© НИКИТА КИРСАНОВ

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » © НИКИТА КИРСАНОВ » «Прекрасен наш союз...» » Орлов Михаил Фёдорович.


Орлов Михаил Фёдорович.

Сообщений 41 страница 48 из 48

41

7. Записка Боровкова о генерал-майоре Орлове

Орлов по примеру Трубецкого намеревался учредить тайное общество для сопротивления лихоимству и другим беспорядкам. Между тем, как он занимался составлением устава, Александр Муравьев в 1817 году объявил ему, что подобное общество уже существует, и приглашал его вступить в оное; однако он тогда на сие не согласился. Во время пребывания его в Киеве начальником штаба 4 корпуса он более, нежели когда-нибудь, был привержен свободным мыслям, особенно потому, что речь покойного государя на первом сейме польском возбудила в нем и рвение и упование. Сей дух свободомыслия, управляющий всей его перепискою и всеми его речами, поддерживал доверие общества, которому он, хотя еще и не принадлежал, но уже знал о действии в оном и переменах.

В 1820 году в проезд Орлова через Тульчин, в июле или августе, Фон-Визин, Пестель и Юшневский убедили его вступить в Союз Благоденствия, говоря, что, зная все их тайны и имена многих, невеликодушно не разделять их опасности. По вступлении в оное особенного поручения или занятия никакого не получил и во все времена способствовал к принятию только одного члена Василия Давыдова.

В 1821 г. Орлов находился на совещании о преобразовании общества; там совершенно от всего отказался, объявя, что более членом быть не хочет. Вскоре он отправился в Киев, куда приехал Бурцев, а потом Охотников и сообщили ему, что общество разрушилось. Общество возродилось в 1823 году; Орлову предлагали к оному присоединиться; но как все настояния остались безуспешны, то ему и не открыто никаких тайн.

Встречи его с членами сделались редки, и то публичные, а, наконец, мало по малу и совсем прекратились. Весь 1824 год Орлов был избавлен от их преследования; но в начале 1825 года Бестужев-Рюмин сказал: «Я сейчас виделся с некоторыми поляками и открыл с ними сношений». Орлов, прервав речь его, отвечал: «Вы сделали вздор и разрушили последнюю нить нашего знакомства. Вы не русские - прощайте!»

Наконец, Орлов излагает причины, по коим он не донес о существовании тайного общества.

1-е. Он полагал, что правительству должно быть о сем известно.

2-е. Тайны он их не знал, не предполагал,чтобы они готовились к действию, и был уверен, что при жизни покойного императора они ничего предпринять не могли.

3-е. С другой стороны, думал, что чад переворотных их мыслей также рассеется, как филантропические порывы первого общества.

4-е. В 1823 году, когда государь осматривал 2 армию, он просил через начальника штаба позволения представиться государю, и ежели бы удостоился благосклонного приема его императорского величества, то не вытерпел бы известить его о существовании тайного общества. Но, к несчастию, на приезд его соизволения не последовало.

5-е. После сего ему оставалось только молчать, особенно чувствуя отвращение от доносов и опасаясь, чтобы поступка сего не отнесли к личным выгодам.

Приехавши в Москву около сентября 1825 года, Орлов вел жизнь уединенную, занимался сочинением, которое намерен был представить правительству и которое докажет, что правила его далеки от всякого мятежнического покушения. В октябре посетил его Никита Муравьев, который сообщил ему о намерении Якубовича посягнуть на жизнь покойного императора.

17 декабря приезжал к нему вечером Михаил Фон-Визин и привозил письмо Пущина от 12 декабря, которое велено показать Орлову и которое он тотчас сжег. Оно содержало извещение о том, что предпринимают, а не приглашение к содействию.

19 или 20 поутру вдруг явился к Орлову Ипполит Муравьев и сказал, что он привозил письмо от Трубецкого, который приглашал его в С.-Петербург; но письмо Муравьевым разорвано и сожжено. Орлов заключает, что письма сии или писаны наобум, то-есть - приедет - хорошо, а не приедет - и без него обойдется, или с намерением отомстить ему за то, что он в течение 4-х лет совершенно от них удалился. Признание Орлова подтверждается показаниями, о нем сделанными. Трубецкой же насчет письма его к Орлову говорит, что решился вызывать его в С.-Петербург в том предположении, что образ мыслей его, столь гласный прежде, не изменился, почему, хотя он теперь ни во что не вмешивается и от всех обществ отстал, однако в случае надобности на него надеяться можно.

Против показания Якушкина, что штабс-капитан Муханов говорил в Москве у ген.-майора Орлова после происшествия 14 декабря, что взятых под арест возмутителей ничто не спасет, кроме смерти государя, и что он знает человека, который готов убить его, при чем Орлов подрал его, Муханова, за ухо, Орлов отвечал, что Муханов 19 или 20 декабря действительно заезжал к нему и был в большом отчаянии и, так сказать, исступлении. Он, точно, сказал, что все те, которые взяты, погибнут, но прибавил ли что другое, не помнит.

Орлов же, прервав речь Муханова, сказав ему: полно, братец, врать, чему быть, того не миновать, и в ту же минуту вышел из комнаты по вызову его человека. Что касается до слов Муханова, будто он знает человека, готового посягнуть на жизнь императора, то сего совершенно не слыхал. Муханов также не сознался, чтобы говорил сие; а Якушкин пояснил, наконец, что Муханов в словах был весьма невоздержан.

42

8. Справка из доклада аудиториатского департамента о бывшем командире 16 пехотной дивизии генерал-майоре Орлове I

Аудиториатский департамент находит виновным генерал-майора Орлова I в том, что он, не удостоверясь поведением майора Раевского, поручил ему в управление юнкерскую школу, потом, заметив в нем пылкие выражения и услышав о поступках Раевского во время командования им в полку ротою, не удалил его от юнкеров и, не приступи к секретному о том исследованию, оставил его по прежнему начальником школы, при коей находясь, он до самого ареста внушал юнкерам вредные правила; сверх того, он, Орлов, приказами по дивизии объявлял покровительство свое нижним чинам противу частных начальников их, велел читать сии приказы в ротах, чем ослаблена не только власть тех начальников, но и дисциплина. А как по сему же поводу произошли все неустройства в 16 дивизии и даже сделан нижними чинами Камчатского пехотного полка весьма нетерпимый буйственный поступок, коим Орлов при инспекторском смотре осмелился объявить прощение, не имея на сие право, то аудиториатский департамент полагает: отставя его, Орлова, от службы, впредь никуда не определять и не позволять ему выезжать из того места, где изберет жительство.

Содержится в крепости с 28 декабря.

На подлинной докладной записке означена следующая высочайшая резолюция, за подписанием барона Дибича: «Продержав еще месяц под арестом, и в первом приказе отставить от службы с тем, чтобы впредь никуды не определять. По окончании же срока ареста, отправить в деревню, где и жить безвыездно; местному начальству иметь за ним бдительный тайный надзор».

После освобождения из крепости Орлов прибыл в Москву и счел нужным отправить Голицыну следующую записку: «Ваше сиятельство! Честь имею препроводить вам письмо, которое я осмелился написать его величеству. Его величество удостоило меня изъявлением стольких благодеяний за все время моего заключения, что я не смог отказаться от выражения всей моей признательности. Мое письмо открыто для прочтения; и ваше сиятельство, ознакомившись с ним, увидит, что оно содержит лишь то, что я имею право изложить его величеству.

Благоволите, князь, принести к подножию трона проявления моей живой признательности и принять выражения моего глубокого уважения, с каковым я имею честь, князь, быть почтительным и покорным слугой вашего сиятельства Михаилом Орловым.

26 июня 1826 г. Москва.

При чтении этих строк уже невольно припоминается характеристика более позднего времени, данная Орлову Герценом. Характеристика эта жестокая и, может быть, даже не вполне справедливая, но в ней есть своя доля правды. Это подтверждается как раз текстом наших писем. Герцен так писал об Орлове: «Стереть прошедшее и явиться кающейся Магдалиной», - говорил один голос; «не сходить с величественного пьедестала, который дан ему прошедшим интересом, и оставаться окруженным ореолом оппозиционности», - говорил другой голос. От этого Орлов делал непрерывные ошибки, вовсе без нужды и без пользы громогласно иной раз унижался и приобретал один стыд. Ибо те, перед которыми он это делал, не доверяли ему, а те, которые были свидетелями, теряли уважение».

И действительно, - власти перестали доверять Орлову; в последнем публикуемом письме своем к Голицыну Орлов говорит о своем отъезде из Москвы в Калужскую губернию и о том,что «по смыслу полученных распоряжений... нет нужды фельдъегерю сопровождать меня за пределами столицы». Между тем его не только сопровождали, но Калужский губернатор должен был тщательно следить за поведением Орлова на месте согласно вышеприведенной резолюции.

43

9. Письмо кн. Д.В. Голицыну

Ваше сиятельство! Здоровье моей жены достаточно окрепло, и я могу покинуть Москву; в связи с этим я полагаю, что если бы я остался более продолжительное время здесь, я до некоторой степени злоупотребил бы милостями его величества. Поэтому я решил выехать завтра, 20 июля. Я прошу ваше сиятельство благоволить дать распоряжения о необходимых мерах в этом деле:

1. О выдаче мне подорожной от Москвы до Мосальска, - последнего города в окрестностях моих владений, куда я предполагаю водвориться.

2. Выяснить, до какого пункта и кто будет сопровождать меня в моем путешествии. Мне кажется, что по смыслу полученных распоряжений относительно меня нет нужды сопровождать меня за пределами столицы.

3. Я полагаю, что было бы целесообразным дать распоряжение, чтобы в газете не упоминалось о моем отъезде так же, как это не было сделано при моем приезде. Во всяком случае я желал бы, чтобы это было так, поскольку это возможно. Впрочем, я вполне вверяюсь всем решениям вашего сиятельства, которые вы примете в этом деле; я вперед убежден, что ни одно ваше распоряжение не будет направлено к отягчению того мучительного положения, в котором я нахожусь. Имею честь пребывать с самым глубоким уважением, князь, вашим почтительным и покорным слугою Михаилом Орловым.

28 июля 1826 г. Москва.

За Орловым был установлен тайный надзор. Он продолжался и значительно позднее, когда Орлову уже был разрешен въезд и проживание в Москве. В делах секретного отделения московск. ген.-губернатора имеется «дело о надзоре за отставным генерал майором-Орловым». 13 мая 1831 года Бенкендорф уведомил московского губернатора Голицына, что Орлов удостоился получить дозволение жить в Москве.

Хотя о продолжении надзора в бумаге не было речи и в своем уведомлении обер-полицеймейстеру Голицын ничего не говорил о надзоре, будучи сам благодушно настроен по отношению к Орлову, тем не менее исправляющий должность обер-полицеймейстера полковник Муханов решил, что «как в предписании... сказано, что над ним (Орловым) был учрежден надзор в месте прежнего его жительства, то я счел нужным предписать г. полицеймейстеру 1 отделения иметь за ним секретное наблюдение».

И по бумагам секретного отделения можно проследить, как сначала Орлов жил в доме своей тетки Анны Ал. Орловой-Чесменской. как он затем выезжал в Новгород, в Мосальск, в свою вотчину Якимовское Тульской губ. и т. д.

Орлов умер в 1842 году, а еще за 1841 год имеется бумага о том, что «Орлов имеет намерение в течение сего лета отправиться в Ревель, к находящейся там супруге его...»

Так, несмотря на все старания, до конца жизни, этот прежний либерал и вольнодумец не снял с себя печати недоверия и клейма правительственного надзора.

44

М.Ф. Орлов

Капитуляция Парижа

Марта 18-го, на рассвете, все мы собрались верхом на дворе Бондийского замка и ожидали минуты, когда государь вступит в верховное распоряжение решительной Парижской битвой. Уже пушки начали греметь и колонны наши приходили в движение, когда привели французского офицера, которого имя я забыл. Он объявил себя парламентером, но был, вероятно, бежавший военнопленный, сбившийся с дороги в тылу нашей армии. Его тотчас ввели к императору, который хотел сам сделать ему все расспросы и объявить волю свою. Во время этих переговоров, которые продолжались почти три четверти часа, генерал-адъютант Уваров сообщил мне, что графу Нессельроде препоручено вступить при первой возможности в переговоры о сдаче Парижа. Я заметил ему, что надобно было создать эту возможность и что для этого необходимо присоединить к нему человека военного, которому дать власть прекратить огонь везде, где он сочтет это нужным. Уваров согласился с моим мнением, пошел в замок, а через несколько минут кликнули и меня в кабинет его величества.

Положение императора было необыкновенно достопримечательно. Величаво и важно говорил он всякий раз, когда приходилось защищать общие европейские выгоды, но был снисходителен и кроток, как скоро дело шло о нем самом и его собственной славе. На деле участь мира зависела от него, а он называл себя только орудием Провидения. Политический разговор его носил отпечаток этих двух положений: с уверенностью в победе он соединял заботливость почти отеческую о жребии побежденного врага. С первых слов, сказанных им мне, я понял этот двойственный характер и увидел, что день заключится решительными усилиями, за которыми последует честная капитуляция. По приходе моем император высчитал ясно и быстро все сведения, полученные им о состоянии неприятеля, присоединил к тому собственные замечания и заключил следующими достопамятными словами.

«Ступайте, – сказал он мне, – я даю вам право остановить огонь везде, где вы сочтете это нужным. И для того, чтобы предупредить и отвратить все бедствия, облекаю вас властью, не подвергаясь никакой ответственности, прекращать самые решительные атаки, даже обещающие полную победу. Париж, лишенный своих рассеянных защитников и своего великого мужа, не будет в состоянии противиться. Я твердо убежден в этом. Богу, который даровал мне могущество и победу, угодно, чтобы я воспользовался тем и другим только для дарования мира и спокойствия Европы. Если мы можем приобрести этот мир не сражаясь, тем лучше; если же нет, то уступим необходимости, станем сражаться, потому что волей или неволей, с бою или парадным маршем, на развалинах или во дворцах, но Европа должна ныне же ноч евать вПариже».

На этот раз мне суждено было представлять Европу, ночующую в Париже, – торжественное вшествие союзников последовало не прежде как на другой день.

Вот в каком расположении находился государь, отпуская нас. Я отправился вместе с французским офицером, с нами было два трубача. Мы отправились большим галопом к деревне Пантен, занятой русской пехотной бригадой. Огонь уже начался, все колонны были на марше, и общая перестрелка завязалась по всей линии.

Подъехав к передовым постам, я тотчас заставил прекратить с нашей стороны огонь и велел трубачам своим трубить. В то же время французский офицер, прибывший со мной, подъехал к своим и также успел прекратить их огонь. Получив этот первый успех, мы последовали за нашим парламентером и приблизились к неприятелю на 30 или 40 шагов. Вскоре парламентер смешался с французами и после кратковременного разговора пропал у нас из виду. Мы еще стояли, не зная, какой успех будет иметь попытка наша, как вдруг яростные крики, сопровождаемые общим залпом, возвестили, без всякого предупреждения, о возобновлении неприязненных действий. В то же время человек двадцать конных егерей, пользуясь удалением нашим от своих, бросились во весь опор на меня и полковника Дьякова, который выехал вместе со мной. Едва успел я выхватить саблю и отбить удары, наносимые мне, а между тем Дьяков, которого лошадь ухватили за узду, отделался от противника своего ударом нагайки.

Все это сделалось в одно мгновение, и когда, преследуемые по пятам, мы доскакали до деревни, то войска наши двинулись опять вперед и конные егеря, гнавшиеся за нами, попались в плен. Все они были пьяны и одушевлены, как мы видели, не природным, а искусственным пламенем. Этим кончилась первая попытка наша вступить в переговоры. За ней последовало много других, но везде, при различных обстоятельствах, успех был тот же, а между тем кровь продолжала литься, новые массы приходили на поле сражения, и ядра начинали падать в самые населенные части города. Впоследствии я узнал, что одно такое ядро прикатилось, обессилев, к ногам одной из самых прелестных, самых щеголеватых женщин Парижа, потрясло благотворным ужасом слишком нежные нервы одного из высших чиновников города и имело решительное влияние на этот знаменитый день.

Битва началась в центре… Усилия союзников и сопротивление неприятеля стоили многих жертв, прежде чем мы овладели деревней Бельвиль и Сен-Шомонским холмом. В этом успели только к 4 часам пополудни, после 8 часов боя. И в ту минуту, когда государь делал смотр своей гвардии, намереваясь пустить ее на неприятеля, явился наконец настоящий парламентер с предложением открыть переговоры.

Император тотчас позвал меня к себе и повелел переговорить с присланным офицером. Объяснение было коротко: он не имел никаких полномочий и просто требовал, чтобы остановили атаку; это значило бы отложить победу, а может быть, и упустить ее из рук. Ему отказали, и я получил предписание ехать тотчас с ним вместе к герцогу Рагузскому, который командовал прямо против нас.

Итак, мы поскакали во весь опор рядом, сквозь град картечи и пуль, подвергаясь оба опасности погибнуть от огня обоюдных врагов и друзей наших.

Первый человек, которого я встретил в самой передней цепи французских стрелков, был маршал Мармон. Он стоял со шпагой в руке, ободряя разреженные батальоны свои движениями и голосом к отчаянной защите. Вид имел он твердый и воинственный, но печальное лицо обнаруживало грызущую заботу человека государственного, на котором лежит огромная ответственность. Эта ответственность тяготела на нем одном вся вполне. Он, казалось, уже тогда предвидел, что сделается целью, на которую устремятся все нападки партий, и жертвой раздраженной гордости национальной. Опасность была крайняя, и каждая минута драгоценна. Слова герцога были сильны и коротки, решимость его быстра и полна. Увидев меня, он тотчас подошел ко мне и сказал без всяких околичностей:

– Я герцог Рагузский. Вы кто?

– Полковник Орлов, флигель-адъютант его величества императора всероссийского, который желает спасти Париж для Франции и мира.

– Это также наше желание и единственная надежда – без того всем нам осталось бы только умереть здесь. Условия ваши?

– Огонь остановится; французские войска войдут за укрепленные заставы; тотчас назначить комиссию для переговоров о сдаче Парижа.

– Согласен и буду с герцогом Тревизским ждать вас у Пантенской заставы. Итак, к делу: прекратим, не мешкая, огонь по всей линии. Прощайте!

Я отправился, но, отъехав немного, воротился к герцогу и сказал: «Высота Монмартрская также должна быть очищена французскими войсками».

Он подумал с минуту и отвечал: «Это справедливо, она вне укрепленных застав».

В это время по всей французской линии раздавались крики: «Да здравствует император! Да здравствует великий Наполеон!» – и ясно было по виду этих храбрецов, что крик этот, возбужденный самим маршалом, более обнаруживал с их стороны усердия к бою, чем радости о минутном прекращении опасности. Зрелище это было величественно. Борьба кончилась, но неизменно и во всей полноте своей сохранилась преданность.

Наши стояли в 200 шагах оттуда. Барабаны ударили сбор; офицеры разъезжали по рядам, и только небольшое количество самых отчаянных солдат упорно продолжали стрелять в неприятеля. Никогда не забуду комического неудовольствия одного русского гренадера, которого я не допустил выстрелить, приказав ему воротиться к его роте. Он взглянул на меня с видом упрека и сказал умоляющим голосом, указывая рукой на французского стрелка, которого, вероятно, почитал личным врагом своим: «Ваше высокоблагородие, позвольте мне только этого подстрелить».

Разумеется, что я не дал свободы его мщению или гневу, и он, возвратясь в ряды, ворчал против того, что называл моей непонятной несправедливостью.

В некотором расстоянии оттуда я нашел государя и прусского короля, которые, сошедши с лошадей, стояли на одном возвышении, где император сам устроил батарею из 24 орудий. Прусский король благодарил наших офицеров за блистательную атаку, которую они совершили, ударив из деревни Пантен на фланг и тыл французских батарей Сен-Шомонского холма. Все с нетерпением ждали, какие я принесу вести. Едва кончил я рассказ, император позвал графа Нессельроде и дал ему инструкцию, составленную заранее вместе с прусским королем и князем Шварценбергом. Комиссию тотчас назначили. Она состояла из графа Нессельроде и меня. Князь Шварценберг присоединил к нам своего адъютанта, полковника Парра, а Нессельроде взял еще с собой капитана Петерсона, русского, уроженца Лифляндии, камергера при дворе российском, вступившего в военную службу из патриотизма при самом начале войны.

Мы тотчас поехали, направляясь к Пантенской заставе, где не замедлили встретить герцога Рагузского со всем его штабом. Он принял нас за укрепленной заставой. Войска французские уже вступили в город и расположились вдоль по длинным рядам палисадов, сооруженных с обеих сторон входа, который защищала батарея (tambour) из нескольких орудий. Был пятый час вечера. С этой стороны огонь был совершенно прекращен, но со стороны Блюхера, куда известие о перемирии не успело достигнуть, пушки еще продолжали греметь.

Герцог Тревизский был уведомлен, но еще не являлся. Маршал Мармон предложил нам ехать к нему навстречу. Мы приняли предложение и отправились по линии палисадов, по направлению к заставе Ла-Виллет. Я имел возможность заметить, что происходило в этой части города. Войска французские заняли в порядке и с быстротой свои слабые укрепления; солдаты стояли вдоль палисадов, опираясь на ружья. Было устроено несколько исходящих углов для фланкирования длинных куртин, почти совершенно открытых. Новые мундиры, которых мы не встречали на поле сражения, свидетельствовали о присутствии национальной гвардии. Впрочем, позади войск народу было мало или почти не было; не слышно было криков, не видно ни малейшего движения, никаких необыкновенных приготовлений. Одним словом, это была защита спокойная, обдуманная, устроенная чисто в военном смысле, без сильного энтузиазма со стороны народа, без революционных импровизаций со стороны начальников. Нам очень было важно собрать все эти успокоительные признаки.

Приехав к Виллетской заставе, мы нашли герцога Тревизского, который собирался ехать нам навстречу. После непродолжительного разговора между двумя маршалами мы вошли в некоторого рода трактир, где переговоры тотчас начались. Не лишнее заметить, что во все их продолжение роль маршала Мортье ни на минуту не переставала быть страдательной. Знаком головы он изъявлял согласие на слова товарища своего или несогласие на наши предложения. Разговор поддерживал один герцог Рагузский, входя во все подробности переговоров. Надобно думать, что маршалы заранее согласились, как обоим действовать. Герцог Рагузский принял на себя политическую роль, а герцог Тревизский чисто военную – вывод войск из города и направление колонн.

Союзники выиграли сражение, и превосходство их сил и позиции было так очевидно, что самая гипотеза сопротивления чисто военного была неудобоприемлема. Итак, эту неоспоримую выгоду должно было обратить в свою пользу. Надобно было воспользоваться взятием Парижа как первым шагом ко всеобщему миру и для того уничтожить, подавить, сколько возможно, силы, которыми мог располагать Наполеон. Таким только образом можно было действовать согласно с истинным смыслом слов, сказанных императором Александром при начале этого дня, и именно в этом смысле граф Нессельроде открыл переговоры, предложив сдать город со всем гарнизоном, какой бы он ни был.

Этому предложению оба маршала воспротивились почти с негодованием. Они напоминали о прежних заслугах своих, высчитывали все сражения, в которых покрыли себя славой, и объявили единодушно, что лучше погребут себя под развалинами Парижа, чем подпишут такую капитуляцию.

Напрасно представляли мы им попеременно разные причины: и спасение Парижа, и ответственность, которую они принимают на себя; напрасно представляли, как необходимо употребить и моральное и физическое насилие, чтобы вынудить Наполеона к миру, на который он никогда не согласится добровольно. Это замечание, которого коснуться надобно было очень осторожно, не имело, как и все наши усилия, ни малейшего успеха. Маршалы не помышляли о будущем и заботились только о том, чтобы сохранить честь свою в настоящем. Они оставались непоколебимыми.

Вдруг, среди самого разгара прений, пальба по крайней оконечности нашего правого крыла усилилась до чрезвычайности, а затем последовала живая перестрелка. Мы были в затруднении: в эту минуту неприятели наши могли и нас обвинить в вероломстве. По счастью, тотчас после того водворилась совершеннейшая тишина, и вскоре узнали, что граф Ланжерон взял высоты Монмартрские, не получив еще известия о заключении перемирия, но что вслед за тем он прекратил атаки и уведомил даже французов о прекращении неприятельских действий. Это обстоятельство, непредвиденное ни с той, ни с другой стороны, могло бы поколебать мужество менее испытанное, чем то, каким отличались оба маршала, и, доведя до отчаяния, принудить к принятию предложений наших. Но они продолжали упорствовать, и граф Нессельроде решился возвратиться к союзным государям за новыми полномочиями и перенести театр переговоров на Сен-Шомонский холм.

Итак, мы отправились в сопровождении одного французского генерала, помнится Лапуанта, которому маршалы вверили судьбу войска и города. Он должен был привезти им ультиматум союзников.

Сверх того, французский генерал имел при себе письмо от Наполеона к князю Шварценбергу. В этом письме силились доказать князю, что Наполеон открыл непосредственные переговоры с тестем своим, австрийским императором, что согласились уже во всех статьях и потому со стороны генерала австрийского было бы очень благоразумно тот же час прекратить нападение на Париж. Легко было видеть, что это лев в лисьей шкуре. Письмо князь отдал присутствующим государям, которые приняли на себя дать ответ самый отрицательный. После краткого совещания, к которому все мы были приглашены, решили отказаться от намерения принудить маршалов к сложению оружия, но продолжать переговоры в том же смысле, то есть с намерением подавить воинственный дух Наполеона, сковав средства, которые находились во власти его. Потому ультиматум нам не был дан, и мы воротились к Виллетской заставе для возобновления переговоров на новом основании.

Было уже 7 часов вечера, когда комиссары союзников явились к французским маршалам опять в то же самое место. Граф Нессельроде после краткого предисловия, в котором выхвалял великодушие союзных государей, объявил положительно, что их величества согласны на очищение Парижа войсками, которые принадлежали к корпусам, сражавшимся под стенами Парижа, но предоставляют себе назначить этим войскам дороги, по которым они должны идти до известного расстояния. По существу, предложение это было только изменением первого.

Маршалы отошли в угол комнаты, и вскоре герцог Рагузский, подойдя к нам, заявил, что Париж не окружен и не может быть окружен, что на деле все дороги открыты для французов, а потому должны быть свободны и по праву; но он желал бы, чтобы граф Нессельроде объяснил определительнее свое предложение и сказал дорогу, по которой армии французской назначено будет идти. Мы желали, чтобы она шла по дороге Бретанской, но едва назвали ее, как маршал объявил, что на этих условиях он не может переговариваться; что настоящий путь ретирады его для него открыт и очевиден; что, защищая Париж шаг за шагом, он не иначе мог быть отброшен как на Сен-Жерменское предместье, где он мог, перейдя через Сену и поставив ее между собой и союзниками, ретироваться на дорогу в Фонтенбло; а потому, чего нельзя отнять у него превосходством оружия, того не должно стараться приобрести условиями перемирия, несогласными с честью старого воина. Одушевляясь постепенно, он наконец прибавил следующие слова: «Господа, жребий оружия благоприятствовал вам. Нет сомнения, что вы победили. Я предвижу, что следствия этой победы будут неисчислимы. Будьте вместе и великодушны и благоразумны, не простирайте ваших требований до крайности. Советы великодушия часто бывают лучше советов силы».

Не было между нами никого, кто бы не понимал, сколько истины и чувства заключалось в словах маршала; на его месте каждый из нас сказал бы то же, ссылаясь на те же самые причины. Но мы действовали под влиянием данных нам инструкций. Повторим еще раз: наша миссия состояла в том, чтобы связать исполина битв, переломить в руке Наполеона меч его, а для этого надобно было разъединить, разбросать, рассеять его силы, уничтожить все стихии сопротивления и поставить его одного, обнаженного, со всем эгоизмом его гения и славы, пред лицом масс, которых могущество он так долго не признавал и мнение которых презирал, – пред лицом Европы, отвергавшей его из предусмотрительности, пред лицом Франции, которая отказывалась от него по изнеможению. Вот цель, за которой мы усердно гнались, вопреки военным сочувствиям нашим, которые побуждали нас уважать упрямство маршалов. Мы старались достигнуть мира, обеспечить будущность человечества, и цель наша нисколько не заключала в себе суетности и желания унизить побежденного врага. В то время идея наша не была понятна, а когда герцог Рагузский силой обстоятельств, при Эссоне, увидел себя в необходимости обратиться к ней, то было уже поздно. Его глубокое убеждение приняло, в глазах предубежденных французов, характер преступного отпадения – и отсюда источник всех его горестей и разных огорчений, претерпенных им на политическом поприще.

Итак, начались опять представления и ответы, предложения, упорно повторяемые, и новые, еще более сильные возражения. Наконец, после многих споров и шума, герцог Тревизский лучше согласился расстаться с нами. Обязанность, на нем лежащая, сказал он, так велика, что он не может далее медлить и принужден удалиться к войскам для устройства парижской защиты; что же касается до переговоров, то он препоручает их товарищу своему, на решение которого заранее согласен.

Это решение осталось неизменно. Маршал Мармон не склонялся ни на какие представления наши. Такое упорство приносит ему тем более чести, что уже со второго часа пополудни он имел при себе полномочие от короля Иосифа переговариваться о сдаче не только Парижа, но и самой армии, с ним бывшей. Итак, обе стороны стояли на своем, и переговоры не подавались ни на шаг вперед.

Было уже 8 часов вечера, приближалась ночь. Я заметил графу Нессельроде, что теперь выгода останется на стороне маршалов: нельзя же было думать о ночном нападении на Париж, а тем не менее это было единственное средство воспрепятствовать выступлению французов из города в определенном направлении и по известной дороге; и, вероятно, маршал Мортье затем, собственно, и удалился от нас, чтобы совершить на деле это отступление; что завтра на заре мы найдем Париж, предоставленный его собственным силам, а оба маршала будут на походе для соединения с Наполеоном. Из этого я заключил, что надобно было тотчас составить импровизированную капитуляцию или попытаться еще раз вырвать требуемые условия, прекратив переговоры; я предложил остаться заложником в Париже до истечения перемирия. Граф Нессельроде решился на последнее. Он пресек тотчас же переговоры и, представляя меня как заложника маршалу Мармону, дал ему честное слово, что нападение на Париж не будет возобновлено до тех пор, пока я не переступлю через русские аванпосты.

Наши поехали в лагерь, а я последовал за герцогом Рагузским в Париж, куда мы и въехали через несколько минут после того. Мы ехали верхом и медленно, в глубочайшей тишине и темноте. Слышен был только раздававшийся топот лошадей наших, и изредка несколько лиц, беспокойных, волнуемых тревожным любопытством, являлось в окнах, которые быстро открывались и опять закрывались. Улицы были пусты. Казалось, бесчисленное народонаселение Парижа бежало из него, но оно находилось только в оцепенении. Сами мы, в руках которых находилась участь такого множества людей, походили на тихую патруль, объезжавшую улицы оставленного города. Каждый из нас был погружен в мысли, и мне не приходит на память, чтобы сказано было в продолжение этого переезда хоть одно слово, которое бы стоило сохранить.

Раз маршал Мармон подозвал к себе одного из адъютантов и тихим голосом отдал ему какой-то приказ. Адъютант отправился, и через несколько минут мы услышали в соседней улице шум, причиняемый отрядом, идущим с пушками. Этот шум не прекращался во все продолжение переезда нашего. Его направление совершенно утвердило меня в первой мысли моей, что оба маршала, не желая подвергнуть Париж бедствию, которое бы неминуемо навлекло на него сопротивление, несогласное с их силами, не желая также увидеть себя вынужденными к эксцентрической ретираде, которая могла бы их лишить возможности соединиться с Наполеоном, решились, с общего согласия, выйти из города на их естественную коммуникацию. Впоследствии я узнал, что предположение мое совершенно оправдалось событием.

Мы приехали наконец в отель герцога Рагузского, представлявшую разительную противоположность с улицами Парижа. Она была освещена сверху донизу. Там собралось множество разных лиц, которые, казалось, с нетерпением ожидали прибытия нашего. Когда мы взошли в гостиные маршала, то все эти лица хлынули нам навстречу, но вскоре рассеялись на несколько отдельных групп, из которых каждая предалась разговору, до чрезвычайности одушевленному; в этих разговорах события того дня развивались в тысяче различных форм. Маршал препоручил адъютантам своим заниматься со мной, а сам удалился с некоторыми особами к себе в кабинет.

‹…›

В это время и долго после того русские пользовались у французов гораздо большей благосклонностью, чем другие нации. Причину этого искали в предполагаемом сходстве характеров и вкусов, а я, напротив, приписываю стечению особенных обстоятельств. Мы любили язык, литературу, цивилизацию и мужество французов, с убеждением и энтузиазмом отдавали им во всех этих отношениях справедливую дань удивления. Мы не имели, как англичане и немцы, литературы, которую могли бы противопоставить литературе французской; наша рождающаяся цивилизация не могла хвалиться своими открытиями в науках, успехами в искусствах. Что касается до храбрости, то обе нации славно и не один раз встречались друг с другом на полях боевых и научились взаимно уважать себя. Здесь мы также уже сошлись. Ко всем этим причинам надобно еще присовокупить великодушие и благость нашего государя и географическое положение России, не допускавшее никакого слишком близкого столкновения противоположных выгод. Но, собственно говоря о характере обеих наций, мне кажется, ничто не сходствует так мало с истинным французом, как настоящий русский.

Это два существа совершенно различные, сближающиеся только в двух точках: инстинктуальной сметливости ума и беспечном презрении опасности. Но и в этом они не плотно соприкасаются. Француз лучше схватывает собственно идею, ловчее ею управляет, искуснее украшает ее, более извлекает из нее остроумных выводов. Но, с другой стороны, он легко ослепляется яркостью самых блестящих предположений своих, увлекается своей склонностью к утопиям, блуждает в отвлеченных подробностях и часто пренебрегает практическими выводами или простирает далеко за надлежащие пределы логические следствия первых оснований своих. Русский, напротив, употребляет рассудок свой иначе. Горизонт его теснее, но взгляд более верен; он менее вещей усматривает вдруг, но лучше и яснее видит цель, которую хочет достигнуть. Воображение его не открывает перед ним всех принадлежностей предмета, но ум его более упорствует в основном начале, особливо же лучше умеет оценить систему выгод или действий, чем отвлечений или причин.

Дайте обеим нациям развить какую-нибудь идею, какое-нибудь происшествие, и вы увидите, что французская отработка разовьется прекрасными листьями, великолепными цветами, но сомневаюсь, чтобы сбор плодов превзошел или даже сравнялся с тем, какой при тех же условиях сумеет получить русский. В отношении к храбрости воинственные добродетели обеих наций более сходны, но тем не менее различествуют между собой. Русский более твердыня, француз более удал; однако ж и тот и другой доказали, что когда они находятся под начальством искусного полководца, то эти качества в них не так исключительны, чтобы они не могли с успехом и славой перейти из одного в другое. Впрочем, между обеими нациями не существует никакого тождества; самые недостатки их существенно различны.

Главный недостаток русского есть беспечность, элемент бесплодный, действие которого уничтожает у нас нередко усилия ума, возвращая способности наши к жизни только при температуре крайней необходимости. Главный недостаток француза, напротив, есть бурная деятельность, беспрерывно увлекающая его в преувеличение. Что может быть общего между этими двумя организациями, из которых одна, тревожная, пламенная, пускает беспрерывно во весь опор все соотечественные суетности по пути к успеху, а другая, сосредоточенная, терпеливая, возвращается к жизни, силе и движению только повторенными ударами крайней нужды?

Все это было обсуждаемо осторожно, с большей или меньшей силой, и доставило пищу разговору очень оживленному, который принял наконец оборот, исполненный радушия и вежливости. Один из офицеров рассказал мне, что, возвращаясь во время заключения Тильзитского мира к армии, он встретил в каком-то немецком трактире множество французских солдат, которые шли назад, во Францию. Он спрашивал у них об армии и, между прочим, о храбрости русских. «О-о! – сказал один старый французский гренадер. – Знайте, государь мой, что когда сто французских гренадер и сто русских встретятся между собою, так только живые ступают по телам убитых!» Это был благородный и откровенный шаг к сближению. Я отвечал известным анекдотом о князе Багратионе, который, защищая один из бородинских редутов, до такой степени был восторжен неустрашимостью нападающей колонны, что ударил в ладоши и прокричал «браво!» неприятелям, сорвавшим его позицию. Этот обмен вежливостей очень расположил к нам французов. Но не д?лжно было пытаться говорить им о других нациях, воевавших с ними, – здесь их предубеждение превосходило все границы умеренности. В глазах их австриец только нетерпеливо желал воспользоваться развалинами их военной фортуны; пруссак – только возмутившийся побежденный, которого д?лжно наказать; англичанин – существо вероломное и ненавистное по превосходству. Все эти восклицания оканчивались сожалением об отступлении от того, что французы называли Эрфуртской политикой. «Если бы, – говорили они, – оба императора остались друзьями, то они разделили бы между собой весь мир». – «Но, – прибавили некоторые вполголоса, – и весь мир был тесен для Наполеона». Это было самое смелое слово, какое только они произнесли передо мной.

В эту минуту в гостиной произошло чрезвычайное движение, причиненное появлением Наполеонова адъютанта, генерал-лейтенанта Александра де Жирардена. Все почувствовали как бы предвкусив присутствия великого человека, у всех лица сделались более важные, и каждый, кто за минуту пред тем подписал бы in petto[80] отдельный мир, принял гордую, воинственную осанку. Разговор превратился в шепот на ушко, и те, которые было подошли ко мне, удалились, потерялись в толпе. Было уже около 11 часов вечера. Пошли обедать. Мне пришлось сидеть возле г[осподина] Жирардена, и мы тотчас узнали друг друга, ибо виделись и долго разговаривали в 1812 году в Вильне, у князя Невшательского. Г[осподин] Жирарден – человек очень умный и выражается с необыкновенной свободой и чрезвычайным обилием. Но положение его было так неловко, что он напрасно усиливался стать в отпор несчастию. Обстоятельства были до крайности суровы, и ум не мог ничего сделать там, где самый гений Наполеона был поражен бессилием.

Поручение, которое г[осподин] Жирарден долженствовал выполнить, было очень сложно и состояло в намеках и угрозах, в средствах, основанных на клевете и преувеличении. Так, возвещал он вместе и о мире, и о войне; о мире, будто бы уже заключенном с Австрией, и об упорной войне с остальными европейскими державами, которые не согласятся к этому воображаемому миру; так, он мечтал попеременно то остановить союзников переговорами, то выгнать их открытой силой из всех позиций, которых прежде удержать Наполеон не мог. С одной стороны, г[осподин] Жирарден должен был ободрять граждан к тому, чтобы они защищали свои дома, своих жен и детей, а с другой – ему отдан был словесный приказ взорвать Гренельский пороховой магазин и в одних общих развалинах погрести и врагов и друзей, столицу со всеми ее сокровищами, памятниками и бесчисленным умным народонаселением.

Долго сомневались в истине этого варварского приказа. К несчастью, я могу засвидетельствовать о действительном существовании его. Впоследствии я был очень коротко знаком с полковником Лескуром, тем самым, который с благородной твердостью отказался от повиновения г[осподину] Жирардену, пока не получит на письме от государя своего несомненного и положительного повеления. Итак, нельзя отрицать факта, свидетельствуемого самой явностью доверенностей, которые делались тогда. Фитиль, при помощи которого должно было совершиться бедствие, еще, так сказать, горел в великодушных руках Лескура, когда я известился о всех подробностях этого неудавшегося предприятия.

И однако ж, Наполеон не был кровожаден! Сердце его в дружеских беседах часто открывалось для самых нежных ощущений; он тысячу раз доказал в продолжение государственной жизни своей, что эта официальная жестокость была не столько природная, как притворная. Но он приносил все в жертву пламенному честолюбию своему; оно составляло для него источник коварной политики, сообщало ему характер непоколебимости и дикого свирепства. Жизнь его естественно разделилась на два совершенно различных периода. В первом – гений его служил Франции, во втором – он употреблял уже Францию в услуги прихотливого гения своего. Приучась на сражениях видеть равнодушно уничтожение рода человеческого, он пользовался неограниченно Францией, как завоеванной землей. Он выковал из нее оружие на своих противников, цепи для порабощения мира в угоду своей владычествующей идее. Это была несбыточная идея всеобщей монархии, и ей-то постепенно принес он в жертву все, что только мог как человек и как гражданин: чистоту намерений и безукоризненность средств; покой собственной совести и покой Франции и мира; частные добродетели свои и политическую честность; благоразумие видов и действий; выгоды свободы и цивилизации; благословение брачное и благословение на царство; кровь герцога Энгиенского и страдания испанского королевского семейства, наконец, по выражению русского поэта:

И славу прежних лет,
И славу лет грядущих!..


В свою очередь, и Париж необходимо долженствовал быть принесен в жертву, и был бы. В минуту морального и нервного раздражения Наполеон дал роковой приказ и, давая его, думал, может быть, дать последнее, ужасное сражение уже не людям, а самому Провидению. Преступный мятеж гения против непреложной воли Небес! Горестное и жестокое отчаяние издыхающей гордости, которая находит себе наказание в самой немощности ненавистных усилий своих! Провидение приняло вызов человека сильного по превосходству; оно горько посмеялось ему, лишив его возможности совершить разрушение Парижа, и вскоре вынудило подписать собственный приговор уничижения и отречения от трона. Таков верховный закон, управляющий слабыми силами нашими. Великому жребию – великие заблуждения!..

‹…›

…[Господин Жирарден] приписывал союзникам намерение… разделить Францию. Но по мере того как этот новый Иеремия омрачал политический горизонт отечества своего, накоплял с намерением тучу на тучу, недоверчивость к недоверчивости, бедствие на бедствие, я усиливался обратить умы слушателей моих к идеям менее мрачным, к будущности более светлой, и громко объявил, что для сложения оружия и заключения прочного, выгодного для всех мира Европа требовала от Франции только обеспечений против честолюбия ее властелина и против нападений на будущее время. По счастливому и редкому случаю одно и то же доказательство послужило мне к убеждению и в силе, и в умеренности союзников.

Это доказательство заключалось именно в зрелище тесного и вместе страшного союза, при котором успели собрать столько разнородных элементов, сплавить в одну массу столько различных армий, слить в одно желание столько различных желаний. И подлинно, ни одна из прежних коалиций не представляла таких огромных сил, такого дружеского согласия, потому что ни одна не опиралась на такие общие европейские основания и все без исключения под предлогом блага общего скрывали виды корысти частной. Здесь, напротив, все виды эгоистические, исключительные, все замыслы честолюбия частного и отдельного терялись в общем стремлении к благу всего человечества. Здесь дело шло не о границах, не о приобретениях, не о завоеваниях. Чего требовала Пруссия? – 10 миллионов жителей. Австрия? – обеспечения своих областей. Англия? – уничтожения континентальной системы и освобождения торговли. Второстепенные государства? – неприкосновенности их владений. А Россия? – ничего для себя самой и всего для мира. Это благородное, высокое бескорыстие обеспечивало императору российскому верховное распоряжение и главный голос во всех европейских делах. И только эта, почти слепая, доверенность к императору Александру, эта вера, полная и безграничная, всех в одного, извлекла из общего политического хаоса два огромных результата: всеобщий мир и неприкосновенность государств.

Я приглашал Францию не внимать тщетным обольщениям, принести в жертву свои мечты о славе и владычестве будущности, исполненной счастья и спокойствия, предпочесть систему равновесия и союзов ее наступательному воинственному уединению и снова занять принадлежащее ей место и сан в общем воссоздании здания европейского, которое без ее содействия не будет иметь ни прочности, ни блеска, ни основания, ни верха. Слова мои не остались без действия. Я имел сладостное удовольствие заметить это по удвоившейся ко мне вежливости и внимательности, с которой мои слушатели теснились вокруг меня. Все доказывало мне, что послание мое морально было приведено к исполнению. Предшественник воплощенной кротости, я направлял все мои усилия к одной только цели – приготовить парижан к вступлению Александра, окруженного милосердием, могуществом и величием… Путь был теперь проложен; осталось ему только явиться.

Я начинал уже беспокоиться, когда наконец возвестили о прибытии графа Парра. Он привез мне письмо от графа Нессельроде. Это письмо уполномочивало нас привести к окончанию великое дело парижской капитуляции.

Капитуляция Парижа

Статья 1-я

Французские войска, состоящие под начальством маршалов герцогов Тревизского и Рагузского, очистят город Париж 19 марта в 7 часов утра.

Статья 2-я

Они возьмут с собой всю артиллерию и тяжести, принадлежащие к этим двум корпусам.

Статья 3-я

Военные действия должны начаться вновь не прежде, как спустя два часа по очищению города, то есть 19 марта в 9 часов утра.

Статья 4-я

Все военные арсеналы, заведения и магазины будут оставлены в том состоянии, в каком находились до заключения настоящей капитуляции.

Статья 5-я

Национальная гвардия, пешая и конная, совершенно отделяется от линейных войск; она будет сохранена, обезоружена или распущена по усмотрению союзников.

Статья 6-я

Городские жандармы разделят вполне участь национальной гвардии.

Статья 7-я

Раненые и мародеры, которые найдутся в городе после 9 часов, останутся военнопленными.

Статья 8-я

Город Париж передается на великодушие союзных государей.


Маршал Мармон взял бумагу, пробежал ее с беспокойным видом; казалось, он думал найти в предложениях наших еще причины к спорам; но вскоре лицо его прояснилось, он прочел все статьи вслух ясным голосом, с таким видом, как бы требовал от многочисленных слушателей своих замечаний и советов. Все молчали, никто не сказал ни слова. Тогда он отдал мне бумагу и объявил, что, не имея ничего сказать вопреки трактату, ни относительно формы, ни относительно содержания, он изъявляет полное свое на него согласие. В то же время он препоручил полковникам Фавье и Дюсису подписать его вместе с нами. Мы тотчас подписались на том же листе и списали с него копию, которую отдали маршалу Мармону
.

Теперь осталось только назначить депутацию, которая должна была идти навстречу государю. Я заметил маршалу, что все военные дела были приведены в порядок капитуляцией, а что о гражданских делах Парижа я с намерением умолчал для того, чтобы дать начальству города право и способ обсудить их самим с союзными государями, которые, со своей стороны, будут иметь случай показать жителям Парижа, на первом шагу, великодушные намерения свои; что депутация может свободно объявить о своих желаниях, за исполнение которых я вперед отвечаю; что доверчивость равно приносит честь и тем, кому она оказывается, и тем, кто ее оказывает; что, наконец, я принял на себя составить восьмую статью капитуляции, в которой помещено повеление его величества избавить город Париж от унижения – передать ключи его в какой-нибудь иностранный музей. Маршал подал мне руку, и вскоре все пришли в движение, чтобы выбрать депутацию.

День уже занимался, когда депутация готова была отправиться. Я сел на лошадь и повел ее в Бонди через наши биваки, представлявшие огромную массу огней, при свете которых солдаты, уже отдохнувшие, чистили ружья и приготовлялись торжествовать последний акт страшной борьбы, только что приведенной к концу. Приехавши в главную квартиру, я ввел депутатов в большую залу замка и велел уведомить об их прибытии графа Нессельроде, который тотчас к ним явился. А сам я пошел прямо к государю, который принял меня, лежа в постели. «Ну, – сказал он мне, – что вы привезли нового?» – «Вот капитуляция Парижа», – отвечал я. Император взял бумагу и прочел, затем сложив ее и положив под подушку, сказал: «Поцелуйте меня. Поздравляю вас с тем, что вы соединили имя ваше с этим великим происшествием».

‹…›

Между тем мы условились с полковниками Фавье и Дюсисом быть в 8 часов у Пантенской заставы для сдачи города союзникам. Мы и явились туда, но нетерпение парижан не дозволило нам соблюсти правильно эту формальность. Все улицы, по которым союзники должны были проходить, и все примыкающие к ним улицы были забиты народом, который занял даже кровли домов. Казалось, Париж не хотел иметь посредников между собой и новыми гостями своими; народ, содержавшийся 12 лет в страдательном повиновении, как будто в первый раз пользовался свободным употреблением воли и громко обнаруживал своим восторгом, что принимает на себя сделать императору Александру встречу, достойную великого города.

45

Декабрист Михаил Орлов - критик «Истории» Н.М. Карамзина.

Публикация и комментарии Л.Я. Вильде

Вступительная статья М.В. Нечкиной

«История государства Российского» H.М. Карамзина вышла в свет в феврале 1818 г. Она застала уже завязавшийся бой между старой и молодой Россией. Тайное общество декабристов к этому времени прошло двухлетний путь развития, успело исчерпать Союз Спасения и находилось в разгаре формирования новой организации - Союза Благоденствия. Уже составлялся новый устав Общества «Зеленая книга», уже была написана пушкинская ода «Вольность», уже Грибоедов задумал «Горе от ума». Стало быть, «История государства Российского», - труд по концепции своей реакционный и «охранительный», - обсуждалась в те годы, когда формировались два враждебных лагеря, ставших друг против друга, - декабристский лагерь молодой России и лагерь крепостнической реакции, в котором роль идеолога играл придворный историограф и автор «Записки о древней и новой России) - H.М. Карамзин.

«История» Карамзина и сама послужила силой, выявившей столкновение, углубившей размежевание. Драгоценным свидетельством об этом мы обязаны Пушкину. Он оказался живым свидетелем и участником идейной борьбы старого с новым в русской историографии. На заре русского революционного движения молодой лагерь новаторов восстал против «охранительной» концепции Карамзина, направленной к прославлению самодержавия. «Молодые якобинцы негодовали, - писал Пушкин, - несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий, казались им верхом варварства и унижения»1.

Мы не располагаем, разумеется, всей полнотой свидетельств об этих спорах, драгоценных для русской историографии. В печать они, по политическим соображениям, и не могли проникнуть: опровергая официальную правительственную концепцию «благости» самодержавия для народа, свидетельства эти являлись тем нелегальным и опасным материалом, которому было заказано переступить порог печатного слова. Даже доверить свои возражения бумаге было далеко не безопасно, и декабрист Никита Муравьев, все же сделавший это, проявил несомненную смелость. Лишь отдельные отголоски этих споров доходят до нас из глубины времен.

Члены Тайного общества Никита Муравьев и Михаил Орлов в своем протесте против Карамзина представляют декабристскую организацию в момент выхода его «Истории» в свет; будущие декабристы - А.О. Корнилович и Г.С. Батеньков - не остаются безучастными к критике появившегося реакционного труда. Их сомнения идут по той же линии, и Карамзин не вызывает их восторга, не принят ими.

С 1822 г. «Северный архив» начинает печатать обстоятельную критику на Карамзина, принадлежащую выдающемуся польскому историку Лелевелю. «В зав трашней книжке сего журнала увидите продолжение критики на Карамзина, - пишет Корнилович историку П.М. Строеву. - Каково принята сия критика вашими господами литераторами? Здесь все более или менее отдают ей справедливость. С первых книжек будущего года начнется разбор всех девяти частей отдельно. Тут-то пойдет передряга»2.

В этой «передряге» Корнилович симпатизировал явно не Карамзину. Батеньков даже в сибирском изгнании возвратился к вопросу о Карамзине и в отрывке «Нечто об истории» заметил: «Карамзин написал двенадцать томов. Может быть в них не много истории...». Скептическая мысль была аргументирована существенным соображением, - Батеньков сомневался, что цари управляют ходом исторических событий3.

Куда направлялась мысль старого декабриста, видно из предшествующих строк того же отрывка - Батеньков искал в истории своей родины не действий царей, а событий истории народа, решительных его выступлений (в этом свете чрезвычайно любопытны его соображения о событиях «смутного времени»: «...история его <русского народа> объемлет целую тысячу лет. Должны же быть, в ней черты решительного свойства. Мы проведены через великое зло татарским порабощением, революцией 1604-1612 года, столкновением с Наполеоном...»)4.

Вспомнил о Карамзине и декабрист Каховский даже накануне казни в каземате Петропавловской, крепости. Он мечтал о том, что Карамзину будет когда-либо противопоставлен историк другого направления, историк из народа, таящийся сейчас «в толпе народа», но сумеющий оценить злодеяния царей, строгий судия всего содеянного царями. Глубоко убежденный в том, что «с царями народам делать договоров невозможно», Каховский убежденно заявлял: «Исчез обряд судить народу умерших царей своих до их погребения. Но история предает дела их на суд беспристрастного потомства.

Не все историки подобны Карамзину, деяния века нашего заслуживают иметь своего летописца Тацита. Кто знает, может быть и есть он, но таится в толпе народа, работая для веков и потомства. Он возвестит нам истину, - и благословение и проклятия потомков обнаружат дела, поразят и украсят венценосцев»5. Эти отголоски критики Карамзина декабристами свидетельствуют о большом потоке когда-то звучавших критических рассуждений6.

Не все дошло до нас, но из перечисленных свидетельств можно видеть, что «молодые якобинцы» не только протестовали против концепции Карамзина, но и выдвигали самостоятельное - передовое для того времени - понимание исторического процесса своей родины. Особенно ясно и подробно изложили это понимание Никита Муравьев и Михаил Орлов.

Пушкин писал в упомянутом автобиографическом отрывке: «Ник<ита> Муравьев, молодой человек умный и пылкий, разобрал предисловие или введение: предисловие!» (действительно, «Истории государства Российского» предпослано предисловие, а не введение7).

Затем в наброске Пушкина упоминается другое декабристское имя: «Мих<аил> Орл<ов> в письме к Вяз<емскому> пенял Карамз<ину>, зачем в начале Истории не поместил он какой-нибудь блестящей гипотезы о происхождении славян, т. е. требовал романа в Истории - ново и смело! ». Так, еще один декабрист - Михаил Орлов - назван в качестве участника этого значительного идейного столкновения.

Михаил Орлов, принадлежавший к старшему поколению декабристов, видный участник Отечественной войны 1812 года, кавалергард в начале военных действий, участвовал в Смоленском сражении и в Бородинской битве, ушел в тыл врага предводителем партизанского отряда, пробился на соединение с армией Чичагова в Березинской операции, активно участвуя в последних ударах знаменитого кутузовского контрнаступления и, наконец, - как значится в его служебном формуляре, - «соединился с Молдавской армией во время нападения французов на оную»8. Герой 1812 года, он прогремел и в заграничных походах, подписав в 1814 г. акт о капитуляции Парижа. В том же году он основал первое тайное политическое общество - Орден русских рыцарей, имевшее целью нанести удар российскому самодержавию.

По-видимому, в 1817 г. Общество Орлова встретилось с другим, с Союзом Спасения, основанным в 1816 г., и обсуждало вопрос о взаимодействии или слиянии9. Более сильная тайная организация в основном включила в себя встретившуюся новую силу, и в 1818 г. мы видим Михаила Орлова деятельным участником Союза Благоденствия. Он полон широких агитационных замыслов, насаждает ланкастерские школы, пропагандирует в армии свободолюбие и права человека.

К этому времени и относятся получившие широкую гласность его письма против «Истории» Карамзина. После восстания декабристов Михаил Орлов провел несколько тяжелых месяцев в Петропавловской крепости. «Прощенный» Николаем I во имя «заслуг» его брата, Алексея Орлова, преданного Николаю человека и активного участника подавления восстания, он был уволен со службы и выслан с фельдъегерем в калужское имение.

В изложении Пушкина позиция Михаила Орлова в споре с Карамзиным не совсем ясна. Новонайденные документы в значительной мере раскрывают и конкретизируют эту литературно-политическую дискуссию. Письма Михаила Орлова были не без умысла направлены П.А. Вяземскому: родственно и дружески связанный с Карамзиным Вяземский мог подробно передать историографу мнение Орлова и сообщить последнему его соображения.

Очевидно, Орлов и рассчитывал на это. Первое из найденных писем Орлова к Вяземскому, датированное 4 мая 1818 г. и посланное из Киева, сравнительно кратко излагает мнение Орлова о Карамзине. Второе письмо на ту же тему написано ровно через два месяца - 4 июля 1818 г. (также из Киева). Оно гораздо более пространно освещает вопрос, поскольку Вяземский неправильно понял мнение Орлова, изложенное в первом письме, и Орлов излагает его вторично.

В пушкинской записи слова из письма Михаила Орлова подчеркнуты (подчеркивание имело в пушкинских текстах, как и в прочих текстах того времени, функцию кавычек). Пушкин, таким образом, на память цитировал слова Орлова. Располагая теперь подлинником письма Орлова и сопоставляя строки Пушкина с текстом Орлова, мы находим во втором письме соответствующее место. Указав на ряд значительных событий древней русской истории, говорящих о величии России, Орлов писал: «...и ли сие есть историческое чудо, или должно было оное объяснить единственным средством, представленным писателю, то есть блестящею и вероятною гипотезою прежнего нашего величия».

У Пушкина же значится: «Мих <аил> Орл<ов> в письме к Вяз<ем скому> пенял Карамз<ину>, зачем в начале Истории не поместил он какой-нибудь блестящей гипотезы о происхождении славян». Тут точно совпадают центральное понятие «гипотеза» и его эпитет «блестящая». Однако конкретный предмет, о котором идет речь, не уловлен в цитате Пушкина.

Орлов в данном контексте вовсе не ведет речи о «происхождении славян», он говорит о другом - о несомненном развитии ранней до рюриковской русской государственности, о наличии каких-то важных событий в истории древней Руси еще до призвания князей, - событий, которыми только и можно объяснить последующее - после Рюрика - величие и значение Киевской Руси. У Орлова выражение «величие России» имеет совершенно точный конкретный смысл - общественное и государственное развитие древней Руси в дорюриковские времена. Это развитие делает закономерными последующие исторические этапы. Такое понимание устанавливается анализом текста обоих писем.

Вяземский же в пылу своей полемики с Орловым произвольно подменил орловский термин «величие» славян со всем его вполне законным конкретно-историческим содержанием - понятием «божественного», легендарного «происхождения» славян. Между тем, вопроса о славянском происхождении Орлов касается лишь мельком, он почти не занят им - он занят темой закономерных этапов развития дорюриковской Руси и варяжским вопросом.

Если Орлов говорит о легенде божественного происхождения не славян, а Ромула в рассказе Тита Ливия, то лишь для того, чтобы похвалить римского историка за высоту гражданских чувств, которые тот, как умел и мог, отразил в своем историческом труде. Всего этого не понял или не захотел понять Вяземский. Полемизируя с Орловым, он подменил одно понятие другим и несправедливо упрекал своего корреспондента в том, что он требует от Карамзина «басен», которые льстили бы «родословному чванству» русского народа. Трудно допустить, что Пушкин не вчитался в письмо Орлова и допустил ту же подмену, что и Вяземский, заменив данную декабристом сложную постановку вопроса требованием «блестящей гипотезы о происхождении славян».

Сразу бросается в глаза, что Пушкин дал вольное переложение формулы Вяземского, а не письма Орлова. Вероятно, поэт не читал письма Орлова и знал его лишь в письменном пересказе Вяземского, в котором фигурировали и отдельные цитаты из орловского письма. В 1818 г. Вяземский был в Варшаве, а Пушкин в Петербурге. Поскольку Орлов в письме от 4 июля специально просил Вяземского «не быть щедрым в разглашении сего письма», которое написано только для него и с целью пояснить первое письмо, - трудно допустить, чтобы Вяземский все-таки стал, нарушая волю и доверие друга, копировать письмо для распространения или разрешил это сделать кому-либо другому. Но условие Орлова допускало, конечно, упоминания и скромную цитацию в письме к ближайшим друзьям.

А.И. Тургенев и Пушкин (через Тургенева или через письмо Вяземского) оказались осведомленными о мнении Орлова. Иначе никак нельзя объяснить неточную передачу Пушкиным слов Орлова об «Истории государства Российского». Мало правдоподобно другое объяснение, - что Пушкин невнимательно прочел письмо Орлова - особенно второе, прямо разъясняющее ошибку в понимании Вяземского, - не вник в содержание писем и поэтому неточно передал мысль декабриста.

Это объяснение, как мне представляется, необходимо отвергнуть. В кишиневский период Пушкин непрерывно общался с Орловым, но в революционной обстановке южно-европейских восстаний, находясь почти рядом с восставшей Грецией, едва ли они возвращались к старому спору о Карамзине, уже отодвинутому событиями. Они, несомненно, обсуждали уже иные вопросы - кто будет русским Квирогою и насладится ли Россия счастьем, причастится ли «кровавой чаши» - революции.

Спор с концепцией Карамзина в конце десятых годов был острым и напряженным. «Появление сей книги (как и быть надлежало) наделало много шуму и произвело сильное впечатление. 3000 экзе<мпляров> разошлись в один месяц (чего никак не ожидал и сам Карамзин) - пример единственный в нашей земле. Все, даже светские женщины, бросились читать Историю своего Отечества, дотоле им неизвестную. Она был для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка - Коломбом. Несколько времени ни о чем ином не говорили. Когда, по моему выздоровлению, я снова явился в свете, толки были во всей силе...»10. Пушкин был болен в начале 1818 г. и выздоровел весной. Его выздоровлением и датируется время, когда толки были «во всей силе».

Михаил Орлов был глубоко прав, требуя правильного освещения тех этапов истории, которые протекли в дорюриковское время. Лишь они действительно могли объяснить зрелость последующих этапов: «...как может быть, чтобы Россия, существовавшая до Рюрика без всякой политической связи, вдруг обратилась в одно целое государство и, удержавшись на равной степени величия от самого своего начала до наших времен, восторжествовало над междоусобиями князей...?»

Орлов с основанием отвергал «сие историческое чудо» и требовал рационального объяснения. Он судил, по собственному признанию, «не так, как писатель, но как гражданин». Беспристрастно оценивая эти суждения, мы видим, что в научном смысле они были неизмеримо выше беспомощных и реакционных вымыслов Карамзина о варягах, якобы создавших русскую государственность и вообще положивших начало истории России.

Революционный патриот и гражданин Орлов стоял на пути к истине, ученый же муж и придворный историограф Карамзин уводил от нее читателя. Замечательна и мысль Орлова о роли славянства в сокрушении «варварами» обветшавшей Римской империи. В этом участии молодых и свежих славянских сил в разрушении старого Орлов усматривал «начало» и «основание» истории новейших времен.

«Мне казалось, - писал он, - что сия мысль должна была господствовать в составлении истории происхождения нашего, и служить, так сказать, связью с историей Европы и душою всего повествования». Он резко критикует источники Карамзина, если они недостаточно достоверны, то как же можно именно на них строить выводы о норманнах, якобы создавших русскую государственность, выводить из этих поколебленных в своей правильности данных ответственнейшие выводы, унижающие русское патриотическое чувство своим явным несоответствием с действительностью?

«Я надеялся найти в оной <«Истории» Карамзина> ключ всей новой европейской истории и истолкование тех ужасных набегов варваров, кои уничтожили Римскую империю и преобразили вселенную, а не думал никогда, что история наша основана будет на вымыслах Иорнандеса, уничтоженных Пинкертоном, на польских преданиях, на ложном повествовании о Литве, на сказках исланских и на пристрастных рассказах греческих писателей». Действительно, Карамзин просмотрел и не мог не просмотреть эту огромную тему о роли славянства в сокрушении обветшавшего Рима. Он не видел тех законом ерных и важных проблем в истории своей родины, которые поставил перед ним читатель-гражданин.

Все это, вместе взятое, било по «норманизму» Карамзина. Он был последователем и ярым пропагандистом глубоко ложной «варяжской» теории. Законно спросить, из каких корней выросла эта карамзинская концепция? Эта глубоко сословная и космополитическая по существу теория была - особенно в те годы - жизненно необходима дому Романовых, «рюриковичей» по официальной родословной.

Норманская теория возникновения русского государства известна была и XVIII веку, но в начале- XIX в. ее обновил и популяризировал именно Карамзин, давший ей несколько иной поворот и новый политический оттенок. Карамзин создавал свою концепцию уже после того, как французская революция и Радищев ознаменовали начало нового периода. Российское самодержавие спешило занять позицию утверждения особых условий развития России: пусть революция потрясает Западную Европу, - Россия по природе своей должна де остаться в стороне, ее не коснутся революционные события.

Романовы имели кровную нужду в обновлении и широкой пропаганде этой концепции в неспокойные годы после Отечественной войны, когда почва под их троном заколебалась. Крепостной русский народ все настойчивее требовал освобождения, напоминая о своих подвигах в Отечественной войне: «Мы избавили родину от тирана, а нас опять тиранят господа», - говорили вернувшиеся с войны ополченцы. Крестьянские волнения упорно возрастали. Было неспокойно и в военных поселениях. Крестьяне, переводимые на положение военных поселян, год от года волновались все сильнее. 1818 год и в Европе был крайне беспокойным годом кануна европейской революционной ситуации.

В этой обстановке было нужно в понятной форме разъяснять народу, что рюриковичи-Романовы правят Россией на совершенно особых основаниях. Они ничуть не похожи на свергаемых революцией деспотов: они не деспоты - их добровольно и по-хорошему пригласил на власть сам народ, разочаровавшийся в «правлении народном». Призвание варягов должно было убедительно засвидетельствовать особый - добровольный - характер давнего сговора между русским народом и его властителями.

Необходимо было уверить в этом не только дворянина, но главное вернувшихся с войны ополченцев, ждавших воли в качестве царской награды, и лавочных сидельцев, читавших газеты в торговом ряду, и крестьянина, спрашивавшего, можно ли на Бородинском поле барские кости отличить от крестьянских. Поэтому-то Карамзин писал свою «Историю», по собственному признанию «для русских, для купцов ростовских, для владельцев калмыцких, для крестьян Шереметева».

Такова была поставленная им цель. Отсюда - убежденный тон повествования его IV главы, названной «Рюрик, Синеус и Трувор»: «Начало российской истории представляет нам удивительный и едва ли не беспримерный в летописях случай. Славяне добровольно уничтожают свое древнее народное правление и требуют государей от варягов.. Везде меч сильных или хитрость честолюбивых вводили самовластие (ибо народы хотели законов, но боялись неволи); в России оно утвердилось с общего согласия граждан, - так повествует наш Летописец, - и рассеянные племена славянские основали государство...»11.

Отсюда следовал вывод: «Отечество наше слабое, разделенное на малые области до 862 года, по летоисчислению Нестора, обязано величием своим счастливому введению монархической власти»12. Защита «норманской теории» имела место и раньше, но разве тяжелые и непонятные периоды Щербатова, Байера или Миллера могли сравниться с приятным слогом легкого карамзинского пера? Он призывал к чтению гораздо более широкий круг читателей, даже ростовских купцов и шереметевских крестьян, которых необходимо было уверить в законности российского самодержавия.

Таким образом, Михаил Орлов, борясь против ложной норманской концепции Карамзина, боролся против самодержавия. Он дерзкой рукой колебал идеологический «устой», которым рюриковичи охотно подперли трон Романовых в тревожные послевоенные годы. Начинался кризис феодально-крепостной системы, нарастала волна народного недовольства, усиливалось политическое брожение. Нужнобыло укреплять трон, заботиться о сознательных сторонниках. Славяне спаслись самодержавием, сами призвали князей, добровольно отказались от древнего «народного правления».

«Возлюбим же спасительное самодержавие», - призывал Карамзин. С самодержавия-де и началось истинное государственное существование России. - Нет, - возражал декабрист, - истинное начало русской истории - именно в народном правлении, которое древнее и рюриковичей и Рюрика, именно оно в своем историческом развитии обосновало последующую славу России и без него ничего нельзя понять в этой последующей славе.

Ища опоры своим справедливым сомнениям в норманской теории, Орлов пошел по своеобразному пути: он смело предположил славянское происхождение Рюрика, Синеуса и Трувора. Орлов не был первым предложившим такое решение, - ранее Михаила Орлова то же самое предлагал Ломоносов. Он кратко изложил свое мнение в «Древней Российской истории от начала Российского народа» (1766)13 и гораздо подробнее в других своих исторических сочинениях, например, в «Замечаниях на диссертацию Г.-Ф. Миллера „Происхождение имени и народа российского"»14.

Ломоносов был страстным противником норманской теории, и мысль Орлова в разбираемом част ном вопросе шла по тому же пути, что и рассуждение Ломоносова. Последний писал, сражаясь с норманистами Миллером и Байером: «Против всех сих неосновательных бейеро-миллеровских догадок имею я облак свидетелей, которые показывают, что варяги и Рурик с родом своим, пришедшие в Новгород, были колена славенского, говорили языком славенским, происходили от древних роксолан или россов и были отнюд не из Скандинавии, но жили на восточно-южных берегах Варяжского моря, между реками Вислою и Двиною»15. Таково было мнение Ломоносова. Таким образом, в этом вопросе аргументация Орлова идет в одном ряду с доводами Ломоносова.

Однако не этот частный аргумент стоит в центре внимания Орлова, а вопрос о последовательном развитии древней Руси, ранее Рюрика прошедшей существенные этапы своего развития, которые подготовили и обосновали ее последующее величие. Вяземский, вольно или невольно подменявший в полемике с Орловым его основной вопрос другим, упрекал Орлова в том, что он якобы сердится на Карамзина за то, что тот не написал «басни», лестной для «родословного чванства» народа русского.

Орлов с достоинством возражал, что он мог бы, сообразуясь с особенностями времени, похвалить Тита Ливия за внимание к легендам о божественном происхождении Ро мула, но, говоря об истории России, он, разумеется, говорил отнюдь не о «баснях»: «Я, сообразуясь со временем нашим, не искал, конечно, в Карамзине какого-нибудь нелепого повествования о божественном порождении России».

Орлов законно требовал ясного рационального объяснения непреложного факта - «древнего величия» России, которое не мог объяснить Карамзин с его ложной апологетической схемой о добровольном призвании Русью на царство Рюрика, родоначальника романовской династии. Через ложную схему Карамзина отчетливо просвечивал сухой космополитизм, без колебаний заменивший историю русского народа историей иноземной династии.

Негодование передового убежденного патриота слышится в вопросах, брошенных Орловым Карамзину в первом же письме: «Зачем же он в классической книге своей не оказывает того пристрастия к отечеству, которое в других прославляет? Зачем хочет быть беспристрастным космополитом, а не гражданином? Зачем ищет одну сухую истину преданий, а не приклонит все предания к бывшему величию нашего Отечества»16.

Декабристы горячо любили свою родину. Михаил Орлов, от лица членов Тайного общества, выразил совершенно правильную точку зрения, что «издание истории Российского государства есть дело отечественное...». Вот поэтому, движимые «священной любовью к отечеству», декабристы и пошли в бой против реакционной концепции «Истории» Карамзина.

Примечания

1 Пушкин, т. XII, стр. 305-306, ср. 428.

2 Письма разных лиц к П.М. Строеву. - ЛБ. М. 2249, лл. 139-140 (неизд.). - В «Северном архиве» в 1822-1824 гг. печаталось «Рассмотрение Истории государства Российского г. Карамзина г. Лелевелем». Лелевель развернул детальную критику «Истории» Карамзина, указывая на неаргументированность многих его утверждений, о чем и упоминает Корнилович в цитированном письме к Строеву.

Принципиальная общая часть не могла по условиям царской цензуры быть рассмотрена Лелевелем, и он заполнил ее главным образом сопоставлением Карамзина с польским историком Адамом-Станиславом Нарушевичем, автором работы «Historya narodu polskiego od początku chrzés cyanstwa» (Варшава, 1780-1786). Нарушевич был врагом сословного деления и сословных привилегий, но отстаивал умеренно-либеральную программу. Сопоставление Карамзина с Нарушевичем давало Лелевелю возможность скрытого выражения своих политических симпатий и критики апологетической концепции самодержавия Карамзина.

3 См. Т.Г. Снытко. Г.С. Батеньков - литератор. - «Лит. наследство», т. 60.

4 Г.С. Батеньков. Заметки по вопросам истории и истории культуры (разрозненные листы). - ЛБ. М. 7033, Бат. № 5, № 16, 1847-1863.

5 Письмо П.Г. Каховского из крепости. - «Из писем и показаний декабристов». Под ред. А.К. Бороздина. СПб., 1906, стр. 13, 18.

6 Сохранилось письмо декабриста Н.И. Тургенева к издателю журнала «Северный архив» по поводу «Замечаний на Историю государства Российского H.М. Карамзина», переведенных из «Геттингенских ученых ведомостей» (ЦГИА, ф. № 1094, оп. 2, ед. хр. 37). Письмо Тургенева написано в защиту геттингенских профессоров, но не содержит характеристики «Истории» Карамзина и критических о ней замечаний. Статья «Взгляд на историю Российского государства г. Карамзина (из „Геттингенских ученых ведомостей“)» была помещена в «Северном архиве», 1822, № 24 (22 августа; очевидно, письмо Тургенева написано вскоре после этой даты).

7 Ср. H.М. Карамзин. История государства Российского, т. I, стр. IX.

8 ЦГИА, ф. № 48, д. 83 (Орлова). Служебный формуляр, включенный в дело.

9 М.В. Нечкина. Союз Спасения. - «Исторические записки», т. 23, 1947, стр. 137-184.

10 Пушкин, т. XII, стр. 305.

11 H.М. Карамзин. История государства Российского, т. I, стр. 112.

12 Там же, стр. 113.

13 М.В. Ломоносов. Полн. собр. соч. Изд. АН СССР, т. VI. М.-Л., 1952, стр. 215-217.

14 Там же, стр. 19-22.

15 Там же, стр. 33.

16 Прямое упоминание Орлова о космополитизме также непосредственным образом связано с текстом в «Истории» Карамзина - ср., например, такие тирады последнего: «Истинный космополит есть существо метафизическое или столь необыкновенное явление, что нет нужды говорить об нем, ни хвалить, ни осуждать его. Мы все граждане в Европе и в Индии, в Мексике и в Абиссинии» и т. д. (т. I, стр, XI, «Предисловие»).

46

М.Ф. ОРЛОВ - П.А. ВЯЗЕМСКОМУ

<1>

<Киев. 4 мая 1818 г.>1

Великий Асмодей!2 кроме тебя и Амура, никаким чертям я не поклоняюсь; да и между вами, ты переживешь, вероятно, его в сердце моем. Я долго ленился к тебе писать единственно оттого, что много о тебе говорил с дьяволом Денисом и бешеным псом Толстым. Они здесь - были на контрактах. Толстой уехал в Москву, к цыганкам в гости, а Денис вслед за мною сделался начальником штаба 7-го корпуса3. Он скоро из Каменца Подольского переходит в Липовец или Умань и тогда будет от меня только в 200-х верстах. Слава и честь тем, кои в пользу моих увеселений сделали новое расположение квартир для Второй армии.

Судьба, любезный Асмодей, не покровительствует нашему Арзамасу. Мы, как жиды, рассеянные по лицу света, сохраняем в молчании и терпении веру отцов наших, между тем как толпа невежд, под предводительством Мешкова и других, осаждает отвсюду архив словесности. Исчезла надежда моя, и я горько оплакиваю усопшие наши собрания. Посреди невинных шуток и остроумных забав часто являлась величественная польза, и я уверен, что ежели бы мы жили все вместе, то все мои желания скоро бы сбылись, и дитя арзамасское переродилось бы в стройного и возмужалого человека. Сию надежду питаю еще во внутренности моего сердца, но не знаю, когда она сбудется4.

Что сказать о Варшаве? Я читал речь государя, и принял с радостью душевною обеты его для России. С сим словом отверзлись для него двери бессмертия, но венок лишь только тогда ему достичь от потомства, когда рука его водворит у нас закон и конституцию. Тогда провозглашу его великим, а Россию счастливой.

Я читал Карамзина. Первый том мне не пришелся по сердцу. Он сам в предисловии говорит, что пленительнейшая черта римских историков есть то, что на каждом шагу видим в них римских граждан во всей силе сего слова. Зачем же он в классической книге своей не оказывает того пристрастия к Отечеству, которое в других прославляет? Зачем хочет быть беспристрастным космополитом, а не гражданином? Зачем ищет одну сухую истину преданий, а не приклонит все предания к бывшему величию нашего Отечества? Зачем говорит, что Рюрик был иноземец? Что варяги не были славянами?* Что находит он похвального в призвании иностранца на престол Новогородский? Что лестного в том, что Олег ходил по России, с варяжскими войсками, собирать дань для варягов?

Прости, любезный друг, мое рассуждение. Ты знаешь, как я почитаю Карамзина, но первый том его Истории не соответствует моему ожиданию. Тит Ливий сохранил предание о божественном происхождении Ромула, Карамзину должно было сохранить таковое же о величии древних славян и россов. В газетах варшавских, «Dodatuk Drugi» do [№] 29 - помещена статья о подписке на действие сейма по-французски. Сделай одолжение, подпишись за меня и перешли мне и на предбудущее время. Что стоить будет - отпиши. Княгине Вере Федоровне Асмодеевой мой нижайший поклон. Машу поцелуй от меня в лоб 5. Прощай, любезный друг, пиши ко мне и люби меня. Я ждал тебя в Киев, но увы!..

Михаил Орлов

Сего 4-го мая 1818-го года. Киев.


*Ни то, ни другое не доказано. - Прим. Орлова.

ЦГЛА. Фонд Вяземских (№ 195), ед. хр. 2480, лл. 1-2.


1 М.Ф. Орлов в 1818 г. жил в Киеве, где был начальником штаба 4-го пехотного корпуса, которым командовал H.Н. Раевский. В это время Орлов пытался осуществить на практике установки Союза Благоденствия о народном образовании и просвещении. Он занимался организацией школ взаимного обучения по методу Ланкастера для солдат, их детей и кантонистов. Его деятельность в этом направлении была широко известна.

4 мая 1818 г. Орлов отправил Вяземскому в Варшаву первое из своих писем, часть которого посвящена разбору «Истории государства Российского» Карамзина. Мы не знаем ответа Вяземского; повидимому, он не сохранился. Но известно, что Вяземский записал в своей «Старой записной книжке»: «Умный и образованный Михаил Орлов был тоже недоволен трудом Карамзина; патриотизм его страдал ввиду прозаического и мещанского происхождения русского народа, которое выводил историк» (П.А. Вяземский. Полн. собр. соч., т. VIII. СПб., 1883, стр. 384).

2 Асмодей - арзамасское прозвище Вяземского.

3 Очевидно, Денис Васильевич. Давыдов (1784-1839) и Федор Иванович Толстой-Американец (1782-1846).

4 В этих строках Орлов намекает на свое стремление преобразовать «Арзамас». Он стремился из чисто литературного общества создать политическую организацию, повернуть «Арзамас» к серьезной общественной деятельности, связанной с «распространением идей свободы, приличных России в ее теперешнем положении». В этом духе Орлов и выступал на собраниях «Арзамаса» вместе с Никитой Муравьевым и Николаем Тургеневым (ср. Дружинин, стр. 96-97). - Мешков - очевидно шутливое наименование А.С. Шишкова.

5 В.Ф. Вяземская (1790-1886) - жена П.А. Вяземского. Маша - их дочь (1813-1849), с 1836 г. - Валуева.

47

<2>

Киев. 4 июля 1818 г.

Твое письмо, любезный Асмодей, я получил. Сожалею, что ты меня не понял. Я критик не по познаниям, но по сердцу, и сужу о сочинениях не так, как писатель, но как гражданин. Издание истории Российского государства есть дело отечественное и потому, читав ее со вниманием, разбираю с строгостью. Прошу тебя не быть щедрым в разглашении сего письма1, ибо я его диктую единственно для того, чтобы ты мог увериться, что первое мое суждение не было столь легкомысленным, как оно тебе показаться могло. По свойственному мне чистосердечию, я выбрал тебя посредником между мною и Карамзиным. Ты ему друг и знаешь, сколь я истинно почитаю его качества и дарования. Не имея никакой причины оскорблять самолюбие Николая Михайловича, я хочу только показать здесь впечатление, произведенное на меня чтением его сочинения.

Я в первом сем письме не распространю мнения моего далее первых двух томов, которые я со вниманием прочитал; ежели же таковая переписка покажется тебе занимательною, то, по получении твоего ответа, могу продолжать разбор сего важного сочинения. Я ждал Истории Карамзина, как евреи ждут Мессию; едва она вышла из печати, как принялся я за чтение оной с некоторым благоговением, готовый унизить собственный мой рассудок пред пятнадцатилетним трудом умного писателя. Воображение мое, воспаленное священною любовию к отечеству, искало в истории Российской, начертанной российским гражданином, не торжества словесности, но памятника славы нашей и благородного происхождения, не критического пояснения современных писателей, но родословную книгу нашего, до сих пор для меня еще не понятного древнего величия.

Я надеялся найти в оной ключ всей новой европейской истории и истолкование тех ужасных набегов варваров, кои уничтожили римскую империю и преобразили вселенную, а не думал никогда, что история наша основана будет на вымыслах Иорнандеса2, уничтоженных Пинкертоном 3, на польских преданиях, на ложном повествовании о Литве, на сказках исланских и на пристрастных рассказах греческих писателей. Я надеялся, что язык славянский откроет нам глаза на предрассудки всех писателей средних веков, что он истолкует названия тех варварских племен, кои наводнили Европу, докажет единоплеменство оных и соделается, так сказать, началом и основанием истории новейших времен. Мне казалось, что сия мысль должна была господствовать в составлении истории происхождения нашего и служить, так сказать, связью с историей Европы и душою всего повествования.

И впрямь, ежели б основания нашего Отечества, сокрытые во тьме времен, не были бы велики, ежели б единство России и могущество оной не существовали бы или в самом деле, или, по крайней мере, в живейшей памяти предков наших 9-го столетия, ежели б Рюрик был иноплеменный призванец, и варяги его не были бы россиянами, то как можно вообразить, что едва он воцарился над чуждым народом, как уже утвержден был в царствовании, что долгое его владычество не было подвержено никаким беспокойствам, что Синав и Трувор также беспрекословно княжили в их уделах, что смерть Рюрика не воспретила младенцу Игорю воссесть твердо на престол, колеблемый непостоянством Новогородцев, что едва Олег явился пред Киевом и Киев пал к его стопам, что едва Киев покорился, и Олег уже прибивает щит свой на вратах Царь-Града, что малолетство Игоря было спокойнее Людовика 14-го, что едва Россия явилась в истории л уже владычествовала от берегов Балтийского моря до стены Балканских тор, что едва вышли мы из варварства, и реки просвещения и обилия протекли в Отечестве нашем; наконец, как может быть, чтобы Россия, существовавшая до Рюрика без всякой политической связи, вдруг обратилась в одно целое государство и, удержавшись на равной степени величия от самого своего начала до наших времен, восторжествовало над междоусобиями князей и даже над самыми гонениями рока...

И все вышеприведенные происшествия от Рюрика до Игоря совершились в полвека варварского столетия!!! или сие есть историческое чудо, или должно было оное объяснить единственным средством, представленным писателю, то есть блестящею и вероятною гипотезою прежнего нашего величия. Вот в каком смысле писал я к тебе, любезный друг, что Тит Ливий, основав на отечественных баснях римскую историю, заслужил признательность сограждан. Я, сообразуясь с временем нашим, не искал, конечно, в Карамзине какого-нибудь нелепого повествования о божественном порождении России, но желал и теперь желаю, чтобы нашелся человек, который, овладев, так сказать, рассказами всех современных историков, общим соображением преклонил насильственно все их повествования к одной и той же системе нашего древнего величия.

Сомнения всякого рода я мог бы найти в чужестранных писателях, но Карамзину предоставлено было вырыть ученой рукой из недр древности угловой камень российского здания и показать на оном надпись славы нашей, начертанной временем. Сам суди, прав ли я или виноват. Вот, любезный Асмодей, письмо скорописанное, продиктованное в гневе на твои упреки. Но оно есть также залог дружбы, ибо кроме истинного приятеля я никому бы не хотел поверить мысли, коими почтенный мною Карамзин мог бы оскорбиться. Да зачем же он дает Киеву польское происхождение? Правда: это не простительно в нынешних обстоятельствах, когда каждый россиянин должен с римским мужем заключать всякую речь свою сими словами: Delenda est Carthago*. Простираю к тебе влажные мои объятия.

Рейн4

ЦГЛА. Фонд Вяземских (№ 195), ед. хр. 5083, альбом с автографами, т. II, лл. 59-60.

*Карфаген должен быть разрушен (лат.).


1 До Орлова могли дойти сведения о том, что Вяземский не скрывает его мнения об «Истории» Карамзина, давая ему не совсем точное освещение. Поэтому Орлов просит не разглашать содержания второго письма. Слухи о том, что Орлов недоволен «Историей» Карамзина, быстро распространились в литературных кругах. В 1819 г. в январском, февральском и мартовском номерах (№№ 2-6) «Вестника Европы» появилась анонимная критическая статья (приписывавшаяся позднее М.Т. Каченовскому) на продолжение «Истории государства Российского», под названием: «От киевского жителя к его другу».

По этому поводу А.И. Тургенев писал Вяземскому в Варшаву 19 февраля 1819 г.: «...в Москве приписывают эту рецензию молодому генералу, разумея М. Орлова, вероятно потому только, что письмо из Киева» («Ост. архив», т. I, стр. 192). Вяземский в ответном письме от 1 марта 1819 г. просил прислать ему эти номера «Вестника Европы» и уверял, что «если в критике есть шутки, оскорбительные для Карамзина, или даже замечания, предлагаемые без уважения к лицу автора, то сердцем клянусь, что они не Орлова» (там же, стр. 197).

Можно с уверенностью сказать, что рецензия на продолжение «Истории» Карамзина написана не Михаилом Орловым. Ни одно из положений этой статьи не совпадает с точкой зрения Орлова, высказанной им в вышеприведенных письмах, а порой и противоречит ей. Однако Орлов был несогласен со многими концепциями Карамзина, повидимому не скрывая этого. Так, 29 октября 1819 г. А.И. Тургенев снова писал Вяземскому в Варшаву: «...Я и Сергею Волконскому не прощаю, что он приводит из Орлова фразы об „Истории” Карамзина, в которых и автору оных трудно отдать отчет, по крайней мере понятный» (там же, т. I, стр. 339).

Очевидно, А.И. Тургенев от самого Волконского слыхал о критических замечаниях Орлова на «Историю» Карамзина. Может быть, он даже видел у Волконского копии с писем Орлова и Вяземского. Подтверждение этому мы находим в письме Вяземского к А. И. Тургеневу от начала ноября 1819 г.: «Где ты читал мое письмо к Орлову? Что и где приводит Волконский слова Орлова о Карамзине? Разве Волконский что-нибудь написал? Вот здесь Орлова выдают живьем. Он сердится на Карамзина за то, что он вместо „Истории” не написал басни, лестной родословному чванству народа русского. Я с ним воевал за это и верно не ласкал его» (там же, стр. 347).

2 Иорнандес (правильнее Иорданус) - историк готов (род. около 500 г.; год смерти не установлен).

3 Джон Пинкертон - шотландский историк (1758-1826), критиковавший Иорнандеса (см. его работу «A Dissertation on the Origin and Progress of the Scythians or Goths»).

4 Рейн - арзамасское прозвище М.Ф. Орлова.

48


Вы здесь » © НИКИТА КИРСАНОВ » «Прекрасен наш союз...» » Орлов Михаил Фёдорович.