© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Храните гордое терпенье...» » А.И. Гессен. «Во глубине сибирских руд...»


А.И. Гессен. «Во глубине сибирских руд...»

Posts 11 to 20 of 21

11

ЮНОШЕСКАЯ ПОЭМА

Каземат нас соединил вместе, дал нам опору друг в друге... дал нам охоту жить, дал нам политическое существование за пределами политической смерти.
М. А. Бестужев

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTcxLnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvU0c3bVcxeHdtdDFEY1ptcUVDVkY1eVJWSDNSeHRVX296SndLR1EvQzhBakRJLWJXd1UuanBnP3NpemU9MTg3MHgxMjc1JnF1YWxpdHk9OTUmc2lnbj1hYTJkYmIwODA5YzhiMmNhOTMyOWI1NjgzYzljZDVlMiZ0eXBlPWFsYnVt[/img2]

А.К. Кузнецов. Старая церковь в г. Чите. Российская империя, Иркутская губерния, Читинский уезд. 1880-е. Фотобумага, альбуминовый отпечаток. 12,1х17,2 см. Государственный исторический музей.

ЧИТА... В то далекое время начала прошлого столетия это было небольшое село. Посреди поля тянулась одна-единственная улица с несколькими десятками деревянных домов и покосившихся изб. На пригорке стояла небольшая церковь, в стороне - тюрьма, обнесенная высоким частоколом из толстых бревен.

Здесь декабристы провели четыре года, и эти годы читинской каторги И.И. Пущин назвал «юношеской поэмой». Здесь собралось восемьдесят два человека, остальные продолжали еще томиться в крепостях. Их временно поместили в старой Читинской тюрьме, а в сентябре 1827 года перевели во вновь отстроенный острог. В нем было четыре помещения для заключенных и комната для дежурного офицера.

Было в этих четырех комнатах тесно, шумно, сумбурно и неуютно, а главное - всегда на людях. Это было особенно тяжело. Уже через много лет, отбыв каторгу и находясь на поселении, М.А. Бестужев так вспоминал эти читинские годы:

«Я часто думаю, что это был какой-то бестолковый сон, кошмар. Читать или чем бы то ни было заниматься не было никакой возможности, особенно нам с братом или тем, кто провели годину в гробовом безмолвии богоугодных заведений: постоянный грохот цепей, топот снующих взад и вперед существ, споры, прения, рассказы о заключении, о допросах, обвинения и объяснения, - одним словом, кипучий водоворот, клокочущий неумолимо и мечущий брызгами жизни. Да и читать первое время было нечего...»

Иногда, получив письмо, декабрист забывался и мысленно уносился из тюрьмы домой, к родным и близким, но вдруг раскрывалась дверь, и молодежь с шумом влетала в комнату, танцуя мазурку и гремя цепями. Это пробуждало от грез и возвращало к действительности.

И все же не сравнить было Читинского острога с Нерчинскими рудниками. Разница была огромная, и оценить это могли только те восемь декабристов, которым пришлось почти год работать в мрачных подземельях Нерчинских заводов.

В Чите рудников не было. Здесь работа была другая, более легкая: декабристы чистили казенные хлевы и конюшни, подметали улицы, копали рвы и канавы, строили дороги, мололи зерно на ручных мельницах.

Но и этой работой тюремщики не очень обременяли заключенных. В воспоминаниях декабристов мы встречаем рассказы о том, как они отправлялись на работу к так называемой «Чертовой могиле».

Уже с утра среди казематских сторожей и в домиках жен декабристов поднималась суета. На место работы несли книги, газеты, шахматы, завтрак, самовары, складные стулья, ковры. Казенные рабочие везли тачки, носилки и лопаты.

Приходил офицер и спрашивал:

- Господа, пора на работу! Кто сегодня идет!

Если слишком уже многие сказывались больными и не хотели идти, он просил:

- Да прибавьтесь же, господа, еще кто-нибудь. А то комендант заметит, что очень мало...

- Ну, пожалуй, и я пойду! - раздавались отдельные голоса. При этом обычно шли те, кому необходимо было повидаться с кем-либо из товарищей, заключенных в других казематах.

Офицер обычно шел впереди, а по сторонам и сзади шли солдаты с ружьями. Кто-нибудь из декабристов под такт мерного бряцания цепей запевал песню. Чаще всего это была их любимая революционная песня «Отечество наше страдает под игом твоим».

Место работы превращалось в клуб. Кто читал газету, кто играл в шахматы. Часто, как будто невзначай, с хохотом опрокидывали в овраг наполненную землей тачку или носилки.

Солдаты, а иногда и офицеры угощались остатками завтрака декабристов.

Когда вдали показывался кто-нибудь из начальников, часовые вскакивали и хватались за ружья с возгласом:

- Да что ж это, господа, вы не работаете?

Начальство проходило мимо, и все снова возвращалось в прежнее положение...

* * *

Общие условия жизни декабристов в Читинском остроге также были другие. Вместо нар в три яруса у них были более или менее сносные места для спанья. Был общий стол, простой и здоровый. Обедали по камерам, а дежурные по очереди накрывали столы и разливали чай. На три месяца выбирался «хозяин», который ведал кухней и всем внутренним распорядком; первым «хозяином» был И.С. Повало-Швейковский, полковник, который во главе своей части первым вступил в 1814 году с русскими войсками в Париж.

Было скученно и шумно. Но настроение было бодрое. Каждое из четырех помещений Читинского острога имело свое название. Одно из них носило имя «Москва» - в нем жили преимущественно москвичи, другое называлось «Новгородом» - здесь шли бесконечные и жаркие политические споры, третье - «Псковом», младшей сестрой Новгорода, четвертое, где жили члены Общества соединенных славян, декабристы называли «Вологдой».

Это была своеобразная тюремная вольница...

Вопреки инструкции, Лепарский давал декабристам читать присылавшиеся им журнал «Московский телеграф» и газету «Русский инвалид» с приложениями.

Скоро, однако, последовало общее разрешение получать книги и журналы, и постепенно в Читинской тюрьме образовалась довольно большая библиотека.

Некоторые состоятельные декабристы получили из Петербурга хорошие библиотеки. Получались русские, английские, французские и немецкие газеты и журналы.

Из Петербурга присылали номера издававшейся А.А. Дельвигом «Литературной газеты». В ней часто помещали свои произведения Пушкин и его друзья, и в письме к В.Ф. Вяземской Волконская писала 12 июня 1830 года из Читы, что она была счастлива увидеть в «Литературной газете» имена любимых писателей своей родины и получить некоторые сведения о том, что делается в мире, к которому она уже не принадлежала. Она просила и впредь посылать ей их произведения и писала, что хотела бы абонироваться на журналы и газеты не только на этот год, но и на все время их пребывания в Сибири.

В те дни Волконская получила присланную ей Вяземской поэму Пушкина «Цыганы». Адрес на конверте был написан рукою поэта, и Волконская написала Вяземской, что счастлива была узнать хорошо знакомый ей почерк Пушкина и снова читать то, что восхищало ее во времена более счастливые.

* * *

Комендант был всегда в большом затруднении, когда просматривал полученные для декабристов из Петербурга книги и должен был решить, можно ли пропустить их на каторгу. Сначала, когда книг было мало, он делал на них отметку: «Читал». Но когда книг стало много и они получались на пятнадцати европейских и восточных языках, которых комендант не знал, он не мог уже писать: «Читал». Вместо этого он стал надписывать: «Свидетельствовал».

Декабристы нередко получали из России те или иные запрещенные книги, которые иногда проходили даже через руки чиновников императорской канцелярии. И вместе с тем комендант почему-то не пропускал сочинений Жан-Жака Руссо.

Чтобы послать декабристам ту или иную необходимую им, но запрещенную книгу, приходилось прибегать к различного рода уловкам: выдирали, например, заглавный лист такой книги и вместо него вклеивали другой, с каким-нибудь невинным названием вроде: «Опыт археологических исследований», и т. п.

К таким же уловкам прибегали жены декабристов и в своей переписке. Не имея, например, права сообщить Муравьевой, что декабристов переведут в ближайшее время из Нерчинских рудников в Читу, Волконская писала на английском языке, что она часто совершает прогулки по берегу реки и что эти чудесные места всегда напоминают ей прекрасные байроновские описания природы, особенно тот отрывок, который начинается стихом: «Мы через две недели покидаем это ужасное место».

Письмо это пришло по назначению, хотя нетрудно было догадаться, что в окрестностях рудников вовсе не было мест, которые могли бы очаровать Волконскую во время ее прогулок с Трубецкой.

И комендант был очень удивлен, когда находившиеся в Чите декабристы и их жены начали готовиться к приезду и приему своих нерчинских товарищей. Он долго допытывался, откуда им стало известно об этом...

В конце концов для просмотра поступающих к декабристам книг и писем назначен был специальный чиновник, более или менее знакомый с иностранными языками.

* * *

В Читинском остроге зародилась и окрепла так называемая «каторжная академия», в которой декабристы из армейских офицеров, получившие в прошлом недостаточное образование, значительно пополнили его.

Большое внимание уделялось изучению иностранных языков. Преподавались английский, французский, немецкий, итальянский, голландский, польский языки и древние - латинский и греческий.

Декабристы учились не только читать и писать, но и говорить на иностранных языках. И, когда их выговор уж слишком терзал слух, Лунин, знавший английский язык в совершенстве, говорил:

- Читайте, господа, и пишите по-английски сколько хотите, только, умоляю вас, не говорите на этом языке!

Много времени декабристы посвящали в Читинском остроге ученым трудам. Оказавшись вместе, они, в частности, сделали попытку восстановить ход событий восстания 14 декабря. В донесении Следственного комитета обо всем этом было рассказано тенденциозно - декабристы, шаг за шагом, объективно восстала вливали в памяти все лично пережитое и обычно дополняли друг друга. Но у них не было в руках всех тех материалов, которыми располагали позднейшие историки, и потому они не могли нарисовать полную картину восстания.

Среди декабристов было много образованных людей, людей высокой культуры, и здесь организованы были лекции. Преподавались: военные науки, стратегия и тактика, высшая и прикладная математика, астрономия, физика, химия, анатомия, история России, философия, русский язык и словесность.

Братья Борисовы занимались собиранием коллекций насекомых и растений. Была собрана коллекция местных минералов.

Большое внимание уделялось литературным занятиям. Декабристы писали рассказы и стихи, занимались изысканиями, относившимися к русской старине. Было написано много статей по политическим, экономическим и юридическим вопросам.

* * *

Через год в тюремной ограде выстроили два новых помещения. Одно из них оборудовали под мастерские - слесарную, токарную и переплетную. Другое предназначено было для вечеров и концертов - здесь был «клуб», где своими силами давались концерты.

Мастерские сыграли большую роль в улучшении быта декабристов. Душою этого дела был Н. А. Бестужев, человек необычайно разносторонний: он рисовал портреты декабристов, починял часы, выполнял ювелирные работы, учил шить сапоги. Многие декабристы научились хорошо шить платье, головные уборы и обувь, вязать чулки, переплетать книги, стали отличными поварами и кондитерами. Обучились прекрасно закаливать сталь, научились столярному делу и другим ремеслам. Для ознакомления с ремеслами были выписаны лучшие руководства, чертежи и инструменты.

Декабристы положили в Чите начало развитию огородничества. У жен декабристов были собственные огороды, а на тюремной территории под огороды отведено было большое место. В первый год урожай был плохой, а затем в артельной похлебке появились картофель, репа, морковь. На следующий год засолили в больших бочках шестьдесят тысяч огурцов, которые до того были совсем неизвестны за Байкалом. Излишками "картофеля декабристы делились с местными крестьянами. В парниках выращивали даже арбузы, дыни, цветную капусту, спаржу.

* * *

В «клубе» устраивались вечера и концерты. Из Петербурга прислали фортепьяно. Волконская, обладательница прекрасного голоса, пела; отличными басами обладали братья Александр и Николай Крюковы, выделялся своим голосом А.И. Тютчев. Ф.Ф. Вадковский и Н. Крюков превосходно играли на скрипке, П.Н. Свистунов - на виолончели, А.П. Юшневский - на фортепьяно и альте, и вместе они составили хороший квартет. В.П. Ивашев играл на фортепьяно и читал свои стихи.

Выступали на этих вечерах и искусные рассказчики. Особенно забавлял всех Лорер, знавший шесть иностранных языков. Он часто не сразу находил нужное слово на русском языке и вставлял в свой рассказ первое попавшееся слово на другом языке. Через два слова в третье он вообще вставлял в свой рассказ иностранные слова. Не находя иногда подходящего слова или оборота, он дополнял свой рассказ жестом или мимикой.

Все его понимали - и смеялись.

Хорошим рассказчиком был и П.В. Аврамов, чтецом - Н.А. Бестужев. В десять часов вечера декабристов обычно запирали в камерах, и тогда они слушали рассказы моряков М.К. Кюхельбекера и К.П. Торсона об их кругосветных плаваниях, а известный в то время историк А.О. Корнилович знакомил их с рассказами и эпизодами из истории России.

* * *

Очень шумно декабристы праздновали каждый год, в день 30 августа, именины товарищей, носивших имя «Александр». Их было в Читинском остроге шестнадцать. На столах появлялось в этот торжественный день даже вино, которое доставлялось в обозах из Петербурга, а заключенным удавалось проносить в тюрьму.

Особенно торжественно отмечались «святые годовщины» 14 декабря: устраивался парадный обед, на середину зала выкатывалось фортепьяно, и заключенные слушали романсы и арии из опер.

Ко дню пятой годовщины восстания М. Бестужев написал русскую песню на мотив «Уж как пал туман на сине море», посвященную восстанию Черниговского полка и руководителю этого восстания С.И. Муравьеву-Апостолу; в восстании участвовали три брата Муравьевы-Апостолы, младший из них, Ипполит, покончил с собой на поле боя.

Что ни ветр шумит во сыром бору,
Муравьев идет на кровавый пир..
С ним черниговцы идут грудью стать,
Сложить голову за Россию-мать.
И не бурей пал долу крепкий дуб,
А изменник-червь подточил его.
Закатилася воля-солнышко,
Смертна ночь легла в поле бранное.
Как на поле том бранный конь стоит,
На земле пред ним витязь млад лежит.
Конь, мой конь, скачи в святой Киев-град:
Там товарищи, там мой милый браг...
Отнеси ты к ним мой последний вздох
И скажи: «Цепей я снести не мог,
Пережить нельзя мысли горестной,
Что не мог купить кровью вольности!..

Песню эту прекрасно исполнил декабрист А.И. Тютчев. Она произвела на всех большое впечатление...

Часто в стенах звучала «Марсельеза», и очень любили декабристы петь арии из оперы «Вольный стрелок» Вебера, которая была переименована в России в «Волшебный стрелок», пользовалась большой популярностью и с большим успехом шла накануне восстания в Петербурге.

На этих торжественных годовщинах декабристы всегда пели гимн «Славянские девы», посвященный поэтом-декабристом Одоевским женам декабристов и положенный Вадковским на музыку.

Так отмечалась одна годовщина за другой, так проходили годы...

* * *

Жены декабристов приехали в Читу одна за другой. Вслед за А.Г. Муравьевой сюда прибыли из Нерчинских рудников вместе с мужьями Е.И. Трубецкая и М.Н. Волконская и из России - Н.Д. Фонвизина, А.И. Давыдова, Е.П. Нарышкина, А.В. Ентальцева и француженка Полина Гебль, вышедшая в Чите замуж за декабриста И. А. Анненкова.

Позже, при переходе из Читы в Петровский завод, приехали А.В. Розен и М.К. Юшневская и последней - француженка Камилла Ле-Дантю, вышедшая в Петровском заводе замуж за декабриста В.П. Ивашева.

Эти одиннадцать женщин, столь разные по складу своих характеров, оказавшись в новых для них и чуждых им условиях, сумели удивительно дополнить друг друга. Вместе с мужьями и их товарищами они прошли свой тяжкий путь от каторги до могилы. «Во глубине сибирских руд», в Нерчинских рудниках, в Читинском остроге, в тюремных казематах Петровского завода и в ссылке они вселяли надежду, будили в декабристах «бодрость и веселье». Они оказывали большое влияние на смягчение нравов местного населения и оставили в Сибири добрую память о себе.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTczLnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvNFhXRmpnNlZmZVJRcEZNbTdQZlZjT2w1cDZId3pRZk80RlVRT3cvV0cxM0Z4T1RPM3cuanBnP3NpemU9MTg1OHgxMDg5JnF1YWxpdHk9OTUmc2lnbj05ZGZkOTRiNDcwZTgwYjUxY2JlOTE2MDgzOTIzZGE0ZiZ0eXBlPWFsYnVt[/img2]

Чита. Место бывшей тюрьмы. 1900-е. Бумага, серебряно-желатиновый отпечаток. 10,1 х 17 см. Государственный исторический музей.

В пустынной и безрадостной тогда Сибири они похоронили свою молодость, свои лучшие годы, но их высокий подвиг любви и самоотвержения приобретал большое общественное значение. Им Николай I обязан был тем, что на протяжении всех тридцати лет его царствования декабристы изо дня в день напоминали ему о своем существовании, вызывая сочувствие к себе всей тогдашней передовой России.

* * *

Жены декабристов познакомились друг с другом в Петербурге сразу после ареста их мужей.

Н.Д. Фонвизина обрела друзей в лице приехавших с юга жен декабристов А.И. Давыдовой и А.В. Якушкиной. Красивая, богато одаренная, разносторонне образованная девушка, она была дочерью костромского помещика Д.А. Апухтина. У них часто бывал генерал М.А. Фонвизин, увлекательно рассказывавший о героических походах русской армии в борьбе с Наполеоном, о битве под Аустерлицем, о своей встрече с Александром I. Не посвящая в подробности, он рассказывал о настроениях, которыми охвачены были тогда члены Тайного общества. Рассказы эти производили большое впечатление, и, когда тридцатичетырехлетний Фонвизин сделал предложение, семнадцатилетняя девушка приняла его по настоянию родителей.

Она вышла замуж и поселилась с мужем в своей подмосковной усадьбе Крюково. Вьюжным январским вечером 1826 хода сидели в гостиной. Только что пришла почта. Неожиданно раздался звон бубенцов. Подъехала тройка: это прибыли за Фонвизиным. Через несколько дней он оказался в Петропавловской крепости, а в декабре 1827 года его отправили в Сибирь.

Больших хлопот стоило Фонвизиной добиться разрешения следовать за мужем. У них уже было двое детей, но царь не разрешил взять их с собой. Уезжая, она оставила детей на попечении бабушки и брата мужа, который также был причастен к делу декабристов.

* * *

А.И. Давыдова приехала к мужу в начале 1828 года из Каменки, «столицы» южных декабристов. Здесь у ее мужа, члена Южного тайного общества, Василия Львовича Давыдова, бывали многие виднейшие декабристы: П.И. Пестель, И.Д. Якушкин, М.Ф. Орлов, М.А. Фонвизин, Н.В. Басаргин, В.П. Ивашев и другие. В Каменке бывал и А.С. Пушкин, приезжавший вместе с отцом М.Н. Волконской, известным героем 1812 года генералом Н.Н. Раевским, который приходился Давыдову сводным братом по матери.

Давыдов определился на военную службу пятнадцатилетним мальчиком. В 1812 году он состоял адъютантом при знаменитом герое Отечественной войны Багратионе, был ранен под Кульмом и Лейпцигом и в чине полковника оставил в 1820 году военную службу.

Давыдов был убежденным сторонником революционных идей тайных обществ. Сохранился его портрет с надписью: «Василий Львович Давыдов, на слова, что тайные общества почти были модою и подражали немецкому Тугенд-бунду, ответил: «Извините, господа! Не к немецкому, не к Туген-бунду, а просто к бунту я принадлежал».

Приезжая в Каменку, гости обычно собирались для своих тайных бесед в кабинете Давыдова или в гроте.

А.И. Давыдова вышла замуж очень рано. В 1825 году, когда произошло восстание декабристов, ей было всего двадцать пять лет, а у нее уже было шестеро детей. В один из дней, предшествовавших аресту мужа, она отправилась с детьми на прогулку в ближайший лес. Детские игры были в полном разгаре, когда неожиданно прискакал верховой с письмом от В.Л. Давыдова, который сообщал жене о возможном его аресте и просил срочно уничтожить всю его переписку и другие документы.

Никому не показав вида о случившемся и оставив детей на лужайке, она поехала одна в усадьбу, прошла прямо в кабинет мужа, зажгла камин и, не разбирая бумаг, все сожгла. Погибла вся переписка В. Л. Давыдова с членами Тайного общества.

Необходимо сказать, что, приезжая в Каменку, Пушкин жил обычно не в большом доме, где всегда было очень шумно, а в небольшом «сереньком домике» с колоннами - так называемой бильярдной, окруженной небольшим садом.

Здесь в беседах и политических спорах члены Тайного общества часто засиживались до рассвета, а днем, растянувшись на бильярдном столе, работал Пушкин. Никто не мешал ему здесь, и старый слуга охранял его покой и никого не пускал к нему, чтобы не отрывать поэта от работы. Здесь, в Каменке, Пушкин написал поэму «Кавказский пленник», которую посвятил своему близкому другу Н.Н. Раевскому-сыну, и стихотворения «Редеет облаков летучая гряда» и «Я пережил свои желанья».

Когда Пушкин заканчивал работу, В.Л. Давыдов обычно запирал «серенький домик», а всюду разбросанные поэтом черновики стихотворений и записей тщательно собирал и хранил.

Все эти драгоценнейшие пушкинские автографы также погибли в огне, вместе с сожженной А.И. Давыдовой перепиской мужа...

6 января 1826 года Давыдов был арестован в Каменке, отправлен в Киев, оттуда в Петербург и 21 января заключен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости.

Многих из тех, кто бывал в Каменке, Давыдова знала лично и, приехав в Читу, встретилась с ними. Все они вспоминали вместе те далекие дни.

Уезжая, она оставила в Каменке, на попечении бабушки, своих шестерых детей - трех мальчиков и трех девочек.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTY0LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTU0MTYvdjg1NTQxNjU4Ni8xYmFjMDAvSm1CMVpoWXZ1dmcuanBn[/img2]

Дом Е.П. Нарышкиной в Чите. Фотография 1970-х.

Почти одновременно выехали в Читу жены декабристов Е.П. Нарышкина и А.В. Ентальцева.

Нарышкина была единственной дочерью известного героя 1812 года графа П.П. Коновницына, искусного полководца и прекрасного человека, которого В.А. Жуковский воспел в своем стихотворении - «Певец во стане русских воинов»:

Хвала тебе, славян любовь,
Наш Коновницын смелый...

Нарышкина получила прекрасное образование, была умна и остроумна, но характера несколько замкнутого. Все очень любили ее.

Муж ее, полковник Михаил Михайлович Нарышкин, член Союза Благоденствия и Северного тайного общества, приговорен был за участие в восстании декабристов к двенадцати годам каторжных работ и поселению. Брат, П. П. Коновницын, также был членом Северного тайного общества. Его лишили чинов и дворянства и разжаловали в солдаты.

Уезжая в Сибирь, Нарышкина не оставила на родине детей. Ее единственная дочь скончалась в Москве еще до осуждения мужа. Нарышкиной было двадцать шесть лет, когда она приехала на каторгу. Она писала матери, что поездка эта необходима для ее счастья, что она обретет в ней душевный покой. Мать тепло и сердечно проводила ее в путь...

Нарышкина и Ентальцева въезжали в Читу в яркий майский день 1827 года. Уже издали они увидели окруженный частоколом Читинский острог.

Услышав за частоколом голоса, Нарышкина остановила лошадей, заглянула в щель и увидела мужа. Это было слишком неожиданно. Она громко позвала его. Он узнал голос жены и, гремя кандалами, подбежал к частоколу. Оба прильнули к небольшой щели.

Незнакомый ей тюремный облик мужа, обстановка, в какой она увидела его через год после свидания в Петропавловской крепости, и звон кандалов настолько потрясли молодую женщину, что она потеряла сознание.

Быстро открыли ворота, привели Нарышкину в чувство и после короткой встречи с мужем увели к Муравьевой, которая на первое время приютила ее у себя.

* * *

Жизнь Александры Васильевны Ентальцевой лишена была ярких страниц. Ни одной из жен декабристов не пришлось столько претерпеть и выстрадать, сколько выпало на ее долю из-за тяжелой и длительной душевной болезни мужа.

Женщина живая и умная, она много потрудилась над своим образованием. Родителей она лишилась еще в детстве. С Москвой, где она жила, ее ничто не связывало, и когда муж, член Южного тайного общества подполковник Андрей Васильевич Ентальцев, был приговорен к двум годам каторжных работ и поселению, она сразу же последовала за ним в Читу.

Здесь они оставались лишь несколько месяцев. Отбыв назначенный ему срок каторги, Ентальцев был отправлен на поселение в Березов.

* * *

23 декабря 1827 года из большого московского барского дома А. И. Анненковой уезжала в Сибирь, к ее сыну, декабристу Ивану Александровичу Анненкову, молодая француженка Полина Гебль.

Было одиннадцать часов вечера. Во французском театре, рядом с домом Анненковой, только что окончился спектакль. Выходившие из театра французы окружили возок, в котором сидела Полина Гебль, попрощались с нею и пожелали ей доброго пути. Необычайную историю ее молодой жизни знали почти все проживавшие в Москве соотечественники-французы.

Жизнь ее сложилась необычно.

Дочь полковника наполеоновской армии Жоржа Гебль, Полина Гебль родилась 9 июня 1800 года в Лотарингии, в замке Шампаньи, близ Нанси. Ей было четыре года, когда Наполеон в сопровождении своего верного мамелюка Рустана объезжал лагерь войск в Булонском лесу. Отец взял ее с собою. Она помнила палатку, в которой останавливался император, - обыкновенную солдатскую палатку, обставленную внутри просто и незатейливо: железная кровать, стол и маленькое зеркало составляли всю ее меблировку. На стене висели серый плащ и треуголка.

Ей было девять лет, когда, направляясь в Париж, Наполеон остановился в Вуа, близ Нанси. Только что погиб ее отец. Она подошла к императору, когда он садился в карету, и просила помочь осиротевшей семье...

Девочка видела знаменитую комету 1812 года и помнила, как французские войска отправлялись с Наполеоном в поход на Россию. В этом походе участвовал и дядя девочки.

- Бог знает, вернусь ли я, - сказал он, - мы идем сражаться с лучшими в мире солдатами - русские не отступают.

Он и не вернулся, погибнув под Бородином. Девочка видела печальное возвращение во Францию остатков разбитой наполеоновской армии.

Ей было четырнадцать лет, когда 14 декабря 1814 года донские казаки вступили в Сен-Мийель. За ними потянулись пруссаки, баварцы, саксонцы, австрийцы. Русские выгодно отличались от всех своей простотой и обходительностью.

Девочка сидела в кругу подруг, мечтавших о своем будущем. Она была моложе всех и, смеясь, сказала:

- Я ни за кого не пойду, разве только за русского...

- У тебя странная фантазия, - ответили подруги. - Где же взять тебе русского?..

Какая-то неведомая сила влекла ее в Россию, в эту далекую и неизвестную ей тогда страну. Все устраивалось как-то неожиданно, помимо ее воли, рассказывала впоследствии Полина Гебль.

Она прослужила несколько лет в Париже, а в конце 1823 года получила предложение ехать в Москву в качестве старшей продавщицы большого модного магазина Деманси, на Кузнецком мосту.

За полгода до событий 14 декабря 1825 года Полина Гебль познакомилась в Москве со своим будущим мужем, поручиком Иваном Александровичем Анненковым. Ему было в то время 23 года.

Оба были молоды и полюбили друг друга, но выйти замуж за Анненкова Полина Гебль отказалась: слишком различно было их общественное положение, и мать Анненкова не давала на это согласия.

Вся Москва знала жившую в сказочной роскоши мать будущего декабриста, Анну Ивановну Анненкову, «la reine de Golconde» - «царицу Голконды», как ее называли в светских кругах, по имени небольшого, богатого алмазами городка в Индии.

У нее было несколько имений, большой дом в Москве и роскошная дача в Сокольниках. Иностранцы приезжали осматривать ее замечательные оранжереи и великолепные апартаменты с дверями из цельного богемского хрусталя.

И, конечно, нельзя было рассчитывать, что эта надменная богатая женщина даст согласие на брак своего сына, блестящего кавалергарда, с бедной продавщицей модного магазина.

Незадолго до восстания молодые люди встретились в Пензе. Анненков приехал закупать лошадей для своего Кавалергардского полка. Полина Гебль прибыла на пензенскую ярмарку с модными товарами своего торгового дома.

Им уже трудно было расстаться, когда Анненков, закупив лошадей, должен был объехать имения своей матери в Пензенской, Симбирской и Нижегородской губерниях. Они поехали вместе.

В одной из деревень Анненков предложил Полине Гебль обвенчаться. В маленькой сельской церкви их уже ждал готовый совершить обряд священник с двумя свидетелями, но девушка решительно отказалась вступить в брак без согласия матери Анненкова.

В ноябре они вернулись в Москву. В это время пришло известие о неожиданной смерти в Таганроге императора Александра I. У Анненкова стали часто собираться друзья и товарищи. Из их разговоров Полина Гебль узнала о существовании Тайного общества. Анненков не скрыл от нее, что в случае неудачи его ожидают крепость или Сибирь. Полина Гебль тогда же заявила, что разделит его судьбу - что бы с ним ни случилось.

2 декабря 1825 года Анненков простился с ней и уехал в Петербург. Это было их последнее свидание на воле - они встретились уже в Петропавловской крепости и затем, после долгих и тяжелых лишений, в далекой Сибири.

* * *

Полина Гебль была в Москве, когда арестовали Анненкова. 11 апреля 1826 года у нее родилась дочь, она тяжело заболела и лишь через три месяца могла выехать в Петербург. Она начала хлопотать о разрешении свидания с Анненковым, но получила отказ: свидания разрешались лишь женам и самым близким родственникам, а она еще не была обвенчана с Анненковым. Через крепостного унтер-офицера ей удалось получить от Анненкова короткую записку, первую после ареста. В ней было всего несколько слов на французском языке: «Где же ты, что ты сделала? - спрашивал Анненков. -  Боже мой, ни одной иглы, чтобы уничтожить мое существование...»

Тот же унтер-офицер помог Полине Гебль пройти в Петропавловскую крепость и увидеть Анненкова. Ей удалось даже однажды передать ему медальон с запиской: «Я последую за тобою в Сибирь».

Вид Анненкова поразил ее. Вместо блестящего кавалергарда, которого она знала, мимо нее проходил сосредоточенный небритый человек, одетый в какой-то странный костюм из серой нанки; на голове его был простой картуз.

12

* * *

Мать Анненкова не очень печалилась о сыне и мало заботилась о нем. Между тем началась отправка декабристов в Сибирь, со дня на день могли отправить и Анненкова.

Полина Гебль задумала вырвать его из Петропавловской крепости и увезти за границу.

На это нужны были деньги, много денег, и она решила всеми возможными и невозможными путями добиться свидания с матерью Анненкова, хотя знала, что попасть к ней было нелегко.

Полине Гебль было известно о необычайном даже в те времена образе жизни этой чрезмерно богатой, избалованной русской барыни, единственной дочери Якобия, самодержавного иркутского генерал-губернатора в эпоху Екатерины II. Но то, что она увидела в доме Анненковой, когда ей удалось наконец попасть к ней, выходило за пределы всякой фантазии.

Дом Анненковой был огромный, до ста пятидесяти человек составляли ее домашнюю свиту. Она не выносила никакого движения и шума около себя, многочисленные лакеи ходили по комнатам в чулках, никто не смел при ней громко разговаривать.

В официантской комнате сидело постоянно двенадцать лакеев, на кухне было четырнадцать поваров, огонь поддерживался там круглые сутки, так как ни для сна, ни для завтраков, ни для обедов не было положенных часов.

Туалет свой Анненкова совершала необычным образом: ее окружали семь красивых девушек, из которых одна ее причесывала, а на других были надеты различные принадлежности ее туалета; она не надевала ни белья, ни платья без того, чтобы кто-либо предварительно не согрел их. В доме проживала очень толстая немка, которая за полчаса до выезда согревала то место в карете, на которое должна была сесть Анненкова.

Стол ежедневно накрывался на сорок приборов, но сама она большей частью обедала в своей комнате, куда вносился уже накрытый на четыре прибора стол.

Сундуки в доме Анненковой были наполнены дорогими мехами, редкими кружевами, различными драгоценностями и тканями. В магазинах она пользовалась неограниченным кредитом. Если ей нравилась какая-нибудь ткань, она покупала ее целыми кусками, чтобы ни у кого больше не было такой.

Всем хозяйством Анненковой ведала ее дальняя родственница, некая Перская. Ей привозили и сдавали все доходы с многочисленных имений, причем деньги без счета ссыпались в ящики комода. Никто точно не знал, сколько поступало денег и сколько расходовалось.

Естественно, что воровство в доме было необычайное, и постепенно все имения Анненковой оказались заложенными и перезаложенными, огромный дом и дача были проданы, а когда Анненкова умерла, в 1842 году, средства ее были уже довольно ограниченны.

Лишь благодаря вмешательству родственников была спасена небольшая часть состояния, которая перешла впоследствии к ее сыну, когда он вернулся из ссылки.

Вот перед этой своенравной и сумасбродной женщиной предстала, вернувшись из Петербурга, Полина Гебль. Анненкова была подготовлена к ее визиту и к десяти часам вечера послала за нею карету. Полина Гебль приехала сразу же, но Анненкова заставила ее, прежде чем допустить к себе, просидеть несколько часов в приемной.

Наконец ее пригласили. Обе волновались. Но в этот тяжкий и решительный час свидания с матерью Анненкова в молодой француженке проснулось то чувство гордости и сознания собственного достоинства, которое заставляло ее избегать Анненкову раньше, когда сын ее был богат и знатен. Сейчас, когда он был глубоко несчастен, она могла прямо смотреть в глаза этой надменной русской барыне.

Было два часа ночи. Старуха сидела в большом кресле, в пышном белом ночном туалете. Полина Гебль была вся в черном. Она, видимо, произвела на Анненкову хорошее впечатление: та неожиданно поднялась, обняла Полину и зарыдала.

Когда Анненкова пришла в себя, молодая женщина рассказала ей о своем намерении увезти ее сына за границу.

Старуха резко прервала ее:

- Мой сын - беглец!.. Я никогда не соглашусь на это, он честно покорится своей судьбе...

- Это достойно римлянина, - ответила француженка, - но их времена уже миновали...

Первое свидание длилось недолго, но красивая и приветливая Полина Гебль пленила Анненкову. Она стала ежедневно посылать за ней карету и все более привязывалась к невестке. Чтобы развлечь ее, она устраивала в своих пышных палатах блестящие вечера и меньше всего думала о том, что сын ее находился в это время в темном, сыром каземате и нуждался в самом необходимом.

Лишь через восемь дней Полине Гебль удалось вырваться из Москвы. Расставаясь с ней, Анненкова вручила ей для передачи сыну кольцо с большим брильянтом.

* * *

В Петербурге Полину Гебль ждало тяжелое известие: Анненков думал, что она совсем оставила его, и пытался повеситься. Его нашли в камере на полу, без чувств. Узнав об этом, Полина Гебль тут же бросилась в крепость. Была уже ночь. По Неве шел большой лед, и мосты были разведены. Перебраться на другую сторону без опасности для жизни было невозможно. Случайно она нашла на берегу яличника, который после долгих уговоров и за значительную плату согласился перевезти ее. Лестница набережной была вся покрыта льдом, и Полина Гебль вынуждена была, ободрав до крови руки, спуститься в ялик по веревке.

Было темно и холодно, дул сильный ветер, ялик все время сотрясался от ударов плывущих льдин. Лишь после одиннадцати часов Полина Гебль добралась до крепости.

Продрогшая и измученная, она дошла до офицерского корпуса и, натыкаясь на ноги спавших на полу солдат, добралась до комнаты знакомого тюремного офицера. Она сказала, что ей необходимо во что бы то ни стало немедленно видеть Анненкова. Офицер заявил, что в такой поздний час ночи это совершенно невозможно, но, польстившись на обещанный подарок, заколебался.

Через несколько минут Полина Гебль и Анненков встретились за каким-то стоявшим в стороне зданием.

Присланное матерью кольцо с брильянтом он сначала принял, но затем вернул.

- Все равно отнимут, - сказал он, - ведь нас скоро отправят в Сибирь...

Тогда Полина Гебль сняла с руки другое кольцо, состоявшее из двух тоненьких колечек. Одно из них она передала Анненкову, другое оставила у себя. Она обещала привезти его сама или прислать, если ей не удастся добиться разрешения на выезд в Сибирь.

Они попрощались. На этот раз надолго. Это было 9 декабря 1826 года.

* * *

Полина Гебль имела в то время рядом с крепостью вторую квартиру. Через несколько минут она была у себя дома. Усталая до предела и измученная, она села за стол, чтобы написать Анненкову письмо и, на случай его отъезда, сказать ему то, что не успела сказать при свидании.

Неожиданно среди ночи она услышала звон колокольчиков и свист ямщиков. Почуяв недоброе, она вскочила и быстро оделась. В эту минуту к ней вбежала жена офицера, который устроил ей свидание с Анненковым, и сообщила, что сразу после ее ухода в крепость въехало несколько повозок с фельдъегерем и жандармами. Из казематов вывели закованных в цепи четырех узников, в том числе Анненкова, и увезли...

Была дорога каждая минута, и Полина Гебль решила прежде всего выяснить, куда увезли Анненкова. Она вспомнила про его, знакомого ей, двоюродного брата, который был адъютантом великого князя Михаила Павловича, и направилась к нему. Яличника уже не было. Пришлось нанять извозчика и искать место на Неве, где лед уже стал и где можно было бы перебраться через реку в санках.

У Смольного ей это удалось, и на рассвете она вошла в большой, ярко освещенный великокняжеский дворцовый зал.

Уже через час ей сообщили, что Анненкова увезли в Сибирь.

Было совсем светло, когда она подъезжала к первой от Петербурга почтовой станции, через которую должны были провезти Анненкова. Она никого уже не застала там, но из записи в почтовой книге выяснила, что декабристов увезли в Иркутск.

После неожиданных и волнующих событий этой ночи она нашла в себе еще силы зайти в Петропавловскую крепость. Знакомый солдат передал ей написанную рукой Анненкова записку. В ней было всего три слова: «Встретиться или умереть!»...

Полина Гебль сразу начала хлопотать о разрешении выехать в Сибирь. В мае 1827 года она узнала, что Николай I собирался на большие маневры под Вязьмой, и выехала туда, чтобы подать царю ходатайство о разрешении последовать за Анненковым в Сибирь. Она писала в нем:

«Позвольте матери просить, как милости, разделить ссылку моего гражданского супруга. Религия, ваша воля, государь, и закон научат нас, как исправить нашу ошибку. Я всецело жертвую собой человеку, без которого я не могу долее жить. Это самое пламенное мое желание. Я была бы его законной супругой в глазах церкви и перед законом, если бы захотела преступить правила деликатности. Я не знала о его виновности; мы соединились неразрывными узами. Для меня было достаточно его любви...

Соблаговолите, в виде особой милости, разрешить мне разделить его изгнание. Я откажусь от своего отечества и готова всецело подчиниться вашим законам...»

В день маневров ей удалось подойти к царю, чтобы вручить свою просьбу. Николай I отрывисто спросил:

- Что вам угодно?

- Sire, je ne parle pas russe, je veux implorer la grace de suivre en exil le criminel d'Etat Annenkoff'.

- Кто вы, его жена?

- Нет, но я мать его ребенка...

- Это не ваша родина, сударыня, там вы будете очень несчастны! - сказал царь.

- Я знаю, государь, и готова на все! - ответила Полина Гебль.

Николай I приказал своему министру Лобанову-Ростовскому принять прошение француженки...

Уже глубокой осенью, в ноябре 1827 года, Полину Гебль вызвали в канцелярию московского генерал-губернатора Д.В. Голицына и сообщили, что царь разрешил ей ехать в Сибирь. Взять с собою ребенка не позволили.

Родная Лотарингия, Наполеон, комета 1812 года, разбитые французские войска, заговор декабристов, Петропавловская крепость, Николай I - вся эта яркая, пестрая, почти фантастическая цепь событий ее жизни пронеслась перед мысленным взором Полины Гебль, когда через два года после восстания она садилась в кибитку, чтобы следовать в далекую Сибирь.

Как это имело место при проезде Трубецкой и Волконской, иркутский губернатор Цейдлер под разными предлогами пытался удержать Полину Гебль от дальнейшей поездки.

И лишь через полтора месяца, убедившись, что Полина Гебль не откажется от своего решения ехать к Анненкову, отпустил ее наконец. До Читы она доехала быстро. Проезжая мимо одного из домов, Полина Гебль увидела стоявшую на балконе молодую женщину. Это была А.Г. Муравьева, жившая в этом доме вместе с Е.П. Нарышкиной.

Увидев с балкона красивую и хорошо одетую женщину, Муравьева поняла, что это гостья из далекой России. О том, что должна была приехать Полина Гебль, уже было известно, и Муравьева предложила ей поселиться пока у нее.

Полина Гебль хотела сразу же идти к Анненкову, но Муравьева разочаровала ее.

- Видеть кого-либо из заключенных, - сказала она, - вовсе не так просто, как это вам кажется. Это каторга...

За разрешением на свидание Полина Гебль обратилась к коменданту Лепарскому, и лишь на другой день она увиделась наконец с Анненковым.

Через несколько дней, 5 апреля 1828 года, состоялось ее венчание с декабристом Анненковым. Было ясное утро ранней весны. У читинской церкви толпился народ, но заключенным не разрешено было присутствовать при совершении обряда.

В церкви находились жены декабристов. Посаженым отцом был комендант генерал Лепарский, посаженой матерью - Фонвизина, шаферами - декабристы, товарищи Анненкова.

Из батистовых женских платочков для них изготовили белые галстуки и даже накрахмалили воротнички.

Лепарский послал за Полиной Гебль свой экипаж и, когда она подъехала с Фонвизиной к церкви, встретил ее и помог выйти из экипажа.

Оживленное настроение собравшихся исчезло, смех и шутки прекратились, когда в церковь привели в оковах Анненкова и двух шаферов. Звон кандалов вернул всех к действительности. На паперти оковы сняли, но после свершения обряда снова надели, и всех троих отвели обратно в острог...

Дамы проводили Полину Гебль, теперь уже Прасковью Егоровну Анненкову, в ее маленькую квартиру, а через некоторое время плац-адъютант привел туда и Анненкова.

Ему разрешено было пробыть с женой среди друзей не более получаса.

Жених и шаферы в кандалах, невеста-француженка, едва понимавшая по-русски, ее подруги - знатнейшие титулованные дамы Петербурга, коляска коменданта каторги, царского генерала, доставившая невесту в церковь, неподалеку тюремный частокол и рядом солдаты с винтовками за плечами и оковами жениха в руках - вся эта необычная обстановка произвела на собравшихся тягостное впечатление.

Брак этот был счастливый. Через год у Анненковых родилась дочь. В честь бабушки ее назвали Анной.

* * *

Общее горе и общая тяжкая участь объединили жен декабристов. Все они были охвачены заботами о судьбе своих мужей и их товарищей. Это была небольшая, но очень дружная семья. Ни разу между ними не было ни ссор, ни малейших недоразумений. Общий тон их жизни был бодрый. Они нравственно поддерживали друг друга и трогательно заботились о тех, чьи жены не могли последовать за своими мужьями. Среди всех своих трудов и переживаний они находили еще время заниматься литературой и музыкой. Рождались дети, и заботы о них наполняли радостью дни и годы их беспросветной жизни на каторге...

Часами душевного отдыха являлись для декабристов и их жен вечера у окружавшего Читинскую тюрьму частокола. Это были мгновения счастья на их тяжком жизненном пути. В первое время часовые не разрешали женам декабристов подходить к частоколу, и однажды солдат даже грубо оттолкнул Трубецкую.

- Ты что тут делаешь? Разве не знаешь правил? - крикнул он.

Декабристы пожаловались, солдат был наказан, и после этого на появление жен декабристов у частокола стали смотреть сквозь пальцы. Здесь образовался своего рода клуб. Трубецкая приходила к частоколу со складным стулом, а заключенные собирались кружком внутри тюремного двора по ту сторону частокола, и каждый ждал своей очереди для беседы.

Эти вечерние встречи у частокола Одоевский запечатлел в своем посвященном М.Н. Волконской стихотворении:

Был край, слезам и скорби посвященный,
Восточный край, где розовых зарёй
Луч радостный, на небе там рожденный,
Не услаждал страдальческих очей;
Где душен был и воздух, вечно ясный,
И узникам кров светлый докучал,
И весь обзор, обширный и прекрасный,
Мучительно на волю призывал.
Вдруг ангелы с лазури низлетели
С отрадою к страдальцам той страны,
Но прежде свой небесный дух одели
В прозрачные земные пелены.
И вестницы благие провиденья
Явился, как дочери земли,
И узникам, с улыбкой утешенья,
Любовь и мир душевный принесли.
И каждый день садились у ограды
И сквозь небесные уста
По капле им точили мед отрады...
С тех пор лились в темнице дни, лета;
В затворниках печали все уснули,
И лишь они страшились одного,
Чтоб ангелы на небо не вспорхнули,
Не сбросили покрова своего.

Постепенно в Чите образовалась так называемая Дамская улица - жены декабристов выстроили себе в Чите простые, удобные жилища, - но установленный в то время в Читинском остроге режим был довольно строгий. Декабристам разрешалось посещать своих жен только в случае их серьезной болезни, а жены могли навещать мужей лишь в остроге. Свидания происходили в отведенной для этого маленькой комнатке, всегда в присутствии тюремного офицера.

С приездом жен декабристов наладилась и постоянная связь заключенных с родными. Сами они не имели права писать писем, и это делали за них находившиеся в Чите жены декабристов. Больше всего писем, иногда по двадцать - тридцать, почтой или оказией отправляли Волконская и Трубецкая.

Письма из Читы проходили через цензуру коменданта, иркутского губернатора, иногда даже самого Николая I, но в конце концов большею частью все же доходили по назначению. Декабристы начали получать из России ответные письма, деньги, посылки.

Еженедельно в Читу отправлялось на имя Волконской письмо из Зимнего дворца, от матери С.Г. Волконского, обер-гофмейстерины трех императриц, кавалерственной дамы ордена святой Екатерины 1-й степени, статс-дамы А.Н. Волконской, носившей на груди осыпанный алмазами медальон с портретом императрицы.

Придворная до мозга костей, она придавала особое значение соображениям придворного этикета и лично не писала сыну. За нее это делала ее компаньонка, Жозефина Тюрненже.

Тоненькая, худенькая, в клетчатом шелковом платье, в большом чепце из лент на голове, эта француженка была своеобразным центром семьи. Декабрист Волконский называл ее сестрой.

Каждую пятницу из Зимнего дворца шло написанное ее мелким, бисерным почерком письмо, в котором она точно и правдиво сообщала М.Н. Волконской все петербургские новости. Тут были сведения о помолвках, свадьбах, рождениях, крестинах, болезнях, лечении.

Она переписывалась и со всеми находившимися за границей членами семьи Волконских. Отовсюду к ней стекались новости, и от нее Волконские узнавали друг о друге. На протяжении многих лет она поддерживала эту непрерывную связь между всеми членами семьи, а после 14 декабря - и с декабристами.

Сама старуха Волконская, грузная, в атласном платье, сидела за столом, раскладывала пасьянс и диктовала письма, в том числе своему сыну, декабристу С.Г. Волконскому...

Письма с родины приносили с собою радости и печали. Радостно было читать написанные любимой рукой строки и грустно было сознавать, что надежды на возвращение из Сибири с каждым днем, с каждым годом тают и мало кому уже суждено увидеть оставшихся дома родных.

Жены жили двойственной жизнью. Мысли о Петербурге и оставшихся там близких никогда не покидали их. А настоящее было: тюрьма, звон кандалов, стража с ружьями за плечами, комендант в генеральской шинели, окрики часовых, скупые свидания с мужьями дома и у тюремного частокола, радостные улыбки при случайных встречах с возвращавшимися с работ декабристами, запретное общение с населением, работа на огородах, поваренная книга и приготовление обедов заключенным, вечерние грустные прогулки к маленькому сельскому кладбищу...

Жизнь на каторге в условиях николаевского режима научила жен декабристов быть сдержанными в своих письмах. Они знали, что письма их проходят через III отделение, и потому не часто касались в них наиболее тяжелых сторон своей личной жизни. Свои мысли они излагали так, чтобы к ним не могли придраться ни царь, ни Бенкендорф.

Волконская была особенно сдержанна. Она часто пишет в Петербург, но большинство ее писем обращены к матери, сестре мужа и к жене младшего брата, Николая Раевского. Ее письма к братьям редки: они до конца дней своих не могли примириться с ее решением оставить ребенка и уехать в Сибирь и к ее мужу, Сергею Григорьевичу, относились неприязненно.

Лишь старшая сестра, Екатерина, сама пережившая тревогу за мужа, декабриста М.Ф. Орлова, больше других членов семьи Раевских сочувствовала младшей сестре и осмелилась поднять голос в ее защиту, когда та боролась за отъезд к мужу в Сибирь.

И только младшая сестра, Елена Раевская, не забывала добавить в письме к Марии Николаевне поклон - «Сергею».

Это внимание так же дорого ценилось Марией Николаевной, как больно огорчало невнимание и враждебное отношение братьев.

Младший брат, Николай, написал Марии Николаевне свое первое письмо только в 1832 году, через шесть лет после ее отъезда в Сибирь, уже после смерти их отца, и письмо это дышало непримиримостью. Он писал ей:

«Не удивляйся моему молчанию с 1826 года. Ты говоришь мне о своем муже с фанатизмом. Не сердись на мой ответ. Я никогда не прощу ему... он сократил жизнь нашего отца и был причиной твоего несчастья. Вот мой ответ, и ты никогда не услышишь от меня другого».

Непримиримо относилась к М.Н. Волконской и ее мать Софья Алексеевна Раевская. Она писала ей в Сибирь в 1829 году:

«Вы говорите в письмах сестрам, что я как будто умерла для вас... А чья вина? Вашего обожаемого мужа... Немного добродетели нужно было, чтобы не жениться, когда человек принадлежал к этому проклятому заговору. Не отвечайте мне, я вам приказываю...»

Отношение отца, генерала Н.Н. Раевского, было справедливое и сердечное. Он писал дочери:

«Муж твой виноват перед тобой, пред нами, пред своими родными, но он тебе муж, отец твоего сына, и чувства полного раскаяния и чувства его к тебе, все сие заставляет меня душевно сожалеть о нем и не сохранять в моем сердце никакого негодования, я прощаю ему и писал это прощение на сих днях».

* * *

На каторге Волконская впервые после замужества встречала вместе с мужем наступление Нового года. Из Петербурга она получила в тот день письмо с поздравлениями и одновременно жалобами на разные житейские неприятности.

«Но если вы несчастны, - с горечью отвечала им Мария Николаевна, - то что же я должна сказать... Вы желаете нам счастья в будущем, по судьба наша не изменится и не может измениться. Я не обманываю себя на этот счет... Да не будут ваши драгоценные дни омрачены нашей судьбой, как скоро она неизменима».

В своих письмах в Петербург Волконская умоляет чаще писать о сыне... Между тем ее ждал тяжелый удар: оставшийся в Петербурге у бабушки сын Николенька, ее первенец, 17 января 1828 года скончался...

Известие о смерти своего первенца Волконская восприняла тяжело. Она писала сестре:

«Моя добрая Елена, я так грустна сегодня. Мне кажется, я чувствую потерю моего сына с каждым днем все сильнее; я не могу тебе сказать то, что ощущаю, когда думаю о нашем будущем. Если я умру - что станет с Сергеем, у которого нет никого на свете, кто интересовался бы им? По крайней мере, не настолько, как это сделал бы его сын...

Мой бедный Николино мог бы быть со мной и быть нашим утешением в старости».

Со смертью сына оборвалась нить, больше всего связывавшая Марию Николаевну с Россией.

«Дорогой папа, - писала она отцу, - справьтесь о том, какое впечатление произвела на меня смерть моего единственного ребенка. Я замкнулась в самой себе, я не в состоянии, как прежде, видеть своих подруг, и у меня бывают такие минуты упадка духа, когда я не знаю, что будет со мною дальше».

Через год после смерти Николеньки Волконская получила от отца написанную Пушкиным «Эпитафию младенцу кн. Н.С. Волконскому»:

В сиянии и в радостном покое,
У трона вечного творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.

Посылая дочери в письме от 2 марта 1829 года эпитафию, Н.Н. Раевский писал, что это письмо заставит ее поплакать, но Пушкин, писал он, «подобного ничего не сделал в свой век», и сообщил, что строки эти будут вырезаны на надгробной мраморной доске Николеньки.

Волконская благодарила отца за присланную эпитафию и просила выразить Пушкину ее признательность. Гордость не позволила ей написать ему лично, и лишь в письме к брату Николаю, с которым поэт был очень дружен, она писала:

«В моем положении никогда нельзя быть уверенным, что доставишь удовольствие, напоминая о себе своим старым знакомым. Тем не менее скажи обо мне Александру Сергеевичу. Поручаю тебе повторить ему мою признательность за эпитафию Николино. Слова утешения материнскому горю, которые он смог найти, - настоящее доказательство его таланта и умения чувствовать».

Но Волконская ошибалась... Пушкин до конца своих дней не забывал декабристов, и глубоко таилось в его сердце воспоминание о юной Марии Раевской: заканчивая, уже в 1829 году, «Полтаву», Пушкин к Марии Николаевне обратил, не называя ее, свое посвящение к поэме:

Узнай, по крайней мере, звуки,
Бывало, милые тебе -
И думай, что во дни разлуки,
В моей изменчивой судьбе,
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей.

В письме к отцу Волконская писала, что пушкинская эпитафия прекрасна, сжата и полна мыслей, «за которыми слышится столь многое». Это многое была, видимо, попытка Пушкина напомнить царю о декабристах, находившихся «в изгнании земном», на каторге.

Эпитафия была тогда же высечена на надгробном камне могилы маленького сына Волконской, но самая могила с течением времени затерялась. Лишь в 1952 году на Лазаревском кладбище в Александро-Невской лавре в Ленинграде был найден повалившийся набок и так глубоко ушедший в землю саркофаг, что можно было прочесть только две последние буквы первых двух строк пушкинской надписи. Саркофаг выкопали и восстановили в его прежнем виде с высеченными на нем пушкинскими строками...

* * *

Вскоре после смерти сына Волконскую постиг еще один тяжелый удар: 14 сентября 1829 года скончался отец ее, Николай Николаевич Раевский.

Нежную любовь к дочери Раевский сохранил до своего последнего часа. Умирая, окруженный семьей, он сказал, глядя на портрет Марии Николаевны:

- Вот одна из наиболее удивительных женщин, какую я когда-либо знал...

Бисером Волконская вышила в Сибири, на ткани, Сикстинскую мадонну Рафаэля, и этот образ украсил могилу отца, похороненного в своем имении Болтышке, близ Умани.

1 июля 1830 года у Волконской родилась в Чите и в тот же день скончалась дочь Софья. Похоронив девочку, Волконская писала родным: «Во всей окружающей меня природе одно только мне родное - трава на могиле моего ребенка...»

Дети родились в Чите у Трубецкой и Давыдовой. Они стали в центре общего внимания и украсили жизнь изгнанников.

У Муравьевых родилась дочь Софья. Отец называл ее - Соня, потом Ноня, Нонофус и, наконец, Нонушкой. Она стала скоро общей любимицей декабристов, и имя Нонушки сохранила до конца дней; так ее всегда называли декабристы в своих письмах и воспоминаниях.

После полуторагодового пребывания декабристов в Читинском остроге в Читу неожиданно прибыл, в начале августа 1828 года, из Петербурга фельдъегерь. Он никого не привез и никого не собирался увозить, и декабристы недоумевали, зачем он приехал.

Оказалось, что он привез приказ снять кандалы. Комендант Лепарский явился в острог в полной парадной форме, с лентой через плечо, и объявил о снятии кандалов. Унтер-офицер отомкнул замки, и декабристы с шумом сбросили сковывавшие их цепи.

В первое время декабристам было даже как-то странно ходить без этих тяжелых украшений - слишком привыкли они к ним за два года...

Кому-то удалось оставить у себя кандальные цепи. Из них братья Бестужевы сделали для себя и товарищей кольца, для жен декабристов - браслеты. До наших дней дошло несколько таких колец - их можно видеть во Всесоюзном музее А.С. Пушкина в городе, носящем имя поэта.

Под руководством Н. Бестужева декабристы научились накладывать на железные кольца тонкий слой золота. Кольца эти пользовались большим спросом. Начали поступать требования па них и из России. Появились подделки, которые продавались как настоящие кольца, сделанные из оков декабристов.

После снятия цепей стало легче дышать, солдаты относились к декабристам мягче и снисходительнее. Им уже разрешено было ежедневно посещать своих жен в их домах, но на ночь они должны были возвращаться в тюрьму.

* * *

Необходимо сказать, что с комендантом, генералом Лепарским, у жен декабристов сложились особые отношения. Он знал, что у многих из них сохранились большие связи с Петербургом, и держал себя не только с ними, но и с декабристами тактично и осторожно - не так, как с остальными каторжниками.

В первое время своего пребывания в Чите декабристы и их жены называли его «сторожем», часто жаловались ему на те или иные неполадки и предъявляли различные требования. Лепарский внимательно выслушивал их и говорил:

- Браните меня, упрекайте меня, но только по-французски, потому что, видите ли, окружающие могут услышать и донести.

Иногда он говорил:

- Дайте мне поконсультироваться с собою. Мне теперь некогда, приходите лучше ко мне: мы затворим двери, и тогда браните меня сколько вам угодно.

Через посредство жен декабристы могли говорить с комендантом, сохраняя чувство собственного достоинства и не подвергаясь ответственности за нарушение тюремных правил. Жены имели возможность частным образом писать и жаловаться в Петербург на несправедливые требования и притеснения.

Не раз, основываясь даже не на действовавших законах и инструкциях, а лишь на чувстве справедливости и человеколюбия, они вступали с комендантом в борьбу и говорили ему в глаза самые жестокие и колкие слова, называя его тюремщиком и прибавляя, что ни один порядочный человек не согласился бы принять на себя эту должность иначе, как только с тем, чтобы облегчить, насколько это возможно, участь заключенных. Лепарский отвечал им:

- Не горячитесь, прошу вас, будьте благоразумны! Я сделаю все, что от меня зависит; но вы требуете такую вещь, которая может скомпрометировать меня в глазах правительства. Я уверен, что вы не хотите, чтобы меня разжаловали в солдаты за то, что я нарушил данное мне приказание.

- Ну что ж, - отвечали жены декабристов, - будьте лучше солдатом, генерал, но честным человеком...

Лепарский шутя говорил иногда декабристам:

- Вы знаете, я хотел бы лучше иметь дело с тремястами государственными преступниками, чем с десятью их женами. Для них у меня нет закона, и я часто поступаю против инструкции...

* * *

Тепло и восторженно отзывались декабристы в своих воспоминаниях о последовавших за мужьями на каторгу женах. Декабрист А.Е. Розен писал:

«Во время нахождения нашего на каторжной работе несколько наших товарищей были совершенно забыты и покинуты родными; может быть, таков был бы жребий многих, если бы наши дамы не приехали к мужьям своим, не переписывались бы с нашими родными и письмами своими, и влиянием, и родством не поддерживали бы памятование о многих. Они были нашими ангелами-хранителями и в самом месте заточения: для всех нужд открыты были их кошельки; для больных просили они устроить больницу...

Мы даже изустно не могли благодарить наших благодетельниц оттого, что только издали и изредка видели их сквозь щели частокола, или когда они проходили мимо наших работ, или прогуливались по гористым окрестностям...»

Пока не приехали жены, у декабристов не было ни провизии, ни посуды. Они жили на скудный тюремный паек. Жены сумели наладить хорошее питание.

«Все это присылалось от наших дам, - писал декабрист А.П. Беляев. - Чего не приносили нам от этих чудных добрых существ! Чего должно было им стоить это наше прокормление!

Каких хлопот и забот требовало оно от них личных потому что это была дикая пустыня... Как они это делали? Где брали все то, что нам присылали? Откуда могли они доставать такие огромные количества провизии, которые нужны были, чтобы удовлетворить такую артель; себе они отказывали во всем...»

Отдавая должное всем женам декабристов, В.К. Кюхельбекер, уже перейдя на поселение, писал М.Н. Волконской:

«Я убежден, что ни одна из них не посетует на меня за то, что я избрал Вас, княгиня, чтобы принести им свои уважения: все, что заключено достойного уважения и прекрасного в каждой из них, все это в наибольшей и чистейшей степени представлено Вами, нашим ангелом-хранителем и утешителем».

* * *

Обозы продовольствия, направлявшиеся женам декабристов из России в Сибирь с верными людьми, доходили полностью и поступали в общее пользование. Посылки же беззастенчиво расхищались почтовыми чиновниками. Жена декабриста Ивашева как-то ждала отправленной ей из Петербурга посылки. Товарищи собрались, чтобы вскрыть ее, и велико было общее разочарование, когда вместо двух отправленных ящиков прибыл один, с припиской: «Разбившаяся в дороге укупорка заменена новой, за которую просят взыскать и выслать деньги...» - столько-то.

Ящик вскрыли, и в нем оказалась какая-то безобразная мешанина: ленточки, кружева, детское белье, перчатки, клочки каких-то измятых рисунков. Словом, все «отполовинили» из обоих ящиков и свалили в один.

М.А. Бестужев вместо посланных ему братом золотых часов получил старые, помятые. А.М. Муравьев получил вместо посланной ему бобровой шапки старую, изношенную. Вместо посылавшегося из Петербурга хорошего белья декабристы получали часто белье, изготовленное по подрядам для лазаретов...

* * *

Декабристы пробыли в Читинском остроге почти четыре года. В августе 1830 года всех их направили во вновь выстроенную тюрьму в Петровском заводе. Около двадцати декабристов уже успели за эти годы отбыть каторгу и перейти на поселение, и в новую тюрьму переезжало около семидесяти человек.

Всех их ждал впереди еще длительный, двадцатипятилетний путь каторги и ссылки, двадцать пять долгих лет тяжелых лишений и невзгод.

13

В НОВУЮ ТЮРЬМУ С МАРСЕЛЬЕЗОЙ

Мы вступили в тюрьму, как в преддверие гроба,
но сердца наши были спокойны, душа тверда.

В.И. Штейнгейль

ДЕКАБРИСТЫ переезжали в новую тюрьму. Было пасмурное утро ранней осени. После пяти лет, проведенных в крепостных казематах и тюремных камерах, они впервые дышали полной грудью, наслаждались привольем необозримых полей и лугов, далью синевших на горизонте лесов, срывали цветы с раскинувшегося у их ног полевого ковра.

Это была скорее радостная прогулка, чем утомительное путешествие. Не было цепей, в которых декабристов привезли четыре года назад в Читу. Рядом ехали жены декабристов. Лишь Волконская вынуждена была остаться в Чите: она ожидала ребенка и выехала позже. Мужу остаться с ней не разрешили.

Декабристы были одеты в какие-то странные, необычные наряды. На Волконском была куцая женская кацавейка, Якушкин вышел в коротенькой курточке, голову Завалишина украшала круглая шляпа с широчайшими полями, в одной руке он держал палку, в другой - книгу. Долгополые сюртуки, испанские мантии, простые длинные блузы...

«Если бы нас встретил какой-нибудь европеец, только что приехавший из столицы, - вспоминал позже Басаргин, - он непременно подумал бы, что где-то близко тут есть большое заведение для сумасшедших и их вывели гулять».

Выехали двумя партиями. Первая тронулась в путь 7 августа, вторая - 9 августа 1830 года. Впереди и сзади каждой партии шли солдаты с ружьями в руках. Для перевозки больных и вещей были наняты подводы.

Настроение у всех было бодрое. Жители Читы с грустью провожали их.

Декабристы отдали им овощи и плоды со своих огородов, одарили разными вещами на память. Свои жилища и хозяйства жены декабристов вынуждены были побросать. Нарышкина обменяла свой домик на две головы сахару.

Предстояло пройти шестьсот тридцать четыре версты. Переход был рассчитан на полтора месяца. Для дневок выбирали живописные поляны у речных берегов.

Из Читы до Верхнеудинска шла почтовая дорога. Станции находились далеко друг от друга. При каждой из них стоял окруженный несколькими избами станционный домик. Никаких селений по пути не было, обитавшие здесь буряты вели кочевой образ жизни. И потому для дневок и ночевок буряты выставляли по приказу начальства войлочные бурятские юрты, в которых помещалось по четыре человека.

Проводниками служили буряты. На сотни верст тянулись их кочевья, и местами путь пересекали на степных пастбищах огромные табуны белых и серых бурятских малорослых, но очень выносливых лошадей.

Постепенно буряты сближались с декабристами. Они с большим интересом следили за их игрою в шахматы, и Трубецкой предложил одному из них сыграть с ним партию.

По выражению лиц бурят было видно, что они хорошо знакомы с этой игрой, перенесенной в Европу, по-видимому, из Индии, и обнаружили большую радость, когда бурят выиграл у Трубецкого партию. И им стало совсем весело, когда Басаргин и Фонвизин тоже проиграли свои партии.

Любопытство бурят возбуждал Лунин. У него было несколько боевых ран, и ему разрешено было ехать в закрытой повозке. Он иногда по нескольку дней подряд не выходил из нее, и толпа бурят окружала на остановках его телегу, ожидая, когда таинственный человек покажется наконец или выйдет.

Однажды Лунин показался и спросил:

- Что вам надо?

Переводчик объяснил, что буряты просят сказать, за что он сослан.

- Знаете ли вы вашего тайшу? - спросил Лунин.

- Знаем. Тайша есть главный местный начальник бурят, - раздались голоса.

- А знаете ли вы тайшу, который над вашим тайшей и может посадить его в мою повозку или сделать ему угей (конец)?

- Знаем.

- Ну, так знайте, что я хотел сделать угей его власти, вот за что я сослан.

- О! О! О! - раздалось в толпе бурят, и они с низкими поклонами, медленно пятясь назад, стали удаляться от повозки Лунина.

На одном переходе декабристы встретили тайшу, начальника проживавших тогда между Читой и Петровским заводом шестидесяти тысяч бурят.

Он ехал в отличной, запряженной шестериком коляске. На козлах сидел бурят в лисьей шапке, на запятках - еще двое. В коляске находился и сын тайши, мальчик в шелковой зеленой шубе и шапочке, отороченной бобровым мехом и украшенной наверху голубыми шариками из стекляруса.

На боку у тайши болталась сабля с серебряным темляком, а на шее была золотая медаль на красной ленте. Пересев из коляски на небольшую серенькую лошадь, он сопровождал декабристов до ближайшей стоянки.

На дневке тайша угостил их занимательным зрелищем: приказал выпустить на равнину оленя, которого сам же стал преследовать и свалил искусно пущенными стрелами. Он отдал оленя декабристам, а те отблагодарили его несколькими фунтами табаку, до которого он был большой охотник. Тайша выразил свое восхищение...

Декабристы везли с собою книги. М. Бестужев читал томик произведений французского драматурга Скриба.

«Я не мог выбрать лучшей книги в подобных обстоятельствах, - вспоминал М. Бестужев. - Душа и сердце мое настроены были к поэзии. Прекрасные картины природы, беспрестанно сменяющие одни других, новые лица, новая природа, новые звуки языка, - тень свободы хотя для одних взоров. Ночи совершенно театральные на ночлегах наших - все, все увеличивало удовольствие чтения его милого, цветистого, разнообразного картинами театра. Шум и развлечение, меня окружающие, придавали чтению большую прелесть. Я думал, что я в театре...»

Ночь. Кругом мрак. Небо усеяно звездами. Марс начал свое восхождение, но Михаил Кюхельбекер принял его за Венеру. Это вызвало смех и шутки.

Вокруг стана пылали костры; окружавшие их фигуры принимали на фоне пламени фантастические очертания. Близко стоявшие деревья напоминали театральные декорации. Между ними двигались люди, слышался смешанный говор. Издали казалось, что это одушевленные живые картины. Все это очаровывало и волновало вырвавшихся из тюремных казематов узников, а декабриста поэта А.И. Одоевского вдохновило на стихи:

Что за кочевья чернеются
Средь пылающих огней? Идут под затворы молодцы
За святую Русь. За святую Русь неволя и казни -
Радость и слава! Весело ляжем живые
За святую Русь...

* * *

Вдали показалось озеро, на берегу его - маленькое село, бедная сельская церковь, и на пригорке - покосившийся крест над одинокой могилой жены смещенного за взяточничество и злоупотребления иркутского губернатора Н.И. Трескина, умершей, как ходили слухи, не своей смертью...

Неожиданно в полуверсте показался скачущий во весь опор фельдъегерь. Для заключенных имело значение малейшее происшествие, любой незначительный факт. Пошли догадки: зачем и за кем он приехал из Петербурга? Связан ли его приезд с облегчением участи декабристов или, наоборот, он привез с собою новые тяготы и ограничения? Вестник добра он или зла?

Скоро стало известно, что фельдъегерь приехал за Волконским, чтобы вернуть его в Читу, где в ожидании родов осталась его жена, Мария Николаевна: в Петербург поступила жалоба, а оттуда последовал приказ вернуть Волконского в Читу...

Шаг за шагом без особых происшествий декабристы приближались к своей новой тюрьме. Казалось, они совершали прогулки по роскошному саду природы. Братья Борисовы собирали коллекции насекомых, доктор Вольф и Якушкин - гербарии сибирской флоры, Ивашев и другие декабристы делали при переходе зарисовки.

Буряты продолжали сопровождать их. Кто-то из декабристов спросил одного из них:

- Знаете ли вы, за что мы сосланы?

- Знай... Султан - так, - ответил бурят и провел ладонью по горлу.

- Не совсем так, - сказал декабрист. - Мы хотели, чтобы всякий бурят был равный перед законом с ханом и генерал-губернатором...

Партия декабристов остановилась на дневку в Ононском бору. «Хозяином» во время этого переезда был Розен, который со дня на день ждал приезда жены. Еще сидя в крепости, во время следствия, Розен часто мысленно представлял себе, что к нему пришли родители и братья, что рядом с ним находится в камере его жена. Он видел черты ее лица, слышал ее голос. Часто в мечтах переносился в свой дом, припоминая расположение комнат, расстановку мебели и другие так хорошо знакомые ему с детства предметы, - ему ведь было тогда всего двадцать пять лет! В эту готовую рамку он вставлял лица тех, кого ему хотелось видеть, вспоминал их одежду, характерные движения, но, проснувшись от этих грез, снова оказывался в своей мрачной камере. Он жил воспоминаниями и как-то написал на портрете декабриста Н.А. Бестужева:

«Воспоминание есть единственный рай, из которого ни в коем случае нет изгнания».

Сегодня Розен был неспокоен, все время поглядывал на дорогу и прислушивался, не раздастся ли звон почтового колокольчика. Он виделся с женой в последний раз 25 июля 1826 года, в Петропавловской крепости. Она пришла тогда на свидание с крошечным шестинедельным ребенком, который, лежа на диване, безмятежно улыбался, а мать, плача, уславливалась с мужем о дне выезда к нему. Вопрос о поездке жены в Сибирь был решен твердо, но Розен просил жену не торопиться и подождать, пока ребенок подрастет.

Сейчас сыну было уже пять лет, но царь не разрешил взять его с собою, и жена выехала к мужу одна. Она была дочерью директора Царскосельского лицея В.Ф. Малиновского, ее сверстниками были А.С. Пушкин, А.А. Дельвиг, декабристы И.И. Пущин, В.К. Кюхельбекер и В.Д. Вольховский. В Петербурге и Москве ее тепло провожали в дальний путь друзья и родственники декабристов - Нарышкины, Голицыны, Муравьевы, Чернышевы. Сестра находившейся в Сибири А.Г. Муравьевой, графиня В.Г. Пален, просила взять ее с собою, хотя бы под видом служанки, чтобы она могла помочь сестре. Хотела ехать и другая сестра, но царь никому не разрешил...

Жена Розена уже подъезжала к месту дневки декабристов. У большой дороги, ведущей в лес, стояли юрты. Розен только что роздал обед. Неожиданно послышался звон почтового колокольчика, стук колес по мосту, и Розен увидел вдали ту самую развевавшуюся от быстрой езды зеленую вуаль, в которой он четыре года назад видел мельком в Петропавловской крепости свою жену.

Быстро накинув сюртук, Розен побежал жене навстречу. Н. Бестужев бросился за ним с галстуком, который тот забыл надеть, но не догнал. Часовые хотели задержать Розена, но он стрелою пролетел мимо них. Тройка остановилась, и Розен высадил из коляски свою жену, измученную двухмесячным переездом, но радостную и счастливую. Подошедший плац-адъютант поместил Розена с женой, по распоряжению коменданта, в крестьянской избе. К двери приставили часового.

В качестве «хозяина» Розен должен был ехать вперед, чтобы все подготовить для товарищей на месте будущей дневки, но товарищи были счастливы его счастьем, вместе с ним радовались приезду его жены и не допускали до кухни и котлов.

После дневок Розен каждый день все же уходил с женою вперед, чтобы вместе с нею приготовить к приезду всей партии обед и ужин. Им приходилось ночевать в бурятских юртах, и этот ночлег очень понравился приехавшей из Петербурга жене Розена: прямо над головой виднелось сквозь дымовое отверстие звездное небо.

* * *

Почти одновременно с Розен, во время переезда декабристов из Читы в Петровский завод, приехала к мужу и М.К. Юшневская. В течение двух лет Николай I не давал ей разрешения на поездку, а когда 16 декабря 1828 года она получила наконец это разрешение, ей просто не на что было выехать.

Ее муж, декабрист Алексей Петрович Юшневский, большой друг поэта и переводчика Н. И. Гнедича, был генерал-интендантом Второй армии. Ближайший друг Пестеля, он был одним из директоров и главных деятелей Южного тайного общества. Товарищи относились к нему с большим уважением. Его советами пользовался Пестель при составлении «Русской Правды».

Юшневский приговорен был к вечной каторге. В связи со службой на него наложено было, по каким-то интендантским расчетам, взыскание в огромной сумме 326 тысяч рублей. Сенат долгие годы рассматривал это дело и в конце концов признал, что взыскание наложено было неправильно. Но, пока тянулось дело, отсутствие средств тяжело отразилось на здоровье и жизни Юшневских в Сибири.

Получив разрешение на поездку к мужу, Юшневская долго не могла выяснить, где он, и только из присланного Волконской письма узнала, что муж находится в Читинском остроге.

Весною 1830 года она наконец выехала в Сибирь. «Последнюю шубу и ложки продала», - писала она брату мужа из Нижнего Новгорода. Великая печальница всех декабристов Екатерина Федоровна Муравьева помогла ей. Она заказала для Юшневской коляску, снабдила ее деньгами и продовольствием и отправила в дальний путь. Ей помогли и семьи других декабристов. «Дочь любимая не могла бы больше входить во все подробности и во все мои надобности», - писала Юшневская об отношении к ней Муравьевой.

В Киеве, откуда приехала Юшневская, у нее оставалась дочь от первого брака, Софья, но ее не разрешено было взять с собою, а больше у Юшиевской никого не было, и письма к ней приходили поэтому редко. Жить было трудно, писать она могла только брату мужа, и почти каждое письмо ее кончалось словами: «Деньги! Деньги!».

Как и все не имевшие детей жены декабристов, Юшневская поселилась в Петровском заводе вместе с мужем в тюрьме. Ей было тогда сорок лет. Декабристы встретили ее дружески и сердечно. Впервые после восстания 14 декабря она почувствовала себя в родной семье.

* * *

Через несколько дней декабристы достигли красивых и величественных берегов Селенги. Здесь, на береговых откосах, можно было видеть, как на протяжении веков наслаивались пласты разноцветных пород.

Местами дорога проходила по самому берегу реки, местами, закрывая небо, над дорогой высились на сто с лишним метров скалы.

После месячного путешествия приближались к Верхнеудинску. Солдатам приказано было при проезде через город не разговаривать с декабристами и делать «свирепый» вид.

Декабристы хохотали, услышав это распоряжение коменданта: солдаты находились с ними в самых дружеских отношениях, и им трудно было выполнить приказ.

От Верхнеудинска свернули с большой дороги к богатому селению Тарбагатай, в котором жили так называемые семейские старообрядцы, сосланные сюда в конце XVIII века за раскол.

* * *

Длинный, многолюдный, пестрый и оживленный караван переселявшихся декабристов приближался наконец к конечному пункту своего пути.

Последние версты шли лесом, который по мере приближения декабристов к Петровскому заводу становился все реже и наконец сменился кустарниками и болотами. Вдали к северу и востоку высились горы.

В широкой и глубокой долине показалось большое селение.

Кладбище на въезде, церковь на площади, завод с каменными трубами, где днем и ночью плавили железо, унылые улицы с небольшими домами, ручей, и за ним - красная крыша только что отстроенной тюрьмы... Это было огромное строение на высоком каменном фундаменте, окруженное огромным тыном, вышиною в восемь метров. Всех поразило, что только что выстроенное здание было без окон.

Увидев свое новое жилище, декабрист В.И. Штейнгейль вспомнил ямщика, который вез его в 1819 году в Бронницы, под Москвой.

«Начинают ли военнопоселенцы привыкать к новой своей жизни?» - спросил его Штейнгейль, имея в виду учрежденные Аракчеевым военные поселения, где часто вспыхивали и жестоко усмирялись солдатские бунты.

«Да, батюшка барин, - ответил ямщик. - Велят, так и к аду привыкнешь!»

Штейнгель не думал тогда, что на собственном опыте познает истину этих вырвавшихся из уст ямщика слов.

И все же декабристы подходили к своему новому жилищу бодрые и веселые, тесно сплоченные, дружные и доброжелательные друг к другу, объединенные общностью своей судьбы. Они смотрели с пригорка на свою новую печальную обитель - и шутили!

За несколько верст до Петровского завода декабристов встретили выехавшие туда раньше Трубецкая и Нарышкина. Комендант Лепарский вручил им почту...

Держа над головой только что полученную французскую газету, Фонвизин объявил товарищам, что во Франции произошла революция и что Карл X бежал в Англию.

Открыли две-три бутылки оказавшегося у жен декабристов шипучего и выпили по бокалу за Июльскую революцию во Франции.

Подошли к тюрьме. Ворота тяжело заскрипели. С пением «Марсельезы» декабристы вошли в свою новую тюрьму. «Всю ночь раздавались песни и крики «ура», - вспоминала позже М.Н. Волконская.

«С веселым духом вошли мы в стены нашей Бастилии - писал в своих воспоминаниях М. Бестужев, - бросились в объятия товарищей, с коими 48 дней были в разлуке, и побежали смотреть наши тюрьмы. Темно, сыро, душно. Совершенный гроб!..»

14

ТЮРЬМА ЗА БАЙКАЛОМ

В Чите нам было жутко: мы жили там, как селедки в бочонке, но
все-таки по-человечески; здесь нас обрекали, как скотов, жить в мрачных стойлах.

М.А. Бестужев

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTMwLnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcva09JYzZUQmI0WHM5Q2lBa3hZOWcySHZ6Q3E1Q0RwSDhYUkRjZncvUm1WX2Z2cnJJUE0uanBnP3NpemU9MTU5OHg5OTUmcXVhbGl0eT05NSZzaWduPWYyNDdiMDg0NzU5NWRhMmJlYmUxZDg5YjJhMjhiMmIyJnR5cGU9YWxidW0[/img2]

Вид Петровского Завода. 1910-е. Бумага, серебряно-желатиновый отпечаток. 8,8 х 13,8 см. Государственный исторический музей.

В РАСЦВЕТЕ молодости вошли в новую тюрьму Петровского завода семьдесят декабристов, которые, по выражению М.А. Бестужева, «скипелись в горниле горя и испытания в одну неразрывную массу». Декабристы подошли к окружавшему тюрьму высокому частоколу. За воротами остались позднее осеннее солнце, пестрые ковры полевых цветов и та относительная свобода, которой декабристы пользовались на протяжении своего полуторамесячного перехода из Читы в Петровский завод...

Вступили в огромный двор, на котором не было никаких строений. Он предназначен был для общих прогулок, зимних катаний с гор и подобного рода увеселений, которые, по позднейшим воспоминаниям Якушкина, «ужасно напоминали собой увеселения падших ангелов на берегу огненной реки, так великолепно изображенных Мильтоном в его поэмах «Потерянный рай» и «Возвращенный рай».

Этот большой пустынный прогулочный двор был отделен от тюремного здания высоким частоколом с большими, тоже запертыми на замок воротами. Они распахнулись, декабристы оказались перед новым своим жилищем, и тюрьма поглотила узников. Она была выстроена покоем: впереди - длинный центральный фас, по бокам - два крыла. Внутри и справа и слева находились шесть небольших прогулочных дворов, примыкавших к опоясывавшим все здание коридорам.

Коридоры эти разбиты были на двенадцать изолированных друг от друга отделений. Соединявшие их двери на замках отпирались лишь в исключительных случаях, когда тюрьму посещало, например, какое-нибудь высокое начальство.

В каждом отделении было пять-шесть камер. Каждая камера имела семь шагов в длину и шесть в ширину. Всего было шестьдесят четыре камеры. Здание построено было без окон, и мрачный полусвет проникал в камеры лишь из коридоров, через небольшие решетчатые окна над дверями.

Если хотели читать и работать, пристраивали к оконцу над дверями подмостки, но это быстро утомляло, и декабристы вынуждены были круглые сутки сидеть в своих камерах при свечах.

Постоянно общаться между собою могли лишь обитатели того или иного отделения. Попасть в другое отделение можно было, только пройдя через двор. Обедали в коридорах за общими столами. В десять часов вечера камеры и прогулочные дворы запирались. Замыкались и главные наружные ворота. Декабристы проводили всегда ночь под четырьмя замками.

После шумной и суетной жизни в четырех больших камерах Читинского острога каждый заключенный имел в тюрьме Петровского завода свою отдельную камеру. Но в камере было темно, и это не могло не отражаться на душевном состоянии заключенных.

Осмотревшись, декабристы начали устраиваться. Два крайних боковых отделения, первое и двенадцатое, как наиболее спокойные, были предоставлены женатым.

В левом крыле тюрьмы обосновались по преимуществу члены Северного тайного общества, в правом - Южного. Остальные, в том числе члены Общества соединенных славян, заняли камеры центрального фасада.

Женам разрешено было в Петровском заводе жить в казематах вместе с мужьями, но детей запрещено было брать с собою. Жены выстроили себе небольшие деревянные дома, которые декабристы обставили мебелью, изготовленной их собственными руками. Приготовив дома пищу, жены возвращались с нею в казематы.

Отсутствие окон и света в камерах угнетало. В одном из отделений жили четыре декабриста с женами, и Трубецкой пытался шутить:

- На что нам окна, когда у нас четыре солнца!..

Жены декабристов решили жаловаться в Петербург. А.Г. Муравьева писала своему отцу, графу Г.И. Чернышеву, занимавшему видный пост при дворе Николая I:

«Мы - в Петровском, и в условиях в тысячу раз худших, нежели в Чите. Во-первых, тюрьма выстроена на болоте, во-вторых, здание не успело просохнуть, в-третьих, хотя печь и топят два раза в день, но она не дает тепла, - и это в сентябре, - в-четвертых, здесь темно и за отсутствием окон нельзя проветривать камеры.

Нам, слава богу, разрешено быть там вместе с нашими мужьями, но без детей, так что я целый день бегаю из острога домой и из дома в острог, будучи на седьмом месяце беременности.

Если бы даже нам дали детей в тюрьму, все же не было бы возможности поместить их там: комнатка сырая и темная и такая холодная, что мы все мерзнем... Наконец, моя девочка кричала бы весь день, как орленок, в этой темноте, тем более что у нее прорезаются зубки, что очень мучительно...»

Муравьева просит отца не показывать этого письма сестрам, чтобы не огорчать их, и добавляет, что «никогда не станет жаловаться за себя лично, но страдает за детей».

Такие же письма написали и другие жены декабристов.

Вся эта переписка стала широко известна в аристократических кругах Петербурга, и царь вынужден был разрешить прорубить в тюрьме окна. Но при этом, по приказу Николая I, Бенкендорф положил на письме Муравьевой резолюцию: «Женам написать, что напрасно они печалят своих родных, что мужья их посланы для наказания и что все сделано, что только человеколюбие и снисхождение могли придумать для облегчения справедливо заслуженного наказания...»

Окна прорубили почти через год. Они имели не более двадцати сантиметров в вышину, чтобы заключенные не могли пролезть через них.

Но и это было уже большое завоевание. Жизнь стала постепенно налаживаться. Во дворах казематов развели огороды, устроили парники, посадили цветы, кусты, деревья.

В большой комнате при тюремной кухне, на среднем дворе, устроили «клуб».

Тюремное начальство, как и в Чите, не слишком обременяло декабристов работой: они прокладывали и исправляли дороги, работали на огородах, мололи муку. Иногда начальство прибегало за помощью к их знаниям и опыту. Так, в Петровском заводе в течение десяти лет стояла в бездействии лесопильная мельница с водяным приводом.

Никто не мог ее наладить и пустить. Н.А. Бестужев и К.П. Торсон, оба замечательные механики, осмотрели мельницу и через несколько часов, к удивлению чиновников, мастеров и заводских рабочих, пустили ее.

Врачебную помощь декабристам, как это было и в Чите, оказывал их внимательный и заботливый товарищ, декабрист Ф.Б. Вольф. Он пользовался репутацией отличного врача, и к нему приезжали лечиться из окрестных и даже дальних мест Сибири. Вместе с ним работал в качестве фельдшера бывший командир Ахтырского гусарского полка декабрист Артамон Муравьев, когда-то слушавший лекции по хирургии и посещавший университетские клиники в Париже. Он пускал кровь, выдергивал зубы, ставил банки, делал перевязки. Декабрист А.Ф. Фролов помогал растирать, толочь и варить лекарства.

* * *

Условия жизни декабристов в Петровском заводе резко отличались от условий их читинской жизни. Здесь, в отдельных камерах, можно было больше следовать своим привычкам, ложиться и вставать не по общей побудке, питаться отдельно. Но это имело и свои отрицательные стороны: рушился общий стол, началось расслоение, и постепенно стали исчезать те простые, сердечные отношения, которые объединяли декабристов в их общем тесном Читинском остроге. Этому содействовало и время: годы уходили, здоровье подтачивалось, на работу выходили уже не с хоровыми песнями, реже собирались в общий круг. Образовалось несколько кружков, объединившихся по признакам родства, мировоззрений и наклонности характеров.

Отдельные декабристы были достаточно обеспечены и могли обставить свою жизнь на каторге некоторыми удобствами, на что Николай I, не желая ссориться с влиятельными светскими кругами, смотрел сквозь пальцы. Но большинство декабристов ничего не получало и могло располагать только своим казенным тюремным пайком. Состоятельные декабристы всегда охотно помогали нуждающимся, но помощь эта нередко уязвляла самолюбие получающих ее.

Все это привело к тому, что в дружной семье декабристов начали зарождаться не очень дружелюбные отношения. Образовалась группа, особенно тяготившаяся своей зависимостью от товарищей.

Декабристы получали от правительства всего 1 рубль 98 копеек ассигнациями в месяц, что в переводе на серебряные деньги составляло 50 копеек, и два пуда муки натурою. На эти деньги невозможно было питаться и одеваться, и недовольные обратились к коменданту с просьбой выхлопотать для них от правительства дополнительное пособие.

Это обращение недовольной группы товарищей за помощью к правительству, «к палачам», вызвало настолько резкий протест со стороны остальных декабристов, что обращение было взято обратно. Решено было организовать в тюрьме артель взаимопомощи, которая должна была регулировать всю внутреннюю тюремную жизнь и одновременно поставить на здоровую почву помощь нуждавшимся.

Для управления делами артели выбраны были: хозяин, ведавший хозяйством, закупкой продуктов и питанием декабристов; закупщик, закупавший вне тюрьмы все необходимое по личным заявкам декабристов; огородник, ведавший огородом. На кухню ежедневно наряжался для наблюдения за порядком и раздачей пищи дневальный.

Все, что прежде отдельные декабристы выдавали нуждающимся товарищам частным образом, теперь вносилось в артель по подписке. Наиболее состоятельные декабристы вносили ежегодно в артельную кассу до трех тысяч рублей, образовались значительные суммы, и на долю каждого нуждающегося приходилось более пятисот рублей ассигнациями в год.

Зависимость одних лиц от других, таким образом, прекратилась, и не было больше причин для недовольства и недоразумений.

В связи с тем, что приближался срок окончания каторги и выхода отдельных групп декабристов на поселение, решено было образовать еще так называемую малую артель, которая помогала бы декабристам стать на ноги в первое время после выхода из тюрьмы. Выходя, каждый мог получить на руки шестьсот - восемьсот рублей.

Образовалась еще газетно-журнальная артель, ведавшая правильным распределением между декабристами получавшихся русских и иностранных газет и журналов. Для их чтения устанавливалась очередь и ставились сроки: на прочтение газеты давалось два часа, журнала - два дня. До раздачи газет на руки все могли обычно знакомиться с ними в общем помещении. Если в газете сообщалось о каком-нибудь чрезвычайном событии, все отправлялись гурьбой к тому, с кого в тот день начиналось чтение этой газеты.

Все это морально уравняло имущих с неимущими. Снова наладился объединявший декабристов общий стол. Лишь женатые питались у себя отдельно.

Артели просуществовали на каторге около десяти лет, до 1839 года, когда петровские казематы опустели, освободившись от тех, для кого они были выстроены. Но деятельность артелей не прекращалась и в годы пребывания декабристов в ссылке.

* * *

В Петровском заводе жизнь каждой из жен декабристов сложилась по-разному, но все жили дружно, во всем помогали друг другу и тем сглаживали печаль и тяготы каторги. Горе и страдания сблизили их.

Несколько небольших деревянных домиков, выстроенных женами декабристов, явились своего рода женским отделением тюрьмы Петровского завода. Здесь дышалось легче и свободнее. Мужьям еще не разрешено было жить с женами в их домиках, но когда кто-нибудь из жен заболевал, муж мог временно переселиться к ней и ухаживать за больной до ее выздоровления. И заболевшим мужьям разрешено было переходить в домики жен, если болезнь могла быть опасной для окружающих.

Все это постепенно расшатывало строгий тюремный режим. Декабристы не выходили за пределы разумного, и тюремщики смотрели сквозь пальцы на различные вольности, которые росли довольно быстро и последовательно.

Когда мужья получили наконец разрешение переселиться в домики своих жен, в тюрьме стало просторнее, но тоскливее. Тюремный режим стал ощущаться сильнее, и, чтобы хоть на время уйти из тюремной обстановки, декабристы часто посещали своих женатых товарищей.

* * *

Жизнь постепенно входила в свою однообразную колею, без надежды на близкие перемены. В первые годы пребывания в Читинской тюрьме декабристы еще надеялись, что пройдет год, другой и их освободят. В Петровском заводе никто уже на это не рассчитывал. В дни особых событий в царской семье - бракосочетаний, рождений - издавались «милостивые» царские манифесты, и декабристам сбрасывали год, другой каторги, но в целом будущее рисовалось им беспросветным и безнадежным.

В этих условиях декабристы все же посвящали много времени научным и литературным трудам, проводили занятия и собрания, которые по-прежнему в шутку называли «каторжной академией». В этой «академии» декабристы занимались, в частности, философскими вопросами. Среди них было много неверующих, и в спорах между идеалистами и материалистами здесь, как и в России, на воле, формировались материалистические воззрения.

Устраивались литературные и музыкальные вечера, читались лекции, велись диспуты. Двери казематов уже не запирались на ночь.

Н. Бестужев в серьезном экономическом труде «О свободе торговли и промышленности» выступал противником феодально-крепостнических ограничений в промышленности.

Декабристы всесторонне изучали край. Вольф провел анализы местных минеральных вод, которыми так богата Сибирь. Некоторые писали повести и стихи, рисовали. Переводили на русский язык произведения греческих и латинских классиков.

Пытались декабристы печатать свои произведения, но Петербург не давал на это разрешения. Позднее некоторые произведения декабристов были напечатаны, но очень многое было уничтожено в рукописях при периодических казематских обысках.

Из книг, получавшихся из России, образовались даже специальные библиотеки. Одна медицинская библиотека, например, состояла из четырех тысяч книг и ценных атласов. Было много книг на древних и новых европейских языках. Наиболее значительные книжные новинки иногда получали из Петербурга сразу после выхода их в свет.

Лишь в 1830 году, как известно, Пушкин получил разрешение напечатать свою написанную в Михайловской ссылке трагедию «Борис Годунов», и уже 20 марта 1831 года Волконская пишет Вяземской из Петровского завода:

«Борис Годунов» вызывает наше общее восхищение; по нему видно, что талант нашего великого поэта достиг зрелости; характеры обрисованы с такой силой, энергией, сцена летописца великолепна...»

Сразу же декабристы получили «Повести Белкина», написанные Пушкиным в 1830-м и изданные в 1831 году. Волконская пишет о них сестре:

«Повести Пушкина, так называемые Белкина, являются здесь настоящим событием. Нет ничего привлекательнее и гармоничнее этой прозы. Все в ней картина. Он открыл новые пути... Несколько новых романов и литературных журналов - вот что в настоящую минуту занимает Петровск или, вернее, его заключенных».

Из своих тюремных камер декабристы и их жены внимательно следили за выходившими в Петербурге литературными новинками. Произведения Пушкина и Лермонтова, естественно, всегда привлекали к себе их особое внимание. Не прошло мимо них и знаменитое письмо В.Г. Белинского к Н.В. Гоголю, которое напечатано было А.И. Герценом в «Полярной звезде». Друзьям, видимо, удавалось пересылать им с оказией номера герценовского «Колокола» и «Полярной звезды», в которых печатались неразрешенные в России произведения Пушкина, Лермонтова, Рылеева, статьи самого Герцена, воспоминания декабристов.

Во втором номере «Полярной звезды» за 1855 год, между прочим, было напечатано и пушкинское послание декабристам «Во глубине сибирских руд...», которое поэту удалось переслать декабристам с А.Г. Муравьевой уже в конце 1826 года...

25 декабря 1831 года М.Н. Волконская пишет из Петровского завода 3.А. Волконской, из московского дома которой она уезжала в далекий сибирский путь:

«Друзья Сергея или ближайшие его знакомые посещают нас; так мы проводим вечера, а так как это люди все просвещенные, то мы проводим порою время весьма приятно... Я получаю «Британское обозрение», а также несколько русских журналов; до сих пор наши чтения удерживаются в достаточной мере на уровне образованности нашего времени. Историческая наука доведена до такой степени совершенства во Франции... произведения Гизо, Тьерри, имеющие доступ в Россию, находятся в нашем распоряжении...»

Волконская вспоминает на каторге Адама Мицкевича. Зная, что знаменитый польский поэт был арестован за участие в нелегальной студенческой организации и еще до восстания 14 декабря отбывал в России ссылку, Волконская не решается назвать его имя в письме, которое должно пройти через ведомство Бенкендорфа. Она называет его Фарисом, по имени рыцаря, героя одноименного стихотворения Мицкевича, и пишет: «Фарис молчит, и я понимаю его молчание, как ни грустно это для нас и для поэта...»

Находясь на каторге, декабристы были в курсе и европейских политических событий своего времени. Они знали, что в 1829 году Мицкевич вырвался наконец из России и уехал за границу, а в 1830-1831 годах намеревался уехать из Рима в Познань, чтобы принять участие в польском восстании. В своем письме к 3.А. Волконской от 20 марта 1831 года М. Н. Волконская пишет: «Хочу думать, что Фарис вдохновлен теперь еще более возвышенными истинами и что он уже более не в Италии...»

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTczLnVzZXJhcGkuY29tL3MvdjEvaWcyL0t3ZE1sN2lWemdLQTVYWm5mV1BHalZZUUZCOHZZVUZIZFB2NkxFX3FsZkhiTnl1emhnSWVuYnJENml2bTc3SFFTbU5rbFNIRm9nTXA1ekFmZnd6UWY5dlouanBnP3F1YWxpdHk9OTUmYXM9MzJ4MjIsNDh4MzMsNzJ4NTAsMTA4eDc1LDE2MHgxMTEsMjQweDE2NiwzNjB4MjUwLDQ4MHgzMzMsNTQweDM3NCw2NDB4NDQ0LDcyMHg0OTksMTA4MHg3NDksMTI3NHg4ODMmZnJvbT1idSZ1PUtzQ2lTeUVnanpnQjhUV2JJWnZ2UWsyNDEzenB5d3NEWUFPQ1ZIcGZ0VEEmY3M9MTI3NHg4ODM[/img2]

Дом М.Н. Волконской в Петровском Заводе. 1934. Бумага, желатино-серебряный отпечаток. 5,8 х 8,1 см. Государственный исторический музей.

Большое место в жизни декабристов занимала в Петровском заводе музыка. Часто устраивались камерные концерты. Одних фортепьяно было в тюремных казематах Петровского завода восемь.

Власть музыки на каторге была очень сильна. Чтобы судить об этом, небезынтересно привести письмо из Петровского завода жены декабриста Юшневского к брату мужа.

«Вообрази себе, мой друг, пишу я тебе в тюрьме; против меня сидит твой брат, играет на фортепьянах Фрейшюца (в четыре руки с тобою, бывало, он играл); подле него стоит Пестов, который слушает твоего брата, а я пишу к тебе, душевно утешаясь прошедшим: лишь тень моя теперь здесь, - мое все помышление в эту минуту при тебе...

Я хочу еще сказать тебе, мой друг Семен Петрович, что у нас есть квартет, и брат твой в этом квартете играет на альте. Я хочу тебе сознаться, что я огорчила немного первую скрипку - так сфальшивила скрипка и так запищала, что у меня сделалась спазма.

Можешь по сему судить, что иногда мы очень горюем, а иногда хоть на несколько часов рассеиваем наше горе...

Если тебя письмо сие так потрясет, в каком я волнении пишу его, то ты меня бранить будешь, зачем я его написала. Прощай!.. Прощай, любезный брат!»

Сколько подлинного самообладания и душевной красоты должно было быть в сердце этой жены декабриста, чтобы в обстановке безысходного горя, страданий, нужды и медленного угасания огорчаться из-за неверно взятой скрипачом ноты и одновременно писать из тюрьмы, что «брату известны из журналов все знаменитые пианисты, в том числе и Тальберг, которого называют фортепьянным Паганини и который имеет совместником Листа...».

10 марта 1832 года у Волконской родился сын Михаил. Со дня ее отъезда из Петербурга прошло уже пять с лишком лет, и за эти годы ей пришлось пережить много тяжелого: скончался отец, умер ее оставшийся в Петербурге сын Николенька, скончалась и родившаяся в Чите дочь Софья.

Вся ее жизнь в Петровском заводе посвящена маленькому Михаилу и затем родившейся 28 сентября 1835 года дочери Елене - Нелли. В письме к брату Николаю Волконская пишет, что она никогда не была так счастлива, никогда так не ценила жизнь, как тогда, когда появился на свет маленький Мишенька, который чертами лица очень напоминал их покойного отца.

Жене брата Николая Волконская впоследствии пишет, что ее Неллинька - это «маленькая поющая птичка, прыгающая, забавляющаяся всем, избегающая старательно всех занятии, за исключением тех, которые ее привлекают: например, диктовку ей хочется забавную по содержанию, чтение - тоже; в музыке ей нужны пьесы по ее вкусу. Она вкладывает столько привлекательности и напевности в выражение своих желаний, что в конце концов получает все, чего хочет».

В своих письмах Волконская посвящает родных во все мелочи жизни детей; пишет, как нежно все заботятся о детях других декабристов, настойчиво и тревожно справляется об оставшихся в Петербурге детях Давыдовой.

К детям Волконская вообще относится с большою любовью и особенно горячо откликается на нужды детей обездоленных. Мысленно она всегда ставит рядом с ними своих детей и думает о том, что ждет их, если она погибнет в Сибири.

«Пока во мне останется хотя искра жизни, - писала она матери мужа, - я не могу отказать в услугах и утешении стольким несчастным родителям; я слишком хорошо знаю, как много пришлось моему покойному отцу выстрадать за своих детей и особенно за старшего сына, на которого он возлагал всю свою надежду».

Между тем год проходит за годом, надежды на скорое окончание каторги, а затем и ссылки тают, призрачными становятся и мечты о возможном свидании с близкими. Свое счастье Волконская находит в детях и в дружной семье декабристов.

Это уже не прежняя некрасовская героиня, охваченная энтузиазмом и романтическим порывом, а много выстрадавшая женщина, проникнутая мудрым сознанием необходимости выполнить до конца свой долг перед детьми, друзьями и товарищами мужа по каторге.

«Тот же круг, в котором мы привыкли в продолжение стольких лет меняться чувствами, - писал декабрист Оболенский, - перенесен был из Петербурга в нашу убогую казарму; все более и более мы сближались, и общее горе скрепило еще более узы дружбы, нас соединяющей...»

* * *

Жены декабристов не перестают тосковать по оставленным ими в России детям. Фонвизина пишет своим двум оставшимся в Москве сыновьям:

«Как бы я поглядела на вас, мои милые! Когда встречаю молодых людей ваших лет, сердце мое всегда болезненно сжимается. Я и смотрю на них и слушаю их с мыслью о вас. Неужели никогда не суждено мне познакомиться с детьми моими?

Неужели я всегда останусь для вас идеей, а вы для меня незнакомцами?

Такую нравственную пытку редко случается испытывать. Не будь я прикована неволей... ничто не могло бы меня удержать здесь в неизвестности о вас. Если бы я даже не имела на что ехать в дорогу, я бы пешком ушла... И больная поплелась бы... Но неволя хуже и болезни и безденежья...

Радость хоть изредка и мелькнет нам, но как-то с нами не уживается; зато горе приютилось к нам издавна и сроднилось с нами, так что мы его и не чуждаемся...»

* * *

Через пять лет после восстания декабристов в Петровский завод приехала еще одна молодая француженка, Камилла Ле-Дантю, последовавшая на каторгу за декабристом Василием Петровичем Ивашевым.

Мать ее, Мария Петровна, овдовев, приехала в начале века в Россию и вскоре вышла замуж за Пьера Ле-Дантю, богатого человека, бежавшего в годы наполеоновских войн из Франции в Голландию. Но и отсюда он вынужден был уехать, опасаясь Наполеона, преследовавшего людей, оппозиционно настроенных против его завоевательных стремлений.

Ле-Дантю оказался в России. Но в это время началась Отечественная война 1812 года, и к французам в Петербурге и Москве относились не очень приветливо. Ле-Дантю решил уехать с семьей в глубь России. Он соорудил баркас и отправился на нем вниз по Волге. Остановился в Симбирске.

У них было уже в то время шестеро детей - четыре дочери и два сына. Средства к существованию постепенно истощались. Старшая дочь, Сидония, скоро вышла замуж за отставного майора В. И. Григоровича. Сын ее, Дмитрий, стал впоследствии известным русским писателем. Две другие дочери, Луиза и Амели, поступили на службу гувернантками, а младшая, Камилла, осталась при матери, служившей у Ивашевых.

Находясь в армии, молодой Ивашев часто приезжал летом к родителям. Приезд молодого, образованного и блестящего кавалергарда был для всех праздником. Дружба между молодым Ивашевым и Камиллой Ле-Дантю постепенно переросла в любовь. Но общественное положение их было настолько различно, что девушка вынуждена была, по понятиям того времени, подавить свое глубокое чувство.

Между тем наступило 14 декабря 1825 года. Ротмистр Ивашев был членом Южного тайного общества, на совещании в Тульчине высказался за введение республиканского образа правления и одобрял революционный способ действий с упразднением престола и уничтожением тех, кто будет мешать этому. Он был арестован и приговорен к двадцати годам каторги.

Камилла в то время уже сама служила гувернанткой и жила в Петербурге. Общее сочувствие и симпатии к декабристам захватили юную девушку.

Она представляла себе Ивашева в далекой Сибири, в кандалах, в тяжких условиях каторги, и прежняя любовь к нему вспыхнула с новой силой.

Камилла тяжело заболела и открылась матери в своем чувстве. В то время Полина Гебль уже получила разрешение выехать в Сибирь, и Камилла просила мать позволить ей последовать примеру их соотечественницы.

Мать колебалась. Но болезнь дочери начала принимать опасный характер, и она решилась написать обо всем отцу Ивашева. Это был симбирский помещик, боевой генерал, бывший начальник штаба суворовской армии.

Она писала в своем письме:

«Я предлагаю Ивашевым приемную дочь с благородной, чистой и любящей душой. Я сумела бы даже от лучшего друга скрыть тайну дочери, если бы можно было заподозрить, что я добиваюсь положения или богатства. Но она хочет лишь разделить его оковы, утереть его слезы, и, не краснея за дочерние чувства, я могла бы говорить о них нежнейшей из матерей, если бы знала о них раньше».

Письмо произвело большое впечатление и «утешительно изумило» стариков Ивашевых. Они ответили теплым, дружеским письмом и копии этих писем отправили в Читу, коменданту Лепарскому, с просьбой переговорить с их сыном и возможно скорее прислать ответ...

Ивашев отбывал в это время каторгу в Петровском заводе. Настроение у него было подавленное, и он решил бежать. Все уже было готово к побегу. Окружавший тюрьму частокол удалось подпилить и образовавшееся отверстие тщательно замаскировать. Оно было небольшое - через него с трудом мог пролезть человек, - но это было окно в мир.

Стояла осень, близилась зима. На сотни верст кругом тайга - ни жилищ, ни людей. Ивашев условился, что беглый отведет его в ближайший лес и, пока будут продолжаться поиски, скроет в приготовленном для него подземелье, куда уже доставлены были необходимые на это время припасы, а затем переправит через китайскую границу.

В условиях сибирской каторги этот фантастический план был безнадежен и опасен, не говоря уже о том, что у беглого могли быть свои цели и намерения: выдать Ивашева начальству и тем заслужить себе прощение или, заведя в лес, убить и завладеть его деньгами и имуществом. В случае неудачи и поимки Ивашеву грозила смерть...

В одной с ним камере жил тогда его товарищ, П.А. Муханов, и почти ежедневно приходил Н.В. Басаргин, очень друживший с Ивашевым.

Как-то на работе Муханов отозвал в сторону Басаргина и сообщил, что Ивашев замышляет побег. До побега оставалась лишь одна ночь. Басаргин в тот же вечер пришел к Ивашеву.

Тот был настроен мрачно и решительно отстранил всякую попытку отвлечь его от побега.

- Далее оставаться в каземате я не в состоянии, - сказал он. - Уже столько лет я страдаю! Лучше умереть, чем жить так...

- Послушай, Ивашев, - предложил Басаргин, - именем нашей дружбы прошу тебя отложить исполнение твоего намерения на одну только неделю. За эти дни мы обсудим хорошенько твое предприятие, хладнокровно взвесим все «за» и «против» и, если ты останешься при тех же мыслях, обещаю тебе не препятствовать.

- А если я не соглашусь? - спросил Ивашев.

- Тогда, - ответил с жаром Басаргин, - ты заставишь меня сделать из любви к тебе то, чем я гнушаюсь: сейчас попрошу свидания с комендантом и расскажу ему все. Ты знаешь меня довольно, чтобы верить, что я сделаю это именно из убеждения в том, что это осталось единственным средством для твоего спасения.

Басаргина горячо поддержал Муханов, и Ивашев сдался: он дал слово отложить на неделю побег. Товарищи верили ему, и все же, живя в одной с Ивашевым камере, Муханов не переставал наблюдать за ним.

Прошло три дня. Они сидели и мирно беседовали, когда в камеру неожиданно вошел унтер-офицер и сообщил, что Ивашева требует к себе комендант Лепарский.

Друзья переглянулись. Ивашев посмотрел на Басаргина в упор, но тот оставался спокоен.

- Прости меня, мой друг, за минутное подозрение, - сказал Ивашев. - Но что бы это значило? Зачем он мог меня вызывать?..

Ивашев ушел. Прошло уже около двух часов, а его все не было. Друзья волновались: не узнал ли комендант о его намерении бежать?

Наконец он вернулся. До последней степени взволнованный, с трудом подбирая слова, он сообщил поразившую его необычайную новость: пришло письмо от родителей - они сообщают, что жившая в их доме юная Камилла Ле-Дантю давно любит его и, потрясенная судьбою декабристов, желает разделить его тяжкую участь и просит разрешения направиться к нему в Сибирь.

Ивашев добавил, что девушка тоже нравилась ему, но он никогда не думал о ней как о своей будущей жене. Известие это тем более потрясло Ивашева, что пришло к нему в нынешнем его тяжелом положении...

Ивашеву было в то время тридцать три года, Камилле Ле-Дантю - двадцать два. Будет ли она счастлива с ним в Сибири? Сумеет ли он вознаградить ее за жертву, которую она готова принести сейчас? Не будет ли она впоследствии раскаиваться в своем поступке?

Все эти вопросы волновали Ивашева, и он просил коменданта оставить ему ночь для размышлений и разрешить дать ответ на следующее утро...

* * *

Вызвав Ивашева, комендант Лепарский дал ему прочесть полученные письма и просил серьезно все взвесить, прежде чем дать ответ.

Могли ли Басаргин и Муханов думать, что их вмешательство в дела Ивашева и вынужденная, под влиянием их требований и угроз, отсрочка задуманного побега в корне изменят настроение и весь жизненный путь их друга?

Хорошо зная Ивашева, его благородство и прекрасные душевные качества, Басаргин и Муханов убеждали его принять предложение Камиллы. На следующее утро он явился к коменданту Лепарскому и продиктовал ответ на имя своего отца, П.Н. Ивашева:

«Сын ваш принял предложение ваше касательно девицы Ле-Дантю с тем чувством изумления и благодарности к ней, которое ее самоотвержение и привязанность должны были внушить... Но по долгу совести своей он просит вас предварить молодую девушку, чтобы она с размышлением представила себе и разлуку с нежной матерью, и слабость здоровья своего, подвергаемого новым опасностям далекой дороги, как и то, что жизнь, ей здесь предстоящая, может по однообразности и грусти сделаться для нее еще тягостнее. Он просит ее видеть будущность свою в настоящих красках и потому надеется, что решение ее будет обдуманным. Он не может уверить ее ни в чем более, как в неизменной своей любви, в истинном желании ее благополучия, в вашем нежнейшем о ней попечении, которое она разделит с ним...»

Когда обо всем этом стало известно Камилле, она написала Ивашевым, что, направляясь в Сибирь, вовсе не приносит жертвы, а лишений, на которые осуждена сейчас самой жизнью с их сыном в Сибири, не боится.

Одновременно она обратилась к царю с просьбою разрешить ей поездку в Сибирь. Она писала:

«Мое сердце полно верной на всю жизнь, глубокой, непоколебимой любовью к одному из несчастных, осужденных законом, - к сыну генерала Ивашева.

Я люблю его почти с детства и, почувствовав со времени его несчастья, насколько его жизнь дорога для меня, дала обет разделить его горькую участь.

Моя мать соглашается на брак мой с тем, кому я хочу облегчить страдания, и родители несчастного молодого человека, зная о состоянии его сердца, с своей стороны, не видят препятствий к исполнению моего желания».

Разрешение на поездку в Сибирь и на брак с осужденным Ивашевым было получено Камиллой Ле-Дантю 23 сентября 1830 года. Иркутскому губернатору предложено было оказать девушке при ее поездке в Сибирь возможное содействие.

Обо всем этом мать Ивашева сообщила в Читу Волконской, и та написала Камилле:

«Правда, пристанищем у вас будет лачуга, а жилищем тюрьма, но вас будет радовать счастье, приносимое вами, а здесь вы встретите человека, который всю жизнь свою посвятит вам, чтобы доказать, что и он умеет любить... Кроме того, вы встретите здесь подругу, которая уже теперь относится к вам с живейшим интересом».

* * *

В Москве в тот год разразилась холера, и Камилла могла выехать в Сибирь лишь в июне 1831 года.

По мере приближения к Петровскому заводу девушкой начало овладевать беспокойство. Жены декабристов ехали к своим мужьям, Полина Гебль, направляясь к Анненкову, была уже матерью его ребенка.

Она же направлялась к человеку, которого мало знала, которому она отдавала свою молодость, рискуя, что совместная жизнь, быть может, не принесет им счастья. Они семь лет не видели друг друга, и при личном свидании могло оказаться, что все их мечты - лишь отзвук давних детских симпатий и юношеского робкого увлечения.

Опасения Камиллы были, однако, напрасны. Приехав на завод, она несколько дней прожила у Волконской и у нее впервые встретилась с Ивашевым. Оба были потрясены. Камилла потеряла сознание, но скоро пришла в себя. Через неделю состоялась их свадьба.

Семья декабристов встретила милую и образованную девушку ласково и приветливо. Декабрист А.И. Одоевский посвятил ей стихи, которые заканчивались словами:

С другом любо и в тюрьме, -
В душе мыслит красна девица:
- Свет он мне в могильной тьме...
Встань, неси меня, метелица.
Занеси в его тюрьму,
Пусть, как птичка домовитая,
Прилечу и я к нему,
Притаюсь, людьми забытая.

Комендант разрешил новобрачным прожить месяц в их собственном новом доме, который Ивашев выстроил еще до приезда Камиллы, а затем она перешла в темный тюремный каземат мужа и оставалась там в течение года, пока женатым декабристам не разрешили жить в своих домах.

В годовщину свадьбы Камилла писала своей матери: «Год нашего союза прошел, как один счастливый день...»

* * *

На протяжении десяти лет стремились свидеться с сыном, его женой и родившейся в Сибири внучкой родители декабриста В.П. Ивашева и мать его жены, М.П. Ле-Дантю.

Разрешение на поездку к детям мог дать только царь, и к нему обратился с просьбою разрешить поехать к сыну старый генерал П.Н. Ивашев. Он был настолько уверен, что ему, сподвижнику Суворова, царь не откажет в этой просьбе, что даже начал готовить экипажи и лошадей для поездки в Сибирь, приобрел колясочку для внучки и необходимую мебель.

Сестры приобрели для отправки Ивашеву сорок два тома разной литературы - сочинений Пушкина, Гоголя, Крылова, Бестужева (Марлинского), Лажечникова, Жуковского, Гнедича, но не посылали, ожидая возможности лично привезти их в Сибирь. Ведь еще в 1830 году Бенкендорф уверял их, что сразу после перевода Ивашева на поселение они получат возможность поехать к нему. Но проходили месяцы, а ответа от царя не было.

Ивашевы надеялись, что Николай I даст им разрешение поехать к сыну во время посещения им Симбирска и осмотра дома трудолюбия, которым заведовала мать Ивашева.

Царь остался всем доволен, даже сделал Ивашевой ценный подарок, но разрешения поехать к сыну не дал.

Срок пребывания Ивашева на каторге заканчивался 10 мая 1836 года, и родители считали, что, как только его переведут на поселение, они, бесспорно, смогут приехать к сыну. Ему назначено было жить в Туринске, Тобольской губернии, и он сразу же туда выехал. На проводы собрались в доме Волконских. С теми, кто не мог прийти, уезжавшие простились в казематах. Шумно и грустно провели уезжавшие часы расставания с товарищами. Было много тостов. Ивашев уезжал из тюрьмы с женою и дочерью ровно через десять лет после его осуждения. Вместе с ними уезжал их большой друг, декабрист Басаргин.

Перейдя на поселение, Ивашев получил право переписки и послал родителям собственноручно написанное письмо.

«Сколько благодарных слез пролили мы, - пишет отец в ответном письме сыну, - читая твое письмо, первое собственной твоей руки после горестных одиннадцати лет».

«Это было почти свидание, - пишет Ивашеву его сестра, Е.П. Языкова, - мне казалось, что я слышу, как ты говоришь».

На свое новое обращенное к царю ходатайство Ивашевы получили 25 ноября 1836 года от Бенкендорфа ответ, в котором он писал, что родственникам находящихся в Сибири государственных преступников не может быть дозволено приезжать в Сибирь для свиданий и что «буде кто-либо из родственников означенных преступников отправится в тот край, не испросив предварительно на то разрешения, то местное начальство обязано немедленно его выслать».

Так рушились надежды, на протяжении десятилетия поддерживавшие родителей Ивашева.

Для матери это было последним жестоким ударом. Здоровье ее резко пошатнулось, она стала болеть и 22 мая 1837 года скончалась. Через полтора года, так и не повидав сына, скончался и отец.

В семье Ивашевых сохранился большой альбом акварельных рисунков декабриста. Ими были украшены и все его письма. Они давали представление о том, как выглядит Петровский завод, тюрьма, домик Ивашевых и внутреннее убранство комнат...

* * *

На поселении, в Ялуторовске, у декабриста И.Д. Якушкина стоял на постаменте бюст его жены, Анастасии Васильевны, присланный ему родными. Ей было всего семнадцать лет, когда она вышла замуж.

«Она была совершенная красавица, - писал о ней ее сын, - замечательно умна и превосходно образованна. Ее разговор просто блистал, несмотря на чрезвычайную простоту ее речи. Но все это было ничто в сравнении с ее душевною красотою. Я не встречал женщины добрее ее. Она готова была отдать все, что у нее было, чтобы помочь нуждающемуся, нередко просиживала ночи у больных, иногда почти ей неизвестных, но требующих тщательного присмотра... Но были несчастья, не требовавшие ни денежной помощи, ни присмотра; она всегда являлась и здесь утешительницей и действительно умела поднять человека, упавшего духом и близкого к отчаянию... Она не могла видеть человека в нужде и не помочь ему...»

Когда мужа арестовали, Якушкина приехала на свидание с ним в Петропавловскую крепость с двумя детьми. Старшему было два года, младшему - пять месяцев. Из Петропавловской крепости Якушкина отправили в Роченсальм, где он просидел в каземате крепости Форт-Слава больше года, и в ноябре 1827 года был отправлен на каторгу в Сибирь.

Когда его увозили, А.В. Якушкина с детьми и матерью встретила его в Ярославле, проводила до Костромы и начала хлопотать о разрешении выехать вслед за мужем в Сибирь.

Сначала ей разрешили отправиться вместе с детьми, затем передумали и предложили ехать без детей, а когда она собралась уже в путь, Николай I положил на ходатайстве Якушкиной резолюцию: «Отклонить под благовидным предлогом».

Бенкендорф нашел такой «благовидный» предлог и сообщил Якушкиной:

«Сначала дозволено было всем женам государственных преступников следовать в Сибирь за своими мужьями; но как сим дозволением вы в свое время не воспользовались, то и не можете ныне оного получить, ибо вы нужны теперь для ваших детей и должны для них пожертвовать желанием видеться с мужем. Что же принадлежит до изъявленного вами желания ехать к мужу в Сибирь, то на сие его величество решительно отозваться изволил, что сие вам разрешено быть не может».

Якушкина была потрясена. Ей предложили определить детей в корпус малолетних, а потом в Царскосельский лицей, но, когда она сообщила об этом мужу, тот решительно воспротивился и просил жену не разлучаться с детьми.

Якушкин просит жену нежно обнять сыновей, Вячеслава и Евгения, а детям пишет, что они должны «вести себя порядочно и если чему учиться, то учиться прилежно, вообще все, что они делают, стараться делать сколько возможно порядочнее...».

О себе лично он писал:

«Телесно, говорят, я не очень постарел за эти годы, седых волос, однако, много прибавилось. Душевно не только не постарел, но, как мне кажется, помолодел: иногда так светло, как прежде никогда не бывало».

Так проходит год за годом. Дети растут, старшему, Вячеславу, уже двенадцать лет. Якушкин не перестает мечтать о лучшем будущем, всячески старается ободрить жену и 3 июня 1838 года пишет ей:

«Кто-то сказал, что сон - это тоже жизнь. Тем более можно было бы сказать, что и мечта есть жизнь...»

* * *

Тяжело восприняли декабристы неожиданную смерть в Петровском заводе двадцативосьмилетней жены Никиты Муравьева, Александры Григорьевны Муравьевой.

Беганье в осеннюю непогодь и в сибирские морозы из острога домой и из дома в острог не прошли для Муравьевой бесследно.

Неожиданно тяжело заболел ее муж, и она вынуждена была дни и ночи проводить в тюрьме, у его постели, оставляя на произвол судьбы маленькую Нонушку, которую страстно любила и за жизнь которой всегда опасалась.

Муж стал поправляться, но заболела Нонушка. Большие нравственные волнения и чисто физическое утомление подорвали и без того слабое здоровье Муравьевой.

Возвращаясь как-то поздно вечером из тюрьмы в легкой одежде, она простудилась и тоже слегла.

Три месяца она тяжело болела, и видно было, что жизнь ее с каждым днем угасает. Свою тяжкую болезнь она переносила безропотно. Ее окружали друзья, дни и ночи дежурившие у постели больной. Особенно она любила Якушкина. Накануне смерти она пригласила его к себе, но уже с трудом могла говорить. Последние минуты Александры Григорьевны были трогательны.

Она продиктовала прощальные письма к родным, простилась с Александром Муравьевым, братом мужа, и с друзьями, подарила каждому из них что-нибудь на память. Она просила не горевать о ней, сокрушалась только о своем Никитушке и дочери Нонушке, которые, как она говорила, без нее совершенно осиротеют. В последнюю свою ночь позвала Трубецкую и продиктовала письмо к сестре, которую просила позаботиться о муже и дочери.

- Принесите мне Нонушку! - попросила она находившихся у постели.

- Она спит, - ответил доктор Вольф.

- Так не будите ее, пускай спит... Дайте мне ее куклу... - Ей подали куклу дочери, она поцеловала ее.

- Ну вот, я как будто Нонушку поцеловала... - сказала она.

Умирая, Муравьева выразила желание быть похороненной в Петербурге, в родовом склепе, рядом с отцом, и гроб с ее телом предполагали отправить в Петербург. Когда она скончалась, 22 ноября 1832 года, Н.А. Бестужев собственноручно сделал для нее деревянный гроб с винтами, скобами и украшениями, и в него поместили отлитый им второй, свинцовый. Но царь не дал разрешения хоронить ее в родовом склепе.

Он опасался, что похороны погибшей на каторге жены декабриста выльются в Петербурге в противоправительственную демонстрацию.

Муравьеву похоронили в Петровском заводе. Земля уже замерзла, и нужно было оттаивать ее, чтобы рыть могилу. Плац-адъютант вызвал каторжан, пообещав им за это хорошую плату.

Но они запротестовали:

- Не возьмем ничего, это была мать наша, она нас кормила, одевала, а теперь мы осиротели. Идем без платы!..

Муравьева нашла покой на погосте церкви Петровского завода, рядом с двумя своими родившимися в Сибири и рано умершими девочками. Умирая, она знала, что скончался и оставленный ею в Петербурге сын, а старшая дочь была психически больна. Вторая оставленная ею в Петербурге дочь тоже вскоре умерла. На руках у мужа Никиты осталась четырехлетняя Нонушка. Ранняя смерть Муравьевой глубоко потрясла декабристов. За ее гробом рядом с ними шли ссыльнопоселенцы и вольное население Петровского завода. Все очень любили ее. Особенно тяжело восприняли смерть Муравьевой жены декабристов. Каждая из них спрашивала себя, что будет с ее детьми, если ее самое постигнет та же участь.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTI1LnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvZ1owczhkdXdHeEVzSnJVWDloMWtqRmlTcFhrTVo0WmMweDJwY0EvVUQxZnc4YTlJS2MuanBnP3NpemU9MTg3OXgxMzIwJnF1YWxpdHk9OTUmc2lnbj0zYzlmZTMxYmJjNzM5YmI2MDllN2RkOGYzZjE2NTQwNyZ0eXBlPWFsYnVt[/img2]

У часовни А.Г. Муравьёвой в Петровском заводе.. 1890-е. Бумага, альбуминовый отпечаток. 12 х 17 см. Государственный исторический музей.

Над могилой Муравьевой муж ее поставил каменную часовню с неугасимой лампадой над входом...

В часовне этой погребены: сын Фонвизина - Иван и дочь Н.М. Муравьева - Аграфена, а  рядом с часовней - могила декабриста Пестова.

Когда в Петербурге узнали о ранней трагической гибели Муравьевой, всем женам декабристов разрешено было уже ежедневно видеться со своими мужьями у себя дома...

На протяжении всего своего тридцатилетнего царствования Николай I не переставал опасаться «друзей 14 декабря». Он всегда имел на своем столе список декабристов, составленный для него секретарем Следственного комитета.

Получая через Бенкендорфа то или иное ходатайство декабриста, Николай I, прежде чем дать ответ на поступившую просьбу, всегда заглядывал в этот алфавит. Он читал все, что написано было в нем о роли просителя в подготовке восстания, о его поведении в день 14 декабря 1825 года и после этого - на допросе Следственного комитета. В зависимости от этого царь и давал через Бенкендорфа ответ. Эти ответы самодержавного тюремщика показывают, как злобно и мстительно он относился на протяжении десятилетий к декабристам, хотя и пытался скрывать это.

Когда, например, декабрист В.И. Штейнгейль ходатайствовал о переводе его на поселение из Иркутской губернии в Ишим или в какой-нибудь другой, более близкий к Европейской России город, Николай I лицемерно написал: «Согласен, давно в душе простил его и всех».

Это «всепрощение» Николая I едко высмеял декабрист В.Л. Давыдов в своей частично сохранившейся поэме «Николасарос» - это сокращенное название означало: «Николай, самодержец российский»:

Он добродетель страх любил
И строил ей везде казармы;
И где б ее ни находил,
Тотчас производил в жандармы.
...По собственной ого вине
При нем случилось возмущенье,
Но он явился на коне,
Провозглашая всепрощенье.
И слово он свое сдержал...
Как сохранилось нам в преданье,
Лет сорок сряду - все прощал,
Пока все умерли в изгнанье.

Никаких следов этого всепрощения мы и не находим в многочисленных резолюциях царя на ходатайствах декабристов.

В 1829 году декабрист А.А. Бестужев (Марлинский), уже известный тогда писатель, был направлен из Якутска рядовым на Кавказ, где дослужился до чина прапорщика. Поддерживая ходатайство Бестужева, его начальник М.С. Воронцов обратился к Николаю I за разрешением перевести его «на другое место, по части гражданской, чтобы он мог быть полезным отечеству и употребить свой досуг на занятие словесностью». На эту просьбу царь-жандарм ответил: «Мнение гр. Воронцова совершенно неосновательно: не Бестужеву с пользой заниматься словесностью... Бестужева не туда нужно послать, где он может быть полезен, а туда, где он может быть безвреден. Перевесть его можно, но в другой батальон».

Генерал-губернатор Лавинский хотел поселить декабриста М.А. Фонвизина в Нерчинске, по Николай I сделал на представленном списке против имени Фонвизина пометку: «В другое место, далее на Север».

1 июля 1833 года декабрист А.В. Веденяпин, очень нуждаясь, просил разрешить ему отлучиться из Киренска, где он находился на поселении, в окрестные места, чтобы поступить в услужение к частным лицам и обеспечить себя дровами и хлебом. Николай I положил на его прошении резолюцию: «Согласен, но в услужение идти не дозволять».

Декабрист поэт А.И. Одоевский обратился в 1833 году к Бенкендорфу с просьбою разрешить ему получить от своих родных три тысячи рублей для помощи находящимся на поселении и нуждающимся декабристам. Николай I положил на этом ходатайстве резолюцию: «Отказать».

15 декабря 1835 года сам Бенкендорф представил Николаю I ходатайство о разрешении выдавать декабристам-поселенцам по двести рублей, а их детей, в Сибири рожденных, освободить от податей и повинностей. Резолюция царя гласила: «Согласен, но детей из податного сословия не выводить».

Эти непримиримые и мстительные резолюции Николая I на протяжении всех тридцати лет его царствования напоминали собою его записки к коменданту Петропавловской крепости Сукину, написанные в первые дни после восстания 14 декабря.

Декабристы, со своей стороны, пронесли через годы каторги и ссылки неугасимую ненависть к крепостничеству и самодержавию и в невыразимо трудных условиях сибирской подневольной жизни находили в себе силы продолжать борьбу, начатую еще до 1825 года. Не один Лунин «дразнил медведя» в его берлоге своими острыми политическими письмами к сестре. Не один Выгодовский боролся на протяжении полувека с «воровским чернильным гнусом», как он называл нарымских и томских чиновников.

Сидя в Тираспольской крепости, двадцатисемилетний «мира черного жилец», «первый декабрист» В.Ф. Раевский писал стихи. Вспоминая, как после шестисотлетней вольности пали «во прах Новгород и Псков», он писал с глубокой верой в светлое будущее России:

С тех пор исчез как тень народ...
Он пал на край своей могилы,
Но рано ль, поздно ли - опять
Восстанет он с ударом силы!

И, освободившись из крепости, продолжал вести упорную борьбу против сибирских властей...

Будучи заседателем суда, декабрист Бриген имел столкновение с генерал-губернатором Горчаковым по делу об убийстве крестьянина Власова, и Горчаков снял его с должности «за неуместные его званию суждения и заносчивое поведение».

Замурованный в одиночке Алексеевского равелина Петропавловской крепости Батенков писал оттуда Николаю I резкие письма, одно из которых закончил строками:

И на мишурных тронах
Царьки картонные сидят...

«Переряженными жандармами» называл Лунин представителей духовенства, один из которых, архиепископ Нил, возбудил даже дело о том, что декабристы не ходят в церковь и не бывают на исповеди. И, пожалуй, одним из самых непримиримых, как и Лунин, был Горбачевский, примыкавший по своим воззрениям ближе к сменившему декабристов новому революционному поколению, чем к своим старым друзьям по восстанию 14 декабря.

15

КОНЕЦ КАТОРГИ

Боже мой, сколько пользы схоронено между нами! Какой бы ход дали
литературе руки наши, если бы им дали безделицу - гусиное перо!
А. Бестужев (Марлинский) братьям

ОТДЕЛЬНЫЕ группы декабристов заканчивали назначенные им сроки каторги. Приговоренные к меньшим срокам перешли на поселение еще из Читинского острога, остальные переходили постепенно, по мере окончания их каторжных сроков, уже из Петровского завода. В 1835-1836 годы вышли на поселение декабристы, отнесенные приговором суда ко второму разряду, а через четыре года покинули тюрьму Петровского завода остальные.

У декабристов было неспокойно на душе, когда они покидали стены тюрьмы и расставались с теми, с кем так много пережили и выстрадали.

Когда-то, после восстания, декабрист Басаргин уезжал на каторгу с десятью завернутыми в бумажку гривенниками - ему тайком передал их при отъезде из Петропавловской крепости плац-адъютант Подушкин.

«Это было все мое богатство, с которым я, слабый и больной, отправился в сибирские рудники, за тысячи верст от родных и близких», - вспоминал Басаргин.

С каторги он уезжал с семьюстами рублями, полученными из артельной кассы, чтобы не нуждаться в первое время после выхода из тюрьмы. Так, согретые теплом и лаской друзей, переходили на поселение все покидавшие тюрьму узники.

Но даже не призрак возможной нужды среди чужих людей волновал декабристов. Их волновало другое. Находясь так долго вдали от людей и общения с ними, они ощущали в себе недостаток необходимой во взаимоотношениях с людьми житейской практической мудрости. Они опасались, что, очутившись на воле, будут делать ошибки, заблуждаться и обманываться. Но их поддерживало сознание, что на каторге они многому научились, что у них выработалась непоколебимая твердость убеждений, что «стихия нравственная была у них более или менее обеспечена от всякого внешнего и нового влияния».

С грустью расставались декабристы с товарищами по каторге.

«Может быть, - писал Басаргин, - мне не поверят, но, припоминая прежние впечатления, скажу, что грустно мне было оставлять тюрьму нашу. Я столько видел тут чистого и благородного, столько любви к ближнему, что боялся, вступая опять в обыкновенные общественные взаимоотношения, найти совершенно противное, жить, не понимая других, и, в свою очередь, быть для них непонятным... Меня утешало только то, что я буду жить вместе с Ивашевыми и, следовательно, буду иметь два существа, близкие мне по сердцу, которые всегда поймут меня и не перестанут мне сочувствовать».

Для характеристики настроения декабристов в момент их перехода с каторги на поселение интересно привести письмо к Пущину Вадковского, который должен был выехать в село Манзурское, Иркутской губернии.

«Ты вправе думать, - писал своему другу Вадковский, - что я умер или что полусвобода, нам предоставляемая, меня вовсе переродила! Но и в том и в другом предположении ты ошибешься!.. Я просто был сначала в угаре, как и ты, потом в тумане, и, наконец, томительная неизвестность насчет моей будущности навеяла на меня такую тоску, такое нравственное онемение, что я долго как бы искал сам себя, - да не находил!..

Так и крепился, чтобы не впасть в хандру, которую презираю, когда она бывает следствием слабодушия! Ты знаешь, что я в тюрьме никогда не унывал, никогда не предавался пустым и неосновательным надеждам и, глядя на нашу братию, мужей кремнистых, умел постигнуть философию узничества, которая состоит в том, чтобы жить как можно более днем сегодняшним, а об завтрашнем не заботиться. Здесь же никак не мог применить этих благих правил к моему настоящему положению...»

Мысль о будущем настолько преследовала Вадковского, что он не мог ни о чем думать, ничем заняться, «лишен был даже возможности мечтать, потому что и мечтания, сколько бы они легкокрылы ни были, должны иметь опорную точку - земной приют, откуда они могли бы разлетаться во все стороны...»

* * *

Той самой дорогой, какой декабристов везли в 1826 году на каторгу, они возвращались, отбыв каторгу, через Байкал, в места, назначенные им для поселения. Им предстояло прожить в местах ссылки еще долгие годы.

Стараясь не думать о разлуке с друзьями и о неопределенности своего будущего, декабристы наслаждались предоставленной им после стольких лет тюрьмы полусвободою.

Часто выходили из экипажей и шли пешком по речным берегам и усыпанным цветами полям и лугам. Забайкальская природа ласкала глаз и говорила о том, что жизнь прекрасна.

Декабристы прибывали в Иркутск, где их встречал городничий, а затем принимал генерал-губернатор Лавинский, направлявший их в назначенные им места поселения.

Часто дальнейшая судьба декабристов зависела от чистой случайности. В этом смысле любопытна история, случившаяся с Лорером.

Поздоровавшись с прибывшими с каторги декабристами, генерал-губернатор Лавинский обратился к ним со словами:

- Господа, я должен бросить жребий между вами, назначить, кому где жить. Ежели б правительство предоставило мне это распоряжение, я, конечно, поместил бы вас по городам и местечкам, но повелением из Петербурга мне указывают места. Там совсем не знают Сибири и довольствуются тем, что раскрывают карту, отыщут точку, при которой написано «заштатный город», и думают, что это в самом деле город, а он вовсе и не существует. Пустошь и снега. Кроме этого, мне запрещено селить вас вместе, даже двоих. И братья должны быть разрознены. Где же набрать в Сибири так много удобных мест для поселения?

Началась жеребьевка.

- Кто из вас, господа, Лорер? - спросил генерал-губернатор.

Лорер выступил вперед.

- Вам, - сказал он, - досталось по жребию нехорошее местечко - Мертвый Култук, за Байкалом. Там живут одни только тунгусы, и ежели вы найдете там рубленую избу, то можете считать себя счастливым. Впрочем, в утешение ваше скажу - ежели вы любитель природы, - что местоположение там очаровательное и самое романтическое...

- Ваше превосходительство, - ответил Лорер, - красоты природы могут занимать и утешать свободного путешественника-туриста, но мне предстоит кончать там свой век безвыездно...

Лорер был обескуражен, как обескуражены были и другие декабристы, которым достались в удел дальние сибирские медвежьи углы, но генерал-губернатор просил их не отчаиваться и ехать. Он добавил, что сам уже обратился в Петербург за разрешением перевести Лорера из Мертвого Култука.

Декабристы начали прощаться друг с другом и разъезжаться в назначенные им места поселений. Лорер покидал своих близких друзей, Нарышкиных, которым определено было ехать в Курган, и направился в Мертвый Култук. С разрешения генерал-губернатора он взял с собою для услуг ссыльнопоселенного немца, уже давно высланного в Сибирь за какое-то пустячное дело.

Лорер был потрясен, когда увидел затерянный в глуши Мертвый Култук. Ни на одной карте Азии не было обозначено это, как говорили тогда, богом и людьми забытое место.

С шумом подъехали лошади к единственной избе, окруженной десятком тунгусских юрт, и за пять рублей в месяц хозяин избы согласился приютить Лорера у себя. Хозяйка жалостливо смотрела на декабриста.

- Ты такой ласковый и добрый... За какие вины могли тебя сослать сюда? - спросила она. - Император Павел был строгий царь, многих сослал в Сибирь, а в Култук ни одного не сослал... А как ты здесь будешь жить один, когда мы уйдем в леса по соболей, а сюда, как хищные звери, придут толпой с Яблонового хребта варнаки, которые жгут деревни, грабят и убивают людей?

- Ну, в таком случае, любезная хозяюшка, - ответил Лорер, - и я пойду с тобой соболей ловить, буду тебе помогать - это же лучше, чем ждать, когда придут варнаки и зарежут тебя, как барана...

- А летом тебе везде будет еще хуже. В болотах тебя заедят мошки, мухи, овод... Мы тут сорок лет живем и то не можем привыкнуть.

Этот простой, дружеский и благожелательный разговор осветил Лореру все его мрачное, беспросветное будущее.

Разогрели походный самовар, напились чаю. Лорер завернулся в шинель, лег спать и предался горестным мыслям: так вот где, за семь тысяч верст от близких друзей и знакомых, ему придется кончать свои дни. Но он посмотрел на немца, которого привез с собою, и подумал: ведь вот он тоже отделен от своей семьи и родины и не унывает...

Немец распаковывал в это время вещи.

- Скажи мне, пожалуйста, любезный Карл, - обратился к нему Лорер, - отчего ты работаешь, а я лежу, тогда как мы равны - и ты и я, - оба сосланы?

- Не знаю, сударь, - ответил Карл по-немецки.

- А я тебе скажу немецкую пословицу, - сказал Лорер, - у меня деньги, а у тебя кошелек... Вот отчего, я думаю...

Немец улыбнулся и ответил:

- Да, будь у меня деньги, а у тебя кошелек, то мы, видно, поменялись бы ролями и господин бывший майор чистил бы мне сапоги и наставлял самовар, а я бы лежал...

Усталость взяла свое, и оба скоро уснули. Утром мрачные мысли снова охватили Лорера. Он сравнивал себя с Робинзоном Крузо на необитаемом острове, но тут же подумал, что ему все же лучше: Робинзон долго жил одиноко, а с ним рядом - живые люди и кругом, на просторах Сибири, разбросаны его друзья и товарищи, декабристы. Это вселяло надежды.

Так думал Лорер и, конечно, не мог себе представить, что незадолго до его приезда в Мертвый Култук о нем шел в Зимнем дворце разговор, который решительно изменил путь его жизни. Помогла ему в этом его племянница, известная фрейлина А.О. Россет-Смирнова, приятельница Пушкина, Лермонтова, Жуковского и Гоголя.

С Николаем I вообще нельзя было говорить о декабристах, но Россет-Смирнова, умная, образованная и обаятельная женщина, воспользовавшись как-то на одном из придворных вечеров хорошим настроением Николая I, попросила царя разрешить Лореру поселиться вместе с Нарышкиными.

- А где поселен Лорер? - спросил царь присутствовавшего при этом Бенкендорфа.

Всесильный министр не знал и замялся.

- Ну, все равно... А где поселен Нарышкин? - спросил Николай I.

- В Тобольской губернии, ваше величество.

- Так пошлите эстафету к генерал-губернатору Лавинскому с приказанием поселить дядю фрейлины Россет в том самом месте, где поселен Нарышкин...

Прошло всего несколько дней, как Лорер приехал в Мертвый Култук. Грустный и задумчивый сидел он как-то вечером над книгой. Свеча слабо освещала комнату, на душе было тоскливо, и читать не хотелось. Вспомнился Петербург, но тихое урчанье кипящего самовара возвращало к действительности. На дворе было морозно, но тихо.

Изредка, чуя зверя, лаяли собаки. Неожиданно вдали послышались звуки почтового колокольчика. Хозяин вышел на улицу и, вернувшись, сказал, что с горы кто-то шибко катит.

- Уж не заседатель ли едет удостовериться, тут ли вы, чтоб донести по начальству? - высказал он догадку.

Прошло несколько минут, послышались окрики погонявшего лошадей ямщика, и в комнату неожиданно вбежал тот самый казак, который привез Лорера из Иркутска в Мертвый Култук.

- Николай Иванович, - сказал он, - собирайтесь, вот вам письмо. Едем обратно в Иркутск.

Оказывается, возвращаясь в Иркутск, казак встретил в пути другого казака, который ехал к Лореру с письмом из Иркутска, и он решил вместе с ним вернуться в Мертвый Култук.

Дрожащей от волнения рукой Лорер раскрыл записку. В ней было официальное разрешение выехать в Иркутск и несколько слов, написанных карандашом по-французски рукою жены декабриста, Нарышкиной: «Дорогой Н... Приезжайте как можно скорее, мы будем спокойно жить в Кургане (Тобольской губернии), на четыре тысячи верст ближе к нашему отечеству».

Лорер не стал даже ждать утра. Распростившись со своими добрыми хозяевами, оставив им на радостях все свои припасы, посуду и утварь, он ночью выехал из Мертвого Култука.

- Дай бог, чтобы я был последним сосланным в него! - сказал он, садясь в сани.

Возвращаясь тем же путем, каким он только что ехал на этот край света, Лорер недоумевал: кто же явился его избавителем? Через несколько дней он уже был в Иркутске и обнимал Нарышкиных, а вечером был приглашен вместе с ними на бал в генерал-губернаторский дом. Весь дом был ярко освещен, слышались звуки музыки. Нарышкина пела, и Лореру вспомнились далекие счастливые годы его петербургской жизни.

- Думали ли вы несколько дней назад, - спросил его генерал-губернатор Лавинский, - что будете сидеть сегодня в кругу ваших друзей и пить шампанское? Конечно, нет...

Так судьба декабристов была часто полна случайностей и неожиданностей. Они всегда были вне закона. В своем отношении к декабристам царское правительство руководствовалось произволом: они не могли даже пользоваться всем тем, на что имели право каторжники, ссыльные и поселенцы. И не всем удалось, как это удалось Лореру, выбраться из своих сибирских медвежьих углов.

Тепло и сердечно провожали уезжавших те, кому предстояло пробыть еще годы в тюрьме Петровского завода. Эти проводы они вспоминали через десятилетия.

Одним из первых уезжал в Курган отбывший каторгу декабрист Розен. Жена его выехала вперед с ребенком, которого в память К.Ф. Рылеева назвали Кондратием. С грустью думала она о том, что в Петербурге у сестры растет ее старший сын, Евгений, что там остались мать и отец и неизвестно, увидятся ли они когда-нибудь с родными и близкими.

Оболенский сшил маленькому сыну Розена светло-голубую шинель, моряк Торсон сделал для него качающуюся матросскую койку, а Н. Бестужев приготовил винты, пряжки и ремни, чтобы койку можно было прикрепить в экипаже наподобие висячей люльки. От ветра ее защитили занавеской.

Напутствуемая друзьями и товарищами, с ребенком на руках, Розен в ясный, безоблачный июльский день навсегда покидала Петровскую тюрьму. Скоро вслед за нею выехал и ее муж.

- Берегите моих товарищей! - сказал он, прощаясь, коменданту, генералу Лепарскому.

У караульной, под сводами ворот, сгрудились провожавшие его декабристы. Но зависти не было в их душах, они рады были, что еще один их товарищ покинул тюрьму. И сам Розен не переставал думать об оставленных в тюрьме друзьях.

«Я, без отдыха, не скакал, а летел, как птица из клетки, - вспоминал он, - чудные берега Селенги мелькнули перед глазами, дни и ночи ясные освещали все где яркими, где бледными красками, но душа попеременно была то в Иркутске, у жены и сына, то у товарищей в оставленной мною тюрьме».

Прибыв в Иркутск, Розен узнал в полиции адрес жены и, не задерживаясь, выехал с нею к месту своего назначения, в Курган. На пути им пришлось остановиться в деревне Фирстовой, так как жена ждала ребенка. Когда они тронулись в путь после этой невольной остановки, маленький Кондратий продолжал путешествовать по сибирским просторам в сооруженной для него декабристами висячей матросской койке, а на руках у матери лежал второй, только что родившийся сын Василий.

Скоро вдали показалась колокольня курганской церкви. Чувство невыразимой тоски охватило Розена, когда, глядя на жену и двух малюток, он думал о том, что, быть может, здесь ему придется окончить свою жизнь изгнанника...

* * *

Вместе с Розеном и его семьей покидали тюрьму Фонвизины. Их родившиеся на каторге дети погибли, и, отправляясь на поселение, они с грустью думали о своих оставшихся у бабушки двух сыновьях.

Некоторые из осужденных уже получили в то время разрешение поступить рядовыми в Кавказскую армию, и Фонвизин, генерал, участник Отечественной войны 1812 года, также обратился к Николаю I с просьбой разрешить и ему поступить в армию рядовым. Царь отказал: Фонвизину было тогда уже около пятидесяти лет.

Носились слухи, что детям и родителям разрешено будет приехать к изгнанникам, но это были лишь слухи, порожденные страстным желанием декабристов и их жен увидеться наконец с детьми и родителями. Фонвизина обратилась к Бенкендорфу с просьбой разрешить ей приехать на самое короткое время в Россию, чтобы где-нибудь, хотя бы вдали от Москвы, повидаться со своей полуослепшей матерью. При этом она давала обязательство даже не пытаться видеть своих сыновей, если на это не последует особого разрешения.

Бенкендорф отказал. Он не решился даже ходатайствовать об этом перед царем.

Письма из России шли невеселые. Это удручало Фонвизиных и тяжело отражалось на их душевном состоянии. Как-то Фонвизина обменялась с матерью портретами, но мать не узнала дочери, а дочь - матери, так сильно они изменились.

В то время, когда Фонвизина хлопотала о разрешении повидаться с матерью, оба ее сына уже были тяжело больны туберкулезом. Когда она впоследствии неожиданно получила известие о смерти старшего сына, Дмитрия, она писала матери:

«Иметь сына и не знать его, и лишиться его, не узнавши, не иметь возможности сохранить о нем даже воспоминание, не иметь понятия ни о взгляде его, ни о голосе, ни о фигуре, ни о характере... Только матери, находящиеся в моем положении, могут понять мое горе, но и у них остаются хотя бы воспоминания, а у меня и тех нет: горе, горе и горе!..»

Очень скоро умер и второй сын...

* * *

Якушкин уезжал один. Жена его так и не могла добиться разрешения выехать к мужу. Портреты ее и детей, двух мальчиков, висели в его камере над столом, он всегда чувствовал их присутствие в своей тюрьме и не переставал надеяться на их приезд. В своих письмах он рассказывал жене о дружной жизни декабристов и писал, что ее с детьми все встретят дружески.

Перейдя на поселение в Ялуторовск, Тобольской губернии, Якушкин получил уже право переписки и часто писал жене. Он мучительно переживал невозможность лично сделать что-либо для детей и вынужден был успокаивать себя тем, что дети его не совсем сироты и что жена тоже не покинута в мире...

Добрую память оставили по себе, выйдя на поселение, Ивашевы. Сохранились трогательно нежные, дружеские письма к ним в Туринск Волконской и Юшневской.

Они посылают им незабудки с могилки оставшегося в Петровском заводе их первенца Саши. Могилку украшают полевыми лилиями. Пущин сажает вокруг нее деревья.

Закрытые ставни ивашевского домика навевают на них грусть. Приветы им посылают Трубецкие, овдовевший Никита Муравьев, Поджио - все «господа наши казематские», как называет их в письме Юшневская...

Через Байкал направлялся в село Бельское и декабрист Анненков с женою. Дорога проходила по живописнейшей местности Восточной Сибири. Однажды пришлось подниматься по песчаной дороге на очень высокую, крутую гору. Тарантасы были тяжело нагружены. В одном из них стоял тяжелый сундук с любимыми книгами Анненкова, большею частью французских философов, с которыми он никогда не расставался. Лошади выбились из сил и стали.

Неожиданно вдали показалась телега, на которой рядом с урядником сидел закованный в ручные и ножные кандалы каторжник. Он вызвался помочь Анненковым, быстро соскочил с телеги каким-то особым, ему одному известным манером тряхнул руками и ногами, и кандалы оказались на земле. Это был знаменитый на всю каторгу разбойник Горкин, обладавший удивительной способностью сбрасывать с себя оковы. Как-то он проделал эту штуку перед генерал-губернатором Восточной Сибири Броневским и этим привел его в ужас...

Должен был выйти на поселение и Волконский, по особому ходатайству перед Николаем I его матери. В течение долгого времени оставался, однако, нерешенным вопрос, где поселить его: Николай I потребовал, чтобы для Волконского избрано было место, «где не поселено ни одного из государственных преступников».

М.Н. Волконская, ссылаясь на свое болезненное состояние и на то, что у нее двое детей, обратилась к Николаю I с просьбой разрешить ей поселиться с мужем под Иркутском, и именно там, где будет поселен доктор Вольф. Лишь через несколько месяцев, осенью 1836 года, царь дал на это согласие. Волконская вынуждена была поэтому еще задержаться в Петровском заводе и в назначенное ей для поселения село Урик, Иркутской губернии, выехала лишь в марте 1837 года...

Тяжелое впечатление произвело на всех прощание Никиты Муравьева с могилой жены при отъезде из Петровского завода.

Казалось, он вторично переживал свою утрату. Уже и семилетняя Нонушка понимала, что оставляет в Петровском заводе мать. Она стала на колени у плиты могилы и положила на нее букетик полевых цветов.

В день их отъезда шел проливной дождь, оставшиеся в Петровском заводе Волконская, Трубецкая, Давыдова и Юшневская провожали их. Дошли до часовни, где покоилась Муравьева, поклонились ее праху и со слезами на глазах простились...

Особенно трудным было положение Юшневских. Все эти годы им и без того жилось тяжело. Сенат еще не рассмотрел к тому времени дела о начетах, все имущество Юшневского находилось под запретом, брат не мог им много помогать, а больше никого у них не было в России. Цены в Сибири из-за неурожаев на все выросли, и Юшневская писала: «Бедная артель наша казематская в прошлом году имела еще и жаркое к обеду, а к ужину одну булку с чаем, а теперь живут одним дурным супом...»

- Каждый раз, - говорила Юшневская, - прощания наши с уезжающими бывают очень трогательны. Родные братья не могут расставаться с большей грустью - так несчастья и одинаковость положения сближают. И мы плачем, как сестры, провожая своих братьев. Как трудно расставаться с людьми, с которыми столько лет прожили вместе в условиях каторги!..

Уезжая из тюрьмы Петровского завода на поселение, декабристы тепло прощались с комендантом Лепарским. Строгий и часто беспощадный к обитателям каторги, он соблюдал осторожность в своих отношениях с декабристами.

Он держал себя с ними очень корректно. Посещал тюрьму, никогда не заходил в камеры, не постучав и не спросив разрешения войти. Если видел на столе чернильницу, что было запрещено, говорил улыбаясь: «Я этого не вижу!..» Такое отношение коменданта к декабристам являлось, естественно, примером для плац-адъютанта, офицеров и всей тюремной охраны.

Покидая тюрьму, декабрист Басаргин счел необходимым поблагодарить Лепарского за такое его отношение к декабристам.

- Генерал, - сказал он, - в течение десяти лет вы доказали вашим обращением с нами, что можно соединить человеколюбие с обязанностями служебными. Вы поступали с нами как человек добрый и благородный и много этим облегчили наше положение. Несколько раз я хотел было выразить вам искреннюю мою признательность, но считал это неуместным, пока мы были под надзором вашим, и отложил это до дня отправления из Петровского. Этот день настал. Благодарю вас от души. Я уверен, что вы не усомнитесь в искренности моих слов теперь, когда мы, вероятно, расстаемся с вами навсегда. Генерал Лепарский был тронут.

- Ваши слова, - ответил он, - лучшая для меня награда, но и с моей стороны я должен отдать вам полную справедливость. Вы все, господа, вели себя так, что если бы на вашем месте были все Вашингтоны, то и они не могли бы лучше вести себя. Мне ни одного раза не случалось прибегать к мерам, несогласным с моим сердцем, и вся моя заслуга состоит в том только, что я понял вас и, вполне на вас надеясь, следовал его внушениям.

Беседуя как-то с декабристами, незадолго до смерти, Лепарский сказал:

- Что скажут и напишут обо мне в Европе? Скажут, что я бездушный тюремщик, палач, притеснитель; а я дорожу этим местом только для того, чтобы защищать вас от худших притеснений, от несправедливостей бессовестных чиновников. Какая польза мне от полученных чинов и звезд, когда здесь даже некому их показать? Дай бог, чтобы меня скорее освободили отсюда, но только вместе с вами.

Лепарский недолго прожил после этого. 30 мая 1837 года он скончался. Декабристы с грустью проводили его прах для погребения в ограде церкви Петровского завода. Покидая Сибирь, многие декабристы увозили с собою на память нарисованные Н. Бестужевым акварельные портреты Лепарского.

На его место был назначен новый комендант, жандармский полковник Г.М. Ребиндер. Он сделал было попытку изменить характер отношений с декабристами, но вскоре вынужден был пойти по пути Лепарского.

Прекрасные отношения сложились у декабристов и с управлявшим Петровским заводом горным инженером А.И. Арсеньевым, человеком прямым, бескорыстным, честным и благожелательным. Редкий день проходил, чтобы он не навещал декабристов в их казематах или чтобы они не посещали его. «Посреди нас - он был наш, мы и он делили пополам и радость, и горе», - вспоминал М.А. Бестужев.

При таких отношениях с начальством пребывание декабристов в Петровском заводе положительно сказывалось на укрощении буйного произвола низшего начальства. О тех или иных злоупотреблениях декабристы сразу узнавали от каторжан и немедленно принимали меры к их устранению.

Каторжане платили им за это чистосердечной привязанностью и бескорыстной любовью. В продолжение всего пребывания декабристов в Петровском заводе эти отверженцы общества ни разу не погрешили против них ни словом, ни делом. Это были большей частью жертвы бесчеловечного отношения к ним помещиков или произвола начальников, бессовестного суда, порочного устройства тогдашнего общества и разгула русской барской натуры в эпоху крепостного права.

Между этими людьми и декабристами установились простые и ясные человеческие отношения.

* * *

Наступил 1839 год. В июле весь первый разряд более нежели на тридцати повозках тронулся из казематов Петровского завода в разные места на поселение. Тюрьма опустела. Декабристов разбросали по всей Сибири, от Оби до Амура.

Лишь один декабрист, И.И. Горбачевский, решил остаться доживать свой век в Петровском заводе.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTI4LnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvZ3NNNlpsTThFc3JFV2pTenNGWjI2M19ZeWp0OG5uMFZZUU1oVmcvVG1TT2FkUnIyaUUuanBnP3NpemU9MTM3NXgxOTc1JnF1YWxpdHk9OTUmc2lnbj01MGNjMDg1ZjU0ZTUyOWUzMGY0MTAzY2MxNDg0Zjc0ZCZ0eXBlPWFsYnVt[/img2]

Могила И.И. Горбачевского в Петровском заводе. Фотография начала XX в.

В 1866 году тюрьма Петровского завода, этот гроб молодости декабристов, сгорела. Неизвестно, был ли сожжен этот мрачный памятник самодержавия, будивший жгучую ненависть к царскому правительству, по приказу из Петербурга, о чем ходили слухи, или его сожгло само население...

16

ПОСЛЕДНИЙ АКТ ДРАМЫ

Уже началось и разыгрывается последнее действие нашей драмы...
и не знаю, где завтра доведется мне постлать мою постель.

Ф.Ф. Вадковский - И.И. Пущину

УЖЕ В ДЕНЬ вынесения приговора Николай I дал приказ направить осужденных декабристов в какой-нибудь один далекий острог и одновременно начать строить для них специальную обширную тюрьму. Разместить декабристов по разным тюрьмам и рудникам царь боялся: он стремился обеспечить строжайший надзор за собранными в одном месте декабристами и тем самым воспрепятствовать повсеместному распространению ими опасных для самодержавия свободолюбивых идей.

Сурово осудив декабристов, царь хотел, чтобы судьба их служила постоянным угрожающим примером для тех, кто снова вздумает восстать против него.

Но Николай I ошибся. Если бы декабристы не жили все эти годы каторги вместе и лишены были возможности морально и материально поддерживать друг друга, они могли раствориться в среде каторжных и ссыльных, и - кто знает - может быть, молодые люди, только 14 декабря 1825 года вступив в жизнь, могли опуститься и погибнуть в новой для них обстановке.

Когда кончилась каторга и декабристы переходили на поселение, царь хотел исправить свою первую ошибку - поселив всех в одном месте - и совершил вторую: он дал приказ не селить декабристов вместе, а разбросать их по необъятным просторам огромной Сибири. Но это была уже запоздалая мера. Когда декабристы вторично вступали в жизнь, население в городах, селениях и одиноких поселках Сибири уже хорошо знало, кто были декабристы и за что они боролись.

Декабрист Вадковский рассказывал, что на пути с каторги он как-то остановился на берегу реки и сел пить чай с рыбаками. Они не знали его, но дело было в Сибири, и сам собою завязался разговор о декабристах. Многих из них рыбаки знали по имени, в Вадковском угадали их товарища, и конца не было их искренней, сердечной беседе.

«Признаюсь, - писал после этого Вадковский Пущину, - какое-то чувство гордости овладело мною, и я поневоле подумал: ох, эти людоеды, ох, эти кровопийцы! Бросят они людей в какое-то захолустье! Смотришь... их и там чтут, любят и уважают!»

И так было везде. Жители тех мест, где селились декабристы, сразу чувствовали высокий культурный и нравственный уровень новых поселенцев. Не принимая участия в городских сплетнях и пересудах, декабристы жили своей собственной жизнью, иногда посещали местные кружки, но от более тесного с ними общения уклонялись. Это избавляло их от возможных осложнений и столкновений и одновременно заставляло местных жителей ценить знакомство с ними.

Начальство по-разному относилось к декабристам. Высшее - генерал-губернаторы, непосредственно получавшие из Петербурга Инструкции и указания, - формально и официально.

Низшее, малокультурное, злое и трусливое, - в большинстве недоброжелательно и придирчиво. Губернаторы и губернские чиновники, приезжая на места поселений декабристов и знакомясь с ними, обычно оказывали им почтительное внимание, но удовлетворять те или иные серьезные ходатайства декабристов, по существу, не имели права.

Несмотря на приказ не селить декабристов вместе, жизнь вносила свои поправки в сухие и бездушные распоряжения чиновников царского окружения: многим удавалось селиться вместе со своими наиболее близкими друзьями.

Под Иркутском образовались небольшие колонии вышедших на поселение декабристов. Деревеньки, в которых они жили, находились рядом, и они имели возможность встречаться.

На поселении, как и на каторге, жены декабристов и их семьи являлись главными объединяющими всех центрами. Они по-прежнему вникали в быт и потребности нуждающихся товарищей и всегда тепло и сердечно приходили им на помощь.

Волконские поселились в селе Урике, под Иркутском. Летом жили на даче «Камчатник», на берегу Ангары. Сюда наезжали жившие вблизи декабристы.

По мере того как налаживалась на поселении жизнь Волконских, постепенно вступали в свои права привычные условия их круга. Но годы каторги очень отразились на их внутреннем облике.

«Я совершенно потеряла живость характера, - писала Волконская сестре Елене в 1838 году, - вы бы меня в этом отношении не узнали. У меня нет более ртути в венах. Чаще всего я апатична; единственная вещь, которую я могла бы сказать в свою пользу, - это то, что во всяком испытании у меня терпение мула; в остальном - мне все равно, лишь бы только мои дети были здоровы. Ничто не может мне досаждать. Если бы на меня обрушился свет - мне было бы безразлично».

Сильно изменился и характер мужа Волконской, Сергея Григорьевича. С товарищами он был по-прежнему близок, но редко бывал в их кругу, больше дружил с крестьянами. Занявшись сельским хозяйством, он летом большую часть времени проводил на пашне, а зимой - на базаре, где любил потолковать по душам с крестьянами.

«Сам живу-поживаю помаленьку, - писал Волконский Пущину, - занимаюсь вопреки вам хлебопашеством и счеты свожу с барышком, трачу на прихоти, на баловство детям свою трудовую копейку».

Волконского можно было часто встретить на облучке крестьянской телеги, заваленной мешками зерна и муки. Мирно беседуя с обступившими телегу крестьянами, он часто завтракал краюхой черного хлеба.

В 1845 году сыну Волконской, Михаилу, исполнилось двенадцать лет. Ему разрешено было, по особому ходатайству, поступить в иркутскую гимназию, и Мария Николаевна также получила разрешение переехать в Иркутск. Мужу позволено было навещать семью два раза в неделю, а спустя несколько месяцев и совсем переехать в Иркутск.

В Иркутске Волконский продолжал общаться с крестьянами. Когда они приходили к нему в гости, он принимал их не в большом доме, а во дворе, в небольшой комнате, похожей скорее на кладовую, где валялась всякая рухлядь и принадлежности сельского хозяйства.

Так проходил год за годом. В 1849 году сын Михаил окончил гимназию. В университет ему не разрешено было поступить, и генерал-губернатор принял его к себе на службу в качестве чиновника особых поручений. Дочь Нелли, когда ей исполнилось шестнадцать лет, вышла замуж за Д.В. Молчанова, чиновника канцелярии генерал-губернатора. Брак этот оказался неудачным: Молчанов был отдан под суд за какие-то злоупотребления, затем тяжело заболел, был разбит параличом, лишился рассудка и скончался.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTE4LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTU0MTYvdjg1NTQxNjU4Ni8xYmFiZGEvc19ETnc5Vmh2WGcuanBn[/img2]

Дом Трубецких в Знаменском предместье Иркутска. Фотография конца XIX в.

Дом Трубецких явился таким же объединявшим декабристов центром в соседнем селе Оёке. Трубецкая часто переписывалась с родными, но ни отец, граф Лаваль, ни мать - вообще никто из близких не сделал попытки посетить ее в изгнании. Кроме двух мальчиков, умерших в детском возрасте, у Трубецких родилось в Сибири еще четверо детей.

Все пережитое за годы каторги и ссылки тяжело отозвалось на здоровье Трубецкой. Она долго болела и 14 октября 1854 года на руках у мужа скончалась в Иркутске. Ее похоронили в ограде иркутского Знаменского монастыря.

Пройдя рука об руку с мужем тяжкий двадцативосьмилетний путь каторги и ссылки, Трубецкая всего двух лет не дожила до того дня, когда декабристам и их женам разрешено было наконец вернуться в Россию.

Трубецкой тяжело пережил смерть жены, и вскоре вместе с двумя младшими детьми уехал из Иркутска к старшей дочери, Александре, жившей в то время с мужем в Кяхте.

* * *

За больной Трубецкой долгое время ухаживала жившая в соседнем селе Малой Разводной, в четырех верстах от Иркутска, жена декабриста Юшневского.

Юшневские поселились, покинув в 1839 году каторгу, на берегу Ангары, в одном домике с декабристом Артамоном Муравьевым. После тюрьмы жизнь показалась им здесь прекрасной. Свою комнату они называли «клеточкой с крошечным крылечком». Через маленькое окошечко видны были плывущие по реке суда. Летом цвела черемуха, и Юшневская мысленно переносилась на родину, где она была счастлива в кругу родной семьи. «Взволновалось сердце, и грусть нестерпимая овладела мною!» - писала она брату мужа.

Но нужда и лишения брали за горло.

«Потребовалась бы целая тетрадь, - писал Юшневский Пущину 25 марта 1840 года, - на описание всех беспокойств и нужды, какие перенесли мы... Переезды расстроили нас вконец. Мы погибли бы без пособия добрых товарищей».

Чтобы поддержать свое существование, Юшневские брали к себе на воспитание и обучение детей. Юшневский давал им уроки, жена обучала девочек рукоделию.

Они имели возможность ездить в Иркутск и близлежащие деревни и встречаться с товарищами и друзьями по каторге.

В 1842 году в Сибирь приехала дочь Юшневской, Софья, с мужем, художником Рейхелем, и восьмилетним сыном. Это была улыбка жизни в ее горестной судьбе. Но вскоре, 10 января 1844 года, Юшневскую постигло большое горе. Ее муж, Алексей Петрович, отправился в церковь на отпевание своего умершего товарища, декабриста Ф.Ф. Вадковского, и там во время обедни скончался.

Юшневского похоронили на кладбище в Малой Разводной. На надгробном памятнике, по его желанию, начертали надпись: «Мне хорошо».

Через два года на этом же кладбище лег рядом с ним декабрист Артамон Муравьев. Впоследствии их останки перевезены были в Иркутск.

Юшневская осталась одна. Ей было уже шестьдесят лет и очень хотелось повидаться с своей семидесятишестилетней матерью. Генерал-губернатор Руперт обратился по этому вопросу, по ее просьбе, к Бенкендорфу, но получил отказ. Бенкендорф сослался при этом на специальное царское распоряжение, которое гласило, что «прежде смерти мужей жены не могут оставлять Сибири, а после смерти мужей женам возвращаются все прежние их права вместе с предоставлением уже в непосредственное их распоряжение имений и доходов с них, однако лишь в пределах Сибири, дозволение же вдовам государственных преступников возврата в Россию безусловно или с известными ограничениями зависеть будет от особого усмотрения правительства и не иначе каждой из них дано быть может, как с высочайшего разрешения».

Николай I не разрешил, таким образом, Юшневской выехать из Сибири, и это поразило ее: ведь царь обещал женам декабристов, что после смерти мужей они могут вернуться на родину. В этом смысле они даже дали подписку, уезжая в Сибирь...

Юшневская часто переезжала с места на место, посещала друзей - в Кяхте, Селенгинске и Иркутске, - зарабатывала свой хлеб уроками грамоты и рукоделия. Только в 1855 году, накануне амнистии, через двадцать пять лет после приезда в Сибирь и через одиннадцать лет после смерти мужа, Юшневская получила наконец разрешение выехать из Сибири. До самой своей смерти она находилась под секретным надзором.

* * *

Вместе с Волконским поселился в Урике, после смерти жены в Петровском заводе, Никита Муравьев с семилетней дочерью Нонушкой. С ним приехал и его брат, Александр Муравьев, остававшийся в Петровском заводе до окончания срока каторги Никиты.

Недолго прожил Никита Муравьев в Урике. Совершенно неожиданно, всего четыре дня проболев, он 28 апреля 1843 года скончался. Ему было лишь сорок семь лет.

О неожиданной смерти Н.М. Муравьева Волконский сообщал Пущину в письме от 2 мая 1843 года, адресованном в Тобольск:

«Передам Вам горестную весть о Муравьевых: наш праведный Никита Михайлович переселился в жилище праведных 28 числа апреля, в 6 часов утра, после четырехдневной болезни.

Никита Михайлович был... нежный муж и примерный отец, отличный гражданин, отличный брат тюремных, добродетельный человек, - а это добрый запас для вечного отчета... Сир и нищ потеряли в нем благодетеля, а мы - человека, достойного нашего движения, ветерана нашего дела, товарища, пылкого душой и ума обширного...

Письмо мое или содержание оного сообщите нашим товарищам Западной Сибири, пусть не взыщут за нескладное мое повествование, но не до слога было, писав Вам это письмо».

Декабристы грустят об оставшейся круглой сироте, дочери Муравьевых, Нонушке. Якушкин добавляет со своей стороны к письму Волконского строки:

«С осторожностью сообщите об этом нашем общем горе Наталье Дмитриевне и Михаилу Александровичу (Фонвизиным. - А.Г.), обоих их оберегите от внезапного сообщения столь горестной для них вести».

После смерти брата Александр Муравьев обратился к Николаю I с просьбой разрешить ему хоть на короткое время съездить в Москву и в последний раз повидаться после стольких лет разлуки с измученной, почти ослепшей от слез матерью.

Царь не разрешил, хотя прекрасно знал Муравьевых и их отца, Михаила Никитича, который был воспитателем его братьев, императора Александра I и Константина.

Оставшуюся круглой сиротой Нонушку разрешено было после долгих хлопот отправить из Сибири к бабушке, Е.Ф. Муравьевой. Все очень любили девочку и тепло провожали из Иркутска. Волконская писала Пущину в Ялуторовск:

«Отъезд Ноно расстроил мое здоровье. Я как сейчас вижу эту карету, которая отвезла ее в институт под фамилией Никитиной. Едва закрываются мои глаза, как я думаю о превратности и моей судьбы: не будет ли то же с моими детьми?.. Если честные люди находят искренне, что мы хорошо сделали, последовав за нашими мужьями в изгнанье, то вот награда Александре, этой святой женщине, которая умерла на своем посту для того, чтобы заставить дочь свою отречься от имени своего отца и своей матери».

Е.Ф. Муравьева тяжело переживала гибель на каторге старшего сына и невестки и смерть оставленных ими в России детей. Она горячо привязалась к приехавшей из Сибири внучке, но недолго уже прожила после всего перенесенного. В 1848 году она скончалась - ей было уже семьдесят семь лет.

Дядя Нонушки, Александр Муравьев, продолжал в то время оставаться в Сибири. Ему разрешено было жить в Тобольске и поступить на службу. Он женился на Ж.А. Бракман, служившей воспитательницей. Это был счастливый брак, у них были дети. Они много помогали беднякам города, и на протяжении десятилетий после их отъезда население благодарно вспоминало их.

В их доме бывал, между прочим, шведский художник Шарль Мазер, путешествовавший в начале 50-х годов прошлого столетия по Сибири и рисовавший портреты многих декабристов.

До поездки в Сибирь Мазер нарисовал в Москве известный посмертный портрет Пушкина, для которого позировал друг поэта П.В. Нащокин.

Находясь в Тобольске и не предъявив полиции документов, Мазер начал писать портрет жены Александра Муравьева. Это вызвало обширную ведомственную переписку. Тобольский полицмейстер доносил гражданскому губернатору: «Мною дознано из-под руки, что означенный скрывающийся от полиции живописец снимает портрет с жены государственного преступника Муравьевой и что она была в своем доме у него на сеансе вчерашнего и сегодняшнего числа, это довольно верно...

Тем более, что под видом снятия портретов с жен они могут снять и с себя... Ибо, как и вам самим известно, что Муравьев приобрел в обществе какой-то вес и держит такт значительного дома, я потому опасался, чтобы, приняв меры полицейские, не подвергнуть себя невинному какому-либо взысканию», - писал своим казенным пером полицмейстер.

В ответ на это донесение губернатор сообщил Муравьевой через пристава, что, «следуя высочайшей воле... она не должна снимать с себя портретов». Мазера вызвали в полицию, заставили дать подписку, что он не закончит начатого им портрета Муравьевой, а через несколько дней вынудили выехать из Сибири. Портрет остался неоконченным...

* * *

На протяжении всех тридцати лет своего царствования Николай I делал вид, что оказывает декабристам «милости» и «прощает» их.

18 февраля 1842 года он решил оказать детям вышедших на поселение декабристов новую особую «милость»: «из сострадания к их родительницам, пожертвовавшим всем для исполнения супружеских обязанностей», царь разрешил принять их сыновей в кадетские корпуса, а дочерей - в институты, с тем, однако, чтобы они не носили фамилии родителей, а назывались Сергеевыми, Никитиными, Васильевыми - по имени своих отцов. Самые фамилии декабристов царь хотел вытравить из людской памяти.

Но даже эта лицемерная «милость» была оказана не всем, а лишь декабристам, вступившим в брак в дворянском состоянии, до вынесения им приговора.

В Сибири у Волконских родились двое детей, у Трубецких - четверо, у Давыдовых - семеро, у Анненковых - четверо, у Ивашевых - трое, у Розен - четверо, у Никиты Муравьева - дочь. У Фонвизиной, Нарышкиной, Юшневской и Ентальцевой детей не было.

До вынесения приговора были оформлены лишь браки Волконских, Трубецких, Муравьевых, Давыдовых и Розен, и потому лишь они подходили под указанную царем категорию декабристов.

Требование царя о лишении детей фамилии родителей произвело на декабристов удручающее впечатление. Разбросанные по всей Сибири, декабристы одинаково резко реагировали на эту царскую «милость».

- Нет, вы не оставите меня, вы не отречетесь от имени вашего отца! - крикнула Волконская, обнимая и покрывая поцелуями лица детей.

- Приказано ли их взять силою? - спросила генерал-губернатора Руперта легко терявшаяся Трубецкая.

- Нет, государь только предлагает это их матерям...

Тем не менее, объявляя декабристам царскую «милость», Руперт настаивал на безусловном принятии ее и даже потребовал от каждого из них письменного согласия на это.

Но декабристы отвергли жестокую царскую «милость». Согласились принять ее лишь многодетные Давыдовы. Остальные отказались, и каждый из них по-своему объяснил это в официальном письме на имя генерал-губернатора.

«Должны ли дети мои, - писал Волконский, - вступить в свет с горькой уверенностью, что отец их купил им житейские выгоды новыми страданиями и самою жизнью их матери?.. Испрашиваю милости не лишать детей моих имени, переданного им святостью брака родителей, имени, которое изгладить в их памяти можно только с уничтожением сыновней в них любви».

И другие декабристы резко реагировали на царскую «милость». Трубецкой писал:

«Смею уповать, что государь император, по милосердию своему, не допустит наложить на чело матерей незаслуженного ими пятна и лишением детей фамильного имени отцов не причислит их к незаконнорожденным!»

Никита Муравьев ответил Руперту, что эта царская «милость... не была одушевлена христианским высоким чувством... Отнятие у дочери моей фамильного ее имени поражает существо невинное и бросает тень на священную память матери и супруги».

Декабрист Розен получил извещение о новой царской «милости», уже когда вернулся на родину с Кавказа, куда ему разрешено было выехать из Сибири, чтобы поступить рядовым в один из кавказских армейских полков. Получив это извещение, он положил его на стол со словами: «Нет, на такое условие я не имею права согласиться...»

Розен долго ходил по комнате и не знал, что и как ответить: что представляет собою это роковое извещение - предложение, условие, договор или искушение? Он взял в руки перо, но слова не ложились на бумагу.

«На сердце было не ладно, не хорошо, - вспоминал он. - Я знал, о чем писать, но не знал, как писать. Сильнейший в мире властелин предлагает условие рядовому, желая его благодетельствовать, а рядовой принимает благодеяние за позор, за жесточайшее наказание. Признаюсь, я был оскорблен, я был обижен и долго все ходил, ходил по комнате».

После долгих раздумий он написал наконец письмо, в котором просил Бенкендорфа исходатайствовать ему разрешение оставить детей у себя до четырнадцатилетнего возраста и дозволить им сохранить фамилию предков, которую он не считает себя вправе располагать по своему личному усмотрению.

В ответ на это Бенкендорф сообщил, что таковы указания царя и он даже «находит с своей стороны невозможным входить с всеподданнейшим докладом к государю императору по означенной просьбе Розена».

У генерал-губернатора Руперта были свои дети, но он не способен был понять чувства оскорбленных царской «милостью» декабристов и в своем угодническом ответе Бенкендорфу сообщал: «К крайнему огорчению и прискорбию, не мог не заметить, что настоящая милость и сострадание его величества не нашли ни малейшего отголоска в сердцах этих холодных, закоренелых эгоистов»... Руперт добавлял, что, по его мнению, обнаруженная Волконским, Трубецким и Муравьевым «неготовность к принятию монаршей милости, вследствие какого-то неизъяснимого упрямства и себялюбия, должна навсегда лишить их всякого права на какое бы то ни было снисхождение правительства...».

Впоследствии детям декабристов все же удалось поступить в учебные заведения, сохранив фамилии своих родителей. Лишь Нонушка Муравьева, оставшись в Сибири после смерти отца и матери круглой сиротой, вынуждена была поступить в институт под фамилией Никитиной, по имени ее отца, декабриста Никиты Муравьева.

Нонушке было в то время тринадцать лет. Это была гордая и самолюбивая девочка. Она уже хорошо понимала, кто были декабристы, за что пострадал ее отец, за что погибла в Сибири мать.

Мучительно переживая свое двусмысленное, бесправное положение среди подруг, она на свою новую, волею царя навязанную ей фамилию - Никитина - не отзывалась... Отвечала на вопросы только тогда, когда ее называли не по фамилии, а по имени.

Однажды в институт приехала императрица, жена Николая I. Вошло в обычай, что институтки, обращаясь к императрице, называли ее по-французски матерью. Нонушка отказалась подчиниться этому.

- Почему ты называешь меня мадам, а не матерью, как все девочки? - спросила ее жена Николая I.

- Потому, - ответила Нонушка, - что у меня была мать, но ее уже нет, она похоронена в Сибири.

По соседству с Волконскими, Трубецкими, Юшневскими и Муравьевыми, в Урике и соседних деревнях под Иркутском жили еще декабристы - М.С. Лунин, братья Александр и Иосиф Поджио, доктор Ф.Б. Вольф, Ф.Ф. Вадковский, П.А. Муханов, братья Борисовы и другие. Все они были связаны между собою большой дружбой, и им пришлось потратить много усилий, чтобы получить разрешение поселиться близко друг от друга.

Особо выделялся и пользовался среди них большим авторитетом Михаил Сергеевич Лунин, человек очень образованный, обладавший большим запасом душевных сил и железной волей.

Это был один из тех последовательных и несгибаемых борцов за свободу, которые, находясь в самых тяжких условиях, не складывали оружия и до конца дней продолжали свою непримиримую борьбу с самодержавием.

Все любили его, и любовь эта чувствуется в отзывах о нем всех его друзей и товарищей по восстанию. Достаточно прочесть статьи и письма Лунина, чтобы видеть, что это был человек совершенно исключительный, выдающийся.

«Способности его были блестящи и разносторонни, - писал о нем его большой друг, французский драматург Ипполит Оже, - он был поэт и музыкант и в то же время реформатор, политикоэконом, государственный человек, изучавший социальные вопросы, знакомый со всеми истинами, со всеми заблуждениями».

«Это был человек твердой воли, замечательного ума, всегда веселый и бесконечно добрый», - вспоминала о нем М.Н. Волконская.

«Человек замечательного, непреклонного нрава и чрезвычайной независимости», - говорил его товарищ, декабрист И.А. Анненков.

На нем лежал отпечаток байроновского трагизма, его натуре было свойственно бурное стремление к сильным впечатлениям, к борьбе, к подвигам. Существует предположение, что Ф.М. Достоевский дал в «Бесах», в образе Ставрогина, некоторую психологическую параллель Лунина.

Письма Лунина с каторги насыщены были беспощадной критикой и едкой иронией по адресу царского правительства. Это были острые политические памфлеты, афоризмы, которые в многочисленных списках распространялись среди его друзей и товарищей и очень раздражали царя и его III отделение.

Еще будучи на свободе, он даже выписал из Парижа печатный станок, имея в виду печатать на нем и распространять свои революционные идеи. Станок этот долго пролежал у Трубецкого и был обнаружен жандармами во время обыска, произведенного после восстания. На следствии и при допросе Лунин не отрицал, что станок этот приобретен был им, и не скрывал, для какой цели он приобрел его.

Чтобы составить себе представление о Лунине и направленности его мыслей, интересно познакомиться с его записной книжкой. На титульной странице, сверху, надпись: «Я любил справедливость и ненавидел несправедливость и потому нахожусь в изгнании». И внизу - обращенные к сестре, К. Уваровой, строки: «В России два проводника: язык до Киева, а перо до Шлиссельбурга».

Дальше идут многочисленные записи, свидетельствующие о мудрости и проницательности их автора. Приводим некоторые из них:

«Через несколько лет те мысли, за которые приговорили меня к политической смерти, будут необходимым условием гражданской жизни».

«Топор палача превращает осужденного в свидетели «за» или «против» его судей перед судом потомства».

«Вообще права бывают трех родов: политические, гражданские и естественные. Первые не существуют в России, вторые уничтожены произволом, третьи - нарушены рабством».

«Тело мое испытывает в Сибири холод и лишения, но мой дух, свободный от жалких уз, странствует... Всюду я нахожу Истину и всюду счастье».

Такие же мысли встречаются и в письмах Лунина из Сибири:

«Из вздохов заключенных рождаются бури, низвергающие дворцы».

«В 1826 году Русская земля находилась относительно законодательства точно в таком же положении, как и в 1700-м».

«Народ мыслит, несмотря на свое глубокое молчание».

«Мои письма к сестре служат выражением тех убеждений, которые повели меня на место казни, в темницы и в ссылку».

И трагически звучат строки Лунина в одном из его последних писем к сестре: «В хлопотах я забыл написать о получении восьми томов сочинений Платона на греческом языке. Кстати эта посылка: я анализирую теперь болтовню доброго Сократа перед его смертью. Толпа удивляется многому, чего не понимает. Прощай...»

Таким предстает перед нами Лунин в своих дневниках, письмах и статьях.

Когда Лунин вернулся из похода во Францию, насыщенный вольными и свободолюбивыми мыслями, он решил подать в отставку. Император Александр I знал его и сказал:

«Это самое лучшее, что он может сделать».

10 сентября 1816 года Лунин покинул Россию.

«Для меня открыта только одна карьера - карьера свободы, - говорил он одному из своих друзей... - Мне нужна свобода мысли, свобода воли, свобода действий! Вот это настоящая жизнь!..»

Смерть отца заставила Лунина вскоре вернуться в Россию. Здесь он вступил в члены Тайного общества и позже стал деятельным членом Коренной думы, руководящего органа Союза Благоденствия, а когда образовалось Северное тайное общество, был одним из его директоров.

Темпы деятельности Тайного общества, однако, не удовлетворяли Лунина, и в 1822 году он уехал в Варшаву, где служил сначала в Польском уланском, позже в Гродненском гусарском полку, а затем назначен был адъютантом главнокомандующего польской армией, наследника престола Константина. Тот очень ценил и уважал его.

Несмотря на то что Лунин отошел в эти годы от дел Тайного общества, Николай I писал после поражения восстания декабристов Константину, что «Лунин положительно из числа этой банды», и предложил, «не арестовывая, постараться захватить его на месте преступления».

Константин сделал попытку спасти Лунина, но это оказалось невозможным, так как по ходу следствия выяснилась причастность Лунина к делам Тайного общества. Ожидая ареста, Лунин просил Константина отпустить его на несколько дней на силезскую границу, чтобы в последний раз поохотиться на медведей.

- Но ты поедешь и не вернешься! - сказал Константин.

- Даю честное слово, что вернусь! - ответил Лунин.

Начальник штаба Литовского корпуса генерал Курута с минуты на минуту ждал отправленного за Луниным из Петербурга фельдъегеря и отказался выдать ему увольнительный билет.

Но цесаревич Константин настоял.

- Я не лягу спать в одной комнате с Луниным, потому что он меня непременно зарежет, - сказал он, - но, если Лунин дает честное слово, он его непременно исполнит.

Лунин отправился на охоту и в условленный срок вернулся. Фельдъегерь уже ждал его. Это были последние дни его свободы.

Фельдъегерь сразу же отвез его в Петербург.

На следствии Лунин держал себя спокойно и независимо и на вопрос, откуда он заимствовал свободный образ мыслей, резко ответил:

- Свободный образ мыслей образовался во мне с тех пор, как я начал мыслить, к укоренению же оного способствовал естественный рассудок.

Лунин направлен был в Петропавловскую крепость и предан суду за «участие в умысле цареубийства согласием, умысел бунта, принятие в Тайное общество членов и заведение литографии для издания сочинений общества» и приговорен к каторжным работам навечно.

Он содержался год в Свеаборгской крепости, затем переведен был в Выборгскую. Здесь было тесно и сыро, крыша прогнила и насквозь протекала. Обходя однажды казематы и видя, в каких невыносимо тяжелых условиях находится Лунин, финляндский генерал-губернатор Закревский задал ему нелепый, бессмысленный вопрос:

- Есть ли у вас все необходимое?

Лунин посмотрел на него в упор и саркастически ответил:

- Я вполне доволен всем, мне недостает здесь только зонтика...

В апреле 1828 года Лунин направлен был в Читинский острог, где в то время находились уже почти все осужденные декабристы, затем его перевели в тюрьму Петровского завода, и в конце 1835 года он был поселен в Урике, где жили и Волконские.

Он пытался заниматься сельским хозяйством, но его больше влекли к себе книги, среди которых он жил: в его библиотеке ссыльного было около тысячи книг на русском, французском, английском, немецком, польском, латинском и греческом языках и на языках славянских народов.

- Платон и Геродот, - шутил он, - не ладят с сохой и бороной. Вместо наблюдения над полевыми работами я перелистываю старинные книги. Что делать? Ум требует мысли, как тело пищи.

Его угнетали оторванность от мира и бездействие, и лишь благодаря выдержке и большой силе волн ему удавалось сохранять внутреннее душевное равновесие.

«Выдающиеся люди эпохи находятся в глубокой ссылке, в Сибири; посредственности - во главе управления», - читаем мы в его записной книжке.

Несколько скрашивала его жизнь в ссылке дружба с крестьянами, которые питали к нему большое доверие. Он часто навещал их и бывал третейским судьей, когда между ними возникали ссоры и недоразумения...

Письма Лунина к сестре и выраженные в них мысли, естественно, не нравились царскому правительству. За «дерзкие мысли и суждения, несоответственные его положению», он лишен был на один год права переписки.

Когда ему принесли официальное сообщение об этом и предложили расписаться на нем, он ответил:

- Что-то много написано, я читать не буду. Мне запрещают писать - не буду!..

Лунин перечеркнул все написанное и на обороте официального отношения написал: «Государственный преступник Лунин дает слово целый год не писать».

Он честно выдержал этот год, ничего не писал, но затем возобновил свою литературную деятельность. Его рукописи: «Разбор донесения Следственной комиссии» и «Взгляд на русское Тайное общество с 1816 по 1826 год» попали к Бенкендорфу, и по его докладу Николай I приказал «сделать внезапный и самый строгий осмотр в квартире Лунина, отобрать у него с величайшим рачением все без исключения принадлежащие ему письма и разного рода бумаги, запечатать оные и доставить к нему; его же, Лунина, отправить немедленно из настоящего места его поселения в Нерчинск, подвергнув его там строгому заключению так, чтобы он не мог иметь ни с кем сношений ни личных, ни письменных впредь до повеления...».

На основании этого царского приказа однажды глубокой ночью, когда Лунин уже спал, двенадцать жандармов и несколько царских чиновников окружили дом декабриста. Жандармы смутились, увидев на стене несколько охотничьих ружей и пистолетов.

Лунина разбудили, он стал одеваться и, глядя на испуганные лица жандармов, сказал:

- Не беспокойтесь, таких людей, как вы, бьют, но не убивают!..

В ту же ночь Лунина увезли из Урика и заключили в Акатуевский тюремный замок при Нерчинских заводах - одно из самых гибельных мест царской каторги, откуда мало кто уже возвращался в мир.

В письме от 25 мая 1841 года Волконский сообщил Пущину об отъезде Лунина:

«Я ехал на рассвете в церковь, когда узнал от собравшихся крестьян о происходящем; натиск чиновников, жандармов их изумлял. Я повернул оглобли и приехал на место происшествия: он уже садился в повозку, я успел пожать руку тридцатипятилетнему другу, успел проводить его на путь новых испытаний душевными молитвами и сердечными желаниями. Михаил Сергеевич был тронут видеть одного из своих при вечной, может быть, с ними разлуке... Грусть по оному вы разделите с нами».

В Акатуе Лунин прожил четыре года - в сырой и темной камере, среди убийц и воров, лишенный книг и возможности писать. Это было медленное умирание.

«Если вы хотите получать от меня письма, - писал он Волконскому, - присылайте бумагу и чернильный порошок».

М.Н. Волконская послала ему несколько книг, продукты и питательный шоколад, а в переплетах книг скрыла бумагу, чернильный порошок и несколько перьев.

Из своей последней тюрьмы Лунин писал Волконским восемь писем, в которых «из могилы Акатуевского острога ощущался голос высокого духа и светлой мысли».

Он мужественно переносил лишения и писал М.Н. Волконской; «Я погружен во мрак, лишен воздуха, пространства и пищи, окружен разбойниками, убийцами и фальшивомонетчиками. Мое единственное развлечение заключается в присутствии при наказании кнутом во дворе тюрьмы. Перед лицом этого драматического действия, рассчитанного на то, чтобы сократить мои дни, здоровье мое находится в поразительном состоянии, и силы мои далеко не убывают, а, наоборот, кажется, увеличиваются...

Все это совершенно убедило меня в том, что можно быть счастливым во всех жизненных положениях и что в этом мире несчастны только дураки и глупцы».

Лишь одного живого человека из далекого счастливого прошлого Лунину удалось увидеть в своей акатуевской могиле: незадолго перед смертью его навестил Н. И. Пущин, брат декабриста, ревизовавший в то время сибирские места заключения.

3 декабря 1845 года, через двадцать лет после восстания декабристов, Лунин скончался в своей тюремной камере во время сна, от апоплексического удара, одинокий, вдали от родных и друзей.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTQ1LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTU0MTYvdjg1NTQxNjU4Ni8xYmFiZDEvTGd0UXhtZ2hJRzQuanBn[/img2]

Могила М.С. Лунина в Акатуе. Фотография 1950-х.

Человеком «гордой, непреклонной, подавляющей отваги» называл Лунина Герцен. Узнав о его гибели, он писал: «Странная Русь: высшими плодами являются люди, опередившие свое время до того, что, задавленные существующим, они бесследно умирают по ссылкам».

Свое сочинение «Взгляд на русское Тайное общество с 1816 по 1826 год» Лунин заключил словами: «От людей можно отделаться, но от их идей нельзя... На время могут затмить ум русских, но никогда их народное чувство».

Еще находясь на поселении в Урике, Лунин писал в одном из своих писем: «Последним желанием Фемистокла в изгнании (из Афин. - А.Г.) было, чтобы перенесли смертные останки его в отечество и предали родной земле; последнее желание мое в пустынях сибирских, чтоб мысли мои, по мере истины, в них заключающейся, распространялись и развивались в умах соотечественников».

Со дня образования деятельности тайных обществ и восстания декабристов прошло почти полтора столетия. Мысли Лунина широко «распространялись и развивались в умах соотечественников», как он об этом мечтал. Революционные чаяния и мечты декабристов превратились на нашей родине в действительность. Мы преклоняемся перед их подвигом и отдаем должное одному из замечательнейших деятелей раннего поколения русских революционеров - Михаилу Сергеевичу Лунину.

* * *

Тяжкая участь постигла штабс-капитана П.А. Муханова, члена Северного тайного общества, талантливого литератора, друга К.Ф. Рылеева, посвятившего ему свою думу «Смерть Ермака».

Еще задолго до восстания он встретился с Варварой Михайловной Шаховской, полюбил ее и решил связать с нею свою судьбу. Желая быть ближе к любимому человеку, она поселилась у своей сестры, бывшей замужем за декабристом Александром Николаевичем Муравьевым, жившим в Сибири на поселении и получившим разрешение поступить на государственную службу. Муханов по отбытии каторги был направлен на поселение в Братский Острог Нижнеудинского округа.

Живя в доме зятя, Шаховская наладила тайную переписку с Мухановым, когда тот отбывал после крепости каторгу. Через нее и декабристы начали направлять свои письма в Москву и Петербург, в адрес Е.Ф. Муравьевой и Н.Н. Шереметевой, матери Якушкиной, которые рассылали их по назначению.

Письма из России и многочисленные посылки заключенным декабристам также направлялись через Шаховскую. Переписка не могла производиться открыто, и корреспондентам приходилось прибегать к разным уловкам и ухищрениям. Кипы писем отправлялись в чемоданах и ящиках с двойным дном: сверху клались разные вещи, а письма - между первым и вторым дном. Такие ящики отвозили из Читы, а позже из Петровского завода местные купцы. Часто деньги и письма пересылались заклеенными в переплеты книг.

На пути Шаховской неожиданно встал проходимец, авантюрист и провокатор Роман Медокс. Проникнув в дом А.Н. Муравьева под видом учителя его детей, он прикинулся влюбленным в Шаховскую, все высматривал и выведывал и обо всем посылал Бенкендорфу, а иногда даже самому Николаю I полные лжи и всяких выдумок письма и донесения. Ему удалось даже побывать в Петровском заводе и встретиться с декабристами. Его провокаторская деятельность, к счастью, никому вреда не причинила, а сам он, будучи разоблачен в своих лживых провокаторских донесениях, был заключен в крепость.

Имя Шаховской должно быть поставлено в один ряд с именами жен декабристов, но личная жизнь ее сложилась еще печальнее и трагичнее: жены декабристов, последовавшие на каторгу за своими мужьями, равно и Полина Гебль, и Камилла Ле-Дантю, вышедшие замуж уже в Сибири, сумели облегчить участь своих мужей, найти на каторге свое счастье и ощутить радость жизни. Шаховской не дано было и это. Семнадцать лет стремилась она связать свою жизнь с Мухановым, десять лет прожила вблизи мест его заключения и поселения, но ей ни разу не удалось даже увидеться с ним за все эти годы.

12 июля 1833 года Шаховская обратилась к Бенкендорфу с письмом, в котором просила дать ей разрешение на брак с Мухановым. «Я с детства, - писала она, - связана сердечным влечением с одним несчастным... Вовлеченный в мрачные события 1825 года, Муханов был осужден на восемь лет каторжных работ. Так как я не была соединена с ним узами, которые позволили бы мне следовать за ним, я обещала ему, что, когда он будет ссыльнопоселенцем, сделаю все, чтобы соединиться с ним, и с этого мгновения, в продолжение семи тяжких лет, эта мысль не переставала быть единственным желанием моего сердца...

Муханов страдает... Я знаю, что болезнь и страдания подтачивают его жизнь, что, когда сердце друга доведено до самого плачевного состояния, только ласковые заботы могут его поддержать и успокоить...

Лишенная в дебрях Сибири всех услад жизни, я связана с тем, кого избрало мое сердце, на ком почиет благословение моей дорогой матери, последнее - увы! - что я получила здесь на земле от нее...»

Это письмо исстрадавшейся девушки Бенкендорф представил царю, и на нем появилась бездушная резолюция: «Доложено государю. Приказано оставить».

Разрешения на брак Шаховской, таким образом, не последовало. Отвечая Шаховской на ее ходатайство, Бенкендорф сослался на церковные законы: поскольку брат Шаховской был женат на сестре Муханова, брак самого Муханова на сестре его зятя, Шаховского, не может быть разрешен. Об этом Шаховская сумела осведомить Муханова.

Муханов с своей стороны протестует и всячески стремится к осуществлению своей давней мечты. 22 июля 1833 года он пишет сестре: «Глупое свойство наше не есть родство - многие примеры в Петербурге, Москве и в России убеждают меня, что подобные старообрядческие препятствия ныне не существуют. Самая ссылка, разрушающая связи мужа с женой, неужели не разрушает свойства и не благоприятствует совершению наших желаний?..»

В 1834 году Муханов получает от Шаховской письма уже из Вятки, куда переехал муж сестры, А.Н. Муравьев, назначенный туда председателем уголовной судебной палаты. Письма Шаховской исполнены «самой убийственной горечи», и сам Муханов глубоко скорбит. Он продолжает, однако, надеяться, но надеждам его не суждено было осуществиться. В 1835 году Муравьева переводят в Симферополь, и туда же уезжает с сестрой Шаховская. Она безмерно устала от всего пережитого и не в состоянии больше надеяться и питать этими надеждами своего несчастного друга.

24 сентября 1836 года, в расцвете своей молодой неудавшейся жизни, она скончалась в Симферополе.

Муханов тяжело воспринял известие о смерти Шаховской. Когда он строил себе жилище в Братском Остроге, незадолго до ее смерти, он все еще надеялся на приезд Шаховской и с грустью писал сестре, что еще не знает, «нужен ли для него хорошенький домик или узкий гроб».

По ходатайству родных Муханова перевели из Братского Острога в селение Усть-Кудинское под Иркутском. Все пережитое тяжело отразилось на его здоровье. С родины приходили письма о смерти сестры и самых близких людей. Их уже оставалось мало, и он с грустью писал о себе: «Для них - я отпет на площади (имеется в виду Сенатская площадь. - А.Г.) и похоронен в Сибири...»

Мать долго и безнадежно хлопотала о возвращении сына на родину. Лишь в конце 1853 года Николай I дал на это согласие, и то с оговоркою: «Согласен; но ежели Закревский согласится, все-таки надо будет за ним строжайше смотреть». Царская «милость», однако, запоздала - Муханов не мог уже воспользоваться ею: 12 февраля 1854 года он скончался.

Его похоронили в ограде иркутского Знаменского женского монастыря. Неподалеку от него в том же году была похоронена Е.И. Трубецкая.

Мать Муханова ненамного пережила сына: она скончалась через год с небольшим, 5 июля 1855 года.

* * *

Трагически сложилась жизнь И.В. Поджио, также поселившегося вместе с братом, А.В. Поджио, в селении Усть-Кудинском под Иркутском.

Братья происходили из древнего итальянского рода. Отец их переселился в конце восемнадцатого века в Россию и здесь стал одним из строителей Одессы.

Охваченные революционными идеями своего века, оба сына его встали на своей новой родине в ряды декабристов. Старшему, Иосифу Викторовичу, было в то время тридцать три года, младшему, Александру Викторовичу, - двадцать семь лет. Оба были арестованы.

Совсем молодой, еще до восстания 14 декабря, скончалась жена старшего брата, Иосифа Поджио. На руках у него осталось четверо детей, и он женился вторично, на дочери влиятельного сановника, сенатора, генерал-лейтенанта А.М. Бороздина. В апреле 1826 года у них родился сын.

После разгрома восстания И. Поджио был арестован и заключен в Петропавловскую крепость. С грустью вспоминая короткие годы своего счастья, он недоумевал, почему от жены нет никаких известий. Это тем более волновало его, что жены других декабристов уже имели свидания со своими арестованными мужьями, а некоторые получили даже разрешение ехать вслед за ними в Сибирь.

Между тем Мария Андреевна Поджио, очень любившая мужа, в это время не только не могла добиться свидания, но даже не знала, что с ним и где он. В 1829 году ему разрешено было писать жене, но запрещено было указывать место своего нахождения.

Отец, Бороздин, всячески мешал дочери: он перехватывал письма ее к мужу и письма Поджио к жене, требовал, чтобы она порвала всякую связь со своим преступным мужем и смотрела на него как на покойника.

И. Поджио приговорен был к двенадцати годам каторжных работ. Это явилось поводом к тому, что отец стал еще больше чернить мужа в глазах дочери и еще настойчивее мешал ей выполнить свой долг.

Но она продолжала стоять на своем. Узнав, что в Сибирь уже выехали многие жены декабристов, она стала и сама собираться в путь, надеясь отыскать мужа в далекой Сибири.

Тогда Бороздин прибегнул к решительной и бесчеловечной мере. Пользуясь своими связями, он сумел добиться, чтобы находившегося в Свеаборгской крепости И. Поджио не отправляли в Сибирь, а перевели в Шлиссельбургскую крепость и оставили там на неопределенное время.

Шли годы. Декабристы жили в Чите, а затем в Петровском заводе, жили дружной, крепко сплоченной семьей, а И. Поджио продолжал томиться в крепости, ничего не зная о судьбе жены и детей.

Между тем жена не переставала стремиться к мужу. Она всюду искала его и могла лишь узнать, что в Сибири его нет, а жив он или умер, никто не мог ей сказать. Это знал лишь отец, а он молчал и делал все для того, чтобы она забыла о муже.

Лишь в 1834 году, когда уставшая и измученная женщина, уверенная, что мужа уже нет в живых, вышла вторично замуж, для И. Поджио открылись наконец двери тюрьмы, и он был отправлен на поселение в Усть-Кудинское.

Долгие одинокие годы, проведенные Иосифом Поджио в крепостном каземате, не умалили его любви к жене. Ничего не зная о ней и детях, он не переставал надеяться на приезд жены.

Брат его и товарищи по каторге знали истину, но ни у кого не хватило духа рассказать обо всем больному, измученному и уставшему человеку, который продолжал жить надеждами на возможность снова наладить свою так жестоко и бесчеловечно разбитую семейную жизнь.

Много позже он узнал правду, в мучительной тоске проводил свои последние годы и в 1848 году скончался в Иркутске.

* * *

Пользовавшийся любовью и сердечной привязанностью всех, кто знал его, декабрист Ф.Б. Вольф был прекрасным врачом и на редкость бескорыстным человеком. До восстания он был врачом при главнокомандующем Второй армии П.X. Витгенштейне. В члены Тайного общества его принял Пестель. Сама судьба, казалось, готовила декабристам в его лице врача и спасителя.

За здоровьем декабристов следил и лечил их на каторге молодой, только что выпущенный из академии врач Ильинский. У него не было никакого практического опыта, и к нему редко кто обращался за помощью. Не только декабристы, но и другие заключенные предпочитали обращаться к доктору Вольфу.

Однажды занемог комендант тюрьмы, генерал Лепарский. Ильинский боялся приступить к такому важному больному, и жены декабристов посоветовали семидесятилетнему Лепарскому обратиться к Вольфу. На вопрос Лепарского, сможет ли Вольф взяться за его лечение, тот ответил утвердительно, но предупредил, что он лишен права официально заниматься практикой и рецепты его не примут ни в одной аптеке.

При этом Вольф выразил опасение, что в случае смерти коменданта, его, чего доброго, еще обвинят в отравлении генерала. Вольф предложил, чтобы лечение вел официально Ильинский, а лекарства прописывал под его, Вольфа, диктовку. На том и порешили, и Лепарский скоро выздоровел. В знак благодарности комендант сообщил об этом Бенкендорфу, и вскоре из Петербурга пришло повеление с собственноручной пометкою Николая I: «Талант и знание не отнимаются. Предписать иркутской управе, чтобы все рецепты доктора Вольфа принимались, и дозволить ему лечить».

Слава об искусстве Вольфа быстро распространилась, и к нему стали приезжать за врачебными советами из Нерчинска, Кяхты, из соседних селений и даже из Иркутска.

Вольфу разрешено было в любое время выходить из тюрьмы, правда в сопровождении конвойного. В одной из тюремных камер Вольф проводил прием больных. Жены декабристов выписывали для него русские и иностранные медицинские журналы и книги. О бескорыстии Вольфа ходили легенды.

Он вылечил однажды тяжело больную жену крупного иркутского золотопромышленника.

Приговоренная к смерти, она выздоровела и поднялась с постели. Муж ее преподнес врачу два цибика, вместимостью фунтов на пять каждый. Один цибик был наполнен чаем, другой - золотом. Вольф поблагодарил, взял цибик с чаем, а второй отставил в сторону и решительно отказался принять его.

«Я была тогда ребенком, - вспоминала позже дочь декабриста Анненкова, Ольга, - но этот факт замечательно ясно врезался мне в память. Все были поражены этим поступком Вольфа и долго о нем говорили».

В другой раз Вольф, искуснейший врач, который, по выражению М. Бестужева, мертвых поднимал на ноги, вылечил одного крупного сибирского золотопромышленника, от которого отказались все иркутские врачи. Тот послал ему в пакете пять тысяч рублей и, зная бескорыстие Вольфа, написал в записке: «Если не возьмете из дружбы, брошу в огонь».

Вольф не принял денег.

«Бессребреник и целитель» звали его все, и его бескорыстие тем более поражало, что он не имел никакого состояния и всегда жил очень скромно.

В конце 1854 года Вольф заболел и за два года до амнистии скончался. Он жил тогда в Тобольске, куда переехал из Иркутска.

Известие о его смерти глубоко опечалило декабристов.

Его провожали к могиле товарищи по ссылке и все местное население. Похоронили его рядом с А.М. Муравьевым. Все с большим уважением и любовью вспоминали его.

Очень многих он спас от смерти, и рецепты его хранились с благоговением. Все свое имущество Вольф, умирая, завещал нуждавшимся товарищам.

Так сложилась жизнь декабристов, отбывавших ссылку под Иркутском.

17

ГЛАВНОЕ - НЕ НАДО УТРАЧИВАТЬ ПОЭЗИЮ ЖИЗНИ

Часто в разговорах мы заглядываем в Читу.
Это было поэтическое время нашей драмы.

И.И. Пущин - Д.И. Завалишину

ЛИШЬ НЕМНОГИМ декабристам удалось поселиться после отбытия каторги близко друг от друга, под Иркутском. Остальных расселили по необъятным просторам Восточной и Западной Сибири.

Сотни и тысячи верст отделяли их друг от друга. «Безлюдье тяжко и невыносимо... В нашей казематской жизни я чувствовал себя лучше и во всем исправнее», - писал своим друзьям Оболенский.

Но, вынужденные прозябать в этих глухих, безлюдных местах Сибири, они все же не чувствовали себя забытыми и одинокими. «Дух Читы» пронизывал их жизнь. Они по-прежнему чувствовали себя членами одной большой, дружной семьи, не теряли связи друг с другом, часто переписывались, знали, где и в каком положении каждый из них находится, делали все возможное, чтобы помочь друг другу. И каждая почта приносила им радостные улыбки друзей и вести - иногда добрые, иногда грустные...

И потому декабристы часто заглядывали в свое прошлое. Через десятки лет те немногие, кто уцелел, тепло вспоминали годы своей совместной жизни в Чите, Петровском заводе и сибирской ссылке. Через сорок лет после восстания Оболенский жил в Калуге, Матвей Муравьев-Апостол, брат казненного Сергея, - в Москве. Муравьеву-Апостолу только что были возвращены тогда Железный крест за Кульмское сражение и медаль 1812 года, а позже и солдатский Георгиевский крест. Оба они пользовались среди населения большим уважением.

Вспоминая их совместную жизнь в Ялуторовске, Оболенский писал 9 февраля 1864 года Муравьеву-Апостолу:

«А хорошо бы вновь нам сойтись на ялуторовский лад. Но едва ли это будет возможно при нынешней нашей обстановке. Но при всем том приношу Вам мою ялуторовскую сердечную преданность и сочувствие».

Постепенно по ходатайству родных отдельным декабристам удавалось переезжать из одного места поселения в другое, ближе к друзьям. Помимо Иркутска и близлежащих сел, центрами таких поселений декабристов стали Туринск, Ялуторовск, Тобольск, Курган.

Первыми направлены были в Туринск по отбытии каторги, в 1836 году, Ивашев с семьей и друживший с ними Басаргин. В 1837 году туда переехал из села Бельского Анненков, жена которого, Полина Гебль, была дружна с женою Ивашева, Камиллой Ле-Дантю. В 1839 году в Туринск был направлен с каторги Пущин, а в 1841 году сюда переселился из селения Итанцы, Верхнеудинского округа, Оболенский.

Скромно и спокойно зажили Ивашевы на поселении. В Туринске у них уже было трое детей - две девочки и мальчик. Письма к ним из России дышали безграничной любовью родных и близких. Ивашев занимался музыкой, хорошо рисовал.

«Да дарует нам небо, мне и моей Камилле, - писал он домой, - продолжение того безоблачного и полного счастья, которым мы беспрерывно наслаждаемся в нашей мирной семейной жизни».

О том, что представлял собою Туринск, писал своим друзьям Пущин:

«Новый городок мой не представляет ничего особенно занимательного. Я думал найти здесь более удобств жизни, нежели на самом деле оказалось. До сих пор еще не основался на зиму - хожу, смотрю, и везде не то, чего бы хотелось без больших прихотей: от них я давно отвык, и, верно, не теперь начинать к ним привыкать. Природа здесь чрезвычайно однообразна, все плоские места, которые наводят тоску после разнообразных картин Восточной Сибири, где реки и горы величественны в полном смысле слова».

И это свое письмо к сестре из небольшого сибирского городка, где все наводило тоску, Пущин неожиданно заканчивал строками:

«Главное - не надо утрачивать поэзию жизни, она меня до сих пор поддерживала, - горе тому из нас, который лишится этого утешения в исключительном нашем положении».

В июле 1838 года Ивашевы были обрадованы приездом и двухнедельным тайным, без разрешения на то, пребыванием у них сестры Ивашева, Е.П. Языковой. Маленькая дочь Ивашевых, Мария, вспоминала позже этот таинственный приезд тетки: общую настороженность, закрытые ставни и радостные у всех лица.

В феврале 1839 года в Туринск приехала мать Камиллы Ивашевой, М.П. Ле-Дантю. Целый год добивалась она разрешения поехать к дочери. Француженка по происхождению, она получила его наконец с условием навсегда отказаться от возвращения в Европейскую Россию.

Ивашевы были счастливы. Но это их мирное счастье было неожиданно нарушено: простудившись на прогулке, слегла и через десять дней, 30 декабря 1839 года, на тридцать втором году жизни, умерла жена Ивашева.

Тяжело воспринял эту смерть Ивашев, тяжело восприняли ее все декабристы. «Если были у меня приятные и радостные минуты в течение нашего заключения в Петровском, то почти всегда этими минутами я обязана была ей», - писала Ивашеву Волконская.

Ивашев весь отдался заботам о детях, но пережил свою жену всего на один год. Готовясь отметить годовщину со дня смерти Камиллы, Ивашев почувствовал себя плохо и неожиданно скончался от кровоизлияния в мозг. В день годовщины смерти жены состоялись его собственные похороны.

Дети остались на попечении бабушки, матери Камиллы. Старшей, Марии, было в то время шесть лет, сыну Петру - четыре и младшей девочке Вере - два года. Пущин, Басаргин и Анненковы всячески помогали ей.

Мать Ивашевой с большим трудом добилась разрешения вывезти детей из Сибири в Россию. В то время ожидалось бракосочетание кого-то из царской семьи, и в связи с этим Николай I дал на это согласие.

«Значит, нужна свадьба для того, чтобы дети были дома, - иронически писал Фонвизиной декабрист Пущин. - Бедная власть, для которой эти цыпушки могут быть опасны!

Бедный отец, который на троне не понимает их положения... Бедная Россия, которая называет его царем-отцом...»

В июле 1841 года мать Камиллы Ивашевой выехала с внуками из Сибири. При этом ей разрешено было поселиться с ними лишь в Симбирской губернии и жить там безвыездно. В той самой карете, в которой Камилла Ле-Дантю приехала когда-то в Петровский завод, из Туринска уезжала осиротевшая семья Ивашевых. Декабристы с грустью провожали их.

Дети записаны были в купеческое сословие, под фамилией Васильевых, по имени отца, Василия Петровича, и лишь через пятнадцать лет, после смерти Николая I, получили разрешение именоваться по фамилии отца - Ивашевыми.

Тяжело восприняла смерть Ивашевой и Анненкова. Обе француженки, они обрели в России свою вторую родину, но родиной их стала холодная, суровая Сибирь. Они очень отличались друг от друга: Анненкова была женщина веселая, жизнерадостная и оптимистически настроенная, Ивашева - характера спокойного и мечтательного. Но это не мешало им быть в дружеских отношениях.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTc0LnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvZllJUXluT1RCVl9Xb0tyMmFMZ05IV3pNdG9fS2hJR3pzNUlGM0EvbGxBNUpoQXFkcmMuanBnP3NpemU9MTIwMHg4MzImcXVhbGl0eT05NSZzaWduPTg1ZmNkNzBiNmM1NWNiOTdiZTc3NGNlYmRiZmU2MTBmJnR5cGU9YWxidW0[/img2]

Дом Анненковых в с. Бельском. Фотография Зелихова. Первая четверть XX в. Бумага, желатино-серебряный отпечаток. 15 х 10,3 см. Государственный исторический музей.

До Туринска Анненковым пришлось прожить около двух лет в постоянных тревогах и волнениях в селе Бельском, в ста девяноста верстах от Иркутска. Там обитали большей частью конокрады и грабители. Не проходило дня, чтобы не случилось какое-нибудь новое кровавое происшествие. Эта обстановка и полная зависимость от грубых и трусливых сельских властей угнетали Анненковых.

После смерти Ивашевых декабристы разъехались из Туринска. Анненковы переехали в Тобольск, Басаргин - в Курган, Пущин и Оболенский - в Ялуторовск.

До приезда Пущина и Оболенского в Ялуторовск переведены были из Березова Ентальцев с женой и Черкасов. Позже прибыл Якушкин, были переведены: из Вилюйска, Якутской области, - Матвей Муравьев-Апостол, из Красноярска - братья Бобрищевы-Пушкины, а в 1848 году приехал из Кургана Басаргин.

В Ялуторовске Ентальцев закончил свою жизнь изгнанника. Уже в Березове ему пришлось так много пережить, что он тяжело заболел. Один за другим сыпались на Ентальцева доносы - сначала в Березове, а потом в Ялуторовске. Его обвиняли в самых разнообразных, порою нелепых преступлениях, в противогосударственных умыслах, и тем отравляли его и без того тяжелую жизнь. Местная администрация направляла эти доносы Бенкендорфу, и тот поручил генерал-губернатору Западной Сибири Вельяминову произвести дознание «для проверки действительности существования в Сибири мятежнического духа, гнездящегося в государственных преступниках».

Ентальцев вынужден был защищаться и доказывать, что все это выдумка и клевета.

Не успевал он оправдаться в одном, как его обвиняли в другом: будто у него хранятся в амбаре четыре пушечных лафета и, вероятно, «есть спрятанные пушки и порох, и что все это, быть может, приготовлено единственно к ожидавшемуся прибытию его императорского высочества государя наследника» в Ялуторовск.

По указанию окружного суда отряд военного караула с исправником во главе ночью окружил со всех сторон дом Ентальцевых и произвел обыск. В сарае действительно нашли старые екатерининские лафеты Ширванского полка, стоявшего в 1805 году в Сибири, и большие деревянные шары.

Ентальцев объяснил, что лафеты эти были им куплены для использования железа, а шары приобретены для украшения окружающего дом забора. Пороха у него, конечно, не нашли.

Все эти следовавшие один за другим доносы и обвинения постепенно выводили Ентальцева из состояния душевного равновесия. В конце 30-х годов у него стали проявляться признаки душевной болезни, а в 1841 году наступило помешательство.

Он был частично парализован, лишился речи, жег все, что попадалось под руку, иногда скрывался из дома и был опасен для окружающих. Ентальцева возила мужа в Тобольск, но врачи бессильны были помочь ему.

Эта тяжкая, мученическая доля не сломила Ентальцеву. Верная своему долгу, она не оставляла больного мужа и терпеливо ухаживала за ним в течение всей его длительной болезни.

25 января 1845 года Ентальцев скончался. Вдова его оказалась в трудном материальном положении. Она уже двадцать лет находилась в Сибири, из дома некому было помогать ей, и жила очень скромно: она получала 400 руб. ассигнациями на общем основании и пособие в 250 руб. ассигнациями в год, которое выдавалось ей пожизненно по особому повелению.

Учитывая ее положение, ей помогала М.Н. Волконская, и, по ее просьбе, посылал небольшие денежные суммы из Москвы брат Волконской, А.Н. Раевский. Помогали и проживавшие в Ялуторовске декабристы.

Потеряв мужа, Ентальцева обратилась к Бенкендорфу с просьбой разрешить ей вернуться на родину, но согласия на это со стороны Николая I не последовало. Она получила возможность выехать из Сибири лишь в 1856 году, после общей амнистии декабристов.

* * *

Тяжелый удар перенес в Ялуторовске Якушкин, жена которого так и не получила разрешения последовать за ним. На каторге и в ссылке он прожил уже четырнадцать лет, деятельно переписывался с женой и благодарил ее и мать за то, что они ни разу не обманывали его призрачной надеждой увидеться с ними в России.

Дети Якушкина уже выросли и поступили в высшие учебные заведения, и отец дает им из далекой Сибири полезный урок. Он пишет им, что «знать и уметь - две вещи совершенно разные; уменье и без знаний кой-как плетется своим путем на свете, а знание без умения в действительной жизни - прежалкая и пресмешная вещь».

В письмах тещи и детей начинают в то время проскальзывать известия о болезни жены. Это волнует Якушкина, но он бессилен помочь. Все пережитое за семнадцать лет, прошедших со дня ареста мужа, подорвало здоровье жены. Все с большим и большим волнением он вскрывает получаемые из дому письма и в феврале 1846 года узнает, что Анастасия Васильевна скончалась.

Три письма, одно за другим, посылает мать ее, Шереметева, друзьям Якушкина с просьбой подготовить его к печальному известию о кончине жены.

Якушкин тяжело пережил потерю жены. Она умерла в цветущем возрасте - ей не было еще сорока лет. Друзья старались всячески смягчить его горе. Дети писали чаще...

Еще в 1842 году Якушкин организовал в Ялуторовске мужскую школу и много работал в ней, жертвуя временем, здоровьем и деньгами. В память жены он основал в 1846 году в Ялуторовске вторую, женскую школу. Занятия в этих школах велись под непосредственным руководством Якушкина, с его участием и по им же составленным учебникам.

Эта основанная Якушкиным женская школа была чуть ли не единственной во всей Западной Сибири и считалась образцовой.

Необходимо сказать, что школы были организованы декабристами и в других местах Сибири: братьями А. и П. Беляевыми в Минусинске, братьями М. и Н. Бестужевыми и К.П. Торсоном в Селенгинске, А.И. Якубовичем в селе Назимове, Енисейской губернии, В.Ф. Раевским в селе Олонках. Деятельность декабристов протекала в самых разнообразных полезных населению формах и сыграла большую роль в деле просвещения тогда еще малограмотной Сибири.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTU1LnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvTW9OdFVNMW5vMmp1UHNlb0RhTVpkLXdQZDlNOWl1QXhCYW53T3cvS2FIeXN5WmdObUUuanBnP3NpemU9MTYzNHgxMDA2JnF1YWxpdHk9OTUmc2lnbj0zNjYzMGM0MGZlZGM2ZDEyMjIyYTEyNjVkY2I2YmFhZiZ0eXBlPWFsYnVt[/img2]

Дом декабриста М.А. Фонвизина в Тобольске. Фотография 1910-е. Бумага, серебряно-желатиновый отпечаток. 8,8 х 14,2 см. Государственный исторический музей.

Недалеко, по сибирским расстояниям, в трехстах сорока верстах от Ялуторовска, жил в Тобольске на поселении М.А. Фонвизин с женой. До того они прожили три года в Енисейске и два года в Красноярске.

В Сибири сооружали тогда памятник Ермаку Тимофеевичу, и Фонвизина съездила в Кучумово городище, где он погиб. В письме к матери она описывала свою печальную сибирскую жизнь и рассказывала об этой поездке.

«Кто мог знать, что место это будет местом горести безотрадной! Открывая его, Ермак того не воображал», - написала дочери в своем ответном письме мать.

Радостным событием для них явился приезд в Тобольск брата Фонвизина, Ивана Александровича. Это было единственное, первое после ссылки и последнее свидание братьев - оба они уже были стары.

С генерал-губернатором Западной Сибири Горчаковым у декабристов сложились неприязненные отношения. Фонвизина пожаловалась на него в Петербург, предупредив, что жалобу свою направит непосредственно в III отделение, чтобы местная администрация не могла задержать ее.

Горчаков вынужден был отписываться. Он доносил в Петербург: «Не полагаю себе вправе предоставить государственным преступникам того значения, которого некоторые из них домогаются, и допустить, чтобы они составляли собою местную аристократию, которой все должны угождать. Эти барыни - Анненкова и Фонвизина - составляют собою главный источник козней в Тобольске против губернского начальства, ныне - против меня, так что... на нас сыплется клевета, при повторении сотнями голосов угрожающая неизбежным неудовольствием».

Письмо это доложено было военному министру Чернышеву, и тот приказал «сделать строгое внушение» женам декабристов. Однако в результате поступивших на Горчакова жалоб впоследствии назначена была ревизия генерал-губернаторства, и он вынужден был подать в отставку...

В 1853 году Фонвизин получил разрешение вернуться с женой на родину. Дошедшая до пас обширная переписка Фонвизиных с оставшимися на поселении декабристами показывает, какие тесные дружеские взаимоотношения связывали их с ними.

* * *

В Тобольске скончался Вильгельм Карлович Кюхельбекер, «Кюхля», друг А.С. Пушкина по Царскосельскому лицею.

До Тобольска он жил с братом Михаилом Кюхельбекером в Баргузине, где женился на дочери почтмейстера Д.И. Артеновой. Жена всюду сопровождала мужа в его кочевой поселенческой жизни - из Баргузина в Акшу, из Акши в Курган, из Кургана в Ялуторовск и, наконец, в Тобольск. У них было трое детей.

В. Кюхельбекер был болен туберкулезом, а в 1845 году, за год до смерти, ослеп. Умственные способности его не ослабевали, и он продолжал диктовать свои письма, стихи и прозу. Старый поэт вспоминал свои молодые годы и парижские лекции, в которых говорил о свободолюбивых традициях великого русского народа и доказывал неизбежность победы во всем мире угнетенных над силами деспотизма и варварства.

Больше десяти лет просидел В. Кюхельбекер после восстания в одиночных крепостных казематах и написал там много стихотворений, отражавших его думы и настроения. Находясь в ссылке, В. Кюхельбекер продолжал отдаваться воспоминаниям и живо отзывался на те или иные вести о товарищах по восстанию и друзьях. Он вспоминает в своих стихотворениях Пушкина и Дельвига, Гнедича и Басаргина, посвящает большое стихотворение Виктору Гюго в связи с гибелью его дочери, вспоминает лицейские годовщины.

Узнав о смерти в енисейской больнице А.И. Якубовича, Кюхельбекер писал:

Все, все валятся сверстники мои,
Как с дерева валится лист осенний...

Он был из первых в стае той орлиной,
Которой ведь и я принадлежал...
Тут нас, исторгнутых одной судьбиной,
Умчал в тюрьму и ссылку тот же вал...

Себе самому он посвятил незадолго до смерти стихотворение «Усталость», в котором писал:

Да! чаша житейская желчи полна;
Но выпил же эту я чашу до дна, -
И вот опьянелой, больной головою
Клонюсь и клонюсь к гробовому покою.
Узнал я изгнанье, узнал я тюрьму,
Узнал слепоты нерассветную тьму
И совести грозной узнал укоризны,
И жаль мне невольницы - милой отчизны.
Мне нужно забвенье, нужна тишина...

В день своего рождения он написал небольшое стихотворение, в котором несколькими словами обрисовал свой жизненный путь:

Нет в жизни для меня обмана,
Блестящ и весел был восход,
А запад весь во мгле тумана.

И в этом сумрачном своем настроении, больной и ослепший, В. Кюхельбекер остается верен идеалам своей молодости. Он пишет Волконской:

Оставить я хочу друзьям воспоминанье,
Залог, что тот же я, Что вас достоин я, друзья...

11 августа 1846 года В. Кюхельбекер умер, окруженный друзьями и товарищами по изгнанию. Почти ежедневно его навещал служивший в Тобольске П.П. Ершов, известный автор «Конька-горбунка».

Жена В. Кюхельбекера просто и безыскусственно сообщила родным в Петербург о смерти мужа: «Похоронили его через три дня, как желал В. К., надлежащим порядком.

Все товарищи приняли участие, вынесли из дому на руках своих и в похоронах хотят принять участие. Но я в этом случае не расположена и желаю принять употребленные расходы для друга на свой счет».

Дети В. Кюхельбекера были вывезены после смерти отца в Петербург и воспитывались у его сестры, Ю.К. Глинки. Жена его, живя в Сибири, продолжительное время получала пособие от Литературного фонда...

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTIxLnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvUlZFQWpQUUdoWkxVRkE1Umh4bFdzT0tDcGJpRGdMWS1TSTV1MVEvM01YWHRlM0RWeGMuanBnP3NpemU9MTYwMHgxMTM2JnF1YWxpdHk9OTUmc2lnbj1mNjA1NjAxNzg0ZTA0ZGFmYTA4NWNjYzBhYjRhOTI0MiZ0eXBlPWFsYnVt[/img2]

А.К. Кузнецов. Дом декабриста М.К. Кюхельбекера в Баргузине. 1889. Фотобумага, альбуминовый отпечаток. 10,4 х 15,3 см. Государственный исторический музей.

Брат Вильгельма Кюхельбекера, Михаил, бывший лейтенант Гвардейского экипажа, был приговорен за участие в восстании к восьми годам каторжных работ. Ссылку он отбывал в Баргузине, где женился на дочери своей квартирной хозяйки, А.С. Токаревой. Но у нее уже был сын от первого брака, М. Кюхельбекер был его восприемником, и этого было достаточно, чтобы Святейший Синод признал их брак незаконным. Из Петербурга дано было указание брак расторгнуть и супругов разлучить, несмотря на то, что у них уже было трое детей.

М. Кюхельбекер протестовал против этого нелепого и жестокого решения Синода и писал: «Прошу записать меня в солдаты и послать под первую пулю, ибо мне жизнь не в жизнь».

Протест не помог. Его хотели сослать в самое глухое место Сибири, верст за пятьсот от Баргузина, и лишь благодаря вмешательству сестры оставили на старом месте. Брак так и остался расторгнутым, хотя супруги продолжали жить вместе...

* * *

В Кургане были поселены Нарышкины, Розен, Лорер и еще несколько декабристов, переведенных сюда из Мертвого Култука, Витима, Пелыма, Березова и Кондинска. Здесь жили еще несколько поляков, сосланных в Сибирь за участие в восстании 1830 года.

Первые польские изгнанники прибыли в Сибирь в 1832 году. Многие из них были осуждены на каторгу сроком до двадцати лет, другие на поселение. Они проживали в Западной Сибири на строгом режиме, им не разрешалось выезжать за пределы десяти верст от места их жительства. В 1833 году осужденных поляков направили и в Нерчинские рудники. Большой Нерчинский завод называли столицей забайкальских польских изгнанников.

Тюремное начальство встретило их сурово, но благодаря влиянию декабристов режим их жизни постепенно смягчался и положение улучшалось. Они жили очень организованно, учредили кассу взаимопомощи, создали хорошую библиотеку, завели огороды, для которых выписывали семена из Польши.

Параллельно с декабристами они вели работу по обучению детей грамоте и музыке. Эта их совместная просветительная деятельность будила мысль населения, поднимала самосознание.

Декабристы помогали полякам на поселении чем могли - одеждой, деньгами, продовольствием. В 40-х годах некоторые участники польского восстания - студенты Виленского университета - были амнистированы и вернулись на родину. В этом помогли им декабристы.

Декабрист Лунин написал в Акатуевской тюрьме большой очерк «Взгляд на дела Польши». Одоевский откликнулся на польские события одним из лучших своих стихотворений - «При известии о польской революции»...

* * *

В Кургане декабристы собирались обычно у Нарышкиных. Поляки жили несколько обособленно. Один из них, бывший адвокат Савицкий, грустный и задумчивый человек, ежедневно в один и тот же час шел на прогулку, и всегда по одному и тому же направлению. Когда ему предложили пойти по другой, более живописной и удобной дороге, он сказал:

- Всякий раз, что я гуляю по этой дороге, меня утешает мысль, что я двумя верстами ближе к моей милой Польше, к моей семье и детям. Мне всегда кажется, что они бегут ко мне навстречу и мы сейчас обнимем друг друга...

В кавун Нового года декабристы и поляки всегда приглашались к Нарышкиным. Вспоминали Петербург, Варшаву, желали друг другу встретить будущий Новый год на родине. После ужина Нарышкина садилась за рояль и пела романсы и песни. Под ее аккомпанемент поляки пели польские национальные песни. Раздавались звуки мазурки и краковяка, танцевали.

Декабристам жилось в Кургане неплохо. Обладая значительными средствами, Нарышкины много помогали и нуждавшимся обывателям, лечили их, приобретали лекарства, тяжелобольных посещали на дому. Особо нуждавшимся приносили пищу, одежду и деньги.

Население Кургана очень любило их. Люди, получавшие от Нарышкиных ту или иную помощь, в простоте своей часто говорили: «За что такие славные люди сосланы в Сибирь? Ведь они святые, и таких мы еще не видали».

Ссылаясь на слабое здоровье, Нарышкина возбудила в начале 1835 года ходатайство о разрешении ее мужу переселиться в одну из южных губерний России, но царь отказал.

Летом 1837 года, путешествуя по Сибири, Курган посетил наследник престола, будущий император Александр II. Курганское начальство всполошилось. В Сибири еще не видали такого высокого гостя. В Кургане, как и во всей Сибири, процветало взяточничество, и городское начальство волновалось, опасаясь возмездия за свои многочисленные старые и новые грехи.

Наступил день приезда наследника. Приказано было звонить во все колокола, жечь плошки и смоляные бочки. Декабристам предложено было не показываться на улицах города, и они собрались у Нарышкиных, живших против дома, где остановился наследник.

Наследник осведомился у городничего, есть ли в городе сосланные по делу 1825 года. Тот объяснил, что им велено было не присутствовать при встрече, «чтобы не произвести дурного впечатления на его высочество». Наследник приказал собрать декабристов на другой день в церкви во время богослужения.

Они собрались, но он лишь посмотрел на них, издали поклонился и, не сказав ни слова, вышел из церкви...

Наследника сопровождал в путешествии по Сибири его воспитатель, поэт Жуковский. Он был знаком с Нарышкиными, встречался у Карамзиных с Розеном и его женой, был в дружеских отношениях с декабристом Бригеном, который перевел с латинского языка жизнеописание Юлия Цезаря и свой труд посвятил Жуковскому. Всех их посетил поэт.

Пользуясь пребыванием в Кургане наследника, декабристы возбудили через Жуковского ходатайство о разрешении вернуться в Россию. Наследник написал об этом отцу, Николаю I, но тот ответил, что «этим господам путь в Россию ведет через Кавказ».

Прошло не более двух месяцев, и из Петербурга получен был список шести декабристов, которых приказано было отправить рядовыми на Кавказ, в действующую армию.

Когда городничий сообщил об этом, все были поражены. Лорер сказал:

- Если это новое наказание, то должны мне объявить мое преступление. Ежели же милость, то я могу от нее отказаться, что и намерен сделать.

- Ничего не знаю, - ответил городничий. - Я получил депешу, по которой вас требуют в Тобольск для отправки оттуда на Кавказ солдатами.

Взволнованы были полковник Нарышкин и поручик Розен, в глубоком раздумье ходил из угла в угол по комнате майор Лорер. Он говорил:

- Кампании 1812, 1813 и 1814 годов, в Отечественную войну с Наполеоном, я провел офицером и молодым человеком, а теперь, после двенадцатилетней жизни в Сибири, с расклеившимся здоровьем, я снова должен навьючить на себя ранец, взять ружье и в мои сорок восемь лет служить на Кавказе солдатом! Непостижимо играет нами судьба наша!

Выбора, однако, не было. Начались сборы в путь-дорогу, продажа и раздача вещей. Курганские жители радовались перемене участи декабристов, но были и такие, кто, лично испытав солдатскую службу на Кавказе, искренне соболезновали им и уговаривали лучше остаться в Кургане.

Почти все городское население Кургана собралось в день отъезда декабристов в небольшом березовом лесу при выезде из города и провожало отъезжающих обедом с тостами и пожеланиями счастливого пути. На трех тройках декабристы тронулись в путь.

* * *

В Ялуторовске декабристы остановились, чтобы повидаться с поселенными там друзьями - Пущиным, Оболенским, Якушкиным, Муравьевым-Апостолом, Тизенгаузеном и Ентальцевым с женою.

И в Тобольске они задержались, чтобы встретить проживавшего в Ишиме, тоже назначенного рядовым на Кавказ Одоевского и повидаться с находившимися там Фонвизиными и Кюхельбекером.

Началось обратное двухмесячное путешествие из Сибири в Россию. Снова Урал, Волга, Саратов и дальше - Воронеж, Дон, Владикавказ, Военно-Грузинская дорога, Казбек, Тифлис.

До них отправлены были, в 1829 году, из Якутска на Кавказ рядовыми декабристы А. Бестужев (Марлинский) и Чернышев.

В Казани их ожидали радостные встречи: Нарышкиных ждала приехавшая из Москвы сестра мужа, княгиня Е.М. Голицына.

Одоевского встречал его семидесятилетний отец. Не удержавшись, он выбежал навстречу сыну и на лестнице упал, увлекая его за собою.

- Да ты, Саша, как будто не с каторги, у тебя розы на щеках! - сказал Одоевский, увидев своего красавца сына.

Около Казани Одоевским, отцу и сыну, предстояло расстаться. Одна дорога вела па Москву, другая - на Кавказ.

Пока перепрягали лошадей, старик Одоевский грустно сидел на крылечке почтового дома и спросил ямщика:

- Дружище, а далеко будет отсюда поворот на Кавказ?

- Поворот не с этой станции, - ответил ямщик, - а с будущей.

Старый Одоевский обрадовался: еще двадцать две версты он может не расставаться с сыном! Он дал оторопевшему ямщику 25 рублей за эту радостную весть.

Перегон быстро промелькнул, и наступил час расставанья. Декабристы свернули на Кавказ, старый Одоевский и Голицына - на Москву. С ними поехала и Нарышкина, чтобы повидаться с матерью и родными, а весною тоже выехать на Кавказ, к мужу.

Чувствовал ли Одоевский, что обнимает сына в последний раз? Их обоих скоро не стало: скончался отец, а через короткое время и сын, от малярии. Он как будто думал о себе, когда, находясь еще в Читинской каторжной тюрьме, написал на смерть Веневитинова стихи «Умирающий художник»:

...и грубый камень,
Обычный кров немых могил,
На череп мой остывший ляжет
И соплеменнику не скажет,
Что рано выпала из рук
Едва настроенная лира...

* * *

Находясь в кавказской армии, декабристы служили под начальством генерала Н.Н. Раевского-сына, друга А.С. Пушкина. Все они чаще всего встречались у Нарышкиных, и не раз генерал Раевский приглашал их, рядовых солдат своего полка, к себе на обед.

Об этом кто-то донес Николаю I, и тот дал главнокомандующему, фельдмаршалу Паскевичу, приказ: «Не советую вам пробовать мое терпение. Раевского арестовать на гауптвахте на два месяца».

С часовым у дверей Раевский был подвергнут домашнему аресту.

Генерал Раевский-сын, лишь случайно вырвавшийся из цепких рук Николая I после восстания 14 декабря, к декабристам и служившим под его началом офицерам и солдатам относился прекрасно. Он делал все, чтобы помочь им снова выйти из солдатских рядов в офицеры.

Многие декабристы сложили на Кавказе голову... Так через два десятилетия после восстания Николай I продолжал расправляться с декабристами. «Путь в Россию через Кавказ» был усеян их трупами...

* * *

В 1872 году, семидесяти семи лет от роду, в Олонках, близ Иркутска, скончался «первый декабрист» В.Ф. Раевский. Ему было тридцать три года, когда его привезли из крепости Замостье в Олонки.

Здесь он женился на бурятке, простой женщине со здравым умом и врожденным тактом, в которой нашел верную «сопутницу» своей жизни.

У него была большая семья - пять сыновей и три дочери, - никакой помощи он из России не получал от сестер и занимался земледелием и торговлей хлебом. Детей своих воспитывал в духе тех идей, которые привели его в царские крепости и на поселение в Сибирь.

В 1856 году, после общей амнистии, Раевский получил право вернуться с семьей в Россию. Воспользовался он этим правом лишь в 1858 году, но на родине почувствовал себя чужим и скоро вернулся обратно в Олонки: когда-то, в 1822 году, когда он был арестован, Сибирь была ему страшна и чужда, теперь, после проведенных в ней тридцати шести лет, она стала ему близкой и родной.

Жизнь его в то время уже подходила к концу, но он до последних дней не изменил своим идеям и революционным настроениям: продолжал свою пропагандистскую деятельность, распространял свои произведения и даже пытался организовать в Сибири новое тайное общество. В своей «Предсмертной думе» он писал:

И жизнь моя прошла, как метеор.
Мой кончен путь, конец борьбе с судьбою
Я выдержал с людьми опасный спор -
И падаю пред силой неземною!
Я жду не слез, не скорби от друзей,
Но одобрительной улыбки!

И когда он думал о том, почему пал в борьбе с самодержавием, он выразил свои мысли в письме к сестре:

«Но, видно, не мне назначена жизнь, которую называют счастливой. Я не роптал, считаю детством и слабостью жаловаться на судьбу, - но иногда делаю запрос: чем заслужил я, какая вина лежит на мне, почему исключительно на мне лежит такой гнет? И вот ответ, который я делаю на все эти вопросы самому себе: «Ты родился слишком рано!»

* * *

Медленной смертью умирал в Сибири единственный декабрист-крестьянин, член Общества соединенных славян П.Ф. Выгодовский. Вступив на путь революционной борьбы двадцатидвухлетним юношей, он прошел через каторгу, двадцать шесть лет пробыл на поселении и затем накануне общей амнистии декабристов был вторично приговорен к пожизненной ссылке. Пятьдесят четыре года, почти всю свою сознательную жизнь, он провел в тюрьмах, на каторге и в ссылке.

Выгодовский точно выполнил клятву, которую дал, вступая юношей в Общество соединенных славян: «Пройду тысячи смертей, тысячи препятствий пройду и посвящу последний вздох свободе и братскому союзу благородных славян»...

Семнадцатилетним пареньком он покинул родную деревню Ружичную, Подольской губернии, ушел из дома отца, крестьянина Тимофея Дунцова, и, завербованный отцами иезуитами в богословскую школу, вышел оттуда с аттестатом на латинском языке уже не под своим настоящим именем Дунцова, а под фамилией польского дворянина Выгодовского. Это дало ему возможность поступить на казенную службу, на что крестьяне не имели тогда права.

Он стал скромным чиновником, но очень скоро познал, что представляли собою присутственные места и чиновное начальство начала прошлого века; он называл их - «воровские притоны» и «разбойничьи атаманы». «И каких мерзостей, сумасбродства и беззаконий не делается в России всеми штатами, чинами и прохвостами, и все по указу его императорского величества», - писал он, имея в виду, что всякое, даже не очень значительное, распоряжение местных властей объявлялось со ссылкой на царя:

«По указу его императорского величества...»

Случай свел Выгодовского с членами тайного Общества соединенных славян. Эта новая для него среда значительно расширила его кругозор и повела по совершенно новому жизненному и политическому пути. Летом 1825 года он стал членом Общества, а после поражения восстания был арестован, в феврале 1826 года направлен в Петербург, заключен в Петропавловскую крепость и приговорен к двум годам каторги и вечному поселению в Сибири. Срок этот был сокращен, и через год Выгодовский был отправлен из Читинского острога на поселение в Нарым.

Он живет здесь в очень тяжелых условиях, впроголодь, и, являясь одним из немногих грамотных людей в нарымском захолустье, становится ходатаем по делам местной бедноты. Он пишет для них всякого рода просьбы и жалобы, которые местное начальство называет «ябедами», - вскрывает в них наглое самоуправство, взяточничество и насилия местных и томских чиновников. По словам Выгодовского, «чины - хапуги, чернильные гнусы, воры и бездельники», составившие целый «воровской завод... шайку» и отнимающие «у нищего последний кошель». Он изобличает их в том, что воры промышляют открыто, а чиновные взяточники и казнокрады прячутся за статьи и букву закона.

Все это, конечно, не нравилось администрации, и в III отделении он был на особом учете как «человек образа мыслей весьма преступного».

В 1851 году, после двадцати пяти лет сибирской ссылки, его лишают назначенного декабристам ежегодного денежного пособия в 200 рублей, и он вынужден существовать на довольствие в размере 132 рублей 50 копеек ассигнациями, равных 52 рублям 15 копейкам серебром в год. Выгодовский пишет одну жалобу за другой, в которых обвиняет «томскую воровскую шайку чернильных гнусов» в том, что его «из последнего куска хлеба обкрадывают».

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTQxLnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTU0MTYvdjg1NTQxNjU4Ni8xYmFiYzcvWU42Ym1wM0p2MmMuanBn[/img2]

Здание тюрьмы в Томске, где содержался П.Ф. Выгодовский. Фотография начала XX в.

«За дерзости в прошениях» против него возбуждают уголовное дело, в 1854 году арестовывают и закованным в кандалы направляют в Томск. При аресте у него отобрали 3588 листов рукописей, «наполненных самыми дерзкими и сумасбродными идеями о правительстве и общественных учреждениях, с превратными толкованиями некоторых мест священного писания и даже основных истин христианского учения».

29 апреля 1855 года, через месяц после общей амнистии декабристов, Выгодовского приговаривают к наказанию плетьми, но, согласно манифесту, освобождают от этого и ссылают «в более или менее отдаленные места Сибири», обязав подпискою ни под каким видом не заниматься сочинением прошений по жалобам местного населения. В то время как остальные декабристы уже получили разрешение вернуться на родину, Выгодовский был отправлен в Вилюйск, Якутской области. Его тяжелый, мучительный переход «по канату», в партии воров и каторжников, во вторичную бессрочную ссылку длился полтора года.

Отобранные у Выгодовского 3588 листов рукописей, носивших резко обличительный характер царской администрации и самого Николая I, которого он называет «хищнейшим всего заседателем и обдирателем, прохвостом, душителем, убийцей, палачом, заплечным мастером и висельником», были уничтожены. В Центральном Государственном историческом архиве в Москве сохранился лишь краткий конспект рукописного наследия Выгодовского.

В Вилюйск старый декабрист прибыл без гроша денег и оказался навсегда оторванным от товарищей по восстанию. Организованная до него в Вилюйске М.И. Муравьевым-Апостолом школа распалась, и Выгодовский занялся обучением детей местного населения, что давало ему средства для существования.

Выгодовский прожил в Вилюйске свыше пятнадцати лет. В 1872 году сюда привезли Н.Г. Чернышевского, и накануне его приезда из этого заброшенного городка увезли всех других «неблагонадежных» лиц. Выгодовского направили в село Урик, под Иркутском, где до амнистии жили Волконские, Лунин и многие декабристы. Через сорок четыре года после восстания семидесятилетнему Выгодовскому разрешено было поселиться в Иркутске. Здесь он прожил еще десять лет и в 1881 году скончался.

Он был последним умершим в Сибири декабристом.

* * *

Так шли годы. Декабристы вышли 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь еще совсем молодыми людьми. Почти половина из них была тогда в возрасте двадцати - двадцати пяти лет, остальные - в возрасте двадцати шести - тридцати пяти лет.

Проведенные на каторге и в ссылке десятилетия наложили па них неизгладимую печать пережитых страданий. Выйдя на поселение, многие оказались отторгнутыми от тех, кого любили и с кем хотели связать или уже связали свою жизнь.

И многие - двадцать пять декабристов - женились в Сибири, женились на кондовых сибирских казачках, мещанках и крестьянках, которые по-французски не говорили и иногда были даже неграмотны. Но, став женами и подругами декабристов, оказавшись в новом для них окружении, они постепенно приобретали культурные навыки.

Многие из этих браков оказались счастливыми, и дожившие до амнистии декабристы вернулись в Россию вместе с своими сибирскими женами. Те из них, чьи мужья скончались в Сибири, не захотели оставить свою суровую родину и остались там вместе с родившимися у них детьми.

На сибирских городских кладбищах и на деревенских погостах многие декабристы нашли вечный покой.

«Мы не на шутку заселяем сибирские кладбища... Редкий год, чтобы не было свежих могил», - писал И. Пущин Д. Завалишину.

Смерть многих декабристов явилась результатом бесчеловечного отношения к ним Николая I. Многие сошли с ума, умерли от туберкулеза и истощения, были парализованы и безвременно погибли, не выдержав каторги и ссылки. В конце концов, по выражению Пущина, «некрология начала заменять декабристам историю их дней в Сибири...».

* * *

На протяжении всей жизни декабристов и их жен в тюрьме Петровского завода и затем на поселении не прекращала своей деятельности созданная ими артельная касса взаимопомощи. Душой этого дела с первого дня существования кассы был Пущин, и жены декабристов всегда помогали ему в этом.

Из многочисленных писем друг к другу декабристы осведомлялись о трудном положении того или иного товарища. Каждый был у всех на виду, и если кто нуждался, ему всегда направлялась из артельной кассы помощь. Многие получали ее постоянно, из месяца в месяц. Артельная касса пополнялась из добровольных взносов декабристов и частных лиц.

Письма и распоряжения Пущина по артельным делам дышат большой теплотой и сердечной отзывчивостью. Даже тысячеверстные расстояния и разбросанность декабристов по всей Сибири не ослабляли их постоянной заботы друг о друге.

В марте 1856 года он писал, например, уже находившейся под Москвой Н.Д. Фонвизиной:

«24-го я отправил... твои деньги, разумеется, не сказал, от кого, только сказал, что и не от меня... От души спасибо тебе, друг, что послала по возможности нашему старику. В утешение тебе скажу, что мне удалось через одного доброго человека добыть... ежемесячно по 20 целковых... За 1-е число (начиналось с генваря) получаю из откупа эту сумму и отправляю, куда следует. Значит... покамест несколько обеспечен...»

И через год, в октябре 1857 года, Пущин, больной, почти прикованный к постели, просит брата Николая разыскать сестру покойного декабриста К.П. Торсона:

«Наша артель имеет возможность ей помочь. Теперь у меня делается раскладка на будущий год. Артельный год наш начался с 26 августа. Я не знаю, где отыскать ее...»

И к Пущину же обращаются вернувшиеся из Сибири декабристы, если хотят узнать, кто из них где поселился. К нему стекаются все сведения, и на все такие запросы он дает четкие и ясные ответы.

На протяжении ряда десятилетий Пущин трогательно заботился о нуждавшихся, и товарищи шутливо прозвали его за эту деятельность «Маремьяной-старицей». «В полном смысле слова: Маремьяна-старица! - шутливо пишет сам о себе Пущин брату в 1855 году. - Это уже вошло в мое призвание... старая Маремьяна иногда и не бесполезно заботится».

18

БРАТЬЯ И СЕСТРЫ БЕСТУЖЕВЫ

Нас было пять братьев, и все пятеро погибли в водовороте 14 декабря.
М. Бестужев

В ВОСКРЕСЕНЬЕ, 13 декабря 1825 года, за пятнадцать часов до восстания декабристов, в квартире на 7-й линии Васильевского острова в Петербурге собралась вся семья Бестужевых. Приехавшая накануне из деревни мать, Прасковья Михайловна Бестужева, сидела в окружении своих пяти сыновей и трех дочерей. Она давно не виделась с ними и была счастлива.

Взор ее с восторгом останавливался то на одном, то на другом, и каждого из них она любовно расспрашивала о его занятиях, жизни, службе. Каждому из них ее материнское сердце предвещало блестящую и прочную будущность: трое старших - Николай, Александр Бестужев (Марлинский), в то время уже известный писатель, и Михаил - были в офицерских чинах, Петр, мичман, был адъютантом главного командира кронштадтской крепости вице-адмирала Моллера, самый младший, Павел, готовился в офицерских классах артиллерийского училища в гвардейскую конную артиллерию. Матери казалось, что дети ее счастливы, и она была счастлива их счастьем.

Старших сыновей в этот день посетили друзья - К.Ф. Рылеев, И.И. Пущин, Г.С. Батенков, К.П. Торсон. Прасковья Михайловна приветливо встречала их.

Сыновья Бестужевой были между тем озабочены: сразу после обеда они должны были отправиться к Рылееву, на последнее перед восстанием собрание, и на душе у них было неспокойно. Они старались улыбаться, когда чувствовали, что мать любуется ими, и, чтобы не выдать своего душевного волнения, поддерживали друг друга одними им понятными взглядами: лишь вечер и ночь отделяли их от восстания и кровавых событий на Сенатской площади.

После обеда братья поцеловали мать, простились с нею и с сестрами и уехали. Могла ли мать думать, что не пройдет и суток, как ее радостные мечты и настроение сменятся горестной действительностью!

Старшие братья чувствовали, что, быть может, навсегда покидают материнский дом, и потому приняли меры, чтобы младшие братья уже с вечера отправились к местам их службы: Петр - в Кронштадт, Павел - в училище. Они хотели, чтобы в случае разгрома восстания хоть эти двое остались при матери.

Петр, однако, не поехал в Кронштадт и на другой день оказался на Сенатской площади рядом со своими тремя старшими братьями.

- Я не мог лишить себя завидной участи разделить опасность вашего славного предприятия, - объяснил он братьям свое появление на площади.

Расставшись с матерью, Михаил отправился проверить караулы и по пути заехал проститься со старшей дочерью вице-адмирала Михайловского, которую любил. Она провожала его в передней, он обнял ее, поцеловал в лоб и тихо сказал:

- Прощай, мой друг!

Но, видно, лицо и голос Бестужева выдавали его волнение, и сама она кое-что слышала о подготовлявшемся восстании. Она побледнела и потеряла сознание. Бестужев вынужден был сдать ее на руки няне и спешно удалился.

На другой день прямо с Сенатской площади братья явились на короткое время домой. Первым пришел Михаил.

- Сестра, я погиб, я теперь ничто! - сказал он и стал срывать с себя знаки отличия.

Он был очень голоден, поел, немного успокоился, оказавшись среди близких, долго спал и, подкрепив силы, простился с матерью и сестрами и навсегда ушел из дома.

Пришел Александр, Он бросился перед матерью на колени со словами:

- Это я погубил своих братьев, без меня они не попали бы на Сенатскую площадь!

Не переодеваясь, он в полной форме в тот же вечер сам явился в Зимний дворец, рассматривая свою явку как сдачу оружия победившему противнику.

Явился домой и брат Николай.

- И ты также замешан? - спросили сестры.

- Да ведь по нашим законам, - ответил он, - я уже тем был бы виноват, что знал, да не донес, а мог ли я донести на свою кровь?..

Николай Бестужев прекрасно рисовал и попросил сестру!

- Дай красок ящик, Да вели принести чаю...

Выпив чаю и переодевшись, Николай тоже ушел. Он занимал должность начальника Морского музея, а до того - помощника директора маяков на Балтийском море, и после разгрома восстания хотел перейти по замерзшему Финскому заливу, через ближайшую границу, в Швецию.

Опасаясь, что матросы могут его узнать, он зашел по дороге к приятелю, сбрил баки, подкрасил лицо, прищурил один глаз, надел нагольный тулуп и шапку, взял салазки и спокойно прошел мимо часового. Он дошел уже до Толбухина маяка и остановился в попутном матросском домике, чтобы обогреться и подкрепиться. Баба в матросском домике дала ему поесть, но, заметив на руке Бестужева кольцо и всмотревшись в его загримированное лицо, сказала явившимся сыщикам:

- Кажись, у меня Бестужев. Лицо не то, а по манирам как бы и он. Да и перстень...

Один из сыщиков тоже стал вглядываться в лицо Бестужева.

- Николай Александрович, - сказал он, - ведь я вас узнал!

- Коли узнали, так ведите! - ответил Бестужев. В ту же ночь его доставили в Зимний дворец.

Зашел домой и быстро уехал в Кронштадт и четвертый брат, Петр.

* * *

Ночью в квартиру Бестужевых пришли с обыском. «Это была махина страшная», - вспоминала старшая сестра, Е.А. Бестужева. Мать уже спала, и она стала перед дверью ее спальной.

- Вам велено осмотреть братьев, а мать не приказано убивать? - спросила она.

- Нет!

- Так дайте же я сама распоряжусь. Маменька, вы спите? - спросила она через дверь.

- Нет еще.

- Прислали за братьями, чтобы шли присягать, - сказала она, стараясь хоть на время скрыть от нее случившееся.

- Вот нашли время! - проворчала та.

Никого из братьев сыщики уже не нашли в квартире.

Лишь один Павел из всех пяти братьев не был замешан в деле 14 декабря. Но и он не избежал общей их участи. Проходя как-то по дортуарам училища, великий князь Михаил Павлович, брат Николая I, увидел на столике «Полярную звезду».

В «Полярной звезде», лежавшей на столике между двумя кроватями, была напечатана «Исповедь Наливайки» Рылеева.

- Кто здесь спит? - гневно спросил он.

- Бестужев, ваше высочество! - ответили ему.

- Арестовать его! - приказал великий князь.

Было наряжено следствие, и выяснилось, что «Полярную звезду» читал вовсе не Павел Бестужев, а его товарищ, спавший по другую сторону столика. Но по ходу следствия было ясно, что Павла хотят удалить из училища, и потому юноша сказал великому князю:

- Ваше высочество, я сознаюсь! Я кругом виноват, я должен быть наказан уже потому, что я - брат моих братьев.

Этот смелый ответ юного Павла решил его участь: он был исключен из училища и направлен солдатом в Бобруйскую крепость.

Когда мать узнала, как вел себя ее Павел, она сказала:

- Что ж, вы хотите, чтоб он убивался? Никогда этого не дождетесь... А вот великий князь, обманувший меня, даст ответ богу!..

Мать долго хлопотала об освобождении Павла. Она писала Николаю I, что это ее последний сын и что он ни в чем не виновен. Царь отвечал: «Мы его накажем по-отечески»...

Три старших брата - Николай, Александр и Михаил - оказались после суда на каторге и в ссылке, а Петр был отправлен солдатом на Кавказ. Впоследствии на Кавказ попал из Бобруйской крепости и Павел. Оба брата случайно встретились в Тифлисе, у А.С. Грибоедова, который состоял при А.П. Ермолове, управлявшем гражданской частью на Кавказе. Грибоедов всегда старался, чем мог, быть полезным братьям и облегчить их положение.

Петр несколько лет воевал на Кавказе, участвовал в штурмах Карса и Ахалцыха, был ранен, но попал затем в лапы одного из тех мрачных «бурбонов», которые всячески истязали солдат. Выведенный из равновесия его издевательствами, Петр Бестужев заболел и начал проявлять признаки душевной болезни.

Петр пишет матери нежные письма. Цитируя стихи Байрона из «Шильонского узника», он говорит, что блуждает, как тень, по кругу людей.

Как облако при ясном дне,
Потерянное в вышине,
И в радостных его лучах
Ненужное на небесах.

Он мечтает вернуться к матери:

И вас увижу ль я, родительские нивы,
Где солнце юности под рощею взошло,
Где опыт охладил священные порывы
И думы черные наморщили чело!

Тщетно просила мать разрешить ей взять сына к себе в деревню и лечить, пока это было еще возможно. Но царь даже не отвечал на ее письма.

Матери вернули сына Петра лишь тогда, когда болезнь его обострилась до последней степени. Семь лет он мучил ее и сестер, и, когда состояние его стало опасным и угрожающим, мать обратилась к Бенкендорфу с просьбой разрешить поместить сына в больницу для умалишенных, находившуюся в пяти верстах от Петербурга, по петергофской дороге.

Бенкендорф доложил об этом Николаю I, и тот, властитель огромной империи, распорядился: «В просьбе отказать, так как это заведение находится очень близко от столицы».

Даже Бенкендорф устыдился этой бессмысленной царской резолюции: он сам дал разрешение поместить умалишенного Петра Бестужева в больницу, где тот через три месяца, в 1840 году, скончался.

* * *

Всех четырех братьев отправили после ареста в Петропавловскую крепость, и старшая сестра их, Елена Александровна, стала фактической главой семьи. Женщина исключительного благородства, большой души и нежного сердца, она всю свою жизнь самоотверженно посвятила матери, братьям и сестрам.

«Она делается, - писал о ней историк М.И. Семевский, - каким-то гением-спасителем в своей разбитой семье: поддерживает окончательно убитую горем мать, навещает - среди множества препятствий - узников-братьев, из последних средств шлет им постоянно все необходимое в Сибирь и на Кавказ, хлопочет за них, исполняет массу поручений; делается редакторшей, издательницей, комиссионершей брата Александра; вымаливает брату Петру прощение; мужественно выносит страдания при виде сумасшедшего брата, помещает его в дом умалишенных, куда с трудом принимают его, опасаясь его политической неблагонадежности; наконец, схоронив трех братьев и мать, продает свой скарб и с двумя сестрами едет в Сибирь оживить своим участием оставшихся двух братьев».

Три умерших брата, о которых писал М.И. Семевский, это: Петр, о котором сказано выше, Александр и Павел.

Александр Бестужев (Марлинский) был направлен после суда в Якутск, оттуда переведен в 1829 году на Кавказ, в 1836 году произведен в прапорщики и награжден орденом, 7 апреля 1837 года был убит при высадке десанта в Адлере.

Павел, прослужив год в Бобруйске, был направлен на Кавказ; выйдя в отставку, женился и 27 октября 1846 года скончался.

Братья обожали сестру. Александр Бестужев называл Елену Александровну образцом сестер. «Отрадно, - писал он, - быть братом этой души высокой...»

Свое высокое самоотверженное служение Елена Александровна Бестужева начала в день восстания, 14 декабря 1825 года, - ей было тогда тридцать три года - и продолжала сорок девять лет, до 2 января 1874 года, дня своей смерти. Ей было тогда восемьдесят два года.

Как и братья, она унаследовала свои прекрасные душевные качества от отца, А.Ф. Бестужева, который оставил военную службу вследствие ненависти к Аракчееву и говаривал детям: «Не оставлю богатства, но честное имя и хорошее воспитание. Сами все заработаете».

Сразу после ареста братьев Елена Александровна начала хлопотать о свидании с ними, но получила его лишь через полгода, 11 июля 1826 года.

- А ведь ты, сестра, я думаю, догадывалась? - спросил ее Николай, когда они наконец увиделись.

Вопрос был задан в присутствии коменданта, и сестра нашлась:

- Нет, я не догадывалась, а если бы догадалась, то спрятала бы платье и не пустила вас...

Брат Александр шутил:

- Помнишь, сестра, как не хотелось мне, когда я был в Горном корпусе, ехать в Сибирь? И я говорил тогда матушке: «Ведь я нашалю впоследствии, так меня и без Горного корпуса сошлют в Сибирь»...

Передавая братьям белье и вещи, сестра сумела положить в чемоданчики три книги: Александру - Библию на итальянском языке, Николаю - «Сентиментальное путешествие» Стерна, Михаилу - сочинения Расина.

Книги эти, по признанию братьев, не только служили им отрадою в их тюремной жизни, но, быть может, спасли от сумасшествия.

Зная, с каким трудом жены декабристов получали разрешение следовать за своими мужьями, мать и сестры Бестужевых не сразу начали хлопотать об этом: они были уверены, что царь откажет. И мать долго не решалась обратиться к Николаю 1, зная, что тот уже отказал в этой просьбе старикам Ивашевым и другим.

Но П.М. Бестужевой было уже семьдесят лет, ей очень хотелось повидать перед смертью сыновей, и в 1845 году она решилась наконец обратиться к царю с просьбой о «милости»: милости разрешить ей добровольно отправиться на каторгу и обречь себя на бесконечные муки и страдания.

Ей пришлось просить, доказывать, унижаться, и царь наконец разрешил. Она начала готовиться с дочерями к дальнему путешествию, к новой, чуждой им жизни. Они продали все, что не могли взять с собою, закупили все необходимое для жизни в Сибири и отправили в Селенгинск, где жили Михаил и Николай Бестужевы, и сами выехали из Петербурга в Москву.

Но, пока они собирались, Николай I раздумал и взял обратно свое разрешение Бестужевой ехать с дочерями в Сибирь. Они были потрясены, получив от Бенкендорфа бумагу, в которой тот сообщал, что государь запретил им ехать в Сибирь «собственно для их же пользы».

Мать и три дочери оказались между небом и землею, в незнакомом им городе, без всяких средств к жизни. У них не было даже приличного платья, чтобы показаться на людях. Но предложение царя не ехать в Сибирь «собственно для их же пользы» мать поняла так, что царь, видимо, желает вернуть ей сыновей и избавить ее и дочерей от поездки в Сибирь.

Но время шло, надежды таяли, и мать Бестужевых, старая, измученная женщина, не выдержав выпавших на ее долю испытаний, тяжело заболела и в 1846 году скончалась.

Сестры остались одни. Похоронив мать, Елена Александровна с огромным трудом все же добилась разрешения выехать в Сибирь, «на добровольное, вечное... заключение с братьями».

Братья уже давно ждали их. Они сделали все, чтобы возможно лучше и уютнее обставить жизнь сестер в Селенгинске. Своими руками они оштукатурили дом внутри и снаружи, сменили окна, полы, крышу, покрасили стены и полы, пристроили рядом кухню и баню, выкопали погреб. Выполнить все это было трудно, ибо многого в Селенгинске нельзя было достать, и им приходилось выписывать необходимые материалы из Кяхты или Иркутска. Нехватка какой-нибудь мелочи иногда надолго останавливала работы.

Сестры выехали наконец в Сибирь. Шел 1847 год. По пути в Селенгинск они неожиданно встретились с декабристом Г.С Батенковым. Они видели его в последний раз 13 декабря 1825 года, накануне восстания - он посетил Бестужевых в тот день, когда вся семья сидела в последний раз за обеденным столом. Около двадцати лет продержали Батенкова в Алексеевской равелине Петропавловской крепости и после освобождения направили на поселение в Томск. Узнав, что должна приехать Елена Александровна с сестрами, он приехал повидаться с ними.

Батенков долго и много говорил, а сестры очень устали с дороги.

- Мы спать хотим, Гавриил Степанович, - пыталась остановить его Елена Александровна.

- Да ведь я двадцать лет молчал, дорогая Елена Александровна, - ответил, не обижаясь, Батенков.

...Встреча сестер с братьями была нежной и трогательной. Население Селенгинска хорошо знало Бестужевых, вышло сестрам навстречу, и они с трудом могли пробраться сквозь густую толпу в объятия братьев.

Со дня восстания на Сенатской площади прошло уже двадцать два года, и все они очень постарели. Елене Александровне было уже пятьдесят пять лет, Марии и Ольге - немного меньше. Брату Николаю было пятьдесят шесть лет, Михаилу - сорок семь. Жизнь братьев и сестер после всего пережитого близилась к концу, и свидание их было тем более радостным.

- Знаешь ли, милая Елена, - говорили ей братья, - ведь только твое обещание приехать к нам и поддерживало нас все это время.

Нетрудно представить себе, как рады были они друг другу после такой длительной разлуки. В письме к другу своей юности А.Н. Баскакову Михаил Бестужев писал: «Мы так молоды расстались с тобою, а потом, когда между нами легла могила, когда нас схоронили заживо, для нас не стало ни настоящего, ни будущего; одно сознание прошедшего оживляет по временам наше мертвенное существование. Им, как воздухом, мы и дышим... С кем же, как не с тобою первым, мне поделиться радостью, посетившею нас впервые с тех пор, как мы умерли для всех радостей?.. Не стану описывать, что со мною было, что происходило во мне при свидании с милыми сестрами.

Спроси у своего нежного, доброго сердца, и оно тебе все расскажет, а я не в силах: перо отказывается, и у меня в голове и сердце до сих пор такой хаос...»

Этот хаос чувств длился долго. «Если бы Вы случились теперь здесь, - писал Н. Бестужев С.П. Трубецкому, - то, несмотря на Вашу солидность, милостивый государь, я бы ухватил Вас и заставил бы протанцевать польку вместе со мною. Я до того оглупел в это время, что ни одна серьезная мысль нейдет мне в голову, и, несмотря на то, что работы пропасть, я не могу ни за что браться. Это самый беззаботный период моей жизни».

Постепенно жизнь налаживалась и входила в свою нормальную колею. Все домашнее хозяйство перешло в руки Елены Александровны. М. Бестужев случайно приобрел фортепьяно, сестры Мария и Ольга прекрасно играли, и каждый вечер из окон бестужевского дома неслись звуки чудесной музыки. Для жителей небольшого Селенгинска это было не совсем обычное явление.

Братья и сестры делились друг с другом воспоминаниями о пережитом. Трех братьев - Александра, Петра и Павла - в то время уже не было в живых. Николай и Михаил вспоминали, как они в последний раз встретились в Иркутском остроге с братом Александром. Он уезжал на поселение в Якутск, а их отправляли в Читинскую каторжную тюрьму.

Ожидая отправки на поселение, Александр случайно встретился тогда в бане с декабристом Якушкиным. Они обрадовались друг другу, крепко обнялись, и Бестужев порадовал Якушкина дорогим подарком: отдал ему только что вышедшую тогда поэму Пушкина «Цыганы». Из Якутска Александр позже иронически писал братьям, что дни его «состоят из глотков чая, клубов табачного дыма, вздохов и зевоты».

* * *

В Селенгинске жил вместе с Бестужевыми их давний близкий друг, бывший моряк, декабрист К.П. Торсон. Люди образованные и разносторонне талантливые, особенно Николай Бестужев, они оставили по себе в Восточной Сибири добрую память.

Выйдя на поселение, Бестужевы занялись сельским хозяйством. Пахотные земли в то время не имели в Сибири особой ценности, сеять хлеб было невыгодно. Бестужевы занимались им десять лет, но, писал Михаил Бестужев, «почти десять лет мы зарывали наши деньги без всякого вознаграждения» в землю. Они бросили земледелие и перешли к скотоводству. Построив себе в поле хижину, Николай Бестужев вел отшельнический образ жизни и, гоняя стадо овец, не расставался с сочинениями Тацита на латинском языке.

Бестужевы занялись скотоводством, их стадо состояло уже из нескольких сот баранов, но шерсть ценилась в Сибири дешево, и скотоводство они тоже вынуждены были бросить.

«Нужда начала хватать нас за бока», - писал Михаил Бестужев. Необходимо было заняться чем-нибудь таким, что давало бы возможность существовать. Пришлось вернуться к ремесленным навыкам, приобретенным еще на каторге.

М. Бестужев придумал удобную для поездки по горным дорогам двуколку на деревянной рессоре. Их делали, под его руководством, буряты и одновременно обучались столярному, слесарному, кузнечному и другим мастерствам. Под именем «бестужевых сидеек» эти двуколки быстро распространились по всему гористому Забайкалью, и благодаря простоте конструкции и легкости производства их стали изготовлять чуть ли не в каждой деревне.

Декабрист Торсон увлекся в Сибири идеей механизации сельского хозяйства. Он изобрел молотильную машину, машину для резки соломы, которая, по его мнению, «в здешнем крае должна быть основанием хозяйства». Однако в условиях разрозненного сибирского мелкого хозяйства опыт Торсона обречен был на неудачу, и он тяжело переживал это.

Николай Бестужев занялся портретной живописью. Приехав как-то в Кяхту, он нарисовал несколько удачных портретов, и его засыпали заказами. Он прожил там несколько месяцев и заработал приличную сумму. Будучи дилетантом, он рисовал сначала в манере известного французского миниатюриста Изабэ, а затем, ознакомившись с портретами популярного тогда в Петербурге художника П.Ф. Соколова, усвоил его манеру.

По сохранившимся рисункам Н. Бестужева и Ивашева можно составить себе представление и о том, как жили декабристы в Читинском остроге, в Петровской каторжной тюрьме и на поселении. Читинская церковь, где венчалась с Анненковым Полина Гебль, Дамская улица, на которой жили жены декабристов, ворота и частокол Читинского острога, план каземата и виды Петровского завода - все, что ласкало и угнетало взоры декабристов в их тридцатилетней каторге и ссылке, нашло свое отражение в рисунках и акварелях Н. Бестужева, Ивашева и других декабристов. За годы пребывания на каторге и в ссылке Н. Бестужевым создано свыше четырехсот портретов декабристов, их жен и друзей и свыше шестидесяти видов Читы, Петровского завода, Селенгинска и других мест Сибири.

На досуге Николай Бестужев с увлечением занимался любимейшим делом своей жизни - упрощением хронометров. Он мечтал об этом в гробовом одиночестве Шлиссельбургской крепости, увлекался в Читинском остроге и не переставал работать на поселении.

С помощью перочинного ножа и небольшого подпилка он соорудил в сутолоке читинской тюремной жизни токарный станок и делительную машину для нарезки зубьев и создал новый тип хронометра. Для их проверки по звездам он изготовил и установил во дворе тюрьмы обсерваторию с телескопом.

Как настойчив был Н. Бестужев в осуществлении владевшей им идеи, видно из того, что он в течение двух лет добивался получения из Петербурга необходимого ему толстого латунного листа. Наконец он обратился за этим к директору Пулковской обсерватории, известному астроному В.Я. Струве. Желанный лист латуни прибыл наконец, но уже после смерти Н. Бестужева.

Он оставил восемь пар изготовленных им и разобранных часов. Несмотря на помощь специально приглашенных часовых мастеров, собрать их никому не удалось - это мог бы сделать лишь их творец, а он находился уже в могиле.

Братья Бестужевы занимались и литературой. Александр Бестужев (Марлинский) был известным писателем своего времени, Николай Бестужев также печатался в журналах еще до восстания 14 декабря 1825 года, и своей литературной работы они не оставляли на каторге и в ссылке.

Елена Александровна и сестры много помогали братьям в их разнообразных занятиях и особенно интересовались их литературными трудами.

- Ты бы писал, Николушка, - как-то сказала брату Елена Александровна. - Помнишь, в «Сыне отечества» напечатали твой прекрасный перевод повести о человеке, который, проспав пятьдесят лет непробудным сном в лесу, возвратился в свою деревню? Отчего же тебе не писать?

- Хорошо помню, - ответил брат, - но это было в 1825 году, до восстания, а с тех пор я уже двадцать два года сам сплю непробудным сном в каторжных тюрьмах и сибирских лесах... Теперь рука не поднимается. Ведь знаю, что это ни к чему не поведет, не напечатают... Мы пробовали обращаться по этому поводу к Бенкендорфу, но он ответил, что считает «неудобным дозволять государственным преступникам посылать свои сочинения для напечатания в журналах, ибо сие поставит их в сношения, не соответственные их положению».

И вот что, - добавил Н. Бестужев, - почитай, что написал в порыве отчаяния поэту В.А. Жуковскому наш товарищ, друг Пушкина, Кюхельбекер: «Говорю с поэтом, и, сверх того, полуумирающий приобретает право говорить без больших церемоний. Я чувствую, знаю, я убежден совершенно точно также, как убежден в своем существовании, что Россия не десятками может противопоставить европейцам писателей, равных мне по воображению, по творческой силе, по учености и разнообразию сочинений. Простите мне, добрейший мой наставник и первый руководитель на поприще поэзии, эту мою гордую выходку, но, право, сердце кровью заливается, если подумаешь, что все, мною созданное, вместе со мною погибнет, как звук пустой, как ничтожный отголосок...»

Младший брат, Михаил, в это время уже был женат на сестре есаула Селиванова, девушке-сибирячке с природным умом и практической сметливостью, имел детей и на вопрос сестры, почему он бросил писать, ответил:

- Мне на старости лет не приходится писать пустячки, а от ученых вещей я уже отстал... Нужно думать о том, чтобы как-нибудь прожить и прокормить семью.

Елена Александровна с грустью смотрела на братьев. Она была в одних почти летах с самым старшим из них, Николаем, - им было уже более шестидесяти, - и, когда он находился еще в Петровском заводе, она спросила его однажды в одном из писем: «Почему ты не женат?»

- Мне часто задавали этот вопрос, - ответил он сестре, когда они наконец увиделись, - особенно жены декабристов, когда наблюдали, как я люблю детей, как умею привязать их к себе, как по целым часам резвился с ними и забавлял их, то подымая содом на весь дом, то рисуя им картинки или изготовляя замысловатые игрушки. И я обещал как-нибудь рассказать об этом. Когда они приступили ко мне с решительным требованием выполнить свое давнее обещание, я написал вот эту повесть - «Шлиссельбургская станция». Хочешь прочитать ее?

Сестра кивнула головой и взяла рукопись. Брат занялся своим любимым делом - рисованием акварельных портретов, а сестра углубилась в чтение рукописи. Первое, на что она обратила внимание, был подзаголовок - «Истинное происшествие» - и в скобках: «Посвящено А.Г. Муравьевой».

Повести был предпослан эпиграф:

Одна голова не бедна,
А и бедна, так одна.
(Старинная пословица)

С первых же строк Елене Александровне стало ясно, что повесть брата носит автобиографический характер.

Не желая обнажать перед чужими подробностей своей личной любви, Бестужев придал героине рассказа черты, отражавшие характер любимой им женщины. В свою повесть он вплел мысли из «Сентиментального путешествия» Стерна, которое сестра вложила в его чемодан двадцать лет назад, когда провожала на каторгу. Произведение Стерна насыщено гуманистическими настроениями и протестом против жестокой действительности, и в письмах многих декабристов с каторги часто встречались образы и цитаты из этой книги. Николай Бестужев никогда не расставался с ней.

В своей повести «Шлиссельбургская станция» он писал, что однажды, глубокой осенью, должен был поехать, по просьбе матери, в Новую Ладогу. Сквозь полосы косого дождя на пути скоро показались стены и башни мрачной Шлиссельбургской крепости. Здесь нужно было менять лошадей, но смотритель шлиссельбургской станции заявил, что лошадей нет. Пришлось расположиться на ночлег и ждать утра.

Бестужев сел пить чай и пригласил за свой столик смотрителя и его жену. Разговор зашел о заключенных в крепости.

- Вы видаете этих арестантов? - спросил их Бестужев.

- Куда тебе! - ответила хозяйка. - Нет, родной, никогда не видаем. Приедут всегда ночью - и прямо на берег. Придет катер, сядут, поедут, и бедняжки как в воду канут...

- Стало быть, их мучают, их убивают прежде времени?

- Нет, батюшка, мучить их не мучают и убивать не убивают, а говорят: что уж коли надобно кого сжить со бела света, так закопают по уши в землю да и оставят умирать «своею смертью».

Разговор этот происходил осенью 1823 года. Бестужева охватили мрачные предчувствия. Он раскрыл и начал читать Стерна. Ему попались на глаза строки, где автор говорит о Бастилии: «Я представил себе одного заключенного, запер его наперед в тюрьму, потом остановился посмотреть сквозь решетку двери... Он сидел в углу на небольшом пуке соломы, служившей ему вместе и стулом и постелью. В головах лежал род календаря из маленьких палочек с заметками печальных дней и ночей, проведенных им в темнице.

Одна из этих палочек была у него в руках; он царапал на ней ржавым гвоздем новую заметку еще одного дня бедствия и прибавил к прежним, и как я заслонил последний свет, доходивший до него, он поднял безнадежные глаза на дверь, опустил их, покачал головою и продолжал свою горестную работу. Я слышал звук цепей, когда он поворотился, чтобы положить палочку в связку рядом с другими. Он тяжело вздохнул; я видел, что это железо въедалось в его душу, я залился слезами и не мог выдержать далее зрелища, созданного моим воображением...»

Эти строки очень подействовали на Бестужева. Рассказ хозяйки, нарисованная Стерном картина, задержка из-за отсутствия лошадей, собственные предчувствия... ему стало казаться, что Шлиссельбург уже захватил его и душит, как свою добычу. «Так, - сказал он сам себе шепотом, опасаясь, чтобы его не подслушали. - Я имею полное основание ужасаться мрачных стен сей ужасной темницы. За мной есть такая тайна, которой малейшая часть, открытая правительству, приведет меня к этой пытке. Я всегда думал только о казни, но сегодня впервые появилась мысль о заключении».

Бестужев мысленно представил себя сидящим в тюремной камере, долго ходил по комнате, наконец погасил свечу и лег на единственную кровать в комнате. Среди ночи, между порывами бури, послышался звон колокольчика, у станции остановились лошади, и в комнату вошла молодая женщина. Ее спутница, толстая, довольно неприятного вида женщина, начала прибегать к всякого рода хитростям, чтобы выжить Бестужева из кровати, но тот лежал, полузакрыв глаза, а внутренне смеялся над ее попытками. Молодая женщина, с своей стороны, просила свою спутницу оставить Бестужева в покое.

Она сняла шляпу, густые пряди волос рассыпались по ее плечам. Бестужев потихоньку наблюдал за ней. В висевшем напротив зеркале он увидел черты ее красивого лица и был поражен: это были черты женщины, в какие он всегда облекал свою мечту, тот идеал красоты и прелести, который только что носился перед его глазами. Ей было не больше двадцати двух лет. Она одета была в строгое черное платье, на пальце левой руки было узенькое золотое кольцо.

Бестужев уже начал жалеть, что раньше не встал и не уступил ей места, но было поздно и неловко исправлять свою ошибку. Опустив голову и сложив руки, незнакомка начала тихо ходить по комнате. Потом она подошла к столу, за котором стояла дорожная шкатулка Бестужева, а рядом лежало «Сентиментальное путешествие» Стерна на английском языке, раскрыла книгу на той самой странице, которую он читал незадолго до ее приезда. Она начала читать и поднесла к книге свечу, чтобы разобрать написанное Бестужевым на полях карандашом слово «ужасно!».

Молодая женщина продолжала читать, не подозревая, что Бестужев наблюдает за ней. По мере того как она углублялась в чтение, лицо ее омрачалось, ресницы затрепетали и на раскрытую книгу упали две крупные слезы. Она смутилась, быстро вытерла их платком и осушила своим дыханием.

Ей пришлось отложить книгу. На глаза навертывались новые слезы. Рядом лежал листок с заметками Бестужева, на котором она прочитала: «Узник Стерна еще ужаснее для того, кто читал его здесь, в Шлиссельбурге. Воображение этого писателя ничего не значит перед страшною истиною этих мрачных башен и подземельев!»

На улице бушевала буря, дрожали окна, хлопали ставни, дождь стучал по деревянной крыше, ветер дул в щели дома. Незнакомка встала, подошла к окну, приложила обе руки к вискам и стала разглядывать крепостные башни. «Боже мой, какая темнота! - тихо сказала она и довольно громко добавила: - Да, это я слыхала»...

Она снова вернулась к книге. Взяла в руки листок с заметками Бестужева и увидела, что на нем, рядом с ними, нарисованы были: узник, цепи, разные головки и карикатуры. Потом глаза ее остановились на строках, написанных рукою Бестужева:

«Мне никогда не было страшно собственное несчастье; свое горе я всегда переносил с твердостью, но чужих страданий не могу видеть: когда я их знаю, они становятся моими. Пусть делают со мною что хотят, пусть бросают меня на край света, в самый темный угол на земле, но так как в этом мире нельзя сыскать такого места... где бы можно было отнять мою совесть, я буду спокоен сам за себя.

Если же за мной останется какое-нибудь существо, чье счастье связано будет с моим, если я буду думать, что мое несчастье сделалось его злополучием: горесть его ляжет на мою душу, на совесть, и потому, нося в груди тайну, готовясь с разгадкой ее к новым несчастьям, я не могу - я не должен искать никакой взаимопомощи в этом мире. Мне надобно отказаться от всякого счастья!..»

Прочитав эти строки, незнакомка задумалась. Она увидела на столе подорожную и прочитала имя ее владельца: «Николай Александрович Бестужев». Это имя было ей знакомо по статьям в альманахах и журналах. Любопытство ее было возбуждено, между тем Бестужев следил за ней. Его занимала эта немая сцена.

Незнакомка встала, взяла в руки свечу и начала рассматривать картинки на стенах. Каждый раз, когда она приближалась к Бестужеву, она старалась держать свечу так, чтобы свет падал на его лицо и она могла разглядеть его.

Неожиданно она увидела перед собою большие раскрытые глаза Бестужева. Она смутилась, а Бестужев не мог удержать усмешки, встал и взял из ее рук свечу.

- Какая ужасная погода, сударыня! - сказал он.

- Извините, что я так неучтиво разбудила вас, - ответила незнакомка, не поднимая глаз.

- Но я совсем не спал, сударыня!..

Незнакомка смешалась и покраснела. Она извинилась и сказала:

- Ваши строки отражают ваше душевное богатство, и видно, что вы ни с кем не любите делиться им.

- Не верьте людям, сударыня, - тоже смешавшись, ответил Бестужев, - часто их богатство состоит только в пышных фразах.

Было холодно. Бестужев попросил у хозяйки дома дров, развел в очаге огонь, и молодые люди продолжали беседовать.

- Близость этих башен, - заметила собеседница Бестужева, - пробуждает какую-то тоску. Я проезжала несколько раз мимо Шлиссельбурга, и никогда мне не приходило в голову слышанное прежде, что в этом замке есть много несчастных, томящихся в заключении, но теперь... теперь я чувствую это соседство. Ваш листок, ваш Стерн вдруг развернули во мне воспоминание. Мне стало грустно, мне стало страшно! Здесь все располагает к каким-то грустным впечатлениям...

Так шла их беседа. Начало светать. Вошел слуга и сообщил, что пострадавшая в пути карета исправлена и лошади готовы. Прощаясь, незнакомка сказала:

- Когда возвратитесь в Петербург, мне приятно будет увидеть вас у себя. В дороге знакомство скоро делается - не правда ли, что мы уже знакомы?

- Мне недоставало только видеть вас, чтобы познакомиться, - отвечал Бестужев. - Есть люди, которых образ давно знаком нашей душе и воображению.

Она дала ему свой адрес и вышла из комнаты.

«Итак, вот женщина, которая впервые сделала на тебя такое впечатление! - говорил Бестужев сам себе. - Вот осуществление идеала, созданного твоим воображением.

Того ли ты хотел? Да. Итак, я поеду к ней - буду стараться заслужить взаимность, любовь, и, если она даст мне руку, какое счастье! Как я обрадую матушку».

Бестужеву было тридцать два года. Так он мечтал, забывая все на свете, и уже заранее чувствовал себя счастливым. Но он был членом Тайного общества, и мысль о превратностях судьбы, ожидающих его в будущем, опрокинула все его воздушные замки. Рассудок говорил против, сердце твердило свое. Наконец рассудок восторжествовал, и он сказал себе: «Я не поеду к ней - я не хочу ее сделать несчастной».

Это было последнее его решение, и он сдержал его...

Вернувшись в Петербург, Бестужев не раз встречался с путешественницей, случайно оказавшейся на его пути у стен и башен Шлиссельбургской крепости. В первый раз она сделала ему выговор за то, что он не посетил ее, затем он ловил иногда на ее лице вопросительное выражение. Это его мучило, ибо он полюбил ее.

На Шлиссельбургской станции она читала записки Бестужева на листке бумаги, но не знала, что он член Тайного общества, а он не мог объяснить ей загадку своего поведения...

«И я остался одиноким в этом мире!..» - закончил свой рассказ Бестужев...

Елена Александровна дочитала рукопись. Она знала ту, кого любил брат и о ком думал, когда писал «Шлиссельбургскую станцию». Это была Любовь Ивановна Степовая, жившая в Кронштадте и вышедшая замуж за флотского офицера. Героине своей повести он дал то же имя, изменив лишь отчество: Любовь Андреевна...

До нас дошло одно-единственное сохранившееся письмо к ней Н. Бестужева, в котором он писал:

«...я живу, не живя, или - скорее только существую, счастье мое ушло, и мне не остается ничего, кроме воспоминаний... То, что есть у меня сейчас дорогого, - это ваш медальон, который я ношу, лента, которую вы мне дали для часов, и я даже нахожу удовольствие, вдыхая еще оставшийся запах ваших духов, и мне кажется, что вы рядом со мной, потому что это ваш любимый запах...»

Перед самым восстанием 14 декабря Н. Бестужев написал рассказ, посвященный переживаниям человека, любившего в молодости женщину, бывшую чужой женой, и оставшегося в старости без собственной семьи. Рассказ этот, первоначально носивший название «Из записок флотского офицера», был напечатан в 1826 году в «Северных цветах» Дельвига, под довольно странным названием «Трактирная лестница» и за подписью - Алексей Коростылев. Н. Бестужев находился тогда в крепости, и редакция альманаха сочла необходимым тщательно замаскировать имя автора.

До нас дошло еще стихотворение Н. Бестужева, обращенное к «Улетевшему гению» - поэзии, - в котором он писал:

Ты улетел, мой гений благодатный,
Умчав, мою надежду за собой;
Мечты, что были столько мне приятны,
Уже не посетят воздушною толпой
Питомца их небесных вдохновений;
Увы! ты рано улетел, мой гений,
Умчав мою надежду за собой.

Все эти элегические настроения брата были хорошо знакомы Елене Александровне. Она подошла к нему, ласково потрепала его поредевшие и поседевшие волосы, поцеловала в лоб и, ничего не сказав, положила на стол рукопись  - грустную и трогательную повесть его жизни...

* * *

С приездом сестер в селенгинском домике Бестужевых стало теплее и уютнее. К Торсону приехали мать и сестра, и всех их часто навещали жившие по соседству декабристы.

Приехали Пущин и Юшневская и передали привет от живших с ними в Ялуторовске товарищей. Их навестили Волконские с детьми, Михаилом и Нелли, Трубецкие с дочерьми Зинаидой и Александрой и сыном Иваном.

Бестужевых очень любили товарищи по восстанию, и они вели обширную переписку. Письма к ним приходили отовсюду, где только жили в Сибири на поселении декабристы.

Жизнь, как всегда, проходила в труде и заботах. Но это мирное счастье длилось недолго: заболел, долго не вставал с постели и скончался Торсон. Его матери в то время было уже восемьдесят восемь лет, и Н. Бестужев стал хлопотать, чтобы закрепленный за ее сыном надел земли был передан матери и сестре. Но трудиться на этой земле им уже не пришлось: скоро скончалась и старушка. Ее похоронили на небольшом, окаймленном горами холме, рядом с сыном.

Н. Бестужев как-то вышел из дому и встретился с городничим.

- Какие это два белых пятна вдали? - спросил его городничий.

- Это могилы Торсона и его матери, - ответил Бестужев и добавил: - А подле них и я скоро улягусь.

Он не ошибся. В письме от 11 марта 1854 года он писал Д.И. Завалишину: «Я всю эту зиму прохворал; пришла и моя очередь состариться и припадать к постели...»

Это было в годы, предшествовавшие героической обороне Севастополя, и Бестужева радовали успехи наших моряков.

«Меня оживили, - писал он друзьям, - добрые известия о славных делах наших моряков, но горизонт омрачается. Не знаю, удастся ли нам справиться с англичанами и французами вместе...»

В письме к декабристу Батенкову Н. Бестужев писал:

«Англия, которая завладела своей заносчивой политикой целым полусветом, не может равнодушно смотреть на Россию... Не знаю, как выйдет из этой страшной борьбы Россия, но если она взойдет победительно, то всего более желал бы я страшной затрещины Альбиону и Австрии...»

Н. Бестужев написал представлявшую большой интерес статью о Крымской войне. Откликнулись на эти события и ялуторовские изгнанники - Пущин, Якушкин, М. Муравьев-Апостол.

В то время Н. Бестужев совершил поездку из Селенгинска. При переезде через Байкал он простудился и тяжело заболел. Семнадцать дней он боролся со смертью, но, по словам брата Михаила, казалось, утомился жизнью и жаждал смерти.

Елена Александровна дни и ночи не отходила от постели брата, а тот очень тихо часто твердил: «Севастополь, мой бедный Севастополь...»

До последней минуты он был в полном сознании. Сжимая свою горевшую голову, он говорил:

- Так и не успел я написать своих воспоминаний, и все то, что тут... надо будет похоронить...

Поминутно прерывавшимся голосом он говорил, обращаясь к сестрам и брату Михаилу:

- Благодарю... благодарю от всего сердца... за заботы... за любовь... прощайте, милые сестры.. Елена, Маша, Оля... Прощай, добрый друг мой Мишель... - И слабым шепотом спросил, испуская дух: - Что... наш Севастополь?..

Он умер 15 мая 1855 года, за год до амнистии декабристам, шестидесяти четырех лет от роду.

Смерть Н. Бестужева все тяжело переживали, и местное население с грустью провожало его.

Особенно любили его буряты, с которыми он на целые недели уходил охотиться в горы.

«Улан-Норок» - «красным солнышком», «истошником» (источником) ума, знаний и добра называли его буряты. «Нони (господин) такой простой и добрый», - говорили они и за много верст приезжали к нему часто из соседних улусов учиться грамоте и ремеслам...

На невысоком, окаймленном горами холме в Селенгинске выросли два одинаковых стройных обелиска, под которыми покоятся два друга, два декабриста - Н. Бестужев и Торсон. Между ними похоронена была мать Торсона, а впоследствии и жена М. Бестужева.

Повсюду, где жили декабристы, известие о смерти Н. Бестужева также произвело большое впечатление. «Можно ли было, - писал ему незадолго до смерти декабрист Розен, из Кургана, - знать вас так, как я знаю, и не любить, не уважать...»

«У него были, - писал Розен, - золотая голова, золотые руки и золотое сердце».

* * *

После смерти Николая в живых оставался лишь один из пяти братьев Бестужевых, Михаил, и три сестры. Жилось им очень тяжело, и Елена Александровна решила вернуться с сестрами в Москву, заняться изданием сочинений погибшего брата Александра Бестужева (Марлинского) и тем помочь брату Михаилу с семьей.

Но сразу выехать они не могли: ведь разрешение на поездку в Сибирь им было дано при условии, что они вернутся в Россию лишь после смерти братьев. Между тем Михаил был еще жив.

Николай I, к счастью, скончался в это время, декабристы были амнистированы, и три сестры Бестужевы получили наконец в 1856 году разрешение вернуться в Россию.

Сестра скончавшегося Торсона выехала сразу, но М. Бестужев, обремененный большой семьей, не решался покинуть Сибирь. Елена Александровна, не желая сразу оставлять брата, выехала с сестрами из Сибири лишь в 1858 году.

Она начала усиленно хлопотать в Москве о пособии оставшемуся в Сибири брату Михаилу и об издании сочинений брата Александра. Ей удавалось посылать брату небольшие суммы и тем поддерживать существование его семьи. Но Михаила Бестужева эта помощь удручала. Находясь в переписке с историком М.И. Семевским, М. Бестужев писал ему:

«Ее заботливая нежность к моему семейству не раз ставила меня в затруднительное положение и заставляла, краснея, принимать пособия от правительства, что возмущало душу. Она очень добра, но она не была ни в кандалах, ни в тюрьме, ни в каторжной работе, чтобы изведать подобные чувства. Она не понимает, что мне гораздо легче умереть с голода, чем просить подаяние от палачей, а тем менее вымогать помощь от добрых и благородных друзей».

Поскольку Семевский помогал Елене Александровне в издании сочинений братьев Бестужевых, Михаил просил его позаботиться о том, чтобы братья Бестужевы явились в свет «в своем костюме, а не оборванцами цензуры»...

Попытки Елены Александровны переиздать сочинения брата, Александра Бестужева (Марлинского), не дали, однако, результатов. Вышедшие еще при жизни автора издания пользовались в свое время большим успехом, но с тех пор прошли десятилетия, и интерес к ним ослабел. Между тем Елена Александровна состарилась в прежних своих воззрениях, она все еще продолжала дышать настроениями ушедшей эпохи и не хотела верить, как писал ей брат Михаил, «чтобы Марлинский, которого она не переставала смешивать в своем представлении с любимым братом Александром Бестужевым, мог умереть для читающей публики».

Со времени выхода последнего издания его сочинений, в 1847 году, прошло почти двадцать лет, и Елена Александровна предприняла в 1865 году новое издание на свой риск и страх, причем материально ей помог в этом М.С. Волконский, сын декабриста. Но в свет вышел только один выпуск, содержавший три рассказа А. Бестужева (Марлинского).

По ходатайству друзей Литературный фонд оказал Михаилу Бестужеву помощь. Он был очень тронут этим вниманием и в письме к тогдашнему председателю фонда Е.П. Ковалевскому писал, что, получив присланные ему тысячу рублей, принял их «как лестный знак признания литературных достоинств в двух его покойных братьях образованнейшей частью молодого поколения и вместе с сим как изъявление горячего сочувствия к положению его семейства в Сибири».

Сестры и друзья стали настойчиво просить М. Бестужева оставить наконец Сибирь и вернуться в Россию. Но он не решался на это. Он писал М.И. Семевскому, что уже стал стар, с каждым годом слабеет, вряд ли будет в состоянии работать и не сумеет жить в Москве на свои скудные средства. Он добавлял, что предпочитает подождать, пока подрастут дети...

Но несчастья продолжали преследовать М. Бестужева: неожиданно скончался его восьмилетний сын Николай, которого он горячо любил, в Москве умерла жившая у сестер его тринадцатилетняя дочь Елена, а в Селенгинске скончалась в 1867 году жена. От туберкулеза умерла и сестра жены.

Оставшись один с двумя маленькими детьми, сыном и дочерью, он решился наконец расстаться с Сибирью и в 1867 году выехал в Москву.

Царское правительство назначило М. Бестужеву пенсию для проживания в столице в размере 114 рублей 28 копеек в год. На эти деньги, конечно, невозможно было существовать с двумя малютками.

Но Бестужевы были горды. Еще Николай Бестужев писал в 1835 году из тюрьмы Петровского завода:

«Положение нашего духа далеко от веселости; но не менее того справедливо, что и всякая печаль чужда нас. Мы думаем, что несчастие должно переносить с достоинством, что всякое выражение скорби - неприлично в нашем положении. Человек, который упал, смешон; еще смешнее, ежели он делает гримасы от ушиба».

М. Бестужев, находясь на поселении в Селенгинске, писал в 1846 году своему другу, А.Н. Баскакову:

«Друг... Наше положение таково, что мы никогда не подадим руки прежде, нежели не увидим, что нам протягивают обе; а сознание правоты своего дела дает нам право иметь столько гордости, чтоб не вымаливать внимания, как милостыни».

Оказавшись в Москве через сорок лет после восстания без всяких средств к существованию и вволю настрадавшись, больной и уставший М. Бестужев отказался, однако, снова обратиться за помощью в Литературный фонд.

На вопрос Семевского, как ему живется в Москве, М. Бестужев ответил:

«Плохо, да, плохо, в худшем значении этого слова... Тяжелое бремя 40-летнего страдания утомило меня. Настоящее мрачно, а будущее еще мрачнее... Три старшие мои сестры, летами далеко за семьдесят, изможденные и душевными и телесными недугами, до того слабы, что достаточно дуновения ветра, чтобы свалить их в могилу...

Старшая из них, Елена Александровна, даже год после моего приезда из Сибири была довольно бодра, по и ее душевные и телесные силы подломились... ее можно теперь скорее назвать тенью человека, нежели живым существом. Не сегодня-завтра мы найдем ее на креслах уснувшею вечным сном, а следом за нею отправятся в вечность и две другие сестры, которые ежели еще движутся, то, единственно, цепляясь за ее жизнь. Если определение неумолимого рока так страшно разразится надо мною, я останусь в безысходной нужде».

Это потрясающее письмо закаленного тяжелыми испытаниями семидесятилетнего декабриста Семевский включил в свое личное обращение в Литературный фонд, и 10 декабря 1869 года М. Бестужеву назначена была ежегодная пожизненная пенсия в размере трехсот рублей.

Недолго пришлось, однако, Михаилу Бестужеву пользоваться этой помощью: через полтора года, 21 июня 1871 года, он скончался и был похоронен на Ваганьковском кладбище. Через три года скончалась Елена Александровна. Одновременно заболели и умерли оставшиеся круглыми сиротами малолетние дети М. Бестужева - Александр и Мария. Две последние сестры Бестужевых, Ольга и Мария, скончались в 1889 году.

* * *

Из пяти братьев Бестужевых Михаил умер последним. Еще в Сибири он написал свои «Записки», а вернувшись в Москву, - очерки «Мои тюрьмы».

Морской офицер в прошлом, поэт и мечтатель, на долю которого выпало столько горя и страданий, М. Бестужев имел в виду предпринять поездку на Амур и писал из Сибири своему старому другу, адмиралу М.Ф. Рейнеке:

«Даю себе непременный зарок - одно: посадить по всему течению Амура на каждом нашем ночлеге по нескольку семечек севастопольских акаций, и особенно ниже Сахалан-Ула, то есть там, где Амур, склоняясь к югу, орошает самую благоприятную почву виноградов, дубов и вязов. К ним присоединяю я косточки одной из лучших родов владимирской вишни, и когда со временем эта великолепная амурская аллея разрастется, то грядущее поколение юных моряков, отправляясь Амуром на службу в будущий Севастополь на Тихом океане, будет отдыхать под их сенью, составляя планы будущей жизни, - незабвенная слава трех погибших под Севастополем адмиралов и их учителя (М.П. Лазарева. - А.Г.) навеет на душу их благородную решимость подражанья таким высоким образцам, и они поблагодарят старого моряка».

Письмо это написано было М. Бестужевым в годы Севастопольской обороны. Поездка его на Амур состоялась в 1857 году. Но неосуществившиеся мечты декабриста о создании великолепной амурской аллеи говорят о том, что если последняя мысль умиравшего Николая Бестужева неслась к осажденному Севастополю, то брат его, Михаил Бестужев, находясь на последней грани нужды и человеческих страданий, не переставал мечтать о величии своей родины.

Так угасла вся большая, талантливая семья Бестужевых: мать, пять братьев, три сестры и дети...

19

ОСВОБОЖДЕНИЕ

Люби меня по-прежнему, как и я тебя. Мы становимся стариками,
издержка на это чувствование, стало быть, будет недолгая.

Н.А. Бестужев - Г.С. Батенкову

НИКОЛАЮ I до самых последних лет его жизни нельзя было по-прежнему даже напоминать о декабристах. Самые имена их царь хотел вытравить из памяти своих подданных.

Через четырнадцать лет после восстания, в 1839 году, известный издатель того времени А.Ф. Смирдин выпустил иллюстрированное издание «Сто русских литераторов».

Среди них был и портрет пользовавшегося тогда большой популярностью писателя-декабриста А. Бестужева (Марлинского). Разрешение на печатание и выпуск альманаха дал сам управляющий делами III отделения А.Н. Мордвинов.

Имена участников восстания на Сенатской площади продолжали жить в сердцах народа. Многие вырезали из альманаха и повесили у себя портрет А. Бестужева (Марлинского).

Великий князь Михаил Павлович поспешил донести об этом своему брату, Николаю I:

- Вот те, кто заслужили виселицу, ныне заслужили чести вывесить свои портреты.

Николай I возмутился.

- Его развесили везде, а он хотел нас перевешать! - кричал он.

А.Н. Мордвинов был уволен от должности, а из альманаха жандармы начали удалять портрет А. Бестужева (Марлинского). По простоте своей, сестра его, Е.А. Бестужева, передала жандармам девятьсот экземпляров портрета, и они потом продали их в Гостином дворе. Семьдесят экземпляров скрыл переплетчик и тоже продал на ярмарке.

В цензурном комитете надолго запомнилась эта история. Через тридцать четыре года после восстания, в 1859 году, когда Николая I уже не было и декабристы были амнистированы, редактор «Живописной русской библиотеки» К.А. Полевой хотел поместить в своем журнале портрет А. Бестужева (Марлинского) и напечатать его письма.

По этому поводу возникла обширная переписка, и в цензурном комитете вспомнили, что еще в 1839 году Николай I, «усмотрев в издании «Сто русских литераторов» помещенный портрет Бестужева, крайне сему удивился и недоумевал, каким образом сие могло быть допущено».

Разрешение на напечатание портрета не было дано...

* * *

Как-то, через десятилетия после восстания, присутствуя на спектакле итальянской оперы в Петербурге, Николай I увидел в ложе министра двора генерал-фельдмаршала П.М. Волконского юную, красивую девушку. Это была Нелли, родившаяся в Сибири дочь М.Н. Волконской.

- Кто это у тебя в ложе сидит, красавица? - спросил царь своего министра.

- Это моя племянница.

- Как - племянница? У тебя нет племянницы...

- Волконская.

- Какая Волконская?

- Дочь Сергея, брата моей жены.

- Ах, это того, который умер!

- Он, ваше величество, не умер...

- Когда я говорю, что умер, значит, умер! - сухо подчеркнул царь...

Декабрист С.Г. Волконский был еще в то время жив. Жива была и жена его, Мария Николаевна, но большинство декабристов уже действительно умерли.

Они становились стариками и один за другим умирали. Разбросанные по всей Сибири, декабристы не сразу узнавали о гибели того или другого товарища.

В 1848 году Завалишин спрашивает в письме к Пущину, как живут Барятинский и Повало-Швейковский.

Пущин отвечает:

«Меня удивил твой вопрос... И тот и другой давно не существуют. Один кончил жизнь свою в Тобольске, другой - в Кургане».

Охватившее в то время Западную Европу революционное движение несколько подняло настроение декабристов. С большим интересом следили они за развитием событий.

Когда реакция восторжествовала, декабристы прекрасно понимали, какую роль сыграл в этом деле «жандарм Европы» - русский император Николай I. Им было ясно, что никакой милости от царя оставшимся в живых декабристам уже ждать нечего, и они безнадежно смотрели на свое будущее.

И чем дальше, тем безнадежнее становились их настроения.

«Пишу из могилы», - писал Батенков Пущину, и старый товарищ в своем ответном письме всячески старался ободрить своего просидевшего двадцать лет в Алексеевской равелине Петропавловской крепости друга. В письме от 14 января 1854 года из Ялуторовска Пущин поздравляет Батенкова с Новым, двадцать девятым годом их пребывания в Сибири. Он пишет: «Пора обнять вас, дорогой Гаврило Степанович, в первый раз в нынешнем году, и пожелать вместо всех обыкновенных при этом случае желаний продолжения старого терпения и бодрости: этот запас не лишний для нас, зауральских обитателей без права гражданства в Сибири...»

Декабрист Штейнгейль оставил в России крошечного сына, когда начал свой тридцатилетний путь каторги и ссылки, и 18 июня 1854 года пишет Пущину из Тобольска в Ялуторовск:

«Вот и последнему моему исполнилось сегодня 29 лет! Пасмурность и дождь, не лучше и на сердце. Побеседую с Вами, мой родной, благородный друг...»

* * *

«Только семейные радости, - писала родным в Россию жена декабриста А.И. Давыдова, - разгоняли эту беспросветную скорбь... Иногда, хоть и редко, на короткое время забываем, где мы теперь...» И потому легко представить себе, как обрадовал Давыдовых неожиданный приезд к ним из Каменки двух дочерей и сына. Они оставили их после восстания 14 декабря маленькими детьми, а к ним в Сибирь приехали уже взрослые молодые люди. Их сын Петр женился впоследствии на родившейся в Сибири дочери Трубецких, Елизавете.

Познакомился наконец с приехавшими к нему двумя сыновьями и декабрист Якушкин. После смерти жены, не получившей разрешения следовать за мужем в Сибирь, их воспитывала мать жены, Н.Н. Шереметева. Это была умная и образованная женщина, тетка поэта Ф.И. Тютчева, большой друг Н.В. Гоголя, пользовавшаяся уважением среди своих друзей и знакомых.

Старшему сыну Якушкина, Вячеславу, было уже двадцать семь лет, когда он приехал к отцу в Ялуторовск, младшему, Евгению, шел двадцать пятый год.

Якушкин с гордостью показывал сыновьям организованную им в Ялуторовске, в память своей умершей жены, их матери, женскую школу...

Анненковых обрадовал приезд дочери. Уезжая после восстания в Сибирь, Полина Гебль оставила дочь у матери Анненкова. Сейчас дочь Анненковых приехала к родителям со своими двумя малолетними детьми. Ночью она отыскивала в Тобольске их дом. Услышав шум, ее мать, не ожидавшая еще приезда дочери, выбежала на улицу. Она увидела шедшую ей навстречу молодую женщину и в недоумении остановилась, не зная, назвать ли дочерью ту, которая уже обняла ее, целовала.

В 1851 году Волконских посетила сестра декабриста, вдова министра императорского двора и фельдмаршала, Софья Григорьевна Волконская.

Ее встретили торжественно. Сергей Григорьевич Волконский выехал вперед и ожидал сестру в семи верстах от Иркутска, в старом Иннокентьевском монастыре. Ему было в то время шестьдесят шесть лет, сестре - шестьдесят восемь.

С.Г. Волконскую сопровождала из Петербурга племянница, дочь Волконских, Нелли, и с нею же приехала компаньонка, Аделаида Тэт, горбатая, с двумя торчащими вперед зубами, но необычайно веселая и остроумная женщина. Несколько месяцев С.Г. Волконская прожила в Иркутске, в семье брата. Вместе с ними она посетила семью Бестужевых в Селенгинске и заезжала в Ялуторовск, где жили декабристы.

Любопытно, что даже приезд в Сибирь к брату такой знатной особы, как С.Г. Волконская, сопровождался подпиской о том, что она ни с кем не будет переписываться из Сибири, а при возвращении в Петербург ни от кого не примет писем и «вообще будет поступать с тою осторожностью, которую требует положение ее брата в Сибири».

Приезды эти являлись праздниками для всех декабристов и отвлекали их от тягостной и безнадежной действительности.

* * *

Большую радость доставляла декабристам и их женам на поселении музыка. В Сибирь в то время уже начали приезжать на гастроли артисты из России. В Иркутске гастролировала тогда скрипачка Отава, давали концерты певица Ришье, виолончелистка Христиани и пианист Малер. Ришье провела в Урике вечер в доме Волконских.

Собравшиеся декабристы с наслаждением слушали ее...

После одного такого концерта этой приезжей артистки, на котором присутствовала М.Н. Волконская с детьми, генерал-губернатор Руперт отдал распоряжение «запретить женам и детям государственных преступников посещать общественные места увеселений», так как это не соответствует их положению, и тем более неуместно «свободное посещение ими, под каким-либо предлогом, казенных заведений, для воспитания юношества предназначенных».

Это было уже на двадцать третьем году пребывания Волконских в Сибири. Мария Николаевна написала об этом своей сестре, Екатерине Орловой. Через короткое время генерал-губернатор Руперт вынужден был по приказу из Петербурга отменить свое распоряжение.

Приезжавшие в Сибирь артисты давали концерты в Тобольске, Омске, Ялуторовске, и всюду декабристы являлись на их концертах почетными гостями.

* * *

Декабрист М.С. Лунин как-то посетил в Урике Волконских. Было поздно. Мария Николаевна, убаюкивая маленькую Нелли, напевала старинный романс.

«Я слышал, - писал после этого вечера Лунин сестре, - последнюю строфу из гостиной и был опечален тем, что опоздал... Материнское чувство угадывает. Она взяла свечу и знаком показала, чтобы я последовал в детскую... Мать, счастливая отдыхом дочери, казалась у постели ее одним из тех духовных существ, что бодрствуют над судьбой детей... Музыка была мне знакома, но в ней была для меня прелесть новизны, благодаря контральтовому голосу, а может быть, благодаря той, которая пела... Ария Россини произвела на меня впечатление, которого я не ожидал...»

Проживая на поселении, многие декабристы обзавелись инструментами. В 1852 году, не надеясь на скорое освобождение, Пущин просит своего лицейского товарища и друга Ф.Ф. Матюшкина купить для него фортепьяно и выслать зимними обозами в Тюмень, на его имя. «Я думаю, все это обойдется не более трехсот целковых...» - добавляет Пущин.

Через несколько месяцев, в феврале 1853 года, фортепьяно было получено, и Пущин направил по этому поводу Матюшкину восторженное письмо:

«...Ура лицею старого чекана!» Это был вечером тост при громком туше. Вся древность наша искренне разделила со мной благодарное чувство мое; оно сливалось необыкновенно приятно со звуками вашего фортепьяно. Осушили бокалы за вас, добрые друзья, и за нашего старого директора (Энгельгардта. - А.Г.).

Теперь Аннушка уроки берет дома - и субботы мои оживились для молодежи... Старый лицей над фортепьянами красуется, а твой портрет с Энгельгардтом и Вальховским - на другой стенке, близ письменного моего стола. Ноты твои Аннушка скоро будет разыгрывать, а тетрадка из лицейского архива переписана. Подлинник нашей древности возвращаю. От души тебе спасибо за все, добрый друг!..»

Аннушка была родившаяся в Сибири дочь Пущина, которую он очень любил и которая за год до амнистии выехала с младшим братом в Россию...

Увлекаясь музыкой, декабристы приобщали к ней и местное население.

Музыка хоть на короткое время отвлекала декабристов и их жен от тяжких мыслей, тревог и забот. Между тем жить становилось все труднее и труднее. Близкие и родные постепенно уходили из жизни, их оставалось все меньше, и помощь из Петербурга стала поступать реже.

Приходилось изыскивать средства для существования. Многие декабристы пробовали заниматься хлебопашеством, но, глядя на сельскохозяйственные занятия С.Г. Волконского, Ф.Ф. Вадковский писал И. И. Пущину:

«Он посвящает хлебопашеству то время, которое оставляет ему воспитание детей, то есть сеет деньги, жнет долги, молотит время и мелет пустяки, когда уверяет, что это дело выгодно...»

Другие декабристы, как, например, Н.Ф. Лисовский и И.Б. Аврамов, промышляли по Енисею рыбой, П.А. Муханов и Ф.Ф. Вадковский вели торговлю хлебом, И.И. Горбачевский пробовал заниматься мыловарением, а приехавший в Сибирь племянник И.И. Пущина пытался привлечь дядю заняться добычей золота, чем тогда занимались многие сибирские промышленники.

Занятия торговлей могли наложить на декабристов определенный отпечаток, и Якушкин счел необходимым написать по этому поводу Пущину:

«От нас всегда зависит много уменьшить наши издержки... Во всяком положении есть для человека особенное назначение, и в нашем, кажется, оно состоит в том, чтобы сколько возможно менее хлопотать о самих себе. Оно, конечно, не так легко, но зато и положение наше не совсем обыкновенное. Одно только беспрестанное внимание к прошедшему может осветить для нас будущее; я убежден, что каждый из нас имел прекрасную минуту, отказавшись чистосердечно и неограниченно от собственных выгод, и неужели под старость мы об этом забудем? И что же после этого нам остается?..»

Высказанные Якушкиным в письме к Пущину взгляды были присущи почти всем декабристам. Чем бы они, нуждаясь, ни занимались, они жизнь свою всегда рассматривали в свете идей 14 декабря. Любой человек может совершить любой поступок, но их действия не могут рассматриваться сами по себе. Положение их было «не совсем обыкновенное», и они полагали, что все их дела должны рассматриваться в свете дней, озаривших их молодые годы. Они были «лучшие люди»...

* * *

За несколько лет до амнистии, в 1850 году, декабристы тепло и радушно встретили прибывших в Сибирь осужденных петрашевцев.

Декабристы знали о процессе кружка петрашевцев. Кружок этот существовал с 1845 по 1849 год и отражал глубокие социально-политические и идейные искания демократически настроенного дворянства и разночинной интеллигенции, находившихся под влиянием освободительных идей декабристов, а также А.И. Герцена, В.Г. Белинского. Петрашевцы боролись за установление в России республиканского строя, за уничтожение крепостничества и революционное переустройство общества.

Среди петрашевцев оказался провокатор, Антонелли, и в ночь на 23 апреля 1849 года они были по его доносу арестованы и заключены в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. К следствию привлечено было больше ста человек, суду предано двадцать три. Из них двадцать одного человека приговорили к расстрелу. На Семеновском плацу в Петербурге их одели в белые саваны, завязали глаза и поставили под расстрел. В последнюю минуту им объявили о замене смертного приговора каторгой и арестантскими ротами.

Отбывать наказание петрашевцев отправили в Сибирь. По дороге они остановились на несколько дней в Тобольске.

Петрашевцы находились в очень печальном состоянии. Лишенные какой бы то ни было материальной помощи, голодные и холодные, они сидели в общеуголовной тюрьме. Узнав об их приезде, жены декабристов сразу пришли им на помощь, и первой откликнулась Н.Д. Фонвизина. В особенно тяжелом состоянии она нашла Петрашевского - больного, истощенного, в кандалах.

Узнав, что фамилия жены декабриста, посетившей его в тюрьме, Фонвизина, Петрашевский рассказал ей, что к их кружку был близок некий Дмитрий Фонвизин, двадцатипятилетний юноша... Он был болен туберкулезом, находился при смерти и потому избежал ареста и тюрьмы...

Фонвизиной стало ясно, что Петрашевский рассказывал ей об участи ее сына, которого она, уезжая за мужем в Сибирь, оставила в России ребенком. Она вышла от Петрашевского потрясенная и взволнованная, хотя давно уже знала, что оба ее оставшиеся в России сына умерли...

Среди петрашевцев находился и осужденный на каторгу Ф.М. Достоевский. Ему было тогда двадцать восемь лет, он был уже довольно известным писателем, автором «Бедных людей», «Неточки Незвановой», «Белых ночей».

Жены декабристов, Фонвизина и Анненкова, подарили Достоевскому Евангелие с заклеенными в переплете деньгами. По этому поводу он писал позже:

«Эту книгу с заклеенными в ней деньгами подарили мне еще в Тобольске те, которые тоже страдали в ссылке и считали время ее уже десятилетиями и которые во всяком несчастном привыкли видеть брата».

Евангелие это было единственной книгой, которую в те времена разрешали иметь в тюрьме заключенным. Оно находится сейчас в музее Ф.М. Достоевского в Москве.

Когда наступил день отправки петрашевцев, Фонвизина поехала проводить их. Свидание должно было состояться в семи верстах от Тобольска, по Омской дороге. Стоял страшный холод - было больше 30 градусов, - ветер в открытом поле дул нестерпимо. Фонвизина и бывшая с нею спутница промерзли, а отправка петрашевцев почему-то задерживалась. Оставив кучера на дороге, они ушли вперед.

Наконец послышался звон бубенцов, подъехали и остановились, как условлено было, две тройки. Достоевский и его товарищ, петрашевец Дуров, выпрыгнули из повозок. Они были в арестантских полушубках и меховых малахаях. На ногах - кандалы.

Фонвизина простилась с ними и дала письмо к своему доброму знакомому, инспектору Омского кадетского корпуса И.В. Ждан Пушкину, которого просила помочь петрашевцам.

- Не теряйте бодрости духа, о вас будут там заботиться добрые люди! - крикнула петрашевцам Фонвизина, когда ямщик ударил по лошадям и тройки помчались «в непроглядную даль их горькой участи». От Тобольска до Омска было шестьсот верст...

Полученное Достоевским от Фонвизиной письмо дало некоторые результаты. В Омске проживал некий священник Сулоцкий, живший до того в Тобольске и Ялуторовске. Он находился в дружеских отношениях со многими декабристами, и через него их жены держали связь с Достоевским.

Сулоцкий сообщал, что Достоевский находился в тюремном госпитале, что главный лекарь Троицкий предлагал ему лучшую пищу, а иногда и вино, но Достоевский от всего отказывался и только просил, чтобы его почаще принимали в госпиталь и содержали в сухой комнате.

Позже Сулоцкий писал, что он добился разрешения посылать Достоевскому книги и журналы - правда, лишь религиозно-духовного содержания, - и добавил, что Достоевский просил прислать ему «Историю» и «Иудейские древности» Иосифа Флавия. Ни в одной библиотеке Омска книг этих, однако, не оказалось.

Так прошло четыре года омской каторги, по окончании которых Достоевский и Дуров были освобождены из тюрьмы, определены рядовыми и лишь в 1856 году получили разрешение вернуться в Россию.

Выйдя из тюрьмы, Достоевский сообщил Фонвизиной свой новый адрес: «Семипалатинск, Сибирский линейный № 7 батальон, рядовому Федору Михайловичу Достоевскому».

Находясь на каторге, и после, уже живя в Петербурге, Достоевский благодарно вспоминал теплое, внимательное и заботливое отношение жен декабристов к нему и ко всем петрашевцам. 22 февраля 1854 года он писал своему брату, М.М. Достоевскому:

«Ссыльные старого времени, - т. е. не они, а жены их, - заботились об нас, как об родне. Что за чудные души, испытанные 25-летним горем и самопожертвованием. Мы видели их мельком, ибо нас держали строго. Но они присылали нам пищу, одежду, утешали и ободряли нас...»

Сообщая Фонвизиной свой новый семипалатинский адрес, Достоевский добавил, что лучше все же писать ему по адресу его живущего в Петербурге брата, М.М. Достоевского: так, кружным путем, письма вернее и безопаснее дойдут до него в Семипалатинск.

Уже вернувшись из Сибири домой и живя в своем имении Марьино, под Москвой, Фонвизина вела деятельную переписку с своими оставшимися в Сибири друзьями. Переписывалась она и с Достоевским. Она рассказывала писателю, как неприветливо встретила ее Москва после 25-летней каторги в Сибири. Достоевский, сам испытавший прелести каторги, писал ей 20 февраля 1854 года из Омска:

«С каким удовольствием я читаю письма ваши, драгоценнейшая Н. Д. Вы превосходно пишете их, или, лучше сказать, письма ваши идут прямо из вашего доброго, человеколюбивого сердца, легко и без натяжки...

Я слышал, вы куда-то хотите ехать на юг? Дай вам бог выпросить позволение. Но когда же, скажите, пожалуйста, когда же мы будем свободны, или по крайней мере, так, как другие люди? Уж не тогда ли, когда совсем не надо будет свободы? Что касается до меня, то я желаю лучше всего или уж ничего. В солдатской шинели я такой же пленник, как и прежде...»

Все пережитое Достоевским на каторге нашло свое отражение в его «Записках из Мертвого дома», написанных в начале шестидесятых годов, по возвращении писателя из ссылки в Петербург.

Книга эта, как писал Герцен, «явилась страшным повествованием, относительно которого автор, вероятно, и сам не подозревал, что, очерчивая своей закованной в кандалы рукой фигуры своих сотоварищей-каторжников, он создавал из нравов одной сибирской тюрьмы фрески а ля Буонаротти».

Царская цензура, однако, нашла, что Достоевский не показал в своей книге ужасов каторги и у читателя могло создаться превратное впечатление о каторге, как о слабом наказании для преступника. Это заставило Достоевского дополнить вторую главу книги небольшим отрывком, в котором он писал, что, несмотря ни на какие облегчения участи каторжных со стороны правительства, каторга не перестанет быть нравственной мукой, невольно и неизбежно карающей преступника. Достоевский так и начинал свой отрывок: «Одним словом, полная, страшная, настоящая мука царила в остроге безысходно», и писал, что самая страшная мука заключается в лишении человека свободы и гражданских прав.

«Записки из Мертвого дома» принесли Достоевскому всемирную известность. Они показали, как страшна была царская каторга, к которой Николай I приговорил декабристов навечно.

* * *

Вступив на престол, новый царь, Александр II, опубликовал приказ по войскам, в котором приводил последние слова умиравшего Николая I: «Благодарю славную верную гвардию, спасшую Россию в 1825 году, равно храбрые и верные армию и флот».

После такого приказа по войскам нового царя декабристы ни на что уже не надеялись.

«...Ныне пришла почта российская, - писал Волконский сыну Михаилу, - и мои кости останутся в Сибири. О себе не горюю - накликал на себя этот удел; и все-таки совесть чиста и готов предстать пред суд божий без упрека в тщеславии или эгоистически в чем; родина и убеждения были причиной моего немалого самопожертвования. Манифест ясен, и о нас ни полслова, как Войнаровского наша память похоронена будет в Сибири; о себе не сетую: чем более испытал, тем в самом себе я становлюсь выше, но о матери твоей, о тебе, мой друг, и твоей будущности, о разлуке с дочерью... сильно и сильно горюю...»

Волконский просит сына получить для него разрешение выехать вместе с матерью из Сибири и заканчивает письмо словами: «Исполнение двух моих умолений снимет тяжкий камень с моего сердца, и тогда я спокойнее сойду в могилу»...

Проходили месяц за месяцем и ничего нового декабристам не приносили. Из Петербурга шли вести неутешительные.

В одном из писем к друзьям Пущин писал в апреле 1856 года из Ялуторовска:

«Бесцветное какое-то начало нового царствования. Все подличают публично и подчас целуют руку у царя. Все дико и ничего не обещает хорошего. Адресов и приказов нет возможности читать. Отличились четыре генерал-адъютанта, а Ростовцев (который сообщил в декабре 1825 года Николаю I о существовании заговора), тот просто истощается в низости; нет силы видеть такое проявление верноподданничества. Не знаю, были ли такие сцены при Николае... Знаю только, что Александр I не дозволял так кувыркаться. По-моему, это упадок, и до сих пор не вижу ничего, кроме упадка. Между тем время такое, что можно бы на что-нибудь получше обратить умы...»

Взоры всей России были в то время обращены к героическому Севастополю, и декабристы жадно ловили все приходившие оттуда известия.

«Разумеется, - писал Пущин Якушкину, - очень естественно человеку, рожденному в свет, умереть, как царю, так и подданному, но умереть в такую минуту тому, который затеял всю кутерьму, это не совсем обыкновенно. Одним словом, этим многое может разрешиться. Новому правителю легче действовать и поправлять ошибки не свои...»

И добавлял в конце письма:

«Я ничего не загадываю, но и не удивлюсь, если скажут: отправляйтесь куда знаете. 30 лет без нескольких месяцев - такая хронология не часто бывает...»

В бумагах Пущина сохранилось письмо к нему, без подписи и даты, от какого-то родственника из Петербурга, который писал о настроении тогдашних прогрессивных кругов России:

«Грустно подумать, что время уничтожает следы всего былого, что никто не вспомнил об изгнанниках, озаривших самое начало царствования его таким ярким блеском!..»

Но все же внимание нового царя обратили на необходимость «кончить всю эту сумятицу и вывести с честью Россию из этого посконного ряда без отрепьев». Городничие тех мест, где жили на поселении декабристы, неожиданно получили приказ собрать и сообщить губернаторам показания декабристов о том, где живут их близкие и родные и из кого они состоят.

«30 лет пишу через III отделение, - иронически заметил по этому поводу Пущин в письме к Фонвизиной. - Прошу взглянуть на адресы, и все сведения получите. По-моему, если хотят вернуть допотопных, стоит только сказать: поезжайте, куда желаете, и скажите нам, куда едете... Все-таки видно, что чего-то хотят, хоть хотят не очень нетерпеливо...»

Но здоровье было уже не то, силы не те, и не было веры в завтрашний день. Еще в 1845 году, в большом письме на имя бывшего директора Царскосельского лицея Е.А. Энгельгардта, Пущин писал:

«Если б мне сказали в 1826 году, что я доживу до сегодняшнего дня и пройду через все тревоги этого промежутка времени, то я бы никогда не поверил и не думал бы найти в себе возможность все это преодолеть. Между тем и это все прошло, и, кажется, есть еще запас на то, что предстоит впереди...»

Под этим письмом Пущина могли бы подписаться все оставшиеся в живых декабристы...

Когда было наконец получено сообщение об амнистии и предстояло возвращение в Россию, Пущин писал Нарышкиным:

«Так долго мы зажились в благодатной Сибири... Я помню этот путь, когда фельдъегерь вез меня в Сибирь. Теперь вряд ли мне его одолеть...»

Освобождение декабристов последовало осенью 1856 года. В Москве находился в то время в служебной командировке родившийся и выросший в Сибири сын Волконских, Михаил Сергеевич.

Вечером на Спиридоновку, где он жил, неожиданно прибыл курьер из Кремля и предложил молодому Волконскому немедленно явиться к шефу жандармов князю Долгорукому.

Волконскому вручили манифест о помиловании декабристов и предложили срочно выехать с ним в Сибирь.

Волконский выехал в ту же ночь. В пятнадцать дней он домчался на перекладных до Иркутска.

Какими-то неведомыми путями в Сибирь уже дошли вести о предстоящем освобождении декабристов. На почтовых станциях большого сибирского тракта, в деревнях, в степи толпы народа и ссыльных встречали молодого Волконского. Он останавливал лошадей и, стоя в экипаже, читал манифест об амнистии.

Родители его уже жили в то время в Иркутске. Ночью в их дом постучали.

- Кто там?

- Это я, Миша. Я привез прощение... В ту ночь никто уже не спал...

Царская «милость», к сожалению, пришла поздно. Большинство декабристов, пройдя через каторжные тюрьмы и ссылки, не выдержали и погибли. Из ста двадцати одного осужденного в живых остались пятьдесят пять человек. Из них тридцать четыре находились в Сибири, остальные - на жительстве под надзором полиции во внутренних губерниях России.

Мрачными вехами проходили в памяти немногих оставшихся в живых декабристов прожитые ими в Сибири годы. Лишь дети напоминали им о том, как много лет они провели там. Незадолго до амнистии декабристы провожали уезжавшую из Ялуторовска в Петербург дочь Анненковых, Оленьку, вышедшую замуж за инженерного офицера К.И. Иванова.

- Мудрено вообразить, - говорили декабристы, - что Оленька, которую грудным ребенком везли из Читы в Петровский, теперь взрослая женщина, очень милая и добрая...

* * *

Началось наконец возвращение в родные места. Из одиннадцати жен декабристов вернулись из Сибири и вместе с мужьями доживали на родине свои последние годы лишь Волконская, Нарышкина, Анненкова, Фонвизина и Розен. Потеряв в Сибири мужей, вернулись на родину умирать Давыдова, Ентальцева и Юшневская. Муравьева, Трубецкая и Ивашева погибли.

Не все декабристы покинули Сибирь после амнистии. М. Кюхельбекер остался в Баргузине, где в 1859 году и скончался.

Не хотел возвращаться Д. Завалишин, но вынужден был выехать в 1863 году. Николай I осудил его на двадцатилетнюю каторгу и выслал из России в Читу, а сын Николая I, Александр II, выслал Завалишина из Читы в Россию: местные власти находили вредным его пребывание в Забайкалье - он слишком часто критиковал их действия.

Все покидавшие Сибирь декабристы, по существу, ехали в Россию умирать.

«Часть из них очень стары, почти все белы и хворы, у всех большой запас аптекарской кухни», - писал Муханов еще в 1841 году, а с тех пор ведь прошло до амнистии еще пятнадцать лет...

Навсегда остался в Петровском заводе, близ пепелища сгоревшей каторжной тюрьмы, один И.И. Горбачевский и в селе Смоленском, под Иркутском, - В.А. Бечаснов. В Олонках оставался «первый декабрист» В.Ф. Раевский.

* * *

Сибирское население с грустью провожало декабристов. Память о них надолго сохранилась всюду, где они жили на поселении.

Несмотря на тяжелые условия существования, часто очень недоброжелательное к ним отношение со стороны местной злой и трусливой администрации, декабристы «столько сделали для Сибири, сколько сама она не сделала бы и в сто лет».

«Настоящее житейское поприще наше, - писал декабрист Лунин, - началось со вступлением нашим в Сибирь, где мы призваны словом и примером служить делу, которому себя посвятили».

Особо надо упомянуть о ялуторовском кружке Якушкина, в котором участвовали Ентальцев, М. Муравьев-Апостол, Оболенский, Пущин и Тизенгаузен. Они много сделали для просвещения местного населения. И благодарную память о себе оставили декабристы среди якутского и бурятского населения Сибири.

Поведение декабристов, основанное на простых, но строгих нравственных правилах, на ясном понимании справедливого, честного и гуманного отношения к людям, не могло не оказывать благотворного влияния на местное общество.

В Сибири никогда не было крепостного права, и потому сибирский крестьянин резко отличался по своему самостоятельному характеру от российского крестьянина. Для него декабрист не был «барином» в том смысле, в каком это понятие определялось в то время для крестьян в России.

Декабристы являлись живыми образцами и носителями подлинной культуры, и ото поднимало их в глазах тех, кто с ними общался.

Все чувствовали себя с ними легко и просто.

Пример декабристов, не пренебрегавших никаким трудом, действовал на окружающих облагораживающе. Они подавали населению примеры рациональной хозяйственной практической деятельности, были лучшими наблюдателями и знатоками края, не тяготились никакими занятиями, обучали взрослых и детей чиновников и крестьян математике, физике, химии, механике, иностранным языкам.

Они поддерживали нуждавшихся добрым советом, оказывали материальную помощь, защищали от злоупотреблений местных властей. Самые матерые и закоренелые чиновники боялись декабристов.

Братья Бестужевы были ревностными пропагандистами ремесленного образования. Они приезжали в бурятские улусы и обучали кочевников ремеслам. Буряты часто приезжали к ним в Селенгинск, чтобы познакомиться с тем или иным ремеслом и приобрести определенные трудовые навыки.

Как братья к братьям, относились декабристы к местному населению.

Сибири декабристы предвещали великое будущее. «Сама природа, - писал А. Бестужев (Марлинский), - указала Сибири средство существования и ключи промышленные. Схороня в горах ее множество металлов и цветных камней, дав ей обилие вод и лесов, она явно дает знать, что Сибирь должна быть страной фабрик и заводов».

«Расставаясь с страною изгнания, - писал декабрист Розен, - с грустью вспоминал любимых товарищей-соузников и, благословляя их, благословлял страну, обещающую со временем быть не пугалищем, не местом и средством наказания, но вместилищем благоденствия в высшем значении слова. Провидение, быть может, назначило многих из моих соизгнанников... быть основателями и устроителями лучшей будущности Сибири, которая, кроме золота и холодного металла и камня, кроме богатства вещественного, представит со временем драгоценнейшие сокровища для благоустроенной гражданственности».

О том же писал Басаргин и, подчеркивая роль декабристов в поднятии общей культуры Сибири, добавлял: «Я уверен, что добрая молва о нас сохранится надолго по всей Сибири, что многие скажут сердечное спасибо за ту пользу, которую пребывание наше им доставило».

* * *

Многие места, связанные с именами декабристов, в Сибири бережно охраняются. В декабре 1950 года, в сто двадцать пятую годовщину со дня восстания 14 декабря, на домах, где жили декабристы, были установлены мемориальные доски. Охраняются разбросанные по Сибири памятники над могилами декабристов. В музеях и архивах Сибири хранятся рукописи и вещи, принадлежавшие декабристам или сделанные их руками, а также портреты и картины, рисованные Н. Бестужевым.

На деревянном двухэтажном доме в Волконском переулке в городе Иркутске висит мемориальная доска: «В этом доме жил декабрист Сергей Григорьевич Волконский».

Имеется мемориальная доска и на доме С.П. Трубецкого.

В доме, где жил в Олонках «первый декабрист» В.Ф. Раевский, сейчас районная библиотека.

Дом в Селенгинске, в котором жили с сестрами Михаил и Николай Бестужевы, не сохранился. В доме их друзей, Старцевых, предполагается создать музей в память декабристов.

В доме, где жили в Туринске Ивашевы, на улице Декабристов, сегодня помещается библиотека имени И.И. Пущина.

В парке культуры и отдыха Кяхты намечено установить бюст Н.А. Бестужева, выполненный по проекту скульптора А.И. Тимина.

В кяхтинском краеведческом музее хранится несколько небольших картин Н. Бестужева.

В Чите сохранилась старая церковь, куда водили в кандалах декабристов и где Полина Гебль венчалась с И.А. Анненковым. Сохранился домик Е.П. Нарышкиной с мемориальной доской на фасаде. Входя в этот домик-музей и вспоминая высокий подвиг жен декабристов, посетители обнажают головы. В музее хранятся книги и многие личные вещи декабристов - часы, шкатулка М.Н. Волконской и столик, изготовленные руками Николая Бестужева. На площади Декабристов будет сооружен памятник героям 1825 года.

На перроне Петровского завода в 1973 году появилась громадная мозаичная картина на стене трехэтажного дома, выстроенного рядом с вокзалом. На ней изображены декабристы и их жены. В Петровском заводе, где декабристы отбывали каторгу, и в городе все места, связанные с памятью о них, находятся под охраной отдела культуры Совета Министров Бурятской Автономной Республики. Здесь сохранились дома Е.И. Трубецкой и И.И. Горбачевского, один из них отведен под библиотеку. На месте сгоревшей тюрьмы Петровского завода выстроена школа. Школьники часто украшают цветами могилы А.Г. Муравьевой и И.И. Горбачевского.

В Петровском заводе имеется «гора Лунина», названная так в память декабриста, а могила его в Акатуе, где он скончался, была в 1897 году восстановлена М.С. Волконским, сыном декабриста.

Сто лет назад, когда амнистированные декабристы покинули Ялуторовск, жители города писали И.И. Пущину: «У нас стало грустно в городе, ибо декабристы были цветы, украшавшие Ялуторовск...» Именами Пущина, Оболенского, Якушкина и других декабристов назвали сегодня ялуторовцы улицы своего города. В доме, где жил Муравьев-Апостол, - музей декабристов, а в доме, где помещалась организованная Якушкиным школа, сейчас детский сад. Одна из комнат этого дома - кабинет И.Д. Якушкина, восстановленный в том виде, в каком он был при жизни декабриста.

И сегодня, через полтора столетия после восстания, все приезжающие в Читу, Петровский завод и другие места поселений декабристов прежде всего знакомятся со всем, что связано с их именами.

Много мест, связанных с восстанием и именами декабристов, сохранилось в Ленинграде и Москве. Сенатская площадь, на которой произошло в Петербурге восстание, переименована сейчас в площадь Декабристов. И тридцать три могилы декабристов на московских кладбищах говорят о том, что уцелевшие после тридцатилетней каторги и ссылки декабристы именно в Москву приехали, несмотря на то что ни в Москве, ни в Петербурге им не разрешено было жить после амнистии.

На кладбище Ново-Девичьего монастыря покоятся: М.И. Муравьев-Апостол, А.Н. Муравьев, М.Ф. Орлов, С.П. Трубецкой; на Ваганьковском - А.П. Беляев, М.А. Бестужев, П.С. Бобрищев-Пушкин, К.П. Оболенский; на кладбище Донского монастыря - В.П. Зубков, М.М. Нарышкин, П.Н. Свистунов; на Пятницком - И.Д. Якушкин, Н.В. Басаргин; остальные на разных кладбищах Москвы.

20

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

Мы, по крайней мере многие из нас, увидели цель жизни народов, цель существования государств, и никакая человеческая сила не может уже обратить нас вспять.
Н.И. Тургенев

ЯСНЫМ зимним утром 1861 года А.И. Герцен гулял со своей двоюродной сестрой Т.П. Пассек по Пале-Роялю, в Париже. Они увидели медленно идущего впереди старика, просто, но хорошо одетого. Его благородная наружность и что-то печально-задумчивое в лице остановили на нем внимание Т.П. Пассек.

- Знаешь ли ты, кто это? - спросил Герцен.

- Не знаю. Скажи, Саша, кто?

- Один из участников четырнадцатого декабря, князь Сергей Григорьевич Волконский, возвращенный из ссылки.

«В памяти моей, - вспоминала Пассек, - осветился трогательный ряд женщин-аристократок - они бросают родных, роскошь, блеск общественного положения и идут за мужьями в глубину Сибири; представился грустно-поэтический вечер, который княгиня М.Н. Волконская, отъезжая в ссылку к мужу, проводит у своей невестки, - умной, талантливой писательницы, княгини 3.А. Волконской, - окруженная самыми замечательными личностями литературного мира того времени.

Печально я смотрела на шедшего впереди нас слабыми ногами старца.

- Хочешь познакомиться с князем? - спросил Саша.

- Конечно, хочу! - ответила я.

Мы ускорили шаги и нагнали князя. Он быстро обернулся к нам. Узнавши Александра, с которым был знаком, приветливо улыбнулся и подал ему руку. Саша, почтительно кланяясь, сказал:

- Здравствуйте, князь. Как ваше здоровье? Прогуливаетесь, и прекрасно - утро великолепное...

Затем он представил пас друг другу, и мы все вместе отправились дальше. Разговаривая, князь Сергей Григорьевич несколько раз жаловался на свои ноги. Обойдя часть Пале-Рояля, мы зашли отдохнуть на квартиру к Александру. Знакомство с князем Волконским продолжалось, и он нередко посещал нас в Париже...»

Об одном из таких посещений рассказывает в своих «Воспоминаниях» Н.В. Шелгунов:

«Раз я прихожу к А.И. Герцену и застаю такую картину. В мягком большом кресле сидит величавый старик (таких стариков я еще не видывал) с длинными, по плечи, и белыми, как снег, волосами; в лице и во всей фигуре почтенного старика, откинувшегося на спинку кресла, было что-то патриаршее, спокойное; в прямом, ясном взгляде чувствовалась душевная красота и та уверенность в себе, которая дается хорошо прожитой жизнью и спокойной совестью.

Перед стариком стоял Герцен, относившийся к нему с такой сыновней, предупредительной почтительностью и берегущей любовью, которую если нужно уметь вызвать, то еще больше нужно уметь носить в себе.

Этот патриарх-старик был декабрист князь Волконский... Он был лишен возможности жить в Петербурге, но ему не было запрещено жить за границей, и он уехал в Париж...»

М.Н. Волконская, вернувшись в Москву из Сибири, болела и вскоре получила разрешение выехать для лечения за границу. Ее сопровождала дочь Елена Сергеевна.

Через год, по их ходатайству, разрешен был выезд за границу и С.Г. Волконскому. Но он был уже очень болен. Ему разрешили пробыть за границей не более трех месяцев. В связи с болезнью жены и своей собственной он несколько раз обращался к царю с просьбой об отсрочке... В Париже за ним был установлен тайный надзор...

М.Н. Волконская очень изменилась. Все пережитое в ссылке наложило на весь ее облик строгую печать времени. Но лицо ее было одухотворено особой внутренней красотой.

Романтическая и героическая в красоте своего подвига, она смотрела сейчас на жизнь своими большими глазами из глубины перенесенных страданий...

Уезжая из России, она даже не была уверена, что вернется, и взяла с собою в мешочке горсть родной земли, которую просила положить в ее гроб, если умрет вдали от родины...

Вот они идут все трое по улице Мира в Париже - А.И. Герцен, М.Н. Волконская и С.Г. Волконский. И здесь же был вынужден жить Н.И. Тургенев. По-разному сложилась их жизнь, и разная у них судьба: Герцен - вечный изгнанник, Волконские - только что отбыли тридцатилетнюю каторгу и ссылку з Сибири, Н.И. Тургенев, заочно приговоренный по делу декабристов к смертной казни, лишен был возможности вернуться на родину.

Один из активнейших членов Тайного общества, Николай Тургенев пользовался среди товарищей по восстанию большим авторитетом и являлся кандидатом в члены временного правительства после свержения самодержавия. С ним и его братом Александром был очень дружен Пушкин и, находясь в их доме, написал оду «Вольность».

В дни декабрьских событий 1825 года Н. Тургенев находился в Англии и по призыву царского правительства в Россию не вернулся, а Англия отказалась выдать его.

В Петербурге между тем распространился слух, будто Тургенева везут морем в Россию.

П.А. Вяземский написал в те дни стихотворение «Море», в котором называл его «очаровательницей мира, красой творения». Пушкин ответил ему на это:

Так море, древний душегубец,
Воспламеняет гений твой?
Ты славишь лирой золотой
Нептуна грозного трезубец?
Не славь его! В наш гнусный век
Седой Нептун земли союзник.
На всех стихиях человек
Тиран, предатель или узник.

Лишь через тридцать один год после восстания, после амнистии, 11 мая 1857 года, Тургенев приехал на короткое время в Россию вместе с родившимися за границей сыном и дочерью, но скоро снова уехал в Париж. Он скончался 10 ноября 1871 года и похоронен на кладбище Пер-Лашез, неподалеку от могилы французских коммунаров.

* * *

Жалели ли все они о перенесенных страданиях и построили бы свою жизнь иначе, если бы им предложили начать ее сызнова?

«Нет!» - ответил на этот вопрос Волконский. И так ответили бы все вернувшиеся из Сибири декабристы и их жены.

Волконский находился в Париже 19 февраля 1861 года, в день падения крепостничества. Стоя в церкви, он плакал и говорил, что это были самые счастливые минуты его жизни: сегодня уже и в России можно было открыто говорить об ужасах крепостного права, о том, за что декабристы столько выстрадали и, по существу, отдали свою жизнь.

Париж, Ницца, Рим, Женева, Виши, Флоренция... Легко представить себе это сказочное путешествие Волконских после тридцатилетней каторги и ссылки. Здесь они присутствовали на двух свадьбах: их овдовевшая дочь вторично выходила замуж и женился сын Михаил.

* * *

Русское передовое общество оказало возвратившимся из Сибири декабристам и их женам сердечную встречу. Даже люди консервативно настроенные считали необходимым выразить им свое уважение. Декабристов всюду охотно принимали.

Через полвека после их возвращения, работая над романом «Декабристы» и вспоминая свою встречу с Волконским в 1861 году во Флоренции, Л.Н. Толстой писал известному пианисту А.Б. Гольденвейзеру:

«Его наружность с длинными седыми волосами была совсем как у ветхозаветного пророка. Как жаль, что я тогда так мало с ним говорил, как бы мне он теперь был нужен!

Это был удивительный старик, цвет петербургской аристократии, родовитой и придворной. И вот в Сибири, уже после каторги, когда у жены его было нечто вроде салона, он работал с мужиками, и в его комнате валялись всякие принадлежности крестьянской работы...»

Царское правительство продолжало, однако, относиться к декабристам по-прежнему подозрительно и недоверчиво.

В Москве и Петербурге им не разрешено было жить, но все они стремились быть ближе к Москве. Волконские числились живущими в деревне Зыково, под Москвой, а фактически жили у дочери в Москве. Пущин, женившись па овдовевшей Фонвизиной, поселился в Марьине, близ Бронниц. М. Муравьев-Апостол жил в Твери, Батенков и Оболенский - в Калуге, Анненков - в Нижнем Новгороде, Нарышкины - под Тулой.

Правительственные агенты не спускали глаз с декабристов. В этом смысле любопытен обращенный к московскому генерал-губернатору Закревскому запрос шефа жандармов Долгорукова:

«До сведения государя императора дошло, что... Муравьев-Апостол, Оболенский и Батенков проживают в Москве без разрешения и позволяют себе входить в самые неприличные разговоры о царствующем порядке вещей. Скромнее всех, по слухам, ведет себя Муравьев. Что же касается до Трубецкого и Волконского, то они будто бы бывают во всех обществах с длинными седыми бородами и в пальто...»

Производивший секретное расследование по этому запросу генерал донес:

«Чтобы лица сии позволяли себе входить в самые неприличные разговоры о существующем порядке вещей - я подтвердить не могу. Несмотря на столь продолжительное отчуждение от общества, при вступлении в него вновь, они не выказывают никаких странностей, ни уничижения, ни застенчивости, свободно вступают в разговор, рассуждают об общих интересах, которые, как видно, никогда не были им чужды, невзирая на их положение; словом сказать, 30-летнее их отсутствие ничем не выказывается, не наложило на них никакого особенного отпечатка, так что многие этому удивляются и, предполагая их встретить совсем другими людьми, частию убитыми, утратившими энергию, частию одичавшими, могут находить, что они лишнее себе позволяют».

Закревский сообщал, со своей стороны, шефу жандармов, что он действительно разрешил приехать в Москву, на три дня каждому, Муравьеву-Апостолу, Оболенскому и Батенкову и что Трубецкой и Волконский «действительно носят бороды».

Николая I уже не было в живых, но его сын, Александр II, которого дворянство окрестило «царем-освободителем», продолжал относиться к декабристам мелочно-придирчиво. Волконский обратился однажды с просьбой разрешить ему съездить в Петербург навестить свою больную сестру. На это ему ответили, что государь император «соизволил» отказать в этой просьбе: коль скоро сестра Волконского могла совершить в 1854 году поездку из Петербурга в Иркутск для свидания с братом, то теперь, когда брат уже возвратился из Сибири, она тем более может сама съездить к нему в деревню Зыково под Москвой.

«Дивлюсь, как не надоест им с нами возиться, полагаю, что это делается от безделья», - писал по этому поводу Якушкин Пущину.

Такое отношение правительства к декабристам вынуждало их быть осторожными. Получив приглашение на обед в годовщину основания Московского университета, 12 января 1862 года, Оболенский уклонился от этого обеда «по случаю различных манифестаций, имеющих неприятные последствия, которых он был свидетелем в прошлом году, по случаю подобного праздника».

Уцелевшие после всего пережитого декабристы тем более старались не терять связи друг с другом.

«Когда смерть разредила наши ряды, чувствуешь потребность сомкнуть их», - писал М. Муравьев-Апостол Пущину из Твери.

«Хотелось бы почаще с тобой переписываться... Приятно было бы сохранить ту же свежесть чувств, которая так долго у нас хранилась и, верю, сохранится до конца», - писал Пущину Оболенский.

В Твери, у М. Муравьева-Апостола, состоялось два «съезда» вернувшихся из Сибири декабристов. Они радостно приветствовали друг друга, но, говорили они, «трудно было заменить наш ялуторовский кружок, который всегда останется в сердечной памяти».

О каторге декабристы вспоминали с горечью и грустью и все же радовались, вспоминая, как дружно они все жили там. На память приходили разные смешные эпизоды, вплетавшиеся в их тогдашнюю жизнь, и эти отзвуки прошлого еще больше сближали их.

Декабристы рады были своим встречам.

«Нарышкиных буду рад видеть, - писал Пущин Трубецкому из Марьина в 1857 году, - с 1833 года не виделись, это гомерические сроки! Кроме нашей хронологии, редко где они встречаются...»

* * *

Пущин, «Маремьяна-старица», оказавшись под Москвой, не переставал заботиться о нуждающихся товарищах. В Москву он перенес из Сибири малую артельную кассу декабристов. «Горе тому и той, кто живет без заботы сердечной, - это просто прозябание» - писал Пущин Фонвизиной еще из Ялуоровска, и, когда ему предложили еще в Чите принять участие постройке и украшении церкви, он ответил, что лучше вместо этого помочь какому-нибудь нуждающемуся бедняку.

Вернувшись из Сибири, Пущин страдал одышкой, был «переломан совершенно» («куда девалась прежняя удаль?!»). И все же он продолжал вести обширную переписку с товарищами и в нужную минуту всегда приходил им на помощь.

В марте 1858 года Пущин разыскал дочь К.Ф. Рылеева, Настасью Кондратьевну. Она жила с мужем и детьми близ Тулы неподалеку от Нарышкиных, и они помогли разыскать ее.

С 1825 года Пущин остался должен К.Ф. Рылееву 430 рублей и был рад, что получил наконец возможность вернуть этот свой старый долг его дочери.

Он видел ее в последний раз пятилетней девочкой, 13 декабря 1825 года, накануне восстания, в квартире ее отца, и она была очень тронута его письмом.

«С глубоким чувством читала я письмо ваше, - написала она Пущину, - не скрою от вас, даже плакала; я была сильно тронута благородством души вашей и теми чувствами, которые вы сохранили к покойному отцу моему... Как отрадно мне будет видеть вас лично и услышать от вас об отце моем, которого я почти не знаю. Мы встретим вас, как самого близкого, родного. Благодарю вас за присланные мне деньги - 430 рублей серебром. Скажу вам, что я совершенно не знала об этом долге...»

Так оставшиеся после 1825 года в живых декабристы не только держали постоянную связь друг с другом, но и восстанавливали старые, утерянные связи далеких прошлых лет...

* * *

Жизнь оставшихся декабристов и их жен уже близилась к концу. И по-разному сложилась она после Сибири.

Немногие, вернувшись из Сибири, застали через тридцать лет живыми своих близких и родных, и не все даже могли узнать друг друга. Член Союза Благоденствия полковник А.Ф. Бриген, крестник Г.Р. Державина, герой Бородина и Кульма, был приговорен к двум годам каторги. Жена его, Софья Михайловна, не получила разрешения последовать за мужем. Она ждала его через два года, но он после каторги пробыл в Сибири еще двадцать девять лет в ссылке и вернулся домой лишь в 1857 году, после амнистии. Он никого не узнал.

- Господа, позвольте узнать, кто из вас моя жена. Я Бриген! - весело воскликнул он, оглядев собравшихся.

Он обнял жену, которая в течение десятилетий лишена была возможности быть его спутницей, и шутя сказал, что их брак уже недействителен и они должны «перевенчаться».

* * *

Вернувшись из-за границы и проживая в деревне, Волконский все же наезжал в Москву и иногда в Петербург. Ему пришлось побывать в Галерее 1812 года, в Эрмитаже, где -

Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил,
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года.

Среди окружавших фельдмаршала М.И. Кутузова «начальников народных наших сил» должен был находиться портрет и его, героя 1812 года, генерала С.Г. Волконского, написанный известным художником Джорджем Доу. Но портрета не было. На стене висела зиявшая пустотой большая золотая рама: портрет декабриста Волконского был, по приказанию Николая I, изъят после восстания 1825 года.

В Петербурге рассказывали в начале нашего века, что, проходя как-то по Галерее 1812 года, последний царь, Николай II, увидев на стене пустую раму, спросил директора Эрмитажа Всеволожского, что это за пустая рама.

Тот объяснил, что в ней находился раньше портрет декабриста князя С.Г. Волконского.

- Не повесить ли снова? - спросил Всеволожский...

Лишь в 1903 году, через семьдесят восемь лет после восстания 14 декабря 1825 года и через тридцать восемь лет после смерти С.Г. Волконского, его сохранившийся в кладовой портрет был водворен в Галерее 1812 года на прежнее место...

Вынужденный жить на полулегальном положении, Волконский решился наконец обратиться к Александру II с двумя ходатайствами: освободить его от дальнейшего полицейского надзора и вернуть ему два знака отличия, которыми он особенно дорожил: Георгиевский крест за Прейсиш-Эйлауское сражение 1807 года и военную медаль в память 1812 года.

Оба эти ходатайства были удовлетворены. Но Волконскому было уже семьдесят пять лет, и недолго пришлось ему носить кровью заслуженные знаки отличия 1812 года.

Лето 1863 года Волконский проводил близ Ревеля, в семье сына. В это время в имении Волконского, Вороньках, Черниговской губернии, в семье дочери тяжело заболела и умирала жена его, Мария Николаевна. Не будучи в состоянии из-за болезни выехать к ней, Волконский писал детям: «...как жена, как мать - это неземное существо, или, лучше сказать, она уже праведная в сем мире. Смысл ее жизни в самопожертвовании для нас... Понимаю, как тяжело вам, а мне, вдалеке от мученицы жены моей, вдалеке от вас всех, - просто невыносимо! А двинуться в путь не могу, болезнь моя не опасная, но страдательная, едва брожу».

10 августа 1863 года Волконская скончалась. Ей было пятьдесят восемь лет. Волконский тяжело пережил смерть жены. Подагра и паралич конечностей лишили его возможности свободно ходить, а через год он мог передвигаться лишь в коляске.

Дочь Волконских вынуждена была выехать в это время в Италию, где находился ее тяжело больной туберкулезом муж, Кочубей. С нею вместе выехал близкий друг Волконских, декабрист А. В. Поджио, дочь которого заканчивала во Флоренции, под руководством знаменитого пианиста Ганса фон Бюлова, свое музыкальное образование.

Спасти Кочубея не удалось. Поджио помог дочери Волконских перевезти тело мужа в Россию и снова вернулся к оставшейся за границей дочери.

Несмотря на преклонный возраст, Поджио и в старости сохранил весь жар своей южной итальянской натуры и убеждения своих молодых лет. В Лозанне и Женеве он встречался с А. И. Герценом и М.А. Бакуниным.

В письме к детям от 1 января 1865 года Герцен так передавал свои впечатления о нем:

«...Утром взошел ко мне очень старый господин, седой и прекрасный, это - Поджио, который был из главных деятелей 14 декабря: точно такой же сохранившийся старец, как Волконский. Он был сослан на 25 лет каторги и теперь исполнен энергии и веры. Я был счастлив его посещением».

В письме к Н.П. Огареву Герцен писал:

«Часов в 11... явился старец с необыкновенным величаво-энергическим видом. Мне сердце сказало, что это - кто-то из декабристов. Я посмотрел на него и, схватив за руки, сказал: «Я видел ваш портрет». -  «Я Поджио». Этот сохранился еще энергичнее Волконского... Господи, что за кряж людей! Иду сейчас к нему!..»

Находясь вдали от России, Поджио тепло вспоминал Сибирь, где так много перенес, и писал своему сибирскому другу, доктору Н.А. Белоголовому:

«Где моя молодость? Будь она в руках моих, я, клянусь вам, был бы прежде в Сибири, а не в Швейцарии».

Весною 1865 года в Вороньки, к дочери, переехал и отец, Волконский. Он был уже очень тяжело болен и осенью, 28 ноября, скончался. Лежа в постели, он попросил дочь почитать ему. Слушал ее, закрыв глаза, и под это чтение уснул навсегда. Ему было семьдесят семь лет.

Поджио узнал о смерти Волконского, находясь в Италии. В это время дочь его вышла во Флоренции замуж за русского, и они все вместе вернулись в Россию. Замужество дочери сняло с души Поджио груз тяжелых и мучительных дум о будущем семьи.

«Теперь, - говорил он, уезжая из Италии, - мое самое большое желание - сложить свои кости в России».

Он и приехал умирать в Россию. С большими мучениями, больной, полуживой, Поджио добрался до Вороньков и там через несколько дней после возвращения, 6 июня 1873 года, скончался на руках дочери Волконских, Елены Сергеевны. Похоронили его в вороньковском саду, близ часовни, в которой покоились Волконские. Таково было его желание.

Елена Сергеевна, вторично овдовев, вышла в третий раз замуж, за А.А. Рахманова. Общая любимица декабристов - Нелли, как звали ее все, - она была женщиной редкой красоты, живой и обаятельной. Мужчины, женщины, старушки, дети - все обожали ее. Уже в глубокой старости, парализованная, она продолжала оставаться любимицей всех окружавших ее. Скончалась она в 1916 году. Ей шел восемьдесят первый год...

* * *

Почти одновременно выехали в начале 1857 года из Сибири овдовевшие в ссылке жены декабристов А.В. Ентальцева и М.К. Юшневская.

Юшневская направилась к приглашавшей ее Давыдовой, в Каменку, а Ентальцева поселилась в Москве. Дней десять она прожила в семье Волконских, а затем наняла себе неподалеку от них, на Арбате, небольшую квартирку. Она оказалась здесь в кругу своих ялуторовских друзей, посещала родившуюся в Сибири Нонушку Муравьеву, вышедшую замуж за Бибикова, бывала у Якушкиных и Басаргиных, постоянно переписывалась с Пущиным, Оболенским, Батенковым, Розеном.

После всего пережитого на каторге и в ссылке Ентальцева душевно отдыхала в этом тесном кругу своих ялуторовских друзей. В день тридцать второй годовщины восстания Ентальцева писала Пущину в Марьино:

«14-е число не прошло для меня без глубоких, сердечных воспоминаний, все прошедшее оживилось в душе, все до последней подробности. Не буду говорить, какие чувствования возбуждало всякое воспоминание, не все поддается словам».

Она как-то сидела у себя дома, писала письмо и неожиданно оказалась в объятиях дочери Волконской.

«Я как-то не умею разлюбить, кого люблю... - писала она после этого Пущину. - Хотела продолжать говорить с вами, взяла перо, вдруг кто-то сзади схватил меня за руку - это была наша милая Неллинька, - зачала меня кутать, почти насильно посадила в карету и увезла к себе. Я там ночевала...»

14 апреля 1858 года Ентальцева проводила за границу Волконских.

«Я провожала их до дилижанса, - писала она. - Увидимся ли еще в здешней жизни? Грустно, добрый друг Иван Иванович! Неллинька очень, очень вам кланяется... Как прощание ее со мною было трогательно, его я не могу забыть. Слышу слова ее, вижу выражение милого лица. Только зачем она благодарила меня за дружбу мою к ней, разве дружба с разлукой прекращается?..»

После отъезда за границу Волконских Ентальцева чувствовала себя в Москве одинокой. Она продолжала переписываться с друзьями, жаловалась на состояние здоровья. Оболенский предлагал ей переехать в Калугу, хотя хорошо знал, как материально не обеспечена Ентальцева, да и сам он, проживая у своей овдовевшей сестры, нуждался.

Но жизнь Ентальцевой уже подходила к концу. Она никуда не поехала. Последней из жен декабристов она вернулась из Сибири на родину и, прожив после этого в Москве всего два года, скончалась 30 июля 1858 года.

* * *

Бывший полковник декабрист М.М. Нарышкин, дослужившись на Кавказе до чина прапорщика, получил в 1844 году разрешение оставить службу и поселился с женой в небольшом поместье в селе Высоком, в семи верстах от Тулы. Нарышкина часто гостила у своей матери, графини А. И. Коновницыной, в Кирове, близ Гдова, и у тетки, М.И. Лорер, в Гаряе, Псковской губернии.

Вернувшись из Сибири, декабристы часто посещали Нарышкиных. Их посетил, возвращаясь с Кавказа, Розен с женой, навестил незадолго до смерти живший под Москвой Якушкин, приезжали Оболенский и Свистунов. Особенно дружеские отношения связывали Нарышкиных с Фонвизиной.

Собираясь за границу Нарышкины пригласили ехать с ними вернувшегося из ссылки Пущина, но он уже был тяжело болен и не мог ехать. Навестивший их Оболенский писал Пущину:

«Елизавету Петровну нашел не таковую, какую ее оставил; но черты лица не так изменились, чтобы нельзя было ее узнать. Мы сошлись как близкие родные, и прощание с ними на долгую разлуку меня расшевелило. Бог знает, кто из нас найдется в дефиците при возвращении их из дальнего края... Мой приезд расшевелил ее, и ее внешняя апатия исчезла. Она двигалась, болтала и была нежна. Об нем и говорить нечего, это... чистая душа...

Обнимем друг друга - семейно крепко, дружно, и порадуемся, что мы можем любить друг друга, что есть еще и друзья, подобные Мишелю и Елизавете (Нарышкиным. - А.Г.), что есть Бобрищев-Пушкин; жаль, очень жаль, что Якушкина нет, долго его не будет доставать в нашем кружке...»

До последних своих дней Нарышкина не переставала заботиться о вернувшихся из Сибири и нуждавшихся декабристах.

Муж ее скончался в Москве 2 января 1863 года. Узнав, что в Туле живет и очень нуждается декабрист И.В. Киреев, она послала ему оставшиеся после мужа вещи.

Киреев писал ей:

«Очень благодарю вас за вещи покойного, всеми уважаемого Михаила Михайловича. Вы извиняетесь в том, что при посылке вещей покойного действуете со мною просто, бесцеремонно. Но такой образ действий, вместо чувства оскорбления с моей стороны, еще более обязывает меня благодарить вас.

Вот уже 35 лет, словом, со дня приезда в Читу, как я по временам должен был пользоваться пособием моих добрых, достаточных товарищей, и это продолжается до сих пор...»

Сама Е.П. Нарышкина ненамного пережила своего мужа. Она скончалась 11 декабря 1867 года в имении своей тетки, М.И. Лорер.

* * *

Всего несколько месяцев прожил вернувшийся из Сибири И.Д. Якушкин. Известие о его смерти декабристы восприняли особенно остро.

Человек исключительной моральной чистоты и возвышенных взглядов, Якушкин пользовался среди всех знавших его большим уважением. В бытность студентом Московского университета он сблизился с П.Я. Чаадаевым, который называл его братом и с которым он жил в одной палатке во время Отечественной войны 1812-1813 годов.

Его близким товарищем по университету был А.С. Грибоедов, и с него автор «Горя от ума» писал образ Чацкого. В 1820 году Грибоедов познакомил его с А.С. Пушкиным.

Печальным было возвращение Якушкина в Москву. Жену свою, Анастасию Васильевну, Якушкин уже не застал. Мог ли он думать, расставаясь с нею в холодную ноябрьскую ночь 1827 года на костромском этапе, что это было их последнее свидание, их последнее прощание, что они никогда больше не увидят друг друга!

Из-за болезни сердца Якушкин не мог сразу выехать из Сибири, а когда приехал в начале 1857 года в Москву, чувствуя себя «совершенно в очарованном мире», вынужден был сидеть дома: врачи пришли к выводу, что Якушкин очень болен и нуждается в серьезном лечении, и в этом смысле московский генерал-губернатор Закревский представил высшему начальству доклад.

Больной Якушкин мечтал уже спокойно отдохнуть после всего пережитого, но чиновники извлекли из архива какой-то старый царский указ, по которому некоторым преступникам (в том числе обыгрывавшим столичных богачей шулерам) запрещалось жить в Москве и Московской губернии. Этот указ был почему-то применен и к амнистированным декабристам. Якушкина выслали из Москвы, и ему ничего больше не оставалось, как выехать «за границу Московской губернии и поселиться в какой-нибудь деревушке».

Его приютил у себя в деревне Новинки, Тверской губернии, семеновец-однокашник И.Н. Толстой. Сюда часто приезжали и другие декабристы, и об их дружеских встречах тепло вспоминал друг А.С. Пушкина, член Союза Благоденствия, поэт, полковник Ф.Н. Глинка:

Вспоминаем мы хоть про Новинки,
Где весело гостили Глинки,
Где благородный Муравьев
За нить страдальческих годов
Забыл пустынную неволю
И тихо сердцем отдыхал;
Где у семьи благословенной,
Для дружбы и родства бесценной,
Умом и доблестью сиял
И к новой жизни расцветал

Якушкин наш в объятьях сына,
Когда прошла тоски година
И луч надежды обещал
Достойным им - иную долю.

Якушкину уже недолго пришлось «к новой жизни расцветать». Вернувшись из Сибири, он прожил всего несколько месяцев, и 11 августа 1857 года, шестидесяти четырех лет от роду, скончался.

Его похоронили в Москве, на Пятницком кладбище, недалеко от могилы Т.Н. Грановского. По его желанию на могиле не было поставлено никакого памятника, она только обнесена была решеткой, и по его же завещанию у могилы посадили два молодых вяза и клен.

На похороны Якушкина собралось много друзей и знакомых, и это встревожило шефа жандармов. Следивший за Якушкиным тайный агент доносил ему:

«В Москве умер возвращенный из Сибири Якушкин. Его гроб провожали Батенков, Матвей Муравьев и многие свежие его московские друзья; видно, число новых завербованных было уже довольно значительно, потому что для них было заказано 50 фотографий покойного. Кажется, полиция понятия не имеет об этой новой закваске. Увидим через пять лет, что из нее выйдет».

Уже никого почти не осталось из участников восстания 14 декабря, но III отделение продолжало опасаться декабристов. И о похоронах Якушкина шеф жандармов счел даже необходимым донести императору Александру II...

Вскоре рядом с Якушкиным лег на Пятницком кладбище и Басаргин. У него была грудная жаба, он с трудом поднимался по лестнице, и жена его, сестра знаменитого химика Д.И. Менделеева, Ольга Ивановна, на которой он женился в Сибири, обратилась к московскому генерал-губернатору Закревскому с просьбой разрешить Басаргину остаться в Москве на две-три недели, для лечения болезни. Тот разрешил Басаргину прожить в Москве не более четырех дней.

- Странно, что все они нездоровы, - сказал Закревский жене Басаргина.

- Ничего странного в этом нет, - ответила она. - Не мудрено, что после тридцатилетней сибирской каторги и ссылки люди возвращаются больные... Да и много ли их возвратилось?..

22 ноября 1860 года, семидесяти лет от роду, скончался С.П. Трубецкой. Из Сибири он вернулся после смерти жены больным. Прожив некоторое время у дочери в Киеве, затем в Одессе, он поселился в Москве с сыном в небольшой квартирке на бывшей Б. Никитской (ныне ул. Герцена), 5, жаловался на сердце и дряхлел. 22 ноября 1860 года его нашли мертвым в кресле, с книгой в руках. У гроба его собрались товарищи по восстанию и несколько сот студентов, которые от Никитских ворот до Ново-Девичьего кладбища несли его гроб на руках. Жандармы расценили эти похороны как противоправительственную политическую демонстрацию.

* * *

Н.Д. Фонвизина получила разрешение вернуться в Россию в феврале 1853 года. Она выехала вместе с двумя своими приемными девочками и близкой сибирской подругой, М.Д. Францевой.

Была весна, природа оживала, и в родных костромских лесах Фонвизина невольно окунулась в романтические воспоминания о своей ушедшей молодости. Вспоминая свои девичьи годы, она писала оставшемуся еще в Сибири И.И. Пущину:

«Ваш приятель Александр Сергеевич, как поэт, когда-то прекрасно и верно схватил мой характер, пылкий, мечтательный и сосредоточенный в себе, и чудесно описал его проявление при вступлении в жизнь сознательную...»

И по внешнему облику, и по внутреннему содержанию своей нервной, экзальтированной, религиозной, мистически настроенной натуры Фонвизина вовсе не походила на Татьяну из «Евгения Онегина», но в ее юности был эпизод, несколько напоминавший судьбу Татьяны. Ее родственник, Молчанов, пришел к ней однажды с словами:

- Наташа, знаешь, ведь ты попала в печать! Подлец Сонцев передал Пушкину твою историю, и он своим талантом опоэтизировал тебя в «Евгении Онегине».

Наташа Апухтина вышла вскоре замуж за генерала М. А. Фонвизина, но печальную историю ее первой любви знали многие. О ней могли рассказать и Пушкину. Но Фонвизина, романтически настроенная, легко убедила себя, что именно с нее писал Пушкин свою Татьяну, и даже в письмах иногда шутя называла себя Таней.

«В костромских лесах воспитывалась ее поэтическая натура, - читаем мы в воспоминаниях ее близкого друга М.Д. Францевой. - Она любила лес, цветы, природу».

«Мои цветочки прежние!.. Как легко было мне любить их! - писала она, вернувшись в Москву. - Я с ними! И горе, и заботы, и душевные волнения исчезали при виде их и тонули в благоухании. А теперь... И цветы мои все разнесло и поломало внутренним ураганом, все повергающим, все исторгающим до корней в моей духовной области».

Так изломанная жизнью, уставшая женщина сливает в один образ яркие цветы и разбитые романтические грезы своей юности...

Возвращаясь из Сибири, Фонвизина остановилась на Урале, у каменного столба на границе Азии и Европы, и записала в дневнике:

«Как я кланялась России когда-то, въезжая в Сибирь, на этом месте, - так поклонилась я теперь Сибири в благодарность за ее хлеб-соль и гостеприимство. Поклонилась и родине, которая с неохотой, как будто мачеха, а не родная мать, встретила меня неприветливо... Сердце невольно сжалось каким-то мрачным предчувствием, и тут опять явилась прежняя тревога и потом страх...»

Три тарантаса медленно тянулись по необозримым российским просторам: Екатеринбург, Пермь, Казань, Нижний Новгород... Волга!..

Не так давно здесь проехал, возвращаясь на родину, ее муж, Фонвизин. Ореолом мученичества были окружены декабристы, и всюду его встречали радушно и приветливо.

Так же тепло отнеслись все и к Фонвизиной, когда она вслед за мужем проезжала через те же места.

25 мая 1853 года, в яркий весенний день, Фонвизина миновала Тверскую заставу. Тверская, Страстная площадь и наконец дом на Малой Дмитровке, из которого Фонвизина уехала двадцать пять лет назад в Сибирь.

Она на крыльях неслась в Москву, а когда приехала к себе, все показалось ей каким-то сновидением; не было ни весело, ни грустно, а как-то равнодушно. От прежнего обаяния родины не осталось ничего... Казалось, она с большей радостью вернулась бы в Тобольск.

Фонвизина приехала к тетке, но вместо радостной встречи на нее пахнуло холодом, от всего веяло чем-то чужим, давно отжившим. Ее окружали какие-то выцветшие гоголевские типы. Дохнуло нестерпимым раболепством крепостных, от которого декабристы давно отвыкли в своей незатейливой сибирской жизни.

Было еще раннее утро. Не успела она осмотреться, как от московского генерал-губернатора Закревского явился жандарм, в полной форме, и несколько чиновников, которые буквально выгоняли ее из Москвы: они боялись торжественной встречи и большого съезда друзей и знакомых, как это было недавно, когда с каторги и ссылки вернулся ее муж.

Даже не отдохнув с дороги, Фонвизина вынуждена была с тяжелым и горьким осадком в душе сразу же покинуть Москву.

Она поселилась в Марьине, близ Бронниц, где жил ее муж, в имении умершего брата. Здесь ей снова напомнили, что она - жена бывшего ссыльнокаторжного: муж ее, вернувшись в Москву после отбытия каторги и ссылки, оставался лишенным прав, и его незадолго перед тем умерший брат завещал поэтому все свои имения «генерал-майорше Н. Д. Фонвизиной».

Чиновники начали чинить ей препятствия. Возник вопрос, имеет ли право жена декабриста наследовать имущество и может ли она вообще именоваться «генерал-майоршей».

После длительной переписки III отделение сообщило наконец, что ограничения в отношении жен декабристов имели силу лишь в Сибири и не распространялись на них в России. Жены декабристов имеют право именоваться своим прежним званием. Они лишены только права жить в Москве и Петербурге.

Недолго, однако, пришлось Фонвизиным наслаждаться мирной жизнью. Ее мужу было уже шестьдесят шесть лет, все пережитое на каторге и в ссылке подорвало его здоровье. Он умирал.

- Какой завтра день? Почтовый? - спросил он. - Вы будете писать в Тобольск?.. Выслушайте мою последнюю просьбу: напишите и передайте всем моим друзьям и товарищам, назвав каждого по имени, последний мой привет. Ивану Дмитриевичу Якушкину скажите, что я сдержал данное ему мною слово - до смерти не расставаться с подаренным им мне вязаным одеялом, которым я сейчас покрыт. А вы сами видите, как я сейчас близок к ней...

30 апреля 1854 года М.А. Фонвизин скончался. Меньше года прожил он на родине, вернувшись с каторги и ссылки...

Жизнь Фонвизиной после смерти мужа налаживалась медленно. Начались недоразумения с родными, которые бесцеремонно злоупотребляли ее дружбой и доверием. Она сразу почувствовала, как все они внутренне далеки от нее.

Все ее помыслы неслись в далекую Сибирь, где в огромной и дружной семье декабристов у нее осталось так много близких и верных друзей. Из разных городов Сибири, где Фонвизины оставили по себе прекрасную память, Наталья Дмитриевна получала душевные, трогательные письма. Очень часто писал Пущин, которого с ней и ее покойным мужем связывали особо дружеские отношения.

Пущин любил иногда шутить и острить над собою и говорил друзьям:

- Еще в старые годы почтенный мой лицейский директор Энгельгардт говаривал мне: пожалуйста, не думай, а то непременно скажешь вздор... Этот человек знал меня, я следую его совету и точно убеждаюсь иногда, что, не думавши, как-то лучше у меня выходит.

А выходило это так потому, что Пущин обычно следовал в своих действиях не столько велениям рассудка, сколько велениям сердца.

Когда Фонвизина, не испросив на то разрешения, самовольно поехала на короткое время в Тобольск, чтобы навестить своих сибирских друзей, из Ялуторовска приехал повидаться с ней Пущин.

Оба они пронесли свою дружбу через годы каторги и ссылки, и оба были одиноки. Пущин имел уже право вернуться в Россию, и Фонвизина дала согласие на брак с ним. Ей было в то время пятьдесят два года, ему - пятьдесят восемь лет.

Вернувшийся из Сибири, «настрадавшийся досыта» Пущин обвенчался 22 мая 1857 года с Фонвизиной и поселился в Марьине. Он был уже очень болен и месяцами не вставал с постели.

В это время почти все оставшиеся в Сибири декабристы уже вернулись в Россию. Они не забывали Пущина и Наталью Дмитриевну и часто навещали их в Марьине.

Узнав о болезни Пущина, декабрист Г.С. Батенков прекрасно выразил в письме от 22 апреля 1858 года общее отношение к нему товарищей.

«Пусть окрепший Иван, - писал он, - стоит по-прежнему башней на нашей общинной ратуше. И теперь она, хотя одинокая, все же вмещает в себе лучшее наше справочное место и язык среди чужого, незнакомого населения».

Но Пущин уже угасал. Болезнь осложнилась, и 3 апреля 1859 года он скончался. Его похоронили в Бронницах, рядом с могилой первого мужа Фонвизиной.

Наталья Дмитриевна на десять лет пережила его. Она умерла 10 октября 1869 года шестидесяти четырех лет от роду. Похоронили ее в Москве, в Покровском монастыре.

Ее имение должно было перейти после смерти к двоюродному брату мужа, С.П. Фонвизину. Крепостное право в то время уже было отменено, но, зная его жестокий крепостнический характер и желая избавить крестьян от такого помещика, Н.Д. Фонвизина предложила крестьянам принять на себя уплату лежащего на имении долга и выкупить его. Крестьяне согласились, но правительство не дало на это согласия...

* * *

Овдовевшая за год до амнистии А.И. Давыдова вернулась в Каменку. Ей было уже пятьдесят шесть лет. Из Сибири она привезла еще семерых родившихся там детей. Все радостно встретили вернувшуюся мать и своих новых братьев и сестер.

Это была уже не та Каменка, которую она оставила тридцать лет тому назад. Старая Каменка умерла, здесь шла новая жизнь. Не было уже Пушкина. Частым гостем в семидесятых и восьмидесятых годах прошлого столетия в Каменке стал другой гениальный человек, чье творчество было неразрывно связано с творчеством Пушкина, - композитор П.И. Чайковский. Его сестра, Александра Ильинична, вышла замуж за сына В.Л. Давыдова, Льва Васильевича, и Чайковский часто приезжал навестить сестру.

Композитор был очень дружен и глубоко уважал вернувшуюся из Сибири вдову декабриста А.И. Давыдову. О ней он часто писал в письмах к своему другу Н.Ф. фон Мекк. Писал, как прекрасна и радостна ее старость и как величаво она заканчивает жизнь после обильно выпавших на ее долю тридцатилетних мук и страданий. Он писал об этой умной, скромной и поразительной душевной красоты женщине:

«Я имею здесь на глазах одну из самых светлых личностей, встреченных мною в жизни, - мать моего зятя, и мне хорошо известно, чего натерпелась эта старушка...

Все многочисленное семейство питает к главе семьи обожание, которого вполне достойна эта поистине святая женщина. Она - последняя, оставшаяся в живых жена декабриста из последовавших за мужьями на каторгу... Вообще много горя пришлось ей перенести в молодости, зато старость ее полна тихого семейного счастья...

Не нарадуешься, когда смотришь на эту восьмидесятилетнюю старушку, бодрую, живую, полную сил. Память ее необыкновенно свежа, и рассказы о старине так и льются, а в молодости своей она здесь видела много интересных исторических людей. Не далее, как сегодня, она мне подробно рассказывала про жизнь Пушкина в Каменке...

Судя по ее рассказам, Каменка в то время была большим барским имением, с усадьбой на большую ногу; жили широко, по тогдашнему обычаю, с оркестром, певчими и т. д. Никаких следов всего этого не осталось. Тем не менее, если что скрашивает безотрадную, скучную, лишенную всяких прелестей Каменку, так это именно исторический интерес ее прошлого...»

Вслушиваясь в тихий рокот и всплески приливов протекавшей вдоль берегов усадьбы реки Тясьмина и в доносившееся пение возвращавшихся с полевых работ крестьян, Чайковский написал в Каменке свою знаменитую Вторую симфонию и ряд других произведений.

Все в Каменке любили Петра Ильича, он был всегда душою общества, любил ходить в лес по грибы и очень радовался, когда ему удавалось собрать их больше всех. Дети любили его, и он любил детей.

Жила в Каменке Сашенька Переслени, его племянница, внучка декабриста Давыдова. Когда вышло из печати «Лебединое озеро», Чайковский подарил ей экземпляр с надписью:

От Москвы и до Тюмени
Нет краше Саши Переслени...

Ребенком встречался с композитором в Каменке его племянник, внук декабриста, Юрий Львович Давыдов - покойный главный хранитель фондов музея-квартиры П.И. Чайковского в Клину, сохранявший и в свои девяносто лет необычайную ясность мысли и молодость души.

Вдова декабриста, А.И. Давыдова, скончалась в глубокой старости, в 1895 году. Ей было уже девяносто три года. Она скончалась тихо, без страданий. Пообедала у себя в комнате, прилегла на кушетку и уснула. Уснула вечным сном...

Старая Каменка умерла. Но память о ней живет и наше поколение бережно охраняет все связанное с ее былым историческим прошлым.

Сохранились «пушкинский грот» и «мельничка декабристов». Второй жизнью живет бывший «серенький», ныне «зеленый домик», окруженный парком, носящим имя декабристов.

Шумят вековые деревья, их современники, и в «зеленом домике» сегодня - музей имени А.С. Пушкина и П.И. Чайковского. Они здесь рядом, как рядом живут их творения - гениальные произведения поэта, положенные на музыку гениальным композитором.

В 1937 году, в столетнюю годовщину со дня смерти Пушкина, здесь открыт был памятник с надписью: «В Каменке, находясь в ссылке, пребывал в 1820, 1821 и 1822 году великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин».

* * *

Анненковы, вернувшись из Сибири, поселились в Нижнем Новгороде. Им было в то время уже под шестьдесят лет, у них были взрослые дети: три дочери и три сына. Но через все пережитые невзгоды и болезни Прасковья Егоровна Анненкова пронесла свою поразительную галльскую подвижность, жизнедеятельность и жизнерадостность.

Сыновьям «государственного преступника» Анненкова, окончившим тобольскую гимназию, Николай I не разрешил поступить в университет. И все же оба они благодаря своим способностям достигли видного положения.

Сам Анненков пользовался в Нижнем Новгороде большим уважением, принимал деятельное участие в осуществлении крестьянской реформы.

В 1860 году Анненков провел четыре месяца за границей. В 1861 году побывала на своей родине, во Франции, и жена его, П.Е. Анненкова - Полина Гебль.

В Нижнем Новгороде жизнь их текла мирно и спокойно. Полина Егоровна прожила еще пятнадцать лет и скончалась 14 сентября 1876 года, а через год с небольшим, 27 января 1878 года, не стало и Анненкова.

Они до последних дней сохранили дружеские отношения с детьми ее скончавшейся в Сибири компатриотки К.П. Ивашевой - Камиллы Ле-Дантю.

Старшая дочь Ивашевых, Мария Васильевна Трубникова, явилась в конце 50-х годов прошлого столетия инициатором движения за женское равноправие в России. Она вдохновила и объединила тогда группу выдающихся пионерок женского освободительного движения - А.П. Философову, Н.В. Стасову, В.П. Тарновскую, М.А. Менжинскую и других.

Благодаря их огромным усилиям и самоотверженному труду русские женщины шаг за шагом завоевывали себе в царской России право па высшее образование.

* * *

Декабрист А.Е. Розен прожил последние два десятилетия своей жизни в небольшом поместье Викнине, Изюмского уезда. Харьковской губернии. В 1855 году, через тридцать лет после восстания декабристов, ему удалось наконец освободиться от полицейского надзора, он уже пользовался относительной свободой, но в Москву и Петербург въезд ему был воспрещен. После крестьянской и судебной реформ 60-х годов он был выбран мировым посредником.

14 декабря 1825 года молодой А.Е. Розен пришел с своим восставшим отрядом стрелков на Сенатскую площадь в Петербурге. Почти через шестьдесят лет, 19 апреля 1884 года, восьмидесяти лет от роду, он окончил свои дни в Викнине. Там же за несколько месяцев до него скончалась его жена, А.В. Розен.

Это был шестидесятилетний путь рука об руку с женой, от Сенатской площади в Петербурге до могилы, бесконечный круг странствий с крошечными детьми по необъятным российским и сибирским просторам, тяжкий путь каторги и ссылки, надежд и разочарований, унижений и страданий...

После смерти Розена остались в живых лишь несколько декабристов. Самый старший из них, М.И. Муравьев-Апостол, скончался в 1886 году, в Москве, в возрасте девяноста трех лет. Последним из декабристов скончался в 1892 году, восьмидесяти восьми лет от роду, Д.И. Завалишин.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Храните гордое терпенье...» » А.И. Гессен. «Во глубине сибирских руд...»