© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Свистунов Пётр Николаевич.


Свистунов Пётр Николаевич.

Posts 11 to 20 of 47

11

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTY5LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTQwMjgvdjg1NDAyODM2OC8xNDllOTMvOTBZYVFtMGhpN28uanBn[/img2]

Карл Август Бергнер. Портрет Петра Николаевича Свистунова. Москва. 1861. Бумага солёная, акварель, лак, отпечаток на солёной бумаге. 18,5 х 14,0 см. Архив Н.А. Кирсанова.

12

П.Н. Свистунов

Речь на заседании Калужского губернского комитета об улучшении быта помещичьих крестьян, выходящих из крепостной зависимости (1859 г.)

Прошу дозволения от имени меньшинства Комитета сказать несколько слов в присутствии преосвященного владыки, общего нашего архипастыря, в той надежде, что они встретят в нём сочувствие.

Признают похвальным с нашей стороны, что в исследовании заданного нам вопроса мы руководствовались чувством христианской любви к ближнему, но обвиняют в том, что, увлекаясь эти чувством, мы потеряли из виду доверенные нам интересы дворянства и пожертвовали ими, не имея на то права.

Мы считаем долгом перед лицом дворянства оправдать себя против такого незаслуженного обвинения; мы вполне убеждены, что чувство любви христианской, без которой никакое благое и великое дело не совершается, ни в коем случае не может завлечь в забвение долга и нарушение справедливости. Нет, мы добросовестно соблюдали дворянские интересы и если разошлись с большинством в средствах к ограждению их, оно объясняется тем, что мы различно понимаем, в чём они существенно заключаются. Время и опыт укажут, которое из двух воззрений было основательнее, и, может быть, оправдается на наш взгляд на обсуждаемый вопрос.

В полном убеждении, что чувство христианской любви есть самый верный путеводитель, мы не только вполне ему предались, но старались провести святую христианскую правду в предпринятый нами труд и тем, по возможности, способствовать к осуществлению его на деле.

Не сомневаясь в успехе, при таком неизменном руководителе, мы скажем словами святого псалмопевца: «На тя, господи, уповахом, да не постыдимся во век»1.

*  *  *

(Корнилов А.А. Крестьянская реформа в Калужской губернии при В.А. Арцимовиче. С. 243). Речь Свистунова была прочитана 9 июля 1859 г. в связи с окончанием занятий Калужского губернского комитета.

1 Свистунов приводит слова псалмопевца Давида (псалом 21, ст. 6).

13

П.Н. Свистунов

Речь на прощальном обеде в честь губернатора В.А. Арцимовича (29 декабря 1862 г.)

Господа! Не в первый раз и, вероятно, не в последний даётся прощальный обед в честь отъезжающего начальника губернии, но в настоящем празднестве воздаётся дань признательности за особенные достоинства, всеми признаваемые, и потому желаю высказаться гласно в той уверенности, что слова мои встретят отголосок во всех сердцах. Калужскую губерниею правили лица, неодинаково одарённые хорошими качествами, но добрых начальников калужское общество провожало с напутствием истинной благодарности.

К чему описать особенно грустное чувство, какое возбуждает в нас разлука с Виктором Антоновичем? Ведь и до него были губернаторы правдивые, заботившиеся о благосостоянии губернии; но ни в ком из них не выказалась черта, резко отличающая его от всех его предшественников. Он для всех честных и добрых людей был одинаков, без различия сословий.

И дворянин, и торговец, и крестьянин одинаково пользовались у него правом на беспристрастный суд и на заботливое оберегание их интересов. Его правдивость и любовь простирались безгранично на все классы общества. В этой любви к нам (а без любви ничто прочное не создаётся) я вижу зачаток и как бы залог будущего сближения всех сословий ко благу и процветанию русского общества.

Господа! Чтобы достойным образом отблагодарить Виктора Антоновича, последуем его благому примеру. Сословные отличия, законом установленные, не требуют от нас разъединения умов и сердец.

Соединимтесь же в дружном стремлении к правде и в тёплом чувстве любви к ближнему и к родине. Вот несокрушимый памятник, какой оставит по себе Виктор Антонович в Калужской губернии.

Предлагаю тост за начальника, завещающего нам своим примером союз любви и христианского равенства в обоюдном уважении между всеми сословиями!

Корнилов А.А. Крестьянская реформа в Калужской губернии при В.А. Арцимовиче. С. 388.

14

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTQxLnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTQwMjgvdjg1NDAyODM2OC8xNDllN2YvOG9Jdld5NFBqWWsuanBn[/img2]

Неизвестный фотограф. Портрет Петра Николаевича Свистунова. Конец 1850-х - начало 1860-х. Бумага альбуминовая, картон, отпечаток альбуминовый. 8,8 х 5,3 см. Государственный музей А.С. Пушкина. Москва.

15

П.H. Свистунов в борьбе с Д.И. Завалишиным

В истории заговора декабристов имя Петра Николаевича Свистунова связано с одним из интереснейших моментов движения - с организацией в Петербурге филиала Южного общества. В 1824 г., отчаявшись подчинить своему влиянию умеренную петербургскую управу, Пестель решился на обходное движение.

В недрах Северного общества и в противовес ему он создал в Петербурге крепкую республиканскую ячейку, рассчитывая, что организованные им молодые кавалергарды усвоят и его социально-политические взгляды. Наряду с Ф.Ф. Вадковским руководящая роль в этой организации принадлежала Свистунову, тогда корнету Кавалергардского полка. Перед отъездом своим из Петербурга Пестель обоих их возвел в высшее звание «бояр», возложив на них руководство петербургской организацией. Выбор его не был случаен.

Свистунов, сам засвидетельствовавший, что находился «под обаянием ума и красноречия» Пестеля, «усвоив себе его образ мыслей», проявил на первых порах кипучую энергию. Он распропагандировал Анненкова, привлек в общество кавалергардских корнетов Арцыбашева, Васильчикова и Горожанского, впоследствии ставшего фактическим руководителем петербургской ячейки. Свистуновым же приняты были: Финляндского полка штабс-капитан Репин и поручик Добринский, Измайловского полка поручик Гангеблов.

Он страстно сочувствовал идее «истребления тирана» и совместно с Вадковским разрабатывал всевозможные планы цареубийства. На заре своего существования петербургская ячейка вообще проявила большую деятельность, быстро обрастая молодыми членами и распространяясь по другим городам. И столь же внезапно и быстро деятельность ее в 1825 г. пошла на убыль. Новопринятые члены впадают в абсолютную пассивность, а старейшие - совершенно явно манкируют своими обязанностями. Решающая роль и тут как будто остается за Свистуновым, особенно деморализующе действовавшим на товарищей своим ироническим скептицизмом.

14 декабря ни одного из членов ячейки не оказалось в мятежном каре. Иные были вне Петербурга, другие явились на Сенатскую площадь в рядах своих полков, высланных на усмирение мятежников. Впрочем, что касается лично Свистунова, то он обрел чрезвычайно тактичный выход из положения. Высказываясь категорически против вооруженного выступления, он 13 декабря выехал в служебную командировку в Москву с поручениями к московским заговорщикам.

Организационный план Пестеля таким образом провалился. Действенный республиканизм и политический радикализм южных якобинцев оказались в непримиримом противоречии с социальными инстинктами членов этого аристократического кружка, остававшихся совершенно «чуждыми и по существу враждебными социальным воззрениям Пестеля. Это и предопределило крушение петербургского филиала.

А в смысле социальной базы петербургская ячейка была действительно вполне однородна. И Свистунов, за матерью которого в разных губерниях было до 5 тыс. крестьян, сын камергера и офицер наиболее аристократического полка, являлся фигурой весьма характерной. Поспешная измена своим боевым лозунгам не спасла петербургских республиканцев от правительственного возмездия. В частности Свистунов отнесен был ко 2-му разряду и сослан в Сибирь на каторгу.

Пройдя Читу и Петровский завод, он в 1832 г. вышел на поселение и после долгих перекочевываний в 1841 г. обосновался в Тобольске, где развил широкую просветительную деятельность, принят был в гражданскую службу и даже дослужился до чина губернского секретаря. Едва ли такой чин мог импонировать некогда блестящему «отпрыску петербургской аристократии. Но это посильное продвижение по иерархической лестнице вместе с тем чрезвычайно симптоматично, являясь очевидной попыткой реконструирования своего додекабристского быта. Последнее характерно не для одного Свистунова, но для значительной группы декабристов, в свое время наиболее обеспеченной и наименее радикально настроенной, в частности для всех членов петербургской ячейки.

Таким образом, процесс, начало которого захватило Свистунова еще в роли вождя петербургской ячейки, получил в Сибири свое логическое развитие, а после амнистии благополучно завершился возвращением Свистунова в лоно либерального дворянства. Он будет горячо приветствовать реформы Александра II и, не ограничиваясь одним платоническим сочувствием, примет в осуществлении .крестьянской реформы активное участие. В Калуге, управляемой либеральным губернатором В.А. Арцимовичем, он возглавит либеральную партию, составит «выкупной проект», будет страстно бороться с консервативным течением.

Затем он переберется в Москву, и там, настороженно прислушиваясь к польским событиям, присматриваясь с тревогой к росту революционного движения, убеждаясь в том, что на авансцену окончательно вышел разночинец, он будет все дальше отходить от опасных революционных теорий и все решительнее забирать вправо. Он и тут не останется одинок. О бок с ним окажется не большая, но крепко спаянная группа москвичей-декабристов, прошедших в общих чертах тот же путь. Эта-то группа и ответит дружным отпором на выступление Завалишина, не явившееся, впрочем, для нее совершенной неожиданностью.

В противоположность Свистунову, который необыкновенно ясен и определенен в пройденном им пути, физиономия Завалишина вероятно еще долго будет рисоваться в крайне запутанных и неясных очертаниях. Со временем и она должна проясниться, когда будет разработано и проанализировано огромное литературное наследие Завалишина, которое наряду с известной свойственной ему манией величия поражает своими резкими внутренними противоречиями. Пока же приходится ограничиться только суммарной регистрацией этих его противоречий, присущих ему и до 14 декабря, когда республиканские высказывания переплетаются у него с мистикой в духе Священного союза, и в сибирский период, когда он занимает среди декабристов совсем уж невразумительную позицию.

Почему собственно оказывается он среди них совершенно особняком, так и остается пока не вполне понятным. Особенно отчетливо внутренние противоречия Завалишина сказываются, пожалуй, в период после амнистии. Совершенно очевидно, что он осуждает декабристскую аристократию, так сказать, слева, на почве чего только и могла возникнуть у него солидарность с С.В. Максимовым. Но, нападая слева на аристократический либерализм, сам он оказывается не чужд крепостническому консерватизму и рисуется консерватором катковского толка, родственным притом и славянофильству. Так или иначе, остается бесспорным изолированное положение Завалишина среди декабристов в период изгнания. Он остался в стороне, вне всяких группировок, объединявшихся общностью социальных и политических взглядов.

В условиях принудительного общежития такое положение, конечно, должно было тяжело сказываться на характере человека, глубоко убежденного в своем предназначении к великим делам. До поры, до времени эта оторванность Завалишина от круга декабристов в некоторой мере компенсировалась личной привязанностью к нему отдельных товарищей, как, например, Горбачевского, Николая и Михаила Бестужевых. Следует оговориться, что в этом содружестве никак нельзя искать социальных корней. Такие же дружеские отношения связывали Завалишина и с отдельными представителями «богатых», как, например, с Анненковым. Но и эта дружба имела какой-то свой предел, за которым отзывы товарищей Завалишина о нем делаются, не в пример прошлому, подозрительно лаконичны приобретая характер канцелярских отписок, а со временем переходят в резко враждебный и негодующий тон.

Случайные, глухие намеки, рассеянные в мемуарном и главным образом эпистолярном наследии декабристов, заставляют приурочивать этот разрыв к знакомству их с ранним текстом записок Завалишина, уничтоженным им еще в Сибири около 1860 года. Знакомство с разрозненными фрагментами его мемуаров, частью тогда же опубликованными, частью до сей поры ненапечатанными, дает общее представление о характере этого первого приступа Завалишина к составлению записок. Отсюда можно предположить, что резко недоброжелательное отношение к декабристам вообще, в иных случаях разительно похожее на клевету, в равной мере присуще было и уничтоженному тексту. Это последнее очевидно и явилось причиной перемены прежних отношений к Завалишину.

Вскоре по возвращении в Россию, в 1863 г. Завалишин принялся за восстановление уничтоженных записок. Здесь не место говорить о той длительной и упрямой борьбе, которую он вел за опубликование своих мемуаров. В силу цензурных условий долгое время ему приходилось удовлетворяться публикацией лишь совершенно незначительных отрывков по специальным случаям. Но у него очень скоро явилась все-таки возможность высказаться печатно, хотя и за чужой подписью. Очень может быть, что это последнее даже входило в расчеты Завалишина, своими последующими полемическими приемами проявившего некоторую нерешительность в открытых литературных боях с товарищами по заговору.

В 1860 г. в Чите Завалишин познакомился с С.В. Максимовым, известным этнографом и беллетристом. Максимов командирован был на Дальний Восток для исследования Амурского края. Но имел и еще одно негласное поручение: на обратном пути в Россию ему надлежало обследовать состояние сибирских тюрем и быт ссыльных. И в том и в другом отношении встреча с Завалишиным, конечно, должна была представляться для него исключительно ценной. Максимов побывал и в Петровском заводе, где виделся с Горбачевским. Впоследствии, возражая Свистунову, Максимов будет ссылаться на непререкаемый авторитет этого ветерана каторги.

Но сам Горбачевский довольно пессимистически отнесся к визиту столичного литератора. «Здесь был Максимов, писатель, -  сообщал он М.А. Бестужеву 12 июня 1861 г., - он хотел все узнать в три дня и уехал... Жаль, что так случилось, а он человек умный». И через месяц снова Оболенскому: «Последнего путешественника я водил по нашим казематам недавно; это был писатель Максимов. Мне очень жаль, что я не имел времени с ним побольше потолковать». Опасения Горбачевского в значительной мере оправдались.

Быстрота передвижения и неумеренный пиетет к свидетельствам Завалишина лишили Максимова возможности достаточно внимательно и критически отнестись к своей задаче исследования истории пребывания декабристов в Сибири. В конечном итоге он почти всецело положился в своем повествовании на скудные печатные источники и главным образом на сообщения Завалишина.

Больше того. Сличение статьи Максимова с аналогичными мемуарными высказываниями Завалишина приводит к заключению, что если главы о декабристах не были вообще написаны Завалишиным и потом отредактированы Максимовым, то во всяком случае Завалишин сделал ряд крупных интерполяций в чужой текст. Слишком уж разительно и неправдоподобно сходство литературной манеры, слога и отдельных мыслей. Впрочем Максимов и сам не скрывал активного участия Завалишина в правке и редактировании корректур. На это сходство обратил внимание не один Свистунов. По-видимому все уцелевшие декабристы вынесли одинаковое впечатление.

М.А. Бестужев писал М.И. Семевскому: «Мне хочется побеседовать с вами о статье Максимова... Д. Ир. Завалишин, кажется, воспользовался этим благоприятным случаем, чтобы сообщить Максимову сведения о нашем житье-бытье в Чите и Петровском, и он целиком поместил их от своего лица, хотя во всей статье нет ни малейшего намека, что она написана Завалишиным, но все, кто только был знаком с ним, узнали его по сухости слога и по бесцеремонному самовосхвалению, столь присущему его характеру. И это тем более жаль, что все записки Максимова дышат жизнью и правдой, тогда как это пятно в его рассказах есть не что иное, как сухая ложь, написанная единственно для выставки своей личности. А эта личность совсем не такова, чтоб ей писал панегирик правдивый Максимов».

Но книга Максимова не удовлетворила и правительство. Подвергшись запрещению, она была издана морским ведомством «секретно» под заглавием «Тюрьмы и ссыльные». Позднее в «Вестнике Европы» и «Отечественных записках» Максимов напечатал извлечения из нее. В X книге «Отечественных записок» за 1869 г. появилась статья его «Государственные преступники», та самая, которая вызвала печатный протест Свистунова и только что приведенный негодующий отзыв М. Бестужева.

В декабристской историографии 1870 г. является в одном отношении знаменательной датой. В этом году основанная только что «Русская старина», освобожденная от предварительной цензуры, напечатала обширные извлечения из записок Михаила Бестужева, а «Русский архив» отважился поместить третью (не опубликованную Герценом) часть записок Якушкина и статью Свистунова. Это были первые мемуары декабристов, появившиеся по сию сторону рубежа. Но между ними имелась существенная разница. Отрывки из записок Якушкина и Бестужева посвящены были эпилогу заговора декабристов - тюрьме, каторге и ссылке, между тем как Свистунов, в возражениях своих на записки Розена, запрещенные в России и напечатанные за границей, касался социально-политических проблем в освещении крупнейших идеологов декабризма.

Цензор, пропустивший статью, оказался крепок задним умом. Когда же книжка была отпечатана и чуть ли не разослана подписчикам, он отнесся в цензурное управление с пространным письмом, в котором каялся в допущенной ошибке и доказывал, что статья Свистунова представляет собой по существу апологию и оправдание декабризма, а потому намекал на желательность воспрепятствовать распространению этого глубоко вредного произведения. Из цензурного управления ему весьма резонно отвечали, что, мол, следовало раньше думать, а если теперь начать изымать журнал из продажи, это привлечет к статье всеобщее внимание.

Таким образом, в 1870 г. на страницах московского журнала появилось изложение «Конституции» Никиты Муравьева и «Русской правды» Пестеля, правда, весьма сжатое и неполное, да притом еще в интерпретации Свистунова. Пожалуй, тревога цензора «Русского Архива» была несколько преувеличенной. Едва ли статья Свистунов а могла быть сколько-нибудь опасна. Во вполне благонамеренном сотруднике Бартенева никак нельзя было признать темпераментного члена кавалергардской ячейки Южного общества. Он еще оказывался способен на позывы к некоторому политическому фрондерству, но не более того. Прокламировав совершенную свою солидарность с Катковым 60-х годов, Свистунов оставался непреложно верен идеям умеренного либерализма. А публицистический характер этого мемуарного отрывка предоставлял широкий простор авторскому субъективизму.

Это последнее должно твердо помнить. Полемический задор и жесточайшая нетерпимость к точке зрения литературного противника заставляют Свистунова иной раз резко сворачивать в сторону от истины, от действительности. Он нисколько не усомнится отвергнуть федерализм муравьевской «конституции», когда его великодержавно-шовинистические чувства оскорбятся справедливым замечанием Розена на этот счет, особенно больно задевшим Свистунова в связи с федеративными идеями Костомарова и Щапова. Ему ничего не стоит отрицать в корне идею Пестеля об автономии Польши просто потому, что, особенно после недавних польских событий, самая такая мысль была для него возмутительна.

Конечно, все это нисколько не лишает статью значения незаурядного исторического документа. Напротив, от этого подмена бесстрастной исторической хроники горячим и вызывающим памфлетом статья еще несравненно выигрывает, являясь лишним ключом к уразумению социально-политических позиций амнистированных декабристов. В комментариях я попытался дать возможно полный анализ записей Свистунова, а потому замечу априорно: память у него была замечательная, к тому же он имел возможность оправляться с памятью своих товарищей М. Бестужева, М. Муравьева-Апостола, Загорецкого, А. Беляева, Фролова, живших в Москве. Поэтому в тех случаях, когда над ним не довлеют указанные причины, Свистунов оказывается необычайно точен, во многих случаях внося справедливые коррективы в воспоминания своих товарищей.

Следует подчеркнуть и еще одно обстоятельство, именно полнейшее тождество в отзывах о мемуарах декабристов Свистунова и его товарищей. Через 12 лет основные положения Свистунова с педантичной точностью повторит А.Ф. Фролов. А еще прежде, в 1869 г., совершенно сходные оценки дал им «типичнейший декабрист» М.А. Бестужев.

В приведенном выше письме к М.И. Семевскому Бестужев спрашивает адресата: «Читали ли вы интересные записки Ив. Дмитр. Якушкина, напечатанные в Лондоне в 1862 г.? По краткости, ясности и правдивости - это лучшие из всех записок наших товарищей». И в унисон с ним Свистунов восторгается «неподдельностью», «правдивостью», «непогрешимостью» этого «драгоценного документа». То же в отношении записок Розена, о которых Бестужев согласно со Свистуновым несколько иронически отзывался, что они «правдивы и полны даже слишком, а особенно, где он без надобности распространяется о своих домашних делах и описывает баронов Прибалтийского края».

Отсюда, естественно, возникает догадка, что как позднее воспоминания Фролова (о чем речь ниже), так и статья Свистунова в некоторой мере были плодом коллективного труда. Если мысль о сотрудничестве Бестужева, с которым Свистунов как раз в это время поддерживал теснейшую связь, подсказывается уже вышеприведенными соображениями, то на участие, например, Муравьева-Апостола есть глухие намеки в самой статье.

В свое время С.В. Максимов высказал совсем иную догадку, к которой мы никак не можем присоединиться. В письме к Завалишину от 21 октября 1870 г., непосредственно по окончании своего ответа на статью Свистунова, он замечал: «На беду Свистунова и хромой Бартенев приложил, посредствуя, свою сбитую на рутинных журнальных приемах руку. По духу чуется редакторское рукоприкладство по некоторым вставным ругательным строкам. Я для него и для вероятия помещения статьи в «Архиве» не делаю этого прямым намеком». А в следующем письме еще выразительнее: «Бартенев бездарными, избитыми журнальными фразами заслонил самого автора, которому я мог бы на этот раз возвратить его фразу: «Кажется, скорее вашим доверием злоупотребили, и на сведениях, которых за беспамятством получено ровно на грош, построили целую статью».

Максимов не напрасно столь горячо нападал на Свистунова. Замечания о записках Якушкина и Розена - более или менее случайные ингредиенты в статье Свистунова. Основной прицел взят им через голову Максимова на Завалишина. Конечно, именно в разоблачении Завалишина - главный смысл литературного выступления Свистунова.

Нет решительно никаких указаний на существование каких-либо личных взаимоотношений между Завалишиным и Свистуновым. Они в одной партии ехали в Сибирь, в Чите жили в одном каземате, но по-видимому остались совершенно чуждыми друг другу. Любопытно, что в Сибири Завалишин был очень близок с лучшим другом Свистунова Анненковым. Завалишин неоднократно утверждает, что и позднее Анненков, а когда он умер, его семья сохраняли к нему самое дружеское расположение. Действительно, внучка Анненковых М.В. Брызгалова вспоминает как отец, приезжая в Москву, водил ее на поклон к Завалишину.

В семейном альбоме другой внучки Анненковых Е.К. Гагариной мне случилось видеть фотографию Завалишина с дружеской надписью. Но интересно, что в воспоминаниях П.Е. Анненковой и ее дочери О.И. Ивановой о Завалишине не упоминается ни единым звуком. Не является ли это демонстративное умалчивание скрытым осуждением, свидетельствующим, что и в отношении Анненковых к Завалишину со временем произошел перелом? Во всяком случае Свистунов задолго до появления статьи Максимова и печатного столкновения с Завалишиным имел об этом последнем весьма отчетливое мнение. Еще в декабре 1865 года он рассказывал С.М. Сухотину историю братьев Завалишиных, весьма для них неблагоприятную.

Дмитрий Завалишин начал свою службу во флоте и попал как кур во щи в дело 14 декабря. Он не участвовал в заговоре, а был только один раз на вечере у Рылеева, где много ораторствовал. Показывая музей в адмиралтействе государю [Николаю I], он получил от последнего благодарность. В Сибири он вел себя не совсем благородно: разыгрывает святого в глазах богомольной старухи Лепарской, жены коменданта, которая выдает за него свою дочь. После прощения декабристов он играет важную роль в Сибири, особенно вследствие уважения к нему ген. губ. Муравьева, преемник которого ген. Корсаков, видя его интриги, просит удалить его в Россию, куда он и выслан был в сопровождении жандарма.

Появление статьи Свистунова должно было произвести на Завалишина ошеломляющее впечатление. Но он медлил сам вступать в борьбу по-прежнему оставил рапиру в руках Максимова. Однако в составлении ответа, как и следовало ожидать, Завалишин принял живейшее участие. Вопреки замечанию Максимова, что он «в опровержении своем не толковал, имея случай категорически разбить сердитого, злого, но непоследовательного и неосновательного рецензента», ответ его получился довольно неуклюжим и малоубедительным и в такой же мере грубым и бестактным, в какой корректно было возражение Розена.

И то и другое Бартенев в рукописях представил на усмотрение Свистунова, ответившего своей пространной «Отповедью». А Бартенев скрепил ее красноречивым послесловием: «Весьма вероятно, что гг. автор «Записок декабриста» (скрывающий почему-то имя свое) и С.В. Максимов снова предъявят возражения и ответы свои. Если такое предположение сбудется, то заранее просим их покорнейше обратиться в какое-либо другое издание, а не в «Русский Архив», в котором едва достает места и для статей содержания фактического».

Максимов предвидел вероятность нового нападения со стороны «Свистуновых и свистунов» и хвастливо обещал Завалишину, что не станет «деликатничать и церемонничать», если произойдет вторая вылазка. Вылазка произошла, но смертоносные угрозы его повисли в воздухе. Максимов более чем «сделикатничал» - он вовсе замолк, ибо возражать было нечего. На этом кончается или вернее прерывается на целых 11 лет гласная история полемики и открывается новая, закулисная, главным действующим лицом которой является уже Завалишин.

От печатных листов нам теперь предстоит обратиться к бесконечным почтовым листкам, исписанным мелким, бисерным почерком Завалишина. Из этого бумажного вороха предстает картина упорной и жестокой борьбы старика-декабриста со своим противником, борьбы, в которой все средства оказывались хороши, в которой Завалишин ничем не брезгал, будь то обыкновенная сплетня, либо злостные инсинуации. Не пытаясь опорочить по существу возражения и сообщения своего противника, он аргументировал к его нравственным качествам, совершенно бездоказательно и голословно утверждая, будто Свистунов на каторге предавался крайним степеням разврата. По его словам, Свистунов был «коноводом той шайки, которая своими действиями позорила казематское общество». Из членов этой «шайки» он называет еще А.Е. Мозалевского.

Оказывается, будто Свистунов «излишние против положения деньги, получение которых допускалось для вспоможения товарищам, употреблял на развращение невинных девушек...» Оказывается, что он «сманил одну жившую у супруги его товарища [Волконского] семейскую девушку Александру и сумел развратить ее до того, что она продала родную сестру, да еще хвасталась, что продала ее за такую цену, какую-де дают разве только за добрую кобылу».

Оказывается, что Свистунов с товарищами «довели бесчестность до такой степени, что, соединяя подлость с трусостью, осмеливались на случай, если откроются их дела, называть себя девкам, завлекаемым ими в каземат, именами наиболее чистых людей казематского общества», а «самые благородные усилия своих товарищей, устроивших школу для образования бедных мальчиков, покусились употребить самым страшным образом во зло».

К степени достоверности этих преступлений, из которых каждое каралось каторжными работами на срок не менее 10 лет, я еще буду иметь случай вернуться. Пока же замечу только, что, основываясь на сказанном, Завалишин утверждал совершенную недостоверность всех вообще сообщений Свистунова. Эти обвинения противника своего в разврате он будет многие годы повторять на все лады.

Отчаявшись в ближайшем будущем печатаю компрометировать Свистунова, Завалишин прибегнул к эпистолярному творчеству. Он стал письменно адресоваться к влиятельным в журнальном мире лицам с разъяснениями на тему «кто такой Свистунов». Если верить Завалишину, то с такими письмами он отнесся прежде всего к самим Бартеневу и Свистунову. «Само собою разумеется, что после этого они тотчас примолкли», замечал Завалишин. Это по существу неверно. Свистунову не было уже нужды высказываться печатно, коль скоро последнее слово осталось за ним, а Бартенев нисколько не «примолк». Сам же Завалишин удостоверил, что опубликование в 1872 г. в «Девятнадцатом веке» записок Басаргина послужило для Бартенева поводом к новому выступлению против Завалишина.

«Басаргин, как личный свидетель слишком известного факта, говорит, что в каземате были и еврейские книги, но г. Бартенев утверждает, что Басаргин говорил «вероятно» гиперболически, но «что в каземате никого не видал Еврейской книги. Цель такого утверждения г. Бартенева, вопреки даже показаниям очевидца, без сомнения та, чтоб опровергнуть показание С.В. Максимова о переводе нашем еврейской библии с подлинника на русский язык. Для нас очень ясно, что г. Бартенев опирался в этом случае на внушения того же самого лица, которое завело в «Русском Архиве» г. Бартенева полемику с С.В. Максимовым».

Это новое выступление против него Бертенева и Свистунова побудило Завалишина взяться за перо, следствием чего явилась ядовитая статья «Образец исторических разъяснений и правдолюбия г. Бартенева», из которой и заимствована приведенная цитата. Наряду со всем арсеналом обвинений Свистунова, статье этой в значительной мере были уже присущи та специфически завалишинская философия истории и беспочвенная дидактика, которые нашли выражение и в печатном тексте его записок.

Таким образом историческая наука нисколько не потеряла от того, что статья эта осталась ненапечатанной. Но сам Д.И. Завалишин терял много. Он вынужден был вновь обратиться к услугам почтового ведомства, рассылая свои сакраментальные письма. И делал это он упорно и систематически в течение ряда лет, так что еще в 1878 г. с аналогичным письмом прибегнул к С.Н. Шубинскому, будущему редактору «Исторического Вестника».

Впрочем около этого же времени фортуна как будто начинает улыбаться Завалишину. В 1877 г. он получает возможность печатать мелкие заметки о декабристах в «Древней и новой России», а в 1880 г. перекочевывает в основанный тогда «Исторический Вестник», где однако участие его в том же году загадочно обрывается. Но в следующем году М.И. Семевокий предложил Завалишину давать материал для «Русской Старины».

«Вначале, - пишет Семевский, -  без сомнения опасаясь возражений со стороны оставшихся в живых семи или восьми декабристов, Дмитрий Завалишин просил статьи его хранить только в архиве редакции и отнюдь не печатать... Но вот в «Русском Архиве» появляется перепечатка донесения следственной комиссии 1826 г. по делу декабристов: в этом донесении пером его Составителя Д.Н. Блудова нравственный облик Завалишина очерчен крайне неблагоприятно и даже несколько в комическом роде».

Сотрудничество Завалишина в «Русской Старине» кончилось быстро и очень неприятно. В 1881 г. напечатаны были две статьи его об амурском вопросе и о декабристах, а в январской книжке за 1882 г. еще статья о пресловутом Ордене восстановления. Последняя вызвала неудовольствие цензуры, что привело к вырезке ряда страниц из отпечатанного уже номера. Семевский замечает, что он «даже не явился отстаивать эти страницы болтовни».

Тем временем подоспели возражения А.Ф. Фролова. Помещая их в «Русской Старине», редакция предпослала им вступительную заметку, в которой объясняла, что строгое беспристрастие побудило ее дать место статьям обоих авторов, столь противоречивым по самому существу своему, но равно интересным для будущего исследователя. Фролов, видимо, склонен упрекнуть редакцию за помещение статей Завалишина. Но упрек этот несправедлив, ибо «мы имели и имеем основания выслушать этого общественного деятеля и человека с весьма обширным образованием, деятеля, много работавшего среди условий не только неблагоприятных, но просто опасных...»

Наедине с собой, в автобиографических заметках Семевский высказался совсем в ином тоне. «Строго держась правила полного беспристрастия, я не мог не дать места скромным и с большим достоинством написанным статьям честного старика Фролова. Шаг за шагом он разбил россказни Завалишина о декабристах и его значении в их обществе. Последний почти захлебнулся от злости и желчи и вместо того, чтобы представить опровержение, возможно спокойное и толковое, он излился в письмах ко мне в целом потоке ругательств. Тут досталось и Фролову, и прочим декабристам, и, разумеется, мне. Ответом было с моей стороны возвращение Завалишину через одного из московских нотариусов целой кучи статей».

Завалишин не ограничился ругательными письмами к Семевскому. Он заготовил огромную статью против воспоминаний Фролова, к которой, впрочем, вполне применима характеристика, данная Семевским его письмам. В этой статье он разразился горячей филиппикой по адресу самого Фролова. «Прежде всего скажем несколько слов о том, что это такое Фролов, чтобы показать, может ли он быть сколько-нибудь компетентным в суждениях о деле и о лицах.

Круглый невежда по общему образованию, лишенный всякого разумения политических отношений, по ничтожности своего положения никого и ничего не знавший, которого потому и выбрали в орудие клеветы, что его можно было по легковерию уверить в чем хочешь и по привычке к поджуживанию на все подвигнуть и который, говоря, что стоит на краю гроба и обязан говорить правду, в то же время изобличается в явных подлогах в защиту лжи и клеветы, Фролов, это изволите видеть, бывший мелкий армейский нижнего чина офицер, не имевший по собственному признанию никакого образования и, что хуже всего, и не хотевший получить его, когда была к тому полная возможность, лишенный всякого политического разумения и даже всякого понятия об общественных делах.

Причисленный, как и многие другие, неведомо почему к политическим лицам, от пребывания в каземате получивший название декабриста, Фролов этот известен был в каземате как нечто вроде лакея у Вольфа, заведующего его гардеробом, уж, конечно, не по дружбе, потому что между образованным и щепетильным Вольфом и вполне необразованным и мужицки грубым Фроловым никаких оснований не только для дружбы, но и для простого знакомства не было. Он хочет уверить, что будто бы помогал Вольфу по аптеке, но всякий в каземате знал, что Фролов мог только разве мыть в аптеке посуду и подметать сор, а лекарства всегда составлял или сам Вольф или помощник его Артамон Муравьев. За свое прислуживанье Вольфу (он у Вольфа исполнял все то, что у других исполняли сторожа или наемная прислуга) Фролов пользовался покровительством Вольфа, когда тот сделался силой у Лепарского, начав его лечить, Фролов мог доедать остатки кушанья, которое Лепарский посылал Вольфу.

Фролов даже и в каземате, где имелось столько средств к образованию, не хотел образовать себя. На это имеется свидетельство Николая Крюкова, который хотел было выучить его чему-нибудь. «Толкуешь ему что-нибудь,- жаловался на него постоянно Н. Крюков, - видишь, что задумался, думаешь, что значит слушает внимательно и хочет понять, а он вдруг возьмет да и брякнет тебе что-нибудь о голубях, какой из них лучше! Вот, стало быть, о чем думал! Ну, что тут станешь с ним делать?»

Сведения наши о Фролове крайне скудны, но все же не настолько, чтобы не заподозрить справедливости этой характеристики. Одно в ней неоспоримо верно, что Фролов не получил никакого образования. Был он сыном мелкого чиновника, разоренного дворянина. Юнкером Пензенского пех. полка вступил в Общество соединенных славян, посещал собрания заговорщиков, но особенной деятельности не проявлял. В крепости он очень быстро капитулировал и усердно изъяснял следственному комитету все, что знал о действиях своих товарищей, утверждая, что вступил в Общество, подражая и желая угодить своему ротному командиру А.И. Тютчеву. Все это, конечно, не служит к увенчанию Фролова лаврами, но и не столь удивительно в двадцатилетнем необразованном дворянском отпрыске.

Отнесенный ко 2-му разряду, Фролов отбывал наказание в Чите и Петровском заводе, где сумел стяжать прочные симпатии своих соузников. Наиболее дружен он с товарищами по Славянскому обществу Петром Борисовым и Спиридовым, Соловьевым и Мозалевским. Но дружен он и с Волконским, и с А. Поджио, и с Юшневским, и с Вольфом, которому он действительно помогает в тюремной аптеке. Основные интересы Фролова - в области агрономии. На каторге он был одним из самых горячих практиков-агрономов, выращивал диковинные в Сибири арбузы и дыни, а будучи определен на поселение в Минусинский округ, развил большую сельскохозяйственную деятельность: занялся хлебопашеством, построил мельницу, развел огромный огород, табачную плантацию и т. д. Семена он выписывал из России и широко распространял их среди местного крестьянства. Вот, строго говоря, и все.

Согласимся с Завалишиным, что этого крайне недостаточно для оправдания того, например, штампованного портрета сусального героя-декабриста, который остался нам в наследие от либеральной легенды. Однако, пожалуй, право высказываться о декабристах за Фроловым все-таки следует сохранить. А сами по себе его воспоминания, их тон и настроение таковы, что уж наверно должны обеспечить ему хоть маленькое местечко в истории русского революционного движения.

Но бледная и невыразительная биография Фролова готовит нам еще сюрприз. Женившись в 1846 г. на казачке и прижив от нее троих детей, Фролов после амнистии поселился первоначально в Керчи, где занялся хлебопашеством и овцеводством. На этом поприще его преследовали жестокие неудачи: в 1864 г. весь хлеб выгорел, в следующем году начался падеж овец. И вот 28 апреля 1866 г., задыхаясь от нищеты, он обратился с «покаянным письмом» на имя шефа жандармов кн. Долгорукова. Выстрел Каракозова глубоко его потряс. Купно со всеми «россиянами» молится он за избавление своего «спасителя и благодетеля».

Вместе с тем «происшествие 4-го апреля» возбудило новое раскаяние во Фролове, «угрезаемом совестью в продолжении сорока лет». Он боится умереть, оставив по себе «преступное воспоминание». Он снова, совершенно в духе показаний 1826 г. восстанавливает в письме обстоятельства вступления своего в тайное общество, свидетельствующие, по его мнению, о том, что только «молодость, неопытность и доверчивость к людям» погубили его, что он «в душе не был злоумышленником». А потому... осмеливается утруждать его сиятельство просьбой исходатайствовать у всемилостивейшего государя императора прибавление к получаемому им казенному пособию 114 р. 28 коп.

Очевидный разрыв между патетическим вступлением и этим неожиданным практическим заключением, наивная попытка использовать эффект, произведенный выстрелом Каракозова, в интересах увеличения своего грошового пособия, - все это свидетельствует еще раз о том, что Фролов не годился в «герои», что он нисколько не был искушен в житейской и дипломатической мудрости, что нужда его достигла крайних пределов, короче, о чем угодно, только не об искренности его раскаяния.

Без сомнения, не случись падежа овец, он и впредь не утруждал бы кн. Долгорукова. Иначе трудно объяснить почему, если выстрел Каракозова вызвал в нем столь горячий взрыв раскаяния, - удачно брошенная бомба Гриневицкого, незадолго перед составлением воспоминаний разорвавшая в клочки его «спасителя», побудила Фролова к идеализации своего декабристского прошлого.

Конечно, все эти соображения ни в какой мере не служат к оправданию Фролова. Цитированное письмо подтверждает лишний раз еще и то, что он отнюдь не был фигурой политической. Поэтому могло случиться, что, начав с принадлежности к наиболее революционной ячейке декабризма, Фролов, может быть не без влияния аристократических связей своих в период каторги, на склоне лет оказался совершенно солидарен с группой Свистунова.

Такой путь проделал не он один, а многие декабристы, как, например, Н.И. Лорер, некогда один из ближайших сподвижников Пестеля, под старость писавший роялистские воспоминания русского офицера о пребывании оккупационного корпуса во Франции. Безусловно, слезы Фролова относились не столько к тревоге за своего государя, сколько к погоревшему хлебу. Но роста революционного движения он во всяком случае страшился уже вполне искренно и уже вне всякой связи со своим настоящим материальным положением.

Возникает еще и совсем иной вопрос. Цитированное письмо Фролова удостоверяет в том, что он за 40 лет, протекших с его осуждения, не осилив премудростей российской грамматики (орфография его столь же ужасна, как и в 1826 г.), до некоторой степени овладел литературным мастерством. Но все-таки ему еще крайне далеко до той манеры, в которой пятнадцать лет спустя писаны воспоминания. На основании этого с уверенностью можно заключить, что воспоминания Фролова подверглись серьезной обработке прежде нежели увидели свет.

Один из редакторов его воспоминаний был недавно обнаружен. Это тот же Свистунов. В 1928 г., в заседании Московской секции по изучению декабристов и их времени, Н.Г. Высоцкий прочел доклад на тему «П.Н. Свистунов в роли соредактора и соавтора воспоминаний А.Ф. Фролова». Основанием для доклада послужила часть «современной рукописи» воспоминаний (главы V-VII печатного текста), имевшаяся в распоряжении докладчика, но оставшаяся для меня недоступной вследствие принадлежности ее частному лицу. Испещренная поправками и дополнениями Свистунова, рукопись эта показывает, что корректирующая работа Свистунова шла не только в направлении удаления фактических ошибок автора, уточнения и конкретизирования сообщений, но выражалась и в смягчении слишком резких выпадов и, наконец, в выправлении далеко не всегда удачной стилистики Фролова.

Анализ всех поправок привел Н.Г. Высоцкого к выводу, что Свистуновым проделана была большая редакционная работа. И все-таки печатный текст довольно значительно разнится от этой исправленной рукописи. Стало быть воспоминания Фролова имели еще и других редакторов, которых естественнее всего искать в среде московских декабристов. Завалишин одним из авторов воспоминаний упорно называет А.П. Беляева. Это очень вероятно. В начале 1880-х гг. в Москве жили еще М.И. Муравьев-Апостол и Н.А. Загорецкий. Несомненно, что каждый из них мог бы свободно дать свою подпись под воспоминаниями Фролова.

Громовое выступление Завалишина против Фролова и его товарищей (к которому мне еще придется вернуться) осталось неопубликованным. Завалишину пришлось ограничиться незначительной статьей в «Московских Ведомостях». Позднее, в 1884 г., Завалишин имел случай напечатать статью о декабристах в «Русском Вестнике». Но первоначальный замысел автора оказался урезанным до неузнаваемости и совершенно обескровленным. Из статьи было вырвано ее ядовитое жало, и она прозвучала только как слабая вариация давно известных мотивов.

Мемуарное наследие Завалишина, как рукописное, так и печатное, еще ждет серьезного и углубленного анализа. Огульное отрицание за его творчеством значения исторического документа, конечно, несправедливо. Свойства его мемуаров таковы, что и доверять и не доверять им можно только с величайшей осторожностью. Новейший исследователь Завалишина замечает, что «Завалишин не выдумывал факты или не лгал сознательно, но в силу тех свойств своего характера, которые заставляли так преувеличивать свое собственное значение, он и к другим личностям подходит со столь же гиперболическим отношением. Только применение этого гиперболизма обратное -он невероятно каждый раз сгущает краски и упрощает мотивы, выдвигая на первый план все отрицательное и достойное порицания и затушевывая положительное».

Полемика Завалишина с его оппонентами в своей неопубликованной части дает возможность проверить этот вывод на конкретном материале, не вдаваясь впрочем в критическую оценку мемуаров Завалишина в целом. Я уже говорил о тех невероятных обвинениях Свистунова, которыми Завалишин пытался свести счеты со своим противником после появления в «Русском Архиве» его статей. В числе упомянутых писем, разосланных Завалишиным по этому поводу, было и письмо к А.Е. Розену, отправленное 24 марта 1873 г. По получении этого послания благодушное отношение Розена к полемическим выступлениям против него Свистунова резко изменилось. 22 апреля он ответил Завалишину негодующим письмом, имеющимся у меня в копии, снятой Завалишиным:

«...Теперь понимаю причину обоюдного негодования между вами и Свистуновым: она для меня чрезвычайно прискорбна и была совершенно неизвестна. Могу благодарить бога, что гадости относились только к ничтожному меньшинству наших товарищей, к праздному беспутству светского камер-пажа и лиц необразованных вроде Мозалевского. Что же касается выходки Свистунова в «Русском Архиве» против моих записок и книги г. Максимова, то вижу в ней только суетное желание поважничать знанием всех дел Тайного общества, между тем как сам же обнаружил свое неведение и окончательно зарапортовался отрицанием фактов. Относительно его замечания в «Отповеди» о моем авторстве, о национальности, вероисповедании, о любви к отечеству, одним словом о моем образе мыслей, это нисколько не относится к делам Тайного общества, а только обнаруживает какую-то стачку со сторонниками и издателем «Русского Архива» и явно выставляет обоих вовсе некомпетентными судьями былого времени и новых вопросов дня.

Признаюсь, что не стоило отвечать на такую школьную «Отповедь», напоминающую манеру старинной «Северной Пчелы», и вышло к лучшему, потому что через два года после выхода моих записок появилась в печати «История имп. Александра I и его времени» г. Богдановича; в ней помещенные подлинные документы стерли ложные пункты рецензии Свистунова. Толковые и беспристрастные читатели сами найдут правду. Я уверен, что вы, почтенный Дмитрий Иринархович, как писатель серьезный; предадите ради памяти наших чистых товарищей забвению гадости нечистых: от последних нет пользы ни отечеству, ни обществу, а только могут помрачить светлые стороны, выказанные многими из наших истинных товарищей, по многим частям интеллектуальным и моральным».

Запомним твердо, что Розен, проделавший Читу и оставивший Петровский завод только в 1832 г., ничего не знал о сообщенных ему «гадостях», относившихся к тому же, согласно информации Завалишина, «только к ничтожному меньшинству» во главе со Свистуновым и Мозалевским. Но вся беда в том, что Завалишин писал бесконечно много и всегда рисковал заплутаться в противоречиях. В упомянутой неопубликованной статье против воспоминаний Фролова Завалишин поместил новую серию «разоблачений» своих врагов. При этом автор рассудил, что выгоднее одним взмахом пера рассчитаться со всеми декабристами, так что действия Свистунова уже несколько растворяются в общей массе.

«Еще в первом самом каземате в Чите начали с того, что стали заставлять мальчишек-каморников приносить тайно водку, поили и их допьяна и завели с ними педерастию...

Но скандалы этим не кончились. Вдруг открывается, что два главные деятеля 14 декабря, Щепин-Ростовский и Панов, находятся в гнусной связи...

В Петровском каземате, когда даже тюремщик не считает нужным запирать комнаты заключенных на замок, Щепин на ночь запирает на замок Панова, чтобы никто другой не мог воспользоваться его благосклонностию...

Затем разврат начал искать всевозможных выходов. Под предлогом, что Барятинского, находившегося в сильной степени заражения сифилисом, нельзя лечить в общем каземате, Вольф... выхлопотал ему разрешение жить в отдельном наемном домике, и как товарищам Барятинского дозволялось ходить к нему... то его домик и сделался притоном разврата, куда водили девок...

Воспользовавшись дозволением, данным комендантом Лепарским Артамону Муравьеву, зятю министра финансов Канкрина, построить себе отдельный домик внутри ограды каземата в Чите, все, кто имел средства, захотели также строить домики. Так, Александр Муравьев и Сутгоф построили домик при главном каземате, Артамон Муравьев - во 2-м каземате... служивший местом сборища для многих; в 3-м каземате на крутом косогоре построил избушку и Ивашев, прикрывая настоящую цель будто бы приготовлением к побегу, чем надувал других и приятель его Басаргин, когда в сущности дело шло просто о том, что в этот домик очень удобно было приводить девок, так, как ничтожный частокол на крутом песчаном косогоре очень удобно вынимался на наружную сторону. Затем свободный выход в дома к женатым давал возможность ходить куда угодно. Вследствие всего этого разврат распространился по всей Чите...» И т. д., и т. п.

Думается мне, что даже самый неискушенный читатель обратит внимание на маловероятную неосведомленность наблюдательного Розена о событиях, происходивших, судя по словам самого Завалишина, совершенно открыто, так сказать, у него на глазах. Остается предположить, что Завалишин все сочинил от первого и до последнего слова. Вероятность этого предположения подтверждается и еще одним обстоятельством - именно ссылкой Завалишина на того же Розена, который якобы тщетно пытался увещевать Щепина и Панова.

Свистунов и Завалишин пережили всех декабристов, осужденных Верховным уголовным судом. В 1888 г., оставляя свой автограф в альбоме «Русской Старины», Свистунов демонстративно написал: «Петр Николаевич Свистунов - последний из декабристов». Это было и последним его выступлением против Завалишина. Через несколько месяцев Свистунова не стало. Завалишин, оставался единственным, теперь уже безгласным участником декабрьских событий.

Рукописи статей П.Н. Свистунова, к сожалению, остались неразысканными. Вероятнее, что они и вовсе не сохранились. Поэтому обе статьи воспроизведены по текстам «Русского Архива» (1870, столбцы 1633-1688; 1871, столбцы 333-388), с исправлением, лишь очевидных ошибок. Редакция сочла полезным поместить также возражения на первую статью Розена и Максимова (там же, 1871, столбцы 189-333). При отсутствии этих возражений содержание «Отповеди» Свистунова во многом осталось бы неясным, нуждаясь в бесчисленных разъяснениях.

Сергей Гессен

16

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTQzLnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTQwMjgvdjg1NDAyODM2OC8xNDllODkvcHFTRVJUZGFQemsuanBn[/img2]

Неизвестный фотограф. Портрет Петра Николаевича Свистунова, члена Калужского комитета по устройству быта помещичьих крестьян. Конец 1850-х - начало 1860-х. Фотобумага, картон, фотопечать. 14,7 х 11,1 см (фото), 37,9 х 28,2 см (паспарту). Калужский объединённый музей-заповедник.

17

П. Свистунов

Несколько замечаний по поводу новейших книг и статей о событии 14 декабря и о декабристах

О событии 14 декабря 1825 года в С.-Петербурге, писали в России в продолжение тридцати лет. За границей появлялись о нем по временам отзывы иностранных писателей, Шницлера, Ансело и других, но нам давно известно, что эти господа Россию столько же знают, сколько срединную Африку; поэтому, лишь только даже самые дельные из них коснутся России, то пишут небылицы. Никто из русских им не верит, да они не для нас и пишут, а на Западе довольствуются скудными и лживыми сведениями об этой «terra incognita».

Упорное или, лучше сказать, вынужденное молчание русской печати о происшествии, поразившем современников и официальными документами нисколько не объясненном, придает ему заманчивость загадочной таинственности. Возбужденное в русском обществе любопытство не могло удовлетвориться мелкими крохами, появившимися в заграничных изданиях на русском языке в виде отрывочных воспоминаний некоторых участников восстания, тем менее статьями покойного Герцена, сильно предубежденного в пользу всякой революционной попытки и поэтому неспособного к беспристрастному суждению о факте, мало притом ему известном.

Хотя появившиеся за границей отрывки из Записок лиц, причастных к делу, носят характер правдивости, но, ограничиваясь описанием конечного взрыва и его последствий, касаясь, так сказать, последнего лишь действия кровавой драмы и умалчивая о предшествующих обстоятельствах, подготовивших роковую развязку, записки эти нисколько не поясняют такого «небывалого в России явления.

Безусловные приверженцы всякого существующего порядка отнеслись, как и следовало ожидать, враждебно и неумолимо к нарушителям общественного, спокойствия, приписав им преступные и даже постыдные побуждения; но приговор их не удовлетворит (будущего историка, равно как изолированный факт без связи с обстоятельствами, его породившими, не будет для него иметь надлежащего значения. Очень понятно, что неудовлетворенное любопытство читающей публики бросается с жадностью и без разбора на всякое сочинение, относящееся к этому событию.

В конце прошлого года появилась за границей на немецком, а потом и на русском языке объемистая книга в тридцать девять печатных листов под заглавием «Записки декабриста». При подробном изложении дела 14 декабря и его последствий относительно участи, постигшей виновников его, читатель в праве был ожидать пояснения на вопросы, неизбежно возникающие из самого факта.

Что послужило настоящим поводом к вооруженному восстанию? Как могла образоваться «в короткий период междуцарствия нравственная сила, подчинившая воле одного лица столько людей, не зависящих друг от друга, и заставить их пожертвовать собою? Если соглашение существовало заранее, то вследствие ли заговора с положительно определенной целью, или вследствие тайного общества, образовавшегося «в видах нравственно-политической пропаганды?

Если, как обнаружилось судебным следствием, существовало точно тайное общество, то следовало выставить причины, его породившие, его деятельность в течение десяти лет, превратности его постигшие, видоизменения, которым оно подвергалось, убеждения, чувства, стремления, в нем господствующие, наконец, вследствие каких обстоятельств тайное общество превратилось в заговор, разрешившийся открытым возмущением.

Вот вопросы, которых следовало автору по крайней мере коснуться, если он не в силах был удовлетворительно их разрешить. В них заключается «все то, что существенно занимательно для мыслящего читателя. Преобладающие в передовом общественном кругу понятия, стремления, заблуждения, степень образования, настроение умов, наконец, все то, из чего слагается дух времени, характер эпохи, - вот чего станет доискиваться будущий историк, вот материалы, которые следует ему доставить, для воспроизведения минувшего периода времени.

Вместо того составитель «Записок» пишет свою автобиографию, начиная с детского возраста, вдаваясь в мельчайшие подробности; приступает к повествованию о 14 декабря, как бы об эпизоде в его жизни, сильно повлиявшем на его судьбу. О верности рассказа про 14 декабря, не принимавши участия в деле, судить не могу; но нельзя не подивиться тому, что говорит он о графе Милорадовиче, будто действовавшем заодно с кн. Голицыным (стр. 82). Кто же не знает, что гр. Милорадович первый высказался решительно о необходимости немедленной присяги законному наследнику в. к. Константину Павловичу? Говорили даже, что он, до совещания собравшегося по этому случаю Государственного совета, дал приказание привести к присяге часть войска, занимавшего караулы в городе.

Взгляд автора на донесение следственной комиссии и на доклад Верховного уголовного суда свидетельствует о тщательности исследования предмета. Желательно было бы, чтобы автор относительно декабрьского дела тем и ограничился, довольствуясь напечатанием трех глаз в своей книге - V, VI и VII. Многое бы осталось неисследованно и недосказанно, но почти все сказанное было бы верно.

К сожалению, он предпосылает повествованию о 14 декабря историю тайных обществ в России, упоминает о масонах, о мартинистах, об Арзамасском литературном кружке (вовсе не тайном), наконец, о каком-то проекте Вселенского ордена возрождения, - т. е. восстановления истины, о коем, мне кажется, поминать бы не следовало при разборе серьезного дела: ему не безызвестно, что это было ничто иное, как мертворожденный плод ребяческой честолюбивой фантазии. О тайном же Союзе благоденствия, единственном виновнике 14 декабря, автор книги доставляет отрывочные сведения, не указывая на источники, откуда их почерпнул и авторитет коих весьма сомнителен.

Впрочем достаточно привести некоторые его заключения, чтоб убедиться в том, что он нисколько не искал проследить направление общественного мнения во время возникновения Тайного союза. Например, он говорит (стр. 78), «что цвет офицеров гвардейского корпуса вернулся с похода с намерением пересадить Францию в Россию». Кто же не знает, как низко пала тогда Франция во мнении людей мыслящих?

При собравшемся в Париже союзном войске, представителе всей Европы, французы бесстыдно изменили тому, которого пятнадцать лет боготворили, и с поддельным восторгом приняли Людовика XVIII, вовсе им неизвестного. Лишь по настоянию императора Александра, дана была им хартия, обеспечивавшая им некоторую долю свободы, о которой они сами не подумали озаботиться. Воротившаяся с похода, наша молодежь с негодованием и пренебрежением отзывалась о Франции. Мог ли кто подумать тогда пересадить Францию в Россию, только что прославившуюся своим мужеством и патриотизмом, стоявшую тогда во главе народов как освободительница Европы от наполеоновского ига?

Хотя автор до десятого декабря 1825 года был в полном неведении о существовании Тайного союза, но во все время многолетнего пребывания его в тюрьме и на поселении он имел случай собрать самые достоверные и подробные сведения об обществе, с членами коего находился в ежедневном прикосновении, и я не могу себе объяснить, почему пренебрег он этим живым преданием и не воспользовался таким редким случаем изучить подробно предмет, о котором предполагал, вероятно, тогда же издать впоследствии целую книгу. Наконец до напечатания ее, уже в России, имел он случай видеться с людьми, вступившими в Тайный союз при самом его основании. Почему же он не только не позаботился осведомиться у них о том, что должно было его так интересовать, но даже не сообщил им о составлении записок и о намерении издать их в свет?

Неудивительно после того, что он и Пестелю и Муравьеву приписывает мечты о федеративном государстве и соглашение на польские притязания, столь противные как убеждениям их, так и патриотическому чувству, коим глубоко они были проникнуты. Замечу при этом явное противоречие, в какое впадает автор, сказавши перед этим о намерении молодежи пересадить Францию в Россию. Неужели забыл он, что централизация составляла главный предмет домогательства всех правителей Франции, начиная с Людовика XI до Наполеона включительно, и доведена при нем до бессмысленного размера.

Общество, образовавшееся по возвращении гвардии из похода, после трехлетней войны с Наполеоном, проникнуто было возбужденным в сильной степени чувством любви к России. Этим объясняется тот факт, что в списке членов его встречается так мало имен нерусских. И точно в 1816 году было еще свежо в памяти у всех принятие французского подданства курляндским предводителем графом Модемом*, с согласия значительной части местного дворянства.

В числе читинских узников было всего четверо лютеран: В.К. Тизенгаузен, П.И. Фаленберг, М.К. Кюхельбекер и А.Е. Розен. Из них лишь первые два были членами союза, и В.К. Тизенгаузен не только не кичился своею германскою родословною, но никому не позволил бы назвать его немцем. Остальные же, носящие нерусскую фамилию, как-то: М.А. Фонвизин, А.Ф. фон-дер Бриген, А.H. Сутгоф, барон В.И. Штейнгейль, Н.И. Лорер, были православного вероисповедания и вполне русские люди. К слову упомяну, что Пестель, хотя был германского происхождения, сердцем вполне был русский.

*Я слышал следующее от курляндского уроженца, почтенного старца, известного своей правдивостью и прямодушием. Ген.-губернатор Балтийских губерний маркиз Паулучи сильно настаивал на предании суду Медема и его соучастников, но сестра последнего, вдова, бывшая замужем за герцогом Бироном (сыном известного временщика) и славившаяся своей красотой, поехала в Петербург ходатайствовать за брата. Его не только помиловали, но и не предали суду.

Он в оправдание свое представил, что своим вероломным поступком он спас от разорения губернию, занятую тогда корпусом Макдональда. Кроме того его упрекают в том, что по его распоряжениям, тяжесть взимаемой тогда контрибуции в пользу французов падала преимущественно на дворян, оставшихся верными русскому престолу. Во время коронации императора Николая, два брата Медемы приезжали в Москву но не были допущены ко двору. (Примечание П.Н. Свистунова).

Известно притом автору, что «Русская правда» Пестеля и «Конституция» H.М. Муравьева не что иное были, как опыты, свидетельствующие о их убеждениях и задушевных стремлениях. Они возбуждали в слушателях желание ближе ознакомиться с политическими вопросами и служили поводом к прениям по этому предмету (не бесполезным, но нисколько не предрешая будущности России, судьба коей зависела от Земской думы, которую предполагалось созвать. Между тем проекты не могли быть писаны в духе, не соответствующем чувству народности, руководившему членами союза; иначе бы их и не выслушали.

Автор говорит (стр. 68): «Муравьев составил конституцию по образцу североамериканской при форме монархической». Кроме принятой монархической формы правления, проект этот в самом основании своем расходился с американской конституцией в том, что в нем проглядывает аристократический принцип ценза. Пользование политическими правами обусловливалось имущественным цензом, довольно значительным для избираемых в должности. Ему же подчинялись самые избиратели, хотя в меньшем размере. Относительно единства государства была статья, свидетельствующая о его неприкосновенности. В силу этой статьи изучение русской грамоты ставилось непременным Условием для получения прав, предоставляемых гражданину.

Не берусь судить о достоинстве этого проекта ни в теоретическом, ни в практическом отношении: это вопрос посторонний; но, сказывая, что он составлен был по образцу американской конституции, даешь о нем весьма ложное понятие, ибо под этими словами предполагается союз федеральный». Потом (стр. 74 и 75): «Пестель и его товарищи признали необходимым дать независимость Польше, бывшему герцогству Варшавскому, отдельно от Литвы и от Подолии, с Волынью от Украины, и соединить все эти отдельные области, как и Финляндию и Прибалтийский край, общим союзом. Правление общего союза изложено в «Русской правде» Пестеля, по образцу Североамериканской республики».

Автор «Записок» не читал проекта Пестеля и от самого сочинителя, с которым никогда не встречался, сведений о «Русской правде» не мог получить. Не лишнее было бы указать на источник или документ, каким он пользовался. Затем (на стр. 187 и 188) он же выписывает доводы Н.М. Муравьева в опровержение этого наговора. Есть факт, который подтвердят те из членов Союза которые остались в живых. Спрашивал кто-то Пестеля, не обязана ли будет свободная Россия возвратить Польше независимость? Он отвечал, что Польша должна принадлежать России по праву государственного самосохранения.

Вот что послужило поводом к обвинению в федерализме. Составители проектов, признав неудобство крайней централизации в таком обширном государстве, как Россия, считали необходимым установление более крупных административных единиц для полнейшего развития местного земского самоуправления, не представляя притом этим единицам никаких отдельных политических прав или власти. В то время уже признавали некоторые из передовых мыслителей, что прочность английской свободы обусловливалась существовавшим в этом государстве местным самоуправлением.

В настоящую пору убеждение это проникло во все слои общества, и французское правительство, уступая напору общественного мнения, приступило уже к мерам, долженствующим ограничить административную централизацию, нисколько не посягая на принцип государственного единства и нимало не помышляя о пересоздании Франции, une et indivisible, в федеративное государство.

В начале 1824 года пришлось мне, вместе с другими, провести несколько вечеров с П.И. Пестелем, находившимся временно в Петербурге. В этих беседах он передавал нам изустно как главные начала «Русской правды», так и предполагаемую им организацию политических и административных учреждений. О федеральном правлении не было и помину. К тому же высшим учреждениям предоставлялась в его проекте власть и круг деятельности такие, что не допускали даже и мысли о каких-либо отдельных центрах политической жизни. Матвей Иванович Муравьев, имевший не раз случай беседовать с Пестелем и в Петербурге и в Полтаве, подтвердит мое свидетельство.

Зная лично автора (достойного уважения во всех отношениях), не могу его оподозрить в умышленном искажении истины; но и не могу не заметить, что в этом случае он увлекся желанием подкрепить свои воззрения о пользе предоставления некоторой доли автономии нашим западным окраинам авторитетом людей, как бы виновны ни были они, но пожертвовавших собою из любви к свободе.

Я выше помянул о том, что дало повод к обвинению того и другого проекта в федерализме. Автору известно опровержение этого мнения, представленное Ник. Муравьевым. Почему же он так упорно держится этого ошибочного толкования? Разве только потому, что оно более подходит к его убеждениям. Но к чему же приписывать это мнение членам Тайного союза, несмотря на то, что они всеми силами опровергают несправедливо взводимый на них приговор. Все то, что по воззрениям Ширрена и фон Бока может почитаться и правильным и законным, для русского человека немыслимо; и поэтому я могу поручиться, что, пока останется в живых хотя один из членов существовавшего некогда Тайного союза, такой тяжкий укор, если и повторится, не проскользнет без гласного протеста.

Вторую часть книги автор посвящает истории Эстляндии, своей родины, и пространной полемике против «Московских Ведомостей», подкрепляя свои выводы «Отголосками из Балтийских губерний». Прав ли он или нет в том, что разделяет воззрения Ширрена и фон-Бока не мое дело судить, ибо признаю свободу совести, равно и убеждений, неотъемлемым достоянием каждого; но не могу не заметить, что в аргументации его против употребления русского языка в управлении Балтийских губерний он прибегает к доводам, обличающим несостоятельность защищаемого им тезиса.

В подкрепление своего мнения он почерпает доводы из священного писания и ссылается на смешение языков, богом попущенное при вавилонском столпотворении (стр. 513). Нельзя было придумать доказательства более убедительного против многоязычия, пользу которого он отстаивает. Притом не могу умолчать, что упорная защита средневековых сословных привилегий нашей балтийской окраины, равно и отчуждение (может быть и несознательное) от великой русской семьи, изобличают в сочинителе человека, вовсе чуждого по духу обществу людей, прозванных декабристами.

Вероятно автор не без умысла присваивает это прозвище исключительно лицам, участвовавшим в возмущении 14 декабря, но не логичнее ли общепринятое применение этого термина ко всем лицам, пострадавшим вследствие возмущения. И точно не будь Тайного союза, 14 декабря не имело бы причины быть, оно немыслимо; в если бы и случилось, то лишено было бы всякого политического значения и снизошло бы на степень бунта, подобного тому, который вспыхнул некогда посреди московской черни во время чумы, или на петербургской Сенной площади во время холеры.

Хотя автор и не высказывает причины, побудившей его согласиться на предложение участвовать в восстании (сделанное ему 10 декабря капитаном Репиным), но нет сомнения, что ни он сам, ни те, которые и  случай его узнать и оценить, не причисляли его к тем немногим лицам, которых по необходимости пришлось завербовать за несколько дней до возмущения и которые по недостатку убеждений не могли бы быть приняты в Тайный союз.

Поэтому, называя себя декабристом, он не в праве опровергать солидарности, связующей его с тайным обществом, ибо под этим наименованием общественное мнение не разумеет слепых орудий вовлеченных в возмущение, но людей, действовавших сознательно и по убеждению. На этом основании мнения и чувства, высказываемые автором, способны ввести читателя в заблуждение относительно убеждений и чувств, составлявших непременное условие для поступления в Тайный союз.

Умолчу о заблуждениях и увлечениях, приписываемых многим членам Тайного союза, но считаю долгом защитить его от незаслуженных нареканий. Не подлежит сомнению тот факт, что люди, замышлявшие переворот в России, подвергались неминуемой потере всех преимуществ, какими пользовались вследствие положения своего в обществе, поэтому ни в корысти, ни в честолюбии оподозрены быть не могут. Лишь пламенная любовь к отечеству и желание «возвеличить его, доставив ему все блага свободы, могут объяснить готовность пожертвовать собою и своей будущностью*. При несоразмерности способов с предназначаемою целью, люди практические в праве назвать такое громадное предприятие безрассудной мечтой, но чистоту намерений не имеют основания оспаривать.

Спрашивается; как же согласить эту любовь к отечеству с намерением раздробить его на части и величие его единства заменить непрочным союзом федеративного начала? Затем, как объяснить стремление к свободе и к доставлению гражданских и политических прав всему народу с желанием сохранить сословные привилегии, которые так упорно отстаивает балтийское дворянство? Мы не понимали свободы, как польская шляхта, исключительным достоянием отдельной касты. Во «имя правды долгом считаю заявить, что мнения и чувства, выраженные а«втором «Записок декабриста» во второй части его книги, принадлежат лично ему и ответственность за них не должна падать на существовавший некогда Тайный союз, хотя заглавие книги дает повод предполагать, что этим мнениям и стремлениям сочувствовали декабристы.

*Такому укору в честолюбивых видах больше всех подвергался П.И. Пестель; но если и предположить в нем страсть к почестям и к преобладанию, можно безошибочно сказать, что при существовавшем порядке вещей он вполне мог надеяться  достичь своей цели. Вот мнение о нем графа Витгенштейна, главнокомандующего 2-ю армиею, при котором находился он несколько лет адъютантом. Граф, проезжая со своим шурином г. Снарским чрез местечко, где квартировал Пестель, командовавший в то время Вятским пехотным полком, остановился отдохнуть на его квартире во время его отсутствия.

Спутник графа, увидев большую библиотеку, много карт и бумаг в кабинете, выразил свое удивление при обстановке, редко встречаемой у военных людей; на Это граф ему сказал: «Из, полковых командиров Пестель у нaс исключение; он на все годится: дай ему командовать армией или сделай его каким хочешь министром, он «везде будет на своем месте». (Примечание П.Н. Свистунова).

18

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTI2LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTQwMjgvdjg1NDAyODM2OC8xNDllYmEvcHRCUXRILUNzVGsuanBn[/img2]

Неизвестный фотограф. Члены Калужского губернского комитета по улучшению быта крестьян. В центре стоят - Пётр Николаевич Свистунов и Николай Сергеевич Кашкин (сын декабриста С.Н. Кашкина). Калуга. Конец 1850-х - начало 1860-х. Фотобумага, картон, фотопечать. 9,5 х 13,0 см. Калужский объединённый музей-заповедник.

19

Кроме того позволю себе повторить, что заглавие книги не оправдывается ее содержанием. Все относящееся до дела 14 декабря хотя обстоятельно изложено, но как бы заглушается предметами, не имеющими с ним никакого соотношения. И точно, если к подробностям семейной жизни, заключающимся в пространном рассказе самого интимного характера, приложить вторую часть книги об Эстляндии и третью, озаглавленную «Тридцатилетие России», то декабрьское дело отодвинется на задний план и займет далеко не первое место.

Нельзя не признать, что рассказ о том, чему автор был очевидцем или в чем лично участвовал, заслуживает полного доверия. Тут высказано много правды без прикрасы и без утайки; но, к сожалению, все то, что дошло до него по слухам принято им на слово, без надлежащей проверки и потому во многих случаях не согласуется с действительностью. Такой важный недостаток легко было бы ему устранить, сообщив свой труд до поступления его в печать тем из товарищей, которым близ ко знакомо то, о чем пришлось ему говорить понаслышке Увлекшись желанием поместить в свою книгу елико возможно более фактов и составить из нее как бы полный сборник сведении о декабрьском деле, он не озаботился подвергнуть их хотя поверхностному критическому разбору.

К сожалению, должно признать, что неверностей столько, что перебрать и исправить их потребовалось бы не мало труда и времени. В доказательство укажу только на один факт, которому трудно поверить и который поэтому должен возбудить сомнение читателей в достоверности всего остального. Например, превзойдя сказанное г. Максимовым в статье, помещенной в № 10 «Отечественных Записок» 1869 года, он передает (стр. 231), что один, из заключенных с ним в тюрьме, изучив языки греческий и латинский, научился еще писать и выражаться на тринадцати иностранных языках (вероятно в течение шести лет, прожитых вместе с автором).

У Максимова сказано восемь языков; зато прибавлен еврейский, который стоит, пожалуй, пяти европейских. На свете чудеса рассеяны повсюду, как справедливо замечает наш баснописец; но если действительно можем похвалиться своим доморощенным кардиналом Меццофанти, прозванным живою Пятидесятницею, то о таком явлении стоило бы не мимоходом упомянуть, а разгласить во всеуслышание, как о необычайном событии.

Прошу извинения у составителя «Записок декабриста» в том, что пришлось мне невольно сопоставить со статьей г. Максимова его посильный и усидчивый труд. Если бы он, не развлекаясь вопросами и интересами посторонними, посвятил бы себя исключительно и без всякой предвзятой мысли изучению предмета, указуемого заглавием книги, «Записки» его могли бы составить исторический материал, не лишенный достоинства.

Что же сказать о статье за подписью г. Максимова? Подписавший ее принял на себя тяжелую ответственность, устраниться от которой было бы ему весьма легко. Следовало бы только указать источник, из которого почерпнул он вымыслы, выданные им за факты. Доверием его злоупотребили самым бесцеремонным образом. По многим данным легко угадать, кто был истинный автор этой статьи, представляющей род рекламы для прославления и возвеличения одного лица. С другой стороны, трудно поверить, чтобы человек в здравом состоянии ума одержим был тщеславием в такой чудовищной мере и мог так беззастенчиво восхвалять себя, и потому предпочитаю оставаться в неведении относительно лица, доставившего сведения для составления этой журнальной статьи.

Достоверно то, что восхваляемый не принадлежал к Тайному союзу, хотя сближался с некоторыми его членами из морских офицеров и был в случайном знакомстве с Рылеевым. Известно было, что он подавал императору Александру Павловичу проект об учреждении какого-то ордена восстановления истины и поэтому, хотя резко высказывался против правительства, его подозревали в двуличности и остерегались. О существовании тайного общества он догадывался, но о готовившемся восстании никто при нем не промолвился.

Привлеченный к следствию по поводу читанного им пасквильного стихотворения против императора, он перед Следственной комиссией оправдывался тем, что под личиной либерализма он намеревался оказать услугу правительству, но в благонамеренности его усомнились и предали суду, как государственного преступника. Не берусь судить о том, какая была его цель и какие были его виды. Это осталось его тайной. Но самая эта таинственность, облекавшая его, служила поводом к тому, что посреди декабристов он не мог пользоваться ни особенным почетом, ни доверием*.

*«Сперва, - говорит он,- я полагал целью одно торжество истин веры; после, быв в Англии и Калифорнии, присоединил к сему и виды политические; хотел произвести в Испании контрреволюцию без войны; хотел также, будто бы для основания республиканских правительств вне Европы стараться вывезти из сей части Света тех людей беспокойного ума, которые желают перемен и смятений. Написанные мною статуты ордена наподобие Мальтийских я представлял императору Александру; он похвалил мое усердие, но не принял плана, что крайне меня огорчило.

Вскоре затем, имев несчастье войти в связи с сим коварным злодеем Рылеевым, я узнал, что есть Тайное общество, враждебное правительству, и решился было донести о том, но государь был в Варшаве, а я по глупой гордости хотел все открыть ему без посредников. Между тем старался изведать более о Тайн-ом обществе чрез других, и для сего дозволял себе несогласные с моими чувствами и видами слова, обратившиеся ныне к моей погибели.

Я говорил, что Орден восстановления существует, показывал статуты, не те, которые представлял покойному государю, а другие и в другом духе, мною же нарочно для того сочиненные. Но, обманывая других, сам сделался жертвою обмана: мой собственный образ мыслей начинал изменяться; сердце тускнело, а я не замечал в нем пятен; наконец стал уверять себя и поверил, что намерения Рылеева могли быть чистые, что во всяком случае позорно быть доносителем». (Донес, сл. ком., стр. 34, 35).

В статье Максимова говорится о нем: «Он особенно резко выделялся из прочих, изучивши кроме греческого и латинского, еще до восьми языков европейских. Преподавал высшую математику, астрономию, также греческий и испанский языки. Был очень сведущ в священном писании и с чрезвычайной энергией стремился приобретать наибольшие познания. Его влиянию во многом обязаны товарищи тем, что обратились к науке. Читал и переводил латинских классиков, латинских отцов церкви, прочел всех немецких авторов, восемнадцать часов в сутки употреблял на занятия, подчинив себя необычайной диете. Он один не курил табаку (стр. 560). Кроме латинского и греческого языков, он знал еврейский, так что перевел с еврейских и греческих подлинников все священное писание и прочел в подлинниках всех отцов церкви и весь круг богослужебных книг» (стр. 577, 578).

Будем ожидать появления в свет вышеупомянутого перевода библии. «Убеждает коменданта отменить запрещение держать у себя бумагу, чернила и перья (стр. 570). Достигает такого искусства в быстроте просмотра газет, что, успевая пробегать их прежде других, успевал сообщать немедленно самые крупные новости (стр. 572). Занимается переплетным мастерством и картонажем (стр. 595). По части живописи занимался снятием видов (стр. 595)».

Никто из его соузников не видал его никогда с карандашом или кистью в руках и не подозревал в нем столь тщательно сокрытого художественного таланта. «К нему обращаются с просьбою отложить на время свои ученые занятия и взять общественное дело в свои руки; избирается делопроизводителем в комиссии для составления устава артели. Участвует в учреждении артели для обеспечения на время поселения и в артели для правильного распределения газет и журналов. Избран распорядителем чтений (стр. 601, 602). Был самым деятельным хозяином артели (стр. 614)».

Об этом достоинстве лучше было бы умолчать, тем более, что сведение это опровергается всеобщим негодованием, возбужденным посреди артели по обнаружении жалкого положения хозяйства при сдаче им должности. «Он довел свое домашнее хозяйство в Чите до высокой степени совершенства (стр. 623). Отличился в Чите особенными способностями на поприще обучения детей грамоте, чем принес громадную пользу, подняв уровень сибирского образования (стр. 623)».

При этом нельзя не удивиться тому, что некоторым избранникам судьбы удается ничтожными средствами достичь громадных результатов. «Был самым отличным хозяином и садовником (стр. 629)». При назначении Читы областным городом, он приложил не мало труда, забот и личных способностей к ее устройству; опытные советы его у всех на глазах (при наказном атамане Запольском) превращались в живое дело при устройстве области и казачьего быта (стр. 630)».

Генерал-губернатор граф Амурский не умел, видно, оценить его полезного сотрудничества в устройстве края, воспретив ему всякое вмешательство в дела управления под угрозой переселения его к устьям Лены. «Ему удалось сдержать безрасчетные увлечения при заселении Амурского края и прежде всех определить его настоящее значение (стр. 630). На месте иной своей деятельности (в Москве) не перестает делиться запасом образования, опытности и энергии в разнообразных делах благотворения, от вспоможения бедным до обучения неимущих, независимо от тех поручений, которые возлагаются на него доверием разных ученых обществ (стр. 630)».

Оспаривать достоверности феноменальных способностей, познаний, талантов, деятельности и добродетелей, здесь перечисленных, полагаю излишним. Итак, не в опровержение выставленного подлинного текста, а просто к сведению скажу, что греческий язык знал лишь один Ник. Мих. Муравьев, учившись у известного эллиниста Гедике, бывшего гувернером его младшего брата. Латинский язык знали более или менее воспитывавшиеся или дома, или в частных заведениях аббата Николя, Сен-Флорана и иезуитском заведении, а не воспитанники морского и других кадетских корпусов.

Касательно европейских языков, все почти говорили по-французски, кроме воспитанников казенных заведений, которые или с трудом изъяснялись на этом языке, или вовсе его не знали. По-немецки говорили также многие. По-английски говорили всего четверо: Н.М. Муравьев, М.С. Лунин, 3.Г. Чернышев и Н.И. Лорер. Лунин выучился в Варшаве говорить также по-польски. Корнилович, говоривший на всех этих языках, сказывал, что может читать книги, писанные на итальянском и испанском. Хотя он слыл между нами полиглотом, но ни на каком языке свободно не изъяснялся. Лучшими математиками были А.И. Барятинский, Ф.Ф. Вадковский и офицеры генерального штаба, воспитывавшиеся в заведении Н.Н. Муравьева, как-то П.С. Бобрищев-Пушкин и Н.В. Басаргин.

Что касается до помещенных в статье г. Максимова сведений, не относящихся до восхваляемого лица, то в них столько неверностей и путаницы, умышленных или от небрежения, что всех не перечтешь. Ограничусь некоторыми заметками (стр. 567 и 568): из дворян, не числившихся государственными преступниками, помещены были с нами в каземате лишь майор Кучевский и брат восхваляемого лица, прославившийся своими доносами.

Сей последний (стр. 610) не мог быть членом артели и не вносил денег за свое содержание, всякий поймет почему; но ему из сострадания дозволялось пользоваться выгодами учреждения. Впоследствии предпочел он обратиться за вспомоществованием к С.П. Трубецкому. Об этой личности можно подробно осведомиться в статье под заглавием: «Записки несчастного», помещенной в журнале «Заря» и изданной также особой брошюрой.

Гав. Ст. Батеньков (стр. 556-621) содержался не в Шлиссельбурге, а в Петропавловской крепости и не 12 лет, а выдержал целые 20 одиночного заключения и сохранил притом вполне свои отличные умственные способности и всю бодрость духа. Никогда цыганской жизни не вел, а устроил себе хуторок и занимался сельским хозяйством за чертою города Томска. М.С. Лунин (стр. 556) никогда не был в Шлиссельбурге и не страдал от скорбута. До отправки в Сибирь содержался в Выборге. В английских газетах ничего не печатал (стр. 579), а сослан был с поселения в Акатуйский рудник за составленный им разбор донесения Следственной комиссии.

О его рукописном сочинении по оплошности переписчика, дошло до сведения правительства. П.С. Бобрищев-Пушкин (стр. 579) при той же глубокой вере сохранил до конца жизни отличавший его светлый и многосторонний ум. Поступивши на поселение, он сделался единственной подпорой брата своего Николая, впавшего в умопомешательство в г. Туруханске на Енисее, куда он был первоначально сослан. Павел скончался в Москве в 1865 году, а больной Николай живет по сию пору в поместье своем Тульской губернии на попечении другого брата своего Петра Сергеевича. Одоевский (стр. 621) не возвращался на родину, а умер на Кавказе от желтой горячки на руках товарища Н.А. Загорецкого.

Все, что сказано об учреждении артели, раздуто для пущей важности до комических размеров. Эти мнимые публичные заседания, этот многословный устав, - все это пуф, изобретенный как удобный случай выставить напоказ необыкновенные способности и кипучую деятельность 20-летнего флотского лейтенанта, влиянию коего обязаны будто, бы его товарищи тем, что обратились к науке, которого просили взять общественное дело в свои руки, подобно тому, как некогда предки наши призывали к себе на помощь варяжского князя Рюрика, чтоб ввести порядок в обширной и богатой земле.

Представлять людей, не лишенных разума, играющих от нечего делать в конституцию, предполагает намерение возбудить и смех и жалость; но вероятно тут злого умысла не было, а лишь увлечение желанием выказать организаторские способности флотского офицера. В Записках И.Д. Якушкина оказывается, что он тут был не при чем. И точно, какая же тут головоломная задача - накормить 80 человек и раздать им деньги на одежду и обувь, когда в средствах недостатка нет.

Но, что заслуживает строгого осуждения, так это обнаружившееся желание опозорить своих товарищей, потому что кто бы ни писал статью, подписанную г. Максимовым, она составлена кем-либо из читинских или петровских узников, и без сомнения одним из неимущих и к тому же завидующим богатству, доставшемуся другим. В доказательство выписываю несколько фраз, обличающих недоброе чувство, их внушившее: «Образовался видевших, что общинному устройству с равномерными правилами для каждого, грозит опасность подчинения небольшому кружку аристократов, их произволу» (стр 597).

«Образовались кружки около привилегированных личностей». «Когда можно было уже и не видеть товарищей и иметь предлог, что не знают их нужд» (стр. 599). «Раздражение между богатыми и не имевшими ничего дошло до крайней степени» (с. 600). «Артель нравственно уравнила тех которые имели средства, с не имевшими таковых и не дозволила последним (читай: первым) смотреть на товарищей, как на людей низших» (стр. 602). «Муравьевы получали ежегодно 60 тыс. рублей» (стр. 575).

Эта заметка изобличает в составителе записки непохвальную привычку осведомляться о чужих доходах и не знаю, какими путями он добился этого сведения. Можно наверно сказать, что никто из нас не знал, сколько кто получает. Знали, что Трубецкие, Муравьевы, Волконские были богаче других из того только, что их пожертвования были значительнее.

О существовавшем будто бы положении (стр. 600), ограничивающем количество денег, на получение коих имели право читинские и петровские узники, до прочтения разбираемой статьи никогда не приходилось нам слышать. Ограничение это объявлялось поступавшим на поселение где дозволялось получать от родных лишь 1 500 р., а женатым 3 000. Мера эта объясняется тем, что в первом случае, т. е. в тюрьме деньги, хранящиеся у коменданта и не выдаваемые нам в руки не могли служить средством к подкупу и побегу, тогда как на поселении, имея их в руках и расходуя без контроля могли легко ими злоупотреблять.

В доказательство тому, что  ограничением получаемой на поселении суммы не имело в виду подвергать нас лишениям, стоит вспомнить, что не воспрещалось получать целые обозы с съестными припасами, лакомствами, бельем платьем, книгами и всякими предметами роскоши и что этим позволением пользовались в широких размерах многие, имевшие родных с достатком, следовательно, утверждать, что помощь, оказываемая неимущим товарищами была вынуждена, доказывает лишь желание опорочить общество декабристов и изобличает притом коммунистические поползновения.

Должно быть неизвестно безымянному составителю статьи, что по поступлении на поселение всех содержавшихся в тюрьме, малая артель, имеющая целью помогать поселенцам, не прекратилась и под управлением И.И. Пущина деятельно заботилась о вспомоществовании товарищам. Наконец, и по сию пору, когда уже так мало из нас осталось в живых, чувство любви не иссякло, и пережившие других не забывают ни детей, ни внуков своих товарищей, равно и некоторые из детей умерших декабристов, как бы по наследственному чувству, посильно участвуют в этом добром деле Неужели и это благотворение вынуждено какими-либо правительственными распоряжениями?

Все, что сказано о женах, последовавших в Сибирь за своими мужьями, о трудах и огорчениях, перенесенных ими без ропота, о бодрости духа и беспредельной преданности чувству супружеского и материнского долга, о сочувствии их ко всякому страданию, о живом участии, принимаемом в судьбе петровских и читинских узников, о всех делах благотворения, ознаменовавших их пребывание в Сибири, - все это в сущности верно и с чувством признательности к ним подтвердится всеми, кто их видел и знал в изгнании. Но почему же жены так сердобольны, а мужья такие своекорыстные аристократы? Не верится.

Строгой точности и верности в подробностях от помянутой статьи нельзя и ожидать, но эпизод о пьяном Дубинине (стр. 569) до того искажен и рассказ о нем так небрежен что из него ничего нельзя понять. Вот как было дело. Случилось оно не с Е.П. Нарышкиной, а с А.Г. Муравьевой. Она в назначенный день и час имела свидание с мужем в одной из комнат первой читинской тюрьмы. Мы все удалились в другие покои. Дежурный офицер имел вероятно право присутствовать при свидании, но правом этим никогда не пользовался.

Дубинин же, бывши дежурным, вошел к ним. А.Г. Муравьева сидела на постели мужа, облокотившись на подушку. Дубинин заметил ей, что она вероятно нездорова, что не может прямо сидеть. Так как она не сочла нужным ему отвечать, он стал назойливо добиваться от нее ответа, но нисколько ее Не ругал, как сказано в статье. Тогда, взволнованный его дерзостью, Н.М. Муравьев посоветовал жене тотчас возвратиться домой и, несмотря на увещания Дубинина, проводив ее до ворот, пришел к нам и рассказал случившееся.

Между нами находились брат его Александр и шурин его 3.Г. Чернышев. Мы все, приняв к сердцу невежливость Дубинина, стали его в том укорять. Он закричал: «Бунт!», приказал часовым примкнуть штыки, а нам разойтись по своим комнатам, в которых нас и запер. В это время А.Г. Муравьева пошла к плац-адъютанту Куломзину и передала ему о нетрезвом состоянии Дубинина, который тотчас же был смещен с дежурства. Нас же выпустили из-под ареста.

Что она будто «бросилась бежать - он за ней, и что она упала в истерике», это все неуместная прикраса, чтобы придать рассказу более драматизма. По возвращении коменданта из отлучки Дубинин был выписан в другой батальон. Его вина состояла в том, что, будучи дежурным, он выпил лишнюю рюмку и не умел себя вести пристойно. О случившемся комендант Лепарский изъявил перед А.Г. Муравьевой свое неподдельное искреннее сожаление.

Пора мне расстаться с этой статьей, не заслуживающей серьезной критике. Всякий несколько внимательный и догадливый читатель легко убедится без посторонней помощи в несообразности вымышленных фактов и в явном искажении истины В ней неуважение к читающей публике доходит до крайних размеров и свидетельствует о неслыханной беззастенчивости Удивляешься опрометчивости человека, отважившегося выдавать за правду небылицы, изобличение коих было неизбежно, пока оставался в живых хотя один из декабристов.

По истечении почти что полувека после совершившегося события, когда и молодость давно миновала и унялась буря страстей когда немногие оставшиеся современники события вследствие изменения их воззрений на жизнь, способны судить о своем прошедшем, как о деле постороннем, казалось бы настало время правдивой и беспристрастной оценки действии и побуждений, настало время высказать всю правду; между тем убеждаемся на деле, что и тут до истины нелегко добраться.

Тем драгоценнее должны почитаться документы, неподдельность и правдивость которых подтверждается теми из современников, которые по близкому знакомству с изложенными фактами способны оценить недобросовестность и непогрешимость рассказа.

Напечатанные выше «Записки» Ив. Дм. Якушкина были им продиктованы по неотступной просьбе друга, расставшегося с ним в 1825 г. и встретившегося с ним через тридцать лет. Он пожелал сохранить в памяти пленивший его живой изустный рассказ, и все слышанное записал для себя, не думая тогда воспоминаниями этими поделиться с публикой. Не будь этого случая, можно утвердительно сказать, что не оставил бы Ив. Дм. своих «Записок». Он про себя не охотник был писать.

Давно кем-то замечено, что к исправлению должности способны бывают не те, которые ее домогаются, а именно те, которые от нее отказываются. Замечание это можно бы применить к людям, охотно о себе повествующим. От них труднее узнать правду чем от того, кто про себя не любит говорить. Скромность эту следует приписать в Якушкине тому, что он собою никогда не был доволен. Он так высоко ценил духовное начало в человеке, что неумолим был к себе за малейшее отступление от того, что признавал своим долгом, равно и за всякое проявление душевной слабости. Несмотря на то, я редко встречал человека, который бы оказывал ближнему столько терпимости и снисходительности.

В виде дополнения к этим «Запискам» считаю не лишним приложить к ним краткий биографический очерк, дабы ближе ознакомить читателя с личностью повествователя. Расскажу что знаю.

Иван Дмитриевич Якушкин род. в ноябре 1793 г., учился в Московском университете и жил у профессора Мерзлякова, о котором отзывался всегда с уважением и любовию. В 1811 году вступил на службу подпрапорщиком в лейб-гвардии Семеновский полк, с которым делал походы 1812, 13 и 14 годов. В Бородинском деле находился под знаменем 3-го батальона - вместе с Мат. Ив. Муравьевым-Апостолом. Тут они подружились, и дружба их сохранилась со всей юношеской теплотой до самой смерти Якушкина.

В декабре 1812 г. он произведен был в прапорщики. По возвращении гвардии из похода составился в Семеновском полку тот кружок офицеров, в котором возникла мысль об учреждении Тайного союза. Якушкин поступил в него с самого начала его образования и при его правдивости мог бы лучше всякого другого передать и обстоятельства, служившие поводом к учреждению общества, и все видоизменения, которым оно подвергалось в течение 9 лет. Предмет этот, составляющий самый существенный исторический интерес всего дела, к сожалению, упущен из виду во всех доселе появившихся в печати «Записках».

Одаренный пламенной душою, он весь предался делу с полным самоотвержением; но впоследствии, не сочувствуя направлению, принятому обществом, и притом опасаясь увлечения, свойственного его пылкой натуре, он вышел в отставку и удалился в деревню, где приложил свой труд к облегчению участи своих крестьян. Он раньше других пришел к тому убеждению, что каждый член общества и на скромном поприще домашней жизни может и словом и примером принести немалую пользу отечеству и тем по мере сил способствовать его преуспеянию.

Впрочем не прекращал он сношений со многими из членов, с которыми был дружен. Поселившись в своем поместье Жукове, Смоленской губернии, Вяземского уезда, он не только заботился об улучшении быта своих крестьян, но представил тогдашнему министру внутренних дел графу Виктору Павловичу Кочубею проект освобождения их от крепостной зависимости. Проект не был принят.

Настоящие «Записки» прекращаются с выходом его из тюрьмы. В августе 1836 года прибыл он на поселение в город Ялуторовск, Тобольской губернии, где уже находились В.К. Тизенгаузен, А.В. Ентальцев со своей женой Александрой Васильевной и А.И. Черкасов. Потом прибыли туда же постепенно Мат. Ив. Муравьев-Апостол, Ив. Ив. Пущин, Е.П. Оболенский и Н.В. Басаргин. Здесь И.Д. Якушкин принялся переписывать свой огромный труд, конченный в Петровском каземате: учебник географии, составленный по особому плану и по новой, им изобретенной методе. Затем он занялся изучением ботаники и составил полный гербарий ялуторовской флоры, распределив растения по семействам.

В 1840 году переведен был туда из гор. Кургана протоиерей Степан Яковлевич Знаменский, замечательная личность во всех отношениях. Он не только отличался умом и высокой образованностью, но и редкими душевными качествами. Его невозмутимая кротость и примерная христианская любовь приводили многих в умиление.

Слава его пронеслась по всей Западной Сибири, так что преосвященный Афанасий отзывался о нем, как о святом муже, а генерал-губернатор Гасфорт, лютеранин, наслышавшись о нем, просил тобольского архиерея перевести его соборным протоиереем в г. Омск, местопребывание главного управления. О том, что слава его породила завистников, от козней которых ему пришлось много терпеть, можно бы и не упоминать. Это неизбежное испытание переносилось им легко, но сильно огорчало всех, его любящих.

Близкое знакомство с таким человеком нельзя не признать счастливым случаем в жизни. И.Д. принялся составлять вместе с ним таблицы для предполагаемого ими церковного училища. В 1842 году, при пожертвовании купца Медведева и других лиц, открыто было ланкастерское училище для мальчиков. В нем преподавались катехизис, священная история, чтение на славянском языке, русская и латинская грамматика, география, арифметика и чистописание.

В марте 1846 г. получил он скорбное известие о кончине своей жены; в ноябре того же года открыл в память ее женскую школу, также ланкастерскую, которую давно собирался устроить. Курс учения был тот же;, что в мужском училище, кроме латинской грамматики, взамен коей преподавался французский язык. Эти полезные заведения составляли предмет исключительных забот Ив. Дм. в течение 14 лет. Штатный смотритель уездного училища, негодуя на то, что мальчики покидают его школу и переходят в ланкастерскую, не раз доносил директору тобольской гимназии о том, что И.Д. Якушкин занимается обучением детей, не имея на то права.

Из Тобольска поступали предписания о воспрещении ему преподавать в школе, но так как он успел уже установить надлежащий «порядок и подготовить учителей, учение продолжалось успешно при его заочном содействии. В пользе им приносимой на этом поприще были так все убеждены, что директор гимназии на жалобы смотрителя перестал обращать внимание, а губернатор, несмотря на запрещения, им же подтверждаемые, приехавши в Ялуторовск, просил сам И.Д. показать ему школы, процветавшие под его руководством. Впрочем уважение и доверие, внушаемые сотрудником его, официальным начальником школ отцом Степаном Яковлевичем, объясняют отчасти, снисходительность власти к отступлению от установленных правил касательно удаления государственных преступников от преподавания.

Перед отъездом из Сибири в Россию в ноябре 1856 года Мат. Ив. Муравьев обратился к дьячку, заведовавшему тогда мужской школой, за сведениями о числе мальчиков, учившихся в ней в продолжение 14 лет. Оказалось по книгам 1 600 человек. Упомяну также о любопытном факте. Одна из девиц, учившихся в школе, г-жа Бронникова, поступила в преподавательницы и впоследствии отказалась от замужества, чтобы не покидать школы, которой, помимо ее, некому было бы заведовать. Случай этот неоспоримо свидетельствует о благом направлении, какое получали дети в этих заведениях.

Деятельность И.Д. Якушкина на поприще ученом и учебном тем более заслуживает уважения, что здоровье его было крайне расстроено. Во время похода 12-го года он занемог лихорадкой, от которой никакими средствами не мог избавиться. Она неотступно сопутствовала ему до конца жизни. В числе его занятий помяну о гальваническом аппарате, им устроенном, посредством которого он весьма удачно занимался гальванопластикой.

В Ялуторовске проживал механик-самоучка, мещанин Росманов, которому И.Д. пояснил теорию маятника и передал несколько научных сведений о законах равновесия и движения тел. Этот Росманов устроил электрическую машину, гальваническую батарею Бунзена, гигрометр, пружинный термометр, часы стенные изящной работы, также и ветромер, заказанный ему И.Д. Якушкиным. Этот ветромер, устроенный на башне, вышиной в несколько сажен, помещался во дворе дома, занимаемого И.Д., в котором он прожил 20 лет. Помощью стрелки, ходившей по циферблату и приводимой в движение системой колес и пружиной, на которую давил флюгер, сила ветра определялась пройденным стрелкой расстоянием по циферблату в данный промежуток времени.

Вероятно составитель статьи г. Максимов, проведав мельком об этом аппарате, назвал его дождемером и приписал честь его изобретения П.Н. Свистунову, прожившему четыре года в Кургане, а не в Ялуторовске, и притом никогда не занимавшемуся климатологией. По поводу этого ветромера был следующий случай, не лишенный комизма. Вследствие знойного и сухого лета подгорные крестьяне не без основания опасались неурожая и заказывали молебны о дожде.

Тогдашний городничий Вл[асов] из числа чиновников безупречных и потому недоброжелательствующих нам (хотя, подобно стоокому Аргусу, мы все видели, но по принятому нами правилу о всем молчали), явился однажды к И.Д. предупредить его об опасности, которой он подвергается. Распространилось будто бы между крестьянами поверье, что он, будучи чернокнижником, с высоты своей башни разгоняет облака, чем И наводит засуху.

Городничий заявил перед ним свое опасение о том, что крестьяне могут вломиться к нему во двор, свалить его башню и даже покуситься на его жизнь. И.Д. отвечал ему очень спокойно, что это его не касается, потому что за целость его отвечает перед правительством городничий и поэтому если взбунтовавшиеся крестьяне его убьют, городничему придется за то поплатиться, следовательно, предоставляется ему унять крестьян? как знает, убеждением или угрозой. Дело тем и кончилось.

Первая часть «Записок» И.Д. была неизвестно кем отправлена за границу для напечатания. В этом отрывке он сознается в своем неверии, между тем обнаруживается в его «Записках» живое участие, принимаемое в нем казанским протоиереем П.Н. Мысловским, навещавшим его в Петропавловской крепости. Потам пришлось мне упомянуть о близких его сношениях с протоиереем С.Я. Знаменским в Ялуторовске: и точно, питая нежные чувства к тому и другому, можно безошибочно сказать, что и он пользовался их уважением и дружбой.

Такое сближение между неверующим и духовными лицами, благочестие коих не подлежит сомнению, требует пояснения. Врожденная в нем пытливость ума не могла не поколебать веры, семена которой глубоко заронились в его сердце. В этой тяжелой борьбе ума с сердцем он провел всю свою жизнь. Подобно Чанингу (Charming), знаменитому американскому проповеднику, он доискивался вероисповедания, не требующего подчинения разума, и вот в каком смысле он себя выдавал за неверующего.

Но если не удалось ему побороть гордость ума, с ранних лет сердце его, покорилось закону евангельской любви, и это чувство, свято им хранимое, оставалось во всю жизнь его путеводною звездою. Мучимый этою внутреннею борьбою, он жаждал духовной беседы с людьми благочестивыми, способными, как он полагал, рассеять его сомнения и заставить его рассудок преклониться перед истиною, исповедуемою его сердцем. Сознание в духовном недуге, коим он страдал, возбуждало в вышеупомянутых двух духовных лицах доверие и любовь к нему, и они, невзирая на непокорство разума, которого он не утаивал на духу, приобщали его святых тайн ради сердечной молитвы, постоянно в нем пребывавшей.

Из вышесказанного легко убедиться, что при таких свойствах ума и сердца он не мог оставаться без влияния на молодых товарищей своих; и точно, он равно сочувствовал я верующим, и неверующим, лишь бы признавал в них искренность и прямодушие, а потому доверившиеся ему прибегали к нему за советом во время скорби и упадка духа, и он умел их утешить и ободрить. От душевного недуга, говорил он, надо лечиться напряжением умственного труда и усердным исполнением нашего долга в отношении к ближнему. Своим же примером подтверждал он действительность врачебного средства, им предлагаемого.

Хотя уважал и любил его, я нисколько не думаю писать ему панегирик, но желаю ознакомить читателя, дабы тем определить степень доверия, какую заслуживают составленные с его слов Записки. Зная его добросовестность, можно за то поручиться, что не только он не был способен выдавать ложь за правду, но и не передал бы факта или сведения, в подлинности коих предварительно не удостоверился.

Можно сказать, что краткие воспоминания членов Тайного союза, печатанные за границей, составляют достоверный исторический материал для исследования этого дела, потому что писаны без всякой предвзятой мысли и, не будучи предназначены к печати, составляли как бы исповедь, обращенную к детям или к друзьям, и притом чужды всякой полемики, равно и желания кого-либо обвинить или себя оправдать. Из этих отрывочных воспоминаний мне пришлось читать «Записки» Якушкина, Трубецкого и Пущина. Первые двое, как мне известно, были украдкой списаны и пересланы за границу для непечатания по смерти их составителей. В них все верно. Нет даже тех неумышленных обмолвок, часто встречающихся в рассказе о давно минувшем времени.

«Записки» И.И. Пущина напечатаны также по его смерти, но не знаю, кем доставлены издателю и точно ли им составлены. По отзыву тех, которые участвовали в деле 14 декабря, рассказ его верен не только в общих чертах, но и во многих подробностях. Несмотря на то, есть и описки, которых нельзя пройти молчанием. Что он причисляет ошибочно к членам Общества в Кавалергардском полку полковника Ланского вместо полковника Кологривова и предполагает, будто бы К.В. Чевкин принадлежал к обществу (о существовании коего он вовсе не ведал), составляет незначительные ошибки. Но есть обмолвка столь важная, что она заставляет усомниться, точно ли эти «Записки» составлены Пущиным. Если же они им писаны, то слова, заключающие в себе незаслуженное обвинение, должны быть признаны недобросовестной вставкой, вписанной без его ведома.

Так, в этих «Записках» сказано про Трубецкого, что он присягнувши в штабе новому императору, стоял на площади со свитой. Можно допустить, что, быв потребован в штаб, он держал присягу вместе с другими, там находившимися, но что он на площади стоял в свите государя, ни от кого и никогда не слыхал я в течение 45 лет, что жил вместе или был в сношении с людьми, участвовавшими в деле.

По сию пору жив M.А. Бестужев, из первых пришедший на площадь со своей ротой. По его словам, император со свитою стоял в таком недальнем расстоянии от каре Московского полка, что легко было различить все лица, находившиеся в его свите; тем менее мог бы укрыться от взоров Трубецкой, при его необыкновенно высоком росте. М.А. Бестужев положительно утверждает, что ни он и никто из его товарищей не видали там Трубецкого. В книге под заглавием «Записки декабриста» о коей говорил я в начале этой статьи, сказано (стр. 88): «На вопрос мой Пущину: Где мне отыскать князя Трубецкого, он мне ответил: «Пропал». Ответ этот противоречит сказанному будто бы Пущиным, что Трубецкой был в свите государя.

Наконец если бы точно он во время восстания находился в свите государя, об этом обстоятельстве не умолчал бы составитель донесения, нисколько его не пощадивший: он не упустил бы случая изобличить его в двоедушии.

Надо же наконец, признать, что ни на кого не сыпалось столько незаслуженных укоров, как на князя Трубецкого между тем как в оправдание его можно многое сказать. Из одиннадцати членов Южного общества, служивших в Петербурге, нас было тогда шестеро налицо, не соглашавшихся участвовать в восстании. Бывши давно знаком с Трубецким и с семейством его жены, я довольно часто его навещал.

Хотя и по летам и по чину я был весьма незначущее лицо, находясь у него дня за три до 14 декабря, я в качестве представителя петербургских членов Южного общества откровенно высказался при нем и при Оболенском против готовящегося восстания в надежде отклонить их от предприятия, предвещавшего лишь гибель. Трубецкой только что тогда был избран начальником под неуместным наименованием диктатора - звание от которого он долго и упорно отказывался.

В искренности его отказа не могли усомниться все те, которые его знали, редко можно встретить человека более чуждого всякого честолюбия и даже тщеславия. Оставшись с ним наедине, я по разговору убедился, что он не сочувствует восстанию и не одобряет его, и понял тогда, что согласился он принять предлагаемое ему начальство лишь по неотступной просьбе главных деятелей и по мягкости своего характера.

Мне пришла тогда мысль, что он надеется вероятно своим хладнокровием и трезвым взглядом на вещи умерить пыл Рылеева и Оболенского чем бы несомненно оказал существенную пользу. Его же удостоверили в том, что в таком только случае приступят к действию, если вся гвардия откажется от второй присяги, - единодушие, на которое трудно было рассчитывать. Надо прибавить и то, что его не знали ни солдаты, ни молодые офицеры, потому что он служил уже несколько лет в Киеве в штабе 4-го корпуса и задолго перед тем, пользуясь отпуском, приехал на время в Петербург.

Тут возникает вопрос: при вышеизложенных данных, что побудило Рылеева, решившегося действовать во что бы то ни стало, предложить начальство человеку осторожному, предусмотрительному, не разделявшему его восторженного настроения? Это объясняется очень просто. Рылеев, будучи в отставке, не мог перед войском показаться в мундире: нужны были, если не генеральские эполеты, которых налицо тогда не оказалось, то по меньшей мере полковничьи. Но спрашивается, почему же не предложил он начальства полковнику Булатову, которого знали и любили в лейб-егерском полку?

По той простои причине, что, бывши главным двигателем всего дела как сам в том сознался (Донесение следств. ком., стр. 40), всем распоряжавшись, он нуждался в человеке, на уступчивость и мягкость характера которого он мог вполне надеяться. Трубецкой это видел и знал, и его вина состоит в том, что недостало у него твердости отказаться наотрез от навязываемой ему ответственности. Узнав, что во всех полках присягнули, он не мог полагать, что несколько отдельных рот откажутся и выступят на площадь на гибель неминуемую.

Тут не безначалию следует приписать неуспех восстания, а незрело обдуманному и отчаянному предприятию. Будь тут сам Наполеон, что бы он. сделал с горстью людей и без пушек против окружившего его со всех сторон многочисленного войска, состоявшего из пехоты, кавалерии и артиллерии? В его храбрости не сомневались те, которые вместе с ним сражались под Бородиным, под Люценом и под Кульмом. Похвальный о нем отзыв его сослуживцев помещен в «Записках» Пущина.

Возвращаюсь к биографическим заметкам об И.Д. Якушкине. В 1854 г. старший его сын Вячеслав (умерший впоследствии в Крыму) поступил на службу в Восточную Сибирь и проездом через Ялуторовск виделся с отцом. И.Д. для поправления сильно расстроенного здоровья получил дозволение ехать за Байкал на Тункинские минеральные воды, и сын его сопутствовал ему до Иркутска. В декабре 1856 года, вследствие последовавшего при коронации ныне царствующего государя императора милостивого манифеста, он выехал из Сибири.

Не имея позволения жить в Москве и в Московской губернии, и с целью чаще видеться с детьми своими, находившимися в Москве, Якушкин переехал в Новинки - поместье, принадлежавшее прежнему его семеновскому сослуживцу H.H. Толстому, на границе Тверской и Московской губернии, в 7 верстах от железной дороги. В этой болотистой местности его здоровье окончательно расстроилось. Ему дозволили приехать лечиться в Москву, где вскоре он скончался, в августе 1857 г. Похоронен на Пятницком кладбище.

По возвращении из Сибири в последний год жизни освобождение крестьян от крепостной зависимости было любимым предметом его бесед. Он как бы предчувствовал, что задушевная мечта его вскоре сбудется; однако не дано было ему порадоваться великому событию ознаменовавшему нынешнее царствование, ни судебной реформе, ни земским учреждениям, коими государь император одарил Россию.

20

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTQ2LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTQwMjgvdjg1NDAyODM2OC8xNDllYjEvWi1GUkdlZGNtOU0uanBn[/img2]

Мартин Николаевич Шерер, Георгий Иванович Набгольц. Портрет Петра Николаевича Свистунова. Москва. 1864. Фотография, сепия. 10,4 х 6,4 (бланк); 9,6 х 6,1 (фотография). Архив Н.А. Кирсанова.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Свистунов Пётр Николаевич.