© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Чаадаев Пётр Яковлевич.


Чаадаев Пётр Яковлевич.

Posts 61 to 67 of 67

61

XX

Чаадаев, несомненно, был вполне прав, утверждая позднее, что напечатание его письма в «Телескопе» было для него самого неожиданностью: Надеждин, раздобыв где-то копию письма, обратился к нему за дозволением печатать только тогда, когда статья была уже разрешена цензором и даже набрана, и он дал согласие - «увидя в самой чрезвычайности этого случая как бы намек Провидения».

И действительно, было бы более чем странно, если бы он сам вздумал напечатать это письмо. Во-первых, оно было писано не для публики и в отдельности не имело смысла; во-вторых - теперь, в 1836 году, он на многое смотрел иначе, нежели шесть лет назад, когда оно писалось, особенно как раз на тот предмет, который был главной темой этого письма, - на характер и назначение России.

Эту перемену в своих взглядах он сам открыто удостоверил в письме к гр. Строгонову, писанном тотчас после кары; да и со стороны она была настолько ясна, что, например, А.И. Тургенев немало удивился, увидев в «Телескопе» Чаадаевскую статью, - потому что Чаадаев-де «уже давно своих мнений сам не имеет и изменил их существенно». - Мы теперь, имея в руках целый ряд писем Чаадаева за промежуточные годы, без труда можем восстановить ход развития его мысли, приведший к этой перемене.

Из этих писем прежде всего с полной очевидностью явствует, что априорные и историко-философские убеждения Чаадаева остались неизменными, как и вообще период идейного творчества окончательно завершился для него к тому моменту, когда он вернулся в общество. Перемена коснулась (если не считать мелких поправок) только частного пункта, каким был его прикладной вывод относительно России.

Когда в «Философических письмах» Чаадаев утверждал, что история России, стоявшей вне общехристианского единства, сделалась вследствие этого какой-то чудовищной аномалией и сама Россия представляет в настоящую минуту unicum среди европейских народов, то при тогдашнем его настроении это установление факта естественно приняло судебный характер, то есть превратилось в осуждение прошлого России и обличение ее настоящего.

Но при более спокойном отношении к делу этот самый факт мог быть истолкован и иначе; естественно было сказать себе, что тысячелетняя история огромного народа не может быть сплошной ошибкою, что, напротив, в своеобразии его судьбы - разгадка и залог его исключительного предназначения. - Мы видели, что именно так поступил Пушкин; и телеологическая точка зрения, на которой стоял Чаадаев, как раз и требовала такой объективной оценки факта.

Характерно, что в знаменитом «Философическом письме» Чаадаев едва касается вопроса о будущем России, поглощенный живописанием ее прошлого и настоящего, тогда как его письма 30-х годов наполнены рассуждениями о будущности русского народа. Тогда, угрюмый отшельник, выброшенный из жизни, он являлся судьей-обвинителем своей родины, - а судить можно только прошлое и настоящее; теперь, успокоившись и вернувшись в действительность, он почувствовал себя гражданином, и его мысль направилась вперед, на будущее.

Если, таким образом, источник перемены, происшедшей во взглядах Чаадаева, был не столько логического, сколько психологического свойства, то, с другой стороны, очень вероятно, как думает П.Н. Милюков, что содержание его новой мысли было до известной степени определено тем умственным течением, которое он встретил по вступлении в московское общество.

Не то, чтобы на него оказал прямое влияние «московский шеллингизм», но он попал здесь в атмосферу, насыщенную историко-философскими идеями особого рода: здесь с живым увлечением дебатировались вопросы о всемирно-исторической роли народов, о провиденциальной миссии, о понятии национальности и пр., и эти категории мышления, не чуждые ему и до сих пор, но затмеваемые его религиозно-исторической концепцией, не могли не отразиться на дальнейшем развитии его учения.

Новая мысль Чаадаева созрела не сразу, и, по счастью, мы можем проследить ее последовательные этапы. Первый из них закреплен в книге, написанной не Чаадаевым. В 1833 году (цензурная помета - 24 марта) вышло в Москве вторым, совершенно переработанным изданием сочинение д-ра Ястребцова: «О системе наук, приличных в наше время детям, назначаемым к образованнейшему классу общества».

В этой книге страницы, посвященные характеристике России, представляют собою изложение мыслей Чаадаева, как о том добросовестно заявляет сам автор. Когда позднее над Чаадаевым разразилась гроза из-за «Философического письма», он, чтобы оправдать себя, послал Строгонову книгу Ястребцова, прося его прочитать «эти страницы, писанные под мою диктовку, в которых мои мысли о будущности моего отечества изложены в выражениях довольно определенных, хотя неполных».

Эти страницы, внушенные Чаадаевым, представляют развитие и обоснование тезиса, что «Россия способна к великой силе просвещения». Исходная точка - та же, что и в «Философическом письме», именно указание на полную историческую изолированность России; но эта изолированность, служившая там главной уликой против России, теперь освещается совершенно иначе: она оказывается вернейшим залогом грядущего совершенствования нашей родины.

Этот вывод основывается на следующих соображениях. Культура, представляя собою плод коллективной работы всех предшествующих поколений, достается каждому новому пришельцу даром. Поэтому счастлив народ, родившийся поздно: он наследует все сокровища, накопленные человечеством; он без труда и страданий приобретает средства материального благосостояния, средства умственного и даже нравственного развития, добытые ценою бесчисленных ошибок и жертв, и даже самые заблуждения прошедших времен могут служить ему полезными уроками.

Таково положение России: она во многих отношениях молода по сравнению со старой Европой и, подобно Северной Америке, может даром наследовать богатства европейской культуры. Притом, молодость - возраст, наиболее благоприятствующий и усвоению навыков и знаний, и быстрому развитию собственного духа, пластический по преимуществу.

Но в наследстве, которое досталось России, истина смешана с заблуждением. Его нельзя принять без разбора; необходимо отделить плевелы от истинного добра и воспользоваться только последним. И здесь-то главное основание нашей патриотической надежды: великая выгода России не только в том, что она может присвоить себе плоды чужих трудов, но в том, что она может заимствовать с полной свободой выбора, что ничто не мешает ей, приняв доброе, отвергнуть дурное. Народы с богатым прошлым лишены этой свободы, ибо прошедшая жизнь народа глубоко влияет на его настоящую жизнь.

Пережитые события, страсти и мнения образуют в душе народа могучие пристрастия или наклонности, налагающие печать на все его существование, создающие в нем, так сказать, психическую атмосферу, из которой он не может вырваться даже тогда, когда чувствует ее вред. Эти «предубеждения» действуют помимо создания, входят в самое существо человека, отравляют кровь, - и даже умы наиболее сильные и независимые, несмотря на все свои старания, не могут совершенно избегнуть действия этой отравы. Разумеется, предание имеет и другую сторону: оно является, вместе с тем, могущественным орудием культурного развития. Но оно равно служит и добру, и злу, и в последнем случае его влияние чрезвычайно вредно.

Россия свободна от пристрастий, потому что прошлое как бы не существует для нее; живых преданий у нее почти нет, а мертвые предания бессильны: «Как сердце отрока, не измученное еще и не воспитанное ни любовью, ни ненавистью, но к той и другой готовое, она расположена ко всем впечатлениям. Рассудок ее не увлекается посторонней силою и имеет, следовательно, полную свободу принять одно полезное и отбросить все вредное. На все, свершившееся до нее и свершающееся перед нею, она смотрит еще беспристрастными, хладнокровными глазами, и может устроить участь свою обдуманно, - в чем и состоит назначение и торжество ума».

Такова новая мысль Чаадаева. Очевидно, неизменным осталось не только его представление о прошлом России, но и его представление об ее будущем, уверенность в том, что ей предстоит пережить - может быть, только в более стройной форме - все развитие христианского, то есть западно-европейского мира. Нового в этой его новой мысли - только ее оптимистическая окраска, заставляющая его находить в прошлом опору для надежды на будущее; но отсюда возникает новый взгляд на настоящее состояние России: ее психическая необременность выставляется как ее главная отличительная черта и важное преимущество.

Дальнейший шаг напрашивался теперь сам собою. Чем более Чаадаев вдумывался в эту вновь открытую им особенность русского духа, тем неизбежнее было для него, по свойствам его мышления, видеть в ней не просто эмпирический продукт стихийных исторических сил, а нечто провиденциальное; и чем более он убеждался в том, что эта необременность - действительно самая разительная черта нашей социальной физиономии, тем полнее должна была созревать в нем уверенность, что Россия - не чета западноевропейским странам, что ей предначертана совершенно исключительная миссия, о чем-де свидетельствует исключительность ее развития. Само собою разумеется, что свое представление об этой миссии Чаадаев должен был почерпнуть из своей общей историко-философской концепции; а, как мы знаем, назначением человечества он считал осуществление христианского мистического идеала, или водворение на земле царствия Божия.

Так рисуется нам мысль Чаадаева в его письмах 1835-37 гг. Он исходит из старого своего тезиса о прошлом России. Он повторяет, что в то время, как вся история западно-европейских народов представляла собою осуществление и развитие некой единой идеи, вверенной им с самого начала, и потому их жизнь была полна движения и смысла, богата творчеством и открытиями, - нашей истории чужд самый принцип их культуры, да чужда и вообще всякая руководящая идея, и потому наше прошлое бесплодно и пустынно. Но теперь он видит в этом различии прямое проявление Божьей воли. Он говорит себе: недаром Провидение ведет Россию особенным путем; очевидно, Оно готовит русский народ к иному служению, нежели прочие христианские народы.

Отсюда с логической необходимостью вытекает ряд чрезвычайно важных последствий. Прежде всего, раз наша изолированность от остальных европейских наций есть не печальная историческая случайность или результат человеческих ошибок, а органически входит в план наших судеб, предначертанный Верховным Разумом, то совершенно ясно, что всякая попытка с нашей стороны ассимилироваться с Европой, подражать ей или усваивать ее цивилизацию, идет в разрез с нашим назначением - и потому нелепа и вредна.

Напротив, наш долг - как можно глубже и яснее определить наше я, проникнуться сознанием нашего национального своеобразия, честно и без иллюзий отдать себе отчет в наших достоинствах и недостатках, словом - выйти из лжи и стать на почву истины. Только тогда мы сознательно и быстро двинемся по предназначенному нам пути. Спрашивается: какова же наша миссия, отличная от общей миссии западных христианских народов?

Чтобы ответить на этот вопрос, Чаадаев выставляет три посылки. Из них две уже нам знакомы. Первая - это указание на девственность русского духа. Старое европейское общество несет на себе бремя всего своего прошлого; былые страсти и волнения оставили глубокие следы в его психике и доныне властвуют над ним в виде пристрастий, предрассудков, косных навыков, не дающих ему свободно следовать внушениям разума. Оттого его жизнь далеко отстает позади его сознания. Россия, напротив, чужда страстей, обуревающих там умы, ее взгляд не затуманен вековыми предрассудками и эгоизмами; русский ум безличен по существу, абсолютно свободен от предвзятости; он может, следовательно, спокойно и беспристрастно разобраться в вопросах, болезненно задевающих душу западного человека.

Второе преимущество России перед западными народами заключается, как мы видели, в том, что она родилась позже их, и что, следовательно, к ее услугам весь их опыт и вся работа веков. Третьей же и главной посылкой является указание на особенный характер православия: в России, - говорит Чаадаев, - христианство осталось чистым от соприкосновения с людскими страстями и земными интересами; здесь оно, подобно своему божественному основателю, только молилось и смирялось.

Эти три соображения приводят Чаадаева к мысли, что России суждено раньше всех стран на свете провозгласить те великие и святые истины, которые затем должна будет принять вся вселенная - последние истины христианства. Ее юный, непредубежденный ум ответит на все вопросы, раздирающие европейский мир, и решит загадку всемирной истории; и это будет результатом не вековых исканий, а одного могучего порыва, который сразу вознесет ее на вершину, пока еще недосягаемую для европейских народов. Настанет день, когда мы займем в духовной жизни Европы такое же важное место, которое мы сейчас занимаем в ее политической жизни, а в той сфере наше влияние будет еще несравненно могущественнее, нежели в этой. Таков будет естественный результат нашего долгого уединения, ибо все великое зреет в одиночестве и молчании.

Итак, Россия совершенно откалывается от Европы. Конечная цель у них одна: осуществление христианского завета; но теперь Чаадаев уже не скажет (как говорил еще так недавно, в книге Ястребцова), что Европа показывает путь к этой цели, и что России остается только обдуманно следовать ей. Нет, в его доктрине явилось действительно новое звено. По смыслу «Философических писем», путь осуществления христианского идеала ведет через раскрытие всех материальных потенций, чрез проникновение духа в отдаленнейшие закоулки плотского бытия.

Это и есть путь, которым идет Европа. Теперь Чаадаев как будто говорит: России незачем проделывать для себя эту работу сначала; Европа исполнила уже значительную часть задачи, и Россия должна - и, благодаря своей свежей восприимчивости, может - просто взять готовый плод ее усилий; это даст нам возможность затем с такой быстротой приблизиться к конечной цели, что мы далеко опередим исторически-прогрессивную Европу.

Теперь Чаадаев с еще большей доказательностью, чем раньше, настаивает на важности ясного национального самосознания. Попытки зарождающегося славянофильства воссоздать по данным истории русский национальный облик, повергают его в уныние. Он видит тут двойную опасность: эта узкая патриотическая идея не только противоречит общехристианскому идеалу слияния народов, но и в корне искажает понятие нашей миссии. Залог нашего будущего - не в нашем прошлом, которое безжизненно и пустынно, а в современной нашей позиции по отношению к окружающему нас миру.

Национальный эгоизм нам не пристал - для этого Россия слишком могущественна. Она призвана вести общечеловеческую политику; слава Александру I, понявшему это! России, раз она сознала свое призвание, надлежит брать на себя почин всех благородных идей, потому что она свободна от страстей, предрассудков и корыстей Европы. Нам надо понять, что Провидение поставило нас вне игры национальных интересов и вверило нам интересы всего человечества, что к этому фокусу должны сходиться и из него исходить все наши идеи в практической жизни, в науке и искусстве, что мы - чудо в этом мире, лишенное тесной связи с его прошлым и сейчас стоящее в нем особняком; наконец, что в этой задаче - вся наша будущность, и что если мы не признаем своей миссии, если будем ее игнорировать, то обречем себя на уродливое и бессмысленное существование.

Письмо к А.И. Тургеневу 1835 года, где высказаны изложенные сейчас мысли Чаадаева, кончается тем же молитвенным возгласом, который стоит в эпиграфе его знаменитого (первого) «Философического письма»: «Adveniat regnum tuum! - Да приидет царствие Твое!» Его вера осталась та же, изменился только его взгляд на роль России в осуществлении царствия Божия.

Эта перемена была обусловлена его новым представлением о православии, и к этому пункту, едва затронутому выше, нам надо теперь вернуться.

Чаадаев остался при старом своем убеждении, что католичество с лежащим в его основе действенным, социальным началом, представляет собою, так сказать, наиболее целесообразную форму христианства: оно лучше всех других христианских исповеданий поняло человеческую природу, в которой нераздельно слиты внешнее с внутренним, вещественное с духовным, форма с сущностью, как тому учит нас Евангелие, обоготворяющее тело человеческое в теле Христовом, предсказывающее воскресение наших тел и устами апостола гласящее, что тело наше - храм живого Бога.

Католицизм понял, что для того, чтобы он мог исполнить свою задачу - цивилизовать христианский мир, ему необходимо было войти в социальную жизнь и овладеть ею; ударься он в фанатический спиритуализм или узкий аскетизм, замкнись он наглухо в святилище, - он был бы поражен бесплодием и никогда не совершил бы своего дела. Таким образом, только в недрах католической церкви, какою мы ее знаем, христианство могло расцвести и формулироваться, только она могла завоевать ему мир.

Все это - мысли, знакомые нам уже по «Философическим письмам». Но теперь в представлении Чаадаева рядом с католицизмом стало, как равноправная форма, православие, как рядом с действием созерцание: «Наша церковь по существу - церковь аскетическая, - писал он позднее Сиркуру, - как ваша по существу социальная: отсюда равнодушие одной ко всему, что совершается вне ее, и живое участие другой ко всему на свете. Это-то и есть два полюса христианской сферы, вращающейся вокруг оси своей безусловной, своей действительной истины».

Больше того: Чаадаев теперь, как мы видели, склонен даже отдавать преимущество православию, которое, благодаря своей отрешенности от мира, сохранило дух христианства более чистым, нежели трудившееся в миру католичество, - не вступало в компромисс с людскими страстями, не сочеталось с земными интересами. - Представление вполне славянофильское, хотя сразу видно и различие: по учению славянофилов, православие изначала выше прочих христианских вероисповеданий, потому что оно одно содержит в себе истинное христианство; «нам, - писал Хомяков, - по милости Божией дано было христианство во всей его чистоте, в его братолюбивой сущности». Чаадаев как раз в цитированном сейчас письме к Сиркуру едко осмеивает эти притязания православных публицистов на монопольное обладание истиной.

Мечтал ли он теперь о соединении обеих церквей? - Он нигде не говорит об этом. Но, исходя из общего смысла его идей, можно думать, что идеальная церковь, церковь будущего, - та, которая и водворит на земле царство Божие, «все прочие царства в себе заключающее», - представлялась ему именно как сочетание этих двух необходимых элементов христианской религии: социального и аскетического.

Могучая централизованность католической церкви и ее чудесно налаженный практически-религиозный механизм с одной стороны, и чистый дух христианства, с другой, - эти два фактора должны слиться и взаимно проникнуть друг в друга, чтобы повести человечество к осуществлению его последних судеб. И ему кажется, как мы знаем, что солнце вселенской правды впервые озарит нашу землю: так как здесь христианство, подобно самому Христу, только смирялось и молилось, то вероятно, говорит он, «что за это именно здесь оно и будет осенено своими последними и самыми могущественными вдохновениями».

Мы видели, как последовательно развивалась мысль Чаадаева о России: «Философическое письмо» писано в 1829 году, книга Ястребцова - в 1832-м, письмо к Тургеневу - в 1835-м. Последним его этапом на этом пути является «Апология сумасшедшего», написанная, без сомнения, в 1837 году.

Эта блестящая по форме «Апология» осталась неоконченной, вернее - едва начатой; по крайней мере, то, что дошло до нас, представляет не что иное, как предисловие pro domo sua, за которым, судя по его заключительным строкам, должно было следовать систематическое рассуждение по существу. «Апология» писана, как показывает самое ее заглавие, тотчас после объявления Чаадаева сумасшедшим; он преследовал здесь двойственную задачу: оправдаться пред высшей властью - и разбить своих теоретических противников.

Случайность обеих этих целей - виною в том, что «Апология» по содержанию устарела гораздо больше «Философических писем». Здесь много полемики против взглядов, теперь уже давно забытых, много детальных поправок к письму, напечатанному в «Телескопе», много мест - как заметил уже А.Н. Пыпин, - написанных в намеренно-охранительном тоне; основные же идеи Чаадаева о России выступают лишь попутно и, разумеется, без всякой последовательности. Все это течет в непринужденном монологе одним плавным потоком; но мы не будем излагать «Апологию» в целом, предпочитая для ознакомления с нею отослать читателя к ее подлинному тексту. Нас занимает здесь только ее положительная историко-философская часть: рассеянные в ней мысли Чаадаева о России.

В общем они не изменились по сравнению с письмом к Тургеневу 1835 года. На первом плане - те же три тезиса: 1) прошлое России равно нулю; 2) в настоящем у нее два громадных преимущества пред Западной Европой: незасоренность психики и возможность использовать опыт старших братьев; 3) в будущем ее призвание - указать остальным народам путь к разрешению высших вопросов бытия. Условия для осуществления этой миссии - ясно сознать исключительность своего призвания и в полной мере усвоить умственное богатство Запада. Только вполне отрешившись от нашего прошлого и восприняв своим свежим разумом последнее слово западной цивилизации, мы можем достигнуть предуказанной нам цели.

Итак, нам, по мысли Чаадаева, грозят две великие опасности. Одна - если мы пойдем не своим особым, еще невиданным путем, этой горной тропинкой народа, не имеющего истории, а захотим идти торной дорогой западных народов; они правы, когда выводят каждый свою идею из своего прошлого, но нас, чья история - пустое место, этот путь может привести лишь к фикциям и самообману. Другая опасность - если мы будем игнорировать западный опыт, ибо этим мы лишаем себя драгоценного подспорья.

Мысль Чаадаева, оставаясь в существе тою же, достигла, таким образом, гораздо большей определенности. Центральное место в ней занял вопрос об отношении России к Западной Европе. Чаадаев строго логически вывел из своих посылок такой ответ на этот вопрос: жить на свой манер, не подражая Европе, но непрерывно пользуясь плодами ее долгого опыта, как научил нас Петр Великий; иными словами - твердое сознание нашей национальной самобытности и тесное культурное общение с западными народами.

С этой точки зрения Петровская реформа получала новый, неожиданный смысл: Петр, именно, понял, что путь нормального, исторического развития, каким шли западные народы, не наш путь; он и отрезал Россию от ее прошлого, привив ей западную образованность, - не для того, чтобы она стала похожа на Запад, а как раз с обратной целью, - чтобы она, наконец, начала жить своей особой, не исторической жизнью; так что не обезличить нас могла его реформа, не стереть нашу национальную идею, а именно только открыть ей путь к осуществлению.

62

XXI

Этим убеждениям Чаадаев остался верен уже до конца своей жизни. Здесь представляется уместным кратко резюмировать всю систему его идей в ее окончательном виде, как она отразилась, между прочим, в его частных письмах 40-х и 50-х годов, особенно в замечательном письме 1846 года, вероятно к Сиркуру.

Итак, исходный пункт Чаадаева, его основное и крепчайшее убеждение - то, что в человеке, рядом с божественным, безличным началом, действует начало личное, источник слепоты и корысти. В преодолении этого личного начала, в искоренении этой «самости» и заключается единственная цель всемирной истории, больше того - ее единственное содержание. Вся жизнь человечества - один грандиозный процесс преображения.

Эту одну работу делает наш дух в высших сферах своего существования. Ни любовь, ни знания, ни красота не имеют самостоятельной ценности: их смысл лишь в том, что они отвращают человека от него самого и погружают его в сферу бескорыстного, безличного. Но и вся материальная жизнь только с виду довлеет себе; на деле и она служит всецело той же задаче.

Ибо человеческий разум свободен, и только добровольное его согласие может доставить торжество божественному началу в нас; а для этого нужно, чтобы он раскрыл все потенции нашей личной, плотской стихии, осуществил все ее возможности и, доведя ее до наивысшей сложности и силы, пропитал ее духом, так сказать, до самого дна. Отсюда вся сложность человеческой истории; и все это громадное развитие материальных сил, эта необозримая махровость человеческой культуры с ее бесчисленными формами, интересами, взаимодействиями, антагонизмами - не что иное, как один колоссальный механизм для овеществления плотского начала в нас, без чего невозможно его полное претворение духом.

Этот стихийный религиозный процесс совершается с самого начала человеческой истории, но в последнюю, высшую свою стадию он вступил только с пришествием Христа; тут он принял форму самостоятельного нравственного акта, путем которого человек из объекта становится делателем божьего дела. Чрез Христа человек непосредственно соприкасается с бесконечной сущностью, в любви к нему он добровольно отрекается от личной воли.

Только в этом одном истинный смысл христианства; ибо если Христос велит нам любить ближних, как самих себя, то это имеет лишь ту цель, чтобы отклонить нашу любовь от самих себя. И христианство могучим ферментом вошло в жизнь человечества. Глубокая ошибка видеть в нем только систему верований или субъективное настроение; нет, христианство - имманентная божественная сила, действующая в человечестве как стихия, - его внутреннее пластическое начало.

Ясно, что в чистом своем виде христианская идея есть высшая степень самоотречения, то есть аскетизм; но так как ей предназначено завоевать весь мир, то она неминуемо должна была выйти из этой хризолиды и принять социальный характер. Таким образом, для полноты христианства равно необходимы и элемент аскетический, и элемент социальный.

Вся жизнь человека - постоянное сочетание его чистой мысли с необходимыми условиями его существования. А первое из этих условий - общество, взаимодействие умов, слияние мыслей и чувствований; только удовлетворив этому условию, истина становится живою, из области умозрения нисходит в мир реальностей, превращается в силу природы и начинает действовать так же неотразимо, как всякая другая стихийная сила.

Уйди она в узкий аскетизм или безусловный спиритуализм, замкнись она навеки в храме, она была бы поражена бесплодием и никогда не исполнила бы своего назначения. Без сомнения, став социальной силой, она утратила часть своей первоначальной чистоты; но у нее не было другого пути; она должна была делать свое дело, комбинируясь всегда с реальными условиями времени, не брезгая никакой возможностью, спускаясь в самую бездну порочности, - куда бы ни вел ее свободный разум человека.

Это превосходно поняла католическая церковь. Она одна с самого начала взглянула на царство Божие не только как на идею, но и как на факт, и препоясалась в путь, чтобы просветить мир светом Христовым. В ней нашла себе наиболее полное воплощение действенная, социальная сторона христианства.

В этом пункте начинается у Чаадаева его философия русской истории. Для него русская история по самому существу своему - религиозная история, - до такой степени, что все особенности русского быта в прошлом и настоящем он выводит из характера, который носит в России христианство.

Его мысль сводится к следующему. Россия приняла христианство от Византии, где оно носило еще свой первоначальный, аскетический характер; аскетическим стало оно и у нас. Благодаря этому христианская идея сохранила в православии ту чистоту, которую она неизбежно должна была утратить на Западе; но зато она осталась втуне, не сделалась, как там, дрожжами социальной жизни. Политически это выразилось в том, что западная церковь, как сила социальная, сразу поставила себя независимо от светской власти, а потом и подчинила ее себе, восточная же, проникнутая аскетическим духом, отреклась не только от власти над миром, но даже и от собственной свободы.

Итак, здесь действенная сила христианства была парализована, и в результате получилось чудовищное уродство: получилась тысячелетняя история огромного народа, абсолютно лишенного социальной жизни, не подвинувшегося ни на пядь в деле раскрытия материального начала и пропитания его началом Христовым; получилось какое-то запоздалое младенчество, невинное, но и немощное, прозябающее среди братьев, живущих полной жизнью, и способное только рабски подражать им.

Отсюда Чаадаев с неотразимою последовательностью выводит былое и будущее России. В прошлом - социальное бессилие нравственной идеи, и оттого порабощение личности и мысли, однообразные века без всякого движения, быт скудный и пустынный, над которым, как дух Божий над первобытным хаосом, витал дух аскетизма. Наперекор своей активной природе христианское начало было заточено, и это не только помешало ему исполнить его назначение в русском народе, но даже исказило его прямое действие на жизнь: одностороннее самоотречение сделалось принципом русской жизни, так что, например, крепостное право явилось у нас - страшно сказать - органическим следствием народного развития.

Ясно, в чем нам следует искать спасения. Россия еще не начинала жить настоящей жизнью, то есть жизнью религиозно-общественной. Она владеет неоцененным сокровищем, христианской истиной в ее чистейшей форме; пусть же она внесет эту нравственную идею в социальную жизнь, пусть освободит ее от подчинения земным властям, и, напротив, пусть все подчинится ей, как силе внутренне-зиждущей, которая только тогда может воздвигнуть из земных элементов царство Божие, когда ее действие проникнет всюду и не будет встречать никаких преград. Только в синтезе аскетического начала с социальным - истинный смысл христианской идеи. Поймем же, что нам нужно не продолжать наше прошлое, бесплодное в религиозном отношении, а начать новую, христиански-социальную жизнь.

Западные народы уже века живут такой жизнью; но избави нас Бог подражать им. Они развивались и продолжают развиваться последовательно, мы же совсем не развивались; их путь - эволюционный, наш - революционный, потому что мы должны, в противоположность им, круто порвать с нашим прошлым; нам надо не усваивать их культуру в целом для того, чтобы разрабатывать ее дальше (да это и невозможно), а пользуясь их опытом и знаниями, создать свою особую цивилизацию. И у нас есть все основания думать, что, вступив на этот путь, мы опередим наших старших братьев, то есть что именно нам предназначено осуществить высшие заветы христианства.

Таково в главных чертах полное учение Чаадаева. Своеобразно преломившись сквозь призму славянофильства, оно воскресло затем, как идея вселенской теократии - у Вл. Соловьева, и как идея русской всечеловечности - у Достоевского. В какой мере учение Чаадаева непосредственно повлияло на Соловьева, - этого, за отсутствием положительных данных, пока решить нельзя; но никто не будет отрицать, что некоторые основные положения Соловьева - поразительно, до полного тождества совпадают с доктриной Чаадаева. Вот что писал Соловьев в 1883 году.

«Церковный принцип православного Востока есть неприкосновенность святыни, неизменность данной божественной основы. Принцип верный, но недостаточный… Мы должны заботиться о том, чтобы на благодатной основе Церкви воздвигалось здание истинно-христианской, не западной и не восточной, а вселенской богочеловеческой культуры. А для дела этого созидания с человеческой стороны необходимо не одно только сохранение церковной истины, но и организация церковной деятельности…

Сохранение церковной истины было преимущественною задачей православного Востока; организация церковной деятельности под руководством единой и безусловно самостоятельной духовной власти являлась преимущественной задачей католического Запада. Мы решительно не можем допустить, чтобы эти две задачи исключали друг друга, чтобы одна мешала другой; напротив, и логическое рассуждение, и исторический опыт ясно показывают нам, что полнота церковной жизни требует одинакового внимания к обеим задачам».

Это не только мысль Чаадаева - это почти его слова.

Если в Соловьеве мы имеем преемство религиозной мысли Чаадаева, то столь же полно - и здесь уже заведомо непосредственно - перешла другая часть его учения в мировоззрение Герцена. Герцен усвоил мысль Чаадаева о своеобразном характере русской истории и о свойствах русского народа, устранив ее религиозное истолкование и переведя ее на позитивный, социологический язык.

Следуя Чаадаеву, он признал за русским народом два великих преимущества перед западными: незасоренность психики («русский человек - самый свободный человек в мире») и возможность сразу использовать все культурное богатство, накопленное Западом. И далее он совершенно повторяет ход мысли Чаадаева об исключительном призвании русского народа и об особенном всемирно-историческом начале, которого этот народ служит хранителем, с той разницей, что этим палладиумом является у него не чистота христианской идеи (православие), как у Чаадаева, а бессознательный социализм (община); община и есть то сокровище, которое вынес из своего печального прошлого русский народ и которым будет спасено человечество.

Так мысль Чаадаева просочилась чрез Герцена в народничество, чрез Соловьева - в современное движение христианской общественности. О прямом заимствовании не может быть речи ни там, ни здесь, но преемственно оба эти движения во всяком случае восходят к учению Чаадаева.

63

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTIwLnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTU1MzIvdjg1NTUzMjAzNS9hZGQ4ZC9ERi1XTVFFSnl4TS5qcGc[/img2]

Литография Гаттье с оригинала Мари-Александра Алофе (1812-1883). Портрет Петра Яковлевича Чаадаева. Франция. Париж. 1848. Бумага, литография. 34 х 26 см. Музей-заповедник «Дмитровский кремль».

64

XXII

В те самые годы, когда мировоззрение Чаадаева приняло свой окончательный вид, на глазах Чаадаева складывалось и формулировалось славянофильство. Исходя из иных основ, оно выставило те же два положения - о полном своеобразии русского народа и о его провиденциальной роли. Но это совпадение между обеими доктринами осталось совершенно формальным.

Учение Чаадаева с учением славянофилов роднит не эта внешняя черта сходства, а тот общий им обоим дух, которым, между прочим, было обусловлено и это совпадение: общность навеянного с Запада умозрительного направления, тождество философско-исторических категорий, определявших самую постановку вопросов (всемирно-историческая точка зрения, идея нации и пр.). И точно так же, ни в одном из частных, хотя бы принципиальных разногласий между Чаадаевым и славянофильством нельзя видеть корень спора: он глубже их и все их обусловливает.

Мы видели: суждение Чаадаева о России - последнее звено строго-логической цепи, прикладной вывод из общего принципа. В 1847 году, как и в 1829-м, это суждение во всех своих частях обусловливалось основной религиозно-исторической точкой зрения Чаадаева; это был полный силлогизм, где первая, общая посылка определяла религиозную идею человечества; вторая, частная, устанавливала фактическое состояние России в прошлом и настоящем по отношению к той идее, и где, наконец, умозаключение определяло шансы и условия служения России той же идее в будущем.

Чаадаев в 1829 году проклинал Россию за то, что она никогда не жила религиозной жизнью, и в 1837-м благословлял потому, что стал видеть в ней благодатную, нетронутую почву для Христовой жатвы; ее прошлое сначала казалось ему безотрадной пустыней, потому что оно не было одухотворено постепенным раскрытием религиозной идеи, и в этой же пустынности прошлого он потом видел ее преимущество опять-таки ради интересов религии и т. д.

Как известно, тот же фундамент подвели под свою систему и славянофилы - правда, довольно поздно, только в конце 40-х годов. Православием, как истинной верою, они мотивировали свое поклонение русскому народу, как носителю этой веры, и Хомяков выработал умозаключение, аналогичное Чаадаевскому, - что если вера, вложенная промыслом Божиим в русский народ, одна только вмещает в себе всю полноту истины, то мы должны дорожить благом и мыслью нашего народа, которые неизбежно хотя бы отчасти истекли из этого высшего начала.

Таково было логическое построение славянофильства в его окончательном виде; но психологический процесс, приведший к нему, несомненно шел как раз в обратном направлении. Дело началось с чувства - с влюбления в русский народ, и кончилось доказательством, что русский народ - лучше всех других, так как он один, в православии, обладает истиной. Обыкновенная история: сначала «по-милу хорош», а потом уже «по-хорошу мил».

Неотразимая критика Влад. Соловьева окончательно решила вопрос о взаимном отношении религиозного и национального элементов в славянофильстве. «Та доктрина, которая сама себя определила как русское направление и выступила во имя русских начал, тем самым признала, что для нее всего важнее, дороже и существеннее национальный элемент, а все остальное, между прочим и религия, может иметь только подчиненный и условный интерес. Для славянофильства православие есть атрибут русской народности; оно есть истинная религия, в конце концов, лишь потому, что его исповедует русский народ.

Для одних из славянофилов требование быть православным или «жить в церкви» прямо входило как составная часть в более общее и основное требование: слиться с жизнью русской земли. В уме других эта зависимость религиозной истины от факта народной веры принимала более тонкий и сложный, но в сущности, столь же нерелигиозный образ». И конечный вывод Соловьева гласит: «в системе славянофильских воззрений нет законного места для религии как таковой, и если она туда попала, то лишь по недоразумению и, так сказать, с чужим паспортом».

Вот где корень разногласий между Чаадаевым и славянофилами. Это были два разных мировоззрения и два патриотизма, основанных на разных началах: у Чаадаева - сознательная любовь к своему лишь поскольку оно хорошо, у славянофилов - любовь к своему безусловная и беспричинная. Чаадаева не могло не раздражать в славянофилах это неосмысленное хвастовство своей народностью, только для вида прикрывавшееся религиозной санкцией, а славянофилов естественно возмущал его рассудочный и условный патриотизм.

Когда в половине 40-х годов поэт Языков вздумал от имени всего славянофильского круга изобличить Чаадаева, оказалось, что за подсудимым числится одно только, но страшное преступление: предпочтение чужого своему, родному:

Вполне чужда тебе Россия,
Твоя родимая страна;
Ее предания святые
Ты ненавидишь все сполна.
Ты лобызаешь туфлю пап…
Почтенных предков сын ослушный,
Всего чужого гордый раб!
Ты все свое презрел и выдал,
И ты еще не сокрушен…

и т. д. в том же духе. Легко понять, как нелепо должно было казаться это обвинение человеку, писавшему, что любовь к отечеству - вещь прекрасная, но есть нечто еще более высокое, именно - любовь к истине.

При такой разности мировоззрений обе стороны должны были, очевидно, далеко расходиться в своих историко-философских взглядах. Оценка нашей до-Петровской старины и оценка Петровской реформы; сравнительное определение славянского и западноевропейского духа; характеристика современного состояния Европы; указание пути, на который следует отныне перевести Россию, - таковы были конкретные пункты разногласия между Чаадаевым и славянофилами. Ни с той, ни с другой стороны здесь не было ни случайности, ни произвола: это были две органически-цельные системы, непреложно обусловленные, одна - религиозно-исторической идеей Чаадаева, другая - пламенным национальным чувством славянофилов.

Если в одном пункте обе системы совпадали, именно в признании всемирно-исторической миссии русского народа, то это была та точка слияния, в которой встречаются две пересекающиеся линии, чтобы затем снова разойтись под прежним углом. Чаадаев говорил: Россия не дала еще никаких доказательств своего высокого призвания, но, судя по ее нынешнему состоянию, она способна со временем стать во главе человечества, если будет исполнено такое-то условие; славянофилы, напротив, утверждали, что прошлое России представляет таких доказательств в избытке, и что она уже - и искони - владеет той силой, которая имеет освободить род людской (гармоническим сочетанием разума и чувства в противоположность западному рационализму), так что все дело только в одном отрицательном условии; и их условие (отказ от пути, на который вывел Россию Петр Великий) было, как мы знаем, диаметрально-противоположно Чаадаевскому.

Письма Чаадаева за последние пятнадцать лет его жизни показывают его нам всецело поглощенным борьбою с славянофильством. Он говорит о нем всегда, по всякому поводу и совсем без повода, во всех тонах, от трагического и кончая шутливым. Пишет ли он Шеллингу, - его выспренная речь тотчас сбивается на жалостное повествование об этом «умственном кризисе», об этом «пагубном учении» русских националистов. По поводу Шевыревского курса истории русской литературы он пишет Сиркуру пространное (в пять убористых печатных страниц) письмо, где тонко отточенным сарказмом препарирует всю нелепость славянофильского учения, как студент-медик - мускулатуру руки.

Нет надобности цитировать эти письма: в них нет ничего существенно-нового; Чаадаев скорбит о национальном самообмане, высмеивает ретроспективную утопию славянофилов, их пренебрежительное отношение к Западной Европе, и пр., - словом, все, что мы знаем. Ирония была, вероятно, его излюбленным полемическим средством и в прямом, то есть устном споре с ними. О тоне его полемики мы можем догадаться по немногим сохранившимся его запискам к Хомякову и Киреевскому.

Вот что, например, он писал Хомякову, благодаря за присылку его статьи о Феодоре Иоанновиче: «Спасибо вам за клеймо, положенное вами на преступное чело царя, развратителя своего народа (т. е. Иоанна Грозного), спасибо за то, что вы в бедствиях, постигших после него Россию, узнали его наследие. Я уверен, что на просторе вы бы нашли следы его нашествия и в дальнейшем от него расстоянии.

В наше, народною спесью околдованное время, утешительно встретить строгое слово об этом славном витязе славного прошлого, произнесенное одним из умнейших представителей современного стремления. Разногласие ваше в этом случае с вашими поборниками подает мне самые сладкие надежды. Я уверен, что вы со временем убедитесь и в том, что точно так же, как кесари римские возможны были в одном языческом Риме, так и это чудовище возможно было в той стране, где оно явилось. Потом останется только показать прямое его исхождение из нашей народной жизни, из того семейного, общинного быта, который ставит нас выше всех народов в мире и к возвращению которого мы всеми силами должны стремиться. В ожидании этого вывода, - не возврата, - благодарю вас еще раз за вашу статью», и т. д.

Это было очень зло, но и очень метко.

Однако, главной мишенью его нападок были не исторические ошибки и реакционные вожделения славянофилов: его ужасала больше всего та атмосфера национального самодовольства, в которую они погрузили общество. Он, любивший в России только ее будущее, то есть ее возможный прогресс, не мог без боли смотреть на эту духовную сытость, в корне враждебную всякому прогрессивному движению и искажавшую народный характер. Это настроение умов кажется ему смертельной болезнью, грозящей подкосить всю будущность русского народа, и он не устает следить за ее проявлениями, за ее гибельным действием на все общество в целом и на отдельных членов его.

«Не поверите, до какой степени люди в краю нашем изменились с тех пор, как облеклись этой народною гордынею, неведомой боголюбивым отцам нашим»: эта жалоба двадцать лет не умолкает в его письмах. Потому что в прошлом - это надо заметить - он не находил у нас даже признаков национальной кичливости: «Мы искони были люди смирные и умы смиренные», - говорит он; - и этому смирению «обязаны мы всеми лучшими народными свойствами своими, своим величием, всем тем, что отличает нас от прочих народов и творит судьбы наши». Самодовольством отравили нас уже только славянофилы.

Среди нескольких замечательных писем Чаадаева, которыми отмечены для нас последние годы его жизни, первое место бесспорно принадлежит тому письму 1847 года, где он изложил свои мысли о «Переписке с друзьями». Историко-литературная оценка, которую Чаадаев дает здесь книге Гоголя, остается непревзойденной и доныне, как по верности в целом, так и по тонкости психологических наблюдений. Основная мысль этого разбора - та, что в недостатках книги виноват не сам Гоголь, а окружающая его среда, другими словами - славянофилы.

«Как вы хотите, чтоб в наше надменное время, напыщенное народною спесью, писатель даровитый, закуренный ладаном с ног до головы, не зазнался, чтоб голова у него не закружилась? Это просто невозможно. Мы нынче так довольны всем своим родным, домашним, так радуемся своим прошедшим, так потешаемся своим настоящим, так величаемся своим будущим, что чувство всеобщего самодовольства невольно переносится и к собственным нашим лицам. Коли народ русский лучше всех народов в мире, то само собою разумеется, что и каждый даровитый русский человек лучше всех даровитых людей прочих народов.

У народов, у которых народное чванство искони в обычае, где оно, так сказать, поневоле вышло из событий исторических, где оно в крови, где оно вещь пошлая, там оно по этому самому принадлежит толпе и на ум высокий никакого действия иметь уже не может; у нас же слабость эта вдруг развернулась, наперекор всей нашей жизни, всех наших вековых привычек и понятий, самым неожиданным образом, так что всех застала врасплох, и умных, и глупых: мудрено ли, что и люди, одаренные дарами необыкновенными, от нее дуреют! Стоит только посмотреть около себя, сейчас увидишь, как это народное чванство, нам доселе чуждое, вдруг изуродовало лучшие умы наши, в каком самодовольном упоении они утопают с тех пор, как совершили свой мнимый подвиг, как открыли свой новый мир ума и духа» (то есть мир до-Петровской Руси).

При всем том нет никакого сомнения, что Чаадаев и славянофильство взаимно оказали друг на друга глубокое влияние.

Литературное наследство, оставленное нам Чаадаевым, представляет собою торс без головы и ног: утрачены первые его письма, где были изложены его априорные утверждения о Боге и человеке, и утрачены, очевидно, многие письма 40-х и 50-х годов, например к Тютчеву или И. Киреевскому, по которым мы могли бы ближе определить характер его основных практических пожеланий в связи с его окончательным взглядом на Россию. Не дошли до нас и письма славянофилов к нему. Между тем, если не считать устных бесед, письма представляли собою, по цензурным условиям того времени, единственную форму, в которую могла облекаться его полемика с славянофилами.

Таким образом, вопрос о его прямом влиянии на славянофильство и обратно может быть решен только в самом общем виде, да и то лишь предположительно. Именно, исходя от сущности того и другого учения, можно предполагать, что на развитие славянофильских идей должна была повлиять универсальная постановка религиозной проблемы у Чаадаева, тогда как Чаадаеву естественно было усвоить некоторые обобщения славянофилов в области русской истории.

Первую догадку высказал П.Н. Милюков, говоря, что Чаадаев «едва ли не первый открыл славянофилам глаза на общую связь идей христианской исторической философии, а только в той связи православная религиозная идея получала всемирно-историческое значение». Наоборот, Чаадаев, как мы видели, свое новое истолкование православной религиозной идеи заимствовал, вероятно, у славянофилов. «Смирение», как отличительная черта «наших боголюбивых предков» на всем протяжении русской истории, и как результат влияния их религии, «глубоко пропитанной созерцанием и аскетизмом», - это чисто-славянофильские представления, органически вошедшие в систему идей Чаадаева.

65

XXIII

Нам остается досказать историю личной жизни Чаадаева.

Приключение 1836 года было последним событием этой жизни. Нарушенное им равновесие скоро восстановилось и больше уже ничем не было нарушено до смерти Чаадаева, в 1856 году. Эти двадцать лет он прожил жизнью мудрых, жизнью Канта и Шопенгауэра, в размеренном кругу однообразных интересов, привычек и дел. Левашовы давно продали свой дом какому-то обруселому немцу; флигель, где жил Чаадаев, с годами пришел в полную ветхость, осел и покосился снаружи, но Чаадаев продолжал жить в нем до смерти, и все не мог собраться перекрасить у себя полы и стены, поправить печи.

Он и лето проводил в Москве, и, говорят, за тридцать лет ни разу не переночевал вне города, хотя родные и друзья настойчиво приглашали его в свои подмосковные. Его обычное распределение дня было, вероятно, то же в 1855 году, что и в 1840-м. За день до смерти он обедал в том же ресторане Шевалье, о котором Герцен за десять лет до этого острил, что там сегодня подавали суп printaniеre, котлеты, спаржу и Чаадаева. И так во всем: та же верность Английскому клубу, те же споры и поучения в салонах Свербеевой, Елагиной, Орловой, тот же обширный круг знакомых, те же приемы у себя на Новой Басманной по понедельникам от часа до четырех. А жизнь понемногу уходила, как песок из стклянки песочных часов.

Чаадаев, без сомнения, глубоко таил горечь своей неудавшейся жизни, этой «смешной» жизни, как он однажды обмолвился уже незадолго до смерти; но нельзя сомневаться и в том, что минутами ему казался ясным провиденциальный смысл его существования, - и тогда освещалось и то странное дело, которое он делал. Он разговаривал и спорил - можно ли это назвать делом? Но любопытно, что современники, говоря о его словоохотливой праздности, незаметно для самих себя характеризуют ее как деятельность и даже как призвание. Вяземский называет Чаадаева «преподавателем с подвижной кафедры, которую он переносил из салона в салон»; Лонгинов говорит по поводу изящества его личности, одежды и манер: «Это изящество во всем было необходимо для той роли, оригинальной и трудной, которую суждено было ему играть в обществе, обращающем так много внимания на внешность».

Здесь сказалось инстинктивное впечатление, какое производила фигура Чаадаева на фоне московского образованного общества. Он не смешивался, не сливался с этим обществом - это сразу чувствовал всякий. Он был в нем как река, которая, вливаясь в море, сохраняет особый цвет своей воды. И каждый понимал, что это – не внешнее своеобразие, а естественная замкнутость чрезвычайно оригинального и личного мировоззрения, продуманного до конца и принятого бесповоротно.

Чаадаев был не просто человек с убеждениями, а человек, без остатка сливший свою личность со своим убеждением. Эта-то сознательная цельность с одной стороны давала ему власть над обществом, с другой - сообщала его разговорам ту целесообразность и то единство, которые превращали их из салонной causerie в пропаганду. Сам Чаадаев играл свою роль не только серьезно, но даже торжественно, что дало повод Вяземскому сказать о нем: «Он был гораздо умнее того, чем он прикидывался. Природный ум его был чище того систематического и поучительного ума, который он на него нахлобучил».

Герцен картинно изобразил Чаадаева, как он долгие годы «стоял, сложа руки, где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре, в залах и театрах, в клубе, - и воплощенным veto, живой протестацией смотрел на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около него… Старикам и молодым было неловко с ним, не по себе; они, Бог знает отчего, стыдились его неподвижного лица, его прямо смотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения». И все-таки вся образованная и светская Москва ухаживала за ним, усиленно зазывала к себе и по понедельникам наполняла его скромный кабинет.

Кто не бывал здесь, начиная от американца Толстого и кончая Гоголем? Здесь на нейтральной почве встречались Грановский и Шевырев, Хомяков и Герцен, Тютчев и Н.Ф. Павлов; здесь перебывали все известные иностранцы, за двадцать лет посетившие Москву, - Кюстин, Могень, Мармье, Сиркур, Мериме, Лист, Берлиоз, Гакстгаузен, - и ему самому еще довелось читать, что писали о нем за границей Кюстин и Гакстгаузен, Жюльвекур и Мишле. Говорить нечего, что в России среди образованных кругов его имя было широко известно.

Это была невольная дань большой и, что не менее важно, сосредоточенной духовной мощи. Как велико воспитательное действие такой силы, понятно само собою. Она не только импонирует, но и влечет за собою; она воспитывает, можно сказать, одним своим присутствием. Это и хотел засвидетельствовать Жихарев, говоря, что Чаадаев был в высшей степени anregend, что «его разговор и даже одно его присутствие действовали на других, как действует шпора на благородную лошадь. При нем как-то нельзя, неловко было отдаваться ежедневной пошлости».

Мы говорили уже, что характер Чаадаева был не из приятных. Лесть, которую ему расточали, сознание своей власти в обществе и своего значения, а с другой стороны, сознание мизерности этого общества и бессильный стыд за свою все-таки ведь праздную жизнь, - все это, в соединении с нервозностью, чем дальше, тем более питало в нем эгоизм, тщеславие и капризность. Он был чрезвычайно обидчив, зорко следил за тем, не манкирует ли кто из знакомых его понедельниками, и т. п. А.И. Тургенев то и дело жаловался Вяземскому, что Чаадаев «все считается визитами и местничеством за обедами и на канапе», и что вообще «les petitesses Чаадаева мешают наслаждаться его редкими и хорошими качествами».

За эти редкие качества ему легко прощали и притязательность, и капризы. Он был из тех, которые «fеr die Besten ihrer Zeit gelebt», и это - на протяжении всей своей зрелой жизни, то есть 40 слишком лет. Его любили лучшие люди двух или трех поколений: И.Д. Якушкин, Муравьевы, Н. Тургенев, Пушкин, Грибоедов, И. Киреевский, Хомяков и Герцен. Ф.И. Тютчев, споривший с ним до ярости, говорил, что любит его «больше всех». Баратынский, навестив его раз на Страстной неделе, сказал ему, что в эти святые дни не находит более достойного употребления времени, как общение с ним.

Сороковые годы были разгаром славянофильства и разгаром его борьбы с этим, как он выражался, «возвратным», то есть реакционным движением. Он уважал всякую мысль, потому что знал цену своей; при такой широкой умственной терпимости ему нетрудно было поддерживать самые теплые личные отношения со своими противниками. Он был дружен со многими из славянофилов, и даже готов был сходиться с ними на почве совместной культурной работы, так что, например, Погодин, возобновляя «Москвитянин», счел возможным обратиться к нему с просьбой о сотрудничестве, а в 1846 году, когда вышел первый «Московский Сборник», Н.М. Языков писал брату, что сборник все хвалят, и даже Чаадаев хочет дать статью в него.

Шевырев, открывая курс публичных лекций, посылает ему билет на право входа, и Чаадаев пишет ему в ответ: «Покорнейше благодарю вас, любезнейший Степан Петрович, за ваш подарок и за доброе слово, его сопровождающее. Вы меня увидите на ваших лекциях прилежным и покорным слушателем. Будьте уверены, что если во всех мнениях ваших сочувствовать не могу, то в том, чтоб чрез изучение нашего прекрасного прошлого сотворить любезному отечеству нашему благо, совершенно с вами сочувствую».

Чаадаев был хорош и с Филаретом, и запросто бывал у него; одну его беседу он даже перевел на французский язык, и этот перевод был помещен Сиркуром в журнале «Le Semeur».

Если в конце 30-х годов он стоял один на защите европейской культуры, то теперь у него явились в Москве соратники: кружок Герцена - Огарева и молодые профессора, с Грановским во главе. Но эти союзники были частью хуже врагов. Славянофилы, по крайней мере, формально признавали суверенитет религиозной проблемы, а молодые западники были позитивисты насквозь; действительно, что общего между религиозно-исторической концепцией Чаадаева и материализмом «Писем об изучении природы» или даже гуманитарной телеологией Грановского?

Эта молодежь бывала у него и чтила в нем как бы ветерана, но Грановскому у него «скучно», а Герцену его суждения о католицизме и современности кажутся голосом из гроба, и после одного такого разговора он записывает в дневнике, что ему даже было жаль «употреблять все средства», потому что в Чаадаеве все-таки «как-то благородно воплотилась разумная сторона католицизма».

Потом и этот круг распался, Герцен уехал за границу, борьба с славянофилами стала вялее, да и большая часть их разбрелась - кто в сумрак Оптиной пустыни, кто на хозяйственную работу в деревне; наступили пятидесятые годы. В 1851 году Чаадаев жалуется Жуковскому: «Ни в печатном, ни в разговорном круге не осталось никого более из той кучки людей почетных, которые недавно еще начальствовали в обществе и им руководили, а если кто и уцелел, то дряхлеет в одиночестве ума и сердца». Он сам дряхлел в одиночестве ума и сердца. С 1847 года, когда ему пришлось одно время лечиться от нервного расстройства, говорят даже - близкого к сумасшествию, он, кажется, ничем больше не болел до самого конца.

Его денежные обстоятельства были очень плохи. Он по-прежнему (по крайней мере, еще до 1852 года) получал от брата каждую треть года по 2334 руб. 50 коп. (667 руб. серебром), но этой суммы ему, конечно, не хватало. Сам он уже ничего не имел. Когда, в январе 1852 года, умерла тетка Анна Михайловна, брат отказался в его пользу от своей доли наследства; но унаследованные от тетки деревни, по-видимому, целиком ушли на уплату долгов, и четыре года спустя его дела опять были уже настолько запутаны, что, по свидетельству Свербеева, только помощь издавна расположенного к нему графа А.А. Закревского, московского генерал-губернатора, вывела его перед самой смертью из безнадежного положения. Его денежные отношения вообще и к брату в особенности, как их (может быть, преувеличенно) изобразил Жихарев, рисуют Чаадаева в крайне непривлекательном свете.

До какого самозабвения он мог доходить в эгоизме, показывает другой эпизод из истории его последних лет, рассказанный тем же Жихаревым. В 1851 году вышла в Париже известная брошюра Герцена (на французском языке) «О развитии революционных идей в России». Герцен, глубоко уважавший Чаадаева и гордившийся его расположением, отвел знаменитому «Философическому письму» видное место в истории русского освободительного движения. О выходе этой книжки Чаадаеву сообщил всемогущий тогда гр. А.Ф. Орлов, бывший проездом в Москве и, по обыкновению, навестивший его; кроме того, он, вероятно, слышал о ней и от других.

В тот же или на следующий день он обратился с письмом к Орлову, где писал, что так как, по слухам, в книге Герцена ему приписываются «мнения, которые никогда не были и никогда не будут» его мнениями, то он желал бы представить ему, графу, опровержение этой наглой клеветы, а может быть и всей книги; но для этого ему нужна самая книга, которую он может получить, разумеется, только через графа.

«Каждый русский, - писал он дальше, - каждый верноподданный царя, в котором весь мир видит Богом призванного спасителя общественного порядка в Европе, должен гордиться быть орудием, хотя и ничтожным, его высокого священного призвания; как же остаться равнодушным, когда наглый беглец, гнусным образом искажая истину, приписывает нам собственные свои чувства, и кидает на имя наше собственный свой позор?»

Что Герцен исказил правду, приписав Чаадаеву свои собственные чувства и мнения ему чуждые, это была, как мы знаем, совершенная правда; без сомнения также, Чаадаев вполне искренно сочувствовал политике императора Николая по отношению к революционным движениям на западе и его поведению в венгерском мятеже 1849 года. И при всем том, это письмо Чаадаева, конечно, ложится пятном на его память. Правда, время было крутое, а Чаадаев никогда не отличался большим физическим мужеством.

Надо заметить, что в том же 1851 году Чаадаев единственный раз писал Герцену за границу, - и с такой нежностью, с такой теплой любовью, как бы старший брат. В этом письме он благодарит Герцена «за известные строки»; «может быть, придется вам скоро сказать еще несколько слов об том же человеке», добавляет он, разумея, очевидно, самого себя и свою близкую смерть. За какие строки он благодарил Герцена? Неужели за те самые страницы в «Du dеveloppement», которыми было вызвано его письмо к гр. Орлову? - Трудно поверить, а доказать в этом деле ничего нельзя; письмо к Герцену писано в июле, но мы не знаем ни даты письма к Орлову, ни даже времени появления брошюры Герцена.

Жихарев рассказывает, что Чаадаев прислал ему копию со своего письма к гр. Орлову. Возвращая ему на следующий день бумажку, Жихарев выразил удивление, зачем он сделал такую «ненужную гадость» (bassesse gratuite); «Чаадаев взял письмо, бережно его сложил в маленький портфельчик, который всегда носил при себе и, помолчав с полминуты, сказал: «Mon cher, on tient е sa peau».

Перед нами синий листок почтовой бумаги (Чаадаев любил писать на бумаге этого цвета), исписанный странными клиновидными письменами, которые с первого взгляда можно принять за грамоту VI века. Наверху надпись по-русски: «Выписка из письма неизвестного к неизвестной, 1854»; затем следует текст письма по-французски, все его собственной рукой.

Это - последние строки Чаадаева, дошедшие до нас. Речь идет о Крымской войне. Сенатор К.Н. Лебедев рассказывает в своих мемуарах, что в 1855 году в Петербурге, среди других политических памфлетов, ходила по рукам записка «О политической жизни России», которую приписывали Чаадаеву. Не есть ли наше письмо отрывок из той записки?

«Нет, тысячу раз нет, - писал Чаадаев, - не так мы в молодости любили нашу родину. Мы хотели ее благоденствия, мы желали ей хороших учреждений и подчас осмеливались даже желать ей, если возможно, несколько больше свободы; мы знали, что она велика и могущественна и богата надеждами; но мы не считали ее ни самой могущественной, ни самой счастливой страною в мире.

Нам и на мысль не приходило, чтобы Россия олицетворяла собою некий отвлеченный принцип, заключающий в себе конечное решение социального вопроса, - чтобы она сама по себе составляла какой-то особый мир, являющийся прямым и законным наследником славной восточной империи, равно как и всех ее прав и достоинств, - чтобы на ней лежала нарочитая миссия вобрать в себя все славянские народности и этим путем совершить обновление рода человеческого; в особенности же мы не думали, что Европа готова снова впасть в варварство, и что мы призваны спасти цивилизацию посредством крупиц этой самой цивилизации, которые недавно вывели нас самих из нашего векового оцепенения.

Мы относились к Европе вежливо, даже почтительно, так как мы знали, что она выучила нас многому, и между прочим - нашей собственной истории. Когда нам случалось нечаянно одерживать над нею верх, как это было с Петром Великим, - мы говорили: этой победой мы обязаны вам, господа. Результат был тот, что в один прекрасный день мы вступили в Париж, и нам оказали известный вам прием, забыв на минуту, что мы в сущности - не более, как молодые выскочки, и что мы еще не внесли никакой лепты в общую сокровищницу народов, будь то хотя бы какая-нибудь крохотная солнечная система, по примеру подвластных нам поляков, или какая-нибудь плохонькая алгебра, по примеру этих нехристей-арабов, с нелепой и варварской религией которых мы боремся теперь.

К нам отнеслись хорошо, потому что мы держали себя как благовоспитанные люди, потому что мы были учтивы и скромны, как приличествует новичкам, не имеющим других прав на общее уважение, кроме стройного стана. Вы повели все это по иному, - и пусть; но дайте мне любить мое отечество по образцу Петра Великого, Екатерины и Александра. Я верю, недалеко то время, когда, может быть, признают, что этот патриотизм не хуже всякого другого.

«Заметьте, что всякое правительство, безотносительно к его частным тенденциям, инстинктивно ощущает свою природу, как сила одушевленная и сознательная, предназначенная жить и действовать; так, например, оно чувствует или не чувствует за собою поддержку своих подданных. И вот, русское правительство чувствовало себя на этот раз в полнейшем согласии с общим желанием страны; этим в большой мере объясняется роковая опрометчивость его политики в настоящем кризисе. Кто не знает, что мнимо национальная реакция дошла у наших новых учителей до степени настоящей мономании? Теперь уже дело шло не о благоденствии страны, как раньше, не о цивилизации, не о прогрессе в каком-либо отношении; довольно было быть русским: одно это звание вмещало в себе все возможные блага, не исключая и спасения души.

В глубине нашей богатой натуры они открыли всевозможные чудесные свойства, неведомые остальному миру; они отвергали все серьезные и плодотворные идеи, которые сообщила нам Европа; они хотели водворить на русской почве совершенно новый моральный строй, который отбрасывал нас на какой-то фантастический христианский Восток, придуманный единственно для нашего употребления, нимало не догадываясь, что, обособляясь от европейских народов морально, мы тем самым обособляемся от них и политически, что раз будет порвана наша братская связь с великой семьей европейской, ни один из этих народов не протянет нам руки в час опасности.

Наконец, храбрейшие из адептов новой национальной школы не задумались приветствовать войну, в которую мы вовлечены, видя в ней осуществление своих ретроспективных утопий, начало нашего возвращения к хранительному строю, отвергнутому нашими предками в лице Петра Великого.

Правительство было слишком невежественно и легкомысленно, чтобы оценить, или даже только понять эти ученые галлюцинации. Оно не поощряло их, я знаю; иногда даже оно наудачу давало грубый пинок ногою наиболее зарвавшимся или наименее осторожным из их блаженного сонма; тем не менее, оно было убеждено, что как только оно бросит перчатку нечестивому и дряхлому Западу, к нему устремятся симпатии всех новых патриотов, принимающих свои неоконченные изыскания, свои бессвязные стремления и смутные надежды за истинную национальную политику, равно как и покорный энтузиазм толпы, которая всегда готова подхватить любую патриотическую химеру, если только она выражена на том банальном жаргоне, какой обыкновенно употребляется в таких случаях. Результат был тот, что в один прекрасный день авангард Европы очутился в Крыму…»

Свербеев рассказывает, что события 1853-55 гг. ложились на Чаадаева тяжелым бременем, что ему были горьки и начало, и конец этой войны. Весть о мире он принял с живейшей радостью. «Последними его любимыми мыслями были, - говорит Свербеев, - радость о заключенном мире, надежда на прогресс России и вместе опасение, наводимое на него противниками благодатного мира. Народная и религиозная нетерпимость известных мыслителей, как грозная тень, преследовала его всюду».

Чаадаев умер, как предчувствовал, скоропостижно. Еще за три дня до смерти он был в клубе, накануне обедал у Шевалье. Дело было на Страстной неделе; он собирался говеть, и не успел, но, почувствовав себя плохо, в последний день пригласил священника, исповедался и приобщился Тайн. После ухода священника он стал пить чай, а тем временем велел заложить пролетку, чтобы выехать; он сидел в кресле, разговаривая с немцем, хозяином дома, и среди беседы умолк навеки; была Страстная суббота, 14 апреля 1856 года, четвертый час дня. Хоронили его на Пасхе, 18, в чудный весенний день; его могила - в Донском монастыре, рядом с могилою А.С. Норовой. Завещание - «на случай скоропостижной смерти» - он составил еще в августе предшествовавшего года.

Все они ушли как-то целою толпой, он и люди смежные с ним по жизни или духу: в октябре 1855 года умер Грановский, в марте 1856-го - Вигель, в апреле - Чаадаев, в июне - И. Киреевский, в октябре - П. Киреевский, и т. д.

Михаил Яковлевич Чаадаев пережил брата на целых десять лет. Он жил, бездетный, со своей женою, дочерью своего камердинера, в нижегородской родовой вотчине Чаадаевых, с 1834 года вплоть до смерти, то есть тридцать два года, - жил угрюмо и нелюдимо, не знаясь с соседями помещиками и по целым годам не заглядывая даже в свой уездный город Ардатов, отстоявший от него в восьми верстах, - а более дальний Арзамас он за все время посетил только однажды, и тут, в пути, говорят, единственный раз в жизни ударил по шее своего кучера.

О нем рассказывают еще, что, напуганный делом 14 декабря, он всю жизнь боялся звона колокольчика: все думал, не едут ли с обыском. Он был, по-видимому, чрезвычайно нервен. Как и Петр Яковлевич, он носил ермолку, которую, говорят, скидывал, когда был раздражен. В 1865 г. Жихарев, написав ту биографию П.Я. Чаадаева, которая потом (в 1871 г.) была напечатана в «Вестнике Европы», послал копию со своей рукописи Михаилу Яковлевичу, прося поправок и указаний, но прошел целый год, и он не получил ответа. Он еще многократно писал старику, все без успеха, пока, наконец, не собрался съездить к нему; но это свидание, кажется, оказалось бесплодным для биографа. М.Я. Чаадаев умер в октябре 1866 года.

Пережил Чаадаева и его старый камердинер Тит Лаврентьевич. Когда в мае 1861 г. Жихарев поставил памятник на могиле Петра Яковлевича в Донском монастыре, стоимостью в сто рублей серебром, - он написал Михаилу Яковлевичу: не пожелает ли он эту сумму или часть ее прислать Титу, который живет в большой нужде. - А Тит Лаврентьевич много лет служил Чаадаеву и был, вероятно, последней крепостной «душой» из многих, им заложенных и прожитых.

66

Древние предки философа Чаадаева

Любопытно, что фамилия одного из величайших русских философов Петра Яковлевича Чаадаева, ориентировавшегося в своих взглядах на Европу и европейскую цивилизацию, звучит столь откровенно по-восточному. Чаадаев - это несколько русифицированное Чегодаев, Джагатаев, сын Джагатая. Джагатай - собственное имя у монголов, означающее «храбрый», «искренний». Возможно, это отложило свой отпечаток на судьбу искреннего в своих убеждениях и храброго в их исповедании философа. Джагаем звали одного из сыновей Чингисхана, и легенда возводит род философа к нему. Было бы заманчиво следовать за ней, но истина указывает другой путь. Происхождение Чаадаевых не столь громко, но не менее интересно.

Семейная история Чаадаевых восходит к XV в. и берет свое начало в русско-литовских землях за Окой. На этих землях стояли несколько городов, в которых княжили потомки Рюрика и Гедимина (Верховские княжества). Те города, в которых не было князя, управлялись воеводами. В городе Мценске воеводствовал Григорий Протасьевич. Свою политику он проводил твердо и независимо, играя на противоречиях между своими сильнейшими соседями - великим княжеством Московским и великим княжеством Литовским. Не менее важными были и отношения с татарами.

В 1423 г. Григорий Протасьевич вместе с князем Одоевским разбил татарского князя Айдара. Но в 1429 г. Айдар вновь подступил к Мценску и, хитростью заманив Григория Протасьевича в ловушку, взял его в плен и привел к хану Улу Мухаммеду. Хан, человек прямой и не любивший коварства, велел отпустить воеводу домой, а Айдара отругал. В 1437 г. сам Улу Мухаммед, изгнанный из Сарая - столицы Золотой Орды, появился на русских границах, под Белевым. Григорий Протасьевич, посланный от литовского князя на помощь московским полководцам, князьям Дмитрию Шемяке и Дмитрию Красному, изменил русским и вступил в сговор с татарами.

Убеждая русских воевод заключить мир с ханом, Григорий Протасьевич подал знак татарам напасть в самый неожиданный момент. Русские побежали, и прежде всех Григорий Протасьевич, крича: «Беги! Беги!» - и внося сумятицу и страх. Расчет Григория Протасьевича был прост - татары, довольные его поведением, не тронули Мценска. Но гнев московского государя оказался страшнее. В 1439 г. он схватил Григория Протасьевича и приказал ослепить его.

По-другому сложилась судьба сына Григория Протасьевича - Ивана Григорьевича. В 1425 г. Иван Григорьевич с сыном Кононом выехали в Москву на службу великому князю Василию I и были пожалованы землями на Устюге. Через три года, в 1428 г., Иван Григорьевич и Конон получили право управления со сбором налогов в городах Елатьме и Кадоме, на окраине русских земель, в Мещере, под Муромом. Там, на Муромской земле, потомки Ивана Григорьевича пустили корни и приобрели большие вотчины.

Иван Григорьевич погиб при загадочных обстоятельствах. Летопись сообщает, что он был утоплен неким Федором Блудовым весной 1440 г. Вскоре и сам Блудов получил по заслугам за свои злодеяния - был повешен на тополе.

Потомки Конона Ивановича - Протасьевы - осели на рубеже Рязанских и Муромских земель: в Кадоме, Елатьме, Касимове. Там же, рядом со своими вотчинами, они и служили. Правнук Конона, Иван-Келарь Петрович, в 1589 г. был наместником в Елатьме и Кадоме. Сын Келаря – Даниил - в Смутное время воеводоствовал в Шацке (1607) и Касимове (1610). Наконец, внук Даниила Ивановича - Александр Петрович - в конце XVII в. вошел в Боярскую думу с чином окольничего. За ним числилось 382 крестьянских двора.

В 1699 г. Петр I назначил Протасьева руководить строительством кораблей в Воронеже. На этой службе А.П. Протасьев не удержался от весьма распространенного в те годы порока - взяточничества. Следствие выявило его вину, и окольничий честно признался в этом царю. Раскаяние его было столь велико, что вскоре Протасьев умер, по словам источника - «от печали и стыда».

Чаадаевы пошли от другого сына Ивана Григорьевича - Матвея Ивановича. Его сын Василий Матвеевич был богатым муромским землевладельцем. Сохранилось его завещание, в котором все свои земли и имущество он разделил между сыновьями Григорием и Василием, дав каждому по селу с деревнями и пустошами (пустыми землями), да дворы - один в Муроме, другой за городом. Кроме того, Григорию достался серебряный крест, а Василию икона в серебряном окладе - святой Георгий. Наконец, Василий Матвеевич дал в различные монастыри на помин души денежные и вещевые вклады - 18 рублей, куньи шубы и шкурки.

Григорий Матвеевич носил прозвище Чегодай, давшее имя роду его потомков. Он оставил сыновей - Дмитрия и Ивана (по прозвищу Черток - родоначальник Чертковых).

Сыновья Ивана Чертка, Василий и Гавриил, были воеводами в 1558 г. В конце XVII в. Василий Григорьевич Чертков, в монашестве Варсонофий, стал митрополитом Сарским и Крутицким. В XVIII в. известны: Евграф Александрович Чертков (ум. 1797), один из главных пособников Екатерины II при ее воцарении, и Василий Алексеевич Чертков (1726-1793), харьковский губернатор, автор комедии «Кофейный дом».

Самую большую известность приобрели Чертковы в XIX в. Александр Дмитриевич Чертков (1789-1858) прославился как историк, археолог и нумизмат, он был председателем Общества истории и древностей российских и основателем знаменитой Чертковской библиотеки в Москве. Сын А.Д. Черткова - Григорий Александрович (1832-1900) - исполнял должность егермейстера, т. е. начальника придворной охоты, а внук Григорий Григорьевич был журналистом и участником русско-японской войны.

Из другой линии рода Чертковых происходил не менее знаменитый Владимир Григорьевич Чертков (1854-1936) - друг и секретарь Л.Н. Толстого, писатель, публицист, издатель, редактор 90-томного собрания сочинений Толстого, общественный деятель, один из наиболее видных толстовцев, сыгравший большую роль в жизни писателя.

Потомки Дмитрия Григорьевича Чаадаева в XVI-XVII вв. ничем не выделялись из общей массы служилых людей. Они служили городовыми дворянами, стряпчими, стольниками. Иван Артемьевич (правнук родоначальника) служил городовым дворянином по Арзамасу. Его сын Иван Иванович начал службу в жильцах (низший придворный чин). В 1649 г. он был пожалован в стряпчие - на ступеньку выше в иерархии дворцовых должностей. Вскоре Иван Иванович получил воеводское назначение.

Его послали на Украину в товарищи к воеводе Василию Борисовичу Шереметеву, где Чаадаев принял участие в Русско-польской войне 1654-1667 гг. Царь высоко оценил деятельность воеводы во время войны. Иван Иванович получил похвальную грамоту и был пожалован в московские дворяне. В 1663 г. Чаадаев получил назначение на пост киевского воеводы и заслужил уважение и признание жителей Киева за то, что заступался за них перед украинским гетманом И.М. Брюховецким.

В 1676 г. Чаадаев получил чин окольничьего, а в 1683 г. - ближнего окольничего. К 1670-м гг. относится расцвет его карьеры. Как знаток дел на Украине, он неоднократно был послом в Польшу: дважды в 1671 г., в 1677 и 1678 гг., потом опять дважды в 1683 г. В 1679 г. отправился с посольской миссией к австрийскому императору в Вену, потом в Венецию. Результатом его деятельности и всей внешней политики России стало заключение в 1686 г. «Вечного мира» с Польшей.

Этот договор имел важное значение. Согласно условиям мира, Польша утверждала за Россией право на Киев, Смоленск, Новгород-Северский и Левобережную Украину, а Россия вступала в антитурецкую коалицию Польши, Австрии и Венеции. За заключение мира Чаадаев получил от царевны Софьи щедрые награды: серебряный кубок, атласный кафтан на соболях ценою 150 рублей, дополнение к денежному окладу и 3 тысячи ефимков.

Одновременно с дипломатией Иван Иванович трудился и на других поприщах. В 1672 г. вместе с князем В.В. Голицыным он проводил налоговую реформу. В 1682 г. в числе прочих бояр и думных людей Чаадаев подписал указ об уничтожении местничества, а через четыре года, вошел в комиссию по пополнению «Бархатной книги». После этого Иван Иванович отходит от государственных дел и упоминается только на придворной службе.

В 1690 г. он служил воеводой в далеком северном Яренске. В том же году он участвовал в переговорах с польскими и персидскими послами, но эта служба оказалась последней. В январе 1696 г. Иван Иванович Чаадаев скончался. Поминальную службу над окольничим служил патриарх Адриан, а местом упокоения Чаадаева стала церковь Николы Явленного на Арбате, уничтоженная в 1930-е гг.

Иван Иванович был женат на Аксинье Семеновне и имел от нее двух сыновей - Ивана и Василия. О личной жизни древнерусского человека нам известно ничтожно мало. Но на этот раз мы можем что-то сказать об окольничем Чаадаеве. После смерти жены он сделал любовницей свою невестку, вдову сына Ивана, Аксинью Михайловну, урожденную Самарину. Глава петровского Всешутейшего собора Петр Иванович Бутурлин в одном из писем к царю писал, что Аксинью Михайловну «в крайнем угождении имел окольничий Иван Иванович Чаадаев, несмотря на то, что она ему невестка была».

Второй сын Ивана Ивановича - Василий (ум. 1723) - в 1682 г. начал службу комнатным стольником царя Ивана Алексеевича. В 1698 г. Василий Чаадаев вступил на службу капитаном в Семеновский полк, положив начало более чем столетней службе четырех поколений Чаадаевых в этом полку. Он участвовал в Северной войне и 28 сентября 1709 г. в битве у деревни Лесной был ранен в ногу. Василий Иванович был женат дважды - имя первой жены неизвестно, а второй была княжна Анастасия Ивановна Волконская.

Сын Василия Ивановича - Петр Васильевич - вступил на военную службу в Семеновский полк в 1726 г. В 1736 г. из сержантов произведен в прапорщики, в 1739 г. - в подпоручики. В 1740 г. в чине капитана Семеновского полка П.В. Чаадаев был послан в Москву с известием о вступлении на престол Елизаветы Петровны. В 1743 г. он стал одним из членов суда по Лопухинскому делу. В 1743 г. в чине майора Чаадаев был послан для проведения ревизии в Архангельскую губернию, а после возвращения у него обнаружились признаки сумасшествия.

Помешательство его состояло в том, что Петр Васильевич называл себя персидским шахом Надиром. Все усилия врачей оказались тщетны, и Чаадаев был передан в руки духовенства, которое пыталось изгнать из него злого духа, но безуспешно. Чаадаев, сохраняя во всем здравый и трезвый ум, продолжал именовать себя шахом. Многим это давало повод полагать, что Петр Васильевич разыгрывал из себя сумасшедшего, стремясь избежать наказания за взяточничество, в котором был заподозрен во время проведения ревизии. Истина оказалась неизвестной. Чаадаев скончался в 1755 г. в заведении для душевнобольных доктора Бургаве.

От брака с графиней Марией Ивановной Толстой (1720-1793), внучкой знаменитого петровского сподвижника П.А. Толстого, Петр Васильевич оставил трех сыновей - Ивана, Федора и Якова. Все они служили в лейб-гвардии Семеновском полку. Иван вступил в полк до сумасшествия отца, в 1742 г., а Федор и Яков уже после его смерти, в 1756 г.

Федор Петрович Чаадаев унаследовал психическую неуравновешенность отца и покончил с собой в 37 лет. Вообще вопрос о психических отклонениях в роду Чаадаевых весьма любопытен. Окольничий Иван Иванович сделал любовницей свою невестку - что было дикостью для того времени; его внук Петр Васильевич умер в сумасшедшем доме; Федор Петрович стал самоубийцей.

Самый знаменитый представитель рода, философ Петр Яковлевич (внук Петра Васильевича), жаловался, что «нервическое воображение часто обманывает меня в своих чувствах». В молодости философа часто посещали галлюцинации. Его брат Михаил Яковлевич - внешне сдержанный и одинокий нелюдим, был подвержен «нравственному расстройству» или припадкам меланхолии, а двоюродный племянник П.Я. и М.Я. Чаадаевых - Дмитрий Васильевич (1793-1860), внук Федора Петровича, был признан «слабоумным» и находился под опекой своих родственников.

Принято считать, что официальное признание сумасшедшим Петра Яковлевича Чаадаева было связано с высказанными им критическими мыслями об истории и политическом устройстве России. Имел ли этот диагноз какое-либо медицинское обоснование? Быть может, Чаадаев, как и многие выдающиеся люди, в психическом отношении находился на грани между гениальностью и безумием. Вопрос остается нерешенным. По крайней мере, указанная наследственность Петра Яковлевича позволяет этот вопрос задавать и искать на него ответы.

Иван и Яков Петровичи Чаадаевы унаследовали от матери толстовский дар речи и подвизались на литературном поприще. Иван Петрович был переводчиком комедии Мольера, а Яков Петрович известен интересной литературной шуткой - наполовину памфлетом, наполовину мистификацией. В 1794 г. была опубликована книга под заглавием «Дон Педро Прокудуранте, или Наказанный бездельник. С гишпанского на российский язык переведена в Нижнем Новгороде».

Казалось бы рядовая для того времени сатирическая комедия - ничего особенного. Однако никакого испанского оригинала у этой книги не было. Автором ее был сам Яков Чаадаев, а объектом насмешек - директор Нижегородской коллегии экономии П.Н. Прокудин, взяточник и плут. Сатира Я.П. Чаадаева была столь язвительна, что Прокудин решил уничтожить обличительную книгу, скупил сколько мог ее экземпляров и сжег их.

Кроме литературной деятельности Иван Петрович известен своей работой в Комиссии для составления Нового уложения (об этом учреждении см. в очерке о Лермонтовых). Он был депутатом от дворянства Муромского уезда (там находились родовые вотчины Чаадаевых), и на заседании Комиссии 27 мая 1768 г. высказывался против ограничения помещичьей власти. Как и многие образованные люди того времени, Иван Петрович был масоном.

Яков Петрович Чаадаев был женат на княжне Марии Михайловне Щербатовой, дочери историка и философа князя Михаила Михайловича Щербатова (1733-1790), происходившего из Черниговских Рюриковичей. Князь М.М. Щербатов был одним из наиболее просвещенных и талантливых людей своего времени. Его трудами положено начало научному исследованию российской истории. Будучи одним из выдающихся деятелей русского Просвещения, князь Щербатов (как позднее и его внук) весьма критично смотрел на свою эпоху.

Его сочинение «О повреждении нравов в России» резко осуждало государственную политику и общественные нравы, воцарившиеся в России после петровских реформ. Этот труд Щербатова казался Екатерине II и ее преемникам столь опасным, что он увидел свет только в середине XIX в. в вольной русской типографии А.И. Герцена в Лондоне.

Сын Якова Петровича и Марии Михайловны Чаадаевых - философ Петр Яковлевич (1794-1856) - один из самых выдающихся людей своего времени. Он учился в Московском университете, где его товарищами были А.С. Грибоедов и будущий знаменитый декабрист И.Д. Якушкин. С началом Отечественной войны 1812 г. Петр Яковлевич вступил на военную службу. Он сражался при Бородине, под Кульмом и Лейпцигом, получил боевые награды - орден святой Анны четвертой степени и железный крест.

В 1816 г. корнет лейб-гвардии Гусарского полка Чаадаев служил в Царском Селе. Он часто бывал у Н.М. Карамзина, где познакомился и с А.С. Пушкиным. На юного Пушкина Чаадаев произвел огромное впечатление.

Ни музы, ни труды, ни радости досуга –
Ничто не заменит единственного друга.
Ты был целителем моих душевных сил;
О неизменный друг, тебе я посвятил
И краткий век, уже испытанный судьбою,
И чувства - может быть, спасенные тобою…

Обращался Пушкин к Чаадаеву в стихотворном послании 1821 г. Эти строки могут вызвать недоумение. Поэт называет Чаадаева своим «единственным» и «неизменным» другом. Неужели Вяземский, Жуковский и Дельвиг, о дружеских связях которых с поэтом нам хорошо известно, были менее дороги Пушкину, чем Чаадаев? Дело в том, что именно могучий интеллект Петра Яковлевича в 1816-1820 гг. имел мощнейшее влияние на становление Пушкина как мыслителя и поэта. Размышления Чаадаева о судьбе России и мира, о предназначении и духовном развитии человека, роли поэта в жизни общества стали для Пушкина важной ступенью в осознании этих вопросов им самим.

Между тем Чаадаев успешно продвигался как по служебной линии, так и во мнении светского общества. Он был известен как один из блестящих гвардейских офицеров, пользовался расположением самого императора Александра I. Внезапно все разрушилось. В 1820 г. в Петербурге произошло восстание Семеновского полка. Солдаты не преследовали никаких политических целей. Они отказались подчиняться полковнику Шварцу, отличавшемуся патологической жестокостью. И все же для того времени этот бунт - событие большой государственной важности. С известием об этом к императору отправился Чаадаев. Мы точно не знаем, что произошло во время приема Чаадаева Александром I. Однако почти сразу после этого разговора Петр Яковлевич подал в отставку с военной службы.

В это время Чаадаев пережил глубокий внутренний кризис. Те идеи, которые волновали его ранее и находили свое воплощение в длительных разговорах с Пушкиных, мучили и терзали философа так, что он уже не мог удовлетвориться одними беседами. В 1829-1831 гг. Чаадаев пишет свои знаменитые «Философские письма». Это глубокие, наполненные гениальными озарениями размышления о России и ее месте в мире. О церкви, христианстве, обществе и личности, ответственности каждого человека. Письма вскоре стали известны публике и широко распространились в рукописях. Однако появление в печати первого из писем, чудом прошедшего цензуру и опубликованного в журнале «Телескоп» за 1836 г., произвело в русском обществе эффект разорвавшейся бомбы.

Чем же смутил Чаадаев умы своих современников? Прежде всего, в эпоху правления Николая I, когда официальная идеология строилась на основе трех основных идей: «самодержавие, православие и народность», Чаадаев громко заявил о лживости и несостоятельности этих принципов. Он обрушился на самодержавие и крепостничество, составлявшие основу общественного строя России: «Эти рабы, которые вам прислуживают, разве не они составляют окружающий вас воздух?.. И сколько различных сторон заключает в себе это ужасное слово: раб! Вот заколдованный круг, в нем мы гибнем, бессильные выйти из него».

Не менее жестоко оценивал Чаадаев и Российское государство, и российский народ. «Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих, ничем не содействовали прогрессу человечества». Так оценивал философ роль России в мировой истории. «Исторический опыт для нас не существует…» - утверждал он, подчеркивая оторванность России от западноевропейской цивилизации. Корни этого Чаадаев видел в оторванности православия от западной Церкви, - в которой в большей степени осуществлены идеалы истинного христианства.

Такой взгляд, опровергавший все, на чем держалась власть российских государей, казался официальным властям кощунством, более того - бредом безумца. И если цензор и издатель журнала, допустившие выход возмутительной статьи, были строго наказаны, то к Чаадаеву власти применили иные меры - он был объявлен сумасшедшим.

Философа заключили под домашний арест, над ним установили медицинский досмотр (каждый день полицейский медик «осматривал» Чаадаева и доносил о его состоянии); ему строго запретили печатать свои сочинения в дальнейшем. Нельзя не признать пророческого взгляда А.С. Грибоедова, предсказавшего судьбу Чаадаева в «Горе от ума» более чем за десять лет до жестокого наказания автора «Философских писем». Как и Чацкий, Чаадаев (провидческое совпадение даже в звучании фамилий!) поплатился за свои обличения тем, что был признан безумцем.

А.С. Пушкин довольно резко реагировал на критику Чаадаевым исторической роли России. Он был категорически против основных выводов своего друга. Пушкин написал пространное письмо к Чаадаеву, но так и не отправил его. Он резко возражал, утверждал, что Россия внесла великий вклад в мировую историю, и писал, что «ни за что на свете» не желал «переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков». Впрочем, во многом поэт был вынужден согласиться с философом. С грустью, он отмечал, что Чаадаев прав, когда писал о «равнодушии к всякому долгу, справедливости и истине», циничном «презрении к человеческой мысли и достоинству».

Сложно сказать, кто был прав в этом споре. Однако нельзя не заметить гениального предвидения Чаадаева, который писал: «Мы принадлежим к числу тех наций, которые существуют лишь затем, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок». События 1917 г. и последующих десятилетий с полной ясностью доказывают, что Чаадаев был прав. Россия преподнесла миру страшный урок господства тирании, который уже никогда не будет забыт.

Чаадаев прожил по меркам того времени долгую жизнь. В 1840-х гг. жесткий режим, установленный над ним властями, несколько ослаб. Он регулярно посещал аристократический Английский клуб, встречался с товарищами своей юности, оставался властителем умов и был глубоко почитаем среди образованных и просвещенных людей своей эпохи. Не публикуя ни строчки, Чаадаев продолжал занимать видное положение среди мыслителей 1840-1850-х гг.

И западники, и славянофилы относились к нему с глубоким почтением. «Просвещенный ум, художественное чувство, благородное сердце - таковы те качества, которые всех к нему привлекали; но в такое время, когда, по-видимому, мысль погружалась в тяжкий и невольный сон, он особенно был дорог тем, что сам бодрствовал и других побуждал…» - писал о Чаадаеве его идейный противник, славянофил А.С. Хомяков, идеализировавший и Россию, и православие.

Чаадаев умер в 1856 г. и был похоронен в Донском монастыре рядом с могилой Евдокии Сергеевны Норовой (1799-1835), которую он горячо любил, и пронес это чувство через всю жизнь.

Старший брат философа, Михаил Яковлевич (1792-1866), также окончил Московский университет и вступил в Семеновский полк. Он был участником Отечественной войны 1812 г. и заграничных походов. В 1819 г. он перешел из Семеновского в Бородинский полк, а в 1820 г. вышел в отставку. В 1831 г. он женился на дочери своего камердинера - Ольге Захаровне Мардашевой, а спустя три года переехал в родовое имение Чаадаевых - село Хрипуново Ардатовского уезда Нижегородской губернии.

Здесь Чаадаев прожил до самой смерти, целых тридцать лет не покидая барского дома. Он не только ни разу не выезжал в Петербург или в Москву, но не был даже в Нижнем Новгороде, и лишь по разу был в Ардатове или Арзамасе. Все время Михаила Яковлевича занимала переписка с друзьями и ученые труды по экономике, которые не дошли до нас. Часть была сожжена по его распоряжению после смерти автора, остальное довершило время.

Вдова Михаила Яковлевича надолго пережила мужа. Она никак не могла привыкнуть к барской доле. Мемуарист Б.А. Садовский вспоминает, что доход хрипуновской помещицы достигал весьма значительной суммы - 12 тысяч рублей в год. Из них старуха тратила на себя две тысячи - «прочие деньги при ней считал духовник, и барыня, перевязав пачку, прятала в кулек. Кулек назывался «кладушкой» и вешался в амбаре. Точного числа кладушек барыня и сама не знала. Служанка начала понемногу таскать их. Долго Чаадаева не замечала покражи; наконец служанка похитила золотой медальон и с ним попалась».

Двоюродные племянники П.Я. и М.Я. Чаадаевых, Григорий и Дмитрий Васильевичи, были близнецами. Григорий (1793-1834) участвовал в Русско-турецкой войне 1828-1829 гг. После его смерти имения во Владимирской и Черниговской губерниях перешли к брату Дмитрию. Дмитрий, как уже говорилось выше, был признан сумасшедшим, и над ним была учреждена опека Марии Ивановны Рост (дочери И.П. Чаадаева) и Михаила Яковлевича Чаадаева, который и стал после смерти Дмитрия Васильевича единственным наследником всех чаадаевских имений.

Наконец, со стороны матери двоюродными братьями П.Я. Чаадаева были два декабриста - М.М. Спиридов и князь И.Д. Щербатов. Михаил Матвеевич Спиридов (1796-1854) - сын историка и генеалога Матвея Григорьевича Спиридова и княжны Ирины Михайловны Щербатовой. Во время следствия над декабристами он проявил искреннее раскаяние и дал весьма откровенные показания. Это не спасло Спиридова от сурового наказания - он был осужден на вечную каторгу и умер под Красноярском, немного не дожив до амнистии.

Князь Иван Дмитриевич Щербатов (1794-1829) не был членом тайных обществ, однако он известен своим участием в восстании Семеновского полка, потрясшем весь Петербург незадолго до событий декабря 1825 г.

Сестра князя Ивана Дмитриевича - княжна Наталья Дмитриевна (1795-1884) - вышла замуж за известного декабриста, князя Федора Петровича Шаховского (1796-1829). Шаховской участвовал в деятельности тайных обществ, но к 1825 г. уже давно отошел от них. С началом следствия он добровольно явился под арест с тем, чтобы дать разъяснения. Приговор князю был незаслуженно суров - лишение дворянства и ссылка в Сибирь навечно. Это так подействовало на Шаховского, что в 1828 г. он сошел с ума. Из Енисейска его перевели в Спасо-Евфимьев монастырь в Суздале, где он объявил голодовку и вскоре умер.

Таковы удивительные переплетения родословной Петра Яковлевича Чаадаева, несомненно оказавшие большое влияние на его талант, мировоззрение и судьбу.

67

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTI1LnVzZXJhcGkuY29tL05GWUNpd2lGUlQ1NXlVSV84VHlpb09nXzlBLUVjUGRJck5mXzhnL1Nwb2VTLVZsTGxJLmpwZw[/img2]

Неизвестный фотограф. П.Я. Чаадаев в тоге. С рисунка Э.А. Дмитриева-Мамонова. Москва. 1900-е. Фотобумага, картон, фотография. 23,9 х 38,7 см (общий лист). Государственный исторический музей. Москва.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Чаадаев Пётр Яковлевич.