35. Ник. Г. Глинке
<Свеаборг.> 5 марта 1835 г.
Давно, мой друг Николай Григорьевич, я к тебе не писал: последнее мое к тебе послание от 6 декабря; дошло ли оно до тебя или нет, - не ведаю1. Впрочем, - если оно и не дошло, - беда не большая, потому что в нем кое-что полусправедливое, а кое-что и совершенно ложное. Дело шло о чтении и - не знаю, почему мне вздумалось утверждать, что чтение редко бывает вредным. Я этот вопрос потом рассматривал со всех сторон и размышления свои сравнивал с собственными опытами!
Нет сомнения, что многое зависит от того, как и кто читает. Для чистого все чисто; но и самые превосходные книги могут быть пагубны, когда поймешь их криво <...> Позволено ли поэту изображать порок? - Между словами. изображать и защищать - большая разница. Изображать поэт все может и даже должен, иначе он будет односторонним; но представлять порок в привлекательном виде - преступление не перед одною нравственностию, а, к счастию, и перед поэзиею; впрочем, я едва ли могу поверить, чтобы, кроме совершенно помешанного, кому могло вздуматься прямо хвалить грабеж, насилие, пьянство, распутство etc.
Есть другие пороки, которые с первого взгляду менее грязны, и есть писатели, которые старались их представить заманчивыми: расслабление нравов семейственных, которые, впрочем, тоже распутство, да только более тонкое, безверие, эгоизм нашли, напр<имер>, защитника в Коцебу. Но поэт ли Коцебу? - Мне кажется, что унижение души, необходимо нужное, чтобы найти эту мерзость прекрасною, совершенно несовместимо с вдохновением, доступным - по-моему - только для души высокой или по кр<айней> мере влюбленной в высокое.
Перейдем к частностям. Позволены ли поэту картины сладострастные? - Этот вопрос довольно сложен: не забудь, что он разрешается только самою поэзиею, а не нравоучением; ибо теория, которая свободное искусство покоряет чему-нибудь постороннему, вместе уничтожает самое искусство. Если картина такова, что смущает нас, что возбуждает в нас скотскую похоть, - будь уверен, что тут и самая поэзия улетела: дело поэзии одухотворять вещественную природу, а не подавлять дух веществом. Впрочем, нередко виноват не поэт, а сам читатель: его воображение уже грязно, - вот почему оно марает картину поэта.
Не смешон ли вопрос: благопристойная ли нагота в Венере Медицейской? и что скажешь о ханже или фавне, который вздумает разбить дивный истукан, дабы он не соблазнял его? Те же нагие истуканы - большая часть сладострастных картин древних. Гомер, напр<имер>, говорит о любви Гелены и Александра так же бесстрастно и спокойно, как о щите Ахиллеса; он говорит о ней, потому что того требует его повесть, а не думает любоваться этою картиною, не мешкает на ней, не старается возбудить в слушателе (в его время еще читателей не было) вожделение. Иное дело новые; напр<имер>, Виланд2; для него сладострастная сцена - находка; он до гадости медлит на самых мелочах, на самых неблагопристойных подробностях. Но повторяю, поэт ли Виланд? - Впрочем, сладострастные картины и древних не советую читать никому, кто к ним не приступит с намерениями и с душой художника.
Другая крайность - антипоэтическая - представлять, напр<имер>, в драме, в романе лицо порочное совершенным дьяволом, променять долг живописца на роль проповедника (говорю роль, ибо для поэта проповедовать - только роль, сверх того роль не в его характере); разумеется, что и тут поэзию убивают наповал, а вместе с нею и истину, потому что человеческих дьяволов нет, не было и никогда не будет. Представляй, художник, природу, какова она есть; не хвали порочного, но не лишай его и того, что в нем не порок, что в нем прекрасно. Мщение самое адское и страшное чудовище, но в душе мстительной есть энергия, совершенно не зависящая от самой мстительности, хотя мстительность и привита к ней; не лишай же Маргериты de Valois этой энергии; будь она фурия, но фурия мощная.
Нравственность - самое святое дело; но что бы ты сказал о портном, который, не сшив тебе в срок мундира, стал бы говорить тебе: «Николай Григорьевич, не горячитесь! вспыльчивость - порок». Не так ли, - ты бы отвечал ему: «Предоставь моему духовнику читать мне поучения; твое дело - игла, нитки, ножницы». Тот же портной - поэт: его дело - изображать, а не учить. Но польза поэзии? Польза, друг мой, великое слово, если только понять, как должно это слово.
Часто поэт полезнее всякого проповедника: не могу поверить, чтобы тот легко стал мерзавцем, кто раз полюбил наслаждения, какие дает нам поэзия, - разумеется, истинная. Поэзия возвышает душу, отвлекает ее от мелких хлопот, попечений, суеты ежедневной жизни, переселяет ее в мир красоты, покоя, картин и звуков и тем самым омывает, облагораживает ее - вот польза поэзии; другой не знаю и не постигаю. Может ли существовать нравоучительная или религиозная поэзия? О первой скажу решительно: нет; где учение - там уж нет поэзии.
Поэзия религиозная совсем не то: если она невольное излияние чувств, если кто обращается к богу, говорит об истинах религии, потому что иначе не может, - он, без сомнения, - поэт, и в самом высоком значении этого слова. Но очинить перо, разложить бумагу и сказать самому себе: «Напишу-ко я поэму дидактическую, в которой поражу всех противников католической церкви», - в нравственном отношении очень похвально, но вместе очень и не поэтически; а это-то и сделал Louis Racine3. А это-то и забывают очень часто наши Аристархи4.
Впрочем, бог с ними, с Аристархами: мне их не судить и не переспорить. Судья им тот же Шиллер, на которого они так часто ссылаются; надеюсь, что Шиллера никто не обвинит в намерениях противунравственных; между тем он сильно в своих полемических сочинениях восстает на нравоучительную теорию в поэзии.
Еще вопрос: виноват ли будет твой портной, если мундир, сшитый им для совсем иного употребления, ты наденешь в цели не нравственной, напр<имер>, с тем, чтоб вскружить голову дурочке, на которую эполеты, шитье etc. сильно действуют? Виноват ли и поэт, когда глупый школьник или едва вышедший из школы прапорщик читают его нарочно с тем, чтоб найти звуки, стихи и рифмы, в которые могли бы одеть свои нечистые помыслы? Прошу кланяться от меня Борису. Целую и обнимаю вас обоих.
Твой друг В. Кюхельбекер
Данное письмо представляет значительный интерес, поскольку в нём, в связи с частным вопросом о праве художника изображать порок, Кюхельбекер касается системы своих художественных взглядов.
И в данном случае Кюхельбекер, как всегда, исходит из представления о «высокости» искусства, доказывая, что поэзия должна «возвышать душу» и уводить человека от «суеты ежедневной жизни» в мир высоких и благородных чувств и идей. Кюхельбекер видит «истину» искусства в том, что оно призвано изображать «природу, какова она есть», и считает, что художнику должна быть предоставлена полная свобода изображения жизни, любых явлений действительности.
Вместе с тем Кюхельбекер настаивает на полной независимости художника от каких бы то ни было специальных - утилитарных и дидактических - задач, полагая, что они лежат вне истинного искусства. При этом важно подчеркнуть, что Кюхельбекер, подобно всем декабристам, видел в искусстве мощное средство морального воспитания в духе прогрессивных идей. Но «пользу» искусства он усматривал в самом искусстве, в его непосредственно эстетическом воздействии, облагораживающем и возвышающем душу человека, а не в нравоучительном проповедничестве, не в прямолинейном морализировании. Эти мысли Кюхельбекер неоднократно развивал в 30-е и 40-е годы в дневнике, письмах, статьях.
1 Письмо Кюхельбекера к Ник. Г. Глинке от 6 декабря 1834 г. до нас не дошло.
2 См. прим. 3 к письму № 18.
3 Луи Расин (1692-1763) - незначительный французский поэт, сын Жана Расина; писал главным образом на религиозно-дидактические сюжеты.
4 Аристархи - здесь в смысле: строгие, придирчивые литературные судьи (от имени Аристарха - александрийского грамматика II в. до н. э.).