© НИКИТА КИРСАНОВ (ИНФОРМАЦИОННЫЙ ПОРТАЛ «ДЕКАБРИСТЫ»)

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © НИКИТА КИРСАНОВ (ИНФОРМАЦИОННЫЙ ПОРТАЛ «ДЕКАБРИСТЫ») » Мемуарная проза. » А.П. Беляев. «Воспоминания декабриста».


А.П. Беляев. «Воспоминания декабриста».

Posts 21 to 30 of 43

21

Глава XIX. Владикавказ и Тифлис

Крепость Владикавказ составляет ключ к горному проходу в Грузию и за Кавказ. Она имеет обширный форштадт, с несколькими правильными и широкими улицами, красивыми домами и садами почти при каждом доме, большую площадь с собором посредине, общественный сад и бульвар по берегу шумного Терека. Сверх собора была грузинская и полковая церковь, обширный Гостиный двор, значительная торговля, что придавало ему вид оживленного города и указывало на то, что он будет современным, что и осуществилось в настоящее время. Тут была прекрасная каменная гостиница, в которой был зал благородного собрания, где собиралось большое общество и были оживленные танцы.

Площадь обстроена большими домами красивой архитектуры с большими окнами и балконами, откуда открывались во все стороны самые прелестные виды. К северу расстилалась обширная равнина, обставленная к западу черными осетинскими горами, у подошвы которых и на высотах виднелись частые осетинские аулы. К востоку Галаховские горы, где в 7 верстах от крепости обитало галаховское враждебное и весьма воинственное племя. Эти горы своими мрачными лесами и утесами напоминали воображению красоту Хищнических гор, о которых упоминается в псалмах. К югу возвышается снеговой хребет, увенчанный двуглавым Казбеком. На нижних ступенях хребта и тут также расположены были осетинские и карабулакские аулы.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTEudXNlcmFwaS5jb20vYzg1ODQzMi92ODU4NDMyNDE5LzIyNTM5OC9YV3R1YUNYQ3VJMC5qcGc[/img2]

П.Э. Фробергер. Тифлис. Середина XIX в. Бумага на картоне, акварель, гуашь, белила, тушь, перо. 29,5 х 46 см; 42 х 57,5 см (с паспарту). Государственный исторический музей.

Во Владикавказе мы провели один день, запаслись провизией и на другой день поехали в Тифлис, куда дорога идет Тагаурским ущельем. До самого ущелья верст 7 дорога ровная, а на 7-й версте поднимались в гору по узкой дороге; одна слабая ограда отделяла нас от обрыва. Внизу Терек до сих пор еще не очень быстрый. Отсюда начинается уже заметное возвышение его русла, где быстрота его становится водопадною. Постоянный рев его так силен, что надо кричать у самого уха, чтобы быть услышанным. На 13-й версте стоял Балтийский пост, состоящий из редута и нескольких землянок для солдат. Выше выглядывают осетинские аулы и возле небольшой замок с круглыми башнями дома Дударовых. Около Балты Терек бежит по довольно просторной долине, и тут у осетин устроено несколько небольших плавучих мельниц с колесами на воде, движущимися силою быстрого течения. Отсюда ущелье сужается и некоторое расстояние дороги идет искривленною линией сквозь толщу скалы, взорванной порохом над пропастью. Затем дорога опять идет по расширяющейся долине, ровная, как шоссе, до самого Ларса. Тут уже Терек сужается и белой пеной мчится с ужасной быстротой и оглушительным ревом. Тут снова показываются снежные вершины главного хребта.

Влево ущелье, называемое Махандан, на полугоре которого стоял замок джерахского владельца и живописно раскинутый аул. На другой стороне ущелья возвышается другой замок у речки, называемый Кайтухана, у которого наш пост и пушки, направленные в Джерахское ущелье. В Ларсе замок с сторожевою башнею, тоже Дударова, офицера нашей армии, который живет тут. В обстановке его жизни было кое-что европейское, как-то: мебель, убранство комнат, гостеприимное угощение, и в то же время магометанское, как-то: неизбежный гарем. В Ларсе стояла гарнизоном рота линейного батальона. Тут выстроены казармы с бойницами, несколько каменных саклей, в которых помещаются женатые солдаты. Несколько орудий были направлены по ущелью, откуда мог пробраться коварный враг.

Дом коменданта, или военного начальника, смотрел уютно, как убежище, скрытое в глубине гигантов, над ним воздымающих свои вершины. В противоположность этой "грозной и мрачной обстановке, для смягчения этой картины, глаз приятно поражен видом знакомого европейского костюма дам, гуляющих по склонам этих великанов, среди изумрудной зелени, под сенью огромных орешников. Тут уж я позавидовал этим уединенным воинам, обитающим в таких очаровательных местах, где, кажется, можно проводить целые дни в созерцании чудесных красот природы и особенно если можно поделиться ощущениями с доброй, нежной и еще хорошенькой женой. Правда, что здесь потребуется от женщины много самоотвержения и мужества, ибо могут случиться небезопасные набеги хищников.

Во время нашего проезда тут опасности не было, но в прошлое же вторжение Шамиля Ларс подвергался нападению одной из отдельных его партий. Но есть еще опасный враг в этих местностях - это горные снежные лавины. Случалось, что поселение засыпалось ими, и разрушались дома, которые потом вновь выстраивались из тех же камней, отодвигаясь несколько от прежнего места. Но красота всего этого ущелья, его чудное величие так поразительны, что можно пренебречь всеми опасностями ради того наслаждения, которое чувствуешь в душе. Тут на каждом шагу новая картина, одна другой лучше, так что вся дорога в горах, от начала до конца, есть беспрерывный ряд восторгов для любителя природы.

За Ларсом ущелье более суживается. На этой дороге лежит такой огромной величины камень, что недоумеваешь, откуда мог он быть сброшен, так как около этого места горы не представляют ничего такого, что бы указывало на причину его присутствия здесь. Далее от этого места дорога идет снова под навислыми скалами. Иногда приходилось проезжать под такою навесною скалою, которая, казалось, держится одной жилкой и, кажется, ожидает вашего проезда, чтобы обрушиться. Терек бушует и ревет неистово. Тут переезжают через него на правую его сторону по каменному и очень прочному мосту, а чрез некоторое расстояние по другому такому же мосту опять на левую. По всему этому пути встречаются землянки для солдат рабочих рот. Дорога или вновь прокладывается ими, или поправляются испорченные места.

Вся эта местность до Дарьяла поистине поразительна картинами страшного величия и в то же время разрушения. Тут скалы и утесы, набросанные одни на другие, огромностью своею и хаотическим беспорядком превосходят все другие места. Вокруг всюду лежат огромные обломки, безмолвные свидетели гигантской борьбы. Высота гор громадна, облака не дерзают касаться их вершин, солнце появляется на какой-нибудь час, и потом снова мрак ночи, среди которой утесы представляются как бы тенями осужденных языческого тартара, на вечное заключение в этом месте мрака и смерти; рев Терека - это их дикий вопль отчаяния.

Здесь лошади почтовые превосходны, едешь по какому-то заключенному пространству, кругом гигантские стены, подъезжаешь вплоть - и все еще перед вами ограда, досягающая небес, но только что хочешь убедиться в том, что нет проезда, вдруг глаз усматривает издали что-то, похожее на лазейку, куда надо, кажется, пролезать с усилием, - но, к удивлению, лошади скачут так же быстро, стена раздвигается, и снова цветы и деревья, растущие в расщелинах, приветствуют вас. По третьему мосту снова переезжают на другую сторону до Дарьяла.

Дарьяльское ущелье, которое на пути к станции Казбеку, замечательно, на мой взгляд, теми же хаотически набросанными камнями и утесами; но исторически оно знаменито своим древним замком или, лучше сказать, его развалинами, стоявшими еще во время нашего проезда. Предание или легенда говорит, что это был замок царицы Дарьи, бравшей дань с проходящих мимо товаров. Некоторые полагают, что здесь проходила чрез ущелье знаменитая стена, под которой пробегал Терек. Все это дело археологов, я же описываю только то, что видел сам: именно, что на этом месте виднелись развалины и что еще тогда были видны ступени лестницы, высеченной в скале, по которой спускались к Тереку за водой по закрытому прежде ходу.

От Дарьяла до Казбека девять верст. На этой дороге переезжают мост через речку Кистинка. Эта дорога такая же ужасная, как и во всем ущелье, - всюду хаос: то проезжаешь по узенькой дорожке над ужасающею пропастью, на дне которой Терек свирепеет, как разъяренный зверь; или снова проезжаешь под навислыми скалами, из которых одна, упавши, конечно, обратила бы (расплюснула) экипаж, седоков и лошадей в какой-нибудь лист бумаги. Но зато на этом расстоянии наслаждаешься всеми сильными ощущениями. Тут и страх, и изумление, и восторг, и сверх того чувство отрадное, когда глаз вдруг встречает на высоте прелестную живописную кистинскую Гумт. Но это только приятный и короткий отдых, потому что тотчас же снова едешь над пропастями, та же дикость, те же препятствия и опасности. Иногда поднимаешься в гору по крутизне сажен полтораста, потом столько же спуска, а на 8-й версте взбираешься еще выше, а вправо все тот же бешеный Терек со своим неумолкающим ревом. Тут снежные вершины показываются сзади, а впереди открываются развалины Цвекля-ура. Подъезжая к станции, еще подъем на крутую высоту, где обдает то холодом, то теплом, и по отлогой горной дороге спускаешься к станции.

Не доезжая станции, переехали так называемую бешенную Баму, где Терек во время таяния снегов или сильных дождей мчит за собой целые массы камня и разрушает все встречающееся на пути.

Подъезжая к станции, вправо открывается тот исполин, виденный уже более нежели за 200 верст расстояния. Он имеет две вершины, одна несколько ниже другой. Величие его поразительно. Вечные снега составляют непроницаемый покров его. Облака одевают только стан его, никогда не досягая вершины. Он здесь истинный владыка Кавказского хребта, который пред ним смиряется. По всем вероятностям, некогда он извергал пламя, в горах находят много признаков лавы и много находится горного хрусталя. Нынче вместо лавы каждые 7 лет с вершин Казбека скатываются снежные массы или лавины, называемые здесь завалами, которые часто совершенно преграждают дорогу и запружают Терек. Мы проезжали после одного из таких завалов по огромным снежным толщам, где под их сводами бушевал Терек, прорвавший себе дорогу. Кажется, при этом завале погибло семейство одного майора, им внезапно застигнутое.

Влево по прелестной дороге расстилается грузинская деревня Гор-четы, а на вершине Черной горы виднеется церковь во имя Пресвятой Троицы и монастырь, построенный царицей Тамарой еще в XII столетии. Здание давно уже опустело, но три раза в году сюда стекаются поклонники и богомольцы и совершается богослужение.

Деревня Казбек расположена очень тесно. Все строения из шиферных или аспидных плит. Дом владельца генерала Казбека обнесен каменной стеной, перед домом каменная церковь, где под колокольней покоится его прах; за церковью заезжий дом, куда и примчали нас кони.

Все эти заезжие дома по Тифлисской дороге называются дворцами, потому что, выстроенные и устроенные для проезда Государя, очень хороши. Везде большие комнаты с хорошею мебелью, зеркалами и покойными диванами. Тут у открытого окна мы расположились пить чай, не спуская глаз с черного Казбека, освещаемого заходящим солнцем, которого вершина горит еще долго после наступления сумерек. Когда мы пустились в путь к станции Коби, уже стало совершенно темно, во многих селениях по ущельям и высотам зажглись огоньки, что при такой дикой местности, где на каждом шагу утесы, обрывы, пропасти и слышен один только рев кипящей реки под ногами, чрезвычайно отрадны. Мысль уносится и проникает в эти освещенные приюты мирных семейств; воображение рисует группы мужчин с восточными загорелыми лицами, прелестных женщин с черными как смоль волосами, с сияющими черными глазами, в их живописном костюме с откинутыми чадрами за работой, красивых детей и прочее.

Но в действительности, когда нам случалось посещать их, эти жилища были не так привлекательны, так как бедность, неопрятность с первого же раза кололи глаза, хотя типы от этого не были хуже, а может, были и лучше воображаемых. Но все же в этих освещенных прилепленных к скале жилищах действительно живут люди, и наслаждаются жизнью, какая выпала на их долю, и наслаждаются не менее нашего; верно то, что и тут бьются сердца радостью и любовью, что и тут те же человеческие страсти и желания, мучения и отрада, - словом, та же, только в различных формах, жизнь сынов человеческих, рассеянных по лицу земли для одной и той же цели жить, трудиться, печалиться, радоваться, любить, ждать и надеяться, что после этой жизни наступит другая, вечно богатая и радостная.

При выезде из Казбека версты на две встречаются развалины замков и башен, что показывает, что некогда тут было густое поселение. И тогда еще от Казбека до Коби ущелья были очень заселены. По обеим сторонам Казбека живут два племени: осетины по правую сторону, а по левую - гудотавры, занимающие обширные пространства хребта по реке Спотекали. От Казбека ущелье расширяется; за несколько верст за речкой Спотекали встречаются одна за другой шесть деревень, а на 9-й версте на горе стоит город Сион. Около него видны стены, большая церковь, несколько грузинских домов и сторожевая башня над самой кручей. Сколько прелести и сколько интереса в этих безмолвных памятниках минувших времен, когда и здесь все кипело жизнью, деятельностью и обычною жизненною суетою. Смотря по многим развалинам повсюду, здесь было густое население, потому что необходимы были и руки, и капиталы, и искусство, чтоб вознести целые города на такие высоты.

Кажется, что общего между протекшим и настоящим? И однако ж как сильно интересует мыслящего человека судьба прошедших поколений! Особенно в Грузии, где так много памятников глубокой древности, этот интерес особенно силен. Грузинский народ занимает именно то место в нашем Старом свете, где, как в ворота, проходили бесчисленные народы из Азии в Европу. Что должен был испытывать в разное время этот народ, чтобы удержаться в своей прекрасной стране? Сколько событий проходило перед ним, сколько кровавых битв он должен был выдержать! Какие роды и семьи жили в этих жилищах на Сионе? Что волновало и услаждало их жизнь на этих подоблачных высотах? Восхищались ли они чудной картиной, расстилавшейся под их ногами? Что наблюдал страж на этой сторожевой башне?

Нет сомнения, что выбор неприступных мест для жительства, эта башня и крепость говорят ясно о беспрерывных опасностях тех времен. Опасности и битвы должны были питать любовь к родине, святыне, воспитывать воинскую доблесть и мужество. Этот народ доселе сохранил во всей чистоте, среди всех превратностей и мученических страданий, свою Православную апостольскую Церковь, тогда как другие из народов этих гор стали отверженцами и изменниками Христу Богу, став грубыми магометанами. Если же этот народ был так мужествен и тверд, то женщины его, возрастившие и выкормившие своею грудью этих борцов, долженствовали быть на той же высоте своими качествами, своими женскими добродетелями, материнскою и супружескою любовью, так как воспитание этого народа совершалось здесь, в этих родных горах, под родным кровом. Вот где обширное поприще для даровитого романиста-археолога!

От станции Коби дорога возвышается до самого перевала через хребет. Эта последняя гора называется Крестовою по огромному каменному кресту, воздвигнутому здесь генералом Ермоловым и тогда стоявшему.

Мы переезжали Крестовую гору в исходе мая, и тут еще была зима и огромные массы снега только что начинали таять. Несколько ниже вершины по ту и другую сторону началась весна; трава только что выходила, тогда как внизу у Владикавказа было лето в полном развитии. Как подъедешь, так и спуск имеет несколько станций: Пасанаур, Коша-ур и наконец Ананур, где находится штаб-квартира 1 -го грузинского линейного батальона.

В горах видно много древних обителей, которых основание восходит к самым первоначальным временам обращения в христианство Грузии. Все эти монастыри, несмотря на свое настоящее запустение, посещаются в известные праздники бесчисленными богомольцами. Нам случилось объехать одну такую толпу богомольцев. Возле светлого горного ключа, светлою и густою струею бьющего из горы, расположилась самая живописная группа мужчин, женщин, девиц и детей в праздничных разноцветных одеждах. Тут были и седые старцы, и дети, играющие по зеленой мураве, и прелестные женщины с отброшенными назад чадрами. Одни отдыхали, собирались с силами, тогда как другие вереницами поднимались в гору на такой высоте, что казались более муравьями, нежели людьми.

Подъем на Крестовую гору простирается версты на четыре. От креста начинается спуск, местами очень крутой. Дорога высечена на краю обрыва по одному боку Гуд-горы на страшной высоте в две сажени шириной. Слева отвесная стена, от которой гора возвышается до вершины. Тонкие перила ограждают от обрыва. Если достает смелости, чтобы взглянуть в эту пропасть, я думаю, до 600 сажень глубины, то восхищенному взору представится нижняя ступень хребта Гудовского ущелья, на дне которого по нижним уступам гор виднеются столетние дубы и орешники, сквозь гигантские ветви которых проглядывают замки с башнями. Еще ниже, как муравейники, раскинуты грузинские селения, утопающие, так сказать, в самой роскошной растительности, и между ними светится Арагва, пропадающая у подошвы и вытекающая из гор светлою серебряною нитью.

Здесь начинается спуск с вершины версты четыре и потом по ровной дороге до Кошаура. Из Кошуара опять спускаются под гору тоже версты четыре в долину Арагвы. Эта кроткая и прелестная сестра Терека бежит тут по чудной, восхитительной долине Грузии. По обеим сторонам также высятся горы, но долина между ними очень обширна, и она, светлая и голубая, как небо ее родины, грациозно катит свои воды между цветущими лугами и полями, где пшеницы уже в колосу и миндаль в цвету. Кой-где в уступах гор видны пещеры, в которых жили некогда святые пустынники, а может быть, живут и теперь, так как глубокое религиозное чувство и животворную веру хранит вся Грузия.

От Кошаура до Пасанаура 19 верст. Это укрепленный пост со рвом, валом, казармами и домом воинского начальника, как и все другие посты, с неизбежной лавкой духанщика, где можно купить все, что нужно. От Пасанаура дорога идет по той же долине до Ананура. Тут ущелье суживается и снова приходится проезжать под навесом скал, но дорога вообще хороша и везде живописные виды. На 14-й или 15-й версте горы по обеим сторонам понижаются и вправо открывается замок с монастырем.

Ананур древний город. Замок окружен толстыми стенами, расположенными по полугоре. Народонаселение города очень небольшое. Тут была штаб-квартира 1 -го грузинского линейного батальона. Отсюда дорога идет через речку Аркана, впадающую в Арагву, которая остается вправо и потом поднимается на небольшую гору между кустарником. Подъем, однако ж, продолжается, хотя и не круто, верст 6 или 7 и затем спускается к городу Душет. Вся эта дорога идет между грузинскими пашнями. Тут мы остановились и рассматривали грузинский плуг и грузинскую пахоту. Плуг, огромного размера, был запряжен восемью парами волов и буйволов, на каждой паре мальчик, перед всею упряжью волов шел передовой и направлял шествие, а плугом управляли двое. Это примечательное орудие отваливает огромного размера пласты, а борозда, им проводимая, скорее походила на канаву, нежели на борозду. Не менее того, грузины считают такую глубину необходимою как по тяжелой глинистой почве, так и потому, что глубоко залегшие семена более сохраняются от палящих лучей грузинского солнца. Нас, как земледельцев и еще недавних фермеров, очень занимала эта пахота.

В Душет мы спустились около полудня. Это довольно порядочный городок, также с крепостью. Все строения каменные и довольно красивые. Площадь обстроена множеством лавок. Этот признак обширной торговли в кавказских городах для приезжего из России, где в маленьких городах увидишь весьма немного лавок, поражает. Но надо вспомнить, что на Кавказе вся торговля в руках армян, самого торгового, деятельного и способного племени. Мы приехали прямо в заезжий дом с большими опрятными комнатами, хорошею мебелью и зеркалами. Перед окном нашей комнаты, где мы поместились, и по обе стороны крыльца роскошно цвели огромные кусты роз, усыпанные крупными благоуханными цветками, разливавшими свой аромат в воздухе и по всем комнатам. Здесь нам пришлось пробыть более двух дней, так как все почтовые лошади были сняты под корпусного командира Головина, возвращавшегося из редута Кале в Тифлис.

Впрочем, мы этим замедлением были очень довольны. Сюда же приехали и также остановились с нами майор Ершов, Николай Иванович, и князь Лобанов-Ростовский, который кончил курс в университете, ехал поступить в военную службу, впоследствии флигель-адъютант и зять фельдмаршала Паскевича. Оба наши спутника были люди очень приятные и умные собеседники; приходили также к нам некоторые офицеры, местный доктор, и все это время мы провели очень приятно. Вечером гуляли и, встретив все душетское общество из дам и мужчин, присоединились к нему, так как с некоторыми уже познакомились при их посещении. Между гуляющими было несколько прелестных дамских лиц.

Из Душета мы выехали мимо гигантских орешников через речку Душетка и поднялись в гору, потом спустились в деревню, где было множество виноградников, и на 7-й версте спустились к Арагве и потом кустарниками приехали в Гарцискар. Из Гарцискара снова поднимаются в гору по правую сторону Арагвы, а на второй версте поворачивают вправо под обрыв берега, идущего гранитною стеною, и тут влево от впадения Арагвы в Куру открываются развалины Мцхета, некогда столицы Грузии.

По преданию, Мцхет восходит до времен самых отдаленных, построен он Мцхетом, сыном Картлоса, родоначальником грузин, по имени которого он доныне называется Картлосом; сам Картлос считается ближайшим потомком Ноя. Известно то, что Мцхет во времена Александра Македонского уже был цветущим городом.

Нынешний собор построен в XV веке, но на этом месте первая христианская церковь, деревянная, была построена царем Иберии Марианом, первым принявшим христианскую веру от святой равноапостольной Нины. Вместо этой церкви в половине V века построен великолепный собор, потом разрушенный землетрясением, в исходе XII века, вместо которого в XV уже веке построен нынешний собор во имя Покрова Пресвятой Богородицы. Влево от дороги видна другая церковь, возле которой стоит часовня, воздвигнутая, как говорят, святой Ниной. Упадок Мцхета начался с начала V века, когда царь Дочи перенес столицу в Тифлис. Потом его разоряли персиане и он остался до сих пор в развалинах. Между тем он имеет прекрасное местоположение и воздух гораздо здоровее тифлисского. Теперь в Мцхете живет до сотни семейств.

На шестой версте от Мцхета виден древний каменный мост через Куру, построенный, по преданию, Помпеем, во время преследования царя Митридата. От моста дорога поворачивает влево по берегу Куры, под гранитными стенами горы. По ту сторону реки довольно густое народонаселение. На 10-й версте от Мцхета открывается Тифлис. Старый город в котловине между высокими горами, его окружающими. По мере приближения умножаются селения и повсюду сады и шпалеры с виноградниками.

Мы въехали в предместие Тифлиса, по левую сторону Куры, и остановились в гостинице немца Зальцмана, колониста и пивовара. Дом прислонен к высокой горе, и все здания его постройки идут уступами в гору. Мы заняли две чистенькие комнаты по 1 рублю 50 копеек в сутки. Обед в трактире у него же очень хорош и не дорог. Бутылка пива пол-абаза или 10 копеек серебром, бутылка красного грузинского вина, очень хорошего, - 1 рубль, это, разумеется, только в гостинице, а в городе не более абаза.

Пообедав и приятно отдохнув после обеда, мы отправились ходить по городу. Пройдя мост через быструю Куру, живописно омывающую каменный Караван-сарай, которого балкон возвышается над самой пучиной, мы вошли в грузинскую часть города, где на площади кипела пропасть народа у бесчисленных лавок с зеленью, плодами, разными съестными припасами и дровами. Воду возят на ослах. Пройдя площадь, мы вошли в ряды. Над каждой лавкой устроен навес от солнца, и тут взору представляется множество азиатских и европейских товаров самого разнообразного вида. Пройдя ряды, вошли в узкие улицы, где у каждого дома внизу лавки всех возможных ремесел, и все ремесленники работают на их порогах. Тут и портные, и сапожники, и столяры, и слесари, и кузнецы. Все это стучит, пилит посреди бесчисленной толпы проходящего, покупающего люда, как в "Тысяче и одной ночи".

С наступлением темноты лавки освещаются, и это придает этому средоточию торговли очаровательный вид гарун-аль-рашидского города. Семейства после дневного жара собираются на галереях, окружающих дома, где преимущественно сидит все женское население, так что, проходя дома, наверху слышится говор тоненьких женских голосов, воображение рисует, конечно, красоту обладательниц этих нежных гармонических звуков, но, к сожалению, сокрытых завистливым сумраком ночи. При свете луны, сиявшей в полном свете, можно было, впрочем, рассмотреть откинутые белые чадры, перехватить блестящий взор черных глаз, но очертаний рассмотреть было невозможно и надо было довольствоваться призраком воображения. Кой-где среди этой очаровательной южной ночи слышались иногда нежные звуки голоса певшей какую-нибудь монотонную грустную песню.

Барабаны и трубы пробили и проиграли зорю, и мы направились в свою квартиру. За нами долго еще слышался шум, говор и пение; виднелись ярко освещенные лавки, но прошли мост, на этой стороне реки все было тихо и только слышалась музыка в освещенном доме, где в окнах мелькали тени танцующих; мы завернули сюда, втерлись в толпу, чтобы в открытые окна взглянуть поближе на танцующих, и затем вошли к себе и стали пить чай, сидя на галерее, но для этого понадобилось надеть шинели, так как тифлисские ночи бывают очень прохладны. Чай наш на этот раз был особенно приятен. Мы купили себе превосходного турецкого табака, который и курили с чаем вместо Ванитоба, с тех пор уже навсегда оставленного.

Мимо нашей гостиницы ежедневно проходило множество народа из немецких колоний. В Тифлисе в 1840 году было трудно достать хороших сливок и белых хлебов, хотя в городе и были булочники, но посылать туда далеко, да нам и некого было, и потому прислуга в гостинице по нашей просьбе покупала для нас превосходные сливки и хлебы от колонистов, рано утром приезжавших в город для распродажи своих произведений.

Сидя на балконе, мы находили большое удовольствие наблюдать проходящих в город и из города. Нас удивляло, как могли грузины в своих туфлях, с загнутыми вверх носками, огромными каблуками, ходить с такою легкостью и быстротою. Однажды случилось видеть всадника, ехавшего рысцой и возле него высокого грузина пешехода, не отстававшего от него ни на один шаг и в то же время громко разговаривавшего со своим товарищем. Вот и несостоятельность пословицы: "Пеший конному не товарищ".

Во время нашего пребывания в Тифлисе мы являлись к начальнику штаба генералу Коцебу, который принял нас очень любезно, спросил, в который полк мы желаем записаться: здесь ли, за Кавказом, или на линии. Мы пожелали последнего, так как там были наши товарищи декабристы в отряде генерала Засса за Кубанью: Михаил Михайлович Нарышкин, М.А. Назимов и Вегелин.

Мы пробыли в Тифлисе ровно неделю, и нам она показалась за один день: так приятно было нам здесь. На северного жителя южный край сам по себе, по своей живительной теплоте климата, по своей роскошной растительности, всегда производит сильное и приятное впечатление. В Тифлисе же еще возбуждал особенный интерес сам город со своею оригинальною восточною физиономиею, с пестрым населением всех возможных восточных народов, не исключая поклонников Брамы, с его оживленною торговлей. Мы с наслаждением бродили по его узким улицам, прислушивались к говору, всегда очень живому на востоке, и восхищались, когда встречали прелестных грузинок. Армянки же, напротив, производили неприятное впечатление своим похожим на саван костюмом. Это просто мумия, вся сверху донизу обернутая в белую простыню. Лица их, правда, открыты, и глаз часто останавливается на прелестных чертах, но зато ужасная штукатурка белил и румян уничтожает всю прелесть. Еще не совсем приятная особенность всех южных стран - это крик осла, который здесь часто слышится и который я в первый раз слышал еще в Испании во время нашего плавания в Брест и Гибралтар.

Но что тогда было превосходно - это тифлисские бани или, лучше сказать, купальни. Бани или ванны помещаются в здании огромного протяжения, по обе стороны предлинного коридора. Каждый отдельный нумер имеет свой каменный бассейн с кранами в стене холодной и горячей минеральной воды. Около стен широкие лавки, покрытые чистыми белыми простынями. Эти купанья истинное наслаждение. Здесь они славятся еще искусством своих банщиков, которые, говорят, расправляют все косточки и суставчики, забираясь на лежащего пациента и прохаживаясь по нем и ногами, и на коленях, расправляя руками все члены, чего мы, однако же, испытать не пожелали.

Корпусный командир генерал Головин еще не приезжал, и мы, получив все нужные бумаги, отправились в Ставрополь по назначению нас в знаменитый Кабардинский полк, находившийся в Закубанском отряде генерала Засса. Впечатление, произведенное на меня этой южной столицей Кавказа, до сих пор еще живо в моем воспоминании, хотя мы пользовались здесь гостеприимством одного только нашего хозяина гостиницы господина Зальцмана, и то за свои деньги. Впоследствии, по возвращении в Россию, когда развозили пароходом, нами устроенным на Волге, армянские грузы, мы сделали большое знакомство с тифлисскими негоциантами, но в 1840 году еще никого не знали в Тифлисе.

22

Глава XX. Пребывание на Кавказе

Ровно чрез три месяца по выезде из мирного Минусинска, 12 июня 1840 года, мы приехали уже из Тифлиса в Ставрополь, главную квартиру войск правого фланга Кавказской линии и столицу Кавказской области. Из Тифлиса мы ехали тем же путем чрез Кавказский хребет, Крестовой горой, проезд чрез которую теперь уже был свободен от снега; потом очаровательным ущельем до Владикавказа и Грузинской дорогой до Екатеринограда. Отсюда мы ехали уже новой для нас дорогой, не представлявшей, впрочем, ничего нового сравнительно с прежней. Те же станицы, многолюдные, чистенькие, напоминавшие Малороссию своими белыми мазанками. Везде станции содержали казаки, потому почтовые лошади были превосходные и езда очень быстрая. Не доезжая Георгиевска, тогда уже заштатного города, показался гигантский Эльбрус, а за ним Пятигорье, от чего получил свое имя Пятигорск. Георгиевск тогда, в 1840 году, был небольшой, но чистенький городок; он расположен на реке Кума, и помню, что тут мы были поражены удивительною белизною пшеничных хлебов, что, впрочем, и понятно, так как тут была родина знаменитой во всем мире пшеницы-кубанки.

Вся эта линия в то время была безопасна для проезда, хотя и бывали случаи нападения, но гораздо реже в сравнении с левым флангом. Так, тогда рассказывали, как погиб один майор, приводивший маршевые батальоны (так назывались батальоны, назначенные для укомплектования кавказских войск). Он уже возвращался в Россию и на одном переезде, к вечеру, подъезжая к одному оврагу, внизу которого был мост, под мостом заметил нескольких человек и лошадей. Догадавшись, что это были хищники, он, вместо того чтоб поворотить назад и скакать к посту или станице, зарядил ружье, велел зарядить также своему человеку и начал спускаться; подъезжая к мосту, выстрелом была ранена лошадь, что помешало ему пуститься во весь дух; тогда выскочили хищники, и хотя он сделал два выстрела и, может быть, убил или ранил кого-нибудь из них, но все же они его изрубили; ямщик, тоже раненый, свалился с козел, где его и нашли сторожевые казаки, прискакавшие на выстрелы. Казаки преследовали разбойников. По линии распространилась тревога, и не помню уже, чем кончилось это преследование.

Другой случай был с женою артиллерийского полковника Мяхина, между Георгиевским и Пятигорском; на нее напали хищники, она была взята в плен и потом уже выкуплена.

Верст за шесть открылся Ставрополь; он расположен на возвышенности и очень красив, осененный садами и рощами, которые, вперемежку с белыми каменными строениями, придавали ему прекрасный вид.

В Ставрополь мы приехали в обеденное время и были очень рады встретить здесь нашего товарища декабриста Николая Романовича Цебрикова, того самого, о котором я упоминал, описывая происшествие 14 декабря. Он имел солдатский Георгиевский крест за штурм Ахалцыха и носил в петлице офицерского сюртука (он уже был произведен) Георгиевскую ленточку; а как в густых, коротко остриженных волосах его была значительная проседь, то, вероятно, его принимали более за генерала, нежели за прапорщика, так что проходившие мимо военные отдавали ему честь, при чем он крайне конфузился. Это был человек весьма оригинальный: правдивый, честнейший, пылкий до сумасбродства и либерал в душе. Он очень легко поддавался мистификации, что мы знали еще в Пятигорске, быв дружески с ним знакомы.

Когда мы пришли к нему и увидели, что при нем в услужении был крепостной человек, которого он очень любил и баловал, то в шутку заметили ему: "Как это, Николай Романович, вы декабрист, а еще пользуетесь крепостным правом и имеете при себе в услужении раба?" - надо бы видеть, как он сконфузился и растерялся, приняв шутку за чистую монету; начал оправдываться тем, что взял его единственно для того, чтоб дать ему вольную, потуплял глаза, как будто уличенный в каком-нибудь дурном деле, так что мы едва удерживались от смеха и едва уверили его, что эта была шутка, что в Сибирь за своими барынями многие из крепостных девушек поехали, чтоб служить им.

У него мы познакомились с одним Преображенским полковником, фамилии не помню, который был при кончине Одоевского, нашего милого поэта и друга. При поездке нашей на Кавказ любимою нашею мечтою всю дорогу было увидеть его и Нарышкина, Михаила Михайловича, спутников наших, с которыми мы выехали из крепости в Сибирь, и как было грустно нам узнать, что его уже нет на свете. Мы очень много говорили о нем. Каким знали мы его в тюрьме, таким точно и остался он до конца: всегда или серьезный, задумчивый, во что-то углубленный, или живой, веселый, хохочущий до исступления. Он имел порядочную дозу самолюбия, а как здесь он увидел во всем блеске удальство линейных казаков (он был в Нижегородском драгунском полку, но прикомандирован к казачьему), их ловкость на коне, поднятие монет на всем скаку, то захотел непременно достигнуть того же, беспрестанно упражнялся и, конечно, не раз летал с лошади. Да, если б он был жив, то, конечно, оставил бы своей милой родине, пламенно им любимой, много прекрасных, возвышенных идей в звучных, прекрасных стихах; но ревнивая смерть нежданно похитила его во цвете лет из этого мира, и сбылось то, что он как бы предсказал, написав еще в Чите в своем стихотворении под заглавием "Предчувствие":

И грубый камень,
Обычный кров немых могил,
На череп мой остывший ляжет
И соплеменнику не скажет,
Что рано выпала из рук
Едва настроенная лира.

В Ставрополе нам отвели хорошую квартиру у одного купца, претендовавшего на звание цивилизованного человека, но на самом деле больше подходившего к московскому гостинодворцу 1820-х годов; претензия же его на цивилизацию возродилась по следующему случаю: он имел торговые дела в Таганроге, бывал там часто и по этим же делам был знаком со многими иностранными негоциантами. Они постоянно подшучивали над его бородой, говоря, что образованному человеку постыдно носить бороду наподобие какого-нибудь мужика и что через бороду он даже лишен возможности бывать в клубе и благородном собрании (тогда борода была еще в гонении и немногие дозволяли себе это отступление от общего обычая; видно, что петровская пошлина на бороду еще тогда не утратила своей силы). Прислушиваясь к этим убеждениям, он мало-помалу начал склоняться на них, и вдруг им овладела отчаянная решимость сбрить свою бороду и открыть себе вход во все европейские собрания и получить патент на цивилизованного человека.

Цирюльник сначала коротко срезал ему бороду и усы, затем гладко их выбрил - и вот готов новый цивилизованный европеец. "Но когда, после операции, я посмотрел на себя в зеркало, - рассказывал он, - то лицо мое показалось мне величиною в палец, тут, господа, я уже не выдержал и, верите ли, слеза прошибла меня. Поздравление моих друзей-искусителей, обеды с шампанским, вход в их семейства, конечно, развеселили меня; но когда я собрался домой, меня крепко взяло раздумье. Кажется, ничего дурного не сделал, а совесть стала мучить меня, как будто изменника своей родине. По приезде домой еще большая мука ожидала меня: жена сперва не узнала меня, а когда узнала, то так осердилася, что и на глаза не пускала, а потом, хотя и помирилась, но все же попрекала, зачем изменил обычаю отцов". Весь этот рассказ он сопровождал очень смешной мимикой, так что все слушавшие его от души хохотали.

По приезде в Ставрополь мы явились к начальнику штаба, полковнику Александру Семеновичу Трескину, который представил нас нашему полковому командиру генералу Ивану Михайловичу Лабынцеву, тогда известному кавказскому герою, который и назначил нас в 3-й батальон своего знаменитого Кабардинского полка, в 7-ю роту, которою командовал капитан Владимир Васильевич Астафьев. В этом полку из наших сибирских товарищей был один Вегелин. Полк наш находился на реке Лаба в отряде генерала Засса, знаменитого тогда своими летучими набегами на аулы, своею отвагою, предприимчивостью, ставшими грозою для всего враждебного нам закубанского населения, так что крикливых детей своих матери стращали Зассом.

Рассказывали, что он однажды, перед каким-то важным набегом, распустил слух, что Засс умер; говорили, что и гроб был поставлен, и многие из мирных черкесов, пребывавших в отряде, пропустили эту радостную весть по аулам, а он в ту же ночь с казаками вышел из лагеря, приказав следовать за собой пехоте, совершил внезапный набег и разгромил аул. Но по возвращении, как рассказывали бывшие в экспедиции офицеры, речка, которую перешли вначале вброд, при обратном движении сильно поднялась, так что пехоту переправляли на конях, а орудия были почти покрыты водою. Эту переправу и все движение совершал отряд под прикрытием нескольких рот кабардинцев, под начальством поручика или штабс-капитана Ивана Николаевича Струкова, который геройски отбивал все отчаянные нападения черкесов. Пока переправлялась колонна и раненые; а когда уже весь отряд был на другом берегу и выстроен, он переправил свои роты также постепенно, а за остальными, подогнем орудий с другого берега, переправился и сам.

Пробыв в Ставрополе дней шесть, мы отправились в станицу Прочный Окоп, штаб-квартиру Кубанского казачьего полка. Тут мы нашли из наших товарищей одного Михаила Александровича Назимова, который сообщил нам все сведения относительно нашей будущей службы, об экспедициях, обо всем, что необходимо иметь для походов. Сообщил нам, что здешнее начальство разрешило нашим товарищам в походе быть верхом, иметь вьючную лошадь для вещей, как все офицеры кавказских войск в экспедициях, но, разумеется, мы должны были носить солдатские шинели и иметь за плечом солдатское ружье и патроны. По его же совету мы заготовили себе вьюки и лошадей. В это же время приехал генерал Засс, и мы отправились являться к нему в крепость Прочный Окоп, расположенную в одной версте от станицы. Мы представились генералу и были приняты им очень радушно.

Генерал Засс был еще молодой, средних лет человек, высокий и стройный. Он носил серую черкеску с кинжалом у пояса - общий костюм черкесов и казаков; с проницательными голубыми глазами, с огромнейшей длины русыми усами, орлиным носом и чрезвычайно живыми движениями - он и наружностью своею поддерживал молву о его подвигах. Он приказал нам отправляться в отряд к своему полку, но ни слова не сказал об экспедиции. Он терпеть не мог, чтобы кто-нибудь знал о его преднамеренных движениях или выражал свои соображения о его планах; их никто не знал, так таинственно он вел свои дела.

От него мы пошли к нашему товарищу Вегелину, который на форштадте нанимал небольшую комнату, безукоризненно опрятную, с белейшими полами и сетками в окнах от мух, комаров и мошек. Александр Иванович Вегелин, личность очень занятая собой, любил покой и возможный комфорт; он был всегда серьезен и важен, смотрел на все критическим взглядом, выражался докторально, хотя и нельзя сказать, чтобы толково; любопытно, что все наши товарищи прозвали его диктатором. Он, с другим его товарищем по Литовскому корпусу - Игельштромом, где они оба командовали саперными ротами, кажется, за отказ присягнуть Николаю, были осуждены в работы и присланы к нам, в Читу, и оттуда выпущены раньше нас. Мы застали их на Кавказе: Вегелина - портупей-прапорщиком, а Игельштрома - офицером, командовавшим полуротой саперов. Константин Евстафьевич Игельштром, один из числа 34 (?) детей отца его, генерала Игельштрома, был совершенною противоположностью Вегелину. Это был школьник в полном смысле слова, всегда веселый, беззаботный и действительно несносный, когда хотел кому-нибудь надоесть; но оба они были славные личности, благороднейших и честнейших правил и добрые товарищи.

Получив приказание отправляться в отряд, где ожидали движения, мы, возвратившись на квартиру в станицу и приготовив все к походу, сели на коней и отправились сперва в крепость, чтобы захватить Вегелина, который тоже отправлялся в отряд; М.А. Назимов уехал еще раньше.

У Вегелина был слуга из России, молодой малый, а нам генерал дал донского казака; мы уложили все наши вещи в телегу и направились к Кубани. Крепость была расположена на высокой горе, и дорога вниз к реке была высечена в скале, имея с одной стороны отвесную стену, а с другой скат, поросший луговою зеленою травой.

Мы с Вегелиным ехали верхом, а брат присел сзади на повозку, но потом сошел, и только что слез с повозки, как лошадь в возу как-то оступилась, телега попала на край кручи и в тот же момент опрокинулась; лошадь, кучер, воз - все это полетело вниз. Мы были уверены, что и лошадь, и человек были убиты, так как воз, по крайней мере, пять или шесть раз перевертывался, пока долетел донизу, - и что же?! Оказалось, что воз даже не развязался, так крепко он был увязан, лошадь осталась невредимой, человек тоже, только на несколько минут как будто, потерял сознание от страшного кружения.

Гора эта составляла берег Кубани и была очень высока. Отделавшись так счастливо, мы от всего сердца возблагодарили Бога и, спустившись вниз, переправились за Кубань вброд. В то же время в отряд шел казачий полк, с которым мы и располагали идти вместе; но потом узнали, что полк остался дневать на той стороне реки. Пускаться в ночь одним было опасно, и мы тоже расположились на ночлег возле полка. Под большим ветвистым дубом мы разостлали свои бурки, велели разложить костер, поставили чайник и, осушив его, передали людям чай и сахар, а сами улеглись спать. Безграничная степь, ароматный чистейший воздух, шум быстрой Кубани скоро нас усыпили.

Фырканье лошадей и собиравшиеся тучи хотя и предвещали дождь, но ночь прошла покойно. С рассветом мы пустились в путь, и только что тронулись с места, как началась гроза и пошел дождь, но бурки и башлыки не дали нам его почувствовать, да, к счастию нашему, и дождь шел с перерывами и часто разъяснивало. Вся эта дорога от Кубани до Лабы, где стоял наш отряд, простиралась на 50 или 60 верст, и вся эта сторона Кубани находилась во владении мирных черкесов, обитавших по берегу Кубани. Несмотря на то тут часто появлялись хищнические партии, переходившие через Кубань для грабежа. Они угоняли скотину у казаков на линии, а иногда и у своих братьев, мирных черкесов. Так однажды, года два тому назад - как рассказывал наш казак, - отправлено было 26 донских казаков для следования в какую-то крепостцу.

На реке Чемлык, единственной на этом пространстве, они остановились напоить своих лошадей, а затем пустились дальше, но, к несчастию, в беспорядке, без всякой предосторожности; одни уже выехали, другие оседлывали лошадей и один за другим выезжали, растянувшись на большое пространство, как вдруг передовые на отдаленном кургане увидели что-то черное, но как там очень часто встречаются огромной величины орлы, которые садятся на вершины курганов, то они и приняли этот черный предмет за орла, однако же мгновенно исчезнувшего. Это был черкес в бурке, которая, расширенная, действительно представляет вдалеке подобие орла, - и это постоянная уловка хищников.

В тот же момент из-за кургана помчалась на них целая хищническая стая, человек во сто; казаки потерялись от этой неожиданности, некоторые стали стрелять, другие отбивались шашками, но как все были разрознены, то дело окончилось тем, что 19 человек были убиты, а остальные взяты в плен. Слушая рассказ казака об этом и о других происшествиях, мы сами вдруг увидели вдалеке что-то быстро несущееся против нас; по пересеченной же местности мы не могли сначала рассмотреть, что это такое, так как при спусках они пропадали, а при подъеме показывались снова; когда же мы увидели человек шесть или восемь всадников, в черкесских папахах, с винтовками за спиной, то, признаюсь, несколько сконфузились, хотя и приготовили свои ружья. Казак наш, так же, как и мы, признав их за черкесов, но не знавши, мирные ли то были или хищники, внезапно пустился в сторону от дороги, что нам сначала могло показаться за бегство; но он, сделав полукружие, возвратился на дорогу.

Вслед за этим маневром увидели, что из той партии отделился также один всадник и, сделав такое же полукружие, возвратился; тогда только наш казак растолковал нам, что это был условный сигнал между нашими и мирными черкесами; если же с той стороны не повторится сигнал, то надо было готовиться к бою или пускаться наутек, когда силы были несоразмерны. Это был посланный из лагеря на линию с депешей от генерала из штаба. После этой встречи, которая произошла почти на половине дороги, нам оставалось до Чемлыка верст десять. Мы очень обрадовались этому привалу с водой и под сенью дерев, росших на берегу. Разумеется, мы и до этого отдыхали раза два, так как расстояние было большое и нам, уже отвыкшим от верховой езды, в которой упражнялись в Сибири, проехать его было трудновато.

Около Чемлыка тянутся небольшие возвышенности, на одной из которых тогда уже был выстроен казачий пост, человек на 80; строилась также казарма, офицерские квартиры, конюшни, и все это окружалось канавой и валом. На высотах по дороге уже поставлены были казачьи пикеты с вышками для наблюдения за появлением неприятеля, так что крепостца была совершенно безопасна от внезапных нападений. Когда лошади наши выкормились, мы отдохнули, закусили хлебом с водицей, так как, располагая выступить с Кубани еще перед вечером, с казачьим полком, мы не взяли с собой съестных припасов, надеясь все это найти в лагере у маркитантов, и пустились уж в окончательный путь.

От Чемлыка до Лабы, где стоял отряд, было 10 верст; на этом переходе - те же степи и та же богатая растительность. По всей дороге беспрестанно попадались красивые зеленые и красноватые ящерицы, очень крупные; они проскользали около ног лошадей, а иногда и грациозно поднимались и как бы с удивлением смотрели на незваных гостей, нарушивших их незыблемый покой под тенью ароматической и густой травы. Подъезжая к лагерю, мы увидели многочисленную команду солдат, косивших эту роскошную траву, скошенные ряды которой походили на валы более аршина вышиною. Тут же попались нам фуры, идущие из лагеря на линию, вероятно, за провиантом.

Наконец около самого лагеря мы увидели верблюдов, которых так испугались наши лошади, что едва можно было их сдержать. Две стороны прямоугольника занимали 4 батальона нашего Кабардинского полка и артиллерия; третий фас занимала кавалерия, казаки и милиционеры, а в четвертом новостроившаяся крепость под названием Махошевской просеки. В центре возвышалась большая палатка с крестом - это была походная церковь. Подъехавши к указанному нам месту, мы увидели знакомую нам юрту, в которой кочевали во время перехода нашего из Читы в Петровский и которую так часто посещали потом при наших разъездах в Минусинск.

Товарищи наши уже ожидали нас; мы крепко-крепко обнялись, как старые друзья, несколько лет пившие одну горькую чашу, соединившую нас неразрывной и самой сладостной братской дружбой. Нас поместили в юрте, напоили чаем, накормили, что было очень кстати после такого перехода и голодухи. В расспросах, ответах и рассказах время пролетело быстро; затрубили зорю по сигнальной ракете и пушечному выстрелу, и тут еще в первый раз наша молитва слилась с молитвою наших самоотверженных воинов, всегда готовых умереть за свою родину и православную веру.

И вот мы снова воины, теперь уже в неприятельской стороне, под навесом палаток и юрт, среди товарищей, с которыми сроднились в течение заключения; а между теми, которые там еще оставались, и нами теперь уже легло пространство на многие тысячи верст. Все, что нас окружало, уже не похоже ни на море, ни на петербургские лагери, ни на мирную и трудолюбивую жизнь тишайшего Минусинска.

Тут все ново для нас, все интересует, возбуждает дух, воинственно настраивает, и теперь даже не остается и тени того раздумья, тех опасений, которые приходили в голову на пути к Кавказу и иногда щемили сердце и обращали взоры к мирной прежней жизни - спокойствию и довольству, но это было дурное неблагодарное чувство маловерия и малодушия. Теперь мы уже не обращались назад, а всецело и с радостью предались водительству пресвятого и преблагого Промысла Божия!

Из наших товарищей декабристов в отряде были Михаил Михайлович Нарышкин, Михаил Александрович Назимов, Александр Иванович Вегелин и Константин Евстафьевич Игельштром.

Когда мы приехали, то в юрте Нарышкина всех вас помещалось пять человек.

Отряд строил Махошевское укрепление, и потому мы стояли на месте. Однажды только при нас генерал Засс сделал один из своих летучих набегов, тронувшись с кавалерией перед вечером и приказав следовать за собой одному батальону пехоты. Аул был, конечно, уничтожен и Засс возвратился.

В отряде нашем было прекрасное общество офицеров, много было из прикомандированных гвардейцев и штабных, а также из пехотных закаленных в бою кавказских офицеров, и время проходило весьма приятно. Тут мы сошлись с Петром и Сергеем Павловичами Мезенцовыми; Петра Павловича я впоследствии потерял из виду, а Сергей Павлович был убит в Севастополе, уже командиром полка, присоединившись к сонму героев, павших за честь Отечества и изумивших мир своим непобедимым мужеством. В этом же ртряде был Краснокутский, еще юношей, поручиком, сколько помнится, Гродненского гусарского полка, а потом уже генерал-адъютантом, племянник нашего товарища Краснокутского, с которым мы виделись в Красноярске проездом на Кавказ; Лев Сергеевич Пушкин, брат поэта, был постоянным посетителем нашей юрты, очень приятный, веселый собеседник и остряк, перед которым, помню, за чаем ставилась всегда бутылка рома и осушалась им между разговорами, не производя на него никакого действия, - так он был крепок.

Юнкер Чернов также был близок с нами; он перешел во Владикавказский казачий полк и потом уже, в Турецкую кампанию, в армии генерала Муравьева-Карского командовал со славою летучим отрядом, о чем я с удовольствием прочел в газетах. Два брата Аторщиковы, близнецы, удивительно похожие друг на друга, состояли при генерале Зассе. Я упомянул только о тех, с которыми мы были короче знакомы, но сверх того часто бывали у нас наши батальонные командиры, которые относились к нам самым дружеским образом и никогда не давали нам почувствовать нашего солдатского ранга.

Хотя периодические издания получались редко, но были книги, шахматы, военные рассказы о текущих делах и хищнических набегах, веселые шутки и шалости молодежи, в которых особенно Игельштром был неистощим; он был, как я прежде упомянул о нем, премилый человек, но когда он выбирал свою жертву, то нужно было иметь не только терпение, но и много короткой дружбы, чтобы не рассердиться уже не на шутку. Более всех он преследовал своими шалостями нашего вечного диктатора и своего товарища Вегелина, который после обеда всегда ложился спать на своей из кольев и жердей устроенной постели, под пологом, чтобы ни мухи, ни комары не тревожили его сна, но, на беду, являлся Игельштром, набирал несколько мух, подкрадывался к его ложу, осторожно приподымал край полога и пускал мух, наблюдая за их партизанским действием. Все мы, смотревшие на эти проделки, сдерживали смех, чтобы не ускорить пробуждения. Через несколько минут Вегелин начинал отмахиваться, вопрошая мух, откуда они забрались, несмотря на тщательно заткнутые полы, поднимал край полога, выгонял мух и снова укладывался; гонитель же его, выждав храпение, снова повторял операцию; тот снова выгонял мух и, услышав наш сдержанный хохот, догадывался и говорил с досадой: "Уж это, верно, несносный школьник Игельштром!"

Еще в лагерной жизни приятное развлечение составляло купанье в Лабе, весьма быстрой и светлой, где всегда много было солдат купающихся; ежедневные прогулки по лагерю, всегда оглашаемому молодецкими, а иногда очень затрагивающими сердце песнями солдат, из которых мы запомнили и вынесли с собой одну, петую превосходно пришедшими из России маршевыми батальонами: "Реченька, речка быстрая", мотивом своим производившую чрезвычайно грустное и в то же время очень приятное впечатление. Случались и кутежи в некоторых офицерских палатках с пением, бубнами и пляской, иногда такою, может быть, про которую говорит пословица: "Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет". Когда генерал бывал в лагере, то около его избы по временам играла музыка; так что вообще, при новых для нас ощущениях и новых явлениях, жилось очень приятно; но это продолжалось недолго.

Наш Кабардинский полк был вызван в трехбатальонном составе на левый фланг для действия против возмущенных Шамилем чеченцев. Один первый батальон оставался, остальные же выступили чрез Ставрополь на Терек. Мы простились с Михаилом Михайловичем Нарышкиным и Михаилом Александровичем Назимовым и супругой Нарышкина Елизаветой Петровной, жившей в станице Прочный Окоп, и отправились за полком. При этом переходе погода была прекрасная, ночлеги и дневки в чистеньких казачьих хатах самые покойные; вступление в станицы с военной музыкой, не слышанной нами в течении 15-летнего заточения и теперь снова напоминавшей нам о давно минувшем; новый край, ожидание дел с горцами, надежда на выслугу и возвращение на родину - все это вместе взятое производило в нас самое приятное настроение.

Переправившись через Терек, не доходя станицы Червленой, штаб-квартиры Гребенского полка, мы пошли на крепость Грозную, где и стали лагерем вместе с другими полками чеченского отряда в ожидании командующего войсками, генерала Павла Христофоровича Граббе, который вскоре и прибыл. Объехавши выстроившийся отряд и поздоровавшись с батальонами, он приказал выступить. Загремели барабаны и трубы; затем раздались звуки воодушевляющей музыки, и отряд тронулся в боевом кавказском порядке.

23

Глава XXI. Кавказские экспедиции

Кавказские экспедиции того времени всем известны по многим описаниям людей, хорошо знакомых с Кавказской войной и изучивших весь ход этой многолетней борьбы цивилизации с варварством, искупительного креста с полумесяцем. Поэтому я буду говорить в своих воспоминаниях только о том, что сам видел или что слышал от самих участников; передам только свои ощущения и впечатления при различных случайностях и выдающихся явлениях этих экспедиций. К тому же, мы двигались, вместе с массой кавказских бойцов, так же безотчетно, как двигалась эта масса, не зная ни планов, ни предначертаний двигавших ее вождей.

Все экспедиции 1840-х годов похожи одна на другую. С рассветом - генерал-марш, затем - по возам, и наконец сбор и выступление. Мы эту музыку так изучили, что потом и в России уже долго повторяли ее, вспоминая Кавказ. Впереди авангард, в средине - колонна с обозом, на флангах - цепи стрелков с резервами и арьергард. С первым вступлением в лес этой первой нашей экспедиции уже началась перестрелка, и вот уже явилось совсем новое ощущение; пролет свистящих пуль давал понять, что каждая из них могла быть смертельна; но сознавалось также и то, что они пущены по массе, без цели, наугад, и следовательно, попадает только роковая; но все же надо признаться, что и такая перестрелка несколько ускоряла биение сердца. На арьергард всегда более наседал неприятель, а когда наседание усиливалось и делалось дерзким, тогда отряд останавливался, выдвигались орудия - и после нескольких выстрелов картечью неприятель отступал и движение продолжалось; если же где попадались стога с сеном или скирды с кукурузой и просом, то все это предавалось огню отряженными командами.

После этих операций ожесточение горцев усиливалось, что и выражалось в ожесточенной пальбе в цепях и арьергарде, где всегда и были раненые, а иногда и убитые. Войска распределялись по очереди: в арьергард, авангард, цепи, обоз или колонну. На походе во время привалов для отдыха выбиралась более открытая местность, и тогда все останавливались на своих местах. Офицеры закусывали, кто что имел; солдаты сухарями с водицей, по пословице: "Хлеб да вода - то солдатская еда". Мы же с братом имели в карманах сыр, водку в склянке и хлеб. Однажды при такой закуске какая-то шальная пуля посетила нас и пробила шинель Вегелину, который воскликнул: "Ах, канальство, ведь эдак может последовать несварение желудка!" Все мы посмеялись, но все же подумали, что на полный желудок опаснее быть раненым, хотя это не отняло у всех нас аппетита.

Тут же с нами завтракали и наш ротный командир Владимир Васильевич Астафьев, о котором скажу далее, так как это была личность, выходившая из ряда обыкновенных.

По окончании всего, разрушительного для горцев, перехода останавливались на ночлег со всеми военными предосторожностями и, конечно, усталые, крепко спали; но случалось, что вдруг поднималась тревога, когда секреты, обыкновенно закладываемые по разным скрытым местам, открывали огонь - знак приближения врага. Тут, конечно, поднималась суета, все вскакивали, разбирались из козел ружья и все выстраивались, в минуту готовые к бою. При нас серьезных ночных нападений не случалось; но однажды была тревога в несколько выстрелов, при чем наша палатка была прострелена.

С остановкой на ночлег в минуту вырастало кочевое селение из палаток; лошади ставились в коновязи, варилась незатейливая солдатская кашица, так как в те времена еще не заботились так о пищевом довольстве солдат, как нынче; за офицерскими палатками ставились чайники для чая; случалась вода превосходная, а иногда такая, что ее нельзя было употреблять на чай, пока она не отстоится. У некоторых же были водоочистительные машинки. После целого дня перестрелки и возбужденного состояния, когда были раненые и убитые, особенно когда приходилось идти в цепи при дивизионных резервах и когда пули летали очень обильно, то отдых, чай, трубки, беседы и рассказы под навесом палатки и временная безопасность были очень отрадны. Как проходил один день экспедиции, так точно проходил другой и третий и так далее, но между ними случались и дневки, и тогда делались движения только на близлежащие аулы одною какою-нибудь частью отряда, которая по совершении опустошения возвращалась в лагерь.

Таким образом, пройдя и истребив все, что попадалось на пути отряда, той дорогой, которая была избрана командующим, отряд возвратился в Грозную. Но тут уже стояли недолго, так как в эту осень положено было пройти всю Большую Чечню.

Во время этой стоянки случилось появление конной партии горцев, которая, погарцевав перед крепостью, встреченная из орудий гранатами, конечно, скоро рассеялась. Крепость Грозная была тогда не то, что теперь; тогдашний форштадт ее состоял из небольших домиков с глиняными полами, маленькими окнами, русскою печкой и баснословным множеством блох и тараканов. Во время дождей сношения между офицерами только и могли поддерживаться верхом, потому что все улицы были до того полны грязью, что лошади с трудом переступали.

Между этими двумя экспедициями, когда мы стояли лагерем перед крепостью Грозной, в одно утро приходит прислуживающий нам солдат и говорит, что какой-то юнкер желает нас видеть; мы попросили войти в палатку, и каково же было наше изумление, когда в этом юнкере мы узнали нашего поистине и вполне несчастного товарища, сожителя в Петербурге, нашего офицера и невольного предателя Дивова, о котором я упомянул в главе описания 14 декабря. По выходе из крепостных работ, после 12 или 13 лет, сокращенных по случаю рождения Великого Князя Михаила Николаевича, он был определен в линейный батальон в крепость Анапа на Черноморском берегу, где у него была постоянная лихорадка. Он просился в левый фланг в наш действующий отряд и, благодаря участию начальников, его прикомандировали к одному из полков нашего отряда. Мы приютили его в своей палатке, и он пошел с нами вместе в экспедицию.

Когда прибыл командующий войсками, отряд двинулся в Большую Чечню. Поход этот был повторением Мало-Чеченского, с той только разницей, что местность была новая, а чеченцы злее. В эту экспедицию был убит наш кабардинский майор, которого и вывезли в Грозную. В один из дней похода наш Кабардинский полк был отряжен по какой-то боковой дороге, лесом, для уничтожения мятежного аула иохимов (местное название врачей), несмотря на их благодетельное родовое ремесло; нужно заметить, что действительно черкесские врачи отлично лечат раны, не считая отвратительным очищение ран высасыванием из них материи. Многие из офицеров, и в том числе поручик Навагинского полка Дейер, хороший наш приятель, брат бывшего председателя Московского окружного суда, лечился у черкеса.

Мы шли тихо лесом за вожаком, о котором солдаты друг другу сообщали свои подозрения, как бы он не навел нас на какую-нибудь засаду; мы шли довольно долго, хотя и быстро, но вот сквозь чащу леса наконец открылся большой аул, а около него кукурузное поле уже с одними огромными штампами, показывавшими, какой величины была кукуруза в этом благодетельном климате. Несколько гранат были пущены по аулу, в ответ на которые отозвалось несколько выстрелов, и отряженные команды заняли аул, но уже пустой, так как горцы, вероятно, были извещены и выбрались в лес с женщинами, имуществом и скотом. Оставались только куры, за которыми тотчас же и начиналась охота, любимое занятие солдат. Куры, конечно, поднимали страшный гвалт, летали с оглушительным криком от незваных гостей, которые также неистово бросались на них: летят полена, камни, фуражки, и солдат с добычей.

Мне рассказывали, что когда-то на правом фланге был взят аул. Командующий, кажется, господин Линден, ехал по аулу, как вдруг получает сильный удар в голову; он схватился рукой и полагал, что поражен пулей, а это было просто одно из поленьев, пущенных по курам сильной рукой солдатика, поспешившего ускользнуть от беды. Обшарить саклю, прибрать, что попадет под руку, поймать или зашибить курицу, подцепить барана - это страсть солдата. Невольно рассмеешься, когда, бывало, увидишь, что солдатик, и без того порядочно нагруженный ружьем, патронами, мешком с вещами и сухарями, не тяготится тащить под мышкой еще курицу, а часто и целого барана. "Солдату где взять", - говорит он.

По уничтожении аула отряд наш присоединился к главной колонне. Однажды, также еще в начале движения, открыли где-то в лесу баранту (стадо овец); тотчас же доскакала вперед кавалерия, и нашему батальону приказано было следовать за нею, на случай, если б при баранте оказалась значительная партия черкесов. У меня была тогда лошадь, которую я купил еще на Кубани, бессильная и страшно спотыкливая. Колонна пошла мостом, а казаки и все верховые пустились вброд, кажется, то была река Аксай.

Противоположный берег был довольно крут, глиняный грунт его превратился в грязь от переехавшей конницы и был так скользок, что мой плохой конь поскользнулся, опрокинулся и стремглав полетел в реку вместе со мной, но, как-то счастливо, я упал с него прежде, потому не был придавлен, а очутился лежащим в воде; конечно, я быстро вскочил, вода не доходила до колена, схватил повод, поднял лошадь и выбрался на берег, весь мокрый, принужденный отстать от батальона, который уже скрылся в лесу; фуражка же моя отправилась по течению, но, к счастью, была поднята и возвращена мне стрелком, переходившим реку вброд.

Этот случай мог бы отозваться для меня какой-нибудь горячкой или лихорадкой, так как был сильный и холодный ветер и октябрь месяц, но, к счастию, к нам в это самое время подъехал квартирмейстер отряда, тогда еще штабс-капитан Генерального штаба, барон Н.А. Вревский, и объявил, что здесь назначен ночлег для отряда. Мы поместились в сакле оставленного чеченцами аула, как и все другие; развели огонь; я обсушился, переменил мокрое белье, и потом уже все насладились чаем.

Сакли у черкесов - простые мазанки с глиняным полом, крепко и гладко убитым, и такими же стенами, внизу которых сделаны выступы; между окнами и дверью пылающий камин - тепло, сухо и уютно. Это так называемая кунацкая, где собираются мужчины, а в женское отделение ведет низенькая дверь, в которую входит только один муж - глава дома. Погоня наша окончилась успешно, баранта была забрана и прислана в лагерь.

При окончании экспедиции в Большой Чечне в другой раз наш полк был опять отряжен для взятия аула с романическим именем Фортанго, на прелестной кристальной речке того же имени. Этот аул был уже пограничным и находился между лесом и возвышенностями, окаймляющими эту равнину. Главный отряд отправился прямо, мы же, подходя к аулу, увидели на опушке леса конных и пеших черкесов; жители аула, как всегда, переправляли женщин, детей, имущество и скот в лес, но мужское население не хотело отдать своего аула без боя и открыло по отряду сильный огонь. Равнина, на которой стоял аул, была покрыта сплошь высокой травой, и в ней-то залегли их стрелки; а наши две роты прилегли к канаве, окружавшей аул. На это место приехал генерал-адъютант Михаил Лабынцев и, въехав на холм, остановился на нем, а вся свита его была около него, в которой были и мы с братом, Вегелин и при нем состоявший юнкер Бенкендорф. Вся свита и генерал были хорошо видны чеченцам при светлом солнечном дне, и они поддерживали весьма оживленный огонь, но из всей группы верховых свиты, человек до двадцати, один только Бенкендорф был контужен в локоть.

Когда совершилось дело разрушения, то части отряда, под прикрытием арьергарда и стрелков, переправились через речку; вслед же затем постепенно переправлялась остальная арьергардная колонна и ее цепи стрелков, защищавшие оставляемые сакли и плетни. Живая между тем перестрелка все еще не умолкала. Чеченцы, как звери, перебегали с места на место, занимая оставляемые отступавшими стрелками позиции, и посылали в нас град пуль, по счастию, поспешными, без прицела, выстрелами и потому безвредными. Наконец все перешли реку, весь отряд двинулся вперед под прикрытием арьергардных орудий, и вслед затем перешли речку толпы чеченцев, но тут преследование бегущих было уже бесполезно. Отряд шел по широкой равнине, окраенной с одной стороны горами, а с другой - лесом и рекою.

Огонь начал утихать, выстрелы становились реже и наконец совсем прекратились; но все еще подъезжали к цепи верховые джигиты на лихих конях, вызывая на бой наших всадников, которые принимали вызов, выезжали за цепь, менялись выстрелами и возвращались к отряду. Солнце стало склоняться к горизонту; дорога ровная и гладкая; в отряде раздавались веселые песни, как будто перед тем ничего не происходило. Веселый говор раздавался в рядах солдат и между едущими по сторонам офицерами. Все мы были довольны окончанием экспедиции и долженствовавшим наступить отдыхом. Этот поход был для нас с братом самый приятный и веселый. Когда уже стемнело, мы подошли к общему лагерю; бивачные огоньки блистали повсюду, везде живая картина беспечной военной жизни, где сегодня веселятся, не заботясь о том, что завтра, может быть, грозные носилки примут наши обезображенные члены! Какая противоположность! Прелестная роскошная природа, светлые небеса, беспечно журчащие струи живописной реки, картина мира и тишины - и ожесточенная борьба человека, проливающего с наслаждением кровь своего ближнего, хотя и врага.

В одном из этих движений в той экспедиции погиб наш бедный и вполне несчастный Дивов. Мы шли в цепи около какой-то реки. Чеченцы наседали на арьергард и цепи. Он шел позади нас и вдруг быстро подходит к нам и говорит, что он ранен и, как ему казалось, около ступни; несмотря на то, он еще шел некоторое время, но потом ослабел и был отведен на перевязочный пункт, где оказалось, что пуля прошла около колена и раздробила кость. После экспедиции перевезли его на линию в Червленский походный лазарет. Рана оказалась опасною и, протомившись еще около двух месяцев, он умер. Письма его к нам, уже слабой рукой писанные, хранятся у меня как памятник нашей дружбы, его страданий и несчастий. Поистине замечательна была судьба этого человека: юный, прекрасный собой, умный, образованный, он только начинал жизнь, жадно упивался ее наслаждениями, как внезапно порыв бури в одно мгновение разбивает ее обольщения и его самого!

Пройдя всю Большую Чечню, отряд снова возвратился в крепость Грозную, но и на этот раз простоял недолго. В эту же осень он тронулся из Грозной за Сунжу для истребления чеченских хутанов, приютившихся в дремучем Сунженском лесу. Отрядом командовал наш дивизионный генерал Галафеев. Реку мы перешли вброд, и помню, что нам, новичкам, было очень страшно переправляться в темноте по каменистому руслу, состоявшему из больших круглых камней, между тем как вода доходила до брюха лошади, при чрезвычайно быстром течении; споткнись лошадь или упади - гибель была неизбежна. В этой экспедиции привычная лошадь нашего генерала Лабынцева никак не хотела идти в реку, несмотря на то, что он хлестал ее плетью и шпорил, и так долго не шла, что он пересел на другую. Случай этот послужил поводом к разным суеверным толкам между солдатами, что это не к добру, к несчастью, - что и оправдалось.

Перейдя реку, мы вступили буквально в дремучий лес, где пролегала сначала кой-какая дорога, по которой можно еще было идти, хотя в сжатом и узком строе; но далее уже надо было идти по узкой лесной тропинке. Два наши кабардинские батальона шли в арьергарде; когда открывались хутаны, отряжались команды для сожжения скирд сена и хлеба и сакель, при чем следовало со стороны неприятеля ожесточенное преследование арьергарда во время нашего дальнейшего движения. Тогда арьергард останавливался, орудия снимались с передков и картечь на время удерживала натиск. Но вот тропинка так сузилась, что люди должны были идти поодиночно гуськом, горные орудия разделяли арьергардные батальоны и чрезвычайно стесняли дорогу; отряд растянулся на огромное расстояние, пальба в цепях и арьергарде шла своим порядком, отчего в лесу стоял ужасный гул, мешающий команде, - потому все двигались вперед, не зная того, что делается сзади. Таким образом батальон, шедший впереди, дошел до реки Сунжа, текущей здесь большими "извилинами.

Отряду было приказано генералом Галафеевым, по мере перехода частей отряда реки, остановиться и ожидать новых приказаний. Весь отряд уже переправился, и тогда только заметили, что следовавшего за ним батальона нет, а затем уже услышали сильнейшую перестрелку; крики "Ура!", барабанный бой тревоги, что уже означало сильный и горячий рукопашный бой. Все офицеры, а также и мы с братом, умоляли командира 4-го арьергардного батальона идти на помощь, так как батальон, отставши, вероятно, был окружен и мог погибнуть весь, но командир был глух к убеждениям, твердя одно, что приказано, перейдя реку, ожидать распоряжений. Арьергардом командовал Лабынцев, наш полковой командир, человек испытанной геройской храбрости; но тут его положение и положение его батальона было отчаянное. Вероятно, прежде не было известно, что в этот лес в эту ночь пришел сам Шамиль с 6000 человек.

Зная, что узкая дорога должна была разобщить отряд, он только ожидал, чтоб передовые войска перешли Сунжу, и тогда ударил со всех сторон на покинутый батальон, цепи которого все время поддерживали сильную перестрелку обычным порядком; когда же весь отряд подвинулся за Сунжу и цепи стали переходить извилины реки, которая извивалась здесь змеей и появлялась в нескольких местах, вдруг масса накидывается на цепи и рубит шашками переходящих воду стрелков. Гвардейского финского стрелкового батальона храбрый офицер Валениус, благороднейшая личность, защищался шашкой сколько было сил, стрелки тоже дрались и штыками и прикладами, но масса одолела, и цепи были вырезаны и прорваны, и вся сила навалилась на батальон, который, под начальством своих закаленных в бою ротных командиров, стоял твердо; несмотря на неравенство сил, лесную трущобу, все они храбро отбивались на все стороны беспрерывной пальбой залпами, а иногда штыками и прикладами.

Между ротными командирами особенно выдавался своим хладнокровием и геройством штабс-капитан Струков, о котором я уже упоминал при описании набегов Засса. В это время из цепи пробрался к генералу штабс-капитан Карево 2-й и объявил ему, что цепь вырезана. Генерал сейчас же послал черкесского, нашей службы, офицера из своей свиты просить подкрепления у начальника отряда. Тот на своем черкесском коне проскакал мимо нас, как вихрь, и тотчас же привез приказание идти на помощь. Как только батальон наш перешел обратно реку, то сам собой пустился бегом на выручку своих, пылая мщением, и какая бы пошла штыковая работа озлобленных солдат, если бы они застали еще черкесов, но те тотчас с Шамилем отступили в лесную чащу.

Когда мы пришли на место битвы, глазам нашим представилось грустное зрелище: тут несли всех убитых и в числе их ротного командира по фамилии, кажется, Белимов, и Велениуса, уже совершенно обнаженных; тела их были покрыты страшными кинжальными и шашечными ранами. После этого дела сам командующий войсками Граббе повел отряд в лес на поиски Шамиля, а наш батальон отправил в Грозную за боевыми снарядами, которых, вероятно, уже недоставало. Но так как Шамиль исчез, то отряд возвратился в Грозную, а потом был отпущен на зимние квартиры.

Во время этих чеченских экспедиций и всех других нельзя не вспомнить человека, бывшего истинной отрадой всех офицеров как нашего батальона, так и других; это был наш капитан Владимир Васильевич Астафьев, в палатке которого мы стояли во время похода. Этого рода люди - испытанное сокровище в военных походах. Этот человек любил жизнь и ее мирные наслаждения, даже самые обыденные, до страсти.

Это, впрочем, делается понятным, когда вспомнишь тогдашнее кавказское время, когда экспедиции были почти беспрерывны, а с ними и все лишения, не говоря об опасностях, увечьях и смерти, которой особенно отвращался Владимир Васильевич. В походах и их трудностях человек живет только воспоминаниями о теплой сухой квартире, где не обдает брызгами дождя, как в палатке, где вместо сырой земли и бурки у него сухая и теплая постель, где в свое время дадут обедать сытно, а утром и вечером кофе или чай; а воспоминания эти навевают мечты о том, что и опять все это может возвратиться. В этих-то воспоминаниях и мечтах Владимир Васильевич был неистощим, так что в нашей палатке до позднего вечера просиживали многие из товарищей, и особенно часто бывал у нас наш батальонный командир Константин Семенович Трескин; он был очень веселого характера, большой хохотун, и рассказы Владимира Васильевича были его наслаждением.

Правда, что Владимир Васильевич обладал необыкновенным даром не только рассказывать легко, приятно и красно, но он умел так живо описывать каждое даже самое простое, обыкновенное и всем знакомое в мирной жизни, и все это с таким юмором и таким живым представлением в лицах всего выдающегося и смешного как в других, так и в самом себе, что все кругом него неудержимо хохотали и все уходили из нашей палатки в самом приятном настроении; а это не безделица в течение экспедиций, где каждый день и каждый час подвергаешься опасности быть убитым или раненым с переселением в лазаретную палатку или могилу.

Одна из смешных сторон его была трусость, которую он не только не скрывал, но, напротив, выставлял в самом смешном виде. В делах он действовал, конечно, как должно благородному ротному командиру, но всегда имел вид жертвы, ведомой на заклание. Серьезный, молчаливый, с взволнованным вытянутым лицом, он мастерски умел избегать опасности и всегда старался выгадать для себя и своей роты хорошо защищенные позиции. Не помню уже, в какой это было местности, но помню, что отряд стоял в какой-то ложбине, окруженной возвышенностями; орудия обстреливали лес, гранаты посылались на одну высоту, где собралась значительная партия неприятеля. Мы в это время были около нашего генерала, направлявшего орудия, а потом подъехали к своей роте, позиция которой была выбрана Владимиром Васильевичем отлично: рота была защищена небольшим холмиком, за которым расположились стрелки, поддерживая живую перестрелку с неприятелем, занимавшим гору.

Подъезжаем и видим нашего капитана сидящим за ротой под тенью дерева и курящим трубку; это уже значило, что в этом месте он не подвергался опасности. Когда мы сошли с лошадей и тоже закурили трубки, он сказал нам шепотом: "Болваны-то стреляют по-пустому; пуль, правда, летит много, да как стукнутся они об холмик, так рикошетом и через, и ни одного раненого". Но если была опасность по местности или учащенному огню и были раненые и убитые, то уже с шутливой речью к нему не подходи: "Какие тут шутки, - пресерьезно говорит он, - только вынеси Господи". Зато чем сильнее были ощущения дня, тем веселее он был в палатке вечером за чаем, и это только до следующего выступления. Так он рассказывал нам об одной экспедиции на правом фланге против абазехов, храбрейшего племени горцев: как однажды они прорвались сквозь цепь и напали на обоз, где он тогда находился с ротой.

Он живописно представлял несущихся всадников с шашкой в руке и кинжалом в зубах и их дикий гик. "Тут, - говорил он, - я так струсил, что и небо мне показалось с овчинку; хорошо, что их скоро прогнали, встретив сильным огнем; а я, не помня себя, только повторял: пали! пали! Ну, уже и набрался же я тогда страху". Это был поистине единственный в своем роде человек; всегда и во всем он возбуждал даже смех самого серьезного человека. К несчастью, он был горячий картежник, конечно, в надежде улучшить свои карманные обстоятельства. Иван Михайлович Лабынцев, командир полка, часто распекал его за это и даже грозил в случае, если он до безобразия проиграется, выключить его из полка. Как-то в походе мы едем с ним рядом, а мимо вперед проезжает генерал; он же, указывая на него, с усмешкой говорит нам шепотом: "Ведь он думает, что эта лошадь и шинель мои, а между тем и то, и другое уже проиграно".

- Как это, Владимир Васильевич, вы так бесхарактерны, что не можете удержать себя от этой страсти?

- Увлечение, - говорил он, - да и то думаю: проиграюсь, убьют - нечего будет делить наследникам; а выиграю много, поправлюсь и тотчас же в отпуск, а там и в отставку, и поминай как звали!

В походе он имел обыкновение приказывать стлать себе непременно чистую простыню, тогда как никогда не раздевался и часто, в дождливое время, ложился в грязных сапогах, а когда, смеясь, мы ему замечали это, то он отвечал: "Все же чище". Был он небольшого роста, имел доброе, но в то же время простое лицо с довольно толстым и красным носом, что делало его физиономию несколько похожею с зайцем, да и вообще он был некрасив.

После Сунженской экспедиции, когда ему снова небо показалось с овчинку, увидавши так близко смерть, он еще более стал и отбиваться от нее. Наш батальон прислали в крепость за снарядами, приемка которых продолжалась с вечера до трех часов ночи. В ожидании подъема мы взяли квартиру, напились чаю и расположились заснуть. Лежа на кровати и вспоминая все перипетии страшного дня, он говорит: "Нет, уж теперь я не попадусь, и если будет мне плохо, знаю, что увижу во сне, как видел это дело, и тогда болен и в лазарет!"

С подъемом мы сели на лошадей, и, выходя из крепости, он ужасно боялся волчьих ям, вырытых перед входом, и очень смешил нас. Наконец мы пришли к Сунже, остановились на опушке леса по эту сторону реки, а по другую сторону был весь отряд с командующим войсками генерала Граббе. Мы ожидали приказаний на месте; шел дождь, все офицеры надели башлыки, бурки, шинели, а костюм Владимира Васильевича состоял из его старой, полинялой, сине-серой шинели и коротенькой бурки, которая одним своим видом возбуждала смех. Все кружком стояли около огня, едва-едва разгоравшегося. Было холодно, мокро, гадко, а между тем весь кружок офицеров хохотал, слушая Владимира Васильевича. Потом уже в России я слышал от кого-то, что он умер уже майором, но не во фронте, а где-то воинским начальником. Все, служившие с ним, никогда его не забудут.

Да вообще во время наших экспедиций немало было забавных эпизодов. Так, помню, что, стоя около аула, в то время как производилось его опустошение, орудия бросали гранаты по лесу, мы увидели в стороне батальонного доктора в кукурузе; он также был верхом; но когда пролетела пуля, хотя уже безвредная, он соскочил с лошади и поставил ее так, чтоб оградить себя ею от какой-нибудь шальной пули. По физиономии можно было видеть, что он не был равнодушен к этим шаловливым гостьям и очень был озабочен, чтоб лошадь его стояла смирно; но, как-то затянув повод, он совсем стянул уздечку и, боясь нажить новую беду, упустив лошадь, уцепился за ее шею, но все же наблюдая, чтоб она была между ним и аулом. Не помню уже: мы ли или кто из бывших тут солдат помог ему надеть узду; но растерянная фигура его в эту минуту была так смешна, что мы хохотали до слез, конечно, не давая ему этого заметить. Уже взятый аул, безопасность положения - так как неприятельские пули из леса пролетали редко - конечно, много способствовали этому веселому настроению.

Первый год нашего приезда на Кавказ в военном отношении для нас кончился Сунженской экспедицией, после которой все начальствующие разъехались, а войска стали на зимние квартиры. Нас отпустили в Прочный Окоп, где оставались все наши вещи, которых мы не взяли с собой, полагая, что отозвание нашего полка на левый фланг было временным, а вышло, что оно сделалось постоянным. Мы с братом и Вегелиным верхом и проехали всю линию до Прочного Окопа, что, я думаю, составит не менее 800 верст. В Прочном Окопе мы заняли квартиру очень просторную, в три или четыре комнаты с кухней, очень веселенькую, на самом берегу Кубани, но в которой кухня обладала таким громадным количеством черных и красных тараканов, что когда, бывало, входишь в нее со свечей, то стен почти не было видно. Впрочем, кухня нам и не была нужна, так как стол мы имели у Михаила Михайловича Нарышкина.

Михаил Михайлович и жена его Елизавета Петровна, урожденная графиня Коновницына, жили в довольно большом доме на Широкой улице; при доме был сад с желтыми и черными сливами, который, впрочем, и не походил на сад, как мы понимаем, потому что тут не было ни дорожек, ни плана, а просто группа фруктовых деревьев, каковы и все сады по Кавказской линии. Общество наше в Прочном Окопе составляли товарищи наши: Назимов, Нарышкины, иногда Загорецкий и мы с братом. В то же время был еще из наших товарищей Лихарев, но он в это же лето был в экспедиции с Куринским полком, в котором находился, и под Валериком убит; когда мы в последнюю экспедицию нашу проходили Валерик, то увидели, что могилы наших убитых были разрыты и тела павших обнажены, ограблены и изуродованы этими чеченскими варварами. Тут же их похоронили снова.

Все наши товарищи уже были портупей-юнкерами, так как вступили в службу раньше нас, а мы за экспедицию были произведены в унтер-офицеры.

В Прочном Окопе стояла артиллерийская бригада, командиром которой был полковник Ган. Семейство его состояло из жены и двух взрослых дочерей. Тут же была штаб-квартира Кубанского полка и жил командир, полковник Фитингоф, которого мы часто посещали, а когда он делал ученье знаменитой тогда Прочно-Окопской сотне, то мы всегда присутствовали, любуясь удивительной удалью этих казаков, скакавших на коленях во весь карьер.

Все эти лица бывали по вечерам у Нарышкиных, и так как Елизавета Петровна прекрасно пела, а дочери полковника Гана тоже были музыкантши, то мы часто наслаждались прекрасной музыкой, так что жизнь в Прочном Окопе была очень приятна. Кроме того, у Нарышкиных было много хороших книг, получались иностранные и русские журналы - и время летело незаметно. Предпринимались частые прогулки по улицам станицы и за станицу, а однажды составилась поездка за Кубань в один из мирных черкесских аулов, по предложению полковника Гана. Аул был искони мирный и жители его были в кунацких, то есть дружеских, отношениях с русскими.

В прогулке участвовали: Михаил Михайлович Нарышкин с Елизаветой Петровной, Ган с женой и дочерьми, Назимов, Загорецкий и мы с братом. Дамы отправились в колясках, а мы все в крытой линейке. Переехав вброд реку, мы пошли к аулу, где хозяева встретили нас с большим почетом. Сейчас вынесли перед саклю низенькие черкесские столики и поставили пропасть кушаний, разумеется, в азиатском вкусе. Не помню подробностей угощения, но помню, что тут были и знаменитый кавказский шашлык и какие-то пирожные, очень вкусные, а также сушеные фрукты. Пока мы тут угощались, составился хоровод; девушки, переплетясь руками, монотонно и плавно качаясь, двигались кругом под звуки музыки, которая была убийственна; инструменты ее состояли из сопелок, барабана, бубна и еще какого-то струнного вроде балалайки.

Женщины поглядывали на гостей сквозь плетни, как казалось, с большим любопытством. Пробыв часа два, походивши перед аулом и заходя в чистенькие сакли, мы направились домой, поблагодарив хозяев и, конечно, одарив, вероятно, щедро, так как Нарышкин был человек богатый, весьма щедрый и великодушный. Погода была прекрасная и теплая, кажется, то был март или февраль: все пожелали возвратиться домой пешком по берегу живописной реки для сокращения дороги и прогулки, а потому отпустили экипажи, в которых берегом нельзя было ехать. Лес подходил к самому берегу, представляя огромные промоины, овраги, заваленные упавшими деревьями, так что чем далее, тем дорога становилась непроходимее. Тут мы стали помышлять, как бы возвратиться и сесть в экипажи, но они уже были далеко, и пришлось покориться своей участи.

Мужчины разделили между собой дам, из которых Елизавета Петровна Нарышкина была болезненна и слаба; еще более была слаба и к тому же очень труслива мадам Ган, а муж ее, по толщине своей, не мог ее вести, так как и сам едва переводил дух, и ее уже провожал, помнится, Михаил Александрович Назимов; девицы Ган были подвижны, но и им тоже понадобились провожатые. Мы подвигались очень медленно, как вдруг, к довершению этого бедственного похода, слышим сильный треск в лесной чаще. В первую минуту нам пришло в голову: не хищники ли это, и тогда, о ужас! Что ожидало бы несчастных дам, которые страшно испугались! К несчастию, все мы были безоружны, только у нас с братом были кинжалы при черкесках, в которых мы были.

Не медведь ля то был? Тоже нехорошо; все мы бросились в лес, продираясь сквозь чащу, чтобы предупредить опасность и удостовериться, в чем она заключается, и, к общему удовольствию, увидели буйволов, и тогда дамы наши успокоились. Все это путешествие наше продолжалось очень долго, и мы вошли в станицу в 11 часов ночи. Дамы наши были утомлены до изнеможения, так как дорога была ужасная. Так прошло наше первое полугодие на Кавказе с путешествием в 5 - 6 тысяч верст, тремя экспедициями и приятным отдыхом в Прочном Окопе. С ранней весной надо было собираться и ехать к своему полку, снова на левый фланг. Пасху мы встретили еще в Прочном Окопе, разговелись у Михаила Михайловича и Елизаветы Петровны Нарышкиных и распростились с ними и нашими товарищами.

Мы не пошли с первым нашим батальоном, который отправлялся туда же, а, забрав свои вещи, поехали на перекладных по линии чрез все казачьи станицы. Это было на Святой неделе, и мы ехали среди общего веселья и ликованья; все население (в праздничных одеждах), группы молодых казачек и казаков разгуливали по всем улицам с песнями, пляской под звук гармонии; а вечером по всем перекресткам хороводы, шум, гам и беззаботное веселье. Вообще все казачье население отличается своей живостью и веселостью. Перед домами на скамьях сидят пожилые казаки и ведут неумолкаемые беседы: о различных военных случайностях, об экспедициях, молодецких подвигах; и действительно, в те времена было о чем говорить на Кавказе, так как это было время самого большого могущества Шамиля, частых набегов на станицы и беспрестанных тревог.

Первый батальон наш шел поушнии через Пятигорск, и тут случилось происшествие, заслуживающее упоминания. Батальон вел капитан Карев: когда они вышли из Пятигорска, им случайно попался навстречу пятигорский протопоп; Карев счел эту встречу за дурное предзнаменование и, разделяя эту суеверную примету, к стыду, со многими считающимися православными христианами, вместо того, чтоб подойти и попросить благословение и молитвы за идущих на брань, приказал солдатам плевать и бросать песок в ту сторону, где он стоял на холме. Сконфуженный, опозоренный и, конечно, глубоко обиженный священник не выдержал и не явил христианского терпения и смирения и, подозвав одного унтер-офицера, замыкавшего ряды, спросил, кто это ведет батальон. Тот отвечал, что капитан Карев; тогда он сказал: "Передай же ему, что первая пуля будет ему", что действительно и случилось.

Приехавши в Наур, где уже имели знакомых, мы распростились с ними и верхом отправились в Червленую, штаб-квартиру Гребенского полка, а оттуда на переправу через Терек, к переправляющемуся отряду. Экспедиция эта назначалась на Чиркей, огромный аул с 10-тысячным населением, который брать с фронта было почти невозможно, так как, построенный амфитеатром, он из каждой сакли мог убийственным огнем поражать приближающиеся войска, что и случилось в прежнюю экспедицию с Ширванским полком. Поэтому решено было идти в обход и взять аул сзади, с другой его стороны. Мы пошли на крепость Внезапную, а за нею прошли лесистою местностью, защищенною завалами, при постоянной перестрелке, потом перешли реку Салем и шли между горами.

На следующий день была дневка. Когда при этой дневке отряд расположился лагерем, командующему войсками генерал Граббе поставили юрту, и как теперь смотрю на него, прохаживающегося перед нею с длинным черешневым чубуком, курящего и запивающего чаем, как вдруг с близлежащей лесистой горы раздались выстрелы и пули засвистели около него, а другие попали в юрту; не прекращая ни на минуту своей ходьбы с трубкой, так же спокойно и хладнокровно, как прежде, он только отдал приказание занять эту гору и выбить неприятеля, там собравшегося. Как нарочно был назначен 1-й батальон Кабардинского полка и еще другие, и Карев, плевавший на пятигорского протопопа, пошел занимать гору. Кабардинцы живо бросились вперед и с живой перестрелкой овладели горой; в самом начале дела, действительно, пуля попала в живот Кареву, но по счастию или, лучше сказать, по милосердию Божию не пробила кишок, и он остался жив. Тут он вспомнил предсказание протопопа.

Дальнейшее движение отряда было задерживаемо частыми нападениями с гор, когда приходилось следовать около них, так как вся эта страна гориста. На одной из дневок неприятель показался в значительном числе и открыл сильный огонь с высот: к несчастью, пришлось брать эту гору во время дождя и грязи; но на войне не разбирается время. Скользкая почва много мешала нашим геройским солдатам идти в гору: они шли, упираясь штыками, под огнем неприятеля; тут же еще случилась страшная гроза, убившая двух солдат; и того и другого зарыли в землю по шею: на одного это средство подействовало, на другого же нет, и он умер. Но несмотря ни на ярость стихий, ни на трудности крутого подъема, наши самоотверженные солдаты поистине геройски взяли высоту и сбили врага, который большими массами стал собираться на нашем пути, в одном ущелье, которым необходимо было проходить и которое он сильно укрепил завалами и рвами. В следующий день продолжалась перестрелка, и мы остановились перед ущельем. Тут уже лазутчики дали знать, что черкесы во что бы то ни стало решились не пускать нас далее к Чиркею, так как они знали цель экспедиции.

С вечера распределили войска и решили высотами, ограждавшими ущелье, идти в обход завалам и, обойдя их, взять неприятеля в тыл. Нашему батальону с другими нашего полка назначена была правая сторона ущелья. Так как полагали, что неприятель собрался в большом числе с правой стороны, то к нам принесли больше носилок, бинтов, и было увеличено число фельдшеров для перевозок раненых. Всю ночь на горах раздавалась их воинственная духовная песнь "Элои Ил аллах", гул от которой, отзываясь эхом, разносился по всем лесистым горам, и не могу сказать, чтоб производил приятное впечатление. Мы долго перед сном ходили около наших палаток, прислушиваясь к этому зловещему пению.

Звезды блистали великолепно на своде небесном, и невольно пробегала в уме мысль: не в последний ли раз мы любовались их красотой, но что же если и в последний!? Веруем, что красота небесной жизни бесконечно выше, для души, этой, материальной. Наступило утро, прекрасное светлое кавказское утро; пробили обычный генерал-марш, по возам, сбор - и все двинулось. Офицеры, а также и мы оставили лошадей при обозе, а сами пошли со своей правой цепью, пешком. Гора, по которой было назначено нам идти, была очень высока; восхождение на нее с ружьем, патронами, в солдатской шинели было для нас с братом истинным подвигом. Мы взобрались на гору едва переводя дух, облитые потом и, хотя в полном изнеможении, однако не отставали от колонны.

Как только вошли на гору, увидали, что неприятеля тут не было: он засел на другой горе, отделенной от нас глубоким оврагом; но как цель движения была обойти завалы и потом спуститься в тыл неприятелю, защищавшему завалы, то мы шли предводимые генералом Лабынцевым, хотя с жаркой перестрелкой, но все же не такой жаркой, на какую указывали приготовления. Колонна с обозом подвигалась к завалам, но прошла их уже тогда, когда опустились горные колонны, и неприятель, не ожидая их, отступил к своим. Итак, дело это было страшнее в ожидании, нежели оказалось в действительности. Доктор наш Павел Иванович Головинский, в палатке которого мы стояли, не оставил своей лошади в обозе и, взъехав на ней на гору, вел ее потом в поводу. Надо было удивляться этой белой кабардинке - она шла за ним, как дрессированная охотничья собака; при спусках в оврагах и рытвинах и самых крутых подъемах она шла так осторожно, что, несмотря на близкое расстояние, ни разу не наступила на него: ни с какой другой лошадью невозможно было бы идти по таким местам.

После нескольких переходов мы соединились с дагестанским отрядом, которым командовал корпусный командир генерал Головин, перешедший за Сулик у Мятменского аула. Совокупно с нашим отрядом был взят аул Хубары и мы подошли к Чиркею, который уже выслал старшин к генералу Фезе, оставленному по ту сторону Сулика, и Чиркей сдался. Разумеется, в ауле уже никого не было, все жители с имуществом и скотиной ушли в леса и горы и, как говорили, выдали атаманов, то есть заложников, и на этот раз аул был пощажен. Помню, что в горах вьюки наши запоздали и долго ждали, пока разбили палатку и мы за чаем могли отдохнуть. Помнится также, что мы простояли двое или трое суток. Солдатики наши, не теряя времени, начали посещать лес - не попадется ли какая добыча, и действительно, многие находили хорошие ковры, некоторую домашнюю утварь и кое-что из посуды. Это было потом запрещено, из опасения какой-нибудь засады. Совершив покорение аула, мы двинулись в обратный путь к Темир-Хан-Шуре, перешли Сулик уже мирно и направились в горы.

Помню, как потянулись горами наши вьюки, на какие страшные крутизны они взбирались, имея по ту и другую сторону отвесные пропасти, так что страшно было смотреть; конечно, некоторые не миновали их, оборвавшись; но таких случаев было весьма мало. Придя в Шуру, войско расположилось лагерем, а начальствующие заняли квартиры в домах города. Эта стоянка была очень приятна: мы каждый день из лагеря ходили в город, посещали некоторых из своих начальников, хорошо к нам расположенных, иногда обедали у них и потом возвращались в лагерь, который был расположен в одной версте с чем-нибудь.

Потом мы пошли из Дагестана, прошли мимо аула, в котором был убит бывший прежде Шамиля имамом Казимула, который брал Кизляр и вообще действовал очень смело, хотя и короткое время; помнится, что генерал Вельяминов нарушил тогдашнее восстание.

После этой стоянки отряд наш направился к аулам и салатаевцам Большой Чечни. Не помню названия первого аула, кажется, Кишень, атакованного и взятого. Помню только, что жители, по обыкновению, покинули свои жилища; женщины с имуществом и скотом удалились в лес, а боевая часть населения залегла по другую сторону огромного оврага, отделявшего аул от леса, и открыла сильный огонь по нашим ротам, которым тоже было приказано лечь, чтобы не терять по пустому людей. При начале наступления был ранен драгунский капитан Александр Алексеевич Суслов, впоследствии командир Гребенского полка и известный своими подвигами, из которых замечателен совершенный им в начале командования полком, когда он при появлении большой партии встретил ее с одной или двумя сотнями казаков и, быв окружен со всех сторон, приказал повалить лошадей и за этим лошадиным валом отстреливался до тех пор, пока не подошла на выручку пехота. В этом же деле был с нами поручик Дмитрий Петрович Фредрикс, человек отчаянной храбрости, который под самым сильным огнем неприятеля стоял во все время при спешившихся и залегших казаках во весь свой высокий рост, не трогаясь с места, так что помню, как один из наших черкесских офицеров рассказывал мне об этом с полным убеждением, что этот офицер нарочно ищет смерти.

Конечно, дело это на краю оврага не могло долго продолжаться, так как подошедшие орудия, открывшие огонь картечью, скоро заставили их убраться. В то же время стоянки приказано было разорять аул и рубить фруктовые деревья. С сердечным сокрушением смотрел я, как одно за другим валились многовековые гигантские орешники, из которых каждый кормил целый год многолюдное семейство. Орехов на них бывает такое изобилие, что, вывозимые на базары, они доставляли хлеб и все нужное для дома - и все это гибло за то, что изуверству или фанатизму Шамиля угодно было поднять все эти племена на безнадежную священную войну против нас. По окончании дела разрушения снова началось движение на другие аулы. Отступление наше было очень опасное, потому что неприятель, тотчас по выходе отряда, занял местность аула и открыл сильный огонь по арьергарду; так как дорога наша шла по равнине, над которой по высоте господствовала местность, занятая неприятелем с нашего тыла и левого фланга, то и потеря наша с начала движения была значительна. По мере удаления опасность уменьшалась, так как орудия могли действовать беспрепятственно.

Помню, что потом мы шли по открытой местности, где неприятель не осмелился бы нас преследовать; но тут вдруг упал такой густой туман, что в трех шагах ничего не было видно. Отряд шел медленно, от времени до времени свистели пули неприятеля, который, конечно, и сам не смел подходить близко, так как огонь артиллерии держал его на почтительном расстоянии. По-видимому, ауховцы тоже покорились, хотя по наружности, и отряд наш отправился к Внезапной, где войска занялись очищением дороги от молодого леса, заглушившего снова эти пути, прочищенные еще Ермоловым. В этом климате растительность так могуча, что через несколько лет все вырубленные леса снова представляют непроходимую чащу. Колючие густые кустарники, называемые "дереза", прорезывают сапоги, истребляют панталоны, так что переход по таким местам чрезвычайно неприятен. Пройдя Ауховскую и смежную Большую Чечню, отряд возвратился в Грозную, откуда еще были продолжаемы истребления аулов и хлебов; но нас отпустили на линию, где были зимние квартиры.

Мы с братом, равно как и другие наши товарищи декабристы, всегда участвовали во всех значительных делах и экспедициях, после которых благороднейшие и великодушные начальники наши обыкновенно отпускали нас на отдых, зная, что мы определены были на Кавказ милостию Государя, доставлявшего нам этим средство дослужиться и достигнуть свободы и возвращения на родину, и это уже после 15 лет ссылки, работ и заключения в каземате, и, следовательно, уже довольно вынесших на своих плечах.

Первый год отдыха мы провели в Прочном Окопе, а затем, когда зимние квартиры Кабардинского полка были на линии, то мы находились в станице Наурской, в штаб-квартире Моздокского казачьего полка.

В 1842 году была предпринята экспедиция Ичкерийским лесом до соединения с дагестанским отрядом генерала Клуге фон Клугенау. По причине болезни брата мы должны были оставаться в крепости Грозной с другими больными; но сообщаемый здесь рассказ передан самими участниками и был тогда во всех устах.

При этой экспедиции Шамиль воспользовался этой почти непроходимой местностью для большого отряда и занял весь лес огромными силами; устроив множество завалов, занял все высоты, с которых мог на выбор поражать солдат, проходивших один за другим узкие гребни, так что эта экспедиция уже в самом начале оказалась много труднее, нежели ожидали. По мере того как отряд подвигался вперед, пальба была беспрерывная, огонь с обеих сторон не смолкал. Расход на патроны и снаряды был так велик, что через несколько дней движения в них предвиделся уже недостаток - и это еще почти на половине пути - и дальнейшее движение могло быть гибельно для отряда.

Пока шли вперед, войска хотя и много теряли людей, но все же они двигались несдержимо, не останавливаемые ни завалами, ни упорством неприятеля; но вот когда подошли к спуску в обширную низменность долины, за которою следовал подъем по отрогам Андийского хребта, и отряд остановился на ночлег, командующий войсками получил тревожное сведение о могущем оказаться недостатке боевых снарядов и, вероятно, по совещании с начальниками частей решился возвратиться обратно. Это решение было роковым: как только на следующее утро отряд двинулся обратно, черкесы ободрились, удвоили свой натиск на арьергард и цепи, бросаясь в шашки со своим яростным гиком или, лучше сказать, воплем. Солдаты упали духом уже при первом объявлении об отступлении, причем им снова приходилось проходить адскими трущобами при огромной уже потере, так что наконец, к несчастью, панический страх овладел арьергардом, который стал напирать на передних, и отступление мало-помалу превратилось в бегство.

Все части расстроились, перемешались, а ободренные горцы тут уже прямо поражали бегущих, схватывая одной рукой за сумку, а другой - срубая голову. Тут уже не дрались, а спасались, кто куда мог; восемь орудий были оставлены и достались торжествующему неприятелю; но, благодарение Господу, торжество его было непродолжительно. Наш бывший батальонный командир Константин Семенович Трескин, никогда не выдававшийся особенной отвагой, да, правду сказать, в Кавказской войне батальонному командиру, при обыкновенных экспедициях, и не приходилось отличаться ничем, кроме спокойного и хладнокровного наблюдения за батальоном, находится ли он в цепи, арьергарде или колонне, но в этот момент благородная кровь русского честного офицера закипела. Он со слезами стыда и ярости смотрел на наш позор, на геройские войска, бегущие от ничтожнейшего дикого неприятеля, и в эту минуту он так одушевился, так воспламенился, что, отступая в сторону, вскричал: "Ребята, у кого есть Бог, есть крест на груди, есть совесть - ко мне!"

Так как это был крик отчаяния и в то же время крик доблести, устыдивший многих, услышавших его, то к нему сейчас же стали заворачивать беспорядочно отступавшие, и около него в стороне тотчас сгруппировалась толпа из всех полков около батальона силою, и толпа, уже сознавшая весь свой позор и пылавшая мщением. Он выстроил их; одушевлять их не нужно было, потому что все сочувствовавшие этому благородному зову, все, конечно, геройские войска, а если они увлеклись общим движением, то потому, что все пришло в беспорядок и расстройство. С этой-то выстроенною и крепкою силою он отчаянно бросился на преследовавшего неприятеля; ярость солдат, разожженных энтузиазмом ведшего их начальника, была так велика, удар так ужасен, что все, бывшее перед ними, легло, остальное бежало, яростно преследуемое; нагнаны увозимые и мгновенно взяты потерянные уже пушки, все 9, кроме одной, которую черкесы сбросили с кручи. Тотчас после этого восстановился порядок.

Кабардинцы были помещены в арьергард; при движении вперед они шли в авангарде и более других подвергались огню неприятеля и потери, а потому их теперь поместили было в авангард, как бы на отдых, так как вся сила нападения должна была последовать в арьергарде; но когда всем отрядом овладел панический страх и все расстроилось, то, при отбитии неприятеля, опять были взяты кабардинцы, с которыми Константин Семенович и начал правильное отступление эшелонами. Был жаркий день; он же был довольно толст и страдал от жары, а потому был в одной чичунчевой рубашке; сидел он на лошади, сопровождая каждый эшелон, - и какое довольство, какое наслаждение должен он был чувствовать в душе по совершении своего благородного подвига, восстановив честь русского знамени, исполнив священный долг присяги совести, как вдруг две роковые пули поразили его насмерть. Его смерть еще более ожесточила солдат, которые снова готовы были с остервенением броситься на преследующего издали неприятеля. Не помню наверное, но, кажется, пустившие эти две пули были приколоты и, вероятно, не раз и не два.

Узнав от своих лазутчиков о положении отряда генерала Граббе, начальник левого фланга господин Фрейтаг собрал, что мог, войска, и через Горзель аул, наше укрепление около Ичкерийского леса, направился на помощь к отряду Граббе, который и возвратился в Чечню, где для удержания от набегов беспокойных чеченцев, на полугоре, отряд, к которому и мы присоединились под начальством Фрейтага, стал возводить укрепление, называемое Ош-Унгур, где мы и пробыли до заморозков.

У Роберта Карловича Фрейтага к холодному времени была устроена довольно просторная землянка в несколько комнат, где по вечерам собирались штабные и другие офицеры, где и мы также бывали почти каждый вечер. У него всегда составлялся преферанс; партнерами почти постоянно были князь Лобанов-Ростовский и еще юнкер Нижегородского полка, Меллер-Закомельский, других же не помню. В другой комнате играли в шахматы, рассуждали о текущих военных делах, и вообще все время построения Ош-Унгурского укрепления было очень приятно. Да и может ли иначе быть в среде такого общества, как Роберт Карлович Фрейтаг, барон Ипполит Александрович Вревский, Лобанов, Меллер-Закомельский, фон дер Пален, кажется, тогда офицер гвардейской артиллерии, постоянный соперник мой в шахматах, подполковник Тонский, Федор Николаевич Веревкин и многие другие.

Да и вообще все кавказское общество, среди которого нам случилось быть, жить и подвизаться во все время нашего пребывания там, было действительно избранное общество. Что наиболее поражало и привлекало в кавказской жизни всех приезжавших в то время - это какой-то особенный строй жизни, простота обращения, начиная с самых высших до низших, свобода отношений между начальствующими и подчиненными, - и это при соблюдении самой строгой и серьезной дисциплины; скромность при самых высоких доблестях в людях, даже выдающихся из ряда обыкновенных и не сознававших совершенных ими подвигов, которые везде были бы гордостью их совершивших. Вот почему побывавшие на Кавказе в обществе этих благородных, самоотверженных и постоянных борцов в священной борьбе уже никогда не забудут ни этих дней, ни этих людей.

Во все время возведения укреплений в Ош-Унгуре тут производились обычные малые экспедиции в лес за дровами, на фуражировку и почти всегда с ничтожной перестрелкой. Помню, что в одной из них мы срезали себе для чубуков несколько молодых черешен. Но главное нападение Шамиля там состояло в пушке нашей (сброшенной с кручи в Ичкерийскую экспедицию), которую он ежедневно вывозил на высоту и стрелял по лагерю. Конечно, большого вреда он не причинял, но все же высылались части войск, которых чеченцы не дожидались, тотчас вывозили пушку в лесную чашу и, вероятно, отлично запрятывали ее, так как поиски за ней были безуспешны.

Однажды был отдан приказ нашему полку приготовиться к ночной экспедиции. Князю Лобанову-Ростовскому был поручен летучий отряд, с которым он делал разведки в разные стороны Чечни. Не знаю и не помню - от него или лазутчиков получено было сведение, что в эту ночь 2000 человек конных черкесов отправились в хищнический набег с целью отбить скот в некоторых мирных аулах. С наступлением темноты отряд выступил. Ночь была так темна, что с трудом можно было различить один другого. Запрещено было курение, высекание огня, стук ружей; колеса у орудийных лафетов были подвязаны холстом, чтоб не производить стука, - словом, были употреблены все предосторожности, чтобы внезапно накрыть партию хищников. В одной какой-то канаве или яме, помню, моя лошадь опустилась и затем с усилием поднялась на высоту, так что я едва не свалился и порядком струсил; упади я с лошади и убеги она - я в этой тьме и этой пустыне, конечно, погиб бы бесследно. Долго таким образом мы шли, но ничего не было слышно, - буквально царствовала могильная тишина. По временам подъезжали верховые, передавая что-то шепотом начальству, и снова исчезали во мраке.

Наконец, после нескольких часов движения, начался на востоке бледный просвет зари, отряд вошел в лес, в глубине которого был сделан привал и по деревьям рассажены часовые для наблюдения во все стороны. Уже совсем рассвело, как двинулись далее с такой же тишиной, а на втором привале, когда только что стали закусывать у Роберта Карловича Фрейтага сыром, пирожками, как с деревьев часовые дали знать, что показалась партия. Тотчас все поднялось и бросилось в ту сторону, где она показалась. Выйдя из леса на большую поляну, увидели выстроенную партию в две тысячи человек конных со значками. Фрейтаг ехал впереди, заставляя солдат, навьюченных порядком, бежать бегом довольно большое расстояние, так что изнемогавшие солдаты глухо ворчали, и как только было пущено несколько гранат одна за другою, из которых несколько попало, в их рядах произошло колебание.

Затем по мере приближения отряда и орудий они вдруг все на рысях пустились к речке, не помню названия, где и предположено было их захватить; но они уже не стали переправляться тут, а поискали далее другого брода и спаслись, не успевши сделать предположенного хищничества благодаря своевременному выступлению отряда. Конных милиционеров у нас было человек 60, и они, конечно, ничего не могли сделать с такой сильной партией, которая и рассеялась по лесу; а как пеший конному не товарищ, то нашему пехотному отряду оставалось в скучившуюся беспорядочную массу посылать гранаты и ядра, а в бывших на ближайшей дистанции - и картечь, так что их покушение обошлось им недешево.

Возвратившись в крепость, мы еще простояли в Ош-Унгуре до самой поздней осени; когда же начались порядочные утренники, то ночи становились довольно беспокойны, спать было холодно, а утренний чай пили под заледеневшими полями палатки. 19 ноября отряд, по окончании работ, тронулся на зимние квартиры и переправился на эту сторону Терека. Мы возвращались вместе с нашим милейшим доктором Павлом Ивановичем, который в одном казачьем домике велел хозяйке принесть квасу, луку, так как у нее более ничего не было, и накрошивши пропасть хлеба и луку в квас и крепко посоливши, мы весьма усердно занялись этой импровизированной окрошкой, в которой собственно всю сущность после хлеба составлял лук в огромном количестве. Ночевали мы в станице Червленной, бывшей в 7 верстах от переправы, откуда и уехали в станицу Наур, где зимовали.

24

Глава XXII. Наур

В станице Наур мы проводили все время, свободное от экспедиций. Здесь же я захватил лихорадку, которая с перемежками продолжалась целый год. Наур есть для нас место самых приятных воспоминаний. Тут мы сошлись с несколькими семействами, которых доброта, радушие и искренняя приязнь к нам составляли нашу истинную отраду. Одно семейство, постоянно тут жившее, состояло из вдовы прежнего полкового командира Настасьи Ивановны Найденовой с дочерьми, из коих старшая была вдовой, а младшая замужем за майором, или войсковым старшиной, Алексеем Петровичем Баскаковым. Елизавета Ивановна, жена его, была очень молодая, очень хорошенькая, умненькая и образованная дамочка; всегда веселая, милая, она оживляла своим умом и приятностью тесный кружок у них бывавших постоянных жителей Наура.

Несмотря на свой милый, веселый характер, она была страдалица из-за боевого положения ее мужа, постоянно отправлявшегося в экспедиции с казаками и часто весьма опасные. "Какая это жизнь, - говорила она, - когда любящая жена должна каждый день ожидать роковой вести о муже". Тогда еще не было свободного перехода из казачьего сословия, и потому никуда нельзя было перейти. Помню, как однажды во время горячего дела под Внезапной, куда подступил Шамиль и куда был собран налегке отряд, где был Алексей Петрович, ее муж, мы пошли с нею и другими знакомыми гулять и, вышедши за станицу, вдруг увидели повозки с ранеными, направляющимися в госпиталь. Помню, как она побледнела и зашаталась и тогда только успокоилась, когда мы, расспросивши раненых, могли передать ей, что муж ее жив, здоров и скоро возвратится; когда же не было опасности, она считала себя совершенно счастливой и предавалась всей веселости своего милого характера.

Старшая сестра ее была уже пожилая дама, очень умная и приятная, но при своей милой оживленной сестре, конечно, не выдавалась. Старушка мать ее, как все старики и старушки, жила воспоминаниями о минувшем. Почти каждый вечер собиралось наше маленькое общество или у них, или у Венеровских. У Найденовых часто бывал полковой командир этого полка, у которого по временам живал граф Штейнбок, товарищ его по Оранскому гусарскому полку, также бывавший у них, Дмитрий Петрович Фредрикс и другие. Часто бывал разговор очень оживленный и интересный, но вот подсаживается ко мне старушка-мать и, не обращая внимания на то, что в разговоре участвовал и я, начинает рассказ об Анапе, где стоял полк, в котором был ее муж, о танцах и веселостях того времени, о том, как блистала на балах ее Сашенька, тогда еще молодая девушка, при чем она прибавляла: "Она ведь тогда была хороша: белая, полная, румяная и как она носилась в вальсе, и как все военные, там стоявшие, перебивали ее друг у друга". Таким образом слух мой должен был двоиться: из вежливости слушая ее, а в разговоре участвовать отрывочными фразами.

Что за гостеприимная и милая была эта семья Найденовых! С каким приятным чувством, бывало, идешь к ним, а вечером уходишь от них всегда провожаемый сердечным и приветливым "До свидания", и это ежедневно.

Это семейство было счастливое семейство. Потом и оно было поражено горем. Другое тут жившее было семейство Венеровских, состоявшее из Олимпиады Ивановны, молодой прелестной вдовы только что убитого в экспедиции кавказского героя, командира соседнего Гребенского полка; из 70-летней старушки, матери его, Татьяны Афанасьевны, и сестры его Веры Антоновны. Это было несчастное семейство, и их несчастие-то и сблизило нас с ним. Муж Олимпиады Ивановны, Лев Антонович, был из числа тех кавказских героев и наездников, которых ничто не могло удержать, если где предстояла опасность: ни ласки, ни просьбы, ни слезы прелестной жены. Эта отвага доходила у него до безрассудства. При первом ударе набатного колокола, возвещавшем о появлении неприятеля, он уже был на коне, всегда оседланном и готовом, и, не дожидаясь конвоя, ни очередных сотен, скакавших за ним, он один бросался в ту сторону, где появлялся неприятель. В одной из таких экспедиций он и был убит. Удар для семьи был действительно ужасен.

Когда получено было роковое известие, молодая вдова его упала в обморок, и такой обморок, что лежала без признаков жизни более полусуток, так что думали, не последует ли и она за ним. Сестра его в своей скорби была даже страшна; она стояла, как истукан, при его гробе, с неподвижно устремленными на покойного глазами, не шевеля ни одним членом, не произнеся ни одного слова, в гробовом молчании. Подобная страшная скорбь была вторая, какую мне случилось видеть во всю мою жизнь. Первая подобная скорбь без слез, без движения, подобие живой статуи, была скорбь Никиты Михайловича Муравьева (декабриста) при смерти его жены в читинском заключении, Александры Григорьевны, рожденной графини Чернышевой, умершей родами. Старушка мать убитого, по-прежнему, обычному в старину, изъявлению скорби, вопила, призывая к жизни любимое детище; стон ее проникал в сердце и не было возможности удержать слез при виде этой страшной скорби.

Так как Венеровского похоронили в Науре (Червленная станица, штаб-квартира полка, которым он командовал, была раскольничья), то и семейство переехало в Наур. Наше сердечное участие в их несчастии, религиозные утешения, постоянное посещение, чтение духовных книг, духовные беседы, располагавшие душу к самоотверженной покорности всесвятой и всегда благой воле Божией, так связали нас с ними, такою святой дружбой, что мы уже были для них как самые близкие и самые любимые родные.

Этот внезапный удар тем ужаснее был для Олимпиады Ивановны, что она страстно любила своего мужа. Самый союз их был романический. Она еще молодой девочкой любила его; он был у них в доме как свой, когда служил приставом закубанских мирных черкесов, а отец ее командовал полком на Кубани. Лев Иванович был храбр до безумия, тверд, справедлив, истинно любил своих горцев и делал им много добра. Такие люди для азиатцев драгоценны, и привязанность их к нему была безгранична. Родители Олимпиады Ивановны посвятили ее, по казачьему обычаю, не спросив ее согласия, одному высокопоставленному лицу в кавказской гражданской иерархии, но дочь их не могла даже видеть своего суженого равнодушно.

Не знаю, чей был почин в решимости бегства, так как день свадьбы с ненавистным человеком приближался; только в одну из прекрасных тихих кавказских ночей стройный всадник на лихом коне подъехал к калитке сада; робкая, но уже решившаяся юная нареченная невеста проскользнула в калитку, могучей рукой была поднята в седло и конь, которому в быстроте не было подобных в этой местности, умчал всадника и его драгоценную ношу за несколько десятков верст по берегу Кубани, переехал реку, а тут уже стояла арба, запряженная буйволами, убранная коврами по душистой траве, куда и посадили невесту. Похититель знал, что это сокровище не будет ему уступлено без борьбы, и потому не повез ее в ближайшую церковь, а повез объездом в дальнюю, азиатским берегом Кубани, где уже все было готово. Сотня лихих и преданнейших ему черкесов конвоировали влюбленную чету и на далекое расстояние их разъезды следили за погоней.

С наступлением утра горничная в испуге известила родителей об исчезновении барышни, постланная постель которой не была даже помята. Сейчас же были собраны сотни казаков, в карьер пустившихся по всем дорогам на розыски, объехали все соседние церкви, но, не найдя ничего, возвратились обратно. Отец, может быть, и не хотел выдавать дочь против воли, но как мать, кажется, была главой мужа и к тому же женщина гордая и честолюбивая, то этот побег ее крайне раздражил, и не помню хорошенько, но чуть ли она не прокляла дочь, знаю только то, что смерть мужа своего эта кроткая и смиренная дочь приписывала этому проклятию. Молодые после венца просили, как водится, прощения и благословения, но им было в этом отказано, и уж много времени прошло, когда мать примирилась с дочерью. У Венеровских были два сына и одна дочь, старшему было, при смерти отца, восемь лет, дочери пять и последнему сыну, Николиньке, три года. Все дети были прелестны, но, как бы к довершению ее несчастия, двое меньших умерли в одну неделю от страшного крупа. Бедная мать была безутешна, но, как истинная христианка, безропотно приняла и покорилась воле всемогущего и всеблагого Промысла.

Образ этих милых детей долго не выходил из моих мыслей; мне в моей жизни еще не случалось быть свидетелем кончины детей, этих улетавших ангелов, которых очень любил, как их мать и все их семейство. Дом их для меня был одним из тех светлых приютов, какие нечасто достаются земным странникам. Я, впрочем, был так счастлив в моей жизни, или, вернее сказать, так велика и безмерна была милость Божия на мне, что мне не раз и не два в жизни случалось, от юности и до старости, встречать и восхищаться поистине идеальным по добродетели, симпатичности и чудной доброте людьми, так что из всей моей жизни я вынес твердое убеждение, что еще много, много людей у Бога, не преклонивших колен перед Ваалом, богом этого мира, а пребывающих верными своему Творцу и Спасителю.

Во все свободное время я занимался учением сына Олимпиады Ивановны, Вани, и продолжал во все время нашего там пребывания. Потом они переехали на свою землю за Екатериноградом на реке Кура, где мы навещали их иногда с братом и полковником Аминовым, а я по временам оставался у них гостить. Тут скончалась и старушка мать Венеровского, над которой, за неимением других, я сам читал Псалтирь. Когда она прощалась с семьей и со мной, то никогда не забуду ее последнего слова любви и благодарности за мою любовь к ней и ее семье. Затем мы уже навсегда расстались с ними, и знаю только, что Олимпиада Ивановна скоро скончалась.

Много лет спустя, когда я жил в Балашовском уезде, ученик мой, казачий офицер Иван Львович Венеровский, проездом был в Саратове у брата, в надежде видеть меня, но я в это время был в имении и мне очень жаль было, что я его не видел.

В Науре же мы сошлись и подружились с Густавом Густавовичем Аминовым, полковым командиром Моздокского линейного полка. Он был тогда холостым человеком, жил в огромном полковом и очень старом доме, занимая половину его, состоявшую из большой залы без мебели, гостиной или диванной с одним около стены турецким диваном: туда еще не проникала тогда мягкая мебель; третья комната была столовая, где обедали, пили чай и ужинали. Затем был буфет и за ним его спальня. Густав Густавович был высокий, стройный, тонкий или, скорей, худощавый человек с правильными чертами красивого лица, большими усами и добрыми голубыми глазами. Он происходил от тех Аминовых, которые от свирепости Иоанна Грозного переселились в Швецию, почему и в лице его был виден тип шведа. Благороднейший, честнейший, правдивый человек, он при всей иногда проявлявшейся пылкости был всегда флегматичен, ходил мерного и важною поступью, никогда не торопился и все делал обдуманно.

Все приезжавшие из Петербурга, прикомандированные к различным отрядам кавказских войск, бывали у него. У него же мы познакомились со многими, в том числе с Беклемишевым, отец которого служил одним из шталмейстеров под начальством князя Долгорукого; тут мы возобновили знакомство с флигель-адъютантом Александром Федоровичем Голицыным, которого знали еще в детстве; тут встретились с адмиралом Путятиным, потом графом, который был в одном выпуске с моим братом и сидел с ним на одной скамье; он послан был в Астрахань по какому-то важному поручению; с ним ехал также Краббе, тогда еще лейтенант, а потом уже министр.

Тут проезжал и обедал какой-то английский лорд, кажется, ехавший из Индии, которого мы все прогулкой провожали за станицу и который восхищался эволюциями и удалью казаков, назначенных ему в почетный конвой, - словом, гостеприимством Аминова пользовалась пропасть лиц, замечательных впоследствии. Тут же мы виделись с Александром Ивановичем Арнольди, сыном безногого генерала Арнольди Ивана Карловича, теперь тоже генерал-лейтенантом, одним из выдающихся героев последней войны. Тут также познакомились мы с флигель-адъютантом Васильчиковым, потом героем Севастополя. Многих других не припомню, но помню, что тут, как в панораме, проходило много личностей, тогда еще все молодых, в небольших чинах, а потом уже знаменитых деятелей на различных высоких постах нашего Отечества.

Нигде так не выражалась флегма Аминова, как когда в большой церковный колокол ударят в набат и очередная сотня казаков уже стоит у крыльца командира, и он начинает одеваться и ополчаться на брань. Колокол гудит, кони казаков нетерпеливо фыркают и роют землю, а он начинает медленно, не торопясь, надевать черкеску, затягивает пояс, привешивает шашку, затыкает за пояс кинжал, и все это с сигарой в зубах, закидывает за плечи ружье и тихим шагом выходит на крыльцо; подводят коня, он садится, и на рысях сотня следует за ним. Надо сказать правду, что значительная причина этой медленности была его раненая под Ахульго рука, не поддававшаяся некоторым движениям и много мешавшая одеванию.

В описываемое время, в 1840-х годах, когда мы живали в Науре, тревоги бывали очень часто: хищники отправлялись на тузлуках (надутый мех) через Терек за какой-нибудь добычей; нередко случались похищения ими женщин и девиц; я разумею тут небольшие партии в четыре или пять человек, которых иногда и ловили, если они не успевали ускакать. Случались иногда и геройские подвиги со стороны казачек. Рассказывали, как одна казачка, уже похищенная и увлекаемая через реку, выцарапала руками глаза своему похитителю и успела спастись вплавь. Так, однажды мы с братом вечером купались в Тереке, как услышали набат, знак, что показались где-нибудь хищники. Мы, конечно, поспешно выскочили из воды и едва успели одеться, как показались казаки с командиром во главе; казаки разъехались по берегу и увидели черкесов, засевших в яме, поросшей густым кустарником. Только что они увидели подъезжавших казаков, как открыли огонь, и один казачий офицер был ранен в руку; к ним послали парламентеров с требованием сдаться, обещая пощаду, но они продолжали стрелять, бормоча свою боевую песню, и не сдались. Тогда уже казаки бросились на них со всех сторон; но они защищались до тех пор, пока не были все изрублены, ни один не сдался.

Дело это началось с того, что одна молодая казачка пошла в свой сад - там все сады на берегу Терека - и, войдя, увидела казачонка, взобравшегося на яблоню и ворующего яблоки; она приказывала ему сойти, но он не слушался; тогда она сама полезла на дерево, и только что поднялась на несколько аршин, как почувствовала, что кто-то ее тащит вниз, и когда она увидела, что это был чеченец, то в ужасе рванулась и полезла выше, оставив в его руках оборванную часть юбки. Тут она закричала: "Чеченцы, чеченцы!" Из других соседних садов услышавшие этот крик бросились в станицу, где и ударили в набат.

Описывая наурское общество, в котором было столько прекрасного, нельзя не упомянуть о многом смешном, как дополнении к обычной человеческой жизни, где серьезное и важное мешается со смешным, грустное с веселым.

Между обывателями Наура был доктор Докучаев, которого все эти тревоги приводили в отчаяние; он и жена его были в вечном страхе. Каждый день доктор приходил утром к полковому командиру и бросал робкие взгляды по всей комнате, не лежит ли где-нибудь цыдула с пером, извещающая о хищниках (при спешной цыдуле в печать влагалась часть пера). При набате он обыкновенно брал под мышку свою шкатулку и отправлялся на площадь, где по тревоге собирались роты пехоты нашего полка. Жена его Александра Ивановна, молодая женщина прекрасного кроткого характера, очень умная и милая особа, вполне разделяла ужас своего мужа. При тревоге она совершенно терялась, не знала, что делать, за что взяться, брала на руки своего маленького сына и бежала вон из дома, который находился близ вала, так как больница была за станицей, и потому дом их мог прежде других подвергнуться нападению.

Еще забавнее было то, что муж ее при первом ударе набата куда-то исчезал, а когда появлялся снова, то садился на свою лошадь со шкатулкой под мышкой и, увидев идущую около забора жену с сыном, он, проезжая мимо, кричал ей: "Сашенька, за мной!" Надо не забыть, что иногда случалась непроходимая грязь по улицам, и по этой-то грязи она, едва не задыхаясь, добиралась до площади. Трусость Докучаева была предметом бесконечных шуток над ним, а когда его спрашивали: "Куда же вы исчезаете, Иван Иванович, когда ударят в набат?" он обыкновенно отвечал: "Известно куда; вы, господа, профаны, не понимаете, что при всяком сильном страхе кишки сильно сжимаются, и тогда поневоле бежишь от чеченцев". Это тяжелое положение всегда быть в страхе и мучении скоро заставило их покинуть Наур и переселиться в Ставрополь, где я впоследствии виделся с ними, и уже с общим смехом вспоминали мы о минувших ужасах.

В Науре также стояла казачья конная артиллерия, которой командовал подполковник Эрнест Ермолаевич Штемпель. Тут же была батальонная штаб-квартира сперва нашего, а потом Куринского полка, которым командовал полковник Петр Петрович Меллер-Закомельский, личность очень замечательная как в служебном отношении, так и по своему приятному характеру и выдающемуся уму. В командовании он был строг, разумно требователен, точен и не терпел выслуживания; он обладал необыкновенною способностью всегда и везде шутить: в походах, дома, в самых критических обстоятельствах был всегда одинаков; еще другая его способность была отлично вести свое как домашнее, так и походное хозяйство. Всегда веселый, но никогда не смеющийся громко, остроумный шутник и неистощимый мистификатор, так что, бывало, не угадаешь, серьезно или в шутку он проводил какую-нибудь мысль. Его общество было увлекательно приятно. Потом, при вступлении в военную службу сына Воронцова, как я слышал, отец ему поручил быть его руководителем в военных делах.

После Докучаева был определен доктором молодой человек, Дорофей Иванович Чистяков, которого слабостью, в противность Докучаеву, было выдавать себя за храброго человека. Это был прекрасный малый, добряк и чрезвычайно забавен своей простотой, так что я готов даже думать, что он напускал на себя эту простоту для потехи публики. Так, он однажды с добродушным хохотом стал вычислять, сколько нужно было ему прослужить, чтобы достигнуть тех чинов и орденов, какие имел Вилье; оказалось, по его расчету, 110 лет. Когда он приходил куда-нибудь, где были дамы, то говорил: "Здравствуйте, Елизавета Ивановна, пришел Вас отведать"; когда же мы, отведя его в сторону, говорили ему, что это невежливо, то он поправлялся - "Ну, проведать"; а когда, в начале его приезда, говорили ему о хищниках, то он в азарте говорил - и это тоже в обществе дам: "Уж извините, а я никогда не покажу зада неприятелю". Тут опять ему тихонько замечали, что невежливо так выражаться при дамах, тогда он поправлялся и добавлял: "Ну, хоть не покажу тыла".

Вспоминая кавказских знакомых, останавливаюсь на одной бесподобной личности, бывшей среди этого милого общества, и такой личности, на которой также приятно остановиться. Это был наш добрый друг Дмитрий Петрович Фредрикс. Он прежде был морским офицером, служил в Гвардейском экипаже и адъютантом у князя Меншикова, морского министра; потом он был в Черноморском флоте, претерпел крушение на каком-то судне, при чем несколько раз был выкидываем волною на берег и также несколько раз другой волной отброшен в море; но наконец кем-то удержан и спасен. Потом он определился в кавалерию и был прикомандирован к Моздокскому казачьему полку. В делах он был так храбр, что многие истолковывали эту храбрость нежеланием жить; и действительно, у него была какая-то сердечная боль, которую хотя отчасти он не скрывал от нас, но все же это была его тайна. По наружности высокий, стройный, с прекрасными, правильными чертами, черными усами, вьющимися волосами и голубыми глазами - он был действительно красавец; ему было 25 лет. Всегда задумчивый, редко веселый, скромный, кроткий и в то же время пылкий, но всегда сдержанный и сосредоточенный.

Он был так привлекателен, так симпатичен, что нельзя было не полюбить его сердцем. Он был очень рассеян, и когда, бывало, садились за преферанс, то смешил всех своею рассеянностью и всегда проигрывал. Жил он на одной улице с нами и против нас, и мы всегда почти проводили вечера вместе или у Найденовых, или у Венеровских, или у Густава Густавовича, и вместе, часто очень поздно, возвращались домой. При этом иногда разыгрывалась презабавная комедия. У Дмитрия Петровича был денщик Василий и отставной кавказский солдат при лошадях. Оба они имели способность так непробудно спать, что или приходилось ночевать на крыльце, или принимать самые энергические меры. Прежде всего, он стучал изо всех сил - никакого ответа; тогда идем на галерею, куда выходило окно из кухни, где спали люди; тут начинался клич: "Василий! Никифор!" - и клич, который можно было услышать за версту, - то же молчание и тот же храп.

Тогда Дмитрий Петрович берет полена, приготовленные для кухни, начинает бросать одно за другим и наконец они просыпаются. Услышав его голос, они стремглав вскакивают; человек мечется, как угорелый, и, отыскав сапоги, начинает с ними прыгать, не попадая в сапоги; солдат начинает шарить по стене, вероятно, для отыскания оружия при тревоге, которую он, должно быть, видел во сне. Мы во всю эту проделку стоим у окна и надрываемся со смеху; и в одном только этом случае я видел его хохотавшим, и еще, когда однажды у Аминова стали угадывать загадки и сочинять шарады; кто-то, обратившись к доктору, спросил: "Дорофей Иванович, на дереве сидело шесть галок; охотник подстрелил двух; сколько осталось?" Он тотчас же отвечал: "Ну, конечно, четыре; я ведь вычитание-то знаю", - тут поднялся общий хохот и насилу уверили его, что не осталось ни одной.

В 1843 году под начальством Гурко была экспедиция в Дагестан. Перед Темир-хан-Шурой стоял Шамиль с огромным полчищем и многочисленной кавалерией. Командующий войсками был в блокаде и заперт в Шуре. Когда Фрейтаг узнал, что Гурко заперт в Шуре, а Пас-сек - в Зырянском ущелье, то он опять собрал казаков и все что мог собрать пехоты, как в 1842 году, и пошел в Дагестан. Прийдя к Шуре, он тотчас же атаковал неприятеля, послав казаков, которых у него было до тысячи, в атаку. Тут также был и Фредрикс. Атака была лихая; черкесы побежали; Шамиль с пехотой также отступил, и из Темир-хан-Шуры вышли войска для преследования. Затем войска пошли на помощь Пассеку и освободили его.

Во время атаки под Шурой Фредрикс, увидавши вдалеке несколько человек, увозивших пушку и застрявших в канаве, которые проводятся для марены, тотчас же бросился туда с урядником и казаком. Черкесы бежали или были изрублены; только пушка была взята. Сотник Камков, другого Гребенского полка, увидевши, что Фредрикс понесся туда, тоже поскакал со своей сотней, и как конвойные Фредрикса, по малочисленности, не могли вытащить из канавы пушку, то сотня казаков помогла; пушку вытащили и поставили, как трофей, перед домом командующего войсками. Он благодарил Фредрикса и объявил, что он будет представлен к Георгию, но при этом случае обнаружилась та шипящая зависть, которая в этом мире творит столько зла, и она была причиной смерти этого героя. Камков, вероятно, так передал своему полковому командиру, что тот представил его к Георгию за взятие пушки.

Я не могу ни понять, ни объяснить этого поступка командира Гребенского полка. Александр Алексеевич Суслов, заместивший Венеровского в командовании Гребенским полком, был прекрасный человек, отличный начальник, благороднейшая личность, впоследствии известный геройским подвигом, и я никак не считаю его способным к какой-либо намеренной несправедливости; но желание ли прославить свой полк, - желание ли заслужить любовь и доверие полка, но он сильно поддерживал свое представление и отстаивал своего офицера. Генерал Гурко, командующий войсками, и Роберт Карлович Фрейтаг рассматривали это дело и по долгом совещании, вероятно, чтоб отдать справедливость Фредриксу, как первому взявшему пушку, и чтоб не обидеть Камкова и, еще более, стоявшего за него полкового командира, решили представить их обоих.

Конечно, Фредрикс считал себя обиженным и, как он знал, что во всем этом действовал Суслов, то, по возвращении на линию, он написал ему вызов. К счастью, по дружбе к нам с братом он показал нам письмо и объявил о своем решении. Мы, конечно, крепко отсоветовали ему принимать такое решение и предоставить все это кавалерской думе, куда было послано представление, и ожидать справедливости. Он так и сделал, сказав: "Ну, я докажу им, что сумею взять и другую пушку, если представится случай".

В 1844 году, когда мы делали свою последнюю экспедицию в Дагестан и когда, возвратившись в Шуру, обедали у Петра Петровича Мел-лера, где обедал также Роберт Карлович Фрейтаг и многие другие, за столом зашел разговор об этом деле; в это время уже пошло представление об обоих. Мы с братом стали защищать Фредрикса, доказывая, что он первый увидел пушку и взял ее, а только вытащить из канавы помог ему Камков, но Роберт Карлович возражал, и как теперь помню его собственные слова: "Ну, представьте себе, что два человека идут по разным сторонам реки и, увидев утопающего, оба бросаются в воду и спасают его; не один ли и тот же подвиг совершили они? " Мы же настаивали на том, кто первый овладел пушкой.

После были еще экспедиции, помнится, к Аргунскому ущелью; Фредрикс также был со своею сотнею, и мы, провожая его из станицы, простились с ним, не думая, что это прощание было последнее. В этой экспедиции Шамиль снова вывозил две пушки и громил лагерь, расположившийся на острове в одной обширной местности, около которой ручьями протекала река Аргунь; Фредрикс несколько раз набирал охотников и просился в ночной набег, чтобы внезапно захватить и пушки, но ему в этом отказывали; когда же отряд двинулся, он опередил его и с казаками ехал впереди все с одной и той же мыслью - открыть пушки и броситься на них, но роковая пуля спрятавшихся чеченцев поразила его, пройдя около его золотых часов; рана его была смертельна. Положив на носилки, понесли его через речку и тут видели, как он снял с пальца кольцо и бросил в воду, а встретив кого-то, сказал: "Envoyez-moi vite le pretre" ("Пришлите мне быстрее священника" (фр.)). Через час он скончался; его перевезли в Наур, где и похоронили. Все жители Наура и все его знавшие и любившие провожали его в могилу. Помню, что было пасмурно, ветрено и холодно, и весь этот день и вечер все мы, собравшиеся у Найденовых, проговорили о нем. Когда его похоронили, пришло известие, что Георгиевский крест был присужден ему.

В юности и детстве Фредрикс, по своим родственным связям, был близок к царской фамилии, и он показывал нам письмо, написанное еще тогда юным наследником, Александром Николаевичем, которому послужить, как Государю, ему уже не пришлось.

Кроме общей взаимной симпатии нас крепче всего связала религия. По своей фамилии и по своему роду он был лютеранин, как вдруг пожелал перейти в православие, сознав инстинктивно, что Православная Церковь есть единая истинная апостольская Церковь; сознав это, тотчас же решился исполнить это призвание как бы по какому-то вдохновению. Это было еще в Петербурге. "Сначала, - говорил он, - я отправился к архиерею, который, узнав мою фамилию, очень удивился и представил какие-то затруднения; я этим не удовольствовался и, даже не оскорбясь тем, что как-то не совсем доброжелательно отнеслись к моему решению, упорно настаивал, и наконец, после многих затруднений, надо мной совершили миропомазание". Он, кроме нас, ни с кем не говорил о религии, хотя торжественно ее исповедовал, но чистая душа этого юного героя всецело принадлежала Богу. У обедни он удивлял всех своим благоговением. Ставши однажды на свое обычное место за правым клиросом, он стоял всю обедню, ни разу не поворотив голову ни в какую сторону.

Наши христианские беседы были его наслаждением. Он старался просветить свой ум и усвоить вполне Божественное православное учение; о многом расспрашивал, много читал, и как отрадно было нам видеть в нем эту смиренную твердую веру, эту пламенную любовь к Богу и соединять в Нем души наши! Смиренная самоотверженная душа его, конечно, воспарила туда, куда стремилась она еще на земле, в тот чудный свет, который еще здесь озарил его, как некогда иудействующего Савла. В последнюю поездку в Петербург он привез нам несколько духовных книг, в том числе были: "Правда Вселенской Церкви", сочинения Муравьева, "Новая скрижаль", "Училище благочестия", "Путешествие к святым местам" Муравьева и другие с надписанием его рукой, что книги, эти он дарил нам в память нашего христианского общения. Они хранятся у меня как драгоценный залог нашего братского соединения во Христе! Когда мы уже были произведены и собирались в Россию, брат мой подарил ему свою лошадь, и на ней Фредрикс был убит, а также и сама лошадь.

25

Глава XXIII. Наша последняя экспедиция 1844 года. Отъезд в Россию

О дагестанской экспедиции 1843 года и о действиях генерала Фрейтага я уже упоминал в эпизоде о Фредриксе. Теперь перейду в моих воспоминаниях к самому Роберту Карловичу Фрейтагу, этому замечательному деятелю того времени на Кавказе, на долю которого выпал завидный жребий быть достоянием избавителем наших войск в самых гибельных положениях и обстоятельствах. Он небольшого роста, крепкого сложения, довольно плотный, с самыми приятными чертами лица, живой и чрезвычайно энергичный во всех своих действиях. Простота его обращения, доступность для каждого, снисходительность и доброта привлекали к нему сердца всех служивших под его командой. Его называли "наш маленький Робертик", и к нему вполне можно было отнести старинную солдатскую песнь:

Мы тебя любим сердечно,
Будь нам начальником вечно.

И действительно, это был человек, выходивший из ряда обыкновенных, несмотря на то, что, по простоте сердечной и скромности, он, кажется, и не подозревал в себе тех достоинств и великих качеств, которые все сознавали и видели в нем. Полковником он одно время командовал Куринским полком, не нажив от командования ни гроша, в то время как другие командиры наживали, и всю экономию обращал на полк и на улучшение положения солдат. Начальником левого фланга он изумлял своей энергией, быстротою и своими всегда удачными действиями. В экспедиции под Грозной он был ранен в шею, но, благодаря Бога, рана была излечена. В 1842 году, когда Граббе отступал Ичкерийским лесом, он, с удивительной быстротой собрав все, что мог, явился на помощь в ту самую минуту, когда помощь была настоятельно необходима, так как горцы с большими силами ожесточенно преследовали отряд, уже сильно ослабленный и потерей в людях, и в большом количестве отряженных под раненых, - и спас его, может быть, от гибели.

В 1843 году он с такою же неустанною быстротою проскакал по линии за маршевыми батальонами и также, собрав все, что мог, пехоты и казаков, внезапно явился под Темир-хан-Шурой, разбил и рассеял скопище Шамиля, бросился в Зырянское ущелье и освободил генерала Пассека, запертого в ущелье и уже лошадиным мясом кормившего людей. Наконец, в 1845 году Фрейтаг же явился на помощь тогдашнему графу Воронцову в том же Ичкерийском лесу после взятия Дарго. Эта экспедиция была, как известно, предпринята против мнения Воронцова. Когда Фрейтаг появился в Ичкерийском лесу и раздались его пушечные выстрелы, то между горцами пронеслась весть, что пришел "счастливый генерал", и они тотчас отступили, так как, по их фатализму, постоянную удачу его они приписывали року, с которым нельзя бороться.

Затем, в том же 1845 году, Шамиль бросился в Большую Кабарду, чтоб и ее поднять, и если б это ему удалось, то он много прибавил бы хлопот правительству; но Роберт Карлович Фрейтаг не дремал, вслед же за ним пошел в Кабарду и занял позицию против Кабарды. Этот приход Фрей-тага остановил волнение; кабардинцы оставались глухи к увещаниям Шамиля, и он должен был распустить свою пехоту, так как боялся очутиться между двух огней, а сам с кавалерией, оставив огни на месте своего расположения, бросился обратно за Терек, и так быстро было его бегство, что, как говорят, он в одни сутки сделал 150 верст, что способны выдержать только горские кавказские лошади. Узнав о его отступлении, Фрейтаг дал знать во Владикавказ, чтобы Нестеров немедленно выступил и пересек Шамилю переправу через Терек.

Я сидел вечером у Вревского, когда он получил предписание немедленно приготовиться к выступлению. Еще не рассветало, а отряд уже тронулся; но в первом же переходе увидели нарочного, посланного от Меллер-Закомельского, уведомлявшего, что Шамиль переправился через другой брод и не пошел туда, где ждал его Меллер, с одним, кажется, батальоном. Хотя Меллер поспешил за ним и туда, но уже застал всю почти партию переправившеюся. Тут валялось еще несколько трупов, когда мы проезжали этой дорогой, возвращаясь в Россию.

В 1845 году, после рассеяния Шамилева скопища, мы уехали в Россию, где потом узнали, что Фрейтаг был переведен в Варшаву генерал-квартирмейстером и там уже умер. Как теперь смотрю на него в его ойсунгурской землянке за преферансом; а тут в то же время делалась жженка, освещавшая синеватым пламенем землянку и потом весело распивавшаяся; помню, как радушно угощал он своих всегдашних гостей ужином; помню также, как заходил он вечером в палатку к Вревскому, где заставал нас за религиозными прениями, вставляя тут изредка и свое мнение.

Приятно вспоминать и в то же время напоминать всем о высоких доблестях таких людей и делать это правдиво и по совести.

Обращаюсь к рассказу.

В 1844 году была большая экспедиция в Дагестан. Мы, конечно, не знали, что там делал Шамиль, как велики были его успехи в этой борьбе, да и не помню всех названий возмутившихся местностей и племен. Помню, что в 1843 году говорили об опасном положении Тарковского владетельного князя и генерала нашей службы; о переходе к Шамилю тоже генерала нашей службы султана Инисуйского и других; но об этом будет говорить история; мои же воспоминания ограничиваются виденным и мною самим испытанным или слышанным из уст самых верных свидетелей и участников.

Помню, что в этом походе мы шли горами с сильной перестрелкой, и когда наш полк и другие отряжаемые отдельно в сторону брали с бою позиции, потом возвращались к главным силам и наконец пришли на пункт соединения нашего отряда с отрядом, приведенным корпусным командиром генералом Лидерсом, так что весь отряд совокупно составлял, кажется, более нежели 20 батальонов пехоты с артиллерией и кавалерией, в которой был также Нижегородский драгунский полк, под командой генерала Безобразова, - на другой стороне огромного оврага стоял Шамиль с большою партиею. Прогуливаясь из лагеря с некоторыми офицерами, мы встретили отряд генерала Лидерса; сам он отправился с конвоем кавалерии в наш лагерь. Войска эти пришли из России, и мы с удовольствием смотрели на пришедших из нашей матушки России земляков.

Вечером мы сидели в палатке у Петра Петровича Меллера и узнали тут о расписании всех войск для завтрашней атаки Шамиля. Помню, что наш полк был назначен идти в колонне. По всему видно было, что предстояло дело жаркое, так как у Шамиля была большая масса разноплеменных войск. К вечеру устроена была батарея, которая и открыла огонь, бросая гранаты в неприятеля. Шамиль, как видно было, ожидал нашего движения и решился встретить, расположившись на другой, противоположной, стороне огромного лесистого оврага. Генерал Безобразов отправлен был со всей кавалерией в обход к горе Ибрагим-Дада, где овраг суживался и представлял возможность перейти его. Многие, ложась спать, конечно, думали, что с завтрашним днем, может быть, наступит конец их земной жизни. Но вот рассвет; барабаны молчат, не звучат трубы, в отряде все тихо, на своем месте. Что это значит, все спрашивают друг у друга. Перед нашей колонной были палатки корпусного командира и штаба. Из палатки выйдут корпусный командир господин Нейдгардт и штабные, посмотрят в трубу долго и внимательно и возвратятся.

В трубу хорошо была видна палатка Шамиля с вооруженным перед ней зеленым знаменем. Все видели и его палатку, и его полчище; батарея бросала гранаты, а Шамиль не шевелился, как будто чего-то ждал, и это продолжалось довольно долго. Наконец у него забил барабан, и вся его армия потянулась от оврага в степь: вероятно, он узнал, что кавалерия наша идет ему в тыл. Тут только увидели, как из лесистого оврага потянулась масса черкесов, запрятанных в трущобах оврага и алчно ждавших нашего движения в овраг. Если б это движение состоялось, то потеря наша была бы огромна, потому что, проходя этот овраг, все ясно видели, как трудно было переходить его и без боя. Безобразов, перейдя овраг, застал уже быстро уходившего неприятеля, преследовал его сколько мог; но тот успел уйти в горы, куда с кавалерией уже нельзя было идти.

Таким образом кончился этот день, обещавший не сражение, на которое, конечно, не мог бы решиться такой умный вождь дикарей, как Шамиль, а верную гибель, припоминая неимоверную трудность перехода страшной местности, загороженной завалами и множеством других препятствий. Мудрая и человеколюбивая осторожность главнокомандующих спасла тысячи геройских жизней; но в то время все не понижавшие соображений главных начальников роптали громко, что не повели их захватить Шамиля, не рассчитывая, что их можно было вести на явную гибель, а отнюдь не на бой. После этого перехода отряд наш остановился на ночь на какой-то неровной местности и пришел на место поздно. Лидере, вероятно, пошел другой дорогой, и ночью слышались пушечные выстрелы; но что это такое было - я не знаю и не помню, если после рассказывали что-нибудь.

Затем войска возвратились в Темир-хан-Шуру, где мы и узнали, что произведены в офицеры и должны были ехать в Ставрополь, а оттуда во Владикавказ - штаб-квартиру своего Навагинского полка, в котором делали последние экспедиции переведенные из Кабардинского. Из Шуры мы вышли с колонной, или так называемою оказией. С нами ехали также генерал Безобразов, Фредрикс, Меллер-Закомельский, разжалованный за дуэль и присланный на Кавказ бывший уланский офицер, родственник Петру Петровичу Меллеру, и мы с братом.

Эта поездка наша был очень приятна по сопутникам нашим, которые все были хороши и дружески знакомы с нами, не исключая и Безобразова, с которым я и доехал в коляске до Ставрополя. Самое же путешествие наше было чрезвычайно утомительно: мы шли к Кизляру безлесной степью во время страшных июльских жаров. Сперва оказию вели апшеронцы, кавказские ходоки, и потому переходы делались скоро; а когда далее к линии их заменили линейные батальоны, то медленность их шага показалась нам нестерпимой. Невыносимый зной, ни кустика, ни капли воды, кроме единственного болотного озерка, поросшего камышом и покрытого болотною травой, где сделан был привал; несмотря на это, на привале все бросилось в воду, чуть не кипяченую.

Ночлеги наши, при огромном количестве мошек и комаров, были истинной пыткой. Напившись чаю на берегу какой-то речки, где был ночлег, под страшным дымом, выедавшим глаза, без чего нельзя было дышать, не проглотивши массы насекомых с пищею, которую нам готовили на ужин, мы тут же располагались спать на потнике, снятом из-под седла лошади, и под шинелью, и что это был за сон! Несмотря на все материальные неудобства, мы все были очень веселы. Не помню, как звали Безобразова: Леонид ли Григорьевич или наоборот; его, как генерала, приглашали на ночь к местному военному начальнику, который при этом случае, вероятно, сам выходил куда-нибудь. Он также с нами разделял и чай, и ужин, а как это был человек веселый, приятный и в нашем странническом положении добрейший товарищ, то неудобства нас более смешили, нежели сердили, и часто раздавался веселый смех. После нескольких переходов, с горем и весельем пополам, мы наконец достигли Кизляра.

В Кизляре в это время был жандармским полковником Прянишников, родной брат бывшего министра почт. Когда он узнал о прибытии в Кизляр генерала Безобразова, он просил его и всех нас, его спутников, остановиться у него, отвел нам особый флигель, прислал сейчас чаю, кофе, пришел сам, довольно долго беседовал с нами, расспрашивал о военных действиях и, уходя, просил обедать и провести у них весь день. День этот был для всех нас одним из приятнейших в нашей страннической жизни. Жена его, помнится, Варвара Андреевна, была одна из тех умных, любезных и интересных дам, которые не скоро забываются. К тому же, мы нашли в ней единомыслие с нашими религиозными убеждениями, живую и истинную веру, усиленную и укрепленную в ней виденными ею чудесными действиями Божественного Промысла.

Так, она рассказывала, как одна знакомая или родственница ее, молодая дама, умерла; над ней уже служили панихиды, читали Псалтирь, как незадолго до погребения вдруг псаломщик увидел, что она откинула покров и в гробе села; он, конечно, в суеверном страхе бросился вон из комнаты, а муж, увидев ее ожившею, в восторге поднял ее из гроба и отнес на постель. Подобные обмирание и оживления случаются нередко, но тут то было знаменательно, что она, как видно, переходила в тот мир и видела Спасителя, потому что тихо приговаривала и все повторяла: "Как Он хорош! Как светел!" - и еще прибавила окружающим ее родным, конечно, в жизни нежно ею любимым: "Вы не поверите, как все вы мне кажетесь теперь гадки". Ее спрашивали, конечно, из любопытства, о многом, но она не отвечала ни слова и, кажется, на другой или третий день скончалась уже обычною человеческою смертию. Этот рассказ так врезался в моей памяти, что как будто я вчера слышал его.

На другой день мы отправились на Наур, где Меллер заболел и умер, а мы с братом в Ставрополь и потом во Владикавказ. На следующей станции Безобразов просил меня сесть к нему в коляску и дорогой рассказал мне, с каким нетерпением он летит в Ставрополь, где ожидала его жена, с которою он был более десяти лет в разлуке. При этом он также рассказывал мне, что в его решимости примириться и вновь соединиться с женою, с которой так давно расстался, он много обязан Михаилу Александровичу Назимову, одному из наших товарищей, пользовавшемуся большим уважением всех знавших его. По своему уму, высоким качествам, серьезности, прямоте характера, правдивости Михаил Александрович Назимов слыл и был каким-то мудрецом, которого слово для многих имело большой вес. Много раз он уговаривал и убеждал Безобразова примириться с женой и, вероятно, сильны и вески были его доводы с религиозной и нравственной точки зрения, что "я, - как говорил Безобразов, - вполне согласился с ним, и тем более, что доводы эти проникали в сердце его любовью и искренним благожеланием мне добра, и я всегда буду ему сердечно благодарен".

По приезде в Ставрополь Безобразов пригласил меня идти к нему на завтрашний день к утреннему чаю, что я с величайшим удовольствием исполнил.

Он познакомил меня со своей женой, женщиной средних лет, но уже носившею на себе следы глубокой скорби в проседи ее черных или темных волос и в каком-то меланхолическом настроении. Черты у нее были правильны и все лицо прекрасно и симпатично; видно, что она была еще недавно красавицей. Я простился с ними, поблагодарив, что они доставили мне сердечное наслаждение, дозволив быть свидетелем их нового счастья, продления которого также пожелал им от всего сердца, с уверенностью, что это желание осуществится и что они до конца дней своих будут счастливы. Потом, уже в России, мне рассказал о них один мой родственник, хорошо с ними знакомый, что, бывши у него в Воронеже, где он уже командовал корпусом, он узнал, что жена его умерла, что он сделался спиритом и постоянно был в общении с ее духом посредством переписки. Это уже показывало, что они были счастливы взаимною любовью, если и по смерти ее он был в общении с ее духом и руководился ее советами. Я не спирит, но заявляю здесь слышанное мною из самого верного источника, а насколько это была у него иллюзия или действительность - судить не решаюсь.

Обмундировавшись в Ставрополе, мы поехали во Владикавказ, где и явились к нашему полковому командиру генералу Михаилу Петровичу Полтинину. Это был веселый, очень оригинальный добряк и несколько чудак; он очень любил поговорки и особенно в рифмах, которые слагал без разбора. Помню, как в одной экспедиции в ауховские земли он пошел высматривать позиции; лагерь стоял на высоте, которая оканчивалась обрывом, а в глубине скрывались черкесы, стрелявшие по лагерю, и когда он нагнулся с кручи, чтоб посмотреть, нельзя ли их выбить оттуда, пуля попала ему прямо в живот, что нисколько не смутило его, и когда его принесли на носилках в его палатку, он громогласно вскрикнул: "Генерал Полтинин, тверской дворянин, три раза ранен, два раза контужен, но ни разу не сконфужен. Ура!" Он часто нас приглашал к себе обедать и на свои довольно частые вечера, где собиралось все владикавказское общество и все танцевали весьма усердно. Он сам танцевал и руководил танцами, и у него всегда было очень весело. Однажды во время танцев случилась тревога, необычная для балов.

Особенность Владикавказа в наше время была та, что в темные ночи по улицам было небезопасно. За Владикавказом в нескольких верстах возвышались черные Галаховские горы, отроги хребта, увенчанного великаном Казбеком. Тут жило племя галаховцев, самое злое и мятежное. Конечно, много раз туда посылались отряды, как и в Чечню, опустошали их аулы и поля, всегда, впрочем, при горячем бое и порядочной потере, но все же без окончательных результатов, как и вся Кавказская война до полного и совершенного покорения Кавказа. Соседи галаховцы, конечно, имели кунаков (друзей) и сообщников в форштадте, заселенном мирными гражданами, семействами военных, торговцами армянами и разным другим людом, между которым жили также и горцы под названием мирных.

Пользуясь темнотою ночи, хищники, скрываясь у них днем, часто ночью уводили лошадей, скотину, а иногда эти хищения сопровождались убийствами, и никогда нельзя было найти следов, так как они мгновенно укрывались в местных трущобах. Потому часто случалось слышать ружейные выстрелы, неизвестно куда направленные. Так однажды помню, что во время самых танцев у генерала Полтинина раздалось несколько выстрелов; дамы страшно перепугались, думая, что будут стрелять в окна, но их тотчас же закрыли ставнями, посланы патрули и танцы продолжались с прежним оживлением. Бывали случаи, что стреляли в идущего с фонарем, так как в дождливое время грязь была невылазная и необходимо было искать тропинки с фонарем. После этого я уже держал всегда фонарь подальше от туловища, когда шел домой.

Не помню, в 1844 или в 1845 году Полтинин был назначен бригадным командиром и на его место поступил командир полка полковник Генерального штаба Михаил Николаевич Бибиков, прекраснейший и благороднейший человек, но он командовал полком очень недолго. В известной экспедиции, под командой графа Воронцова, в 1855 году, он сначала был просто ранен, но, переносимый на носилках к перевязочному пункту, был вторично поражен двумя пулями и умер. Тело его перевезли во Владикавказ, где с подобающими почестями и похоронили; его провожало все население Владикавказа. Он был женат на прелестной молодой женщине, умной, любезной и чрезвычайно талантливой.

Ее ум, красота, таланты, обращение были восхитительны, и дом ее был самым приятным приютом в нашей жизни во Владикавказе. Она рисовала на стекле, и можно сказать, что эти произведения ее досуга были действительно художественны по изяществу исполнения. Уже после нашего отъезда я узнал, что она вышла замуж за артиллерийского офицера Есакова, очень умного и образованного молодого человека, который был приятелем ее мужа и по смерти его уже видно было по его беспрерывным посещениям, что он ему наследует. Не знаю, были ли они счастливы, но по наружности, кажется, все обещало, что выбор Софьи Николаевны (сколько помню) был хорош.

После Бибикова полк наш принял полковник барон Ипполит Александрович Вревский. Знакомство наше началось с самого начала нашего пребывания на Кавказе. Вревский был дружен с Михаилом Александровичем Назимовым, который и познакомил нас с ним. С самой первой нашей экспедиции и до самого выезда нашего судьба соединяла нас с бароном И.А. Вревским везде, начиная со Ставрополя, потом в чеченских и дагестанских экспедициях, в отряде под Ойс-Унгуром и особенно во Владикавказе, где уже мы служили под его начальством, как нашего полкового командира, и где сблизились с ним еще более.

Барон Ипполит Александрович Вревский был, могу сказать, одним из образованнейших и умнейших людей своего времени. Помнится, что он кончил курс или учился в Дерптском университете, где слушал также курс медицины, знал многие иностранные языки, был очень любознателен, имел чрезвычайно многосторонние познания и специально изучил военные науки. В приемах своих он был очень оригинален и несколько застенчив, что к нему удивительно как шло. Небольшого роста, брюнет, с проницательными карими глазами, правильными, несколько южными чертами, тихою, как бы вкрадчивою поступью, он, тем не менее, был очень живого и веселого характера. По его уму, многосторонним познаниям, по его вполне геройскому мужеству и страсти к военной боевой службе я тогда еще предсказывал ему великую военную роль в будущем, и если б не ранняя смерть его в лезгинском горном походе 1859 года, я и до сих пор уверен, что, проживи он долее, то, без сомнения, был бы одним из замечательнейших русских военноначальников.

Вревский с самого начала не довольствовался одною штабною службою, а всегда в делах, по его собственному желанию, командовал батальоном и всегда старался выбирать самые почетные по опасности позиции. Как теперь смотрю на него в левой цепи в одной из горных экспедиций с Куренским батальоном, на огромной высоте, в страшном огне, прокладывающего себе дорогу. Я восхищался его хладнокровием и мужеством. Невозмутимо спокойный, с коротеньким чубуком в зубах, он шел вперед, разрушая завалы и все преграды самой дикой природы. Однажды также один из батальонов его Навагинского полка вел оказию, в которой находился и он. На дороге он был окружен огромною партиею горцев; бывшие тут в оказии, конечно, оробели, ожидая дурного исхода, но он хладнокровно переезжал от одного фаса к другому, распоряжался отчетливо и так успешно, что неприятель был отбит и "оказия" приведена благополучно.

Как я упомянул выше, он слушал в Дерпте курс медицины, и отмечу как особенность: он имел охоту Петра Великого рвать зубы. Однажды, когда мы были у Суслова, командовавшего Гребенским полком в Червленной станице, между нами был также уже знакомый читателю по Науру граф Штейнбок, у которого сильно болел зуб; вдруг слышим колокольчик и подъехавший экипаж, а затем входит Ипполит Александрович; поздоровавшись со всеми, он, увидев страдания графа, тотчас же предложил ему выдернуть зуб; тот, хотя, быть может, и усомнился в его искусстве, однако ж, мучимый болью, согласился. Он немедля достал инструменты, которые возил с собой, и операция мгновенно была совершена вполне успешно, и как благодарен был ему его пациент!

Приняв полк, барон Вревский купил свой дом на Большой улице. Все приезжавшие в Тифлис или из Тифлиса были гостями Вревского. Тут можно было видеть цвет петербургского военного общества или, лучше сказать, цвет русской армии. У него я познакомился со многими тогда еще молодыми людьми, которые впоследствии занимали, а некоторые еще продолжают занимать высокие посты в государстве. Между ними помню прославившегося во всем свете знаменитого комиссара в освобожденной Болгарии князя А.М. Дундукова-Корсакова, тогда еще молодого адъютанта главнокомандующего графа Воронцова; помню также двух братьев Глебовых, старший из коих был героем дня, так что в Петербурге что-то из принадлежностей дамского туалета называлось a la Gleboff, и потом был убит в каком-то деле. О его смерти мне писал Ипполит Александрович Вревский в Россию, называя его "русским баярдом". Был также, кажется, еще полковником, флигель-адъютантом Николай Васильевич Исаков, граф Штейнбок, который жил одно время в Науре у полкового командира Аминова и с которым мы были коротко знакомы и вместе были в некоторых экспедициях; опять я должен сказать, что это был очень умный, приятный и благороднейший человек.

К Ипполиту Александровичу он заехал проездом, уже на деревяшке лишившись ноги в воронцовскую-даргинскую экспедицию. Штейнбок был большой остряк и шутник... Во Владикавказе начальником округа был генерал Петр Петрович Нестеров, высокий ростом красавец в полном смысле и опять-таки прекраснейший человек. Мы у него иногда бывали и часто виделись с ним у Вревского. Жена его была очень хороша собой, а также и ее сестры, при нас еще девицы. С благодарностью должен вспомнить при этом, что, по моему ходатайству, Нестеров возвратил из Сибири одного черкесского князя, жившего с другими черкесами в Минусинске, о чем я упоминал в своих сибирских воспоминаниях.

Случилось как-то, что у Ипполита Александровича Вревского съехались в одно время многие из упомянутых мною молодых изящных военных, и он вздумал устроить импровизированный бал.

На задуманном Ипполитом Александровичем бале были, конечно, все знакомые семейства. Из дам были: вдова Софья Николаевна Бибикова, жена начальника округа с сестрами, Ознобишина, с сестрой княжной Орбельяни, Мылова, Вера Максимовна, с племянницей, Павленковы, сколько помню, и другие. Помню только, что все дамы и девицы, бывшие на вечере, как нарочно отличались красотой и грацией. Открылся бал очень оригинально: польским; в первой паре шли вдова Софья Николаевна Бибикова с безногим графом Штейнбоком. Других танцев, уж конечно, они танцевать не могли: граф так как, на деревянной ноге, Софья Николаевна по причине траура; все остальные танцевали до упаду, и весь вечер до поздней ночи был самый оживленный и приятный, оставивший во всех самое приятное воспоминание.

Тогда еще, в 1845 году, Владикавказ был не то, что теперь, но все же и тогда там было устроено собрание, где собиралось до 40 пар танцующих. Ипполит Александрович и все военные принимали живое участие в танцах. Нельзя не сказать, что между танцующими только немногие отличались грацией и ловкостью, на которых я и любил смотреть, но зато были и такие пары, которые отличались неуклюжестью и угловатостью, без чего, впрочем, я думаю, не обходится ни один бал. Прекрасный оркестр полковой музыки, которую Ипполит Александрович много улучшил, выписав хорошие инструменты и хорошего капельмейстера, разнообразное общество, много знакомых, несколько прелестных женских головок - все это доставляло очень приятное препровождение времени. Во Владикавказе зимы нет, но бывает, что вдруг забушует буря, нависнут тяжелые тучи и выпадет снег, хотя опять скоро исчезнет. В эти дни с полатей сараев снимаются сани, тотчас устраиваются веселые пикники. Саней десять или пятнадцать запрягаются тройками и отправляются по дороге к ущелью даже до укрепления Ларса, верст двенадцать, где иногда закусывают и отдыхают.

При мне в один из таких пикников, случилось маленькое неудовольствие, которое могло кончиться очень печально. Ипполит Александрович предложил свои сани племяннице Николая Григорьевича Гылова, той самой, которая весьма нравилась Вревскому. Все это было в порядке, так как все кавалеры предлагали свои сани девицам и дамам и сами садились с ними. Все сани ехали одни за другими, но как у Вревского были очень резвые лошади, то его сани уехали далеко вперед. Дядя ее, бывший в числе катающихся, погнался за ними, чтобы не оставлять племянницу одну с глаза на глаз с молодым человеком, хотя настолько возвышенно и рыцарски благородным, что ему можно было поверить и сестру, и дочь, и жену. Но тут вышло, что дядя был очень недоволен их удалением от других, рассердился на племянницу и даже хотел вызвать Ипполита Александровича на дуэль, но, благодаря его умной, кроткой, чудной жене и моему содействию, дело обошлось без последствий.

Жизнь наша и здесь, во Владикавказе, была так же приятна, как и в Науре. Там и тут мы истинно были счастливы, и именно потому счастливы, что любили искренно, так же, как любили и нас. А где же и счастье, как не в чувствованиях сердца!

Служба моя во Владикавказе до получения отпуска и дотом отставки состояла в заведовании школой солдатских детей или, по-тогдашнему, кантонистов, устроенной на полковом дворе, куда я каждый день ездил наблюдать за ходом учения и экзаменовал учеников. Прогулки во Владикавказе верхом и пешком были чрезвычайно приятны по прелестному местоположению Владикавказа. Бульвар был расположен на самом берегу Терека. Что за прелесть был этот бульвар в лунную ночь, когда луна всплывет над вершиной Казбека и осветит очаровательную окрестность с черными мрачными Галаховскими горами, с ревущим Тереком, с его пенистыми волнами, прядающими по огромным камням его русла! Этот молодой, но уже тенистый сад с благоухающими белыми акациями, ароматический воздух и чудная картина - все это доставляло истинное наслаждение мне, как страстному любителю природы. И теперь, переносясь туда в моих воспоминаниях, я как будто смотрю на всю эту чудную красоту!

Получив отпуск, мы простились со всеми любившими нас - с искренним чувством благодарности за их дружбу, гостеприимство, радушие и, отъезжая, увезли в душе все те чувства, которые нас наполняли тогда, наполняют теперь и которые сохранятся навсегда.

Проездом мы остановились в Екатеринограде у полкового командира князя Эристова Георгия Романовича, которого гостеприимством и приязнью пользовались во все то время, когда мы живали в Науре и потом из Владикавказа по пути в Наур, так как это был соседний полк с Моздокским и мы довольно часто езжали к нему или с Аминовым, или я один. Это был, опять же должен сказать, прекрасный человек, благородный, сын чудной Грузии. Он воспитывался, кажется, в Пажеском корпусе, а потом служил в гвардейской кавалерии и был командиром Горского полка, был добр, гостеприимен, благотворителен, от него все проходящие бедняки или отставленные от службы и оставшиеся без средств к жизни получали всегда положенное и определенное им пособие. Стол у него всегда был превосходный и радушие хозяина безмерно. Иногда мы езжали с ним по станицам его полка, иногда проводили у него вечера, куда приходили военные стоявшего там полка с полковым командиром, и, конечно, все садились за карты, а иногда у полкового командира. Все проезжавшие в Тифлис непременно бывали у него; тогда же проезжал архиепископ Исидор, назначенный экзархом Грузии, я помню, что в доме была всенощная.

Теперь мы проезжали Екатериноград уже в последний раз, и в последний раз пользовались радушным гостеприимством князя Эристова, и грустно было нам расстаться с ним навсегда. Потом мы остановились в Науре, который при приезде нашем на Кавказ был первой станцией из станиц казачьих и где теперь простились с незабвенным другом нашим Аминовым, со старушкой Найденовой и ее дочерью Александрой Ивановной: кумушка моя Елизавета Ивановна Баскакова жила с мужем в другой станице того полка, которым теперь уже командовал ее муж, Алексей Петрович Баскаков, на правом фланге. Вот все те милые, добрые благородные существа, с которыми судьба связала нас на Кавказе и память о которых будет жить во мне до конца дней моих.

Некоторые отголоски из этого незабвенного края я получал еще некоторое время в России...

Но теперь уже все это замолкло, многие подробности изгладились из моей памяти и многие из действующих лиц и добрых друзей уже сошли в могилу, чтобы в той же взаимной чистой любви, с верой и любовью к Богу, соединявшими нас здесь, соединиться, без сомнения, и в вечной жизни.

Конец первой части

26

А.П. Беляев

Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном

Часть II

Приступая к изданию второй части моих воспоминаний о пережитом и перечувствованном, я, прежде всего, считаю своим долгом засвидетельствовать мою искреннюю и глубокую благодарность тем из газет и журналов, которые отнеслись снисходительно, а иные и симпатично, к моему слабому труду. Но те критические отзывы, какие появились в журнале, впрочем, уже прекратившемся, а потому мною и не называемом, я не могу признать за дельные и беспристрастные, так как они пропитаны какою-то желчью и желанием смешать меня с грязью.

Кто пишет воспоминания о пережитом и перечувствованном, тот, конечно, должен говорить о людях, с которыми он жил или которых встречал, и особенно о тех, которые привлекали его взор и пленяли сердце красотой наружной и внутренней, которые возбуждали его симпатию и его уважение качествами ума и сердца, кто поддерживал и утешал во дни скорби. Поэтому-то я посвятил первую главу памяти моих родителей как представителей в человечестве добра, правоты, идеальной честности и долга - качеств, нечасто встречающихся в мире, всегда отрадных для людей добра и достойных не только уважения, но и подражания.

Что касается моих религиозных чувств и убеждений, над которыми он (критик) так остро глумится, то я скажу, что в минувшее время, когда вера в Бога была жива и в образованных и даже ученых людях, когда ее не стыдились и громко исповедовали, я бы, как христианин, и не выставлял их, считая это за фарисейство; но в наше время, полное равнодушия к вере, а также полного забвения того, что, по слову Спасителя, "едино на потребу человеку, здесь живущему, одно мгновение пред вечностью, а там бесконечно"; в наше время, говорю, для верующего христианина предлежит настоятельный, священный долг открыто исповедовать веру, несмотря на то, что неверующие или отступники от христианства провозгласят это пошлым, лицемерным, пропитанным постным маслом и ладаном.

Далее, если я в своих воспоминаниях свидетельствую о своем отречении от своих прежних революционных стремлений, которым был фантастически предан, то это то отречение от кровавых переворотов, в которых уже были пролиты потоки крови, которые осиротили тысячи семейств и побудили меня поспешить заявить это отречение гласно, чтобы все знали, что я последовал единой непреложной Божественной истине, повелевающей сопротивляться злу и неправде пассивно, с пожертвованием собой, а не тысячами братии наших, не уполномочивших нас на это, - но от желания свободных учреждений для моего Отечества, от желания личных и общественных прав ему, свободы слова и мысли в границах закона нравственного и Божественного я никогда и нигде не отрекался.

Соглашаюсь с критиком угасшего журнала, что воспоминания мои не имеют ни литературного, ни исторического достоинства и для иных не будут интересны, но для многих же других, может быть, и будут. Ведь и история составляется из суммы добродетелей, пороков и заблуждений людей; из их общественной и частной жизни, их взаимных отношений, из их нравов, обычаев, образа жизни; даже костюмы, наружное и внутреннее устройство жилищ входит в ее область. Не тому же ли служат записки, мемуары, летописи, различные воспоминания и прочее, и чем более будет этого материала, тем легче и вернее будет будущему историку понять описываемую эпоху.

В ныне помещаемой на страницах "Русской старины" второй части моих воспоминаний я описываю наше возвращение на родину после 21 года ссылки сначала в Сибирь, потом на Кавказ; передаю впечатления, произведенные на нас новой средой, нас приютившей; передаю заметки о людях, переживших время, наше удаление от них и сохранивших свою дружбу и свои симпатии к нам, провозгласившим новые идеи в русском обществе. Хотя эти новые идеи провозглашены беззаконным и кровавым путем, но все же, в глубине души, мы стояли за угнетенное человечество и за его свободу. Эта встреча и эти симпатии к нам уже показывают, что русское интеллигентное общество в течение этих 20 лет много возросло в нравственном и умственном развитии. Оно не одобряло и порицало кровавые и революционные средства, нами избранные, но сознавало правду идеи, нами руководившей, которая вскоре была возвещена человечеству и с высоты Престола (19 февраля 1861 года). Потому-то дорого ценило общество наши страдания и щедро вознаградило оно нас, принимая в свою среду не со снисхождением, а даже с гордостью и уважением.

Затем я продолжаю, где это оказывается уместным, исповедовать, прославлять Бога и православную веру Христову, невзирая на порицания прекратившегося журнала, восхвалять прекрасные чувства и деяния, какие встречал и в этой половине моей жизни, уверенный, что добрым, благородным сердцам отрадно будет видеть, что еще много есть прекрасного в мире, и отрешиться хотя на минуту от действительности неприглядной, а иногда и возмутительной!

А.П. Беляев

27

Глава I. Ставрополь

Прежде, нежели описывать возвращение на родину, я расскажу один случай из нашей кавказской жизни, вследствие чего мы вовсе едва не остались на Кавказе. Мы так полюбили Кавказ, его чудную природу, климат, людей, его простоту жизни, что мечтали купить небольшой кусок земли, заняться хозяйством, устроить жилище со всеми предосторожностями того воинственного времени, как строятся кавказские землевладельцы: с высокой оградой, сторожевой башней с бойницами, нечто вроде плацгауза, чтоб можно было защититься в случае нападения бродячих хищников, что тогда случалось довольно часто. Конечно, это была мечта романтического воображения, но мечта эта была близка к осуществлению.

Олимпиада Ивановна Венеровская с сестрой покойного ее мужа, Верой Ивановной Власевой, и сыном своим, моим учеником, пригласила меня проводить их в Ставрополь, куда она ехала со своей родственницей, муж которой служил дежурным штаб-офицером в войсках правого фланга кавказской линии. Мы ехали в коляске на ее лошадях до Моздока, но как мы выехали после обеда, то, приехав к последней перед Моздоком станице Стодеревская, она просила станичного начальника дать ей конвой, так как время было к вечеру. Он распорядился о назначении 4 казаков, а пока они снаряжались, мы решились ехать, полагая, что казаки сейчас же догонят коляску.

Проехали версту, потом другую, третью, совсем уже стемнело, а казаков все нет. Некоторое беспокойство уже начинало овладевать дамами, да и я не совсем был покоен; воображение рисовало уже нам хищников, бросающихся на коляску, как это еще недавно было с семейством богатого армянина Чиханова: выстрелы, некоторая борьба (так как за моих дам я, конечно, был готов умереть, но все же силы были бы неравны) и затем плен, для благородных дам в тысячу раз ужаснейший смерти.

Олимпиада Ивановна и Вера Антоновна, достойные питомицы Кавказа, вынули из-за поясов свои кинжалы, чтоб в случае нападения скорее заколоть себя, нежели отдаться в плен. Жена и сестра героя Венеровского не могли допустить и мысли о таком позоре. Я был в черкеске и с кинжалом, со мной была шашка покойного мужа Олимпиады Ивановны, которую она мне подарила; но, благодарение Господу, ничего подобного нападению не случилось, хотя мы действительно услыхали конский топот скачущих, но то были наши конвойные. Несмотря, однако ж, на конвой, мы поехали верхней дорогой, хотя нижняя, идущая лесами, была гораздо ближе.

В Моздок мы приехали уже ночью. Остановились ночевать у знакомых наших дам. Подали чай, потом ужин; мы долго проговорили и разошлись спать. Из Моздока выехали рано утром. Почтовые лошади содержались тогда казаками, были отличные, и мы скоро приехали в Георгиевск, где были родные моих спутниц и где мы пробыли день. В Ставрополе дамы мои остановились у родных, где и я, познакомившись, пробыл тот день, а потом переехал к полковнику Иллариону Ивановичу Жукову, старшему брату зятя моего.

Он был управляющим военно-комиссариатской комиссии, и я бывал у него прежде, командируемый от полка за материалами, а иногда и за суммами для полка. Полковой командир наш знал, что управляющий нам близкий родственник, и потому доставлял нам от времени до времени командировки, которые были полезны для полка по скорейшему удовлетворению требований, так как я имел дело прямо с управляющим.

Илларион Иванович жил в своем доме, который он купил и устроил по своему вкусу, а он в высшей степени обладал прекрасным вкусом и большим умением выделать и устраивать прочно, покойно и изящно. Все в его доме было отлично. Дом выходил на улицу; двор же, превосходно вымощенный, разделялся на две половины: одна служила для подъезда экипажей, другая состояла из купы тенистых белых акаций. Двор этот ограничивался каменным солидным двухэтажным флигелем, где внизу одна половина занята была роскошной конюшней, а над ней была комната для кучеров с семействами. Другая же половина нижнего этажа была занята прачечной со всеми возможными приспособлениями. Ворота со сводом разделяли две половины дома, и верхний этаж правой стороны занимали трое его сыновей; там и мне была отведена комната.

При выходе из ворот, во всю ширину флигеля, был черный двор, огражденный каменной стеной, где были сложены дрова, вешалось белье и стояло все то, что не должно быть на виду. В конюшне же было отделение для коров со стойлами. Сквозь ворота этого флигеля выходили в прекрасный сад, в середине которого возвышался двухэтажный флигель прекрасной архитектуры с террасами и балконами. Последнее время там жила молодая чета - старшая дочь Жукова Ольга Илларионовна с мужем, майором фон дер Остен-Сакеном. Сбоку этого сада были устроены две китайские башни, между которыми были проволочные сети, где в заключении содержались куры и индейки, чтобы не вырывали и не портили цветников и не пачкали сада. Эта остроумная выдумка показывает, что у Иллариона Ивановича все было придумано и ничего не упущено. Поэтому я и описал подробно этот дом как образец порядка, вкуса и удобства.

Дом Иллариона Ивановича был, как говорят, полная чаша. В прежние наши посещения все три дочери его были девицами, очень молоденькими красавицами. Старшая если не была красавицей лицом, то была очень мила, умна и грациозна. Вторая, Екатерина, была лет 14, но она и тогда уже обещала с возрастом расцвести в полную красавицу. Третья, Елизавета, была девочкой-красавицей лет десяти, не по летам умная и развитая; она, кажется, была любимицей родителей, которые, впрочем, со всеми детьми, как с сыновьями, так и с дочерьми, были чрезвычайно нежны.

Старшая дочь от первого брака, Ольга Илларионовна, как я сказал, в последний приезд мой была замужем за майором Сакеном и, скажу в утешение молодым, еще бездетным, супругам, родила дочь через 13 лет замужества, правда, единственную, воспитала, счастливо выдала замуж, но недолго наслаждалась счастьем своих детей и недавно умерла. Муж ее, генерал Сакен, последнее время был губернским воинским начальником Саратовской губернии. Вторая дочь Иллариона Ивановича была за Отрыгановым и, кажется, не была счастлива, так как жила в Петербурге одна, разлучившись с мужем. Третья была за Неклюдовым.

Мать их, Елизавета Николаевна, была женщина очень умная, красивая и характерная. Нежная, любящая мать, она, в то же время, была серьезна и строга. Все дети ее страстно любили, но повиновались беспрекословно, да, кажется, и муж ее, несмотря на свой ум и деспотический характер, не выходил из-под ее влияния. Все они, дети и родители, принимали нас так радушно, как только могут принимать самые близкие и любящие родные, и я никогда не забуду того сердечного наслаждения, какое я чувствовал в их среде и какое я вынес в моем воспоминании. Каждый почти вечер у нас проходил в чтении разных интересных повестей и романов той эпохи. Читал громко всегда я, а дамы были за работой. Помню, что в журнале "Репертуар" того года был напечатан роман из событий восточной Индии в то время, когда известная шайка убийц приводила всех в ужас, - роман очень интересный. Вся семья сидела около круглого столика, а меньшая дочь Лиза забиралась на диван и с таким вниманием слушала, что не хотела уходить до самого ужина. Когда я имел командировку от полка, я у них прожил около 6 недель, и все это время показалось мне за несколько дней: так приятно и отрадно жилось в этой семье.

Из трех сыновей Иллариона Ивановича меньшой рано умер. Двое старших, Николай Илларионович и Иван Илларионович, по окончании учения служили юнкерами в одном из Кавказских полков, потом были переведены в казачье линейное войско и отправились в экспедицию 1845 года и на пути остановились у нас в Науре. Оба были отличные молодые люди, но, к несчастью семейства, старший Николай потом застрелился, а Иван Илларионович продолжал служить, был адъютантом Муравьева-Карского при сдаче Карса. Он был очень умен, талантлив, очень способен, так что Муравьев возлагал на него разные важные поручения. Затем он вышел в отставку, женился, живет постоянно в своем тамбовском имении; у него трое славных мальчиков и одна дочь; был предводителем дворянства и потом вышел в отставку. Отец его, генерал, тоже в отставке и также живет в воронежском имении жены, где у него хороший конский завод и цветущее хозяйство.

Во время этого пребывания моего в Ставрополе мне случилось принять участие в одном романическом происшествии, случившемся в их доме. До последнего приезда моего их семейство часто посещал один молодой человек, Маевский, бывший полковым адъютантом Московского гвардейского полка и разжалованный за нанесение в запальчивости раны. Он служил в Кабардинском полку вместе с нами, и мы во время экспедиции сблизились с ним. Маевский был хорошо принят у них в доме и наконец сделал предложение старшей дочери Иллариона Ивановича - Ольге Илларионовне. Предложение было принято, и в доме он принимался как жених. Это был человек хорошо воспитанный, умный, недурен собой, остроумный, а потому не мог не понравиться молодой девушке. Но при частых свиданиях и искренних беседах оказалось, что характер его был заносчив, деспотичен, - он еще женихом уже хотел властвовать, огорчал невесту спорами, так что в конце концов невеста ему отказала, и он уже не бывал в доме.

С приездом моим он обратился ко мне с просьбой примирить его с невестой. Так как мы были с ней в дружеских и родственных отношениях, то мне удалось смягчить ее и отца и доставить ему примирительное свидание. Когда он пришел, то невеста сидела не одна, а с отцом, что, вероятно, было ему неприятно, и тут же он снова, со своею резкостью, при самом входе в комнату, сказал: "Это, вероятно, семейное совещание", - что, конечно, произвело неприятное впечатление на дочь и отца, почему все и было испорчено. Затем он раскланялся и вышел, покончив тем с невестой, которая вскоре и вышла замуж за прежнего претендента. Он же пошел в экспедицию 1845 года, так называемую Воронцовскую, и при штурме высот на Андийском хребте, бросившись вперед на завал, геройски пал - он уже был произведен в офицеры.

В Ставрополе в этот же раз я с наслаждением пробыл у них недели две - незабвенные в моем воспоминании. Посещая часто семейство Лукьянченко, где жили мои сопутницы и мои искренние друзья, однажды зашла речь о нашем желании остаться навсегда в этом чудном краю, называемом Кавказ. Тогда Олимпиада Ивановна сказала: "Вот они продают свою землю под Ставрополем, в 18 верстах от города, купите и поселитесь с нами". "Но ведь у нас нет столько денег для покупки", - отвечал я. Он же сказал: "Я вам продам ее за 5000 рублей, 400 десятин, и вы заплатите мне 1500 рублей, а остальные я буду ждать, когда вы будете в состоянии отдать. Условие очень легкое". Я сказал, что спишусь с братом, но прежде надо взглянуть на имение. Когда я, придя домой, рассказал об этом Иллариону Ивановичу, он сказал: "О деньгах не заботьтесь, я вам сейчас выдам полторы тысячи, а затем и остальные". Я от души поблагодарил его и, конечно, принял его предложение. Решено было ехать взглянуть на имение.

На другой же день запрягли коляску, и мы вчетвером - я, Илларион Иванович и двое сыновей его - отправились. Не зная еще качества земли, побочные выгоды имения были несомненны. Прекрасная быстрая речка саженей в пять шириной в каменистых берегах и русле, где добывается камень для постройки и который был повсюду; несколько тысяч тутовых деревьев для шелководства, масса известкового камня (верный доход от извести для сбыта в город, в 18 верстах расстояния), прекрасное местоположение - словом, для фермерского хозяйства нельзя было желать ничего лучше; оставалось осмотреть пахотную землю, чего мы сделать не могли, так как мне необходимо было ехать обратно. Илларион Иванович взялся послать верного и знакомого человека и о результате обещал уведомить нас письмом.

В имении этом земля оказалась каменистая и неудобная, и мечта не осуществилась. В то же время сестры писали нам о своем проекте купить продававшуюся землю в Саратовской губернии, чтоб нам жить вместе с ними.

Возвратившись в полк, мы подали в отставку и в то же время в отпуск на четыре месяца, а поэтому в Воронцовскую экспедицию мы уже не попали. По приезде нашем в Наур начали распространяться слухи о неудаче экспедиции. При нас прискакал нарочный не из самого отряда, но посланный, кажется, из Герцель-аула с депешами. Он также ничего не знал кроме того, что движение отряда затруднено, но что Дарго взят. Отряд был окружен, и только быстрое выступление начальника левого фланга, генерала Фрейтага (о чем я упоминал в 1 части), спасло его.

Вскоре мы возвратились во Владикавказ, куда привезено было тело убитого нашего полкового командира Михаила Николаевича Бибикова. Все население провожало тело его в могилу. Затем приехал новый командир, барон Вревский, наш добрый друг. Он назначил меня заведующим школой кантонистов.

Так прошел 1845 год, последний нашего пребывания на Кавказе. Зиму 1846 года я провел в деревне у Олимпиады Ивановны. Зима та была на линии необыкновенная; началась с 1 ноября и продолжалась до февраля. Мы поехали к ней втроем - я, брат и Густав Густавович Аминов. Кучер наш или ямщик не знал дороги, но я, бывши перед этим раза два в ее деревне, взялся указывать дорогу. Но, с моей памятью и неспособностью удерживать в памяти урочища, потерял дорогу, и мы проплутали более часа; меня брала страшная злость на себя, мы ездили и туда, и сюда и, наконец, набрели на дорогу. Хозяйки были у соседей верст за десять; входим в прихожую и видим ее полную густым дымом, идем дальше, видим, что горит стол, скатерть уже сгорела; мы позвали, конечно, сейчас же людей и потушили огонь. Кошки вздумали расправлять свои когти на скатерти диванного стола, стащили зажженную свечу, стоявшую на столе, которая и произвела бы полный пожар, если бы мы в этот самый момент не подъехали.

На другой день Аминов, брат и я уехали; мы поехали в Ставрополь проститься с Жуковыми и получить некоторые поручения от них в Россию. Из первой части моих воспоминаний читатель уже знаком с нашими милыми хозяйками, и потому поймет, какой приятный вечер мы провели между ними. Этот раз мы пробыли в Ставрополе несколько приятных дней, но зато обратная наша поездка была очень трудна и мучительна. В начале февраля на Кавказе уже нет снега, и когда мы выехали, то всюду уже лились потоки с гор; маленькие ручьи стали реками, езда была ужасная; наша телега то погружалась, то поднималась на камни, и к довершению бедствия, когда уже стало темнеть, у нас сломалась ось, и мы, подвязав какую-то палку, подвигались шаг за шагом, идя возле телеги пешком. К счастию нашему, недалеко была станица, и мы тут исправили повреждения, ночевали и утром пустились дальше. Приехавши во Владикавказ, узнали, что отпуск наш получен, и мы стали собираться "в Россию", как там говорят, хотя и Кавказ - та же Россия.

28

Глава II. Возвращение на родину. Самара

Простившись со всеми своими милыми и добрыми кавказскими друзьями и взглянувши в последний раз на величавый Казбек, мы уселись в тарантас и отправились на родину. Путешествие наше было довольно продолжительно, так как мы ехали большой почтовой дорогой по берегу Волги, от разлива которой часто дорога местами была залита, и нам надо было объезжать на значительные расстояния. Были грозы, были ливни, иногда тоже задерживавшие нас, но все же мы подвигались к вожделенной цели и, конечно, были в самом приятном настроении; после 21 года ссылки мысль о родных, о свободе была очаровательна.

Самара была местом нашего пристанища, там жила и имела свой дом старшая сестра наша, Екатерина Петровна, слывшая в петербургском свете за mademoiselle Blanche и бывшая замужем за доктором Францем Петровичем Паулером, но в это время уже овдовевшая; с нею жили две другие сестры, уже пожилые девицы. Накануне нашего приезда была страшная буря, так что перевозу через Волгу не было, но утром буря утихла, и мы с нашим тарантасом наконец перебрались на другую сторону, выйдя на Самарскую пристань Волги.

Был Троицын день 1846 года. Поднявшись на крутую гору, поворотив в первую улицу, называющуюся Дубровой, и проехав первый двухэтажный дом, мы увидели, что нас обогнал на паре, в линейке, какой-то господин во фраке и круглой шляпе. Это был Иван Андреевич Котляревский, который, раскланявшись с нами, проехал вперед. Мы были одеты в черкески, в папахи, и он, зная от сестер, что мы едем к ним в отпуск, тотчас узнал нас и поскакал известить их, что мы приехали. На этой же улице был и дом сестер. Предупрежденные им, они вышли на крыльцо, мы выскочили из тарантаса и заключены были в те горячие родственные объятия, которые провожали нас с лишком двадцать лет назад из Ершова в Петербург, в год катастрофы 14 декабря 1825 года.

Тогда сестры были прелестными юными девицами, посреди их была незабвенная, кроткая, нежнейшая мать; теперь перед нами были пожилые, но все еще очень красивые женщины, а той, которая составляла нашу жизнь, наше счастье, - уже не было, но верю, что из того надзвездного мира, жилища духов, и ее душа приветствовала возвращение детей после тяжелых испытаний. Но как это был Троицын день и уже отблаговестили к обедне, то мы переоделись в свои военные сюртуки и все на дрогах отправились к обедне. Не говорю уже о том, с каким горячим чувством благодарности к милосердному Господу Богу вознесли мы наши Ему молитвы. Вот Его Божественным благим промыслом мы снова на родине, среди дорогих сердцу родных, и в тот самый момент, когда Дух Святый сходил на апостолов и действенно продолжает сходить на всех возрожденных верою и любовью, жаждущих этого источника воды живой!

После обедни, еще в храме, сестры представили нас своим знакомым и друзьям, из которых многие в этот же день посетили нас.

Самара, еще тогда уездный город Симбирской губернии, был торговым городом с пристанью, где грузилась пшеница-белотурка в количестве 5 миллионов пудов, был довольно красив, и хотя расположен на левом низменном берегу Волги, но стоял на горе, у подошвы которой протекала Волга. Он тогда имел не более трех церквей, Гостиный двор и все принадлежности большого уездного города. В конце улицы, где жили сестры, был большой тенистый сад по берегу Волги, где было публичное гуляние и устраивались на платформе танцы. Самарское общество того времени состояло из различных служащих лиц, но тут жили и многие из местного дворянства, а также многие съемщики земель из образованного класса, коммерчески занимавшиеся посевом пшеницы.

Много жило в Самаре богатых купцов, закупавших пшеницу и отправлявших ее на судах по Волге, - на пристани был целый город амбаров, доверху засыпанных. Тут, как всегда и, к несчастию, везде на Руси, были бесчисленные злоупотребления приказчиков богатых фирм, иногда в вопиющих размерах обмеривавших бедных тружеников, привозивших на продажу пшеницу. Стачки между торговцами, перехватывавшими подводы далеко за городом и понижавшими цену до невозможности, были делом обычным: это был целый заговор против бедняков, кровавым потом добывавших себе хлеб и обогащавших колоссальными капиталами своих притеснителей.

Что касается общества или так называемой интеллигенции, то я должен сказать, что Самара того времени могла гордиться им: так много было в нем прекрасного. Тут не было ни сплетен, столь обыкновенных в уездных городах, ни враждебных отношений, ни зависти, ни пересудов; все жили мирно, веселились в простоте сердца, не пытались представлять из себя дурных копий с губернских или столичных (а на самом же деле все же французских) оригиналов, но жили самостоятельной жизнью истинно образованных людей.

Самым выдающимся по многочисленному семейству и своему положению был дом управляющего удельным Самарским округом Н.А. Набокова, состоявший из 10 человек детей. Сам он был честнейший и добрейший человек в мире, большой оригинал, всегда тяжело вздыхавший, считавший часы в бессоннице и по виду казавшийся всегда огорченным, но на самом деле это был самый счастливый человек. За картами по вечерам вздохи его прекращались, и он становился веселым и любезным. Жена его, Анна Александровна Набокова, урожденная Назимова, была женщина большого ума, очень образованная, начитанная и с твердым характером. Она истинно была душой семьи. Все дети любили ее до обожания. Главною ее заботой было воспитание детей, для чего она не щадила ничего.

Два старших сына ее были в школе правоведения, старший ее не окончил, быв исключен за дерзость перед инспектором, которого он в каком-то самозабвении схватил за ворот. Чтобы спасти его от лямки, добрейший принц Ольденбургский представил его сумасшедшим, посадил в сумасшедший дом, в особенную, впрочем, комнату, где он пробыл месяц, а потом исключил его из школы. Эта буйная головушка, приехав домой, стал проситься у матери на Кавказ, но она объявила ему, чтоб он шел в университет и окончил курс, и тогда только она даст ему свободу избрать свою карьеру. Ее слова были законом, и он вступил в Казанский университет, кончил кандидатом и потом, через несколько лет, был товарищем председателя уголовного суда в Симбирске.

Второй брат кончил курс в правоведении и в приезд наш был товарищем председателя, кажется, гражданского суда, когда старший был еще студентом. Оба они в то время были в Самаре. Оба были умные и образованные молодые люди. Старший был пылок, неукротим в порывах страсти, резок и дик. Второй же был кроток, скромен, деликатен, с чрезвычайно мягкими и приятными манерами в обращении и был любимцем прекрасного пола. Старший особенно привязался к нам как к декабристам. Почти каждый вечер проводил у нас в нашем семейном кругу. Сестры его очень любили. Кажется, он был и любимцем матери; выдающийся ум, смелость, а иногда и резкость его суждений действительно делали его интересным и привлекательным. Оба они были хороши собой, но красота их была разнохарактерна и носила на себе печать всей их последующей жизни. На первом видны были те грядущие порывы бурь и страстей, которые впоследствии и погубили его; а на втором, напротив, трезвое, спокойное и тихое самообладание труженика дела и долга. В то же время с Кавказа приехал брат Анны Александровны, наш товарищ по Кавказу и декабрист Михаил Александрович Назимов.

Сам отец Набоков был моим товарищем в Гвардейском экипаже, в котором он был батальонным адъютантом, когда я только что поступил в экипаж. Мы тогда еще были с ним в дружеских отношениях, потом он перешел в гвардейский Московский полк, а когда женился и вышел в отставку, мы с ним были в переписке. Таким образом, в этом доме мы жили и прошедшей, и настоящей жизнью. По вечерам занимались музыкой и пением среди дружеского и самого приятного общества. Мы привезли с Кавказа песню "Ноченька моя, ночка темная" с прекрасным мотивом, которая сделалась любимой песней Анны Александровны.

Итак, закончив, по-видимому, наши странствования, мы на родине нашли столько любви, радости, счастья, что если положить на весы все тяжелые минуты пережитого и с горечью перечувствованного, то настоящее счастье наше много перетянуло бы весы на свою сторону. Я долее остановился на этом родственном дружеском доме потому, во-первых, что мать этого семейства, Анна Александровна, удостаивала меня особенной симпатичной дружбой. Любовь к нам ее пылкого сына-первенца, которого она страстно любила, еще более связывала нас. Мы перечитывали с ней его письма из Казани, всегда откровенные и полные горячей любви к идеальной матери, до бесконечности любящей и нежной, но в то же время твердой и строгой. Разбирали его характер, стремления, разгадывая его будущее, но, к несчастью, эта чудная мать была недолговечна и вскоре скончалась от болезни спинного мозга, унеся благословение мужа, всех детей, друзей и всех знавших эту благородную и добродетельную женщину.

Ближайший сосед и друг нашей семьи был И.А. Котляревский, живший вдвоем с единственной дочерью-красавицей, Ольгой Ивановной. Сестры наши очень любили ее, равно и она их, а потому мы часто виделись. Она была превосходная музыкантша и прекрасно пела. Ум, прекрасное воспитание, серьезная образованность и, сверх того, красота делали ее очаровательной. Осененные длинными ресницами большие черные глаза, в которых светились ум и глубокое чувство; черные, как смоль, густые волосы, правильные, греческого типа черты - все пленяло в ней, несмотря на ее маленький рост, так что общество ее и ее благороднейшего отца стало для нас какой-то необходимостью. К несчастью, это чудное создание, имевшее в себе все, что могло бы осчастливить того, кто бы обладал им, носило в себе зачатки злейшей чахотки, от которой вскоре она и умерла.

При нас еще болезнь стала усиливаться, и с грустью вспоминаю, как она однажды сказала: "Зачем мне не 25 и не 26 лет - тогда я могла бы еще жить, а может быть, и выздороветь". Ей еще не было 25 лет. С каким наслаждением мы слушали ее мастерскую игру на фортепиано - пение в это время ей уже было запрещено. Вот редкое молодое существо, сознававшее и говорившее без страха о своей страшной болезни, которая так часто обманывает обыкновенных смертных. После ее смерти отец ее переехал в Симбирск и там женился. Сын его, Андрей Иванович Котляревский, вышел из правоведения, как помнится, уже после ее смерти, а она так часто мечтала о том времени, когда они будут жить вместе с братом, которого она страстно любила.

После этого дома из дружеских домов сестер был дом Н., которого красой была его прелестная жена, Елизавета Андреевна. Вот опять, может быть, кто-нибудь заметит, что я в своих воспоминаниях всех хвалю или идеализирую и что дурных у меня нет, но это, может быть, потому, что дурное и дурные могли указать на меня самого, может быть, гораздо худшего дурных, а так как все мы внутренне имеем свое нехорошее, то зачем описывать дурное? Прекрасное же, возвышенное, изящное, встреченное мною на пути жизни, всегда производило на меня сильное и приятное впечатление, и потому оставалось живым в моей памяти. Итак, душа дома и семейства А. А. Н. и его краса была его жена, и не только дома, но и всякого изящного общества.

Прекрасно воспитанная, грациозная, прекрасная собой, в которой доброта, кротость и нежность отражались во всех правильных, тонких и милых чертах. Доброта и нежность ее сердца были таковы, что она никогда не сердилась, но только огорчалась, и это правда без преувеличения. С приездом нашим она тотчас же посетила сестер, с которыми была очень дружна, и вот впечатление, какое она произвела и которое сохранилось в течении всего нашего многолетнего знакомства. Впоследствии, когда мы уже оставили Самару, она лишилась мужа (который не шел с нею в сравнение, хотя был ловкий и вполне приличный господин), а потом единственной дочери, страстно любимой. Дом их был самый гостеприимный и радушный, и у них всегда было много гостей, угощаемых даже до роскоши.

Из хороших и близких знакомых сестер было семейство С. Он был начальником инвалидной роты; жена его была немка, у них было две дочери, из коих одна была нехороша собой, но очень приятно пела; это была ученица моей сестры, сообщившей ей в пении очень хорошую методу. Другая была хороша собой, прелестная стройная блондинка. Обе были хорошо воспитаны, и младшая, кроме того, была прекрасная музыкантша. Она была невестой, хотя и не объявленной, одного молодого человека, служившего в удельной конторе, к которому она была равнодушна. С нашим приездом она стала показывать явное предпочтение брату моему, который тоже увлекся ею и готов был сделать ей предложение.

Но тут вполне выразилась высокая честность, благородство и - скажу даже - великодушие наших сестер. Они знали, что намеченный жених ее был страстно влюблен в нее и даже до такой степени, что если бы брат мой воспользовался ее предпочтением, то он мог бы застрелиться, о чем уже и ходили слухи. Сестры же наши, несмотря на любовь к брату, самую нежную и даже самоотверженную, с твердостью восстали против этого, объявив ему прямо, что это было нечестно, и сильно отсоветовали ему взять на свою совесть несчастие человека. Он внял этим советам и, несмотря на то, что сердце его обливалось кровью, отказался от счастья обладать существом, полюбившим его, и это при пламенной и крепкой любви его к ней. Он уехал, а она вышла за своего прежнего жениха. Я их видел в С, когда он уже был управляющим удельной конторы.

Это был человек очень образованный, с честными правилами; он кончил воспитание в Харьковском университете; был умен, хорош собой. Она имела детей и, по-видимому, была счастлива, да я думаю, что и не могло быть иначе с таким человеком, каким я знал А.Ф. Б. Жена его, слабость моего брата, вскоре умерла чахоткой. Теперь уже многих из действовавших в этой драме лиц нет в живых, но этот поступок моего благородного брата глубоко врезался в моей памяти. Потом и он женился, но, более потому, что и будущая его жена также влюбилась в него. Нет сомнения, что в эпизоде первой любви играло видную роль наше политическое положение как декабристов, возвратившихся из Сибири через Кавказ, что для юной, прелестной, романической девушки все же имело некоторое обаяние.

В Самаре по зимам жили многие богатые помещики, в том числе и два брата П., один - холостяк, очень умный человек, отставной гусар; другой - бывший предводитель дворянства, семейный человек. Потом Дмитрий Александрович Семенов, живший по другую сторону улицы, наш приятель, у которого мы с братом гащивали в его деревне, в 50 верстах от Самары, и объедались малиной со сливками. Он служил в конных пионерах, был славный, веселый, пылкий малый с благороднейшими правилами. Он был тогда еще холостяком и влюбленным в дочь самарского полициймейстера. Отец ее был отставной гусар, еще служивший в 1812 году, с прямым благороднейшим характером, всегда веселый, радушный, гостеприимный и, надо прибавить, строгой честности, всеми уважаемый человек.

Он был вдовец, и у него было две дочери, очень хорошенькие и милые; старшая-то и была предметом Д.А. Семенова, но досталась не ему, а начальнику Самарской пристани, капитану инженеров путей сообщения А. И.Г. Младшая, лет 16, была очень мила и грациозна, особенно когда танцевала качучу с кастаньетами - тут она приводила в восторг. Это было тоже милое и приятное семейство, и мы с братом часто их посещали, всегда встречаемые самым задушевным радушием. Утром тотчас же являлась водка с закуской и непременно с малороссийским салом, которое он очень любил, как добрый хохол. Потом, когда уже нас не было в Самаре, отец переведен был в Симбирск, и мы уже не видались. Много времени спустя я встретил меньшую в Сызрани и, кажется, как помнится, она не была счастлива в замужестве, каковое счастье с нынешними нравами уже редко дается.

Еще в Самаре тогда жило семейство X. Сам Г. X. был отставным гусаром, жена его, Елизавета Николаевна, была прелестная молодая дама, принадлежавшая по роду и воспитанию к высшему кругу. Они были очень богаты, и дом их был один из самых приятных, где бывали танцевальные вечера. Помню также, как я любовался, когда во французской кадрили сам X. танцевал, и не так, как уже было принято танцевать по образу пешего хождения, а выделывая все па прежней кадрили. Он это делал для фарса, но так мило, так красиво, что можно было пожалеть, что изменили этот танец с его прежними грациозными па. Впрочем, и в нынешнем хождении требуется много ловкости и красоты в движениях, легкости и грации, и тогда только этот танец приятно и танцевать, и приятно смотреть на танцующих.

Жили также в Самаре самарские помещицы, две девицы Д., хорошо воспитанные и очень милые. Старшая, Надежда Андреевна, была цветущая здоровьем девушка и очень хорошенькая. Меньшая была болезненна, но также умна и мила. Они пополняли кружок милого тогдашнего общества Самары. Вот то милое самарское общество, приютившее нас, изгнанников.

В Самаре часто составлялись веселые пикники. Для этого нанимали большую волжскую лодку с гребцами, брали с собой различные вкусные яства: пироги, шоколад, чай, кофе, отправлялись на какой-нибудь остров и располагались где-нибудь в живописной местности у пчельника. Пока старшие готовили все для еды, охотники удить рыбу располагались по берегу с удочками, а все остальное общество, состоявшее из сонма молодых и, надо прибавить, прелестных девиц и молодых людей, уходило гулять по лесу. В этих лесных прогулках часто встречались большие препятствия в крутых оврагах или в поваленных деревьях, и тут наступало для молодых людей самое приятное наслаждение: спускать, поддерживать и вообще оказывать различные услуги, даже с риском сломать себе шею, милым спутницам. Прелестные эти спутницы с пылающими от волнения, усталости, опасных переходов лицами были еще прелестнее. Как приятны были эти гуляния!

Ольга Ивановна очень любила эти загородные прогулки по диким местам, еще не тронутым в красе своей природы, которую она страстно любила; все существо ее дышало жизнью, жаждало жизни и ее удовольствий, а потому и она не отставала от своих подруг, но как страшный недуг уже вселился в нее и уже у нее не было тех сил, какие имели другие с цветущим здоровьем, то мы с братом, как ближайшие из знакомых, при обратном шествии к стану обыкновенно сажали ее, изнемогавшую от усталости, на сцепленные наши руки и таким образом приносили на место. Возвращались домой обыкновенно с пением, и как все девицы самарские того времени были хорошие, а некоторые и очень даже хорошие, певицы, то пение выходило очень стройное, и все эти нежные милые голоса стройной гармонией далеко разносились по Волге и по окрестным лесам. Иногда случалось возвращаться в лунную ночь, тогда очарование было полное.

В то же лето случилось со мной происшествие, которого я никогда не забуду и не должен забыть, а всегда помнить и благодарить Бога за Его бесконечное милосердие ко мне, грешному. Мы с братом имели обыкновение по утрам ходить купаться на Волгу, раздеваясь обыкновенно на плотах, пригнанных с верховьев Волги. Плоты эти стояли у берега привязанные канатами, а один канат привязывался, сверх того, к дальнему концу плота, чтобы быстротой течения его не заворачивало.

Накануне дня святой Ольги, 10 июля, мы тоже купались и плавали; брат поплыл прежде к дальней стороне плота, и я тоже располагал плыть туда же, но брат, видя мое направление и зная, что я плаваю хуже его, закричал мне: "Не плыви лучше туда, там очень быстро"; я послушался и направился к ближней стороне плота, и когда хотел влезть на него, руки мои поскользнулись, оборвались, и я погрузился в глубину; меня в ту же минуту затянуло под плот, и погибель моя, казалось, была решена. Я уже захлебнулся и, еще погружаясь, подумал: вот как люди тонут, но произнес мысленно молитву: "Господи Иисусе Христе, прости мои согрешения", - и в этот самый момент какая-то сила выбросила меня обратно в ту сторону, откуда я упал, и против быстрого течения вынесла меня из-под плота.

Я уже почти без сознания, по инстинкту самосохранения, барахтаясь руками, схватился за переплет, связывавший бревна древесными ветвями лозы, и уже судорожно зацепился за нее. Тут подбежал по плоту брат с мальчиком и вытащил меня. Придя домой и застав сестер, поджидавших нас за кофе, мы рассказали, что случилось и как чудесно милосердие Божие спасло меня. Конечно, я тотчас отслужил благодарственный молебен Господу и не перестаю воспоминать в молитве это чудо и прославлять Господа.

В тот же вечер, сидя в саду за чаем, слышим на дворе конский топот, затем входит человек от Е.Н. Хар., подает газету, и мы читаем, что получили отставку. Если б я утонул - как бы много это чтение усугубило печаль добрых, самоотверженных сестер!

Чтоб не быть праздными, мы с братом стали также скупать пшеницу, чтобы при повышении цены продавать с барышом. Конечно, это было маленькое дело, но все же дело. Но вот приходит первый еще тогда пароход "Волги" (первого пароходного общества на Волге); мы решились покончить эту операцию и устремили все свои мысли на пароходное дело. Мы с братом, когда еще плыли по Волге в Астрахань и на Кавказ, мечтали, как бы устроить на Волге какое-нибудь усовершенствованное судно, могшее заменить неуклюжую первобытную расшиву. Когда пришел пароход и на нем главный инженер и управляющий пароходным обществом господин Ренхен, мы, конечно, тотчас познакомились с ним, и все беседы наши были посвящены нашей идее.

Для правильности движения грузов никакое парусное судно не могло удовлетворять потребностям торговли по уклончивости течения, и потому мы придумывали, какое бы судно можно было устроить для этого. Господин Ренхен подал нам мысль устроить грузовое судно-пароход, которое бы при паровом двигателе вмещало бы и груз. Так как он познакомился со всем самарским обществом, то об этом нашем предприятии пошли толки во всех домах, и наконец вызвались желающие составить товарищество, к ним присоединились другие, но решались они на это с тем, что бы кто-нибудь из нас, братьев Беляевых, взялся за дело устройства всего предприятия и его ведения.

Я до сих пор не могу себе разрешить загадки: каким образом люди, знавшие нас какой-нибудь месяц, могли возыметь и оказать такое доверие людям, которых вся заслуга и все счастье состояло в том, что они просидели в тюрьме семь лет, на поселении в Сибири семь лет и на Кавказе семь лет. Правда, все знали, что мы были когда-то моряками, но это в юности, и этому прошло больше 20 лет. Это действительно загадка, которая, однако ж, разрешилась фактом. Самарские богатые люди начали складчину, набрали капитала, кажется, до 30000 рублей с надеждой, что еще можно будет набрать охотников: господин Ренхен брался тотчас выписать из Роттердама план судну-пароходу, получил нужные задатки, прокатил все самарское общество и отплыл.

Главное общество пароходства по Волге устроило около Рыбинска род верфи, мастерские, машины, и там-то он предложил строить и нам пароход, но когда пришел план из Роттердама, то тамошние инженеры, а также и Ренхен, и мы с братом поняли и убедились, что такого рода судно будет неудобно, потому что пшеница будет страшно нагреваться от котла, и необходимо было обратиться к обыкновенному буксирному пароходу небольшой силы лошадей в 80 и одного верхнего давления, что соответственно небольшому капиталу. Итак, выписали план буксирного парохода. Начав уже дело так неожиданно и так необыкновенно, мы, для усиления средств, написали ко многим нашим прежним знакомым, хотя это и была дерзость с нашей стороны. Мы только что возвратились из ссылки, кто нас мог знать теперь, исчезнувших 20 лет назад? Кто решится отправить к нам свои кровные деньги на какое-то пароходное предприятие? Тогда и пароходы заграничные едва были знакомы русским.

И что же, какой ответ, какой отпор получила эта дерзость? Господин Нестеров, с которым мы познакомились только на Кавказе - он был и начальником Владикавказского округа - посылает 5000 рублей, В.В. Недоброво посылает 5000 рублей, князь Юрий С. Хованский дает 10 000 или 15 000 рублей и еще некоторые по 1000 и по 2000 рублей. Так что капитал составился значительный и дело пошло в ход. Ожидали нового плана и паровой машины высокого давления, которая была выписана сначала, но теперь к ней прибавили и низкого давления, так что полная машина была в 160 сил.

29

Глава III. Поездка к родным

Пока делать было нечего, как только ожидать высылки плана и машины, что могло только быть весною 1847 года. Ренхен по окончании навигации уехал за границу, а мы в эту зиму собрались навестить всех наших родных, товарищей детства и друзей отца и матери. Многие из родных родились, выросли без нас, и так с каким нетерпением мы с братом ждали отъезда! Купленную пшеницу нужно было продать, что мы и сделали.

Таким образом мало-помалу все это уладилось, и положено было ехать 8 января, после Крещения. С нами ехал через Симбирск в Казань молодой друг наш, уже известный читателям, который, как по привязанности своей к сестрам, а особенно к нам, был как бы членом семьи нашей, таковым он действительно и стал, женившись на племяннице моей. Незабвенная мать его, которую я могу назвать другом, приехала проводить нас, несмотря на свое болезненное состояние. Ее прощание с сыном, ее объятия, из которых она долго не выпускала его, были очень грустные. Я думал, что это была грусть обыкновенная при разлуке нежно любящей матери с возлюбленным сыном-первенцем, но тут эта грусть была предчувствием, что она прощалась с ним в последний раз. При ее сильной болезни, которой она страдала уже несколько лет, вдруг осенью у ней сделалось воспаление в горле. Все средства врачей были безуспешны, хотя по временам она и чувствовала облегчение, и в такой-то промежуток случился наш отъезд, так что она могла приехать проводить нас и сына.

Лошади тронулись, и мы отправились в наше путешествие по родным. Дорога наша была обычная несносная дорога того времени, когда не только железных дорог, но и шоссейных еще не было, которых, впрочем, и в настоящее время так мало, что ими пользуются только исключительные местности. Бесконечная запряжка лошадей, бесстыдное запрашивание лишних прогонов, скучный торг с ямщиками, тесные избы и тому подобное. На одной станции наш пылкий спутник так разгорячился, что ударил ямщика и тем доказал ту неопровержимую аксиому, что можно писать прекрасно о свободе, быть либералом на словах и дипломатом в действиях. В Симбирске мы с ним расстались и пробыли там несколько часов, зацепив порядочную порцию угара в мерзкой гостинице. Из Симбирска отправились в Промзино, наш первый родственный этап. В Промзине жила наша младшая сестра, которая была замужем за симбирским помещиком, в то время управлявшим имением Потемкина и жившим в Промзино, Сурской пристани, весьма значительной по отпускной сплавной торговле хлебом.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTczLnVzZXJhcGkuY29tL2M4MTMwMjQvdjgxMzAyNDE0NC8xMGVkZmEvenFGSEJ0VUt4VmMuanBn[/img2]

Когда мы уехали из Ершова, эта сестра была еще ребенком лет 14 и меньшая, и хотя, как с ребенком, мы были с нею менее близки, но все же сердце зашевелилось, когда мы увидели село, церковь и небольшой дом управляющего. Две повозки, въехавшие прямо во двор, и ожидание нас уничтожили всякую нечаянность, но родное сказалось: объятия были крепкие, и радость - восторженная. Этой сестре было тогда около 35 лет, характер ее несколько флегматический, серьезный - ее несчастные роды, конечно, много этому способствовали. Она имела восемь человек детей, которые все умирали в младенчестве.

Последнего ребенка она отдала под покровительство Николаю Чудотворцу, и вера ее не была постыжена: ребенок этот один жив и здоров до сих пор и стал честным общественным деятелем. Муж сестры, Ал. Ан. Иевлев, был оригинал в полном смысле слова; маленький ростом, с взъерошенными волосами и самыми быстрыми движениями. Кроме карт, он никогда не сидел на месте, а всегда был в движении, но имел важный вид, был до крайности церемонен; вежливость его была самая утонченная - он иначе не отвечал на вопросы малознакомому лицу, как с поклоном. Но по сердцу был очень добрый человек, хороший родной и нас принял как братьев, не переставая, впрочем, церемониться.

У них был маленький домик, и с нашим приездом буквально наполнился весь, и не было комнаты, где бы не помещалось несколько человек, но пословица говорит: в тесноте люди живут, а в родственной тем более. Я всегда с удовольствием наблюдал, когда случалось ночевать в избе, как благословенная крестьянская семья после тяжелых дневных работ, после ужина, обычных застольных разговоров, шуток и смеха, укладывалась на сон грядущий. В колыбели, привешенной к наклонной жерди, спит младенец, по лавкам на войлоках располагаются подростки девушки, против печи у окна брачное ложе хозяев, с которыми обыкновенно спит кто-нибудь из маленьких детей, уже выползший из колыбели, как бабочка из кокона; на полатях старшие из семьи и работник, мальчики подростки на полу, на печи бабушка, еще какая-нибудь тетка - все полно. Наконец тушится огонь, еще говор, уже шепотом, из различных групп продолжается и замирает в наступающей тишине, прерываемой от времени до времени разнообразными звуками храпения - признак глубокого сна, чуждого беспокойств, искусственной утонченной жизни, чуждого ее забот, мечтаний и неги, - тут это истинно благодетельный дар природы, наводящий забвение обо всем, что могло встревожить в течение дня, и восстановитель сил для новых тяжких трудов, питающих семьи и миллионы людей.

Село Промзино расположено было на берегу реки Сура. Здесь закупалось огромное количество хлеба, который грузился на пристани и по Суре отправлялся к Волге, и потому Промзино, как пристань, было важным торговым местом. Тут жило много купцов, имевших свои дома, так что местечко это было очень оживленное. Тут был большой храм во имя Николая Чудотворца, образ которого изображенный в старце большого размера почитаем был за чудотворный. Достоверное предание гласит, что во времена набегов различных диких орд, так как эта местность считалась украиной и граничила с ними, то однажды огромное ополчение осадило Промзино, и гибель была несомненная. Все жители обратились с горячею молитвой и постом к заступлению Чудотворца Николая, который, вняв молитве бедствующих, своим заступлением перед Господом совершил чудо.

Полчища врагов вдруг увидели, как потом рассказывали пленные, огромное воинство со стороны русских, так что, не ожидая еще нападения, они обратились в бегство. С тех-то пор этот образ признается чудотворным и привлекает к себе многочисленных странников из всех ближних и дальних местностей. Нам показывали то место, где расположен был неприятель подругой стороне реки, на обширной равнине. Чудеса от этого образа часто повторяются, конечно, для всех обладающих верою в той степени, которая вызывает чудо милосердия Божия, какое было с евангельской кровоточивой и какое всегда будет явлено, по слову Господа, искренно и сильно верующему, потому что Господь Бог тот же вовеки.

Несмотря, однако ж, на то, что Промзино было знаменито во всем этом крае, богато, хорошо обстроено, но, конечно, общества, с которым можно бы было провести приятно время, тут не существовало, так что только изредка заедет какой-нибудь мелкопоместный помещик поиграть в карты, по крайней мере, так было во время нашего там пребывания. Вечерком обыкновенными посетителями были протопоп, умный и хороший священник, прекрасной наружности и с редкою особенностью: у него, при совершенно русых волосах на голове и бороде, один ус был совершенно седой, тогда как он был еще молодым человеком и не имел седых волос. Другой посетитель был местный почтмейстер.

Пробыли мы у сестры недели две в приятном родственном общении милой, любящей и дружной семьи, в обычном деревенском гулянии пешком или катаньи в санях на тройках; время, конечно, летело быстро, и наступила пора ехать к новому свиданию с сестрой, бывшей товарищем детства, двумя годами старшей меня.

Нам нужно было ехать на Пензу и Чембар; одна дорога шла на Сарайск, другая через Колывань. Кто советовал ехать одной, кто - другой. Наконец мы последовали совету протопопа и поехали проселочным трактом. На первой же станции, куда проехали по ужасным ухабам, мы убедились в непригодности этого совета. Вольные ямщики запросили более, нежели двойные прогоны, мы их прогнали и начали пить чай, как для своего утешения, так и для того, чтобы не показать им, что мы торопились и нам ехать необходимо. Отправивши людей по деревне в поиски за лошадьми, мы скоро получили приятную весть, что лошадей ведут - и за обыкновенные прогоны, с водкою и нынче уже с чаем. И так, нимало не медля, мы отправились и уже ехали без особых приключений, кроме тех неудобств тесного сидения в шубах и тесных сапогах, отчего часто отсиживались ноги и бока. Сверх того, шел снег, превратившийся в дождь, что заставляло спускать циновку и сидеть без воздуха.

Наконец, несмотря на все описанные муки, мы доехали до Пензы, и на нас повеяло воздухом родины. Здесь, в Пензенской губернии, в Чембарском уезде, некоторые из нашей семьи, брат и младшая сестра, увидели свет Божий, другие же провели годы детства и счастливой юности, так что эта местность была тем еще драгоценна для нас, что тут покоится прах наших незабвенных родителей. В этом же крае жили многие из близких друзей нашей семьи и сверстников юности нашей.

По этой же дороге, по которой я проезжал выпущенным из корпуса 17-летним офицером, теперь мы остановились в селе Каменка, имении незабвенной княгини Долгоруковой, откуда они приехали за нами и увезли в Петербург. Вся эта дорога нам напоминала что-нибудь из счастливого минувшего. Она была обсажена березками еще по повелению Императора Александра I; тогда эти березки сажались еще молодыми, а теперь они были уже в полном росте и огромного размера, хотя с зимними голыми сучьями.

В Каменке мы остановились пить чай, и к нам пришла бывшая девушка сестер - Олинька, как в юности мы ее звали, теперь уже пожилая женщина. Она пришла вместе с мужем, бывшим буфетчиком в доме Долгоруковых. Вспоминали мы при этом, как он кормил нас сахарными сухарями и крендельками и разными другими лакомствами, когда мы детьми забегали в буфет. Как приятно было вспоминать все это и как дороги нам были эти люди, напоминавшие нам давно минувшее! Особенно нам отрадно было видеть их радость и непритворную приязнь. После Каменки мы приехали в город Чембар, где нам также предстояло свидание с одним семейством, с которым после смерти отца нашего, когда мы перешли из дома управляющего в отведенный нам флигель, мы жили на одном дворе. Это была та самая Наталья Ивановна Пальмен, о которой я упоминал в первой части моих воспоминаний. Она жила удочери, бывшей замужем за отставным офицером, а теперь служившим коронным чиновником при откупе в Чембаре. С нею мы вместе росли, учились у ее матери, а сыновья, ее братья, теперь уже оба умершие, были товарищами нашего детства и наших детских игр.

Итак, мы уже издали начали смотреть, не видно ли Чембара. И когда наконец увидели его, он показался нам очень красивым, может быть, потому, что и дым отечества нам сладок и приятен. Они нас не ждали, а потому брат захотел испытать, узнают ли они его. Он первый выскочил из повозки и в своем черкесском костюме вошел в переднюю, где встретил даму средних дет, довольно полную. Он тотчас же узнал Наталью Михайловну, дочь Натальи Ивановны. Он начал было сочинять историю своего приезда с Кавказа, как тотчас же был узнан и заключен в дружеские объятия. Тут подошли и сестры, и радостным восклицаниям не было конца. На другой день мы уехали. Впереди нам предстоял целый ряд свиданий восхитительных с близкими родными, а они были нам чужие и между нами не было той симпатической дружбы, которая связывала нас с Арнольди и Мальвинскими, которые еще были впереди. Из Чембара мы уже ехали прямо в Ершово - то Ершово, откуда, как из теплого гнездышка, все члены нашей семьи разлетелись по свету.

В Ершово мы приехали часа за три до рассвета. Сестры отправились ночевать в дом бывшей нашей незабвенной няни Пелагеи, которая при виде своих питомцев, а особенно брата, возвратившегося из ссылки, плакала и смеялась, почти обезумев от радости. Сколько чувства таится в этих простых сердцах! Думаю, что народ наш настолько же превосходит нас, людей так называемой интеллигенции, чувствами, сколько и физическою силою. Мы с братом отправились ночевать в другую избу через улицу. Привязанность этой женщины поистине достойна удивления. В течение двадцати с лишком лет сохранить такую привязанность и такую горячую любовь к своим питомцам, не только не забыть их, но постоянно молиться за них, тогда как они ровно никакого добра ей не сделали. Да, только русская няня способна к такой любви!

Когда заблаговестили, мы зашли за сестрами и пошли к обедне, а потом на могилу родителей, где отслужили панихиду. Сколько скорбных и в то же время отрадных чувств и мыслей возникало в сердце и памяти, когда мы остановились перед кирпичным памятником! Какая горячая молитва излилась из сердца на могиле таких добрых, нежных и добродетельных родителей! На этот раз мы служили панихиду одни, дети их, тогда как в радостные приезды наши прежде ссылки нас в Сибирь молились вместе с матерью, которая теперь уже покоилась в той же одной могиле отца нашего и ее супруга, и, конечно, души их, соединенные здесь верою и любовию, радостно внимали молитве детей их, наследовавших от них их веру и любовь!

Поистине величайшее сокровище из всех земных даровал Бог в молитве и бескровной жертве за дорогих сердцу усопших, посредством которых еще живущие на земле сообщаются с умершими! И как отрадно верить, что эта чудная жертва, однажды навеки принесенная Спасителем, в действительности, по Его благости, приносится и теперь и очищает тех из верующих грешников, которые не вполне очистились при смерти, а очищенных таинством покаяния и причащения возбуждает к молитве за приносящих и еще живущих на земле! Какой дивный союз, не расторгаемый смертью, и какое непостижимое милосердие, соединяющее людей верою и любовью вечною! Эти размышления невольно овладели мыслями при виде могилы виновников нашей жизни и при воспоминании их жизни, веры, добродетелей, завершенных мирною христианскою кончиною. Исполнив долг любви и благодарности родителям, мы возвратились на квартиру и, напившись чаю, отправились в Васильевку.

Васильевка, Ершово и Вельможка - три очаровательных места, в которых сосредоточиваются все самые отрадные воспоминания моей жизни. В Васильевке была моя первая юношеская любовь. В Ершове протекло мое детство, лелеемое родительскою любовью и нежною любовию сестер, теперь же оно было мило одною дорогою могилою. Вельможка мне дала ту, которая счастливила меня 18 лет моей жизни. Но Васильевка теперь уже ничего не представляла, ничего, кроме приятных воспоминаний. Вместо дома, населенного милыми, юными и прелестными существами, теперь дом этот стоял пустой, без признаков жизни.

В нем обитал один из сыновей В.А., давно умершего, П. В. И., дикарь и оригинал, бегавший от общества с самой юности. Все комнаты, когда-то оживленные, пусты. Картины все те же, уединенно висящие и ничьего взора не привлекающие. Мебель та же, но уже нет сидящих на ней в шумной веселой болтовне юных обитательниц; те же кресла, в которых сидел маститый хозяин и отец, давно опустелые; теперь все тут холодно и мертво. Хозяина не было дома, и мы поворотили в Варварино, где жили две сестры - друзья юности нашей. Чтобы живее было удовольствие свидания, мы заблудились и довольно долго не могли найти дороги, но наконец вот дорога и дом, уже вовсе нам незнакомый; въезжаем во двор, входим на крыльцо, и человек говорит, что одна барыня дома, все другие уехали в Вельможку, но эта барыня была Надежда Васильевна, сверстница и друг сестер и предмет моей первой любви.

Нельзя описать общей нашей радости при этом нашем свидании, да и вообще думаю, что чувства сердечные никогда не могут выразиться вполне; слово всегда недостаточно для выражения душевных ощущений: это мир недосягаемый, а потому и слабо выразимый. При виде той, которая некогда обладала моим сердцем, не скрою, что и теперь оно забилось сильнее. Перед нами стояла теперь уже пожилая женщина, мать семейства, но все еще с теми же чудными черными глазами, с тою же привлекательною улыбкою, как и в юности. Она по болезни одна оставалась дома. Нечего говорить, как приятно прошло время в расспросах, в участии сердечном, выказанном при воспоминании пройденного нами в жизни. Ни время, ни разлука не ослабили прежней дружбы. Смотря на меня, может быть, в мыслях ее промелькнуло то время юности, когда она была так пламенно любима тогда еще юношею, теперь стоявшим перед ней пожилым уже и так много вынесшим в эти 20 лет человеком.

И действительно, я и теперь любил ее не менее, с тою только разницею, что тогда это была безотчетная бесцельная любовь юности, а теперь это была чистая, бескорыстная любовь друга. Более года она была больна, и теперь мы опасались, чтобы это свидание, ее взволновавшее, не было ей вредно, но, благодарение Господу, никаких худых последствий не было; на другой день она была весела, хотя и чувствовала слабость. Обедали мы одни, она только сидела с нами за столом. Вечером возвратились остальные члены семейства. Муж Надежды Васильевны, И. А. М., дочь его, Анна Ивановна, прелестная 16-летняя девушка, с прекрасными черными глазами, стройная и чрезвычайно грациозная брюнетка, и сестра Надежды Васильевны, Варвара Васильевна, которая 20 лет назад была предметом любви брата моего. Она и теперь сохраняла всю свою красоту и грацию, так что и теперь можно было в нее влюбиться, и сестры мои имели мысль соединить нас, но она почему-то не решилась и осталась моим другом, а не женою.

Вечер этот, по взаимным чувствам нашим, по воспоминанию о минувшем, был так оживлен, разговор был так полон интереса как для них, так и для нас, что напрасно маятник усердно работал, напрасно усердно колотил молоток в пружину, никто не замечал и не слыхал боя часов. Сестра моя, хотя и не была уже первой молодости, прекрасно пела, и ее упросили петь, а она выдала и нас с братом, сказавши, что и мы поем, и вот принесли гитару, на которой играл мой брат, и нас упросили также петь, что мы и сделали, как умели, не будучи в состоянии отказать. Но как все в мире кончается, то и этот приятный незабвенный вечер кончился; все, распростившись, отправились спать тем приятным сном, который наступает для человека, когда сердце полно сладких ощущений.

На другой день, к обеду, приехало семейство Екатерины Васильевны, старшей сестры Надежды Васильевны; оно состояло из отца, матери и трех очаровательных по красоте, грации и, надо прибавить, милой застенчивости дочерей, стройных и свежих, как розы, только что распустившиеся. Старшей было не более 18 - 19 лет. В них и тени сходства не было с теми красавицами, которых гордая поступь, смелый взгляд, повелительный вид говорят, что они знают силу и обаяние их красоты и требуют восторга и поклонения! Нет, эти милые прелестные создания, при уме, воспитании и красоте, кажется, и не подозревали, что они могут очаровывать. Я думаю, что если б им кто:нибудь сказал, что они прекрасны, то они искренно удивились бы. Смотря на недоступную тогда для меня красоту их, мог ли я думать, что одна из них через несколько лет будет подругой моей жизни и что с нею я узнаю и испытаю то идеальное на земле счастие чистой супружеской любви, которая одна только и составляет для человека полноту и прелесть земной жизни, разумеется, только тогда, когда благословение Божие осенит этот союз любящих сердец своею благодатию и сделает его обителью мира, любви и добра. Конечно, есть жизнь высокая и вне брака, и еще более отрадная - жизнь в Боге, но она не всем доступна. С приездом их наше общество еще более оживилось, и этот вечер был один из приятнейших в моей жизни, тем более, что он был началом того счастия, каким я впоследствии наслаждался.

Погостив несколько дней в Варварино, мы отправились в Вельможку, где провели целый день. Тут наступило страшное испытание для девиц, с которыми мы только познакомились вчера в Варварине. Мать их, Екатерина Васильевна, зная, что все мы любим музыку, заставила дочерей по очереди сыграть для нас что-нибудь. Пылая от стыдливости, они сыграли нам несколько пьес, но зато что им это стоило при их необыкновенной застенчивости, в которой они были еще более восхитительны. Родители их были издавна связаны искренней дружбой с нашим семейством и, как видно, расположились и к нам. Отец их, обняв жену свою, подошел ко мне и сказал: "Вот, Александр Петрович, ищите теперь себе такую жену, это мой хранитель, это мой душевный мир, укротитель моего вспыльчивого характера и моя радость". Думал ли он тогда, что его старшая дочь, живая копия своей матери как красотой, так и сердцем, будет для меня то, чем мать ее была для ее отца, - радостью, опорой, с которой мы, по слову Господа, в полном смысле составляли одно нераздельное существо.

Прогостив с неделю у своих добрых друзей, мы отправились из Тамбовской в Саратовскую губернию в имение сестры Софьи Петровны, Балашевского уезда, в село Блохино, где она жила с мужем, приехавши нарочно для свидания с нами. Она вышла замуж, когда мы были еще в тюремном заключении в Сибири и сносились со всеми родными, пользуясь правом жен наших товарищей декабристов писать в Россию и чудною добротою наших добрых гениев, для которых это было очень большим и неблагодарным трудом. Каждая из наших дам, я думаю, имела по 15 или 20 корреспондентов, не считая их собственной переписки с родными, что было для них более необходимо, более сердечно, и, конечно, наша переписка должна была и утомлять, и не представлять для них никакого интереса. С поселения мы уже писали сами, хотя через III отделение, с Кавказа же - бесконтрольно. И потому родные наши знали уже, что мы возвращались, и ждали нас. Для этого-то свидания и приехала сестра с мужем.

Подъезжая к ним, мы ехали Хопром по льду, мчались быстро, беспрестанно прося ямщиков ехать скорее, и наконец въехали во двор. Колокольчики уже предупредили их, и вот на крыльце начались крепкие объятия. Мы с братом не были знакомы с зятем, и потому не могли так крепко обнимать его, как сестру. Вся прислуга выскочила во двор и толпилась на крыльце - ведь это было событие, равносильное приходу мертвеца с того света. И в то цветущее крепостное время, когда дворовые люди, большею частью выросшие в доме барском, были преданы своим господам до самоотвержения, все это радовалось, смотря на радость своих господ, несмотря на плюхи, пощечины и другие угощения той эпохи произвола, иногда чудовищно жестокого, иногда только сменявшегося прихотливою ласкою или шутливым и все же обидным словом барина, в руках которого была едва ли не жизнь и смерть его рабов. Я тут разумею вообще ненавистное право господ. К счастию, сестра моя принадлежала к семейству, не владевшему крепостным имением, и была воспитана так, чтобы быть матерью, а не госпожою доставшихся ей крепостных.

Сестра была одна с мужем. Три их дочери еще не кончили воспитания и оставались в Москве. Тут мы пробыли недели три, которые быстро прошли во взаимном родственном и любвеобильном общении и также в обычных деревенских прогулках на гумно, где молотился хлеб уже машиной, что еще было редкостью, в катанье по Хопру и в чтении по вечерам литературных произведений той эпохи сороковых годов, которая, на мой взгляд, да и по впечатлениям, ею производимым, была гораздо интереснее нынешней (1870 - 1880-х годов). В тогдашней, 1840-х годов, отечественной литературе была поэзия, сердечность; тогда перед глазами читателя проносились идеалы добродетели, представлявшие героев в ореоле мужества, самоотвержения и силы, а женщину в той обаятельной прелести красоты, чистоты сердечной, скромности и женственности, дававших такую силу и могущество, что дерзкий взгляд опускался при воззрении на нее.

Вот характер тогдашней изящной словесности. В романах того времени было столько интересу, завлекательности в разнообразных приключениях, неожиданностях развязки, что внимание читателя было поглощено совершенно, не хотелось оторваться от книги, но в то же время тут были представляемы образы, которые не только восхищали, но и внушали желание последовать этим высоким благородным образцам. В нынешней же литературе, напротив, над идеальным смеются, преобладает одна жалкая реальность; прекрасные таланты истощаются в изображениях самых грубых, животных страстей человека, хотя и в изящных формах современности, но совершенно отвергшего все духовное, облагораживающее, возвышающее, и хотя сильные таланты художественно представляют эту материальную половину человека во всей наготе, но эти мастерские картины только более погружают нас в глубину безнравственности и даже разврата. Таково, к несчастию, направление и дух нынешней литературы, и если б это направление продолжалось, то это учение обратило бы человеческий род в действительных животных, хотя и разумных, от крови которых столь многие желают происходить.

Недалеко от Блашинки жил меньшой брат зятя, И. И. Ж., с женой и маленькими детьми. Посещали их также соседи помещики и управляющие большими имениями. Тут же мы познакомились с известным Филиппом Филипповичем Вигелль, человеком умным и способным, но который и тогда еще показался мне несколько желчным, хотя мы только что познакомились и не могли входить с ним в короткие отношения. Впоследствии он стал известен по своим обширным запискам. Время летело быстро для всех, а особенно для нас с братом после 20-летней разлуки. Цель нашего путешествия была достигнута, мы увиделись со всеми близкими сердцу родными, кроме только дочерей сестры, и наступил день отъезда. Сестра с мужем поехали в свое подмосковное, а мы - в Самару.

30

Глава IV. Возвращение в Самару

В Самару мы уже возвратились с последним зимним путем, и жизнь наша между милыми, добрыми и любящими друзьями была так приятна, что не хотелось уезжать отсюда, но от Ренхена был получен уже план нашего парохода, впрочем, уже измененный на буксирный и уже сложной машины. Брату моему я предоставил все пароходное дело, сознавая его более себя способным, а двух нас держать на жалованье в таком маленьком предприятии и с весьма ограниченным капиталом было тяжело, поэтому-то он должен был ехать в Рыбинск, а я должен был искать другого занятия.

С сестрами был хорошо знаком один из самарских помещиков, некто граф Толстой, который и рекомендовал меня одному господину, по чину тайному советнику, крупному помещику, богатому откупщику и винокуренному заводчику, в имении которого, Уфимской губернии, был завод в 300000 ведер. Граф сообщил, что он должен был летом приехать в Саратов, и советовал мне ехать к нему туда, о чем он был извещен. Пробыв в Самаре до июля месяца 1848 года, я поехал в Саратов. Приехав туда, я нашел своего однокашника моряка Ивана Михайловича В., который служил здесь губернским почтмейстером. Он был моложе нас по выпуску, еще средних лет.

Во время службы своей во флоте участвовал в Наварянской битве, где и был ранен щепой в глаз и окривел. Через него я познакомился со всем саратовским обществом, и между многими с Юлием Михайловичем Кайсаровым, человеком очень умным и образованным, а у него же я познакомился также с саратовским губернатором Матвеем Львовичем Кожевниковым, прежде бывшим начальником Оренбургского казачьего войска во время управления краем Василия Алексеевича Перовского, который очень уважал его. Действительно, это был человек большого ума и с большими познаниями, так что составлял прекрасный материал для министерского портфеля.

Остроумный, чрезвычайно приятный в обществе, гостеприимный, гастроном и большой знаток и любитель хороших вин, которых всегда было изобилие за его столом, так как сам он любил выпить и любил, чтобы и гости его пили. Он был очень радушен, гостеприимен, и все приезжавшие в Саратов обедывали у него. Помнится, что я у него за обедом видел Н.Г. Чернышевского, сына саратовского протоиерея, тогда еще студента и неизвестного, а впоследствии получившего такую известность своими сочинениями. Днем Кожевников обыкновенно занимался делами, принимал доклады чиновников, разъезжал по городу; а время же обеда было для него временем отдыха. Свободный от бремени правления, он был весел, остроумен, чрезвычайно приятен и увлекателен. Я много обязан ему за его расположение ко мне и очень ценил это во все несколько лет его губернаторства.

У Кайсарова я познакомился с Г. Ж., которому меня рекомендовали и который тут же сказал мне: "Я слышал, что вы желали иметь занятие, я вам могу предложить место у себя. Я располагаю строить на реке Белой две баржи для пароходов и чтобы привлечь пароходное сообщение по реке Белой, которая имеет все условия для оживленного пароходства. Река Ик также должна быть судоходна, ее надо прежде исследовать, вот вы и можете заняться этим делом. К тому же, у меня большое производство спирта на заводе и большой откуп в Николаевском уезде. Если хотите быть комиссионером, то я дам вам 20 % из откупной прибыли. Я собираюсь ехать в Николаев, Юлий Михайлович поедет со мной, не хотите ли вы поехать с нами, чтоб ознакомиться с этого рода делами?"

Я поблагодарил его, принял предложение, но относительно комиссионерства по откупу просил его дать мне время подумать и прежде познакомиться с тем, что будет составлять мою обязанность. Когда мы остались одни с Юлием Михайловичем, он мне сказал, что дело, которое мне предложили, "по вашим правилам вам не подходит: вы должны будете содействовать всем злоупотреблениям всесильного откупа, а их бездна". Затем он изобразил передо мною и подбавку воды в вино, и все употребляемые откупными агентами всякого рода обольщения и плутни. "Хотя вам этого никто не откроет, но все же вы должны будете сознавать, что все это делается и даже требуется откупщиками". После этого разговора и совета, за который так благодарен этому честному и благороднейшему человеку, я отвечал Жад., что "страшусь взять на себя дело, которого выполнить в ваших интересах, может быть, буду не в силах, но что я могу честно наблюдать за вашими интересами, не принимая на себя ответственности комиссионера. Покупать же рожь на завод я берусь, построить баржи также, и если успею - обследовать реку Ик".

Затем мы собрались в дорогу. Запрягли почтовых лошадей в коляску, у которой все ее кожаные карманы и места наполнили бутылками с различными винами и закусками, и отправили ее на перевоз, сами же на извозчиках, а потом через Волгу на большой шлюпке, при большой суете перевозчиков, перевозивших генерала, а в те времена генерал значил не то, что нынче! По городам, тотчас по записании подорожной на станциях, являлись городничие с приветствием его превосходительству. Во время обеда накрывали на стол, как подобает генералу, богачу и откупщику, с серебряным сервизом и посудой. Иногда же приглашались к столу и приезжавшие поздравлять с приездом. Пока после обеда пили кофе, курили, болтали, кухня уже мчалась вперед.

Проехавши немецкие колонии, мы углубились в степь, где нам запрягли уже татарских лошадей, а ночью еще нас сопровождали верховые, оглашавшие воздух своим монотонным пением. Путешествие наше, как можно видеть, было очень покойно, комфортабельно и очень быстро, так как малейшее уменьшение скорости в беге лошадей напоминала ямщику палка, толкавшая его в спину. Анастасий Евстафьевич был человек очень умный, Юлий Михайлович тоже, поэтому дорога, при быстрой езде, в разговорах, не утомляла. Приехавши в город Николаев, остановились в доме откупного управляющего. Николаевский уезд был очень богат огромными посевами пшеницы, так называемой белотурки; крестьяне были очень зажиточны, поэтому откупные выручки были очень обильны. Побывав в этом центре откупных операций и осмотрев различные заведения, проверив поданный отчет, неизвестно зачем, потому что спаивание шло превосходно, и думаю, что сам он не знал, зачем ехал, разве только для того, чтобы навести страх на целовальников да положить в карман несколько тысяч рублей.

Тут было решено, что я приеду в Москву, откуда, получив инструкцию и деньги, отправлюсь прямо на Кавказ к месту своего назначения. Тут мы простились, и я возвратился в Самару уже прямою дорогою.

Возвратившись в Самару, надо было собираться в Москву по условию с Г. Ж., но как въезд в столицы нам по указу об отставке был воспрещен и до сих пор еще, спустя почти шестьдесят лет после заточения и ссылки (1826 - 1884 годы), путают некоторые полицейские участки то, имеем ли мы право въезда в столицы, - то мы писали князю Долгорукову и просили его ходатайства о разрешении нам этого въезда. В это время Анна Александровна Н. уже уехала на Сергиевские воды и взяла с меня слово, что я навещу ее там. На воды я приехал в то самое время, когда было очень много посетителей вод, и все эти посетители, ищущие невест, а посетительницы - женихов, попивая воды и исполняя предписанные прогулки, наполняли аллеи и дорожки рощи или парка, а по вечерам вокзал, где усердно танцевали под звуки недурного оркестра.

Анна Александровна с детьми занимала большой казенный дом, где и мне нашлось место. Я посещал некоторых самарских знакомых, а по вечерам сидел около карточного стола, сам не играя в карты, и любовался красотой одной из партнерок, симбирской губернаторши, которая с красотой соединяла любезность, ум и грацию во всех движениях. Она была молода, умна и чрезвычайно симпатична. На водах Сергиевских, впрочем, было довольно много хорошеньких, но между всеми первенство принадлежало губернаторше и девице Корейн, дочери начальника Казанского батальона. Я с нею виделся у Анны Александровны. Сын ее, студент Казанского университета, был в семействе Корейн своим человеком. Проведя очень приятно несколько дней на водах, посетив окрестности очень живописные, а также знаменитое Синее озеро, замечательное по яркому синему цвету воды и кристальной прозрачности, я простился с Анною Александровною и возвратился в Самару, где вскоре получил присланное нам князем Долгоруковым официальное письмо графа Орлова к князю с Высочайшим разрешением въезда в Москву - куда я тотчас же и собрался.

Проездом я заехал к сестре Варваре Петровне Иевлевой в их имение, где она жила летом. Село их называлось Курмачкасы, названием своим напоминавшее татарщину, где у них был прекрасный дом и сад, замечательный цветами и растениями, собранными со всех стран света. Алекс. Иоакимович Иевлев, муж, ее, был страстный любитель цветов и большой знаток в них, и потому все, что появлялось редкого, он выписывал, не жалея денег. Он вообще был любитель природы и все воспроизводил у себя. Он также был и археолог и с жадностью следил за всеми тогдашними, еще скудными в сравнении с нынешними, открытиями древности. Пробыв у них несколько дней, я отправился в Москву. При подъезде к станции Починки ночью сломалась ось у нашего тарантаса, и я просидел в степи почти всю ночь, дожидаясь, пока ямщик не привезет другую ось. В Починках на станции был один генерал, посланный по Высочайшему повелению в Саратов, где открылась страшная холера, а подъезжая к Москве я поворотил в Болшево, имение другого зятя Жукова, с которым мы простились в его саратовском имении прошлою зимою, которым закончилось наше родственное путешествие.

С каким сердечным трепетом я увидел сквозь чашу леса показавшуюся церковь - ведь это было после 20 лет ссылки, когда все производило сильнейшее впечатление и возбуждало столь же сильные чувства. Ямщик сказал, что это церковь села Болшево; затем стали открываться сквозь привлекательную яркую зелень и другие строения, над которыми возвышалась красная ветряная мельница, а наконец перед лужайкой показался небольшой дом с мезонином и террасой и отворенною дверью в дом. Сейчас же выбежала сестра и с нею две прелестные девушки в первой юности, высокие, стройные и в полном блеске красоты и грации. Я был в восторге, что могу прижать к сердцу таких прелестных племянниц. Но их робкая скромность и застенчивость удерживали их от радостных нежных излияний, каким могла предаться сестра. Сначала они скромно и робко сделали грациозный реверанс, и когда мать сказала: "Подойдите же к дяде и поцелуйте его", они подошли и подставили свои пылающие розовые щечки моим поцелуям. Но это продолжалось недолго, и мы сейчас же сблизились.

Третья сестра была еще малолетней и тоже обещала быть красавицей, но она недолго жила и от какой-то болезни умерла. Познакомившись короче со старшими, я с восторгом увидел в них, кроме красоты, ум, уже много размышлявший, тщательное воспитание, возвышенные чувства и даже серьезные взгляды на жизненные вопросы, и с первого же дня знакомства мы стали друзьями. Двадцать с лишком лет изгнаннической тюремной и воинственной кавказской жизни, конечно, должны были сильно отозваться в их юных, восприимчивых, несколько поэтически настроенных сердцах, и это еще более привязало их ко мне, а как я привязался к ним - того уже не говорю. И с этой минуты они стали для меня самыми дорогими существами.

"Покойный уютный дом их был расположен на горном берегу живописно извивающейся змейкой Клязьмы; перед домом роскошные купы берез, а по обе его стороны сад в английском вкусе; далее тянулись роща и лес с одной стороны, а с другой их владения ограничивал глубокий овраг, за которым начинается земля Болшевского приюта, устроенного покойным благодетельным князем В.Е. Одоевским и доселе процветающего.

С террасы дома живописный вид представляет извивающаяся Клязьма, на луговой стороне которой виднеются огромные здания фабрик и заводов Москвы, этого русского Манчестера, и роскошные дачи, мелькающие сквозь яркую зелень садов и рощ, - словом, это Болшево был очаровательный приют семьи достойной, добрых и милых существ, в нем обитавших. Как сладко жилось тут среди любящих родных по крови и чувствам!

Сколько прелести было в наших бесконечных беседах о нашем многолетнем прошлом, которого мои юные друзья еще не имели, кроме детского о них представления, и о нашем будущем, для них еще только открывавшемся. Да сохранятся в них, думал я тогда, эти благие стремления, эта чисто младенческая вера, какая только требуется Господом для спасения, чуждая всяких примесей различных враждебных учений! Мать их была благороднейшее, самоотверженное существо, всем сердцем преданное Богу. Она много перенесла в своей жизни. Муж ее был подвержен периодической болезни, повторявшейся несколько раз, и тогда она была мученицей. При этой страшной болезни на ней одной лежали заботы о воспитании детей, дела по имению и тяжелый уход за ним. Отец их был очень умный и весьма образованный человек, издавший несколько хозяйственных сочинений, когда приходил в нормальное состояние, но руководить их в вере он не мог, будучи сам вовсе незнаком с этим предметом. Поэтому для их молодых умов предстояла опасность, и вот почему я сказал: да сохранит их Господь навсегда в их стремлениях, чувствах и снова приведет удалившихся.

У них, конечно, было много знакомых в Москве, из коих многие посещали и Болшево. Более короткая их знакомая была Елизавета Михайловна Евреинова, милейшая по своему веселому характеру и доброте старушка. Как богатая и родовитая помещица, она имела много крепостных слуг, которые были так коротки с барыней, что в доме хозяйничали более, нежели она сама. Но зато все они ее обожали, да и вообще все ее знавшие любили и уважали ее глубоко. Куда бы она ни приезжала, где бы ни являлась - ее встречали радостные восклицания, лучшее свидетельство, что она была самою дорогою гостью. Она страстно любила карты, и страсть эту разделял с ней зять мой, Акинф Иванович, очень милый, веселый и замечательный по своим остротам, а также и по уму. Дома он никогда не снимал халата, в котором часто воспроизводил па балетных танцовщиц среди зала, и все вокруг хохотало. С Елизаветой Михайловной они буквально большую часть дня и вечера сидели за преферансом, так как всегда был готовый партнер. Утром она только что вставала с постели, он уже являлся к двери и стучал, объявляя, что стол готов; тогда в ответ слышался голос: "Ах, батюшки, да дай же хоть умыться и Богу помолиться".

Эта милая простодушная и уж вовсе не чопорная старушка, каких можно встретить мало, тип тогдашних богатых и знатных старых москвичек, очень любила все наше семейство и была одна из коротких его друзей, к тому же она имела дела с Акинфом Ивановичем, которому продала это Болшево и еще другое значительное имение и которому верила безусловно.

Любуясь юными и прелестными дочерьми его, она, конечно, не упускала случая приискивать им женихов, по страсти всех старых девиц, но их выбор еще тогда не был сделан, хотя у них было много знакомых и весьма представительных молодых людей; они еще жили в том идеальном мире, к которому и сами принадлежали, хотя, к счастию и чести их, сами того не сознавая. Конечно, может быть, и литература того времени, и необыкновенная застенчивость, особенно Наденьки, которая простиралась до невозможного, много способствовали созданию их идеалов. Я теперь только описываю их раннюю юность, дальнейшая их жизнь впоследствии также изменилась, как и все в этом изменчивом мире. Между частыми посетителями был также К.П. П - в, правовед, служивший в Сенате и всегда приходивший из Москвы пешком.

Елизавета Михайловна, погостивши у них довольно долго, уехала, а как и я приехал в Москву по делу с Ж., то и все мы собрались в Москву, где у них была годовая квартира у знаменитой Сухаревой башни с ее легендами о чародее Брюсе и другими темными преданиями.

Вот наконец и Москва, и это через 20 с лишком лет ссылки! Какой восторг восчувствовал я, как забилось мое русское сердце, когда она открылась во всем своем величии моим очарованным глазам! В первый раз я ее видел 10-летним мальчиком, когда мы, ехавши в Петербург, остановились в ней с князем Долгоруковым, в 1813 году, на другой год ее наполеоновского разгрома, чисто русской жертвы всесожжения, и потому у меня в памяти были одни развалины, торчащие трубы и растрескавшиеся стены домов, а проезжая ее, ехавши в отпуск, мы только останавливались на станции и, переменив лошадей, ехали дальше, и потому теперь она представилась мне уже в новом виде, фениксом, из пепла возрожденным.

Теперь же я смотрел на нее с особенным чувством нежнейшей любви, сознавая, что и я принес в жертву этому сердцу России двадцать один год моей молодой жизни, и принес эту жертву движимый тем же патриотическим чувством любви к родине, каким она обратила себя в развалины за независимость, если и нельзя еще сказать - и за свободу народную! Вот для этой-то свободы, подумал я, подвизались и мы, и, к несчастию, не без крови, пролитой в нашем несчастном покушении. Но где же теперь и эта независимость великого народа, когда извне Европа уже предписывает ему свою волю, а внутри ее появились адские идеи разрушения и отвержения всего святого и драгоценного для существа человеческого - появились и дерзновенно уже проявляют себя в адских деяниях убийств, грабежей, растления нравов и безбожия, наследия просвещенного Запада, столь любезного некоторым.

Мы считали Царей наших, помазанников Божиих, как признает их святая апостольская Церковь, за тиранов и утеснителей, каковыми многие и были действительно, а вот один из этих тиранов за свободу своего народа стал жертвой этой адской идеи всеразрушения, и стал в тот момент, когда он, может быть, сам готовил России ту самую свободу, которую мы хотели дать ей насильственно, с пролитием невинной крови, революцией, влекущей за собой возбуждение всех страстей и всех дурных инстинктов в нашей падшей и извращенной природе!

Да, я могу сказать, положа руку на сердце, что если б мы, искавшие изменения тогдашнего бесправия и притеснения, знали, что последует из революции, как знаем в настоящее время, если б мы знали, что из нее же возникнут целые полчища нигилистов, анархистов, динамитистов, если б знали, что она породит полное безбожие, разрушение всего, что дорого человечеству неоскотинившемуся, то мы опустили бы руки и с ужасом отступили бы перед добыванием свободы путем революции. Если нынешние выродки человечества во Франции, как и везде, считают первую французскую революцию ребяческою игрушкою, то что они готовят образованному миру, как не самый ад со всеми его атрибутами? Вот почему бессмертны слова Александра Освободителя: "Государственные реформы должны идти сверху, а не снизу". И он совершил и выполнил свои убеждения как истинный помазанник Божий! Да ожидает же Россия и от преемника его продолжения и завершения всего того, что не успел окончить этот бессмертный благодетель и отец своего народа.

И вот когда облагодетельствованный народ его им призовется к делу преуспеяния Отечества, должен он заявить всемирно свою благодарность и беспредельную преданность! И тогда не страшна будет нам эта адская зараза безбожия, извращения человеческого разума и замена вечной истины - ложью, и Россия выполнит, как многие еще только мечтают, великое свое призвание указать народам Единую Истину, от Креста исшедшую и мир возродившую к жизни, любви, миру и истинному счастью, соединенному с вечным блаженством! Вот на этой-то страже хранения этого сокровища она должна стоять непоколебимо! Ей же, вверившей это вечное сокровище веры и истины, даровал и силу несокрушимую, если народ, призванный помазанником, как Давид при своем воцарении, будет верен Богу и его откровению, истинною Церковью хранимому!

Вот какие размышления невольно возникли во мне при виде возрожденной Москвы после 20-летнего изгнания, которыми я не могу не поделиться с читателями. Возвращаюсь к своим воспоминаниям.

Приехавши в Москву на их квартиру, мы пробыли здесь несколько дней, посещаемые многими их знакомыми и друзьями, между которыми познакомились с сыновьями наших деревенских друзей, Надежды Васильевны Мальвинской, с семейством Победоносцевых, с их дочерьми, очень образованными и умными девицами, и с братьями их, с Константином Петровичем, правоведом, служившим секретарем в Сенате, Сергеем Петровичем, сотрудником А.А. Краевского в "Отечественных Записках", и с Николаем Петровичем Победоносцевым.

Так как молодежи было много, то часто бывали танцы под звуки органа, стоявшего в зале, и вообще тут также время летело очень быстро, и особенно для нас, давно отвыкших от такой жизни. В то же время я уговорился и кончил с Г.Ж. и стал приготовляться к отъезду, купил тарантас, не могши привыкнуть к этому названию, так как в Сибири этот род экипажей называют карандасем; заготовил все нужное для дороги, и день отъезда наступил. Родные мои также уезжали в свое Болшево, и, мы усевшись в четвероместную карету, отправились. Зять мой оставался в деревне у Троицкой заставы; мои милые племянницы с сестрой пересели ко мне в тарантас. Им, казалось, так хорошо было сидеть у меня, хотя в карете было, конечно, покойнее; но перед ними на чемодане сидел их дядя, которого они все любили, одна давно как сестра, как товарищ детства и его беззаботных дней, а дочери как нежные создания, сильно ко мне привязавшиеся. Так мало теперь оставалось времени быть вместе, душа была так полна близкой разлуки.

Лошади неслись так быстро по шоссе, что мысли блуждали, ни на чем не останавливаясь; разговор был переменчивый, прерывистый, мы боялись говорить о чем-нибудь одном занимательном - тогда уже не существовало бы и этого короткого часа, который нам оставалось быть вместе. Мы говорили об одном - чтоб не забывать друг друга, чтоб расстояние и разлука не охладили нашей дружбы, разумеется, обещались часто и много писать и представляли себе вдалеке светлую минуту нового свидания, которая, как мираж странника в степях, манила нас к себе такою светлою полосою счастья. Но вот уже показалась высокая колокольня села Мытищи и пробежала мимо. Карета остановилась у мостика, которым я проезжал в первый раз с таким невыразимо сладким волнением, и мы простились. Лошади не пробежали заветного мостика, а промчались мимо. Несколько минут еще я видел их, махавших платками, и наконец все скрылось за лесом.

Все это описание сильных и нежных чувств может показаться преувеличенным и сентиментальным, но таковы действительно были наши общие чувства, и поймет их только тот, кто испытал долгое отчуждение от всего милого и дорогого сердцу и кто сам способен к любви пламенной и самоотверженной. Скоро проехал я станцию. Переменив лошадей и написав с ямщиком записочку по желанию Надиньки, пустился я к Троице, где надеялся застать всенощную на праздник Покрова Божией Матери. Подъехав к воротам монастыря, узнали, что вместо всенощной будет заутреня. Что было делать? Везде заперто, все спит, а мне так хотелось поклониться мощам преподобного. Бродя по двору в ужаснейшей темноте, я увидел проходящего человека и спросил у него, где бы найти келаря; он показал мне лестницу, и я отправился. Войдя в комнату, увидел одного молодого служку, который сказал мне, что уже рака заперта; я попросил у него бумаги, написал все дорогие имена моих милых родных, отсчитал деньги за молебен у раки преподобного и просил исполнить мою просьбу.

В это время вошел келарь, который, узнав, что я проезжий, захотел помочь мне и указал мне густой и темной аллеей выйти к трапезе и спросить там гробового. "Если она еще не заперта, то он отворит вам, если же заперта, то идите с верой к дверям раки и помолитесь с усердием; скорбь ваша, - сказал почтенный отец, - еще приятнее будет преподобному, и, поверьте, он еще скорее услышит вас". Распростившись с ним, я отправился по его наставлению и нашел трапезу, где встретил караульщика, отставного гвардейского унтер-офицера. Этот по моему желанию сходил к гробовому и, возвратившись, сказал мне, что уже кельи заперты. Тогда я обратился к стеклянным дверям храма, где почивали мощи, и, преклонив колена, призвал преподобного и молил его заступления у премилосердного Бога о всех близких сердцу.

С этой станции кончилось шоссе и началась самая отвратительная дорога. Я проезжал ее уже ночью, и мне редко случалось испытывать, даже с фельдъегерем, такие толчки, как здесь, даже ехавши в ссылку с фельдъегерем в Сибирь. Опасаясь за тарантас, я решился остановиться на следующей станции и ехать с рассветом. Часам к 10 я приехал в Переяславль Залесский, старинный город, известный в нашей истории, особенно во времена самозванцев. Здесь, к несчастью, не было лошадей, и я проскучал битых 5 часов. Отсюда опять поехал по шоссе, благословляя просвещение и римлян, научивших, как устраивать эти чудные пути сообщения. Вот один налог, который, я думаю, каждый платит с удовольствием. Тут ночью спишь покойно, ни ухаба, ни рытвины, ни ямы, ни оврага - как начал станцию, так и кончил.

Из Переяславля меня сопровождали постоянно осенние дожди. Но, закрытый в своем тарантасе, по шоссе, я о нем и не думал. К ночи, то есть к полночи, приехал в Ростов, где роскошные диваны, чистота комнат, прелестные женские фигурки идеальной красоты, то есть висевшие по стенам, и, наконец, близость Ярославля, куда мне нужно было приехать утром, а не ночью, расположили меня ночевать здесь. Напившись чаю, я лег спать, а перед рассветом, усевшись в тарантас, я отправился в Ярославль, где надеялся увидеть брата, и поэтому с приятными мыслями пустился в эту дорогу.


You are here » © НИКИТА КИРСАНОВ (ИНФОРМАЦИОННЫЙ ПОРТАЛ «ДЕКАБРИСТЫ») » Мемуарная проза. » А.П. Беляев. «Воспоминания декабриста».