© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Орлов Михаил Фёдорович.


Орлов Михаил Фёдорович.

Posts 21 to 30 of 71

21

Арест М.Ф. Орлова. Следствие. Приговор. (21 декабря 1825 г. - 17 июня 1826 г.)

Орлов не ошибся в своих предположениях. Первый, о ком вспомнил Николай I, начав следствие по делу ещё не арестованных декабристов, был он. 21 декабря 1825 г. московский генерал-губернатор князь Голицын получил из Петербурга распоряжение о немедленном аресте Орлова.

21 декабря Орлова арестовали первым из московских декабристов. 23 декабря его привезли в Зимний дворец.

Царь уже многое знал об Орлове. 22 декабря предатель Майборода сообщил, что, по согласованию с Пестелем, Орлов должен был явиться в 16-ю дивизию, чтобы поднять там восстание. Кроме того, он назвал Орлова «корнем общества... в Москве». Он сообщал, что во время съезда тайного общества в Москве Орлов «предложил... какие-то решительные меры».

24 декабря от Рылеева царю стало известным, что Трубецкой надеялся использовать влияние Орлова против Пестеля. «Стоит только послать во 2-ю Армию Орлова - и Пестеля могущество разрушится». 25 декабря Трубецкой сознался, что приглашал Орлова приехать в Петербург руководить восстанием. То же подтвердил и Штейнгейль. К этому времени А. Бестужев объявил, что свободный образ мыслей, наряду с книгами, он заимствовал из «двух писем Михаила Орлова к Бутурлину». Этих сведений было более чем достаточно, чтобы составить неблагоприятное мнение об Орлове.

Ловкий актёр и лицемер, царь встретил Орлова словами: «В этот момент с тобой говорит не император, но Николай Павлович», который просит сказать ему «откровенно, что знает». Держась с большим достоинством, Орлов отвечал, что он ничего не знает и к заговору не принадлежит, «но что ежели б и знал про него, то над ним бы смеялся, как над глупостью». Царь, не выносивший никаких противоречий, впоследствии писал, что Орлов слушал его с «язвительной улыбкой» и отвечал ему «насмешливым тоном и с выражением человека, слишком высоко стоящего, чтобы иначе отвечать, как из снисхождения».

«Разве общество под названием «Арзамас» хотите вы узнать?» - спросил он. Тогда уже совершенно взбешённый царь приказал прямо отвечать, что ему известно о тайном обществе.

В своих записках Николай I писал, что Орлов продолжал отказываться, говоря: «Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать».

Орлов сохранил достоинство и во время этой тяжёлой для него сцены, когда царь кричал на него. Он не просил прощения и не молил о милости. Выгнанный Николаем I из кабинета, он был доставлен в Петропавловскую крепость.

После свидания с царём положение Орлова ухудшилось. В это тяжёлое для Михаила Орлова время большую помощь ему оказал его брат Алексей. Генерал-адъютант А.Ф. Орлов был близок с Николаем I ещё до вступления его на престол. В страшный для Николая день 14 декабря Алексей Орлов, командуя конной гвардией, лично ходил в атаку на каре восставших. Этим он заслужил признательность царя. На следующий день после поражения восстания царь наградил его графским титулом. Всем было ясно, что Алексей Орлов - новая восходящая звезда. А. Орлов был прекрасно осведомлён о делах следствия над декабристами.

Узнав о встрече брата с царём (возможно, Николай сам ему об этом рассказал), он добился разрешения на свидание с М. Орловым. Несмотря на гнев и злобу против М. Орлова, царь отказать А. Орлову не мог. В 3 часа дня 29 декабря состоялось свидание братьев. Алексей Орлов объяснил брату, как серьёзно его положение, как он скомпрометирован и как он должен себя вести в дальнейшем. После разговора с братом М. Орлов дважды просил аудиенции у царя, но ему отказали. Царь приказал всё, что он желает сообщить ему, - подавать в письменном виде.

В объяснительной записке на имя царя от 29 декабря 1825 г. Орлов проявил большую осторожность, по сути дела ничего не раскрыв. Царь требовал от Орлова имена людей, входивших в тайную организацию. Орлов понял, что ему придётся кого-то назвать. Очень осторожно он писал, что в этот период он познакомился с некоторыми из членов Союза благоденствия, в частности с Пестелем, которого он охарактеризовал как «очень умного человека». Упомянул он А.Н. Муравьёва, впрочем, добавив, что «Муравьёв первый покинул общество» и «отдался религии».

О В.Ф. Раевском Орлов дал самый хороший отзыв. Он писал: «Это был храбрый и превосходный молодой человек (ибо, государь, можно быть благородным человеком и принадлежать к тайному обществу). У Раевского много умственных достоинств и душевной теплоты». Он назвал руководителями петербургской группы декабристов Н. Муравьёва и Трубецкого, а южной - Пестеля. Выдерживая роль мало информированного и отошедшего от дел тайного общества человека, он добавлял, что уверенности в том, что он пишет, у него нет, что это только его предположения. Все его разоблачения носили поверхностный характер; было названо лишь несколько имён; главные факты и события он обошёл молчанием.

30 декабря записка Орлова была прочитана членами Следственного комитета. Она произвела самое неблагоприятное впечатление. В протокольном журнале было записано по этому поводу: «Комитет по выслушивании показаний ген.-майора Орлова, находя, что в оных не видно чистосердечия и что объяснения его неудовлетворительны и запутаны собственными противоречиями, его обвиняющими, положил испросить соизволения его императорского величества, дабы запрещены были всяческие сношения с ген.-майором Орловым». Царь поставил резолюцию: «Кроме с братом Алексеем».

Узнав о заключении Следственного комитета, А. Орлов добился разрешения на свидание с братом. После этого свидания М. Орлов понял, что ему не верят ни члены комитета, ни царь. Ему стало известно, что его товарищи не всегда проявляли стойкость, выдавали его, называли имена.

Вторая записка для царя, над которой М. Орлов работал с 31 декабря по 4 января, включала более конкретный материал. М. Орлов назвал больше имён и фактов, часто становился в позу человека, осуждающего идеи декабристов, уверял, что «не было ни одной мысли, схожей между ними», изображал декабристов молодыми людьми, разгорячившими своё воображение несбыточными мечтами. Вместе с тем ничего принципиально нового он не добавил. Даже в это тяжёлое время он высказывал мысль, взбесившую царя.

Объясняя, почему он не донёс на заговорщиков, хотя знал о готовящемся восстании, Орлов невольно проговорился, что сожалел о неудаче: «Теперь легко сказать, - писал он, - «должно было донести», ибо всё известно, и преступление совершилось. Но тогда не позволительно ли мне было, по крайней мере, отложить на некоторое время донесения. Но, к несчастью, их обстоятельства созрели прежде их замысла и вот отчего они пропали». Эту последнюю фразу царь подчеркнул дважды, а над словами «но к несчастью» поставил одиннадцать восклицательных знаков, а сбоку ещё один, огромный!

Он пытался скрывать многое. Но следствие было уже хорошо осведомлено. Против него накапливался разоблачительный материал, не оставлявший никаких сомнений в его виновности.

Вскоре Следственному комитету стало известно, что Орлов был информирован о намерении Якубовича убить царя. Орлов дважды давал объяснение, почему он не выдал Якубовича. Он уверял, что не знал, а только догадывался, кто должен совершить покушение. Он ссылался на то, что не верил в возможность этого, объяснял всё своей забывчивостью, писал, что смерть Александра I вообще уничтожила всякую опасность и «совершенно изгладила из памяти его» «обстоятельство, которому» он «никогда не верил». Орлов так и не признался, что имя Якубовича ему назвал Н. Муравьёв.

Но следствие шло вперёд, поступали новые материалы против Орлова. В феврале стало известно о намерениях Муханова совершить покушение на Николая I. Было доказано, что Орлов знал об этом. Спасла его только сдержанность Якушкина и Муханова.

В мае 1826 г. Следственный комитет представил заключение о степени виновности Орлова. Его поведение на следствии показало, что он скрывал самые важные факты, признавался в них только тогда, когда его припирали к стене. Всё это ставилось ему в вину. Из показаний декабристов стало ясно, что Орлов пользовался большой популярностью среди членов тайной организации и был одним из ревностных членов Союза благоденствия. Несмотря на то, что последние годы он формально отошёл от общества, руководители тайной организации считали, что это маскировка, и возлагали на него большие надежды как в Петербурге, так и на юге.

Рядовые члены продолжали думать, что он по-прежнему член общества. Этого мнения придерживались Нарышкин, Штейнгейль, Свистунов, Краснокутский, Поливанов, Чернышёв, И. Пущин, И. Фонвизин и др. Даже Каховский полагал, что Орлов состоит в организации. Он сообщал, что узнал об этом от Рылеева. Сюда присоединились обвинения по делу в 16-й дивизии: в попустительстве революционной пропаганде В. Раевского, в издании приказов по дивизии, в которых Орлов покровительствовал нижним чинам против офицеров, и, наконец, в поддержке солдат Камчатского полка, учинивших «нетерпимый буйственный поступок». Всё это определяло судьбу Орлова.

А. Орлов, узнав о грозящей брату беде, решил умилостивить царя. Декабрист Н.И. Лорер писал, что А. Орлов «начал просить за брата, когда вместе с царём они направлялись в церковь. Он выбрал такую минуту, когда всего труднее было бы отказать, однако царь отказал ему. Тогда А. Орлов на коленях обещал всю свою жизнь посвятить служению Николаю верой и правдой, если он пощадит М. Орлова. Слишком обязанный А. Орлову, царь с неохотой вынужден был согласиться».

На докладной записке, поданной царю об М. Орлове, Николай собственноручно сделал своё заключение: «Продержав ещё месяц под арестом, и в первом приказе отставить от службы с тем, чтобы впредь никуда не определять. По окончании же срока ареста отправить в деревню, где и жить безвыездно; местному начальству иметь за ним бдительный тайный надзор».

М. Орлов был освобождён из крепости 17 июня 1826 г.

Ни одного часа ему не разрешили остаться в Петербурге и отправили в Москву как арестованного в сопровождении фельдъегеря. Освобождение Орлова вызвало много толков. Оно было неожиданно как для заключённых в Петропавловской крепости декабристов, так и для людей, близких царю. Константин Павлович, родной брат царя, при чтении приговора суда сказал: «Тут главных заговорщиков недостаёт: следовало бы первого осудить или повесить Михаила Орлова».

Царь тоже считал Орлова одним из главных виновников заговора.

Розен вспоминал, что из 121 осуждённого, многие были невиновны, а список осуждённых можно было бы увеличить «другими именами из более важных чинов, оставшихся без наказания». Он подразумевал Орлова. М.Н. Волконская, родная сестра Е.Н. Орловой - жены Орлова писала: «Сестра Орлова приехала в Москву проститься со мной. Её муж, один из главных деятелей Общества, проживал тогда спокойно в деревне: его спас брат его, граф Орлов, как при помощи ответов, которые он помогал ему давать на запросы, присылаемые в тюрьму, так и в силу благосклонности, которою он пользовался у его величества».

Прав был А.И. Герцен, говоря, что в своём освобождении меньше всего был виновен М.Ф. Орлов.

22

М.Ф. Орлов после разгрома восстания декабристов (1826-1842 гг.)

Освобождённого из крепости 17 июня 1826 г. Орлова, фельдъегерь 19 июня привёз в Москву. Он передал московскому генерал-губернатору распоряжение царя за № 1054. В нём было сказано: «что в проезд через Москву дозволяется г. Орлову остаться там до выздоровления после родов жены его, с тем однако, чтоб в бытность его в Москве ни сам он ни к кому не выезжал, ни к себе никого не принимал, кроме только брата его генерал-адъютанта графа Орлова». Но царю показалось этого мало, и 18 июня он отправляет новое распоряжение, «чтобы отставной генерал-майор Орлов во время пребывания его в Москве, содержался в своём доме, как арестант, и чтоб поставлен был у него часовой».

Генералу Н.Н. Раевскому, чтобы повидать своего зятя, пришлось просить специальное разрешение военного генерал-губернатора, который сообщал на имя царя: «По усиленной просьбе Раевского не мог я отказать ему иметь свидание с зятем его».

Орлову предложили выбрать одно из своих имений для постоянного местожительства. В конце июня 1826 г. фельдъегерь доставил Орлова в его имение Милятино. Калужский генерал-губернатор получил приказание иметь строжайший секретный надзор за Орловым и доносить о нём царю ежемесячно. Он отвечал, что с его стороны сделаны «надлежащие распоряжения», и запрашивал, нужно ли придерживаться в отношении Орлова и в деревне того режима, каким он был «окружён» в Москве. На что начальник Главного штаба с разрешения царя отвечал: «...генерал-майору Орлову выезжать и принимать к себе кого пожелает позволяется, но правительство должно наблюдать главные его связи...»

Первый год жизни в деревне Орлов занимался хозяйственными делами, приводил в порядок имение и стекольный завод. Вместе с тем он продолжал работать над своим экономическим трудом. Он старался не отрываться от общественной жизни, много читал, следил за газетами и журналами. Он не мог свободно переписываться со своими друзьями, так как каждое письмо его подлежало цензуре, но если случалась надёжная оказия, он писал свободно и откровенно. Орлов радостно приветствовал выход в свет нового журнала «Московский телеграф», одним из редакторов которого был Вяземский. Он очень был удивлён, что Пушкин не вошёл в редакцию нового журнала. «Как ты Пушкина отдал на сожрание Погодину и не причёл его к твоим сотрудникам?» - спрашивал он Вяземского в письме.

2 декабря 1827 г. Орлов обратился к начальнику Главного штаба за разрешением съездить к Н.Н. Раевскому в его имение Болтышку. Разрешение он получил, но было приказано учредить за ним секретный надзор по новому месту жительства.

Пока Орлов находился в деревне своего тестя, на него поступило несколько доносов. Один из них в ноябре 1827 г. попал прямо к царю. Автор его граф Витт верноподданно сообщал, что знает о намерениях Орлова провести зиму в Одессе. Царь пришёл в бешенство: из Одессы особенно удобно было бежать за границу. По личному распоряжению царя Орлову приказали немедленно возвратиться в своё имение.

В ночь с 4 на 5 декабря Орлов выехал из имения Н.Н. Раевского, точно указав путь своего следования. За ним следовал специальный фельдъегерь, который имел распоряжение следить за «ген. Орловым неприметным образом...»

Уныло и тоскливо шла жизнь Орлова в деревне. Он пытался заняться хозяйством, но мало успел в этом. По сравнению с декабристами, томившимися в рудниках в Сибири, он жил спокойно, но спокойствие это было только внешним. Его постоянно оскорбляли, унижали, не давали забыть, что он по сути дела такой же арестант, только в более комфортабельной тюрьме. Единственное, чему Орлов отдавал всё своё время и силы, была работа над книгой.

В октябре 1829 г. тяжело заболел Н.Н. Раевский. Для поездки к умирающему потребовалась специальная просьба Орлова и личное разрешение царя. Но одновременно отдавалось распоряжение учредить за ним опять тайный надзор в имении тестя.

После смерти Н.Н. Раевского Орлов написал некролог, который вышел отдельным изданием без указания имени автора. В этой блестяще написанной небольшой статье Орлов прославлял военные подвиги знаменитого героя Отечественной войны, показал себя знатоком русской военной истории, в особенности войны 1812 г.

Орлов просил разрешения поселиться в Полтаве, где жил сосланный А.Н. Раевский. Разрешение ему дали, однако в тайной инструкции от 21 октября 1829 г. по этому поводу говорилось: «Самым тайным образом иметь особое наблюдение за всеми особами сей фамилии». 29 октября Орлов с семьёй приехал в Полтаву. Здесь он прожил до лета 1830 г. Весной 1831 г. А. Орлов, чья близость к царю всё возрастала, выхлопотал брату разрешение поселиться в Москве. 13 мая 1831 г. Бенкендорф сообщил об этом московскому генерал-губернатору и предложил учредить над Орловым секретный надзор.

В начале мая 1831 г. Орлов после шестилетнего отсутствия приехал в Москву.

Московский полицмейстер Апраксин 16 августа 1831 г. доносил царю «о странном влиянии, происходящем по поводу пребывания в Москве... Орлова... В некоторых домах, - писал он, - действительно рассуждали: каким образом он взят, а пользуется свободою? - Рассуждения сии происходили, кажется, наиболее в домах родственников и близких людей с сосланными по происшествию 14 декабря лицами; ибо некоторые утвердились в той мысли, будто ссылке их г. Орлов был причиною и завлёк их в сие пагубное происшествие. А как приезд ныне г. Орлова в Москву случился во время Выставки, то с появлением его на оной, во многочисленном стечении народа, сказанное о нём суждение распространилось во многих домах и было довольно известным».

Поселившись в Москве, Орлов энергично занялся дозволенной ему общественной деятельностью. Измучившись от отсутствия настоящего дела в деревне и одиночестве, Орлов пытался создать себе иллюзию деятельности. Он вступил во многие общества и принимал в их работе активное участие. Так, он стал членом Московского общества испытателей природы, членом общества скаковой охоты и т. д. В 1833 г. он опубликовал «Мнение действительного члена Московского скакового общества» по поводу назначения для призов ежегодно 30 тысяч рублей.

В 1834 г. Орлов занял пост директора «Московского художественного класса». В 1835 г. он написал «Отчёт Московского художественного класса за 1834-35 гг.», в котором показал себя знатоком живописи. Он публично зачитал его в годичном собрании. Отчёт был опубликован в «Московском наблюдателе».

В эти годы Орлов познакомился с А.И. Герценом. В своём дневнике Герцен писал: «Тогда он ещё был красавец, «чело, как череп голый», античная голова, оживлённые черты и высокий рост придавали ему истинно что-то мощное. Именно с такой наружностью можно увлекать людей». Но увлекать за собой было некого. Орлов, хотя и был возвращён из ссылки, но прощения не получил. Царь отзывался о нём очень недоброжелательно. Так, в письме к Паскевичу от 29 декабря 1832 г. он писал о раскрытии противоправительственного заговора в Грузии: «Дело таилось более году; г.-м. Чавчавадзе был всему известен и, кажется, играл в сем деле роль, сходную с Михайлой Орловым по делу 14 декабря».

23

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTgwLnVzZXJhcGkuY29tL3MvdjEvaWcyL0JRcVpJTkhXYW1TNlRqemFYN2V4bXNBZ3JpOHBTeUhYdTZMbDByQzRPSWJIRFdKVHBjRXZ3eW1aaDQ2T0Q4SzV6YlV1MURQRGNrTVFrLVRuUzIwQmJXbnMuanBnP3F1YWxpdHk9OTUmYXM9MzJ4MzgsNDh4NTcsNzJ4ODUsMTA4eDEyOCwxNjB4MTg5LDI0MHgyODQsMzYweDQyNiw0ODB4NTY3LDU0MHg2MzgsNjQweDc1Niw3MjB4ODUxLDEwODB4MTI3NywxMjgweDE1MTMsMTQ0MHgxNzAyLDE1MDB4MTc3MyZmcm9tPWJ1JmNzPTE1MDB4MA[/img2]

Неизвестный художник. Михаил Фёдорович Орлов (1788-1842) с сыном Николаем (1822-1886). Вторая половина 1830-х гг. Холст, масло. 34,7 х 29 см. Всероссийский музей А.С. Пушкина.

Экономические работы

Много времени Орлов посвятил своим работам по финансовым проблемам, непосредственно как бы не связанным с политикой. Однако, таким образом он мог (хотя и косвенно) выражать свои политические взгляды.

Экономическими вопросами Орлов начал интересоваться очень давно. Ещё в 1819 г. он писал в письме к Д.П. Бутурлину, что «мы живём в таком веке, что историк не может быть историком, ежели он не имеет хороших сведений о политической экономии». Во втором письме к Бутурлину он писал о роли финансового фактора в войне.

В 1821 г. на Московском съезде Союза благоденствия Орлов, как уже известно, предложил план, в котором финансовые средства использовались для борьбы с самодержавием. Он хотел организовать тайную типографию для печатания фальшивых ассигнаций, «через что, по его мнению, Тайное общество с первого раза приобрело бы огромные средства и, вместе с тем, подрывался бы кредит правительства».

Муханов, часто встречавшийся с Орловым ещё до восстания декабристов, свидетельствовал, что в то время Орлов много занимался «сочинением новой Системы финансов». Н.И. Тургенев также знал, что ещё до восстания Орлов «пишет книги о финансах».

В 1825 г., когда во время ареста у Орлова отобрали все бумаги, он дважды просил сохранить и возвратить ему рукопись труда, который, по его словам, он писал «вот уже год» и который «может быть очень полезен для отечества». Речь шла о кредитно-финансовых работах, которые он намеревался представить правительству. Одна из них была в основном написана ещё до 14 декабря 1825 г. и отражала идеи, выработавшиеся у Орлова задолго до восстания. Работа была посвящена вопросам государственного кредита. Вторая работа писалась, по-видимому, уже после 1825 г.

В письме к Вяземскому от 10 января 1832 г. Орлов сообщал, что занимается кредитно-финансовыми проблемами России уже семь лет.

К 1832 г. у Орлова были уже готовые рукописи его трудов. Первая была посвящена вопросам государственного кредита вообще, вторая - кредитно-финансовым проблемам России. Эти работы казались Орлову настолько важными для благосостояния России, что, несмотря на своё весьма сложное положение, он решил попытаться издать книгу. За помощью он обратился к своему близкому другу П.А. Вяземскому, служившему в то время в Министерстве финансов и занимавшему пост вице-директора Департамента внешней торговли. Кроме того, Вяземский хорошо разбирался в вопросах экономики и финансов, имел обширные светские связи и был близок к министру финансов Е.Ф. Канкрину.

Орлов показал другу свои работы, получил его одобрение и согласие на помощь. Но Вяземский посоветовал попытаться издать лишь первую часть труда «О государственном кредите». Он оказывал содействие изданию, но, к сожалению, во многом был бессилен. Орлову пришлось пережить массу унижений. Он безрезультатно обращался к министру юстиции Д.В. Дашкову (своему приятелю по «Арзамасу»), Бенкендорфу, министру народного просвещения и президенту Академии наук С.С. Уварову (тоже приятелю по «Арзамасу»).

Уваров вынужден был доложить царю о работе Орлова. Николай I приказал послать рукопись на отзыв в Академию наук. Уваров поручил написать отзыв виднейшему русскому экономисту академику Шторху. Выбор рецензента для Орлова был очень неудачный. Шторх резко отрицательно относился к государственному кредиту и раскритиковал работу. Орлов не согласился с этим отзывом и продолжал борьбу.

И снова на помощь Орлову пришёл его брат. В декабре 1832 г. М. Орлову стало известно, что его брат, Бенкендорф и Уваров решили книгу разрешить к изданию, предварительно пропустив её через цензуру. Цензор Московского цензурного комитета, просмотрев книгу, нашёл «несколько резких мыслей». Он отметил, что в ней рассматриваются не просто финансовые проблемы, а и «предмет, в оной излагаемый есть один из важнейших в государственном управлении» и потому он «сомневается одобрить её к напечатанию».

Рукопись снова попала на решение к Уварову, который являлся также главою цензурного ведомства. По его распоряжению её послали на рассмотрение члену Главного цензурного управления барону Ф.И. Бруннову, который с большой проницательностью заметил, что цель «предлежащего сочинения не состоит прямо в показании истин и правил, полезных для распространения познаний касательно финансов», а в желании «судить о важнейших вопросах государственного законодательства».

Бруннов посчитал вредным и опасным «распространять между соотечественниками такое сочинение, которое ясно предвещает внутреннее преобразование политического состояния народа посредством развития государственного кредита».

7 июля 1833 г. Орлова пригласили в Московский цензурный комитет и объявили требование Главного управления цензуры выбросить из книги всё касающееся социально-политических проблем. Так изъяли страницы, в которых говорилось о связи государственного кредита с общественным прогрессом и состоянием политических свобод, о политическом и социологическом значении учения о государственном кредите, об отрицательном влиянии налогов.

Были вычеркнуты фразы и даже слова «феодальное рабство», «неравенство состояния» и т. д. Труд Орлова был превращён из книги с большим социально-политическим звучанием в специальное сочинение по вопросам финансов. Орлов вынужден был согласиться на это, иначе книга не была бы издана. Осенью 1833 г. она вышла в свет без указания имени автора под названием «О государственном кредите. Сочинение писанное в начале 1832 г.»

Для близких друзей Орлов изъятые цензурою страницы восстановил в рукописном виде. Такой экземпляр с вплетённым в книгу рукописным текстом он подарил Пушкину.

Орлов не примирился с изданием изуродованной работы и сумел издать свою книгу без цензурных купюр в Лейпциге в 1840 г. под заглавием «О государственном кредите. Сочинение русского государственного деятеля».

Книга состоит из трёх глав. Первая - «Теория государственного кредита», вторая - «Франция - пример отрицательный», третья - «Англия - пример положительный». Теория кредита Орлова состоит в следующем. В противовес сложившимся представлениям современной экономической науки и классической политэкономии, считавшей, что государственный долг есть зло, приводящее к разорению народов, он выдвинул своё оригинальное положение о том, что с ростом государственного долга возрастает богатство страны. Как пример он приводит Англию. Орлов доказывал, что, по мере того, как возрастал её государственный долг, увеличивалась её экономическая, политическая и колониальная мощь и богател её народ.

В государственной задолженности Орлов видел огромную силу, способствовавшую подъёму национального благосостояния страны. Он указывал, что наиболее соответствующей интересам общества формой государственной задолженности являются бессрочные или долгосрочные обязательства. Эти обязательства - облигации при посредстве биржевых операций превращаются в наличные деньги и получают хождение как таковые. Орлов полагал, что при господстве государственного кредита должны быть уменьшены налоги. Они должны покрывать только обычные расходы. Когда возникают чрезвычайные расходы, необходимо выпускать добровольные займы.

Кредитно-финансовые концепции Орлова позволяют причислить его к основоположникам новаторского для того времени учения, которое К. Маркс определил как «современную доктрину» государственного кредита. В домарксовый период Орлов поднял вопрос о государственном кредите как о прогрессивном явлении в развитии государства. Кредитные теории Орлова прославляли буржуазно-капиталистический строй и путь капиталистического развития России. Впервые они возникли в отсталой феодально-крепостнической России, где эти теории невозможно было совместить с жизнью. Несомненно, своей книгой Орлов осуждал кредитную политику Николая I, которая ставила целью укрепление феодально-помещичьего государства.

В вычеркнутых цензурой местах автор недвусмысленно намекал, что кредит есть достояние исключительно конституционных правлений и все преобразования хозяйственные связаны в первую очередь с преобразованиями внутренними.

Вынужденный маскировать свои истинные взгляды, Орлов писал, что «почти все писатели полагают, что кредит есть достояние исключительно одних только конституционных правлений» и пытался убедить, что «кредит доступен также и самодержавию, покровительствующему просвещению и образованию богатства». Можно с уверенностью сказать, что Орлов понимал невозможность проведения в жизнь в 1833 г. своих кредитно-политических преобразований и не верил в «просвещённость» и мудрость правительства Николая I, которое захотело бы осуществить на практике начертанную им программу.

Мнимая лояльность и монархичность диктовались желанием во что бы то ни стало довести до читателя свои мысли. Так, вступая, якобы в полемику с теми, кто полагал, что кредит - это «детище переворотов», Орлов по сути дела присоединялся к такой точке зрения, выдвигал её. Он утверждал, что кредит появился в странах, переживших буржуазные революции и что революции способствовали его развитию. Он писал: «Мы охотно признаём, что некоторая степень вольности даёт кредитным постановлениям много постоянства и твёрдости».

Цензура изъяла из книги места о связи «преобразования политического внутреннего» и «преобразования хозяйственного» «на правила государственного кредита».

Орлов писал: «Преобразование политическое или внутреннее или переход народов от недостаточных учреждений к усовершенствованному порядку... Преобразование хозяйственное или переход от простой системы усиленных податей к системе умеренных налогов и займов на правилах государственного кредита».

К преобразованиям политическим и внутренним Орлов относил «развитие промышленности и торговли, необходимость личной свободы, стремление к гражданскому равенству, одинаковое для всех покровительство законов, независимость судопроизводства, ...постепенное уничтожение монополий и привилегий».

Мы видим целую программу преобразований, вплоть до требования ликвидации крепостного права, так как «необходимость личной свободы» и одинакового для всех «покровительства законов» можно расшифровать только так.

Орлов пытался утверждать, что преобразования в области хозяйственного развития, если они будут проведены мудро просвещённым правительством, не дадут возможности вспыхнуть ужасной народной революции. Хозяйственный переворот, по мнению Орлова, можно совершить только при помощи государственного кредита: «употребление государственного кредита есть вернейший способ для обуздания духа политических переворотов».

Государственный кредит в устах Орлова превращался в огромную социальную проблему, средство для разрешения всех общественно-политических задач. В частном письме к Вяземскому Орлов с грустью сознавался, что его «концепция странным образом монархична, но что поделаешь? В положении, в котором я нахожусь, мне нужно больше ума и таланта, чтобы держаться на воде, чем требуется для кругосветного путешествия на пароходе».

Кредитные и политические теории Орлова были научно не состоятельными и идеалистическими, так как кредит не являлся самостоятельным фактором экономического развития. Он не понимал движущих сил исторического процесса, не понимал, что развитие, формы и роль кредита зависят от господствующего способа производства. Но в домарксовый период такие ошибки вполне понятны и закономерны. Истинную научную теорию кредита создал только К. Маркс.

Были в книге порочные места. Так, Орлов присоединился к антинаучной «теории» Мальтуса, проповедовавшего вредность излишнего народонаселения и неизбежность неравенства состояний. Особенно близким Орлову оказалось положение Мальтуса о полезности капиталов, сосредоточенных в нескольких руках, из которых правительства могут ими пользоваться для всех своих предприятий и нужд.

Однако, несмотря на некоторые слабые стороны, книга Орлова была гораздо выше подобных работ его современников. Автор сумел сочетать кредитно-экономические воззрения с задачами общественного развития, показал зависимость хозяйственного развития страны от её политического строя.

Орлов начал работать над своей книгой задолго до 14 декабря, когда ещё твёрдо верил в возможность победы восстания. Можно предположить, что свою книгу он писал, вероятнее всего, в расчёте на осуществление его идей новым революционным правительством, «мудрая» и «просвещённая» политика которого не дала бы возможности вспыхнуть столь страшному для дворянских революционеров народному восстанию.

Орлов твёрдо верил, «что знает не только «секрет» такой политики (хозяйственные преобразования должны предвосхищать внутренние политические преобразования), но и «открывает» в государственном кредите средство её осуществления».

Книга Орлова не была понята его современниками. Широкий круг читателей знал работу в изуродованном цензурой виде. От него были скрыты лучшие прогрессивные страницы. Именно такой экземпляр попал в ссылку к декабристам в Сибирь. Н.А. Бестужев, прочитавший работу, не разобрался в сущности теории Орлова. Он считал, что Орлов заблуждается, а содержание книги иронически резюмировал словами: «Долг составляет всё благополучие народов и индивидуев».

Пушкин имел два экземпляра книги - один без рукописных вставок, который он приобрёл сам, второй со вставками - подарок Орлова. Он сделал несколько критических замечаний на полях первых 10 страниц книги без вставок. Они свидетельствовали о большой компетентности поэта в экономических вопросах. Как оценил Пушкин всю книгу и особенно её рукописную часть - нам неизвестно.

Русские экономисты, находившиеся на позициях классической политэкономии XVIII в., также не оценили книгу, так как она стояла в оппозиции именно к этой классической теории и выдвигала свою, совершенно новую.

Теория государственного кредита, не понятая в России, получила признание за границей, но, к сожалению, слава досталась не Орлову, а некоему Карлу Дитцелю.

Дитцель в 1855 г. выпустил в Гейдельберге книгу «Система государственных займов, рассматриваемая в связи с народным хозяйством». Вся работа была переложением и популяризацией теорий, созданных Орловым. Дитцеля ошибочно начали считать создателем «новой доктрины государственного кредита». Кредитно-финансовая концепция Орлова в изложении Дитцеля стала известна К. Марксу, который её определил как «современную доктрину» государственного кредита.

Кредитно-финансовая работа Орлова о России так и не увидела света. История её такова.

В 1830 г. правительство решило провести реформы, которые ни в чём не должны были нарушать основы самодержавно-крепостнического строя. Этим Николай I хотел создать иллюзию укрепления законности и гражданских свобод. По словам Пушкина, проект реформ преследовал следующие цели: «Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных - вот великие предметы».

Проектировалось также введение системы майоратов, т. е. такая система, когда имение не дробилось, а передавалось по наследству старшему сыну. Так предполагалось оградить дворянское сословие от обнищания. Все эти вопросы были затронуты в работе Орлова. Труд Орлова дошёл до нас лишь как конспект рукописи, составленный чиновником III отделения, куда после смерти Орлова доставили все его документы. Конспект назывался «Мысли о современном состоянии кредитных установлений в России».

Орлов утверждал, что «нельзя не согласиться, что сословие русского дворянства, видимо, приближается ко своему оскудению». Он сочувственно относился к идее введения майората. В конспекте об этом сказано так: «Создать дворянство в настоящем его значении, то есть образовать сословие, обладающее постоянною собственностью или майоратами».

Защищая реакционную идею майоратства, Орлов ещё раз продемонстрировал свою дворянско-классовую ограниченность и утопизм. В майорате Орлов видел силу, способную ограничить самодержавие. Он мечтал создать крепкую, независимую аристократию (на манер английской), которая ставила бы сильную оппозицию абсолютистской власти. Орлов предлагал и другой способ укрепления дворянства путём прекращения доступа в его ряды «толпы приказных, которые из пера сделали род промышленности, а из безнравственности - средство к своему обогащению».

С барским презрением называл Орлов чиновно-разночинный элемент «приказными», обвинял их в «безнравственности», подразумевая взяточничество. Соображения его были такие: чиновничество живёт милостями самодержавия, зависит от него, поддерживает его. Проникая в дворянский класс, оно тем самым подчиняет его самодержавию. Отсюда стремление очистить дворянское сословие, чтобы сделать его совершенно независимым от верховной власти.

План совершенно утопический. Но вместе с тем Орлов предлагал «звание дворянское сделать доступным для капиталистов и для людей образованных, то есть допустить, в некотором смысле, предварительное удостоверение в умственных способностях людей и в состоянии их имущества», а «младших сыновей дворянских семейств (les cadets de familles) возвратить среднему классу (autiers etats) и через то облагородить средний класс в России».

Орлов хотел объединить дворянство и верхушку буржуазии.

В начале 1830-х гг. особенно остро стоял вопрос о связи между задолженностью дворян государству и проблемой ликвидации крепостного права. Дворянский банк ссужал деньги помещикам под залог крепостных душ. К 30-м годам эта задолженность была огромна. В 1833 г. она составляла 205 млн. рублей. Под залогом находилось 4,5 млн. крестьянских душ (43,2% крестьян). Всякая проблема ликвидации крепостного права должна была неминуемо упереться в вопрос о дворянской задолженности. Орлов разработал план, в котором ликвидацию крепостного права связывал с реорганизацией всей российской кредитной системы, следовательно, и с погашением дворянской задолженности.

По мысли Орлова, всё строилось на соединении «в одну целую систему, во-первых; обогащения казны и развития кредитной её силы; во вторых: учреждение майоратов или возрождения дворянства; в-третьих: улучшения крестьянского быта или постепенного освобождения народа».

Орлов тесно связывал введение майоратов с проблемой уничтожения крепостного права. Ближайший друг Орлова П.Д. Киселёв, во многом разделявший его взгляды, ещё в 1816 г. писал записку об освобождении крестьян и тоже связывал идею основания майоратов с непременным условием перевода крестьян в разряд вольных хлебопашцев.

В конспекте своей книги Орлов также требовал «прекратить зависимость крестьян от земли». Он предполагал, что огромный долг помещиков казне поможет ликвидировать крепостное право. Задолжавшие помещики будут вынуждены отдать государству своих крестьян, которые станут государственными и выплатят их долг казне. Таким образом погасится дворянская задолженность, обогатиться государство и освободятся крестьяне. Но план этот был неосуществим. Кредитная система правительства Николая I строилась на принципе защиты и укрепления крепостнического землевладения. Правительство стремилось поддержать помещиков - свою социальную основу. Оно никогда не пошло бы на ликвидацию прав помещиков на землю и крепостные души без огромной компенсации дворянству. Орлов этого не понял.

Он не сумел напечатать свой второй труд, хотя затрагиваемые в нём проблемы можно было бы использовать в условиях самодержавно-крепостнического строя и они в известной мере могли бы объективно способствовать прогрессивному развитию страны. Но Орлов попытался критиковать злободневные вопросы, касающиеся мероприятий правительственных органов. Это показалось слишком смелым и опасным. Пробить цензурные препоны, для второй книги Орлов не смог. Положение Орлова в Москве было тяжёлым и двусмысленным. Он не всегда вёл себя так, как требовали обстоятельства.

По словам Герцена, он походил «на льва, сидящего в клетке и не смевшего даже рычать». Часто он пытался «стереть прошлое и явиться кающейся Магдалиной» и унижался без нужды: правительство по-прежнему ему не доверяло. Но Орлов «сохранил много рыцарски благородного», «в нём было бездна гуманного, доброго» и, как видно из его сочинений, он не растерял свои идеалы.

Орлов стал как бы центром глухой оппозиции. Все честные люди в Москве тянулись к нему. Т.П. Пассек вспоминала, что «большая часть молодого поколения того времени поклонялась ему». Его дом посещали П.Я. Чаадаев, А.И. Герцен, Т.Н. Грановский, И.С. Тургенев, А.С. Хомяков.

Молодой Герцен, только вступивший на революционный путь, писал: «Я видел в нём ветерана наших мнений, друга наших героев, благородное явление в нашей жизни». В свою очередь Орлов видел в лице Герцена «восходящую возможность».

Когда 9 июля 1834 г. арестовали Огарёва, Герцен бросился на помощь к Орлову. Ни минуты не задумываясь, тот обещал помочь. Однако Орлов мог сделать очень мало: он поехал к Голицыну - тогдашнему генерал-губернатору Москвы, чтобы узнать причину ареста. 11 июля Герцен вновь был у Орлова. Он глубоко сочувствовал Герцену и на прощание, как бы чувствуя, что расстаётся с ним на много лет, «крепко прижал к широкой своей груди и поцеловал».

Особенно часто бывал Орлов в доме А.П. Елагиной, племянницы Жуковского, умной и образованной женщины. У неё собирался литературный кружок, группировавшийся вокруг Д.В. Веневитинова.

Там бывали А.С. Пушкин, П.А. Вяземский, С.А. Соболевский, поэт Е.А. Баратынский, А.И. Тургенев, П.Я. Чаадаев, А.С. Хомяков, Н.В. Гоголь, И.И. Дмитриев, М.Е. Салтыков, многие молодые профессора Московского университета. Встречи с друзьями проходили в бурных философских спорах. Главным «противником» Орлова был его ближайший друг П.Я. Чаадаев, пытавшийся увлечь его на путь философского идеализма и мистицизма. Но, по свидетельству Т.Н. Грановского, «Орлов доказывает теперь «que la science est athee» (наука безбожна). Ещё в 1833 г. Орлова избрали директором Художественного класса (Московское общество живописи и ваяния). Орлов отдавал много времени и сил этой работе.

Николай I, не забывавший об Орлове, приказал внимательно следить за ним. По личному приказу царя М.Н. Загоскин написал пьесу «Недовольные», в которой грубо и зло высмеивал Орлова и Чаадаева. Этот пасквиль осудили Белинский и Пушкин и московские журналисты Н.Ф. Павлов и Н.А. Мельгунов.

В октябре 1836 г. произошло событие, взволновавшее всю мыслящую Россию: в номере 15 журнала «Телескоп» было напечатано знаменитое «Философическое письмо» П.Я. Чаадаева. Известно, что Чаадаев лично дал Орлову номер «Телескопа» со своей статьёй. По Москве разнёсся слух, что на русский язык «Философическое письмо» перевёл Орлов. Поэтому 29 ноября 1836 г. Орлову пришлось написать специальное объяснение самому Бенкендорфу.

После того, как на Чаадаева обрушилась царская кара, Орлов, несмотря на своё положение, пытался защитить Чаадаева перед Бенкендорфом. В это тяжёлое для Чаадаева время он был очень близок с Орловым. Сохранилось письмо Чаадаева к Орлову, свидетельствующее об их тесной дружбе. Оно написано в 1837 г., в то время, когда Чаадаева волею царя официально объявили сумасшедшим.

«Да, друг мой, - писал Чаадаев, - сохраним нашу прославленную дружбу, и пусть мир себе катится к своим неисповедимым судьбинам. Нас обоих треплет буря, будем же рука об руку и твёрдо стоять среди прибоя. Мы не склоним нашего обнажённого чела перед шквалами, свистящими вокруг нас. Но главным образом не будем более надеяться ни на что, решительно ни на что для нас самих. Ничто так не истощает, ничто так не способствует малодушию, как безумная надежда...

Какая необъятная глупость в самом деле надеяться, когда погружён в стоячее болото, где с каждым движением тонешь всё глубже и глубже».

Орлов много занимался философией. В ноябре 1836 г. он на заседании Московского общества испытателей природы сделал доклад на тему «Некоторые философские мысли о природе». Орлов безуспешно добивался изменения устава Общества в целях демократизации, предлагал открыть публичные чтения курсов естественных наук. Но пересмотр устава был запрещён.

Когда в 1837 г. стало известно о смерти Пушкина, семья Орлова тяжело переживала трагическую гибель поэта. Чаадаев, получивший от отца Пушкина письмо с описанием последних часов жизни поэта, просил его разрешения задержать на один день письмо у себя. «Мне хочется, - писал он, - показать его Орлову, одному из самых горячих поклонников нашего славного покойника».

В последние годы в жизни Орлова не произошло никаких изменений. Он по-прежнему находился под тайным надзором. Его труды не были оценены и признаны. По словам Герцена, Орлов «был осуждён праздно бродить между Арбатом и Басманной, не имея даже давать волю своему языку».

Жизнь Орлова проходила в хозяйственных заботах. Он писал свои записки, из которых сохранилась лишь одна часть - «Капитуляция Парижа», опубликованная лишь после его смерти.

Зимой 1841 г. Орлов обратился к Бенкендорфу с просьбой разрешить ему въезд в Петербург по своим торговым, хозяйственным и коммерческим делам, которые, как он писал, «терпят большие убытки от его соперников, пользующихся тем, что он не может лично бывать в столице». Ответ Бенкендорфа гласил, что «...разрешение на свободный ваш въезд в С.-П[етербург] будет необходимо отложить ещё на некоторое время».

Герцен, встретившись с Орловым после своей ссылки в 1841 г., вспоминал, что Орлов произвёл на него ужасное впечатление: «Что-то руинное, убитое было в нём; работавши 7 лет и всё по-пустому, чтобы получить поприще, он убедился, что там никогда не простят, что ни делай, ужасное обвинение: он смел думать о правах - анафема не стирающаяся. А юное поколение далеко ушло и с снисхождением (а не с увлечением) смотрело на старика. Он всё это чувствовал и глубоко мучался».

1841 и 1842 гг. Орлов тяжело болел. За два месяца до смерти видевший его Герцен в «Былом и думах» вспоминал: «Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица поразили меня; он был печален, чувствовал своё разрушение, знал расстройство дел - и не видел выхода... В Люцерне есть удивительный памятник; он сделан Торвальдсеном в дикой скале. В впадине лежит умирающий лев; он ранен насмерть, кровь струится из раны, в которой торчит обломок стрелы; он положил молодецкую голову на лапу, он стонет, его взор выражает нестерпимую боль... Раз как-то, долго сидя на скамье против каменного страдальца, я вдруг вспомнил моё последнее посещение Орлова».

19 марта 1842 г. М.Ф. Орлов умер.

Как только стало известно о его смерти, в дом на Пречистенку явилась полиция и опечатала все бумаги, которые были доставлены в III отделение в Петербург.

Проститься с Орловым пришло много народу.

С. Филатьева - знакомая семьи Орловых, присутствовавшая на его похоронах, записала в дневнике: «Никогда в Москве... ни одна смерть не вызывала такого всеобщего сожаления, как смерть Михаила Орлова. Было такое впечатление, что каждая семья потеряла любимого родственника. И это было искреннее сожаление, исходившее от сердца».

25 марта 1842 г. Герцен, находившийся снова в ссылке в Новгороде, получил весть о смерти Орлова. В дневнике 26 марта он записал: «Вчера получил весть о кончине Михаила Фёдоровича Орлова. Горе и пуще бездейственная косность подъедает геркулесовские силы, он верно прожил бы ещё лет 25 при других обстоятельствах. Жаль его... С моей стороны я посылаю за ним в могилу искренний и горький вздох; несчастное существование оттого только, что случай хотел, чтобы он родился в эту эпоху и в этой стране».

После смерти Орлова С.П. Шевырёв написал некролог. По отзыву Чаадаева, это была «умная и благородная» статья.

Однако её не пропустила цензура. 20 марта 1843 г. А.И. Тургенев писал из Москвы Вяземскому: «..Здесь, как слышно, болярин-цензор, не пропустил статью Шевырёва, назвал Михаила Орлова каторжным».

Так ушёл из жизни этот большой человек - революционер, военачальник, учёный и литератор. Он как будто бы не разделил участи своих друзей и сподвижников, долгие годы томившихся «во глубине сибирских руд». Но как и они, он был устранён николаевским  режимом от общественной жизни России, подвергался унижениям и оскорблениям и не мог принести родине ту пользу, на которую чувствовал себя способным. В Михаиле Орлове Россия потеряла одного из своих лучших сынов.

На Новодевичьем кладбище в Москве на его могиле уже в наше время в знак уважения и памяти установлена мраморная доска с надписью: «Декабрист Михаил Фёдорович Орлов».

24

М.О. Гершензон

М. Ф. Орлов

I

Когда в 1816 году М.Ф. Орлов окончательно вернулся в Россию, ему было всего 28 лет, но он успел уже сделать блестящую карьеру. Сын младшего брата екатерининских Орловых, он воспитывался в аристократическом пансионе аббата Николя, юношей вступил в Кавалергардский полк, быстро выдвинулся в Отечественной войне и уже в 1812 году был назначен флигель-адъютантом к государю. Александр полюбил его; ему поручил он в 1814 году заключить капитуляцию Парижа, его же послал затем в Данию для заключения договора о присоединении Норвегии к Швеции, назначил его генерал-майором своей свиты и держал в большой близости к себе.

Дорога Орлова вела, казалось, круто вверх. У него было в избытке все, что нужно для успехов в свете: молодость, знатность, богатство, расположение царя, открытый и смелый характер, прекрасная, представительная наружность. Между тем все эти дары фортуны не пошли ему впрок и его дальнейшая жизнь сложилась, в смысле карьеры, вполне неудачно. По приезде в Петербург его звезда очень скоро идет на уклон, - и, надо заметить, это вовсе не было делом случайности, а произошло в силу естественной логики вещей.

Дело в том, что Орлов, подобно большинству будущих декабристов, вернулся из французского похода обуянный самым пламенным патриотизмом и жаждой деятельности на пользу родины. Он принадлежал, по-видимому, к числу самых нетерпеливых. Н.И. Тургенев, сблизившийся с ним за границей, характеризует его так: «Подобно всем людям с живой и пылкой душою, но без устойчивых идей, основанных на прочных знаниях, он увлекался всем, что поражало его воображение».

Как раз сближение с Тургеневым в 1815 году в Нанси дало сильный толчок его либеральным стремлениям. У нас есть только очень смутные сведения об адресе к царю, который составил Орлов по своем возвращении в Россию. Это была петиция об уничтожении крепостного права; кроме самого Орлова, ее подписали многие высшие сановники, в том числе Васильчиков, Воронцов и Блудов.

Дальнейшая судьба этого адреса неизвестна, но для Орлова он, по-видимому, не имел никаких неприятных последствий: отношение к нему царя осталось дружественным по-прежнему. Более точные данные имеются о другой либеральной попытке Орлова, относящейся к 1817 году. Весною этого года, то есть через несколько месяцев по возвращении в Петербург, он был выбран в члены беспечного и веселого литературного общества «Арзамас».

По заведенному обычаю всякий новоизбранный должен был произнести надгробное слово одному из членов, конечно, живому. Вместо этого Орлов выступил с серьезной речью, в которой указывал, что недостойно мыслящих людей заниматься пустяками и литературными препирательствами, когда кругом так много нужного дела, и умолял своих сочленов дать деятельности общества иное, более патриотическое направление.

Он предлагал с этой целью две меры: во-первых, завести журнал, «коего статьи новостью и смелостью идей пробудили бы внимание читающей России», во-вторых, предоставить каждому из живущих не в столице членов учредить в месте его пребывания филиальное общество под руководством главного, и таким образом покрыть всю Россию сетью отделений. Этот широкий план не встретил достаточного сочувствия среди членов и остался втуне, но мысль о журнале получила ход и не была осуществлена только потому, что правительство отказало в разрешении.

До нас дошла программа этого предполагаемого журнала. Первое место в нем должен был занимать политический отдел, который брали на себя Орлов, Н. Тургенев и Д. Северин; целью его ставилось «распространение идей свободы, приличных России в ее теперешнем положении, согласных со степенью ее образования, не разрушающих настоящего, но могущих приготовить лучшее будущее». Как известно, все первые попытки совместной деятельности у будущих декабристов носили именно такой - просветительно-реформаторский, а не революционный характер.

Потерпев неудачу в «Арзамасе», Орлов решил действовать самостоятельно. Способ действия напрашивался сам собою, в соответствии с духом времени и примером Западной Европы. Позднее, на допросе 1826 года, Орлов показывал, что образцом ему служил Тугендбунд: по примеру последнего он задумал образовать тайное общество, «составленное из самых честных людей, для сопротивления лихоимству и другим беспорядкам, кои слишком часто обличаются во внутреннем управлении России».

Следуя увлечению, овладевшему тогда передовым слоем русского общества, он хотел придать предполагаемому кружку полумасонский характер и с этой целью привлек к своему замыслу графа Дмитриева-Мамонова, сильно интересовавшегося русским масонством. К ним примкнуло еще несколько лиц, в том числе Н.И. Тургенев; союз должен был называться Обществом Русских рыцарей, и Орлов собирался представить его устав на утверждение царя. Известно, что завязавшиеся было переговоры между Орловым и Александром Муравьевым о слиянии этого общества с возникшим незадолго Союзом Спасения не привели ни к чему, да самое Общество Русских рыцарей в конце концов не состоялось.

Все эти патриотические затеи Орлова, следовавшие одна за другой на кратком пространстве меньше чем в год (с конца 1816 по конец 1817 г.), свидетельствовали о таком кипучем усердии к общему благу, которое, при личной близости Орлова к императору, недолго могло оставаться безнаказанным. И действительно, скоро Орлов нарвался на крупную неприятность.

Подобно большинству позднейших декабристов, он соединял с просвещенным либерализмом горячее чувство национального достоинства, доходившее подчас до того, что Н.И. Тургенев, европеец до мозга костей, метко назвал патриотизмом рабов. Это чувство, заставлявшее Орлова сердиться на Карамзина за то, что он в начале своей «Истории» не поместил какой-нибудь гипотезы о происхождении славян, «лестной родословному чванству народа русского», было в 1817 году тяжело оскорблено дарованием конституции Польше и слухами о намерении Александра отделить от России Литву.

Этот самый слух едва не довел Якушкина до цареубийства, а Орлов составил записку к государю, направленную против эмансипации Польши, и начал собирать подписи в кругу генералов и сановников. Император, узнав заблаговременно об этом предприятии, призвал Орлова и потребовал составленную им записку; Орлов, конечно, не желая выдавать тех, кто подписался под нею, отказался представить ее, заявив, по-видимому, что она у него пропала. Это было последнее свидание царя с его бывшим любимцем.

Вскоре затем Орлов был удален в Киев на должность начальника штаба при 4-м корпусе, которым командовал тогда Н.Н. Раевский. В Киеве он прожил с лишним два года, и следующий его служебный этап - назначение в Кишинев начальником дивизии в 1820 году - был новой почетной ссылкой, наполовину, впрочем, добровольной.

25

II

Его письма за киевский период представляют драгоценный материал для характеристики настроения и образа мыслей его сверстников об эту пору. Что представлял собою будущий декабрист около 1819 года, то есть в разгар деятельности Союза Благоденствия, об этом приходится судить вообще только по показаниям декабристов на следствии 1826 г., да по их воспоминаниям, записанным еще десятки лет позднее.

И тот, и другой род свидетельств, конечно, не дают верной картины; в них надо учитывать забывчивость, сознательный и иногда тенденциозный подбор черт, наконец, неверное освещение в зависимости от иной, новой точки зрения на вещи. Здесь же пред нами современные и заведомо-непосредственные показания, субъективность которых только повышает их цену. «Живу спокойно, - пишет Орлов из Киева сестре (по мужу Безобразовой), - а чтобы быть счастливым, ты знаешь, мне уже давно не нужно ничего другого, как не быть несчастным.

Эта философия отнюдь не должна удивлять тебя во мне. Я вижу славу вдали, и, может быть, когда-нибудь я добуду немного ее. Жить с пользою для своего отечества и умереть оплакиваемый друзьями - вот что достойно истинного гражданина, и если мне суждена такая доля, я горячо благодарю за нее Провидение». - Тут все типично: и этот стоицизм при едва сдерживаемом избытке сил, и готовность принести себя в жертву общему благу, и мечты о славе, явно навеянные республиканскими героями Плутарха, и, может быть, более всего - потребность излияния всех этих чувств в человеке, уже давно вышедшем из юности (Орлову было в это время лет 30), в генерал-майоре и начальнике штаба. Еще характернее следующее его письмо к самому Безобразову, мужу сестры, от 26 марта 1819 г.

Речь идет о борьбе, которую приходится вести Безобразову на его служебном посту в Тамбове. «Верю, - пишет ему Орлов по-русски, - верю, сколь трудно тебе бороться с устроенным неустройством нашего внутреннего правления, и что система злодеев, соединенных тесно для избежания несчастья, сильнее, нежели порывы одного от всех оставленного гражданина… рано или поздно честность, ум и добродетель должны взять верх, и сие время, может быть, не так отдаленно, может быть, на закате наших дней увидим мы, любезный друг, сие дивное преобразование отечества нашего и ступим в гроб утешенной ногой (sic). Я о сем только и думаю и посреди разлития всех пороков вижу с упованием добродетельную молодежь, возрастающую с новыми правилами и без старых предрассудков».

«Я ленив немножко писать, - продолжает он, - да и к тому же редко пишу и по осторожности. Чем более близки ко мне и к сердцу моему те, с коими беседую, тем более льются мои мысли, и тем откровеннее я пишу. Сие стремление откровенности пред нынешним осторожным веком не есть добродетель. Она часто губит, да и сам я уже несколько раз страдал от себя. Мне друзья говорят: «Неужели ничто тебя не исправит?» Я им отвечаю: «Да где ж порок? докажите, что дурно, - я исправлюсь».

Я думаю, что я прав. Может быть, я останусь долго, может быть, и всегда в моем ничтожестве, но, по крайней мере, ежели какой-нибудь благоприятный ветер поведет меня выше, то принесу в дар отечеству беспорочную жизнь и характер, чуждый всем подлостям нынешнего века». В конце письма он обращается к сестре. «Благодарю тебя, любезная сестра, за присланную попону. Я ею покрою любимого коня, а ежели бы открылось какое-нибудь средство стать грудью за Россию, то в минуты отдохновения под чистым сводом небес сам лягу на нее и буду вспоминать о любезной сестре. Пиши ко мне и поцелуй всех детей. Дай Бог вам счастья и покоя, а мне жизни бурливой за родную страну».

Воинственные нотки, звучащие в этих письмах, вовсе не были простой данью романтизму. Мы увидим сейчас, что все эти приготовления «стать грудью за Россию», это ожидание «благоприятного ветра» имели для самого Орлова совершенно реальный смысл: он вполне сознательно ставил свое будущее в зависимость от неминуемого и близкого общего переворота. За два года он успел далеко передвинуться влево; теперь его занимал уже не вопрос об искоренении, с одобрения верховной власти, лихоимства и прочих зол, а вопрос о коренном зле русской жизни - о бесконтрольности и произволе этой самой власти, и по свойственной ему пылкости он считал эту задачу разрешимой сейчас же, без всякой подготовки.

В том же 1819 году Денис Давыдов, тогда начальник штаба по соседству, в Кременчуге, писал другому приятелю Орлова, знаменитому впоследствии П.Д. Киселеву: «Мне жалок Орлов с его заблуждением, вредным ему и бесполезным обществу; я ему говорил и говорю, что он болтовнею своею воздвигает только преграды в службе своей, которою он мог бы быть истинно полезным отечеству. Как он ни дюж, а ни ему, ни бешеному Мамонову не стряхнуть абсолютизма в России».

Еще рельефнее письмо Киселева к самому Орлову того же времени: «Все твои суждения, в теории прекраснейшие, на практике неисполнимы. Многие говорили и говорят в твоем смысле; но какая произошла от того кому польза? Во Франции распри заключились тиранством Наполеона… Везде идеологи - вводители нового в цели своей не успели, а лишь дали предлог к большему и новому самовластию правительств… Ты знаешь и уверен сколько много я тебя уважаю; но мысли твои неправильны и, конечно, с сердцем твоим не сходны.

Неудовольствия, грусть, сношения с красноречивыми бунтовщиками и, сознаюсь, несправедливое бездействие, в котором ты оставлен, - вот тому причины. Скинь с себя тебе неприличное. Не словами, но делом будь полезен; оставь шайку крикунов и устреми отличные качества свои на пользу настоящую. Преобразователем всего не каждому быть можно; но я повторяю: каждому определено, каждому предназначено увеличивать блаженство общества, а ты, Орлов, от доброго отшельцем быть не должен.

В суждениях моих могу ошибаться, но цель моя благонамеренная, и потому одинакая с твоею. Разница в том, что ты даешь волю воображению твоему, а я ускромняю свое; ты ищешь средств к улучшению участи всех - и не успеешь, я же - нескольких только, - и успеть могу. Ты полагаешь, что исторгнуть должно корень зла, а я - хоть срезать дурные ветви. Ты определяешь себя к великому, а я - к положительному».

Тут было, конечно, очень много честолюбия, понятного при таком избытке сил; но оно безусловно подчинялось идее, то есть направлялось исключительно на цели общего блага, с презрением отвергая обычную мишуру чинов и почестей. Когда весною 1819 г. открылась вакансия начальника штаба гвардии, и друзья Орлова в Петербурге захотели выставить его кандидатуру на эту видную должность, он решительно отверг их предложение.

«Что мне делать в Петербурге? - писал он по этому поводу А. Раевскому. - Как я возьму на себя должность, которую оставить можно только вследствие опалы, занимать - только по милости? Вы меня знаете: похож ли я на царедворца и достаточно ли гибка моя спина для раболепных поклонов? Едва я займу это место, у меня будет столько же врагов, сколько начальников.

Нет, милый друг, я охотно уступаю моим соискателям все почести, спасая свою честь. Да и то сказать: есть ли тут повышение? Ведь и место начальника штаба я взял не так, как делаются столяром или каретником. Это не ремесло, и мне вовсе не хочется на всю жизнь замкнуться в узкий круг забот об изготовлении планов, задуманных другими или мною для других, смотря по характеру моих начальников.

Конечно, лучше быть начальником главного штаба, чем начальником бригады, но еще лучше командовать дивизией. Поэтому я оставлю свое нынешнее место разве только для того, чтобы принять командование, а не для того, чтобы повиноваться другому, потому что из всех известных мне начальником я предпочитаю того, кому сейчас подчинен. Но оставим этот разговор о предмете, который меня вовсе не занимает. Желаю всякого благополучия старому и новому начальникам штаба гвардии, но предпочитаю мое ничтожество их величию…

«Я дал несколько лицам то же поручение, что вам, именно - узнать, начинают ли забывать меня. Вы один меня поняли и отвечали мне в смысле моего вопроса. Что вы пишете о моем положении при дворе, это я знал заранее и нисколько этому не удивляюсь. У меня хватает самолюбия верить, что я останусь ненужным до тех пор, пока направление внутренней политики не заставит призвать к делам людей благомыслящих и умеющих видеть дальше своего носа. Верьте мне: все, кто сейчас действуют, истощаются в бесплодных усилиях. Еще не настало время, когда старания будут вознаграждаться обильными последствиями.

Пусть иные возвышаются путем интриг: в конце концов они падут при всеобщем крушении, и потому они уже не поднимутся, потому что тогда будут нужны чистые люди. Я понимаю, что мои слова несколько загадочны, но их смысл мне вполне ясен, и, может быть, когда-нибудь и вы признаете правильной мою точку зрения и всю мою систему. Может быть также, я не увижу даже зари того прекрасного дня, о котором мечтаю, но от того моя система не станет менее верной для тех, кто переживет меня.

«Так думают только немногие - и в этом-то наше несчастье. Найдись у нас десять человек истинно благомыслящих и вместе даровитых, все приняло бы другой вид. Что до меня, то я чувствую довольно силы в самом себе, чтобы служить не для карьеры, а из гражданского долга. Ведь чего я в сущности хочу? несколько более широкой сферы деятельности, потому что я чувствую в себе больше способностей, чем могу применить в моей обстановке.

Что ж! я буду ждать, буду ждать, если нужно, и десять лет. Это будет мне только впрок, так как энтузиазма, основанного на любви к принципам, я не утрачу, и приобрету рассудительность, являющуюся всегда плодом опыта. Итак, больше не говорите со мною тем языком, каким написано ваше последнее письмо. Улыбка фортуны не значит для меня ничего, событие - все».

В заключение - у него просьба к Раевскому: «Вы так хорошо выведали, что я значу при дворе; теперь узнайте, как относится ко мне общественное мнение. Льщу себя мыслью, что на этот раз ваши сведения окажутся более утешительными. Или, может быть, я ошибаюсь?».

26

III

Командиром 4-го корпуса, то есть ближайшим начальником Орлова в Киеве, был, как уже сказано, старик Раевский. Орлов был свой человек в его семье, и эта близость привела скоро к женитьбе молодого генерала на старшей дочери Раевского, Екатерине Николаевне. Со старшим сыном Раевского, Александром, служившим эти годы в Петербурге, Орлов был дружен еще по боевому товариществу и совместной жизни во Франции: мы видели выше, что между ними шла переписка уже в 1819 году. С другой стороны, Пушкина Орлов знал еще по Петербургу, а с младшим из Раевских, Николаем, Пушкин был уже до своей ссылки на юг в самых дружеских отношениях. - Так завязался узел, в котором жизнь Пушкина на некоторое время сплелась с жизнью Раевских и Орлова.

Когда будет написана биография Пушкина, Раевским и Орлову будет отведено в ней видное место. В течение четырех лет (1821-24) влияние разных членов этой семьи было доминирующим в его жизни. Сначала четырехмесячное путешествие со всеми Раевскими на Кавказ и в Крым, затем двухлетняя близость с Орловым в Кишиневе, наконец, тесная дружба с Александром Раевским в Одессе, и на придачу долгая влюбленность в одну из барышень Раевских, должны были ярко отразиться на развитии Пушкина, - и это как раз в те годы, когда окончательно складывались его характер и мировоззрение. Наибольшую важность представляет здесь, конечно, ряд личных влияний, а это были, каждая в своем роде, все богатые и самобытные индивидуальности; но важны и те общие идейные течения, с которыми он столкнулся в этом кругу.

Только пять лет назад кончилась Отечественная война, где старик Раевский был одним из главных деятелей, где Орлов связал свое имя с капитуляцией Парижа, где и Александр Раевский получил свое боевое крещение; в них наверное еще не совсем остыло патриотическое и военное одушевление тех дней, и их рассказы были для Пушкина живою летописью той эпохи.

Вместе с тем чрез них же в Кишиневе и Каменке он соприкоснулся непосредственно с тем общественным движением, которое привело затем к 14 декабря. Таким образом чрез эту семью шли оба главных влияния, которые определили политическую мысль Пушкина: монархический патриотизм 12-го года и революционная идеология декабристов. Если прибавить к этому, что и с Байроном Пушкин познакомился благодаря Раевским, то их важная роль в истории его жизни и творчества будет очевидна.

Центральной фигурой этого пушкинского кружка был, конечно, сам Раевский, человек выдающийся не только по военному таланту, но и по высоким душевным качествам, прекрасный цельностью и прямотой натуры и полным отсутствием аффектации, очаровавший двух наших поэтов - Батюшкова в 1814 г. и Пушкина в 1820. Последний с восторгом отзывался о его ясном уме, свободном от предрассудков, сильном характере, простой и прекрасной душе, готовой на участие и дружбу. Мы увидим дальше, как много нежности таил в себе под суровой оболочкой этот знаменитый русский генерал, так похожий на античного полководца.

В середине мая 1820 г. Раевский с младшим сыном Николаем и двумя дочерьми-подростками, в том числе Марией, будущей декабристкой Волконской, пустился в путь из Киева на Кавказские воды, куда уже до них прибыл, чтобы лечить старую рану в ноге, его старший сын Александр. Как известно, этой скромной лечебной поездке суждено было стать исторической: в Екатеринославе, по пути из Киева на Кавказ, Николай Раевский младший (то есть сын) разыскал своего петербургского приятеля Пушкина, только что приехавшего в ссылку и лежавшего здесь в жестокой лихорадке, и с согласия Инзова Раевские увезли с собою молодого поэта на Кавказ и потом в Крым.

Эта встреча в Екатеринославе едва ли была случайной. Раевские, без сомнения, знали, что в Екатеринославе найдут Пушкина: 7 мая одна из дочерей, Екатерина Николаевна, посылая из Петербурга письмо брату Александру в Киев, объясняет в P.S., почему оно идет почтою: «мама забыла послать его с Пушкиным», а из письма старика видно, что в Екатеринослав они приехали в 10 ч. веч. и уехали из него на другой день после завтрака; между тем молодой Раевский еще в тот же вечер успел разыскать Пушкина и к полудню уладил его поездку.

Четыре месяца, проведенные Пушкиным на Кавказе и в Крыму среди Раевских, принадлежат к счастливейшим дням его жизни. В сентябре, рассказывая в письме к брату об этой поездке он писал: «Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства, - жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался; счастливое полуденное небо; прелестный край, природа, удовлетворяющая воображение, горы, сады, море: друг мой, любимая моя надежда увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского».

В эти месяцы, когда Пушкин (как он вспоминал уже много позднее) подолгу сиживал на берегах Подкумка с Александром Раевским, - у последнего шла деятельная переписка с Орловым, оставшимся в Киеве.

30 мая 1820 г. Орлов пишет: «Я обещал писать и посылать газеты. И то, и другое исполняю, в надежде, что твои обещания также исполнятся, любезный Александр Николаевич. Ожидать буду твоего ответа с нетерпением, помня, что он мне даст подробное понятие о положении того края, в котором ты основал свою жизнь на некоторое время». «Новостей политических мало, - пишет он далее. - Говорят, что в Риме открыт заговор и что по сему случаю 35 тыс. австрийцев выступили к сему городу… Везде огонь живет под пеплом, и я очень думаю, что XIX век не пробежит до четверти без развития каких-нибудь странных происшествий».

На днях приятельские рассказы пояснили ему многое, но эти известия он не может доверить бумаге. «Когда увидишь Алексея Петровича (Ермолова) бей ему от меня челом. Поклон и простого римского гражданина не должен быть отвергнут римским проконсулом, какова бы ни была его слава». В конце письма характерная просьба - отвечать по-русски. О том же просит потом однажды Пушкин из Кишинева брата.

19 июня Орлов пишет: «Посылаю тебе несколько газет, в которых найдешь все то же, что и прежде, то есть бесконечные споры между гасителями, коих не должно пускать тушить, и светилами, коим не должно позволять жечь.

«Я, наконец, назначен дивизионным командиром. Прощаюсь с мирным Киевом, с сим городом, который я почитал сперва за политическую ссылку и с коим не без труда расстаюсь. Милости твоего батюшки всегда мне будут предстоять, и я едва умею выразить, сколь мне прискорбно переходить под другое начальство. Но должно было решиться. Иду на новое поприще, где сам буду настоящим начальником».

Последнее сохранившееся письмо, от 13 октября, любопытно, как свидетельство полной зрелости мысли в области конкретных политических вопросов.

«Любезный друг, благодарю за твое занимательное письмо из Крыма, которым я тем более был доволен, что оно писано по-русски и довольно чистым русским языком. Известия о Грузии и о подвигах или намерениях Ермолова весьма важны, но мне кажется, что со всем его умом он довершить общего успокоения той страны не в состоянии. Так же трудно поработить чеченцев и другие народы того края, как сгладить Кавказ. Это дело исполняется не штыками, но временем и просвещением, которого и у нас не избыточно. При падении листов сделают еще экспедицию, повалят несколько народа, разобьют толпу неустроенных врагов, заложат какую-нибудь крепостцу и возвратятся восвояси, чтобы опять ожидать осени.

Этот ход дела может принести Ермолову большие личные выгоды, а России никаких. Впрочем, я не его виню. Обстоятельства и прежние меры начальников и предместников его сделали из Грузии в отношении нашего отечества, так сказать, политическую фистулу. Через оную Россия потеряла много крови и соков. Но со всем тем в этой непрерывной войне есть что-то величественное, и храм Януса для России, как для древнего Рима, не затворяется. Кто, кроме нас может похвастаться, что видел вечную войну?»

27

IV

Когда Пушкин в сентябре, расставшись с семьей Раевских, приехал в Кишинев, куда его начальник Инзов тем временем перевел свою канцелярию из Екатеринослава, он уже застал здесь Орлова, который, наконец, после пятикратного отказа, получил дивизию, именно 16-ю пехотную дивизию второй армии, стоявшую в Кишиневе. Этим назначением он был обязан ходатайству главнокомандующего 2-ой армии, гр. Витгенштейна, и давней дружбе с Киселевым, который в то время состоял начальником штаба при Витгенштейне. Очевидно, ему с большой неохотой вручали активное командование, да и то лишь возможно дальше от центра, в далекой и некультурной окраине.

Как свидетельствуют письма, Орлов выехал из Киева в Кишинев 10 июля 1820 г. В Тульчине, по пути из Киева на место новой службы, он стал членом тайного общества. Его приняли Фон-Визин, Пестель и Юшневский. Позднее, на следствии по делу 14 декабря, он заявлял, что к вступлению в Союз Благоденствия его побудили их упреки, «что, зная все их тайны и имена многих, не великодушно мне не разделять их опасности». Это звучит правдоподобно, - и во всяком случае несомненно, что он вступил в тайное общество без мысли об активной революционной деятельности.

В одном из летних писем к А. Раевскому на Кавказ, сообщая о своей встрече с С.И. Тургеневым, он с большим сочувствием отзывался о перемене, происшедшей в Тургеневе: «Правила оставил те же, но скромность в выражениях, постепенность в желаниях, принятие плана жизни и службы доказывают, что наступило время зрелости и что рассудок взял перевес над пылкостью страстей». Эти слова характеризуют настроение самого Орлова. Конечно, и он остался тот же и все так же верил в неизбежность «события», но все ясней становилось ему, что надо запастись терпением, что для «события» нужно особенное стечение обстоятельств, которого, может быть, придется еще долго ждать; а пока нельзя же было жить все на бивуаках, надо было подумать о том, чтобы «принять план жизни и службы».

Сюда присоединялось еще и личное соображение: он уже давно любил Екатерину Николаевну Раевскую и как раз теперь готовился просить ее руки. Итак, он ехал в Кишинев с мыслью о более прочном устройстве, и мы видели, как доволен он был своим новым назначением, которое открывало ему сравнительно широкий простор для мирной культурной деятельности. В том самом письме, которым он извещал А. Раевского о своем переводе в Кишинев, он писал: «Политика запружена и Бог знает, когда потечет. Я также строю умственную насыпь, чтобы запрудить мысли мои. Пускай покоятся до времени».

Им пришлось покоиться недолго. Осенью этого же года, когда решен был вопрос о созыве на январь в Москву виднейших членов Союза Благоденствия, - в числе предполагаемых участников съезда был намечен и Орлов, и хотя он вступил в тайное общество всего несколько месяцев назад, его участие признали настолько важным, что Якушкин, ехавший по этому делу в Тульчин, должен был нарочито, с письмом от Фон-Визина, заехать в Кишинев, чтобы пригласить на съезд Орлова.

В своих записках Якушкин подробно описал и это первое свое знакомство с Орловым, и роль последнего на московском съезде. Его правдивость стоит вне сомнений, но и здесь, как во всяких мемуарах, надо строго различать три вещи: 1) объективные факты, 2) отношение к ним автора в момент самого действия, и 3) его отношение к ним в момент писания. Записки свои Якушкин писал много лет спустя; его рассказ проникнут явным недружелюбием к Орлову, и это его отношение часто резко противоречит не только самим фактам, которые он передает, но и его собственному тогдашнему отношению к этим фактам, поскольку оно явствует из его же рассказа.

Так, его рассказ с совершенной очевидностью свидетельствует о том, что Орлов произвел на него как нельзя более выгодное впечатление, и не только как симпатичный человек, располагавший к себе добротою и ласковостью обхождения, но и как убежденный и крайне ценный член тайного общества. Он рассказывает, что на его увещания приехать в Москву. Орлов отвечал, что пока наверное обещать не может, и с своей стороны звал его к Давыдовым в Каменку, куда сам ехал с Охотниковым.

Якушкину очень не хотелось, да и незачем было, ехать в Каменку, но когда Охотников шепнул ему, что, едучи с ними, он легче уговорит Орлова, - Якушкин решил ехать к Давыдовым и, приехавши, прожил у них все время, что и Орлов, - целую неделю; при прощании Орлов действительно дал ему слово приехать на съезд в Москву. Надо знать непоколебимую убежденность Якушкина и его твердый характер, чтобы понять смысл этого эпизода. Очевидно, узнав Орлова лично, он счел его присутствие на съезде делом исключительной важности.

О поведении Орлова на этом съезде существует два диаметрально противоположных показания. Одно принадлежит Якушкину, в другом совпадают три других участника съезда - Волконский, Граббе и Н. Тургенев. Якушкин рассказывает, что Орлов привез писанный проект условий, на которых он соглашался быть членом общества; именно, он предлагал перейти к крайним революционным действиям и прежде всего завести тайную типографию и фабрику фальшивых ассигнаций.

Разумеется, его план вызвал только общее изумление; «но ему, - говорит Якушкин, того-то и нужно было. Помолвленный на Раевской, в угодность ее родным он решился прекратить все сношения с членами тайного общества; на возражения наши он сказал, что если мы не принимаем его предложений, то он никак не может принадлежать к нашему тайному обществу. После чего он уехал и ни с кем из нас более не видался».

О таком предложении Орлова ни одним словом не упоминают трое других участников съезда. Волконский, - как мы видели, старый друг Орлова, - съехался с ним (и Охотниковым) в Тульчине, чтобы вместе ехать на съезд в Москву. Проездом чрез Киев, рассказывает он, Орлов решился сделать давно задуманный шаг - просить руки Екатерины Николаевны Раевской. Переговоры шли через А.Н. Раевского, и последний поставил ему коренным условием выход из тайного общества, так что, выезжая из Киева, Орлов был в нерешительности, что ему делать. Обстоятельства указали ему выход.

На съезде с самого начала получено было извещение от петербургской думы, что правительство следит за действиями тайного общества и что поэтому благоразумнее будет формально закрыть общество и действовать каждому в одиночку. Так и было решено, и к этому решению примкнул Орлов. То же самое рассказывают о съезде и роли Орлова Тургенев и Граббе, при чем первый сообщает, что Орлов с самого начала заявил о своем намерении выйти из общества, а второй добавляет, что предложений, приписываемых Якушкиным Орлову, последний не делал, иначе их слышали бы все - «тем более, что его слова непременно принимались с напряженным вниманием».

Показание Якушкина настолько противоречит духовному облику Орлова и всем фактам его дальнейшей жизни (между прочим, и позднейшим отношением к нему таких непреклонных революционеров, как Охотников или В.Ф. Раевский), что его приходится совершенно отвергнуть. На такое низкое лицемерие Орлов был неспособен, да ему и не простили бы его. Ошибка объясняется просто: Якушкин, очевидно, запамятовав, следовал в этом месте своих воспоминаний записке тайного агента Грибовского, составленной, конечно, на основании доносов и сплетен.

Дело было, без сомнения, так, как изобразил его Волконский. Перед нами письмо Орлова к сестре от 12 февраля (1821 г.) из Киева; извещая сестру о своей помолвке с Раевской, он извиняется, что из Москвы не заехал к ней в Ярославль: «нетерпение узнать исход моего предложения заставило меня спешить обратно». Очевидно, по пути в Москву он сделал предложение чрез А. Раевского, который обещал приготовить ему ответ к обратному проезду; значит, дело было за согласием Екатерины Николаевны и ее родителей.

28

V

Свадьба состоялась 15 мая 1821 года. В Кишиневе молодые зажили на широкую ногу, заняв два смежных дома и держа свой стол открытым для всей военной молодежи. Орлов был не только самое важное после наместника лицо в городе и не только большой барин и аристократ, но и человек высоко стоявший над толпою по образованности, характеру и убеждениям. Вигель в нескольких злобных строках очень живо изображает кишиневскую обстановку Орлова: «Прискорбно казалось не быть принятым в его доме, а чтобы являться в нем, надобно было более или менее разделять мнения хозяина… Два демагога, два изувера, адъютант Охотников и майор Раевский, с жаром витийствовали. Тут был и Липранди…

На беду попался тут и Пушкин, которого сама судьба всегда совала в среду недовольных. Семь или восемь молодых офицеров генерального штаба известных фамилий… с чадолюбием были восприняты. К их пылкому патриотизму, как полынь к розе, стал прививаться тут западный либерализм. Перед своим великим и неудачным предприятием нередко посещал сей дом с другими соумышленниками князь Александр Ипсиланти…

Все это говорилось, все это делалось при свете солнечном, в виду целой Бессарабии». Вигель не преувеличивает: все, что мы знаем о Кишиневской жизни Орлова, показывает, что он действительно был здесь центром политического вольнодумства, а его дом - как бы либеральным клубом. О степени этого вольнодумства можно судить по тому, что всех ближе к Орлову были в Кишиневе два крайних радикала - его адъютант Охотников и известный В.Ф. Раевский.

В этом доме Пушкин был едва ли не ежедневным гостем.

«У нас, - пишет Екатерина Николаевна брату Александру (конец 1821 г.), беспрестанно идут шумные споры - философские, политические, литературные и др.; мне слышно их из дальней комнаты. Они заняли бы тебя, потому что у нас немало оригиналов». «Пушкин, - пишет она в другой раз (12 ноября 1821 г.), - больше не корчит из себя жестокого, он очень часто приходит к нам курить свою трубку и рассуждает или болтает очень приятно. Он только что кончил оду на Наполеона, которая, по моему скромному мнению, хороша, сколько я могу судить, слышав ее частью один раз».

Однако вернемся к Орлову. Мы видели, с какими мыслями он ехал в Кишинев: новая должность открывала ему больший простор для гуманитарной деятельности и, главное, ставила его в непосредственное общение с «народом» в лице серой солдатской массы. На эту массу и направилось теперь все его внимание. Его первой заботой по принятии начальства над 16-й дивизией было категорически запретить употребление на ученьях палок, шомполов и тесаков, его вторым делом - призвать В.Ф. Раевского к управлению уже раньше учрежденной при дивизии ланкастерской школой. И затем в продолжение всего двухлетнего времени своего командования дивизией он широко и энергично действовал в этих двух направлениях.

Он не только совершенно искоренил жестокость в обращении с солдатами, но и всеми мерами старался пробуждать в них чувство человеческого достоинства, - например, принимал жалобы относительно наказаний, которым они подвергались со стороны их ближайшего начальства, и наряжал следствия по таким делам. Дивизионная ланкастерская школа под руководством В.Ф. Раевского развилась блестяще, и то, что делалось в ней и что вскоре погубило Раевского, делалось, конечно, с ведома и одобрения Орлова. Не ограничиваясь Кишиневым, Орлов основал ряд таких же училищ в тех городах и местечках дикой тогда Бессарабии, где были расположены отдельные части его дивизии, и тратил на них немало собственных денег.

Военные нравы в тогдашней России были жестоки. В той же Бессарабии, кроме 16-й, Орловской, дивизии, стояла другая - 17-я, которою командовал Желтухин. Чтобы получить наглядное представление о положении русского солдата в то время, достаточно прочитать небольшую «записку» о происшествии, случившемся в этой дивизии в 1822 году, хранящуюся в военно-ученом архиве. В мае этого года корпусный командир Сабанеев, обратив внимание на участившиеся побеги из 17-й дивизии, где из одного только Екатеринбургского полка за шесть недель бежало 28 человек, поручил майору Липранди и аудитору Маркову произвести следствие. Допросив пять человек дезертиров, Липранди так излагал их показания:

1-е. Жители продовольствовали их так дурно, что солдаты терпели даже голод.

1-е. Ученье слишком изнурительное производится два раза в день, во время коего всегда по несколько человек падают во фронт от сильной затяжки на груди ранцевых ремней, и за малейшую ошибку, начиная от дивизионного командира до последнего унтер-офицера, бьют. Один из них показал, что, когда зашли по отделениям направо, унтер-офицер заметил его в ошибке и бил до тех пор по шее и лицу, пока упал без чувств; вообще, унтер-офицеры дают по несколько сот палок. Сверх всего этого, по вечерам учат их пунктикам из рекрутской школы.

2-е. Содержание амуниции в требуемой чистоте, разоряя их, затрудняет до невероятности. Ранцы во всей дивизии выворочены и лакируются сапожною ваксою за собственный счет солдат; перевязи и портупеи натирают белым воском после мелу. В случае же невыполнения по неимению денег и иных средств таковых требований, наказывают жестоко, как например, 2-й гренадерской роты капитан за невычищение воском перевязи наказал одного из них 300 ударов палок.

3-е. Сии самые причины вынудили их бежать; к чему 1-й гренадерской роты рядовой, служащий 12 лет, бывший уже в двух войнах и имеющий три раны, прибавил, что он хотел застрелиться, но как христианин предпочел умереть от руки басурманов и потому бежал, зная, что они режут головы; но, имея несчастье быть пойманным, просит, чтобы его расстреляли.

4-е. Бежавших 17-й дивизии за границей в Молдавии очень много, так что почти в каждом селении встречаешь русского - многие из них турками взяты и будут доставлены.

5-е. Второй батальон Екатеринбургского полка содержит караул в Липканах и Хотине, что, отстоявши сутки в карауле в Липканах, идут в Хотин, и, придя после полуночи, начинают чистить амуницию и утром вступают снова в караул. В этот же день делают и ученье, для того, что генерал Желтухин, несмотря ни на какие обстоятельства, требует, чтобы резервные батальоны равнялись в учении действующим.

На этом черном фоне деятельность Орлова выделяется ярким пятном. Читатель не посетует на нас, если мы приведем здесь два образчика Орловских приказов по дивизии; с той поры прошло 80 лет, но и теперь военные нравы еще далеко не достигли того уровня человечности, какой ставил себе целью Орлов. Вот один из его первых приказов, изданный 3-го августа 1820 года, то есть через неделю или две по его прибытии в Кишинев:

«Вступив в командование 1-ю пехотною дивизиею, я обратил первое мое внимание на пограничное расположение оной и на состояние нижних чинов. Рассматривая прежний ход дел, я удивился великому числу беглых и дезертиров. Устрашился, увидев, что начальство для прекращения побегов принуждено было приступить к введению смертной казни в сей дивизии, тогда как оная казнь в мирное время целой России неизвестна. Сие должно доказать каждому и всем, сколь велико то зло, для искоренения которого принята правительством столь строгая мера, противная столь общему обычаю Отечества нашего.

Побеги в войсках могут случиться от многих разных причин, из коих главнейшие суть:

1) Недостаток в пище и пропитании. Я не думаю, чтоб нашелся хотя один чиновник в дивизии, который осмелился не допустить солдату следуемую ему пищу, положенную правительством, но ежели сверх чаяния моего таковые злоупотребления существуют где-либо в полках вверенной мне дивизии, то виновные недолго от меня скроются, и я обязуюсь перед всеми честным моим словом, что предам их военному суду, какого бы звания и чина они ни были, все прежние их заслуги падут пред сею непростительною виною, ибо нет заслуг, которые могли бы в таком случае отвратить от преступного начальника тяжкого наказания.

2) Послабление военной дисциплины. Сим разумею я некоторый дух беспечности и нерадения, в частных начальниках тем более предосудительный, что пример их действует быстро на самих солдат, порождает в сих последних леность и от лености все пороки. Я прошу г.г. офицеров заняться крепко своим делом, быть часто с солдатами, говорить с ними, внушать им все солдатские добродетели, пещись о всех их нуждах, давать им пример деятельности и возбуждать любовь к Отечеству, поручившему им свое хранение и свою безопасность.

Когда солдат будет чувствовать все достоинство своего звания, тогда одним разом прекратятся многие злоупотребления, а от сего первого шага будет зависеть все устройство дивизии. Большая часть солдат легко поймут таковые наставления, они увидят попечение начальства и сами почувствуют свои обязанности. Я сам почитаю себе честного солдата и другом и братом.

Слишком строгое обращение с солдатами и дисциплина, основанная на побоях. Я почитаю великим злодеем того офицера, который, следуя внушению слепой ярости, без осмотрительности, без предварительного обличения, часто без нужды и даже без причины употребляет вверенную ему власть на истязание солдат.

Я прошу г.г. офицеров подумать о следующем: от жестокости и несправедливости в наказаниях может родиться отчаяние, от отчаяния произойти побег, а побег за границу наказывается смертью; следовательно, начальник, который жестокостью или несправедливостью побудит солдата к побегу, делается настоящим его убийцею; строгость и жестокость суть две вещи разные, одна прилична тем людям, кои сотворены для начальства, другая свойственна тем только, коим никакого начальства поручать не должно. Сим правилом я буду руководствоваться, и г.г. офицеры могут быть уверены, что тот из них, который обличится в жестокости, лишится в то же время навсегда команды своей.

Из сего приказа моего легко можно усмотреть, в каком духе я буду командовать дивизиею. В следующих приказах я дам на сей предмет положительные правила, но я желаю, чтобы прежде всего г.г. начальники вникнули в мое намерение и, убедившись в необходимости такового с солдатами обращения, сделались бы мне сподвижниками в учреждении строгой, но справедливой дисциплины.

Предписываю в заключение прочитать приказ сей войскам в каждой роте самому ротному командиру, для чего, буде рота рассеяна по разным квартирам, то сделать общий объезд оным. Ежели при объезде полков солдаты по спросе моем скажут, что им сей приказ не извещен, то я за сие строго взыщу с ротных командиров. Подлинный подписал генерал-майор Орлов 1-й.»

Другой приказ Орлова относится к январю 1822 г., то есть к последним дням его командования 16-й дивизией.

«Думал я до сих пор, что ежели нужно нижним чинам делать строгие приказы, то достаточно для офицеров просто объяснить их обязанности, и что они почтут за счастье исполнять все желания и мысли своих начальников; но, к удивлению моему, вышло совсем противное. Солдаты внемлют одному слову начальника; сказал: побеги вас бесчестят, и побеги прекратились.

Офицеров, напротив того, просил неотступно укротить их обращение с солдатами, заниматься своим делом, прекратить самоправные наказания, считать себя отцами своих подчиненных; но и по сих пор многие из них, несмотря на увещания мои, ни на угрозы, ни на самые строгие примеры, продолжают самоправное управление вверенными им частями, бьют солдат, а не наказывают, и не только пренебрегают исполнением моих приказов, но не уважают даже и голоса самого главнокомандующего.

В Охотском пехотном полку гг. майор Вержейский, капитан Гимбут и прапорщик Понаревский жестокостями своими вывели из терпения солдат. Общая жалоба нижних чинов побудила меня сделать подробное исследование, по которому открылись такие неистовства, что всех сих трех офицеров принужден представить я к военному суду. Да испытывают они в солдатских крестах, какова солдатская должность. Для них и им подобных не будет во мне ни помилования, ни сострадания.

И что ж? Лучше ли был батальон от их жестокости? Ни частной выправки, ни точности в маневрах, ни даже опрятности в одеянии - я ничего не нашел; дисциплина упала, а нет солдата в батальоне, который бы не почувствовал своими плечами, что есть у него начальник.

После сего примера, кто меня уверит, что есть польза в жестокости и что русский солдат, сей достойный сын отечества, который в целой Европе почитаем, не может быть доведен без побоев до исправности? Мне стыдно распространяться более о сем предмете, но пора быть уверенным всем г.г. офицерам, кои держатся правилам и примерам Вержейского и ему подобных, что я им не товарищ и они заблаговременно могут оставить сию дивизию, где найдут во мне строгого мстителя за их беззаконные поступки.

Обратимся к нашей военной истории: Суворов, Румянцев, Потемкин, все люди, приобретшие себе и отечеству славу, были друзьями солдат и пеклись об их благосостоянии. Все же изверги, кои одними побоями доводили их полки до наружной исправности, все погибли или погибнут; вот примеры, которые ясно говорят всем и каждому, что жестокое обращение к нижним чинам противно не только всем правилам, но и всем опытам.

В заключение сего объявляю по дивизии: 1-е, г. майору Вержейскому отказать от батальона, а на место него назначаю 32-го егерского полка майора Юмина, 2-е, г. капитану Гимбуту отказать от роты; 3-е, прапорщику Понаревскому отказать от всякого рода команды:; 4-е, всех сих офицеров представляю к военному суду и предписываю содержать на гауптвахте под арестом впредь до разрешения начальства.

Кроме сего, по делу оказались менее виноватыми следующие офицеры, как-то: поручику Васильеву в уважение того, что он молодых лет и бил тесаками нижних чинов прежде приказов г. главнокомандующего, г. корпусного командира и моего, майорам Карчевскому и Данилевичу, капитану Парчевскому, штабс-капитанам Станкевичу и Гнилосирову, поручикам Калковскому и Тимченке и подпоручику Китицыну за самоправные наказания, за битье из собственных своих рук, делаю строгий выговор.

Объявляю им две вещи: первую, что так как многие из них не спрошены комиссиею, то могут они, если чувствуют себя невинными, рапортами прямо на мое имя требовать суда, но тогда подвергнутся всем последствиям оного, и 2-е, что ежели за ними откроются таковые поступки, то подвергнутся участи Вержейского, Гимбута и Понаревского.

Предписываю приказ сей прочесть по ротам и объявить совершенную мою благодарность низшим чинам за прекращение побегов в течение моего командования».

Когда позднее над Орловым было наряжено следствие, ему, между прочим, был поставлен в вину случай с рядовым Суярченкой, и вот как сам Орлов излагал это дело в своем ответном донесении. Во время смотра 31-го егерского полка при опросе 9-й роты рядовой Алексей Суярченко заявил ему, что ротный командир, поручик Турчанинов, ударил его эфесом в бок так сильно, что он долго не мог дышать.

Орлов вызвал Турчанинова в круг роты и пригрозил, что отнимет у него команду; Турчанинов извинился, прося приписать свой поступок минутной вспыльчивости, а не обычаю обращаться жестоко с нижними чинами. Чтобы удостовериться в этом, Орлов, отослав поручика, опросил роту, и когда все солдаты единогласно подтвердили ему, что не имеют никакой другой жалобы на своего ротного командира, он снова призвал Турчанинова в круг роты и сказал ему:

- Вы счастливы, что командуете честными солдатами, которые не хотели воспользоваться гневом моим против вас. Ваша участь зависела от них. Ежели б один рядовой еще пожаловался на вас, то после примера вашей вспыльчивости, в коем вы сами предо мною сознались, я был бы принужден отдать вас под следствие и отнять роту. Помните мое снисхождение и старайтесь на будущее время не употреблять законопротивных наказаний.

29

VI

Не прошло и года, как имя командира 16-й пехотной дивизии сделалось как бы нарицательным. Разумеется, о нем пошла двойная слава. Как смотрели на него подчиненные и солдаты, об этом, можно сказать, художественно свидетельствует донесение тайного агента из Кишинева, 1821 года. В ланкастерской школе, сообщает он, учат «кроме грамоты» «и толкуют о каком-то просвещении».

«Нижние чины говорят: дивизионный командир (то есть Орлов) наш отец, он нас просвещает. 16-ю дивизию называют орловщиной… Липранди (подполковник, член тайного общества) говорит часовым, у него стоящим: «не утаивайте от меня, кто вас обидел, я тотчас доведу до дивизионного командира. Я ваш защитник. Молите Бога за него и за меня. Мы вас в обиду не дадим, и как часовые, так и вестовые, наставление сие передайте один другому».

Здесь характерно и отношение к Орлову Липранди. Еще более, интимнее был ему предан Охотников, а В. Ф. Раевский в марте 1822 года из Петропавловской крепости писал кишиневским друзьям:

Скажите от меня Орлову,
Что я судьбу мою сурову
С терпеньем мраморным сносил,
Нигде себе не изменил.

Очевидно, ему еще и тут было нужно и дорого одобрение Орлова.

А начальство Орлова, ближнее и дальнее, смотрело на него косо и позаботилось учредить за его дивизией секретный надзор. Прежде всего, его дивизия сильно отставала от фронтовой части, потому что без смертного боя нельзя было вдолбить знаменитые три учебных шага; а затем, в штабе 2-й армии, к которой принадлежала дивизия Орлова, уже знали о неблагонадежности В.Ф. Раевского. Начальником этого штаба был Киселев, искренно любивший и уважавший Орлова, но державшийся правила, что в «службе нет дружбы».

Надо думать, что Сабанеев, корпусный командир, то есть ближайший начальник Орлова, ждал только первого случая, чтобы освободиться от него. Таким случаем и явился небольшой бунт в Камчатском полку, входившем в состав Орловской дивизии. Узнав об этом происшествии от самих ослушников, Орлов приказал бригадному командиру Пущину произвести следствие, а сам в тот же день, как и предполагал заранее, выехал к больной жене в Киев.

Тайно извещенный Сабанеев нагрянул из Тирасполя на следующий день, когда Пущин еще и не начинал следствия, и, не застав Орлова, поднял шум. Это было в декабре 1821 года, всего через полгода после женитьбы Орлова. В высших военных сферах началось против него дело, еще более осложнившееся после того, как в феврале следующего года Киселев решился наконец, арестовать В. Ф. Раевского по обвинению в преступной пропаганде среди солдат.

Орлова обвиняли в том, что распустил дисциплину в своей дивизии, потакает солдатам, ведет панибратство с подчиненными, вверил учебные заведения первому вольнодумцу в армии. Ему ставились в вину, между прочим, и приведенные выше два его приказа, а также чтение их перед ротами. Разобрать дело было поручено Киселеву. Он не приписывал Орлову преступных замыслов, - он только обвинял его в слабости и чрезмерной доброте, которою-де пользовались люди, как Раевский, для достижения своих целей; и еще более он осуждал «фальшивую филантропию» Орлова, утверждающего, «что нравственные способы приличнее и полезнее тех, которые невеждами употребляются».

Все хорошо в меру, говорил Киселев: не надо калечить людей, но и палки у унтер-офицеров незачем отнимать, да и вообще «мечтания Орлова хороши в теории, но на практике никуда не годятся». Сабанеев и слышать не хотел об оставлении Орлова дивизионным командиром, и сам Киселев соглашался, что Орлову 16-й дивизией более командовать нельзя.

Киселев предлагал Орлову почетный выход - проситься в отпуск, «на воды», а там ему дадут другую дивизию; но Орлов заупрямился и требовал формального суда. Дело тянулось почти полтора года и получило большую огласку, по-видимому даже за пределами России. «Сабанеев думал, что одним ударом меня сшибет, - писал Орлов А. Раевскому. - Ударил и подул в пальцы: сам себя ушиб. Он надеялся, что при первом случае я отклонюсь от командования дивизии и испугаюсь, но я сам требовал исследования, и тогда он взялся за клевету».

Орлов жил в это время то в Кишиневе, то в Киеве, то в своей калужской деревне. Он чувствовал себя совершенно правым. Вскоре после происшествия в Камчатском полку и тотчас после ареста Раевского, он писал жене из Тульчина, куда поехал для разговора о своем деле с главнокомандующим 2-й армии гр. Витгенштейном: «Мой план защиты совсем готов у меня в голове, и если только разум способен одерживать верх над слепым, неразумным и своекорыстным усердием, - я думаю, что настоящий случай докажет мою правоту с полной ясностью и что Сабанеев своей опрометчивостью лишил себя всякого права на расположение наших общих начальников» (16 февр. 1822 г.).

А в ноябре он писал кн. Вяземскому: «Дело мое идет и продолжается. Чужие края и отечество наполнились странными слухами и посреди общего вранья трудно постичь настоящий ход дела. Об оном я распространяться не буду, но вообрази себе собрание глупой черни, смотрящей на воздушный шар. Одни говорят - это черт летит, другие - это явление в небе, третьи - чудеса, и пр. и пр. Спускается балон, и что ж? Холстина, надутая газом. Вот все мое дело. Когда шар спустится, вы сами удивитесь, что так много обо мне говорили. Впрочем, все сие дело меня крепко ожесточило и тронуло до крайности. Ежели я достиг равнодушия, то через сильную борьбу».

Он не сдавался на увещания Киселева, настаивал на суде, требовал вопросных пунктов, а тем временем Киселеву пришлось по семейным делам внезапно уехать за границу, где он пробыл до начала 1823 года, - и дело Орлова было решено уже, по-видимому, без его участия: приказом от 18-го апреля Орлов был лишен дивизии и назначен состоять по армии - «то есть по фабрике и заниматься своими делами. Это самое, - писал он жене, - они могли бы сделать уже год назад».

Фактически он командовал дивизией только полтора года. Его военная карьера, так блестяще начавшаяся, была кончена. Нового назначения ему не дали, и ближайшие три года, до ареста в конце 25-го года, он занимался приведением в порядок своего имения и стеклянно-фарфорового завода в Масальском уезде, жил то в деревне, то в Москве, ездил в Крым и т. д. Он был, по-видимому, на самом дурном счету в смысле политической благонадежности, и его не спускали с глаз.

В собственноручной записке Александра I, найденной после его смерти в его кабинете, среди шести видных генералов, наиболее зараженных пагубным духом вольномыслия и являющихся как бы главными очагами заразы в армии назван и Орлов, а позднее, в конце 1825 г., Дибич доносил, что Орлов, содействуя распространению тайного общества в армии, старался, но тщетно, заодно с сыновьями генерала Раевского, заразить черноморский флот.

Этот глупый донос основывался, без сомнения, на том, что летом 1825 г. Орлов ездил в Крым с целью купить участок земли на Южном берегу. Там, между прочим, он в Симферополе свиделся с давним приятелем - Грибоедовым.

30

VII

Александр Раевский жил эти годы в Одессе, куда в середине 1823 г. переехал и Пушкин. Они прожили здесь вместе год в теснейшей дружбе, если только можно назвать дружбой взаимное тяготение двух противоположных натур. Раевский заслуживает того, чтобы на нем остановиться подробнее.

Один из людей, знавших его в те годы, говорит: «Этот Раевский действительно имел в себе что-то такое, что придавливало душу других. Сила его обаяния заключалась в резком и язвительном отрицании». Другой - Вигель, ненавидевший его страстно и глубоко, как только и может человек ненавидеть самого себя в своем прообразе, - называет его адским смешением самолюбия, коварства и злобы, говорит о его презрении к людям и глубочайшем эгоизме, о его твердом уме, лишенном благородства. И даже родной отец, этот прекрасный, цельный и умный человек, нежно любивший всех своих детей, с болью свидетельствовал, что у Александра «холодное, себялюбивое сердце».

Вот отрывок из его письма к старшей дочери, писанного в 1820 году: «С Александром живу в мире, - но как он холоден! Я ищу в нем проявления любви, чувствительности, и не нахожу их. Он не рассуждает, а спорит, и чем более он неправ, тем его тон становится неприятнее, даже до грубости. Мы условились с ним никогда не вступать ни в споры, ни в отвлеченную беседу. Не то, чтобы я был им недоволен, но я не вижу с его стороны сердечного отношения. Что делать! таков уж его характер, и нельзя ставить ему это в вину. У него ум наизнанку; он философствует о вещах, которых не понимает, и так мудрит, что всякий смысл испаряется.

То же самое с чувством: он очень любит Николашку и беспрестанно его целует, но он так же любил и целовал Аттилу. От него зависит, чтобы я его полюбил или, вернее, чтобы я открыл ему мою любовь. Я думаю, что он не верит в любовь, так как сам ее не испытывает, и не старается ее внушить. Я делаю для него все, когда только есть случай, но я скрываю чувство, которое побуждает меня к этому, потому что он равнодушно принимает все, что бы я ни делал для него.

Я не сержусь на него за это. Делай и ты так, Катенька; он тебя любит настолько, насколько способен любить. Говорю тебе это для того, чтобы тебе не пришлось страдать от ошибки, тягостной для нежного сердца. Николай будет, может быть, легкомыслен, наделает много глупостей и ошибок; но он способен на порыв, на дружбу, на жертву, на великодушие. Часто одно слово искупает сто грехов». -

В этом портрете недостает одной существенной черты: старик не мог знать того сарказма, которым обычно дышала речь Александра, - для этого он слишком импонировал сыну. Но вот две мимоходом брошенных заметки, которые дополняют портрет. В 1823 году Орлов пишет А.Н. Раевскому из Москвы: «Я не видел здесь никого, кроме моих родных, и все мои сношения с ними представляли собою одно непрерывное излияние нежных чувств - вещь, я знаю, тошнотворная для твоего стоического сердца»; а в 1841 г. тот же Орлов пишет жене, что только что был с Эвансом у Александра и что его девочке лучше: «Он осыпал нас обоих сарказмами; это хороший знак: если к нему вернулись его сарказмы, это показывает, что к его дочке возвращается здоровье».

Любопытно, что этот друг Пушкина и прототип пушкинского «Демона» и наружностью удивительно походил на того гетевского друга Мерка, который послужил моделью для Мефистофеля: он был высок и худ, почти костляв, с небольшой головой, длинным и острым носом, очень широким с тонкими губами ртом и маленькими изжелта-карими глазами, которые блестели сквозь очки наблюдательным и слегка насмешливым взглядом; «он всегда, - прибавляет очевидец, - (я думаю, даже когда спал) сохранял саркастическое выражение».

Раевский был, конечно, очень умен. Пушкин, после первого сближения с ним на Кавказе, писал о нем, что он будет «более, нежели известен», а на словах, как передавали слышавшие, выражался еще решительнее: «при тогдашнем всеобщем ожидании политических перемен во всех углах Европы Пушкин говорил об А. Раевском, как о человеке, которому предназначено, может быть, управлять ходом весьма важным событий». Это был ясный, холодный и твердый ум, гордый и независимый, казавшийся на первый взгляд непобедимым. Его сила заключалась в необыкновенной остроте взгляда, с которою он подмечал иррациональное.

Никакое противоречие, никакая туманность мысли, никакой каприз воли не ускользал от него; он мгновенно вскрывал невинную хитрость бедной души человеческой и безжалостно казнил ее самообман одним словом, одной язвительной насмешкой. Он не знал иллюзий, был недоступен им и по злому инстинкту неутомимо охотился за ними в других. И так как всякое чувство - иллюзия и каприз, то перед его взором не могло уцелеть ни одно нравственное чувство: он обдавал холодом энтузиазм и, шутя, показывал элементарный эгоизм на дне всякого благородства. Пушкин так изображает Раевского-демона:

Неистощимой клеветою
Он Провиденье искушал,
Он звал прекрасное мечтою,
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе,
На жизнь насмешливо глядел
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.

Но ум, лишенный способности чувствовать силу и красоту иррационального в мире, - плоский и скудный ум, и таков, при всей своей остроте, был ум Раевского. Высшие сферы человеческого духа были для него закрыты. Вигель говорит по поводу его отношений к Пушкину: «Поэзия была ему дело вовсе чуждое, равномерно и нежные чувства, в которых видел он одно смешное сумасбродство». То подтверждается документально.

В марте 1825 года, когда Раевский страдал бессонницей, сестра прислала ему для развлечения рукопись «Горе от ума» (он был приятель с Грибоедовым), и вот что он писал ей затем: «Твоя глупая пьеса, которую я читал всю эту ночь, отвратительна во всех отношениях: две-три меткие черты не составляют картины и не могут искупить ни отсутствие плана, ни нелепость характеров, ни жесткость и беспорядочность версификации, достойной Тредьяковского. Меня всегда удивляет, как Грибоедов, с его острым умом, становится тяжел и нелеп, лишь только возьмет в руки перо».

В атмосферу этого-то ума, как раскаленное железо в холодную воду, погрузился Пушкин. Это были два человеческих типа в необыкновенно ярких проявлениях, две противоположные нравственные стихии: наивысшая полнота переживаний и скудность рассудочной мысли, нераздельность порыва - и чувство, парализованное в корне, наивное ясновидение - и жалкая проницательность рассудка. Но глубокая мудрость Пушкина была безоружна, как голый ребенок, а трезвый ум Раевского был вооружен всем оружием логики; и случилось то, что всегда случается в таких случаях: умный покорил мудрого, и, как всегда, – на минуту. Пушкин ясно говорит:

Но, одолев мой ум в борьбе,
Он сочетал меня невольно
Своей таинственной судьбе.

Иначе и не могло быть. На стороне Раевского были два великих преимущества: первое - та непоколебимая уверенность, которая всегда присуща абсолютному скептицизму; эта уверенность сообщала его отрицанию неотразимую убедительность, его сарказму - страшную остроту. Второе - то, что та стихия, которой Раевский был олицетворением, жила и в самом Пушкине. Потому что холодная расчетливость ума присуща поэту даже в большей степени, чем средним людям: без нее как мог бы он мерить, отбрасывать, шлифовать формы? Она обуздана в нем высокой настроенностью духа и несет лишь служебную роль, но в ней - опасное искушение.

Пушкин сам в чудесных строках описал свою дружбу с Раевским. Во власти, которую приобрел над ним Раевский, было какое-то наваждение, и самому Пушкину чудились здесь дьявольские чары. От него веяло на Пушкина дыханием смерти:

Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.

Юзефович рассказывает, что Пушкин, ходивший к Раевскому обыкновенно по вечерам, выговорил себе право тушить свечи, чтобы разговаривать с ним свободнее впотьмах. И в то же время Пушкин жадно слушал эти речи, он упорно повторяет:

Непостижимое волненье
Меня к лукавому влекло…
Я неописанную сладость
В его беседах находил…

В чем же была тайна этого очарования? Что сообщало такую сладость беседам?

Пред Пушкиным открывалась здесь новая, неожиданная точка зрения на мир. В своей наивной мудрости он ощущал до сих пор мир, как неразгаданную увлекательную тайну, и жадно смотрел вокруг и вглядывался в бездонную глубь бытия, ища разгадать эту тайну; а Раевский давно разгадал ее и знал все с полной ясностью:

Он обещал…
Истолковать мне все творенье
И разгадать добро и зло…

Каждой своей улыбкой, каждым мимолетным сарказмом он говорил поэту: все твои мысли о жизни - вздор; ты видишь в ней глубину и тайну, потому что одурачен романтическим бредом. Взгляни трезво, и ты увидишь, что вся она - смесь немногих простых и в сущности дрянных элементов.

Эта плоская мудрость была бы безвредна для Пушкина, если бы в нем самом не было задатков того же рационализма, да если бы еще ранние страдания не ожесточили его самого и не научили презирать людей. Но голос внутри его сочувственно откликался на цинизм Раевского: «Я стал взирать его глазами», говорит Пушкин:

С его неясными словами
Моя душа звучала в лад.

И казалось, секрет действительно разгадан; но, Боже мой, как жалко было то, что открылось, и с какой бесконечной грустью Пушкин говорит: Мне жизни дался бедный клад!

Но и сам Раевский был глубоко несчастлив. Где-то за семью замками эгоизма и холодной рассудочности в его душе жила большая острая нежность, и я думаю, когда он спал, его лицо не сохраняло саркастического выражения, а принимало отпечаток скорби, и еще резче становилась морщина между бровей, унаследованная им от отца.

Во время его близости с Пушкиным в Одессе ему было 28 лет; с 15-ти лет он вел походную жизнь, сначала при отце, потом адъютантом при Воронцове во Франции, в 1818 году служил на Кавказе и жил в одной палатке с Ермоловым, в 1820 году товарищем Чаадаева по адъютантству при Васильчикове.

Теперь он полковником праздно жил в Одессе. Он переехал туда вслед за Воронцовым, назначенным на пост Новороссийского генерал-губернатора, - переехал потому, что любил жену Воронцова. Она была ему сродни и давно близка: она была дочерью графини Браницкой, приходившейся ему, кажется, троюродной теткой и не чаявшей в нем души.

Он часто гостил у Браницкой в ее царственных поместьях (ей принадлежала Белая Церковь и в трех верстах Александрия с чудным дворцом), и как раз в 1822 году долго жил у нее одновременно с Воронцовой. В это время, по-видимому, он и полюбил ее. Летом этого года он писал сестре из Александрии, что среди царящей там скуки его единственное утешение - Воронцова: «Она очень приятна, у нее меткий, хотя и не очень широкий ум, а ее характер – самый очаровательный, какой я знаю. Я провожу с нею почти весь день». Будучи издавна близок и с мужем, он в Одессе занял в их доме родственное положение. О происходившем здесь существуют только смутные сведения.

Вигель, как очевидец, и П. Капнист - по рассказам современников передают, что Раевский для прикрытия своего чувства к графине воспользовался Пушкиным: Пушкин не замедлил влюбиться в Воронцову, и на него-то обратилась вся подозрительность, а потом и ненависть мужа. Вигель прибавляет, что, не довольствуясь этим, Раевский еще разжигал безнадежную страсть Пушкина и с дьявольским злорадством тешился его восторгами и мукой.

Но достоверно то, что Раевский сам глубоко страдал. В сентябре 1825 года он писал сестре: «Милый друг, я все так же печален, как всегда, мое существование бессмысленнее, чем когда-нибудь, и я не вижу никакой утешительной надежды ни с какой стороны». И в позднейших своих письмах к ней он беспрестанно повторяет то же.

От Пушкина не ускользнула удивительная красота чувства, овладевшего Раевским, этого нежного цветка, расцветшего в безводной пустыне. Уже несколько лет он по-своему рассказал эту историю, возведя в перл создания и демона - Раевского и Воронцову - молодую, счастливую мать, чей быстрый, нежный взгляд и улыбку уст с удивлением вспоминал потом даже Вигель, и чью всегда несколько склоненную вниз головку Пушкин так часто чертил пером в своих тетрадях.

В дверях Эдема ангел нежный
Главой поникшею сиял,
А демон мрачный и мятежный
Над адской бездною летал.

Дух отрицанья, дух сомнения
На духа чистого взирал,
И жар невольный умиленья
Впервые смутно познавал.

Прости, он рек, тебя я видел,
И ты не даром мне сиял:
Не все я в мире ненавидел,
Не все я в мире презирал.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Орлов Михаил Фёдорович.