Б.Г. Кубалов
Члены тайного Общества военных друзей на каторге и поселении
Западные окраины России не остались безучастными к тому движению, которое на севере и юге вылилось в декабре 1825 г. в определённые формы вооружённого восстания. Как в Петербурге, Тульчине, так и в Вильно, Белостоке крепли революционные тайные общества, устраивались кружки, учреждались масонские ложи, вырабатывались планы, имевшие целью восстановить Польшу в пределах 1772 г., произвести переворот в самой России, и намечались пути к их осуществлению.
В момент воцарения Николая I из таких обществ активно выступило учреждённое в 1825 г. тайное Общество военных друзей. Основателем и душою его был шляхтич Михаил Рукевич; при ближайшем содействии подпоручика Гофмана, он вербовал членов общества среди офицеров и солдат отдельного Литовского корпуса.
Рукевич указывал офицерам на строгую исполнительность по службе, как на единственно верное основание служебной свободы, ибо, говорил он, чем исполнительней военнослужащий, тем менее даёт он поводов к начальническому снисхождению, всегда неизбежному при упущениях, и, в свою очередь, рождающему произвол со стороны начальников. Такою доктриною Рукевич подготовлял в Литовском корпусе самых усердных служак, которых так жаловал цесаревич Константин и которые в то же время принадлежали к числу лиц, приготовлявшихся к восстанию.
Есть основание предполагать, что комитет общества имел сношения с Северным тайным обществом. Со стороны Южного также были приняты меры к пропаганде среди Литовского корпуса. «Отмеченные в переговорах С. Муравьёва-Апостола и М. Бестужева-Рюмина с представителями польских патриотических обществ беспокойство и опасение относительно того, какое положение займут войска Литовского корпуса» подтверждает эту мысль.
Неминуемая близость членов тайного Общества военных друзей к декабристам сказывается и в той тактике, которая ими проводилась в момент возмущения пионерного батальона Литовского корпуса. Для возмущения войск были пущены в ход те же приёмы, которыми подготовлялось восстание 14 декабря 1825 г. и были выброшены те же заманчивые лозунги, которыми инициаторы восстания пытались привлечь солдат, действовавших на Сенатской площади, то были: уменьшение срока военной службы и увеличение жалованья. Одновременность выступления на Сенатской площади и в Белостоке также указывает на связь тайного Общества военных друзей с тайными организациями Петербурга.
Однако, революционные общества в Западной России поблекли, не успев расцвести. Пережив ненадолго родственное им по духу и целям Северное и Южное общества, они в конце концов разделили их судьбу, будучи основательно разгромлены.
В январе 1826 года, после неудачного восстания пионерного батальона, было окончательно ликвидировано и Общество военных друзей; члены его подверглись разного рода репрессиям. Уже в декабре 1825 года были арестованы Гофман, Рукевич, а также игравшие видную роль в обществе К. Игельстром и А. Вегелин.
Как Игельстром, так и его двоюродный брат Вегелин, один в чине капитана, другой - поручика, служили в Литовском пионерном батальоне, расположенном в Белостоке. Не только за отказ принести присягу Николаю I, но и за возмущение солдат к неучинению присяги новому императору - они были арестованы и привлечены к суду военной комиссии. Одновременно с ними, предстал пред судом, Рукевич, которого связывали с Игельстромом и Вегелиным узы тесной дружбы.
Из выписки, составленной в Аудиториатском департаменте по военно-судному делу Литовского пионерного батальона, видно, что «Рукевич был побудительною причиною поселившейся мысли в капитане Игельстроме, подпоручике Гофмане и рядовом Требинском к заведению и усовершенствованию между военными офицерами тайных обществ, содействуя им своими советами к распространению таковых, но не принадлежа к оным сам лично, управлял ими. Что в половине декабря 1825 года, за десять дней до получения о присяге повеления, поселил мысль в Игельстроме к возмущению части войск Литовского отдельного корпуса за неучинение верноподданнической присяги».
Смертный приговор военного суда в отношении Игельстрома, Вегелина и Рукевича, пройдя ряд инстанций и изменений со стороны бывшего командира корпуса Довре, затем цесаревича Константина Павловича, был конфирмован Николаем I в таком виде: «За участие в возмущении против Высочайшей власти первые двое лишаются чинов и дворянства, а последний дворянского достоинства с преломлением над головами их шпаг и ссылаются в Сибирь в каторжную работу на 10 лет; по прошествии оных оставить в Сибири на поселении».
В лице осуждённых мы без сомнения должны видеть декабристов. Члены тайного Общества военных друзей выступили одновременно с декабристами, были близки к последним по идейному родству, скреплённому к тому же общими страданиями на каторге и в ссылке на поселении. Сами декабристы считали их своими товарищами-единомышленниками, да и Николай I в лице «друзей из Белостока» видел декабристов, и при том весьма опасных.
После того, как под присмотром жандармов летом 1827 г. Рукевич, Игельстром и Вегелин были отправлены из Белостока за Урал, главный штаб довёл до сведения генерал-губернатора Восточной Сибири, что «государю императору угодно, чтобы преступники сии отправлены были в Нерчинские рудники, подобно государственным преступникам из С.-Петербурга, туда присланным», т. е. чтобы они были отданы в ведение коменданта Нерчинских рудников генерала Лепарского.
С колодничьей партией, составленной в Тобольске, осуждённые прибыли в Иркутск лишь в январе 1828 года и 15 февраля были доставлены в Читу. Об их прибытии туда упоминают в своих записках и некоторые декабристы, например, И.Д. Якушкин, а также княгиня М.Н. Волконская. «Постепенно, - говорит она, - прибывали остальные изгнанники и устраивались в тюрьме. Привезли двух поляков, из которых один, М. Рукевич, заставлял нас много смеяться своими чисто сарматскими выходками. Едва он успел войти в острог, против дома Александрины [Муравьёвой], как стал у ограды с сентиментальным видом (и с сильным польским акцентом) запел старый французский романс: «dans une tour obseure, un jeune roi Ianguit». [«В стенах мрачной башни младой король томится». Из оперы Гретри «Ричард Львиное Сердце».] Он не был ни молод, ни красив; эта затея петь французский романс, не зная языка, нас очень насмешила».
О прибытии друзей в Читу сохранился рапорт поручика инвалидной команды Степанова. Он докладывает начальству, что «у каждого из троих преступников, прибывших 15 февр., оказалось наличными деньгами по 35 рублей, которые были отобраны от них и записаны в тетрадь на приход, у Игельстрома же, кроме денег, были отобраны ножичек перочинный двойной и ножницы».
Все трое были радушно приняты в семью декабристов и старались быть полезными ей, чем могли. Игельстром, например, заведывал в Петровском заводе хозяйственной частью товарищеской артели, Рукевич преподавал латинский и польский языки. И тот и другой были прекрасными музыкантами: один недурно играл на флейте, другой - на скрипке. В часы досуга музыка была лучшим средством забыться от невзгод и тоски однообразной жизни. Вегелину в 1832 году, когда все декабристы уже были переведены в Петровский завод, было поручено наблюдение за общим огородом.
Один печальный факт принёс огорчение друзьям - это покушение на самоубийство Вегелина. «Доктринер по натуре, он везде был важен и серьёзен, смотрел на всё критическим взглядом, выражался докторально. Товарищи по тюрьме и ссылке его прозвали диктатором. Тщеславный, но не одарённый блестящими умственными способностями, - говорит Завалишин, - он не мог вынести той тонкой иронии, которая, иногда, сквозила в словах товарищей по его адресу и принял сильную дозу яда».
Завалишин, заподозрив неладное, принудил его сознаться в приёме яда и принять бывшее под рукою противоядие. «Последствия яда долго ещё держали Вегелина между жизнью и смертью». Конечно, в этом покушении Вегелина на самоубийство не всё ясно. Заключения Завалишина мало основательны и имеют заднюю мысль - набросить тень на товарищеские отношения декабристов, которые в большинстве относились к автору записок весьма отрицательно. Завалишин не учёл душевного настроения Вегелина. Оно прекрасно передано в письмах Ентальцевой, Волконской, адресованных сестре Александра Ивановича М.И. Козенс: «... одна мысль, что [он] нанёс своим несчастием печаль Вам и всему семейству, - пишет Ентальцева, - отравляет его спокойствие и раздирает душу, ... духом он страдает только за Вас и за всех любезных родных».
Это не были одни лишь пустые слова. Вегелин действительно страдал. Особенно угнетала его мысль о матери, от которой, по настоянию Вегелина, скрывали о постигшей его каре. «Он умоляет Вас, - пишет Волконская г-же Козенс, - не говорить Вашей матушке о постигшей его несчастной участи; не выводите её из заблуждения, старайтесь укрепить в ней уверенность, что её сын всё ещё на службе и вернётся к ней; не отравляйте ей старости».
В 1831 году М.Н. Волконская так рисует душевное состояние Вегелина: «Он пользовался бы значительно большим душевным покоем в том неизъяснимом положении, в каком он находится - если бы только состояние его бедной матушки не заставило бы его переживать ужасные минуты. Мысль о полной её неосведомлённости в отношении его не перестаёт угнетать его, в особенности, когда он представляет себе, что она может даже усомниться в его любви к ней и огорчиться по поводу его добровольного отсутствия, между тем, как сыновние заботы могли бы быть ей теперь более, чем когда-либо, необходимы и приятны».
Чуткий, отзывчивый по натуре своей, он близко принимал к сердцу горе своих друзей. Родные Игельстрома долгое время не хотели знать своего сына, не писали ему ничего. Это угнетало Вегелина, он просил М.Н. Волконскую написать сестре, чтобы та передала родителям Игельстрома, «как несчастен их сын, вследствие их жестокого молчания».
Я полагаю, что скорее всего угнетённое состояние духа, вызванное тем ложным положением, в которое поставил себя Вегелин, усиленное к тому же горем его друзей и сознанием безотрадной будущности, было причиною, заставившей его попытаться покончить счёты с жизнью.
Что же касается Игельстрома, то и его душевное спокойствие не всегда находилось в состоянии равновесия. Со дня его ссылки до 1832 г. он не получал никаких известий ни от отца, ни от кого-либо из своих родственников. «Мысль, что отец отказывает ему в своей дружбе и предоставляет его всецело своей участи, заставляла его переживать очень печальные минуты», - пишет о нём Юшневская. Он жил надеждою, что отец его прервёт, наконец, своё молчание и проявит к нему чувства родительской любви и заботливости.
Рукевич же, как натура менее сложная, оптимистически настроенная, легче переносил тяжести и невзгоды каторги. К тому же и его родные, главным образом, сёстры - Ксаверия и Корнелия, принимавшие участие в процессе «военных друзей» и отделавшиеся кратковременным заключением в монастыре, проявляли заботливо-бережное внимание к своему брату.
Время пребывания на каторге, сокращаемое следовавшими один за другим манифестами, летело быстро и в 1833 году друзья должны были проститься с Петровскими узниками и выехать на поселение.
Первоначально государственных преступников водворяли на жительство в разных селениях и городах поодиночке, кроме некоторых, которым, в силу особых ходатайств, разрешалось жить по двое.
В начале 1833 года А.И. Вегелин был водворён в Сретенском, Игельстром - в Тасеевском, а Рукевич - в Коркинском селениях, отстоящих одно от другого на расстоянии свыше тысячи вёрст.
[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTU5LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTc1MjAvdjg1NzUyMDczNS9mM2QzYi9lY21sWGVVczJoQS5qcGc[/img2]
Дом в Сретенске, где жил на поселении А.И. Вегелин. С фотографии конца XIX в.
Положение поселенцев в ссылке для многих из них было тяжелее пребывания на каторге. Своевременно не было даже составлено правил, которыми регулировалась бы их жизнь на поселении, они издавались постепенно под влиянием целого ряда фактов и велений самой жизни.
Недовольство декабристов своим положением в ссылке неоднократно сказывалось и в письмах к родным и друзьям. Обо всём этом, конечно, не могли не знать, как стоящие во главе правления Сибири, так и в самом Петербурге. Генерал-губернатор Лавинский, под незаметным влиянием Цейдлера, писал в III-е отделение: «Так как крайность весьма часто доводит людей до отчаяния, то к предупреждению всяких неприятных последствий, я признаю с моей стороны совершенно необходимым к возможному облегчению настоящего положения государственных преступников». Лучшей иллюстрацией несносного положения ссыльных, водворённых на поселение, может служить письмо Игельстрома, адресованное им своему другу декабристу А.А. Крюкову.
«Любезный друг Александр Александрович!
Вот два месяца, как я здесь, и эти два месяца показались мне двумя годами. Ты знаешь, что я не жаждал поселения, но весь ужас настоящего положения моего никогда мне не представлялся. Всё, что товарищи наши писали о поселении, нисколько не преувеличено, и ты можешь сам судить о нём по наставлению, которое я получил на другой день после моего приезда. Я переписываю его слово в слово.
Наставление.
По высочайшей государя императора воле, я, согласно данному мне предписанию г. Енисейского гражданского губернатора, определив тебя на поселение в с. Тасеевское, предписываю следующие правила:
1-е. Находиться в послушании и повиновении волостного и сельского начальства, не имея никаких связей и знакомства ни с кем, а особливо с людьми, замеченными в дурном поведении.
2-е. Внушаю сим стараться обзавестись сельским хозяйством, быту поселянина, соответствующим, на каковой конец, согласно высочайшей воле, можешь получить от родственников своих, если они будут к улучшению твоей жизни сопутствовать, до 2000 р. и впоследствии на содержание получать по 1000 руб.; каковая, впрочем, сумма будет выдаваться по мере нужды, и, однако же, тогда, когда будет доставлена твоими родственниками.
3-е. Ни под каким предлогом не дозволяю тебе из села Тасеевского без разрешения моего выезжать, в случае же надобности предварительно через волостное и сельское начальство просить моего согласия.
4-е. Всякое огнестрельное оружие иметь при себе строго воспрещаю.
5-е. Если желаешь посылать к родственникам, или кому другому письма, сие дозволяется только с тем, чтобы по наружности запечатанного пакета был адресовано на имя Его П-ства г. Енисейского гражданского губернатора, каковые и отдавать вообще за присылку оных страховыми и весовыми волостному голове для доставления ко мне, получая в сём расписки, без соблюдения же сего правила налагается на тебя законная перед судом ответственность.
6-е. Если пожелаешь для себя выстроить, или купить дом, а также и другое заведение, могущее приносить пользу, то о сём предварительно объявишь волостному или сельскому начальству и дожидаться надлежащего моего разрешения, другие же предприятия не дозволяются.
7-е. В случае нанесения тебе обид, или каких особенных надобностей, имеешь право объявлять мне при проезде через село и
8-е. Предписав тебе сии правила, я предупреждаю, что всякое малейшее их неисполнение наложит на тебя ту ответственность, какая определена ослушникам противу власти, законом установленной; напротив же, похвальное поведение, покорность правам, законом налагаемым, повиновение им установленному начальству, даст тебе случай ожидать его снисхождения.
Подлинное подписал канский земский исправник Шевелёв.
Итак, от меня требуют, чтобы я пахал землю; я пробыл 10 лет в кадетском корпусе, 10 лет в военной службе и 7 лет в разных тюрьмах - спрашиваю, где я мог научиться сельскому хозяйству? Но ежели бы я и знал его, то каким образом могу я обрабатывать землю, которая в 20 верстах от селения, когда каждый раз, что мне надобно ехать на пашню, я должен посылать за 170 вёрст испрашивать позволения. Прочие же предприятия запрещены; что же мне остаётся делать, для доставления себе куска хлеба? Просить помощи у отца? А ежели отец мой не в состоянии к улучшению жизни моей сопутствовать - идти в работники? - из хлебов не возьмут.
Мне запрещено иметь огнестрельное оружие, а я живу в 28 верстах от Троицкого солеваренного завода... летом уходят из Троицкого завода работники и являются в Тасеевское грабить; побеги сии бывают здесь не редки; итак, ежели которому из сих незваных гостей вздумается навестить меня, то я должен сложа руки смотреть, как они будут выбирать, что ему понравится из моих вещей и подставить шею, ежели ему угодно будет перерезать её; прибавь ко всему этому ужас одиночества - и ты будешь иметь понятие о поселении.
Если положение сие не изменится, то честью тебе клянусь, есть от чего с ума сойти. И теперь даже, временем, находит такая тоска, что не знаешь куда деваться, нет возможности приняться за что-нибудь; начну читать - и вместо Ганемановой системы вижу перед глазами данное мне наставление; сяду писать - а все идеи мои сосредоточены в одной: ежели батюшка мой не будет в состоянии к улучшению жизни моей сопутствовать, то что я должен делать».
Действительно, в Тасеевском, Игельстром не мог примениться к условиям жизни, не мог примириться и с беспринципностью, ленью и пьянством его обитателей. Как человек, не имеющий ещё своего хозяйства, он принуждён был ютится на частной квартире. Стол его не отличался разнообразием: ежедневно подавалось: кашица на воде, 3 или 4 штуки отварного картофеля, 2 свёклы, а иногда ячменный кисель, ко всему этому неизменно подавался хрен, разведённый на пивном уксусе. За квартиру и стол поселенец платил 15 рублей в месяц; когда же хозяйка заявила, что если он не увеличит плату, то может подыскать себе новую квартиру. Игельстром задумался над своим житьём-бытьём и решил обзавестись собственным домом. Он подыскал себе деревянный дом, оценённый в 75 рублей, да поправка и отделка его могли стоить столько же.
Желая скрасить горечь одиночества Игельстрома сестра его Поклонская обратилась в апреле 1834 г. к Бенкендорфу с просьбой разрешить её брату «посещать иногда находившегося на поселении в с. Шушенском госуд. преступника Фаленберга, дабы доставить брату через беседу с Фаленбергом некоторое развлечение». Бенкендорф отправил это письмо на заключение генерал-губернатора.
«В указе Правительствующего Сената от 26 мая 1827 г. о дозволении торговли и промыслов по свидетельствам сибирским крестьянам из поселенцев, изображено: в заседании 12 апр. 1827 г. объявлено комитету г-д министров, что по сей статье последовало собственноручное Его Величества повеление: «Согласен, но не распространять сего дозволения разъездов вне мест ссылки на тех, кои оной подвергнуты приговором Верховного Уголовного Суда», то на основании таковой высочайшей воли, не решаясь сам собою удовлетворить настоящую просьбу г-жи Поклонской, я долгом поставляю предать оную на дальнейшее благоусмотрение вашего сиятельства». Так ответил Бенкендорфу генерал-губернатор Сулима.
Вскоре Игельстром получил от Вегелина предложение «разделить с ним кусок хлеба». Вегелин, человек неистощимой энергии, не растерялся в неприглядных условиях новой жизни. В первое время он занялся составлением ревизской переписи Сретенска, получая с крестьян за эту работу обусловленную плату, позже, с присылкой ему от сестёр денег, отдался всецело сельскому хозяйству и к концу 1833 успел создать образцовое хозяйство.
Нет ничего удивительного, что Игельстром, получив предложение от брата переехать в Сретенск, тотчас же обращается к Бенкендорфу с просьбой «дозволить переселиться из Нерчинского края в село Сретенское для совместной жизни с двоюродным братом». Ведь 22 года жил он с Вегелиным почти неразлучно и кроме родства, узы дружбы соединяли их с детства. Разрешение было дано и 16 июня 1835 года Игельстрома мы видим уже в Сретенске.
Ни он, ни Вегелин не порывали связи с Петровским Заводом. Время, проведённое в Чите и в Петровском, Игельстром считал лучшими днями своей жизни. «Там, - пишет он Крюкову, - между Вами я привык смотреть на людей с хорошей их стороны». Кроме А. Крюкова, братья вели деятельную переписку с М.К. Юшневской. Переписка эта была разрешена генерал-губернатором С.Б. Броневским при условии, чтобы письма проходили через его контроль.
Как более экспансивный и общительный, Игельстром делился в письмах своими маленькими радостями и печалями. В письме к Крюкову, написанном из Тасеевского, Игельстром вспоминает Юшневских и просит «любезнейшего старца» (так он называл Александра Крюкова) засвидетельствовать глубочайшее почтение Алексею Петровичу и Марии Казимировне, а также передать первому, «что мне удалось ещё раз, и в последний в жизнь мою, слышать фортепиан и играть дуэт.
Проезжая через Тельминскую фабрику, я остановился на самое короткое время у Одоевского, нашёл у него бесподобный рояль (Марья Казимировна, вероятно, видела его у Ал. Ник. Муравьёва), вынул ноты и флейту и мы с добрым Одоевским сыграли Риса фантазию и вариации Друста и Тюлу. Моя флейта, это дрянная флейта, которая столько меня сердила в малых комнатах Петровского завода, здесь, в каменном доме, в больших и высоких комнатах так хорошо раздавалась, что восхитила Одоевского, Фаленберга и даже меня. Звуки её были так сильны, что должно было поднять крышку у рояля».
Однако, сравнительное благополучие друзей продолжалось не долго. В январе 1836 г. состоялось повеление Николая I определить Игельстрома рядовым в отдельный Кавказский корпус «с учреждением за поведением и образом мыслей его самого бдительного надзора». Через год та же участь постигла и Вегелина, причём ему дано было разрешение «остаться в Сретенске нужное для устройства домашних его дел время».
Прошло десять лет со дня осуждения членов тайного Общества военных друзей, а в глазах Бенкендорфа они были ещё опасными людьми. Уряднику Лютикову, назначенному сопровождать Игельстрома на Кавказ, дано было наставление, чтобы он, находясь при Игельстроме безотлучно, имел за ним «самый бдительный надзор; нигде бы не останавливался и не допускал бы посторонних иметь с ним сношений, особенно государственных преступников и поляков, и вообще бы неослабно наблюдал за поведением его и образом мыслей».
Игельстром был отправлен на почтовых из Иркутска 12 апреля 1836 г. На путевые издержки ему было выдано: порционов по 50 коп. в сутки на полтора месяца и 200 руб., следовавшие как пособие от казны. 28 апреля он прибыл в Томск, где задержался на пять суток, так как в виду ледохода на реке Томи переправы не было. О дальнейшем следовании Игельстрома небезынтересные данные сообщает в своём рапорте губернатору урядник Лютиков.
«В июле месяце, - рапортует он, - доехали до г. Кизляра, где по заведённому порядку был выдан от начальника штаба войск Кавказской линии открытый приказ на взятие от казачьих команд, расположенных на почтовых станциях, трёх казаков для охраны путников от нападения горцев». В сопровождении этого эскорта Игельстром 2 июля был доставлен в Тифлис и того же числа сопровождавшим его Лютиковым был представлен командиру корпуса барону Розену, по приказанию которого Игельстром был отправлен в Анапу.
Следуя из Тифлиса обратно обратно через Екатеринодарский карантин в сопровождении, как и раньше, казаков, Игельстром был там освидетельствован врачом и без остановки отправлен в дальнейший путь. В Екатеринодарском посту пришлось задержаться в ожидании оказии на 5 суток. Конвой состоял уже не из трёх казаков, а представлял отряд из всех родов войск: в его состав входило 12 человек конных казаков, 12 пеших солдат и одна конно-артиллерийская пушка, при которой было шесть солдат. Под командой офицера, оказия прибыла во Владикавказ, откуда направилась к Чёрному морю, «по коему на двухмачтовом баркасе» Игельстром и Лютиков прибыли в крепость Анапу, коменданту которой, графу Цукато, и был сдан Игельстром.
Как Игельстром, так и Вегелин увидели лучшие дни. И тот и другой, дослужившись до офицерских чинов, вышли в отставку и в кругу родных проживали на юге России, Игельстром - в Таганроге, Вегелин - в Одессе, где и умерли, один в 1851 г., другой в 1860 г.
Печальнее сложились условия жизни их друга и единомышленника Михаила Ивановича Рукевича. В феврале 1833 года он был поселён в небольшой деревне Коркиной, расположенной на берегу р. Лены и насчитывавшей не более 50 крестьянских душ. Обосновался Рукевич в отдельном флигеле, принадлежащем крестьянину Исакову, дочь которого, Елизавета Ивановна, согласилась управлять незатейливым хозяйством прибывшего поселенца.
О первых днях жизни Рукевича в деревне так доносит Верхоленское волостное правление: «Михайло Рукевич имеет образ жизни, соответственный тамошним поселянам, нрава же и характера тихого и скромного. Занятие его состоит в чтении книг, а промышленность и все приобретения его заключаются из одного промысла рыбы на р. Лене, протекающей мимо Коркинского селения и от сего единственно он имеет пропитание».
Пребывание в Читинском остроге и Петровском Заводе подорвало и без того недостаточно крепкий организм Рукевича. В Коркинском он неоднократно болел.
К концу 1833 года умерли его родители, те, для кого он был всего дороже, кто с замиранием сердца следил за судьбой заброшенного в приленский край родного сына. Всю заботу о Михаиле Ивановиче приняли на себя его сёстры. Получив от брата письмо с описанием места ссылки, с извещением о повторяющихся припадках горячки, Ксаверия обратилась к Бенкендорфу с просьбой о переводе её брата в более благоприятное по климатическим условиям место.
В письме этом чувствуется трогательная заботливость любящего сердца, оправдывающего былые увлечения близкого, родного человека. «Мой брат в своей нежной юности, когда голос страсти так силён, когда новые идеи воспринимают и разделяют с такою лёгкостью, не будучи в состоянии разобраться в них, ни взвесить их последствий, пал жертвой опасного влияния и имел величайшее несчастье заслужить немилость нашего монарха». «Теперь, - пишет она, - у него остаётся одно отчаяние от прошлого и сестра - его последняя связь с обществом».
Ходатайствуя о переводе брата в другое место, он просила в то же время о разрешении брату заниматься хлебопашеством и торговлею, которые могли бы облегчить тяжесть его ссылки и предохранить его от преждевременной смерти. Желание сестры совпадало и с планами самого Рукевича, подавшего от себя просьбу Бенкендорфу о переводе в другое селение.
Но, пока шла переписка по данному вопросу и к тому же в благоприятном для Рукевича смысле, он, получив разрешение заниматься хлебопашеством, обзавёлся хозяйством. Прошёл лишь год его пребывания в ссылке и Рукевич уже отказывался от мысли оставить Коркино, «к положению и климату которого, как пишет он Бенкендорфу, начал уже привыкать».
С этого времени он весь уходит в заботы о хозяйстве. Его подвижность, предприимчивость, наличность инициативы были теми качествами, которые скрашивали неприглядное прозябание в ссылке и давали возможность жить сравнительно безбедно, тем более, что и сестра не оставляла его без посильной поддержки.
Через год он уже мечтает о собственном доме и просит губернатора подтвердить сельскому начальству о наделении его пахотной землёй и сенокосом, ибо в прошлом году он получил лишь десятину леса. Вместе с тем он ходатайствует о разрешении отлучаться ради религиозных целей в ближайшие селения Тутурское и Верхоленское (смотря по состоянию дороги и времени года), так как в Коркиной не было храма.
Все просьбы Рукевича были удовлетворены, исключая одной: разъезда по волости «для удобного снабжения себя съестными припасами, поелику, - как пишет Бенкендорф, - по установленным для государственных преступников правилам, воспрещается им отлучаться из мест их жительства». Но это запрещение, собственно говоря, не имело никакого практического значения для Рукевича, раз ему дано было право выезда для удовлетворения религиозных запросов в сёла, где были церкви.
Всё это, вместе взятое, определило круг деятельности Рукевича, рыбная ловля отходит на последний план и Михаил Иванович, примирившись с положением поселенца, со всем пылом отдаётся знакомому ему занятию сельским хозяйством и торговле.
В Иркутской губернии в 1833 году ещё не практиковалось межевание земель для наделения ими крестьян и посельщиков, а каждый сколько мог, столько и отрабатывал из общих сельских дач. Что же касается лугов, то они ежегодно разделялись пропорционально между наличным числом крестьян и поселенцев. Случалось, что многие из крестьян получали места для сенокоса за несколько вёрст от селения.
Так как высочайшим повелением 1835 года определялось каждому государственному преступнику по 15 десятин земельного надела, то и Рукевич получил такой надел. Вот что он пишет по поводу отвода ему земли: «Тогдашний волостной голова сам с несколькими крестьянами без меня, отмерив несколько пахотной земли и покоса, передал оную мне во владение, не объявляя ни мне, ни крестьянам упомянутого высочайшего повеления.
Спустя несколько времени я прибыл в Верхоленское волостное правление и, удостоверившись о сей высочайшей милости, просил высшее начальство, чтобы оно назначило землемера, или какого нибудь другого чиновника для отведения мне земли официально, ибо в снабжении меня землёю волостным головою я считаю себя обиженным». Просьбу эту Рукевич повторял ежегодно.
Получив землю, Рукевич тотчас же решился приняться за постройку дома. Для приобретения необходимых материалов, для найма столяра, которого в Коркиной нельзя было найти, а также для закупки хлеба, он часто выезжал в ближайшие селения, где, как общительный человек, заводил знакомства.
Отлучки эти не считались запрещёнными. Дело в том, что губернатор Цейдлер, познакомившись с содержанием письма Игельстрома к Крюкову, подал генерал-губернатору мысль исходатайствовать для государственных преступников разрешение «иметь выезд из селений для земледельческих работ на отведённые им места под наблюдением местного начальства на необходимое время, а равно и в город для необходимых нужд».
Эта мысль Цейдлера была одобрена шефом жандармов и поселенцы декабристы получили возможность отлучаться с мест водворения в округ, как за покупками, так и на работу на своих лугах, а также и на пахотных землях, отведённых вдали от жилья.
Так незаметно письма декабристов оказывали влияние на практику местной и центральной власти. Ведь только благодаря письму Игельстрома, в котором талантливо и не без иронии была вскрыта вся ненормальность положения поселенца-декабриста, лишённого даже права выехать за паскотину, хотя бы и для обработки своей земли, у Цейдлера и явилась мысль возбудить указанное нами ходатайство. И это, конечно, далеко не единственный случай.
Частые отлучки Рукевича из села были тесно связаны с его торговыми делами. Не довольствуясь ведением сельского хозяйства, он вёл небольшую торговлю, отпуская в кредит крестьянам товары и отдавал, зачастую, в рост деньги. Торговые операции делали «тесными» отношения Рукевича к сельскому начальству. Связывая с выгодами поселенца надежду на обогащение, оно многим было обязано Рукевичу. Волостной старшина, например, продавал свою белку при посредничестве Рукевича.
М.И. Рукевич слыл в Коркиной и во всей округе зажиточным поселенцем. Пересыльные арестанты, как русские, так и поляки, проходя в сопровождении конвоя через деревни, собирали там милостыню, а посещая Коркино обязательно навещали Рукевича, в надежде получить от него приличное подаяние. Когда один из проходящих арестантов, явился к Василию Колесникову и, выдавая себя за декабриста, просил у него помощи, тот, находясь в стеснённом материальном положении, направляет его к Рукевичу со следующей запиской: «Mon cher Michel! Сей человек называет себя солдатом Черниговского полка и несчастным сотоварищем несчастных же Соловьёва, Мозалевского и просит помощи. Помоги ему сколько можешь».
Действительно, препровождаемые по этапу получали от «своего брата», бывшего помещика, деньги, хлеб, мясо, иногда и вино.
Успешное ведение хозяйства, выгоды торговли и помощь, оказываемая сестрою Рукевича - всё это приводит нас к выводу, что Рукевич во всяком случае не мог бедствовать. Вот почему нам кажется странным его сетование в письмах, обращённых к генерал-губернатору, на крайнюю нужду. «Доходит уже год, - пишет Рукевич, - не получая посылаемого прежде моими родными небольшого денежного пособия, и крайней моей нужде, осмеливаюсь беспокоить Ваше в-ство покорнейшею просьбою, о приказании кому следует выдать мне назначенное высочайшею волею всякому из поселённых государственных преступников годовое вспомоществование».
Принимая во внимание, что, в силу существовавшего ранее порядка вещей, государственные преступники были полностью удовлетворены за 1837 г., генерал-губернатор предложил гражданскому губернатору выдать просимое пособие и Рукевичу, «если он действительно от родственников своих не имеет оного за 1837 год». Ходатайство Рукевича о такой подачке, повторяем, ничем не может быть оправдано. Не надо забывать, что кроме своих доходов он в течение 1836 года получил ещё и от сестры.
Губернатор Евсевьев, зная об этом, не считал удобным в своё время ходатайствовать о выдаче наравне с другими казённого пособия зажиточному поселенцу, «ибо тех денег, - докладывает он генерал-губернатору, - какие Рукевич получил, станет ему на три года (600 : 200 = 3) по истечении коих, т. е. в 1839 г. можно удовлетворить его пособием, если, впрочем, не получает от родных».
Как бы и что бы там ни говорили, но пособие Рукевич получил.
При сравнительном материальном обеспечении и, казалось бы, полном благополучии, Рукевичу всё же не повезло и пришлось вынести много горьких минут, нравственных мук и уколов самолюбия.
Особенно много огорчений принёс ему конец 1836, начало 1837 годов. То был тяжёлый момент в жизни ссыльных, а особенно ссыльных поляков. За последними был установлен более строгий надзор, поляки-солдаты, заподозренные в неблагонадёжности, или просто оговорённые кем-либо, рассылались по гарнизонам, расположенным в отдалённых местах. Эти меры строгости находились в связи со слухами о предполагаемом бунте поляков, о замыслах их произвести беспорядки в Сибири и освободиться таким путём от каторги и ссылки. Клеветниками-доносчиками были отчасти и сами поляки, как например, Шклинский, Соколовский или проходимец Платер...
Среди целого ряда мер, предпринятых властью для предупреждения бунта, было произведено дознание и расследование в селениях, расположенных по Якутскому тракту. Чиновнику особых поручений Тюменцеву дано было приказание расследовать всё дело и найти тех лиц, на которых, как на главарей предполагаемого восстания, указывали доносчики.
Не найдя ни в одном из сёл по Ленскому тракту указанных в доносах лиц, Тюменцев, на основании показаний опрошенных им солдат, принуждён был обратить внимание и на живших по Лене декабристов Колесникова, Дружинина и особенно Рукевича. Показания солдат, Соколовского и Брацлавского, а также Платера, бросали тень на Рукевича, и других декабристов, например, Александра Беляева.
Они утверждали, что многие декабристы поселенцы были осведомлены о предполагаемом восстании поляков, что «Рукевич, например, свидясь в Знаменской слободе с Брацлавским, просил его передать, написанную по-французски, записку некоему Мистковскому, одному из главарей предполагаемого восстания, с наказом, чтобы тот, по прочтении записки, сжёг бы её». «Из беседы с Рукевичем, - показывает Брацлавский, - я вывел заключение, что он имеет какую-то надежду на скорое освобождение».
Ни Колесникова, ни Дружинина, ни Рукевича следователь не застал дома: они выехали в окружные селения. Тогда Тюменцев отправил находившегося в его распоряжении казачьего офицера отыскать прежде всего Рукевича, а сам произведя обыск в квартире поселенца, стал расспрашивать, находившуюся в услужении у Рукевича, девушку и некоторых поселян о поведении Рукевича, о домашней его жизни, о связях и т. п.
Елизавета Исакова, «живущая в родительском доме и, совокупно с тем, при хозяйстве Рукевича, имеющего жительство в том же доме, только в отдельной избе - показала, что Рукевич занимает у них в доме квартиру уже четвёртый год, в каковое время она, по управлению хозяйством его, находится к нему так близко, что все поступки его ей известны совершенно. Однако же, она в них ничего подозрительного доныне не видела, так как совершенно знает, что он ни ружей, ни пороху, ни другого чего либо вредного не имел и не имеет.
Знакомство же его, как она видела и видит, бывает более в проплыв летом судов с хорошими купецкими людьми, у которых покупает он нужные для него товары; подозрительных же людей в числе знакомых его она не заметила». Затем, свидетельствуя о доброте поселенца, Исакова говорит, что он никогда не отказывал в помощи бедным, обращающимся к нему за помощью. «Что же касается найденного при обыске в небольшой кладовой ружья-дробовика, то оно принадлежит не Рукевичу, а братьям её».
Иного показания Елизавета Ивановна дать и не могла. Не надо забывать, что она была матерью двоих детей Рукевича и его участь для неё была не безразлична.
Допросив живших во дворе крестьян, Тюменцев пришёл к выводу, что все добытые им «отзывы» не навлекли на Рукевича никакого подозрения и ничего особенного не представляли.
Доставленный офицером в Коркино, Рукевич не мало был удивлён обыском и строгим допросом. Ему ставилось в вину: сношения с препровождаемыми через Коркино арестантами, оказание им материальной поддержки, пересылка через них писем и, наконец, самовольный, без ведома начальства, выезд из места поселения. Все эти обвинения, не будучи опровергнуты, могли бы ухудшить положение Рукевича в ссылке. Вот почему он пускает в ход всю силу своего красноречия и на пяти полулистах даёт пространное объяснение по всем пунктам допроса.
«Подаяния мои только обыкновенные милости, которых не нахожу возможным отказать бедным и которым пользуются они и от прочих жителей, будучи водимы собственно для того по селениям конвойными...» «Никаких записок и писем в каком либо злонамеренном смысле ни от кого не получал...» «Нынешнем 1836 г. был я в Знаменской слободе для получения от поверенного Риккерта гвоздей и прочих для постройки дома вещей, купленных им в Иркутске и при том подрядить столяра... Из Знаменского заехали с Риккертом к поверенному Бородину, а после к управителю завода, где на тот раз случилась вечёрка».
Просмотрев написанное, Рукевич, по-видимому, остался недоволен своими ответами, они недостаточно были убедительны и не могли гарантировать его от всевозможного рода случайностей. Вот почему к ответам, данным при дознании, он счёл нужным прибавить ещё и объяснение. «По сделанным мне допросам и строгим обыскам, я вижу себя замешанным в обстоятельства, о которых даже подумать считаю высочайшей глупостью и подлостью. Желание сохранить спокойствие, двое детей и нажитое с трудом хозяйство, как равно и мнение о себе высшего начальства, которого попечение о нас заставляет нас благодарить как можно лучшим поведением и приобретением сего доверия, желание сие принуждает меня дать следующие объяснения.
Получение по высочайшему повелению хлебопахатной земли возбудило ко мне негодование крестьян, способным во всяком разе пособить клеветникам всякого рода. Усердные занятия мои около пашни и некоторые малые обороты, как-то: покупки мелочного товару, мена его на белку и хлеб, поправив моё состояние, обратило на меня зависть ленивых и развратных людей, желающих всё сравнить с собою, и принятых мною всегда с пренебрежением.
Довольно двух упомянутых причин к повреждению человеку уже в положении своём выставленному более других на всякие удары людей порочных, знающих при том, что не только совершенным удалением меня от места моего жительства, но даже временным отвлечением от хозяйственных моих занятий, я приведён буду в крайнее разорение, ибо всё моё богатство состоит сегодня в одном только недвижимом имении и хлебопахатных заведениях».
Эта часть объяснения указывает на наличность назревавших между Рукевичем и крестьянами ненормальных отношений. В конце концов, чтобы гарантировать себя на будущее время от возможности быть обвинённым в сношении с пересыльным элементом, он обращается к начальству с наивной просьбой: «приказать кому следует, не допускать ко мне под стражею находящихся людей и, если заблагорассудится, взять с меня подписку не принимать никакого участия в судьбе проходящих арестантов». Характернее всего, что этой мерой Рукевич надеялся не только отдалить от себя подозрение начальства, но даже возвратить его доверие к себе, «которое, - пишет он, - старался я заслужить моим поведением, а теперь утерянное одною ябедою, доверие, составляющее большую часть моего благополучия».
Всё это объяснение, психологически оправдываемое, по существу было излишне, тем более, что у самого следователя складывалось убеждение не только в непричастности Рукевича к делу, но и в том, что он был попросту оговорён и оговорён из чувства мести Платером.
Вся история с предполагаемым восстанием поляков не прошла бесследно для заброшенных в Ленский край декабристов. Как Рукевич, так и осуждённые по оренбургскому процессу (Колесников и Дружинин) за самовольные из села отлучки, понесли незаслуженное наказание. К каждому из них приказано было приставить для надзора по одному казаку, причём Рукевич и другие были предупреждены, «что если кто в подобном поступке (выезде без разрешения) обнаружится, то будут судимы по законам, как за побег».
Досталось и местной власти. Генерал-губернатор пригрозил исправникам и заседателям, что за слабое в будущем за поселёнными государственными преступниками смотрение, они подвергнутся суду и отрешению от должности.
Казак Белоусов, невольный спутник жизни Рукевича, свалился на него, как снег на голову. Прибыв в Коркино в апреле 1837 г., Белоусов объявил поднадзорному, «что в виду его, Рукевича, отлучек он приставлен смотреть за его поведением и не допускать выезда из села».
В этом новом стеснении Рукевич усмотрел не произвол начальника края, а лишь последствия какой-то ябеды, поданной генерал-губернатору одним из недоброжелателей Коркинского поселенца. Вот почему Рукевич обращается к генерал-губернатору, прося у него защиты «против злости неспокойных людей, завидующих спокойству и приобретённому с трудом куску хлеба, человеку совершенно различного с ними сложения». С другой стороны Рукевич просит разрешения выезжать, хотя бы и с приставленным казаком, как в волость для собирания годовых припасов, или данных за них вперёд денег, в Качуг и Верхоленск во время ярмарки и на Лену во время сплава по ней.
Под охраной казака Рукевичу пришлось пробыть около года.
В первые два года управления Восточной Сибирью генерала В.Я. Руперта Рукевич не мог пожаловаться на несправедливое отношение или притеснение со стороны власти. Напротив, круг деятельности Рукевича становится шире, Михаил Иванович не сидит постоянно в деревне, а разъезжает по округе, не пропуская ярмарок, и даже по своим торговым делам получает разрешение приехать на трое суток в Иркутск.
Руперт, знакомясь с вверенным ему краем, следуя в Якутск, остановился в деревне Коркиной. Здесь Рукевич обратился к нему с просьбой «дозволить заняться какою-либо должностью» у частных лиц и в то же время просил содействия генерал-губернатора по взысканию с некоего Эноха Милославского, жившего в Петровском Заводе, следуемых с него в пользу Рукевича 75 рублей.
Просьба, подкреплённая позже ещё и письмом Рукевича к генерал-губернатору, была удовлетворена. Деньги были в административном порядке взысканы с Милославского и переведены Рукевичу, а на право заниматься у частных лиц ему было выдано свидетельство.
Участливое отношение со стороны нового генерал-губернатора окрыляло Рукевича и давало ему возможность всесторонне проявить свою энергию, однако, интересы бывшего поссесора часто сталкивались с интересами не только местных богатеев, купцов, но и крестьян.
С первых дней поселения Рукевича в Коркиной отношения между ним и крестьянством не налаживались и к моменту следствия, производимого Тюменцевым, приняли такие формы, что Рукевич, не обинуясь, говорит о «негодовании» некоторых из крестьян с одной стороны, и о своём к ним «пренебрежении» - с другой. Такое положение дел не обещало хорошего и рано или поздно, но обоюдное недовольство должно было так или иначе разрядиться.
В этом смысле 1840 год был роковым для Рукевича.
О его деятельности стали доходить до слуха генерал-губернатора весьма неблагоприятные сведения; под их влиянием участливое отношение Руперта к поселённому в Коркино бывшему поссесору стало заметно ослабевать.
Не учитывая этого факта, Рукевич, помня, что год тому назад генерал-губернатор помог ему взыскать деньги с некоего Милославского, снова обращается к нему с просьбой, «о понуждении Степана Кокорина к уплате следуемых от него 250 рублей за наём лошадей для содержания Кокориным станции». На эту просьбу генерал-губернатор кладёт такую резолюцию: «Не худо бы внушить Рукевичу, что я не ходатай по его делам и что он может искать следуемое там, где должно по закону».
Между тем кто-то предложил осведомлять Руперта о деятельности коркинского поселенца. И вот, ещё недавно имевший случай лично удостовериться, что «Рукевич ведёт себя хорошо и к поддержанию существования своего изыскивает себе пропитание законными средствами», Руперт начинает сомневаться насчёт «законности средств» пропитания Рукевича, особенно после того, как в сентябре 1840 г. узнаёт, что Рукевич самовольно занимает под засев крестьянские земли, обрабатывает их силами крестьян, не вознаграждая последних за труд, что крестьяне терпят от него «большие притеснения и обиды», что Рукевич ведёт широкую торговлю, прибегая к непозволительным средствам и злоупотреблениям. Захватив всё в свои руки, Рукевич, как сообщают генерал-губернатору анонимные доносчики, «составил как бы монополию» и в довершение всего «в противность законным правилам» занимается корчемством.
Руперт приказал произвести дознание и, не ожидая результатов последнего, отобрать от Рукевича свидетельство на право заниматься у частных лиц разными поручениями, а затем «учредил за ним» самый строгий полицейский надзор и предписал внушить Рукевичу, чтобы он прекратил на будущее время «подобные поступки»... Всё это было подкреплено угрозой: «если же станет далее позволять их себе, то будет вытребован в Иркутск и здесь посажен в острог».
Дознание производил состоящий на правах заседателя чиновник 12 класса Полуэктов. Он произвёл общий опрос крестьян Тутурского участка Коркинского, Заплеснинского, Кундуйского, Петровского и Воробьёвского селений.
Из опроса крестьян выяснилось, что «Рукевич, кроме отведённой ему по распоряжению правительства земли, самовольно от крестьян никакой более не занимает» и они, крестьяне, землю его не обрабатывают «без возмездия, и случается, что он, Рукевич, из просьбы крестьян, по надобности в деньгах даёт им заимообразно и выряживает за процент ему работать, или дать пашню под хлеб». Так доказано, например, что Григорий Рудых взял у Рукевича 15 рублей, за что последний на трёх десятинах, принадлежащих должнику, засеял свой хлеб. Наум же Исаков, за взятые у Рукевича 20 рублей, работал «в проценты» пять дней и дал десятину под засев хлеба, но всё это, как значится в акте допроса, «добровольно, а не по принуждению».
«Притеснения, - утверждали крестьяне», - Рукевич точно делает, выкашивая у двух из них средним числом по 18 копен, на том основании, что засеянная ими земля принадлежит будто бы Рукевичу. «Самовольно застраивается, - добавляют крестьяне, - и тем стесняет».
Особенно недовольство Рукевичем росло вследствие того, что он выпускал свой скот в поле прежде, чем крестьяне успевали убрать свой хлеб, скот съедал их достояние на корню и топтал траву. Не надо забывать, что хозяйство Рукевича было поставлено на сравнительно широкую ногу.
Кроме свиней, у него было до 30 голов крупного скота, что уже одно выделяло его по зажиточности из среды остальных селян. Крестьяне подсчитывали убытки, причинённые им потравою; на каждого из четырёх соседей приходилось рублей до 30. На все просьбы крестьян удержать скот, Рукевич отделывался или молчанием, или же шуткой - скот де его «оплывает городьбу по воде, всю Лену городить невозможно».
Что же касается торговли, то из опроса крестьян выяснились интересные подробности. Рукевич производил торговлю белкою, хлебом, ситцем, даже холстом китайской выработки.
Годовой оборот его торговли крестьяне определяли до 2000 руб. «Злоупотреблений по этому обороту, - говорят они, - не замечали, а монополии никакой не видно».
В вопросе о корчемстве Рукевича заявление схода категорично. «Рукевич занимается корчемством, продавая вино во всякое время без всякой меры, ибо меры решительно нет никакой; подливая в оное воды, отпускает в долг и деньги».
Торговые операции, как ранее говорили, создали тесные отношения между Рукевичем и местной властью... Теперь же, чтобы доказать свою лояльность и выгородить себя, старшина утверждает, что коркинский поселенец «оказывает ослушание сельскому начальству тем, что для освидетельствования потравы его скотом не является».
Излишний ригоризм крестьян сказался в 7-ом пункте их опроса. Никто у них не спрашивал о семейной жизни Михаила Ивановича, однако, сельчане докладывают начальству, «что он публично и гласно имеет у себя наложницу крестьянскую девку Исакову, с которой и прижил детей».
В заключение опроса, крестьяне, удостоверяя, что показали всё справедливо, просят, чтобы за потраву были взысканы с Рукевича в их пользу деньги и, чтобы Рукевич не стеснял их скотом и не продавал бы вина. «Впрочем, - приходят к выводу крестьяне, - всё бы лучше для блага народа, если начальство переселило бы Рукевича в другое место и тем бы сделало величайшее одолжение обществу».
В чём искать причину такого враждебного отношения крестьян к Рукевичу? Сам он неоднократно пытался дать обоснование растущей неприязни к нему крестьян и причины отыскивал не в себе самом, не в своей деятельности и поступках, а в крестьянах. В объяснениях, данных Полуэктову, он не сходит с этой точки зрения.
Неправильный отвод земли и необъявление крестьянам о высочайшей воле он считает исходным пунктом их недовольства, так как эти обстоятельства, по убеждению Рукевича, создали у крестьян уверенность в самовольном с его стороны пользовании землёю.
«Сие сомнение, соединившись с их понятием о государственном преступнике, приобретающем на их полях своими трудами кусок хлеба, с их обыкновенным характером черни видеть во всяком, а тем более несколько зажиточном соседе, своего врага и злодея, хотя всякий день получает от него пособия, - всё сие возбудило негодование, подстрекаемое ябедниками, которые в душевной своей нищете, желая всё сравнять с собою, в виде претендаторов за обиды, которых никаким законным порядком доказать не могут, уговаривают людей неграмотных и не понимающих дела, прикладывать руки ко всякой выдуманной им клевете, людей, даже мало, или совершенно мне незнакомых».
Если верить Рукевичу, - он невинная жертва, преследуемая завистью людскою. В том случае, когда нужно представить реальные доказательства своей неповинности, одними словами, лирическими отступлениями и психологическими обоснованиями ничего не докажешь.
Больше этого Рукевич представить ничего не мог.
Вот его объяснения по пунктам.
«Уважая нужду и просьбу крестьян, снабжаю их деньгами, принимая в уплату часть их пашни наёмным трудом, под засев, или работу, у тех в особенности, которые не могут 2 или три года уплатиться. Плачу по одному рублю с мешка насевка... Продажею вина не занимаюсь, но имея в доме для себя и работников небольшое количество вина, случалось, что снабжал им по усердной просьбе больных и то настоем на пользовательные травы или на камфору». На счёт потравы, несмотря на свидетельские показания, Рукевич отговаривается полным неведением, заявляя, между прочим, что «платить за потраву, ничем мне недоказанную, я не обязуюсь».
Но чем действительно Рукевич выдал себя с головою - это показание, что «никакой публичной связи ни с какой женщиной не имею». Если на счёт «публичности» Михаил Иванович и прав, то отрицать наличность у него в доме детей он не решился, тем более, что в показаниях, данных ранее Тюменцеву он определённо заявлял о своих ребятах. Откуда они? Конечно, небольшая деревня знала их мать и если сход упомянул о «наложнице», то не с целью обесчестить Елизавету Ивановну или Рукевича, а как средство побудить Рукевича жениться на ней. Всё это было сделано, наверное, не без влияния Исаковых, думавших этим прочно породниться с богатеем поселенцем и, чего доброго, воспользоваться его имуществом, если власть, внемля ропоту односельчан, переведёт Рукевича из Коркиной.
Нам думается, что корень недовольства крестьян бывшим помещиком кроется в тех приёмах ведения хозяйства, которые усвоены были Рукевичем на родине и прямолинейно проводились им в Приленской глуши. На первом плане ставилась эксплуатация крестьянского труда, рабочей силы. В самом деле, Наум Исаков и другие крестьяне твёрдо стоят на том, что за 15-20 рублей, взятых ими у Рукевича, они в счёт процента работали у него в течение пяти дней, что стоило не менее пяти рублей, да отдавали из своей доли земли десятину под хлеб - что ценилось также рублей пять.
Таким образом Рукевич брал за оказываемую крестьянам услугу до 50-75%. Высокомерное отношение Рукевича к крестьянам, обычное отношение помещиков западно-русских областей, в условиях сибирской жизни было совершенно недопустимым и уж, конечно, не могло привлечь к нему симпатии крестьян, тем более, что Рукевич, если верить словам генерал-губернатора Руперта, «не только притеснял, угрожал, но и бил крестьян».
Следствие было закончено, его данные заставили благорасположенного к Рукевичу представителя краевой власти окончательно разочароваться в коркинском поселенце. Однако, исполнить просьбу крестьян и перевести Рукевича, хотя бы и «для блага народа», в другое место генерал-губернатор всё же не нашёл возможным, а ограничился одним лишь предписанием «учредить за Рукевичем строгий надзор; по всем действиям его, могущим заключать противное законам, порядку и нарушению тишины и спокойствия крестьян, немедленно доносить по принадлежности». Старшине же приказано «ограждать Рукевича от всяких стеснений, если бы таковые могли случиться со стороны крестьян и от покушения на нарушения мирной и спокойной его жизни».
Никакие приказы, конечно, не могли уже создать нормальных отношений между Рукевичем и коркинскими крестьянами. Напротив, недовольство бывшим помещиком росло и жалобы на него со стороны крестьян не прекращались.
Стоило во время проезда в Якутск остановиться в Коркиной члену комиссии министерства государственных имуществ Щукину, как крестьяне обращаются к нему с жалобой на Михаила Ивановича.
Щукин, по-видимому, принял сторону крестьян. Из письма, отправленного Рукевичем к Бенкендорфу, видно, что Щукин якобы потребовал от местного начальства лишить Рукевича земли, отведённой ему на основании высочайшего повеления.
Отобрание земли, не говоря уже о том, что лишало главного источника существования поселенца, было бы и со стороны Щукина превышением власти. Не умаляя своего авторитета, и генерал-губернатор не мог допустить отобрания земли у государственного преступника по приказу того или иного чиновника.
Вопрос о пребывании Щукина в Коркиной остаётся неясным. Щукин, недолюбливавший государственных преступников, особенно декабристов, услышав жалобы крестьян, нужно думать, пригрозил Рукевичу отнять у него землю, а последний, зная, что и генерал-губернатор также не особенно расположен к нему, решил, не теряя минуты, написать шефу жандармов «о насилии» Щукина. Вместе с жалобой он просит Бенкендорфа «понудить неплатёжных людей к отдаче моей собственности», особенно купеческого сына Кокорина, который, несмотря на все убеждения начальства, не платит уже второй год следуемых денег, не платит, несмотря на то, что им дана и расписка на 250 р. асс. за наём у Рукевича лошадей для Коркинской станции.
Но этим Рукевич не довольствуется, а побеспокоив шефа корпуса жандармов, решает использовать его и просит позволения на предстоящее трёхлетие содержать в Коркиной почтовую гоньбу и выступить с этою целью на торгах.
Итак, несмотря на печально сложившиеся обстоятельства, Рукевич не унывает и пытается расширить круг своей деятельности содержанием почтовой станции. Бенкендорф, получив письмо от Рукевича, отправил его Руперту, прося дать разъяснение по существу как жалобы, так и просьбы поселенца.
Конечно, генерал-губернатор не допускал и мысли, чтобы Щукин мог отобрать землю у государственного преступника. Сообщая об этом Бенкендорфу, он всё же предложил гражданскому губернатору «удостовериться в справедливости жалобы Рукевича и распорядиться, чтобы земля не была от него отобрана без приказания самого генерал-губернатора».
Разрешить же Рукевичу содержать почтовую гоньбу Руперт не мог, за отсутствием правил, «которыми разрешалось бы государственным преступникам вступать в какие-либо казённые подряды».
Пролить свет на всю «Щукинскую историю» и посланному чиновнику не удалось, ибо производство по данному делу с сентябре 1842 г. было прекращено. Причиной тому - смерть Рукевича.







