В. Гонцова-Берникова
Из жизни декабристов на каторге и в ссылке в 1827 году
Сведения, сообщаемые здесь, основаны исключительно на материалах, хранящихся в Лефортовском военном архиве, в бумагах канцелярии дежурного генерала главного штаба (секретная часть) и относящихся к 1827 году. Декабристы к этому времени либо уже отправились, либо только увозились к месту их долголетней ссылки и так или иначе устраивались в далёкой Сибири. О порядке их увоза мы находим некоторые сведения в печатной литературе о декабристах (Дмитриев-Мамонов. «Декабристы в Западной Сибири». 1905 г.). Рассматриваемые нами материалы дают некоторые подробности, которые касаются каких-либо нарушений в обычном порядке следования государственных преступников.
В феврале месяце 1827 г. выехали Загорецкий и Ивашев из С.-Петербурга в Тобольск, а оттуда 6-го марта направились в Иркутск, конечный пункт, в распоряжение властей которого отправлялись декабристы. Прибыли они туда 2-го апреля, в дороге пробыли полтора месяца. Жандарм, сопровождавший их, представил в канцелярию главного штаба заявление, в котором даёт отчёт о дороге: «Погода была хорошая, местами грязная, ночевали через трое суток. До Тобольска преступники были здоровы. Ивашев заболел и оставлен в больнице, в дороге же были равнодушны. Сношения с преступниками никто не имел и с жандармом ничего особенного не говорили. В Иркутске Загорецкого сдал в полицию. Преступники были в кандалах».
Такое же сообщение с некоторыми подробностями имеем в донесении жандармов, сопровождавших до Тобольска фон-дер-Бригена и Выгодовского, а до Иркутска ещё Аврамова и барона Черкасова. Из Петербурга выехали 15-го февраля, в Тобольске были 8-го марта и в Иркутске 7-го апреля, остановка была из-за отсутствия лошадей. Жандарм сообщает: «Преступники были здоровы, Выгодовский печален, а другие равнодушны.
Из Тобольска пели песни. Бриген один раз спросил у жандарма: «каков до вас нынешний государь и таков ли для солдат, как покойный Александр I». Ему ответили, что «сравнения о государях делать не должно». Он же, Бриген, передал жандарму Евтухову письмо в Михайловский замок, где этот последний должен был получить вознаграждение. В Иркутске заехали в съезжий дом 1-й части, сдали преступников частному приставу, который посадил их в арестантскую».
Из всех дел, касающихся увоза декабристов в Сибирь, останавливает наше внимание дело (№ 21, св. 40) о беспорядках, происшедших в проезд фельдъегеря Желдыбина через Ярославскую губернию с преступниками. Оно началось 2-го января 1828 года, кончилось в декабре этого же года. Фельдъегерь Желдыбин известен своею жестокостью и зверством, о нём в литературе не раз упоминалось со слов декабристов. Вот что пишет А.М. Муравьёв в своих записках о Желдыбине:
«В полуверсте от первой смены почтовых лошадей фельдъегерь велел остановить наши кибитки и сам отправился во весь опор на почтовую станцию, откуда скоро возвратился со свежими лошадьми. Фельдъегерь действовал по приказаниям, которые ему были даны. Подозревали, что бедная наша матушка будет нас поджидать на станции, чтобы сказать нам последнее «прости»...
Матушка унизилась до мольбы, чтобы ей было позволено обнять нас в последний раз; она предлагала довольно большую сумму, но ничего не могла сделать; фельдъегерь сказал, что за исполнением полученных им приказаний следят. Лошади запряжены, мы помчались галопом... Никому не позволялось приближаться к нам. В оковах мы сделали эти 6050 вёрст в 24 дня... В Тихвине, недалеко от С.-Петербурга, народ с обнажёнными головами желал нам счастливого пути, несмотря на меры воздействия со стороны фельдъегеря. То же самое происходило в Ярославле...
Из всех неприятностей, которые мы имели в пути, наиболее тягостно было переносить необходимость быть молчаливыми свидетелями зверств, совершаемых фельдъегерем. Он покрывал ударами ямщика, порывался выдрать ему бороду. В особенности, когда он был обязан платить почтовые прогоны, перед нами разыгрывалось грустное зрелище подобных зверств. Верный привычкам наших чиновников, он стремился сохранить для самого себя деньги, которые ему были даны на почтовые прогоны. Прогоны на двенадцать лошадей от С.-Петербурга до Иркутска составляли довольно крупную сумму. Бедные лошади дохли от усталости».
И.Д. Якушкин в своих записках пишет о Желдыбине следующее: «В Кунгуре мы пробыли почти целые сутки и тут настиг нас следовавший за нами поезд. Пущин, Поджио и Муханов в сопровождении своего фельдъегеря Желдыбина и жандармов прибыли в Кунгур, когда мы уже укладывали вещи. Оба фельдъегеря согласились ехать вместе... Мы ехали все шестеро вместе около двух суток, потом наш фельдъегерь, добрый Миллер, увёз нас троих (Якушкина, Арбузова и Тютчева) вперёд: для него и для нас было невыносимо неистовое поведение Желдыбина с ямщиками, он бмл немилосердно, не платя почти нигде и половины прогонов. Вообще фельдъегеря имели полную возможность обогатиться, перевозя государственных преступников в Сибирь».
П.Е. Анненкова так характеризует Желдыбина: «Фельдъегерь Желдыбин был ужасный человек, он обходился жестоко с теми, кого вёз, не давал им ни есть, ни отдохнуть, бил ямщиков и загонял несколько лошадей. И всё для того, чтобы успеть доскакать с одними до места назначения, кажется, до Иркутска, и вернуться за другими: так соблазнительны были для этого изверга прогоны и разные сбережения от сданных на руки арестантов...
Мало того, что этот зверь Желдыбин заставлял беспощадно мчаться первые жертвы свои, но он ещё чуть не заморил всех. Никто из них не имел шубы. Морозы стояли жестокие». Далее Анненкова пишет: «Екатерина Фёдоровна Муравьёва задарила также фельдъегеря, но и это не помогло: он до самого Томска мчался, не обращая внимания на то, что его упрашивали остановиться где-нибудь, чтобы купить ещё тёплого платья; только в Томске удалось им это сделать».
В письме к отцу И.И. Пущин тоже говорит о Желдыбине: «Прощаясь, я немного надеялся кого-нибудь из вас видеть в Ладоге, или по крайней мере найти письмо. Впрочем, вы хорошо сделали, что не приехали, ибо Желдыбин никак бы не позволил свидания». Пущин не ошибся; фельдъегерю представился бы при этом только лишний случай проявить свою жестокость.
И всё-таки беспощадный, жестокий к людям и лошадям, фельдъегерь, исполнявший не за страх, а за совесть инструкции, попал под суд. Ещё в начале декабря 1827 года был предан суду жандарм Провалов, один из сопровождавших декабристов вместе с Желдыбиным, за то, что взял у Пущина письмо к отцу. Правда, Провалов оправдывается, что взял письмо с тем, чтобы доставить дивизионному начальству и за что получить награду, а, потеряв его, убоялся сказать, что брал. Желдыбин же был арестован на две недели за неисправность по службе.
Поводом для привлечения Желдыбина к военному суду было следующее донесение ярославского гражданского губернатора управляющему министерством внутренних дел: «Сего ноября 16-го дня, на Петербургском тракте от г. Мологи в 10-ти верстах, проезжающими крестьянами найден завязанный мешок и представлен ими мологскому городничему.
По осмотру оказалось в оном мешке: жандармская шинель с фуражкою, небольшой кожаный чемодан, тёплые кенги, валеные сапоги, две портупеи, одна белая замшевая, другая чёрной кожи, старая; в чемодане: рубашка, полотенце, салфетка, холстяные брюки и старые замшевые рукавицы, неизвестно кому принадлежащие, а в упомянутой фуражке под подкладкой найдена книжка в пол-осьмую долю листа, согнутая на 28 листах, вся исписанная карандашом, кроме последней страницы; при ней на четвертинке письма, незапечатанное, писанное из Тобольска от неизвестного с адресом: Лизе Шаховской на Пречистенке в своём доме в Москве, а другое, тоже незапечатанное, на осьмушке листа от неизвестного же с адресом г. Рачинскому, и при сём последнем тою же рукою писанная на маленьком лоскуточке бумаги записка...
Городничий донёс, что 15-го числа в ночи на 16 число сего месяца, как по розысканию его открылось, проезжали к Петербургу через г. Мологу два фельдъегеря - один Миллер, другой Желдыбин (в донесении Шоладыбин), почему и должно полагать, что мешок тот с показанными вещами потерян ими... Как в упомянутой книжке содержится много иносказательного, что по мнению моему, навлекает некоторое подозрение на связи писавшего ту книжку преступника с некоторыми из упоминаемых в ней лицами, особенно же открывается условие вести с ними секретную переписку с употреблением при том лимонного соку, который при объяснению его может способствовать сохранению между ими секретов...
При чём нужным считаю донести: 1-ое, что в означенной книжке между прочим упоминается, что преступник Якушкин имел в гор. Ярославле свидание с женой и тёщею своею в продолжение 17 часов; но сие несправедливо, а имел он здесь свидание с помянутыми лицами вследствие объявленного мне г. дежурным генер. Потаповым Высочайшего Е.И.В. дозволения в присутствии моём не более семи часов, но и сие время для свидания дано им было потому, что в то самое время перевоз через реку Волгу от проходящего льда сделался для переправы совершенно невозможным, коль же скоро препятствие таковое миновалось, то означенный Якушкин в тот же час и был сюда выпровожден;
2) упоминается также в оной книжке о проживающей в Ярославле г-же Уваровой, которая ждёт брата своего Лунина. Приехавшая в Ярославль г. Уварова действительно проживает здесь и теперь на постоялом дворе, но по какой надобности вовсе не было мне известно, а как ныне усмотрено мною для чего она здесь жительство имеет, то и принял я против намерения её надлежащие меры».
Гражданский губернатор не был предупреждён относительно проезда государственных преступников, а потому и были допущены некоторые беспорядки.
К делу приложена копия с книжки Пущина и письмо к отцу.
От 21-го января 1828 года за подписью Дибича было послано из канцелярии дежурного генерала главного штаба ген. Бенкендорфу следующее отношение:
«Дошло до сведения, что отправленный отсюда 8-го октября прошлого года в Сибирь с государственными преступниками Мухановым и Пущиным фельдъегерь Желдыбин, вопреки данной ему инструкции, объявив в Ярославле сестре преступника Лунина г-же Уваровой, прибывшей туда с намерением видеться с братом своим, что он везёт преступника Муханова, ей знакомого, дозволил ей с ним видеться, равномерно допустить свидание с находившимися там в то время г-жей Якушкиной и матерью её, которая Пущина при отъезде благословила образом».
Затем следует предписание строжайше расследовать поступки Желдыбина и, если он окажется виновным, арестовать его и содержать под арестом вплоть до разрешения.
В следственном деле на месте, а затем и в военно-судном, были опрошены ряд свидетелей, только показания двух жандармов Кузьмичёва и Дубового, говорят не в пользу Желдыбина. Они указали, что с дозволения фельдъегеря Желдыбина было устроено свидание Якушкина с Мухановым и Пущиным, во время свидания находились в доме, в особой комнате, где с ними вместе был и Желдыбин: Кузьмичёв видал, что Якушкина дала фельдъегерю два картуза табаку и в ящике пирог. Содержатель постоялого двора и почтовых лошадей, а также и его приказчик показали, что Уварова действительно жила в Ярославле, но ни о каком фельдъегере Желдыбине они не знают.
Крестьянин же Мешалкин, у которого Желдыбин менял лошадей, показал, что «осенью провозимы были трое преступников при фельдъегере, приезжали Якушкина и Уварова, из коих последняя просила фельдъегеря, стоя на коленях, позволить видеться с привезёнными преступниками, но он их не допустил, а виделись они только в сенях, тогда как стали их выводить. В другой раз, при провозе троих же преступников, были допущены фельдъегерем к свиданию вышеизложенные госпожи и находились с ними вместе около получаса. Говорили не по-русски».
Уварова в письме к подполковнику Шубинскому, производившему это расследование, объяснила, что так как ей было известно, что фельдъегерь увёз её двоюродных братьев Муравьёвых, хотела о них расспросить, «кроме ответа на вопросы, внушаемые ей по духу христианства и родства, Желдыбин не подал ни малейшего повода сомневаться в ревностнейшем исправлении должности и даже упорно отказывался позволить ей снабдить съестными припасами тех, которых он сопровождал и которых даже имена ей, Уваровой, неизвестны».
Показания самого Желдыбина таковы: «Пробыл на постоялом дворе 3/4 часа, Уварова и Якушкина с матерью просили позволения видеться с преступниками, но не получили оного; спустя несколько минут вышел он в комнату почт-содержателя узнать, выставлены ли лошади на другой стороне Волги, и чтобы дано было знать полиции для принятия мер к переправе через реку; в сие время услышал он в комнате, где находились преступники, женский голос и в ту же минуту бросился туда, дабы вывести их; но из разговоров их только слышал, что Уварова спрашивала о каком-то брате, здоров ли он, на что Муханов отвечал ей что-то по-французски. О ящике узнал он по утру, осмотрев, нашёл только пирог. А Якушкина имела времени только дать образ. Он, Желдыбин, вовсе никогда не знал Уваровой и о жительстве её; также не мог знать, знаком ли ей Муханов или нет, следовательно не имел надобности давать знать Уваровой, что он препровождает преступника Муханова».
Расследование на месте установило, что, хотя Желдыбин не уличается в действительном позволении свидания преступников с Якушкиной, её матерью и с Уваровой, - но фельдъегерь «подвергается большому подозрению», а потому он был предан военному суду, который, рассмотрев всё дело, вынес «сентенцию»: «допуск к свиданию с тремя преступниками был самый кратковременный, а притом и насильственным образом, несмотря на сопротивление жандарма Привалова, бывшего в то время при преступниках на часах, но чтобы к сему был какой-либо, умышленный повод со стороны фельдъегеря Желдыбина, того по производству дела не открыто, и никем из посторонних совершенно не доказано...
Впрочем невозможно оправдать подсудимого по сему делу потому, что он не исполнил в точности данной ему инструкции... признать его виновным, хотя в неумышленном, но от непредусмотрительности происшедшем со стороны его допуске к свиданию с преступниками родственников их и за недонесение о сём происшедшем в своё время, а потому приговорил служить шесть месяцев рядовым».
Дежурный генерал главного штаба не согласился с таким постановлением военно-судной комиссии. Он, правда, усматривал оплошность и упущение в поступке Желдыбина, но, принимая во внимание прежнюю отличную службу Желдыбина, и в особенности то, что он в 1826 году в подобном же случае отвергнул 3.500 р., предложенные ему родственниками препровождавшихся им в Сибирь государственных преступников Муравьёвых, Торсона и Анненкова, за дозволение видеться с ними он, дежурный генерал, полагает, «вменив фельдъегерю Желдыбину годичное нахождение под судом и арестом в наказание за вину, происшедшую от оплошности и самонадеянности, обратить его по-прежнему на службу по фельдъегерскому корпусу, подтвердившему, что первое малейшее отступление от обязанностей повлечёт на него строжайшее взыскание».
Дело закончилось 11-го декабря 1828 года.
Отправлялись декабристы в Иркутск, откуда их распределяли по рудникам и на поселения. Тут произошёл инцидент, повлекший за собой предание суду председателя иркутского губернского правления Горлова. Случилось же следующее. Когда в Иркутск прибыли декабристы А.З. Муравьёв, Давыдов, Трубецкой, Якубович, Волконский, Оболенский и два Борисовых, Горлов отправил их на заводы гражданского ведомства; первых двух - в Александровский винокуренный, Оболенского и Якубовича - в Иркутский солеваренный, четырёх остальных - в Николаевский винокуренный, тогда как все должны были быть отправлены в Нерчинские рудники. «Горлов дал приказание снять военный караул и даже освободить от оков, - возмущённо отмечает донесение, - всякий беспрестанно мог иметь с ними сообщение, а некоторые, как, например, иркутский учитель Жульяни, бывал беспрестанно».
За подобное попустительство и доброжелательное отношение к декабристам Горлов был отстранён от должности, вызван в столицу и отдан под суд (дело № 120, св. 34, Леф. Арх.). Осуждённые декабристы были водворены в Нерчинские рудники. Все отправлявшиеся из Сибири или направлявшиеся туда находились под строгим контролем правительства. Сам шеф жандармов Бенкендорф требовал от дежурного генерала главного штаба Потапова сообщать ему «точнейшие и подробные сведения касательно осуждённых верховным уголовным судом преступников и вообще всех прикосновенных к следственному делу о них лиц. Вопреки сему сведения ограничиваются отношением и принадлежащими к оному приложениями» (дело № 26, св. 29). Он не довольствуется, однако, шаблонной ведомостью казённого образца; ему нужно знать каждый их шаг, каждую мысль.
Немудрено, что в канцелярию дежурного генерала попадали письма, выражавшие настроения одних и отношение к сосланным других. Так, член горной экспедиции при Нерчинском заводе Фёдор Фриш описывает своему родственнику, бригадному командиру 3-й гренадерской дивизии ген.-майору Матвею Фришу (письмо от 13-го августа 1827 года), работу осуждённых и своё отношение к ним: «Преступников доля, конечно, достойная их заслугам, но и то ещё милость, что они дышат свободным воздухом, ходя каждый день на работу в оковах за грозною стражей. Там они поднимают, катают, носят руду и камень ломают, бьют, мельчат и проч. Здесь поблизости только восьмеро их и две жены, кои только издалека на них глядят.
Прочие остановлены и содержатся в строгом присмотре при самом коменданте за 500 в. отсюда, в деревне, которая называется острогом, потому, что в древности тут был палисад от набегов монголов. Здесь, т. е. остроге сём, считается и Павел Бобрищев-Пушкин, но Сергеевич ли он - не знаю, ибо их здесь не величают; а что он жив, знаю потому, что плата за него отпускается. Жён более в заводскую черту не допускают, напрасно Фонвизина едет, её конечно остановят в Иркутске, как Нарышкину и других.
О успехах построения тюрьмы ничего не знаю, это дело коменданта, которого мы снабжали людьми и припасами. Дай бог только, чтобы с нас за искреннее усердие и исполнение воли государя не взыскали» (дело № 148, св. 35). По-видимому, Фриш, отправляясь в экспедицию, получил какие-то задания разузнать о декабристах и на эти вопросы отвечает осторожно, избегая лишнего.
Задержано было письмо (и снята копия с него), написанное канцеляристом Антоном Войниловичем, поручиком Черниговского пехотного полка, принимавшим участие в возмущении, произведённом С. Муравьёвым-Апостолом. Оно кратко и интересно тем, что рисует обстановку глубокой глуши, в которую попали декабристы: «Прибыл в крепость Ямышев, стоит на берегу Иртыша на границе киргизцев, народа почти дикого. Здесь в предместии находится только несколько изб казаков и женатых солдат, а других жителей нет и те большие пьяницы» (дело № 158, св. 35).
Должностные лица, имевшие отношение к декабристам, старались выказать начальству своё осуждение делу декабрьского восстания. Правда, многие, наоборот, своим отношением к этим последним высказывали им сочувствие, но мелкие чиновники боялись, чтоб их в чём-либо не заподозрили. Так, нерчинский почтмейстер Климантов пишет служащему в Волынске, в имении гр. Мошинской, Портнову: «Крайне соболезную, что вы принимаете участие о таких людях, которые согрешили пред богом, царём и законами, страшусь даже слышать о них, а не только иметь переписку, бог с ними, кто в грехе тот в ответе...»
Это письмо возбудило дело, государь поинтересовался узнать о Портнове, «какие он мог иметь причины к желанию иметь связь с сосланными в Сибирь преступниками». Оказалось, что по его предположению должен быть сослан в Сибирь Мошинский, и Портнов думал, что при помощи знакомого почтмейстера он сможет пересылать письма и деньги мужу графини и тем самым получать вознаграждение (дело № 171, св. 35). Очутившись вдали от родных и близких, часто в полном одиночестве, декабристы искали все способы, чтоб занять тянувшееся годами изгнание. Самообразование, дело благотворительности, рисование, домашнее хозяйство, заполняли вынужденный досуг.
Враницкий послал гражданскому губернатору письмом срисованный вид города Пелыма. Это было препровождено Бенкендорфу, который послал ему готовальню, ящик красок, бумагу и проч. Материальное положение Враницкого, как многих других, было очень тяжёлым. Он пишет в письме: «Отдалён от родных, приятелей и всего просвещённого мира, в сём мрачном уголке земного шара мучительные дни жизни моей проходят и вместе с ними приметно моральные и телесные силы мои. Увядает растение, которое могло давать ещё плодов, если-б его не покрывала тень и беспрестанная мрачность, солнце своею благотворительною теплотой уже давно не согревает его». Он просит помочь ему, т. к. ему не на что существовать, а также прислать всё для рисования и снятия плана. Он был всем удовлетворён (дело № 7, св. 28).
С подобной просьбой облегчить участь сыновей обращаются отцы декабристов. Отец Ивашева напоминает, что сын его не мог оправдать себя при первом допросе, т. к., когда Ивашев заявил, что он к обществу принадлежал, но о злодейской цели ничего не знал, то вопрошающий, «исполненный справедливым негодованием к пагубным богоотступным замыслам, вероятно, желая скорее исторгнуть признание, сказал: «если не сознаешься, то железа и пытки тебя ожидают», угроза сия поразила его, сердце и язык несчастного замерли», в таком состоянии его отправили в крепость.
Канцелярия главного штаба потребовала справку об Ивашеве, и на этом дело кончилось (дело № 40, св. 30). Точно так же обращается с просьбой записать сына в рядовые кн. И. Одоевский; он нашёл бумагу о пожаловании ему ордена св. Георгия и думает, что его заслуги будут приняты во внимание, и сын его искупит свою вину, служа рядовым. Одоевский пишет: «Отними сына моего, юного безумца, у смерти поносной политической и отдай его на жертву смерти естественной, не бесчестной» (дело № 14, св. 39). Но все мольбы отцов правительство Николая I по большей части оставляло без последствий.
Из дел, находящихся в военном архиве, останавливают на себе внимание дела о Шаховском и Бобрищеве-Пушкине, Николае Сергеевиче. Судьба этих двух декабристов глубоко драматична.
Шаховской, молодой энтузиаст, одно время масон, секретарь комиссии по выработке устава Союза благоденствия в 1817 г., в 1822 году отходит от жизни общества и живёт в деревне своей жены, ур. кн. Щербатовой, в Нижегородской губернии, где занимается сельским хозяйством. В 1826 году был отправлен на допрос, перед которым он явился, как человек, которого нужно было обвинить, но он совсем не был источником сведений, как говорит П.Е. Щёголев в своих «Исторических этюдах». 2-го августа этого же года он был отправлен на поселение в Туруханск, где занялся привычным и любимым делом: сельским хозяйством.
Гражданский губернатор всеподданнейше доносит, что «сосланный по приговору верховного уголовного суда в упразднённый город Туруханск преступник Шаховской по 1-е число минувшего мая вёл себя добропорядочно; располагает иметь в Туруханске домообзаводство и скотоводство, также заботится о разведении картофеля и прочих огородных овощей, что доныне в сём крае не находится».
В ответ на этот рапорт из канцелярии дежурного генерала делается запрос: «спросить, не нужны ли ему каковые денежные пособия для разведения картофеля, каковые и будут ему доставлены, но с тем однако же, чтоб ваше превосходительство наблюдали за точным употреблением их на сие или на другие подобные заведения».
24-го октября 1827 года Шаховской переведён в Енисейск. Здесь его спросили, что может он устроить на пользу нового края. Шаховской отвечал, что «не отчаивается заведением хлебопашества по новой системе севооборотов и травосеяния, подать полезные примеры жителям, у которых хлебопашество находится ещё в большом младенчестве, что есть возможность сделать пособие поселянам как для облегчения их работ, так и для сохранения их достояний через введение различных экономических строений и орудий, как например: орал, озередов, овинов, машин для выделки пеньки и льна и проч., что можно с пользой завести вайду и даже свекловичные плантации; что, наконец, предложение его состояло в том, чтобы завесть особенный хутор для практических опытов разных заведений сих.
Благотворная помощь благодетельного правительства, - пишет Шаховской, - необходима для достояния определённого числа земли, которая может заключаться в 50-ти десятинах, а равно и для заведения строений хутора, машин, орудий и лучших семян; не бесполезно бы также было для распространения образования в хлебопашестве употреблять на хуторе несколько поселян» (дело № 225, св. 37).
К этому проекту Шаховского гражданский губернатор делает приписку: «не могу умолчать, что неизменное милосердие государя императора сделало глубокое влияние на душу преступника Шаховского».
В результате этой переписки о Шаховском директор ботанического сада Фишер просит Бенкендорфа доставить Шаховскому три учебные ботанические книги, небольшое собрание сухих трав и микроскоп. Дибич не преминул указать, чтоб обратили внимание на могущие и впредь пересылаться к Шаховскому и другим преступникам книги и прочие вещи и поручить кому-либо пересматривать их, особенно книги, «не находится ли в оных что-либо могущее» подать повод к вредным последствиям. Вскоре по прибытии своём в Туруханск Шаховской пытается просить облегчить его участь и несколько оправдать себя. Он пишет государю письмо, подлинник которого хранится в бумагах канцелярии дежурства главного штаба. Написано оно ровным, чётким и старательным почерком.
«Ваше императорское величество государь всемилостивейший. Бог поставил тебя отцом народа российского, а в великой душе твоей открыл источник надежды и милосердия, утешение несчастным, отраду горестным и прощение виновным.»
Приговор суда, свершённый приложением определённой степени наказания, смыл с меня ужасное имя преступника. Лишённый чинов и дворянства, сосланный за шесть тысяч вёрст от родины, умер для семейства своего и счастья. Одно упование на милость монарха озаряет мрак жизни моей и увядшую мечту будущего. Государь, обрати отеческий взор на горькую участь мою. Одна зеница твоя может облегчить тяжкое бремя, падшее на несчастного.
Оживлённый надеждой уменьшить в очах твоих вину, приписанную мне приговором свершившим несчастие моё, священнейшим долгом поставляю себе, с искренним чувством верноподданного, изложить пред тобою истинное положение дела моего, из которого вашему императорскому величеству предоставлены были одни исключительно избранные и усиленные обвинения, послужившие к усугублению моего жребия, обстоятельства же, преимущественно относившиеся к выгоде моей, остались тайною.
Припечатанный в ведомостях доклад, поднесённый комиссиею вашему императорскому величеству, заключает обвинение меня в покушении на жизнь покойного императора, основанное на одном показании Матвея Муравьёва-Апостола: «что для приведения заговора в действие, предлагал я воспользоваться днём моего караула, и что брат его Сергей называл меня тигром». - В бумагах, заключающих ход дела моего, представляется другое показание Никиты Муравьёва, совершенно ему противное и более чести моей относящееся, из которого видно, «что, прибыв в собрание, когда узнал о предложенном предмете, то спорил, противился оному и, не дождавшись окончания, уехал».
Остальные же два свидетеля, Фонвизин и Александр Муравьёв, отказались при очных ставках утвердить взятые с них показания и подписали под оными: «был ли в собрании - не помнят». Из показания же Матвея Муравьёва, объявленного мне в заседании комиссии господином ген.-адъютантом Чернышёвым, приписано было мне одно предложение воспользоваться днём караула Семёновского полка, но прозвание тигром объявлено не было. Муравьёв-Апостол в сие время не имел уже качеств, определяющих лицо свидетеля, ибо имя его было предано поношению, о чём в начале февраля месяца в статье о возмущении Черниговского пехотного полка припечатано в ведомостях.
Но комиссия оказала ему предпочтительное доверие, и, не объявя мне такой главной части обвинения, от которой зависела честь моя и общественное мнение, лишила меня средств законной защиты; не взирая также и на положение дела моего, предоставлявшего мне всю выгоду к оправданию, избрала одно лицо Муравьёва-Апостола, и по словам его, без допроса других свидетелей, осудило не только политические действия, но и внутренние чувства нравственного образования, личное отношение и частную жизнь мою, приписав мне участие в заговоре, жестокие поступки, свирепый нрав и имя тигра, которое предано было публичной гласности, быстро распространится и падёт на несчастное семейство моё и будущее потомство с жестоким укором или злою насмешкой.
Наконец, комиссия поставила меня в числе членов Северного общества, но вместе признала и четырёхлетнее проживание моё в деревне, чем и предоставила мне лучшее и вернейшее средство к оправданию от участия в том разряде; ибо, по изложению порядка заведения тайных обществ в России, установление Северного относится к двум или трём годам последних событий. Сколь тщательно употребляемы были и посторонние средства к моему обвинению, особенно видно из отметки под показанием Фонвизина, в которой приписана мне улика, что не знал его по обществу.
Недоумение сие произошло от неясного выражения и не входило в число вопросов, сделанных мне генералом Бенкендорфом, одним членом присутствовавшим при сей очной ставке; да и во всяком случае слова сии, видимо, относились единственно к лицу Фонвизина и не имели ни малейшего сродства ни с делом моим, ни с отказом его утвердить взятое с него показание.
В заключение верховный уголовный суд произнёс свой приговор и за несознание в участии в цареубийстве, по утверждении четырёх свидетелей, осудил меня по 8-му разряду преступников на лишение чинов и дворянства, с сосланием в Сибирь на поселение.
К числу неизвестных показаний и бумаг, служивших к пользе моей, принадлежат два отношения нижегородского гражданского губернатора Крюкова, писанные к господину военному министру, одно от 3-го марта, а другое за несколько дней прежде посланное с нарочным. Из штаба вашего императорского величества, где содержался с 9-го марта месяца, отправлен я был 6-го мая, по причине тяжкой изнурительной болезни, в военно-сухопутный госпиталь, откуда на другой день вытребован в заседание, составленное из двух господ сенаторов и генерала Бенкендорфа для подписи допроса по перенесении дела моего в верховный уголовный суд; при чём были показаны мне бумаги, содержавшие производство.
По сему случаю узнал я, что тех отношений к делу приложено не было; но по высочайшему раздражению нерв при чрезмерном расслаблении не мог дать надлежащего объяснения и едва подписал своё имя 14-го числа; получив облегчение, выписался из лазарета и переведён в крепость.
Находя нужным довести до сведения комиссии происшествие, объяснявшее начало дела моего, писал я к господину генерал-адъютанту Бенкендорфу, присутствовавшему во всё время производства оного, представил его превосходительству, что отношения губернатора достойны внимания комитета тем, что заключают обстоятельство, предшествовавшее прибытию моему в Петербург. Из оных видно, что требован я был в Нижний Новгород для объяснения по перехваченному в городе Арзамасе письму от шурина моего, лейб-гвардии гусарского полка поручика Сленцова, подавшему на меня подозрение, а в Петербург отправлен по усиленной просьбе моей доставить скорейшее средство для оправдания себя перед правительством.
В доказательство же, что до 9-го марта, дня прибытия моего, правительство подозрения, а комитет показаний на меня не имели, приводил полученное в дальнем краю моего жительства, в начале февраля месяца, припечатанное в «Московских Ведомостях» объявление о составе всех тайных обществ в России и о заговоре на жизнь покойного императора.
Комиссия для изложения всех подробностей руководствовалась показаниями и сознанием членов, к тем обществам принадлежащих, - и если бы тогда имя моё находилось в числе участвовавших в заговоре, то давно последовало бы высочайшее повеление об арестовании меня и представлении к ответу. В заключение просил его превосходительство дополнить дело моё бумагами, полученными от господина нижегородского губернатора и, приложив к ним показание моё, служащее объяснением случая, начавшего оное, препроводить в то место, ведению которого подлежит для окончательного решения.
Ответы мои на заданные мне комиссией вопросные пункты были чистосердечным сознанием принятия и всех действий моих по Союзу Благоденствия; они согласны были с последовавшим докладом её, в котором описана цель, объявляемая принимаемым, основанная на добродетелях и просвещении и определённая быть поставленною правительству.
Вступив в военную службу на 17-м году жизни моей, не имел я прежде случая получить надлежащее образование и, видя себя чуждым в кругу просвещённых товарищей, обратил все старания на приобретение тех качеств и познаний, которыми они привлекли дружбу мою и уважение. Принятие в общество довершило во мне пламенное желание собственного усовершенствования и оно возрастало тем сильнее, чем менее видел я себя способным к исполнению благой цели и обязанностей, мне объявленных.
В сих ответах видны также были обстоятельства, рано, в 1817 году, отлучившие меня от общества. Переход в 38-ой егерский полк и последовавший за сим отъезд в расположение вверенной мне роты, стоявшей в 120 верстах от Москвы, прекратил сношение с оным, а в 1819 году по назначению в адъютанты к генералу Паскевичу, прибыв в Петербург, при первом свидании с Никитой Муравьёвым, получил от него объявление, что Союз благоденствия совершенно разрушился.
Но не довольствуясь сим искренним показанием, видимо, обращено было исключительное внимание комиссии на обвинение меня по предмету покушения на жизнь покойного императора, чему доказательством служит продолжительное время, протекшее с 9-го марта, до прибытия моего в Петербург, до первых очных ставок 12-го и последних 25-го апреля, и дни взятых показаний с свидетелей по вновь сделанным допросам, относившихся прямо к лицу моему и заговору.
Между тем из всех известных мне обстоятельств дела моего, производившегося в комиссии, видя, что два главных показания взаимно разрушались противными и несообразными действиями, в одно и то же время мне присвоенными, а остальные были уничтожены по собственному отречению свидетелей - утвердить оные оставил я в совершенном спокойствии и с нетерпением ожидал решения своей участи.
Чистота совести рождала в сердце моём твёрдую надежду на скорое освобождение и счастия возвратиться к семейству моему и мирной жизни: но радостные мечты исчезли и имя преступника поразило меня в самые минуты блестящих ожиданий. И когда уже свершилось несчастье моё, тогда только открылся мне источник моего злополучия, но вместе ожила и надежда оправдать себя перед государем и отечеством.
Приписанные мне преступления, пороки, личное оскорбление, все тяжкие и усиленные обвинения, представленные вашему императорскому величеству, да падут пред благотворной и правосудной десницей отъезда монарха с обращением милосердного внимания на истинный ход дела моего и на все принятые меры к усугублению несчастной моей участи.
Государь, возвращение милости твоей да осенит остаток дней моих. Они посвящены будут пламенным мольбам за царя, положившего предметом великой души своей счастье сынов России. Луч, излиянный на главу несчастного, отразиться в лучшем мире у престола всевышнего, где славе твоей предъидут души облаготворённых тобою и утешенных словом прощения, словом радости» (№ 25, св. 29). Далее следует подпись Фёдора Шаховского и дата: «Енисейск. губ., упразднённый гор. Туруханск. Ноября 5 дня, 1826 г.»
В изложенном выше письме Шаховской сам рассказал всю предвзятость и несправедливость следствия по его обвинению: напрасно он взывал к монарху и его правительству, умоляя признать ошибку в производстве следствия; это не было в обычае «великодушного» Николая I.
По-видимому это пламенное послание возымело некоторое действие при переводе Шаховского из Туруханска в Енисейск.
Удалось ли Шаховскому заняться культурной работой на новом своём месте, об этом наши документы не говорят, и помогла ли «благотворная помощь благодетельного правительства» его занятиям, мы не знаем, но мы знаем, что суровость Туруханского края повлияла на его здоровье, а одиночество, тоска по семейству и сознание полной несправедливости своего осуждения, мысль, мучившая его всё время, всё это повлияло на его психику.
[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTIzLnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvb2tQR09pVDVTbkktMTZ3Nnk4eVc0YTZDZHhKdkI2TjdVTVM0Y3cvSFJ0UV9lVkFyemsuanBnP3NpemU9MTcwM3gxMjEzJnF1YWxpdHk9OTYmc2lnbj01Y2JmMWRlMmFmMjQwZTIxNmU1Y2Q4ODNmOGY2NzY0NiZ0eXBlPWFsYnVt[/img2]
Н.Ф. Дорогов. Вид бывшей городской больницы в Енисейске. 1976. Холст, масло. 50 х 70 см. Енисейский краеведческий музей им. А.И. Кытманова.
Вид бывшей городской больницы, где находились на излечении декабристы Н.С. Бобрищев-Пушкин, Ф.П. Шаховской, А.И. Якубович. На картине изображен внутренний двор, на правой стороне видны стоящие в ряд дома под железными крышами в центре- старый двухэтажный амбар на левой стороне - угол дома и часть палисадника.
Из рапорта от 12 августа 1828 года мы узнаём, что Шаховской как и Бобрищев-Пушкин «впал в сумасшествие». Оба были помещены в городскую больницу, городские казаки составляли караул. По-прежнему начальство доносит: «Шаховской тих и ведёт себя благопристойно» (№ 230, св. 38). В дальнейшем, по настоятельным просьбам жены Шаховского, которая неустанно заботилась о нём, его перевели в Суздальский Спасо-Ефимьевский монастырь во Владимирской губернии, где в 1829 году, 24-го мая он скончался. Жена, беззаветно ему преданная, успела только приехать и похоронить его.







