© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Тургенев Николай Иванович.


Тургенев Николай Иванович.

Posts 21 to 30 of 45

21

Из «Дневников» Н.И. Тургенева1

[31 декабря 1816 г.] Прости, старый 1816 год! Здравствуй, новый 1817-й! В скуке и в уединении одни желания тебе предшествуют и будут сопровождать каждого из твоих последователей, если жизнь моя будет считать их. Одни желания теперь и всегда будут одушевлять меня: да озарит новый год Россию новым счастием и русский народ - новым благоденствием! Да дастся отечеству новая жизнь радости и свободы!

Да умножится число истинных сынов отечества и да уменьшится число слепцов и эгоистов! Положение души моей ручается за искренность сих желаний. Многие, может быть, встречают новый год с радостию или с радостными воспоминаниями; мне определено встречать его со слезами. Да зачтутся слезы сии в том количестве слез, кот[орые] должны будут в течение сего года проливать несчастные! И тогда слезы мои будут слезами радости!

[1816 г.2] Давно уже чувствовал я несправедливость мнения, что «Конституция Англии произошла от положения Англии». Сия конституция произошла от обстоятельств, от борьбы народной с правительством, и во время ее происхождения и усовершения положение Англии, яко острова, мало имело или совсем не имело влияния на конституцию.

Неприступность Англии не зависит от острова, но от флотов. Давно ли же Англия имеет флоты, сильнейшие французских и других? Во время образования английской конституции возможности относительно местоположения были одни и те же для Франции, как для Англии. Это я давно уже думал, но теперь подтверждается мнение мое замечанием Паганеля на стр. 6; ч. I3.

«Единение общин и сопротивление знати всегда порождали деспотизм принца и приводили народ к слепой покорности».

При постепенном уничтожении феодального правления: «В королевских имениях раб возвращается в состояние человека».

Если рабство началось истребляться прежде в казенных имениях, то сему и подражать должно, когда дело идет о том же. Та же мысль тут же о введении лучшего судопроизводства.

Если сотворить аристократическую власть, не сотворя демократической, то государство надолго будет несчастно. Доказательство сему, что когда аристократическая сила во Франции, в особенности французские парламенты усилились, то власть демократическая не могла иначе возникнуть, как посредством ужаснейшей революции.

6 м[арта 1817 г.] 1/2 9 вечера. Читаю теперь «Эмиля», где Р[уссо] говорит о том, что детей не должно учить религии. Мне пришло на мысль, что религия произошла оттого, что люди, чувствуя во всем их окружающем в мире сем недостаток для их нравственного бытия, стремились наполнить сию пустоту душевную и обратились к тому, что вне мира сего, к сверхъестественному, и старались сие сверхъестественное присвоить себе или слить самих себя с сим сверхъестественным.

Мало-помалу сделали они из сего идеал, из идеала систему и, живя с нею или в ней, старались украсить ее всеми прелестями воображения, всем, что могло ее сделать для них привлекательнее, пленительнее, подобно человеку, украшающему жилище свое, дабы жить в нем с большею приятностию, с большею прелестию...

Читал теперь в «Эмиле» о том, о чем теперь же и писал, я вспомнил, что от посещения церквей в ребячестве у меня остались некоторые приятные впечатления и чувство к церковному пению, доставляющее мне и теперь иногда, подобно и другому пению, некоторое delaissement3. Я думал, у Эмиля этих бы чувств не было - но были бы другие наслаждения; но желая как будто оправдать свое чувство, я стал петь: Господи, воззвах Тебе...

Рассуждения Руссо о христианстве и в особенности о философах новейших времен (в замечании) превосходны и убедительны. О важности языка знаков - туда относятся и церемонии и все оживляющее или придающее рассуждениям помощь вещественности и т. п. - говорится с большою основательностию...

[28 июня 1817 г.] Убедившись в необходимости тайных обществ, надобно в особенности заметить, что те из них, кои устроены на правилах нравственности и патриотизма, заслуживают не преследования, а одобрения пр[авительст]в, тем более, что правительства] часто не могут произвести в действо того, что могут общества. Цель общества всегда может быть означена яснее, нежели сколько может быть цель правительства.

Общество может также приобрести более доверия от людей, нежели правительство, потому самому, что правительство, имея более власти, нежели всякое общество, не может внушать сего доверия: закон сильного - не то, что закон условный. Общество состоит из частных лиц, след[ственно] заключается в кругу частного действия. Правительство же не имеет соперников в своих действиях. Сила уничтожает доверие.

Если правительство что-нибудь предпринимает и производит в действо, желая сим и ограничиться, то люди думают, что это есть начало, первый шаг к дальнейшим предприятиям: страсти каждого изобретают сии предприятия, и каждый придает им более или менее пользы или вреда, смотря по свойству страстей сих.

29 июня [1817 г.] Всякое начало трудно - простая, но великая истина. Начинающим предлежат и ныне великие трудности, и сие тем более, что мнения могут быть различны в средствах, - средствах, кои, по важности своей, бывают иногда целию. Но должны ли трудности сии устрашать нас? Должны ли мы не приступать к началу потому только, что окончания, может быть, не увидим? О, нет! То, что мы предпринимаем, должно быть рано или поздно начато и совершено. Что скажут те, кои после нас предпримут то же дело, когда не найдут ни в чем себе предшественников? Что скажут внуки наши о своих предках, прославившихся многим, - когда не найдут одного важного цветка в венце их славы?

Предки наши, скажут они, показали доблести свои в действиях за честь и гремящую славу отечества, но где дела их в пользу гражданского счастия отечества?

Неужели народ, родивший столько героев, показавший столько блестящего ума, характера, добродушия, столько патриотизма, - не мог иметь в себе людей, которые бы, избрав себе в удел действовать во благо своих сограждан, постоянно следовали своему предназначению, которые, не устрашась препятствий, сильно действующих на людей бесхарактерных, но воспламеняющих огнь патриотизма в душах возвышенных, - стремились бы сами и влекли за собою всех лучших своего времени к святой, хотя и далекой цели гражданского счастия? Какое сердце не содрогнется при таких упреках? Какие парадоксы могут их опровергнуть?

Люди долго искали цели бытия своего и долго еще искать будут. Но придет наконец то время - если, впрочем, можно надеяться на усовершенствование человека, - придет то время, когда люди познают истинное свое назначение и найдут его в любви к отечеству, в стремлении к его благу, в пожертвовании себя и всего в его пользу. Чувство сей любви есть врожденное чувство в человеке. Оно есть искра божественности; одни только его действия пленяют нас и возвышают нашу душу.

В чем не имели люди своего блаженства? Чем не хотели они утолить душевное стремление к чему-то неизвестному? Усилия их всегда оставались тщетными, если не имели предметом отечества. Мысль же об отечестве всегда услаждала пожертвования их, удовлетворяла влечениям сердечным, приближала их к совершенству - совершенству, возможному для человека.

[24 сентября 1817 г.] О свободе крестьян более и более говорят, как слышно4. Боюсь, чтобы принимаемые средства не были мало соответственны предполагаемой цели. Хотят, как сказывают, предложить об этом при будущих выборах предводителям. Но что они скажут? Лучше бы, кажется, начать множеством мелких средств и, наконец, уже употребить главное. Напр[имер], запретить отделять крестьян от земли, объявив, что такое отделение делает их свободными.

Запретить заводчикам, откупщикам и всем разбогатевшим недворянам покупать деревни иначе, как с свободными крестьянами, запретить им даже иметь крепостных. Потом постановить, чтобы и дворяне покупали имения не иначе, как без крестьян, коих каждая продажа делает свободными. Потом можно распространить сие положение и на наследства, дальними родственниками получаемые. К сему можно присоединить систему покупки крестьян от помещиков посредством займов в чужих краях. Крестьяне, выплатившие займы сии, делались бы не только свободными, но также и владельцами земель, к их имениям принадлежащих. А эту идею, идею собственности недвижимой для крестьян, не должно терять из вида.

[29 сентября 1817 г.] Третьего дня был у нас Арзамас5. Нечаянно мы отклонились от литературы и начали говорить о политике внутренней. Все согласны в необходимости уничтожить рабство; но средства предпринимаемые не всем нравятся. Я также желал бы, чтоб это сделалось иным образом; но так как мы не имеем выбора, то надобно принять то, что дают. Надобно всем благоразумным людям споспешествовать правительству в сем добром деле и мыслию, и словом, и делом.

Цель добрая; надобно, чтобы средства были сколь можно безвреднее. Споспешествование не для правительства, а для самой вещи. Я, который не люблю хвалить никого попустому, еще менее правительство, всегда буду хвалить за желание уничтожить рабство, если, впрочем, это желание будет иметь исполнение.

[10 октября 1817 г.] Настоящие т[ак] н[азываемые] безбожники, или, скажем яснее, те, кои от доброй души не верят существованию бога, не бывают ли обыкновенно честные люди, кот[орые] чувствуют, что совесть их чиста, которые не страшатся страшного суда, и следственно не думают и о Судии?

Злые люди, являющиеся безбожниками, лицемерят. Они боятся суда и возмездия за их злодеяния и, желая уверить себя, что нет бога, они желают только умерить или уничтожить страх и угрызение совести, их преследующие. Они боятся бога и, след[овательно], верят ему.

Первые его не боятся; но если они не имеют особенных причин его любить, то и вера в них не рождается. Если они не боятся и не любят, то остается им только размышление и удивление, которые приводят их к мысли о творце; но не к мысли о провидении, которое здесь разумеется под именем бога.

«Может быть, бог - славный малый, но я его не знаю, и все, что относится к нему, нисколько меня не касается. При случае я познакомлюсь с ним и тогда, если смогу, составлю себе суждение о нем»6. Вот что они могут говорить о боге.

Такие безбожники не хуже нынешних набожных людей, кот[орые] плодятся как песок морской во всей Европе. Бое знает, что, наконец, произойдет от распространения мистицизма, который, как лихорадка, бьет теперь Европу.

[13 октября 1817 г.] Кто смотрит на Христа, как на человека, тот, конечно, его более любит, нежели тот, кто смотрит на него, как на бога. То, что велико и прекрасно в смертном, - ничтожно в божестве. Люди хотели согласить сию истину с божественностию Христа и назвали его бого-человеком.

Истина утверждается более и более при заблуждении. Добродетельный человек утверждается в своих правилах между людьми порочными, или пример порока подкрепляет добродетель; пример заблуждений - истину, пример слабости - силу.

В холодном климате растения распускаются скорее; зелень бывает прелестнее и живее. От того, может быть, деспотические государства, представляющие тьму примеров хамства, представляют мало примеров патриотизма, но зато сей патриотизм бывает самый сильный, которому, может быть, удивлялись бы и в республиках; огнь любви к отечеству пылает только в сердцах некоторых, но пылает с божественною силою.

[19 октября 1817 г.] Всеми политиками принято, что для представительства народного нужны люди, имеющие значительную собственность. В газетах недавно заметили, что Регулы, Цинцинаты и т. п. не могли бы быть репрезентантами7 даже и в малейших новых государствах. Все это так! Но что это доказывает? Мелкость, ничтожество новейших в сравнении с древними.

Чистейшая страсть человека - патриотизм - должна иметь порукою деньги, имение! Нельзя не признаться, что это совсем не делает чести образованности новейших народов, если необходимость такого поручительства справедлива. Но кто докажет и несправедливость оного? - Не верить любви к отечеству, когда сия любовь не основывается на интересе! Какое заблуждение ума и просвещения! Какое извращение всех здоровых идей!8 Стоят ли те народы свободы, которые] залогов оной ищут в интересе, а не в сердцах граждан? Но зато и свобода новейших народов отзывается деньгами!!

[20 октября 1817 г.] Меня гнетет, уничтожает мысль, что я при жизни своей не увижу Россию свободною на правилах мудрой конституции. При всяком добром намерении, т[ак] ск[азать], падают руки, когда вспомню, что я осужден прожить вторую половину своего века в том же порядке вещей, который существовал доселе. Это печально, грустно, ужасно, унизительно!

[8 декабря 1817 г.] Если в философии есть вещи, коим мы верим, не зная их, то причина нашей веры есть та, что мы видим их действия. О богословии того же сказать нельзя: в богословии действия не достоверны, следственно здесь нет основания вере.

[17 декабря 1817 г.] Распространение христианской религии делает весьма много чести человечеству и доказывает, вопреки ненавистникам людей, что оно точно состоит более из добра, нежели из зла; если бы было сему противное, то распространение религии христианской, на добре, на любви основанной, никогда бы не могло сделать таких сильных успехов. Если мы видим в людях много злого, то сие должно приписывать не началу, доброму и прекрасному, но испорченности, т. е. последствиям гражданской жизни.

Начало существует, основание доброго, глас совести вопиет и не умолкает в сердцах людей, и, вероятно, никогда не умолкнет. Признанием сего начала оправдываются слова Канта, который говорит, что если христианская религия престанет быть в почтении или употреблении у людей, то никакая другая положительная религия на земле не утвердится и не восстанет.

3 марта [1818 г.] Рабство всегда будет иметь защитников, по крайней мере дотоле, пока оно будет выгодно, прибыльно для тех, которые не разделяют сей печальной участи. Защитники говорят, между прочим, что время все исправит. Время, конечно, многое исправляет, но надобно вспомнить, что перемены, временем проводимые, часто бывают сопряжены с великими, незаслуженными несчастиями, с великими несправедливостями. К тому же мы видим, что время не переменяет участи крепостных людей; напротив, оно приводит их иногда в худшее положение.

Пусть вспомнят, что роскошь, расточительность увеличилась и что помещики хотят более издерживать прежнего. Пусть вспомнят, что многие знатные роды древнего дворянства российского утратили свои богатства; крестьяне перешли во владение откупщиков и винных заводчиков. Этот переход, конечно, не улучшил состояния крестьян: в высшем дворянстве нашем сохранились правила справедливости, бескорыстия, благородства душевного, какая-то патриархальная простота. Крепостные крестьяне людей знатных находятся по большей части в лучшем против других положении, хотя и в сем случае могут быть Печальные исключения. Сия перемена в состоянии крестьян из лучшего в худшее произведена также временем.

[18 июля 1818 г.]... Те крестьяне, кажется, счастливее, с которыми не живут их помещики. Неужели и здесь laissez faire9 имеет свое доказательство? - Кажется, что так!

Я заметил в Ахматове, что присутствие в деревне дач<е одного грамотного человека полезно для крестьян, защищая их от нечестивых подьячих и солдат, проезжающих на подводах. Сколь полезнее было бы присутствие истинно хорошего помещика? Но не тут-то было! Кажется, что крестьянам лучше жить совсем без защиты, нежели с защитою помещиков, которая, конечно, действительна против приказных, но не против произвола господского.

[20 июля 1818 г.] 8 утра. Я уже оделся. Вчера я бродил по Симбирску утром и вечером; заходил в дом, где я родился. В нем теперь военное училище. Я ничего особенного не чувствовал; но это показалось мне очень странно. Вид берегов Волги величествен и мрачен.

Во время всенощной я был в соборе: совсем его не помню, - и в Девичьем Спасском монастыре. В сем последнем недавно дьякон покрал на несколько тысяч. Рассказывают и уверяют, что полиция допрашивала двух монастырских сторожей: они не признались ни в чем; один из них умер от допроса, другой болен. Чрез несколько дней дьякон признался. В сей жестокости обвиняют Магницкого; да и, конечно, он виноват, ибо без его приказания полицмейстер не осмелился бы того сделать. Это приводили мне в пример жестокости Магницкого.

Рассказывали несколько других примеров, которые возродили во мне чувство ненависти и презрения к Магницкому. - «В нем нет души, нет сердца», - говорили мне люди беспристрастные и которым можно верить (наприм[ер] Ив. Сем. Арж[евитинов], кот[орый] в других случаях хвалит М.). Острог, во время управления М[агницкого], был так полон, как не бывал никогда, и многие были посажены по неосновательному подозрению и после выпущены.

Других, еще не осужденных, М[агницкий] приказывал приковывать за шею, за руки и ноги к стене и т. д. Это ли человек истинно религиозный? Нет, скажут истинные христиане. Это ли человек, любящий отечество и человечество? Нет, нет! скажут те, кот[орые] желают блага человечеству и которые получили от неба святое чувство патриотизма.

Что после сего думать о этих святошах, которые, имея только что ум подражательный, поведение подражательное, подражают и льстят из собственных своих выгод, но сохраняют внутри своих душонок мерзкое чувство жестокости, не любят или презирают человечество и только что прикрывают природную свою гнусность рассчетливым лицемерством?

[21 июля 1818 г.] Я не нашел здесь10 веселых лиц ни на мужиках, ни на бабах, ни на девках... Ничто меня не веселило, потому что я не замечал на крестьянах и на дворовых людях вида благоденствия... Телесные наказания должны прекратиться... Свадьбы производятся не по принуждению, а по добровольному согласию родителей жениха и невесты.

[23 июля 1818 г.] Повечеру ездил по одной половине деревни, подъезжал к дворам, кот[орые] казались мне победнее; нашел подлинно много бедных и истинно несчастных, но несчастных более от наборов рекрутских и неурожая, нежели собственно от управления. Всем таким велел записаться у старший и постараюсь им помочь. Завтра и в другие дни поеду по другим частям деревни, буду расспрашивать и записывать; наконец же опишу всех бедных.

Сожалею, что не имею для помощи таких средств, какие бы иметь желал. Буду делать, что смогу. Замечаю, что без управителя здесь худо; но худо и с управителем. Разговаривая с крестьянами, я замечаю также, или мне так кажется, что смертность между ними велика.

В последние (кроме прошедшего) года крестьяне претерпели много несчастий: не имели хлеба, ездили на работу и ложились спать иногда не евши. Сверх того был скотний падеж. Десятский Тимофей, между прочим, лишился вдруг 20 коров и 7 лошадей. Кто помогал им в сих несчастиях? Кроме обыкновенной выдачи магазинного хлеба, они но имели никакой помощи.

Жизнь нашего крестьянина весьма трудна. Три дня в неделю в течение всего года он работает на господина.

26 июля [1818 г.] 1/2 12 ночи. До сих пор с девятого часа толковал с выборными. Иногда было трудно говорить с ними. Они между прочим просили определить количество десятин, которое каждое тягло должно обработать: это справедливо и сходно с моим мнением; но я должен был им в этом отказать для избежания еще больших затруднений. Я слышал сегодня, что мужики думают или говорят, что я освободил их от наказаний и т. п. Для сего я опровергнул это пред выборными и опровергну еще пред сходом и подтвержу о повиновении управителю...

27 июля [1818 г.] Сегодня поутру был на сенокосе. Мне было очень неприятно смотреть на мужиков, женщин, мальчиков и девок, работающих на барщине, между тем как десятский ходил с палочкою и кричал то на тех, то на других, но на мужиков взрослых менее, нежели на молодых... Вышед за ворота, освободил от фабрики и от работы одну девку, дочь солдатки, живущей в Сингилее. Девка просила поработать на себя в рабочую пору, чтобы выработать что-нибудь для себя и для матери. Она, как и другие казакенские девки, должны каждый раз, когда ходят сюда, платить по гривне за перевоз.

Тут же разговаривал я с некоторыми мужиками. Один просил освобождения старшей 12-летней дочери от фабрики, а у него всех детей 6. Мужики мне говорили, что жнитво господское, урочное, очень для них трудно: одно тягло должно в три дня сжать три десятины; а что свое они будто жнут около пяти дней десятину; что прежде, еще лет за пять, три десятины жались тяглом в четыре дня. Один из них, просивший о дочери, сказывал, что нанимал для себя жнецов.

29 июля [1818 г.] Я опять в большом недоумении и в нерешимости насчет того, что я здесь сделал касательно выборных старшин. Лучше бы этого не делать. Дела от этого пойдут не лучше, а толки будут различные у мужиков и могут им самим обратиться во вред. Без управителя обойтись нельзя, и для того лучше оставить его, хотя и сжав сердце, полным хозяином и воспитателем, как и прежде. Я думаю, что решусь на это. Как трудно управиться с самыми легкими делами, когда исполнение должно поручить другим.

Если бы можно быть уверену, что оброк, вместо пашни, улучшит состояние крестьян, то можно бы согласиться на доход, меньший получаемого нами. Но на оброке некоторые крестьяне улучшат свое положение, другие придут в еще большую бедность. Как можно быть спокойну духом, когда нигде не видишь желаемого; нигде возможности в исполнении справедливых намерений? Каково быть русским самодержцем? Я бы послал Карамзина11 пожить в деревню только на две недели, дабы в сие время он ввел какой-нибудь порядок в управлении. Он бы увидел, что власть ненадежна, когда она должна быть вверяема другим людям, а не законам.

6 августа [1818 г.] Сколько я ни стараюсь толковать управителю, как должно обращаться с крестьянами и чего мы хотим в сем отношении, слова мои мало на него действуют. Не знаю, что теперь с этим делать. Придется до будущего года оставить все попрежнему12, повторив опять управителю то, что я ему говорю каждый день. На будущий год, если брат Ал[ександр] Ив[анович] согласится, надобно, по моему мнению, прислать сюда Лаврентья, и когда он узнает здешний порядок (что совсем не так трудно, как я думал), то поручить ему главное управление, под ним же поставить старосту. Тогда можно будет, по крайней мере, быть покойным и думать, что крестьяне наши не притесняемы. С этим же управителем не всегда можно заснуть покойно.

[7 августа 1818 г.] Я теперь более, нежели когда-либо, ненавижу всю гнусность рабства, видя вблизи, до чего оно людей доводит и как оно существовать может. Все доводы, в защищение, в извинение рабства приводимые, суть самый пустой вздор. Я замечаю, что я ко всему привыкаю. Привыкаю к иному роду жизни, привыкаю к здешнему просвещению, привыкаю к здешней пище, питью. Ко всему этому можно привыкнуть, но смотреть на рабов я никогда не привыкну; а они рабы - это видно по всему; по их образу мыслей, по их обращению.

[8 августа 1818 г.] Возвращаясь вчера домой, одна молодая женщина со слезами просила меня об освобождении от платы за холст и говорила, что она беспрестанно плачет, не зная, чем платить. Когда от моего ответа она стала повеселее и посмелее, то говорила мне, что боялась со мною говорить и что, наконец, «скрепя сердечушко» решилась на это. Вчера я смотрел на барщину уже другими глазами. Она мне показалась еще гаже, когда я думал, что ее скоро не будет. Я сказывал мужикам о валовом оброке - они все на это согласны с радостию, но просят в первый год уменьшить оброк!!!

11 сентября [1818 г.]... У меня беспрестанно в голове наша деревня, участь крестьян и печальное, ужасное положение России... Мы под ним [деспотизмом] живем и долго жить будем! Это также давит меня.

7 окт[ября 1818 г.] 9 утра. Воскрес[енье]. Я читаю теперь т. II м-ме Сталь. Много красноречивых, прекрасных мест. Главная же черта, отличающая эту книгу от многих сего рода, есть: постоянная и пылкая любовь к свободе, любовь и уважение к человечеству, представление необходимою нравственности как в жизни частной, так и в политике. Эти свойства сочинения м-ме Сталь должны иметь благотворное влияние13, - но в теперешние времена точно мало людей, способных к принятию впечатления благородного, чистого.

Эгоизм везде, во всех и во всем. Все испортили, исказили те, кот[орые] свою волю хотели ставить выше закона. Оттуда эгоизм, оттуда подлость. Кстати, о подлости, нельзя не вспомнить о поездке Свиньина и Грузино, - съездил, да еще написал. Вот храбрость подлости!14

17 окт[ября 1818 г.] Сперва говорили, что Англия свободна, потому что Англия остров. Ныне французы никак с этим не соглашаются и правы. Но и теперь еще говорят, что те только народы могут быть свободными, которые хотят быть свободными. В этом я никак не соглашусь: первое потому, что всякий человек желает лучшего, желает перемены своего состояния; желая же лучшего в политическом отношении, он только что не выговорит, что желает свободы.

Второе потому, что так как первое мнение было опровергнуто опытом, т. е. что некоторые народы, и не на острове живущие, захотели быть и сделались свободными; так точно и второе мнение может быть опровергнуто опытом же. Пусть попробуют какому бы то ни было народу дать свободу. Увидят, что он за это скажет спасибо!

21 [октября 1818 г.] Сегодняшнее заседание Совета15 как будто оледенило меня ужасом нашего правосудия. Один отставной солдат после 30 лет службы возвратился на родину, был избит своим бывшим барином (Сатиным), кот[орый], отдав прежде двух его сыновей в рекруты, отдал и последнего, дабы более огорчить бедного отца. Началось дело; - следствие было исполнено нехорошо.

Сенат это заметил; но для прекращения дела и так как солдат стар, от тяжбы разорился, Сенат присудил помещика заплатить солдату 500 р. «Чего же ему больше?» гов[орит] министр юстиции. «Это обыкновенная история: помещик хотел выжить солдата из деревни и для того велел разломать печь в его доме и т. д.» Все это говорил министр юстиции! Куда бежать от такой юстиции? И здесь должно жить, должно служить и, видя такие мерзости, не иметь права им противиться?

31 декаб[ря] 1818 г. Вчера, будучи уже в постеле, мне пришла мысль о составлении нового общества, в котором должны соединяться многие частные мысли и усилия и т. д., до России касающиеся. Часто мы думаем: вот об этом бы хорошо что-нибудь написать, об этом хорошо что-нибудь сделать и т. д., и мысль наша пропадает с желанием. Часто мы почитаем полезным, чтобы Россия узнала что-нибудь о таком-то крае, о таком народе; часто мы желаем, чтобы кто-нибудь занялся таким-то или таким-то предметом. Но все сие остается без действия, и потому единственно, что желаний мы можем иметь много, между тем как средства к исполнению всегда недостаточны или ограниченны.

Для того, чтобы полезные идеи не пропадали для России, надобно, чтобы они были излагаемы на бумаге и сообщаемы публике, а для сего нужно, чтобы средства исполнения соответствовали намерениям. Один человек в отдельности навсегда останется при одних желаниях, потому что один имеет всегда весьма мало средств к исполнению, т. е. что один может иметь много идей, но мало может написать, сообщить публике. Иногда даже великое множество идей, представляющихся каждому размышляющему человеку, препятствует изложению хотя одной из оных потому самому, что, затрудняясь в выборе из множества, обыкновенно человек не выбирает ничего.

Таким образом, все остается в идеях; ничто не переходит в действительность. Одно только соединение людей в одно целое может дать усилиям каждого в особенности силу и действие; разделение работы учредит порядок в занятиях и будет залогом возможного успеха. О заведении сего общества предлагается людям деятельным, любящим свое отечество, желающим ему блага. Все благородные средства благоприятны для достижения хотя и отдаленной цели.

Но кто не порадуется, кто не почувствует в душе своей того утешения, которое следует за исполнением своего долга, кто не пожелает большего успеха бескорыстным действиям общества, когда оно, составившись из людей, стремящихся к пользе общей, в начале своего существования покажет зарю прекрасного дня! Все бескорыстное, все справедливое, все истинное должно иметь хотя какой-нибудь успех. Одна даже идея правды не может утратиться и рано или поздно будет иметь свое действие.

[Декабрь, 1818 г.] Этот мусье Азаис16 говорит, что Россия, по причине ее пространства и различия образованности населяющих ее народов, не созрела еще для конституции, или - что все равно - для свободы. - Все эти люди, которые таким образом говорят о свободе, не знают, не понимают свободы; они не чувствуют, что свобода так натуральна, так свойственна человеку (si naturelle, si humaine), что нельзя произнести слово человек, чтобы не иметь вместе с сим понятия о свободе. Все равно если бы кто сказал о людях, между снегов, в вечной ночи, живущих: они еще не созрели для того, чтобы греться на солнышке.

О люди, люди! Право, как попугаи говорите вы и о предметах, составляющих веру священную, неотъемлемую собственность - и после удивляетесь, что вы несчастливы. А дело людей, которые берутся рассуждать об этих предметах, есть думать и говорить обстоятельно и основательно, если они честные люди; иначе они делаются преступниками против важнейших прав человека, давая ложное направление мнению тогда, когда все земное блаженство зависит от справедливости оного.

27 февраля [1819 г.] Читая теперь «Минерву» и вспомнив о наших мракобеснующихся, как-то: о Магн[ицком], кот[орый] в речи своей проклинал науки, и т. п. - также о читанном мною вчера в «Инвалиде» извлечении из Корнеева перевода христианской] философии, где также достается бедным наукам; - я подумал о различии, оказывающемся между теперешними нашими светскими проповедниками христианства и теми почтенными христианами-отшельниками, монахами, которые во глубине своих келий сохранили свет учения посреди всеобщего варварства. Вообще, во дни повсеместного невежества благотворный свет наук озарил мрачные затворы монастырские, приюты размышления и презрения мира.

Наши проповедники - губернаторы, начальники отделений, директоры, - не зная наук, но зная средства, ведущие к выгодам, восстают против просвещения. Они кричат, подобно Омару: сожжем все книги! - Если они сходны с библиею, то они не нужны; если же ей противны, то вредны. - А невежды, видя здесь похвалу своему невежеству, убеждаются если не во вреде, то, по крайней мере, в излишности учения и, желая видеть более себе подобных, стремятся к распространению мрака - уничтожением света.

6 марта [1819 г.] Говорят - и никто в этом не сомневается, - что государства, где всякого рода беспорядки усиливаются, где доходы государственные издерживаются самым недостойным образом: на удовлетворение подлости искательности, лести; где нет правосудия, нет защиты правому, оправдания невинно страждущему, - говорят, что такие государства, или правительства таких государств идут к гибели, к уничтожению. Все это представляла Франция в XVIII столетии.

Но вместе с сим говорят, что революцию можно было предупредить силою характера, сильными или даже жестокими мерами со стороны правительства. Как и то и другое сообразить? Неужели, пустив корабль правления на произвол волн и бурей, при виде утеса, угрожающего гибелию, можно вдруг кормилом направить его к благополучной пристани? Неужели стремление десятилетий, целых веков можно вдруг остановить несколькими пушечными зарядами, кстати выстреленными?

[21 июня 1819 г.] Литовский воен[ный] генерал-губернатор Корсаков привез сюда постановление тамошнего дворянства об улучшении участи крестьян; живет здесь уже давно и скоро отсюда поедет; но по сию пору с ним еще ни слова не говорили об этом деле. Говорят - и сие служит тому доказательством, - что образ мыслей нашего прав[ительст]ва о состоянии крестьян, или о надобности улучшить их положение, переменился. Дадут те ответ богу, которые переменяют так легко образ мыслей о таких важных вещах или действуют на сии перемены. Человеческий суд до них не коснется; но если есть другая власть, которой подчинены и те, кои не видят над собою власти, то невидимая потребует от них отчета...

Каждый вечер оканчиваю с некоторым унынием. Утро занят в канцелярии, до вечера провожу [время] в клобе: все развлечен тем или другим. Ввечеру сижу у окошка и в каждом предмете, в каждом движущемся автомате вижу бедствие моего отечества. То мужики работают с великим трудом; но они, по крайней мере, спят и едят; но солдаты, бедные и измученные, после парадов и учений, трудятся из скудного насущного хлеба; то крики часовых, напоминающие ужасное положение тех, которые кричат, и непостижимость тех, которые велят кричать, и ничтожность причин, почему кричат.

Какое-то общее уныние тяготит Петербург в сие время. Едва мелькают гуляющие, но и они не гуляют, а передвигают свои ноги, и если думают, то, конечно, не о приятностях сей жизни. Между тем время проходит, и молва о происшествиях, долженствующих оживлять, потрясать сердца граждан, как тихий ветер, пролетает сквозь или мимо голов здешних жителей, не касаясь их воображения. Иные ничего не понимают или, лучше сказать, ничего не знают. Другие знают, да не понимают. Иные же понимают одни только гнусные свои личные выгоды.

Неужели я до конца жизни буду проводить и зимние и летние вечера так, как я проводил доселе? Неужели отголоски патриотизма никогда не отзовутся на всем пространстве великой России? Неужели я и при последнем моем издыхании буду видеть подлость и эгоизм единственными божествами нашего севера? Неужели славный, умный, добрый народ никогда не возвысится до истинного своего достоинства?

[29 июня 1819 г.] Генерал-губернатор Корсаков живет здесь уже давно и не может переговорить с государем о том, зачем он сюда приехал. Дворяне лит[овских] губерний] хотят сделать что-нибудь для своих крестьян и просят на то учреждения. Вероятно, Корс[аков] отсюда поедет, с чем приехал17.

[7 августа 1819 г.] Мелкое самолюбие, превратность рассудка приводят некоторых людей посредством софизмов к заключению, что учреждение присяжных весьма пагубно, ибо приговор их есть нечто совершенно произвольное. Такие люди, ненавидящие произвол, коль скоро он не им исключительно предоставлен, желают в своем ослеплении невозможного. Какая сила человеческая, какой гений сверхъестественный может предопределить действие столь многообразное страстей человеческих, причиняющих преступления? Кто может знать все изгибы сердца человеческого? И потому лучше определить, как должно действовать для обличения преступника, нежели исчислять все неисчислимые случаи, в которых человек может быть преступником.

[29 ноября 1819 г.] Вчера читал я письмо Орлова к Бутурлину18 о его книге. В письме сем все справедливо. Одно меня пленило, и я обрадовался тому, что люблю Орлова. Упрекая Бутурлина, что он подобно Прадту, Биньону и Гёрресу19 представляет Россию каким-то страшилищем Европы или арбитром ее, Орлов заключает: «Пойди в хижину бедного россиянина, истощенного от рабства и несчастия, и извлеки оттуда, ежели можешь, предвозвещение будущего нашего величия!» - Эти слова меня почти до слез тронули. Я нашел в них силу моего собственного чувства. Буду теперь же писать к Орлову.

[31 декабря 1819 г.] Среда. 11 часов ночи. Надобно встречать новый год. Встречай - не встречай, а он придет. Я приветствовал бы сей новый год душевным чувством, если бы он хотя надежду лучшего приносил с собою моему Отечеству. И он пройдет без следа настоящей жизни.

В течение проходящего года я мало замечаю нравственных перемен с собою. Самая сильная мысль, которая меня занимала, была мысль экспатрирования20. Я было к ней очень привязался. Мало-помалу от нее отстал, но не совсем, и она всегда может во мне возродиться с новою силою.

Скажу ли, что в течение сего года я более убедился в том, что не увижу на моем веку счастия России? Не знаю, убедился ли я в сем более; не знаю, верю ли я этому мнению; не знаю, ибо что-то неизвестное - может быть, пружина, сила жизни - говорит мне противное, подает какую-то отдаленную надежду. Холодный рассудок говорит: откинь мечту пустую; живи для себя под прекрасным небом, в спокойствии с природою, с судьбою и с равнодушием к людям. Но голос рассудка непонятен для сердца.

Бездна и хаос бедствий, от которых гибнет Россия, делает всякую надежду непостижимою. Варварство, эгоизм и все гнусности людей являются в самом нагом виде тогда, когда Отечество требует от сих людей пожертвований, справедливости. И эти люди говорят о несправедливости, и они говорят о добродетели; но когда очередь дойдет до них, то тут они говорят иначе.

Никакие ужасы, случающиеся в России, не потрясают мгновенно души моей. Я привык к мысли об Отечестве, следственно - и к мысли о бедствиях. Я удивляюсь только, как глупые и гнусные, добрые и пустые люди экстазируются при одном отдельном ужасном поступке, между тем как явные, систематические преступления, самые ненавистные злоупотребления тяготят все пространство России.. Стон народа раздается от П[етер]бурга до Камчатки, но он теряется на неизмеримом пространстве.

Итак, с мыслию о тебе, о, Россия, мое любезное и несчастное Отечество! провожаю я старый и встречаю новый год. Ты - единственное божество мое, которое я постигаю и которое ношу в моем сердце, - ты одна только можешь порождать сильные чувства в моем сердце! Что люди? Где они? Я их не знаю. Я знаю только сынов твоих! Но где и сыны твои! Где их искать посреди торжествующего порока и угнетенной добродетели?

Гнусность всего, что я должен видеть, не может внушить мне ничего сильного, кроме сильной ненависти, сильного презрения. - Но любовь к Отечеству заглушает во мне все другие чувства; и если бы я мог провидеть его счастие - как бы скоро чувства ненависти и презрения исчезли из души моей!.

Чувства эгоизма, может быть, чаще занимали мое сердце в течение сего года, нежели прежде, но всегда это было мгновенно, и при малейшем возвращении к самому себе, при одной мысли о несчастных сынах России эгоизм пропадал, и я не мог видеть предела пожертвованиям. Может быть, с летами это чувство, которым я дорожу, ослабнет? - Но нет, никогда Россия не перестанет быть для меня священным идеалом, - к нему, для него, ему - все, все, все!..

О тебе одном, Михаил Орлов, могу я вспомнить, думая об Отечестве. На тебе одном может успокоиться мысль моя, робкая при виде несчастий России. В тебе заметил я искру истинного патриотизма...

[5 января 1820 г.] Вчера отправил к Глинке переписанное мое нечто21. По холодности, с которою смотрят у нас на все, о чем без ужаса и думать нельзя, нельзя надеяться, чтобы из сего нечта и из многих других нечт что-нибудь вышло. Почитая обязанностию не пропускать удобных случаев говорить и писать в пользу права и несчастия, я написал 67 страниц в четыре утра; вчера же опять по той же причине сделал я маленький экстракт из моего рассуждения. Тьма необъятная. Судя по-человечески, ничего нельзя предвидеть истинно хорошего и полезного; даже и чрезвычайных происшествий предугадывать невозможно.

[13 февраля 1820 г.] Мое нечто понравилось Милорадов[ичу], и он отдал его далее. Там и село. И там, как говорят, не умерла еще идея освобождения. Но я начинаю верить одним только делам. А дела нет, даже и в надежде. Совет будет скоро рассматривать проект Комиссии сост[авления] зак[онов] о продаже людей. Проект Комиссии хорош, сколько может быть хорошо узаконение, запрещающее - «продавать людей, как скотов, чего во всем свете не водится, и от чего не малый вопль бывает». - Это сказал Петр Великий в 1721 году22.

В Совете я не предвижу никакого успеха доброму: имею надежду на гр[афа] Мил[орадовича], полунадежду - на гр[афа] Кочубея, кн[язя] Голицына - 1/4 надежды; на гр[афа] Головина просто надеюсь, и то, если он к тому времени приедет. Дурак Яков Лоб[анов] и Пестель23, от которого стонала и стонет Сибирь, болван Шишков восстают против праха Петра Великого. Чего ожидать от этих автоматов, составленных из грязи, из пудры, из галунов и одушевленных подлостию, глупостию, эгоизмом? Карамзин им вторит! - Россия, Россия! Долго ли ты будешь жертвою гнусных рабов, бестолковых изменников?

В Гишпании восстало несколько полков. Опять ли все погибнет, и надолго ли?24

18 марта [1820 г.] Четверг. 8 ч[асов] вечера. С некоторого времени час от часу мне становится здесь тяжелее. Якушкин, приезжавший сюда для того, чтобы получить позволение (!) сделать своих мужиков вольными, не успел в своем предприятии. Министр внутренних] дел сказал ему, что мужики должны быть отпускаемы на волю не иначе, как с землею. Из таких отзывов, в которьус видна или самая тупая нерассудительность, или неохота к освобождению, - что можно заключать для будущего! В два первые гвардейские полка определяют командирами двух дрянных немчурок, из кот[орых] один известен жестокостью.

24 марта [1820 г.] Вчера получил здесь известие, что король гишпанский объявил конституцию Кортесов. Слава тебе, славная армия гишпанская! Слава гишпанскому народу! Во второй раз Гишпания доказывает, что значит дух народный, что значит любовь к Отечеству. Бывшие нынешние инсургенты (как теперь назовут их? надобно спросить у Фуше25), сколько можно судить по газетам, вели себя весьма благородно. Объявили народу, что они хотят конституции, без которой Гишпания не может быть благополучна; объявили, что, может быть, предприятие их не удастся, они погибнут все жертвами за свою любовь к Отечеству, но что память о сем предприятии, память о конституции, о свободе будет жить, останется в сердце гишпанского народа...

28 марта [1820 г.] Гишпанский народ показал себя столь почтенным, столь благоразумным; правительство же гншпанское Показало себя столь глупым и гнусным, что, может быть, такая только конституция может спасти государство26.

Гишпанская новость есть мне истинная радость для Светлого дня. Этот праздник имеет некоторым свойством освобождение...

Теперь я слышал, что приехавший некто из Берлина говорит, что он сам видел на улицах знаки неудовольствия против короля. Требуют конституции. Гишпания! Гишпания! Без знаков неудовольствия - тут узнаю я народ истинный!

[2 мая 1820 г.] Мне сказывали, что наш двор подает ноту гишпанскому, в которой будто сказано, что мы прекратим все дипломатические сношения с гишп[анским] королем27, покуда он будет исключительно находиться под влиянием либералов. Не знаю, к чему это ведет: чтобы вразумить, или образумить короля? Но он всегда был машиною: прежде - подлости и злобы; теперь машиною раздраженных патриотов против всего того, что он прежде сам делал. Но, конечно, министру самодержавного г[осу]даря трудно теперь действовать в Мадрите, в каком бы то смысле ни было, и Татищев, говорят, туда не едет.

1 июня [1820 г.] В мае м[еся]це, вместе с весною, расцвела было в сердце моем надежда на что-нибудь доброе, полезное в отношении к крепостным крестьянам. Воронцов, Меншиков вознамерились работать к освобождению своих крестьян. В[оронцов] предуведомил г[осу]даря. Он согласился. Открылась подписка. Подписался Васильчиков и на другой день потребовал свое имя назад; но, получив бумагу, утратил честь.

Открылась подписка. На этой и я подписался, после В[оронцова], М[еншикова], другого В[оронцова], Потоцкого, брата и вместе с к[нязем] Вяземским. Кочубей, доложив по сей подписке государю, объявил, что общество и подписки не нужны, а каждый может свои намерения в рассуждении крестьян сообщать мин[истру] вн[утренних] дел. Кажется, на этом все и остановилось. В[яземский] завтра едет или уже уехал сегодня28.

Нечего тут говорить даже и мне самому с собою. Безнадежность моя достигла высочайшей степени. Пусть делают обстоятельства то, чего мы сделать и даже начать не можем. Что меня может привязывать к теперешнему моему образу жизни и службы? Все для Меня опостылело. Идея, бывшая у меня в голове прежде, очень меня занимает теперь: надобна помощь в жизни, и в жизни, столь скучной, прозаической, безнадежной. Но идея эта, представляя много приятного, вместе и устрашает. Может быть, несбыточность желания будет полезна - но что еще может быть для меня полезно? - Скучная, мрачная будущность, одинокая старость, морозы, эгоисты - и бедствия непрерывные Отечества - вот что для меня остается!

7 июня [1820 г.] Понед[ельник]. 1/2 9 утра. Подписка наша стала известною. Она никому не понравилась, и г[осударь] признал ее ненужною...

[10 ноября 1820 г.] В то время, как полиция, в кот[орой], кажется, сосредоточивается все прав[ительст]во, смотрит и слушает и выдумывает, не получая никакого результата, в то же время Шишков защищает рабство и своим негодованием доставляет новую славу Петру I, и в то же время Магницкий сочиняет Цензурный Устав. Это нравственные Шварцы! Слабые, непросвещенные умы не видят обмана и гнусности бездельников, кот[орые] за ними скрываются и действуют для мелких личных выгод.

Но жаль терять слова и чернило, когда вспомнишь, кто управляет просвещением народным; кто сидит на суде правды и истины; кто готовит лучшую будущность для отечества; кто охраняет его настоящее! - Как это все скверно!29 Лучший цветок в гражданском венке Александра будет сорван рукою Магницкого! И добрые люди не могут закричать на хищника, на вора! Вот чему подвержены государи самодержавные!

[12 марта 1821 г.] Что составляет народ в России? Разберите все состояния: дворян, служащих, купцов, мещан, крестьян, - и вы найдете, что одни только сии последние заслуживают уважения и величайшего сожаления.

В Москве пучина грубых наслаждений чувственной жизни. Едят, пьют, спят, играют в карты - все сие на счет обремененных работами крестьян. Не знаю, куда итти; а несносно жить в России! Сильное отвращение чувствую к жизни.

[22 апреля 1821 г.] Уваров подал в отставку от попечительства. Полагают, что на месте его будет Магницкий, хотя, как говорят, здешний округ и будет вверен на время Руничу. На счет Магн[ицкого] все мнения, кажется, одинаковы. И подлинно, нельзя без омерзения подумать об этом человеке! Досадно, что и его надобно называть человеком.

16 сентября [1822 г.] Во вчерашних газетах подтверждается беда Греции. Султан, как сказывают, давно уже обещался построить в Морее дворец из черепов христианских! Вчера поутру я читал в Hugues о безумных злодействах Али-паши: как по его приказанию сотни несчастных жителей Превезы казнены были в Салагоре. Боже мой! Боже мой! На что сии ужасы? Неужели окончательно жизнь и судьба всех должна зависеть от прихоти уродливой души презрительного тирана?

Есть минуты, когда невольно подумаешь, что вера придумана каким-либо благодетелем бедного рода человеческого; где, как не в вере, искать если не утешения, то по крайней мере преграды воображению при размышлении о тиранствах, несправедливостях, самовольстве, коим подвержены миллионы людей от нескольких презрительных злодеев? Всегда так было! И это есть некоторого рода утешение. Но не утешительно думать, что всегда так и будет! Когда не понимаешь, то единственное средство спасти себя от самого себя есть верить.

Греки, изнуренные под игом рабства, давно уже живущие на свете и, след[овательно], давно страдающие, привыкли некоторым образом к своему положению. Под старость блеснул для них луч надежды! Он затмился. Они гибнут. Ужасно! Но еще ужаснее подумать о тех, которые в цвете лет родились, так сказать, и росли с надеждою! Вдруг все пропало! Смерть для них не величайшее из бедствий. Плен, насильство, поругание, новое рабство, ужаснейшее прежнего, - вот их участь! - Ежели хоть малая часть всего этого падает на политику, и ежели сильные чувствуют это иго совести... Бедные греки! Политика! Политика!

22 сентября [1822 г.] Пятница. Полдень. Вчерашние газеты утешили нас лучшими новостями из Греции. Сенат вверил военную власть одному лицу, Колокотрони30, и он одержал уже над турками победу, как пишут. По крайней мере видно, что греки не бросили оружия. И этого мы не надеялись по прежним известиям.

26 сентября [1822 г.] Как не любить свободы или законности - ибо это одно и то же, - видя, как она исправляет, возвышает людей и как, напротив, несвобода их портит, унижает! Как подумаешь о наших знатных людях - как они платят долги, как обманывают, как обирают богатых жен и проч., как подличают! - Право, гадко и ужасно...

17 марта [1823 г.]... Но я одному удивлялся: как я мог доселе в полной мере не видеть совершенной неправоты монахов...

20 апреля - 2 мая 1824 г.31... Бедным людям везде плохо...

30 апреля - 12 мая 1824 г.

Еще 13 апреля писал я в Риге, что мне трудно будет возвращаться в Россию. Вспоминаю, как, будучи в Петербурге, я жалел, что в 1816 не остался в чужих краях; вспоминаю, как хотелось мне ехать за границу. Теперь - едва через месяц - я уже чувствую, что мне очень легко будет возвращаться в Россию; не только легко, но даже приятно. Теперь я вижу, что заграничная, трактирная жизнь, представлявшая мне в России довольно прелестей, привела бы меня в отчаяние: по крайней мере теперь это мне так представляется.

Семейная, семейная жизнь! - вот что необходимо для спокойствия в жизни! - Иногда Крым опять мелькает в моем воображении, но отсутствие от братьев страшит меня. Надобно жить вместе.

[9-21 мая 1824 г.] В чужих краях трудно быть, между прочим, оттого, что Россию понимают здесь весьма отдаленною от образованности европейской, может быть, более, нежели в самом деле. Неприятно видеть себя в таком положении. Но сколько предметов и людей в России, свидетельствующих варварство! И их не видеть - есть выгода.

24 мая - 5 июня [1824 г.] В 1/2 6 утра мы выехали из Дрездена. Я сидел в коляске с Frau v. Bayern из Пруссии, которая начала тем, что у нее дети, Gtiter32 и проч. Я спросил ее о новом состоянии крестьян. Она сказала мне, что в одной из деревень крестьяне исстари пользовались одною половиною земли, обрабатывая другую на помещика. В сей деревне вся крестьянская половина сделалась их собственностью, без всякого вознаграждения помещику.

В другой деревне земля была также разделена, но так как оной было много, то крестьяне получили не всю половину. Так как крестьяне зажиточны, то они теперь не работают у помещиков как поденщики. Для обработания помещик имеет теперь других людей, тут поселившихся, которые не имеют хозяйства и живут только работною платою. Сей новый порядок вещей даме не нравится: это очень естественно.

«Если бы, говорит она, многие из помещиков соединенными силами протестовали против сего, то дело было бы лучше. Ah, die liebeZeit33, - сказала она, между прочим, - когда мы могли несколько сот человек выслать на поле и целую жатву в один день убрать в амбары!»

[10 июня 1824 г.] Вчера один пруссак сказывал мне, что помещики при освобождении крестьян от личных работ и при предоставлении им в собственность земли получают денежный оброк, что Fr. Amtsrathin34 несправедливо мне говорила, что крестьяне освобождены без вознаграждения.

[2-14 сентября 1824 г.] Дорогого мой кучер сказывал мне, что он из Куссенслана; был 10 лет солдатом; их четыре брата, и все были отданы в солдаты; отец и мать остались с одного дочерью. Причина: бедность. Господа и управители их отдают бедных всегда в солдаты, а богатые управителям платят. Это подтвердил мне лейпцигский актер, севший ко мне в коляску в Швандорфе, и сверх того рассказывал мне, что управители очень угнетают и грабят мужиков.

[15-27 ноября 1824 г.] Я много болтаю с моим добрым товарищем о Москве и России. Пора и туда, а еще около двух лет!35

[13-25 декабря 1824 г.] Что за ужасы! Не знаю, что думать! Голод, саранча и это наводнение!36 Какие беды государственные! Что еще готовит провидение для России? Новые бедствия или наконец что-либо прочно полезное для государства? - Для меня легче было бы быть в это время в Петербурге, посреди несчастия, нежели бродить по церквам и смотреть на картинки.

[18-20 декабря 1824 г.] Возвращаясь из Тиволи, сидя в коляске, я не знаю как-то запел нашу песню: Волга речинька глубока. Это погрузило меня в какую-то грусть. Бедствие, постигшее Петербург, прибавляло к этой родимой грусти. Пребывание в чужих краях казалось мне настоящим томлением. Не знаю, как я решусь на будущую зиму остаться еще в чужих краях. Не могу не толковать желания возвратиться, которое мною владеет.

Годом прежде или после - для петербургской жизни все равно. Но годом менее в чужих краях - большая разница и в отношении здоровья и для любопытства видеть Англию и Новую Францию. Знаю это и все желаю ехать домой!

22

Примечания:

Николай Иванович Тургенев (1789-1871) - сын директора Московского университета, известного масона, члена новиковского учёного общества, Ивана Петровича Тургенева (1752-1807); один из основателей Союза благоденствия; до восстания 1825 г. занимал крупную должность в государственном управлении; был видным деятелем умеренного крыла Тайного общества; 9 апреля 1824 г. выехал за границу для лечения. Привлечённый к следствию и вызванный в Россию, отказался явиться на суд Николая I.

По данным Следственной комиссии, «участвовал в 1820 году в совещаниях Коренной думы», где принято было решение, что целью общества является «введение республики, причём он подал голос о выборе президента, без дальних толков»; об этом показывали многие привлечённые к делу. «В 1823 г. участвовал в восстановлении почти разрушившегося Общества... осуждён к ссылке в каторжную работу вечно» (см. «Восстание декабристов», т. VIII, стр. 188 и сл.).

Тургенев остался добровольным эмигрантом за границей; посылал в Петербург (в Следственную комиссию и царю) оправдательные записки, где говорил о необоснованности предъявленных ему обвинений. После амнистии декабристам в 1856 г. Тургенев приезжал несколько раз в Россию.

Огромный, чрезвычайно ценный для истории русской культуры архив Н.И. Тургенева и его брата Александра, содержащий, между прочим, рукописи А.С. Пушкина, был передан сыном декабриста, скульптором П.Н. Тургеневым, Академии наук СССР, которая издаёт его в различных сборниках.

«Дневники и письма» Н.И. Тургенева за 1808-1825 гг. напечатаны в сборнике «Архив братьев Тургеневых» (изд. Академии наук, вып. I-VII, 1911-1922). К этим выпускам тесно примыкает том писем Н.И. Тургенева к брату Сергею («Письма к брату С.И. Тургеневу», изд. Академии наук СССР, М.-Л. 1936, под редакцией А.Н. Шебунина). В настоящей публикации приводятся выдержки по тексту «Дневников», т. III.

1 Напечатано в «Дневниках» за 1816 г. без указания месяца и дня - как приложение к записям за весь год (там же, стр. 62 и сл.).

2 Выписка, очевидно, из сочинения члена Конвента Паганеля (1745-1826) «Исторический очерк французской революции» (1810). Дальше в тексте и приводятся эти замечания.

3 Беспомощность, заброшенность.

4 Предводителям дворянства.

5 Об участии Н.И. Тургенева в «Арзамасе» см. книгу «Арзамас и арзамасские протоколы», под редакцией М.С. Боровковой-Майковой, Л. 1933.

6 Фразы в кавычках в «Дневниках» - по-французски.

7 Представителями.

8 Эта фраза в «Дневниках» - по-немецки.

9 Свобода действий.

10 В своём имении в Самарской губернии.

11 Тургенев имеет в виду реакционную записку Н.М. Карамзина «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях», где доказывается необходимость царского бесконтрольного самодержавия.

12 Такие рассуждения характерны для либерального помещика, ратовавшего за освобождение крестьян на словах и в докладных записках правительству, но не знавшего, как облегчить положение крепостных в своих имениях.

13 По-видимому, имеется в виду книга А.-Л. Сталь (1766-1817) «О литературе в связи с общественными установлениями» (1796-1799). В книге рассматривается взаимное влияние религии, нравов, законодательства и литературы.

14 Речь идёт о статье П.П. Свиньина (1788-1839) «Поездка в Грузино» (имение Аракчеева), напечатанной в газете «Сын отечества» за 1818 г., с 39-40.

15 Государственного совета, где Н.И. Тургенев был обер-секретарём.

16 Записано по поводу статьи в одной парижской газете о книге французского писателя Г. Азаиса. О какой книге идёт речь, не установлено.

17 Ещё в 1817 г. во время дворянских выборов в Вильне депутаты заявляли о желании некоторых помещиков освободить крестьян. С разрешения царя А.М. Римский-Корсаков (1753-1840), литовский генерал-губернатор с 1812 по 1830 г., позволил дворянам собирать подписки по этому поводу. О намерении освободить крестьян без земли заявили многие. Проект не был осуществлён главным образом вследствие нежелания правительства поощрять освобождение крестьян.

18 Письма М.Ф. Орлова к военному историку Д.П. Бутурлину.

19 Д. Прадт (1759-1837) - французский публицист и дипломат; был посланником в герцогстве Варшавском (1812) и потому считал себя знатоком России.

Л. Биньон (1771-1841) - французский дипломат; во время войны 1812 г. был комиссаром Наполеона I в Вильне, затем его посланником (после Прадта) в Варшаве. На его сочинения, как на источник своего «политического вольномыслия», ссылались в Следственной комиссии руководители Северного общества К.Ф. Рылеев, Е.П. Оболенский и др.

И. Гёррес (1776-1848) - немецкий историк и публицист; Н.И. Тургенев интересовался его сочинениями.

20 Экспатрироваться - эмигрировать.

21 Имеется в виду записка «Нечто о крепостном состоянии в России», составленная по предложению Ф.Н. Глинки, который передал записку Н.И. Тургенева петербургскому генерал-губернатору графу М.А. Милорадовичу (1771-1825), имевшему непосредственный доступ к Александру I и сочувственно относившемуся к вопросу об отмене рабства. Тургенев опубликовал свою записку в 1862 г.

22 15 апреля 1721 г. Сенату был объявлен указ Петра I, запрещающий продажу людей. Правда, в указе говорилось, что если не удастся совсем пресечь продажу, то чтобы продавали людей семьями, а не порознь.

23 Имеется в виду отец П.И. Пестеля, Иван Борисович, генерал-губернатор Сибири.

24 Восстание начали 1 января 1820 г. солдаты Вест-индского экспедиционного корпуса в окрестностях Кадикса под предводительством офицеров Риего (1785-1823) и Кирога; имена этих офицеров встречаются в произведениях декабристов, в стихотворениях Рылеева, Пушкина и др.

25 Вероятно, имеется в виду французский политический деятель И. Фуше (1763-1820), приспособлявшийся ко всем государственным системам во Франции - при революции, при Наполеоне I, при Бурбонах - и по очереди предававший всех, кому служил.

26 Н.И. Тургенев отмечает в «Дневнике» особенности этой конституции: трёхстепенные выборы, кортесы - все, король - весьма не много; «невежды не понимают, как можно правительству не иметь права брать подати» (Н.И. Тургенев, Дневники и письма, т. III, стр. 227).

27 Испанский король Фердинанд VII (1784-1833) признавал конституцию, когда революция побеждала, и отменял её, когда подымала голову реакция. Для декабристов он был олицетворением всего злого и тупоумного, жестоким преследователем свободы во всех ее проявлениях.

28 В этой либеральной, неосуществившейся затее принимали участие: М.С. Воронцов, А.С. Меншиков, А.И. Тургенев, П.А. Вяземский. Организатором проекта был П.А. Вяземский.

29 Фраза в «Дневнике» - по-французски.

30 Колокотрони (1770-1843) - выдающийся деятель греческого национального освободительного движения.

31 Эта и дальнейшие записи «Дневника» Н.И. Тургенева извлечены из не вышедшего в свет выпуска VII Архива; выпуск должен был составить IV том «Дневников» и писем Н.И. Тургенева; отпечатаны записи по 13-15 января 1825 г.; листы остались на складе типографии. Приведённые в настоящей публикации записи находятся на стр. 6, 12, 13, 22 и сл., 28, 76, 176, 229 и 234 IV тома «Дневников».

32 Имения.

33 «Ах блаженные времена» (крепостничества).

34 Госпожа советница.

35 Лечиться.

36 Страшное наводнение 7 ноября 1824 г. в Петербурге, причинившее громадные бедствия.

23

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTM5LnVzZXJhcGkuY29tL3MvdjEvaWcyL1BMdXBqdkFfYmpyWWkyVmphX2h0eldLeUFaRzJBdjlGa2lSWkNyU1F2MmY5eGE5TEFXc0EzU0FpeENZaVJwVWc5SFR6NC1SUkt2ZnJaOXpjaXlZeGdHckcuanBnP3F1YWxpdHk9OTUmYXM9MzJ4NDQsNDh4NjYsNzJ4OTgsMTA4eDE0NywxNjB4MjE4LDI0MHgzMjgsMzYweDQ5Miw0ODB4NjU1LDU0MHg3MzcsNjQweDg3NCw3MjB4OTgzLDEwODB4MTQ3NSwxMTM2eDE1NTEmZnJvbT1idSZ1PXhxbGxYd0NkakhJbmpEVmRsc2JJUG9tQ1llbE1PUUQyejVudlJ3S1VwU2MmY3M9MTEzNngxNTUx[/img2]

М. Алоф (M. Alophe). Портрет Николая Ивановича Тургенева. 1850-е. Франция. Париж. Картон, фотобумага, альбуминовый отпечаток. 9 х 6 см. Государственный Эрмитаж.

24

Записка Н.И. Тургенева

Публикуемая записка - вторая по счету оправдательная записка, составленная Н.И. Тургеневым, по совету братьев для Николая I, во второй половине 1826 г. (закончена приблизительно в октябре 1826 г. Подлинный текст ее, находившийся в архиве б. библиотеке Зимнего дворца, теперь хранится в архиве Октябрьской Революции, особ. отдел, фонд XXI-В, № 1447). Рукопись представляет собой тетрадь в дорогом мягкой кожи зеленого цвета переплете, в 91 + 14 нумеров, страниц большого почтового формата тонкой бумаги. Заглавие записки таково: «Записка о свойстве и мере моего участия в тайных обществах».

Эту записку Н.И. Тургенев сопроводил по совету братьев и особенно гр. Разумовской, приезжавшей к нему в Лондон в июне и вторично в августе 1827 г., письмом на имя Николая. Жуковский передал оправдательную записку Н.И. Тургенева Николаю вместе с собственным письмом - ходатайством за Тургенева (датировано 29 декабря 1827 г.) и письмом на французском языке гр. Генриетты Разумовской следующего содержания, которое даем здесь в переводе:

«В ночь с 28-го на 29-е ноября (1827 г.).

...Единственная мысль, еще удерживающая меня здесь - это мысль о Николае. Я бы хотела, чтобы и после моей смерти он имел доказательства моей дружбы к нему. Просьбы умирающего - в них не должно отказывать, - сделайте так, чтобы моя просьба дошла до государя. Клянусь именем бога, перед коим я вскоре предстану, именем бога, который отпускает нам прегрешения, если мы отпускаем их другим, клянусь, - Николай Тургенев невиновен; но я собственно хотела говорить не об этом.

Другие знают также о его невиновности. Пусть голос совести подскажет государю, как должно поступать с невинным, пока невиновность его еще не доказана, я взываю к нему, - это умирающая умоляет его сжалиться над больным Николаем, которого убивает климат Англии. Пусть государь дозволит нашему другу вернуться на континент. Пусть ему будет разрешено жить здесь в полном спокойствии.

Я умоляю государя сжалиться над ним, я прошу его об этом во имя его жены, его детей. Я призываю на помощь императрицу - этого доброго и чистого ангела, - душу которой вы дали мне познать. Передайте ей и через нее мои последние мольбы. Он не может не внять им; ведь они уже наполовину из другой жизни, из той жизни, в которой нам зачтутся одни лишь наши милосердные дела; там мольбы мои обратятся в благословения.

Я чувствую на себе, мой друг, благотворное действие ваших прекрасных писем; они проникли мне в душу, дали свои плоды, и смерть представляется мне теперь такою, какою вы сумели представить мне ее, когда мы говорили о Сергее и о Полине. Еще несколько часов, еще немного дней, и я буду с ними. Благословляю вас и молю бога, чтобы он дал вам завершить труд ваш и чтобы результаты вашей работы оказались достойными вас. Благословляю это дитя и его отца, - молю его верить, что Николай невиновен.

Генриетта Разумовская.

На 4-й стран. - «Переслать Жуковскому после моей смерти».

Записку Тургенева Николай I отдал на просмотр и отзыв в. кн. Константину Павловичу. Автограф его отзыва на французском языке сохранился при записке. Приводим отзыв полностью в переводе.

«Я прочитал с величайшим вниманием оправдание Николая Тургенева, которое ваше величество соблаговолили дать мне в Петербурге, и имею честь возвратить оное при сем. Так как вы желали, чтоб я выразил мое мнение о его деле, то я позволю себе сказать, что там есть места очень достопримечательные и которые могут уменьшить преступления, в которых обвиняется упомянутый Тургенев, но отнюдь не оправдать его вполне. Он сам сознает это, несмотря на все, что он приводит в свое оправдание, Но наиболее достойным осуждения в нем мне кажется то, что он не явился на суд, потому что (одно из двух: или он считает себя виновным, или не считает.

В первом случае очень естественно, что он избегает возмездия законов; во втором - чего ему бояться, если он чувствует себя невиноватым? Его неявка на суд, по моему мнению, не оставляет сомнения в его виновности. Не могу пройти молчанием неуместность письма Жуковского, которого я даже не знаю. По-видимому, судя но его содержанию, мне кажется, что принципы, которыми он пользуется, несовместимы с порядком вещей, установившимся в нашем правительстве, и которые могут только клониться ко вреду его ученика. Что касается до г-жи Разумовской, то тут нечего сказать. Эта женщина, кажется, была в связи с Тургеневым, и страсть к нему ослепляет ее».

Отзыв Константина Павловича имел решающее значение, и Тургенев не был помилован на этот раз (помилование состоялось позднее, в 1831 г.), хотя в этой записке Николай Иванович приносит полное раскаяние и грубо отрекается от прошлого. Он заходит так далеко в это время в своем отречении от прошлого, «что никого, - жалуется он братьям, не мог уверить в ничтожности, незначительности того, что называют тайным обществом».

Не только «в угоду раздраженному правительству», как утверждает Е.И. Тарасов, пытаясь смягчить впечатление от записки, стоит здесь позорно коленопреклоненным Николай Тургенев перед царем, - он выразил здесь свое подлинное тогдашнее настроение, высказанное им без стеснения еще в письмах того времени к братьям и Жуковскому. Записка эта окончательно разрушает либеральную легенду о том, что Николай Тургенев <<не предпринял для своего оправдания почти ничего». Записку частично цитирует Е.И. Тарасов в названной работе, ссылается на нее и А. Шебунин. Оба они пользуются рукописью из архива бр. Тургеневых, сохраняющейся в рукописном отделении Академии Наук.

Полный текст записки появляется впервые и печатается по тому списку, который был без сомнения в руках Николая I.

Для того, кто желает видеть ясное изложение обвинений, показаний и ясных доказательств против меня, достаточно прочесть Таблицу. Она, в строгих пределах правосудия, представляет все, до меня касающееся.

Тот, кто желает видеть подробное изъяснение моих поступков, намерений, мнений, и притом, не имея невыгодного предубеждения, войдет в настоящее мое положение, вспомнит, что я изъясняю обстоятельства, за несколько пред сим лет случившиеся и давно забытые, тот найдет сие изъяснение, изъяснение сущности дела, в записке.

Записка о свойстве и мере моего участия в тайных обществах

Оглавление

Часть первая: Историческое изложение обстоятельств, до меня касающихся.

Часть вторая: Изъяснения на заключения Верховного Уголовного Суда, относительно цели и средств, равно и других обстоятельств, до тайных обществ касающихся.

Часть третья: Различные соображения, представляющие мое участие в тайных обществах в истинном виде.

Часть первая: О приговоре. О предубеждении против меня. О первом изъяснении. О виновности моей. Об участии в учреждении общества. Вступление мое в общество. Моя деятельность. Об умысле на введение республиканского правления. Об уничтожении общества в Москве. О моем председательстве. О восстановлении общества и о принятии других. О последнем совещании. Мои виды, мнения, разговоры и удаление от тайных сношений. Различение эпох касательно обществ. Различение эпох касательно показаний. Различные показания против меня.

Часть вторая: О цели и средствах по заключению Верховного Уголовного Суда. О цели и средствах по рапорту Следственной Комиссии. Мое мнение о цели. Статьи решения Суда.

Часть третья: Соображения.

Часть первая.

Историческое изложение обстоятельств, до меня касающихся.

Приговор смертный был произнесен надо мною за то, «что я был деятельным членом тайного общества, участвовал в учреждении, восстановлении, совещаниях и распространении оного принятием других, и равно участвовал в умысле ввести республиканское правление, и, удалясь за границу, по призыву правительства к оправданию не явился, чем и подтвердил сделанные на меня показания». Как громовым ударом я был поражен сим приговором! Но я не явился к оправданию - и теперь не имею нрава жаловаться на строгость оного...

Опомнившись от объявшего меня ужаса, первым моим чувством было некоторое утешение, что по крайней мере в окончательном приговоре о мне не упомянуто ужаснейшее из всех обвинений. Но имя стоит на ряду с замышлявшими цареубийство! Какими путями я дошел до сего положения? спрашивал я сам себя, - и не постигая того, что со мною происходит, я поддерживал себя покорностью воле провидения .и надеждою, что время, рано или поздно,! приведет все в ясность и жаждой вине определит ее степень.

Но между тем я не могу оставаться в молчании. Сильное, непреодолимое чувство побуждает меня содействовать к обнаружению истины; голос совести заставляет меня, сознаваясь в том, в чем я действительно виновен, отстранить от себя обвинения по таким замыслам, кои мне и на мысль никогда не приходили. На мне есть вина, но не та, которую мне приписывают.

Ужасное положение, в котором я теперь нахожусь, горе, смущение души не позволят мне представить всех обстоятельств, до меня касающихся, с надлежащею правильностью и полнотою. Страшусь даже, что весьма сильное предубеждение, возникшее против меня из показаний других подсудимых и из моей неявки к суду, не позволит верить словам моим... Воля провидения да исполнится! Я не могу, я не должен обвинять себя в том, в чем я невиновен; я не могу, я не должен клеветать на себя. И то, в чем я действительно виновен, тяготит уже мою душу чрезмерно и будет тяготить до гроба.

Чаша бедствий не наполнилась ли для меня уже и тем, что я поставлен в жестокую необходимость оправдываться в преступлениях, никогда в душу мою не проникавших, так что ужасаемый и обвинениями и приговором, я теряюсь в мыслях и стараюсь объяснить чего сам не постигаю, сам себя иногда спрашиваю: Не был ли я подлинно когда-либо злоумышленником? Ищу ответа и как будто сам желаю обвинить себя и покориться беде за заслуженную вину... Но нет! Свидетельство совести, воспоминания всей моей жизни мне отвечают, что злоумышленником я никогда не был - и тогда луч небесной надежды дает мне силу и бодрость оправдываться.

Но предубеждение против меня так сильно, что некоторые почитают меня главною пружиною тайных обществ; другие даже и в теперешнем моем положении - приписывают мне сочинение каких-то мне неизвестных артиклей газетных... если б настоящее мое положение, если б состояние души моей было лучше известно, то оно возродило бы обо мне мнение иного рода.

Жизнь, обреченная бедствию, душа, терзаемая горестью, мысль, что я делаю несчастие не только самого себя, но и своих ближних, - все сие показало бы, что, говоря о себе, я ничего не могу говорить противного истине и внутреннему моему убеждению. Но если б я, победив неопреодолимое чувство необходимости говорить истину, стремился еще напротив искажать истину, то где хотя малейшая возможность успеха? Не ясно ли, что в теперешнем моем положении одно только полное признание может быть для меня выгодно? Но выгод или невыгод я не могу искать иначе как в истине.

Не скрываю вины моей, не защищаю моих намерений, мнений, но представляю все в истинном виде. Не хочу и не могу сделать себя ни лучше, ни хуже того, чем я был; стремясь только представить себя тем, чем я был действительно, а не тем, чем меня делают обстоятельства и показания других. Первое мое объяснение произвело против меня еще более негодования, усилило мнение о моей виновности, особенно потому, что я говорил о тайном обществе, как о вещи незначительной, ребяческой.

Сие негодование было справедливо, и могу ли я не признать сего, когда даже и брат мой заклинает меня не представлять общества, столь ужасного, в сем виде ничтожности, - как будто и с своей стороны сомневаясь в истине слов моих? - Но и не надеясь успеха, страшась даже к мнению, что я лжец и преступник, присовокупить мнение, что я лжец и преступник закоснелый, я обязан, пред богом и пред совестию сказать, что тогдашние слова мои были истинным выражением тогдашнего моего мнения. В то время, когда я писал первое объяснение, знал ли я все то, что знали все те, кои его читали; и в то время когда читали?

Я знал, что было возмущение. Между мятежниками я видел только имя Трубецкого, которое мне было коротко известно по обществу. Между теми, коим известия приписывали тогда главнейшие злодейства, я видел только имена таких людей, кои мне совершенно были неизвестны ни по обществу, ни иначе. Я не знал даже тогда, что после различных попыток, составилось, наконец, новое общество в Петербурге. Я думал, что идея о бунте родилась между мятежниками при виде обстоятельств, казавшихся им удобными для произведения возмущения. Обстоятельство, что бунт приписывается тайному обществу, я изъяснял себе тем, что между мятежниками были и члены общества, кои при допросах показали о бытии общества.

Мне казалось, что открытие сего общества естественно указало на сие общество, как на первый источник бунта; но что дальнейшими исследованиями объяснится, что бунт произошел от злодейских намерений частных лиц, членов и не членов общества, а не от самого общества. И мог ли я тогда думать иначе, никогда не подозревав, чтобы общество, которое мне было известно, или разные лица, с коими я бывал в сношениях по обществу, когда-либо направлялись к сей цели крайних преступлений, или могло когда-нибудь произвести что-нибудь похожее на то, что случилось?

Мог ли я думать иначе, вспоминая о тех, с коими я наиболее был связан по обществу, и кои, кроме общего ужаса, оплакивали в бунте и личные потери? Зная коротко сих людей, я был уверен, что они ничего не знали о намерениях бунта. Не знал бы и я, если б и был в Петербурге, говорил я сам себе. Все сие ни мало не позволяло мне опасаться, что имя мое когда-либо будет смешано с именами бунтовщиков. Но мало-помалу известия становились полнее и подробнее.

Ужасные тайны открывались признаниями самих виновных, и, наконец, рапорт Следственной Комиссии представил все адское дело во всей полноте, со всеми подробностями беспримерного разврата и бешеной кровожадности... Душа моя содрогнулась, ужасные ощущения ее терзали. Тогда я увидел, что совещания, на коих я некогда присутствовал, превратились, наконец, в настоящее скопище разбойников; я увидел, что люди, с коими и я некогда говаривал, явили себя истинными злодеями, и что в то самое время, когда я с ними говорил, мысль злодейства уже таилась в их сердце развращенном! Сии страшные воспоминания довершили мое смущение.

Мысль, что я был в обществе, к коему принадлежали и злодеи, заглушило во мне всякое другое чувство; я не внимал гласу совести, которая говорила мне, что злодейство никогда не проникало в мою душу: после всего, что случилось, я не верил самому себе и, не постигая того, что я видел и чувствовал, с жадностью искал объяснения и успокоения в самом описании поразивших меня ужасов, в самих признаниях злодеев, коих в эту минуту я почитал себя как будто соучастником! Но находя объяснения, я не находил успокоения, читая подробности заговоров и убийств!

Я видел, что если могу отстранить себя от соучастия в злодейских замыслах, то не могу исторгнуть моего имени из среды имен злоумышленников - оно провозглашено уже вместе с их именами! Это доводило меня до отчаяния. И без соучастия в преступных намерениях и делах, одно соучастие в обществе, одно помещение моего имени между именами доказанных злодеев есть и будет самым тягостным бременем на всю мою жизнь.

Смотрю с ужасом на прошедшее. Вижу теперь всю опасность существования каких бы то ни было тайных обществ, вижу, что из тайных разговоров дело могло обратиться в заговор, и от заговоров перейти к бунтам и убийствам. Вижу, что покров тайны, равно скрывая и заблуждения и преступления, сим самым подвергал их равному подозрению.

Знаю и чувствую, что я не видал этого прежде, что я никогда не был ни злодеем, ни злоумышленником; но сие чувство не позволит мне никогда простить и самому себе этого теперь для меня непонятного заблуждения, которое привело меня в настоящее, горестное, безотрадное положение. И какой печальный пример подаю я собою! Неужели человек, питавший в душе своей всегда чистые, бескорыстные намерения, желавший блага для всех и зла ни для кого, должен находить гибель за свои намерения и желания?.. Но правосудие небесное не ошибается, и если я осужден на несчастие, то, конечно, заслужил его, если не в сем случае, то чем-нибудь иным.

Но сего бедствия было недостаточно и мне было суждено усугубить его и довершить несчастие неявкой к суду. Ясно теперь вижу, что сия неявка усилила строгость приговора. Ясно вижу, что я ничем столь много не повредил сам себе, как сею неявкою. Все, что я теперь -представляю и доказываю, я мог бы представить и доказать с большею удобностию на очных ставках с другими и тем отстранить самые тяжкие обвинения против меня. Но я не явился, терплю за сие много, много, может быть более...

Но вина сия действительна, и я не могу в ней оправдываться. По крайней мере, она может быть, однакоже, отделена от первоначальных обвинений, в которых я не могу не оправдываться, сознаваясь, впрочем, в том, в чем я действительно виновен. Я был членом тайного общества. Вот начало всего моего бедствия. Вот в чем состоит весь вопрос, вся сущность дела, по коему я могу подлежать ответу, и преследование коего определит мою вину, так что если вступление в сие общество преступно, то я виновен; и обратно.

Я не был учредителем общества. Я не был также и восстановителем общества, хотя и был с моей стороны один поступок, по которому другие могли заключить, что я желаю восстановления общества. Наконец можно обвинять меня в принятии если не многих, то одного члена, хотя подробное изложение сего обстоятельства и покажет, что сие принятие едва ли может быть, в строгом смысле, сочтено действительным принятием и следовательно распространением общества, общества, которого я не почитал и не мог почитать преступным, и которое законом не было запрещено, как и по рапорту видно.

Умысла ввести республиканское правление не имел. Откровенное изложение участия моего по тайному обществу покажет, в чем состоит вина моя. По самому свойству обвинений и для представления всего до меня касающегося сколь возможно в ясном виде, как в пользу мою, так и против меня, я должен говорить не только о поступках, но и о намерениях, и даже о мнениях моих. Равным образом должен представить действия, разговоры, мнения других. Все, что осталось в моей памяти не будет скрыто.

Конечно в изложении обстоятельств, за несколько лет бывших, и о коих в течение сего времени я ни мало не думал, должна встретиться неточность, недостаточность, но сие может касаться только до подробностей. Главное и существенное будет представлено и справедливо и откровенно.

Если бы я мог надеяться, что слова мои будут приняты без того предубеждения, которое я сам произвел против себя, то я мог бы излагать все сие гораздо спокойнее. Но я могу, по крайней мере, ожидать, что обстоятельства самого дела, в рапорте Следственной Комиссии изложенные, должны служить подкреплением для слов моих. Ссылаясь на сей рапорт, я покажу, какого общества я был членом, какого рода могла быть моя деятельность в сем обществе, что я мог иметь целью и какие средства я мог признавать нужными - для достижения сей цели.

Прошу, желаю только внимания, хладнокровия в чтении сей записки и, если возможно, отстранение на это время существующего против меня предубеждения. В сей записке я изложу все и к оправданию и к обвинению. После такого прочтения записки я буду ожидать решения высшего правосудия. Судьею в собственном деле никто быть не может. Безнадежное мое положение позволяет мне, по крайней мере, быть верным изъяснителем дела.

Об участии в учреждении.

Первое обвинение против меня состоит в том, что я участвовал в учреждении общества и основано на показании трех лиц: Трубецкого, Семенова и Матвея Муравьева. Не находя в рапорте Следственной Комиссии никаких показаний против меня в том, что я участвовал в учреждении общества, под названием Союза Благоденствия, я должен полагать, что сие обвинение в учреждении, есть то же самое, которое Состоит в восстановлении общества. О сем восстановлении я говорю ниже.

Если же обвинение в учреждении есть отдельное и независимое от восстановления, то я должен на сие представить следующее объяснение: По рапорту Следственной Комиссии (ст. 6) видно, что первая мысль об учреждении тайного общества родилась по возвращении войск из-за границы. Я не помню именно когда я возвратился из-за границы; но знаю, что после того как войска оставили чужие государства, я оставался е год за границей по ликвидационным делам. Между именами тех, кои первые подали мысль к учреждению общества, кои присутствовали при первых совещаниях (стр. 7), нет моего имени.

О первом тогда возникшем обществе, под названием Союза Спасения, я даже никогда не слыхал и впоследствии, и узнал в первый раз из рапорта Следственной Комиссии. На стр. 8 исчисляются имена всех тогдашних членов. На стр. 9 - имена тех, коим предлагаемо было вступить. Нигде о мне не упоминается. После сего общества и после цареубийственных замыслов в Москве, составилось, как видно на стр. 11 рапорта, общество под названием: Союза Благоденствия. В числе сочинителей устава сего общества или основателей оного о мне не упоминается. Я не могу определить времени, когда именно я вступил в общество; но простое изложение обстоятельств моего вступления покажет, что я не был в числе учредителей общества.

По возвращении моем из-за границы в Петербург, я не был ни в каких сношениях или связях ни с одним из лиц, коих узнал впоследствии но обществу. Некоторых из них, а именно Орлова, я видал прежде во Франции. Встретясь с ним в Петербурге, он однажды начал мне говорить о высших степенях масонства и дал мне две тетради, содержащие ритуал принятия в две высшие степени.

Все, что я теперь помню о сем ритуале, состоит в том, что принятие в сии степени было сопровождаемо различными мистическими обрядами; не помню даже названия Русских рыцарей, которое нахожу в рапорте Следственной Комиссии. Так как Орлов говорил мне, что одну из сих тетрадей он получил от графа Мамонова, коего я не видывал, и так как я слышал, что граф Мамонов находится в связях с старыми московскими масонами, то я полагал, что все сие происходит оттуда.

При сем случае я впервые услышал, что в Петербурге есть тайное общество, когда Орлов сказал мне, что его приглашали вступить в сие общество, но что после свидания его с Александром Муравьевым, он от вступления отказался. Сего Александра Муравьева я не знал ни тогда, ни после. Потому ли что мне говорил Орлов, или почему нибудь другому, не знаю; но я представлял себе тогда, что общество, о котором я слышал, состоит в масонской ложе. Помню также, что Орлов, ссылаясь на Муравьева, говорил, что в сем обществе 40 или 60 человек.

После сего я продолжал видеться с Орловым. Он говорил мне, что хорошо бы основать масонскую ложу и после первых трех степеней сообщать его высшие степени. Я с ним соглашался и с своей стороны придумывал средства соединить с обязанностями высших степеней отпуск крепостных людей на волю. Эта идея освобождения крепостных людей владела мною исключительно и прежде и после. Она была целью моей жизни, она и причиною теперешнего моего несчастья. Дальнейшие объяснения более обнаружат сие обстоятельство. Вскоре после того Орлов уехал из Петербурга и все и его и мои проекты прекратились.

25

Вступление в общество.

После сего пришел однажды ко мне Трубецкой, коего я почти совсем не знал, и без дальнейших объяснений, предложил мне вступить в общество, представляя вместе и устав оного. Это была так называемая Зеленая книга. О второй части сего устава я никогда ничего не знал; не знал даже, существовала ли она в проекте. Сообщая мне Зеленую книгу, Трубецкой сказал, что никакой другой или второй части нет.

Содержание сего устава известно по рапорту Следственной Комиссии. По прочтении, возвращая его Трубецкому, я сказал, что несмотря на обширность занятий, за кои союз берется, я не вижу ничего кроме благонамеренных желаний и не откажусь вступить. Тут Трубецкой назвал мне многих членов общества и сказал, что все число их, включая и тех, кои уже отстали, простирается до 100.

Деятельность моя.

Вступив в общество, я ожидал, судя но уставу, что мне сделаны будут какие-либо поручения или предписано исполнение какой-либо обязанности. Но ничего подобного не случилось. Я спрашивал, где же правление союза, где управы, о которых говорится в уставе? Ответы были неудовлетворительны. Я желал, по крайней мере, видеть членов, бывших в Петербурге, и меня начали приглашать на совещания.

Принадлежал ли я тогда к коренному союзу или к коренной управе, или к какому-нибудь совету, управлявшему обществом, я и по сие время сего не знаю. На совещаниях я немедленно увидел, что общество не имело никакой деятельности. Я не мог также знать, имело ли общество какие-либо сношения вне Петербурга, ибо не видал никакого повода к сношениям - о чем было сноситься?

Предметом рассуждений на сих совещаниях была всегда сия самая недеятельность общества. Как бы дать более деятельности обществу; как лучше устроить советы, управы? Вот о чем обыкновенно рассуждали на сих совещаниях. «Но к чему все это ведет? Что надлежит делать обществу?» спрашивали члены беспрестанно один другого. Постоянным ответом других было: «Надобно распространять политические сведения, надобно умножать число членов». Я всегда соглашался с первым, и с своей стороны советовал покупать на общие деньги книги, читать учиться.

Умножать число членов я не только не советовал, но часто говорил против сего, ибо скоро увидел, что для успеха в намерениях общества не было никакой нужды увеличивать числа членов; ибо посторонние, не принадлежа к обществу, не менее могли содействовать сему успеху, как и члены общества. Обыкновенно рассуждения об обществе скоро прекращались на сих совещаниях, - ибо действительно не о чем было говорить, - и разговоры обращались к общим предметам политическим, литературным, о современных происшествиях и т.п.

Говоря, между прочим, и о различных формах правления, я соглашался с другими в выгодах правлений представительных; но всегда старался убедить других, что касательно России, в настоящем ее положении, надлежит думать ни о чем ином, как об уничтожении рабства. Впоследствии я представлю более объяснений о сем предмете моих разговоров.

Я ни мало не удивлялся, что предписания устава не исполнялись, ибо видел, что большая часть членов, по недостатку сведений, не были ни мало в состоянии исполнить сих предписаний! Но видя сей недостаток, я вместе видел в них и желание добра, хотя они и не могли сами себе дать отчета в том, чего желают, и потому я сделал однажды предложение: вменить в обязанность всем членам отпустить на волю людей дворовых немедленно, а касательно крестьян, приступать к увольнению их в свободные хлебопашцы или на других условиях.

Мое предложение было всеми принято. В сие время долженствовало быть и то совещание, где я, по словам Пестеля, дал голос, что желаю в России республиканского правления. Нелепость сего показания объясню ниже. Я присутствовал не более как на 4 или 5 таких совещаний. Ни на одном ничего никогда не слыхал такого, из чего можно бы было вывести заключение, что общество имеет целью ниспровержение существующего порядка в государстве. Цель общества никогда при мне не была ни явно, ни скрыто опредлена, и сами члены всегда говорили, что нечего делать, кроме как распространять сведения и умножать число членов.

Ниже я покажу, что и рапорт Следственной Комиссии не приписывает обществу столь преступной цели в сию эпоху. Но по сему рапорту видно, что и в сие время и прежде, некоторые члены имели уже преступные, цареубийственные замыслы. В сем только те ответствовать могут, кои участвовали в сих замыслах или знали об оных.

Покуда я надеялся, что могу что-либо сделать в обществе к содействию моей цели освобождения крестьян, я думал, что общество, несмотря на незначительность оного в других отношениях, может еще быть полезно. Но впоследствии я увидел, что предложение мое, охотно принятое всеми, никем не исполняется. Это охладило меня к обществу, а в некоторых членах поселило ко мне негодование. Молодость и необразованность, думал я, не мешают им отпускать людей на волю. Тогда я начал думать о средствах другого рода к содействию моей цели.

Первым из сих средств представилось мне издание журнала. Ниже я объясню, что издание журнала никем не было мне поручаемо, что сие мое намерение ни мало не касается до общества. Составив проспект, я начал готовить некоторые статьи для печати и, наконец, созвал несколько человек, о коих я думал, что они могут содействовать изданию журнала. На сем совещании были некоторые члены общества, но были и посторонние лица. Многие изъявили желание и охоту содействовать, обещали сообщать мне статьи по разным предметам. Но все сие предприятие не имело никакого результата.

Видя со всех сторон неудачу в моих желаниях, я начал менее думать о таких средствах; а вместе с сим и об обществе, которое всегда соединялось в моих понятиях только с главною, единственною моею целью. Внимание мое обратилось на деятельность, в сем смысле, по службе и на представление покойному императору рассуждения о невыгодах крепостного состояния и о средствах отвратить сии невыгоды, о чем упомяну ниже. Таким образом я не только мало-помалу отставал от общества, но, наконец, почти о нем и не думал. Вот краткое изложение, как участия моего в обществе, так и деятельности моей по оному.

Вступив в общество, я сначала ожидал, что оно может содействовать к чему-нибудь доброму или, по крайней мере, что я тогда почитал добром. Впоследствии я увидел, что оно ни к чему совершенно способствовать не может: ни к доброму, ни к злому. Впрочем, я никаких вредных последствий от общества тогда и не предполагал и не мог предполагать, не видев ни в уставе, ни в объявляемых мнениях членов ничего похожего на злоумышленность.

Дальнейшее изложение более объяснит тогдашнее мое мнение о незначительности общества. Ниже я буду более говорить и о себе и о других; не могу теперь ничего припомнить, чтобы я мог отнести особенно к сей эпохе, кроме совещания, на котором я, по показанию Пестеля, дал голос на введение республиканского правления в России.

Об умысле республики.

С большим затруднением и с каким-то недоумением приступаю к изъяснению слов: «le president sans phrases», которые показал на меня Пестель. Когда я в первый раз узнал, что на меня сделано такое показание, я не мог понять, кто сделал сие показание, что могло его к сему побудить и как он мог помнить слова, которых я сам не помнил. Я старался себе припомнить, где, когда мог бы я произнести слова сии; но усилия мои были тщетны.

Я только думал, что показание может быть весьма справедливо в том, что я произнес слова сии, ибо я часто говорил неосторожно; вспомнил также, что я когда-то сказал что-то с прибавлением «без фраз». Но вместе с сим я ни мало не сомневался, что и показывающий представлял сии слова в том виде, как они произнесены быть могли, то-есть в виде шутки.

Но с чем может сравняться изумление мое, когда я, наконец, увидел, из рапорта Следственной Комиссии и из записки, о мне составленной, что сии слова были показаны на меня, как ответ, изъявляющий мое мнение на введение республиканского правления в России? Неужели, думал я, истина может быть искажаема до такой неимоверной степени? Как самая нелепость показания не удержала языка клеветника? Не постигая же самого показания, ни намерения, с каковым оно было сделано, я искал изъяснения в самом рапорте Следственной Комиссии.

По всему видно, что главная цель Пестеля была в это время, на которое он ссылается, уверить свое общество во 2 армии, что петербургские члены желают республиканского правления. Имея цель сию, ему весьма было легко, видаясь с различными членами в Петербурге, заводить разговоры о различных формах правления и после разговоры сии представлять в виде совещаний и ссылаться на сии совещания для убеждения своих сочленов в собственном своем мнении о республиканском правлении.

Сие намерение его явствует и из того, что он уверяет (стр. 19 рап.), что заключение коренного союза или управы определено было сообщить всем другим и что он сообщил тульчинской, между тем как Семенов, секретарь общества, показывает, что никакого определения сделано не было. Таким образом Пестель, противно истине, представляет разговоры совещаниями, говорит, что он будто по вызову блюстителя исчислял выгоды и невыгоды правлений монархического и республиканского и что, наконец, собирали голоса.

Но, кроме искажения истины, в показаниях его в сем случае видно явно злобное намерение клеветать на других, что особенно доказывается показанием его, будто полковник Глинка предлагал вручить скипетр императрице, - показанием, никем не подтвержденным.

Показание Пестеля против меня двое подтвердили, а четверо не подтвердили. Что я могу сказать, с своей стороны, о сем показании, состоит в следующем: Если вопрос состоит в том: дал ли я голос на совещании членов общества о введении республиканского правления в России? - то я не обинуясь и решительно ответствую: нет. И в подкрепление сего ответа, сверх показаний четырех членов, меня оправдывающих, я представляю следующие соображения:

1. Пестель представляет, что слова мои были произнесены на совещании. Другие говорят, что то, что Пестель называет совещанием, были обыкновенные разговоры; к чему один присовокупляет, что не было сделано никакого определения; другой, что все сие не имело никакого влияния на образ мыслей и действий членов и что не сделано никаких предписаний подведомственным управам, кроме тульчинской (т. е. той, где был сам Пестель). Сие последнее подтверждается тремя другими.

Самый рапорт (стр. 18) говорит, при изложении сего обстоятельства, что «о разных образах правления были разговоры и прения, которые иным мог ли казаться правильными совещаниями». Таким образом и Следственная Комиссия не признала сих разговоров совещанием. К сему можно присовокупить, что эти разговоры могли казаться правильным совещанием тем только, кто имел свои особенные виды представлять их совещанием. Что Пестель имел сии виды, явствует из всех его в рапорте Следственной Комиссии описываемых действий, по возвращении из Петербурга в его общество.

2. О вызове блюстителя, о котором говорит Пестель, я ничего не могу сказать, как только, что никакого вызова делаемо ему быть не могло, и не знаю, кого он называет блюстителем.

3. В записке, к рапорту приложенной, сказано, по показанию Пестеля, что после долгих прений состоял вопрос: «Кого желают: монарха или президента?» Но прежде всякого ответа на такой вопрос и даже прежде постановления такого вопроса надлежало говорить или решить что-нибудь об уничтожении монархии; надлежало бы, судя по обнаруженным ныне замыслам Пестеля, вступать в рассуждения о цареубийстве!

Никто, даже и сам Пестель, не показывает и даже не намекает, чтобы при мне говорено было, когда-либо в сие заседание или после оного, о чем-либо подобном. Нет! Такие рассуждения Пестель готовил для совещаний иного рода, как видно из рапорта (стр. 20) - совещаний, известных не обществу, а некоторым только членам оного - соумышленникам Пестеля.

Если же во время разговоров, или, как называет Пестель, совещания, о котором я говорю, не было даже упоминаемо ни о чем, хотя несколько похожем на то, о чем Пестель рассуждал впоследствии с двумя Муравьевыми, то откуда мог явиться повод постановить вопрос: «Кого желают: монарха или президента?». Как все решили, что хотят президента, когда никто ни прежде, ни после не говорил о монархе? Не явно ли сие соображение доказывает не только нелепость, но даже злонамеренность и клевету показания Пестеля? Но между тем на сем единственно показании основано заключение Верховного Уголовного Суда, что я участвовал в умысле ввести республиканское правление в России!

Истина в том, что никогда не было, по крайней мере при мне, никакого совещания, где было бы рассуждаемо о введении республиканского правления в России; никогда я не видал и не слыхал, чтобы кто-либо вызывал Пестеля излагать его мнение; не могу даже вспомнить ничего, что он мог говорить о республиках, и никогда не было делаемо вопроса, показываемого Пестелем.

Бывали разговоры общие о различных формах правления. Я не один раз мог участвовать в сих разговорах. Что ж касается до республиканского правления, то я не могу даже дать отчета и в общих моих мнениях о сем предмете, так как я могу сие сделать касательно правления представительного. О правлениях представительных я часто имел случай думать, читать, слышать.

О республиках я никогда не думал и не имел повода думать, ибо ничего не читал о сем предмете; - и кто теперь в Европе занимается республиками? Если мне случилось говорить о республиках, то разговоры мои не могли быть обстоятельны, ибо и понятия мои о сем предмете были темны. Мне всегда казалось, при мысли о древних республиках, что подобные установления возможны только в теориях каких-нибудь Утопий, что гражданами в таких республиках могут быть разве ангелы, а не люди.

Северная Америка ни мало не соответствует, казалось мне, сим теориям. Я думал и говаривал, что президент в Америке имеет власть не менее пространную, как и король английский. Обращаясь же к приписываемым мне словам, я не иначе мог произнести их, как в ответ на другие слова, где было говорено о фразах.

В рассуждениях наших часто встречалось, что один другому отвечал: «Но все это фразы». Так и я в рассуждении о республиканском правлении вообще, а не для России, мог на такое возражение отвечать: «Так чего же вы хотите: разве президента без фраз?» Иначе слова мои ни в каком случае не могут даже иметь грамматического смысла.

Я не могу утвердительно сказать, в этот ли раз, о котором говорит Пестель, я произнес слова сии; но действительно помню, что я сказал однажды что-то с прибавлением: «без фраз», и сказал, кажется, в ответ на какое-то возражение, сказал более в смысле опровержения, нежели утверждения, и, наконец, помню, что и сказал это со смехом и другие приняли это также со смехом; так что все приписываемое мне преступление ограничивается только шуткою.

Если б показание Пестеля было во всех частях справедливо, то ответ мой не только бы остался в собственной моей памяти, но резкостью, напомнив ужасные слова одного из убийц Лудвига XVI, остался бы и в памяти других. Наконец, если б ответ сей был голосом моим на введение республики, то, напоминая слова: «le pesident sans phrases», он, естественно, означал бы, что дело шло и тут о цареубийстве. Но для такого обвинения против меня нет и тени возможности ни в обстоятельствах дела, ни даже и в показаниях Пестеля.

На каком языке я произнес слова, мне приписываемые, не знаю; но не думаю, что на французском, ибо я не имел привычки говорить по-французски. И как могу я обстоятельно помнить то, что я в разговоре сказал назад тому 7 или 8 лет?

О съезде в Москве.

Приступаю теперь к изложению обстоятельств о съезде в Москве и об уничтожении общества. Петербургское общество было в совершенном упадке, когда Фонвизин, будучи в Петербурге, начал представлять различным членам общества, что надлежит или дать новое устройство обществу, или все уничтожить; что в настоящем положении неизвестно, существует ли общество, или нет; что члены рассеяны по всему государству, не имеют никаких сношений, и никто ничего не делает.

Для решении сего дела Фон-Визин предлагал, чтобы некоторые из Петербургских членов приехали в Москву, где будут члены общества из других мест. Так как я и без того собирался тогда в Москву, то объявил, что могу быть в Москве для предполагаемого совещания.

В рапорте Следственной Комиссии говорится, что я поехал в Москву по поручению от общества вместе с полковником Глинкою. По поручению или но собственному произволу я поехал в Москву, сие вины не переменяет. Но для изложения всех обстоятельств в истинном виде я должен сказать, что никто никаких поручений мне не давал, что я не был ни на одном совещании, где бы рассуждаемо было о каких-либо поручениях. Фон-Визин говорил мне, так как он говорил и другим, что надобно что-нибудь окончательно решить о обществе. Я отвечал ему, что еду в Москву и без того и буду на совещаниях.

Если б я в Москву и без того не собирался, то, конечно, единственно для совещаний по делам общества я бы туда не поехал; ибо не почитал дел сих довольно для сего важными. До отъезда моего из Петербурга я даже не знал, что Глинка едет также в Москву. Встретив его там, он мне также ни о каких поручениях не говорил, ибо и ему никаких поручений делаемо не было, и быть не могло, смотря по состоянию общества.

Теперь я вижу по рапорту (стр. 22), что в сие время во 2 армии Пестель и другие спорили о диктаторстве, о триумвиратстве и полагали быть съезду депутатов в Москве - для точнейшего определения цели и действий союза. Но в Петербурге Фон-Визин не говорил ни о каких спорах, а просто, что надобно или вновь устроить общество, или уничтожить, ибо теперешнее не существует на самом деле.

О диктаторстве и т. п. я ничего никогда не слыхал ни прежде, ни в Москве, ни после. В рапорте говорится также, что на сем съезде в Москве были делаемы различные предложения о новом устройстве общества, были несогласия, споры и что, наконец, общество было уничтожено. Двое из бывших в Москве членов (Ф.-Визин и Якушкин) показывают, что бывшие в Москве члены тогда же решились составить новое общество, и при сем Якушкин говорит, что общество тогда же составилось с новым уставом и с названием, коего он не помнит (стр. 27), Фон-Визин, напротив, что все сие окончилось одними предположениями и признанием, несколько раз повторенным, что никакая цель не оправдывает средств.

Стараясь привести себе на память все, что происходило в Москве, я не могу именно припомнить всех предположений, кои были делаемы различными членами и даже мною самим; но, не обинуясь, признаю, что действительно и после объявления об уничтожении общества члены опять начали рассуждать о предложениях, прежде сделанных, и предлагать новые проекты.

Между прочим, я сам и прежде и после уничтожения делал различные предложения и проекты, кои отличались от прочих только тем, что в моих предложениях все клонилось к уничтожению рабства. Другие в предложениях своих наиболее говорили о пользе учреждения и распространения народных училищ по Ланкастерской методе, о взаимных пособиях между членами.

Цели изменения государственных постановлений в сих проектах излагаемо не было, и быть не могло, ибо я не помню, чтобы когда-либо члены говорили серьезно и в виде рассуждения о сем предмете. Что касается до правила, что цель не оправдывает средства, то я мог повторить сии слова, как простое правило нравственности. Другие могли придавать особенный смысл оному, зная, что прежде были замыслы преступные; но я о сем не мог думать, ибо замыслы сии мне были неизвестны.

Часто случалось, что говорили, что надобно всеми средствами выслуживаться, достигать мест для влияния; на это отвечали, что цель не оправдывает средств, что и для хорошей цели гнусных средств употреблять не должно. Бывшие свидетели сих совещаний должны согласиться, что никто более меня не провозглашал сего правила.

Другие, повторяя сие правило, имели, может быть, в виду заранее отвратить предложение каких-либо преступных средств; ибо, как я вижу теперь из рапорта Следственной Комиссии, некоторые из бывших в Москве членов знали о бывших за несколько лет до сего цареубийственных замыслах. Я, с моей стороны, и не знав и ни мало не предполагав ничего подобного, повторял сие правило, как общее правило нравственности, всегда мною руководившее.

Так и для освобождения от рабства крестьян указывал я на одни законные средства, и предлагал давать отпускные, увольнять в свободные хлебопашцы и пр. В таких разговорах состояли совещания. Но все этим действительно и кончилось; ни одно из предложений о новом устройстве общества решительно принято не было. Если б, как говорит Якушкин, общество было составлено, то мудрено было бы, что он не помнит даже и названия сего общества.

Я, с моей стороны, также никакого названия не помню, и все предложения, как других, так и мои собственные, впоследствии изгладились из моей памяти. Несмотря на множество предложений, кои были делаемы, я уверен, что едва кто-либо из членов, в Москве бывших, имел какую-нибудь надежду успеха в новом устройстве общества. Все видели недействительность и бесполезность прежнего общества.

К тому же с некоторого времени многие признаки показывали, что существование тайного общества известно было правительству. Это мнение усилилось в Москве уже при самом окончании всех совещаний: Орлов, отказавшийся от общества еще прежде уничтожения оного, сообщил чрез несколько времени некоторым членам известие, не знаю от кого им только что полученное и в том состоящее, что и съезд членов в Москве обратил уже внимание правительства.

О моем председательстве.

Относительно показания, до меня особенно касающегося, и именно, что я был избран председателем на время съезда и показывал себя весьма умеренным, я должен объяснить, что я избран был председателем не на время съезда. Обыкновенно совещания начинались без всяких формальностей; но когда беспорядок в разговорах мешал и говорить и слушать, то члены поручали кому-нибудь из присутствующих управлять рассуждениями. В один день это поручалось одному, в другой - другому. Однажды поручили эту обязанность мне. Это было в то самое совещание, когда решено было уничтожить общество.

Что касается до показываемой мною умеренности, то я должен сказать, что к неумеренности не было никакого повода. Никто не говорил ничего неумеренного. Мне неизвестно также, были ли сожжены какие-либо бумаги в Москве. Некоторые из бывших в Москве уехали вскоре после объявления об уничтожении общества; другие разъехались мало-по-малу, остававшиеся продолжали видеться и говорить об обществе и о других предметах.

В то время, когда я оставил Москву, я истинно и решительно могу сказать, что ни я, ни те, коих я видел, не только не составляли никакого общества, но даже почитали невозможным составить что-либо впредь. Я, с моей стороны, не думая об обществе, продолжал, однако же, по-прежнему думать о предмете, который всегда занимал меня, и не переставал говорить и советовать освобождение крестьян.

26

О восстановлении общества.

Приступаю к другому обвинению против меня относительно восстановления общества. Обвинение весьма важно; но показания на меня в сем отношении весьма неполны, противоречащи. Я могу объяснить только то, что знал и знаю о сем предмете. Один из подсудимых (Никита Муравьев) говорит (стр. 26 рап. С. К.), что по уничтожении общества в Москве оно было, в Петербурге по крайней мере, совершенно расстроено.

Другой (тит. сов. Семенов) говорит, что по возвращении из Москвы, в 1821 году, я начинал из некоторых членов уничтоженного союза составлять новое тайное общество, приглашал в оное Оболенского, полк. Нарышкина и его, Семенова, да принял полк. Митькова, Якова Толстого и Миклашевского, что вскоре потом гвардия выступила в поход и действия общества прекратились. Далее Семенов говорит, что не знает, имело ли общество устав, и прибавляет, что ни я, ни другие члены не обнаруживали при нем злодейственных намерений против императорской фамилии.

Потом Никита Муравьев еще показывает, что основателями или возобновителями общества были: он сам, Оболенский и я, но что я не участвовал в принятии новых членов. Наконец, Оболенский показывает, что по возобновлении общества мне предлагали место правителя, но что я отказался. Соображая сии показания, видно, что, с одной стороны, говорят, что я начинал составлять общество и что даже участвовал в возобновлении; следственно, желал нового общества; с другой, - что я отказывался от места правителя. Как согласить и желание мое составить общество и отказ участвовать в оном? Далее видно, с одной стороны, что я принимал членов; с другой, что не только не принимал сам, но и не участвовал в принятии новых членов.

Сии показания противоречат одно другому. Какую силу противоречащие показания имеют пред законом? Но в сих показаниях справедливость смешана с несправедливостью. Я скажу все, что знаю. Возвратись из Москвы в Петербург, я слышал, что некоторые из членов общества были недовольны уничтожением. Я должен здесь упомянуть, что я сам не видался с большею частию членов, но известия о них сообщал мне сей самый Семенов, которого я видал почти ежедневно.

Семенов часто мне говорил, что некоторые члены, в числе коих я помню имя Оболенского, о коем я слыхал всех более, негодуют на московское совещание и не признают общества уничтоженным. То же, как я после слышал от Пестеля, было и во второй армии. Семенов говорил мне, что сии члены, имея ко мне особую доверенность, приступают, чтобы я имел с ними совещание.

Семенов видел и знал мою неохоту опять вступать в сношение с людьми, от коих я совершенно ничего не мог ожидать; он видел и знал мое мнение о ничтожности всех сих затей и не может, не оскорбляя истины, показывать противного сим словам моим. Но настояния его, Семенова, от имени членов мне делаемые, продолжались; и я, наконец, поехал к ним и сообщил им все, что было решено в Москве относительно уничтожения общества, равно как и то, что было предлагаемо касательно нового устройства общества.

При сем совещании я, между прочими, помню Оболенского, Миклашевского и, кажется, Толстого. Не помню, но думаю, что тут был и Семенов. Они говорили, что не могут согласиться на совершенное уничтожение общества, что будут продолжать почитать общество существующим, переменив только образование оного.

Предлагали мне вступить в общество или заняться новым устройством. Я отказался. После сего я не видал Миклашевского никогда, иначе как в Английском клобе, и Толстого, иначе как обедав у него раза два с лицами посторонними. Кажется, сколько помню, что о Миклашевском говорили, что он один из тех, кои желают принадлежать к новому обществу. Мои изъяснения и сообщения различных мнений и проектов в присутствии его и других представляются теперь принятием его и Толстого в общество! -

Между сими мнениями и изъяснениями я, конечно, более говорил им о моем собственном, об освобождении крепостных людей, говорил, может быть, с жаром, стараясь убедить их в необходимости освобождения. Сии мои мнения продолжали и тогда владеть мною. Можно ли сии мнения, сии изъяснения с моей стороны почесть принятием? а я кроме сего раза, ни Миклашевского, ни Толстого не видывал, иначе как посреди людей посторонних.

Семенов говорит, что не знает, - был ли устав для сего общества. Как же я мог принимать членов, по его словам, когда не было устава? И в чем могло состоять принятие? Брал ли я какие-нибудь подписки или обещания? Объявлял ли я какую-нибудь цель, средство к достижению оной? Ни Семенов и никто ничего подобного не показывает. Далее: Семенов говорит, что я начинал составлять общество, но. не говорит, что я его составил; напротив, что вскоре действия сего общества прекратились. Тут же по рапорту Следственной Комиссии видно (стр. 26), что общество вновь составлено в исходе 1822 года.

Семенов говорит, что я принимал членов в 1821 году. Куда же я принимал, когда и общество еще составлено не было? И в чем состояли действия еще не составленного общества, - действия, кои вскоре прекратились, говорит Семенов? Что может быть слабее, ничтожнее таких показаний? Не ясно ли, что грубые противоречия доказывают их несправедливость? И могут ли они служить основанию обвинению уголовному?

Можно ли назвать участием в восстановлении общества то, что я один раз говорил сим лицам (из коих большая часть были уже членами первого общества и все желали иметь новое общество) то, что было предлагаемо, хотя и не принято в Москве. Я отвечал на их вопросы, что было делаемо в Москве, ни мало не думая скрывать ничего, даже и потому, что не приписывал никакой важности ни их вопросам, ни моим ответам, ни тому, о чем разговаривал. Относительно показываемого на меня принятия Миклашевского и Толстого я не могу сказать ничего иного, как только то, что я видел их в сем совещании.

Находясь, может быть, в первый раз между людьми, рассуждающими о обществе, они могли сим самым почитать себя как будто сопричисленными обществу. Иначе я никак не могу изъяснить сего показания, что я их принял. Я, с моей стороны, так мало думал, что я их принял, что когда меня в первый раз уведомили, что двое из подсудимых показывают, что я их принял в общество, то я отвечал, что помню об одном (Митькове), который просил меня ввести его в общество, но что о других никак не могу вспомнить.

Принятие Митькова, если бы оно действительно относилось к сему времени, как показывает Семенов, было бы столь же слабым обвинением против меня, как принятие Миклашевского и Толстого; ибо сие опровергалось бы тем, что и общество в сие время еще составлено не было и что, и по словам Семенова, я начинал, но не окончил составление оного. Но нет.

Не скрывая истины, я должен сказать, что я всегда сам думал, что Митьков, хотя и не по моему предложению, и даже против моих советов, и не мною введенный, но при всем том после данной мною ему Зеленой книги вступил в общество. Гораздо прежде поездки моей в Москву, видаясь с Митьковым у одного из наших общих знакомых, он показывал мне желание вступить в общество, о коем он слыхал уже от других, и, наконец, несколько раз просил меня ввести его в сие общество.

Я очень помню, что говорил ему, что он ошибается, если предполагает найти в обществе что-либо значительное, что оно ничего не делает и не может ничего делать и что я сам почти совсем уже отстал от всякого участия в обществе. Но настояния с его стороны продолжались, и я обещал дать ему для прочтения устав общества. Для сего я взял, не помню у кого, Зеленую книгу.

Вскоре за сим Митьков пришел ко мне, и я дал ему оную. Вот чем единственно ограничиваются действия с моей стороны в принятии Митькова: я советовал ему не вступать в общество, дал ему прочесть Зеленую книгу и после ни разу не видался с ним по обществу. Как впоследствии и с кем из членов общества Митьков сблизился, - это мне совершенно неизвестно. Он знал многих из членов и прежде, нежели я сообщил ему Зеленую книгу.

Я не помню, чтобы я его с кем-либо познакомил. Я видал его впоследствии, но не по обществу; ни на одном совещании с ним не присутствовал; не помню даже, чтобы я когда-либо после говорил с ним о обществе. Я полагал, что он не принимает никакого участия в обществе, ибо я не видел и возможности делать что-нибудь по обществу. Как он попал в связи с членами вновь устроенного общества, я также ни мало не знаю. Он сам мне никогда об этом не говорил, несмотря на то, что я видал его за границею и в одно время даже жил с ним вместе.

Теперь я вижу по рапорту, что он изъявлял согласие на мнения самые преступные. Он не только мне ничего в чужих краях не говорил о сих мнениях, но по всему, что я о нем знал, я ни мало не мог предполагать, чтобы он был в состоянии разделять или даже слышать хладнокровно такие мнения. Раза два я говаривал с ним об увольнении его крепостного человека, бывшего с ним заграницею, и других дворовых его людей, и при сем случае оказывал даже негодование, видя, что не весьма расположен сие делать.

Сколько я могу теперь судить, я уверен, что Митьков постыдился бы сообщить мне что-либо о тех замыслах, кои ему были известны, и еще менее сознаться, что и он разделял их. Мои мнения, мои желания были ему известны. Где нашел бы он довольно бесстыдства в ответ на мои мнения, что надобно отпускать людей на волю, в ответ на мои упреки, что он не отпускает своих людей, имея на то полную возможность, говорить: «Нет. Мы не хотим отпускать на волю крепостных людей, а хотим истребить...».

Впрочем, я должен сказать, что и теперь я не могу приписывать какому-либо действительному намерению преступных слов, в коих Митьков сам сознался; ибо я часто замечал, что он охотно говорит о всем, о чем говорят другие, часто худо понимая предмет, о коем идет дело. Но при всем том я не постигаю, как он мог забыться до такой степени, как мог не только слушать, но соглашаться в мнениях столь безумно жестоких. Я никогда не видал в нем ничего похожего на что-либо злодейское. Семенов показывает на меня также, что я приглашал в общество его самого, Нарышкина, Оболенского.

На сие я могу только сказать, что ему, Семенову, я такого предложения не делал и делать не мог по той ясной причине, что все известия о желании восстановить общество доходили до меня посредством его, Семенова, от имени Оболенского и других. Семенов беспрестанно говорил мне, что члены, между коими я всего чаще слыхал имя Оболенского, не признают уничтожения и желают восстановления общества. Как же мог я приглашать его в общество, впрочем, и по его словам еще не составленное, как мог приглашать Оболенского, когда я беспрестанно слышал от него, что Оболенский не признает уничтожения и не желает устройства нового общества? Как приглашать, не показывая и устава?

Что касается до Нарышкина, которому я также по словам Семенова предлагал вступить в общество, скажу только, что я не помню, чтобы я с Нарышкиным когда-либо говаривал. В первых показаниях Семенова, может быть, ошибочность - неумышленная. Во вторых - явная клевета. Показание Никиты Муравьева, что я вместе с ним и Оболенским восстановил общество, я могу и обязан назвать совершенно несправедливым.

Показания лиц, обвиняющих меня, конечно, сильны, когда они и сами себя тут же обвиняют. Но должен ли я отказаться от оправдания, когда не вижу и тени справедливости в обвинении. К тому же нахожу в рапорте Следственной Комиссии несколько таких совершенно несправедливых против меня показаний, которые могу опровергнуть несомнительными доказательствами и в числе коих одно сего же самого Никиты Муравьева, которое опровергается просто означением числа, месяца и года.

Почти во всех сих показаниях я не вижу намерения клеветать; но только или легкость, с какою люди в сих случаях обыкновенвенно говорят об отсутствующих, или влияние собственных мнений, понятий, - влияние, вследствие коего люди часто невольно приписывают другим то, что сами думают, чего сами желают. Вспоминая все обстоятельства, которые могли дать повод к показанию Муравьева, что я вместе с ним был основателем общества, я не нахожу ни малейшей к сему причины. Напротив, все сношения мои с Муравьевым в это время показывают совершенно противное, а именно:

Я помню, что Оболенский и другие члены, о коих мне говорил Семенов, и в это время особенно жаловались на Никиту Муравьева, и не были, сколько я мог судить, ни в каких с ним сношениях. Далее, я очень хорошо помню, что в то же время сей самый Муравьев предлагал мне присоединиться к нему и к Лунину для составления нового общества. При сем случае он показывал мне какой-то листок литографированный, содержащий правила предполагаемого общества. Это было в его доме на Каменном острову.

Я не помню о сих правилах ничего другого, как только, что их можно было показать без опасения всякому. Я отказался под различными предлогами, и единственное впечатление, которое произвело на меня сие предложение, было некоторое удивление, что Никита Муравьев думал еще об обществах, когда прежде он несколько раз говорил о бесполезности обществ.

Видя мой отказ и зная, что недоброжелательствовавшие к нему другие члены бывшего общества показывали всегда, напротив того, доверенность ко мне, он мог, конечно, подумать, что я отказываюсь от его предложения потому, что думаю завести или завел другое общество с сими членами. Он мог даже сделать сие заключение из моих ответов на его предложение и особенно на настояния Лунина, которые были гораздо сильнее и которым, казалось мне, и Муравьев следовал. Но я, конечно, не отвечал ему именно, что принадлежу уже к другому обществу: я никогда никого не обманывал ни в обществе, ни в свете.

После сего как сообразить предложение Муравьева, сделанное мне, соединиться с ним для устройства нового общества, и мой ему отказ, с его же показанием, что я вместе с ним и Оболенским устроил другое общество? Как сообразить сие, когда в одно и то же время он не только не был в сношениях с Оболенским, но сей Оболенский и другие были им весьма недовольны? Как сообразить показание, что я был основателем общества, с другим показанием, что я отказался быть правителем? И все то около одного и того же времени, как видно из рапорта Следственной Комиссии (стр. 26, 27).

Далее: сличение эпох показывает совершенную неосновательность показания Муравьева, что я с ним основал общество. На стр. 26 рапорта говорится, что общество снова образовалось в исходе 1822 года и что я был одним из основателей. Основатели же, как следует из изложения, начальствовали в обществе. Но на стр. 27-й говорится, что возобновив тайное общество, начальником оного признавали одного Никиту Муравьева до 1823 года. Эти обстоятельства противоречат одно другому.

Впрочем, показание Никиты Муравьева, что я с ним завел общество, теряет всякую силу противоречием с показанием, называемого им третьим основателем общества, - Оболенским, который говорит, что я в тоже время отказался от предлагаемого мне какого-то места. Если б я восстановлял общество, если б я желал иметь новое общество, то как посреди хлопот и исканий о восстановлении отказываться от места, которое давало мне средства к сему восстановлению?

Я с моей стороны тем менее могу изъяснить все сие, что вижу, что в 1822 и 1823 годах (следственно еще в бытность мою в Петербурге) новое общество окончательно образовалось, между тем как я этого совершенно не знал. Когда, как Муравьев соединился с Оболенским,- это остается для меня и теперь загадкою. Я не знаю, видел ли я когда-либо Муравьева и Оболенского вместе. Как же я с ними мог основать общество? Я видел, или более слышал, что, с одной стороны, хлопочат об учреждении обществ Лунин и Никита Муравьев, с другой - к. Оболенский, видел, что они хлопочат не только отдельно один от другого, но даже с расположением неудовольствия от одного к другому. Теперь меня называют основателем общества с обоими из сих лиц!..

Но где не только доказательства, но даже признак справедливости показания Муравьева? Приводит ли он что-либо, из чего можно заключить, что я восстановитель общества? Говорит ли он, что я сделал или принял какое-либо предложение? Что я сделал или принял какой-либо устав, что я был на каком либо-совещании о восстановлении общества? Он говорит только, что я восстановил общество с ним.

Если б я мог при следствии спросить его: как, когда я восстановил? Он не мог бы дать никакого ответа. И должен бы признать свою ошибку, свою клевету. Пусть спросят его и всех других о сем, и если хотя кто-либо приведет какое-либо действие, какое-либо изъяснение мнения или намерения с моей стороны, подтверждающее показание Муравьева, то я готов принять на себя всю тяжесть ответственности и за восстановление общества и за опровержение сего ложного показания.

Повторяю, что не могу изъяснить сего показания самому себе иначе, как тем, что показывающий приписывал отказ мой заводить с ним его общество той причине, что будто я хочу заводить другое общество. Думая, что я завожу общество с Оболенским, Никита Муравьев, соединившись впоследствии с ним, мог полагать, что соединился и со мною. Но пусть он приведет хотя что-либо оправдывающее такое предположение... Но я чувствую, что никакие объяснения с моей стороны не могут объяснить того, чего я сам не понимаю.

Я могу только говорить, то, что знаю, и в сем отношении к тому, что я уже сказал выше, я присовокуплю, что, отказав Лунину и Муравьеву, с одной стороны, Оболенскому и прочим - с другой, соединиться с ними, я продолжал иногда слышать, что старые члены, как-то: Оболенский и другие с ним толкуют об учреждении общества.

Я не обращал на сие большого внимания. Сколько помню, они и после возобновляли мне свои предложения о вступлении в общество или об устройстве общества. Я отказывался и прежде и после. Они показывают, что «я отказался от места правителя за нездоровьем, множеством дел и худым успехом председательства в Москве». Истина в том, что я отказался от возобновления общества, от участия в сем возобновлении вообще, а не от места правителя. Не знаю, какое место они мне предлагали, и тогда я этого не знал; ибо не видал ничего устроенного или решенного.

Причины отказа были не только нездоровье и дела. Отказываясь, я говорил, что не вижу никакой пользы в обществах, что все это мне надоело и что ни один из членов, принявших мое предложение об освобождении крепостных людей, не исполнил оного. Сию причину я всегда упоминал при отказах своих, как потому, что такая причина была положительная; так, признаюсь, и потому, что я продолжал питать негодование на всех членов за неисполнение предложения, которое я сделал по предмету для меня самому важному.

На худой успех председательства в Москве, я ссылался, говоря, отчасти шуткою, отчасти серьезно, что и затеваемое общество может ожидать от моего влияния такой же развязки, какую имело прежнее. Кроме сих показаний, в рапорте изложенных, в записке о мне сказано, что еще называют меня восстановителем: Трубецкой, Орлов и Матвей Муравьев-Апостол.

Что касается до первого, я должен сказать, что он был за границею, когда происходили означенные переговоры о восстановлении общества, и если общество было составлено в 1822 году, то в сие время также Трубецкого не было в Петербурге. Следовательно, он не мог знать об участии, которое я мог иметь в восстановлении общества, и говорит, вероятно, по слухам.

В конце 1823 года, как видно из рапорта Следственной Комиссии, Трубецкой был присоединен к начальнику общества, Муравьеву, вместе с Оболенским. Я видел Трубецкого по возвращении его из-за границы; но никогда не говорил с ним ни о чем, до общества касающемся, кроме одного, по предложениям Пестеля, о чем я излагаю ниже. Относительно Трубецкого я не замечал даже, что он желает восстановления общества.

Относительно Орлова я могу только сказать, что он, оставив Москву, прежде нежели другие разъехались оттуда, не быв после со мною ни в каких сношениях, не видав меня ни разу и не быв даже после в Петербурге, не мог знать, участвую ли я, или нет в восстановлении. Матвей Муравьев никогда не говаривал со мною об обществах, кроме того, когда был у меня вместе с Пестелем, о чем будет изложено ниже.

Он даже не принадлежал, думаю, никогда к Петербургскому обществу, следовательно, также не знает моего участия в восстановлении. Он, кажется, даже не был и в Петербурге в то время, когда мне говорили о восстановлении общества. Итак, их показания недостаточны. Они могли полагать, по слухам, что я был восстановителем общества, или предполагать сие по личным обо мне их мнениям. Но и в этом и в другом случае они ошибались.

Вот в чем состоят мои действия относительно тайных обществ по возвращении из Москвы. Сообщив некоторым все, что было делаемо в Москве, я оставался совершенно чуждым всяким другим предприятиям прочих лиц. Продолжал иногда слышать, что некоторые не перестают хлопотать об устройстве общества, и сначала слышал, что продолжают желать моего участия; но мало-помалу я слышал о сем менее и менее и, наконец, совсем перестал слышать, и сам не думал ни о каких обществах, ни о каких новых предприятиях.

Последнее свидание мое с членами.

В сие время, когда я уже совершенно ничего не знал, что бывшие члены делают, что затевают, приехал в Петербург Пестель. Я почти совсем не знал Пестеля, видал его только раза два прежде во время существования прежнего общества и слыхал, хотя весьма поверхностно, что он имеет особенное влияние в своем тайном обществе. Сношений между ним и бывшим петербургским обществом никаких не было. По крайней мере, я ни о каких сношениях сего рода не знал. Однажды Пестель пришел ко мне вместе с Матвеем Муравьевым, которого я также знал весьма мало, но видал несколько раз у Никиты Муравьева.

После обыкновенных разговоров Пестель начал говорить с негодованием о московском съезде, уничтожившем общество, не имев на то, как он изъяснял, никакого права; что с того времени все общество совершенно расстроилось и что особенно в Петербурге ничего не делается для поддержания или для нового основания общества. Я отвечал ему, что если в Петербурге ничего не делается, то видно, что нечего делать, ибо, по возвращении из Москвы, я видел, что многие хлопотали о новом устройстве общества; но что успеха не было, что, впрочем, не видаясь с бывшими членами общества, я не знаю, что они делают, и что даже давно уже ничего не слыхал о них.

На сие Пестель говорил мне в виде какого-то упрека, что мой пример действует на других и что он вообще находит много холодности во всех членах бывшего общества. Когда же я спросил его: «Но что делаете вы сами?» он - отвечал, что у них, во 2 армии, общество расстроилось со времени московского съезда, что недеятельность в Петербурге парализует и их действия, но что, по крайней мере, там есть несколько человек, которые никогда не признавали общества уничтоженным, и т. п.

«Если вы сами не могли устроить общества, - заметил я Пестелю, - то не жалуйтесь на недеятельность и на холодность петербургских членов». На сие Пестель с жаром отвечал мне: «Но вы первый подаете пример другим своим удалением. По крайней мере, теперь многие здесь, в Петербурге, думают, что у нас, во 2 армии, есть что-нибудь значительное. Новее рушится, когда узнают, что и наше общество считает не более 5 или 6 настоящих членов». Сии слова, с негодованием и как будто невольно произнесенные, остались по сию пору в моей памяти.

Далее Пестель мне говорил, что он приехал в Петербург единственно затем, чтоб ввести членов петербургских в сношения с членами его общества, что всех надлежит соединить; при чем он говорил также, что первым правилом всякого нового устройства должно быть беспрекословное повиновение членов начальникам общества. На сие я отвечал ему, что если не почему другому, то уже по сему правилу он, конечно, никогда не успеет в своих намерениях в Петербурге.

Тут он начал говорить, что я много могу содействовать успеху; уговаривал меня отложить мою поездку за границу, заняться устройством общества. На все сие отвечал, что я давно уже отстал от всего подобного, что внутренно убежден, что никакое общество ни к чему служить не может, что даже при теперешних моих занятиях по службе я и времени не имею ни о чем ином думать и что во всяком случае я скоро поеду за границу и что посему, если б я хотел, то не могу участвовать ни в каких новых устройствах или соединениях.

После сего Пестель более не настаивал и начал говорить о других предметах и, между прочим, перешел к изложению какой-то теории, по которой он полагал, что земля может быть общею собственностью так, как вода и воздух. Так как Пестель не обнаруживал при сем никаких намерений, ни злых, ни добрых, то в изложении его мнений о земельной собственности я видел только действие ребяческой мечтательности, соединенной, однако же, с каким-то упорством; ибо никакие опровержения его не останавливали.

Видев Пестеля прежде весьма мало, я не знал ни характера, ни способностей его. Тут я увидел в нем доказательства необыкновенного невежества. Более ни о чем говорено не было, и Пестель ушел от меня, как я мог ясно заметить, недовольный мною.

Вероятно, Пестель говорит о сем свидании, показывая, что он, видевшись со мною в 1824 году, «нашел меня в республиканском образе мыслей». Я Пестеля, кроме сего раза, более в сие время не видел. Не вижу даже и малейшего повода к заключению его о моих республиканских мнениях; ибо о республиках и упоминаемо тут не было.

Впрочем, видя в другом случае не только ошибочный, но даже злобный оборот, который Пестель дает словам моим, я могу утвердительно сказать, что он не преминул бы и в сем случае привести каких-нибудь слов моих, если бы к тому была какая-нибудь возможность. Наконец, в опровержение его заключения о моем республиканском образе мыслей, я могу сослаться на свидетельство Матвея Муравьева, который был у меня вместе с Пестелем и в полной мере разделял его теорию о праве собственности людей на земли.

Могло ли это свидание с Пестелем родить во мне какое-либо опасение на счет общества? Напротив того, невольное его признание, что и во 2 армии общество состоит только из 5 или 6 человек, еще более, если возможно, убедило меня в ничтожности всех затей устроить новое общество. После сего я слышал, что Пестель многим из бывших членов говорил то же, что и мне, о новом устройстве общества и о соединении с обществом 2 армии, но что везде находил сопротивление.

Когда мне говорили об этом, я также не советовал бывшим членам вступать в сношения с Пестелем как потому, что не желал этого для них самих, так и потому, что нелепые теории Пестеля поселили во мне какое-то против него предубеждение. Я говорил другим о сих теориях. Наконец, мне сказали, что Пестель требует, чтобы все принадлежавшие к петербургскому обществу собрались и дали ему решительный ответ.

Трубецкой, которого я случайно встретил, сказал мне, что для сего все собираются, и предложил мне ехать с ним на сие совещание, желая, чтобы и я, с моей стороны, содействовал отказу в предложениях Пестеля. Я поехал; но содействие мое было излишне, ибо я нашел, что никто не хотел принять сих предложений. Вот последнее действие моего участия по делам тайных обществ. Я не знаю, было ли уже в это время устроено петербургское общество.

В рапорте Следственной Комиссии говорится, что оно вновь устроено в 1822 и 1823 годах, следовательно, прежде сего совещания. Но я ничего не знал, что делали члены прежде сего совещания, а в сем совещании видел только членов бывшего общества, рассуждавших о том, надлежит ли соединиться с членами общества 2 армии. Ничто не могло во время сего совещания показать мне, что было какое-либо общество устроено в Петербурге. Напротив того, видя что члены рассуждали о первейших основаниях устройства тайного общества, как-то: о правиле повиновения, я имел все право думать, что общество не существует. Впрочем, в сем свидании или совещании я едва ли присутствовал долее 1/4 или 1/2 часа, ибо помню, что торопился домой.

На сем совещании Пестеля не было. Я помню это и потому, что иные тут невыгодно о нем отзывались. Ни на каком другом совещании я не присутствовал. « Я попал на это совещание случайно. Мне как старому члену предложили содействовать отказу на предложения Пестеля. Я в то время даже и не почитал сего совещанием, но простым свиданием всех тех, к коим Пестель обращался и требовал ответа. Я хотел повторить то пред другими, что я отвечал Пестелю.

Сие совещание ни мало не переменило моего мнения о ничтожности усилий, кои могли еще оказываться между некоторыми членами бывшего общества. С одной стороны, я видел, что Пестель, не имея успеха во 2 армии, ищет пособия в Петербурге; с другой, что петербургские члены, не соглашаясь с Пестелем, продолжают толковать о начальных основаниях общества. То же самое я слыхал и за два года.

Видя, что и после двух лет толки и рассуждения остаются в одном и том же виде, я ни мало не сомневался, что и успех будет такой же и что говорящие теперь, наскучив бесплодными хлопотами, перестанут, наконец, и думать об обществе так, как перестал я и многие другие. Если в сие время новое общество уже было решительно устроено, то может казаться невероятным, что я, находясь посреди членов тайного общества, не знал что общество существует.

Я сам вижу сию невероятность. Но, говоря, что я действительно не знал о новом устройстве общества, я говорю истину и надеюсь, что дальнейшие изъяснения подкрепят слова мои. Впрочем, я излагаю мои мнения, мои убеждения. Счастлив буду, если они подтвердятся показаниями других. Но опасение противоречия не может заставить меня говорить противно истине.

Представляя верный отчет в моих действиях и намерениях, иногда мне кажется, что невозможно не верить словам моим. Иногда, вспоминая приговор, надо мною произнесенный, мне кажется, что мне ни в чем не поверят. Но какое-то сильное чувство невольно влечет, принуждает меня говорить. Следую сему непреодолимому чувству. Авось, оно меня не обманет!

Сим единственным совещанием ограничиваются все мои действия касательно тайных обществ в последнее время пребывания моего в России, т.е. в продолжение двух или трех лет. К первому обществу, известному под названием Союза Благоденствия, я действительно принадлежал. Но во второе, основанное, как видно из рапорта Следственной Комиссии, в конце 1822 года, я никогда не вступал и не знал даже, что оно действительно было основано.

Все, что я знал, состояло в том, что некоторые члены прежнего общества хлопотали или желали восстановить старое или устроить новое общество; но я был уверен, что все их усилия не будут иметь никакого успеха, ибо я видел на опыте, что все тайные действия и прежде не имели никакого успеха. Имев столь мало сношений с членами бывшего общества, мудрено ли, что- я не знал об окончательном устройстве нового общества?

Мудрено ли, когда и сие новое общество, устроенное в конце 1822 года, начало показывать, как говорит Следственная Комиссия (стр. 52), большую против прежнего и беспокойную деятельность, особливо со времени вступления Рылеева в думу на место Трубецкого, т.е. в конце 1824 или в 1825 году (как видно на стр. 27, 52, 54 рапорта), когда я был уже за границею?

27

Мои виды, мнения, разговоры.

После сего я должен представить некоторые изъяснения, которые покажут, чего я желал будучи в обществе, какими побуждениями действовал, к чему стремился. Одна главная мысль владела и направляла моими поступками во всю мою жизнь, - мысль уничтожения крепостного состояния в России. Сия цель казалась мне священною и достойною целью всей жизни. В стремлении к ней я видел все мои обязанности и иногда почитал себя каким-то миссионером в святом деле.

Я почитал для себя непременным долгом всегда и везде содействовать к достижению сей цели, цели моего существования. На все обстоятельства, на все дела, на все происшествия я смотрел с одной и той же точки зрения. Везде и во всем я искал одного. При всяком случае я спрашивал самого себя: нельзя ли из этого извлечь чего-либо для освобождения крестьян? Эта мысль, наконец, так сильно овладела мною, что все прочее казалось мне незаслуживающим внимания.

Просвещение, законодательство, - одним словом, все казалось мне ничтожным в сравнении с освобождением крестьян. Эту мысль, это убеждение я всегда желал сообщить и другим членам и не членам общества. Я солгал бы, если б сказал, что никогда не любил конституций вообще. Нет, я в сем отношении мог разделять мнения других. Но в отношении к России все мои мысли, все желания были подчинены условию, в моем мнении гораздо важнейшему, - уничтожению рабства. В разговорах о предметах политических и с членами общества и с посторонними лицами я всегда представлял освобождение крестьян самою главною необходимостью.

Замечая во всех сих разговорах вообще, что мнения мои не разделяются другими во всей полноте, и несколько раз говаривал: «Вы мечтаете о правах политических; но вспомните, что несколько миллионов вам подобных не имеют прав гражданских, коими вы пользуетесь. У вас никто не отнимает вашей собственности, никто не касается вашей личности (вас не продают, были настоящие слова мои), а вы сами продаете и покупаете людей, христиан, вам подобных! Дайте им то, что вы сами дать можете, и потом думайте о самих себе». - Если б я не боялся привлечь имен почтенных к делу ненавистному, то я мог сослаться на многих, кои слыхали от меня такие возражения.

Часто я с негодованием говорил, что если б кто желал конституции для России, тот доказал бы только недостаток сведений, невежество или эгоизм, - и, увлекаемый своим предметом, я иногда восставал даже против всяких конституций и ссылался на конституционные государства (Англию, Америку), в коих уничтожение рабства встречало непреодолимые препятствия, и на государства самодержавные (Данию и некоторые немецкие государства, как-то Пруссию и пр.), где рабство с успехом уничтожилось волею правительства.

Наконец, рассуждения других о конституциях вообще не только не встречали согласия с моей стороны, но раздражили меня, ибо мне казалось, что рассуждающие только болтают о том, чего сами не понимают, и не хотят при том, опасаясь ущерба в своей собственности, делать того, что я почитал равно священным и необходимым. В изъявлении моих мнений вообще я мог быть, и, конечно, был, часто весьма неосторожен; выражения мои могли быть неумеренны; но сущность, смысл, намерения, желания, - все сие, конечно, не простиралось за пределы того, что я теперь показываю.

Горестно было бы видеть, если бы по сему изложению могли и теперь предполагать во мне те же мнения и в такой же степени, какие я имел тогда. Не говоря уже о том, что лета более практической опытности, вид нескольких десятков тысяч людей без работы и без хлеба в государстве, где нет рабства и где есть конституция, долженствовали уже изменить сии мнения, - ужас бедствия, меня постигшего, делает для меня даже невозможным думать о чем-либо ином.

Я говорю о прошедшем, стараясь вспомнить все и в пользу мою и против меня, дабы, если не в выгодном, то в настоящем виде представить и вину и возможное оправдание. Все мои действия по обществу, все мои разговоры с членами общества направлялись, очевидно, к сей цели исключительно.

Слыхал ли кто-либо от меня, что общество должно стремиться к испровержению существующего порядка? Советовал ли я кому-либо употребить средства насилия к достижению какой-либо цели? Обманывал ли я других, говоря, что в России прежде всего надлежит уничтожить рабство; что всякий новый порядок в государстве, новые права помещикам могут только утвердить, усугубить сущность крепостного состояния; что сие рабство может быть уничтожено только властию самодержавною, что помещики должны сами представлять просьбы правительству об освобождении крестьян?

Наконец, желал ли я бунтов, говоря, что я почту себя счастливым, если на моем веку увижу по крайней мере твердое основание, начало к постепенному уничтожению рабства? - Посреди молодых людей пылких, неосторожных, такими ли речами мог я их подвигать к возмущению? Еслиб я желал бунтов, то мне следовало бы говорить в противном смысле. Но в сем противном смысле я не говорил, и никто ничего подобного обо мне не показывает. Надеялся ли я когда-либо успеха в моих желаниях посредством общества?

Сначала я надеялся, что члены общества без затруднения дадут по крайней мере несколько отпускных, и видел в сем практическую пользу. Далее я надеялся, что некоторые, убедившись в необходимости и даже в выгодах отпуска на волю крестьян, представляя о сем правительству, обратят особенное внимание оного на законы о вольных хлебопашцах, столь затруднительные в исполнении; что законы сии будут изменены, заключение условий с крестьянами будет облегчено и что, таким образом, освобождение сделается более возможным для помещиков. Одним словом, я надеялся, что со временем меры, принятые для освобождения крестьян в Остзейских губерниях, будут введены и в России. Надежды мои не исполнились в сем случае.

Ни одного представления не было сделано вследствие моих советов. Но перед отъездом из России я имел еще сладостное утешение составлять журнал Государственного Совета, в котором представлялось государю императору о необходимости переделать закон о вольных хлебопашцах и вообще облегчить заключение условий помещиков с крестьянами. Сие обстоятельство и тогда еще более убедило меня, что тайные действия, даже и к пользе направленные, как будто по одному качеству тайны, неразлучно сопряжены с невозможностию успеха. Имел ли я в виду надежды каких-либо иных перемен посредством общества, как-то достижения конституций или чего-либо подобного?

Смело и перед богом говорю, что в сем отношении я даже и не заблуждался! Ибо никогда, ни на одну минуту, никакая надежда сего рода не проникала в мою душу, при всей приверженности моей к конституциям. - И могло ли это быть иначе? Если не верить справедливости слов моих, то нельзя мне приписывать таких надежд, не предполагая такой степени невежества, какого мне приписывать нельзя.

Обстоятельства позволили мне в самой молодости приобрести достаточно сведений исторических и политических для того, чтобы знать, что во всех государственных переменах польза и прочность соединены не только с постепенностью, но и со сходством перемен с существующим порядком вещей, с характером народа, с историею государства.

И не ясные ли практические уроки видели все те, кои со вниманием следовали за современными происшествиями, в возмущениях гишпанцев и итальянцев, в возмущениях, кончившихся гибелью и для бунтовавших и для земли их? - Как без сумасшествия мог бы я думать, что несколько молодых людей могут дать новое устройство России? Могли так думать или люди с понятиями весьма пылкими и с большим невежеством, или злодеи. Я не имел никогда ни пылкости в характере, ни такого невежества. Злодеем я также никогда не был.

Мое мнение о других.

Что я могу сказать в сем отношении о других членах общества? Я видел, что многие говорили в так называемом либеральном образе мыслей; рассуждали о всех предметах политических. Надеялись ли другие достичь чего-либо посредством общества, я сего никак не могу сказать; ибо не могу ничего припомнить такого, что могло бы мне позволить думать, что кто-либо имел такие надежды.

Те же, с коими я наиболее разделял мнения (как-то: Глинка, фон дер Бриген), не только никогда сей надежды не имели, но даже часто с негодованием или, просто сказать, с презрением, говорили и о мнениях и о желаниях других. Но все сии толки, все разговоры между членами общества не могли удивлять меня, не могли казаться мне особенно значительными, в каком бы то ни было отношении, ибо я то же самое слыхал и от людей посторонних, к обществу не принадлежавших.

«И на мнения есть мода», говорит Следственная Комиссия. И мода на так называемые либеральные идеи была и в России в одно время. Да и кто в жизнь свою не имел таких мнений, кои впоследствии изменились? И я сам вижу и чувствую теперь, что мои мнения, все мои рассуждения, все мои действия, поступки не имели бы никакой особенной значительности, не подвергнули бы меня никакой ответственности, еслиб я не имел несчастия принадлежать к тайному обществу. Те же мнения, которые в открытых разговорах с людьми посторонними казались незначительными, в разговорах с членами тайного общества принимали вид какой-то значительности, могли казаться замыслами, кои только в тайне сообщать можно.

И вина, и несчастие мое происходят от того, что я говорил и действовал под покровом тайны, тогда как ни слова, ни поступки мои не имели никакой нужды в сем покрове тайны. Истинно говорю, что я никогда не изъявлял по обществу таких мнений, коих я в то же время не объявлял бы и посторонним лицам. И в чем могли бы состоять сии мнения? И членам и не членам я всегда твердил одно: рабство и безбожно и беззаконно, невыгодно и для рабов и для помещиков. Как уничтожить рабство? Представлениями правительству. Итак, ни в цели, ни в средствах, мною исповедуемых, не было ничего такого, что требовало бы тайны.

О моем удалении от тайных сношений.

Ни на совещаниях, ни в частных моих разговорах с членами общества я не только ничего не слыхал о бунтах, возмущениях, но и ни в одном из членов никогда не предполагал и не имел повода предполагать каких-либо намерений к подобным преступлениям. И еслиб мне тогда кто-либо сказал, что Трубецкой будет чрез несколько лет одним из начальников бунта, то я скорее бы поверил всякой другой невозможности. Обыкновенно я видел, что самые ревностные члены, потолковав, похлопотав об обществе, мало-помалу переставали заниматься обществом: иной посвящал свою деятельность исключительно службе, другие женились и сим самым, казалось мне, вступая в обязанности нового, серьезного рода, оставляли мнения молодости.

Я и сам, не находя для себя в обществе ничего занимательного, видя, что предложения, мною сделанные и всеми принятые, никем не исполняются, я начал тогда же отставать от общества. Я продолжал видеться с некоторыми из членов по частному знакомству, как-то: с Бригеном, Глинкою, Никитою Муравьевым. Все они в полной мере разделяли мое мнение о незначительности общества. В чистосердечии их в сем случае я не мог сомневаться.

Но теперь вижу по рапорту Следственной Комиссии (стр. 22, показания Никиты Муравьева), что когда какой-либо член начинал оказывать холодность к обществу, то старались его уверить, «что неон один, а и все прочие переменили образ мыслей, что общество распадается на части и почти уже не существует». Именно сие я неоднократно слыхал от Никиты Муравьева!

Где мог я найти причину подозревать, что слова сии были притворны? Съезд московский сблизил меня с различными членами общества. Возвратись в Петербург, хотя я и не думал вступать в какое-либо новое- общество, ибо почитал всякое новое общество просто невозможным, но не менее того виделся с различными членами общества, толковал о обществах.

Из сих моих поступков желавшие нового общества могли заключать, что хотя я и отказываюсь участвовать в заведении нового общества, но что они во всяком случае, так сказать, на меня, считать могут. Мне сие тогда не приходило в голову, ибо я и не предполагал, что они когда либо успеют завести новое общество. Теперь я вижу, как сильно я ошибался! Я судил о себе по собственным моим мнениям, а не по тем, по коим другие судить о мне могли.

Я думал, что, видя мой отказ участвовать в новом устройстве общества и видя особенно совершенное мое удаление от всяких с ними сношений, различные члены, хлопотавшие об устройстве петербургского общества, ни в каком случае не могут почитать меня своим соучастником. Не родилась ли в них сия идея о моем участии в обществе, когда они увидели меня посреди их говорящего о предложениях Пестеля? Это вероятно.

Приписывая прежние отказы мои другим моим занятиям, они могли тут подумать, что я только не могу, а не не хочу, участвовать в их обществе. Они могли думать, что я знаю все, что они до того делали, между тем как я не знал ничего совершенно, не узнал даже и быв вместе с ними; ибо я думал, что они все еще продолжают толковать по-прежнему об устройстве общества. Впрочем, едва ли что и узнать я мог; ибо и Следственная Комиссия не узнала ничего особенного о сей эпохе бытия петербургского общества и говорит, что деятельность сего общества началась уже после.

Я мог бы по крайней мере перед отъездом моим заграницу объявить, что я прекращаю всякое участие во всех сношениях тайных. Но что могло меня побудить к такому поступку, когда я до того времени уже не имел никаких сношений по тайным обществам, когда я не почитал себя принадлежащим к какому-либо обществу, не знал даже, есть ли какое-нибудь общество? И к кому я адресовал бы мое объявление? К Никите Муравьеву?

Но я за два года отказал ему вступить в заводимое им общество с Луниным и с того времени никогда не слыхал от него ни об успехах его общества, ни о том, что он соединился с другими, и ни разу не видал его даже вместе с сими другими. К Трубецкому? Но Трубецкой никогда не говорил мне, что общество вновь устроилось, и когда он пригласил меня ехать с ним для совещаний о предложениях Пестеля, то я видел в сем только, что Пестель требует ответа от всех прежних членов общества касательно восстановления и соединения с его обществом.

К Оболенскому? Но я Оболенского не видывал с тех пор, как сообщил ему, за два или за три года, результат московского съезда. К тому же я прежде видал, что члены, даже деятельное участие принимавшие в старом обществе, отставали от него без всяких формальностей. Где же мог я найти причину формально объявить мое удаление, когда я не почитал себя ни в каких тайных сношениях ни с кем? Удаление мое от всяких сношений вообще с членами и их проектами и обществами явствует также и из того, что гораздо прежде 1824 года (если помню, в 1822) я вознамерился уже ехать за границу и представлял о сем письмо покойному государю императору.

Его величество приказал мне объявить, что он весьма мною доволен, забывает прежние мои неосторожности, но желает, чтобы я оставался при занимаемой мною должности, что если, впрочем, я желаю каких-либо вознаграждений, то они будут мне доставлены. Сии слова тронули меня до глубины сердца, потому особенно, что я полагал, что государь император продолжает на меня гневаться по жалобе бывшего министра финансов.

Желая сколь возможно оправдать мнение государя, я усугубил труды и старания по службе, но впоследствии должен был прибегнуть, по причине расстроенного сими самыми трудами здоровья, к императору с просьбой об отпуске и получил оный с многими другими милостями. И в это самое время полагают, что я был злоумышленником, когда ничего, кроме глубокой признательности и удивления, не входило тогда в мою душу!

Восхищенный не столько милостями, кои мне были оказаны, сколько тем образом, каким они мне были оказаны, и особенно незабвенными и великодушными, ангельскими словами, кои мне были при сем случае сообщены от имени всегда обожаемого мною государя - как мог бы я вынести упреки совести, если бы совесть, упрекала меня в каком-либо злоумышлении? Между другими обстоятельствами, показывающими мое удаление от всяких сношений, до обществ касающихся, я могу также привести и свидание мое с Пестелем, о коем я говорил выше.

Если б я принадлежал к обществу, если б я, по словам Никиты Муравьева, был возобновителем общества, или если б я даже был в каких-либо тайных сношениях с членами общества, или если б я, по крайней мере, желал устройства тайного общества, одним словом, если б я имел какие-либо намерения, сопряженные с тайными обществами, то зачем было бы Пестелю уговаривать меня заняться устройством общества, не ездить за границу? Зачем говорить мне в виде упрека, что мое удаление от прочих,, моя холодность к тайным союзам вообще имеют невыгодное действие на других, охлаждая и их в подобных предприятиях?

Сам Пестель о сем не упоминает. Он как будто мог показывать только вредное и даже злобно искажать показываемое. Говорить в пользу других было для него как будто невозможно! Если б я был при допросах, я заставил бы его сознаться в сих его словах. Теперь только могу ссылаться на обстоятельства, на все мои поступки, ясно показывающие, что я не принимал никакого участия в действии других относительно нового устройства общества.

Еще одно обстоятельство, показывающее, что я не принимал в сие время участия в тайных обществах, я нахожу в рапорте Следственной Комиссии. Кроме совещания, о котором я говорю, видно на стр. 42 и 43 рапорта, что были после другие совещания. На одном, говорит Пестель, он, ударив по столу, сказал: «так будет же республика!» На другом Никита Муравьев говорил против соединения общества петербургского с Южным.

На сих совещаниях я не был и даже ничего не слыхал о них. Я даже не был в это время ни разу вместе с Никитою Муравьевым и с Пестелем; ибо на единственном совещании, на коем я присутствовал, не было ни того, ни другого. Вообще видно по рапорту Следственной Комиссии, что впоследствии петербургские члены приняли предложение Пестеля и даже соединились с его обществом. Я этого никогда не знал, и, напротив, на том совещании, на котором я был, никто не согласился на предложение Пестеля. Наконец, еще одно обстоятельство представляется в рапорте, показывающее мое удаление от всех тайных сношений. Я нахожу в рапорте, что между прочими принадлежал к обществу и Корнилович.

Сего Корниловича я часто видал перед моим отъездом в своем доме. Но никогда не знал и не предполагал, что он принадлежит к какому-либо обществу. Мог ли бы я быть в сей неизвестности, если бы я был в сношениях каких-либо с обществом?

Удаление мое от всяких сношений с бывшими членами общества, неохота участвовать в каком-либо устройстве нового общества, решительные отказы, делаемые на предложения других касательно сего, - одним словом, всякое прекращение всех тайных действий были не следствием какой-либо внезапной перемены в моем образе мыслей, не следствием какой-либо идеи, устрашившей меня опасностью, с тайными обществами сопряженною, не следствием, наконец, какого-нибудь внезапного сознания, что я и другие идем по стезе преступления.

Нет! Я отстал от старого общества и не принимал никакого участия в учреждении нового единственно потому, что чем более я видел и общество и членов, тем более удостоверялся в бесполезности всяких тайных действий.

Теперь я сам не постигаю, как я не предвидел, что все сии тайные действия, при всей их безуспешности тогдашней, могут, наконец, произвести или по крайней мере содействовать каким-нибудь преступным событиям. Но я говорю о том, что я видел, что я думал, тогда, когда я участвовал в тайных сношениях. Я должен был видеть или предвидеть более; но сего более я и не видал и не предвидел.

Сначала я думал, что люди, с коими я имел сношения, могут споспешествовать добру, или, по крайней мере, что я почитал добром. После я увидел, что содействие их ничтожно и что даже то, чего я желал, не имеет никакой нужды в покрове тайны. Но здесь я должен и против себя заметить, что, не взирая на мое убеждение в бесполезности тайных действий, я согласился быть на совещании, которое имело предметом тайные сношения.

Все, что я могу сказать к изъяснению сего поступка, состоит в том, что я не видал никакой причины не согласиться на сие. Напротив того, так как Пестель и мне лично делал предложения об устройстве нового общества и о соединении с ним, то мне казалось, что я при других должен повторить то, что я ему говорил. Я ни мало не почитал сего свидания настоящим совещанием, но видел только, что различные члены бывшего общества собрались для того, чтобы отвечать на предложения, сделанные Пестелем.

Если б я мог предвидеть, что присутствием моим на сем совещании я могу дать повод другим думать, что я желаю участвовать в тайных сношениях с кем бы то ни было, или если бы я видел какую-либо значительность в сем моем присутствии, то, конечно, я не только бы не поехал на сие совещание, но не вступил бы и прежде ни в какие разговоры ни с Пестелем, ни с кем-либо другим.

Но в сем случае, как и во всех других, я действовал, ни мало не думая о последствиях, и не приписывал никакой важности моим действиям. Все мое участие в тайных обществах изъясняется единственно тем, что я не видел никогда ничего значительного в сих действиях. Иначе, что могло бы помешать мне формально прекратить мои сношения с другими?

Можно также обвинять меня в том, что я, убедившись сам в бесполезности тайных действий вообще, не уговаривал и других оставить все их затеи и отказаться от всех тайных проектов. На сие я могу сказать, что те из бывших членов общества, с коими я наиболее был связан, как-то: Глинка и Бриген, в полной мере разделяли на сей счет мои мнения и сами также не принимали никакого участия в действиях, клонившихся к устройству общества.

Никита Муравьев, которого я также продолжал видеть, равномерно не показывал никакой охоты к дальнейшим затеям устройства тайных обществ. Прочих членов я в последнее время пребывания моего в России не видывал, кроме совещания, бывшего по предложению Пестеля. Потому что на сем совещании я мог говорить против предложений Пестеля, другие могли видеть, что мнения мои совсем не благоприятствовали тайным действиям вообще.

Если бы я подозревал какую-либо опасность в том, что я тогда видел, то, конечно, я не только бы и сам изъявил мое мнение с большею решительностью, но и им делал какие-либо увещания. Мое собственное мнение о бесполезности тайных обществ было тогда уже решительно мною принято. Я бы почел обязанностью честного человека уверить в сем и других.

Но дело в том, что я не воображал, чтобы что-либо могло когда-либо произойти не только опасного, но даже значительного от всех стараний или желаний действовать под покровом тайны. Где, спрашиваю я теперь и самого себя и других, где во все продолжение и действительного участия в обществе, и в продолжение сношений моих с различными членами бывшего общества, где мог я видеть признак тех ужасов, кои произошли впоследствии?

Мысль, что различные члены старого общества или те, кои хлопотали об устройстве нового общества, могут скрывать от меня что-либо, никогда не приходила мне в голову; я, напротив, видел, что все старые члены, более или менее, разделяют мнение о бесполезности всякого рода тайных действий. Теперь я вижу по делу, что различные лица, участвовавшие в злодейских замыслах, скрывали от меня сии замыслы. Не могли ли другие скрывать от меня с намерением деятельности своей в устройстве нового общества?

Хотя я и вижу, что, напротив, некоторые члены почитали меня участвующим в обществе, но я должен для возможного объяснения того, что сам не постигаю, делать и сие предположение. Оно имеет некоторую вероятность, ибо те, кои занимались устройством нового общества, видели мое совершенное удаление от всяких с ними сношений и знали, что я давно уже решился ехать за границу. Сообщать мне свои планы, проекты, действия они могли почитать по крайней мере бесполезным, видя и настоящие мои занятия по службе и предстоящий отъезд мой за границу.

Таким образом, с одной стороны, ни видав в обществе ни малейшего направления к каким бы то ни было злодеяниям, не заметив в членах, ни в это время, ни после, ничего такого, почему я мог бы судить о их личной злоумышленное, с другой же, что самые пылкие из них, позволяя себе декламировать о всем, не приступали к исполнению того, что я им предлагал по обществу и советовал всегда частно и что почти все, принадлежа к обществу, не исполняли даже простой обязанности вносить деньги в кассу общества, видя, одним словом, что и все и везде ограничивается одними словами, кои меня не удивляли, ибо я то же слышал и от посторонних; видя все сие, мог ли я соединять какую-либо важность с мыслию об обществах?

Мог ли я думать, что какое-либо общество в состоянии сделать что-нибудь, когда я видел, что члены нашего общества не могут или не хотят дать несколько отпускных, заплатить несколько рублей? Откуда я мог почерпнуть идею, что общества опасны, когда я видел, что наше общество бессильно и бесплодно даже и в сих отношениях? Повторяю, что разговоры, рассуждения, коих я был свидетелем, никак не могли родить во мне сей мысли; ибо я от членов общества никогда ничего не слыхал такого, чего бы я несколько раз не слыхал от посторонних лиц. Напротив, сии разговоры, являя незрелость ума, недостаток сведений, сим самым еще более убеждали меня в ничтожности своей.

Теперь я вижу, что некоторые члены, на своих частных совещаниях, неизвестных прочим, говорили уже о замыслах преступных. Но сие самое доказывает, что тайна некоторых не была тайною всех. Мое мнение о обществах тайных не могло даже быть инаково; ибо, с одной стороны, я видел, что я не мог ничего сделать к содействию моим намерениям посредством общества; с другой - я убедился, что то, чего я желал, и именно освобождение крестьян, распространение политических сведений, не только не имеет никакой нужды в пособиях тайного общества, но даже и несовместно с действиями тайными.

Я это видел уже в бытность в обществе, и потому, соглашаясь с другими в пользе распространения политических сведений, я всегда говорил против другого мнения о деятельности общества, состоящего в умножении числа членов, ибо не видел никакой в сем нужды. Самое сие сопротивление мнению других о распространении общества не показывает ли уже настоящего моего мнения о бесполезности общества? В справедливости же сих слов моих я ссылаюсь на других членов старого общества и особливо на Трубецкого, от которого я наиболее слышал, что общество должно иметь главным предметом умножение числа членов.

Представив, таким образом, участие мое как в тайном обществе, так и в тайных сношениях каких бы то ни было; изъяснив мои действия, намерение и, наконец, мнение мое о тайных обществах и о членах, с коими я бывал в сношениях, я сделаю один вопрос: что сделал бы на моем месте всякой другой человек?

Если б сей другой имел в душе какие-либо преступные замыслы, то он, может быть, вступил бы в общество так, как вступил и я. Но действия его были бы иного свойства. Он, конечно, не толковал бы ни о распространении политических сведений, ни об увольнении крестьян. Наконец, он не остался бы непричастным, чуждым подобным замыслам, кои таились уже в душе других и даже были уже прежде обнаруживаемы. Он скоро открыл бы их тайну, сообщил бы им свою собственную, соединился бы ближе с злоумышленниками и направил бы свои и их деяния к их замыслам. При произведении следствия участие его, конечно, было бы обнаружено с такою же ясностью, как и участие его соумышленников.

Другие, показывая на себя и на других то, что они говорили о цареубийствах, о бунтах, то, что они писали о конституциях, обнаружили бы и его участие и в сих замыслах и в сих деяниях. Если бы показания одного были не ясны, не полны, то показания другого, третьего и т. д. объясняли бы неясность, пополнили бы недостаточность.

Если б, напротив того, сей другой не имел в душе никаких преступных замыслов и притом был бы совершенно свободен от всякого влияния каких-либо особенных идей, имел бы уже довольно опытности в жизни, чтобы смотреть и на вещи и на людей с тем хладнокровием, равнодушием, которое нередко граничит с эгоизмом, скрываемым под покровом так называемого благоразумия, - то такой человек, с улыбкою жалости или презрения, отклонил бы предложение вступить в общество. Между сими двумя крайностями есть средина.

Сию же средину избирают особенно люди, чуждые всему злодейскому, но с душою, стремящеюся ко всему доброму или что они добром почитают, и по сему-то пути нередко они достигают или до состояния холодности и эгоизма, или до безнадежности, или, наконец, и до гибели своей. Счастлив тот из сих людей, кто в стремлении своем не преступил за черту мечтаний и заблуждений! Счастлив, если опомнившись, он найдет, что душа его свободна от всякого чувства, от всякого помышления преступного!

Бедствия, несчастия могут быть для него последствием необдуманности, заблуждений, но чистая совесть остается его неоцененным и неотъемлемым достоянием, а с нею и твердое упование на правосудие неба! Такой человек, исполненный желания блага всему и всем, желаний неопределенных и в коих он сам себе не может дать отчета, и особливо владеемый какою-либо особенною мыслию, направляющею все его поступки к одной известной цели, цели для него священной, - такой человек, конечно, вступил бы в общество, устав коего обещал все доброе и не упоминал ни о чем злодейском или даже непозволительном.

Что сделал бы такой человек, убедившись, что тайные действия не способствуют исполнению его намерений и что стремление к его цели не имеет нужды в тайне и даже несовместно с тайною? Пусть вопрос сей будет решен с теми соображениями благоволения беспристрастного и человеколюбивого, которое Екатерина II разумела под сими словами: Justice n'est pas justice, justice est equite.

С моей стороны, я думаю, что такой человек удалился бы от общества и перестал бы думать о обществе. Мог ли он почитать своею обязанностью донести о существовании общества? Я не могу определить до какой степени честный человек может сопротивляться сильному отвращению, которое он должен иметь ко всему похожему на донос. Но вместе с сим я знаю, что тот не исполнил бы обязанности человека, обязанности христианина, кто, видя руку убийцы, подъятую над главою другого, не отразил бы удара или не остерег бы угрожаемого опасностью?

Но всякая мысль о доносе отстраняется, если не было даже и возможного предмета к доносу, к предостережению; если, напротив, не донесший не видал ни опасности, ни даже значительности в том, что он знал, что он видел. Что сделал я? И я вступил в общество! Но, не найдя в нем ничего, мысль, что я принадлежу к тайному обществу, не произвела на меня никакого впечатления.

Я продолжал принадлежать к обществу, но потому, чтобы я хотел принадлежать к обществу, но потому, что никогда ничто не привело мне на мысль необходимости или нужды выйти формально из общества. Не могу объяснить тогдашнего моего равнодушия к обществу. Могу только сказать, что сие равнодушие не позволило мне решительно и формально прекратить всякие сношения тайные.

Вижу теперь более, нежели когда-либо, и виновность и вред существования тайных обществ. Вижу и признаю вину свою собственную. Все мои действия, все мои намерения по тайным обществам делаются виновными уже потому, что я принадлежал к тайному обществу. Необдуманное стремление к одной известной цели не позволило мне тогда же убедиться в моей ошибке.

Удаление от общества, уничтожение общества, прекращение всяких тайных сношений, наконец, отъезд за границу, внимание, исключительно на мою болезнь обращенное, изгладили из моей памяти и мое участие в тайных обществах и даже мысль о всяких тайных обществах. Я продолжал жить, не думая ни об обществах, ни о собственной моей виновности.

Я позабыл прошедшее, жил только в настоящем; болезнь не позволяла даже мне думать ни о чем, кроме себя. Вдруг вся ужасная картина и бунтов и предшествовавших им заговоров открылась пред глазами моими! За сим я и сам был поражен приговором смерти и каторги! Опомнившись несколько от всех сих ужасных, неожиданных происшествий, я должен был искать в моей памяти всех обстоятельств моей виновности, мною самим давно уже забытых.

Я изложил сии обстоятельства сколько мог ясно в ужасном положении, в которое я вдруг был поставлен. Если следовать впечатлению, которое должен произвесть рапорт Следственной Комиссии касательно меня, то, конечно, виновность моя представляется весьма важною, несмотря на то, что я за два года до бунта оставил уже Россию.

В одном месте видно, что я желал учредить общество; в другом - что я с решительностью изъявлял мнение о введении республиканского правления в России. Там я председательствовал; принимал и исполнял поручения; здесь я опять старался восстановить общество, принимал членов или даже восстановил общество. Одни говорят, что я согласился на мнение о вывозе императорской фамилии за границу, другие, - что я особенно направил мнения других к форме правления республиканского. И все сие я сам как будто подтвердил неявкою к суду.

Я откровенно представил и мое участие в тайных обществах и намерение, с коим было сопряжено сие участие. И то, в чем я действительно виновен, уже слишком много тяготит мою душу, и тяжесть сия тем для меня мучительнее, что я вдруг очутился под бременем вины, давно забытой, и обвинений новых, о которых никогда не мог и мыслить, обвинений в таких преступлениях, кои мне и в голову никогда не приходили.

В действительной моей вине я не оправдываюсь. То, что я о ней прежде не думал, есть изъяснение, а не оправдание. Но в обвинениях, кои до меня касаться не могут, я должен оправдываться. Собственная моя неявка к суду и почти трехлетнее отсутствие из России не позволяют мне представить всего с совершенною полнотою; многое неминуемо я должен был забыть.

Некоторые подробности я, может быть, представляю неправильно; может быть, существуют иные подробности против меня, коих я теперь не знаю и не помню. Но главное, существенное я излагаю и в возможной полноте и откровенно. Представляю в настоящем виде и намерения и поступки мои.

Могут явиться новые на меня показания: но они не усилят действительной вины моей, не переменят ее свойства; ибо никогда не может быть доказано, что я или хотел бунтов, или советовал бунтовать, или знал, что другие намерены бунтовать, или разговаривал о бунтах, или о перемене формы правления.

Основанием, нитью моих объяснений служит рапорт Следственной Комиссии. Находя в сем рапорте обвинения против меня, на показаниях различных лиц основанные, я нахожу вместе с сим, что Комиссия, беспристрастно обозревая все дело, в целом и в частях, излагает такие заключения, кои подкрепляют собственные мои изъяснения. Сие особенно замечательно в заключениях Комиссии о степенях виновности тайных обществ в различные эпохи.

28

Различение эпох касательно обществ.

Я представлял и в первой моей записке и ныне, что по тому, что я видел в обществе, я почитал сие общество ничтожным. На стр. 21 рапорта Следственной Комиссии говорится, что тайное общество после 1819 года начало приходить в упадок, по крайней мере в Петербурге, и что сей упадок продолжался и в 1821 году. Я представляю, что по возвращении моем из Москвы до отъезда моего за границу, я не замечал, чтобы общество было действительно вновь устроено.

В рапорте я нахожу подтверждение сим словам моим; ибо на стр. 52 Комиссия говорит, что в петербургском обществе большая против прежнего и беспокойная деятельность явилась особливо со времени вступления Рылеева в думу на место Трубецкого; следовательно, до сего времени общество было недеятельно.

Мудрено ли, что я не знал об окончательном устройстве общества, когда оно было недеятельно? Деятельность же сия, и при том беспокойная, явилась после моего отъезда за границу, ибо, как видно на стр. 27, Трубецкой отправился в Киев в конце 1824 года, а я выехал из Петербурга в начале 1824 г., и именно 9 апреля.

На стр. 28 говорится о сношениях общества петербургского с Южным, и между прочим: «что сии общества имели одну цель: ниспровержение существующего порядка, и в обоих уже занимались сочинением законов для преобразования России. Для достижения же сей цели, также в обоих, думали употребить одни средства: «силу действия войск, кои надеялись склонить к возмущению».

«По сему видно, (говорит Следственная Комиссия в примечании на стр. 29), что сия мысль родилась в них не прежде 1821 года и, вероятно, вследствие бывших революций в Испании, Неаполе и Пиемонте. Иные, говорит Пестель, полагали, что возмущение должно быть в Петербурге; другие, что надобно начать в армии, итти на Москву и там принудить сенат провозгласить перемену, установить новый образ правления».

Очевидно, что если в это время и в Петербурге принимали уже целью ниспровержение и средством бунт, то это ограничивалось только теми, кои сочиняли означенные законы или знали о сем сочинении и кои участвовали в замыслах цареубийственных или знали о сих замыслах; ибо в 1821 году не было еще общества в Петербурге, которое, как видно на стр. 26 рапорта, вновь образовалось не прежде как в конце 1822 года, а начало показывать особую деятельность в конце 1824.

По всему производству нет нигде ни малейшего признака, чтобы и новое петербургское общество, в качестве общества, до сего времени питало какие-либо преступные намерения. Никто не показывает, чтобы в совещаниях общества члены рассуждали, предлагали или принимали какие-либо замыслы преступные. Злодейские замыслы были обнаруживаемы некоторыми лицами во все время существования всех обществ, и даже прежде учреждения старого общества. Но сии замыслы составляли тайну некоторых лиц, а не тайну общества.

Старому обществу не приписывается таковых замыслов. В новом петербургском обществе первый признак таковых злодейских намерений всего общества представляется в показании Александра Бестужева (стр. 27 рапорта), где он упоминается, что многим членам говорили, «что их дело рубиться», но сей первый признак злодейства всего общества должен быть отнесен к тому времени, когда Рылеев вступил в думу общества, т. е., как видно на стр. 27, к концу 1824 года.

Сей Бестужев, как видно на стр. 52 рапорта, был принят Рылеевым и причислен к верхнему кругу в апреле 1825 года. Из сих соображений следует, что новое петербургское общество направилось к преступлениям не прежде конца 1824 года, что до того времени замыслы преступные принадлежали только некоторым лицам, как сие было и прежде. В сих отдельных замыслах я не только ни прежде и никогда не участвовал, но и ничего не знал об оных. Дальнейшие изъяснения покажут, что по всему делу нет ни малейшего повода полагать, чтобы я мог знать о сих замыслах. Когда же все общество разделило сии замыслы, т. е. в 1824 году, тогда я был уже заграницею.

Итак, первое общество было в упадке с 1819 года по 1821 г., т. е. до самого уничтожения оного; ибо оно в сем году уничтожено. Новое общество, устроенное в 1822 году, было недеятельно до конца 1824, когда оно направилось к преступлениям. Из сего следует, что по обществу: ни по старому, к которому я принадлежал, ни по новому, если бы я к нему и принадлежал, я не участвовал в замыслах преступных. В частных замыслах я равно не участвовал.

Различение эпох касательно показаний.

Таким образом различение эпох касательно тайных обществ показывает, что ни в то время, когда я принадлежал к обществу, ни тогда, когда я был или мог быть в сношениях с членами общества, ни общество, ни сии члены не направляли ни действий, ни рассуждений своих ни к каким преступлениям, а сие самое и изъясняет и мое мнение собственное о ничтожности общества. И доподлинно.

Отстраните от тайных обществ, от всех сих тайных действий все злодейское, и что останется? Что, кроме заблуждений? Что, кроме ребячества? Сие различение эпох должно быть, для обнаружения истины, принято в некоторое соображение и касательно показания подсудимых. Сии показания и признания их о виновности обществ, о преступных намерениях и предприятиях относятся ко всему времени существования общества, а.не только к тому времени, покуда я был в России.

Около двух лет протекло со времени моего отъезда до происшествия бунта. В сие время различные лица имели совещания, усилили свою деятельность, могли изменить прежние свои мнения, направиться к иной цели, избрать новые средства. И действительно, деятельность и преступные замыслы общества именно обнаружились, как видно по рапорту, уже после моего отъезда за границу.

Делая показания и признания, подсудимые, конечно, не разделяли времени существования общества на эпоху до 1824 и после 1824 года и говорили о обществе, естественно, в том виде, в каком оно существовало в минуту бунта, и о своих намерениях в том виде, в каком они были в сие же время. Но для меня разделение времени бытия общества на эпохи до и после 1824 г. весьма важно.

Если и принять, что я шел по одному и тому же пути с другими, то нельзя не согласиться, что я не шел так далеко, как другие; нельзя не признать, что я прекратил сие странствие вначале, когда и успехи на пути были ничтожны и когда цель была не определена. Что, в таком случае, я шел по пути погибели, я этого не знал, и обстоятельства показывают, что я мог сего не знать.

Эпоха выезда моего из России показывает по крайней мере, что я оставил сей путь прежде, нежели явились признаки, кои каждого могли убедить, что и цель и стремление к цели равно преступны. Таким образом показания и признания подсудимых, относящихся ко всему времени существования общества, не могут подвергать меня равной с ними ответственности, по крайней мере за время, в которое я уже не был в России.

Если в это время члены переменили свои намерения и направились вместе с обществом к преступлениям, или если они теперь признаются в сем преступном направлении, в замыслах, в действиях преступных, то все сие до меня касаться не может. Но как в показаниях и признаниях различных лиц отделить то, что может быть отнесено к одной эпохе, и то, что относится к другой? Это, я чувствую, весьма трудно; ибо и сами показывающие говорят о всем времени, не разделяя эпох. Нет для сего иного средства, как, обозрев все в совокупности, определить: когда общество было менее, когда более преступно.

Рапорт Следственной Комиссии указывает на сии эпохи, излагая, что первое общество было всегда в упадке, а новое начало оказывать деятельность и направляться к преступлениям не прежде конца 1824 года. К тому же и по всему производству видно, что если какой-либо факт, доказывающий замыслы злодейские, представляется, то сей факт всегда относится или ко времени после 1824 года, или к иным обществам, или касается до кого-либо лично, в чем каждый по мере участия и ответствовать обязан.

Сие различение эпох особенно важно в тех показаниях, кои говорят о цели и средствах общества. Здесь наиболее справедливость требует принимать в соображение: были ли сия цель и средства приняты всем обществом, каким обществом именно, когда приняты, и не были ли и сия цель и сии средства в намерении только некоторых членов, и не были ли сии намерения приняты мало-помалу перед тем временем, когда произошло возмущение?

Самая важность обвинения требует также, чтобы что-либо положительное было доказано против того, кто обвиняется. Слова, мнения, заключения других не могут заменить в сем случае доказательств. Если один член общества имел в виду цель преступную и соглашался на средства преступные, то из сего еще не следует, что и другой имел ту же цель и соглашался на те же средства, если не доказано, что сей другой знал цель сию или сии средства.

Различные показания.

Представив участие мое в тайных действиях вообще, я должен теперь говорить о различных против меня показаниях, о коих не упоминается в приговоре, надо мною произнесенном. Прежде всего я буду говорить об одном показании, о коем хотя и не упомянуто в приговоре, но которое для меня особенно важно и которое, конечно, содействовало мнению о моей виновности вообще. Рылеев показал, что я изъявил согласие на предложение его: «не вывезти ли императора заграницу?» (стр. 60). Вместе с сим он говорит, что в сие время было рассуждаемо о собрании великого Собора.

Другой (Матвей Муравьев) показывает, что сие совещание происходило в квартире полковника Митькова. В отчет на сие показание я могу предварительно сказать, что если я видел когда-либо Рылеева по делам тайных обществ или тайных сношений, то сие в тот раз единственно, когда было отказано Пестелю в предложении его; что я ни однажды в жизни не только сам не рассуждал, но и от других не слыхивал ничего подобного на замыслы против государя императора.

Столь же мало я слышал о великом соборе, название, в первый раз в рапорте Следственной Комиссии мне представившееся, и, наконец, что я никогда не присутствовал на совещании у Митькова. Кроме сего, я нахожу в рапорте Следственной Комиссии неоспоримые доказательства несправедливости сего показания, столь особенно для меня тягостного.

По изложению рапорта, стр. 58, 59, 60, видно, что сие совещание происходило в то время, когда государь император не был уже в Петербурге; следовательно, после апреля 1824 года, когда я выехал из Петербурга; далее, что в сие время был уже в обществе Александр Бестужев (стр. 59), который, как видно на стр. 52-й, был принят и причислен к верхнему кругу в 1825 году, и, наконец, сам Рылеев показывает, что, приняв его предложение, «для сего ему от думы велено приготовлять кронштадтский флот и что, исполняя сие поручение, он говорил с Торсоном и проч.» (стр. 60).

Сей Торсон, коего имя я в первый раз узнал из рапорта, принят в общество в 1825 году, как видно на стр. 52-й. Но если сие столь явно ложное показание тягостно для меня по ненавистному и ничем не заслуженному свойству обвинений, то вместе с им оно необходимо должно быть для меня выгодно, представляя ясный пример, с какою неосновательностью, с какою легкостью подсудимые присовокупляют меня к собственным своим мнениям и замыслам, Как будто не сомневались, что я никогда не различествовал или, по крайней мере, не мог различествовать с ними в мнениях и действиях.

В сем отношении показание Никиты Муравьева особенно замечательно. Он говорит, что «знает только, что сие совещание происходило не задолго до моего отъезда заграницу, но что не в состоянии привести выражений, коими я изъявил мое условное согласие». Такое показание имеет все признаки вероятия, ибо показывающий говорит, что об одном обстоятельстве он не помнит, но о другом знает. Итак, по его словам, я достоверно был на сем совещании и даже изъявил согласие, хотя и условное.

Между тем сличение эпох доказывает, что я по крайней мере за год до сего совещания выехал из России! - После сего какую веру заслуживают другие показания против меня сего самого Никиты Муравьева? Показания, столь же несправедливые, но которых я не могу опровергнуть сличением чисел, и, лишив себя средств опровергнуть очными ставками, я могу теперь опровергать только изъявлением истины, ссылкою на обстоятельства и на самих тех, которые делали такие показания.

Я нимало не предполагаю, чтобы в показаниях против меня Никиты Муравьева было какое-либо злобное намерение, которое так для меня ясно в показаниях Пестеля; вижу только, к несчастию, что он так сильно желал сделать сколь возможно полное признание, что, не жалея себя, ему и в мысль не пришло пощадить других от показаний неосновательных и несправедливых. Я не сомневаюсь, что если он увидит мои ответы, то сознает свою ошибочность и согласится в истине моих опровержений.

Теперь приступаю к изложению показаний, о коих не только не упоминается в приговоре, но коим я не нахожу совершенно никакого изъяснения в рапорте Следственной Комиссии. Сии показания носят на себе печать явной несправедливости, или относясь к предметам неопределенным, или быв сделаны лицами, которых я совершенно не знаю и даже не видывал и кои меня совсем не знали.

Таким образом сии люди говорили обо мне по слухам и вследствие мнения, которое сии слухи произвели в них на мой счет. Сии показания не были приняты в уважение в приговоре, обо мне произнесенном, но, конечно, содействовали сему приговору. Они содержатся в записке и суть следующие: Трое показывали, что я был директором. Сии трое суть: Бестужев-Рюмин, Матвей Муравьев, Юшневский.

В рапорте Следственной Комиссии ничего касательно директорства не упоминается, кроме разве того обстоятельства (стр. 27), что мне предлагали место правителя и что я от оного отказался. Я объяснил сие обстоятельство выше, показав, что я отказывался вообще от всякого участия в затеваемом обществе. Я не только не был никаким директором, но и не понимаю, на чем могли основываться слухи, что я таковым был когда-либо. Из трех лиц, кои делают сие показание, двух, и именно Бестужева-Рюмина и Юшневского, я никогда не видывал, так же как и они меня. Показание третьего, Матвея Муравьева, показывает только, какую веру заслуживают другие его показания.

Один (Митьков) показал, что в 1823 году в бывшем у него, Митькова, собрании читали написанные мною и всеми одобренные правила о изыскании средств к изменению правительства и к получению конституции. На сие я должен сказать, что я никогда не писал никаких правил не только для изменения правительства и получения конституции, но и вообще ничего о конституциях.

Я думал и писал только об освобождении крестьян, об издании журнала, о переменах в уголовном судопроизводстве. Далее я могу сказать, что я никогда не присутствовал ни на каком собрании у Митькова. Впрочем, и он не говорит, чтобы я был при сем чтении. Если действительно у Митькова что-нибудь читали подобное, то, конечно, не моего сочинения. Мне Митьков никогда не говорил ни о чем подобном, и иначе до моего сведения ничего подобного не доходило.

Наконец, Митьков говорит, что сии правила были одобрены всеми; но никто, кроме его, о сих правилах не упоминает. То, что я писал действительно, я показывал обыкновенно моим знакомым, представлял высшим, и одно мое рассуждение было даже доведено до сведения покойного императора. Не понимаю, к чему может относиться показание Митькова; но, видя, что никто оного не подтверждает, я должен думать, что оно основано на какой-нибудь ошибке.

Матвей Муравьев показал, что я разделил с другими преступное предложение Южного общества ввести республиканское правление с истреблением всей императорской фамилии, а между сими другими называет таких лиц, кои вовсе никогда мне известны не были.

После Матвей Муравьев сам опровергнул сие показание, объявив, что «он мне сказал только, что южная управа положила введение республиканского правления, и что сказал ему Пестель, что он говорил с главами северной управы об удалении из России императорской фамилии». С великим трудом я мог и списать сии слова с записки. Клевета явствует из самого противоречия. Но и во втором показании Муравьев клевету только уменьшил, а не отказался от нее вовсе.

Страшусь и оправдываться от первого показания; но о втором я должен сказать, что никогда Матвей Муравьев не говорил мне о их намерении ввести республиканское правление. Но если, с одной стороны, ложные показания меня губят, то да послужат они мне и в пользу, когда клеветники сами себе противоречат, сами себя опровергают. Ничто не сотрет с таких показаний печати лжи. Какое же вероятие могут иметь другие показания таких людей?

Сие показание и последовавшее опровержение оного самим показателем представляет мне печальное доказательство вреда, который я причинил самому себе неявкою. Матвей Муравьев сделал ужасное показание против меня. Но случилось, что его вторично спросили о сем показании, и он его не подтвердил. Еслиб и от других лиц вторично было требовало подтвердить, объяснить их показания, то, конечно, многие из сих последних были бы уничтожены, подобно показанию Матвея Муравьева.

Пестель показал, что в 1824 году, в Петербурге при свидании со мною, он нашел меня в республиканском образе мыслей и что «Бестужев-Рюмин сказывал ему, Пестелю, что Трубецкой и Бриген сообщили ему о намерении Северного общества назначить меня производителем дел в предполагавшемся верховном правлении». Неосновательность показаний сего Муравьева явствует и в других случаях. Сама Комиссия признала одно из его показаний несправедливым, и основанным на догадках (стр. 17, в примеч.).

О свидании моем с Пестелем я изъяснил выше, показав, что в это время не было ни одного слова произнесено о республиках, и я не вижу ни малейшего повода, по коему Пестель мог бы заключать о республиканских мнениях с моей стороны. Итак, он ошибался или обманывал других своим показанием. Что ж касается до второй части сего показания, то я не могу отвечать за то, что другие могли говорить о мне Бестужеву-Рюмину, а сей - Пестелю.

Твердо, однако же, уверен, что Бриген никогда не говорил и не мог говорить ничего подобного Бестужеву и никому. Итак, тут несправедливость падает или на Бестужева, или на Пестеля. Впрочем, я никогда ни от кого не слыхал ни о каких предположениях о верховном правлении.

Наконец, сей же Бестужев-Рюмин на вопрос: «Кто из членов общества наиболее стремился к достижению и исполнению цели введения республики, посредством революции, советами, сочинениями и влиянием своим на других»? отвечал: «Директоры общества: Тургенев на Севере, и Пестель на Юге», присовокупив, что «общество вознамерилось ввести в Россию республиканское правление с самого начала, по предложению, сделанному Николаем Тургеневым». Сие показание для меня, если возможно, неизъяснимее всех других. В каждом слове явная ложь, и оно меня давит своею непостижимостью, даже и после других, столько же ложных, показаний.

Во всех исследованиях и допросах бывают показания ложные; но я, кажется, могу служить особенным примером между жертвами неосновательности и клеветы. Что могу сказать о показании человека, которого я не видывал, о котором не слыхивал, о показании, которое ссылается на мои советы, на мои сочинения, на мое влияние, между тем как другие, коим я мог давать советы, мог показывать сочинения, на коих мог иметь влияние, коим мог сделать предложение о республике, не говорят ни о чем подобном, хотя говорят все и правду и неправду? Стараясь угадать причину такого показания, я должен откровенно сказать, что не вижу иной, кроме влияния Пестеля, с коим Бестужев, как видно, был в коротких сношениях.

Догадка моя, может быть, несправедлива; но злобный оборот, данный Пестелем словам моим, ложное сие показание о моем мнении о республиканских правлениях, делают сию догадку позволительною. Иначе с чего Бестужев стал бы так грубо клеветать человека, вовсе ему неизвестного? Но я обязан отвечать и на это показание.

Итак, я скажу, что я никогда не стремился к достижению и исполнению цели введения республики посредством революции, не иначе, ибо никогда я не имел сей цели; что я никогда никому не давал советов в сем смысле; что я не сочинял ничего в сем смысле и не употреблял никакого для сего влияния; что я никогда не был директором и что никогда никому не предлагал ввести республиканского правления.

Нет для меня возможности иначе опровергать сего показания, ибо, кроме слов показывающего, ничего против меня не представляется. Где видно мое влияние? Кому я давал советы? Кому делал предложения? Где мои сочинения о республиканских правлениях?

Все сии показания не были приняты в уважение Следственною Комиссиею; ибо Комиссия в записке, исчислив все, как сие, так и другие показания, упоминает, что против меня остаются только два показания: Рылеева и Пестеля, о коих я говорил выше, следовательно, все прочие оставила без внимания. Но невыгодное против меня предубеждение, сими показаниями произведенное, не менее того осталось; ибо в приговоре сказано, что я виновен в умысле ввести республиканское правление.

Сие обвинение не могло основываться на остальном показании Пестеля, ибо сие показание, утверждаемое двумя, отвергалось четырьмя; Комиссия почитала опасным признать оное достаточным к обвинению; закон же таким показаниям веры не дает. Из сего, очевидно, следует, что самое тяжкое обвинение против меня имело побудительною причиною показания явно ложные, нелепые и даже Следственною Комиссиею оставленные без внимания! - Могу ли я после сего истребить в душе моей надежду, что, наконец, настанет для меня время оправдания и истины?

29

Часть вторая.

Изъяснения на заключения Верховного Уголовного Суда, относительно цели и средств, равно и других обстоятельств, до тайных обществ касающихся.

В решении Верховного Уголовного Суда сказано о родах преступлений, что все части обширного дела о злоумышленных обществах представляют один главный умысл; «умысл на потрясение империи, на ниспровержение коренных отечественных законов, на превращение всего государственного порядка»; что три средства, три главные рода злодеяний предполагаемы были к совершению сего умысла:

1) цареубийство,

2) бунт,

3) мятеж воинский.

Далее, о видах преступлений, что все преступления принадлежат к трем видам:

1) к знанию умысла,

2) к согласию,

3) к вызову на совершение оного.

По первому из сих трех пунктов означаются следующие постепенности:

1) Умысл на цареубийство и проч.

По второму пункту:

1) Учреждение и управление тайных обществ, имевших целью бунт; приготовление способов к бунту или назначением к тому срочного времени, или составлением планов, уставов, конституций, прокламаций, форм присяги, или возбуждением и подговором нижних воинских чинов.

2) Деятельное участие в сем умысле, когда он уже был основан другими, участие или распространение возмутительных сочинений и проч.

3) Участие в сем умысле, распространением обществ, или посредством привлечения товарищей, или принятием поручений, и проч.

4) Участие в умысле, но без согласия на меры жестокие или даже и с противоречием оным.

5) Участие в учреждении тайных обществ, впоследствии не только изменившееся, но и сопровождаемое совершенным отстранением от оных.

6) Полное знание сего умысла, хотя без всякого действия.

7) Неполное знание сего умысла, особенно же жестоких его мер, с принятием или без принятия членов.

По третьему пункту о мятеже.

Далее суд излагает, что вины подсудимых усиливаются: тяжкими последствиями зловредного примера, разрушением воинского порядка, кровавыми действиями некоторого буйственного рассвирепения. Что, напротив, вины ослабляются:

1) признаками расскаяния, как-то: совершенным удалением от участия в тайном обществе, изменением его видов и отступлением от жестоких его преднамерений;

2) особыми поступками некоторых подсудимых, также к смягчению относящимися;

3) скорым и чистосердечным признанием при следствии;

4) наконец, юностью лет при увлечении в злонамеренное общество.

Наконец, суд упоминает, что вины подсудимых утверждены собственным их признанием и что найдены только четыре лица, коих вины утверждаются но обстоятельствам, а не на сознании. В числе сих четырех нахожусь я. Быв потребован явиться к суду для оправдания, я не явился. Сия моя неявка ничем достаточно оправдана быть не может.

Несмотря на мою болезнь невымышленную, а действительную, не смотря на то, что управляющий министерством иностранных дел в то же время предписывал огласить меня, в случае отказа, государственным преступником; несмотря, наконец, на тогдашнее мое убеждение, что незадолго перед тем посланное мое оправдание будет достаточно для отстранения от меня всех обвинений, с злоумышленностью сопряженных, несмотря на все сие, долг мой был явиться. Я сего долга не исполнил.

Признаю себя в полной мере виновным по сему обстоятельству. Но сия вина, за которую я терплю уже будучи поражен ужасным приговором, который я мог бы отстранить от себя, если б лично и в самом начале опровергнул многие и изъяснил некоторые показания, сия вина независима от вины моей, в участии в тайных обществах состоящей. В сей вине я также не оправдываюсь. Я принадлежал к тайному обществу. Но как могу я сказать, что я когда-либо питал в душе что-либо похожее на умысел: «потрясти империю, ниспровергнуть коренные отечественные законы, превратить весь государственный порядок»?

Как могу я сказать, что я для сего когда-либо, хотя на одну минуту желал: «цареубийства, бунта, мятежа воинского»? Нет! Если б жизнь моя зависела от такого поклепа на самого себя - я предпочел бы смерть; ибо собственное презрение к самому себе не позволило бы мне искать утешения в чувстве собственной невинности; я не смел бы тогда взглянуть на небо для отрады! Если же я действительно чувствовал себя виновным в каком-либо из сих преступлений, то где нашел бы я довольно духа и силы оправдываться?

Внутреннее чувство, что я искажаю истину, не может дать сей силы. Если же я говорю, то это потому, что я чувствую, что говорю правду, что следую какому-то внутреннему голосу души, который сильно побуждает меня говорить и оправдываться в том, в чем я не виновен. Обстоятельства, меня обвиняющие, сильны. Но сколько примеров история уголовного судопроизводства представляет, что осужденные по самым ясным обстоятельствам были впоследствии признаны невинными.

И судьи Каласа были убеждены в его виновности, когда произносили приговор его! В моем деле приговор основан на обстоятельствах. Он не мог быть основан иначе по причине моей неявки. Но здесь одна вина не может усугубить другой, и если я виновен в неявке, то из сего еще не следует, что я виновен и в умыслах преступных.

Заключение Верховного Уголовного Суда о преступной цели и преступных средствах относится до всех тайных обществ или до всех отраслей тайного общества, и притом до всего времени существования сих обществ или отраслей общества с самого времени их основания до последовавшего бунта. Я не во всех сих обществах участвовал и не во все продолжение их существования. Приняв в совокупности все отрасли общества все умыслы, мнения, все показания, признания членов, - конечно, все сие в целости представляет какую-то огромную массу преступления. Но все ли части общества, и во все ли время, все ли члены общества были равно преступны?

Относительно виновности членов - степени были распределены различно. Следовательно, не все признаны равно виновными. Различать эпохи в виновности самых обществ было не нужно; ибо виновностью членов определялось все существенное. Посему каждый ответствует за свое участие. Но все сии члены были налицо; делая признания, они могли опровергать то, что находили несправедливым. Они имели все средства к оправданию.

Хотя и собственною виною, но я был лишен средств сих; и потому, делая и мое признание, я обязан ссылаться на самые эпохи существования общества. Ссылка на сии эпохи должна споспешествовать к объяснению слов моих. Надеюсь, что по внимательном рассмотрении обстоятельств, мною излагаемых, и особенно приняв в соображение ужасное положение, в котором я нахожусь, изъяснения мои найдут, наконец, веру, которой они истинно заслуживают, несмотря на обвинения, меня тяготящие.

Следственная Комиссия в рапорте своем (стр. 28) говорит, что оба общества, новое С.-петербургское и Южное, имели одну цель: ниспровержение существующего порядка, и в обоих уже занимались сочинением законов для преобразования России; и для достижения сей цели, также в обоих, думали употребить одни средства: силу, действие войск; и при сем Комиссия замечает, что по всему видно, что сия мысль родилась в них не прежде 1821 года. Из сего следует, что прежде сего времени общество, известное под названием Союза Благоденствия, не признавало ниспровержение порядка целью и возмущения - средствами. Я принадлежал только к сему первому обществу; я никогда не знал в обществе другого устава, кроме Зеленой книги.

Сие общество было уничтожено, прежде нежели родилась мысль о бунте, и Комиссия приписывает сию мысль именно новому петербургскому, а не старому обществу. По уничтожении общества в Москве, я в новое никогда не вступал. Я, конечно, знал, что старые члены старались образовать новое общество, но никогда не знал, что оно действительно образовалось. Показание одного, что я сам начинал, но не кончил, составление общества, я объяснил выше; впрочем, о цели и средствах сего несоставленного общества в показании ничего не упоминается. Показание Никиты Муравьева, что я с ним основал новое общество, явно ложно, как я изъяснил выше, повторяю теперь и повторил бы при последнем издыхании жизни.

Показание Рылеева, что я участвовал на совещании, опровергается числами. Одним словом, никто не показывает именно, кроме меня самого, чтобы я действительно принимал какое-либо участие в новом обществе, в 1822 году устроенном; то-есть, чтобы я присутствовал на совещаниях, делал предложения, разделял мнения других. Все мое участие в делах тайных обществ после 1822 года состоит в совещании, на которое я попал случайно, и сие участие я показываю сам на себя, ибо обязан говорить истину и против себя и в оправдание мое.

На сем совещании, как я выше изложил, было рассуждаемо о начальных основаниях обществ и о соединении с Южным. Следственно, ни о цели, ни о средствах говорено не было. Из сего следует, что не только я сам лично никогда не признавал ни цели испровержения, ни средства возмущения, но что и общество, в котором я действительно находился, сей цели не имело.

Устав сего общества известен. Я не знавал другого устава. Но и в сем обществе, еще задолго до его уничтожения, я уже не принимал никакого деятельного участия. Не видя успеха в моих предложениях, я и от сего общества отстал. Совещания в Москве опять возбудили было во мне заснувшие надежды касательно способствования к освобождению крестьян, но, к счастию, все кончилось одними словами, и ничего не было вновь устроено. В другом месте (стр. 52) Следственная Комиссия говорит, что в петербургском обществе большая против прежнего и беспокойная деятельность явилась особливо со времени вступления Рылеева в думу на место Трубецкого. Рылеев, как видно на стр. 27 рапорта, вступил в думу в конце 1824 года.

Я оставил Петербург в начале 1824. Следовательно, деятельность в обществе явилась после моего отъезда за границу. Сие показывает также, что я весьма легко мог быть в совершенной неизвестности о вновь устроенном обществе; ибо оно было не деятельно, покуда я мог, находясь в Петербурге, по крайней мере что-либо узнать о новом обществе.

Но если преступная цель и преступные средства не были изложены в уставе общества, к которому я принадлежал, то сия цель и средства преступные явствуют из признания самих подсудимых. Так конечно. И если действительно члены общества признавали цель и средства преступные, даже и не написав сего в уставе, то я был бы равно виновен. Но члены общества, делая сии признания, говорили о всем времени существования всех обществ с самого начала до возмущения.

Как могли изменяться и мнения и намерения их не только с того времени, когда я уже отстал от них, но даже и со времени моего отъезда за границу! И не явствует ли из рапорта Следственной Комиссии, что действительно общество петербургское направилось к преступлениям именно в течение сего времени, то-есть тогда, когда я не был уже, не только в обществе, но и в России? К тому же признания различных подсудимых о преступности цели и средств обществ не все одинаково касаются до каждого из членов общества. По рапорту видно, что не только во все существование общества, к которому я принадлежал, но и прежде и после, некоторые члены питали и сообщали друг другу самые преступные, злодейские намерения.

О сих намерениях они говорили не в совещаниях общества, а в частных своих, прочим неизвестных, совещаниях. Те, коим намерения сии были вовсе неизвестны, не могут в оных ответствовать. Одни признаются в замыслах на цареубийство, другие в намерении бунтовать, и где и как начать бунт, иные в сочинении проектов конституций. Но те, кои никогда ничего не знали о замыслах цареубийственных, о намерениях бунтовать, кои не читали их конституций, не могут в сем ответствовать.

Лично на меня нет не только никаких показаний, что я когда-либо знал о намерениях цареубийственных; но никто даже не показывает на меня именно, чтобы я изъявлял какие-либо мнения, означающие мои желания ввести конституцию или каким бы то ни было образом изменить существующий государственный порядок.

Все, что может в сем отношении относиться до меня в качестве члена общества, состоит в показаниях Якушкина и Фон-Визина, с одной стороны, и в показании Семенова - с другой. Но показания первых двух относятся к совещаниям в Москве, оставшимся без результата. Итак, остается показание Семенова (стр. 16), сходное с первыми, что «целью Союза было изменение государственных установлений и что для сего признавали нужным усиливать общество, распространять политические знания и стараться овладеть мнением публики».

Ниже сего я излагаю, что было моею целью и в обществе и в жизни. Теперь скажу только вообще, что я никогда и сам не имел целью изменения государственных постановлений (и не знал и не видал), чтобы общество, к которому я принадлежал, приняло цель сию. За частные мнения членов я отвечать не могу, тем более, что мнения весьма немногих были мне известны.

Даже я редко имел случай и слышать сии мнения, и, например, показания Фон-Визина и Якушкина о изъявлении сей цели в Москве могут относиться к тому времени, когда и в Москве не был, ибо, как я упомянул выше, во время съезда московского, я съездил в Симбирск и в деревню для устройства дел. Вот относительно цели и средств общества обвинение некоторым образом меня касаться может.

К обвинению меня в желании цареубийств, бунтов, мятежей нет никакого основания во всем производстве дела. Против же сего первого обвинения, на показании хотя одного лица основанного, я обязан ответствовать и исполню сие откровенно, не обременяя совесть неправдою. Ответ мой разделяется на две части: цель общества и цель моя собственная.

Имело ли общество целью изменение государственных установлений? Соображая впечатления, которые остались в моей памяти о том, что я слыхал от различных членов общества, с тем, что я ныне вишу в рапорте Следственной Комиссии, я думаю, что многие члены с каким-то удовольствием думали или, может быть, только говорили о представительных формах правления. Надеялись ли они достижения сей цели в России, и достижения особенно посредством общества? Сего я никак не могу утвердительно сказать, ибо такой надежды я никогда ни в ком не замечал.

Я утвердительно могу сказать, ни мало не оскорбляя истины, что изменения государственных постановлений не было никогда принимаемо обществом, при мне, целью, не только письменно, но и словесно. Но полагаю теперь, что уже существование общества тайного как будто намекало на такую цель, так что вступавшие могли ожидать или предполагать цель сию. Однако ж, вступив в общество и не видя в нем сей цели, члены часто спрашивали один другого: «Но где цель общества?» На такие вопросы я не слыхивал иных ответов, как: «Старайтесь распространять политические сведения, умножать число членов».

Иные часто настаивали, что целью общества должно быть, кроме сего, помогать друг другу. Ничего не могу сказать о том, какую цель и каким образом различные члены сообщали новопринимаемым членам. Когда я сам вступил в общество, мне также никакой особенной цели не объявляли. Вот все, что я знал о цели и средствах как самого общества в целости, так и различных членов общества. Ужасные подробности всех действий и намерений различных обществ и членов, которые я узнал из рапорта Следственной Комиссии, наполнили мою душу горестью и какою-то неизъяснимою, мучительною досадою. Тут впервые узнал я то, о чем не имел даже предчувствия.

С кем был я в сношениях, - спрашивал я сам себя, - и в сношениях тайных! Это ненавистное качество тайн ы должно неминуемо распространиться на всех и на все; тайные злодейства должны заразить и тайные заблуждения. И для чего было покрывать завесою тайны мои намерения? И, наконец, чего я искал, чего я надеялся от сих тайных сношений?

Упреки позднего благоразумия теснились в мыслях моих, и всему я находил если не оправдание, то изъяснение в несчастной моей идеи уничтожения рабства, которая точно была моею нравственною болезнию, какою-то лихорадкою, которая мучила меня беспрестанно и не позволяла мне хладнокровно видеть вещи в настоящем их виде.

Это ослепление простиралось до такой степени, что хотя я и видел, что имею дело с людьми, по большей части совершенно ничтожными и по молодости и по крайней необразованности; хотя и видел, что одни меня не понимают, другие не хотят понимать, но при всем том я старался извлечь из них пользу для дела, мне священного. «Они молоды, необразованны, думал я, но они - помещики, имеют крепостных людей.

Разговаривать с ними для меня скучно, но разговоры мои могут иметь последствием несколько отпускных!» Иногда мне входило в голову, что другие мои знакомые, не принадлежащие к обществу, может быть, не одобряют связей моих с обществом. Но я отвечал сам себе, что без эгоизма я не могу отказаться и от сего скучного средства действовать к цели для меня важной. После всего может ли показаться невероятным, когда я скажу,, что я лично никогда, ни в обществе, ни в жизни, не имел иной цели, кроме освобождения крепостных людей?

О предметах политических вообще я сначала слушал разговоры других терпеливо, но под конец я восставал против всех так называемых либеральных мнений, видя, что говорившие только говорят и ничего не хотят сделать для отпуска своих людей. Часто доказывал я им, что в государствах конституционных уничтожение рабства гораздо труднее, нежели в государствах самодержавных. Иногда, слыша критические замечания на счет правительства, я отвечал, что они хулят правительство, а сами достойны хулы всего более, ибо не хотят отказаться от прав на крепостных людей.

Правительство, говорил я им, защищает крепостных людей от ваших угнетений. Пусть спросят сего самого Семенова, о показании коего я говорю; не слышал ли он от меня несколько раз всего, что я здесь излагаю. Ему, более нежели кому-либо, я говорил это, ибо через него слышал о том, что говорили другие. Ему мой образ мыслей о всех сих предметах был совершенно известен. Пусть он говорит все, что от меня слышал, пусть говорит о моих мнениях, о моих намерениях.

Я ничего не желаю, кроме истины. Не хочу быть в глазах других ни лучше, ни хуже того, чем я был в самом деле. Я готов признать ответственность за все то, чем я был: прошлое не в нашей власти, но не могу ответствовать за то, чем меня делают показания других. Как, в особенности, могу я ответствовать за желание конституций, когда я всегда почитал всякую конституцию не только препятствием к уничтожению рабства, но и сильнейшим укоренением оного. Терпеть за истину есть уже несчастие, но терпеть за то, против чего я сам восставал! Я откровенно признаюсь в мнениях моих и в смысле моих действий и разговоров касательно уничтожения рабства.

Признаюсь, что я жил для сей цели, признаюсь, что жертвовал всем, чем мог, для достижения сей цели, - спокойствием, выгодами и приятностями жизни и даже всем бытием моим, как последствия показали! Если желание и стремление к сей цели было преступление, если уничтожение рабства есть ниспровержение государственного порядка, то я виновен.

Не могу решить сам сего вопроса, как потому, что при всей чистоте моих намерений я не могу быть судьею в собственном деле, так и потому, что сия цель и стремление к ней слишком владела и управляла мною во всех поступках моих, так что я не могу хладнокровно различить, где останавливается стремление позволительное и где начинается преступное.

Все, что я могу сказать в свою пользу, есть, что мои желания, мои надежды находили иногда некоторое одобрение со стороны того, который, будучи выше предрассудков прочих людей и душею и саном, назначен был, казалось мне, самим небом для избавления России от величайшего несчастия, от единственной преграды ко всем успехам образования, промышленности, богатства.

Изложив однажды и невыгоды крепостного состояния в России и некоторые средства к отстранению сих невыгод, и изложив с совершенною свободою и мыслей и выражений, сие рассуждение мое было представлено покойным графом Милорадовичем государю императору. И теперь я осужден оправдываться в деле, где рука злодея прекратила жизнь человека, коему я обязан, может быть, счастливейшими минутами в жизни!

Представив мое рассуждение государю императору, граф Милорадович сообщил мне, что его величество имеет несколько подобных планов, что намерен со временем избрать лучшее из всех и что при сем государь император показывал графу печать покойной императрицы Екатерины II, с изображением улья с пчелами, говоря, что это был девиз его бессмертной бабки и будет его девизом для сего дела.

При сем граф Милорадович так живо осыпал меня различными ласками, что я принужден был просить его умерить его голос, ибо это происходило в Государственном Совете, и я не желал, чтобы внимание других членов Г. Совета было обращено на предмет, о котором говорил граф.

Какие бы бедствия ни тяготили меня, это происшествие будет для меня вечным утешением в моем несчастий! Изложив все то, в чем я подлежу ответственности касательно цели и средств тайного общества, быть может, строгость правосудия, объявив, что нет по делу ясных доказательств к обвинению меня в умысле ниспровержения государственного порядка и в средствах цареубийства, бунта, мятежа, не освободит меня от подозрения в таком умысле и в таких средствах. Но и подозрения в преступных намерениях, вовсе и всегда мне чуждых, я снести не могу. И бремя действительной вины так уже сильно тяготит меня, что только мысль, что мои намерения были всегда чисты, несколько меня поддерживает.

Вина моя в заблуждении. Причина заблуждения - одна главная идея, исключительно овладевшая всеми моими мыслями, всеми чувствами; необузданное стремление к сей идеи. Тут и вина, тут и мое несчастие. Должно ли сие несчастие быть увеличено подозрением, которого я никогда не заслужил, даже в минуты самых сильных порывов? Нет! Никогда, никогда никакой злой умысл не входил ни на минуту в мою душу, и посему я не заслужил и, надеюсь, не заслужу никакого подозрения!

Означив роды и виды преступлений, Верховный Уголовный Суд означает различные постепенности по первому, второму и третьему пункту. Так как в приговоре сего Суда обо мне не упоминается о пунктах 1-м и 3-м, то я должен говорить только о втором, т.е. о бунте. Постепенности в сем случае суть следующие:

1. Учреждение и управление тайных обществ, имевших целью бунт, приготовление способов к бунту или назначением к тому срочного времени, или составлением планов, уставов, конституций, про кламаций, форм присяги, или возбуждением и подговором нижних чинов. Если принимать сие изложение в строгом, буквальном смысле, т. е. признать, что только те общества виновны, кои имели целью бунт, то сие обвинение до меня касаться не может, ибо нигде во всем производстве дела никто не показывает, чтобы то общество, к которому я принадлежал, или даже новое петербургское общество (коего почитают меня восстановителем) во все время, покуда я находился еще в России, имело целью бунт.

Если же некоторые члены и старого, общества и в то время, когда я принадлежал к нему, имели цель сию, то я оставался чужд их намерениям, и вообще никто не показывает, чтобы я участвовал в таких намерениях по какому бы то ни было обществу. Впрочем, я не учреждал и не управлял никаким обществом. Если сюда же относится восстановление общества, то в сем хотя меня и обвиняют, но сии показания опровергаются обстоятельствами, числами, неопределительностью и противоречием показаний между собою. Все сие я изъяснил выше. Вина моя состоит в том, что я принадлежал к обществу тайному, но не имевшему целью бунта.

Сие ясно видно из самого рапорта Следственной Комиссии. Итак, для сей моей вины нет категории в решении Верховного Уголовного Суда, и в сем отношении я повергаю и вину и участь мою правосудию и великодушию государя императора. Равномерно по всему же производству дела нет никаких против меня показаний касательно приуготовления способов к бунту, назначения срочного времени, составления планов, уставов, конституций, прокламаций, форм присяги и подговора нижних чинов. Здесь я должен упомянуть, что не только я сам ничего подобного не составлял, но никогда не читал, и не видал, и не слыхал о проектах конституций, составляемых, как видно по рапорту След. Комиссии Пестелем, Муравьевым, Трубецким.

2. Деятельное участие в сем умысле, когда он уже был основан другими, участие или распространение возмутительных сочинений и пр. Никто на меня не показывает сочинения чего-либо возмутительного. Показание Митькова о том, что у него читали одобренную в с е м и мою записку о средствах получить конституцию, не может быть отнесено сюда, ибо Митьков не говорит, чтобы сия записка была возмутительная. Впрочем, я объяснил выше неосновательность сего никем не подтвержденного показания. Теперь же присовокупить должен, что я даже и не читывал никогда подобных сочинений.

3. Участие в сем умысле распространением обществ или посредством привлечения товарищей, или принятием поручений. Я изъяснил, что Митьков, коего принятие в общество на меня показывается, знал об обществе прежде и не чрез меня, что я отговаривал ему вступать в общество и что все мои действия в сем отношении ограничиваются тем, что я дал ему прочесть Зеленую книгу, после чего я никогда даже и не видал Митькова по обществу. Никакой цели, никаких умыслов я Митькову не сообщал.

Принятие Миклашевского и Толстого я также объяснил, но и тут не могло быть участия в умысле бунта, ибо показывающий на меня сие принятие говорит, что не знает, был ли и устав общества, в которое я сих членов, по его словам, принял. По рапорту же Следственной Комиссии видно, что в это время и общество новое еще образовано не было, а старое было разрушено. Таким образом и здесь вина моя не подходит под категорию, судом постановленную, и участь моя и в сем случае должна зависеть единственно от воли государя императора. Что касается до принятия поручений, то в сем случае есть два показания против меня:

1) поручение ехать в Москву и

2) поручение издавать журнал.

По поручению или по собственному вызову я поехал в Москву, это не изменяет виновность. Но результат поездки должен несколько уменьшить сию виновность, ибо самое общество было разрушено. Издание журнала мне никто не поручал. Впрочем, если бы и было такое поручение, то оно не было исполнено, ибо журнала не было издаваемо. Показание, что издание журнала было поручено мне обществом, о коем говорится в примечании на стр. 18 рапорта Следственной Комиссии, я изъясняю тем, что показавший сие, зная, что я принадлежал к обществу, мог думать, что я действую по поручению общества.

В сем показании, никем, впрочем, не подтвержденном, говорится также, что, кроме журнала, общество намеревалось действовать на общее мнение посредством песен, карикатур и хотело для сего иметь литографию за границей и тайную типографию. Я на сие могу только сказать, что я никогда не слыхал никаких предложений ни о песнях, ни о литографиях и типографиях. Журнал же я предполагал публиковать не иначе как публикуются другие журналы.

4. Участие в умысле, но без согласия на меры жестокие или даже и с противоречием оным. Не слыхав никогда ни от кого о сем умысле, я не имел случая ни изъявлять согласия, ни противоречить. Единственное против меня показание Рылеева, что я изъявил согласие на вывоз императора за границу, Верховным Уголовным Судом не принято во внимание и теперь опровергается сличением чисел.

5. Участие в учреждении тайных обществ, впоследствии не только изменившееся, но и сопровождаемое совершенным отступлением от оных. Я не участвовал в учреждении, но вступил уже в учрежденное общество, которое после было уничтожено. В новое общество я не вступал и, наконец, за два года до происшедшего бунта не был даже ив России и в это время ни с одним из бывших членов общества не был ни в какой переписке.

6. Полное знание сего умысла, хотя без всякого действия. Нет ни одного показания в деле, чтобы я знал не только вполне, но даже и малейшею частию умысел бунта.

7. Неполное знание сего умысла, особенно же жестоких его мер, с принятием или без принятия членов. Нет ни одного показания, чтобы я знал или слыхал о каких-либо жестоких мерах. Показание Рылеева опровергается числами. Во всех сих статьях я ищу вины моей - и не нахожу нигде. Итак, действительная вина моя еще не определена.

Далее суд излагает, что вины подсудимых у силиваются: тяжкими последствиями зловредного примера, разрушением воинского порядка, кровавыми действиями некоего буйственного рассвирепения. Все сие до меня касаться не может. Что, напротив того, вины ослабляются:

1) признаками раскаяния, как-то: совершенным удалением от участия в тайном обществе, изменением его видов и отступлением от жестоких его преднамерений;

2) особыми поступками некоторых подсудимых;

3) скорым и чистосердечным признанием при следствии;

4) наконец, юностью лет.

Видя из сего, что даже и вина, в умысле бунта состоящая, ослабляется совершенным удалением от участия в тайном обществе, могу ли я не надеяться, что моя вина, в принадлежности к тайному обществу состоящая, но непричастная никакому умыслу бунта, будет также уменьшена совершенным моим удалением от тайного общества, удалением, явствующим по крайней мере из отъезда моего за границу за два года до бунта. Конечно, я сознаюсь, что не раскаяние побудило меня ехать за границу и даже что не раскаяние побудило меня оставить все тайные сношения гораздо прежде сего отъезда.

Нет! первое чувство истинного, глубокого раскаяния родилось во мне не прежде как тогда, когда из рапорта Следственной Комиссии узнал все ужасы тайных обществ. Прежде я не только не чувствовал виновности своей, но почитал общество делом ничтожным и даже ребяческим, и заблуждение, ослепление сие, простиралось до такой степени, что, когда впервые я узнал о возмущении, я и тогда не воображал, что оно произошло или даже могло произойти от тайных обществ!

Если меня будут осуждать за сие ослепление, то я ничего не имею сказать в свое оправдание, ибо это истинно и справедливо. Я никогда не воображал, чтобы то, что я знал о обществах и о членах, могло иметь когда-либо такие ужасные последствия!

30

Часть третья.

Соображения.

В продолжение моих изъяснений я старался показать, ссылаясь на производство всего дела, в рапорте Следственной Комиссии изложенное, что оно не представляет доказательств достаточно ясных и несомненных к обвинению меня в намерениях злоумышленных, в намерениях убийств и бунтов.

Не могу не надеяться, что, несмотря на горе и смущение, не позволяющих мне сделать более правильных изъяснений, несмотря на прошествие нескольких лет, изгладивших из моей памяти все с тайными обществами сопряженное, и сии изъяснения будут, по крайней мере в сем отношении, успешны. Но надежда моя, сильная внутренним чувством совести, простирается далее: я ищу отстранить от себя и малейшее подозрение в таких намерениях.

Но как отстранить подозрение, когда я сам признаю вину свою в принадлежности к тайному обществу? Это, конечно, трудно, но не невозможно. Это даже должно быть возможно, ибо отстранение такого подозрения будет только утверждение истины.

Истина всегда может торжествовать, хотя и не всегда торжествует. В подкрепление слов моих да позволено мне будет представить некоторые соображения, кои могут показать, что все, что я говорю о неучастии моем в злоумышленности, имеет гораздо более основательности и правдоподобия, нежели сколько можно предполагать при первом взгляде на все дело.

Облегчив душу и признанием вины и отстранением обвинений не заслуженных, я тем с большею доверенностию буду излагать сии соображения, что уверен, что и для судей и для людей вообще, по самому свойству сердца человеческого, легче возвратиться к мнению выгодному о человеке, коль скоро есть сомнение в виновности и правдоподобие в невинности, нежели продолжать питать мнение невыгодное, когда обстоятельства обвинения уже изменились и когда нет тех ясных причин для осуждения, коих требуют законы человеческие и еще более закон христианский.

Как, скажут мне, посреди всех этих ужасов, изъяснение коих утомляет и душу и воображение каким-то омерзением, как случилось, что я во всех сих ужасах не только не участвовал, но и не знал о них совершенно ничего? Я был в сношениях, и в сношениях тайною покрытых, с злоумышленниками; в чем же состояли сии тайные сношения, если не в участии в сих преступных замыслах? Вот изъяснение сей невероятности: Прежде всего я скажу, что при всех недостатках и пороках моих я никогда не питал в душе моей ничего злодейского.

Всякое злодейство, всякое гнусное дело, даже всякая несправедливость наполняли душу мою сильным негодованием. Напротив, я всегда, особливо в молодости, питал любовь или сильное доброжелательство к людям вообще; пламенно любил добро и с каким-то энтузиазмом, может быть, чрезмерным, обожал справедливость, правду. Вследствие сего, с одной стороны, я, естественно, предполагал те же чувства, в большей или меньшей степени, в людях вообще, особливо же в тех, кои говорили о пользе общей, о благе общем.

Веря добродетели, я верил и людям, говорившим о добродетели. Недоверчивость к людям рождается с летами и с несчастливою опытностью. Сначала, в молодости, те только не верят людям, кои ничему не верят. С другой стороны, сии мои чувства и изъяснение оных долженствовали препятствовать и предупреждать других сообщать мне что- либо, противное оным.

В сем расположении мнений и чувств я узнаю людей, соединившихся особенною связью, дабы действовать общими силами для пользы не своей собственной, но для пользы общей. Сии люди показывают мне правила, по коим они действуют или желают действовать. В сих правилах я нахожу только один недостаток: слишком обширное пространство круга действий. Но, думаю я, если сотая часть их предположений исполнится, то и то хорошо. Я не видел никакой причины отказаться от предложения, мне сделанного, вступить в связь сию. Напротив, я видел для себя лично особенный повод для вступления: в уставе говорилось и об изложении правила государственного хозяйства.

Сим предметом я занимался более прочих, кого я знал тогда в России, и предполагал, что мое содействие в сем отношении должно быть особенно полезно. Ни малейшая догадка, никакое подозрение злоумышленное не могло войти мне в голову. Я не находил в уставе, ни от людей, оный мне сообщивших, не слыхал ничего такого, что могло бы произвести во мне такое подозрение.

Теперь я вижу, что прежде сего устава, прежде сего Союза Благоденствия, был уже другой устав, был другой союз, были даже замыслы на цареубийство, на бунты. Но участвовавшие или знавшие о сих уставах, о сих замыслах хранили их от меня в тайне. И что могло бы их побудить сделать меня участником сих тайн? Находили ли они во мне что-нибудь такое, но чему они могли бы заключить, что я одобряю такие умыслы или даже, что я хладнокровно услышу сообщение таких умыслов?..

Не знаю теперь, должен ли я благодарить судьбу за то, что она сохранила меня не только от знания и от подозрения сих замыслов. Не полезнее ли было бы для меня, еслиб я в самом начале узнал и о злодейских правилах и о злодейских замыслах? Не знаю! Душа моя чиста, и я не страшусь видеть во всем волю провидения, и, не зная, что было бы для меня полезнее, я обязан благодарить небо за сохранение меня, столь явное, и от участия, и от всякого сведения всего, что в общем деле есть злодейского, злоумышленного. Не могу даже не признать в сем сохранении явного покровительства свыше.

Провидение меня сохранило! Самые злоумышленники пощадили меня от сообщения мне их преступных замыслов! Неужели мои судьи... Нет, в спасении прошедшем я вижу залог спасения будущего, признание полной моей невинности в каких бы то ни было злых умыслах! Вступив в общество, я скоро увидел, что оно ничего не делает; познакомясь покороче с некоторыми членами общества, я убедился, что почти все они и не в состоянии ничего делать.

Но вместе с сим я видел, что если они не могут действовать, по недостатку средств и образованности, то по крайней мере они расположены ко всему полезному, показывают большую охоту к занятиям, к учению, читают книги, желают заведения школ и т. п. Мне казалось, что если они не будут полезны для других, то найдут пользу для себя.

Многие спрашивают моих советов о книгах, о предметах занятий. Я давал сии советы; но, видя, что недостаток приуготовительных сведений не позволяет им приобрести много пользы из книг, кои и понимать им будет трудно, я решился облегчить для них занятия изложением первоначальных правил политики общей. Для сего я начал переводить одну из моих тетрадей, написанную мною при слушании лекций о политике в Геттингене, лекций, с коих начинают свое ученье все посвящающие себя наукам политическим. Сим переводом я занимался несколько времени; но так как сношения мои с членами общества становились со временем реже и реже и, наконец, прекратились, то я оставил перевод, и сие намерение мое не имело никакого результата.

Между тем я присутствовал на некоторых совещаниях. Со вступления моего в общество до уничтожения оного в Москве, едва ли таких совещаний, где я был, было более пяти. Обыкновенно повод к сим совещаниям для меня состоял в том, что секретарь общества, Семенов, приходил ко мне и говорил: «Оболенский и другие члены, особенно офицеры Измайловского полка, жалуются на недеятельность общества и особенно на Никиту Муравьева. Я говорил о сем Муравьеву, - продолжал Семенов, - положено собраться в такой-то день у Муравьева».

В другой раз Семенов говорил: «Положено собраться у Колошина, у Глинки». Но причина собраний всегда была одна и та же: жалобы различных членов, между коими всего чаще слыхал имя Оболенского. Вследствие сего собирались на совещания. Жаловались на худое устройство общества; но так как никто не мог придумать лучшего, то скоро разговоры об обществе прекращались и переходили к общим предметам: один сообщал газетные новости о камере депутатов во Франции, хвалил новую книгу Прадта, Констана, другой читал новые стихи Пушкина, третий смеялся над цензурою журналов и театров и пр. и пр.

В одном из сих так называемых совещаний, на которых, впрочем, никогда не было ничего решаемо, я предложил вменить всем в обязанность отпускать крепостных людей на волю. Все приняли мое предложение. Но охота, с которою оно было принято, происходила, думаю, более от того, что члены как будто рады были, что, наконец, явилось хотя одно предложение и что, наконец, состоялось хотя одно постановление: так что по крайней мере хотя одно совещание имело цель и результат.

Я надеялся, что мое предложение не только будет превращено в постановление, но и исполнено. Исполнения никакого, однако же, не было, и когда впоследствии Семенов являлся ко мне с сообщениями, что члены жалуются на недеятельность общества, то я отвечал, что они сами не исполняют собственных своих постановлений. После сего - сношения мои совершенно прекратились. Вот единственное совещание, о котором я могу привести какой-нибудь факт.

Все прочие не имели иного повода, кроме жалоб на недеятельность общества, и совершенно никакого результата. К сему же времени должно относиться и совещание, о котором говорит Пестель. Я помню, что видел однажды Пестеля в это время; помню, что нередко говорили о различных формах правления, вспоминаю и собственную свою шутку, при которой я сказал что-то: без фраз, в ответ, вероятно, на слова другого.

Но как верить Пестелю, что было совещание о том: «какой образ правления надлежит ввести в Россию?» Откуда могло вдруг родиться такое предложение, когда во всех совещаниях до того времени говорили только о том, как устроить не Россию, а Союз Благоденствия? Может быть, о введении форм правления и особливо республиканского в России Пестель рассуждал с некоторыми членами частно, что весьма вероятно, ибо они рассуждали о цареубийстве!

Одно совещание, обществу чуждое, он мог смешать с другим. Но как на совещаниях наших от устройства общества, от отпускных можно было перейти вдруг к предмету о введении республиканского правления в России? Такая чудовищная невероятность была бы достаточна для уничтожения показания Пестеля, если б оно и не было именно опровергаемо другими членами.

Здесь я должен изъяснить, что большую часть членов, коих я встречал на совещаниях, я нигде более не встречал. Вне совещаний я виделся только с весьма немногими. С одним, Никитою Муравьевым, я видался в его доме, где по воскресеньям бывал на обедах. У него видал Трубецкого и двух других Муравьевых, также Лунина. О обществе, во время таких свиданий, не говорили, как потому, что мы бывали тут не одни, так и потому, что и нечего было говорить и что и на совещаниях разговоры о обществе наводили на всех скуку и потому скоро были оставляемы. Кроме сего, я виделся, хотя и реже, еще с двумя членами: Глинкою и Бригеном.

Поводом моих с ними свиданий было, конечно, не общество, но привязанность, которую я к ним имел лично. Первый вообще мало думал об обществе, быв занят размышлениями иного, высшего рода. Последний посвятил все свое время чтению книг, учению, и от него я никогда не слыхивал о обществе и о различных членах ничего, кроме насмешек и шуток, показывавших совершенное его убеждение в ничтожности общества и в истинном ребячестве большой части членов.

Многих членов я совсем не знал и слыхал о них только от Семенова. Вообще члены общества, сколько я могу судить, более знались между собою, так сказать, отдельными обществами, так что все общество разделялось на несколько отдельных отраслей. Иные жили вместе, иные были связаны приязнию. Я более всего слыхал о Оболенском и о некоторых офицерах Измайловского полка, коих и имен теперь не помню.

Приняв все сие в соображение, может ли еще казаться невероятным, странным, что я почитал общество ничтожным, ребяческим? Где признаки, по коим я мог бы находить общество опасным? Где мог я тогда заметить семена зловредные, произведшие такие ужасные последствия? Если даже некоторые члены буйностью разговоров могли уже обещать буйность действий; но таких разговоров я не слыхал ни на совещаниях, ни на частных свиданиях.

Я утвердительно думаю, что надлежало бы иметь необыкновенное предвидение, дабы быть в состоянии предвидеть тогда, что случилось после. И я ли один почитал общество ребяческим? Не разделяли ли сего мнения и многие другие? Я, с своей стороны, также не подавал повода другим сообщать мне какие-либо злые помышления. Человек, носящий в сердце злой умысел, не всякому будет сообщать его. Он не прежде откроет тайну, как когда найдет вероятность, что тайна его будет принята или выслушана по крайней мере хладнокровно. Но где была сия вероятность для злоумышленников относительно ко мне?

Они видели, что я хлопочу о рабстве, об уголовном судопроизводстве, о присяжных, о банкротском уставе, о процессах; слышали от меня неоднократно, что главною целью всех должно быть уничтожение рабства, что в государствах конституционных уничтожение рабства гораздо труднее, нежели в государствах самодержавных, что состояние рабов всегда тягостнее в государствах конституционных, нежели в самодержавных; что рабство с большею удобностью уничтожается в сих последних, нежели в первых; они знали, наконец, и личную мою приверженность к покойному императору, и причину сей приверженности... с чего они могли вздумать сообщать мне умыслы о бунтах, о убийствах?

С чего сообщать мне проекты своих конституций? Было ли хотя какое-либо соотношение между моим характером, мнениями, заключениями, разговорами и такими их злодейскими или безумными предположениями? Как даже мог бы я говорить то, что я говорил, еслиб знал или подозревал, что те, кому я говорю, решились уже на революцию?

Еслиб я видел, что другие решились употребить средство революции, или если я сам почитал это средство нужным, еслиб я даже помышлял об этом средстве, не странно ли, не смешно ли было бы с моей стороны предлагать освобождать крепостных людей? Решившись на бунт, мог ли бы я думать о сем средстве освобождения, столь далеко отстоящего от бунта, и в столь противном направлении?

Мог ли бы я говорить «давайте отпускные, представляйте правительству просьбы об отпуске крестьян на волю», людям, кои уже решились бунтовать войско? Все сие изъясняет, почему никто мне ни о чем злоумышленном не говорил, почему я остался и посреди злоумышленников непричастным злоумышлению. Но дабы более удостовериться в невероятности и даже в невозможности моего участия с злоумышленниками, пусть примут в соображение следующее:

Еслиб я хотел революции, бунтов и т. п., то зачем было бы мне толковать о чтении книг, о распространении сведений политических? Чем более человек совершенствуется в образовании, особенно политическом, тем более он должен удостоверяться в непрочности перемен, насилием произведенных. Еслиб я желал революции, то я говорил бы другим: угнетайте мужиков, мучьте солдат, возмущайте, раздражайте всех против правительства. Но я говорил всегда противное.

Еслиб я желал революции, то зачем было бы мне, сверх дел по службе, заниматься изложением правил для улучшения уголовного судопроизводства, составлением проекта коммерческих законов? Еслиб я желал революции, то как мог бы я показывать такую деятельность по службе, как мог бы стараться, чтобы дела текли правильно и скоро?

Желая революции, я долженствовал бы делать противное и неисправным течением возбуждать негодование. Еслиб, далее, я желал бы в каком бы то ни было смысле действовать посредством тайных обществ, зачем было бы мне отказывать Лунину и Муравьеву соединиться с ними, Пестелю - восстановить общество и соединить оное с Южным, Оболенскому и другим - участвовать в образовании нового общества? Имев, напротив того, одно желание: содействовать освобождению крестьян, откуда я мог более надеяться сего: от общества или от правительства? Члены общества, как опыт доказал мне, не могли сделать в сем отношении совершенно ничего.

Напротив, правительство в это время уничтожило рабство в трех губерниях: государь император в решениях дел сего рода всегда склонялся более на сторону освобождения и одобрял собственные мои представления о сем предмете.

Итак, я смотрел на престол монарший, как на источник, откуда исполнение всех моих желаний произойти долженствовало. Но под конец мысли мои о сем предмете если не изменились, то весьма ослабились, ибо занятия по службе и болезнь, не позволяли предаваться моим мечтаниям; так что я, наконец, даже перестал говорить о сем предмете, особливо после слов, сообщенных мне от имени государя императора. Я хотел революции! Я, который говорил, что если есть в России что-либо похожее на элемент революции, то сей элемент есть единственно крепостное состояние несколько миллионов.

Желанием, целью моею было: отстранить сей элемент революции, - и я мог хотеть революции! Все дела мои ограничиваются советами отпускать людей на волю, и я мог знать, что даю сии советы тем, кои желают революции! И я мог давать советы, противные их намерению! Пусть теперь войдут в тогдашнее мое положение и решат далее: мог ли я находить, наконец, какую-либо приманку в обществе, какую-либо причину поддерживать или усиливать мои связи с членами общества по обществу?

Не видав злодейства, что, кроме ребячества, мог я видеть в тех, кои еще хлопотали, ажитировались в бесплодном кругу тайных действий? Те, коих я почитал более благоразумными, с коими был связан некоторою приязнию, как то: Глинка, Бриген, совершенно разделяли в сем отношении мое мнение.

Никита Муравьев также изъявлял всегда такое же мнение о ничтожности обществ, о ребячестве членов, еще надеявшихся что-либо сделать из общества. Я никогда не сомневался в искренности сего мнения. Теперь нахожу его признание, что членам, отставшим от общества, говорили другие, что общество действительно распадается и пр. Обманывал ли он и меня такими словами? Не могу сказать утвердительно. Вижу только, что и в других случаях Муравьев скрывал от меня многое.

Таким образом, никогда не ожидав чего-либо важного, я мало-помалу начал не ожидать ничего совершенно от общества, прекратив все сношения с членами. Я тем легче мог таким образом отстать от общества, что в это время - и по рапорту Следственной Комиссии сие ясно видно - общество было в упадке, в расстройстве. Тогда приехал в Петербург Фон-Визин и говорил мне и другим, что общество ничего не делает, что надобно его или вновь устроить, или уничтожить. Эти действия и слова Фон-Визина также показывают ничтожность общества в то время.

Я поехал в Москву. Общество было там уничтожено. Некоторые показывают, что сие уничтожение последовало для того, что хотели удалить многих охладевших к обществу членов. Но никто в Москве сего намерения не изъявлял, а говорили вообще, или что общество бесполезно, что трудно или невозможно устроить новое, или что в настоящее время существование общества может быть сопряжено с опасностью, как потому, что правительство обратило внимание на тайные общества, на масонство, так и потому, что множество членов от общества отстали, и хотя ни один не доносил на общество, вероятно, чувствуя ничтожность общества, ко что за будущее ручаться нельзя.

Но если общество было уничтожено, если напоследок были отстранены все предложения устроить новое общество, то, конечно, главною причиною сему было: внутреннее убеждение всех бывших в Москве, что общество ни к чему служить не может.

Здесь я должен сказать, что совещания в Москве имели вид более сериозный и не походили на пустословные совещания в Петербурге, особливо под конец, когда многие уже разъехались. И если я сам когда-либо рассуждал сериозно о обществах, то это единственно в Москве. В начале некоторые как будто совестились соглашаться на уничтожение общества, но окончательным результатом совещаний было уничтожение общества и отстранение предложений к новому устройству общества. Возвратившись в Петербург, я оставался в России около трех лет. На меня показывают, что я, по возвращении в 1821; начинал составлять общество и принимал членов. Я изъяснил, что можно разуметь под сим принятием в общество, еще не составленное.

Далее Никита Муравьев показывает, что я с ним и Оболенским учредил новое общество, а Оболенский тут же показывает, что я отказался от места правителя. Сие показание Муравьева, сколь оно не определительно, ослабляется явною несправедливостью других его показаний и противоречием. К тому же он, говоря, что я восстановил общество, ничего не приводит ни о моих действиях, ни о моем участии, ничего, что могло бы указать на мое участие в восстановлении общества.

Но, не видя и тени справедливости в сем показании, я не могу изъяснить оного. Более сих нет на меня других показаний за сие время, кроме таких, кои и судом оставлены без внимания. Никто не говорит, чтобы я каким-либо образом участвовал в обществе, чтобы я делал предложения, разделял мнения и т. п. Никто даже - кроме меня самого - не показывает, чтобы я был при каком-либо совещании.

В начале сего времени, т. е. от 1821 до 1824 г., я слыхал, что некоторые члены толкуют о новом устройстве общества и, как изъяснил выше, сам говорил о сем однажды с Оболенским, Семеновым, Миклашевским, в другой раз с Никитою Муравьевым и Луниным, но сии разговоры не имели результата для меня и иметь не могли, ибо я тут не изъяснял желания основать общество, а, напротив, отказывал в сем и Оболенскому и Муравьеву с Луниным.

После сего я ни с кем и не говаривал ни о каких обществах и почти никого не видывал из бывших членов, покуда приехал в Петербург Пестель. Все сие изъяснил выше. Что между тем, и именно в конце 1822, общество устроилось, было мне неизвестно. И еслиб я участвовал в обществе, еслиб я основал общество, то неужели никто в течение двух лет почти - с 1822 до 1824 г. - не нашел бы чего-либо сказать о моем участии в обществе? Где же доказательства, что я принадлежал к обществу?

Я изъяснил выше, почему я не узнал, быв даже на совещании (по предложениям Пестеля бывшем), что общество устроено. Я думал, что это совещание не имеет иного предмета, как дать ответ Пестелю на его требования, ко многим из бывших членов обращенные. И сам Пестель, быв у меня, уговаривал меня: не соединить устроенное петербургское общество с Южным, а остаться в России устроить новое общество и соединиться с Южным.

Пестель говорил мне об устройстве общества. На совещании я слышал об устройстве общества. Откуда же я мог узнать, что общество было уже устроено? Еслиб я даже подозревал, что общество было уже устроено, то простое любопытство заставило бы меня спросить по крайней мере при сем случае: есть ли общество? с каким уставом? с каким устройством? кто в нем?

Но я так далек был от мысли об устроенном обществе, что даже и сделать сего вопроса не приходило мне в голову, ни при сем совещании, ни после! В сем состоянии моих мнений я оставил Россию. Убеждение мое было: что не только я не принадлежу ни к какому обществу, но что в Петербурге и общества никакого не существует. Я даже не думал тогда, чтобы какое-либо общество существовало в России.

Пестель мне говорил, что его общество состоит только из пяти или шести человек - я не мог видеть в сем общества. О других обществах, в рапорте Следственной Комиссии описываемых, я не имел никакого понятия. Слыхал прежде, что есть другие общества, но не верил слухам. Но откуда, спрашиваю теперь сам себя, родилось общее мнение, столь для меня невыгодное? Я знаю, что и прежде в глазах многих людей я слыл каким-то буйным либералом, якобинцем.

Конечно, разговоры мои могли сему способствовать: я всегда говорил все, что думал, а часто и то, о чем мало думал. Но, при всей неосторожности, одни разговоры не могли основать сего мнения, ибо я весьма мало жил в свете, мало обращался с людьми. Сие показывает мне, что я должен искать главной причины сему невыгодному мнению в моей книге. В ней я излагал смелые (и отчасти такие, коих не изложил бы теперь мнения и о рабстве, и о разных других предметах политических.

Читавшие сию книгу могли, естественно, думать, что если я публикую такие мнения, то другие мои мнения, коих я не могу публиковать, должны быть еще смелее, непозволительнее. Но истина в том, что не только я не имел ни прежде, ни после мнений более смелых или далее простиравшихся, но, напротив, впоследствии мои мнения сделались гораздо умереннее.

Впрочем, я не имел и нужды скрывать никаких мнений, ибо цензура не показывала тогда никакой строгости в пропуске книг. С другой стороны, однако же я знаю, что многие из тех, кои знали меня короче, не одобряя моих мнений, почитали меня человеком честным. И сам покойный император в самое время гнева на меня говорил, что я честный человек. Я виновен в участии в тайных обществах. Но вина моя не в намерениях.

Где доказательства, где вероятность, что я участвовал в умыслах преступных? Если я преступник неумышленный, то я оправдываться не могу. Но самое слово преступление неразлучно сопряжено с намерением преступным. Не имев никогда намерений преступных, мог ли я быть преступником?

Преступником злоумышленным я никогда не был; сие видно по всему делу. Нет ни одного не только доказанного, но хотя несколько правдоподобного показания, чтобы я участвовал в каких- либо злых замыслах. И даже общество, к которому я принадлежал, сих умыслов не имело. Говорят ли и те лица, кои приписывают мне основание нового общества, что я основал его с целью бунта?

Говорят ли те, коих я принимал в общество, что я им сообщал цель бунта? Делает ли меня кто-либо участником этой громады злых умыслов, в коих все и вполне признаются? В обвинениях уголовных нельзя всего основывать на словах и на мнениях других. Надлежит, чтобы и со стороны обвиняемого были какие-либо факты, ясно доказывающие его преступление. Что доказано против меня?

1. Что я принадлежал к тайному обществу, которое имело уставом Зеленую книгу. В сей книге преступной цели не было, и вообще тайные общества тогда еще запрещены не были, следовательно, и существование сего общества, с уставом без преступной цели, не было преступлением. Один только показывает, что целью, хотя не объявленною, но сокрытою, сего общества было изменение государственного порядка; средствами же не бунт, не цареубийство, не мятеж.

2. Что я сообщил Митькову Зеленую книгу, с советом однако же не вступать в общество. Сие общество было уничтожено самими членами, и я участвовал в сем уничтожении. Участие мое в сем устройстве нового общества никем и ничем не доказано. Показания, сделанные в сем отношении, не имеют, как я изложил выше, силы доказательства несомненного. Если по уничтожении общества я могу быть в чем-либо обвиняем, то это в том:

3. Что я сообщил некоторым лицам, из коих некоторые не принадлежали к прежнему обществу, то, что было делано, решено, предлагаемо в Москве при уничтожении общества. После сего может еще быть сочтено обвинением:

4. Случайное присутствие мое на совещании, на котором отказано Пестелю в его предложениях, но о котором, кроме меня самого, никто на меня не показывает, так что другие, вероятно, и не почитали сего, так как и я сам, настоящим совещанием. Самую же вину можно в коротких словах изобразить следующим образом: Я вступил в общество уже устроенное, но не преступное, и содействовал к его уничтожению.

В устройстве новых обществ хотя не участвовал, хотя не вступал в сии общества, но знал и слыхал, что некоторые лица хлопочут об устройстве новых обществ. Никогда, однако же, не знал, не слыхал и не подозревал, что бы новое общество было устроено. Вот истинные обвинительные пункты, вот истинная вина, кои до меня касаться могут.

Я не оправдываю себя в вине, но должен всеми силами души оправдываться от злоумышленности, никогда в сию душу не входившей, ни в виде намерения, ни в виде заблуждения. И что доказано против меня злоумышленного по принадлежности моей к обществу? Совершенно ничего! Нет никаких доказательств, чтобы я желал бунтов, чтобы я советовал бунтовать, чтобы я когда- либо говорил о бунтах. И всего этого не только не доказано, но никто на меня сего и не показывает. И в чем состоят самые показания против меня касательно моих намерений, моей злоумышленности?

Все сие состоит в приписываемой мне Пестелем бессмысленной фразе, не подтверждаемой другими! Итак, во все продолжение пребывания моего в России злоумышленное участие мое, и участие деятельное, в тайных обществах не представляет иных признаков, кроме искаженной, недоказанной, опровергаемой другими шутки. Неужели в течение нескольких лет, еслиб я был злоумышленником, неужели самые подробные показания, самые полные признания не могли представить против меня чего-либо более?

Неужели, еслиб я имел какое-либо понятие о всех ужасах и злодействах, в рапорте описываемых, мое участие в сих злодействах могло быть сокрыто? Забыв общество, забытый - по крайней мере я так думал и имел причины думать - бывшими членами общества, я оставил Россию. Через два года после моего отъезда бунт изумляет Россию и свет - и дерзостью и безумием предприятия. При известии о бунте мне и на мысль не приходило приписывать его какому-либо обществу. Меня требуют к ответу. Я не явился.

Приговор смерти и каторги произнесен надо мною. Но где истинная вина моя? В преступных замыслах или в неявке? Если неявка была причиною приговора, то виновность очевидна; и я оправдываться не могу. Если, как сказано в приговоре, что неявкою я подтвердил сделанные на меня показания, то я должен отвечать, что я не мог подтвердить того, чего я не знал. В уголовных же законах наших нигде не сказано, чтоб неявка к ответу подтверждала показания других или даже утверждала оные, и не определено казни за неявку.

Самое собственное признание, по нашим законам, недостаточно к обвинению и служит токмо пояснением или подтверждением, но неполным доказательством. Как же может неявка заменить полную улику в преступлении и навлечь смерть и каторгу? И мог ли я не только знать, но и подозревать обвинения в таких преступлениях, кои никогда и на мысль мне не приходили.

Все, что я знал о себе, состояло в том, что один, как меня уведомляли из Петербурга, приписывает мне фразу, о которой я говорил выше, другой показывает, что я его принял в общество. Вот что я знал об обвинениях против меня, когда я отказал явиться к суду. Мог ли я думать, что сим отказом я подтверждаю обвинение в умысле ввести республиканское правление в России, когда я и не догадывался, что меня в сем умысле обвиняют.

Я мог, конечно, опасаться, что иные показания будут неосновательны, но мог ли я предвидеть, что явятся показания явно ложные, противоречащие одно другому? Мог ли я предвидеть, что неявкою я навлеку на себя приговор смерти и каторги?.. Я не спас себя от каторги; каторга не только в Сибири, - есть каторга моральная, тяготящая судьбу изгнанника!.. Оглашенный пред отечеством и пред светом на ряду с цареубийцами и явными мятежниками, где могу я найти что-либо иное, кроме сей моральной каторги? Что в сем мире мне осталось?..

Приговор произнесен... он известен свету. Где бы я ни был, я нигде не могу быть иначе как беглецом от казни. Чистая совесть еще мне осталась, но сия совесть известна только тому, кто все знает, все видит. Люди ей не верят или не хотят верить. Мог ли бы я шить хотя минуту, если б убеждение, что всеведующий знает мою душу, не поддерживало сей жизни, изнуренной страданиями и нравственными и физическими.

Все делается промыслом бога всемогущего. Его волею я терплю, не заслужив терпеть, по крайней мере за то, в чем меня обвиняют. Его волею я погибну - или восстану к новой жизни.

Чельтенгам.

18 октября 1826.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Тургенев Николай Иванович.