© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Шервуд Иван Васильевич.


Шервуд Иван Васильевич.

Posts 1 to 10 of 15

1

ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ ШЕРВУД

(12.03.1798 - 30.07 (или 4.11).1867).

[img2]aHR0cHM6Ly9wcC51c2VyYXBpLmNvbS9jODU3NzMyL3Y4NTc3MzI5MjYvMjAzMmIvZXJKY2EwdjZhQUEuanBn[/img2]

Унтер-офицер 3 Украинского уланского полка.

Родился в Кенте близ Лондона.

Англичанин, сын механика, выписанного в Россию в 1800 для службы на Александровской мануфактуре Василия Яковлевича Шервуда (William Sherwood; 1767 - 22.04.1837, Москва), мать - Марта Фоминишна Фелтхем (Martha Sherwood (Feltham; 1775, Hull, Kingston upon Hull, England, United Kingdom - 6.05.1839, Москва).

В службу вступил рядовым в 3 Украинский уланский полк - 1.09.1819, унтер-офицер - 1.11.1819. В полку Шервуд вошёл в круг офицеров и постепенно узнал о существовании тайного общества. Решив сообщить об этом в Петербург, он написал письмо лейб-медику Виллие для передачи Александру I, вследствие этого был вызван к А.А. Аракчееву, к которому доставлен был с фельдъегерем в Грузино 12.07.1825, а на другой день в Петербург к генералу Клейнмихелю, через которого представлен был в Каменноостровском дворце Александру I.

Вернувшись на юг после своего доноса, он по заданию Александра I продолжал шпионскую деятельность и через Ф.Ф. Вадковского, к которому вошёл в полное доверие, был принят в Южное общество. Узнал его программу, состав и цели. Сообщив Аракчееву всё, что узнал, Шервуд 10.11.1825 получил от И.И. Дибича из Таганрога приказ действовать самым энергичным образом, 18.11 он послал Дибичу подробный рапорт о достигнутых результатах.

Переведён в л.-гв. Драгунский полк - 8.01.1826, прапорщик с переводом в Нарвский драгунский полк - 10.01.1826, снова переведён в л.-гв. Драгунский полк - 8.02.1826, высочайше повелено впредь именоваться «Шервуд-Верный» («в ознаменование особенного благоволения нашего и признательности к отличному подвигу, оказанному против злоумышленников, посягавших на спокойствие, благосостояние государства и на самую жизнь блаженные памяти государя императора Александра I» - указ Сенату 1.04.1826), а 22.07.1826 утверждён герб Шервуда, где изображены были в верхней половине щита - вензель Александра I в лучах, под двуглавым орлом, а в нижней - рука, выходящая из облаков, со сложенными для присяги пальцами; поручик - 6.06.1826.

Шервуд не пользовался расположением своих товарищей, среди которых получил прозвания «Шервуда-Скверного» и «Фидельки». В 1827 исполнял чисто жандармское поручение гр. А.X. Бенкендорфа, прикомандирован к штабу Отдельного гвардейского корпуса - 11.12.1827, участник русско-турецкой войны 1828-1829 (за участие в осаде Варны награждён орденом Анны 3 ст.), штабс-капитан - 28.01.1830, в марте 1830 награждён бриллиантовым перстнем, в сентябре - выдачей 2 тысяч рублей, в декабре - жалованьем в двойном размере, участник подавления польского восстания в 1831, награждён за отличие орденом Владимира 4 ст. с бантом - 25.06.1831, в тот же день произведён в капитаны, полковник с назначением состоять по кавалерии - 30.08.1833. На этом его служебная карьера кончилась навсегда.

Впоследствии за ложный донос содержался в Шлиссельбургской крепости. Будучи освобождён и возвращён в прежнее местопребывание, он с 1851 состоял под секретным надзором и жил (июль 1856) в собственной деревне в Смоленском уезде, его просьба о помиловании и освобождении от надзора была всеподданнейше доложена 6.06.1856, но оставлена до коронации, высочайше повелено освободить от надзора - 30.07.1856.

Умер в Петербурге, похоронен в Москве на Введенском кладбище.

Жёны: первая - с 1826 дочь отставного майора Екатерина Алексеевна Ушакова (р. 27.06.1807), вторая - с 1852 Фридерика Кирмиссон (разведённая гр. Струтинская) и третья - с 1864 дочь коллежского советника Елизавета Александровна фон Парфенок.

Дети:

Константин (3.02.1829 - 16.12.1865, родился и умер в Москве, похоронен в Донском монастыре), от 1-го брака, крестник вел. кн. Константина Павловича; женат на Софье Осиповне Шервуд (ок. 1828 - 6.04.1888, Москва);

Николай (р. 22.07.1830 в Петербурге), от 1-го брака, крестник вел. кн. Михаила Павловича, в 1859 прапорщик;

Софья (р. 1832), от 1-го брака;

Ольга (р. 3.04.1834), от 1-го брака;

Эммануил-Иван-Генрих (р. 13. 12.1843 в Петербурге, католик), от 2-го брака.

Братья:

Василий (William Sherwood; b.17.05.1796, Hull, UK), женат на Александре Евграфовне N;

Иосиф (Осип) Joseph Sherwood (10.01.1800, London, Greater London, England, United Kingdom - 6.12.1838, Tambovskaya oblast, Russian Federation), женат на Елизавете Николаевне Кошелевской;

Яков (James Sherwood; b. 30.11.1805, St Petersburg, St Petersburg, Russia).

Сестра - Елизавета (Elizebeth Sherwood; b. 22.11.1802, St Petersburg, St Petersburg, Russia).

ГАРФ, ф. 48, оп. 1, д. 3, 156.

2

Документы по истории доноса И.В. Шервуда в собрании государственного исторического музея

Вступительная статья, подготовка текста Л.Л. Бойчук

Прошло 190 с лишним лет со времени раскрытия заговора декабристов. И за это время как оценка движения в целом, так и взгляд на события на Сенатской площади претерпели значительную эволюцию: от восторженного восприятия восстания как кульминационного момента движения до размышлений о том, что «14 декабря вообще могло не быть». Но восстание все-таки было. Это наша история, и были связанные с восстанием поступки разных людей и действия власти, о чем свидетельствуют документы, давно вошедшие в научный оборот. Среди этих документов есть и те, которые известны историкам только по публикации - по-видимому, их подлинников никто из исследователей не держал в руках.

Именно о такого рода документах, отложившихся в Отделе письменных источников Государственного исторического музея (ОПИ ГИМ. Ф. 282. Ед. х. 256. Л. 1-59), и пойдет речь в данной статье. Они относятся ко времени раскрытия правительством Южного общества декабристов - ноябрю-декабрю 1825 г. В данном случае будут опубликованы три документа, связанные между собою общей тематикой. Все они относятся к истории доноса И.В. Шервуда на Южное общество декабристов.

Первый из них - черновик доноса Шервуда начальнику Главного штаба И.И. Дибич у от 18 ноября 1825 г. Два других документа принадлежат перу полковника С.С. Николаева, помогавшего Шервуду в расследовании. Это черновик доклада Николаева Дибичу и дневник, который полковник вел во время событий ноября-декабря 1825 г. Они сшиты вместе с донесением Шервуда.

*  *  *

Иван Васильевич Шервуд - неоднозначный исторический персонаж. За свой донос он был награжден особой приставкой к фамилии - стал Шервудом Верным; Николай I даровал ему дворянство и лично составил герб. Но многие современники назвали его Шервудом Скверным и презирали его. Происходил Шервуд из английской семьи, переселившейся в Россию по приглашению императора Павла I. Отец Шервуда, Василий Яковлевич, был способным механиком, и российский император желал заполучить его для недавно основанной Александровской мануфактуры. Весьма любопытны воспоминания о Шервуде его родного племянника - архитектора Исторического музея Владимира Осиповича Шервуда (ОР РГБ: Ф. 526. Карт. 1. Ед. хр. 21 Л. 1-6).

Племянник отмечал английское хладнокровие дяди, физическую силу, мужество, склонность к безнравственным поступкам, рассчитанным на то, чтоб произвести эффект на окружающих. «В русском воинстве есть особая сила, - писал В.О. Шервуд. - Эта сила чужда всяким эффектам: она есть чистое самовыражение, и в этом ее непобедимость. Вот этого культурного чисто русского элемента не было в несчастном Иване Васильевиче и, несмотря на… беспредельную храбрость, он никогда не был истинным героем русской жизни». Племянник особо подчеркивает личную преданность своего дяди императору.

Глава семьи Василий Яковлевич имел звание «придворного механика», был награжден средствами, а семья была осыпана милостями. «Отсюда станет понятно, что, узнавши о заговоре и покушении на жизнь императора, личного благодетеля семьи, Иван Васильевич не мог оставаться равнодушным», - так объясняет его поведение племянник. «Но, увы! - восклицает он, - он не был моим идеалом».

Деятельность Шервуда-доносчика неоднократно рассматривалась в литературе. Однако в данном случае, в связи с предпринимаемой публикацией, следует вкратце восстановить обстоятельства, связанные с этой деятельностью. Первый донос Шервуд сделал 17 июля 1825 г. при личном свидании с Александром I в Каменноостровском дворце. Это свидание Шервуд получил при посредстве своего соотечественника, лейб-медика Я.В. Виллие, личного врача императора.

Императору Шервуд рассказал о своих подозрениях, назвав в качестве заговорщика лишь прапорщика Ф.Ф. Вадковского, неосторожно доверившегося доносчику. Шервуд получил согласие Александра I на дальнейшие наблюдения. Второй донос поступил 20 сентября, при этом Шервуд - через А.А. Аракчеева - просил императора прислать к нему чиновника, обличенного полномочиями, на случай возможных арестов подозреваемых. Это сообщение попало к Александру I только 11 октября, когда он уже был в Таганроге.

Сопровождавший императора в поездке начальник Главного штаба И.И. Дибич отнесся к информации Шервуда весьма скептически: ничему не поверил и уверял императора, что все это выдумка. И только месяц спустя - 10 ноября - последовало распоряжение императора послать в помощь Шервуду полковника С.С. Николаева. Вскоре император заболел, а 19 ноября скоропостижно умер. После его смерти заботы о расследовании поступавших на Высочайшее имя доносов полностью легли на плечи Дибича, сменившего свою точку зрения на прямо противоположную. Полковник Степан Степанович Николаев, помогавший Шервуду в сборе информации, личность малоизвестная.

Николаев был участником Отечественной войны 1812 г. и Заграничных походов русской армии, участвовал в Бородинском сражении и других битвах, состоял при генерал-лейтенанте графе В.В. Орлове-Денисове, отличился при взятии Парижа, был награжден золотой шпагой «За храбрость». С 1823 г. Николаев - полковник лейб-гвардии Казачьего полка, с 1843 г. - генерал-лейтенант.

В конце 1825 г., отправляя Николаева в помощь Шервуду, Дибич потребовал от последнего полной откровенности в отношении полковника, совместной работы для того, чтобы раскрыть заговор. Вот почему свой последний, третий донос от 18 ноября, Шервуд адресует Дибичу через Николаева. Черновик именно этого доноса публикуется ниже. По смыслу с ним связан и второй документ в данной публикации: черновик «Письменного доклада полковника С.С. Николаева барону Дибичу» (ОПИ ГИМ. Ф. 282. Ед. х. 256. Л. 18-23). Этот доклад Николаев составил на основании полученных от Шервуда - для передачи Дибичу - сведений.

Особенно отчетливо черновой характер документа виден в доносе Шервуда. В рукописи много зачеркиваний и вставок, чувствуется, что автор озабочен тем, как бы не упустить ни одной детали из добытой информации. Он спешит, перо его не поспевает за лихорадочно работающей мыслью - в рукописи много неоконченных, обрывающихся на 2-ом, 3-ем слоге слов, часто одно слово заменяется другим, более выразительным, как кажется автор у, меняются местами или вставляются на поля целые фразы.

Рукопись не только полна исправлений, но и незакончена - обрывается на невыраженной по смыслу, а затем зачеркнутой фразе: «Впрочем единственн… моя просьб…» Вероятно, автор хотел написать что-то еще, но потом передумал, отсутствует подпись и лишь сбоку торопливо и сокращенно обозначена дата. Разумеется, что в таком виде бумаги начальнику Главного штаба не подаются. Все это позволяет предположить, наличие белового варианта, того самого, который и мог быть отправлен Николаевым к Дибичу. Черновик же остался у Николаева. И свой доклад, и донос Шервуда Николаев отослал в Таганрог.

Дата этой отправки становится известной из третьего публикуемого документа - дневника полковника Николаева: «Донесение Шервуда и свое в 9 часов вечера отправил с унтер-офицером Мульгановым» - узнаем мы из первой дневниковой записи от 18 ноября 1825 г. В дневнике Николаева подробно изложены события их с Шервудом деятельности по раскрытию Южного общества. Кроме того, записи дневника дают представление о личности его автора.

Степан Николаев предстает не только как преданный отечеству служака, который обдумывает, планирует свои действия, анализирует и оценивает ситуацию, порой весьма драматичную и опасную («Жизнь наша - ничто против блага отечества», - заключает он), но и как человек, задумывавшийся, в отличие от Шервуда, о нравственных критериях совершаемого им дела. Стоит отметить, что, вероятнее всего, именно Николаев подшил к своему докладу и черновик доноса Шервуда, и черновик собственного донесения Дибичу - поскольку все документы имели отношение к одному и тому же расследованию.

Дибич, обобщив информацию, полученную от Шервуда, а также от других доносчиков - А.И. Майбороды и А.К. Бошняка, составляет и отправляет в Петербург обширный сводный доклад. Этот доклад, полученный в Петербурге 12 декабря, хранится в Государственном архиве Российской Федерации (ГАРФ. Ф. 48. Д. 3. Л. 4-9); его использовал Н.К. Шильдер в трудах об императорах Александре I. Сведения доклада, по выражению Шильдера, представляют собой «заключительную страницу царствования Александра I».

Доклад Дибича был опубликован Шильдером дважды: не только в книге «Император Александр Первый. Его жизнь и царствование», но и в труде, посвященном его брату, Николаю I: «Хотя всеподданнейший доклад генерал-адъютанта Дибича от 4 декабря 1825 г. и был напечатан нами в сочинении «Император Александр I», но по важности содержания его и тесной связи с событиями, сопровождавшими воцарение императора Николая Павловича, считаем необходимым воспроизвести здесь снова этот исторический доклад.

Доклад Дибича послужил исходной точкой начавшегося вскоре дела декабристов, а поэтому для лучшего выяснения замыслов декабристов дополним его в настоящем труде некоторыми важнейшими приложениями». Среди этих приложений имеются два, соотносящиеся с нашей темой: «Донесение Шервуда от 18 ноября 1825 г.» и «Рапорт полковника Николаева», т.е. письменный доклад Николаева барону Дибичу.

Тщательное прочтение обоих текстов в публикации Шильдера и сравнение их с рукописными в собрании ОПИ ГИМ показало, что оба текста, совпадая по смыслу с рукописными, имеют многочисленные редакционные различия. Очевидно, что Шильдер опубликовал чистовые варианты этих документов. События, произошедшие после отправки доклада Дибича в Петербург, хорошо известны. 13 декабря Николаев арестовал Вадковского в Курске. В тот же день на юге, в Тульчине, посланец Дибича генерал-лейтенант А.И. Чернышев арестовал руководителя Южного общества П.И. Пестеля. Начался планомерный разгром заговора на юге. Однако эти аресты уже не могли остановить разворачивающихся в столице событий: 14 декабря происходит восстание на Сенатской площади.

*  *  *

Публикуемый ниже черновик доноса Шервуда имеет на полях анонимную запись, сделанную карандашом: «Эта рукопись представляет собой донесение, написанное собственноручно Шервудом для С.С. Николаева и предназначена Дибичу, который и резюмировал это донесение в своем письме к Александру I от 4 декабря 1825 г. Это донесение Дибича (т.е. составленное Дибичем резюме - Л.Б.) напечатано Шильдером в 4-томе «Александр I», стр. 408-418. У Шильдера эта рукопись Шервуда в руках не была» (ОПИ ГИМ-282: Л. 1). Карандашная запись, сделанная современным круглым, легко читаемым почерком, вызывает ряд вопросов.

Правда ли, что Шильдер, историк, директор Публичной библиотеки, имея доступ в госархивы и опубликовавший множество документов по военной, политической и дипломатической истории не держал в руках эту рукопись Шервуда? Отвечая на этот вопрос, следует признать правоту автора записи. Ведь эта рукопись - черновая, и в руках у Шильдера действительно не могла быть. А вот вариант, отправленный Николаевым Дибичу и тезисно вошедший в его сводный доклад, безусловно, мог остаться в бумагах Дибича и впоследствии отложиться в государственном архиве (ГАРФ. Ф. 48. Оп. 1. Д. 468. Л. 17-22).

Документы по истории доноса И.В. Шервуда… Второй вопрос связан с установлением авторства сделанной на полях записи. Естественно было предположить, что автор этой записи был владельцем данных документов. И здесь следует кратко остановиться на судьбе этих документов, проделавших путь из России во Францию, затем в Швейцарию и снова в Россию. В 1930 г. они оказались в Музее Революции, а в середине 40-х гг. ХХ в. осели в Отделе письменных источников Государственного исторического музея. В отделе учета Музея Революции удалось выяснить, что они были получены этим музеем от Н.А. Рубакина.

Имя Николая Александровича Рубакина, крупного библиографа, пропагандиста книги, библиотековеда широко известно и не нуждается в особом представлении. Основные вехи его биографии достаточно полно изложены в статье, предваряющей обзор его архива. Проживая с 1907 г. в эмиграции в Швейцарии, в Лозанне, Н.А. Рубакин продолжал главное дело своей жизни, начатое в России, - пропаганду знаний посредством издания научно-популярной литературы для самообразования в помощь тем, кто лишен был возможности получить систематическое образование. Он писал статьи и создавал пособия по библиотечному делу, библиографии, многие из которых издавались в СССР.

Но, пожалуй, вершиной просветительской деятельности Н.А. Рубакина стало создание им науки, которой он дал название «библиологической психологии и представляющей в сущности науку о внедрении знаний и идей в чужие Я» - так писала в биографическом очерке о Рубакине его секретарь М.А. Бетман (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 355. Ед. хр. 7). Библиопсихология основывалась на изучении влияния книги на читателя, поэтому излюбленным выражением Рубакина, по словам Бетман, было - «учитесь фехтовать книгой». В 1916 г. Рубакин - один из создателей секции библиопсихологии при институте Жан-Жака Руссо в Лозанне.

В 1929 г. секция была преобразована в Международный институт библиопсихологии. При институте Н.А. Рубакиным была собрана колоссальная, около 80-ти тыс. томов, библиотека русских книг, доступная всей русской эмиграции. В составе этого собрания находилась личная библиотека А.И. Герцена, нелегальные русские издания с середины XIX в., уникальные издания по вопросам науки, литературы, искусства, научные произведения самого Н.А. Рубакина (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 350. Ед. хр. 10).

В 1930 г. за заслуги в деле просвещения Н.А. Рубакину была назначена советским правительством пенсия. Это был единственный случай назначения пенсии писателю и ученому, который остался за границей после 1917 г. Свою библиотеку и архив Н.А. Рубакин завещал русскому народу. Вот что он писал в своем завещании: «Тебе одному, русский народ, я обязан отчетом за прожитые вдали от тебя годы.

Тебе одному я обязан тем, что, дожив до глубокой старости, сохранил всю жажду и жар служения тебе… Ныне я возвращаю тебе - в виде моей библиотеки, которую я собрал для тебя, для твоего духовного роста». С 1946 г. библиотека Н.А. Рубакина находится в Российской государственной библиотеке (РГБ), тогдашней библиотеке им. В.И. Ленина, и представляет собой отдельную книжную коллекцию с шифром «Рб». Кому из нас не попадались книги с этим шифром?

В 1951-1954 гг. поступил в Отдел рукописей теперешней РГБ и архив Н.А. Рубакина, одна опись которого составляет четыре толстых специально переплетенных книги. Знакомясь с описью его архива, естественно было искать какое-либо упоминание об интересующих меня материалах. Имея это в виду, я искала по описи переписки фамилию Николаева: бумаги эти, оставшиеся у С.С.. Николаева, возможно, могли попасть к кому-либо из его потомков, а через них - к Рубакину.

Предположение оправдалось: в архиве оказалась внушительная пачка - более ста писем от Петра Петровича Николаева, внука того самого полковника С.С. Николаева. П.П. Николаев - религиозный философ, мистик, и значительная часть его писем к Рубакину содержала обсуждение различных религиозно-философских вопросов. Их переписка длилась не один год.

Письма от П.П. Николаева шли из Франции, из Ниццы, одного из известных центров русской эмиграции. Очевидно, что П.П. Николаев также был эмигрантом. Я чувствовала, что интересующие меня документы могли попасть к Рубакину только от него, вчитывалась в письма в надежде встретить хоть какие-то слова, соотносящиеся с целью моих поисков. И вот с начала 20-х гг. в письмах Николаева стали появляться жалобы на нужду, вытесняющие обычную тему религиозной философии.

Так в одном из писем Николаев писал, что задержался с ответом, т. к. был занят изготовлением яблочного мармелада и уже продал 50 кг. Наконец пошли письма, которые я читала с особым вниманием: в них Николаев писал, что материальные трудности заставляют его подумать о продаже своей библиотеки и том, что он хотел бы, чтобы его библиотека попала в хорошие руки. Лучше всего было бы, чтобы она оказалась у Н.А. Рубакина.

И вот попалось самое нужное письмо от 5-го марта 1924 г., где Николаев сообщает, что среди его книг есть старинные рукописи: «…Между прочим любопытные записки, писаные в 1825-ом году полковником Николаевым, моим дедом». Николаев тут же дает этим записям нравственную оценку: «шпионили, не заглушая в себе человеческих чувств, но к Шервуду это не относится» (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 258. Ед. хр. 5 Л. 6).

Таким образом, нашелся ответ на вопрос о том, как к Н.А. Рубакину попали эти документы. Приближался 100-летний юбилей восстания декабристов. И в России, и в эмигрантской прессе он отмечался появлением многочисленных статей и публикаций. Н.А. Рубакин в связи с этой датой передал приобретенные у П.П. Николаева документы в эмигрантский журнал политики и культуры, выходивший в Праге и называвшийся «Воля России».

В архиве Рубакина имеется автограф его собственноручного чернового письма в редакцию журнала, где отмечается, что «сами рукописи Шервуда не были в руках у Шильдера» (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 161. Ед. хр. 5. Л. 1). Документы эти были опубликованы в № 12 за 1925 г. на страницах 46-58 - точно к сроку юбилея. Вот на эту публикацию, главным образом - дневника С.С. Николаева, и даются ссылки в литературе, подробно исследующей сюжеты, связанные с раскрытием декабристских обществ.

В архиве Н.А. Рубакина оказались не только письма к нему П.П. Николаева, но и биографические материалы генерал-лейтенанта П.С. Николаева, сына Степана Степановича Николаева, автора записок, и философские работы самого П.П. Николаева. Очевидно, что П.П. Николаев продал Рубакину вместе со своей библиотекой не только рукописи Шервуда и записки своего деда, но и весь свой семейный архив.

И вот в этом архиве оказался еще один любопытный документ. Это «Объяснение к запискам С.С. Николаева», написанное П.П. Николаевым. Мысли эти, думается, П.П. Николаев изложил только для Рубакина, когда передавал рукописи, так как привык обсуждать с ним занимающие его вопросы. Этим можно объяснить его помету на «Объяснении» - «не для публикации». А о том, что рукописи будут опубликованы, П.П. Николаев знал: об этом свидетельствуют его письма 1925 г., где он справлялся, как продвигается это дело.

«Объяснение к запискам» представляет собой анализ внуком деяний своего деда спустя десятилетия. Прежде, чем оценить его действия, он характеризует деда как человека честного, не жестокого, но неуклонно исполнявшего то, что он считал своим долгом и что казалось ему нужным для блага России. Далее П.П. Николаев пишет, что записки деда помимо исторического интереса имеют чисто нравственный: «…и в том, и в другом лагере было много людей искренно веривших, что они преследуют хорошую цель - благо России. Декабристы видели благо России в конституции, охранители старого видели благо России в том, чтобы не допустить до кровавого переворота и конституции…

Они верили, что защита существующего строя против революционеров есть цель очень высокая и ради этой цели… допускали самые дурные средства: шпионство, предательство, казни и ссылки. В борьбе с революционерами люди эти тоже рисковали своей жизнью, они нередко смутно чувствовали (как, например, автор записок) безнравственность и жестокость употребляемых ими средств, но неизменно думали, что для достижения хорошей цели допустимы средства самые дурные. Так думают всегда люди, пока у них нет разумного религиозно-нравственного отношения к своей собственной жизни и к жизни всех других людей» (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 409. Ед. хр. 3).

Действительно дневник С.С. Николаева, как уже отмечалось, наполнен его собственным отношением к происходящему, а описанная им сцена ареста Ф.Ф. Вадковского вполне подтверждает, «что шпионили, не заглушая в себе человеческих чувств». В этой же папке, вместе с «Объяснением» находится небольшой, всего в четверть тетрадного листа, кусочек бумаги, содержащий ту же по смыслу запись и, главное, тем же круглым почерком, что и заинтересовавшая меня карандашная запись на донесении Шервуда. По атрибуции отдела рукописей ГБЛ запись сделана рукой Марии Артуровны Бетман. Она, видимо, и помогала готовить рукописи к публикации.

Как уже отмечалось, М.А. Бетман была секретарем Н.А. Рубакина. В своем завещании Н.А. Рубакин назвал Марию Артуровну своей духовной дочерью и преемницей, продолжательницей своих работ, идей и намерений. «За время фанатичной работы она успела не только изучить дело, а стала вторым Я», - писал Рубакин. В завещании ей поручались библиотека, архив института библиопсихологии, личный архив в надежде, что она превратит это в достояние русского народа (ОР РГБ. Ф. 358. Карт. 503. Ед. хр. 3). Таким образом, на все вопросы, вызвавшие эту статью, нашлись ответы.

Стало быть, в ОПИ ГИМ находятся подлинные старые бумаги с выцветающими чернилами - свидетели тех далеких событий, передающие всю их драматичность. Кроме участников этих событий - Шервуда и Степана Николаева, затем его внука, далее Н.А. Рубакина и его секретаря М.А. Бетман, никто из историков этих бумаг не видел, хотя и знали об их содержании. И это само по себе любопытно. Может показаться, что документы эти исчерпали свою востребованность. Но жизнь подтвердила их полную востребованность в музейном, экспозиционном плане.

Каменский государственный историко-культурный заповедник Украины бережно сохраняет память о владельцах усадьбы Давыдовых, где проходили заседания Каменской Управы Южного общества декабристов. Как известно, именно в Каменке возникла так называемая шервудовская легенда и сложился образ «Шервуда в Каменке». Легенда состоит в следующем: брат декабриста В.Л. Давыдова Александр Львович искал механика для починки мельницы. Ему был рекомендован унтер-офицер 3-го Уланского полка Шервуд, владеющий техническими знаниями. Занимаясь приведением в порядок мельницы, Шервуд якобы подслушал случайно разговор, из которого узнал о существовании тайного общества и имена заговорщиков.

Эту версию событий использовал М.И. Богданович в своей истории Александра I и исторический писатель Г.П. Данилевский в повести «Каменка». Легенда эта была развенчана еще С.Г. Волконским, но его записки увидели свет только в 1901-1902 гг., то есть спустя 36 лет после их написания. Поэтому первым, кто публично развенчал эту легенду, считается Шильдер. Однако подобная трактовка событий присутствует в воспоминаниях потомков декабриста В.Л. Давыдова - его внука Ю.Л. Давыдова и правнука А.В. Давыдова. И это свидетельствует о том, что передаваясь из поколения в поколение, легенда стала частью истории Каменки. К этому можно добавить, что сохранилась та самая мельница, и это также способствовало бытованию легенды. Мельница как экспонат включена в экскурсионный обзор усадьбы.

Государственный исторический музей подарил Музею-усадьбе «Каменка» копию донесения Шервуда. Используя в экспозиции этот документ, сотрудники «Каменки» получили возможность научно интерпретировать сложившуюся там историческую легенду. Ниже публикуются эти документы полностью. Первая их публикация в журнале «Воля России» давно стала библиографической редкостью. В настоящей публикации была произведена тщательная сверка текстов первой публикации с оригиналами рукописей, устранены обнаружившиеся неточности, составлены примечания. Тексты приведены в соответствие с современными требованиями орфографии и пунктуации. В квадратных скобках расшифровываются сокращения.

3

№ 1. Черновик донесения И.В. Шервуда начальнику Главного штаба И.И. Дибичу

Начальнику Главного Штаба Его Императорского Величества Генерал-адъютанту и Кавалеру Дибичу.

Предписание Вашего Превосходительства от господина Полковника и Кавалера Николаева, я имел честь получить, на которое сим почтеннейше имею честь донести, что из донесения моего Главному над военно-поселениями начальнику видно, на чем остановил и свое действие.

Итак, пробывши в городе и окрестностях Орла до 26 числа прошлого октября месяца, изыскивал все средства к открытию известного. Имея разные письма, был между прочим два раза и у корпусного командира генерал-адъютанта Бороздина, но по малому времени было все безуспешно. Узнав, что граф Николай Булгари проехал из полка к отцу, поспешил возвратиться к прапорщику Вадковскому. Нашел его еще в г. Курске с эскадронами, занимающими там караул, который весьма обрадовался моему приезду, говоря, что он меня ожидал с нетерпением даже и прежде сего, и, что может служить доказательством, письмо оставленное им мне от октября по случаю его отъезда из г. Курска к графу Захару Чернышеву в 80 верстах.

Я письмо спрятал, которое при сем прилагаю. Он был в восхищении, что дела идут хорошо и что он получил из Петербурга сведения, что в весьма короткое время принято в Гвардии человек до 10-ти, но чрез кого, он не сказал; потом начал я изыскивать все средства, сколько можно узнать, откуда оно имеет свое начало. Стал ему говорить о его прежнем предположении составить со мною ведомость и отослать с графом Николаем Булгари, как он хотел по принадлежности.

«Вообрази, - сказал он мне, - что и Булгари уехал с графом Спиро и Андреем Булгари в Одессе», - чем сделал мне большую остановку в отправлении донесения, имея при том нужду сделать требование от главных членов, как то: о заведении секретной типографии выдавать в публику разные сочинения на русском диалекте, чтобы более приготовить всех к сказанному содействию и требовать конституцию, в трех экземплярах - один для доставления в С. Петербург, другой собственно Вадковскому, третий для меня, как уже имею столь значительное число под своим ведением. Впрочем, - сказал он, - что способнее он не находит никого послать, как поручика графа Булгари, и что должен непременно дожидаться его приезда.

Я всячески давал ему чувствовать, что я теперь на свободе и душевно желал бы на себя взять таковое поручение. Он мне отвечал, что граф уже на то определил себя и имеет подорожную во всю Российскую империю (что и действительно), после чего писал он мне вопросы некоторые и должен был ему отвечать насчет своих действий. Вопросы были следующие: главная причина, побуждающая их быть сообщниками, негодование вообще генералитета, штабс- и обер-офицеров и нижних чинов, какие меры были взяты мною к открытию им сего, как ими было оное принято, свойство нижних чинов вообще, число войск, могущих поднять оружие в случае нужды, сколько мной принято, есть ли в числе принятых с отличными способностями ума, могущих во всяком случае быть полезными (таковых показал числом шесть).

Прозваниев ничьих не писал список, составил ведомость как можно ближе к образу мыслей их, на ведомости мое заглавие: «1825 года Октября 30 дня в Курске. Состояние военных поселений в Херсонской и Екатеринославской губерниях». После чего велел он подать свечу, и сожжены были его вопросные пункты и моя черновая ведомость, а белую он спрятал в скрипичный свой футляр, где она лежит и теперь с какими-то бумагами, полагаю, какие-нибудь письма из С. Петербурга. Он, указывая на их, сказал: «вот, где я храню свои бумаги, в случае не дай бог чего, то человек сей же час может взять и сжечь, что будет незаметно».

В бытность у него один день провел он в карауле, где и я был целый день, на главной Курской гауптвахте, куда днем принесены были ему письма, в коих числе одно из Елисаветграда от Николая Булгари, где извиняет, что он по причине отъезда Спиро и Андрея Булгари поехал с ними, которые едут в Корфу. Вечером пришел к Вадковскому Северского Конно-егерского полка майор Гофман, которого он так довел своими суждениями и разговорами о разных несправедливостях, притеснениях и невыгодах деспотического правления, что тот сам сказал, что удивительно, сколько умных людей и не предпринимают ничего к изменению правления. Но Вадковский ему ничего при мне не открыл, а когда он ушел, то он сказал мне, что он уже его давно к сему приготовил и при первом с ним свидании он будет принят, как человек согласный с общим их мнением, а, как с большим умом, то может быть очень полезен. Эскадроны выступили из города, а другие на место их пришли.

Дивизионный начальник генерал Засс оставил Вадковского еще на полтора месяца в г. Курске за адъютанта при оных вступивших эскадронах. Будучи у Вадковского, писал я графу Андрею Булгари, чтобы скорее возвратился Николай Булгари, где он приписал к Николаю, чтобы скорее приезжал. Письмо это повезет граф Захар Чернышев, который также ждет себе отпуска из главной квартиры 1 армии. И узнал я от него следующее: что в сем обществе состоит граф Захар Чернышев, ротмистр Кавалергардского полка, Свистунов того же полка, действующее по сему заговору лицо в С.Петербурге; Бураков Конногвардейского полка, что женат на Ушаковой, находящейся при дворе, недавно принят Вадковским. Не знаю по какому случаю проезжал через Курск и виделся с ним, которого чин и имя мне неизвестно, юнкер, приехавший к родным близко Орла из Киева, Скарятин, но как его зовут, мне также неизвестно, и которого полка.

По открытии ему оным Вадковским сказал ему, что давно был своим учителем к подобным мыслям приготовлен. Граф Бобринский, которого имени еще не знаю, жертвует десять т[ысяч] рублей на заведение секретной типографии; полковник Павел Пестель, бывший адъютант графа Витгенштейна и командует ныне во второй армии полком, но которым, даже и Вадковскому неизвестно - почему просил меня, если имею во 2 армии знакомых, то чтобы написал от себя письмо, чтобы уведомить, где он стоит с полком и каким командует, и что ему самому неловко к нему писать, что я и сделал - написал капитану Шишкову, моему знакомому, адъютант у генерала Рудзевича и к майору Пузину, находящемуся при особых поручениях у генерала Киселева, генерал-интендант 2 армии Юшневский. Все сие узнал я из наших с ним в разное время разговоров и, дабы удалить всякое на меня подозрение, не решился спросить даже, который Бобринский и чины некоторых прочих.

Между прочим Вадковский показывал мне письмо, писаное им графине Анне Чернышевой, прося о ходатайстве брату прощения у Государя Императора, которое ею вручено Государыне императрице (во время проезда) Ее Величества через Белгород. В письме сем он ясно говорит, что впоследствии времени он будет знать, как отблаго[дарить] Государя императора, что был предмет общего нашего смеху, где он также упоминает, что если он прежде делал по молодости лет глупости, то теперь, верно, не делает того (т.е. что он действует гораздо осторожнее).

Я оставил его 2 числа ноября под предлогом, что еду к брату в Харьков, с которым в проезд мой в Орел, спеша по делам полковника Гревса, я не успел видиться, и что буду в Чугуеве собственно для того, имея знакомых пригласить в общество (о чем на сих днях его уведомлю, что человека два мною принято), и что буду ехать в 15 числа ноября в Москву и Петербург, но к нему заеду, и он обещал к своим сотоварищам дать письмо.

Между тем комиссионер графа Якова Николаевича Булгари, будучи послан в Белгород к графине Чернышевой, нашел там Вадковского, который чрез него прислал мне приложенное при сем письмо - предлог собирания долга - есть ни что иное, как приглашение в Чугуеве сообщников, и что граф не заехал к нему в деревню - это значит к нему собственно для доставления донесения. Все сии обстоятельства я представил госпо[дину] полковнику Николаеву и общим нашим именем предположил следующее. Пробыть в г. Харькове до 1 числа декабря месяца.

В течение сего времени можно полагать, что будут ответы от майора Пузина и капитана Шишкова, также не приедет ли граф Николай Булгари, который должен быть прежде у отца, т.е. в Харькове, и действовать по прибытии его так, чтобы взять по дороге с донесением, в противном случае, если бы граф Николай Булгари к тому времени не приехал, то мне ехать непременно к Вадковскому и всеми силами стараться, чтоб самому отвезти донесение (в чем я надеюсь успеть).

И в том, и в другом случае, взявши донесение, снять точную копию, с которым мне отправиться куда следует, а подлинное хранить, а там уже стараться связать их ответами и узнать возможное. Господину полковнику Николаеву быть всегда в недальнем расстоянии от меня на всякий случай могущих встретиться надобностей. Потом, возвратясь оттуда, ехать в Петербург, и взять от него письма к петербургским сочленам, с коих также снять копии, подлинники оставить и с копиями связать тех ответами. Буде же, граф Булгари не приедет, и в случае - Вадковский не поручит мне отвезти донесение, в таком случае, узнав, где донесение его хранит взять от Вадковского со всем, что у него находится, отобрав однако же от него письмо, которое он мне обещал в С.-Петербург.

Впрочем, однако, единственно моя просб...

[1]825 18 но[ября]

Харьков

(ОПИ ГИМ. Ф. 282. Ед. х. 256. Л. 1-17)

4

№ 2. Черновик донесения полковника С.С. Николаева барону Дибичу

Барону Дибичу 18 ноября в 9 часов вечера с К[авалерийским?] унтер-оф[ицером] Мульгановым.

Ровно 15 числа пришел Шервуд в трактир Матуска, и я из числа многих тотчас узнал его по желтому мундиру. Он также отгадал кто я, ибо приметно встревожился, несмотря на то, что я одет был просто в сюртуке. По приглашению он явился у меня и, прочитавши повеление В[ашего] П[ревосходительства], рассказал все дело, как писал графу Алексею Андреевичу и лично доносил Государю императору. Через нарочного унтер-офицера Мульганова имею честь представить В[ашему] П[ревосходительству] новое донесение Шервуда по сему случаю и два письма, написанные к нему Вадковским. Сами по себе письма еще ничего не объясняют, но соображая с содержанием дела и рассказами Шервуда, смысл их довольно внятен.

Теперь, соглашая действия мои с показаниями Шервуда, я останавливаюсь на том, что граф Николай Булгари находится с некоторого времени в Одессе и неизвестно когда возвратится. Тот же Шервуд надеется собою заменить Булгария и выманить от Вадковского поручение, но мне кажется, что он в нем не успеет, ибо, сколько я понимаю, Вадковский не имеет к нему большого доверия.

Впрочем, я решаюсь, как условились мы с ним, до 1 декабря пробыть здесь в ожидании писем и графа Булгария, а тогда ехать в Курск, отправив наперед туда Шервуда. Между же тем через письмо Шервуд спрашивает у Вадковского - нашел ли он кем заменить графа Булгария. Я предполагаю, что если бы Булгари приездом своим замедлил, и удалось Шервуду выманить донесения и ведомости у Вадковского, содержание которых мне известно будет, тогда, узнавши какие именно бумаги остались еще у Вадковского, я намерен взять его, ибо по словам Шервуда он составляет в заговоре довольно значительное лицо.

Не знаю, будут ли одобрены предположения Шервуда насчет собрания им на письма Вадковского ответов. Но мне кажется, что такие действия будут весьма медленны и самый ход их ненадежен. Впрочем, первые бумаги, попавшиеся мне в руки, должны открыть более. Из донесения Шервуда В[аше] П[ревосходительство] усмотреть изволите, что, имея сильные предстательства, Вадковский надеется получить позволение ехать в отпуск. Если бы это случилось, то человек сей по пылкости ума своего и неспокойному духу через личные свидания наделать может очень много.

Основывая донесение мое единственно на показаниях Шервуда и моем заключении, я осмеливаюсь, наконец, признаться, что, действуя с вернопдданическим усердием, я не боюсь неудачи по возложенному на меня поручению, важность которого понимаю в полной мере. Но, как худой политик, боюсь ошибки, которая может иногда испортить все дело: взять человека легко; но, если не найдется при нем предполагаемых доказательств, то сим в обществе наделать можно много весьма невыгодных толков. В Харькове проживаю я под видом ожидания из Петербурга офицера и денег, с которыми я должен буду начать покупку унтер-офицерских лошадей и под сим видом могу пробыть без всякого подозрения до декабря. А там действовать буду, тоже соображаясь с обстоятельствами.

С сим посланным буду иметь честь ожидать ваших приказаний. С ним же прошу покорнейше прислать мне еще два бланкета, ибо, употребив один для посылки унтер-офицера и заменив другим свою подорожную, дабы иметь оную не так грозную, у меня остается свободным только один.

(ОПИ ГИМ. Ф. 282. Ед. х. 256. Л. 18-23)

5

№ 3. Дневник полковника С.С. Николаева

Теперь более всего боюсь ошибки в деле столь важном, то есть, чтобы не взять человека без ясных доказательств и не наделать тем попусту много шуму, ибо в таком случае злодеи ото всего могут отказаться.

Харьков 18 ноября.

Чтобы увериться в сказанном Шервудом, надобно бы самому действовать, то есть: вступить в общество заговорщиков. Но мне сего делать никак нельзя. В короткое время доверенность извлечь трудно; к тому же мои лета и угрюмый вид могут изменить мне. Если Вадковский не поверит мне, то можно испортить все дело. Лучше действовать уже через Шервуда. Этот человек, будучи 28 лет, с хорошим воспитанием и отличною гибкостью нрава, несмотря на унтер-офицерский чин свой, принят хорошо во всяком обществе.

Следственно и здесь мог быть принят как человек способный, а по службе своей в войсках поселенных как человек весьма полезный. Мне только кажутся предположения его насчет поездки в Петербург с письмами не совсем удобоисполнимы, особенно если здесь Вадковский или Булгари будут взяты, ибо происшествие сие скоро сделается известным в кругу всего общества и ответов ему не дадут. Насчет сей в донесении барону Дибичу я излагаю мое мнение и подожду его разрешения.

Донесение Шервуда и свое в 9 часов вечера отправил с у[нтер]о[фицером] Мульгановым.

20 ноября.

Вчера целый день не виделся с Шервудом - он у меня не был. Между тем поутру был я у губернатора, который встретил и проводил меня в передней. Множеством похвал, на которые весьма щедр, и других вежливостей он осыпал меня. Только когда я сказал, что покупаю украинских лошадей для унтер-офицеров, он удивился. «Да у вас на Дону, - сказал он, - есть прекраснейшие лошади».

Я ответил, что так угодно государю и что наши лошади не столь способны к правильной выездке, которую у нас ввести хотят, как здешние. После сего разговор обращен был на другие предметы. Пребыванием здесь без дела я уже подал разные догадки. Я выдумываю и лгу беспрестанно: «приехал для покупки лошадей и дожидаюсь ротмистра из Петербурга, с которым вместе покупать должен».

Этим отговариваюсь, но мне уже не верят и, к счастью, - говорят, что я дожидаюсь графа Аракчеева, о чем полиция всячески узнать старается и через служителей трактирных, и подсылая под разными видами людей подсматривать мои занятия. Людям приказал соглашаться, что точно дожидаюсь графа: это еще не важно, ибо если бы это и правда была, то узнать более ничего нельзя бы. Вечером был у Вановича, который приезжал ко мне утром и был, казалось, очень рассеян. Для перемены на несколько дней надо было бы выехать, но не знаю куда, ибо нигде нет ни тени дела, ни знакомых. Что то будет далее, а между тем посланный мой скоро приехать должен.

20 ноября.

Вечером Кто затеял это адское дело? Неужели Вадковский или подобный ему молодой человек? Сомневаюсь и думаю, что тут должно быть кому-нибудь старее. Шервуд сказывал, что приготовляют к сему корпусного командира генерала Бороздина и приготовление делается самым тонким образом через его адъютантов, из коих барон Черкасов молодой человек с отлично умною головою.

Но я не понимаю, как может сие исполниться, если Бороздин не был к тому готовым, ибо честный человек его лет и чинов не должен следовать за адъютантами и такой человек, имея в руках своих целый корпус, сам должен преследовать злодеев. Впрочем, Вадковский весьма часто относился к Черкасову, приглашая его, но сей отклонял всегда приглашения, а между тем указывал способных быть принятыми в общество.

Если все правда, то Черкасов должен быть из тех людей, кои, действуя, не хотят выставлять своего имени. И Шервуда не вижу два дня. Но ему и быть у меня часто не должно: он осторожен. Утром ездил с Вановичем осматривать город только снаружи. Были в зале Благородного собрания. Строение и внутренняя отделка хороши, но самая зала показалась мне небольшою, к тому же оставленною без всякого присмотра, ибо после выборов, в сентябре еще бывших, не прибраны расставленные стулья и невыметен пол. Университетский сад - заведение также оставленное. Одна Китайская беседка - и та обветшала. Вид города с Холодной горы прелестный! Но университет здешний не имеет его снятым.

22 ноября.

Вчера целый день пробыл у меня Шервуд. Изыскивали способы, как лучше взять Вадковского с его бумагами, дабы не дать времени спрятать или сжечь оные. Дело пустое, а препятствий много. Хорошо, если он будет в Курске, то ночью, нечаянно, спящего, с помощью жандармов захватить можно, но Боже спаси, если он наперед начнет догадываться! Я хочу в Курск приехать под чужим именем, остановиться на постоялом дворе и ночью. Днем узнать квартиру и в ту же ночь сделать мой приступ. Здесь полиция явно меня преследует. Людям не дают отдыха вопросами и подсылают подсматривать. Вчера жид и какой-то неизвестный человек в виде пьяного взошли ко мне, как будто по ошибке. Для перемены толков хочу съездить в Кременчуг под видом принятия вещей, дождусь только Мульганова.

Харьков. 24 ноября.

О Боже! Император скончался. 19 числа, около 10 часов утра он из жизни сей перешел в вечную, оставив неутешенными Императрицу и приверженных к нему подданных. Столько обласканный покойным, я скорблю и справедливо более многих. Уведомление начальника Главного Штаба, вчера вечером полученное, совершенно меня расстроило. Шервуд был у меня в сие время и тоже тронулся.

Курск. 30 ноября.

Целые двое суток не мог я ни спать, ни есть. На сердце у меня лежал камень: его жало, теснило, и я не мог плакать. На третий день я рыдал, как дитя, оставленное матерью, и мне сделалось несколько легче, но мысли мои все были расстроены: я говорил без связи и делал все невпопад. Поездку в Кременчуг я оставил, дабы поспешить в Курск, я хорошо сделал, иначе по грязной, а после ужасно колкой дороге долго бы мне не возвратиться.

Отправив 25 числа рапорт к генералу Дибичу, что на другой день выезжаю, я действительно в 10-м часу утром выехал в Курск, отправив Шервуда с вечера. Новая, везде взрытая дорога, столь грязна и тяжела, что, ехавши день и ночь, я прибыл в Курск 29-го уже в 3 часа утра вместе с Шервудом, которого догнал в Обояни. Остановился через шесть дворов от Вадковского, а Шервуд взъехал к нему. Живу под именем отставного штабс-ротмистра, проезжающего в Петербург, и чуть-чуть ложь моя не обнаружилась.

На постоялом дворе, где остановился, нашел казака Попова из Новочеркасска, торгующего вином, который, услышав, что приехал штабс-ротмистр моего прозвания, начал было рассказывать, кто я, но кое-как я заставил его говорить со мной одинаково. Если бы удалось выманить у злодея Вадковского бумаги и самого его схватить, тогда открылось бы многое. Подождем.

Вчера не виделся с Шервудом, а это подает мне надежду, ибо я думаю, что теперь занимаются они приготовлением его вместо графа Булгари. Как жаль, что лично я не могу действовать. Но я написал прокламацию насчет Дона в республиканском духе и отдал ее Шервуду. Он переписал и будет читать Вадковскому, как будто бы получил ее от меня, познакомившись со мною в Харькове. Какое то произведет она действие? Нынче, - думаю, - Шервуд увидится со мной, и я что-нибудь узнаю.

В 4 часа пополудни Обедал в трактире Шарля сего дня. В два часа пришел туда и застал двух офицеров, уже обедающих. Один Таганрогского Уланского полка Штохман, молодой белокурый человек с приятною наружностью, а другой Муравьев, ремонтирующий для Мариупольского гусарского полка, - довольно заиковат. Разговор был о какой-то дуэли в Гусарском полку. Но я слышал только окончание, и потому ничего узнать не мог. Потом, переходя от одной материи к другой, обращен был к смерти государя. Штохман рассказывал о сем Муравьеву за новость, и у сего показывалась на лице улыбка. Он повторял часто: жаль, жаль, потом удивился, что смерть случилась скоропостижно.

Я вмешался в разговор и рассказал, что государь болен был более двух недель и что больным приехал из Крыма. Жаль, жаль - были слова, им повторяемые. Потом заговорили они с Штохманом по-французски о том, кто будет преемником: «Константин, - говорили они, - не может быть, потому, что женат на подданной и не имеет детей». О других же мнения были различны: один для военных только, другой дурен для всех. Наконец, заключили, что надобно ожидать во всем большой перемены. Между тем Муравьев жаловался на несправедливость начальников при приеме лошадей, а Штохман всячески франтил и насвистывал песенки, как дядя Тоби.

5 часов вечера.

Сердце у меня сильно бьется и как будто что-нибудь предчувствует. Я помню, что точно так оно билось в день смерти императора. После обеда я заснул и мне привиделся страшный какой-то сон, так, что я проснулся. Но сердце все еще продолжает биться. Не быть ли сего дня чему-нибудь? Я говорю насчет взятия Вадковского. Мне уже и здесь кажется, что за мной присматривают, как в Харькове. Но здесь я проездом в Петербург по своим делам и дожидаюсь брата из Киева. Более всего желал бы знать теперь, что делают Шервуд с Вадковским. Нынче я проходил мимо ворот квартиры последнего, отколь вышли два человека из его прислуги. Я был впереди их и мне казалось, что они обо мне говорили, но, вслушавшись, что речь идет о каком-то слесаре, я успокоился.

В 8 часов вечера.

В 7 часов опрометью прибежал ко мне Шервуд и сказал, что все дела идут как нельзя лучше. Ему поручается доставление донесения к Пестелю и 3 числа назначено ими отправить, а 4-го и сам Вадковский едет с генералом Зассом. Теперь он пишет донесение Пестелю о годовых успехах своих. Князь Барятинский, адъютант Витгенштейна - в обществе. Более не мог сказать мне, поспешив выйти. Слава богу. Но только сим действия мои не кончаются.

Если возьму Вадковского, то не медля ни минуты отправлю его в Таганорг. Но там, если откроется, что здесь или близко есть кто из сообщников, - должен схватить их, действуя уже гораздо прямее, то есть - через див[изионного] начальника. Сделавши сие, немедленно отправлюсь во 2 армию и через главнокомандующего должен буду потребовать, чтобы взяли Пестеля и других главных, кто откроется. Но наперед отправлю у[нтер]-о[фицера] Шервуда с депешами. В этом случае мы оба будем не в безопасности, но жизнь наша - ничто против блага отечества.

Курск. 1 декабря.

Сего дня Шервуд у меня не был, да мы так и условились, дабы не подать причины к подозрению. В самом деле, это ужасно трудно, и надобно больших способностей, чтобы все это выдерживать так, как он. Но, впрочем, иначе и быть сего не должно. Он определил себя на раскрытие ужаснейшего зла и, следственно, должен следовать за ним всеми путями. Завтрашний день должен решить многое. Вот на чем еще останавливаюсь: Пестель был адъютантом у графа Витгенштейна, а Барятинский теперь адъютант.

Ну! Если сам Витгенштейн - глава общества, что весьма легко быть может. В таком случае во 2-ой армии мне делать будет нечего. Я помню и слова Дибича, сказанные мне перед отправлением, что обыкновенно политика генералов при подобных случаях такова должна быть, чтобы пустить вперед молодежь, а самим оставаться в безызвестности для того, что, если попадется кто из них, то самому быть в стороне. Шервуд говорил, что принимающих на себя исполнение ужаснейшего предприятия имена и от членов даже скрываются.

Курск. 2 декабря. 11 часов вечера.

Наконец, развязка такова, что мне и Вадковского брать не нужно. Письмо, написанное им к Пестелю на 3-х листах на франц[узском] языке, было мне Шервудом прочитано. В нем начально описываются достоинства посланного и дружба с ним Вадковского, потом требует присылки конституции. Жалуется, что попал в такой круг, где все без хлеба и без чести и служат на одном жалованье.

О подполковнике Граббе Северского конно-егерского полка говорили ему более, нежели нашел он. Впрочем, относит причину неравенству лет и чинов. Надеется на майора Гофмана того же полка, однако не пишет, чтобы он был принят. Говорит, что какой-то Толстой в Москве сказывал, что зеленая книга существует снова, но что в ней многое противу правил здорового смысла. Жалуется и бранит даже полкового своего командира.

Уведомляет, что принял одного в корпусе Щербатова. Шервуд пояснил, что это Скарятин. Говорит, что в П[етер]бурге трое: Свистунов, приезжавший к нему и уведомивший, что в Кавалергардском полку уже до 10 человек приобретено членов, да в Измайловском готовых 5 или 6; кроме того, Бобринский, учреждающий в своем имении секретную типографию, и не называет по имени одного, но это должен быть Бураков, женящейся на придворной Ушаковой.

Cей последний хвалится, что в невесте особенно нравится ему свобода мыслей, и потому советы Вадковского были, чтобы, пользуясь сим случаем, он открыл дом свой для молодых людей, отличных по способностям, чтобы более завлекать сообщников. Упоминает о Директории, которая, вероятно, у них существует. Хвалит опять Шервуда и успехи его и просит, чтобы Пестель был тоже с ним откровенен. Мысль Вадковского есть, чтобы не прерывать сношений своих, которые, вероятно, идут мимо его, и чтобы для проверки действий назначить 5 или 6 способных членов. Хорошо, если это доверие сделано будет Шервуду.

Кажется, выходит по моему. Вадковский всегда в руках, а круг действий его так мал, что до времени боятся нечего. Теперь надобно поспешить, чтобы предупредить или остановить действия высших. Я начал бы с Пестеля. Шервуд к нему должен ехать и забрать все бумаги, если только он доверит ему. Да нельзя не доверить, если письмо Вадковского не есть отвод. Моя прокламация также посылается. Смешно, что ее читать станут.

Шервуд в 9 часов отправился в Харьков, а с ним послал я Мульганова, сам выезжаю завтра в Таганрог тоже. Что там будет, не знаю: по крайней мере, мне это кажется всего лучше.

Между прочим, должно заметить, что и Шервуд в сведении своем Вадковскому написал насчет рабочих при поселениях баталионов точно то же, что слышал я от Черториского и Вановича. Видно, правда.

Харьков. 5 декабря.

Я выехал из Курска, как располагал, в четверг 3 числа, только несколькими часами позже, то есть в 3 часу пополуночи. Дорога так тряска, особенно для моего простого экипажа, что, приехавши вчерась вечером, до сих пор чувствую себя как будто разбитым. Несмотря на то, что меня в дороге колотило, я думал беспрестанно, как поступить лучше в продолжение данного мне препоручения, и вот, что пришло мне на мысль.

Так как столь ужасное предприятие не может иначе исполниться, как по соглашении к тому большой части офицеров, чему сделано только начало, то действие заговорщиков должно продлиться много времени в одном приготовлении, да они еще и сами предполагали совершить его в течение двух лет. Открывши теперь путь, надобно следовать к его началу, дабы вырвать самый корень. По письму Вадковского Пестель должен быть откровенен с Шервудом и должен, кажется, сообщить ему важные по сему случаю тайны.

Если бы правительству угодно было поручить и мне дальнейшее преследование, то надобно, чтобы во 2-ой армии дать мне полк, самый ближайший к месту расположения Пестеля. И тогда я должен искать его знакомства и доверенности под видом тем, что и самому сделаться их сочленом. А Шервуду перейти в полк к Пестелю, дабы сношения их могли быть теснее. Или еще лучше Шервуду продолжить срок отпуска, если пройдет нынешний, и ему оставаться в поселениях под видом тамошних приготовлений и, пользуясь свободой, разъезжать, куда будет нужно, имея секретно подорожную на имя какого-нибудь унтер-офицера другого полка. Мне кажется, что сим способом можно было бы достигнуть много.

Вступление на престол нового императора, по моему мнению, сделает остановку и в ихних действиях, потому что многие теперь надолго останутся в нерешимости. Между тем - иметь наблюдение за поступками петербургских членов. Вадковского придерживать к полку под присмотром полкового командира, который тем более должен надсмотр сделать над ним неослабным, что он мыслей, совершенно несходных с его. Булгария отозвать в полк, но также, чтобы он сего не заметил и не виделся бы с Вадковским перед тем, дабы сей не вручил ему каких-нибудь новых бумаг.

Курск. 13 декабря.

Итак, решившись с Шервудом оставить до времени Вадковского свободным, я 3 числа отправился из Курска около 2-ух часов пополудни, проводив еще 2 числа вечером в Харьков Шервуда.

4 числа часов в 8 прибыл в Харьков и все 5 число за изломавшеюся повозкою оставался в Харькове, а 6-го рано поутру пустился в путь к Таганрогу. Дорогою важного ничего не встретилось, и я 8 числа утром прибыл в Таганрог.

Шервуд приехал около 12 часов пополуночи. В это время явился я к генералу Дибичу, который при встрече крепко обнявши меня, заплакал и сказал: «Ну! Любезный Николаев, мы с тобою все потеряли». Потом опять прижал меня к себе, продолжая плакать. Я рыдал во все время.

«Доверие Государя осталось для тебя, - продолжал он, - единственною наградою». И продолжал плакать. Потом рассказал ему о причинах, заставивших меня оставить Вадковского свободным. Он одобрил их, но сказал, что за два дня пред тем генерал-адъютант Чернышев послан во 2 армию, чтобы произвести формальное следствие по сему делу по доносу какого–то капитана Пестелева полка, и что потому Вадковского взять непременно нужно будет. Для чего объявил он мне вторичную в Курск поездку.

Вечером был я у него вместе с Шервудом, который Дибичу и кн[язю] Волконскому пересказал также свои предположения, и мне казалось, что они пожалели о поспешной посылке Чернышева. Вечером 8-го и утром 9-го числа был я за панихидой, и снова слезы, в горести излитые, были данью растерзанной душе моей.

Вечером 9-го числа Дибич прислал за мною и сказал, что письмо Вадковского он перевел по-русски и потому не смел никому доверить, переписать его он просил меня. Письмо сие начиналось описанием причин, по которым я Вадковского оставил свободным. Описал, как я жил в Курске под именем отставного штабс-ротмистра, скрываясь, чтобы не быть примеченным, а потом следовало содержание самого письма, так, как у меня выписано, гораздо только подробнее. Из пояснений, сделанных Дибичем, видно, что Сергей и Матвей - братья Муравьевы-Апостолы, из них один в отставке, и что оба из бывших Семеновского полка и проч.

В разговорах генерал Дибич дал мне знать, между прочим, что заговор сильнее существует во 2 армии, где должна скрываться и Директория, о чем доносит и г[енерал] Л. Рот, командир 3-го пехотного корпуса, коему, вероятно, в особенности поручено блюсти за сим, что зараза сия происходит от воспитания в Пажеском корпусе, ибо большая часть вольномыслящих - суть питомцы оного. Между прочим рассказал в пример следующий анекдот: в 1822 году двое пажей, Креницын и другого не помню, были разжалованы в солдаты и присланы в 1 армию. Оба были отосланы в корпус генерала Рота. Прослужив несколько времени, за отличную службу и поведение, оба были произведены в унтер-офицеры.

Корпусной командир, сжалившись над ними, просил позволения взять их в корпусную квартиру, дабы иметь над ними лучшее наблюдение. Ему позволено. Но примечено было, что они читают, и ему сделано было замечание. Потом один из них застрелился. Начали доискиваться причины и нашли при нем письмо, приготовленное к одному родственнику, где он говорит, что жизнь ему давно наскучила и что он, не видя для себя впереди ничего лучшего, решил давно расстаться с нею. Но удерживало его одно обстоятельство, что он хотел при предполагаемом императором смотре их дивизии сделать переворот в делах Европы, но не удалось. Намерение ужасное!

Разговор продолжался долго о наших ученых заведениях, и он сказал, что от них все зло происходит, ибо к нам переходят профессоры-иностранцы, которых за вольнодумство из других университетов гонят. Потом продолжал отчего в Германии это лучше держится. После сего велел приготовиться назавтра к дороге, чтобы взять Вадковского и его бумаги. Я ушел от него. На другой день в 9 часов утра я явился к нему, получил повеление об арестовании Вадковского и отправился в 12 часов из Таганрога, а фельдъегерь поехал позади меня за 2 станции.

Сегодня 13 числа в 4 часа утра прибыл в Курск и хотел остановиться на другой квартире. Но, так как не было нигде свободных комнат, то я въехал на старую. Одевшись в мундир, тотчас пошел к полицмейстеру требовать людей, но сей болен и потому адресовал меня к частному приставу, исправляющему его должность. С ним, взявши из пожарной команды 10 чел[овек], пошли мы прямо к Вадковскому, которого квартира была мне известна.

Постучался у дверей, и человек отворил мне. «Дома ли Вадковский?» - спросил я. «Дома, - был ответ, - но спит». Не дожидаясь далее, я пошел прямо к нему в спальню, где горел огонь. Несчастный действительно спал, лежа в постели. Я взошел, и он проснулся. «Вы г[осподин] Вадковский?» - спросил я. «Я, - ответил он, испугавшись, - что вам угодно?» Я просил его встать и потеплей одеться.

В сие время он до того потерялся, что ничего почти говорить не мог. Между тем лошадей привели, и я, позволив взять ему некоторые вещи, как то: белье и платье, поспешил его отправить, боявшись сам, чтобы не опоздать. Жалок он был во все это время, и я, признаюсь, не хотел бы быть исполнителем сего поручения, так он растрогал меня. Между тем, люди его бегали и плакали. Прощаясь же с ними, он приказал в случае нужды в деньгах, заложить его серебро. Выехав со двора, он еще раз воротился и просил, не могу ли я ссудить его деньгами. Я дал 100 руб., на которые он написал записку к брату или сестре дрожащею рукою и не написал даже месяца.

Таганрог, 6 января 1826.

Все 13 число пробыл я в Курске. Утром был у генерала Засса, к коему имел повеление. Тут мне смешно казалось, а может быть, и я таким казался. Явившись к генералу, я должен был выдумывать, откуда еду. Рассказывал, что из Москвы. Затем следовали вопросы о тамошних новостях: «Когда присягали там новому императору (Константину)?» «30-го», - отвечал я, а на другие вопросы отвечал как, слышал сам.

Между тем, объявивши Зассу, что имею к нему дело, вошел в кабинет и подал ему бумагу, объявив о причине своего приезда в Курск и исполнении. Он уже слышал о сем. Тут следовали догадки о преступлении Вадковского, но и я сказывал, что ничего не знаю. Засс боялся и должен был бояться, попустивши Вадковского быть свободным и давши ему способ жить в Курске, тогда как он то более всего и должен был блюсти, чтобы человек сей, высланный уже один раз из Петербурга за вольнодумство, не заразил им других.

Раскланявшись, я отправился к старому моему знакомому И.И. Булгакову, где пробыл до самого вечера. В ночь мне выехать не хотелось, и потому я ночевал в Курске. А на другой день 14 числа, осмотревши еще раз в квартире Вадковского и нашед в скрипичном ящике Шервудово сведение о военном поселении и мною сочиненное таковое же о войске Донском, я заехал еще раз к генералу Зассу, который советовал осмотреть квартиру Вадковского в деревне Кривцовке, отправился из Курска около 12 часов утра.

В Обоянь прибыл вечером часов в 7, прямо к полковому командиру Нежинского конно-егерского полка полковнику Гордееву (Якову Федоровичу). Сей принял меня, как должно было ожидать в подобном случае, также с довольною боязкою. Рассказал, как он присматривал за Вадковским и как Засс оставил его в должности адъютанта против воли Гордеева. Потом дал мне полкового адъютанта (поручика Трофимова), с которым я отправился в Кривцовку. Тут нашел еще несколько бумаг, забрал их и возвратился в Обоянь, где Гордеев ожидал меня ужинать. Остаток ночи решился я провести в Обояни, и потому уже 15 числа выехал в Таганрог, куда прибыл.

В Таганрог приехал 18 числа в 2 часа утра и того же числа в 7 часов представил начальнику штаба все бумаги, у Вадковского взятые мною. Поездкою моею Дибич был доволен. Шервуд жил у меня во все время в Таганроге под именем Розена. Его отправили с братом Петром в Петербург уже 23 декабря, в тот же день, как выехал Дибич. А на другой день получено известие о происшествии в Петербурге, во время присяги императору Николаю Павловичу. События оправдали в полной мере донесение Шервуда.

Все лица, в письме Вадковским упоминаемые, оказались участвующими в заговоре. Из них - важнейшее было - Трубецкой, все восстановивший. Ни слова не было слышно о Якубовиче, оказавшемся столь гнусным человеком.

6

Жизнь Шервуда-Верного

И.М. Троцкий

Книга о Шервуде написана в 1927 году и явилась одним из первых результатов моей работы над декабристами и их эпохой. Уходя в детальный материал архивных источников, я получал возможность не только изучать основные движущие силы классовой борьбы в России первой половины XIX века, но и восстанавливать перед собой конкретный быт различных социальных групп, познакомиться с целым рядом общественных типов. Из этих занятий выросло желание дать ряд связанных единством темы и главного героя социально-бытовых очерков и совместить в них научную точность фактического материала и интерпретацией его в плане занимательного повествования.

Задача довольно трудная, но и актуальная, поскольку материал такого рода, приближающийся по своему характеру к мемуарному, но отличающийся исследовательской проверкой фактов, должен служить педагогически важным дополнением при ознакомлении с общим ходом исторического процесса. Необходимость создания такой литературы недавно сформулирована М.Н. Покровским в предисловии к книге Г. Серебряковой «Женщины эпохи французской революции». Действительно, исторический роман, получающий у нас сейчас довольно широкое распространение, не может целиком заполнить этот пробел; сюда должна направиться и работа специалиста-историка.

Чрезвычайно важный вопрос при разрешении проблемы популярно-занимательной книги - это распределение общего фона и конкретного материала. Нужно ли вводить в изложение подробные характеристики экономики и социальной жизни эпохи? Здесь, вероятно, не может быть одинакового ответа для всех эпох и тем. В данном случае мне казалось, что социально-экономическая история первой половины XIX века достаточно освещена существующей исторической литературой; широко вводить этот материал, следовательно, было бы нецелесообразно, так как его пришлось бы ставить либо в плоскости методологических споров, что перевело бы самую работу в другой план, либо в популярной трактовке, а это для подготовленного читателя - а на него-то и рассчитана книга - излишне.

Таким образом, моменты общеисторического порядка привлекались лишь постольку, поскольку без них было бы затруднительно понимание отдельных, незнакомых читателю и мало освещенных в марксистской литературе, явлений.

В какой мере это разрешение вопроса удачно и насколько вообще книга отвечает задачам научно-исторической живописи, автору судить довольно трудно, особенно при новизне у нас этого жанра.

В кропотливой работе собирания отдельных фактов и справок мне пришлось обращаться к помощи ряда лиц и научных учреждений. Впоследствии, благодаря некоторой задержке в печатании книги, мне удалось познакомить с нею в рукописи нескольких специалистов и получить их оценку и указания. Пользуюсь случаем выразить мою благодарность Н.Н. Ванагу, С.Я. Гессену, Б.П. Козьмину, Н.О. Лернеру, Ю.Г. Оксману, Ф.Ф. Раскольникову, Б.Е. Сыроечковскому, А.А. Шилову и сотрудникам Ленинградской государственной публичной библиотеки. Двоих доброжелательных критиков рукописи книга уже не застает в о сивых: А. В. Владимирова и А.Е. Преснякова.

Некоторые отрывки из книги были напечатаны мною в статье «Первый провокатор-профессионал» (Новый мир, 1929, II) и в брошюре «Третье Отделение в Николаевскую эпоху» (М., Изд-во политкаторжан, 1930).

I. Общество «Freres-eochons»

Кажется, будто жизнь людей обыкновенных однообразна - это только кажется: ничего на свете нет оригинальнее и разнообразнее биографий неизвестных людей...
А. И. Герцен. «Кто виноват?»

История жизни и приключений Ивана Васильевича Шервуда-Верного удивительным образом распадается на отдельные эпизоды, эпизоды любопытные и своеобразные. Жанр остается выдержанным в течение всего повествования - это авантюрный роман, но роман, написанный самой жизнью, на плотной цветной бумаге канцелярских отношений, представляет особый интерес для историка. Каждая новелла этого романа сталкивает нас с живыми людьми. Имена одних вошли в обиход всякого исторически образованного человека, других - возвратились в небытие; но не прав ли был Герцен: что может быть оригинальнее и разнообразнее биографий неизвестных людей?

Знакомство с авантюристом почти всегда занимательно; подчас оно бывает поучительным. Шервуд для нас - не просто искатель приключений. Его именем начинается список профессионалов-провокаторов в России. Он вошел действующим лицом в историю такого значительного движения, как восстание декабристов. И немудрено, что, знакомясь с отдельными эпизодами его биографии, мы находим в них типическое отражение общественного быта эпохи.

Пусть из отдельных осколков жизни одного человека мы не соберем целостного здания, но, если в них откристаллизовались явления, характерные для всего социального уклада времени, стоит, думается, извлечь документ из плена архивных стеллажей и к цепи событий, на первый взгляд случайных и не связанных, поискать недостающих звеньев. Элемент анекдота останется, но в том смысле, как его понимали в начале прошлого века: любопытное, но истинное происшествие.

Судьба архивного исследователя часто играет с ним жестокие шутки. Порой она вселяет в него надежду найти ответ на жгущий его в данную минуту вопрос, а в результате ставит перед рядом новых неожиданных проблем, разрешению которых поставлены неодолимые преграды: недоступность материала, неопределенность его местонахождения или заведомая его гибель. С такой проблемой сразу же сталкивает нас состояние архивных данных о Шервуде. Это история тайного общества «братьев-свиней», существовавшего в Петербурге в 1824 году.

В одном из старых томов «Русской старины», в отделе «Записная книжка», среди различных архивных мелочей имеется заметка под заглавием «Общество свиней» в 1824 г.»

Под этим заголовком приведено было официальное, но никем не подписанное донесение об окончании следствия по делу общества «свиней». Безымянный автор записки, согласно канцелярскому этикету того времени, «имел счастие представить при сем заметки тех, кои в оном находились, и что о каждом оказалось».

Комментируя эту записку, редакция «Русской старины» отметила, что «действия и цели общества остаются для нас совершенно неизвестны». Хотя в руках ее и находилось дело о высылке членов общества «свиней» за границу, но и оно не проливало света на эту загадочную историю. В том же году в «Русской старине» была помещена заметка, излагавшая содержание этого дела, но, кроме некоторых деталей, из нее нельзя было почерпнуть какие-нибудь дополнительные данные.

Так и остался эпизод этот забытым. На страницах наших старых журналов погребено, впрочем, немало сведений о событиях и более значительных, и более интересных. Случайная находка знакомит нас с новым фактом; но на очереди стоят иные вопросы, и общее течение исторической мысли оставляет этот факт в стороне, не осветив его и не поставив рядом с другими обстоятельствами, без которых он не может быть ни понят, ни оценен.

Поэтому нет ничего странного, если об обществе «свиней», или, как их, может быть, вернее будет назвать, «братьев-свиней», мы больше не находим печатных упоминаний. Еще одно указание мы можем прочесть на страницах «Исторического вестника», в статье официального историка трех царствований Н.К. Шильдера. В руках автора были неопубликованные данные об обществе «свиней»; но его остановили соображения «этического» порядка: «крайние грубость и цинизм целей и порядков этого общества не дают нам возможности говорить о нем печатно».

В современном состоянии вопроса о развитии революционных течений в России первой четверти XIX века чувствуется значительный пробел: очень мало изученной оказывается обстановка, в которой зарождались первые русские политические общества. А между тем этот процесс не был изолированным. Привычной формой организации для всякого идеологического искания того времени, религиозного или политического, философского или революционного, было тайное общество.

Эта форма сама по себе олицетворяла протест против общественного строя, и в самых по виду невинных, литературных или эпикурейских, тайных кружках уже пробивались ростки будущего революционного прорыва. В легитимнейшем «Арзамасе». вслед за шуточной символикой и литературными памфлетами Жуковского и Вяземского зазвучали серьезные речи М.Ф. Орлова и Н.И. Тургенева. И если в декабрьском движении оказалось так много случайных, идейно не столько чуждых, сколько безразличных ему людей, то не потому ли, что их, как ветреного гуляку, но по существу доброго малого, Репетилова, привлекла внешность:

...У нас есть общество и тайные собранья
По четвергам... Секретнейший союз...

Александровская эпоха была особенно богата тайными обществами. И если о масонстве, о декабристах, об «Арзамасе» и «Зеленой лампе» нам уже известно многое, то мы почти ничего не знаем о судьбе тех многочисленных групп, которые, несомненно, возникали и в столицах, и в провинции. От некоторых из них сохранились неясные следы, глухие намеки, но и они еще не разъяснены и не проверены. А между тем изучение отдельных обществ может оказать существенное значение для понимания социальной обстановки. Не будем поэтому слишком ригористичны и не станем, подобно Шильдеру, отказываться от материала, если он иллюстрирован соблазнительными рисунками.

Уже тот список членов общества «свиней», который был помещен в упомянутом донесении, вводит нас в определенную социальную сферу, знакомит с составом членов этого братства. Десять имен названо в этом списке - десяти участников, подвергшихся преследованиям и каре. Мы не знаем, привлекался ли еще кто-нибудь по этому делу. Дальше нам придется столкнуться с теми туманными, скудными данными, какие у нас по этому вопросу имеются, и попытаться в них разобраться. Но основной список непреложен, и он сразу же являет нам довольно любопытную картину.

Огюст Булан-Бернар - художник, Пьер Ростэн, уроженец департамента Соммы, гувернер и педагог; аббат Иосиф Жюсти, тосканец, но приехавший из Швеции; Цани - итальянец, одновременно секретарь и профессор музыки; Лебрен, commis из Женевы, в России гувернер; Плантен, доктор медицины; Алексис Жоффрей (Жоффре), с должным чинопочитанием отмеченный как «губернский секретарь и поэт», а фактически преподаватель литературы; Констанс Марсиль, родом из департамента Соммы, доктор медицины и зять упомянутого Ростэна; Жан-Батист Май, о котором список сообщает только, что он был председателем братства, но который подписал обязательство о неприезде в Россию как «homme de lettres, natif de Besancon», и, наконец, единственная русская фамилия в списке, ремарку к которой приведем целиком: «Сидоров, С. -петербургский мещанин. Молодой человек дурного поведения, говорит по-французски и занимается хождением по делам и т. п. Он был в обществе «свиней», которые пользовались его услугами для приискания денег и для иных спекуляций. Оказался самым упорным в запирательстве. Бумаги его свидетельствуют, что он занимается самыми подозрительными делами».

Первое, что бросается нам в глаза при чтении этого перечня, - иностранный состав общества. Иностранцы в России - тема в высшей степени любопытная. Начиная с конца XVI века широкий поток чужеземных искателей славы и наживы вливался в пределы Московского государства, устремляясь преимущественно в центры-в Москву и позднее в Петербург. Постепенно изменялась физиономия иностранного элемента в России. Скопидомная Москва неохотно пускала пришельцев и принимала только тех, в которых испытывала подлинную нужду.

Итальянский техник, купец из «немцев цесарские земли», английский и голландский коммерческие агенты, странствующий ландскнехт, вступавший в царскую службу, - вот типы иностранцев того времени. С начала XVIII века перед ними открываются совершенно иные перспективы. Реформированные по европейским образцам система государственного управления и организация войска, двор, стремительно преобразовывавшийся на чужеземный лад («Хочу иметь у себя огород не хуже Версаля», - говаривал Петр), дворянское общество, жадно покрывавшее себя лаком новой культуры, - все это создавало благоприятнейшую почву для возвышения людей с Запада.

Развитие, первоначально пусть еще слабое, русской мануфактурной промышленности, рост сношений русской торговли с европейскими рынками укрепили связь России с Западом и окончательно ввели ее в круг европейских держав. Собственно XVIII век и явился апогеем в смысле возможностей, которые Россия предоставляла иностранным авантюристам. Ответственнейшие государственные посты без труда занимались безвестными проходимцами, умело вступавшими в круг дворцовых интриг и преторианских переворотов.

Высшие военные чины беспрепятственно раздавались офицерам сомнительных итальянских и немецких армий. И немудрено, что величайшие авантюристы XVIII века в своих странствиях не минули России. Сен-Жермен, Калиостро, Казанова, кавалер д'Эон - все они побывали в столице Севера. И многие из тех, кому на родине терять было нечего, кого гнали оттуда нужда и безвестность, подчас и уголовные законы, охотно отправлялись в русское Эльдорадо и достигали там богатств и почестей.

Выплеснутые решительным толчком революционного народа, «из недр Франции целые потоки невежественного дворянства полились на соседние страны, Англию, Германию, Италию»; оттуда они стали просачиваться в Россию, а победоносные войны Наполеона оттеснили на восток новые массы эмигрантов.

В конце XVIII века Россия переживала период хозяйственного подъема. Упорно рос вывоз русского хлеба и сырья; в толщу сельского хозяйства начинали уверенно проникать капиталистические отношения. Пробивались первые ростки промышленного капитализма. Уже Вольное экономическое общество предложило, по высочайшей инициативе, задачу: «в чем состоит собственность земледельца» - и наградило премией ответ Беарде-Делябея, полагавшего, что «собственность не может быть без вольности».

В то же время раздвигались внешние границы империи. Могущество ее казалось незыблемым. После подавления Пугачевского бунта, побед над Турцией и раздела Польши русскому колоссу еще не было надобности проверять, из какого материала сделаны его ноги. Двор «Семирамиды Севера» считался самым блестящим в Европе, и подобно тому, как после падения Византии ритуал империи оказался перенесенным в Кремлевские палаты, точно так же в конце XVIII века лужайки загородных петербургских садов озарились последними лучами заходившего версальского солнца.

Принцип легитимизма нигде не находил такой безусловной поддержки, как в России, и нигде эмигранты не встречали лучшего приема. Им не только открылись доступы к дворцовым залам и светским гостиным, но и к чинам, почестям и землям. В колонизаторском увлечении русское правительство Щедрой рукой раздавало новоприобретенные земли Новороссии и Таврии.

Девственные степи Черноморья и виноградники изгоняемых татарских бедняков огласились изысканной французской речью. Даже знаменитая дела Мотт, героиня «ожерелья королевы», правда несколько позднее, оказалась крымской помещицей, в каковом звании она и закончила свои дни. Впрочем, неразборчивость русского гостеприимства доходила до таких пределов, что почти что состоялось было соглашение о заселении Крыма английскими уголовными преступниками.

Мемуары и документы того времени пестрят упоминаниями об удивительных карьерах иностранцев. Заезжий булочник, не найдя себе применения по специальности, делается гатчинским офицером и успешно продвигается по служебной лестнице. Французский парикмахер, нажившись торговлей духами, переходит от пудры к крупчатке и, наконец, становится одним из крупнейших новороссийских помещиков. Можно было бы привести много подобных примеров из различных сфер общественной жизни.

Понятно, что при таких условиях наплыв иностранцев не прекращался. Со временем, однако, мода на них начала проходить, и все труднее и труднее становилось им добиваться успеха. При развивавшейся бюрократической системе становилась седым воспоминанием щедрость былых фаворитов. В первой половине XIX века уже казались анекдотами капризы Потемкина, давшего гувернантке своей возлюбленной чин и оклад полковника в виде пенсии. Культурное дворянское общество протестовало против увлечения «французиками из Бордо», и даже служилая среда начинала давать отпор чужеземцам, отпор, особенно ревностно поддержанный, по-видимому, балтийскими немцами, считавшими себя коренными русскими.

Ярким примером такого «истинно русского» балтийца может служить Ф.Ф. Вигель, в воспоминаниях которого мы найдем немало гневных строк по адресу иноземцев. «Нет числа бесполезным иностранцам, - писал он, - которые приезжают к нам покормиться и поумничать» и пр. С ростом числа приезжих мельчал их калибр; в атмосфере, уже насыщенной иностранным элементом, нельзя было рассчитывать на быстрое возвышение, и приходилось довольствоваться более скромными ролями. Вигель был не совсем прав, утверждая, что «не было у нас для французов середины: ils devenaient out-chitels on grands seigneurs».

Для его эпохи французский гувернер был уже значительно типичнее, чем вельможа из французских эмигрантов. Итальянские аббаты и музыканты, французские «hommes de lettres», недоучившиеся немецкие студенты и английские шкиперы, попадая в Россию, становились в лучшем случае секретарями и библиотекарями в аристократических домах, обычно же гувернерами и преподавателями.

Не нужно думать, что единственным типом иностранца-учителя был безграмотный проходимец вроде фонвизинского Вральмана. Литература сохранила нам иные образы - достаточно привести хотя бы мсье Жозефа, воспитателя Бельтова. Сам Герцен любовно вспоминал одного из своих учителей, старика Бушо, давшего 14-летнему мальчику вместе с деклинациями субжонктивов первые уроки революционной нетерпимости. Правда, в большинстве французы-гувернеры оказывались сомнительными педагогами. Но это обычно и не входило в их обязанности. «Немец при детях» был чем-то вроде дядьки. Французу, кроме необходимости «в Летний сад дитя водить», зачастую, особенно в провинции, доводилось исполнять обязанности собеседника и собутыльника своего хозяина, а подчас и утешителя хозяйки.

Таким образом, создавалась особая среда иностранной интеллигентной богемы. Здесь оказывались и люди твердых и продуманных убеждений, и культурные проходимцы, оставившие отечество в поисках лучшей будущности, и явные шарлатаны, картежные шулера и проч. Но при всей их разности моментом, объединяющим их, была их зависимость, их паразитическое существование за счет новых интересов русского дворянского общества и старинного барского хлебосольства.

«В больших городах, - пишет современник, свидетельство которого для нас тем более любопытно, что сам он является представителем только что обрисованной среды, - если семья состоит из шести человек, на стол ставят девять или десять приборов, предназначенных для случайных посетителей; как я уже говорил, их принимают, потому что это почти ничего не стоит и, вдобавок, потому, что эти профессиональные паразиты делают все возможное, чтобы быть приятными своим хозяевам.

Они обучают французскому языку, которого не знают, хотя и выдают себя за литераторов; танцевальные учителя, изображающие свое ремесло высшим из искусств, маляры, именующие себя художниками, музыканты, профессора фехтовального дела - все это усаживается за самыми роскошными столами, ест, пьет, спорит и старается увеселять или по крайней мере занимать своего амфитриона.

После десерта таланты расплачиваются: поэт читает свои стихи, в которых обычно нет ни чувства, ни размера; танцор показывает хореографическую диссертацию; певец пускает рулады; знаток рапиры демонстрирует особенный удар; художник заявляет, что madame - воплощенный идеал красоты, и набрасывает отвратительный эскиз ее портрета; виртуоз берется за свою флейту и играет арии, которых не слушают, но провозглашают восхитительными. Эти комедии продолжаются, пока хозяева не почувствуют тяги ко сну и не удалятся в свои покои, чтобы переварить философствования, растянувшись на канапе в ожидании ужина или спектакля».

К этой-то среде, сравнительно интеллигентной по культурному облику и паразитической по ее положению в обществе, и принадлежали члены общества «свиней», по крайней мере те из них, чьи имена значатся в проскрипционном списке, напечатанном в «Русской старине».

Одной из побудительных причин, толкавших представителей высших кругов на организацию эзотерических обществ, была пустота общественной жизни. «Кроме мистического значения, масонство составляло едва ли не единственную стихию движения в прозябательной жизни того времени; едва ли не единственный центр сближения между личностями, даже одинакового общественного положения. Вне этого круга общительность... не существовала; все как-то чуждались друг друга». Эти слова относятся к 1822 году.

Несколько позже, уже после официального закрытия тайных обществ, А.И. Михайловский-Данилевский в тех же тонах рисует оскудение общественных интересов: «Карточная игра распространилась в Петербурге до невероятной степени; конечно, из ста домов в девяноста домах играют... я не видал, чтобы где-нибудь занимались чем-либо другим, кроме карт. Если приглашали на вечер, то это значило играть, и едва я успевал поклониться хозяйке, то карты находились уже в моей руке». Причину этой скудости культурных запросов он полагал происходившей «частию от недостатка в образовании, приметного вообще в России, и частию же от того, что из разговора изгнаны были все политические предметы; правительство было подозрительно, и в редком обществе не было шпионов...»

Мы знаем, что отдушинами в этой затхлой атмосфере были тайные кружки и общества. Но туда шли немногие, те, кого почтенные кавалерственные старички презрительно именовали «идеологами». Для всей же массы столичного дворянства, не говоря уже о провинциальных усадьбах, оставалось: для молодежи - гвардейские проказы, бреттерство, вино и карты, для особ высших классов и возрастов - карты, сплетни и интриги.

Попадая в этот круг и кормясь за его счет, свободная иностранная богема должна была резко чувствовать и социальную грань, отделявшую ее от титулованных и сановных меценатов, и свое умственное превосходство над этой средой. В большинстве своем молодежь, они были хотя и деклассированными, но все же детьми новой, революционной Франции. Многие из них пришли в Россию победоносными маршрутами великой армии и, оставшись то ли в качестве военнопленных, то ли не желая возвращаться под сень бурбонских лилий, смотрели на порядки приютившей их страны критическим и подчас отрицательным оком. Низкопоклонничая и угождая русским Тримальхионам, они не теряли своих вкусов свободных плебеев, своей темпераментной жизнерадостности и воспоминаний о «douce France», о милой Франции. Это объединяло их, сплачивало и возбуждало потребность постоянного общения.

В условиях императорской России последнее оказывалось не так легко. Здесь не был известен тип литературной кофейни или политического клуба. Когда в 1801 году, еще при Павле, некий общительный немец возымел желание в легальном порядке учредить клуб Для немецких ремесленников и торговцев в Петербурге, то за свою дерзость поплатился высылкой из пределов империи. О свободных диспутах Пале-Рояля в петербургских садах и на московских бульварах даже мечтать нельзя было.

Гвардейские ветрогоны, которым в 1814 году на короткое время разрешено было носить статское платье, свободно фланировали по Невскому, приставая с разговорами и оскорбительными предложениями к женщинам и заводя ссоры и драки с их мужьями. На это власти смотрели сквозь пальцы, но устраивать собрания вне улицы и «разговаривать» было запрещено: мало ли к чему могли повести такие разговоры? И цитированный выше иностранный мемуарист с сокрушением замечал по этому поводу: «В Петербурге имеется только одно кафе, напоминающее парижские; оно содержится французом».

Сюда-то и устремлялись интеллигентные иностранцы. «Здесь по утрам собираются, - продолжает наш автор, - профессора языков, иностранцы, чтобы узнать новости и прочесть газеты». Но и здесь приходится быть сдержанным. «Нужно особенно остерегаться политических дискуссий, порицающих существующий здесь строй, потому что вы окружены достаточным количеством внимательных шпионов, и вас схватят и выдадут страшному начальнику полиции. Самое надежное это говорить только о пустяках или совершенно молчать».

Открытое общение иностранцев в таких условиях поневоле становилось исключительно деловым. Тот же автор, к свидетельствам которого мы должны отнестись с особым вниманием, потому что он сам является ярким образчиком интересующей нас среды и потому что имя его - Жан-Батист Май - внесено в список занимающего нас общества «свиней» в качестве председателя, говорит: «Как в Петербурге, так и в Москве устроившиеся там французы составляют особую общину. Между ними царит полное единение и согласие; ни один из их менее счастливых соотечественников не уйдет от них без помощи. Для того чтобы те, кого злая судьба заставила покинуть родину, могли скорее достигнуть успеха, создана специальная биржа».

В другом месте Май описывает Московскую биржу иностранных учителей, учрежденную французом - содержателем отеля. К нему стекаются безработные соотечественники, и у него ищут провинциальные помещики менторов для своих детей. Май не без иронии описывает процесс найма и торга, начинающихся вопросом: «Есть ли у вас хороший учитель?» - и ответом: «KaKge, Batiouchka, iest».

Таким образом, мы видим, что единение интеллигентных иностранцев в России поддерживалось не только общностью их положения, но и наличием некоторой организации. В открытой форме эта организация носила характер посреднический, но уже завязавшиеся узы должны были как-то переноситься и в область культурных потребностей. Оставался тот же путь, что и для коренных жителей России: дружеские собрания, тайные кружки и общества.

Читатель вправе предположить, что общество «братьев-свиней», судя по его составу, и являлось одной из таких организаций. Но материал заставляет подойти к вопросу с несколько иной стороны.

Приведенный выше список членов общества «свиней» не ограничивается сухим перечнем имен, фамилий и профессий. О каждом из преступников он сообщает краткое резюме его вины и дает характеристику, преимущественно в области нравственной.

Ни словом не обмолвившись о целях и задачах этой организации, список тем не менее трактует ее как вредную и вполне безнравственную. Так, о председателе ее, уже знакомом нам «homme de lettres» Мае, говорится: «Май сам признается письменно во всех мерзостях, которые он делал во время этих оргий...» О других обычно указывается: «распутного поведения», «самого дурного поведения», без прямой связи с их деятельностью в роли членов братства «свиней».

Список не дает нам, таким образом, ничего определенного о самом обществе. Эпикурейские содружества сохранились и после указа 1822 года о закрытии тайных обществ и не вызывали особых преследований со стороны правительства. Так, в воспоминаниях Э. Стогова имеется рассказ о существовании в Петербурге общества «кавалеров пробки», устроенного известным вивером и хлебосолом Буниным. «Все члены в своем собрании имели в петлице сюртука пробку...

За обед садились между дам мужчины, пели хором песню, кажется сочиненную Буниным: «Поклонись сосед соседу, сосед любит пить вино. Обними сосед соседа, сосед любит пить вино. Поцелуй сосед соседа, сосед любит пить вино». После каждого пения исполнялось точно по уставу. Бунин был гроссмейстер. Конечно, boni mores страдали от устава этого пробкового ордена, но тем не менее рыцари его не находили в своих поступках ничего противузаконного. По крайней мере, Стогов прибавляет: «Думаю, что такое тайное общество запрещено правительством не было».

Нельзя было не заметить, что уже самое название общества «свиней» является визитной карточкой, не внушающей доверия к ее подателю. Конечно, в ту эпоху многочисленных тайных кружков мы зачастую встречаемся со странными названиями, но почти всегда они прямо или символически связаны с занятиями людей, объединившихся под подобной эгидой. Только что приведенный пример являет нам аллегорию очень ясную. И «братья-свиньи», по-видимому, при всей игривости этого названия, должны были отличаться нечистоплотностью, моральной или физической.

В каком направлении развивались их «свинства», мы узнаем из источника, довольно странного по самому своему происхождению. Это документ, хранящийся в Шильдеровском собрании бумаг Государственной публичной библиотеки в Ленинграде и озаглавленный: «И.В. Шервуд-Верный и общество «freres-cochons». Рассказ этот, подписанный М. Марксом и датированный 11 октября 1888 года в городе Енисейске, и позволил Шильдеру бросить в цитированной статье намек о связи Шервуда с братством «свиней». О причинах, заставивших Шильдера отказаться от изложения подробностей, мы уже говорили выше.

М. Маркс, по специальности учитель географии, в 50-х годах преподавал в Смоленской гимназии. Впоследствии он принял активное участие в революционном движении и по каракозовскому делу был сослан в Енисейскую губернию. Но революционная его деятельность относится уже к 60-м годам, хотя возможно, что уже в описываемое время он поддерживал связь с польскими революционерами.

Вращаясь в светских кругах Смоленска, молодой географ свел случайное знакомство с видным отставным кавалерийским полковником; на следующий же день последний явился к нему с визитом и, не застав дома, оставил визитную карточку, на которой под баронской короной значилось: «John Shervoud-Verny Colonel et chevalier» - с припискою: «Hotel de la Stolarikka».

«Вежливость заставила меня, - рассказывает далее М. Маркс, - на следующий день отправиться в «Hotel de la Stolarikka», то есть запросто в грязный постоялый двор, содержимый чертовски безобразною бабою, известною тогда всему городу под именем ведьмы-столярихи... Colonel занимал в отеле два нумера, то есть две тесные комнатки, и, кажется, ожидал моего ревизита. И он, и супруга его приняли меня с утонченною вежливостью и радушием».

Автор, как видим, относится к Шервуду не без презрительной иронии; в других местах он говорит о нем с прямой антипатией. Но экзотический интерес к редкому в провинции типу оказался сильнее отвращения к предателю и Маркс покорился навязчивой дружбе Шервуда. Последний стал бывать у него запросто, вознаграждая хозяина за выпитый ром мемориями из своей бурной жизни. В их числе он поведал Марксу и три своих главных «фокуса»: историю общества «братьев-свиней», предательства в деле декабристов и третий, о котором автор глухо говорит, что он был направлен против самого Николая Павловича. Особенно интересным показался нашему мемуаристу эпизод с «братьями-свиньями», «характеризующий состояние тогдашнего общества со всею его нравственною пустотою, шаткостью убеждений и безотчетным незнанием, к чему пристать и чего держаться».

Заканчивая вступление к своему рассказу, Маркс говорит: «Я записывал все слышанное в тот же вечер, сейчас по уходе от меня Шервуда, и теперь восстановляю записанное со всевозможной правдивостью, не ручаясь, впрочем, за правдивость рассказчика».

Дело заключалось в следующем:

«В одном петербургском семействе, причисляемом к bean monde, случилась загадочная нечаянность. Семейство это состояло из отца, служившего в каком-то департаменте и занимавшего там довольно крупную должность; из супруги его, дамы de la grande volée, но больной и не выезжавшей из дому в продолжение последних двух лет; и из молодой дочери, редко отлучавшейся от матери, и то не иначе как с дамами, хорошо знакомыми с мамашей и принадлежащими к одному с ней общественному кругу. А нечаянность была та, что дочь ни с того ни с сего оказалась в уважительном состоянии.

После долгих родительских увещеваний уяснилось, что первым соблазнителем ее был приехавший недавно из-за границы француз, доктор философии, преподаватель французской литературы, - m-r Plantain, введший ее при помощи одной из знакомых дам в общество, в котором совершаются оргии, вроде афинских вечеров, и бросивший ее потом, так что она не может теперь знать, кто именно виновник беременности. Ничего не говоря даме, завлекшей ее в такое милое общество, и удерживая дочь, как больную, в совершенном разобщении, отец решился лично под секретом сообщить о существовании общества Милорадовичу...»

Генерал-губернаторы того времени рассматривали семейную жизнь своих сограждан - фактически подданных - как вопрос, полностью входивший в пределы их компетенции. Отцы города, вроде графа Закревского в Москве, сильные своими боевыми заслугами, знатностью или положением при дворе, не стеснялись по собственному почину ввязываться в такие семейные дела жителей подвластных им городов, которые обычно разрешаются только самими заинтересованными лицами. Так же поступал и Мидорадович, по своей пылкой натуре особенно интересовавшийся делами с эротической подкладкой. Приняв жалобу оскорбленного отца, он немедленно призвал Шервуда, состоявшего при нем в качестве тайного агента.

- Нарядись франтом, comme il faut; усы долой; понимаешь? Отправишься в гостиницу Демута; там в таком-то нумере живет француз - доктор философии. Займи соседственный с ним нумер, сойдись с ним как можно подружественнее, присмотри и разузнай, кто его посещает. Доложи мне потом, да денег не жалей, - сказал Милорадович Шервуду в одно утро.

Согласно полученным инструкциям Шервуд поселился в славном тогда отеле Демута, выходившем на Мойку и Конюшенную улицу, и свел знакомство с заподозренным философом. Сам иностранец, свободно владевший несколькими языками, он без труда вошел в доверие француза и перезнакомился с его друзьями, тоже иностранцами. Исподволь нащупывая почву, Шервуд начал свои разведки с разговоров о масонстве, но получил ответ, что «масонство не удовлетворяет цели совершенствования человечества именно потому, что в него входит только одна половина, один мужской элемент».

За такими рассуждениями Шервуд легко узнал о существовании тайного общества, где и второй элемент был в должном количестве представлен, причем входят туда представители высших кругов. Называлось оно «Freres-cochons», причем о происхождении этого странного имени Шервуд сообщил Милорадовичу следующее: «Когда одну даму уговаривали вступить в общество, в котором брачуются на один вечер и не по выбору, a par hasard, как случится; то она с отвращением сказала: «Mais c'est une cochonerie. Что ж, что cochonerie, ответили ей, ведь и свиньи точно как и люди - дети природы. Ну, мы будем «fréres-cochons», а вы - «soeurs-cochons». Дама убедилась, и название freres-cochons осталось за обществом».

Все эти сведения еще пуще заинтересовали Милорадовича, и он приказал Шервуду продолжать розыски, вступив в самое общество, и снабдил его нужной для этого суммой в 200 рублей.

Сделавшись членом братства и получив соответствующий билет на пергаменте с оттиснутыми литерами «Ф. Ц.» и допиской «Fr. № 48», Шервуд стал ожидать введения в собрания. Предварительно брат, принявший его, аббат-итальянец, в котором мы легко узнаем Жюсти, вручил ему печатный листок с гимном, который неофиту требовалось выучить наизусть к назначенному для посещения дню. Гимн начинался словами:

La Nature, notre mére bienfaisante,
Nous, les enfants, te saluons...

Далее Маркс переходит к описанию собраний братства, в которых побывал Шервуд. Мы не будем останавливаться на всех подробностях ритуала «свиней», детали которого наш мемуарист смакует с не совсем здоровым удовольствием. Из его рассказа мы узнаем, что принятие нового брата не обставлялось никакой обрядностью, по-видимому, для членов общества не было обязательным близко знать друг друга: ответственность несли руководители. В каждом собрании бывало не больше девяти пар, причем этот обычай символизировался в гимне стихами:

De la lumiére jusqu' on ténebres-
Arc-en-ciel á sept conleurs.

Соответственно этому, пары были окрашены в семь цветов радуги, белый и черный. Время проходило в различных удовольствиях. Между собравшимися царило полное согласие и дружелюбие. Каждый мужчина для всех прочих без различия пола был cher frere, а каждая женщина - chére soeur. Пары же называли друг друга mon diedonne и та diedonné.

Оргии продолжались около двух часов и закрывались под пение гимна; гимном же они и начинались.

Шервуд дважды побывал в собраниях братства и об обоих посещениях довел до сведения Милорадовича. Некоторых из cheres soeurs он знал в лицо и мог назвать их своему патрону. Здесь были и титулованные дамы, и богомольные посетительницы дворцовой церкви, и богатые купчихи. Судя по рассказу, именно последнее обстоятельство - наличие в братстве представительниц высших кругов - особенно прогневало вельможу, до того относившегося к деятельности «свиней» с некоторого рода снисходительностью и любопытством.

О результатах шервудовской провокации Маркс сообщает следующее:

«Третий раз в собрание Шервуду не пришлось съездить. Все до одного братья были уже заарестованы. Иностранцев отправили через Кронштадт и Штеттин за границу, со строгим запрещением въезда в Россию, под угрозою ссылки в каторжные работы. Только педагог Plantain должен был обвенчаться с соблазненной им девицей. Она поехала в Кронштадт с фамилией отца, а возвратилась в Петербург как m-me Plantain... Своих отпустили, давши им предварительно порядочное физическое наставление в нравственности; за исключением Сидорова, которого, как основателя, упрятали куда-то посевернее. Государь и Милорадович, оба как истые chevaliers-galants, сестриц-дам не побеспокоили ни словом даже... Дело по окончании не поступило в архив; оно было брошено в горящий камин рукой самого государя».

Так изображает историю открытия общества «Freres-cochons» документ, скрытый Шильдером, о существовании которого он позволил себе упомянуть только мимоходом, бросив туманный намек в цитированной нами выше статье. В какой же мере можем мы довериться этому источнику?

Сам автор воспоминаний не внушает в этом смысле особенных опасений. Революционер и географ-краевед, он неоднократно фигурировал на страницах «Русской старины», помещая в ней небольшие заметки мемуарного характера. Автор этих заметок нигде не претендует на Достоинства исторического романиста, а выдумать всю приведенную выше историю со всеми ее многочисленными, нами опущенными, деталями мог только человек с пылкой и не совсем трезвой фантазией. К тому же в момент написания рассказа ему было уже за 70 лет.

Единственное, в чем можно заподозрить М. Маркса, это в подновлении своих старых записей на основании печатных материалов. Он и сам не скрывает своего знакомства с названным нами списком членов общества и напечатанной в той же «Русской старине» заметкой о высылке их за границу. По-видимому, указание, что frere aine числился в братстве Ж.-Б. Май, сделано на основании данных списка; авторство гимна, приписанное им Жоффре, могло быть установлено по соображению, что «Жоффре прославился весьма вольной поэмой о Петербурге» и означен был как «поэт».

Фигура итальянского аббата напоминает нам реге Жюсти. При некоторой мнительности можно предположить, что и эпизод с Плантеном и соблазненной им девицей придуман на основании опубликованного официального разрешения ему жениться на Глоховской. Но, вообще, за исключением некоторых мелких данных, Маркс ничем не мог воспользоваться из печатных источников; наоборот, он иногда даже противоречит им: так, Плантена он именует доктором философии и гувернером, между тем как по списку и в действительности он был доктором медицины. Не забудем притом, что Маркс писал спустя семь лет после появления статей в «Русской старине», - срок достаточный, чтобы охладить разгоряченную таинственными документами фантазию.

Гораздо больше сомнений вызывает у нас первоисточник Маркса. Каким образом мог Шервуд в 1824 году открыть общество да еще, как он хвастался Марксу, получить за этот подвиг чин унтер-офицера и изрядную сумму денег, когда по всем официальным источникам он в это время пребывал довольно далеко от веселой гостиницы Демута, находясь на службе в 3-м Украинском полку, в южных военных поселениях?

Правда, как мы в своем месте убедимся, биография его в эти годы оказывается довольно темной, а формулярам того времени можно доверять только с большой осторожностью, особенно если они повествуют о служебном пути лиц, имевших отношение к полиции. Так, барон М.А. Корф в своих записках приводит свой разговор с великим князем Константином Николаевичем по поводу назначения графа Левашова председателем Государственного совета: «Во-первых, Ваше Высочество, он давно уже председателем de fait, а во-вторых, нисколько еще не доказано, чтобы он служил когда-нибудь в полиции; это одна молва, одно предание, а в формуляре значится только, что он начал службу в штате военного генерал-губернатора».

Можно было бы, таким образом, и не принимать во внимание формуляр Шервуда, если бы различные свидетельства, связанные с провокацией его в деле декабристов, не заставляли нас сильно усомниться в возможности его присутствия в 1824 году в Петербурге и связи с Милорадовичем.

Есть все основания думать - отсутствие подлинного следственного дела не дает возможности что-нибудь утверждать, - что участие Шервуда в раскрытии общества «свиней» является исключительно продуктом его воображения. Но рассказывать о нем он, конечно, мог не без знания дела. Как-никак велось оно по поручению Милорадовича полицейскими органами; арестованные «свиньи» сидели в полицейских участках, каждый по месту своего жительства. В дело были посвящены довольно широкие круги.

Подобные преступники случались, вероятно, не так часто и должны были, конечно, запомниться в испытанной памяти полицейских агентов. А Шервуд уже с 1826 года становится членом полицейской семьи и своим человеком в ее мутном окружении. По своему положению он мог узнать эту историю и у самых осведомленных лиц.

Но прежде чем оценить по существу переданную выше версию, обратимся к другому источнику, на этот раз уже не вызывающему никаких подозрений в смысле его аутентичности. Это неоднократно цитированные нами для характеристики социальной среды, породившей общество «свиней», воспоминания Жана-Батиста Мая, того самого, кого Маркс называет frere ainé этого достойного союза.

В этой книге имеется специальная глава, посвященная «Обвинению группы иностранцев в заговоре», излагающая как раз историю братства. По словам Мая, оно возникло по почину художника Булана, светского молодого француза, охотно принятого в лучших домах столицы и широко жившего, преимущественно на чужой счет. Как рассказывает Май, это был особенный мастер занимать без отдачи и, в сущности, un charlatan parfait.

Пользуясь кредитом у различных гастрономических торговцев, он организовал у себя своеобразный клуб чревоугодников, куда пригласил нескольких соотечественников; «здесь можно было петь во весь голос, пить вдоволь и без церемоний; казалось, здесь была Франция». Несмотря на то что беседы, сопровождавшие эти пирушки, носили самый невинный характер, правительство заподозрило заговор, хотя «никогда ни одно слово о политике не нарушало веселья».

В результате этого были произведены аресты - Май перечисляет всех тех, чьи имена фигурируют в приведенном списке. Но при всем желании найти что-нибудь подозрительное в делах арестованных иностранцев их враги, среди которых Май с особенным недружелюбием поминает Милорадовича, Гладкова и их главного помощника Фогеля, ничего не могли открыть. Криминал удалось установить только в отношении гостеприимного Булана: выяснилось, что у него есть другая фамилия - Бернар; у него были найдены масонский диплом и заряженные пистолеты; он давал очень сбивчивые и туманные ответы на допросах и вообще показал себя с самой дурной стороны. Все же прочие упорно настаивали на своей невинности, и против них не оказалось никаких улик.

«...Им приписали другие вины. В их собрания никогда не допускались женщины, и презренные, с такой злобой добивавшиеся их погибели, умудрились изобразить их чудовищами-педерастами, от которых необходимо очистить Россию». Тщетны были попытки жен двух из заключенных - Марсиля и Ростэна - заручиться помощью Ла-Феронне. Королевский посол не пожелал принять участия в соотечественниках, и после конфирмации Александра друзья были высланы через Кронштадт за границу, без права возвращения в Россию; первоначальный же проект предполагал их отправку в Сибирь. Больше всех пострадал Сидоров, случайный человек в их компании, как русский подданный, расплатившийся розгами и пожизненным заключением.

Итак, перед нами совершенно новая версия, диаметрально противоположная первой. Но, при всей авторитетности ее автора, она вызывает некоторые возражения.

Прежде всего, Май, конечно, является заинтересованным лицом, и это уже пробуждает известную мнительность по отношению к истинности его рассказов. По его словам, полиция заподозрила в дружеских сборищах у Булана политическую неблагонадежность и только позднее перешла к обвинению в проступках нравственного порядка. Но, как мы знаем, отнюдь не в нравах александровской полиции было содержать политических преступников под наблюдением квартальных надзирателей. Май очень верно отмечает в других местах своей книги неусыпную бдительность полиции относительно иностранцев.

Отчасти это вызывалось необходимостью борьбы с проникавшим с Запада в Россию уголовным элементом; в архивах того времени мы встречаем немало дел «об иностранных бродягах», подчас даже с баронскими коронами, или дел вроде «О французе Жане, Делаво и двух женщинах скопической секты и помещике Кайсарове». Наипаче же обращалось внимание на ограждение русских владений от проникновения тлетворного западного духа.

Сам фактический руководитель секретной полиции при Милорадовиче, столь нелюбезный Маю Фогель объяснял свою оплошность в деле декабристов следующим образом: «Если бы мне было предоставлено право действовать самому, то я могу поручиться, что вовремя напал бы на след заговора. Но начальство ожидало и более всего опасалось вторжения из-за границы в столицы карбонаризма и крайних революционных стремлений, развившихся в Германии. Мне было приказано неусыпно следить за всеми иностранцами и за поляками и каждый день отдавать отчет в моих наблюдениях... Результат этого наблюдения ничтожен; из того, чего опасалось правительство, не открыто ничего, все ограничилось высылкой за границу нескольких иностранцев-шалопаев, почему-нибудь подозрительных».

Нам приходилось пересматривать основанные на Данных Фогеля всеподданнейшие донесения Милорадовича о состоящих под надзором иностранцах, в том числе и за интересующий нас 1824 год. Достаточно было самого пустячного происшествия с иностранцем, чтобы полиция брала его под опеку; но кто казался зараженным бациллой карбонаризма, тот не избегал казематов Петропавловки. Из членов общества «свиней» в списках Милорадовича присутствуют только двое - Марсиль и Ростэн, и то по совершенно особому поводу. Следствие, очевидно, возникло внезапно и производилось отдельно. Несомненно также, что только один из «братьев» внушил правительству опасения по своим политическим убеждениям именно аббат Жюсти, единственный заключенный по этому делу в Петропавловскую крепость, о чем и было заведено особое производство.

Таким образом, рассказ Мая в этом пункте кажется нам сомнительным. Точно так же непонятно, почему, ежели все дело «свиней» было результатом произвола, понадобилось ему отрицать свое участие в собраниях общества, прикрывшись прозрачной выдумкой, что в них находился его однофамилец, от которого он якобы все знает.

Вряд ли он мог кого-нибудь этим обмануть. Вообще его роль значительно и, конечно, сознательно преуменьшена. На первом плане Булан-Бернар. Но наш список отводит последнему второе место, выдвигая на первое председателя общества, Мая. Мы ничего не знаем о масонстве Бернара; но среди бумаг Мая был действительно найден масонский диплом. Странно также утверждение его, что к моменту ареста в Петербурге оказалось только три члена общества: Булан, Цани и Жоффре. При таком положении не могло возникнуть и следствия, потому что предварительного наблюдения за «свиньями», как мы знаем, не было.

Точно так же официальные данные обвиняют «братьев-свиней» в распутстве, в оргиях и пр., ни слова не говоря о каких бы то ни было их противоестественных наклонностях. Можно предположить, что Май сам изобрел это обвинение, чтобы продемонстрировать придирчивость полиции, нарочито подчеркнув при этом, что никогда женщина не переступала порога их собраний.

Наконец, он нигде не упомянул об имени братства и его значении.

Таким образом, рассказ Мая ни в общей своей концепции, ни в отдельных деталях не внушает доверия. У нас остаются только скудные официальные данные и согласная с ними версия Шервуда - Маркса. Не сомневаясь в том, что Маркс всю эту историю действительно слышал от Шервуда, - иначе зачем ему было приплетать его и расписываться в мало рекомендующем знакомстве, - мы отдаем этой версии предпочтение, тем более что Шервуд имел полную возможность узнать обстоятельства этого дела, скорее всего уже post factum.

Конечно, и этот источник в достаточной степени подозрителен. В своем месте мы еще убедимся, что Шервуд принадлежал к типу людей, у которых в некоторых случаях появляется «легкость в мыслях необыкновенная». Легкомысленное бахвальство Хлестакова не являлось обязательным свойством лиц, именовавшихся в те времена «вралями записными». Антон Антоныч Загорецкий был «лгунишка, мошенник, вор», но в то же время светский человек, необходимый член своего круга, согретый благосклонностью влиятельных старух.

Сочетание лжеца, хвастуна и афериста находило тогда различные воплощения. В дальнейшем мы познакомимся с тем, в каком порядке эти качества разместились в биографии Шервуда. Сейчас можем сказать заранее, что во многих своих деталях, каких - мы, к сожалению, не в состоянии установить, рассказ Шервуда является плодом его воображения. Диалоги с Милорадовичем, который держится с Шервудом чуть что не запанибрата, родились, конечно, в результате того же творческого пути, на котором Хлестаков встречал тысячи курьеров и радостно приветствовал: «Здорово, брат Пушкин!»

Разгоряченная выпитым ромом, к которому Маркс, по собственному признанию, добавлял «для крепости» гофмановских капель, фантазия Шервуда могла явиться первоисточником различных эротических положений или картин вроде Александра, бросающего в камин делопроизводство о «свиньях». В основе же рассказ Шервуда, полагаем, соответствует действительности.

Трудно сказать, были ли в обществе «свиней» члены, кроме поименованных. Май не дает ни одного дополнения в этом смысле, но в деле о высылке их имеется справка о нерозыске француза де Паня, профессора литературы, и это дает право думать, что оба наши источника называют только тех, кто фактически пострадал по делу о тайном обществе «Fréres-cochons».

Этот эпизод, в какой бы версии мы его ни приняли, довольно любопытен с точки зрения общественных нравов. Но мы не оценили бы его по достоинству, если бы ограничились той характеристикой социального окружения общества «свиней», которой начинается эта глава. Попробуем осветить фигуры отдельных братьев - в них мы найдем небезынтересные черточки.

К сожалению, биографический материал, за исключением лапидарных строк официальных текстов, почти отсутствует. Май останавливается в своем рассказе исключительно на характеристике Булана-Бернара. Из жизни Марсиля мы узнаем только случай, закрепленный в «Деле по отношениям С.-петербургского военного генерал-губернатора, с приложением списков, об иностранцах, состоящих под секретным полицейским надзором». Согласно рапорту полковника Чихаева, полицеймейстера I Отделения, 1 апреля 1824 года во дворе коммерческого банка, в помойной яме, был усмотрен труп недоношенного ребенка.

Наряженное поэтому поводу следствие обнаружило, что выкидыш произошел у жены французского подданного Констанса Марсиля, домового врача тайного советника Рибопьера. Марсиль, сам наблюдавший за течением родов, приказал вынести тело, а прислуга, не разобрав, в чем дело, отнесла его в помойную яму. Данные следствия как будто не оставляли сомнения в пустячности случая, но тем не менее на ноги был поставлен городской физикат, который, «обще с городовым акушером, статским советником Громовым и повивальной бабкой Мейер», установили факт разрешения от беременности Сизарины Марсиль. На этом дело могло бы и закончиться, но предусмотрительная полиция все же взяла неудачливого отца на заметку.

Подобные факты ничего не дают нам для идеологической характеристики «свиней». В этом направлении мы имеем некоторые сведения только о троих из них: Жоффре, Жюсти и Мае.

Жоффре был единственным из «свиней», состоявшим на государственной службе (губернский секретарь!). Сын директора училища глухонемых, он был преподавателем французского языка в Смольном институте. Строгая обстановка этого учреждения не мешала ему, впрочем, жить на одной квартире с пресловутым Буланом и отличаться «дурным поведением». Но у него были и серьезные интересы; так, ему принадлежит первый перевод на французский язык «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина, предпринятый им по собственной инициативе и санкционированный самим автором, бывшим довольно высокого мнения о литературных талантах своего переводчика.

Несомненно, одной из наиболее интересных фигур в деле «свиней» был аббат Жюсти. Как мы знаем, он оказался среди них единственным «политическим», за что и поплатился семинедельным знакомством с обстановкой каземата № 3 Никольской куртины. «Его бумаги свидетельствуют об его чрезвычайно опасных политических убеждениях». Изыскания в этих бумагах делал титулярный советник Чиколлини, тоже, по-видимому, характерный для своего времени субъект; иностранец невысокого происхождения, он был выходцем из той же среды, что и «свиньи», но выбился на служебную дорожку, вошел в литературные круги, подружился с такими разными по миросозерцанию людьми, как Карамзин и Никита Муравьев, что не мешало ему при случае добропорядочно выполнять полицейские поручения. Этому-то либералу и было поручено ознакомление с бумагами патера, и он установил, что они «ne tont quérre honneeur au caractére ni a la conduite de l'abbé Giusti».

He говоря уж о его легкомысленном обращении с девицами из хороших семейств, что еще не вызывало особенного удивления, падший пастырь оказывался атеистом и кощунственником, да к тому же приверженцем зловредного сочинения Ивана-Якова Руссо «Общественный договор». Интересы аббата были довольно разнообразны. Среди его бумаг было найдено 77 тетрадей рассуждений об истории, литературе и политике, 48 - художественной литературы, 28 - посвященных теологии и догматике, 11 - специально о Швеции, где жил одно время отец Джузеппе, кощунственный «Essai sur le Suicide» и некоторые другие сочинения.

Вот такое соединение учения Руссо с кощунственными службами Бахусу и Венере и кажется нам характерным для физиономии членов общества - вспомним их пантеистический гимн. И сам Май, достойный старшина братства, в своей книге является убежденным идеологом третьего сословия, кровным сыном революционной Франции. «Деспотизм, - говорит он, - в какой форме ни выражайся он, невыносим уже по одному тому, что это деспотизм. Все люди рождены равными...» и пр., столь знакомые нам по их происхождению истины.

Он неоднократно обнаруживает свои симпатии людям «честного труда», негоциантам и промышленникам; в них видит он основу общественной жизни. «Разве можно не замечать, - спрашивает он, - что коммерция вносит жизнь и здоровье в социальный организм, что без нее все подвержено опасности и гибели». Поэтому он сурово осуждает государственную систему России, считая ее расслабляюще действующей на состояние общества. «Через тридцать лет, - говорит он, - Россия не сможет ничего сделать собственными силами».

В связи с этим Май очень сочувственно отзывается о декабристах: «Возмущенные тем состоянием нищеты и унижения, в которое повержены столько несчастных, чья самая смиренная жалоба воздвигает им новые и новые темницы, несколько человек, больше самонадеянных, чем счастливых в своих планах, пытались, путем создания широкого общества, найти средства для изменения положения вещей и уничтожения феодализма. Это дело... повело зачинщиков на эшафот и в изгнание... Но то, что одни наказывают, как самое омерзительное преступление, другие будут почитать, как высший героизм».

И тут мы оказываемся свидетелями внезапного стыка «свиней» с декабристами. Конечно, цели и намерения участников политических тайных обществ не имели ничего общего с деятельностью людей, подобных «frérescochons». Но последние были живыми проводниками революционных настроений Запада, в общении с ними могли складываться политические идеологии декабристов. Именно по отношению к иностранцам стиралась черта, отделявшая дворянские круги от плебса. Вигель рассказывает, что при образовании Института путей сообщения «самые первые ученики... были все молодые графы да князья, также и сыновья французских, немецких и английских ремесленников, садовников, машинистов, портных и тому подобных...»

Общий разговорный язык и светскость иностранцев создавали достаточную почву для сближения. И характерно, что в то время, когда в члены тайных обществ вербовались почти исключительно военные, а из штатских (за исключением Общества соединенных славян) только лица значительного общественного положения или связанные с заговорщиками узами личной дружбы, все же мы находим в «Алфавите декабристов» ряд иностранных разночинцев, принимавших участие в заговоре: иностранные учителя, революционизировавшие своих питомцев, - Жильи и Столь; врачи Вольф и Плессель; британские подданные Буль и Гайнам, о которых нам неизвестно ничего, кроме их участия в деле 14 декабря и высылки за границу, - все это возвращает нас к кругам, где вращались Жоффре и Май.

Май, между прочим, называет одного из своих знакомых, учителя Журдана, пострадавшего, по его словам, в связи с делом декабристов. «Алфавит» не содержит такого имени. Но в переписке цесаревича Константина с Бенкендорфом в 1827 году мы находим упоминание об аресте проходимца и самозванца Жордана, который действительно оказывается в какой-то связи с Михаилом Орловым. Француз Столь, гувернер молодых Скарятиных, вращавшийся в светских кругах и имевший связи даже с воспитателями будущего императора Александра II, был привлечен по делу декабристов за излишнюю откровенность в письмах, перехваченных киевской почтовой конторой.

В письме к одному из своих друзей, проживавшему в Гааге, некоему Бернару (уж не нашему ли знакомцу?), Столь оценивал положение дел в России еще резче, чем Май. «Выстрел блеснул, но произвел только пламя и глухой удар. Русские также хотели испытать конституционную революцию; затруднение объяснить солдатам слово «конституция» заставило поддержать его, как говорят, провозглашением: да здравствует Константин! Но были ли представители народа? Из дворян? - Они не что иное, как палачи. - Из членов среднего сословия? - Оно только в Петербурге и Москве. - Из мужиков? - Увы! До сих пор они представляют только количество земли, владеемой их жестокими господами. Страх делает их ко всему холодными. Впрочем, здесь мало душ; ибо души крестьян - в недрах бога, в ожидании воскресения; а души господ - у дьявола».

Иностранцы, представители третьего сословия и литературной богемы, не только встречались с декабристами, не только одобряли их дело, но и критиковали их слова, а в грозный час декабрьского мятежа оказывались на площади. Почти всех их постигла та же участь, что и «братьев-свиней»: высылка за границу. И кто знает - не случись казуса со «свиньями», мы, может быть, читали бы в «Алфавите членам бывших злоумышленных тайных обществ...» рядом с Бестужевыми и Муравьевыми и фамилии Жюсти и Мая...

7

II. Шервуд и декабристы

Послушайте, молодой человек! Если вы хотите сделать что-нибудь путем тайного общества, то это глупости, потому что, если вас двенадцать, двенадцатый непременно окажется предателем...
Слова, якобы сказанные убийцей Павла I графом Паленом П.И. Пестелю

Характеризуя в предыдущей главе быт иностранцев в России в первой четверти XIX века и говоря преимущественно о тех дурных зернах, которые давали такие пышные цветения на русском черноземе, мы прошли мимо другой, может быть, не столь заметной, но весьма плодоносной отрасли западного влияния на Россию.

Наряду с беглыми каторжниками и проворовавшимися приказчиками, бивший с Запада поток осаждал на русскую землю и людей дела и знания, профессоров и инженеров, техников и агрономов, купцов и ремесленников. Со второй половины XVIII века и к началу XIX в особенности в русском хозяйстве начинают чувствоваться новые веяния.

Старые, дедами завещанные формы перестают удовлетворять требованиям молодых поколений. Появляются новые типы хозяйственных организаций в промышленности. Рост хлебного вывоза заставляет наиболее передовых хозяев задумываться о поднятии прибыльности своих земель, о рационализации способов их обработки, причем взоры их с упованием обращались к туманным берегам Альбиона, хозяйство которого в ту эпоху было главенствующим и наиболее совершенным.

Отправляя в Англию сырье, Россия вывозила оттуда, вместе с добротным аглицким сукном, и машины, и сельскохозяйственный инвентарь, как мертвый, так и одушевленный. «Фермер мой английский со всем причетом и инструментом на сих днях должен приехать», - писал другу граф Ф.В. Ростопчин, описывая свои мелиоративные мероприятия. Правда, большинство помещиков еще говорили вместе с одним из героев «Повестей Белкина»: «Куда нам по-английски разоряться! Были бы мы по-русски хоть сыты», но вместе с тем признавали передовые взгляды и оборотливость англоманов и женили своих сыновей на их наследницах.

В числе прочих иностранных специалистов, вызванных из-за границы в целях хозяйственного благоустройства, были и кентский механик Шервуд, выписанный в 1800 году, по повелению императора Павла, и поступивший на службу на незадолго перед тем основанную Александровскую мануфактуру. В числе его детей находился и двухлетний мальчик Джон, которому суждено было впоследствии стяжать довольно громкую и скандальную славу в летописях русской общественной жизни.

Биография Шервуда вплоть до самых декабрьских событий представляется нам чрезвычайно темной. Дальнейшая его судьба несколько выясняется в свете официальных источников, но и здесь мы находим пробелы, относящиеся к тем периодам, когда Шервуд переставал интересовать III Отделение. Все же остальные источники могут скорее исказить, чем создать его подлинный облик.

Имена людей, вызывающих у современников резкое чувство, безразлично - восторга или отвращения, неизменно облекаются многочисленными слухами и легендами, чему подчас сознательно способствуют и сами носители этих имен. В подобном положении оказался и Шервуд. Кроме различных разноречивых сведений, которые можно найти в случайных мемуарных упоминаниях, мы располагаем двумя источниками, относящимися к его участию в деле декабристов.

Первый заключается в небольшой книжке, изданной в Берлине в I860 году рвением некоего Фердинанда Шнейдера, любезно предлагающего на обложке издания «гг. любителям русской литературы, владеющим интересными манускриптами и редкими печатными произведениями... доверить нижеподписавшемуся печатание оных»... и напечатанной в знаменитой в истории русской вольной печати типографии Петца в Наумбурге. Книжка эта, лаконически озаглавленная «Шервуд», является отрывком из записок неизвестного генерал-майора, скрывавшего свое имя под инициалами Б.-П. и, по-видимому, служившего в том же самом полку, где находился или, по крайней мере, значился унтер-офицер Шервуд.

В те годы, благодаря росту русской эмиграции, на Западе стало довольно широко распространяться русское книгопечатание. Особенно охотно выпускались заграничными издателями мемуары и документы противоправительственного или просто запретного характера; им был обеспечен верный сбыт не столько среди безденежной эмигрантской богемы, сколько среди путешествующих русских бар, приобретавших их в качестве курьезов и в немалом количестве провозивших «потаенную печать», без дозволения «цензурного комитета», в пределы империи.

Но далеко не всегда книги эти могли похвалиться содержанием. Не говоря уже о писаниях графоманского порядка, вроде сочинений полунормального Головина, даже такие серьезные издатели, как владелец «вольной русской типографии в Лондоне», подчас пускали в свет материал, недостаточно проверенный и не слишком достоверный. Таким образом, многие заграничные издания того времени носят характер анекдотический, а иногда и апокрифический.

Правда, автор книжки о Шервуде черпает свои данные из личных бесед с последним. Знакомство их не вызывает сомнений: слишком много знает генерал-майор Б.-П. фактов, до того времени сокрытых даже от очень осведомленных лиц. Не забудем, что книжка его вышла в I860 году, когда архивные материалы о декабристах не были еще доступны и когда в русской печати о декабристах можно было говорить только эзоповским языком. Таким образом, эта брошюра явилась одним из первых печатных источников истории декабризма и легла затем в основу того, что, выражаясь высоким штилем, можно было бы назвать «Шервудовской легендой». Так, из нее исходил М.И. Богданович в своей «Истории Александра I», а исторические романисты использовали ее богатую авантюрную канву, законно разукрасив ее цветами собственного воображения.

Книжка Б.-П. появилась еще при жизни Шервуда, и возможно, что в виде ответа на нее последний и написал свою «Исповедь», являющуюся вторым из названных нами источников его биографии. Эта «Исповедь» хранилась затем в семейном архиве и только в 1896 году была опубликована Н.К. Шильдером, получившим ее от дочери Шервуда. Не говоря сейчас о деталях, нужно отметить, что в основном повествование Шервуда подтверждается официальными документами.

К сожалению, он имея, вероятно, на то свои причины, начинает с сообщения: «Я поступил в 1819 году, 1 сентября, в военную службу, в 3-й Украинский уланский полк, рядовым из вольноопределяющихся...» Таким образом, мы ничего не узнаем о его жизни до поступления на службу, ни о причинах, заставивших его избрать сомнительную в смысле выгодности карьеру рядового.

Несколько подробнее касается этого периода жизни Шервуда Б.-П. Но к его словам, как отмечено выше, необходимо отнестись критически. Он, несомненно, был знаком с Шервудом, но основная часть его записок является передачей рассказов последнего, а, как мы уже имели случай убедиться, красноречие Шервуда подчас увлекало его довольно далеко от границ исторической истины. К тому же рассказ Б.-П. даже не приводит гарантий, имевшихся у нас в случае с Марксом. Это воспоминания давно прошедшего, где фантазия первого рассказчика значительно осложнилась измышлениями второго. Приходится поэтому с особой осторожностью относиться к сообщаемым им фактам.

По словам Б.-П., в 182... (так в подлиннике) году он был переведен из гвардии в Новомиргородский уланский полк, расположенный в харьковском военном поселении. Чем был вызван этот перевод и в каком чине находился автор, мы из его записок не узнаем, хотя по тому времени перевод из гвардии в армию обещал мало хорошего для человека, желавшего выдвинуться на служебном поприще.

Бывали, правда, случаи переводов по собственной просьбе, вызванные по преимуществу материальным недостатком просивших, но мало кто обменял бы относительную свободу гвардейской жизни на суровую дисциплину военных поселений. Вопрос несколько разъясняется замечанием Б.-П., что Шервуд «во всех возлагаемых мною на него поручениях обнаруживал большие способности, особенно в делах по части тайной полиции, что было, по роду моей службы, неоцененным качеством в моих глазах». В дальнейшем мы попытаемся точнее установить этот «род службы».

«В лейб-эскадроне этого полка, - пишет Б.-П., - я заметил одного унтер-офицера, который резко отличался во фронте от нижних чинов нежностью лица и благородным видом. Я спросил об нем эскадронного командира и узнал, что квартермистр Шервуд, из иностранцев, служит в полку вольноопределяющимся, на двадцатилетних правах».

Во время дальнейшего своего пребывания в полку Б.-П. стал замечать за Шервудом, сделавшимся к тому времени одним из писарей канцелярии полкового комитета, различные перемены в худшую сторону. «Он сидел тут заспанный, нечесанный, с протертыми локтями и в дырявых сапогах, из которых высовывались голые пальцы». В довершение всего он смертельно запил и однажды «пришел в канцелярию с лицом бледным и распухшим от продолжительного кутежа и вообще в таком отвратительном виде, что мною овладело чувство сострадания к этому существу, близкому к совершенной погибели...»

Сердобольный Б.-П. тут же принялся врачевать страждущую душу своего подчиненного и настолько успел в этом деле, что довел Шервуда до слез и покаяний. Он открыл начальнику полкового комитета свою скорбь и даже признался в желании дезертировать за границу, где собирался сражаться за свободу Греции. Оказалось, что он вступил в военную службу с единственной целью - добиться офицерских эполет, и тут-то он и поведал Б.-П. свою биографию.

Вызванный в Россию при императоре Павле, отец Шервуда так удачно повел свои дела, что вскоре составил себе изрядное состояние, нажил в Москве несколько домов и дал своим детям блестящее воспитание. В дальнейшем ему, однако, судьба перестала улыбаться, у него начались конфликты с начальством, фабрика стала худо работать, и он был признан виновником этого и поплатился конфискацией всего своего имущества. Старшие братья Шервуда, сами опытные механики, должны были пойти на службу по фабрикам, а молодой Джон решил вступить в военную службу, но, не имея протекции, оставался без дела и кормился у своих соотечественников, пользуясь той круговой порукой среди иностранцев, о которой мы говорили в предыдущей главе.

Благодаря рекомендации старого знакомого англичанина, седельного мастера, Шервуд попал к богатому помещику Ушакову в качестве преподавателя английского языка. Доверчивый отец поручил педагогическим способностям Шервуда своих двух дочерей, и отсюда-то и начинается тропинка бедствий нашего героя.

«Я сделался неразлучным собеседником моих милых учениц, - говорил Шервуд Б.-П. - Они лишились матери и состояли под надзором наемной компаньонки, просиживавшей почти безвыходно в своей комнате. Отец, занятый делами, виделся с ними только в положенные часы дня и не обращал на них никакого внимания. Мудрено ли, что при полной свободе встречаться во всякое время и говорить на языке, для других непонятном, мы быстро сближались между собою?

Обе сестры были прекрасны, мне особенно нравилась меньшая - резвый живой ребенок с пылким характером. Мы страстно полюбили друг друга, увлеклись и... забылись! Что было делать? Открыться отцу и просить его согласия на брак - значило расстаться навеки, потому что этот гордый и холодный барин скорее бы убил свою дочь, нежели позволил бы ей сделаться женой какого-нибудь Шервуда.

Между тем наша тайна приближалась к открытию, нельзя было медлить более, мы обвенчались тихонько. Но оставаться в таком тяжелом положении было невозможно; следовало подумать о будущности нашей и нашего невинного ребенка, готового явиться на свет. После долгих колебаний мы решили, что я вступлю в военную службу и выслужу офицерский чин, представлявшийся нам единственным путем к умилостивлению отца».

Шервуд отправился в Москву и стал добиваться протекции для поступления в армию. Благодаря той же помощи соотечественников ему удалось получить место учителя в доме генерала Стааля, который впоследствии и отрекомендовал его командиру 3-го Украинского уланского полка Гревсу. Так попал Шервуд в военные поселения.

Бедный, но благородный сердцем молодой человек, поступающий в знатный дом в качестве воспитателя и увлекающий свою ученицу, - довольно распространенный сюжет сентиментальных романов того времени, в которых, после долгих мытарств и бедствий, горемычные герои наконец получали заслуженную награду и к общему удовольствию сочетались законным браком. И рассказ Б.-П. мы склонны считать литературным приемом, придуманным, быть может, не им лично, а самим Шервудом.

Дело в том, что какое-то отношение к дому Ушаковых он, по-видимому, имел, ибо в 1826 году, когда он был в зените своей славы и возможностей, он действительно женился на дочери смоленского помещика Ушакова. Но вся рассказанная им история совершенно не-вероятна. Если бы он в самом деле женился на Ушаковой, хотя бы и тайным браком, то в 1826 году не было бы никакой надобности его повторять, да к тому же он к этому времени был бы отцом восьмилетнего ребенка, о котором мы между тем ничего не знаем.

Затем самая идея добиваться путем многолетней выслуги низшего офицерского чина только для того, чтобы смягчить сердце непреклонного родителя, кажется совершенно бессмысленной и неправдоподобной. Гордый барин, каким его рисует Шервуд, с одинаковым презрением отнесся бы к ничтожному армейскому поручику, как и к бедному педагогу-англичанину, и, может быть, в последнем случае был бы снисходительнее, принимая во внимание необходимость покрыть уже совершенный грех.

Самый же мотив многолетней горестной разлуки впредь до счастливого соединения любящих был бы вполне уместен на страницах многотомного английского романа, но едва ли со ответствовал внутреннему укладу энергичного и оборотистого Шервуда. Таким образом, весь этот рассказ, за исключением момента знакомства Шервуда с Ушаковыми, приходится считать вымышленным, тем более что и многочисленные его детали, на которых мы не сочли возможным задерживать внимание читателя, тоже противоречивы и маловероятны.

Причина поступления Шервуда в военные поселения остается невыясненной. Между тем по своим способностям и знаниям он мог бы, подобно братьям, составить себе мирное и обеспеченное положение на техническом поприще - у него были к тому же и художественные способности. По некоторым рассказам, он был одно время студентом Медико-хирургической академии, но не отличился ни успехами, ни поведением и, бросив ее до окончания курса, поступил в военную службу*, но рассказы эти малодостоверны, хотя и ссылаются на тот же первоисточник - самого Шервуда. Авантюризм, очевидно, был у него в крови, и какое-нибудь скромное поле деятельности вряд ли могло удовлетворить этого человека. Мы не можем раскрыть побуждений, заставивших его искать славы в военных поселениях, но, пожалуй, приблизимся к ним, если обратим внимание на характер его служебных занятий.

«Вскоре после поступления на службу, - рассказывает Шервуд, - я был произведен в унтер-офицеры, и так как получил хорошее воспитание и знал несколько языков, то был принят радушно в общество офицеров; полковой командир и корпус офицеров меня очень любили. Гревс давал мне разные поручения и оставался всегда исполнением оных доволен; часто посылал меня в Крым, в Одессу, в Киевскую, Волынскую, Подольскую губернии, в Москву, что дало мне средство познакомиться с многими дворянами разных губерний...»

Свобода, которой пользовался Шервуд во время исполнения этих поручений, должна быть признана для нижнего чина истинно необыкновенной. Так, по его словам, посланный с одним поручением, он по просьбе полкового командира соседнего полка принялся за исполнение совершенно иной миссии, в дальнейшем приведшей его к сенсационным разоблачениям. Здесь поразительно то обстоятельство, что за такие проявления самовольства Шервуду не угрожали никакие скорпионы. Он был, несмотря на свое незначительное положение, видимо, человек нужный и полезный и в известном смысле предоставленный собственной инициативе.

Невольно встает вопрос: каковы же были эти поручения, в исполнении которых он показал такую исправность и благодаря которым сумел, как мы в дальнейшем убедимся, составить довольно широкий круг знакомства среди людей немаловажных? Сам он оказывается на подробности довольно скупым, и можно подумать, что деятельность его имела хозяйственное направление. К тому же Б.-П. называет его квартирмейстером. Обычно в полку бывало несколько лиц, чье положение требовало постоянных разъездов: квартирмейстер, ремонтер, казначей. Но все эти должности, связанные с значительной денежной ответственностью, занимались офицерами.

Должности эти приносили занимавшим их лицам вместе с упомянутой ответственностью и немалый барыш, причем между хозяйственниками отдельных полков существовало даже нечто вроде круговой поруки. Так, каждый ремонтер во время какой-нибудь ежегодной ярмарки мог без всякого страха ссудить кого-нибудь из своих коллег, зная, что на ближайшем ремонтерском сборе сполна получит следуемое.

Во время таких сборов командированные офицеры, интендантские чиновники и подрядчики представляли дружную семью, в результате совместных усилий изрядно обогащавшуюся. Петербургские старожилы, рассказывая о «Северной гостинице» на Офицерской улице, вспоминали, что «здесь, поблизости домов интендантства и комиссариатской комиссии с огромными складами вещей, собирались чиновники, подрядчики и казначеи, командированные за получением вещей и денег. Здесь совершались завтраки, угощения и обеды в Знак дружбы или благодарности».

Вряд ли Шервуд мог занимать одну из таких должностей. Если же он просто состоял при квартирмейстерской части, то подобное положение не могло быть связано с самостоятельными поручениями и дальними командировками. К тому же Б.-П. отмечает, что впоследствии Шервуд числился писарем при полковом комитете и в этом звании тоже разъезжал по различным надобностям, имевшим отношение к делам тайной полиции, входившим в «род службы» Б.-П.

Мы лишены, к сожалению, возможности наметить подлинный круг деятельности нашего мемуариста. До сих пор его подпись не была дешифрована, и Шильдер говорит о нем как о «неизвестном». Между тем разгадать эти инициалы не представляется особенно трудным, если принять во внимание, что в списках 3-го Украинского уланского полка с 1820 года числится майор И.П. Барк-Петровский, фамилия которого вполне отвечает нашим требованиям. По чину своему он мог заведовать полковым комитетом, и, следя за его служебной деятельностью, мы удостоверяемся, что он точно был переведен из гвардии, именно из конно-егерского полка, где он значится до 24/I 1820 года, проходя постепенно путь от поручика до капитана. Правда, в биографии его имеется деталь, опущенная им в собственном рассказе:

В военные поселения он был переведен из гвардии только формально, потому что уже года за два до этого обстоятельства перестал находиться в полку, состоя адъютантом при генерал-лейтенанте Сабанееве, командире 6-го корпуса 2-й армии. Кроме своей военной, по преимуществу штабной, деятельности Сабанеев известен и как пешный партизан в деле борьбы с врагом внутренним. Так, ему принадлежала инициатива в деле М.Ф. Орлова и «первого декабриста», майора В.Ф. Раевского, он же принимал участие в закрытии масонских обществ во 2-й армии, и, наконец, в смутные дни декабря 1825 года, в тяжелые минуты для следственной комиссии, заседавшей в Тульчине, взоры ее невольно обратились за помощью к Сабанееву, признанному, очевидно, авторитету в этой области.

Нам не известно, чем был вызван перевод Барка-Петровского в уланы; во всяком случае, в школе Сабанеева он мог получить основательную закалку по части внутреннего наблюдения в армии, и возможно, судя по его словам, что подобные задачи и были ему поручены в Новомиргороде. Как раз в те годы на это дело было обращено сугубое внимание, особенно на юге, где опасность казалась правительству более серьезной. Сравнительно недавно вошедшие в состав империи, пестрые по своему национальному и социальному составу области вызывали серьезнейшие попечения со стороны мнительного правительства, чувствовавшего опасность и не умевшего распознать ее симптомы.

Особенно подозрительной казалась Одесса, быстро выраставший, почти интернациональный город со значительной прослойкой крупной буржуазии. «Я имею сведения, - писал император Александр графу М.С. Воронцову, - что в Одессу стекаются из разных мест, и в особенности из польских губерний и даже из военнослужащих, без позволения своего начальства, многие такие лица, кои, с намерением или по своему легкомыслию, занимаются лишь одними неосновательными и противными толками, могущими иметь на слабые умы вредное влияние». Но не только Одесса, а и весь польско-украинский юг вообще внушал правительству недоверие, и миссия тайного надзора за состоянием умов края была поручена графу И.О. Витту, начальнику южных военных поселений, тех самых, где находились Барк-Петровский и Шервуд.

Витт был одним из тех возвысившихся в России иностранных авантюристов, о которых мы говорили в предыдущей главе. Человек не совсем ясного происхождения сомнительных нравственных качеств, он начал свою деятельность в русской армии, после чего каким-то образом очутился в войсках Наполеона, откуда ему удалось совершить обратный вояж в русскую службу. В дальнейшем он выдвинулся и, несмотря на нелюбовь к нему начальника его Аракчеева, не только устоял, но даже удостоился, как мы видели, особого доверия императора.

Деятельность его мало изучена, и судить о нем мы можем больше по отзывам современников, очень различно относившихся к этому незаурядному человеку. «Сколько я его знаю он лжец и самый неосновательный человек... двуличка, - писал князь Багратион Барклаю-де-Толли в октябре 1811 года, в связи со шпионским предложениями Витта. Цесаревич Константин Павлович, по свойственной ему резкости, да к тому же имевший свои причины быть недовольным Виттом, заявлял: «По-моему, граф Витт есть такого рода человек, который не только чего другого, но недостоин даже, чтобы быть терпимому на службе…»

Другие свидетели характеризуют его совсем в другом тоне: «Он был человек большого природного ума, необыкновенно быстрого проницания, но без глубины, образования многостороннего, но поверхностного, большого такта и умения распознавать людей во внешнем их проявлении». В этом же духе и оценка одного из столпов николаевского правительства, графа И.И. Дибича, сделанная им по случаю недоразумений между Виттом и близким к императору Клейнмихелем: «Я полагаю, что его не следует отпускать, ибо при некоторых недостатках, которые ему свойственны, он неутомим, исполнен усердия и деятельности и обладает умом весьма светлым, хотя и несколько легкомыслен».

Понаторевший в полицейской службе Наполеону, тайным агентом которого он в 1811 году состоял в герцогстве Варшавском, Витт был на русской почве представителем французских навыков и вкусов в деле политического сыска. Даже чисто внешнее описание его поступков и обращения кажется выписанным из характеристики вельможного интригана со страниц какого-нибудь романа Дюма-отца. «Граф Витт владел полным знанием света и людей. Всегда уклончивый (начиная с аустерлицкого сражения), вежливый и любезный со всеми, этот властолюбец старался все одесское общество привлечь к себе, в чем, при содействии временной «дамы своего сердца», Теклы Собаньской, урожденной графини Ржевусской, вполне успел».

Император Александр сделал, как мы видим, неплохой выбор, поручив Витту кроме его непосредственных военных обязанностей еще и другие, требовавшие гораздо большего ума, хитрости и тонкости. При наличном состоянии вопроса истории политической полиции в России мы не в состоянии сказать, в чем на практике выразилась деятельность Витта в этом направлении, да и о самом характере его поручения узнаем только из его собственных слов.

«Того ж 1819 года, - писал он в записке «о поручениях, в которых был употреблен императором Александром», - по дошедшим до покойного блаженной памяти государя императора известиям, повелено мне было иметь наблюдение за губерниями: Киевскою, Волынскою, Подольскою, Херсонскою, Екатеринославскою и Таврическою, и в особенности за городами Киевом и Одессою, причем его величество изволил поручить мне употреблять агентов, которые никому не были бы известны, кроме меня; обо всем же относящемся до сей части никому, как самому императорскому величеству, доносить было не позволено, и все на необходимые случаи Разрешения обязан я был принимать от самого в позе почивающего государя императора».

Любопытно сопоставление дат, из которых мы, однако, остережемся делать выводы: в 1819 году Витт получает секретное поручение, связанное с необходимостью набора тайных агентов; тогда же поступает в южные поселения, под его начальство, адъютант Сабанеева Барк-Петровский; в том же году в Новомиргородский уланский полк определяется и через два месяца получает звание унтер-офицера великобританский подданный Шервуд.

Но и независимо от этого сопоставления единственно вероятным объяснением того положения и той свободы, которыми пользовался Шервуд в полку, нам кажется догадка, что он был одним из тайных агентов, прикрепленных Виттом к воинским частям, что было весьма небесполезно по настроениям солдатской массы, дававшей на юге значительный процент дезертирства, и особенно в военных поселениях, где легче всего было ожидать вспышки: как раз накануне того, как Шервуд начал выслуживать офицерский чин в военных поселениях, в августе 1819 года, состоялась свирепая экзекуция над чугуевскими бунтовщиками.

Весьма понятно, что в сентябре могли пополниться штаты поселенческой полиции. В пользу нашего предположения говорит и цитированное замечание Барка-Петровского. Характерно, что современники определенно связывали донос Шервуда на декабристов с деятельностью Витта. Если цесаревич Константин Павлович, весьма нелестно отзываясь о Майбороде и Шервуде, мог только предположительно сказать, что ему «кажется, что главная всему этому есть пружина генерал-лейтенант граф Витт», то Н.Н. Мурзакевич, вращавшийся в высших кругах Одессы, постоянной резиденции Витта, без всякого сомнения связывает имена Шервуда и Бошняка, подлинного виттовского агента; наконец, декабрист С.Г. Волконский, полемизируя в своих записках с Барк-Петровским, категорически утверждает, и как будто на основании личных сведений: «Шервуд был также агент Витта».

И наконец, свидетельством в нашу пользу кажется и рассказ Шервуда об открытии им общества «Freres cochons». Очевидно, Шервуд без труда мог предел вить себе, что и до 1825 года ему приходилось подвизаться в качестве тайного агента.

Но если Шервуд и был тайным агентом Витта, то в деле декабристов он, рассудив, что незачем уступать другим триумф и лавры спасителя отечества, решился действовать на собственный риск и страх.

Испытанный заговорщик, граф Пален, по преданию, предупреждал Пестеля, что в самой организации тайного общества имеется основной порок: возможность и вероятность измены.

Однако, как это ни странно, с 1821 года, когда подан был донос на «Союз благоденствия» Грибовским, и до 1825 года правительство находилось почти в полном неведении относительно развивавшейся в тайных обществах работы. Глухие отголоски этой подпольной возни, может быть, и проникали наверх, но по каким-то нам не очень понятным причинам к ним не прислушивались. И только к концу 25-го года, к моменту, когда общество готово уже было перейти от слов к делу, расцветает пышный букет доносительства в триумвирате Шервуд - Бошняк - Майборода.

Если в лице последнего мы имеем дело с прямым предателем, то двое первых являют характеристичные образы agents-provocateurs. Бошняк, ученый ботаник, идет в полицейскую службу чуть ли не по личной склонности к исследованиям этого рода. Шервуд, человек без роду и племени и лишенный каких бы то ни было предрассудков этического порядка, избирает этот путь, чтобы выбиться в люди. Бошняк, после своего расследования в деле декабристов, остается на этой работе до самой смерти, но исполняет поручения высокого порядка. Шервуд пускается в разнообразнейшие авантюры, постоянно обращаясь к своим излюбленным средствам: обману, провокации и доносу. Но о дальнейшей его судьбе, впрочем, позже.

8

*  *  *

История раскрытия Шервудом декабристских организаций не представляется достаточно ясной. С легкой руки Барка-Петровского исторические романисты, начиная с Данилевского, создали легендарный образ «Шервуда в Каменке». На этом варианте мы и остановимся.

По словам Б.-П., знакомый ему помещик, А.Л. Давыдов (брат декабриста Василия Львовича), нуждался в механике для починки и приведения в порядок своей мельницы. Зная, что Шервуд перенял от отца по наследству довольно богатый запас технических знаний, Б.-П. отрекомендовал Давыдову своего подчиненного. Живя в Каменке, Шервуд сделал ряд наблюдений, о которых впоследствии сообщил своему патрону следующее:

«Житье мое тут было раздольное, и я не очень спешил исправлением мельницы. Так прошло несколько недель. Привыкнув и приглядевшись к образу жизни в Каменке я был поражен одним очень странным обстоятельством Каждую субботу в семь часов вечера съезжались к Давыдовым гости, но главное то, что эти гости были все одни и те же лица: полковник Пестель, Муравьев, Янтальцев штаб-доктор 2-й армии Яфимович, генерального штаба поручик Лихарев, помещик Поджио и еще некоторые другие.

В семейном кругу Давыдовых они появлялись лишь за обедом и ужином и были не очень любезны с дамами, все остальное время проводили в пристройке дома, половине Василия Львовича. Погостив, таким образом, сутки, все они, в определенный час, разъезжались».

В одну из таких суббот Шервуд, снедаемый любопытством, решился подслушать, какие речи ведутся на этих таинственных собраниях. Осторожно пробравшись наверх и благополучно не встретив никого из прислуги, по-видимому умышленно отосланной, Шервуд в замочную скважину подглядел следующую картину:

«Вокруг большого стола сидели все постоянные посетители Каменки и с ними Василий Львович Давыдов. По столу было разбросано много бумаг; Лихарев держал в руке перо, ожидая приказания писать.

При этом зрелище кровь ударила мне в голову, а сердце готово было выскочить из груди. Я затаил дыхание и прильнул ухом к замочной скважине. Из первых же слов, произнесенных Пестелем, диктаторским тоном, я мог положительно заключить, что дело идет о тайном заговоре против правительства. Долго спорили между собою; разговор их то воспламенялся, то упадал, а Лихарев между тем записывал принятые единогласно решения».

Дослушав до конца речи заговорщиков, Шервуд понял, что случай навел его на открытие необычайной важности, и решился на этом основать свое будущее счастье. Продолжая свои наблюдения, он дошел до того, что «ознакомился совершенно с основными идеями общества, узнал имена не только главных членов заговора, но и многочисленных их сообщников, рассеянных по всей империи, с которыми они вели деятельную переписку, и составил список всех означенных лиц». С этими сведениями он возвратился в Миргород. Продолжая розыски, он случайно свел знакомство с юным заговорщиком Ф.Ф. Вадковским, который и принял его в общество; после этого Шервуд счел уже возможным поделиться с императором полученными им сведениями.

Эта версия сама по себе кажется маловероятной. С какой стати понадобилось бы Шервуду, так удачно открывшему самый центр заговора и державшему в руках все нити, связывавшие Южное общество в лице директоров его трех управ, Пестеля, Муравьева и Давыдова, - вместо того чтобы немедленно сообщить о своем открытии верховной власти - продолжать вслепую вести поиски, предоставляя тем самым заговору благополучно развиваться?

Это не могло быть, да и не было на самом деле, ибо официальные документы удостоверяют нас, что впервые Шервуд узнал о существовании тайного общества, только познакомившись с Вадковским. И сам герой наш в своей «Исповеди» вполне подтверждает документальные сведения, почерпнутые из следственного дела. Правда, он указывает, что некоторые подозрения зародились у него раньше:

«В конце 1823 года случилось мне быть на большом званом обеде у генерала Высоцкого; имение его Златополь было на самой границе Киевской губернии и прилегало к городу Миргороду; на обеде, между другими офицерами нашего полка, был поручик Новиков и из Тульчина адъютант фельдмаршала Витгенштейна, князь Барятинский; после обеда Новиков спросил пить; слуга, в суетах вероятно, забыл и не подал; Новиков рассердился и сказал: «Эти проклятые хамы всегда так делают»; князь Барятинский вступился и спросил, почему он назвал его хамом, разве он не такой же человек, как и он, - и ссора дошла у них почти до дуэли; но в горячем разговоре князь сделал несколько выражений, которые не ускользнули от моего внимания и дали мне повод думать, что какие-то затеи есть».

Подобные разговоры не представляли, однако, по тому времени чего-нибудь исключительного. Либеральная военная молодежь не стеснялась открыто порицать правительство, доходя, особенно в застольных разговорах, за круговой чашей, до довольно рискованных заявлений. Шервуд вспоминает, что на подозрения наводили его и речи, слышанные им в доме одесского таможенного начальника Плахова, где часто собирались приезжие офицеры и иностранцы и где почему-то останавливался Шервуд во время своих наездов в Одессу. В доме Давыдовых Шервуд действительно бывал, но, по словам «Исповеди», заметить мог только то, что «после обеда все почти, за исключением Александра Давыдова, князя Голицына и меня, запирались в кабинете и сидели там по несколько часов, так что Голицын меня спрашивал: «Кой черт они там делают?..»

Все эти неясные подозрения и отдельные случаи оказались объединенными в общую картину только после знакомства с Вадковским, и в своем доносе Шервуд исходил только из данных, полученных этим путем. Все остальные версии - результат вымысла, в котором немалое участие принимал сам Шервуд. Мы уже имели случай убедиться, как его пылкая фантазия рождала сложные картины и положения и небывалые диалоги. Характерно, что все три источника, пространно повествующие об отдельных эпизодах из его жизни - рассказы Маркса, Барка-Петровского и самого Шервуда - написаны в одной и той же диалогической манере, свойственной, по-видимому, Шервуду, и как писателю, и как собеседнику.

По дороге в Киев они остановились на станции Лысенки, где должны были ночевать. Войдя на станцию и узнав, что проезжих никого нет, кроме унтер-офицера их же (? - И.Т.) полка Шервуда, спавшего за перегородкой, и не предполагая в нем знания итальянского языка (он его и в самом деле не знал. - И.Т.), они за самоваром начали разговаривать о предполагавшемся заговоре. Шервуд На другой же день поехал к графу Витту и рассказал о слышанном».

Посланный с частным поручением от брата своего полкового командира к действительному статскому советнику Якову Булгари, Шервуд приехал в город Ахтырку, где стоял Нежинский конно-егерский полк и проживал служивший в этом полку прапорщик Вадковский. Как впоследствии показывал он следственному комитету, «поводом к начальному подозрению в отношении семейства Булгари было то, что я, приехав в город Ахтырку к Якову Булгари по одному частному делу в декабре 1824 года и подошел близко к двери той комнаты, где он, по словам людей, спал, внезапно услышал разговор двух лиц, из коих по голосу узнал Якова Булгари, рассуждавших о какой-то конституции, а после, вошел туда, увидел прапорщика Вадковского, который тотчас ушел от него в другую комнату.

Я остался у Булгари на целый день и вечер, в продолжении коих он рекомендовал меня Вадковскому, и весьма свободно разговаривал с ним при мне о правительстве и о разных его распоряжениях. Это возбудило во мне сомнение, и, чтобы удостовериться в оном, я притворно вмешивался в их суждения и поддерживал оные. Во время сей бытности моей у Булгари Вадковский, оставшись наедине (когда граф Булгари ушел к Чернышевой), предложил мне войти в тайное общество, которого он член, требуя от меня предварительной клятвы не открывать о существовании общества, ни о имени принявшего меня, и объясняя, что целью сего общества есть истребить всю царскую фамилию и ввести в России временное правление, сообразное с духом народа, причем Вадковский говорил, что обществу будет содействовать большая часть 2-й армии.

Я согласился быть членом. На вопрос мой, не принадлежит ли к обществу Яков Булгари, Вадковский отвечал, что нет. Справедливость сего впоследствии подтвердилась жалобой Вадковского на него Булгари, что он, свободными разговорами стараясь выведать его тайну, обратился к генералам Бороздину и Залу с донесением на него, как на человека дерзкого в суждениях, коего надобно никуда не пускать, и что он, Вадковский, считает его презрения достойным».

Прапорщик Нежинского конно-егерского полка Ф.Ф. Вадковский был незадолго только перед этим, в июле 1824 года, переведен в армию из кавалергардов за «неприличное поведение» во время маневров под Красным Селом. К этому времени он уже был членом не только Северного, но и Южного тайных обществ и ревностным прозелитом последнего. П.И. Пестель во время своего приезда в 1824 году для свидания с вождями северян организовал в Петербурге отделение Южного общества, приняв Вадковского в чине «бояра».

Попав в армию, в серую среду провинциального офицерства, Вадковский почувствовал себя в пустыне и к тому же лишенным того живого дела, которому он только что собрался посвятить свои силы. Исполненный неослабным, неподдельным рвением, он живет только сознанием той высокой миссии общественного служения, которую ему придется, может быть, рано или поздно выполнить.

«...Память о моих клятвах наполняет все мое сердце; я живу и дышу только той священной целью, которая нас объединяет», - писал он впоследствии Пестелю. Человек кипучей энергии и инициативы (уже выйдя на поселение, он увлекся различными негоциациями, не приносившими ему никакой выгоды, но дававшими возможность развернуть бурную деятельность), он, даже попав в глушь, стремится не сидеть без дела. Он старается поддерживать связь и с северными товарищами, и с южной директорией, и с случайными сочленами по соседству. Голова его полна идей, и ему хотелось бы осуществить их и вообще выдвинуться, показать, на что он способен, какую пользу может он принести, и получить одобрение человека, «que jectime et je respect le plus dans le monde», Пестеля. И вот счастливый случай сводит его с Шервудом.

«В конце первого полугодия, проведенного мною в Ахтырке, - рассказывал он Пестелю 3/ХII 1825 года в письме, посланном через того же Шервуда, - я встретился у третьего лица с человеком, которого я вам посылаю. Я познакомился с ним, и спустя три часа мы подали друг другу руки. Я принял его, и хотя это принятие немного поспешно, но оно самое лучшее и удачное из всех, когда-либо мною сделанных».

Профессионалы-предатели тогда еще только появлялись, и в эту службу вербовались люди, внешний облик которых никак не мог свидетельствовать об их внутреннем складе. По-видимому, Шервуд умел внушить к себе доверие, как и его собрат Роман Медокс, не без успеха расставлявший свои сети декабристам, заключенным в Петропавловском заводе. Сложные чувства возникают при чтении характеристики, которую дает Шервуду его жертва, уже совершенно запутавшийся в тенетах провокации Вадковский:

«Вот как я понимаю этого человека теперь, когда я уже знаю его. По характеру он англичанин. Непоколебимой воли, олицетворенная честь, он тверд в своих словах и в своих намерениях. Холодный при первой встрече, в интимном знакомстве он обнаруживает чувство редкой сердечности и самопожертвования. Нет жертв, которых он не согласился бы принести для достижения своих целей, нет опасностей, которым он не решился бы подвергнуться для того, чтобы успеть в исполнении намеченного...

Все это я говорю вам на основании опыта, путем которого я убедился в его способностях и нравственной силе... Я знаю его уже целый год, и это дает мне право сказать вам, что вы можете быть с ним так же откровенны, как были бы со мной. Малейшее сомнение, которое появилось бы у вас относительно него, нанесет ему чувствительное оскорбление. Я говорю: появилось бы, потому что у него есть достаточно такта, чтобы заметить это, как бы вы тщательно ни скрывали...»

Мы не знаем, каким образом Шервуду удалось убедить Вадковского в своей популярности среди военных поселений. Молодому заговорщику хотелось верить, и он поверил. Ему казалось, что благодаря ему к группе, находившейся в 1-й и 2-й армиях, присоединится новая и решающая сила, а о военных поселениях и желательности их восстания говорилось и в центральной директории. Правда, он все же на первых порах соблюдал известную осторожность. Рассказав Шервуду о существовании общества и немало приукрасив его мощь и значение, он, по-видимому, воздержался от сообщения персонального состава общества, лишив Шервуда, таким образом, главных козырей в его игре.

«Приняв его через три часа после первого знакомства, - пишет он далее Пестелю, - я считал нужным испытать его в дальнейшем, несмотря на уверенность в благородстве его чувств и в полной его преданности нашему делу... Он оставался в Ахтырке всего два дня, которые я употребил, чтобы открыть ему то, что нужно было, и насколько мог. Я наметил ему круг действия, и мы условились о способах переписки и относительно того, что он говорил мне о намерении поселений восстать без какой-нибудь другой цели, кроме как улучшение их положения; я начертил прямой план завлечения их, предписав ему придать общему недовольству направление, которое было бы целиком в пользу нашего дела. Полнейший его успех свидетельствует об его уме и способах.

Спустя месяц я получаю от него письмо, в котором он загадочно сообщает (и в манере, непонятной для непосвященных), что его дела идут своим путем и что полнейший успех не преминет их увенчать. Я ему не отвечаю. Это оскорбительное молчание, хотя и вызванное осторожностью и разумом, не ослабило его прекрасного рвения. Он продолжает с тем же жаром и, уверившись в настроении войск, прилетает ко мне и сообщает о своих успехах...»

В то время как в представлении Вадковского Шервуд все усилия прилагал для успеха «notre famille», как называл Вадковский общество, на самом деле он употребил свои досуги совершенно иным образом.

Вадковский не открыл ему самого главного - имен заговорщиков, а без этого его донос мог не иметь успеха. Шервуд поэтому не спешит с разоблачениями, стараясь построить свою работу на солидном основании и, как «бояр», - а именно в этом звании он и был принят, - начинает действовать на пользу общества. Вероятно, он не прочь был бы и сам принять новых членов, по крайней мере так можно понять его разговоры с графом Андреем Булгари, на допросе показавшим: «В конце 1824 или в начале 1825 года в Харькове узнал я от г-на Шервуда, что есть тайное общество, желающее освобождения народа. Я его видел здесь в первый раз. Подробностей он мне насчет общества никаких не дал, и я признаюсь, что даже оных не требовал, ибо полагал его шпионом».

Барк-Петровский ставил в связь с деятельностью Шервуда и последующие аресты двух братьев Комаров, из которых один служил в том же 3-м Украинском уланском полку и которым было предъявлено обвинение в участии в каком-то мифическом «Обществе большого котла», а также трех братьев Красносельских, поручиков того же полка. Правда, как мы узнаем из «Алфавита», взяты они были на основании показаний Спиридона Булгари, но последний мог говорить со слов того же Шервуда, и, поскольку дело шло о сослуживцах последнего, это предположение кажется вполне вероятным.

Конспиративная эпистола Вадковскому, как мы знаем, осталась без ответа. Новых открытий не предвиделось, а терять время нельзя было. Шервуд решился сыграть ва-банк и отправил донос. Понимая, что, обходя свое прямое начальство - графа Витта, он рискует навлечь гнев могущественного вельможи и что, с другой стороны, только таким путем он сможет воспользоваться трудом рук своих, он адресовал свой донос, где он сообщал, впрочем, только, что имеет открыть важную тайну, относящуюся до особы государя, лейб-медику баронету Виллие, с просьбой передать по назначению.

Расчет был верен: Виллие был одним из немногих среди ближайшего окружения императора, чьей личной карьере донос Шервуда не мог способствовать. К тому же он был соотечественником. И действительно, 25 июня граф Аракчеев отправил фельдъегеря за Шервудом, и 13 июля последний предстал перед светлыми очами грузинского отшельника.

В «Исповеди» Шервуд в своей излюбленной диалогической манере передает разговор свой с Аракчеевым, пытавшимся у него выпытать сущность его тайны. Зная цену диалогам Шервуда, мы не будем останавливаться на этой беседе, хотя основное содержание ее правдоподобно; по крайней мере, в тот же день Аракчеев всеподданнейше донес, «что посланный фельдъегерский офицер Ланг привез сего числа от графа Витта 3-го Украинского уланского полка унтер-офицера Шервуда, который объявил мне, что он имеет донести Вашему Величеству касающееся до армии, а не до поселенных войск, состоящее будто в каком-то заговоре, которое он не намерен никому более открывать, как Вашему Величеству. Я его более не спрашивал, потому что он не желает оного мне открыть, да и дело не касается военного поселения, а потому и о правил его в С.-Петербург к начальнику Штаба, генерал-майору Клейнмихелю, с тем чтоб он его содержал у себя в доме и никуда не выпускал, пока Ваше Величество изволите приказать, куда его представить. Приказал я Лангу на заставе унтер-офицера Шервуда не записывать».

17 июля Шервуд имел аудиенцию у Александра. Подробности ее изложены в той же «Исповеди» и столь же достоверны. Рассказав о своих подозрениях и открытиях и назвав Вадковского, Шервуд получил монаршее благословение на дальнейшие розыски и должен был представить записку о своих ближайших планах. В ней он прежде всего занялся вопросом, как наиболее правдоподобно объяснить начальству и знакомым причину его таинственного экстренного вызова в столицу.

Ему помог случай. Среди многочисленных разношерстных знакомых Шервуда был некий грек Кириаков, комиссионер графа Якова Булгари в его торговых и хозяйственных делах. Кириаков этот, бывший, по-видимому, Довольно темной личностью, находился в приязненных отношениях с Шервудом, вообще чрезвычайно легко сходившимся с различными проходимцами, как мы еще в своем месте не раз убедимся.

Кириаков, о котором Шервуд писал, что «сего грека совершенно привязал к себе», был замешан в деле кирасирского поручика Сивиниса, который, самозвано явившись к богатому московскому греку Зосиме в качестве царского флигель-адъютанта, обманным образом выманил у него какие-то вещи и значительную сумму денег. По этому делу Кириаков был арестован, причем взят он был в Миргороде, куда приехал вместе с Шервудом и по подорожной последнего. Не было ничего невероятного в том, что следственные власти. Решили заодно допросить и Шервуда, и этим он предполагал объяснить свой отъезд, а испрошенный им отпуск должен был мотивироваться его невинностью и личным знакомством императора с его отцом.

В дальнейшем Шервуд намеревался отправиться в Одессу и получить там от упомянутого уже таможенного начальника Плахова рекомендательные письма в Орловскую губернию; ехать затем туда и в корпусе генерала Бороздина искать членов общества, относительно которых он был введен в заблуждение Вадковским, а также попытаться использовать последнего для новых открытий. К 20 сентября должен был прибыть в город Карачев нарочный для получения сведений.

Записка Шервуда получила 30 июля высочайшее одобрение, а 3 августа от главного над военными поселениями начальника корпусному командиру господину генерал-лейтенанту графу Витту последовало предписание:

«3-го Украинского уланского полка унтер-офицер Шервуд, который прислан Вашим сиятельством ко мне по данному мною Вам предписанию, был истребован сюда по подозрению в участии с офицером Сивинис при похищении сим последним разных вещей и денег у одного грека в Москве, но Шервуд оказался невинным, и при сем случае он просил об увольнении его в отпуск на год - для приведения в порядок расстроенного состояния отца его. Просьбу сию я доводил до сведения Государя Императора, и Его Величество, зная лично отца Шервуда, Всемилостивейше соизволил на его просьбу.

Объявляя Вам, генерал, таковую монаршую волю и прилагая при сем паспорт унтер-офицеру Шервуду, предписываю вручить ему оный и считать его в дозволенном отпуску».

Вернувшись в Миргород и пустив под рукой слух с причинах своего отъезда и отпуска, с расчетом, чтобы слух этот дошел до Вадковского, Шервуд действительно отправился в Одессу, где он, между прочим, надеялся уличить в заговорщичестве адъютанта генерала Рудзевича, поэта Шишкова, действительно радикально настроенного человека. Не успев в этом, он поехал в Курск, где имел свидание с Вадковским и несколько расширил объем своих сведений об обществе. После этого ему предстояло ехать в Карачев для встречи с курьером Аракчеева.

Курьер, однако, на несколько дней опоздал, чему причиной было убийство в Грузине наложницы Аракчеев.

Настасьи Минкиной, повергшее временщика в полную апатию и оцепенение. За это Аракчеев удостоился порицания со стороны официозных историков, Шильдера и великого князя Николая Михайловича, почему-то думавших, что, не случись этой кратковременной заминки, восстаний 14 декабря и Черниговского полка не произошло бы.

Августейший историк даже разразился по этому случаю следующей филиппикой: «...пишущий эти строки может добавить чувство глубокого негодования и отвращения к роли Аракчеева в деле безопасности личности его благодетеля и вообще к его отношению к особе Государя. Здесь вполне отчетливо выразилась вся подлая фигура грузинского помещика, и он сам себе подписал приговор быть заклейменным и не только современниками, но и всеми последующими поколениями».

Нужно заметить, что вряд ли Аракчеев заслужил такие упреки от позднейшего родича своего венценосного покровителя. Прежде всего, мы не думаем, чтобы он особенно серьезно отнесся к доносу Шервуда, показавшемуся невероятным и Дибичу, и самому Константину Павловичу; наконец, и самая задержка не сыграла в дальнейшем никакой роли, потому что уже 11 октября в руках у Александра было донесение Шервуда Аракчееву, в котором он просил прислать к нему в Харьков облеченного соответствующими полномочиями чиновника, а только 10 ноября был к нему послан казачий полковник Николаев.

Распрощавшись с аракчеевским фельдъегерем, Шервуд еще довольно долго - до 26 октября - находился в окрестностях Орла, ожидая проезда графа Николая Булгари, от которого надеялся получить сведения об обществе. Убедившись в напрасности своих ожиданий и не успев сделать никаких открытий в корпусе Бороздина, он Решил наконец отправиться к Вадковскому, предварительно возобновив с ним переписку.

30 октября он встретился в Курске с Вадковским, который поспешил поделиться с Шервудом своими планами и новостями, правда в общих только чертах. Памятуя об отлучке Николая Булгари, которого Вадковский предназначал в качестве курьера для внешних сношений, Шервуд, по словам его донесения, «стал ему говорить о его прежнем предположении составить со мною ведомость и отослать с графом Николаем Булгари по принадлежности; вообрази, сказал он мне, что и Булгари уехал с графом Спиро и Андреем Булгари в Одессу, чем сделал мне большую остановку... впрочем, сказал он, что способнее он не находит никого послать, как поручика Булгари, и что должен непременно дожидаться его приезда; я всячески давал ему чувствовать, что я теперь на свободе и душевно желал бы на себя взять таковое поручение». Вадковский, однако, не высказывал склонности злоупотребить любезностью своего нового собрата и предпочитал придерживаться раз уже намеченного распределения функций: «он мне отвечал, что граф на то определил себя и имеет подорожную во всю Российскую империю...»

Основное поручение, возложенное Вадковским на Шервуда, заключалось в привлечении к делу тайного общества военных поселений, и Шервуд представил блестящий отчет о своих действиях, сфабриковав даже специальную «ведомость» о состоянии умов в поселениях Херсонской и Екатеринославской губерний и назвав принятых им в общество членов. В ответ на это Вадковскии, по-видимому, почувствовал себя в известном смысле обязанным Шервуду и в последовавших беседах, длившихся целых два дня, держал себя уже значительно более откровенно. Правда, большая часть этого времени прошла без пользы для Шервуда, ибо любимыми темами Вадковского были «суждения и разговоры о разных несправедливостях, притеснениях и невыгодах деспотического правления»; тем не менее ряд сведений он добыл и в донесении уже называет нескольких членов общества, именованных ему Вадковским, в том числе Пестеля и Юшневского.

2 ноября Шервуд распростился с Вадковским и, условившись встретиться снова в середине месяца, отправился в Харьков для встречи с ожидаемым правительственным эмиссаром.

Полковник Николаев не чувствовал себя достаточно подготовленным для выполнения выпавшей на его долю хотя и ответственной, но довольно беспокойной миссии. С тем большими вниманием и осторожностью приступил он к рассмотрению положения. Вполне доверяя информации Шервуда, он не решался все же немедленно принимать энергичные шаги. «Взять человека легко, - размышлял он в докладной записке Дибичу, - но если не найдется при нем предполагаемых доказательств, то сим в обществе наделать можно много весьма невыгодных толков».

Больших надежд на успех затеи Шервуда получить письма к кому-нибудь из южных или северных членов он первоначально не возлагал, «ибо - сколько я понимаю - Вадковский не имеет к нему большого доверия». Однако, «более всего боясь ошибки в деле столь важном», Николаев предполагал оставаться в стороне, проживая в Харькове «под видом ожидания из Петербурга офицера и денег для покупки унтер-офицерских лошадей».

Из отдельных записей в дневнике Николаева мы знакомимся с ходом развития шервудовской провокации. Правда, во избежание подозрений Шервуд довольно редко навещал своего патрона, положение которого становилось все более и более затруднительным. Предлог покупки лошадей никого не мог убедить, ибо, как справедливо заметил Николаеву харьковский губернатор, донские лошади гораздо лучше украинских, и казачий полковник, скупающий лошадей на Украине, являл зрелище довольно неправдоподобное.

«Пребыванием здесь без дела, - отмечал он у себя в дневнике вскоре после приезда, - я уже подал разные догадки. Я выдумываю и лгу беспрестанно... но мне уже не верят и, к счастью, говорят, что я Дожидаюсь графа Аракчеева, о чем полиция всячески узнать старается и через служителей трактирных и подсылая под разными видами людей подсматривать мои занятия». Тайный агент сам приманил на свой след ищеек. В таких условиях ему уже нечего было и помышлять о каких бы то ни было самостоятельных действиях, и появляющуюся у него мысль самому вступить в общество для более плодотворных изысканий приходится отбросить «К тому же, - замечает он, - мои лета и угрюмый вид могут изменить мне».

24 ноября Николаев с сокрушенным сердцем заносит запись о смерти Александра, причем отмечает, что извещенный об этом событии Шервуд тоже (по вполне понятным причинам) «тронулся». Наконец, 29-го они прибыли в Курск, где Шервуд повел на осажденную крепость решительный штурм. Не стесняясь уже средствами, Николаев решился все-таки вступить на провокационный путь и «написал прокламацию насчет Дона в республиканском духе», с тем чтобы Шервуд прочел ее Вадковскому, объяснив, от кого она получена.

Не знаем, какое впечатление произвел на юного заговорщика этот образец казачьей стилистики, но почва, вероятно, уже была достаточно подготовлена, и 3 декабря Вадковский написал цитированное нами выше письмо, причем Шервуду удалось даже добиться того, что Вадковский просил Пестеля утвердить своего посланца в звании «бояра» и вручить ему для ознакомления текст «Русской правды». Понимая важность своей просьбы и желая исполнением ее утвердить свой авторитет в глазах Шервуда, Вадковский даже был в этом пункте особенно настойчив.

Шервуд, по-видимому, действительно собирался отвезти это письмо, чтобы сблизиться с Пестелем и проникнуть в самое сердце заговора. Непонятно только, почему он согласился на выставленное Вадковским условие: он должен был представить Пестелю одного из завербованных генералов. Правда, в письме Вадковский писал, что основная пружина поселенской организации - Шервуд, а генерал командируется только для декорации, но все же приходилось разыскивать человека с густыми эполетами, а подложного генерала, если бы таковым прикинулся полковник Николаев, Пестель, старый служака, конечно, немедленно разоблачил бы.

Не знаем, имели ли Шервуд и Николаев кого-нибудь в виду, но ездить к Пестелю уже не понадобилось: письмо Вадковского было доставлено в Таганрог 10 декабря, а уже 5-го выехали оттуда в Тульчин генерал-адъютант Чернышев и состоящий при дежурстве главного штаба надворный советник Вахрушев для расследования дела о тайном злоумышленном обществе согласно доносу капитана Аркадия Майбороды. Николаев получил приказание вернуться в Курск, где 13 декабря и арестовал Вадковского.

Этим и закончилась роль Шервуда в деле декабристов. Вызванный в Петербург, он дал там показания Следственной комиссии, но существенного значения они не имели; серьезно пострадал благодаря ему только Вадковский. В Петербурге он на первых порах жил инкогнито, под фамилией Розена, у дежурного генерала штаба Потапова. Последний стал его понемногу выводить в свет. Об этом сохранились упоминания в письмах к сестре Варвары Петровны Шереметьевой, урожденной Алмазовой.

Приехав с мужем по семейным делам в Петербург в конце 1825 года, они вынуждены были застрять там в траурные дни, пережить междуцарствие и ожидать успокоения. Покровителем и «благодетелем» их был Потапов, который и ввел к ним Шервуда. Так, 11 января Шереметьева пишет: «Итак, возвратившись домой, мы послали за молодым человеком, очень интересным. Мы его открыли тому несколько дней, предмет совсем неизвестный, но очень интересный. Во всем Петербурге, я думаю, мы одни его знаем. Мне невозможно Вам написать его имя. Это загадка, которую я Вам посылаю, постарайтесь отгадать, потому что слово я привезу с собой, и то для осторожных, а не для болтунов; ну, потревожтесь».

14 января он обедает у Шереметьевых. «Только благодетель и мы знали, кто он; он премилый мальчик (мальчику шел 28-й год. - И.Т.). Милая сестра, он хорошо Вас помнит; он Вас очень любит, он приедет в Михайловское, но не маскированный, каким он теперь здесь, но с настоящим своим именем, потому что теперь он здесь под именем Розена; это существо весьма интересное; он интересует всех, кто его видит у нас».

19 и 23 января у Шереметьевых собирается за обеденным столом избранное общество, в том числе и Шервуд. Экзотический интерес к нему, впрочем, начинает ослабевать. «Неизвестный, которого Вы стараетесь угадать, - читаем мы под 30 января, - существо очень ничтожное для общества, но интересное своими поступками для отечества. Он англичанин, и в детстве Вы его знавали, дорогая сестра». Шервуд, вероятно, почувствовал себя развязнее и стал шокировать светскую даму.

Тогда он, может быть, еще и не хвастался, что меховые сапоги на его ногах достались ему в наследство от Пестеля, но успех был ему уже обеспечен. Фигурально эти сапоги уже облекли его икры и семимильными шагами волочили к славе. Хотя служба его и не принесла результатов, но добрая воля не была забыта. Он был сопричислен к лику Мининых, Пожарских и Сусаниных; в короткое время стал гвардейским офицером, получил дворянство и прибавку к фамилии - Верный.

Николай сам составил ему герб: «В верхней половине, под российским гербом, вензелевое имя в бозе почившего государя императора Александра I, в лучах; в нижней же - простертая кверху рука со сложенными пальцами, как у присяги». Рука эта указывала Шервуду путь к блистательной карьере.

9

III. Возникновение III Отделения. Шервуд в роли тайного агента

Жженку Пушкин называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет полицейское, усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок.
Из рассказов о Пушкине, записанных Бартеневым

Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие...
Гоголь. «Ревизор»

«...Способствует в правах и правосудии; рождает добрые порядки и нравоучения; всем безопасность подает от разбойников, воров, насильников и обманщиков и сим подобных; непорядочное и непотребное житие отгоняет и принуждает каждого к трудам и честному промыслу; чинит добрых домостроителей, тщательных и добрых служителей; города и в них улицы регулярно сочиняет; препятствует дороговизне и приносит довольство во всем потребном к жизни человеческой; предостерегает все приключившиеся болезни; производит чистоту по улицам и в домах; запрещает излишество в домовых расходах и все явные прегрешения; призирает нищих, бедных, больных, увечных и прочих неимущих; защищает вдовиц, сирых и чужестранных; по заповедям божиим воспитывает юных в целомудренной чистоте и чистых науках...»

Могло бы показаться, что этот неведомый всеобщий благодетель - идеал, начертанный благочестивою рукою какого-нибудь духовного писателя, если бы не «регулярное сочинение улиц» и некоторые другие обязанности, с мистической благодатью отнюдь не связанные. Чтобы помочь читателю, нам придется продолжить цитированный текст, сразу же обнаруживающий свой совершенно светский и притом официальный характер: «...вкратце ж над всеми сими полиция есть душа гражданства и всех добрых порядков и фундаментальный подпор человеческой безопасности и удобности».

В эти пышные выражения «Регламент главного магистрату» Петра I облекал довольно прозаические действительные функции городской полиции, выросшей в результате административной реформы начала XVIII века, - функции, в которых поимка воров и разбойников занимала значительно больше места, чем призрение и защита нищих, вдовиц и сирых. Наряду с этими обязанностями в круг полицейской деятельности входили и иные, более скромные и незаметные, но не менее важные с государственной точки зрения.

Недовольство центральным правительством, принимавшее в различных классах общества самые разнообразные формы, заставляло держаться настороже. Петровские власти отлично понимали, что после введения подушной подати и ужасающего отягощения крестьян (да и не одних крестьян) наборами и поборами недостаточно поставить на открытых местах одетых в голландские мундиры напудренных будочников, вменив им в обязанность подчинение добрых домостроителей и предостережение приключающихся болезней; в это время на новых началах организуется и тайная полиция.

Правда, большая часть ее концентрировалась в столицах, заботливо опекая царскую персону Петра от лихих людей и тщательно изыскивая «слова и дела государевы». Но и провинция не избегла ее отеческого надзора. Так, в инструкции полковнику и астраханскому губернатору Волынскому Петр предписывал ему «иметь смотрение... чтоб в жителях астраханских... не было какой шаткости, из которой-нибудь стороны подсылок и побуждения к возмущению к каким противностям, и для того, где надлежит, держать для проведывания тайных подсыльщиков».

Впрочем, история полицейских учреждений XVIII века, как явных, так и тайных, довольно темна, что объясняется отсутствием какой бы то ни было системы в организации этого дела.

Ни Преображенский приказ, ни Тайная канцелярия или сменившая ее в 1762 году Тайная экспедиция не были монополистами своего дела. Сложная коллекция коллегиальных инстанций, сожительствовавшая с остатками старой приказной системы, препятствовала этим «конторам пыток» превратиться в центральные органы политической полиции. А сменявшиеся в течение всего XVIII века бесчисленные фавориты четырех императриц не без основания брали на себя руководство делами о злоумышленниках против своих высокопоставленных подруг. С другой стороны, всякому сколько-нибудь видному чиновнику лестно было превратиться в «ухо и око царское», и поэтому, знакомясь с архивами XVIII века, мы находим полицейские дела чуть ли не в каждой правительственной канцелярии.

Некоторая попытка привести в порядок эту сложную систему полицейских взаимоотношений была произведена в 1802 году, с образованием министерств. Уже вступая на престол, Александр I торжественно уничтожил Тайную экспедицию, резко осудив в манифесте 2 апреля 1801 года широко развернувшуюся при его отце организацию тайного политического сыска. Но, как известно, недолго продолжалось «дней Александровых прекрасное начало». За сладкими аккордами их либерального forte очень быстро стали чувствоваться реакционнейшие подголоски, которым суждено было в дальнейшие годы стать лейтмотивом царствования; а знамением времени так и осталась тень призванного к государственной работе и в сознании бессилия покончившего с собой Радищева.

В этих условиях страна не могла надолго освободиться от Тайной экспедиции. Наряду с особенной канцелярией Министерства внутренних дел вскоре вырастает новое Учреждение, о котором император, отправляясь в 1805 году в армию, говорил генерал-адъютанту Комаровскому: «Я желаю, чтобы учреждена была la haute police, которой мы еще не имеем и которая необходима в теперешних обстоятельствах; для составления правил оной назначен будет комитет».

Перестраивая систему управления на французский лад, Александр, по-видимому, с особым интересом присматривался к устройству французской полиции. При всей его неприязненности к Наполеону последний должен был импонировать русскому самодержцу своей державностью, своим умением заставить себе повиноваться. К тому же иллюзорные угрозы, окружавшие Александра, были для Наполеона вполне реальными, и он умел с ними расправляться твердо и решительно. В этом деле основным его орудием была тайная полиция.

Созданное Наполеоном при помощи знаменитого Фуше Министерство полиции придало последней огромное значение во внутренней жизни страны. «Фуше сумел дать сильный и грозный толчок французской полиции... Никого так не страшились префекты департаментов, как министра полиции; они слепо повиновались его малейшему распоряжению; казалось, что на самом оттиске его печати была надпись «Повиновение!» и они говорили при получении депеш: «Прежде всего полиция».

Так представляет историк французской полиции, живший вскоре после описываемых событий, значение созданного Фуше полицейского аппарата. Правда, сам автор его в своих мемуарах жалуется на стоявшие перед ним трудности: «Моя система часто вызывала обвинения и порицания. Против меня был Люсьен (брат Наполеона), то есть министр внутренних дел, имевший свою собственную полицию».

«Между тем восторжествовал макиавеллевский принцип divide et impera, и вскоре оказалось четыре различных полиции: военная полиция дворца, созданная адъютантами и Дюроком; полиция жандармской инспектуры; полиция префектуры, управляемая Дюбуа, и моя... Таким образом, первый консул каждый день получал четыре отдельных бюллетеня, исходивших из разных источников, которые он и мог сравнивать, не говоря уже о его личных доверенных корреспондентах. Это он называл пробой пульса республики».

Стремление к дублированию осведомительных органов - черта, характерная для деспотического правления, вообще подозрительного, а особенно в те периоды, когда общественные отношения требуют перехода к иной форме государственной жизни. И неудивительно, что Александр I в своих интересах к «haute police» шел за учреждениями бонапартовской Франции. Но если Наполеон, твердо проводивший принцип разделения, все же сумел сосредоточить в руках одного министерства достаточно власти для усмирения непокорных, то болезненно мнительный и никому по-настоящему не доверявший русский царь, «властитель слабый и лукавый», как называл его Пушкин, так и не сумел справиться с поставленной себе задачей.

С 1805 года начинается ряд попыток создать самостоятельный орган высшего полицейского управления на французский манер. При всей своей нелюбви не только что к якобинской, но даже и к термидорианской республике и консульству Александр так и окрестил рожденное им в 1807 году после двухлетних мук полицейское детище - «Комитетом охранения общественной безопасности».

Происходившая война с Наполеоном заставляла особенно беспокоиться о послушании пограничных губерний, недавно лишь присоединенных к империи и явно обнаруживших сепаратистские настроения. Можно было опасаться, что колонизаторская политика царского правительства без особого восторга воспринимается польской шляхтой, украинскими холопами или крымскими крестьянами. И деятельность комитета, опять-таки не вобрав всего круга полицейских вопросов, сосредоточилась именно на полицейском умиротворении окраинных губерний.

Нужно отметить, что, учреждая и развивая тайную полицию, правительство в значительной степени шло навстречу чаяниям основной поддерживающей его классовой группы - крепостнического дворянства. Не менее того, как носитель верховной власти боялся повторения событий, возведших на трон его и его бабку, боялись и дворяне новой пугачевщины, грозно нараставшей в непрестанных крестьянских волнениях. Полицейские мероприятия власти подчас прямо были рассчитаны на сочувствие определенных общественных кругов.

Характерно поэтому, что и учреждение комитета безопасности, несмотря на явное его противоречие основному направлению первых лет царствования и на неприятный в ту пору французский оттенок его названия, встречено было довольно дружелюбно. «...На сих днях, - записал 17 января 1807 года благонамеренный С.П. Жихарев, - учрежден особый комитет для рассмотрения дел, касающихся до нарушения общественного спокойствия. Слава Богу. Пора обуздать болтовню людей неблагонамеренных: может быть, иные врут и по глупости, находясь под влиянием французов; но и глупца унять должно, когда он вреден. А сверх того, не надобно забывать, что нет глупца, который бы не имел своих продолжателей... следовательно, учреждение комитета как раз вовремя».

Но возникший как междуведомственное совещание министров, комитет этот, хотя и вырос довольно быстро в самостоятельную организацию и завел собственную канцелярию, не мог удовлетворить правительство, и наряду с ним в 1810 году было учреждено специальное Министерство полиции, нарочито для этого выделенное из министерства внутренних дел.

Подобная мера, явственно свидетельствовавшая о растущей недоверчивости правительства, уже не встретила особенно приязненного отношения со стороны высших кругов. Они чувствовали себя также взятыми на подозрение и резонно обижались. В позднейших своих «Воспоминаниях» Вигель выразил это чувство, свалив, правда, вину на Сперанского, слепо подражавшего якобы наполеоновским образцам. «Преобразователь России забыл или не хотел вспоминать, что в положении двух императоров была великая разница. Две трети подданных Наполеона почитали его хищником престола и всегда готовы были к заговорам и возмущениям: пока он сражался с внешними врагами, для удержания внутренних был ему необходим искусник Фуше. То ли было в России?».

Правительство, однако, держалось иного мнения и полагало, что без «искусника Фуше» ему не обойтись. Таковой обнаружился в лице недавно назначенного генерал-адъютантом и и[исполнявшего] д[олжность] петербургского генерал-губернатора А.Д. Балашова. Ему то и было вручено управление новообразованным ведомством. В довольно широкий круг его ведения вместе с малоопределенными «происшествиями» и «неповиновением» входили шарлатанство, совращение, надзор за тюрьмами, арестантами, беглыми, раскольниками, притонодержателями, буянами, развратниками и пр., а рядом наблюдение за иностранцами, рекрутские наборы, сооружение мостов (совсем по регламенту Петра - улиц регулярное сочинение), продовольствие, корчемство и пр. Но главным движущим нервом министерства была его канцелярия «по делам особенным», куда входили все те дела, «которые министр полиции сочтет нужным предоставить собственному своему сведению и разрешению».

Компетенция министра полиции определялась, таким образом, им самим, и роль его в государственных делах стала расти все более чувствительно. В помощь себе он приблизил авантюриста Якова де Санглена, назначенного директором канцелярии министра и, как можно догадываться, явившегося соавтором нововведенной системы. Главными средствами почитались те, которые с таким успехом применял в Париже Фуше: шпионаж и провокация. Нужно, впрочем, отметить, что агентами на первых порах часто являлись доносители добровольные, и только постепенно собирался кадр профессиональных шпионов и провокаторов. «Со времени войны с французами, - заносил 7 апреля 1807 года в свой дневник С.П. Жихарев, - появился в Москве особый разряд людей под названием «нувелистов», которых все занятие состоит в том, чтоб собирать разные новости, развозить их по городу и рассуждать о делах политических».

Опыт французской полиции говорил, что подобные люди, благодаря своим широким общественным связям и повсеместной принятости, могут оказывать в агентурной службе чрезвычайно важные услуги - преемник Фуше, Савари, характеризуя в своих мемуарах эту общественную разновидность, называет ее для полиции «драгоценной». По этим двум путям и направились устремления Министерства полиции, вскоре окончательно реорганизованного, по словам графа В.П. Кочубея, в министерство шпионства.

В записке на высочайшее имя, поданной Кочубеем в 1819 году, когда он принимал полицейское ведомство обратно в лоно Министерства внутренних дел, система Балашова описывается следующим образом: «Город закипел шпионами всякого рода: тут были и иностранные, и русские шпионы, состоявшие на жалованьи, шпионы добровольные; практиковалось постоянное переодевание полицейских офицеров; уверяют даже, что сам министр прибегал к переодеванию.

Эти агенты не ограничивались тем, что собирали известия и доставляли правительству возможность предупреждения преступления, они старались возбуждать преступления и подозрения. Они входили в доверенность к лицам разных слоев общества, выражали неудовольствие на Ваше Величество, порицая правительственные мероприятия, прибегали к выдумкам, чтобы вызвать откровенность со стороны этих лиц или услышать от них жалобы. Всему этому давалось потом направление сообразно видам лиц, руководивших этим делом. Мелкому люду, напуганному такими доносами, приходилось входить в сделки со второстепенными агентами Министерства полиции, как напр., с Сангленом и проч.»

Затянув паучьей сетью шпионажа страну, Балашов создал себе независимое и выгодное положение в первом ряду бюрократического строя. Но стремление вверх и любовь к интриге оборвали его расцветавшую карьеру. Честолюбие министра полиции не могло помириться с первенствующим положением Сперанского, и он совместно с графом Армфельдтом, тоже любопытным типом «изящного и оплачиваемого изменника», повел сложную интригу против пошатнувшегося в доверии императора новоявленного законодателя.

Балашов не отдавал себе отчета в том, что значение Сперанского, застилая, правда, его самого, вместе с тем служит своеобразным громоотводом от монарших подозрений и гнева. После падения Сперанского они в первую очередь обратились на министра, растущая роль и опасные связи которого намечали самые рискованные перспективы. «Мне Пален не нужен, - пришел наконец к выводу император, - он хочет завладеть всем и всеми, это мне нравиться не может». С началом войны 1812 года Балашов, впрочем, сохраняя титул министра до самого закрытия министерства, фактически получает отставку и отправляется в армию, где, по-видимому, принимал участие в организации военной полиции.

Роль Министерства полиции в то время ясно характеризуется тем, что временным председателем Совета Министров был назначен заместитель Балашова, С.К. Вязьмитинов. Но при нем, несомненно, деятельность министерства падает; были ли тому причиной преклонный возраст его, лишивший его возможности лично принимать, подобно Балашову, участие в полицейских авантюрах и, конечно, отражавшийся на размахе его энергии, или просто неумение и неприспособленность нового министра, но значение ведомства уменьшается, так что после смерти Вязьмитинова ему и не подыскивали преемников, превратив министерство снова в особое отделение Министерства внутренних дел, где граф Кочубей, не желавший марать свою аристократическую репутацию постыдным промыслом шпиона и, по словам Вигеля, «как бы гнушавшийся этою частью», предоставил полиции значительно более скромное положение.

Неудачные попытки полицейской организации привели к новому разделению сыскных органов, поставленных под взаимный контроль. Вместо одного «искусника Фуше» появилось несколько. Так, столичная полиция, бывшая, как можно видеть из цитированных выше замечаний Кочубея, одним из основных интересов упраздненного министерства, выделилась в особенную часть, под началом с. -петербургского военного генерал-губернатора Милорадовича.

Столь деликатное дело было, однако, не совсем по плечу этому лихому «отцу-командиру», и, несмотря на несомненную его преданность, наряду с его полицией имелись и другие тайные организации. «В Петербурге, - пишет А.И. Михайловский-Данилевский, - была тройная полиция: одна в Министерстве внутренних дел, другая у военного генерал-губернатора, а третья у графа Аракчеева; тогда даже называли по именам тех из шпионов, которые были приметны в обществах, как-то: Новосильцова, князя Мещерского и других».

Специальная полиция создавалась в армии - с 1815 года стали формироваться жандармские полки. «В армиях было шпионство также очень велико: говорят, что примечали за нами, генералами, что знали, чем мы занимаемся, играем ли в карты и тому подобный вздор». Специальные поручения получали и отдельные лица, как граф Витт, организовавший тайное наблюдение в южных губерниях.

Разношерстность и спутанность надзора доходили до такой бессмыслицы, что сам без лести преданный императору граф Аракчеев находился под бдительным наблюдением агентов своего коллеги и до некоторой степени конкурента Милорадовича. «Квартальные следили за каждым шагом всемогущего графа, - вспоминал декабрист Батеньков. - Полицмейстер Чихачев обыкновенно угодничал и изменял обеим сторонам. Мне самому граф указал на одного из квартальных, который, будучи переодетым в партикулярное платье, спрятался торопливо в мелочную лавочку, когда увидел нас на набережной Фонтанки».

Города кишели шпионами, зорко следившими за каждым происшествием, из которого можно было создать «дело» и состряпать донос. Получая скудное жалованье, они ложились на обывателя тяжелым дополнительным налогом. Особенно трудно приходилось тем, у кого не было достаточно твердой руки, чтобы в нужную минуту опереться на нее в борьбе с аппетитами полицейских ищеек. Знакомый нам по первой главе иностранец Май, несомненно имевший неприятную необходимость познакомиться с нравами петербургской полиции, несколько раз в своих записках останавливается на характеристике ее нравов.

С горечью обиженного человека он безжалостно рисует портрет полицейского агента, беззастенчиво наглого в своих вымогательствах и почтительно-униженного, лишь только его ушей коснется звон серебра. Правда, одновременно автору приходится сознаться, что иностранцы не только терпят от полиции, но зачастую и сами приходят к ней на помощь и тогда своими повадками мало чем отличаются от туземных агентов. В этих ролях подвизаются и немцы, и итальянцы, и даже французы, - по словам Мая, он краснел, когда писал эти строки.

Что общая оценка верна, что здесь мы не имеем злостного поклепа со стороны пострадавшего от преследований русской полиции иностранца, можно убедиться на основании полицейских же донесений о «толках и настроениях умов в России» того времени. Так, о столичной секретной полиции говорили, что она «большею частью поручена была Фогелю... который расстроил до основания сие учреждение. Известность Фогеля, его развратность превращают сию полицию в коварное ябедничество, в притязательное отягощение публики, особенно иностранцев, и наносят вред полицейским распоряжениям всего правительства, кои, при настоящем времени, лишь облагородствованием своим могут приносить существенную пользу».

Хотя правительство и держалось довольно высокого мнения о своей системе («Наша внешняя полиция не оставляет желать ничего лучшего», - писал императору министр внутренних дел граф Кочубей), на самом деле она приносила не очень богатые плоды. Сбивчивость и неуверенность правительственных распоряжений толкали полицейские органы в самые различные стороны, а персональный их состав не обладал достаточной квалификацией для самостоятельных действий.

Добровольные шпионы, вербовавшиеся из более высоких общественных слоев, нагромождали в своих донесениях небылицы и нелепицы, что хотя и вызывалось их усерднейшим рачительством, но ставило правительство в затруднительное положение. Что же касается до профессионалов, то именно о них писал Батеньков: «Разнородные полиции были крайне деятельны, но агенты их вовсе не понимали, что надо разуметь под словами карбонарии и либералы и не могли понимать разговора людей образованных. Они занимались преимущественно только сплетнями, собирали и тащили всякую дрянь, разорванные и замаранные бумажки, и доносы обрабатывали, как приходило в голову. Никому не были они страшны...»

Дело кончилось грандиозным скандалом. О существовании охватившего всю страну заговора начальника столичной полиции графа Милорадовича осведомила только пуля Каховского. Начавшееся в грохоте декабрьских пушек царствование прежде всего озаботилось реорганизацией полицейского наблюдения. Так возникло III Отделение.

«Император Николай стремился к искоренению злоупотреблений, вкравшихся во многие части управления, и убедился из внезапно открытого заговора, обагрившего кровью первые минуты нового царствования, в необходимости повсеместного более бдительного надзора, который окончательно стекался бы в одно средоточие; государь избрал меня для образования высшей полиции, которая бы покровительствовала утесненным и наблюдала за злоумышлениями и людьми, к ним склонными».

Так объяснял граф Бенкендорф в своих записках, составлявшихся в назидание потомству, причины учреждения III Отделения. Если отбросить стереотипную лицемерную фразеологию, то из этой напыщенной тирады можно извлечь некое зерно истины. Действительно, непосредственным поводом образования нового полицейского ведомства было восстание декабристов.

Еще в тот морозный вечер, когда на Петровской площади шло мытье да катанье и свежим снегом затиралась только что пролитая кровь, а в ближайших улицах караульные пикеты вылавливали из дворов мятежных солдат, в Зимнем дворце были установлены основные приемы следовательской работы. Сыском и следствием начиналась новая полоса русской жизни, и с первых же дней встал вопрос, как превратить этот сыск в постоянно действующую силу для охраны официально незыблемых, а по существу довольно шатких устоев русского самодержавия.

На помощь правительству пришел своеобразный общественный подъем, подъем реакционных сил. Все те, чье благополучие зиждилось на твердости крепостнического строя, стремились сплотиться вокруг царского знамени, прийти на помощь новому монарху, поражающему гидру революции, и уверить его в своей преданности. На это толкали и общеклассовые интересы, и заманчивые возможности личного возвышения. Ушаты холопского красноречия полились на Николая в письмах его верноподданных. «Младый законный царь России, приемля бразды правления твердою, сильною рукою, должен пленять сердца не только мужеством и благостию, но предприятиями великими, необыкновенными», - писали ему канцелярские чиновники и «простые российские дворяне».

Итак, поддержка консервативных групп была обеспечена. Как же и с кем вести борьбу? Бенкендорф, говоря о людях, «склонных к злоумышлениям», указывает и корень зла: «Число последних выросло до ужасающей степени с тех пор, как множество французских искателей приключений, овладев у нас воспитанием юношества, занесли в Россию революционные начала своего отечества, и еще более со времени последней войны, через сближение наших молодых офицеров с либералами тех стран Европы, куда заводили нас наши победы».

Для Бенкендорфа все дело сводилось к злокозненному действию французской революционной бациллы и к ставшему уже тогда трафаретным объяснению декабристского движения наполеоновскими походами. Французская болезнь - это, как мы знаем, был и диагноз Милорадовича - Фогеля, ревностно искоренявших якобинскую заразу. Но отзыв шефа жандармов - это уже testimonium paup eritatis, потому что его собственные подчиненные гораздо вернее и острее оценивали и причины декабрьского восстания и последующие настроения различных классовых групп.

В ежегодных отчетах III Отделения можно найти отзывы и характеристики, показывающие, что фактические его руководители довольно ясно отдавали себе отчет в опасностях как крестьянского, так и рабочего вопроса; не закрывали они глаз и на недостатки правительственного механизма и вместе с тем определяли довольно точно ту среду, из которой надо ждать нового протеста, - интеллигентную дворянскую молодежь, не перестававшую бурлить и после разгрома декабристов.

Вражеские ряды были раздроблены и не организованы, и, пока к ним не присоединились новые слои интеллигенции разночинной, николаевское правительство действовало довольно успешно. Но для того, чтобы бороться с крамолой, нужно было укрепить связи власти с дворянством и развивающейся буржуазией, союз, давший в последние годы александровского царствования заметные трещины. В протесте декабристов было много черт общедворянского недовольства, и Николай не оставил без внимания советы своих «друзей 14-го декабря» («mes amis du guatorze» - так называл он их впоследствии), повелев даже составить специальный «свод» их показаний с критикой государственного устройства России.

Так под шум пушек и заупокойные молебны над пятью повешенными зачиналась новая глава в истории русского полицейского режима, глава, в которой кризис всего общественного строя тесно переплетался с нежеланием представить себе этот кризис во всей его глубине и стремлением во что бы то ни стало, даже ценой некоторых уступок, сохранить существующий порядок. «Стремление влить новое вино в старые мехи, притом в такой умеренной дозе, чтобы мехи не пострадали, и укрепить устарелые формы от напора нового содержания всеми силами власти - характерная черта николаевской политики».

Превыше всего ставивший дисциплину и из всех общественных организаций симпатизировавший только военной, Николай сам относился к своим государственным обязанностям с добросовестностью исполнительного ротмистра. Он стремился принимать личное участие в разрешении всякого дела, независимо от его масштабов и значения. Не доверяя бюрократической системе управления, особенно широко развернувшейся со времени административных реформ его брата, он пытался превратить всю несметную чиновническую массу, от министров до коллежских регистраторов, в покорных исполнителей царской, и только царской, воли. Не имея возможности одеть в цветной мундир все приказное сословие, он удовлетворился тем, что создал свою собственную военную «опричнину» в виде жандармского корпуса и центральным нервом всего правительственного аппарата сделал свою личную канцелярию, в которой особенное значение получило знаменитое ее III Отделение.

«События 14-го декабря и страшный заговор, подготовлявший уже более 10 лет эти события, вполне доказывают ничтожество нашей полиции и необходимость организовать полицейскую власть по обдуманному плану, приведенному как можно быстрее в исполнение...»

Так писал будущий граф и главноуправляющий III Отделением А.X. Бенкендорф в записке, поданной им зимою 1826 года, вскоре после начала следствия по делу декабристов. Констатируя совершенно очевидный факт неудовлетворительной постановки дела полицейского наблюдения, он тут же предлагал план его преобразования, одновременно делая очень прозрачные намеки личного свойства: «Для того чтобы полиция была хороша и обнимала все пункты Империи, необходимо, чтобы она подчинялась системе строгой централизации, чтобы ее боялись и уважали и чтобы уважение это было внушено нравственными качествами ее главного начальника...»

Далее Бенкендорф предлагал присвоить этому «главному начальнику» звания министра полиции и инспектора жандармерии и объединить в его руках, таким образом, существовавшие самостоятельные полиции, что должно было явиться прочным залогом успешности борьбы со всяческими крамолами и неблагонамеренностями.

Если подобные советы Николай слышал от людей, запуганных возможностью повторения «бунта», то, как это ни покажется на первый взгляд странным, такие же уроки он мог получить и со стороны самих бунтовщиков, и в первую очередь от самого злейшего «демагога» П.И. Пестеля.

В «Русской правде» Пестеля, хотя и рассчитанной на совершенно иную аудиторию, Николай мог найти много полезных истин, если только он самолично познакомился с текстом этого «возмутительного» произведения. Так, не без назидания для себя мог он прочесть о том, что «народы везде бывают таковыми, каковыми их соделывают правление и законы, под коими они живут»; но с особенным вниманием должен был он отнестись к тому отделу «Записки о государственном управлении», где Пестель намечал полицейскую систему будущего государства, по плану «Записки» еще монархического.

«Вышнее благочиние охраняет правительство, государя и государственные сословия от опасностей, могущих угрожать образу правления, настоящему порядку вещей и самому существованию гражданского общества или государства, и по важности сей цели именуется оно вышним...» Оно «требует - непроницаемой тьмы и потому Должно быть поручено единственно государственному главе сего приказа, который может оное устраивать посредством канцелярии, особенно для сего предмета при нем находящейся...» Имена чиновников «не должны быть никому известны, исключая Государя и главы благочиния».

Рассматривая далее функции благочиния, Пестель включает в них наблюдение за правильным ходом государственного аппарата, преследование противоправительственных учений и обществ и иностранный шпионаж. «Для исполнения всех сих обязанностей имеет вышнее благочиние непременную надобность в многоразличных сведениях, из коих некоторые могут быть доставляемы обыкновенным благочинием и посторонними отраслями правления, между тем как другие могут быть получаемы единственно посредством тайных розысков. Тайные розыски или шпионство суть посему не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим вышнее благочиние поставляется в возможность достигнуть предназначенной ему цели».

Изложив таким образом основные принципы высшей тайной полиции, Пестель переходил к устройству того, что он называл благочинием обыкновенным или открытым. Для нашего повествования особый интерес представляет то место его плана, где говорится об организации «внутренней стражи», то есть той силы, «которая, превышая все частные силы, принуждает всех и каждого к исполнению повелений правительства». «Для составления внутренней стражи, думаю я, что 50 000 жандармов будут для всего государства достаточны. Каждая область имела бы оных 5000, а каждая губерния 1000, из коих 500 конных и 500 пеших... Содержание жандармов и жалованье их офицеров должны быть втрое против полевых войск, ибо сия служба столь же опасна, гораздо труднее, а между тем вовсе не благодарна».

У нас нет, конечно, оснований утверждать, что этот суровый план, начертанный мятежником Пестелем в целях укрепления революционной диктатуры, действительно был использован следователями при организации охраны престола. Но самое совпадение любопытно и, может быть, не случайно. В этом плане и было построено III Отделение, сосредоточившее в своих руках все управление полицией и опиравшееся на присоединенный к нему под личной унией единого начальника корпус жандармов. 3 июля 1826 года последовал высочайший указ о создании отделения с назначением предметов его занятий.

10

*  *  *

Мы только что цитировали предположение Пестеля, что во главе высшего благочиния должен стоять кроме государя только один человек - специальный сановник, нареченный им главой благочиния. Пестель заранее указывал, каким требованиям должно отвечать это лицо: он «должен быть человек величайшего ума, глубочайшей прозорливости, совершеннейшей благонамеренности и отличнейшего дарования узнавать людей». Но если таков должен быть тот, кому революционное правительство могло бы доверить охрану безопасности освобожденного народа, то совсем другая мерка применялась Николаем к тому, кто, будучи его ухом и глазом, не должен был, однако, претендовать на более высокие качества, благодаря которым он мог бы затмить самого носителя верховной власти.

Вовсе не случайным поэтому является то обстоятельство, что во главе III Отделения в течение всего царствования Николая I стояли люди, по своим личным качествам мало соответствовавшие их сложному назначению. М.К. Лемке в своем труде «Николаевские жандармы и литература 1826-1855 гг.» приводит ряд материалов, характеризующих основателя III Отделения Бенкендорфа как человека дряблой воли, лишенного каких бы то ни было государственных дарований, кроме безграничной преданности государю и умения снискать его дружбу. Впрочем, иначе и быть не могло. Николай не потерпел бы около себя даже тупой, но упорной силы Аракчеева, не говоря уже о талантах, подобных Сперанскому. Поэтому ближайшими к нему людьми и оказались Бенкендорф и Орлов, последовательно стоявшие во главе III Отделения и единственными качествами которых были их светскость и «без лести преданность».

Внутренний быт III Отделения фактически определялся не рассеянным и легкомысленным Бенкендорфом, а Директором его канцелярии М.Я. Фоком. (...)

Фок явился в III Отделение во всеоружии полицейских методов александровского периода. Но времена настали иные. Возвысив полицию до роли высшего государственного органа страны, Николай стремился придать ей некоторое благообразие. Недаром сохранился анекдот о платке для утирания слез обездоленных, который был им вручен Бенкендорфу в качестве инструкции.

Отказавшись от восстановления Министерства полиции, правительство тем самым как бы демонстрировало свое нежелание возвращаться к методам «искусника Фуше». П.А. Вяземский сообщает любопытный и характерный эпизод: «Когда граф Бенкендорф явился в первый раз к великому князю в жандармском мундире, он встретил его вопросом: Kavary ou Touchё? - Savary, honnete homme, - отвечал Бенкендорф. - Ah, ca ne varie pas, - сказал Константин Павлович».

Фуше или Савари? Так стоял вопрос. Фуше, прославившийся своим двуличием и жестокостью, беззастенчивостью методов и многократными изменами знамени, или Савари, с негодованием отвергавший, хотя, по существу, ложно, предположение, что до своего назначения министром полиции он уже был испробован в секретной службе. Бенкендорф выбрал второго, и это несомненно больше подходило к нему; говоря о Савари, цитированный нами историк французской полиции замечает: «При самых благих намерениях, при величайшей преданности своему повелителю, он мог заместить герцога Отрантского, но не заменить его.

Он нашел в бюро тех же людей, тех же чиновников; в папках те же доклады и справки; он нашел руки, но головы больше не было». В таком же положении был и Бенкендорф, но это не могло его смущать: думать вообще не входило в его обязанности. Для этого имелся Фок, и затем это входило в прерогативы самого императора. И, оценивая положение, любивший каламбуры великий князь мог справедливо вздохнуть: «Ah, ca ne varie pas» - разницы нет.

Но тон был действительно взят новый. Правительство прекрасно отдавало себе отчет в том, что основной его поддержкой в намеченных мероприятиях является консервативная дворянская масса, боящаяся народных волнений не меньше, чем сама власть. Старые полицейские методы вызывали недовольство дворянства; перестраивая полицейский аппарат, правительство стремилось вовлечь побольше офицеров и дворян, привлечь интерес благородного сословия к жандармской службе. «Чины, кресты, благодарность служат для офицера лучшим поощрением, нежели денежные награды», - писал Бенкендорф в цитированной выше записке. Деятели старой школы недоумевали и не могли воспринять нового направления. (...)

Пока таким образом шел процесс создания благородного и чувствительного полицейского в голубом мундире, процесс, закончившийся уже в сравнительно более поздний период, III Отделение, конечно, испытывало чрезвычайную нужду в агентах старого пошиба, в том, что маститый полицейский префект Горон называл «старой традицией иметь в числе своих тайных агентов заведомых мошенников». Наиболее желательным типом сотрудника являлся, конечно, тот, который соединил бы качества респектабельности с талантами тайного агента. Одной из первых кандидатур и явился Шервуд.

Осиянный славой спасителя отечества и взысканный милостями и благоволением царской фамилии, Шервуд представлял фигуру, хотя и несколько интригующую, но достаточно импозантную в глазах тех, кто сочувствовал разгрому декабрьского движения, а такими являлась почти вся дворянская масса. Успехи его на поприще политического сыска, вызванные к тому же собственною инициативой, ручались за плодотворность его работы. Числясь формально в гвардейском драгунском полку, поручиком которого он состоял, он был откомандирован в распоряжение III Отделения и вместе с жандармским полковником И.П. Бибиковым отправлен в начале 1827 года на юг с секретным поручением.

Известна и много раз приводилась в печати полученная ими инструкция, являющаяся, по существу, трафаретной для жандармского корпуса. Написанная высоким и чувствительным языком, инструкция эта вменяла жандармским офицерам в обязанность утирать слезы невинных, пещись о сирых и пр. Отбрасывая эту официальную фразеологию, мы видим, что основной задачей инструкция ставит, кроме пресечения всяких «злоупотреблений, беспорядков и законупротивных поступков», борьбу с бюрократизмом.

«Сколько дел, - восторженно декламирует шеф жандармов в своей инструкции, - сколько беззаконных и бесконечных тягот посредством вашим прекратиться могут, сколько злоумышленных людей, жаждущих воспользоваться собственностью ближнего, устрашатся приводить в действие пагубные свои намерения, когда они будут удостоверены, что невинным жертвам их алчности проложен прямой и кратчайший путь к покровительству Его Императорского Величества».

Наоборот, особенно выделять надо работу честных и непорочных чиновников: «Вы даже по собственному влечению вашего сердца стараться будете узнавать, где есть должностные люди, совершенно бедные или сирые, служащие бескорыстно верой и правдой, не могущие даже снискать пропитание одним жалованьем, - о таковых имеете доставлять мне подробные сведения для оказания им возможного пособия и тем самым выполнить священную на сей предмет волю Его Императорского Величества отыскать скромных вернослужащих».

Заканчивалась инструкция чрезвычайным расширением сферы жандармской компетенции: «Впрочем, нет возможности поименовать здесь все случаи и предметы, на которые вы должны обратить внимание, ни предначертать вам правила, какими вы во всех случаях должны руководствоваться; но я полагаюсь в том на вашу прозорливость, а более еще на беспристрастное и благородное направление ваших мыслей».

Нужно заметить, что борьба с бюрократической системой ставилась III Отделением всерьез. Система эта, особенно развившаяся в царствование Александра I, в связи с усложнившимся строем общественной жизни, к тому времени сложилась в довольно широкое и крепкое, хотя и не очень стройное, здание. Современники, привыкшие персонифицировать причины социальных явлений, связывали рост бюрократизма с деятельностью Сперанского: «В кабинете Сперанского, в его гостиной, в его обществе... зародилось совсем новое сословие, дотоле неизвестное, которое беспрестанно умножаясь, можно сказать, как сеткой покрывает ныне всю Россию, - сословие бюрократов».

Чиновники размножались в таком несметном количестве, что появились специальные казенные города, высший круг которых состоял исключительно из должностных лиц, - к таким городам принадлежал и выведенный Гоголем в «Ревизоре», единственными неслужилыми дворянами которого были, по-видимому, Бобчинский и Добчинский. Вместе с ростом аппарата росла и путаница взаимоотношений отдельных его частей, росло и количество злоупотреблений. При том порядке, который господствовал в первой четверти XIX века, когда во время судебных разбирательств приходилось справляться с боярскими приговорами времен царя Михаила Федоровича, а «Уложение» его сына было единственным кодифицированным памятником действующего права, немудрено было, что российская Фемида представляла зрелище довольно жалкое.

Вместе с тем сохранялся незыблемым, и в течение очень долгого времени, принцип «кормлений», согласно которому каждое должностное лицо должно было питаться от рода своей службы. Оклады чиновников были поразительно ничтожны. Какой-нибудь полицмейстер или почтмейстер не мог существовать своим скудным жалованьем. Первый из них, получая 600 рублей ассигнациями в год, принужден был тратить на одну свою канцелярию не менее 4000 рублей, а содержания последнего едва ли доставало на отопление, освещение конторы, бумагу, сургуч, свинец и укупорочные материалы. Губернии делились по признаку рентабельности.

Описывая одного из пензенских губернаторов, Вигель говорит: «...новый губернатор царствовал тирански, деспотически. Он действовал, как человек, который убежден, что лихоимство есть неотъемлемое священное право всех тех, кои облечены какою-либо властию, и говорил о том непринужденно, откровенно. Мне, признаюсь, это нравилось; истинное убеждение во всяком человеке готов я уважать. Иногда в присутствии пензенских жителей позволял он себе смеяться над недостатком их в щедрости: «Хороша здесь ярмарка, говорил он им с досадною усмешкой: Бердичевская в Волынской губернии дает тридцать тысяч серебром губернатору; а мне здесь купчишки поднесли три пуда сахару; вот я же их!»

Лихоимство и казнокрадство пронизывали весь правительственный аппарат до низших его рядов включительно. Население облагалось такими поборами, что даже воры бросали свой промысел, не желая отдавать львиную долю добычи местной администрации.

Подобное положение вызывало резкий протест населения, причем в первую очередь приходилось считаться с мнением торгово-промышленных кругов, приобретавших все больший удельный вес в общественной жизни, и рядового провинциального помещика, сплошь да рядом зависевшего в своих хозяйственных делах от произвола канцелярских крючкотворов. Между тем никакого контроля, по существу, не было. С учреждением министерства в 1802 году они были поставлены под контроль Сената, но это учреждение, в течение всего XVIII века пресмыкавшееся перед многочисленными временщиками многочисленных государынь, уж не имело достаточного авторитета для суждения хотя бы об общих министерских отчетах.

К тому же, по словам Сперанского, «из самых сих отчетов усмотрено было, что все разрешения министров и все их меры принимаемы были не иначе как по докладу и совершены высочайшими указами, на указы же постановлением 1803 года воспрещено было Сенату делать примечания». В целях контроля было создано специальное ведомство, но, как заявил первый государственный контролер барон Б.Б. Кампенгаузен Г.С. Батенькову, он «искренно желал учредить в России контроль и завел только путаницу, мелочные придирки, необъятное множество бумаг».

О том, что III Отделение всерьез относилось к поставленной ему в области контроля задаче, свидетельствует дошедшая до нас переписка Фока с Бенкендорфом во время пребывания последнего на коронации в Москве. Рассуждая о внутренних непорядках, Фок в письме от 17 сентября 1826 года пишет: «...городское управление должно знать законы и быть столь же беспристрастным, как они. Да это, скажут, план республики de Morus. Положим, так, но это не причина отказываться от совершенствования полицейского управления».

В следующем письме он соглашается с ходящими в городе толками: «Бюрократия, говорят, это гложущий червь, которого следует уничтожить огнем или железом; в противном случае невозможны ни личная безопасность, ни осуществление самых благих и хорошо обдуманных намерений, которые, конечно, противны интересам этой гидры, более опасной, чем сказочная гидра. Она ненасытна; это пропасть, становящаяся все шире по мере того, как прибывают бросаемые в нее жертвы... Начатые с этою целью преследования настолько же полезны, насколько и необходимы; в этом все согласны...»

Впрочем, старый служака, имевший и время, и случай познакомиться с работой бюрократического механизма, смотрел на возможность успеха начатой кампании довольно скептически. «Подавить происки бюрократии, - замечает он в одном из предшествующих писем, - намерение благотворное; но ведь чем дальше продвигаешься вперед, тем больше встречаешь виновных, так что, вследствие одной уж многочисленности их, они останутся безнаказанными. По меньшей мере, преследование их затруднится и неизбежно проникнется характером сплетен».

Всемерно возвеличивая принцип единодержавия, верховная власть опиралась на поддержку не только столичной аристократии и крупного землевладения, заинтересованного в сохранении своих сословных привилегий, но и на всю массу рядового дворянства. И в борьбе против бюрократического средостения, как бы узурпировавшего ее права, власть натолкнулась на глухое противодействие той же рядовой дворянской массы, жадно бросившейся в результате оскудения поместного хозяйства на ступени чиновной лестницы. Бороться с системой оказалось невозможным - наоборот, она разворачивалась все шире и шире.

В желании поставить хотя бы предел бюрократическим аппетитам, правительству пришлось прибегнуть к старым, дедами завещанным приемам: ревизиям. Зато последних стало много. По немеренным дорогам империи Российской понеслись залихватские тройки, унося молодых людей в жандармских мундирах или голубых воротниках; в подорожных их было прописано, что едут они «по особенной надобности»; станционные смотрители униженно гнули спины, ямщики ломали шапки, а в заштатных городах городничие пристегивали к порыжевшим мундирам медали 1812 года и, кряхтя, отпирали заветные шкатулки... Под эгидой жандармского корпуса воцарилось le bien etre general eu Russie или, как переводили это выражение фрондирующие московские шутники, - хорошо быть генералом в России...

Ревизор стал бытовым явлением николаевской России, притом не просто ревизор, а ревизор-мистификатор. Этим мы не хотим сказать, что все ревизоры были самозванцами. Но приезжавший из столицы с небольшим поручением чиновник мог смело разыгрывать роль вельможи, приводить в трепет и без того перепуганных жителей и властно собирать дань, притом не по «сорок рублей ассигнациями», которыми при случае удовлетворился Хлестаков, ревизор поневоле.

Возмущенный в своих патриотических чувствах, Вигель писал М.Н. Загоскину по поводу появления комедии Гоголя: «...читали ли вы сию комедию? видали ли вы ее? Я ни то, ни другое, но столько о ней слышал, что могу сказать, что издали она мне воняла. Автор выдумал какую-то Россию и в ней какой-то городок, в который свалил он все мерзости, которые изредка на поверхности настоящей России находишь...»

Автор этих строк сознательно закрывал глаза на жуткую жизненность сквозник-дмухановских и держиморд, ибо в своих «воспоминаниях» сам нарисовал картину провинциальных нравов, в которых находила свои социальные корни хлестаковщина. Именно он повествует о «новом поколении губернаторов, воспитанных в страхе министров, и в глазах которых всякий мелкий чиновник министерства имеет некоторую важность»; у него же мы находим рассказ, как в Казани заехал он «к одному члену военной коллегии генерал-майору Б., который находился тут на следствии по одному пустому делу в провиантской комиссии; он давно его кончил, но медлил с отъездом, чтобы продлить приятную для него роль ревизора...

Это был препустейший человек в мире, который тщетно силился придать себе какую-то важность; природа и обстоятельства тому препятствовали. Он нахальным образом поселился в доме у губернатора, который тогда был в отсутствии, и без его ведома, на его счет приказывал готовить себе кушанье и даже на сии обеды звал гостей». Последний эпизод относится, правда, к александровской эпохе, но в николаевскую ревизорские нравы отнюдь не смягчились, а аппетиты еще увеличились.

Точно так же тип авантюриста-мистификатора коренился в предыдущих десятилетиях и был, быть может, занесен к нам иностранными сих дел мастерами. Собственно, и отношение общества к подобным проделкам было довольно снисходительное. Вяземский занес в свою записную книжку следующее рассуждение: «Мистификация не просто одурачивание, как значится в наших словарях. Это в своем роде разыгрывание маленькой домашней драматической шутки.

В старину, особенно во Франции, - а следовательно, и к нам перешло - были, так сказать, присяжные мистификаторы, которые упражнялись и забавлялись над простодушием и легковерием простяков и добряков». Внимания автора не останавливает соображение, что эти забавы преследовали подчас цели, по меньшей мере корыстные.

Еще при Павле находились любители этого искусства, вроде Андреева, заслужившего следующий всеподданнейший рапорт петербургского обер-полицмейстера: «...отставной канцелярист Александр Андреев, от роду ему 17-й год, сочинил себе сам фальшивую копию с приказа, в коем назвал себя Летнего сада комиссаром Зверевым, предписывающего ему смотреть за садом и «наблюдать, чтобы купцы, мещане и крестьяне не входили в сей сад в кушаке и шляпе, а ежели кто будет усмотрен, то с таковыми поступать по силе наказания: высечь плетьми и отдать в смирительный дом».

С сим приказом ходил в Летний сад, удерживал людей, кои шли в шляпе и кушаке, показывал им приказ, делая вид, что хочет их отдать на гауптвахту под караул; но напоследок, по просьбам тех устращенных им людей, отпускал, брав за это с них деньги по 50 копеек, по рублю и более...»

В александровскую пору мистификации принимают уже более широкий характер, причем наиболее удачной личиной оказывается звание царского флигель-адъютанта. В предыдущем очерке мы мимоходом упоминали дело офицера Сивиниса, который именно в этом обличий выманил у купца Зосимы крупную сумму денег. Известна эпопея Медокса...(...)

Осекся он только потому, что, мистифицируя различных людей именем правительства, он одновременно мистифицировал и самое правительство. Этим он погубил свою карьеру и впал в ничтожество, предварительно получив возможность еще более длительного знакомства с казематами Шлиссельбурга.

В том-то и состояло связанное с вошедшими в государственный обиход безответственными ревизиями бедствие, что они, преследуя злоупотребления, сами совершали еще более беззастенчивые. «Ревизор» был, вопреки желанию самого автора, воспринят как острая социальная сатира не потому, что он рисовал простодушных чиновников, обмороченных ловким проходимцем, а потому, что самое явление было жизненно правдиво, потому, что именно так поступали и самые настоящие городничие, и всамделишные ревизоры.

В этом отношении представляют немалый интерес похождения Шервуда во время службы его в III Отделении.

Мы не знаем точно, когда Шервуд удостоился лестной близости Бенкендорфа, но, как сказано выше, уже в январе 1827 года он был прикомандирован к жандармскому полковнику Бибикову, получившему секретную миссию ознакомиться с настроением умов юга, уже издавна подозрительного в глазах правительства. «Находя по разным соображениям необходимо нужным устремить частным образом взор на Киев, Одессу, Ново-Миргород и на места квартирования 2-й армии, я избрал Вас для выполнения сего важного предмета, почему и предписываю Вам отправиться на сей конец как в сии места, равно по обстоятельствам и по усмотрению Вашему и в другие города», - писал Бенкендорф Бибикову 5 января 1827 года.

Вручив Бибикову и Шервуду обычный, в выдержках нам уже известный текст жандармской конституции, столь добродетельной, пространной и красноречивой, шеф жандармов дополнил ее другой, более сухой, лаконической и вразумительной. Именно эмиссарам III Отделения поручалось:

«1. Удостоверить, не кроют ли какие ни есть остатки секретных обществ и не рождают ли новые, под каким бы то ни было названием, и не скопляют ли тайные сборища людей, подозрение на себя навлекающих.

2. Вникать в направление умов вообще и в расположение всех сословий к законной власти.

3. Замечать, кто именно изъясняет вольно или непочтительно против религии и законов.

4. Вообще какие делают злоупотребления и лихоимства.

5. Не выпускают ли пасквили или не производят ли продажи запрещенных цензурою книг.

6. Не откроет ли какое подозрение в выпуске фальшивой монеты вообще или переплавке монет.

7. Замечать, каким образом чинит и в каких более местах провоз и продажа запрещенных товаров...»

Все это предлагалось «узнавать и замечать» тайным образом, не наводя на себя подозрений окружающих, причем миссия Шервуда, вероятно, заключалась в том, что он, по прежней своей работе в крае и обширными знакомствами и связями, мог из-под руки узнавать о происходящих толках и суждениях. Начальство недооценило, однако, ни кипучей энергии Шервуда, ни низости его характера, вследствие которой он, попав на место, где ранее влачил безвестное существование низшего чина и маленького полицейского агента, не мог не показать свою власть и положение. При низменном и заносчивом характере он, как мы знаем уже, обладал вдобавок и даром красноречия... Результаты не замедлили сказаться.

Граф Витт, выполнявший в последние годы царствования Александра на юге обязанности, отнятые у него III Отделением, конечно, рад был очернить агентов последнего, и уже 7 марта приехавший в Петербург адъютант его, штабс-ротмистр Чиркович, донес о предосудительных поступках Бибикова и Шервуда.

Оказалось, что 6 февраля они приехали в полковой штаб 3-го Украинского полка, селение Панчево, где и остановились у полковника Гревса. «В сие время полковник Бибиков показывал полковнику Гревсу и артиллерии капитану Левшину данную ему от генерал-адъютанта Бенкендорфа инструкцию, а поручик Шервуд, показывая сию инструкцию повсеместно в округах, объяснял, что они имеют право входить во все предметы, по всем частям и отбирать жалобы».

Собственно Бибикову инкриминировалось только то, что он произвел самочинный смотр конскому заводу и одному из эскадронов полка. Зато Шервуд разошелся вовсю. Не удовлетворившись декларацией своего могущества на основании полученной им инструкции, он стал себя держать заправским ревизором, обходил офицеров и собирал у них жалобы, милостиво обещая свою защиту и покровительство.

Лично не состоя на службе в жандармском корпусе, он рисовал своим бывшим начальникам заманчивые перспективы жандармской службы и приглашал их записываться в нее. Оставив Бибикова в Панчеве, Шервуд отправился в Елисаветград, где, очевидно, тоже разыграл важную особу и получил доступ к арестованным по подозрению в знании тайного общества майору Гончарову и унтер-офицеру Варшильяку; дважды имел с ними продолжительные беседы и обещал свое покровительство.

На основании материалов, которые будут приведены ниже, можно догадываться, что, описывая свое могущество, Шервуд ссылался на личную дружбу и приязнь к нему императора и великого князя Михаила Павловича, показавши этим значительно более высокий «класс игры», чем его позднейший робкий подражатель Иван Александрович Хлестаков, высшим пределом которого был министр, иногда к нему жалующий в гости.

Будучи сильно навеселе и явно завираясь, он, правда, заявил, что во дворец ездит каждый день, но преимущество Шервуда в том, что он говорил это совершенно серьезно и что в этом, по существу, не было ничего невероятного. Как бы там ни было и правы ли мы в догадке или нет, во всяком случае, герой наш держал себя достаточно независимо и позволял себе вещи, подобающие только вельможе; так, «по возвращении из Елисаветграда в Панчево Шервуд у полковника Гревса, в присутствии многих офицеров и посторонних людей, неприлично отзывался о генерале Мезенцове и прочих начальниках военного поселения и грозил, что он обнаружит все их поступки».

Непонятно, какую роль играл во всех этих эскападах Шервуда полковник Бибиков. Правда, далее цитированное нами донесение сообщает, что по приезде из Панчева в Вознесенск «Шервуд, как полагать должно, по приказанию Бибикова, ходил по офицерам, собирал их, объявлял имеющуюся у него инструкцию, принимал жалобы офицеров на дивизионного начальника, бригадного и полкового командира, и после сего офицеры, человек до 10-ти, ходили жаловаться к самому Бибикову, который их принимал». Инициатива, по-видимому, исходила от Шервуда, а указание на Бибикова могло быть инспирировано Виттом для вящего посрамления жандармерии.

Не чуя над собой беды, Бибиков и Шервуд отправились в Одессу, причем к этому времени, очевидно, уже обзавелись свитой; по крайней мере, В.И. Туманский в письме Пушкину от 2/III 1827 года сообщает: «У нас теперь жандармы: Бибиков, Шервуд-Верный и еще двое малоизвестных». И здесь они не делали тайны из своей инструкции, так как далее в том же письме читаем: «Инструкцию, циркулярно им данную от Бенкендорфа, вероятно, вы имеете в Москве. Мне в ней очень нравится статья о наблюдении за нравами и вообще поведением молодых людей. Содержатели трактиров и... хотят подать прошение на эту статью».

Из Одессы они предполагали проехать в Крым, но 4 марта Бибиковым было отправлено донесение, несколько изменившее намеченный план.

«Ужасная метель нас постигла в Херсонских степях и едва не лишила жизни. Я оправился после нескольких дней лихорадки, но мой спутник Шервуд-Верный получил от сего простудный кашель, который ежедневно усиливается и который, присоединяясь к прежней его грудной боли, соделывает его положение опасным, почему он и просит меня довести сие до сведения Вашего Превосходительства и просит Вашего разрешения съездить ему в апреле месяце на Кавказские Воды.

Так как он имеет подорожную во все города России, а сверх того от Вас предписание за № 42 следовать ему для выполнения поручений в разные губернии, то и спрашивает только на сие Вашего соизволения, не имея надобности ни в каких бумагах. Ответ Ваш благоволите прислать на имя Шервуда на Малой Никитской в доме княжны Горчаковой в Москве, куда он к тому времени возвратится. И сие путешествие не будет без пользы, ибо он обратит внимание на разные предметы того края и будет обо всем Вас уведомлять».

Хотя донесение о проделках Шервуда и было к тому времени уже получено, Бенкендорф встревожился опасным состоянием его здоровья и изъявил полное согласие на его просьбу, благожелательно указав, что для соблюдения декорума нужно все же отправить соответствующее прошение по команде в полк. Желая Шервуду «скорого облегчения от болезни», Бенкендорф вместе с тем просил его «соблюдать в поведении... всю возможную скромность и осторожность, уведомляя меня о примечаниях Ваших и о случаях, внимание заслуживающих, с приличною безгласностью».

Пока Шервуд, успешно выполнив возложенное на него важное поручение, наслаждался заслуженным отдыхом на Кавказе, Бибиков принужден был войти в долгую переписку по поводу полученных донесений. Начальство, очевидно, усмотрело в его образе действий превышение полномочий, и он отписывался, что разглашал данную ему инструкцию на основании устного разрешения шефа, что никаких смотров не устраивал и жалоб не принимал, что не допускает мысли, чтоб это делал спутник, «судя по его, Шервуда, правилам»; что «Шервуд, предполагая сам вступить в корпус жандармов, действительно, быть может, восхвалял сию службу; но чтоб приглашал в оную, то сие невероятно, а еще более то, чтоб мог побуждать офицеров к подаче просьб», и пр.

Дело осложнилось еще тем, что проездом через Киев Бибиков принял на службу в качестве тайного агента и послал с секретным поручением в польские губернии рекомендованного ему старинного знакомца Шервуда, шляхтича Сильвестровича, оказавшегося проходимцем самого низкого разбора. Отправясь с возложенной на него миссией, он как-то накуролесил и обратил на себя внимание полиции наместника, великого князя Константина. При задержании его оказалось, что он действует по поручению III Отделения, и для спасения престижа последнего Сильвестровича освободили. Лишенный своих полномочий, он продолжал, однако, пользоваться ими самозванно; за все эти грехи Бибикову приходилось расплачиваться, и его беспокоили различными запросами по этим делам вплоть до 1832 года.

Между тем Шервуд вернулся в Петербург и по-прежнему, не состоя официально на службе III Отделения, получал какие-то секретные поручения, связанные со значительными суммами денег. Привыкнув действовать самостоятельно, он создал из своей личной персоны особый розыскной орган. Так, уже в феврале 1828 года на него был подан донос следующего характера:

Записка

С Шервудом поехали в Москву еще двое: некто Де Шарио, а другой - какой-то Степановский; вслед за Шервудом едет в Москву Платонов по поручениям Шервуда, на дорогу Платонову дал Шервуд две тысячи руб. Зная Платонова, могу уверить, что он разгласит в Москве, что Шервуд бывает у Государя-императора всякой день и что Россия управляется по совету Шервуда, а потому необходимо велеть обратить в Москве внимание на Платонова.

Шервуд уезжая поручил Платонову уговорить меня, чтобы я соединилась с Шервудом. Я велела Платонову уверить его, что согласна действовать с ним вместе по делам, относящимся к правительству.

Екатерина Хотяинцова Февраля 27 дня, 1828 г.

Эта записка вводит нас в совершенно особый мир петербургских трущоб начала XIX века, где ютились общественные отбросы, люди темного уголовного прошлого, спившиеся чиновники, промышлявшие писанием прошений, а подчас и доносов, тайные агенты, у которых трудно разобрать, где начинается преступник и где кончается полицейский, - мир, впоследствии ставший объектом пристального изучения Достоевского.

Платонов, упомянутый здесь в качестве фактотума Шервуда, и ранее употреблялся на агентурной работе, причем, служа правительству, он одновременно поддерживал связи с декабристами. В цитированном уже выше, характеризующем деятельность полиции письме Батеньков далее рассказывает: «Таков и был у нас некто Платонов, кажется из евреев, крестник митрополита. Он сообщал нам все тайны и говорил, «что одна крайняя бедность заставила его отдаться дьяволу, но что не вручил ему душу и охотнее служит в то же время противной стороне. Полиция не уважит самых крайних нужд, а вы накормите голодного, дадите что-нибудь, когда сего дня нужно крестить ребенка, хоронить жену и даже праздновать именины».

Сговорчивый шпион-вольнодумец, может быть именно в силу последнего качества, остался безработным, и мы видим, что он без особенных раздумий присоединился к Шервуду. И впоследствии он неоднократно пытался проникнуть в святилище III Отделения, подавая доносы то на своих соплеменников в Минской губернии, то на каких-то виленских контрабандистов, но безуспешно. Сама Хотяинцова, автор записки, жена придворного актера, принадлежала к тому же избранному кругу полицейски-уголовного мира и употреблялась для различных секретных поручений при Александре, продолжая эту службу и при Николае, под тем же умелым руководством Фока.

Наряженное по этому поводу следствие не показало ничего путного. Выяснилось, что Платонов вместе с другой, такого же пошиба, птицей, коллежским асессором Анбодиком, действительно приезжал в Москву и, побывав у мануфактур-советника Ивана Кожевникова, на следующий же день отправился обратно. В чем заключалась его миссия, мы так и не узнаем, ибо следующие документы уже относятся к пребыванию Шервуда в Киеве осенью 1829 года.

Держа себя с подобающей важной особе таинственностью и только намеками давая понять о серьезности порученных ему государственных дел, Шервуд настолько смутил жандармского полковника Рутковского, что тот, сообразив наконец фальшивость разыгрываемой Шервудом роли, счел долгом представить Бенкендорфу «записку о составляемых здесь сведениях поручиком Шервудом-Верным, полагая, что оные не достигнут к вам от него, а заключают такой предмет, по коему может терпеть невинность...»

Как оказалось, Шервуд завел в Киеве свою собственную полицию, распространив ее на ряд соседних губерний, и обдумывал план новой провокации. Зная слабую сторону правительства, он хотел создать новое тайное общество из остатков декабристов и масонских и пиетитских организаций. Так он говорил, что агент его Пановский «весьма удачно кончил пребывание свое в прошлое лето у Юшневских и, вступив в интригу с женами одного и другого братьев, узнал будто бы от них и некоего Рынкевича много подробностей; в чем же оные заключаются - не объяснил».

Точно так же он заявлял, что «подозревает живущую здесь в Киеве госпожу, девицу Кологривову, родную сестру по матери князя Голицына, управляющего над почтовым департаментом, который (слова его, Шервуда) не есть чист душою, и якобы князь Голицын хотя показывает себя приверженным Государю Императору, но он, Шервуд, сему не верит, и что по его примечанию князь Голицын покровительствует библейское общество и потому полагает, что князь Голицын имеет переписку с сестрою, госпожою Кологривовою, каковая переписка должна быть замечательна...» и пр.

Не стесняясь средствами и лицами, Шервуд возвел подозрение даже на благонамереннейшую аристократку графиню Браницкую за то, что «о прошедшем бунте Муравьева-Апостола знала якобы она заблаговременно», хотя чуть ли не эта самая Браницкая пожертвовала кандалы, чтобы заковать мятежников Черниговского полка перед отправкой их в Петербург.

Как можно судить из приложенных бумаг, Шервуд не упускал вместе с тем случая пустить пыль в глаза, давая понять о благосклонности к нему высочайших особ, жаловался, что под него подкапываются, резко и самоуверенно отзывался о различных сановниках, в том числе и о самом Бенкендорфе, замечая, впрочем, о последнем довольно справедливо, что «хотя он предан всею душою и сердцем престолу, но по жандармской части не настоятелен»; по общему же заключению подполковника Рутковского, «незаметно откровенности Шервуда; но должно признаться, что Шервуд склонен к коварству и хвастовству».

Этих проделок Бенкендорф уже не мог выдержать. На полученной записке он начертал сентенцию: «Точная чума этот Шервуд» - и таким образом положил конец пребыванию его под покровительством III Отделения. Но если молодой драгунский поручик на основании каких-то неопределенных директив мог взбаламутить целый край, что же удивительного в деяниях литературного героя, Хлестакова?..

И быть может, мы не совсем правы, трактуя заключительную немую сцену «Ревизора» как панический ужас провинциальных чиновников перед приехавшим «по именному повелению из Петербурга» гением правды и возмездия. Если бы такая сцена случилась в подлинной жизни, она означала бы только страх перед настоящим ревизором, от которого трудно было бы откупиться удовлетворившими Хлестакова пустяками. А ведь по именному повелению, с герольдом-жандармом впереди, мог появиться и Иван Васильевич Шервуд-Верный...


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Шервуд Иван Васильевич.