4. Записка М.Ф. Орлова для Николая I
Во время допроса - я осмелюсь назвать его дружественным, - которым ваше императорское величество осчастливили меня вчера, 28 декабря, я был преисполнен благодарности, когда услышал до всяких последующих объяснений с моей стороны, что ваше императорское величество считаете меня невинным в ужасах, происшедших в Петербурге. Ваше величество не только отвели от меня это злодейство, вы соблаговолили даже приобщить меня, так сказать, к тому благому делу, которое вы решили осуществить. Я то же глубочайшим образом почувствовал. Но в то самое время, когда ваше величество потребовали от меня назвать одно имя, мгновенная мысль пронзила мое сознание и парализовала мой язык. Я подумал, что в ту самую минуту, когда я делался свободным от всякого подозрения, я, может быть, отягчаю участь другого.
Пусть, ваше величество, вы сами решите, может ли такая мысль быть приписана недостатку доверия к вам, или она зависела от какого-нибудь другого чувства, достойного порицания. Как бы то ни было, но потом у меня возникло соображение, и я даже почувствовал, что тем, что мне нужно было сказать, я никому не повредил бы, но рассказал бы просто факт. Примите, государь мои извинения, если я хотя бы в малейшей степени мог оскорбить ваше императорское достоинство или лично вас. Я ни в какой мере не хотел этого.
Я приступаю к делу, по распоряжению вашего величества. Эта записка оправдательная, но во многих отношениях она является обвинительной, в особенности в начале. Таков я, государь, по своей природе. Вы мне приказываете рассказать, что я знаю о других. Первым я выставляю себя и не отгораживаюсь от вашего гнева. Мне кажется, я первый задумал в России план тайного общества. Это было в 1814 году.
Я был тогда проникнут мыслью о том значении, которое Tugendbund приобрел в политике. С другой стороны, я воспринял слова императора Александра, которые он сказал в Париже: внешние враги сражены надолго, будем сражаться с врагами внутренними. С такими мыслями я вернулся в Россию. Я хотел переменить свое поприще, оставить войско и заняться административной деятельностью, где, государь, как вы знаете, гнездятся наполеоны в качестве внутренних разбойников. В таком смысле я вел переписку с графом Мамоновым. Я уговаривал его участвовать в моих планах. Он мне ответил, что враг внутренний сильнее всякого внешнего врага и что он сомневается в успехе. Тем не менее мы согласились тогда относительно некоторых предположений.
Наступили события 1815 года. Основание Польского царства, бесполезность моих хлопот при царствовавшем тогда государе против этого плана, убеждение, что в Польше существует тайное общество, которое незаметно работает над ее восстановлением (общество существует и сейчас), значение, благодаря которому польский вопрос все больше выдвигался в планах государя или казался выступающим на первый план, так как это было время создания Литовского корпуса, - все эти причины, взятые вместе, внушили мне мысль связать противодействие польской системе с моими первоначальными планами.
В связи с этим в 1816 и отчасти в 1817 г. вместе с Мамоновым я был занят одним делом. Но это дело осталось неосуществленным и вскоре было совершенно им оставлено из-за его путешествия и болезни, а мною - вследствие одного открытия, которое я тогда сделал. Именно, я узнал о соорганизовавшемся обществе молодых людей, большею частью гвардейских офицеров; они также были в восторге от успеха Tugendbund'a и работали в этом смысле. Не присоединяясь к ним, я с ними сблизился. Один Новиков вступил с ними в связь. Это была одна из организаций. Вскоре установилось доверчивое отношение, и мало по малу я узнал, в чем дело. Их устав, который я, впрочем, прочитал только несколько лет спустя, был списан с Tugendbund'а.
Все филантропические и либеральные взгляды были перенесены в форме какого-то необдуманного шаблона; его с трудом можно было прочесть и еще труднее было понять. Это было что-то тяжелое, скучное; для ума не было ничего возбуждающе-живого. То, что там заключалось, можно было найти в сотнях различных книг и в лучшем изложении и с лучшим объяснением. Молодые люди, входившие в состав этого общества, Союза Благоденствия, находились тогда исключительно под влиянием либеральных идей, в их головах еще не было ни одной революционной идеи.
Сверх того, они считали себя сильными, и это убеждение вызывало в них большую активность. Я не входил тогда в состав их общества и оставил без осуществления план того общества, которое я сам хотел организовать, потому что я думал со временем воспользоваться их организацией и направить ее соответственно моему собственному замыслу. Так я уехал, будучи назначен начальником штаба 4 корпуса, и на месте был всецело поглощен серьезными занятиями, которые заставили меня забыть всякую мысль об обществе. Я потерял из виду деятельность этих молодых людей, и ваше величество скоро увидите, что, собственно, не за чем было следить.
Впрочем, с 1817 по 1820 год я познакомился с некоторыми из этих господ, между прочим, с Пестелем, который пользовался тогда всеобщим недоверием со стороны их всех. Он мне казался очень умным человеком, и он действительно таков. В 1820 году, будучи назначен начальником 16 пехотной дивизии, я проезжал через Тульчин, где на меня обрушились Фон-Визин, Пестель и Юшневский. Все чувствовали, что они находятся на краю опасности и понапрасну подвергают себя этой опасности. Они заимствовали систему иллюминатов для обществ - иметь двум подчиненным одного вышестоящего и итти далее таким же дроблением на двое. Но такая система требует, чтобы до нее доросли и неизменно ее применяли, к чему в данном случае были неспособны.
Все разветвления были спутаны, и каждый член был известен всем другим членам. После приблизительно трехлетней работы их оказалось около 80 человек. Они были рассеяны по всему пространству империи, без связи и без цели, поднимая без толку крик и съезжаясь после длинных перерывов по два, по три человека, чтобы перемолвиться несколькими фразами. Таково было положение вещей в провинции, и я имею тысячу оснований предполагать, что не иначе обстояло дело и в столице.
Говорят, наиболее возбужденными были умы во время пребывания двора в Москве, и причиною этого возбуждения был арест одного из самых ревностных членов - Александра Муравьева. Его дело было принято к сердцу со всею преданностью сословного духа в казарме. Этот Александр Муравьев первый покинул общество. Тут я отдаю ему полную справедливость. Он отдался религии, и с тех нор я более ничего не слышал о нем.
Таким образом, когда я прибыл в Тульчин, меня стали увещевать, что если я знаю все их тайны, то не великодушно мне самому оставаться вне опасности. Я поддался этому доводу. Происходило все это в 1820 году в июле или августе месяце. Во все последующие месяцы я ничего не слышал. У меня было два офицера, которые входили в общество: Раевский (майор, арестант в Тирасполе) и Охотников. Последний умер. Это был храбрый и превосходный молодой человек (ибо, государь, можно быть благородным человеком и принадлежать к тайному обществу).
У Раевского много умственных достоинств и душевной теплоты. К несчастью, от одного стакана пунша он становится совершенно несдержанным и делает много глупостей. Все глупости, которые он говорил или делал, - все это под влиянием вина. Я пользовался этими двумя офицерами, главным образом, чтобы знать о положении низшего сословия у отдельных командиров дивизии, и они значительно помогли мне уменьшить число злоупотреблений. Вместе с другими они ревностно заботились о благосостоянии солдат.
Многие их возненавидели. В 1821 г. я отправился в Москву для устройства своих дел и ради своей женитьбы, которая уже почти что была решена. Там я застал собравшимися Фон-Визина, Тургенева, Бурцева, Охотникова, Граббе и Фон-Визина брата. Там мы принялись за дело, чтобы выяснить, на что собственно мы способны. С самого начала я увидел, что все идет вкривь. Насколько я помню, при подсчете числа членов мы никогда не доходили до 100. Тут я решил разойтись навсегда, и я заявил об этом публично.
Спор со мною ни к чему не привел. Мое решение было твердо, и я при нем и остался. Немного времени спустя я узнал уже в Киеве, что общество распалось, - об этом сообщил мне Бурцев. Мне думается, что Бурцев больше уже не возвращался в общество при его возобновлении, равно и оба Фон-Визина. Прошел 1821 г., и ничего не было слышно. Я женился и вернулся в дивизию. Но этот год в известном отношении оказался для меня очень несчастливым.
Я не знаю, верно ли это, но мне кажется, что власти некоторое время подозревали, не причастен ли я делу Ипсиланти. Факт тот, что я услышал об этом уже после восстания. Мои злоключения, которые лишили меня последнего доверия властей, отняли у меня дивизию; об эту пору общество «Союз Благоденствия» совершенно распалось, и в 1821 и 22 г. я о нем ничего не слышал. Вот почему все дело Раевского не имеет ни малейшей связи с тайными обществами. Он действовал вполне самостоятельно и никого не компрометировал.
Я должен здесь сделать одно признание, чтобы засвидетельствовать истину, - я находился тогда под бременем совершенно несправедливых обвинений, и бог мне свидетель, что за все время своего командования и в 4 корпусе и в 16 дивизии я не привлек ни одного последователя и не принял ни одного члена, вращаясь только в обществе, с которым я был связан лишь моими обязанностями; и вот в эту пору столь тяжких испытаний для меня я не мог защищаться со всей энергией, так как я боялся раскрыть обстоятельства, которые, правда, были ликвидированы, но разоблачение которых могло бы иметь тяжкие последствия для многих.
Вот, государь, новая улика против меня. Такова правда, и вся правда, относительно этого первого общества «Союза Благоденствия» или Зеленой книги, это совершенно то же самое. Название Зеленой Книги сделалось нарицательным для обозначения общества. Между молодыми людьми, которые его составляли, было много немецких идеологов, и я не видел ни одного французского якобинца. Я знаю, что можно представить это дело в совсем другом свете. Единственно серьезная мысль заключалась в присоединении членов по двое, с возглавлением начальника, - это было гарантией для возрождения общества. Но эта мысль была как раз откинута с самого начала.
Те, которые расценивали эту мысль теоретически, никогда не смогут действительно ее понять. Выраженная на бумаге, она получает другой смысл: смысл же ее таков, как я воспроизвел ее вам, ваше величество. Я перехожу теперь ко второму обществу, и, поверите ли, ваше величество, я ведь не знаю, как оно называется, и думаю, что у него вовсе нет названия. Вот в этом и заключается главная трудность моего положения. Это несомненно наиболее интересная сторона дела, и менее всего могу я здесь дать подробности.
Не примите, государь, эту фразу за желание скрыть правду в этом деле. Я вам даю честное слово, что я скажу все, что я знаю, и ничего не утаю от вашего величества. Прежде, чем входить в существо дела, позвольте мне присоединить один вопрос, который касается лично меня. Являюсь ли я сам членом нового общества, или нет? Вы ответили в мою пользу на этот вопрос, государь. Нет, я не член общества, и вот доказательство этому.
1. Кого принял я в качестве члена? Никого.
2. Кем я был принят? Никем.
3. Какая работа была на меня возложена? Никакая.
4. Чем доказано, что я нахожусь в обществе? Доносами людей, которые наперерыв заявляли это, может быть, потому, что я действительно был членом, а может быть, для того, чтобы вызвать к себе доверие, может быть, из желания меня скомпрометировать? Заметьте, государь, обычная тактика всех тайных обществ заключается в том, чтобы предполагать существование воображаемых иди невидимых начальников.
5. Наконец, государь, мое положение в общественных кругах вело к тому, чтобы заставить их поверить, будто рано или поздно, но в конце концов я стану их, и чтобы они меня причислили, без моего согласия, к числу своих.
Путь либеральных идей очень скользок для большинства людей. Встречая противодействие и отпор, оказывают этому сопротивление, начинают действовать убеждениями, кончают - желанием употребить силу. Сначала разговор идет о том, чтобы потихоньку внушать власти либеральные идеи, а кончают тем, что верят, будто можно и должно навязывать власти известные условия. Я по собственному опыту знаю кое-что из этой области, и хотя я никогда не доходил до преступления, но я пережил тут много ошибок.
Эти господа верили, увлекаясь своими фантазиями, что, может быть, я иду вместе с ними или скоро буду с ними. С другой стороны, они видели, что я в немилости, и считали, что я принадлежу к числу недовольных. Они думали, что я нетерпеливо сдерживаю свою досаду и что я демонстративно выйду из того спокойного положения, которое я начинал любить все больше и больше. Единственно таким способом я могу объяснить это ожесточение, с каким они, как говорят, заявили, что я нахожусь в числе их членов.
Я возвращаюсь к прерванному рассказу. Кажется, к концу 1822 или в 1823 г. до меня дошел неясный слух, что 7 или 10 членов прежнего общества поклялись не расходиться. Так ли это? Не знаю. Но что несомненно, это то, что тогда мне были сделаны предложения войти в общество через человека, который к нему еще не принадлежал. Это был Сергей Муравьев. Он обещался войти в общество, если бы я сам вступил туда.
После этого я получил еще предложение со стороны Пестеля, но, так как я всегда отказывался, они наметили иной путь. Они сорганизовались в два самостоятельных общества, одно - в Петербурге, при чем начальниками его, думается, были Никита Муравьев и Трубецкой; другое - в Тульчине под руководством Пестеля и Юшневского, - так по крайней мере я думаю, но уверенности у меня нет. Потом они снеслись со мной через Пестеля или другого (я теперь точно не помню) и предложили мне быть общим начальником.
После того, как я отклонил это предложение, связи наши почти вовсе порвались, и если я еще пользовался доверием, весьма незначительным, то скорее по болтливости людей, а не потому, что я заслуживал это доверие. Я должен сказать, что Юшневский никогда не говорил со мною о новом обществе ни с какой точки зрения: в этом отношении он меня оставил совершенно в покое. Впрочем, тогда не трудно было узнать членов общества. Их утопии сильно развились и оказали большое влияние на то, что они говорили. Но я мало жил с ними, да и род моих занятий был совсем другой, поэтому эти известия доходили до меня редко.
Меня начинали все больше и больше сторониться, рассчитывая на мое любопытство в том, чего они не могли достичь другими путями. Именно как раз в это время начали злословить, будто я совершенно опустился. Говорили, что я нахожусь под влиянием своей жены и зятя, их заклятого врага, составлявшего единственное препятствие к соединению с ними. Они много писали, казались поглощенными делами, проявляли большой энтузиазм к труду Дестюде Траси о Монтескье и исповедывали идеи американского федерализма.
Словом, по этому указанию ваше величество найдете в захваченных бумагах много следов их взглядов в эту эпоху. Вот что, во всяком случае, я смог уловить из нескольких разговоров, которые я вел с ними очень изредка в продолжение 1823 г. В 1824 г. мне казалось, что все обстоит очень спокойно в продолжение всего времени, пока Эртель был в Киеве. Тогда офицерам было запрещено покидать свои полки.
В 1825 г. приехал Трубецкой. Должен сказать, государь, что он был очень осторожен со мной, я даже был удивлен. В это время весь Киев бегал к новым приехавшим начальникам, я же проводил часть своего времени в деревне и видался с очень немногими. Что касается либеральной или даже политической переписки, то я думаю, государь, мне нет нужды вас уверять, что такой корреспонденции я за последнее время не вел вовсе. Также никто из этих господ никогда мне не показывал ни одного документа, принадлежащего обществу, ничего, о чем бы я мог говорить, как о прочтенном своими собственными глазами.
Кроме того, кажется, в это время все значительные события общества происходили в Петербурге, там вербовались новые лица, о которых я никогда и не слышал. Теперь мы подошли к самым решительным событиям. Когда я приехал в Москву, из членов общества я виделся прежде всего с Никитой Муравьевым. Он как-то зашел ко мне; разговор у нас был короткий и мало последовательный.
Нужно добавить, государь, что с тех пор, как я живу на белом свете, я его видел всего каких-нибудь три-четыре раза. Моя жена перебила беседу, разговор стал общим, и Муравьев ушел. Он был после этого у меня только в Михайлов день, 8 ноября, и с тех пор я его больше не видал. После смерти его величества последовало принесение присяги великому князю Константину. Все происходило в величайшем порядке. Но потом пошел по Москве зловещий слух о разделении.
Говорили, будто царское завещание устанавливало полное отделение Польши и русско-польских провинций, а также и Курляндии, и что эта уступка утверждена Священным Союзом. Это был благоприятный момент для недовольных и бунтовщиков, чтобы выступить или, во всяком случае, чтобы попытаться поднять голову. Некоторые истинно русские люди, государь, пришли в уныние от этой вести, и я с ними, пока мы совершенно не разуверились. Я совершенно убежден, что такого неспокойного элемента, который обнаружился здесь, в Москве очень мало.
Долгое время все было спокойно, и я ни о чем не слышал, как вдруг в зале, где собралось дворянство для выборов, разнеслась весть, что ваше величество вступили на престол и что одновременно произошел мятеж и бунт в войсках, во время которого был убит Милорадович. К вечеру весь город говорил об этих событиях. Вот тогда-то Фон-Визин в первый раз за пять лет своего неотлучного пребывания в деревне пришел ко мне и показал письмо, адресованное не знаю кому, без подписи, помеченное, если меня не обманывает память, 12-м. Я думаю, что это письмо от Пущина. Это письмо, которое я тут же сжег собственной рукой, представляет собою любопытный документ; оно дает ключ к пониманию того, что произошло. Я шаг за шагом прослежу его содержание, насколько мне позволит память. Письмо написано по-русски.
1. «В тот момент , когда вы получите эти строки, - гласит письмо, - все будет решено». Следовательно, решение было принято за несколько дней, решение рискованное, но они были совершенно уверены в успехе.
2. «Мы работаем ежедневно с Трубецким, и мы все все время вместе». Вот, следовательно, как сочинялись все документы, которые должны были быть захвачены.
3. «Нас здесь 60 членов». Это, государь, совершенно точно, я как будто сейчас вижу это число перед глазами. Сначала их было всего 60; остальные были набраны потом.
4. «Мы уверены приблизительно в 1000 солдатах». Вот еще вполне точные их средства.
5. «Случай очень удобный; если мы не будем действовать, мы заслужим имя подлецов; прощайте, оплакивайте нас» и т. д. Вот как эти молодые люди разгорячили себе воображение и после двухлетней болтовни, очертя голову, отдались мятежу, самому гнусному, и предприятию, самому сомнительному в смысле успеха, без средств и надежды, исключительно из-за стыдливого чувства остаться в бездействии после упорной работы, направленной к тому, чтобы все поднять с собой.
6. Можно ли поверить, государь, чтобы в этом письме, в котором автор, казалось, перечисляет все средства и все основания, почему заговорщикам следует действовать, можно ли поверить, чтобы автор, обозначив все средства, которые были в их распоряжении, не назвал тех могущественных лиц, которые тайно служили им опорой? Ибо я хорошо понял, на чем вы настаивали, ваше величество, при моем допросе. Вы ищете вожаков заговора, ваше величество, вы сомневаетесь, не вблизи ли вас находится тот человек, который организовал заговор, который давал на него средства и который его поддерживал. Это, государь, как раз то, относительно чего ваше величество просили меня помочь.
Так вот, государь, мой взгляд на это таков - восстание носило совершенно демократический характер; это: ужасное оружие, поднятое 60 заговорщиками, и ложное знамя Константина, под которым соединилось 1000 солдат. Вот и все, если попросту это выразить. К этому присоединились тяжелые события, всеобщий ужас и замешательство в ожидании грядущего. Или я ошибаюсь, или в этом и лежит вея истина. Вот, государь, что бы я вам сказал без обозначения имен в тот момент, когда ваш гнев предписал мне молчание. Это самая сильная сторона и самое убедительное из того, что я знаю в этом злосчастном и ужасном деле. Но скажут: ведь письмо сожжено, кто может подтвердить правильность этого рассказа?
1. Фон-Визин, если только он не растеряется и не будет думать, что это новая улика против него. От него нужно знать все, действуя мягко.
2. Сам Пущин, который находится в вашем распоряжении.
3. Наконец, я сам, государь, прежде всего со своим честным словом и затем с указанием тех компрометирующих меня вещей, которые находились в этом письме, почему я его и сжег. Там было сказано: «покажи это письмо Михаилу Орлову». Так как я уверен в своем деле, я не боюсь слишком большой откровенности; я смею верить, что эта откровенность не будет вполне неугодной вашему императорскому величеству, впрочем, ведь таким образом я только сдержал слово, данное в начале этой записки.
Наконец, государь, мне остается лишь сказать о письме Трубецкого. Мне никогда не передавали этого письма. Оно было поручено Ипполиту Муравьеву, которого я знал еще ребенком; в первый и последний раз он был у меня 19 или 20. Он должен был притти снова и взять письмо у моей жены. Но он больше не приходил. Возможно, что это письмо было отправлено почтой. В нем не было ничего такого, чего нельзя было бы написать. Совершенно нелепо было Трубецкому писать мне 13, чтобы я приехал помогать 14, и за этот акт безумия я не являюсь ответственным. Ко всему этому мне остается присоединить только одно слово.
Если ваше величество хотите иметь сведения о каких-нибудь лицах, благоволите назвать тех, коих характеристику вы желаете от меня получить. Я обещаю сделать это с такою же откровенностью, с какою я написал эту записку. Государь, может быть, я знаю меньше, чем вы думаете, но тех, кого я знаю, я знаю хорошо.
Генерал-майор Михаил Орлов.
Военный советник Боровков.
29 декабря 1825 года, Санкт-Петербург.