* * *
Мы мало знаем о Якубовиче в первые годы каторги, когда он находился в Иркутском Усолье, Благодатском руднике и Читинском остроге. Несколько лучше документировано его пребывание на Петровском заводе, куда вместе с другими декабристами он был переведён в 1830 г. Но и самый ранний из относящихся к этому периоду каторги документ, дошедший до нас, относится лишь к февралю 1837 г. Это письмо Якубовича к А.А. Бестужеву-Марлинскому с оценкой его повести «Мулла-Нур». Оно и вводит в обстановку жизни узников Петровского завода, слушавших повесть (её читал вслух и комментировал Якубович), и объясняет причины их восхищения повестью.
Художественный стиль повести отвечал эстетическим вкусам декабристов, как декабристской была и оценка кавказских войн автором повести. По словам М.К. Азадовского, «признание необходимости кавказских войн сочетались у декабристов с резко отрицательным отношением к жестоким методам усмирения и к царившему на Кавказе произволу и насилию со стороны царской и военной администрации, естественно вызывавшими решительный протест горцев» (Азадовский М.К. О литературной деятельности А.И. Якубовича, с. 277).
Узники Петровского завода, судя по их приёму повести Бестужева, не изменили своему отношению к кавказским войнам. Якубович, как никто из его друзей по заключению, мог судить о кавказских войнах, прославивших его имя искусством воевать, смягчая при этом эксцессы и высказывая уважение к побеждённым. Декабристская точка зрения на кавказские войны импонировала Якубовичу в повести «Мулла-Нур», но он продолжал обдумывать их, воспроизводить картины сражений и «усмирения» мирного населения, встававшие, как живые, в памяти, и приходил к выводам всё более решительным.
Два года с немногим спустя после отправки письма Бестужеву, он писал декабристу М.М. Спиридову: «Не могу понять, что заставило Беляевых после стольких лет поселения и при таком состоянии итти служить на Кавказ; несмотря на мой Дон-Кихотский дух и воспоминания, если бы я имел хотя 1/4 Беляевых состояния, то и калачом меня бы не заманили на кавказскую бойню».
Письма и записки Якубовича, относящиеся ко времени пребывания его на Петровском заводе, охватывают даты с февраля 1837 г. по март 1839 г. Они не содержат политических высказываний, донося, однако, неумолкающий голос протеста против положения жертвы политической расправы. Они отражают разные душевные состояния Якубовича - то живые и бодрые, как, например, при чтении повести «Мулла-Нур» в круге товарищей, то горестно-ироничные, язвительные, например, записка к плац-майору Петровского завода Я.Д. Казимирскому (1838-1839 гг.):
«Его высокоблагородию милостивому государю, Якову Дмитриевичу Казимир[скому].
Извините меня, сделайте одолжение, Яков Дмитриевич, что утруждаю вас просьбой в русско-тюремном роде, но нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поёт; и я Лазаря пою, чтобы вы позволили принести от Давыдова мне рюмку водки. Погода исстрелянные мои кости ломает не на шутку, а aqua vitae универсальное лекарство. Имею честь быть вашим покорным слугою Александр Якубович».
Остальные письма и записки характеризуют Якубовича как человека доброго, душевного, доверчивого (порой до наивности), щедрого на благодарный отзыв за всякий, хотя бы и малый, знак внимания к его судьбе каторжанина. Его память берегла имена всех лиц независимо от их положения, от протекшего времени, кто выразил ему сочувствие как умел и как мог.
Мы склоняемся к предположению, что вызывающие наше уважение черты Якубовича обращают к более широкому культурно-психологическому контексту. Это не умаляет личных достоинств Якубовича, но умножает наши знания исторически-типичного, выразившегося в образе его чувств, мыслей, поведения, тем более что сам Якубович не замыкал в мир личности духовные ценности, среди которых и те, что привлекли наше внимание.
В одном из разговоров с Рылеевым во второй половине 1825 г. Якубович заявил, что знает «только две страсти, которые движут мир», а именно «благодарность и мщение». Миром, по Якубовичу, движут страсти. Они и суть мотивы действования людей. Не приходится говорить, насколько мотивация поступков человека его страстями свойственна была романтической литературе первой четверти XIX в. Но формула, данная Якубовичем, вызывает скорее не литературные, а философские ассоциации, хотя её лапидарность не позволяет уточнить её историческо-философские источники. Формула эта в круге идей отчасти Спинозы, но более Декарта и Гельвеция.
Современный исследователь истории психологии заключает обсуждение психологических теорий Спинозы и Декарта следующим: «Что касается категории мотива, то под названием «аффекта» или «страсти» она становится одной из центральных в интерпретациях природы человека, выражая новое воззрение на него - противоположное феодальному. Страсти и влечения не греховны, не низменны, не враждебны истинно человеческим побуждениям» (Ярошевский М.Г. История психологии. М., 1976, с. 134). На Петровском заводе Якубович продолжал думать о страстях так, как говорил о них Рылееву: «Благодарность в моих понятиях есть первое чувство и обязанность человека».
В письме от 1 августа 1838 г. Якубович обращался к Казимирскому, отправлявшемуся с женой [Александрой Семёновной] в поездку, в частности, и по тем местам, где прошли первые каторжные декабристов. Он писал:
«1 августа 1838
Милостивый государь, Яков Дмитриевич!
Напутное желание хотя не углажует дороги, не придаёт быстроты коням и даже не смазывает колёс, но если от сердца выльется, то имеет своё место в карете и на перекладной; и потому: желаю вам и Александре Семёновне щастливо совершить поездку и скорее возвратиться к нам; благодарю вас, что вы не забыли возвратиться в мою келью, сжать руку старого узника - позвольте просить вас исполнить некоторые мои поручения в Нерчинске и по дороге: в Чите вы увидите тамошнего пристава Семёна Семёновича, фамилию забыл - виноват, сейчас вспомнил - Резанова.
Поклонитесь ему - он при нас [слово неразборчиво] был в Благодатском добрым человеком, а в Биянкиной Хрисанфу Петровичу Кандину усердно кланяюсь - помню его гостеприимство и незабвенную питую мадеру. Пётр Михайлович Черниговцев великодушным своим обращением и участием, которое он нам показывал, навсегда останется в памяти моего сердца. Сделайте одолжение, Яков Дмитриевич, передайте этим добрым людям мой сердечный привет и извините, что утруждаю вас моей слезницей.
Ваш покорный слуга Александр Якубович.
P.S. Александре Семёновне сверх желаний щастливой дороги - желаю памяти. Помнить по возвращении истинно уважающего её, аз многострадального. Вам же, Яков Дмитриевич, поневоле списки напомнят что под № 53-м прозябает растительной жизнью Ал. Якубович».
И это письмо не без чувства «русско-тюремного». И оно свидетельство «памяти сердца», пользуясь выражением самого Якубовича, памяти глубокой, взволнованной, памяти навсегда. И ещё одно свидетельство тому, что на самом «краю света», куда забросило декабристов самодержавие, свет оставался не без добрых людей, просто добрых и одновременно граждански добрых, сознававших более или менее высокие побуждения декабристов. И, наконец, письмо это, как и другие письма Якубовича, - свидетельство его литературной одарённости. Приведём ещё одно письмо:
«Милостивый государь, Яков Дмитриевич!
Простите, что утруждаю вас просьбой, но дела для моего сердца важное и потому обращаюсь к вам: если г-н Максимович [золотопромышленник, генерал-майор. Как следует из письма Якубовича имел отношение к его семье] будет у вас и вы, запустив нравственный щуп в его душу, увидите, что он человек, у которого сердце с левой стороны и разум не помутился от канцелярского могущества и иркутского фимиама лести, то, сделайте милость, скажите ему, что у вас под стёклушком хранится бедный (слово неразборчиво) аз многогрешный, который желал бы его видеть и расспросить о родных.
Знаю, что не радостный рассказ меня ожидает, но это необходимо для уравнения моих поступков; если он примет ваше предложение без гримасы, как после ревеню, то дайте мне знать, и я тогда обращусь к Григорию Максимовичу [Г.М. Ребиндер - комендант Петровского завода, после смерти С.Р. Лепарского], чтобы видеть г-на Максимовича.
Кого только уважаешь, к тому обращаешься с подобной откровенностью. И вы, Яков Дмитриевич, видимо, примите мою просьбу как знак уважения, с каковым имею честь быть вашим покорным слугою. Александр Якубович».
Мы не знаем, с какой стороны находилось сердце у Максимовича, так как не располагаем известиями, состоялась или нет встреча с ним Якубовича. Мысль о родных Якубовича не покидала, хотя всё ясней становилось ему, что ничего «радостного» ожидать от них не приходилось. Мучило Якубовича чувство стыда за родных перед товарищами по Петровскому заводу, унижала необходимость пользоваться их денежной поддержкой. Долгое время спустя Якубович ещё будет употреблять усилия, чтобы «выкупить Петровскую нищету».
Мы весьма далеки от характеристики образа мыслей и интересов Якубовича в период его пребывания на Петровском заводе. Мы просто воспользовались материалами из архивов, относящихся к этому периоду, дабы добавить штрихи к образу этого не привлекшего большого внимания исследователей декабриста. Лишь из всей жизни и деятельности Якубовича, как она отразилась в источниках, находящихся в нашем распоряжении, встаёт его значительный и трагический образ.
Добавим только, что в письмах петровского периода, окрашенных в разные эмоциональные тона, написанных в «русско-тюремном роде», Якубович предстаёт как политический узник, не сломленный судьбой, не растративший энергии, не отступивший от своих убеждений, готовый к деятельности.
В 1839 г. Якубович был освобождён из Петровского завода и поселён в деревне Малая Разводная верстах в пяти от Иркутска.
* * *
Выход на поселение, какими ни были урезанными права и ограниченными возможности деятельности поселенцев, вдохнул в Якубовича новые силы. Штукенберг, в это время близко сошедшийся с Н.А. Бестужевым и А.И. Якубовичем, не преувеличивал, когда писал о них как о людях, «вырванных из общества, но ещё столь полных жизни» (Власова З.И. Декабристы в неизданных мемуарах А.И. Штукенберга. - В кн.: Литературное наследие декабристов, с. 362).
Впервые Якубовичу предстали разнообразие, величавость, ширь, приволье сибирской природы, пленявшей романтическое воображение, как в своё время ландшафты Кавказа. Недаром в Сибирь перенёс своего «Войнаровского» Рылеев (1825), её избирали местом действия многие русские писатели-романтики 20-30-х годов XIX в. - Иноземцев, Шишков, Шкляревский, И. Петров, П. Ершов. «Сибирь! Отчизна дикой славы, приют кочующих племён...» - восклицал Иноземцев в поэме «Ссыльный» и продолжал:
Но там, как в ваши дни, природа
Мрачна, как падшая свобода;
Там и весною небеса
Грозят морозами, снегами;
Как и при вас, там над брегами
Чернеют тёмные леса...
Якубович в ответном письме сестре Анне писал из Малой Разводной под Иркутском: «Ты говоришь с любовью о своём саде. Извини, друг, что я не разделяю твоего восторга. Мой сад немного большего размера: вёрст тысяча, дремучий лес по берегу Байкала и чего хочешь, того и просишь: скалы, воды, тундра, мхи вековые. Ну, раздолье ссыльной душе!» Правда, сообщая декабристу В.Л. Давыдову о своих занятиях - «ружьё и сети в руки и марш добывать питание», Якубович добавлял с горечью: «Ты видишь, сколько удовольствий для сердца и ума; этот род жизни заставит не только на Кавказ проситься, но хоть в Елисейские».
Богатые силы Якубовича искали выхода в совсем другом «роде жизни». Возможно, под прямым впечатлением признаний Якубовича, уже упоминавшийся нами, инженер-путеец А.И. Штукенберг писал: «И этот замечательный человек, оставленный под конец друзьями и родными, дошёл до того, что помогал рыбакам тянуть невод или ходил на охоту». Как увидим, он нашёл и иное применение своим силам. Всё же эпитет «замечательный», применённый Штукенбергом к Якубовичу приближает к высшему «роду жизни», который по убеждению мемуариста, был достоин известных ему декабристов.
Безграничное уважение Штукенберга вызывала личность Николая Бестужева - «гениальный Николай Александрович», а о Якубовиче: «Якубович был совсем другая личность». Совсем другая, однако в свою очередь «замечательная», выходившая из ряда вон - даже такого «ряду», как декабристы. Чем? Мужеством, отвагой, верностью убеждениям, ярким талантом («по воле магического рассказчика, все то смеялись гомерическим смехом, то волновались гневом и печалью») - таким Штукенберг помнил Якубовича ещё в его бытность на Петровском заводе, таким же знал и на поселении.
Личность замечательная романтическим обаянием, которое излучала и им покоряла: «Впрочем, этим господам [декабристам], ещё наводившим и тогда ужас своим именем, было запрещено жить в Иркутске; но Якубович иногда под вечер приезжал ко мне тайком на лодке с угольщиками. Бывало, иногда сидишь себе под вечер у окна и любуешься, как перед глазами несётся мимо величавая река (я жил тогда на берегу), как вдруг пристанет чёрная лодочка, из неё выйдет ещё чернее человеческая фигура - и через минуту предо мною является отставной кавказец «Якуб-большая голова», как его там звали, - и всегда у него на устах или острота или каламбур. «Я к вам явился как настоящий карбонарей», - говорил он».
И по всей совокупности характеристических черт Якубовича, метко и точно запечатлённых в мемуарах Штукенберга, «этот замечательный человек» принадлежит к числу тех декабристов, о которых у мемуариста, подлинно стоявшего на высоте своих задач, читаем слова, исполненные патриотизма: «И пока на Руси такие люди будут изнывать в тёмной неизвестности, окружённые или крепостными стенами, или пустынею, а бездарные - всем двигать, - не идти ей, родимой, вперёд, а только сидеть сиднем, как Илье Муромцу, в ожидании, что бог даст ноги». По достоинству воздано как декабристам, так и их врагам и палачам - царю и его помощникам.
Декабристы на каторге и в ссылке находились в сковывавшем кольце условий и обстоятельств, и разорвать его дано не было. Но дано было противопоставить им разум и волю и, насколько можно, расширить кольцо. И это, т. е. субъективное воздействие на предписанные нормы жизнедеятельности, сопротивление самодержавно-крепостническому режиму, являлось не больше, чем потенцией, реализация которой обусловлена была личностными особенностями - силой разума, твёрдостью воли, их целенаправленностью. Якубович был среди тех, кто стремился и пытался расширить кольцо.
Когда мы цитировали Штукенберга, то встретились с указанием на лодку с угольщиками, с которой Якубович сходил на берег: «Я к вам явился как настоящий карбонарей». Почему с угольщиками и почему в словах Якубовича Штукенберг усматривает каламбур? Последнее ясно. Карбонарий - от французского «charbonnier», что и есть «угольщик». Но почему в лодке оказались угольщики?
Мы имеем дело с одним из направлений, на которых Якубович пытался расширить тугое кольцо судьбы. И направление это было в ладу как раз с «железным путём», которым шествовал век, с «промышленными заботами», которые близки были Якубовичу, как показало его письмо к Николаю I, близки как насущая необходимость исторического развития России и благополучия её населения.
Вот как это получилось (письмо Якубовича к В.Л. Давыдову от 13 сентября 1839 г.): «Теперь расскажу тебе, что со мной было во всё это время: бродивши на охоте, я набрёл на пласт чудесного каменного угля, нанял двух работников [это и есть «угольщики», возможно, что со временем их стало больше] и сделал несколько разведок, оказался уголь чудесной доброты, и копи можно производить легко и в большом изобилии на берегу самой Ангары; желая пользы краю и зная, что казённые заводы, Угольской в особенности, нуждаются в средствах отопления, я отослал несколько пудов угля к исправнику с просьбой довести это до сведения г. генерал-губернатора, последний понял всю выгоду казны и края от введения этой новой промышленности в общее употребление, хотел прислать ко мне чиновника для осмотра угля и копей; тем более это будет полезно, что предполагаемый пароход может за дешёвую цену иметь целые миллионы пудов угля...»
Интерес к делу развития производительных сил края не остывал. Год спустя И.Д. Якушкин писал В.Л. Давыдову: «Каменный уголь вывозится правительством в Уголье, и если будет пароходство, то ты, брат, увидишь как мы умеем уголь превращать в золото». С инициативой Якубовича были связаны, по-видимому, какие-то льготы в свободе его передвижения, в пользу чего говорит дело «О дозволении государственному преступнику Якубовичу иметь разъезды по Иркутскому округу - 1839 г.» В обращении к генерал-губернатору от 20 ноября 1840 г. Якубович благодарил за позволение «трудиться - разум и силы употреблять на службу других...»
Размах деятельности Якубовича был велик. Сверх изыскательских работ и забот о претворении в жизнь их результатов им, по выходе на поселение, основана была небольшая школа и устроен мыловаренный завод: он «так исправно и удачно», пишет декабрист А.Е. Розен «производил дело, что не только сам содержал себя безбедно, но помогал другим беспомощным товарищам и посылал своим родным гостинцы, ящики лучшего чая».
Но и это не всё. Через посредство некоего Малевинского, сибирского золотопромышленника (золотопромышленная компания Малевинского и Базилевского), Якубович получил поручение от откупа на покупку муки у населения. Он выполнил поручение менее чем за месяц, доставив «более 7 т[ысяч] выгоды моим верителям» и получив за комиссию 2 тыc. руб.
М.М. Спиридов, находившийся в Красноярске, писал И.И. Пущину, якобы в коммерческом рвении Якубович «сделался крепостн[ым] откупщиком и многие его действия плоховаты», затем следовало не совсем понятное в данном контексте: «...вероятно ты знаешь, как он увлекателен и как он Малоросс!» (предполагаем, что это письмо написано 4 апреля 1840 г.). Спиридов явно пользовался информацией, полученной из вторых рук, и по тону его письма резко контрастирует дошедшему до нас письму Якубовича к нему (от 20 мая 1839 г.) - сердечному, дружественному, участливому.
В письме к В.Л. Давыдову, с которым Якубовича связывали самые близкие и неизменные на всём протяжении каторги и ссылки отношения, он объяснял, что полученные от откупа деньги израсходовал на расплату с долгами, сохранив на своё содержание по 75 рублей в месяц с расчётом на год. Он делился с Давыдовым мыслью о дальнейших заработках, «чтобы иметь возможность заплатить всем и вся», а затем соединиться с Давыдовым и его семьёй: «...выкупя мою Петровскую нищету, я - ваш и употреблю всё возможное, чтобы быть вместе с моими бесценными друзьями».
Вообще в отрицательных оценках Якубовича его соузниками недостатка не было. Он обладал способностью так же притягивать к себе людей, как и отталкивать их от себя: яркий пример, когда недостатки человека являются прямым продолжением его достоинств. На самом же деле Якубович просто оставался самим собой. Его деятельность на хозяйственном поприще по инициативе, размаху, темпераменту, предприимчивости, масштабу напоминает его деятельность на военном поприще в бытность на Кавказе.
Иной была точка приложения сил, но и это не удивляет, и не только потому, что иного поля деятельности у ссыльнопоселенца не было (впрочем, и это поле деятельности Якубович отмежевал сам), но и потому, что хозяйственная деятельность в понятиях Якубовича ценилась как общественно необходимая и полезная. Даже генерал-губернатору Якубович писал: «Трудиться - разум и силы употреблять на службу других...»
Правда, самолюбие, чувство исключительности угадываются и в энергии, с которой Якубович то основывал мыловаренный завод, то разведывал месторождение угля, стремясь организовать их эксплуатацию и сбыт по водной системе, то в неслыханно сжатые сроки выполнял поручения откупа. Он действовал во всём геройски - и не мог иначе.
Но на хозяйствовании жизнедеятельность Якубовича не замыкалась. Не замыкались на Сибири и интересы его. Он получал газеты и журналы, на что, наконец, расщедрились его родные (не отец). На собственные средства выписывал «Санкт-Петербургскую газету» и журналы министерств просвещения и внутренних дел: «Теперь я знаю, что делается на Святой Руси, и могу радоваться хорошему и полезному».
Чему именно Якубович «радовался», остаётся невыясненным. Удовлетворение от получаемой информации было невелико - Якубович нуждался в общении, в собеседниках, чтобы обсудить прочитанное: «Газеты и журналы... исправно имею, - писал он Давыдову, - но что толку: с кем разделить мысль, кому передать чувства?» Он оставался прям и смел в оценках событий, не отступал от сложившихся политических убеждений и открыто высказывал их посторонним людям, чем вызывал тревогу товарищей.
Ф.Ф. Вадковский писал 7 октября 1839 г. Е.П. Оболенскому: «Был я также у Бабаке [прозвище Якубовича, сам себя он иногда называл «Бабока»]... он живёт припеваючи и хозяйски, часто по вечерам бывает в городе и, что мне не понравилось, поставил себя на такую ногу, что к нему беспрестанно городские жители ездят; он, по обыкновению своему, произносит им речи, обрабатывает их по-драгунски, если чуть не по нём, толкует с ними о промышленности, даёт им проекты, одним словом, слишком много рисуется и суетится. Я боюсь, чтоб эта несчастная страсть к слушателям и зрителям не обратила внимания Руперта [В.Я. Руперт - военный генерал-губернатор Восточной Сибири] и не навлекла бы ему какой-нибудь неприятности».
О том, что Якубович «рисуется и суетится», писали многие его товарищи. Нам представляется, что Якубович был далёк от того, чтобы «суетится». Он был человеком дела, хладнокровным, когда это требовалось, и собранным на то, чтобы дело было сделано как можно успешнее и быстрее. Таким Якубович неизменно показывал себя и в военных действиях на Кавказе, и в хозяйственных предприятиях в Сибири, отдаваясь делу без резервов, не жалея сил, целиком. «Несчастная страсть к слушателям и зрителям», «рисовка» действительно присуща была Якубовичу, он любил огни рампы.
Но если отвлечься от того, что вносил Якубович в «позу» от красок собственной индивидуальности, то останется типическое, присущее в разной степени большинству декабристов, останутся «моральные нормы декабристского круга, требовавшие прямого перенесения поведения литературных героев в жизнь». В этом отношении показательна «полная растерянность декабристов в условиях следствия - в трагической обстановке поведения без свидетелей, которым можно было бы, расчитывая на понимание, адресовать героические поступки, без литературных образцов, поскольку гибель без монологов в военно-бюрократическом вакууме не была ещё предметом искусства той поры».
Исключения из правила, разумеется, были: не только П.И. Пестель, но и Г.С. Батеньков апеллировали к грядущим поколениям, не обнаружил растерянности во время следствия И.И. Пущин, да и сам Якубович оказался для следователей «твёрдым орешком». Нашлись в среде декабристов и люди, сломленные самодержавием, утратившие веру в некогда вдохновлявшие идеалы. Это похуже «рисовки». Якубович был не из их числа, не из «робкого десятка». Он оставался борцом, отважно сражавшимся с судьбой, нашедшим применение в условиях чрезвычайных своей неистощимой инициативе. Он сохранял верность убеждениям. Их доносит его письмо к сестре, написанное в Малой Разводной 20 июня 1841 г.
Оно даёт и некоторое представление об иркутянах, с которыми общался Якубович (что вызвало тревогу Вадковского), отчасти поясняет, почему он «обрабатывал» их «по-драгунски». Якубович пишет: «В городе есть несколько умных, добрых земляков. Они меня не чуждаются, ласкают даже; но, на беду, все высокоблагородные, а я бездомный экс-дворянин и потому придерживаюсь малороссийской поговорки: с панами не водись!» Следует обобщение: «Не удивляйся, душа моя, что наши паничи, превращаясь в панов, забывают хорошее приобретённое и снова грязнут в дедовских причудах, поверьях и спеси. Так быть должно; потому паничи!»
Но самый гражданский отрывок письма, своего рода духовное завещание Якубовича, следующий: «Друг мой! Ты исполнила своё предназначение женщины: ты жена, мать семейства. Теперь осталось выполнить обязанность гражданки: дай детям твоим истинное нравственное воспитание, образуй их быть полезными Отечеству и твоё семейство, миллионная частица целого, исполнит свой долг. Самое главное: убеди и докажи твоим детям, что не на пир им дана жизнь, но на борьбу, труд, на искупление греховности своей! И кто бы они ни были по способностям ума, твёрдости воли и заслугам, но они рождены быть слугами Отечеству, которому должно жертвовать имуществом, жизнью и честью». Наставление брата и завет декабриста.
Содержание письма примечательно чертами, характерными для состояния самого Якубовича, нравственного и физического. Он начинает письмо: «Только что оправился от сильной болезни...» За полгода до него Якубович в обращении к енисейскому генерал-губернатору писал: «Раны и недуги часто напоминают о преждевременной старости». О болезни писал Якубович и в 1838 г., будучи в Петровском заводе, Я.Д. Казимирскому, что подтверждается и Штукенбергом в воспоминаниях, относящихся к тому же времени: «От раны у него часто болела голова; тогда он часто тосковал и никто не смел к нему подступиться». Оставалась и глубокая, незаживающая душевная травма.
17 сентября 1839 г. он писал В.Л. Давыдову: «Писем не было и, кажется, не будет». Конечно, от отца. Их действительно так и не было: «Благодарю бога, что наш отец силён, здоров и деятелен; дай бог, чтобы жизнь его и силы продлились» - это из письма к сестре. Там же: «Отца нашего поцелуй; скажи ему, что я его сын любящий и покорный до гроба». Отверженный сын сохранял любовные чувства к отцу и мучился отверженностью. Болезни, травмы, телесные и душевные, исподволь разрушали силы Якубовича; он же уходил с головой в деятельность, тратя силы, перенапрягая их, как требовал его буйный, неукротимый темперамент. «Шангреневая кожа» непрестанно сокращалась. Однажды, как увидим, это станет очевидно Якубовичу, впрочем, не раньше, как иссякнут все силы.
* * *
В то время, как Якубович отправил письмо сестре, уже было удовлетворено его ходатайство о перемене места поселения. Он получил предложение от золотопромышленников Малевинского и Базилевского поступить на службу в качестве управляющего Ермаковской резиденцией их компании. Так, летом 1841 г. Якубович оказался в селе Назимово Анциферовской волости Енисейского округа Енисейской губернии. Что побудило Якубовича поступить на службу в золотопромышленную компанию? Может быть, действительно он привлёк к себе недовольное внимание В.Я. Руперта?
Может быть, казённая промышленность медлила с осуществлением его проектов и не отдала должное его геологоразведочным изысканиям? Может быть, золотопромышленная компания частная, а не казённая, сулила большую отзывчивость на проекты и деятельность Якубовича и, что не менее важно, предоставляла ему полноту инициативы. Это была нива буржуазного предпринимательства, требовавшая новой метаморфозы от своего делателя, новой, однако закономерной, если считаться с объективным значением борьбы декабристов, её исторической перспективой, более или менее сознававшейся и рядом участников борьбы.
Якубович понимал, на что идёт. Он шёл на полное одиночество. Его товарищи, первый из них В.Л. Давыдов, находились в Красноярске, на далёком расстоянии, далёком и недосягаемом при ограниченной свободе передвижения ссыльнопоселенца. Лишь изредка, по особым надобностям службы, он мог посетить Енисейск, что требовало специального разрешения властей в каждом отдельном случае. Перевешивала перспектива развернуть во всю ширь энергию и дарование. Демон исключительности не оставлял своей жертвы и с новой и новой силой её искушал.
Разочарование пришло сразу, хотя ненадолго. Из письма С.П. Трубецкого к И.И. Пущину узнаём, как золотопромышленник поступил с Якубовичем: «...он прожил до глубокой осени [1841 г.] совершенно один в бревенчатой юрте; не зная будет ли ему печь на зиму. Единственное человеческое лицо, которое было с ним, был пастух, пасший скот золотопромышленников. Денег оставалось всего 5 руб[лей] и даже табаку не было». Больших денег из поселения под Иркутском Якубович, как видим, не привёз. Всё же Трубецкой не располагал достаточными сведениями о первых месяцах пребывания Якубовича в Ермаковской резиденции золотопромышленников (по-видимому, он писал об условиях жизни Якубовича в самом Назимове).
Мы узнаём много больше о деятельности Якубовича в Ермаковской резиденции из его письма к В.Л. Давыдову от 18 октября 1841 г. И оно - и после всего, что известно нам о «чудесах» воли, ума, энергии Якубовича - повергает в изумление перед мощью, стремительностью, изобретательностью и настойчивостью его. Приведём соответствующий текст: «Я тебе расскажу вкратце, что было и есть. Приехав с прииска, нашёл я 2-х негодяев приказчиков, 7 человек рабочих и 1 лошадь водовозную; надобно было сено косить, скот гнать в тайгу - и строиться к зиме, также принимать, набивать в мешки хлеб и проч. Сумма в кассе была 900 р.; прошу распоряжаться, как хочешь».
Якубовичу удалось получить долг у некоего Кузнецова 8 тыс. руб., и он «сена поставил 3259 копен, прогнал скот без всякой траты, выстроил, не имев ни одной плахи, ни тесины, контору, доделал начатый флигель, славную русскую избу на 30 чел., конюшню крепкую с полом и яслями на 100 лошадей, на 8 саж[ень] два амбара, три зимовки для чернорабочих, кузницу с белой баней в одной связи, отхожие места, притон на 100 лошадей, очистил тайги с версту, нажёг угля 65 кор. и вырубил к зиме дров до 100 саженей». Здесь на мгновение Якубович как бы взглянул на себя со стороны: «Ты скажешь: да ты чудо сделал!» Оказывается, нет, золотопромышленникам этого чуда мало, они хотят нанять 600 рабочих.
Якубович составляет смету, необходимую для их содержания, но «никто не хочет и думать, как это сделать», да «и зачем столько рабочих - так вздумалось безотчётно». Якубович задумывается над своим опрометчивым решением: «...я решил удалиться от этого хаосу подобру-поздорову, и бог с ними и с их золотом - не бойся, брат, хлеб найду и без них, я чувствую мои силы - и меня немножко знают добрые люди.
Как часто, - признаётся он, - навёртывается слеза раскаяния, что перемудрил... но это наука - и пословица правду говорит: дураков и в церкве биют!» Однако «слеза раскаяния» быстро просохла, а пословицу нетрудно подобрать к любому случаю. Как-то удалось Якубовичу справиться с ситуацией, потребовавшей от него «чуда», на котором настаивали золотопромышленники. 3 сентября 1842 г. он сообщает Давыдову:
«У меня всё кипит под рукой, бьюсь напропалую с препятствиями и неудобствами», но жалуется: «Холод и дожди меня допекают - раны мои тоже сказываются». И признаётся: «Время летит, я старею - силы душевные и телесные слабеют - что же делать, так богу угодно!» Но здесь же, отвечая на письмо Давыдова: «Ты, брат, чудесно описал приезжавшего миллионщика - знаешь ли, что мне жаль, что я не встречусь с ним - меня съедает мой демон деятельности и предприимчивости - голова полна проектов... знаешь ли, что, если бы я ему объяснил, что удалось видеть на приисках, он бы не пожалел сотню тысяч убить, но зато головой отвечаю, что сделал бы открытия жильного золота - а это не россыпям чета - и верно бы понял выгоды переселить крестьян свободных, на своё иждивение и с известными условиями, на некоторые речки не далее 60 вёрст от приисков...»
Это была стезя в полном смысле буржуазного предпринимательства и хозяйствования - Якубович звал на неё. Но видел и жестокую прозу «железного века», опустошающее и коверкающее действие сил, гнавших людей в погоню за чистоганом: «Посмотрел бы ты, посмотрел бы ты, что теперь делается в Назимове; рабочие с большими деньгами, рублей по 900 некоторые выработали - что за пьянство, буйство и проч.; приискатели и их партии выходят из тайги на тощих конях, оборванные, обожжённые - словно сброд разбитой армии - и многие с длинными рожами - проискав 100 т. и ничего не найдя». И среди всего прочего неизменный мотив: «всё, что знаешь о моих родных, пожалуйста напиши - ты мне окажешь большую услугу».
Прошло ещё семь месяцев. Пыл предпринимательской деятельности, кажется, остывал. Тем временем крупный русский учёный, профессор А.Ф. Миддендорф был командирован Академией наук в Сибирь для сбора геологических, минералогических и иных материалов, характеризующих природные ресурсы малоизученного, хотя и издавна привлекавшего внимание учёных огромного края. Поездка Миддендорфа продолжалась с 1843 по 1844 г., и её научные результаты послужили его избранию в члены Российской Академии наук. В этих результатах была и доля труда Якубовича.
22 марта 1843 г. гражданский губернатор Енисейской губернии вошёл с представлением к генерал-губернатору Восточной Сибири, из которого следует, что 21 февраля 1843 г. Якубович, встретившийся в Назимове с Миддендорфом, обратился за позволением «собрать минералогические сведения и штуфы, также описать производство работы и механизм управления золотоносных россыпей - Подкаменной, Тунгузки и Питской системы».
Ответ Руперта сводился к тому, что просьбу Миддендорфа Якубович может выполнить не иначе, как под условием, что все собранные им материалы не будут опубликованы ни «под собственным его именем, ни под псевдонимом, но что они будут сообщены г. фон Миддендорфу только как материалы для собственного его употребления, или для собственных его сочинений с тем, чтобы тот ни в коем случае не объявлял перед публикой, от кого получил их, и, пользуясь ими, вовсе не упоминал бы имени Якубовича» (Азадовский М.К. Страничка краеведческой деятельности декабристов в Сибири. Сибирь и декабристы. Иркутск, 1925, с. 11).
Генерал-губернатор Восточной Сибири также далёк был от понимания этики учёного (в какое положение ставил он учёного!), как и этики вообще. Дело тянулось и кончилось тем, что Якубович отказался от задуманной программы исследований, а часть собранных материалов уничтожил, поскольку лишён был свободы передвижения, необходимой для их проверки. Он, однако, передал Миддендорфу свои метеорологические наблюдения, коллекцию местной флоры, а также образцы пород «золотоносных речек и ручьёв в тамошней системе вод».
Передача научных материалов Миддердорфу имела место осенью 1844 г. Гадо думать, не только почтенному профессору было разъяснено, на каких основаниях может он пользоваться научными материалами «государственного преступника», но и строго-настрого внушено Якубовичу, что его личный вклад по характеристике геологических, минералогических, метеорологических особенностей Енисейской округи должен бесследно раствориться в трудах Миддендорфа.
Якубович стерпел, как стерпел и последовавшее в 1843 г. ещё одно запрещение «государственным преступникам» отлучаться «от мест жительства». Круг возможностей послужить изучению природных богатств края уменьшился, однако этот круг (как и многие иные круги) Якубович умел расширить, если это служило большей или меньшей, но достойной цели.
Размышляя о жизни и трудах декабристов на поселении (непосредственно о днях и делах Якубовича), всё больше оцениваешь одну из мыслей Эжена Виолле ле Дюка (1814-1879), искусствоведа-философа, писавшего в духе прогрессивного направления французского романтизма: «Они [скромные и зависимые труженики искусства] искали освобождения в труде, в единении, в процессе труда, не пытаясь выйти из круга, очерченного им судьбой, но расширяя этот круг, насколько это было возможно. Неужели же мы будем настолько неблагодарны, что не признаем этих усилий?» (Виолле ле Дюк. Беседы об архитектуре. М., 1937, т. 1, с. 268).
Так («в труде, в единении») и под теми же стимулами («освобождение», понимаемое как путь осуществления во вне своей ценности) расширяли и декабристы «круг, очерченный им судьбой». Конечно, каждый по-своему, соответственно индивидуальному складу, дарованиям, силам, соответственно окружающей обстановке и конкретным обстоятельствам, которые не были одинаковы в «колониях» декабристов, как не одинаков был и персональный «колоний». Якубович стоял вне «колоний», один, лицом к лицу со стихиями первозданной природы, в окружении пьяного и буйствующего сброда, охваченного «золотой лихорадкой». Пьянствовали и буйствовали и рабочие приисков, находившиеся в ведении Якубовича.
Не потребовалось много времени, чтобы Якубович разобрался в положении, в которое сам поставил себя. Досаден был необдуманный и неудачный почин. Досаден и возмутителен был обман доверия, которое он оказал своим нанимателям. Это отражено в письмах Якубовича, отрывки из которых приведены выше. Жалобами, высказанными в письмах товарищам, Якубович не ограничивался. Сохранилось дело 1842 г., под названием: «Относительно перевода государственного преступника Якубовича из с. Назимова в г. Красноярск». Оно на 16 листах. Дело, как говорится, последствий не имело.
Ошибка Якубовича оказалась непоправимой. И, как мы уже знаем, он со всеми свойственными ему находчивостью, целеустремлённостью, энергией, азартом ответил на очередной вызов судьбы. Очередной вызов стал последним. Письмо Давыдову, датируемое 25 августа 1843 г., содержит уже не сигналы тревоги (они содержались и в предыдущих письмах), но сигнал бедствия. Да, как и прежде, «от дела голова идёт кругом», «сколько работы проделано - какое пространство изрыскано», как и прежде, чувство ответственности за взятые обязательства: «Я взял на себя обязанность важную - поэтому по совести её выполню». Всё так.
Но впервые возникает открыто вопрос: «Какая цель усилиям, право, не под силу?» - и ещё: «У меня нет цели трудиться». Письмо передаёт душевное смятение Якубовича и касается чего-то для него очень важного, болезненно переживаемого, связанного с отношениями к Давыдову и его семье, чего-то такого, что мы объяснить не можем. «Что ты сделал со мной, друг и брат! - так начинается письмо и продолжается словами: «Ты отнял посох у слепца - последнюю нравственную опору отказом - бог тебе судья, я не сержусь, но сердце кровью облилось, прочитав твоё письмо; ты отказал - и я откажусь, и погодя немного буду с повинной головой просить правительство взять меня с Назимова обратно в Разводную».
В чём отказал Давыдов Якубовичу? Содержание письма допускает мысль, что Давыдов ответил отказом на какие-то деловые начинания Якубовича, на его желание принять ещё какие-то предложения золотопромышленников. Но возможны и иные допущения: «Добрый друг, Александра Ивановна! - обращается Якубович к жене Давыдова в приписке к тому же письму. - Что вы со мной сделали, чем я заслужил отказ?
Знаете ли, что вы одним словом разрушили лучшие мечты моей жизни - столько времени, с такими усилиями я стремился к моей цели, и, когда начал помаленьку достигать её, вы одним словом всё стёрли; бог видит скорбь, вами мне сделанную, но я не буду на вас сетовать: вы мать - имеете право располагать вашими детьми; но знайте: я не приму предложение Ник[олая] Иван[овича] [золотопромышленник]; и бог с ними, с их золотом. Осрамлю себя, высказав непостоянным, но через некоторое время оставлю все дела - и с бедностью стану горе мыкать без цели и надежды в мире».
К чему бы ни относился отказ, полученный Якубовичем от В.Л. и А.И. Давыдовых, он явился ударом, крушением, как определил сам Якубович, «последней нравственной опоры», лишил его «лучшей мечты», отнял у него «цель». Возможно, Якубович преувеличивал, что не было ему чуждо. Но горе своё переживал таким, каким описал. Встречается и жалоба на болезнь, и признание: «Я отжил своё - мне жизнь давно не раздолье». И неизменная тревога о близких: «Ты видел Козьму Яковлевича, скажи, брат, что он говорит о моих? Не скрой дурных вестей, я привык к этому давно...»
Якубович тем временем продолжал порученное золотопромышленниками дело, но прежним не был. Затравленный самодержавием, допекаемый местными властями, отверженный роднёй, изнурённый трудом, одолеваемый недугами, он и в своём Назимовском загоне был ещё не вполне одинок, он ещё оставался собой, пока жили в нём его «мечта» и «цель». Эти «мечта» и «цель», конечно, ограничивались личным масштабом - они совсем не те «мечта» и «цель», о которых он так сильно, так страстно писал Николаю I из Петропавловской крепости.
Прошлое не было позабыто, ни обесценено, но будущее, во всяком случае в границах жизни декабриста, надежд не сулило. Но и ограниченные личным масштабом «мечта» и «цель», о которых мы не можем сказать ничего, кроме того, что масштаб их был личный, служили опорной точкой и прошлому в его историческом масштабе. Теперь Якубович лишился последней точки опоры, чудом поддерживающей его лучшие идеалы, источавшей романтический свет (здесь действовала и сила инерции) на жесточайшую действительность и его деятельность в ней. Жизнь подошла к самой чёрной странице, не последней, она ещё будет перевёрнута, но самой чёрной.
На Месяцеслове, 14 декабря 1843 г., сбивающимся почерком, Якубович сделал запись: «С. Назимово. Как перед богом, по совести говорю: после 19 лет лишения свободы, что в этот день 1825 г. я был прав по чувству, но совершенно не знал черни и народа русского, который долго, очень долго, должен быть в опеке правительства».
Заметим, между 14 декабря 1843 г. и 1825 г. прошло не 19 лет, а 18. Описка, выдающая душевное состояние Якубовича. Народ он действительно знал плохо, хотя и здесь необходима поправка: солдата он знал хорошо и находил с ним общий язык во время сражений, как и в военные будни. Но сейчас, пьянствующий и буянивший сброд, который находился в его ведении как управляющего Ермаковской золотопромышленной резиденцией, другие, пришлые с волчьими повадками люди, жаждавшие золота, заслонили от него и рядовых кавказского корпуса, и крестьян, полтавских и черниговских, о жизни и быте которых он всё-таки знал и не по рассказам, а по собственным наблюдениям и впечатлениям.
Плохо было Якубовичу в полночь 14 декабря 1843 г., когда так же не вовремя он пытался продумать и оценить испытанное и пережитое; нехорошо человеку быть одному - это с трагической силой подтверждает его запись. Назимовский опыт жизни Якубовича наслоился на прошлое, даже на то недавнее, когда он жил под Иркутском. Добытчики, невесть откуда появившиеся в Назимово, частью же завербованные для работы на приисках, были, вероятно, народом «отпетым», в самом деле чернью, развращённой и опустившейся.
Это они отвечали характеристике, данную им Якубовичем: «разврат, пороки, изуверие, невежество», это для обуздания их и подобным им анархических элементов казалось Якубовичу подходящей «сильная централизация правления», «самодержавие» - народ здесь был не при чём. А, может быть, изнанкой неправедного гнева Якубовича как раз и было отчаяние в готовности народа решающе воздействовать на ход истории? «Боже, прости меня! В полночь 14 декабря» - этими словами кончается запись. Всё-таки «царь, прости меня» было бы много хуже.
Чёрная страница была перевёрнута Якубовичем уже две недели спустя. В тот же Месяцеслов Якубович вписал и другую - откуда только прибавилась сила духа! - страницу: «Вот и 43-й год кончился, 20-й год ссылки, гонения, бедности, труда наступает. Боже! даруй мне сил выполнить долг человека-гражданина и мою лепту в скарб отечества принесть: не запятнанную, не осквернённую гордостию и самостию, но выраженную любовью и правдой. Я очень болен, мне 59 лет [описка], раны мои напоминают, что скоро конец, служащий началом».
Итоговая запись. Возвращение к началам, не тем, о которых скорбно писал Якубович, а тем, которым отданы были лучшие надежды, высокие побуждения, молодые силы, возвращение к лепте в «скарб отечества», которую принёс он, «человек-гражданин». И пришедшее, наконец, освобождение от демона исключительности, ибо «лептой в скарб отечества» Якубович считал всё им содеянное за вычетом того, что «пятнало» и «оскверняло» принесённую лепту «гордостию и самостию». Жизнь покидала Якубовича, но дух его светлел.
14 сентября 1844 г. Якубович написал прощальное письмо Давыдовым: «Мне плохо - скоро всему будет конец; водяная меня душит». Он просил «принять кое-какие безделки на память и помочь бедным нашим товарищам из капитала, который я назначил на сей предмет». Он не расставался с памятью о родных: «Уведомьте после моих родных, что я угас». К этому времени относится попытка Якубовича получить лечение в Красноярске. Сохранилось дело на трёх листах под названием «По представлению Енисейского гражданского губернатора о дозволении государственному преступнику Александру Якубовичу переселиться в Красноярск для лечения болезни».
Власти с разрешением на перевод Якубовича в Красноярск не торопились. Последнее из дошедших до нас писем Якубовича обращено к Я.Д. Казимирскому и датировано 17 июня 1845 г. Приводим его: «Милостивый государь, Яков Дмитриевич! Вот уже год, как я болен, страдания мои невыносимы, но надежда, что мне позволят вылечиться, переменив место моего жительства, подкрепляла меня до сих пор; но я вижу, что решительно отказались довести до сведения государя императора мою просьбу и причину оной, чем осуждают меня на медленную хуже пытки смерть.
Я потерял почти рассудок, войдите в моё положение, пусть меня свезут в Красноярскую больницу и там решат достояние ли я проклятого Назимова или погоста Новокрещенска Краснояр[ской] церкви. С чувством глубочайшего уважения, честь имею быть вашим, милостивого государя, покорным слугою Александр Якубович». На письме рукой Казимирского пометка: «Ответил 14 июля».
2 сентября 1845 г. Якубович был доставлен в больницу г. Енисейска. На следующий день он скончался. Причина смерти - «грудная водянка». Вероятнее всего, это был рак лёгкого.
5 сентября 1845 г. Якубович был похоронен на Крестовоздвиженском кладбище (другое название Севастьяновское), без напутствия, притчем Троицкой церкви. В метрической книге Богоявленского собора была сделана запись за № 33: «Государственный преступник Александр Якубович, 60 лет [описка], умер от «водяной», погребён по отношению старшего лекаря Большанкина от 5 сентября на Крестовском кладбище». Могила декабриста не сохранилась.
25 января 1846 г. в Кургане ослепший уже В.К. Кюхельбекер продиктовал стихи «На смерть Якубовича». Якубович и некогда назвавший его «пламенным любовником свободы» Кюхельбекер давно не были дружны. Но на далёкую енисейскую могилу Якубовича Кюхельбекер бросил свои «три горсти земли». Самое значительное, в следующих строфах:
Он был из первых в стае той орлиной,
Которой ведь и я принадлежал...
Тут нас, исторгнутых одной судьбиной
Умчал в тюрьму и ссылку тот же вал...
Так мудрено ли, что я в своей пустыне
Над Якубовичем рыдаю ныне?
Ты отстрадался, труженик, герой,
Ты вышел наконец на тихий берег,
Где нет упрёков, где тебе покой!
И про тебя не смолкнет бурный Терек,
И станет говорить Бешту седой...
В череде выдающихся современников Якубовича, оставивших памятные свидетельства или суждения о нём (Кюхельбекер, Денис Давыдов, П.А. Каратыгин) был и Пушкин. В письме из Михайловского 30 ноября 1825 г. Пушкин писал Бестужеву Марлинскому): «Кстати: кто писал о горцах в Пчеле? Вот поэзия! не Якубович ли, герой моего воображения? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева ect. - в нём много, в самом деле, романтизма. Жаль, что я с ним не встретился в абарде - поэма моя была бы лучше!».
Речь идёт о сочинении под названием «Отрывки о Кавказе (Из походных записок)», опубликованном в № 138 политической и художественной газеты «Северная пчела» за подписью «А. Я.». Проблеме атрибуции этого сочинения посвящено исследование М.К. Азадовского «О литературной деятельности А.И. Якубовича». Азадовский обнаружил и ввёл в оборот науки письмо Якубовича Бестужеву (Марлинскому), датируемое началом февраля 1837 г., из которого явствует, что сочинение, получившее высокую оценку Пушкина, действительно принадлежит Якубовичу.
Мысль Пушкина и после 1825 г. возвращалась к Якубовичу. В замысле «Романа на кавказских водах» (1831) Якубович должен был служить прототипом одного из главных действующих лиц («отрицательного героя»).
Реконструкции замысла «Романа на кавказских водах» мы обязаны исследованию Н. Измайлова (Измайлов Н. «Роман на кавказских водах» - невыполненный замысел Пушкина. - В кн.: Пушкин и его современники, вып. 37).
Если пристально всмотреться в факты, относящиеся ко времени письма Пушкина, столь лестного для сочинения Якубовича и его автора, обнаруживается своего рода парадокс. Пишет Пушкин от всей полноты чувств, пылко и живо, стремительно, ибо 30 ноября откликается на номер «Северной пчелы», опубликованный 17 ноября и успевающий проделать нелёгкий и долгий путь из Петербурга в Михайловское. Прочёл и написал. И назвал героем своего воображения Якубовича. И объяснил почему: «В нём много, в самом деле, романтизма». Но две недели спустя на письменном столе в Михайловском лежала поэма «Граф Нулин», написанная в течение двух дней «одним духом», так же как и письмо Бестужеву о Якубовиче.
Как «примерить» романтические реминисценсии, запечатлевшиеся в письме о Якубовиче, с «Графом Нулиным» - реалистическим, богатым бытовыми зарисовками? А ведь путь к «Графу Нулину» - и это обостряет вопрос - лежал издалека. Как показано В.М. Жирмунским в исследовании «Байрон и Пушкин» (1924), он начался уже в так называемых южных поэмах Пушкина. «Байронический» герой этих поэм «отодвинут из центра художественного внимания. Происходит как бы эстетическое развенчивание его единодержавия, совпадающее с тем моральным судом над героем-индивидуалистом, о котором так много говорили критики (особенно Достоевский)».
А, может быть, «примирять» приходится не взаимоисключающие идейно-художественные ценности? Мог ли быть романтизм жизненным культурно-историческим явлением, не заключая в своей переходящести доли абсолютной культурно-исторической ценности? То, что в образе мыслей, поведения, действий декабристов ограничивалось политическим романтизмом, оказалось несостоятельным. Но умение во имя идеала порвать привычные узы, отказаться от благ превратного мира, делающих мало-мальски терпимым существование в нём - без этого вообще невозможно развить энергии борьбы и протеста.
Способность во имя высокого идеала всем поступиться, кроме чести, достоинства и уважения к себе самому, принадлежит не преходящим идейным и поведенческим ценностям, выработанным и утверждённым в русле романтизма как культурно-исторического явления. Опыт 14 декабря взывал к реализму, но отнюдь не в пошлом смысле - «всё действительное разумно».
Высокому реализму в общественном движении в общественной мысли не противопоказан, а показан романтизм, реализм его «снимает» (в философском значении слова). Вот, каковы, думаем мы, жизненные, они же и теоретические, проблемы, на которых собраны были мысли и чувства Пушкина, когда он набрасывал (в первом приближении) замысел «Романа на кавказских водах». Здесь было над чем поразмыслить неспешно с пером в руке.
За год до замысла «Романа на кавказских водах» Пушкин записал свои мысли об истории, закономерности которой он считал познаваемыми, а потому и предсказуемым ход её. Но Пушкин различал в ходе истории то, что являлось необходимым, и то, что являлось случайным. Он писал, что «уму человеческому» невозможно «предвидеть случая, мощного, мгновенного орудия провидения» (как хотел Якубович быть именно «орудием провидения», мощным, мгновенным!).
Искомая альтернатива романтическому герою была сложна, если только не сводить задачи к развенчанию такового. Быть может, среди всех прочих обстоятельств, не позволивших Пушкину реализовать свой замысел, нашла место и историко-философская сложность проблемы, т. е. такого развенчания романтического героя, когда его антипод вбирал и творчески осваивал идейно культурные ценности романтизма.
Имя Якубовича ведёт и в мир романтической литературы, романтической культуры вообще, включая культуру отношений и поведения. Может быть, Якубович составляет один из очень ярких, показательных примеров в интересующем нас аспекте. Мы исходим из положений, формулированных в замечательном по богатству и глубине мыслей, по широте охвата эмпирического материала исследования И.Г. Неупокоевой «История всемирной литературы. Проблемы системного и сравнительного анализа» (1976). При всём особенном, что отличает творчество декабристов-литераторов от «классического» романтизма, «в идейно-художественной структуре их произведений есть нечто существенно с ним общее».
И.Г. Неупокоева вводит в исследование категории «сущего» и «должного» как необходимые и достаточные для идейно-художественной структуры романтизма, если принять во внимание и специфичность их взаимоотношения: обретение «должного» не больше, чем импульс, стремление, бросок навстречу, партизанское действие - словом, «должное» так и остаётся плюсом, притягательным, но недостижимым. «Сущее - это господствующие отношения, - пишет И.Г. Неупокоева, - той реальной действительности, которая, вопреки ложному представлению о пренебрежении ею романтиков, всегда присутствует в их творчестве, выступая в художественной концепции их произведений в эмоционально обострённых очертаниях, со знаком неприятия, отрицания, критики».
Но роль категории «должного» в данной идейно-художественной структуре отнюдь не безучастна и не бездеятельна. «Присутствие в произведениях романтиков, - продолжает И.Г. Неупокоева, - эстетической категории «должного» объясняет, почему в трагической атмосфере их произведений так ярко вспыхивает свет дружбы, доверия, любви. Эти темы относятся не просто к фабуле, они исполнены высокого философско-социального звучания, противопоставлены антигуманной сущности современного романтикам общества как страстная устремлённость разума и чувствам Человека к должному - но только как устремлённость».
Исследователям движения декабристов эти обобщённые строки говорят много - они обращают к «сокрытому двигателю» идеологии и психологии движения декабристов, как литераторов из их числа, так и нелитераторов, вводят в «кладовые» их общественной энергии, указывают на потенциал протеста и борьбы, не исчерпанный декабристами и завещанный ими следующему поколению революционеров.
Но также полны значения для историка декабристского движения строки исследования И.Г. Неупокоевой, характеризующие историческую ограниченность романтической литературы, самой идейно-художественной природы и структуры её: «Сущее и должное, действительность и мечта, настоящее и будущее представлены в ней как крайние полосы жизненного ряда, между которыми в развитии поэтической темы произведения отсутствует необходимая для художественной структуры реалистического типа причинная (событийная, логическая, рациональная) связь».
Потому-то общественная функция романтического искусства состоит по преимуществу «в разрушении (средствами своего эмоционального критического пафоса) неприемлемой действительности, в снятии с господствующих общественных отношений всякого «покрова святости», в устремлённости к созданию новой действительности (должного), в «прорыве» к этому должному в самой образной системе произведения». В этом видит И.Г. Неупокоева и общественную функцию творчества «поэтов-декабристов». Конечно, понятие «декабристы-литераторы» шире, чем понятие «поэты-декабристы», но едва ли исследователь хотел в данном случае сузить рамки идейно-культурного явления, о социальной функции которого так полновесно сказал.
Перед нами, когда мы приводим извлечения из исследования И.Г. Неупокоевой, неотвязно стоит образ А.И. Якубовича как точно охватываемый её характеристикой романтизма. Разумеется, не об одном Якубовиче можно было бы сказать нечто сходное. Причастность декабристов к идейно-художественному направлению романтизма ставит вопрос не только о качественной (Неупокоева), но и о количественной характеристике явления.
Широко ли оно было распространено, насколько было продуктивно, какова была сила его влияния на общественный вкус и мнение? Вопросы немаловажные, ибо они - суть, одновременно и вопросы о том, насколько глубоко было связано интересующее нас культурно-историческое явление с русской жизнью, как широка была его «корневая система». За ответом обратимся к исследованию академика В.М. Жирмунского «Байрон и Пушкин».
Как установил Жирмунский, на отрезке времени с 1822 по 1842 г. (за исключением произведений Пушкина и Лермонтова) опубликовано было около 85 поэм, напечатанных отдельным изданием, более 50 законченных произведений и отрывков, разбросанных в «Собраниях стихотворений» отдельных авторов, около 70 - в различных журналах, более 50 - в альманахах.
Таким образом, общее число опубликованных поэм, принадлежащих к новому (романтическому) жанру, как вполне законченных, так и в отрывках, превосходит 200 отдельных названий, из которых около 120 составляют произведения законченные. Количеству романтических произведений соответствовал и широкий ареал, в котором действовали поэты и писатели романтического жанра: Петербург, Москва, Одесса, Оренбург, Харьков, Казань, Варшава, Вильно, Минск.
Мы читаем в исследовании В.М. Жирмунского «Пушкин и западные литературы»: «Тема столкновения личности и общества, впервые в русской литературе поставленная молодым Пушкиным в его «южных поэмах», отражает в романтической форме подлинный исторический конфликт между передовой, революционно настроенной дворянской молодёжью преддекабристской эпохи и общественным строем крепостной России».
Вот откуда и от чего концентрическими кругами расходились поэмы, стихи, прозаические, драматургические произведения романтических авторов в столицах и провинциальных городах России в течение двадцатилетия с начала 20-х по начало 40-х годов XIX в. Историко-литературный экскурс служит уточнению наших представлений о действительной силе и множественности очагов идеологического конфликта передового слоя дворян с общественным строем крепостной России.
Движение декабристов в той или иной степени являлось эзотерическим. Но не со знаком сиротства - знаком духовного родства с большим кругом писателей и широкой аудиторией читателей оно помечено. Оно как будто указывает на ещё более широкий общественный отзыв, поскольку в романтизме политическом, культурном, литературном обозначаются и контуры реалистического отношения к действительности. Какой-то новый момент отрезвления, купленный жертвенной ценой, стал подлинным достоянием декабристов в десятилетия их страданий после 14 декабря.
Это достояние было претворено ими в разнообразную практику в условиях поселения, служило фактором их сближения и общения с народом. Но зачатки этого прослеживаются раньше, прежде всего в политических сочинениях, вообще в литературной деятельности, научных и культурных интересах декабристов. В этом общем контексте раскрываются и конкретизируются черты личности А.И. Якубовича как культурно-исторического явления.