А.В. Поджио
Записки
[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTQyLnVzZXJhcGkuY29tL3MvdjEvaWcyL1FLZHA4cXplTmlranBPZTFtVEpxR0ZxWS1Ib1NNX2Rkc2xiUGZValpaSDJtUDhHbDdCUy1GS01hcnBqVmFrNlJYNlJSak9ZcGl1NU9ubHdLNGVibGhiTTUuanBnP3F1YWxpdHk9OTUmYXM9MzJ4NTQsNDh4ODEsNzJ4MTIxLDEwOHgxODIsMTYweDI3MCwyNDB4NDA1LDM2MHg2MDcsNDgweDgwOSw1NDB4OTEwLDY0MHgxMDc5LDcyMHgxMjE0LDEwNTB4MTc3MCZmcm9tPWJ1JnU9M2FlX2hTVS15ZGtkVUl3cTVTek9WTkY1TmR2TWVydk1WOHVVT2wxZFA3RSZjcz0xMDUweDE3NzA[/img2]
Л. Перини. Портрет Александра Викторовича Поджио. 1863. Венеция. Бумага, альбуминовый отпечаток. 9,0 х 6,1 см. Государственный Эрмитаж.
Десятого июля [1826 года], часов в 11 утра, явился ко мне плац-адъютант с обыкновенным словом «Пожалуйте!». Этим словом выражалось приглашение являться в комитет. Такое приглашение в необычный час (в комитет нас всегда водили ночью, с какой-то таинственностью, набрасывая на голову платок) меня несколько удивило; но вскоре, взойдя по боковому крыльцу в одну из комнат дома коменданта Сукина, я и товарищи, которых я там нашел, догадались, что дело наше приходило к концу1. За нами вводились и другие, незнакомые для меня лица; наконец, захлопнувшаяся дверь возвестила нам, что число наше ограничится присутствующими.
Здесь находились: Труб[ецкой], Обол[енский], Барят[инский], Якубович, Ватковский, близкие мне друзья, и кроме них – члены Славянского общества, для меня вовсе неизвестные, именно: братья Борисовы, Горбачевский, Спиридов, Бечассный2. Предполагая по данному ходу дела, что Труб[ецкой] и Обол[енский] были обвиняемы более многих других, мы удивились встрече с людьми, действия которых были нам совершенно неизвестны, а что еще более нас сбивало в наших догадках, это отсутствие главных членов общества, т. е. Пестеля, Сергея Муравьева и некоторых других3.
Едва успели мы обняться и передать друг другу наши догадочные заключения, как растворилась противоположная дверь и взошел к нам со спокойным видом священник Божанов4. Протянув горячо руку Тр[убецкому] и Обол[енскому], которых он так часто посещал в темнице, принося им утешение в вере, он сказал: «Господа, вам будет читаться приговор, но будьте спокойны, государь не хочет смертной казни, сердце царево в руце божией». После этих слов он поспешно удалился, имея, вероятно, передать поручение и в другие комнаты, где также были собраны члены общества по категориям, как мы узнали это впоследствии. Нельзя не смутиться при мысли, что, забыв святость сана священника, его же употребили быть вестником такой гнусной лжи, как впоследствии оказалось при казни пятерых!!
Вскоре потребовали нас в соседнюю комнату, из которой мы могли слышать какие-то громкие, прерывающиеся слова, которых смысл объяснился нам после, прочтением приговора смертной казни над пятью лицами, осужденными на смерть. То были: Пестель, Сергей Муравьев, Бестужев-Рюмин, Рылеев и Каховский5.
Когда все смолкло, нас начали вызывать поименно и ввели по одному в комендантскую залу, вытянули вдоль по стене в стройную шеренгу, имевшую по бокам у каждой двери и у каждого сзади нас окна по два павловских гренадера с ружьями у ноги. Павловские гренадеры, вроде потешных и позже лейб-кампанцев, были в ходу6. Построение нас в шеренгу при застрельщиках направо и налево и при мерах такой вызванной безопасности должно было быть крайне одобрено фрунтовиками-судьями. Здесь-то наконец стала выясниваться вся эта таинственная задача, более любопытная, чем мучительная. До того все эти движения, передвижения и все неожиданности подстрекали наше вдруг воскресшее чувство к жизни! Все это так неожиданно представившееся зрелище нас не только не смутило, а скажу, напротив, вновь оживило какими-то уснувшими у нас силами!
Правота дела, все наши убеждения, верования как будто опять ожили, расшевелились, воспрянули при виде такого бесправия, беззакония и насилия назначенного над нами суда, неизвестного для нас!.. Как? Самоуправная власть назначает суд, произвольно назначает судей, облекает их чудовищным правом жизни и смерти над ста двадцатью подсудимыми, и эти подсудимые не знают, не ведают даже о таком назначении. И первый, и последний произвол его существования, его действий выразился смертным приговором.
Спросите хоть одного из этих поддельных заказных судей, ужели, прежде чем обмакнуть свое перо в кровавую чернильницу, не дрогнула его совесть и не почувствовалось ее угрызение? Ужели до того забиты были в нем все чувства человечества, что не пришло ему на ум для своего же успокоения выслушать, прослушать хотя бы одного из нас? Ведь знали же они, все, что подсудимые не имели никаких ограждений для своей защиты, что все почти обвинения основывались более на словах, чем на действиях, и ни один из них не отозвался в пользу всех этих чудных юношей, обреченных заранее на явную гибель7.
Спрашивается, какой судья решится приговорить к смерти самого лютого убийцу, разбойника, не выслушав его и не проверив следствия? Спрашивается, ужели предсмертный, великий возглас Рылеева не поколебал более чем совесть одного, если бы этот великий гражданин, достойный другого времени и поприща, был допущен лично к оправданию или защите своей перед судом?8 Нет! Суд этот, при глубоко заданном себе чувстве какого-то зверства, не только не умел, не хотел руководствоваться первоначальными понятиями о справедливости, но как будто ругался ими, даже не сохраняя и приличия, требуемого правосудием, хотя бы и искаженным произволом.
Здесь я не говорю о тех ограждениях, с которыми защищались подсудимые во всех хотя несколько благоустроенных государствах; не говорю я уже о свободе слова и печати, о защите законного ходатая – нет. Положим, что эта роскошь права для России лишняя, но можно ли было пренебрегать, отвергать самые первоначальные понятия о процессе и можно ли было этому суду основать все свои приговоры на решениях одной следственной комиссии, представившей все показания наши за подписью нашей!
Просмотрим теперь вкратце, насколько эта комиссия заслуживала к себе такого, слепого доверия, какое оказал ей Верховный Уголовный Суд. Начнем с состава лиц!
Председателем был назначен воен[ный] министр граф Татищев9. Если выбор для такого места должен был пасть на человека, вовсе чуждого к исследованию дела, то, конечно, лучшего назначения для этой цели не могло и быть. Всегда безмолвный и, вероятно, углубленный в свои министерские дела, он равнодушно смотрел и на нас, и на все бешеные выходки Чернышева, главного двигатель всего следствия10. Пообок его заседает кто же? - Михаил Павлович! Несмотря на его истинно рыцарские, так скажу, выходки относительно Пестеля, Кюхельбекера и в особенности меня11, нельзя не подивиться встретить его в деле столь близком как для него, так и для всего своего семейства. Вопрос главный был чисто династический, и он, неслыханное дело, был, как говорят французы, juge et partie, т. е. судья в собственном своем деле!! Какое ограждение для виновника, чтобы не встретить здесь непримиримое пристрастие!
Ал[ександр] Никол[аевич] Голицын, человек quasi-духовный и выдвинутый из опалы, он должен был заглаживать грехи старого усердия грехами нового12. Дибич13, всегда военный, как он это воображал, редко являлся и заявлял всегда свое присутствие, ударяя не на центр, который находился в крепости, а во фланг дела, растянутого по России.
Так он допытывался всегда об участии Н[иколая] Н[иколаевича] Раевского и Ермолова, лавры которых лишали его сна. Влияние его на ход следствия было одностороннее, рассматривая его в отношении лишь военном14.
А.К. Бенкендорф – плоть и кость династическая – не способен был отделять долг привязанности личной от долга к родине, хотя для него и чужой15. П.В. Кутузов, бывший забулдыга и, что еще ужаснее или достойнее, как хотите, заговорщик и на этот раз успешный в убийстве отца, должен был, конечно, оправдываться, заявлять себя поборником его сына16. Когда Кутузов заметил Николаю Бестужеву17, обвинявшемуся в умысле предположенного цареубийства: «Скажите, капитан, как могли вы решиться на такое гнусное покушение? – Я удивляюсь,– отвечал ему Бестужев с обычным и находчивым своим хладнокровием, – что это вы мне говорите...»
Бедный Кут[узов] почти что остолбенел. Сын убитого отца18 был здесь. Как бы то ни было, Куту[зов] за успешное убийство достиг всех почестей русского мира, а Бестужев умер в изгнании!.. Там была une révolution de serail [типично дворцовая революция (фр.). - Сост.], переворот гнусного царедворца, переворот личного побуждения, здесь переворот целый общественный! Но об этом в другом месте.
Был еще г[осподин] Потапов, всегда сдержанный, благородный, также имевший слабое влияние на тот же ход следствия19.
Итак, двигатель и, можно сказать, единственный всего дела, был кто же? – Чернышев!! Достаточно одного этого имени, чтобы обесславить, опозорить все это следственное дело. Один он его и вел, и направлял, и усложнял, и растягивал, насколько его скверной, злобной душе было угодно! Нет хитрости, нет коварства, нет самой утонченной подлости, прикрытой маской то поддельного участия, то грозного усугубления участи, которых бы не употреблял без устали этот непрестанный деятель для достижения своей цели.
Начавши дело с самого Таганрога и ведя его сам лично, он знал, что только с нашей погибелью он и мог упрочить свою задуманную им будущность. Он так далеко зашел, успел так увлечь за собой [Николая], подготовленного и весьма способного к восприимчивости системы и казней и гонений во всем ее объеме, что пятиться назад им было невозможно и необходимо было идти вперед по верно проложенному ими кровавому пути20. И этот путь прокладывать где же? – по России? По этой подобострастной смиреннице, чуждой всяких тех потрясений, которыми отличаются от нее все государства Европы.
И каким образом все эти судьи, зародившиеся при Екатерине и возникшие при Александре, не были проникнуты духом кротости этих двух царствований, чтоб так скоро, внезапно отказаться от всего прошедшего и броситься, очертя голову, в пропасть казней и преследований! Каким образом решились они так быстро, необдуманно перейти эту черту, так резко отделявшую правление милосердное, человеколюбивое от правления жестокого, бесчеловечного! Скажите... где и когда они видели во всю свою долголетнюю жизнь и эти виселицы, и эти каторги в таком числе и в таком размере? Что могло их подвинуть к такому резкому перелому всей нашей правительственной системы?
Положим, что по оказавшимся мнениям, как видно из дела, были затронуты их собственные интересы, что цель ограничения монархической власти лишала их важной для себя опоры; что с введением представительного правления и вообще выборного начала по всем отраслям управления значение их и всей господствующей единобюрократии весьма ослабело бы; что с предположенным уничтожением рабства они были задеты в самом жизненном условии; что последний вопрос касался их ближе всякого другого. Но одни ли мы так думали, и все эти, наконец, всплывшие по времени вопросы, взятые вместе, не требовали ли тогда же обсуждения, необходимо здравого, хладнокровного, долгого, чем одним почерком пера убить не только тех, но и дух, их оживлявший! Убили и что же?
Власть при Александре, хотя и была дремлющая, но при Николае она сделалась притеснительною и, достигши до высшей степени своевластия, она тяжко и непробудно залегла смертельным гнетом на все мыслящее в России! И мы ли не слыхали, еще в отдаленной Сибири, слабые отголоски забитого слова и печати, все жалобные отзывы о подавленном развитии всех сил России. И когда понадобились для нашей России эти силы, оказались ли они где и в чем-нибудь! Бездарность, бессилие, неспособность высказались повсюду, и Николай могучий, всеобъемлющий сделался метой всех упреков, всех нареканий, причиною всех причин!..
Николай? Нет, не он один был виновник всего пройденного, а виновники были именно те судьи, перед которыми я стоял и [от] которых я на время отклонился, чтобы возвратиться к ним с большим знанием дела. Перед судом истории Николай стоять будет не один, стоять будут и все эти государственные чины, присутствовавшие при зарождении его царства.
Николай был не более и не менее, как бригадный командир21; свыкшись с таким скромным званием, мог ли он в пределах своих действий приобрести опыт в делах высшего управления, мог ли он, имел ли он малейшее влияние на тогдашние умы, к какому кругу или сословию они ни принадлежали; мог ли он усвоить все те привычки, слабости и даже страсти, которые не врожденны в нас, а приобретаются при данных условиях и при данной среде! Вы приняли скромного бригадного командира в свои объятья, возвели его на престол и своим низкопоклонством, потворствуя положенным, закравшимся уже дурным наклонностям, дали им развиться, упрочиться и дали возможность сделать из него того Николая, который так долго тяготел над Россиею, над вами самими!
Николай был, повторяю, вашим творением, в нем отражаются ваши опасения, надежды и пр. Трудно решить вопрос, кто из вас кем руководил, он ли вами или вы им; дело в том, что вы шли с ним рука об руку; путем произвола дошли до бесправия, до бессилия, до бесславия России и собственного вашего и его! Иди он с нами, отдайся нам или возьми нас с собой путем права, мы повели бы его к славе России и всех нас вместе. Мы хотели ограничения его власти, вы же – ее расширения! Вы начали его отравление, упрочив его власть, он покончил его! Вашим путем он медленно пошел на смерть, нашим же пошел бы он к бессмертию и остался бы незабвенным при другом значении!22
Но вы кончили свой путь земной - мир ему и вам; я не злопамятен - прощаю за себя, но не прощу за выключенных славных людей из числа живых и не прощу вам за Россию, вами ему отданную безответственно!
Однако ж я увлекся через меру и замечаю, что из подсудимого превратился сам в судью и, быть может, при таком же бесправии, в котором сам их упрекаю. Если могу я им сказать: «Кто ты такой, что судишь других?», то не в праве ли они обратить тот же вопрос ко мне? Смиряюсь пред неисповедимым определением судеб. И знаем ли по истине мы, что в сущности творим? Кто прав, кто виноват? Где и в ком именно искомая истина? Почему она под такой, а не другой широтой? Почему она там, а не здесь? Почему сегодня, а не вчера? Бедное человечество, долго ли оно будет искать разрешения своих судеб?..
Долго ли будет все и вся раздваиваться, не находя должного понятия в мнениях и в действиях? И при таких расходящихся целях вправе ли я осуждать моих судей, упрекать их в злоумышленном каком-то настроении ума, находить действия, странно, решительно направленные к подавлению зарождающихся в России новых идей, и, одним словом, заподозрить их в преследовании какой-нибудь общепринятой ими цели - цели, выражающей многие начала такой или другой политической партии, всегда существующей и выказывающейся в других государствах?
Нет, все подобные умствования, выводы не применимы к этому собранию. Скажем просто и вернее: все эти люди были людьми своего русского времени; люди, взросшие, созревшие под влиянием узкого, одностороннего, государственного тогда военного духа. Они служили верным отпечатком того времени, вместе славного и жалкого! Все являли в себе все противоположности, все крайности образовавшихся тогда характеров общественных. Одностороннее, исключительное, поверхностное военное образование, при условиях непременной отчаянной храбрости, второстепенного честолюбия, грубого обращения с низшими и низкопоклонства со Старшими и вместе с тем проявление полного великодушия к врагу-иностранцу.
Какое-то относительное благородство, жалость, доброта и всегда тот же разгул русского человека, с свойственным ему и буйством, и беспечностью, и безумною расточительностью. Жизнь их протекла в походах; они ходили и на черкеса, и на турка, а более всего на француза23. В промежутках, особенно в последние дни Александра, занимались чтением военного артикула, изучением наизусть военного устава, этого единственного мерила всех достоинств тогдашнего офицера; следили неутомимо за военными приказами, занимались построениями, маневрами; но выше всего ставили первенствующую над всеми другими способность постановки и выправки, как говорилось тогда, солдата!
На этом одном начале остановилась военная наука; на нем одном сосредоточивались все умственные и телесные занятия, которые должны были довести солдата и офицера до такого превосходного совершенства, так жалобно заявившегося в последовавшие кампании. К этому времени должно отнести зародившийся класс офицеров, прославивших себя именем служак-фрунтовиков и так обесславившихся, когда, по выходе из манежа, должно перейти на поле битвы...
Надо было того времени быть свидетелем, очевидцем всего того, что творили с солдатами и офицерами, чтобы поверить в возможность тех неистовых проявлений, коими ознаменована эта эпоха, справедливо названная фронтоманиею. Высшее варварство в истязании человека, в способе его обучения, в непрестанном его движении, передвижении, в отказе ему застаиваться, задумываться, недодача ему и сукна, и холста, и обуви, наконец и самого содержания - все эти причины, взятые вместе, и довели Константина Павловича24 до следующего мудрого изречения: «Дурной тот солдат, который доживает срок свой двадцатипятилетний до отставки». Хороший солдат, усердный, [не] должен был, да и не мог дослужиться до увольнения. «Убей двух, поставь одного!» - говорил он; а другие повторяли и доказывали усвоение этого правила на деле!.. Все это делалось спроста, по убеждению...
Я говорил - истязания, и кто не помнит, по крайней мере по преданию, г[оспод] Желтухина л[ейб]-гренадерского, Головина л[ейб]- егерского, Шварца семенов[ского], Сухозанета, Арнольди и сотни других, наводивших страх и ужас на своих товарищей-однополчан25. «Влепить сотню, две, три, закатать его!» - было любимым выражением замашистых офицеров. Палки и побои, побои и палки были одним ultima ratio [последний довод (лат.). - Ред.], одним двигателем всего упрощенного по сему военного механизма.
Палками встречали несчастного рекрута при вступлении его на службу, палками его напутствовали при ее продолжении и с палками его передавали в ожидавшее его ведомство после отставки. Побои - число их, и род палок входили в неотъемлемое право каждого какого бы ни было начальника и в каком бы он чине ни был. Солдат был собственностью, принадлежностью каждого! Били его и ефрейтор, и ун[тер]-офицер, и фельдфебель, и прапорщик, и так далее до высочайшего. Не было ему суда, и всякая приносимая жалоба вменялась ему в вину, и он наказывался как бунтовщик!
Однажды г[енерал] Головин делал инспекторский смотр и на вопрос: «Всем ли вы довольны?» - «Никак нет-с, в[аше] п[ревосходительство], мне не додали холста, и мы не знаем счета артельных денег». - «Поди-ка сюда, молодец», - и, выдвинув его из рядов, начал выслушивать его просьбу следующими вопросами: «Так ты не доволен? Что, ты не одет и не обут? Что, не голоден ли ты? И государь не платит тебе жалованья? Бедный ты, а? Палок!..» Его разложили, живого на носилках вынесли, а другой день он умер в госпитале. Некоторые передовые офицеры (вступившие после в общество) - Норов26, Оболенский и другие - распустили молву по городу, многих взорвало - тем и кончилось!
Тому же Головину на походе в Вильно донесли, что рота зароптала на капитана. Он догнал роту на ходу, остановил и тут же велел рыть могилу и до мертва засек одного бунтовщика и... Дело случилось после семеновского бунта, и нужны были такие примеры! Малейшие проступки подвергались шпицрутенам, после которых следовало калечье и вчастую самая смерть.
Не думайте, чтобы меры такого укрощения касались одних проступков против нравственности или порядка военного, нет, эта гнусная бесчеловечная строгость преследовала [солдата] на каждом шагу тогда, когда вся жизнь его состояла именно в одних шагах!.. С самого раннего утра начиналась выправка этого мученика-солдата. Во-первых, учили его стойке, т. е. неподвижности болвана, не заявляя ни малейшего движения, за исключением глаз, которые должны были для встречи начальника приучаться правильному повороту справа налево!!..
Любопытно было всматриваться в выражение таких остолбеневших, остекляненных глаз, заучивая при этом наизусть и сливая в один голос три дозволенные дикие крика: «Здравия желаю!» на «здорово, ребята»; «рады стараться» на редкое «спасибо»; и «ура» по данному знаку!.. После того начиналось выгибание, растягивание ног, как самых важных членов для достижения усовершенствования знаменитого в то время церемониального марша! Этот марш служил оселком, проверкой достоинства полкового. Здесь лично государь поверял неподвижность рук, плеч, равновесие султанов, ружей и наконец вытягивание носков при требуемом уровнении одного и того же шага по всей армии.
Кларнетист нашего Преображенского полка Шелгунов был облечен полным доверием государя, и ему предназначено было право вводить однообразный по времени шаг. Для этого он становился впереди полковой музыки и, не спуская глаз с своих часов и правой рукой ударяя себя по бедру, давал должный размер шагу. Г[осподин] Шелгунов, как верховный установитель церемониального марша, должен был приобрести вскоре значение соответственно духу того великого времени. Честили его полковые командиры гвардии и вчастую выписывали его командиры частей армии. Он даже был вызываем на маневры и принимал в них участие... с часами верными в руках.
Такая личность, при полученном им значении, служит характеристикой, чертой, определяющей не только направление, но и уровень ходившего тогда военного ума! Какую важность придавали судам, пересудам при разборе этого церемониального шествия! Надобно было видеть вытянувшиеся лица стоявшего, напр[имер], у развода генералитета, объятого каким-то страхом до разрешения вопроса, быть или не быть торжеству или неудаче бранного учения!
Здесь, в зимнем манеже, начал ф[лигель]-ад[ъютант] капитан Клейнмихель, числившийся в Преображенском полку, свою верную службу27; прервал все сношения свои с однополчанами, чтобы стать выше всякого подозрения, он следил беглым шагом за всеми построениями, вносил их в книжечку и по окончании развода подносил ее с своими заметками!.. Тут слышались поздравления, отрывистые похвалы или же роковые порицания. Все эти подробности, схваченные с искаженной природы, вовсе не так мелочны и ничтожны, как они с первого взгляда покажутся.
В этих подробностях отражается и заключается вся умственная деятельность того времени. Направленная и сосредоточенная в пределах самого узкого и ограниченного воззрения, она не могла выдвигать из среды военных ни способных, ни даровитых людей! Будущие полководцы, люди боя, были немыслимы, невозможны... они впоследствии не оказались, и не оказались потому именно, что введен был, кто же - учебный шаг! Как ни ничтожна эта причина, но она произвела те всеобъемлющие в правлении действия, которых будем мы свидетелями и... жертвами!
Шаг этот имел все то чисто историческое значение, которое я ему приписываю; ибо это был первый шаг, сделанный правительством по тому бессмысленному пути, по которому оно думало вести неподвижную Россию. Чтоб объяснить данное мною значение в смысле гражданском военному этому шагу; чтобы понять, каким образом такая кажущаяся с первого взгляда маловажная, ничтожная сама по [себе] причина могла иметь такие ломкие последствия, нужно выследить от самого первоначального его появления в России!
Но я уклонился от своего предмета, или, лучше сказать, от своих судей, спокойно, смиренно расположившихся в своих креслах. Такое отступление в моем рассказе было более естественно, чем умышленно. Переступив порог и взойдя в это судилище, я невольно должен был, прежде всякого другого ощущения осмотреться, где я? с кем я? и что это за пестреющая картина, так эффектно раскинутая передо мной; и что это за разночинные, разноплеменные личности, вставленные в нее.
Признаюсь, после шестимесячного одиночного тайного заключения, почти одичалый, я при виде такой картины подвергся невольно, не скажу смущению, а скорее, какому-то тревожному и даже радостному чувству, свойственному и доступному только одному заключенному, на мгновение выведенному из темницы в мир живых... Невозмутимо также я бросил испытующий свой взор на всю эту невежественную, позорную толпу судей и, спокойно возвратя его на самого себя, пришел к тому в высшей степени страдательному заключению, что люди (которых я почти всех знал если не лично, то по их общественной известности) уронят, погубят нас, себя, царя, а с ним и всю Россию!
Отступление мое, выше сделанное, объясняется этим воззрением; я должен был при виде этих судей общими чертами выказать среду, из коей они были выдвинуты и назначены, должен был вкратце проследить и дух того времени, и людей, выражавших не токмо невежественный застой мысли, но и малейшее проявление ее в смысле гражданского преуспевания. Обложив их, как я сказал, этой жалкой данью, я должен был также проверить и себя и перенестись к тому времени, и предстать перед судьями при тогдашних еще свежих моих верованиях. Нет! никакие десятки лет, никакие последовавшие ослабления телесные и душевные, никакие горькие разочарования не могут изгладить впечатления, вынесенного нами по выслушивании приговора!..
Человек, т. е. подсудимый, живет, так сказать, только в этот момент! Для осужденного это предел его духовной жизни, за которым прекращается весь процесс его действующей воли, без которой человек перестает быть бесконечно всеобъемлющей причиной, а [остается] только слабым и не всегда верным ее следствием. Я остановлюсь на значении этого окончательного действия будто бы мнимого правосудия, выражающегося общепринятою формою, т. е. приговором. Здесь я говорю исключительно о взводимых преследованиях чисто политических. Ряд этих поступков, преступлений имеет или должен иметь особый отдел, не подлежащий непреложному, неизменному какому-нибудь установленному узаконению.
Во всяком гражданском, уголовном деле действия, проступки, преступления довольно ясно определяются и не подлежат ника[ким] толкованиям, оспаривающим самую сущность дела. Воровство, поджоги, убийство и пр. везде будут преследоваться и подвергаться наказаниям. Способ преследования и меры наказания только могут отличать законоположение государства одного с законоположением другого. Чем выше стоит уровень образования, тем выше стоит и нравственность; чем более имеет человек ограждений, тем более он их охраняет; чем более он имеет прав, тем более их он чтит в другом; чем более он имеет, тем более дорожит своим достоянием и тем менее он Падок на какие бы то ни было противозаконна.
Уголовная статистика многих благоустроенных государств своими фактами может, несомненно, служить основным доказательством. Итак, понятия относительно уголовного и гражда[нского] проступка почти сходятся, почти сливаются и, более или менее, приблизительны к истине. Но таковы ли отношения к истине политической? Здесь расходятся вконец и мыслители, и друзья человечества, и отъявленные его враги. Здесь все подчинено таким или другим условиям господствующей в государстве власти.
Какие резкие противоположности в устройстве общественном одной страны с другой. За речкой, например, слышится свободное слово и, прислушиваясь, вы услышите всегда громкое слово здравого смысла, заглушающего слово желчное, страстное, не соответственное установленному порядку; там же и свобода печати восстанет против всякой лжи и обнаружит и козни и направления, зыблющие страну! Какие бы ни были подняты вопросы, все они обслуживаются гласно, а потому здраво и благонамеренно!
Право сходок содействует к освещению и разрешению возникающих новых интересов Земли. За речкой или за океаном вопрос один и тот же (прошли те поверия, которыми утверждалось, что другая или иная широта необходима для условного развития человеческой мозговицы), выборное начало применено как к законодательной, так и к исполнительной власти; там всякий для себя, как все для всякого; там блюститель за всех и за всеми народ, весь действующий посредством своих выборных, за которых он и порука, и ответчик; он один их и повышает, и сменяет, и понижает, оказывая им доверие или лишая их оного.
Там судебная власть стоит самостоятельно, отдельно, не подчиняясь никакому другому влиянию, как влиянию совести и закону, установленному законным большинством! Там суд присяжных, применяемых к делам гражданским, уголовным, политическим (если только могут они возникнуть) и делам печати, служит ограждением прав каждого! Там законодательная палата, свободно избранная большинством неподкупным, решает полновластно возникшие общественные вопросы; сберегает народное имущество; составляет, утверждает сметы, обнимает в своих действиях все отрасли государственного управления; она одна двигает, направляет, устанавливает ход, непременно вращающийся в данном кругу, правительствующему снаряду...
Там исполнительная власть, законом ограниченная, действует всегда правильно в данных пределах и по тому самому слагает с себя всякую личную ответственность, облекая лицо, ее представляющее, в какую-то неприкосновенную святость, которою весь народ дорожит превыше всего. Лицо это, поставленное вне домогательств временщиков, таких или других сторонников, всегда будет для них чуждо, оставаясь верным одному народу, одному благу общему! «The king cannot wrong!» [Король не может делать зла! (англ.). - Ред.] - гласит английская хартия28. И подлинно: «Всем добро, никому зла!» - говорит и у нас песенка - но ведь это песенка!?
Завидная участь тех избранных на царство, понявших свое истинное значение. И как жизнь этих лиц, обставленных законом, и счастлива, и спокойна, и безмятежна... Завидная, право, их участь, хотя, конечно, прямых мыслителей на престоле было и есть мало! Спрашивается, почему же это число так мало? Лица ли лично виноваты, или люди, или среда, в которой они кружатся до первой случайности, до первой ломки, - во всяком случае, скажу и я с другими, что народ имеет то правительство, которое он переносит, а потому и заслуживает!29 Я, по справедливости, а может быть по чувству чистой зависти, заглядывал в чужое и невольно восклицал: «Там-то; там хорошо, подручно и то, и другое, а у нас-то». Теперь воскликну, наконец: «Да! у нас-то, у себя, на дому, на Руси!..»
Господи! прости нам более чем согрешение, прости нам нашу глупость! да, знать не знаем и ведать не ведаем, что бо сотворили, и это в течение 1000 лет! Обок нас соседи, современники этого времени, двигались, шли и опережали нас, а мы, только и славы, что отделались от татар, чтобы ими же и остаться. Посмотрим на наших просветителей. Петр, например, как тень выступает из царства этих мертвых! Конечно, он велик! В нем были все зародыши великого... но и только!.. Предпринятая ломка отзывалась той же наследственной татарщиной! Он не понимал русского человека, но видел в нем двуногую тварь, созданную для проведения его целей!
Цели были великанские, невместимые в бывших границах России, и взял он ее, сироту, и, связав ей руки и ноги, окунул головой в иноземщину и чуть-чуть не упустил ее из длани и под Нарвою, и под Полтавою, и под Прутом!30 Счастье вынесло его на плечах и выбросило его целым во всей его дикой наготе на открытый им и им заложенный берег. Волны его смущали и обнимали страхом, который он не мог и не умел побороть! Берег напротив его одушевлял, окрылял его воображением и придавал ему нужные силы. Там, на берегу, хотя пустынном, зарождались его мечты, замыслы и пророческие вдохновения! Там он вздумал отложиться от прошлого, от всего русского и заложить основание новой России. Он бросает старую столицу, переносит свое кочевье на край государства только для того, чтоб жить всем, и ему в особенности, по-своему и заново!!
Бросить Москву было немыслимо, но для него возможно. Москва еще стояла при всей своей вековой, исторической святости, и это послужило в гибель ей!.. Все былое его раздражало, язвило, и он, напр[имер], не выносил даже ее храмов, - там священнодействует патриарх, - а он сан патриарший хочет уничтожить и для этого православно заявить себя главой церкви!..31 Там великолепные царские терема, напоминают византийский склад и вместе строгость нравов царей - он хочет завести свое зодчество, свои нравы - пойдут пирушки, ассамблеи и вместе весь иноземный разврат...
Там стояла изба, куда стекались выборные от всех городов, от всея Земли русской и решали в Земской думе, чему быть - он не хотел этой старины; он заведет и свой Синод, и свои коллегии, и свой Сенат32; там будет все собственно свое и все свои! Там были стрельцы: он их перебьет тысячами и разгонит33; у него на болоте и в заводе их не будет; наконец, там одно чисто русское, а русские-то ему не под руку. Не с ними же ему ломку ломать, да и не с ними же жить! Он обзаведется и немцами, и голландцами, и людьми одними чужими! Москве не быть, а быть на болоте Питтербургу, сказал он себе, и быть по сему.
Назвав кочевье свое не градом, а бургом, он не Петр, а уже Pitter, да и говорит, и пишет по-русски уже языком ломаным, немецко-французским и т. д. И чего стоит это задуманное на чужбине кочевье, сколько тут зарыто сокровищ, казны, как говорят, а еще более - сколько тут зарыто тысяч тел рабочих, вызванных из отдаления и падших без помещения от холода и изнурительных работ. Зимовье это на краю тогдашнего знакомого мира - нужны были пути сообщения - правда, сам он лично бродит по болотам, по лесам; сам он решает меты, ставит вехи; и сколько здесь пало народу.
Нужна была для этой цели его творения стальная длань при помощи мягкой восковой руки русской! Но пусть Москва, пусть народ молча глядит и переносит всю тяжесть ломки - то было их время и то были люди того времени! Но мы, отдаленные их потомки, наследники прямые, с одной стороны, этого чудовищного бесправного своеволия, с другой, это подобострастие нигде, и ни в ком не выражает малейшего сопротивления, - могли ли мы, сочувствуя всем бедствиям, перенесенным Россиею, и свидетели и теперь последствий петровского строя, могли ли мы не отнестись с должным вопиющим негодованием против того печального прошедшего, из которого вырабатывался так последовательно жалкий, плачевный быт русский в настоящее время.
Ненавистно было для нас прошедшее, как ненавистен был для нас Великий, заложивший новую Россию на новых, ничем не оправданных основаниях. Ломовик-преобразователь отзывался какою-то дикостью, не совпадающею с условиями призвания человека на все творческое, великое! Он был варвар - бессознательно; был варвар по природе, по наклонности, по убеждению! Характер его сложился и развивался при обстоятельствах, им же вызванных, но не менее того раздражительно на него действовавших. Он шел неуклонно, безустально к заданной себе цели и везде и всегда до конца жизни он видел, нет!
Ему чудились поборники всего старого, а он, как неусыпный страж своего нового дела, должен казнить, преследовать мнимых или действительных врагов его. Воля его росла, укоренялась наравне с неистовой жестокостью. Сердце его не дрогнет даже над участью собственного сына, и он приносит его в жертву с какой-то утонченною злобой!34 То был не порыв страсти, быть может, оправданный мгновением, запальчивым бешенством, понятным в такой натуре, - нет! это было действие долгого мышления, и холодно, и зверски исполненного - ужасно!!
Каков он был к сестре35, к сыну и вообще ко всей своей семье, таков он был и к большой семье русской! Он, как вотчину, точно любил Россию, но не терпел, не выносил и, что еще более, не уважал собственно Русских. Достаточно было вида одних бород, зипуна, а не немецкого кафтана, чтобы приводить его в преобразовательную ярость. Нет, он не только не уважал, но презирал во всю привитую себе немецкую силу все тех же русских.
Всегда пьяный, всегда буйный, он неизменно стоит тем же Ріtter’ом и в совете, и на поле битвы, и на пирушках! Не изменит он себе и останется себе верен до конца, и какой конец? Конец самый позорный, самый поучительный для потомков и разъяснивший будто бы загадочную душу Великого! Здесь, на смертном его одре мы его услышали, проследили и разгадали великую его ничтожность.
Великий отходит... отходит не внезапно, но долго, при больших страданиях, но при своем, как всегда, уме. Часы торжественные, предсмертья. Здесь человек, как будто сбрасывая свою земную оболочку, облекается в обеленные ризы предстоящего суда... (он же и был главой христовой церкви) и высказывает свое последнее, заветное слово!.. Слушаем не мы одни, а вся вздрогнувшая Россия, ожидавшая этого царского слова... «Да будет венчан на царство, кто будет более его достоин»36. И вот каким неразгаданным, неопределенным словом подарил Великий несчастную, презренную Россию! И это слово было произнесено при ком - при том же неопределенном пока Данилыче и при той же Катише, перед тем не без умысла коронованной!37 Слово это выказало Петра во всей его государственной или, лучше сказать, правительственной ничтожности - тут он выказал свое могучее я во всем отвратительном, укоризненном явлении.
Явление, объясняющее чисто одно эгоистическое чувство в любви к России. Как? Человек, обнимавший все отрасли госуд[арственного] управления, конечно, насколько они были доступны для его полуобразования; человек, который силился все вводить и упрочивать (все-таки по своим недозревшим понятиям), и этот самый человек не думал и не хотел думать об установлении и упрочивании монархического после себя престолонаследия38.
Такое упущение мысли мы объясняем его развратом собственным и чувством того презрения к русским, которое, по несчастью, без правильной, законной передачи престола он умел передать и тем, которые случайно завладевшим на произвол брошенным им престолом. Разврат его, как ни был он постоянно велик, превзошел все пределы, когда, не уважая ни себя, ни русских, он взял Катюшу в наложницы, а под конец сочетался с ней браком!
Человек, чувствуя за собой способности, как Сатурн, пожирать своих детей39, должен был, хотя бы с целью предусмотрительности, взять женщину свежую, целомудренную, с силой производительною, а не развратную чухонку, переходящую из рук в руки его любимцев и не способную к деторождению40. Он отходит, и нет ему наследника - наследника зарыли в могилу. Есть наследник прямой, но он мал и не поднять, и не нести ему выпадающего из охладевшей руки тяжелого скипетра41. К тому же и обойти Катю, ту самую, которую хотел некогда казнить, не имел духу42 и не имел также и духу обречь ее на царство.
«Пусть,- сказал он, - венец достанется достойнейшему». И сколько в этих словах все того же прежнего произвола: во-первых, он отвергал законное право на престолонаследие в лице внука, Петра II-го; во-вторых, таким беззаконием он узаконил все происки, все домогательства к захвату престола, предоставленного случайностям произвольным, и, наконец, ввергал Россию во всю пропасть преследований, ссылок и казней, ознаменующих всякое воцарение! С этой поры началась, как мы видели, постыдная эра женского правления, исполненная безнравственными примерами, столь омерзительными, сколько и пагубными государству!
С этой поры начал входить в состав высшего правительственного слоя целый ряд временщиков, получавших свое значение в царских опочивальнях! Число этих вводных лиц возрастало с каждым царствованием и наконец образовало класс поддельной той аристократии, богатство которой служит свидетельством, до какой степени допускалось грабительство и расхищение народного достояния. Так чувство презрения к русским Петра переходило по наследству к каждому преемнику с возрастающею силой, и мы видели, до чего оно доходило в царствование Екатерины, второй по имени, но шестой по своему полу43.
В жизни народов есть такие явления, которые никак не подходят под какое-нибудь приложение такого или иного исторического начала! Спрашивается, каким образом мог вторгнуться без всякой насильственной причины этот являющийся вовсе новый, небывалый женский элемент в непременном условии вводимого управления. Ужели это была ворвавшаяся случайность или же обдуманная система государственными людьми того времени? Шесть сряду правительниц царят в течение почти целого века (и каждая из них при особенных обстоятельствах), возводится произвольно на престол и, при соблюдении условленных приличий будто бы закона, заведывают государством.
При таких непрерывных случайностях, при таком отсутствии всякого законного на престол права можно спросить себя (конечно, не их), нет ли тут навевания польского духа и престол Русский не обратился ли в престол избирательный? И, проследя этот жалкий факт в шести позорных картинах, не вправе ли каждый отчасти мыслитель придти к этому заключению?
Избирательный престол - положим, хотя бы и входило это начало своекорыстных временщиков, вельмож того времени - но где же те условия, которые освящают избрание? Петр вымолвил - достойнейшего после себя! Но кто же будет определять это достоинство и кому передал он это право? Ужели все тот же всесильный грабитель Данилыч, человек, которого он дважды судил, засуживал, за все прощая, ужели, говорю я, он, Меньшиков, будет один решать, кому быть; и кому же и не быть, как [не] той же опять Екатерине! Вот на чем остановилась, конечно, предсмертная мысль Петра. Его презрение к русским не пошатнулось в нем и в последний торжественный час его жизни. Он знал русских, знал в этот момент и себя! Не имея ни воли, ни духа гражданского, он сложил с себя гласную ответственность перед потомством и дело порешил у смертного одра!
Тут Питер, Катюша и Данилыч в этом навсегда позорном триумвирате (это таинственное число имеет всегда поверхностный и временный успех)44 условились, чему быть и кому быть, и тихо, и быстро! И бедная Россия, со введением начала ничем не узаконенного избирательного престола, подверглась испытанию тех нравственных потрясений, которые так тяжко, так безотчетно отзывались на ее общественный быт. И разве Петр не мог отвратить этого зла? Разве не было у него внука, и если он находил его малолетним, то не мог ли он назначить ему соправителей? Если он и тут затруднялся, разве не было у него Синода и Сената и достаточно государственных чинов, на которых он должен был возложить обязанности такого назначения, или же назначить временного, до совершеннолетия внука, соправителя?
Нет, не стало, как говорится, Петра на такое дело, и Русские, истинно Русские, давно заклеймили должными порицаниями - между прочим и действиями - и действие, по счастью, последнее его жизни. Петр был уже невыносим для России; он слишком был своеобразен, ломок, а пожалуй, говоря односторонне, и велик. Велик! но не в меру и не под стать. Он с Россией расходился во всем; он выражал движение, другая же - застой; за ним была сила, не им открытая, созданная, а подготовленная, и он ее умел усилить к окончательному порабощению. По крайней [мере], вот смысл и последнее слово его преобразований, всегда надутых, громких, не имевших русского значения.
Преобразования его не есть творчество вдохновительной силы, которая истекается из самого себя. Нет, он не творитель, а подражатель, и, конечно, могучий; но как подражатель полуобразованный и вместе полновластный, введенные им преобразования отзываются узким, ложным воззрением скороспелого государственного человека! Впечатлительный, восприимчивый, и нося в себе, неоспоримо, все зачатки самобытного призвания, он не мог при азиятской своей натуре, постигнуть истинно великое и ринулся, увлекая за собою и Россию, в тот коловорот, из которого и поднесь не находится спасения! Так глубоко запали и проросли корни надменной иноземщины!!
Способность его подражательности изумительна! Настойчивость его воли придавала ему силу исполнения, и мы видим, как все приемы его были и решительны, и объемны - но вместе с сим мы чувствуем, насколько его нововведения были и насильственны, и не современны! и не народны! Не восстают ли теперь так гласно, так ожесточенно против так называемой немецкой интеллигенции, подавляющей русскую вконец? А кто же выдумал немцев, как не тот же Петр? Не он ли сказал: «Придите и княжите; онемечимте Россию, и да будет вам благо!» И подлинно, на первых же порах закняжил Остерман45 (вполне острый ман) и давай играть русским престолом и судьбами России!
Тут же вскоре и Бирон, но этот уже не закняжил, а зацарствовал и давай русских и гнуть, и ломать, и замораживать, целыми волостями выводя их босыми ногами на мороз русский!46 Чего вы, мои бедные русские, не вынесли от этих наглых, безродных пришельцев! Но пришельцы эти были вызваны, водворены (они все были бездомные) великим преобразователем для затеянного им преобразования! Но что это за звание, или призвание преобразователя? Есть ли это высокое вдохновение, свыше данное собственно лицу, отделившемуся говоря численно, от человечества, или же это есть обязанность, назначение каждого, из касты царской взятого и вступающего на престол?
Что касается до меня, то, не вдаваясь ни в какие догадочные умозаключения относительно преобразователей заморских, я, не выходя из пределов наших и основываясь на выводах исторических чисто русских, скажу, что дух преобразовательный обнял не одно лицо в силу каких-нибудь особенных предопределений, а каждую (или под конец) и каждого, появляющегося на царство.
Петр первый заявил себя ломким преобразователем, первый, так сказать, заманился, и мания эта так же, не с такой силой, конечно, стала занимать, волновать, обуревать всех последовавших ему венценосок и венценосцев! Нет ни одной, ни одного из них, который бы не задумал себя показать и хоть чем-нибудь да прославить себя, конечно, не расширением прав народных, но расширением собственных своих в виде изменения одного другим!
Проследите повествования наши, и вы усмотрите - за исключением обычного указа о возвращении сосланных в Сибирь, о прощении недоимок и о перемене, конечно, не формы правления, а формы мундира, - следует ряд изменений, назначений, исключений, наград, и весь этот деятельный шум и треск, сопровождающий всякое новое царство. Та же mania одинаково будет действовать, в большем или меньшем размере, в увеличении налогов, а что главное - пределов империи. Таким образом, все они, волей-неволей, и преобразователи, и завоеватели! Достойные, право, люди исторической памяти! Но нет! Я народохульствую... для них не настало время истории.
Итак, Петр заявил себя неуклонным, упорным преобразователем. Но что же вызвало и навело его на такое сложное и трудное поприще? Вопрос естественный и крайне любопытный, но, признаюсь, не входящий в мое исследование. Здесь надобно бы призвать на помощь и самую психологию, она же оставалась для меня всегда какою-то terra incognita [земля неизвестная (лат.). - Ред.], и потому не нахожу надобности зарываться в глубь этого человека!
К тому же весь он и дела его налицо! Из таинственных причин, подействовавших на его впечатлительный ум, есть все-таки одна сторона, оставшаяся как бы не выслеженною, а именно: первоначальные, заронившиеся в нем религиозные зачатки! Как человек исключительно властолюбивый, патриарх ему мешал, и он заранее думал и мечтал об уничтожении такого равносильного его влияния!
Меня всегда приводило в раздумье, какая мысль влекла его в Саардам, почему он, слагая с себя императорский сан, превращается вдруг из Романова в Михайлова. Почему этот неуч, не жаждущий науки, взялся за топор, а не за книгу?47 Ведь он в Голландии, под рукой Гаага, и Лейден, а также Амстердам, средоточие тогдашнего движения умов; там гремели уже учения нового права48, там... но он не ищет пера, а ищет секиру, и находит ее. Но что это за пример смирения в этом Михайлове, изучая плотницкое мастерство? Не так ли починно заявил себя и плотник Назаретский?!49 Нет ли тут искренней чистой религиозности, и не увидим ли мы в нем нового пророка или последователя Христа?
Да! он заявит себя пророком, и долго, долго пророчество его будет служить путеводною звездой для его преемников! Да! он предрек падение патриарха и сам своевластно заменил его и силою собственного указа признал себя главою церкви! Таким образом он подчинил не свободную, а раболепную церковь государству не свободному, а раболепному! Таким образом русское духовенство утратило навсегда право на приобретение возможного влияния на общество и осталось так же невежественно, как оно было и как сие и требовалось!
Спрашивается, какое же могли иметь влияние на паству в отношении нравственного, христианского преуспевания пастыри такого рода? Ничтожно, неподвижно и безответно стоит и о сю пору духовенство. И нет его в час нравственного распадения или же невзгоды и общего горя... Но цель достигнута: духовенство не вызывает опасения, двигателей против единодержавия, и одним врагом меньше для него! Впрочем, допуская невежество, слитое с суеверием и фанатизмом, конечно, такие меры более чем необходимы - но при духовном образовании, освещенном духом истинного христианства найдется в нем не помощь, а целая сила для поддержания разлагающегося чисто общественного организма.
Пророчества его обняли почти все отрасли правления, и во всей своей ломке он вносил дух, поистине ему свыше вдохнутый. Как объяснить хотя бы и подвиг, поднятый на патриаршество, подвиг, равнявшийся в то время величайшему святотатству, если не допустить в нем усвоивания свыше посланного ему призвания для совершения такого дела. Есть люди, так странно и наскоро, вероятно, сколоченные, что трудно их подвести под уровень самого ясного умственного мерила!
Люди эти, по большей части вынесенные судьбой на плечах народных, достигая некоторую степени высоты, подчиняются законам какой-то новой для них формации и всем явлениям процесса перерождения! Тут, теряя бывшую точку опоры земной, они отделяются от человечества и, сближаясь с искомым божеством, поступают в его непосредственное ведение! С этой поры не ищите в них воли собственной; они действуют, как страдательные существа, по воле найденного ими по себе бога! Они делаются безответными и требуют слепой покорности и повиновения не к себе, а к тому божеству, к которому они сопричастны!.. И мало ли в истории появлений таких странно перерожденных личностей?
Как обильна история евреев этими примерами! Но иудеи жили на особенных правах, и потому они не могут служить мне подтверждением моего довода. К слову, есть, однако же, и у нас одно сближение с этими евреями, и именно: что как они, так и мы о сю пору не поняли истинного Христа. Итак, примемся хотя бы за Македонского! Посмотрите его в Греции, а впоследствии в Индии - там он сын Филиппа, здесь - самого уже Юпитера50. Магомет посредством архангела Гавриила оцепляет современный ему мир!51
Александр благословенный, полуживым народом отрытый из-под пепла московского и им же выброшенный в Париж, поставленный выше царей земных52, не довольствуется такой высотой и для дальнейших своих видов стяжает славы другой, а именно вступает сам на службу, как понимал он ее по-своему! Для этого он не содрогнулся изорвать свой старый формулярный список, исписанный хотя и не большими подвигами любви к народам, однако же довольно свидетельствовавший прежние его стремления...
У старца Нумы была какая-то Эгерия, Александр нашел себе если не нимфу в строгом смысле слова, то почти ей подходящую, а именно баронессу Криднер53. Вот его путеводная вдохновительница; она его помирит с самим собою, определит к новой службе и сблизит с богом, избравшим его своим орудием, исполнителем верховной воли. Не ищите его бывшей высочайшей воли - нет, он смирился, преобразовался, обновился другою плотью и отказался от бывшего себя! Волю он будет выражать, но не свою! Под высшей над ним воле он перестает быть ходатаем прав народных и делается угнетателем, преследователем зарождающихся тогда стремлений к свободе...
Облеченный в ризы нового верховного жреца, Александр образует новый Священный союз: охранение веры, прав царских и бесправия народов служило основанием этому союзу, наравне бесчеловечному и безрассудному, как и союз Пильницкий, столь пагубный по своим кровавым и поднесь еще последствиям54. С какой бы точки зрения ни рассматривался этот союз, все стороны его равно узки, насильственны и неестественны. Та же вера, которую он силился толковать в свою пользу, его засудила как несоответствующего любви, терпимости христианской!







