гвардии Семеновский полк, с которым делал походы 1812, 13 и 14 годов. В Бородинском деле находился под знаменем 3-го батальона - вместе с Мат. Ив. Муравьевым-Апостолом. Тут они подружились, и дружба их сохранилась со всей юношеской теплотой до самой смерти Якушкина.
В декабре 1812 г. он произведен был в прапорщики. По возвращении гвардии из похода составился в Семеновском полку тот кружок офицеров, в котором возникла мысль об учреждении Тайного союза. Якушкин поступил в него с самого начала его образования и при его правдивости мог бы лучше всякого другого передать и обстоятельства, служившие поводом к учреждению общества, и все видоизменения, которым оно подвергалось в течение 9 лет. Предмет этот, составляющий самый существенный исторический интерес всего дела, к сожалению, упущен из виду во всех доселе появившихся в печати «Записках».
Одаренный пламенной душою, он весь предался делу с полным самоотвержением; но впоследствии, не сочувствуя направлению, принятому обществом, и притом опасаясь увлечения, свойственного его пылкой натуре, он вышел в отставку и удалился в деревню, где приложил свой труд к облегчению участи своих крестьян. Он раньше других пришел к тому убеждению, что каждый член общества и на скромном поприще домашней жизни может и словом и примером принести немалую пользу отечеству и тем по мере сил способствовать его преуспеянию.
Впрочем не прекращал он сношений со многими из членов, с которыми был дружен. Поселившись в своем поместье Жукове, Смоленской губернии, Вяземского уезда, он не только заботился об улучшении быта своих крестьян, но представил тогдашнему министру внутренних дел графу Виктору Павловичу Кочубею проект освобождения их от крепостной зависимости. Проект не был принят.
Настоящие «Записки» прекращаются с выходом его из тюрьмы. В августе 1836 года прибыл он на поселение в город Ялуторовск, Тобольской губернии, где уже находились В.К. Тизенгаузен, А.В. Ентальцев со своей женой Александрой Васильевной и А.И. Черкасов. Потом прибыли туда же постепенно Мат. Ив. Муравьев-Апостол, Ив. Ив. Пущин, Е.П. Оболенский и Н.В. Басаргин. Здесь И.Д. Якушкин принялся переписывать свой огромный труд, конченный в Петровском каземате: учебник географии, составленный по особому плану и по новой, им изобретенной методе. Затем он занялся изучением ботаники и составил полный гербарий ялуторовской флоры, распределив растения по семействам.
В 1840 году переведен был туда из гор. Кургана протоиерей Степан Яковлевич Знаменский, замечательная личность во всех отношениях. Он не только отличался умом и высокой образованностью, но и редкими душевными качествами. Его невозмутимая кротость и примерная христианская любовь приводили многих в умиление.
Слава его пронеслась по всей Западной Сибири, так что преосвященный Афанасий отзывался о нем, как о святом муже, а генерал-губернатор Гасфорт, лютеранин, наслышавшись о нем, просил тобольского архиерея перевести его соборным протоиереем в г. Омск, местопребывание главного управления. О том, что слава его породила завистников, от козней которых ему пришлось много терпеть, можно бы и не упоминать. Это неизбежное испытание переносилось им легко, но сильно огорчало всех, его любящих.
Близкое знакомство с таким человеком нельзя не признать счастливым случаем в жизни. И.Д. принялся составлять вместе с ним таблицы для предполагаемого ими церковного училища. В 1842 году, при пожертвовании купца Медведева и других лиц, открыто было ланкастерское училище для мальчиков. В нем преподавались катехизис, священная история, чтение на славянском языке, русская и латинская грамматика, география, арифметика и чистописание.
В марте 1846 г. получил он скорбное известие о кончине своей жены; в ноябре того же года открыл в память ее женскую школу, также ланкастерскую, которую давно собирался устроить. Курс учения был тот же;, что в мужском училище, кроме латинской грамматики, взамен коей преподавался французский язык. Эти полезные заведения составляли предмет исключительных забот Ив. Дм. в течение 14 лет. Штатный смотритель уездного училища, негодуя на то, что мальчики покидают его школу и переходят в ланкастерскую, не раз доносил директору тобольской гимназии о том, что И.Д. Якушкин занимается обучением детей, не имея на то права.
Из Тобольска поступали предписания о воспрещении ему преподавать в школе, но так как он успел уже установить надлежащий «порядок и подготовить учителей, учение продолжалось успешно при его заочном содействии. В пользе им приносимой на этом поприще были так все убеждены, что директор гимназии на жалобы смотрителя перестал обращать внимание, а губернатор, несмотря на запрещения, им же подтверждаемые, приехавши в Ялуторовск, просил сам И.Д. показать ему школы, процветавшие под его руководством. Впрочем уважение и доверие, внушаемые сотрудником его, официальным начальником школ отцом Степаном Яковлевичем, объясняют отчасти, снисходительность власти к отступлению от установленных правил касательно удаления государственных преступников от преподавания.
Перед отъездом из Сибири в Россию в ноябре 1856 года Мат. Ив. Муравьев обратился к дьячку, заведовавшему тогда мужской школой, за сведениями о числе мальчиков, учившихся в ней в продолжение 14 лет. Оказалось по книгам 1 600 человек. Упомяну также о любопытном факте. Одна из девиц, учившихся в школе, г-жа Бронникова, поступила в преподавательницы и впоследствии отказалась от замужества, чтобы не покидать школы, которой, помимо ее, некому было бы заведовать. Случай этот неоспоримо свидетельствует о благом направлении, какое получали дети в этих заведениях.
Деятельность И.Д. Якушкина на поприще ученом и учебном тем более заслуживает уважения, что здоровье его было крайне расстроено. Во время похода 12-го года он занемог лихорадкой, от которой никакими средствами не мог избавиться. Она неотступно сопутствовала ему до конца жизни. В числе его занятий помяну о гальваническом аппарате, им устроенном, посредством которого он весьма удачно занимался гальванопластикой.
В Ялуторовске проживал механик-самоучка, мещанин Росманов, которому И.Д. пояснил теорию маятника и передал несколько научных сведений о законах равновесия и движения тел. Этот Росманов устроил электрическую машину, гальваническую батарею Бунзена, гигрометр, пружинный термометр, часы стенные изящной работы, также и ветромер, заказанный ему И.Д. Якушкиным. Этот ветромер, устроенный на башне, вышиной в несколько сажен, помещался во дворе дома, занимаемого И.Д., в котором он прожил 20 лет. Помощью стрелки, ходившей по циферблату и приводимой в движение системой колес и пружиной, на которую давил флюгер, сила ветра определялась пройденным стрелкой расстоянием по циферблату в данный промежуток времени.
Вероятно составитель статьи г. Максимов, проведав мельком об этом аппарате, назвал его дождемером и приписал честь его изобретения П.Н. Свистунову, прожившему четыре года в Кургане, а не в Ялуторовске, и притом никогда не занимавшемуся климатологией. По поводу этого ветромера был следующий случай, не лишенный комизма. Вследствие знойного и сухого лета подгорные крестьяне не без основания опасались неурожая и заказывали молебны о дожде.
Тогдашний городничий Вл[асов] из числа чиновников безупречных и потому недоброжелательствующих нам (хотя, подобно стоокому Аргусу, мы все видели, но по принятому нами правилу о всем молчали), явился однажды к И.Д. предупредить его об опасности, которой он подвергается. Распространилось будто бы между крестьянами поверье, что он, будучи чернокнижником, с высоты своей башни разгоняет облака, чем И наводит засуху.
Городничий заявил перед ним свое опасение о том, что крестьяне могут вломиться к нему во двор, свалить его башню и даже покуситься на его жизнь. И.Д. отвечал ему очень спокойно, что это его не касается, потому что за целость его отвечает перед правительством городничий и поэтому если взбунтовавшиеся крестьяне его убьют, городничему придется за то поплатиться, следовательно, предоставляется ему унять крестьян? как знает, убеждением или угрозой. Дело тем и кончилось.
Первая часть «Записок» И.Д. была неизвестно кем отправлена за границу для напечатания. В этом отрывке он сознается в своем неверии, между тем обнаруживается в его «Записках» живое участие, принимаемое в нем казанским протоиереем П.Н. Мысловским, навещавшим его в Петропавловской крепости. Потам пришлось мне упомянуть о близких его сношениях с протоиереем С.Я. Знаменским в Ялуторовске: и точно, питая нежные чувства к тому и другому, можно безошибочно сказать, что и он пользовался их уважением и дружбой.
Такое сближение между неверующим и духовными лицами, благочестие коих не подлежит сомнению, требует пояснения. Врожденная в нем пытливость ума не могла не поколебать веры, семена которой глубоко заронились в его сердце. В этой тяжелой борьбе ума с сердцем он провел всю свою жизнь. Подобно Чанингу (Charming), знаменитому американскому проповеднику, он доискивался вероисповедания, не требующего подчинения разума, и вот в каком смысле он себя выдавал за неверующего.
Но если не удалось ему побороть гордость ума, с ранних лет сердце его, покорилось закону евангельской любви, и это чувство, свято им хранимое, оставалось во всю жизнь его путеводною звездою. Мучимый этою внутреннею борьбою, он жаждал духовной беседы с людьми благочестивыми, способными, как он полагал, рассеять его сомнения и заставить его рассудок преклониться перед истиною, исповедуемою его сердцем. Сознание в духовном недуге, коим он страдал, возбуждало в вышеупомянутых двух духовных лицах доверие и любовь к нему, и они, невзирая на непокорство разума, которого он не утаивал на духу, приобщали его святых тайн ради сердечной молитвы, постоянно в нем пребывавшей.
Из вышесказанного легко убедиться, что при таких свойствах ума и сердца он не мог оставаться без влияния на молодых товарищей своих; и точно, он равно сочувствовал я верующим, и неверующим, лишь бы признавал в них искренность и прямодушие, а потому доверившиеся ему прибегали к нему за советом во время скорби и упадка духа, и он умел их утешить и ободрить. От душевного недуга, говорил он, надо лечиться напряжением умственного труда и усердным исполнением нашего долга в отношении к ближнему. Своим же примером подтверждал он действительность врачебного средства, им предлагаемого.
Хотя уважал и любил его, я нисколько не думаю писать ему панегирик, но желаю ознакомить читателя, дабы тем определить степень доверия, какую заслуживают составленные с его слов Записки. Зная его добросовестность, можно за то поручиться, что не только он не был способен выдавать ложь за правду, но и не передал бы факта или сведения, в подлинности коих предварительно не удостоверился.
Можно сказать, что краткие воспоминания членов Тайного союза, печатанные за границей, составляют достоверный исторический материал для исследования этого дела, потому что писаны без всякой предвзятой мысли и, не будучи предназначены к печати, составляли как бы исповедь, обращенную к детям или к друзьям, и притом чужды всякой полемики, равно и желания кого-либо обвинить или себя оправдать. Из этих отрывочных воспоминаний мне пришлось читать «Записки» Якушкина, Трубецкого и Пущина. Первые двое, как мне известно, были украдкой списаны и пересланы за границу для непечатания по смерти их составителей. В них все верно. Нет даже тех неумышленных обмолвок, часто встречающихся в рассказе о давно минувшем времени.
«Записки» И.И. Пущина напечатаны также по его смерти, но не знаю, кем доставлены издателю и точно ли им составлены. По отзыву тех, которые участвовали в деле 14 декабря, рассказ его верен не только в общих чертах, но и во многих подробностях. Несмотря на то, есть и описки, которых нельзя пройти молчанием. Что он причисляет ошибочно к членам Общества в Кавалергардском полку полковника Ланского вместо полковника Кологривова и предполагает, будто бы К.В. Чевкин принадлежал к обществу (о существовании коего он вовсе не ведал), составляет незначительные ошибки. Но есть обмолвка столь важная, что она заставляет усомниться, точно ли эти «Записки» составлены Пущиным. Если же они им писаны, то слова, заключающие в себе незаслуженное обвинение, должны быть признаны недобросовестной вставкой, вписанной без его ведома.
Так, в этих «Записках» сказано про Трубецкого, что он присягнувши в штабе новому императору, стоял на площади со свитой. Можно допустить, что, быв потребован в штаб, он держал присягу вместе с другими, там находившимися, но что он на площади стоял в свите государя, ни от кого и никогда не слыхал я в течение 45 лет, что жил вместе или был в сношении с людьми, участвовавшими в деле.
По сию пору жив M.А. Бестужев, из первых пришедший на площадь со своей ротой. По его словам, император со свитою стоял в таком недальнем расстоянии от каре Московского полка, что легко было различить все лица, находившиеся в его свите; тем менее мог бы укрыться от взоров Трубецкой, при его необыкновенно высоком росте. М.А. Бестужев положительно утверждает, что ни он и никто из его товарищей не видали там Трубецкого. В книге под заглавием «Записки декабриста» о коей говорил я в начале этой статьи, сказано (стр. 88): «На вопрос мой Пущину: Где мне отыскать князя Трубецкого, он мне ответил: «Пропал». Ответ этот противоречит сказанному будто бы Пущиным, что Трубецкой был в свите государя.
Наконец если бы точно он во время восстания находился в свите государя, об этом обстоятельстве не умолчал бы составитель донесения, нисколько его не пощадивший: он не упустил бы случая изобличить его в двоедушии.
Надо же наконец, признать, что ни на кого не сыпалось столько незаслуженных укоров, как на князя Трубецкого между тем как в оправдание его можно многое сказать. Из одиннадцати членов Южного общества, служивших в Петербурге, нас было тогда шестеро налицо, не соглашавшихся участвовать в восстании. Бывши давно знаком с Трубецким и с семейством его жены, я довольно часто его навещал.
Хотя и по летам и по чину я был весьма незначущее лицо, находясь у него дня за три до 14 декабря, я в качестве представителя петербургских членов Южного общества откровенно высказался при нем и при Оболенском против готовящегося восстания в надежде отклонить их от предприятия, предвещавшего лишь гибель. Трубецкой только что тогда был избран начальником под неуместным наименованием диктатора - звание от которого он долго и упорно отказывался.
В искренности его отказа не могли усомниться все те, которые его знали, редко можно встретить человека более чуждого всякого честолюбия и даже тщеславия. Оставшись с ним наедине, я по разговору убедился, что он не сочувствует восстанию и не одобряет его, и понял тогда, что согласился он принять предлагаемое ему начальство лишь по неотступной просьбе главных деятелей и по мягкости своего характера.
Мне пришла тогда мысль, что он надеется вероятно своим хладнокровием и трезвым взглядом на вещи умерить пыл Рылеева и Оболенского чем бы несомненно оказал существенную пользу. Его же удостоверили в том, что в таком только случае приступят к действию, если вся гвардия откажется от второй присяги, - единодушие, на которое трудно было рассчитывать. Надо прибавить и то, что его не знали ни солдаты, ни молодые офицеры, потому что он служил уже несколько лет в Киеве в штабе 4-го корпуса и задолго перед тем, пользуясь отпуском, приехал на время в Петербург.
Тут возникает вопрос: при вышеизложенных данных, что побудило Рылеева, решившегося действовать во что бы то ни стало, предложить начальство человеку осторожному, предусмотрительному, не разделявшему его восторженного настроения? Это объясняется очень просто. Рылеев, будучи в отставке, не мог перед войском показаться в мундире: нужны были, если не генеральские эполеты, которых налицо тогда не оказалось, то по меньшей мере полковничьи. Но спрашивается, почему же не предложил он начальства полковнику Булатову, которого знали и любили в лейб-егерском полку?
По той простои причине, что, бывши главным двигателем всего дела как сам в том сознался (Донесение следств. ком., стр. 40), всем распоряжавшись, он нуждался в человеке, на уступчивость и мягкость характера которого он мог вполне надеяться. Трубецкой это видел и знал, и его вина состоит в том, что недостало у него твердости отказаться наотрез от навязываемой ему ответственности. Узнав, что во всех полках присягнули, он не мог полагать, что несколько отдельных рот откажутся и выступят на площадь на гибель неминуемую.
Тут не безначалию следует приписать неуспех восстания, а незрело обдуманному и отчаянному предприятию. Будь тут сам Наполеон, что бы он. сделал с горстью людей и без пушек против окружившего его со всех сторон многочисленного войска, состоявшего из пехоты, кавалерии и артиллерии? В его храбрости не сомневались те, которые вместе с ним сражались под Бородиным, под Люценом и под Кульмом. Похвальный о нем отзыв его сослуживцев помещен в «Записках» Пущина.
Возвращаюсь к биографическим заметкам об И.Д. Якушкине. В 1854 г. старший его сын Вячеслав (умерший впоследствии в Крыму) поступил на службу в Восточную Сибирь и проездом через Ялуторовск виделся с отцом. И.Д. для поправления сильно расстроенного здоровья получил дозволение ехать за Байкал на Тункинские минеральные воды, и сын его сопутствовал ему до Иркутска. В декабре 1856 года, вследствие последовавшего при коронации ныне царствующего государя императора милостивого манифеста, он выехал из Сибири.
Не имея позволения жить в Москве и в Московской губернии, и с целью чаще видеться с детьми своими, находившимися в Москве, Якушкин переехал в Новинки - поместье, принадлежавшее прежнему его семеновскому сослуживцу H.H. Толстому, на границе Тверской и Московской губернии, в 7 верстах от железной дороги. В этой болотистой местности его здоровье окончательно расстроилось. Ему дозволили приехать лечиться в Москву, где вскоре он скончался, в августе 1857 г. Похоронен на Пятницком кладбище.
По возвращении из Сибири в последний год жизни освобождение крестьян от крепостной зависимости было любимым предметом его бесед. Он как бы предчувствовал, что задушевная мечта его вскоре сбудется; однако не дано было ему порадоваться великому событию ознаменовавшему нынешнее царствование, ни судебной реформе, ни земским учреждениям, коими государь император одарил Россию.