© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Художественно-биографические издания. » Н.Ф. Караш. «Князь Сергей Волконский». История жизни декабриста.


Н.Ф. Караш. «Князь Сергей Волконский». История жизни декабриста.

Posts 1 to 10 of 19

1

Перепечатка с оригинала, редактирование и первая сетевая публикация, осуществлена Н.А. Кирсановым (март-апрель 2021 г.)

Н.Ф. Караш

Князь Сергей Волконский

История жизни декабриста

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTgudXNlcmFwaS5jb20vaW1wZy8wYWZNdF9fQkc5QWhqby1MRi1qMUFrd3NCcUJmeTgtRlpFZWF5Zy9XWDdNQThmTXB1NC5qcGc/c2l6ZT0xNjQ4eDIwNDgmcXVhbGl0eT05NiZzaWduPTNmMzI3NzdmZDA1YTg4YWQzMzQ4MThjZDBkMzRmNDU1JnR5cGU9YWxidW0[/img2]

«Родина и убеждения были причиною моего немалого самопожертвования»

С.Г. Волконский

Введение

Российская историческая наука накопила значительный материал по истории декабристского движения. Тщательно изучены такие проблемы, как формирование идеологии первых дворянских революционеров, их социально-экономические взгляды, программные вопросы и деятельность тайных обществ, события в Петербурге и на Украине.

Широко освещены история Общества соединённых славян, вопрос о влиянии идей декабризма на последующее революционное движение и ряд других проблем. А тема «Декабристы в Сибири», как справедливо замечал один из ведущих историков декабризма С.Ф. Коваль, уже давно из привеска «к истории движения декабристов <...> превратилась в самостоятельную и значительную научно-краеведческую проблему <...>».

Наконец, в научный оборот введён огромный круг источников, первое место среди которых занимает систематическое многотомное издание «Восстание декабристов», содержащее следственные дела декабристов и материалы Верховного уголовного суда, печатание которых началось ещё в 1925 году и продолжается поныне.

В настоящий момент, когда по истории первого этапа русского революционного движения уже создан ряд обобщающих монографий, дальнейшее его изучение было бы неполным без проведения отдельных исследований, посвящённых видным членам тайных обществ декабристов. Только в этом случае можно будет проследить всю сложность и разнообразие путей, по которым шли участники движения декабристов к осознанию необходимости коренного изменения порядков, существовавших в России в первой четверти XIX столетия.

Следует отметить, что в 70-80-е годы XX столетия историки обратились к изучению жизни отдельных представителей декабристского движения, появилась серия монографий об И.И. Горбачевском, И.Д. Якушкине, К.Ф. Рылееве, В.Ф. Раевском. А личность М.С. Лунина привлекла внимание двух выдающихся российских историков - С.Б. Окуня и Н.Я. Эйдельмана.

Особо следует отметить вышедшую в 1993 году работу В.М. Боковой «Декабрист С.Г. Волконский». Хотя сам автор определяет жанр своей работы как учебное пособие, её несомненное достоинство состоит в том, что это первая научно-популярная биография Волконского, дающая читателю представление об основных вехах жизненного пути её героя.

Обращение к личности князя Волконского на страницах предлагаемой работы вызвано целым рядом побудительных мотивов.

С.Г. Волконский - видный член Южного общества декабристов, глава одной из его управ. С его именем связаны такие важнейшие направления деятельности общества, как осуществление постоянной связи с Северным и Польским патриотическим обществами. Таким образом, работа в одном из своих аспектов посвящается и истории Южного общества, в которое входила Каменская управа.

В связи с изучением Южного общества в исторической литературе много внимания уделялось Тульчинской управе, что вполне закономерно, ибо её деятельность неразрывно связана с таким выдающимся руководителем всего движения, как Пестель, а также Васильковской управе, история которой завершается восстанием Черниговского полка. Каменская же управа по сей день остаётся наименее изученной. По сути дела, можно назвать только одного автора, для которого эта управа стала предметом специального изучения. Это казанский историк Н.С. Захаров.

Обращение к истории Каменской управы даёт нам возможность несколько иначе осветить ряд вопросов, в том числе связанных с укоренившимися в посвящённой Южному обществу литературе мнением о факте отказа Каменской управы в лице её руководителя от выступления в декабре 1825 года.

С другой стороны, можно проследить и путь, который привёл С.Г. Волконского, представителя сановной аристократии, высшей военной иерархии, в тайное общество. Этот путь к политической деятельности прославленного молодого генерала, портрет которого нашёл своё место в Галерее героев 1812 года в Зимнем дворце, отличается рядом особенностей и специфических черт.

Волконский был одним из немногих декабристов, доживших до освобождения крестьян. В связи с этим представляет интерес эволюция его мировоззрения на протяжении всей долгой жизни, его отношение к реформе 1861 года.

В дореволюционной литературе наиболее интересные, хотя и отрывочные, сведения о жизни и деятельности Волконского мы встречаем не в исследовательской литературе, а в основном в мемуарах его товарищей и лиц, соприкасавшихся с ним на разных этапах его жизни. Таковы воспоминания Н.А. и М.А. Бестужевых, записки А.Е. Розена, Н.В. Басаргина, И.Д. Якушкина, Н.А. Белоголового и др.

В официальной литературе первая попытка дать оценку места Волконского в движении декабристов была предпринята ещё в конце XIX века. Мнение о том, что он был не просто рядовым членом Южного общества, сложилось уже у тех редких историков, которые первыми получили доступ к документам движения. Такое мнение встречается на страницах труда М.И. Богдановича. Автор отмечает, что Волконский «соединил в себе все условия столь же деятельного, сколько и влиятельного агента».

Впервые личность и деятельность Волконского в качестве самостоятельного сюжета привлекли к себе внимание в связи с выходом в свет в 1901 году его мемуаров. Появившиеся вскоре после выхода «Записок» рецензии давали краткое описание его жизни, и в некоторых даже предпринималась попытка дать оценку личности их автора. Таковы рецензии В. К-ва, В.А. Тимирязева, В.Я. Богучарского, М.В. Довнар-Запольского и др. Несомненно, появление «Записок» С.Г. Волконского в значительной степени способствовало возникновению более живого интереса к жизни и деятельности их автора, хотя предметом более или менее серьёзного исследования он не стал.

Нельзя сказать, что положение резко изменилось после 1905 года, когда благодаря первой революции XX века в России возрос интерес к истории предшествующей ей политической борьбы и были приоткрыты для историков двери архивов, хранивших следственные дела декабристов.

В работах таких видных историков, как В.И. Семевский, М.В. Довнар-Запольский, и других приводилось много нового фактического материала по истории декабристского движения, но в силу именно общего характера своего содержания они не могли дать исчерпывающих сведений об отдельных декабристах.

В вышедшей в 1906 году книге М.В. Довнар-Запольского «Тайное общество декабристов» мы впервые встречаемся с С.Г. Волконским в момент его приезда в 1821 году в Москву на съезд Союза благоденствия. Рассказывая об атмосфере, царившей на съезде, о явном разделении присутствовавших на две группы, автор называет Волконского среди представителей той группы, которая оценивалась им как «более радикальная, склонявшаяся к преобразованию общества в целях чисто политических», т.е. среди тех, кто, вскоре «освободившись от колеблющихся, не расставался с мыслью о возобновлении общества и о новом для него уставе».

Освещая деятельность Южного общества, Довнар-Запольский называет Волконского «ближайшим сотрудником» Пестеля. Особо подчёркивает он «весьма хорошее отношение к солдатам со стороны кн. Волконского» как один из способов завоевания авторитета среди солдатской массы.

Довольно подробно, пользуясь показаниями и «Записками» Волконского, Довнар-Запольский рассказывает о поездках руководителя Каменской управы в Петербург для переговоров с членами Южного общества.

В.И. Семевский, рассматривая вопрос о формировании идеологии декабристов, передаёт некоторые эпизоды из жизни Волконского за границей, свидетельствующие о том влиянии, которое имело на умы будущих декабристов их знакомство с европейскими странами. При этом Семевский подчёркивает, что «пребывание кн. Волконского за границей <...> хорошо подготовило его к восприятию конституционных идей».

Упоминает В.И. Семевский и о встречах Волконского с поляками. Так же, как и М.В. Довнар-Запольский, автор широко пользуется в своей работе показаниями и воспоминаниями руководителя Каменской управы.

Однако, несмотря на, казалось бы, столь частое обращение в указанных работах по тому или иному поводу к Волконскому, его место и значение в деятельности Южного общества декабристов не получили достаточного освещения.

В последующей литературе Волконскому отводится место в трудах многих декабристоведов.

Большей частью это либо работы общего характера, как, например, известный труд М.В. Нечкиной, где имя Волконского упоминается в связи с освещением конкретных событий деятельности Южного общества, либо публикация писем или других документальных материалов, иногда сопровождаемых краткими вступительными статьями. Таковы, например, указанные работы Б.Л. Модзалевского, С.Я. Штрайха и др.

В диссертации Н.С. Захарова, посвящённой Каменской управе Южного общества, естественно, уделено большое внимание её руководителю. В этой работе впервые осуществлена попытка анализа ситуации, сложившейся в Южном обществе и в Каменской управе в частности, накануне начавшихся арестов, которая определила в тот момент поведение Волконского. (Речь идёт о его отказе поддержать предложение А. Поджио поднять восстание, воспользовавшись арестом Пестеля, о чём будет рассказано в соответствующей главе данной работы.)

Ценнейший материал по истории тридцатилетнего пребывания декабристов в ссылке накоплен сибирскими исследователями. Особо следует отметить учёных Иркутска, этого признанного ныне центра изучения и популяризации различных аспектов истории декабристского движения. Издаваемые в Иркутске в течение более чем 25 лет в серии «Полярная звезда» мемуары, письма, статьи и другие сохранившиеся архивные материалы декабристов открывают ни с чем не сравнимый по своей ценности источник изучения истории движения и биографий отдельных его представителей.

Автор не раз обращался также к материалам, содержащимся в издававшихся Восточно-Сибирским книжным издательством сборниках «Сибирь и декабристы». Для изучающих историю пребывания декабристов в Сибири или просто интересующихся ею отрадным является факт восстановления иркутских домов Волконских и Трубецких, ставших не просто мемориальными музеями, но и научным центром, сотрудники которого оказали большую помощь автору в подготовке данной работы.

*  *  *

Автор поставила перед собой задачу на основе широкого круга источников изложить по возможности полную научную биографию С.Г. Волконского, т.е. проследить его долгий и сложный жизненный путь, дать анализ его поступков и поведения на ключевых этапах жизни и в различных обстоятельствах на фоне исторических процессов России начала и середины XIX столетия.

Основным источником для восстановления и характеристики важнейшего периода жизни Волконского, его пребывания в рядах членов Южного общества послужило его следственное дело, опубликованное в X томе «Восстания декабристов». Кроме того, мы неоднократно обращались к делам его ближайших товарищей по тайному обществу.

Несмотря на определённую тенденциозность этого материала, обусловленную особыми условиями его возникновения, сопоставление и сравнительный анализ всех этих показаний позволили более или менее точно восстановить основные моменты деятельности Волконского в период его пребывания в тайном обществе.

Много ценных документов, касающихся жизни декабристов уже после следствия и суда и их пребывания в Сибири, хранит фонд III Отделения собственной императорской канцелярии. Знакомство с этими материалами вполне подтверждает справедливость следующих строк П.Е. Щёголева: «Известно, что император Николай Павлович имел непосредственный надзор над всем, что так или иначе касалось отбывающих наказание декабристов: все изменения, даже самые малейшие, в их житейском обиходе совершались только на основании высочайших распоряжений, <...> он до самого конца дней своих не изменил своему отношению к ним, суровому и жестокому. До самой своей смерти император смотрел на декабристов не только как на государственных преступников, но и как на своих личных врагов».

Неоценимым источником, позволившим более или менее полно восстановить жизнь декабриста Волконского, являются его письма.

Эпистолярное наследие декабриста, включающее его личные письма, равно как и письма родных и друзей к нему, чрезвычайно богато и интересно. Часть этого комплекса эпистолярных документов уже опубликована на страницах журналов «Русская старина», «Русский архив», «Былое», «Красный архив», в «Записках» отдела рукописей РГБ, в работах М.О. Гершензона, Б.Л. Модзалевского и др.

В 1918 году вышел первый том «Архива декабриста С.Г. Волконского», подготовленный к печати Б.Л. Модзалевским и внуком декабриста С.М. Волконским. Это издание включало 382 письма, написанных в 1803-1816 году. По замыслу редакторов издание предполагалось продолжить, но, к сожалению, этот план остался неосуществлённым, хотя в ИРЛИ хранится рукопись подготовленного ими же к печати двух частей второго тома «Архива декабриста», охватывающего период с 1816 по 1826 год.

Первый том «Архива декабриста» содержит в основном письма отца Сергея Григорьевича, бывшего в этот период военным губернатором Оренбургского края. Эти письма, адресованные жене, дочери, сыновьям, чисто бытового характера и для нас особого интереса не представляют.

Более ценными по содержанию являются письма позднего времени. При этом следует отметить, что, к сожалению, значительная часть архива декабриста периода от 1818 по 1826 год утрачена. По всей видимости, письма этих лет были уничтожены Волконским вместе со всеми бумагами накануне ареста, о чём, впрочем, свидетельствуют и сам декабрист, и его жена. Так или иначе, для нас это во всех случаях невосполнимая потеря.

Лучше обстоит дело с письмами более поздних лет. Начиная со второй половины 1826 года в письмах Сергея Григорьевича и его родных находят своё отражение события, связанные с его арестом. Письма самого Волконского полны искреннего беспокойства за больную жену, чувства вины перед ней и содержат первые впечатления от прибытия в Сибирь.

Переписка сибирского периода до 1834 года носит более или менее систематический характер. Она поддерживается, в основном, женой декабриста, посылавшей своей свекрови регулярные отчёты о здоровье и настроении Сергея Григорьевича, и самой княгиней А.Н. Волконской, которая каждую неделю писала в Сибирь. После смерти княгини переписка Волконского с родными становится менее интенсивной, что связано с дальнейшим обострением их отношений, теперь уже на материальной почве.

Совершенно иной тон у писем, которые отсылает Волконский своим друзьям, разбросанным по всей Сибири. Эти письма полны тёплых чувств, обращённых к товарищам, искренней заинтересованности в их делах, стремления сохранить дружбу, несмотря на расстояния, разделявшие их. Они хранят немало подробностей о жизни декабристов в Сибири.

С начала 1840-х годов содержание писем становится более глубоким. Найдя пути для нелегального обмена корреспонденцией, декабристы, и Волконский в частности, уже не ограничиваются бытописанием своей жизни, но обмениваются мнениями по различным общественно-политическим проблемам. В этом смысле особый интерес представляет письмо С.Г. Волконского к И.И. Пущину от 28 ноября 1843 года, в котором он критикует указ от 2 апреля 1842 года об обязанных крестьянах и излагает свою точку зрения на проблему освобождения крестьян.

После возвращения из Сибири Волконский продолжает активную переписку с товарищами по изгнанию, с людьми, связанными с ним дружескими и деловыми отношениями. Письма декабриста отличаются глубокой содержательностью и многообразием затрагиваемых в них вопросов.

Особенно интересны письма, в которых декабрист откликается на подготавливавшуюся крестьянскую реформу. Его острые критические замечания в адрес редакционных и губернских комитетов, с работой которых он был знаком благодаря герценовскому «Колоколу», печатавшему протоколы заседаний комитетов, раскрывают ту позицию, которую занимал декабрист в вопросе освобождения крестьян.

В настоящей работе использованы также и неопубликованные письма, находящиеся в архивах Москвы и Санкт-Петербурга. Большая часть писем взята из хранящегося в ИРЛИ архива декабриста (ф. 57). Богатая коллекция писем С.Г. Волконского представлена в РГБ. Здесь в фонде 243 (Пущиных) хранится большое количество писем Волконского к И.И. Пущину. Некоторые из них опубликованы правнуком декабриста М.П. Волконским.

Ещё раз хочется отметить тот исключительно благоприятный для нас факт, что эпистолярное наследие Волконских сохранилось в большом количестве и в относительном порядке, хотя и разбросано по различным архивам. Причинами этого, как справедливо отмечают издатели первого тома «Архива декабриста», явились «<...> та удивительная эпистолярная дисциплина, которой отличаются сношения членов семьи, то уважение к самому процессу писания, уважение к датам, то чувство долга и обязанности, которое соединяется с представлением о полученном письме, наконец, та потребность к порядку в переписке, которая в некоторых членах семьи впоследствии перешла в своего рода педантизм».

Наш краткий обзор источников, положенных в основу настоящего исследования, был бы неполным, если бы мы не указали на использование важнейшего из них - мемуаров самого декабриста.

«Записки» Волконского охватывают большой промежуток времени: от последних лет XVIII столетия до последних дней 1825 года. В них дана широкая панорама жизни русского офицерства, из рядов которого вышло большинство членов тайного общества декабристов. И хотя мемуары создавались декабристом много лет спустя после вспоминаемых им событий, у нас имеются все основания говорить об удивительной памяти декабриста.

Как отмечал автор одной из первых рецензий, появившейся вскоре после выхода мемуаров, Old Gentleman (А.В. Амфитеатров), «в кратком и сильном, совершенно лишённом каких бы то ни было цветов красноречия рассказе умного и наблюдательного очевидца, одарённого к тому же душою завидно пылкою, нежною, впечатлительною, проходят перед нами ряд наполеоновских войн, картины глубокого падения русского образованного общества».

«Записки» состоят из 49 глав, 44 из которых охватывают период, предшествовавший вступлению Волконского в тайное общество декабристов. Мемуары обрываются на очень важном для нас месте: на первом допросе декабриста царём. Не слишком подробны и сведения, которые даёт автор «Записок» о своей деятельности в тайном обществе. Однако этот факт нисколько не снижает значения мемуаров как важнейшего источника по истории декабристского движения. Их ценность состоит в том, что они рисуют широкую и яркую картину формирования мировоззрения первых дворянских революционеров, данную через призму одного из них.

Таким образом, в основу настоящей работы легло богатейшее эпистолярное наследие декабриста в сочетании с официальными источниками, архивными материалами и мемуарной литературой, а также научные исследования разных авторов, посвящённые истории декабристского движения.

2

Глава 1

От поручика до генерал-майора

В движении декабристов представлено дворянство самых различных категорий: от представителей сановных фамилий до полуразорившегося мелкопоместного дворянства. И среди первых видное место занимает князь Сергей Григорьевич Волконский.

Род князей Волконских ведёт своё начало от Рюрика. С.Г. Волконский принадлежал к XXV колену этого рода. Его родители занимали высокое положение в служебной и придворной иерархии. Отец будущего декабриста Григорий Семёнович Волконский, служивший у Румянцева, Суворова, Репнина, более 13 лет был генерал-губернатором Оренбургского края, членом Государственного совета. Его жена Александра Николаевна, дочь генерал-фельдмаршала Н.В. Репнина, статс-дама, была обер-гофмейстериной трёх императриц. Поскольку она оказалась последней в роду Репниных, то по распоряжению императора её старший сын Николай получил фамилию своего деда Репнина.

С. Волконский родился в 1788 году в Москве, в доме на Волхонке. Всего в семье Волконских было четверо детей: три сына - Николай, Никита, Сергей - и дочь Софья. Со временем Волконские перебрались в Петербург, приобретя дом на Мойке, рядом с Зимним дворцом, где и провёл значительную часть своей юности Сергей Григорьевич и куда он будет наезжать позже, с полей военных действий.

Несомненно, главную роль в воспитании детей играла Александра Николаевна. И не только потому, что отец в основном отсутствовал, пребывая в Оренбурге, но и в силу характера обоих. По воспоминаниям родных и современников, Григорий Семёнович отличался характером мягким, добродушным, не лишённым странностей. Он с радостью принимал редкие визиты в Оренбург своей жены и детей и не вмешивался в их воспитание.

Как пишет собиратель и издатель части семейного архива, сам блестящий мемуарист, внук декабриста Сергей Михайлович Волконский, Александра Николаевна была женщина характера властного, сухого, «<...> для неё формы жизни играли существенную роль. Придворная до мозга костей, она заменила чувства и побуждения соображениями долга и дисциплины». И, как отмечает внук: «Качества эти не могли не сказываться на всём механизме семейной жизни, они не могли не влиять известным воспитывающим образом на детей, которые от природы все, кроме, пожалуй, Софьи Григорьевны, были более склонны к мечтательной беспечности отца».

Сам Волконский в воспоминаниях прямо не говорит о роли матери в своём воспитании, ограничиваясь лаконичной фразой: «Жизнь матери моей полна добродетельных действий в семейной и общественной жизни». Но далее, рассказывая о первых годах своего пребывания в Кавалергардском полку, в период после Тильзитского мира, он признаёт факт прежней своей зависимости от влияния матери. «До поездки в армию я был посетителем гостиных не так по собственному желанию, как по требованию матушки моей, - читаем мы в «Записках». - Возвратясь из армии, je suis revenu emancipe sur une aveugle obelssance a ma mere» («Я вернулся освобождённым от слепого повиновения моей матери»).

По существовавшей традиции предназначенный для военной карьеры, он восьмилетним мальчиком был приписан первоначально сержантом к Херсонскому гренадерскому полку, но считался на службе лишь номинально. В июле 1796 года он - штабс-фурьер в штабе генерал-фельдмаршала А.В. Суворова, с августа - адъютант в Алексопольском пехотном полку, полковой квартирмейстер в Староингерманландском мушкетёрском, флигель-адъютант, далее назначен ротмистром в Екатеринославский кирасирский полк, затем переведён в ростовский драгунский и вновь возвращён в Екатеринославский полк. Всё это время он числился «в отпуске до окончания наук».

Первые 14 лет Сергей Григорьевич провёл в родительском доме. Среди своих наставников декабрист называет «иностранца» Фриза и барона Каленберга, прежде служившего под началом Григория Семёновича и вскоре ставшего мужем сестры Александры Николаевны. Однако этому этапу своего воспитания и образования Волконский дал отрицательную оценку: «Начало моего воспитания было домашнее, - читаем мы в его «Записках», - и, хоть не жалели денежных средств на это, должен сознаться, было весьма неудовлетворительно».

Несколько месяцев из этих 14 лет, в 1798 году, Волконский провёл в модном в те годы пансионе Жакино. Пансион располагался на 5-й линии Васильевского острова, у Невы. Платон Иванович Жакино был обрусевшим немцем, большинство преподавателей - иностранцы. Плата за обучение была высокой - 700 рублей в год, учащихся немного, все - дети состоятельных родителей. Обычные для того времени телесные наказания в пансионе не практиковались.

Трудно указать причину столь кратковременного пребывания С.Г. Волконского в стенах этого пансиона, во всяком случае, не меркантильные соображения родителей, ибо следующее учебное заведение, куда отдают Сергея Григорьевича, - это ещё более модный, а следовательно, и ещё более дорогой пансион аббата Николя. Доминик Карл Николь (Николя), уроженец Руана, в начале Французской революции, отказавшись примкнуть к ней, прибыл в качестве воспитателя графа Шуазель-Гуфье в Петербург, где в 1794 году открыл пансион для мальчиков.

Пансион очень быстро вошёл в моду. Плата за обучение составляла две тысячи рублей в год. Всяческое покровительство ему оказывала императрица Мария Фёдоровна. Неудивительно, что ученики Николя принадлежали к знатнейшим семействам. Почти одновременно с С.Г. Волконским в пансионе обучались братья Орловы, герцог Адам Виртембергский, братья Бенкендорфы, Голицыны, Плещеевы и др.

Несмотря на восторженные отзывы, оставленные о пансионе его питомцами, система воспитания в нём оставляла желать лучшего и, по-видимому, давала только самое элементарное светское образование. Сам аббат Николя признавался, что, воспитывая молодых русских, он работал для Франции. Волконский, характеризуя учебную систему пансиона, отмечает, что она «была весьма поверхностна и вовсе не энциклопедическая».

Сергей Григорьевич провёл в пансионе аббата Николя четыре года: поступив туда в 1802 году, он покинул его в конце 1805 года семнадцатилетним юношей и вскоре после этого, 28 декабря 1805 года, был зачислен в действительную военную службу поручиком в Кавалергардский полк.

С раннего детства мечтавший о военных подвигах, молодой кавалергард расценил своё вступление в прославленный полк как начало блестящей военной карьеры. «Натянув на себя мундир, - пишет Волконский, - я вообразил себе, что я уже человек, и по общим тогдашним понятиям весь погрузился в фрунтовое дело».

Вступив в Кавалергардский полк, Сергей Григорьевич оказывается в кругу блестящей военной молодёжи, многие из которого, как и Волконский, были вчерашними учениками аббата Николя. Все они упивались своей новой жизнью, мечтали о подвигах, возводили в культ понятие товарищества и потихоньку развлекались. Вспоминая этот период своей жизни, декабрист весьма критически характеризует себя и тогдашнее своё окружение: «Моральности никакой не было в них: весьма ложные понятия о чести, весьма мало дельной образованности и почти во всех преобладание глупого молодечества <...>».

Здесь, в Кавалергардском полку, Волконский впервые встречается с М.С. Луниным, человеком «весьма бойкого ума при большой образованности», будущим товарищем по тайному обществу и ссылке, с которым он сохранит добрую дружбу до самой смерти Лунина. Именно здесь и тогда же были заложены основы многолетних дружеских отношений и с М.Ф. Орловым, будущим товарищем по тайному обществу, а также с В.В. Левашовым, которому суждено будет стать главным следователем по делу декабристов.

В этот петербургский период жизни Волконский жил в доме матери на Мойке, у Певческого моста (ныне Мойка, 12), занимая комнаты первого этажа. Этот дом ещё не раз будет фигурировать в жизни семьи С.Г. Волконского. Забегая вперёд, заметим, что именно в этих комнатах поселится и его молодая жена, когда в 1826 году приедет в столицу добиваться права отправиться за мужем в Сибирь.

История дома - это особая и весьма интересная тема, однако представляется уместным кратко упомянуть о некоторых её эпизодах. Общеизвестно, что в начале 1830-х годов  первый этаж его займёт А.С. Пушкин со своей многочисленной семьёй, здесь же его настигнет трагическая смерть. После того как осиротевшая семья Пушкина покинет свою квартиру, в ней в конце 30-х годов поселится сын Софьи Григорьевны Волконской Григорий со своей молодой женой, дочерью А.Х. Бенкендорфа. И уж совсем злую шутку сыграет судьба его со столь знаменитым домом после того, как дом после продажи его Софьей Григорьевной превратится в доходный. Квартира на первом этаже будет переходить из рук в руки, пока, наконец, в ней не обоснуется одна из контор Охранного отделения, где будут изучаться доносы, протоколы допросов разных неблагонадёжных лиц и пр. Но всё это случиться много позже.

Вернёмся к описываемым событиям. Как отмечает Волконский, в этот период общим для всей молодёжи было стремление отомстить Франции за поражение под Аустерлицем. «Это чувство, - вспоминает декабрист, - преобладало всех и каждого и было столь сильно, что в этом чувстве мы полагали единственно наш гражданский долг и не понимали, что к отечеству любовь не в одной военной славе, а должна бы иметь целью поставить Россию в гражданственности на уровень с Европой <...>».

Сознание того, что «к отечеству любовь не в одной военной славе», пришло ко многим кавалергардам довольно скоро, спустя каких-то десять лет, в течение которых им предстояло терпеть поражения и одерживать победы, стать свидетелями подвигов русских солдат, простых мужиков, промаршировать по свободной Европе, насмотреться на ужасы крепостничества в России и научиться делать из всего увиденного единственно возможные выводы для себя. Сейчас же ими владело одно желание: отомстить Франции за военные неудачи своей родины.

Осенью 1806 года началась новая кампания против Наполеона. К декабрю 1806 года в Польше, в районе Остроленко и Пултуска сосредоточились две русские армии - Буксгевдена и Беннигсена, общей численностью свыше 100 тысяч человек. «С армией такой силы, - пишет С. Панчулидзев, - можно было перейти к активным действиям против неприятеля, но дело в том, что не было армии и главнокомандующего, а были две отдельные армии, и во главе каждой стояли независимые друг от друга генералы». Отсутствие главнокомандующего тормозило начало решительного наступления. «Причина такого ненормального положения заключалась в нерешительности императора Александра, на ком остановить свой выбор главнокомандующего», - отмечает С. Панчулидзев.

Наконец, под давлением «общественного мнения» главнокомандующим был назначен семидесятилетний екатерининский генерал М.Ф. Каменский, выбор в высшей степени неудачный, что выяснилось очень скоро. «По мере удаления из Петербурга он всё более и более падал духом, чувствуя, что бороться с Наполеоном, и притом действуя наступательно, он не может. Через несколько дней Каменский почувствовал расстройство здоровья и три недели тащился до границы», - читаем в «Истории кавалергардов».

Молодой Волконский был определён адъютантом к новому главнокомандующему. Назначение было весьма завидным с точки зрения военной карьеры. Однако недолго пришлось ему прослужить у Каменского. Столкнувшись вплотную с плачевным состоянием, в котором находилась русская армия, старый генерал совсем сдал и с первыми выстрелами битвы при Пултуске покинул передовую. А положение русских войск было действительно незавидным.

В «Записках» Волконского мы находим поистине страшную картину, представшую перед глазами прибывшего в армию вместе с главнокомандующим адъютанта: «<...> Загромождённые гошпитали больными, без средств лечения и продовольствия. Запасы для войск продовольственные - истощённые; подвозы оных - неустроенные; людей босых; парки, недостаточно снабжённые и без средств возобновления; одним словом, армия в ужасном расстроенном положении».

С «бегством» Каменского из армии Волконский на некоторое время оказался «беспризорным» и, не желая больше оставаться в штабе, подумывал уже о том, как бы попасть на передовую. По пути к Пултуску, «где начинались пушечные и ружейные выстрелы», молодой офицер встретил генерал-лейтенанта Остермана-Толстого. Узнав о том, что он сын князя Г.С. Волконского, у которого когда-то начиналась его служба, Остерман предложил ему стать его адъютантом. Зная, что тот направляется на передовые позиции, Волконский с радостью согласился.

Пултуское сражение было первым боевым крещением будущего декабриста. «<...> Моё боевое крещение было полное, неограниченное, - читаем мы в «Записках». - С первого дня приобык к запаху неприятельского пороха, к свисту ядер, картечи и пуль, к блеску атакующих штыков и лезвий белого оружия; приобык ко всему тому, что встречается в боевой жизни, так что впоследствии ни опасности, ни труды меня не тяготили».

За участие в схватках с французами под местечками Касельском и Стрягоченным, происходивших 12 и 13 декабря, и последовавшем за ними сражении под Пултуском Волконский получил свою первую награду - орден Владимира IV степени с бантом.

В рапорте, отправленном царю после Пултуского сражения, Беннигсен писал: «В сей день войска вашего императорского величества от генерала до последнего рядового сражались с неизменною храбростью, рвением и усердием <...>». В приложенном к рапорту списке наиболее отличившихся в сражении среди фамилий флигель-адъютантов Долгорукова, Трубецкого, Голицына и других значилось и имя молодого князя Волконского. Все они, писал Беннигсен, «находились при мне во время сражения и посылаемы были с разными приказаниями под выстрелами неприятельскими, что и исполняемо ими было с усердием и расторопностью».

К концу января 1806 года русская армия, главнокомандующим которой был назначен после отъезда Каменского Беннигсен, достигла Восточной Пруссии. Здесь, неподалёку от Кёнигсберга, у городка Прейсиш-Эйлау, русское командование приняло решение принять сражение с наполеоновской армией. Битва при Прейсиш-Эйлау продолжалась почти два дня.

Декабристу не суждено было стать свидетелем конца сражения: на исходе первого дня битвы он был ранен в бок и после перевязки отправлен в Кёнигсберг, а оттуда через несколько дней переведён в Тильзит. Здесь, в Тильзите, он узнал о том, что в числе других отличившихся в сражении он представлен к награде специально учреждённым золотым знаком.

Итак, за два месяца пребывания в действующей армии юному поручику пришлось участвовать в семи сражениях(кроме Пултуского и Прейсиш-Эйлауского ещё в пяти, менее значительных) и удостоится двух наград.

Это короткое время, насыщенное событиями, не могло пройти для Волконского бесследно. В битвах он становился свидетелем не только «учёности и практичности» Наполеона или Беннигсена, но и храбрости и самоотверженности русских солдат, умиравших на чужой земле, защищая чуждые им интересы.

После всего этого трудно было оставаться по-прежнему восторженным мальчиком. В процессе войны юношеский воинский пыл постепенно сменялся более трезвым взглядом на вещи. Так, зрелище старого, тихого городского кладбища Прейсиш-Эйлау, ставшего центром сражения и в течение нескольких часов покрывшегося мёртвыми телами, навело молодого офицера на размышления о бессмысленности войны: «Первые расставались с жизнью по определению природы, последние - как выразить причину их смерти? По общему мнению - честь! долг! Но я скажу, частью и предрассудки; странно, больно для человечества, что человек наносит смерть человеку».

Однако подобные мысли - это ещё первые, робкие проблески сознания, пока ещё затуманенного обострённым чувством патриотизма и упоения своей боевой жизнью.

Оправившись от ранения, Волконский возвращается в действующую армию, вновь под начало к Остерману-Толстому.

Конец зимы и весна 1807 года проходят в бездеятельности. Войска, расположившиеся на зимние квартиры в районе города Бартенштейна, отдыхали, готовились к новым военным действиям. Эта передышка дала возможность Волконскому особенно близко столкнуться с теми недостатками, которыми отличалась русская армия. И самое тяжёлое впечатление оставляло её материально-техническое положение.

Декабрист позднее вспоминал, что снабжался фуражом и провизией только авангард, и дело доходило до того, что транспорты, отправлявшиеся в авангард, обычно сопровождались конвоем, «чтобы не были бы задержаны войсками других корпусов, расположенных по тракту <...>». И тогда уже была ясна истинная причина этого ненормального положения, которое было следствием «всех тех незаконных денежных оборотов, которые шефы полков имели с провиантской и комиссариатской комиссией».

С. Панчулидзев, отмечая тот факт, что русская армия после перехода границы особенно остро стала ощущать нехватку продовольствия, пишет: «<...> Одни из командиров полков прибегали к покупке продовольствия на собственные и артельные деньги, но средство это скоро истощилось, другие же - к стыду нашему - пользовались продовольственной неурядицей для корыстных целей <...>».

Приезд в Бартенштейн проводившего смотр армии Александра I изменил дальнейшую жизнь Сергея Григорьевича. Сопровождавший царя зять Волконского П.М. Волконский уговорил Беннигсена взять отличившегося в боях адъютанта к себе в штаб. Благодаря этому назначению молодой офицер оказался в новой для себя среде свитских офицеров, больше занятых всяческими интригами, нежели службой. «Со времени моего поступления в Главную квартиру армии круг моих действий взошёл в совершенно другой очерк», - пишет декабрист. Это своё пребывание в штабе Беннигсена в период временной передышки Волконский оценивает как школу «подлости», «интриг», круг людей, окружавших его, называет «ничтожным».

«Те же выходы - дворцовые, те же льстецы идолопоклонники. Малое число работающих дельными занятиями, та же масса тунеядцев» - так характеризует декабрист окружение Беннигсена.

Естественным было то нетерпение, с которым молодой офицер ожидал начала боевых действий. Стремясь хоть ненадолго вырваться из круга чуждых ему людей, Волконский часто выезжает на передовые позиции, где среди офицеров в штабе Багратиона у него было немало боевых друзей, с которыми он отдыхал душой. Радовала и та атмосфера, которая царила в окружении Багратиона. «Радушное обхождение князя с подчинёнными, дружное их между собою обхождение, стройность, чистота бивачных шалашей, свежий, довольный вид нижних чинов» - всё это оставляло приятное впечатление и представляло собой резкий контраст с тем, что творилось вокруг.

Временная военная передышка ненамного улучшила положение в русской армии. По-прежнему продолжались злоупотребления интендантства, солдаты голодали, были раздеты, лошади дохли от голода. Истинное положение вещей пытались скрыть от царя, совершавшего в апреле высочайший смотр своей армии. Весьма красочную картину рисует в своих «Записках» участник подготовки смотра генерал Ермолов: «Начались разводы, щегольство, и мы в авангарде с тощими желудками принялись за перестройку амуниции. Выбрав в полках людей менее голых, пополнили с других одежду и показали их под ружьём. Обнажённых спрятали в лесу и расположили на одной отдалённой высоте в виде аванпоста. Так я увидел удобный способ представлять войска, и как уверяют государя, что они ни в чём не имеют недостатка».

Отсутствовали необходимые медикаменты и перевязочные материалы. Моральное состояние армии оставляло желать лучшего. Голод вынуждал солдат на самые крайние поступки: участились случаи грабежа и мародёрства.

Однако война ещё не была окончена, и в середине мая военные действия возобновились. Шёл последний месяц войны, в течение которого Волконский принял участие в шести сражениях. За мужество, проявленное им в последнем - Фридландском, он был награждён золотой шпагой с надписью «за храбрость».

Военные неудачи и, наконец, поражение под Фридландом вынудили русское правительство приступить к мирным переговорам с Наполеоном. 10 июня между французской и русской армиями было заключено перемирие сроком на месяц, и обе стороны приступили к подготовке заключения окончательного мира.

Русская армия в этот момент, переправившись через Неман, заняла позицию на берегу реки, напротив Тильзита. Здесь расположился и штаб Беннигсена. Волконский, таким образом, стал свидетелем того, как происходила подготовка свидания двух императоров. «<...> Живо ещё в моей памяти представляется устройство среди вод Немана: подвижный плот, на котором воздвигнут был род здания, довольно обширного, - вспоминает декабрист. - <...> Живо в моей памяти воззрение отплыва двух императоров, каждого с того берега, где стояли их войска и приплыва их к этому парому, на котором решилась судьба многих властителей, многих народов. Я с берега нашего в числе свиты Беннигсена смотрел на поезд обоих императоров».

Немало событий, относившихся к периоду мирных переговоров, запомнилось Волконскому. И в частности, он недоумевает по поводу следующего факта. Во время мирных переговоров французам разрешено было свободно переезжать на русский берег, не вдаваясь, однако, в глубь расположения войск. Русским же подобное посещение французского берега разрешалось в исключительных случаях, по специальным пропускам, с ведома царя. «<...> Странное обстоятельство, - с горечью восклицает декабрист, - как бы означающее, что нами царь стыдится, хотя, кажется, нами нечего стыдиться, и могли пользоваться тем правом, которое предоставлено было французам».

Однако желание увидеть собственными глазами прославленного французского императора было так сильно, что русские офицеры шли на всяческие хитрости, чтобы осуществить его. Так, Волконский со своим товарищем князем П.П. Лопухиным, переодевшись в костюмы прусских крестьян, торгующих «съестными припасами», перебрались на противоположный берег и смогли удовлетворить своё любопытство, став свидетелями ежедневной прогулки Наполеона с Александром.

Тильзитский мирный договор, заключённый 25 июня (7 июля) 1807 года, породил, как известно, глубокое разочарование в среде русского общества. Вызвал определённое чувство недовольства уже сам факт заключения мира с Францией, не говоря уже о его условиях. Было очевидно, что мир непрочный, вызванный необходимостью России собраться с силами, и что новая война с Францией неизбежна.

Распоряжение о возвращении армии в Россию, как вспоминает декабрист, было встречено без всякого энтузиазма. Тяжело пережил эти события и лично Волконский. Свой протест против объявленного мира он выразил несколько своеобразным, в тот момент единственно доступным ему образом. «Эта весть так не была по сердцу любящим славу России, - вспоминает декабрист, - <...> что я, живши на бивуаке, пригласивши к себе знакомого мне товарища из свиты Беннигсена, молодого барона Шпрингпортена, с горя (по русской привычке), не имея других питий, как водку, выпили вдвоём три полуштофа гданской сладкой водки, и так мы опьянели, что, плюя на бивуачный огонь, удивлялись, что он от этого не гаснул».

После заключения Тильзитского мира Волконский был переведён непосредственно в свой полк, вместе с которым ему предстояло проделать обратный путь в Россию.

Безрадостным был поход на родину. Моральный упадок, характерный для всей русской армии, коснулся и привилегированного Кавалергардского полка, который хоть и в меньшей степени, но всё же испытал на себе вся тяготы окончившейся войны. Не сулило ничего радостного и возвращение домой. Впереди ждала бесконечная муштра, тяжёлые, изматывающие занятия на плацу, побои и унижения за малейшую неточность или провинность.

Эту мрачную и тяжёлую атмосферу, царившую среди солдат полка, подметил и примкнувший к полку Волконский. «Будущность тяжкой казарменной петербургской жизни, предстоящие опять тяжкие фрунтовые занятия, манежная езда, учение так подействовали на наших солдат, что в этом отборном войске родилось отчаяние и на первом ночлеге оказались дезертиры. Для охранения от этого на втором переходе бивуак был окружён ночною цепью, но и с оной оказались побеги, и в четыре перехода исчислено побегов около ста человек», - вспоминает Волконский.

С. Панчудидзев указывает значительно меньшую цифру бежавших из полка - всего 30 человек, но для нас важна не цифра, а сам факт дезертирства, свидетельствующий о глубоком неблагополучии, царившем в этом привилегированном и прославленном полку. В конце концов, как рассказывает Волконский, напряжение достигло такого предела, что, когда полк уже вступил в Петербург, в первую же ночь один из солдат повесился, «вероятно, из отчаяния от мысли предстоящей ему каторжной жизни», - заключает декабрист.

Во время обратного марша Волконский получил разрешение съездить в Москву к брату Н.Г. Репнину. У него он пробыл две недели и, догнав полк в Пскове, 24 августа вместе с ним вступил в Петербург.

Повествование об этом первом периоде своей военной службы будущий декабрист заключает следующими словами: «Тут настаёт мне совершенно другая жизнь, уже не полная боевых впечатлений, а просто тяжкая фрунтовыми занятиями и пустая в общественном быте <...>».

Как вспоминает Волконский, в эти годы всё русское общество объединилось общим чувством - стремлением отомстить Франции за свои поражения в только что окончившейся войне, за оскорбивший русское достоинство Тильзитский мир: «<...> Это общий порыв молодёжи всех слоёв отомстить французам за стыдное поражение наше под Аустерлицем и Фридландом».

Общее настроение, охватившее русское общество накануне войны, очень образно передаёт Н.И. Греч: «Тяжкое бремя пережили мы от Тильзитского мира до разрыва 1812 года, - пишет он. - Россия не была покорена врагом, но повиновалась ему формально, но и союз с властолюбивым завоевателем был уже некоторого рода порабощением. Земля наша была свободна, но отяжелел воздух; мы ходили по воле, но не могли дышать».

Чувство это было настолько сильным, что военная молодёжь свою ненависть к французам переносила на французского посланника Коленкура. В те дни Коленкур, стремясь преодолеть предубеждённость русского общества, устраивал бесчисленные приёмы и обеды, поражавшие своей роскошью. Дело дошло до того, что однажды группа молодых кавалергардов, в том числе и Сергей Григорьевич, знавшие, что в гостиной Коленкура висит портрет Наполеона, что, по их мнению, было оскорбительным для русского народа, попытались забросать его через окна камнями. В описании Волконским это выглядело следующим образом: «Зимней порой, в тёмную ночь, несколько из нас, сев в пошевни, поехали по Дворцовой набережной, взяв с собой удобометательные каменья, и, поравнявшись с этой комнатой, пустили в окна эти метательные вещества <...>». Виновных в происшествии не нашли.

Озорство, конечно, сомнительного свойства, но если к этому добавить и, по сути, бойкот, объявленный Коленкуру: не посещали дома, где он бывал, не ездили на балы к нему лично (за это порою и под арестом оказывались), - то возникает картина уже не шалости, но поступка, похожего на осознанный протест против итогов первой антинаполеоновской кампании.

Оставалось время и для романов. Волконский упоминает, хотя и скупо, о трёх своих «предметах» той поры. Первая - это троюродная сестра княжна М.Я. Лобанова-Ростовская, увлечение которой чуть было не окончилось дуэлью. Вторая - дочь русского посла в Париже С.П. Толстая. И наконец, третий «предмет» увлечения зашифрован инициалами Е.Ф.Л. Все три романа окончились неудачами: Лобанова-Ростовская предпочла Волконскому К.А. Нарышкина, во втором и третьем случаях вмешалась мать, положившая конец матримониальным планам сына в связи с тем, что обе претендентки не обладали достаточным, с точки зрения матери, приданым.

В период выхода полка на «травяное продовольствие» офицеры жили артелями. Так, Волконский с М. Луниным дважды оказывались под одной крышей: один раз в Новой деревне, второй - на Чёрной речке. «Мы оба были  большие повесы, - признаётся Волконский, - <...> любили и пошалить и покутить». Если уж кутили, то ставили на стол шампанское ящиками. На Чёрной речке при них жили девять собак, да рядом, в палатке, сидели на цепи два медведя. Любимым озорством было пугать прохожих гремящими цепями, медведями да собаками, одна из которых была приучена по команде: «Бонапарт» - кидаться на прохожего и срывать с него шляпу.

Ю.М. Лотман, автор исследования бытового поведения декабристов как культурно-типологического явления, прослеживает закономерность возникновения в армейской среде особого типа «разгульного поведения» в условиях сложившегося с начала правления Павла I режима жёсткой воинской обезличивающей дисциплины. Более того, этот тип поведения он оценивает как вариант вольномыслия. «Элемент вольности, - пишет Лотман, - проявлялся здесь в своеобразном бытовом романтизме, заключавшемся в стремлении отменить всякие ограничения, в безудержности поступка. <...> Смысл поступка был в том, чтобы совершить неслыханное, превзойти того, кого ещё никто не мог победить».

Как бы подтверждая мысль Лотмана о побудительных причинах столь «разгульного» поведения молодых офицеров, вспоминает ещё один участник событий, Ф. Булгарин: «И в войне, и мире мы искали опасностей, чтобы отличиться бесстрашием и удальством. Попировать, подраться на саблях, побушевать где бы не следовало - это входило в состав нашей военной жизни в мирное время».

Эти послевоенные годы не оставили большого следа в жизни Волконского. Казарменно-серая действительность заставляла искать выход жизненным силам и энергии и за неимением лучшего находила его в пьянстве и дебошах.

Одно несомненное достоинство, присущее большинству офицеров Кавалергардского полка, Волконский старается особо подчеркнуть: это стремление к независимости «в мнениях и суждениях», граничащее с критическим отношением ко многим сторонам жизни.

А между тем против политики Александра уже наметилась тень дворянской оппозиции. И, как отмечает Н.М. Дружинин, «Кавалергардский полк, аристократический по составу своего офицерства, был одним из важнейших аккумуляторов сословно-дворянской фронды».

Глубоко презирались те, кто ради карьеры шёл на всяческие унижения, угождал и пресмыкался перед царём. Так, Волконский описывает следующий характерный в этом смысле эпизод. По установившейся традиции в хорошую погоду высшее петербургское общество выходило на прогулку по так называемому царскому кругу: от Зимнего дворца по Миллионной улице, мимо Летнего сада, по Фонтанке до Аничкова моста и по Невскому до Дворцовой площади. Прогуливался обычно по этому кругу и царь.

Выходили на эту традиционную прогулку «царедворцы всяких категорий», рассчитывая своим участием в ней добиться «милостивого кивания головой, или высокой милости, или словечка, или пожатия руки». Легко представить себе, какой резкий диссонанс в эти чинные прогулки вносило появление группы кавалергардов, вышедших, «чтобы посмеяться над ищущими приключений и столь дорого ими ценимыми», а также с тайным желанием «им и царю доказывать, что вне службы» они «независимые люди».

В результате такого демонстративного поведения, а также, очевидно, вследствие дошедших до царя слухов о весьма неосторожных разговорах кавалергардов царь, как вспоминает Волконский, «издалека завидев нас, уже к минованию встречи с нами оборачивал голову в другую от нас сторону и не отвечал учтивостью на деланный нами фронт <...>». Более того, своё недовольство духом, царящим среди офицеров Кавалергардского полка, царь выразил командиру полка Н.И. Депрерадовичу, упрекнув его в том, что он «составил ему не корпус офицеров, но корпус вольнодумцев». Царь был недалёк от истины: более 20 человек, осуждённых Верховным уголовным судом в 1826 году, были выходцами из Кавалергардского полка.

Светские рауты, балы, романы, офицерские попойки, подчас оканчивавшиеся какими-нибудь далеко небезобидными «шалостями» - всё это хотя и захватило на некоторое время молодого Волконского, но в глубине души не удовлетворяло его. «Мой быт служебный, общественный был подобен быту моих сослуживцев, однолеток: много пустого, ничего дельного», - пишет декабрист.

Не особенно занимали, очевидно, молодого офицера, уже узнавшего запах пороха, и повседневные служебные его обязанности. И более того, его сослуживцы по полку, придававшие большое значение вопросам амуниции, вызывали его насмешку. Так, Волконский зло высмеивает одного из таких ретивых службистов, своего сослуживца по полку, ставшего двадцать лет спустя одним из самых непримиримых судей декабристов, А.И. Чернышёва.

Однажды летом полк по случаю «травяного продовольствия» лошадей на шесть недель расквартировался в Новой деревне. Во время этой летней стоянки офицеры жили обычно артелями. Одну из таких артелей составляли Волконский, князь Лопухин и братья Каблуковы, поселившиеся вместе в одном из крестьянских сараев. Часто ездили в город, и приходилось волей-неволей приводить в порядок свою амуницию, а также пудрить голову. «У четырёх из нас, - пишет декабрист, - это происходило без больших сборов, часто и на чистом воздухе, кое-как, но у Чернышёва это было государственное, общественное дело, и как при пудрении его головы просто происходил туман пудренный, то для охранения нас от этого тумана и в угоду ему отведена была ему изба для этого великого для него занятия, высоко им ценимого. Чтоб - не в обиду ему быть сказано - на пустой его голове пудра на волосы легла ровными слоями».

Когда началась война со Швецией и главнокомандующим русской армии вновь был назначен Буксгевден, Сергею Григорьевичу было предложено занять должность его адъютанта, однако, как пишет будущий декабрист, «по независимости моих мнений и почитая эту войну несправедливою, я отказался от предложенного мне служения», хотя и сознавал, что «потерял в выгодах в служебном отношении».

Зато он с радостью принял предложение своей матери навестить отца, генерал-губернатора Оренбургского края. Это предложение сам Волконский объясняет следующим образом: «Слишком шумная, скажу даже, буйная моя жизнь в кругу товарищей моих и, я полагаю, наклонность к влюбчивости и всегда с желанием, несмотря на мою ещё молодость, жениться и всегда не с расчётом по этому предмету матери моей, внушили ей мысль предложить съездить в Оренбург, где отец мой управлял этим краем».

Получив отпуск, Волконский не мешкая отправился в Оренбург, погостив по пути две недели в Москве у брата, Н.Г. Репнина.

3

За время отсутствия Сергея Григорьевича Александра Николаевна, любимая обер-гофмейстерина императрицы, очевидно догадывавшаяся о той перемене, которая исподволь происходила в душе сына, и страшившаяся этой перемены, устроила ему перевод в штаб главнокомандующего Молдавской армией, воевавшей против Турции. Об этом Сергей Григорьевич узнал сразу же по прибытии из Оренбурга в Москву.

Довольный открывшейся возможностью найти наконец применение своим силам, Волконский отбыл на Дунай. Однако, прибыв в штаб армии, он вскоре понял, что это не так просто будет осуществить.

Новый главнокомандующий Н.М. Каменский (сын фельдмаршала), сменивший на этом посту Багратиона, не отличался талантами отца, а его стремление к наведению в армии порядка доходило до жестокости и самодурства, жертвами которого становились и солдаты, и местное население. Военные действия развивались крайне вяло, продвижение вперёд шло очень медленно, к тому же Каменский со своим штабом постоянно находился на почтительном расстоянии от авангарда, и неудивительно, что, как свидетельствует Волконский, «общее мнение между молодыми людьми штаба главнокомандующего было, что он придерживался к чувству самосохранения своей особы», а иными словами, был не храброго десятка.

Для его адъютантов, многие из которых горели желанием принять участие в схватках с турками, самым тяжёлым было то, что он не отпускал их от своей персоны, не давал им «возможности и понюхать порох, и иметь случай отличиться». Это вынуждало их перебираться на передовую тайком, чтобы об этом не узнал главнокомандующий. Дело дошло до того, что однажды Волконский, получивший контузию во время одной из своих вылазок, вынужден был всячески скрывать её. Тем не менее он принимал самое активное участие в ряде мелких и крупных боёв: 22 мая - во взятии Базарджикских укреплений, с 24 по 30 мая в качестве волонтёра, откомандированного от главной квартиры, - в штурме и взятии Силистрии. Когда турки после упорного, но безуспешного сопротивления согласились сдать крепость, Волконский был отправлен туда для заключения условий сдачи и получения ключей и знамён города.

Как вспоминает декабрист, ключей и знамён не оказалось, «поелику гарнизон состоял не из войск, призванных под знамёна, а навербованного всякого сброда отложившимися пашами». А так как всё же вместе с реляцией о взятии крепости надлежало послать в Петербург и эти вещественные доказательства победы, то отъезд курьера был задержан, и срочно отысканы были ключи «от каких-то погребов и амбаров, и наделаны были знамёна из разного тряпья и посланы в Петербург».

В течение летних месяцев 1810 года С.Г. Волконский участвовал во всех наиболее значительных военных схватках: 11 и 12 июня - в сражении за Шумлы, 26 августа - в осаде и блокаде Рущука и взятии Батина.

В ходе военных действий всё очевиднее становились бездарность и самонадеянность главнокомандующего. Своё раздражение неудачами он грубо срывал на приближённых. Даже такие заслуженные генералы, как Я.П. Кульнев, Н.Н. Раевский, Я.К. Сиверс и другие, подвергались его грубым нападкам. Несостоятельность в вопросах военной стратегии, озлобленность, жестокость по отношению к мирному населению - всё это стало предметом почти открытого обсуждения среди приближённых офицеров. Результатом этого явилось то, что многие из них попали в опалу.

«Неудовольствие главнокомандующего обратилось на тех лиц, которые позволяли себе порочить его действия, распоряжения, может быть неосторожно выясненные, но основные в их начале, - пишет декабрист. - Независимая молодёжь собиралась у графа Павла Александр[овича] Строганова и князя Василия Сергеевича Трубецкого, и судила, и рядила - каждый по-своему». Результатом этого явилась высылка из армии Строганова и Трубецкого и строгий надзор за Волконским, который, однако, продолжался недолго. Когда армия после Батинского сражения вернулась под Рущук, Волконский получил приказ направиться экстренным курьером в Петербург.

Понимая отлично, что никакой срочности при тогдашних обстоятельствах не требовалось и что его посылка в Петербург была благовидным удалением из армии, Волконский тем не менее был рад этому: служба у такого человека, как Каменский, влекла за собой только неприятности. Не приносило особого удовлетворения и участие в малоэффективных боевых операциях.

В середине сентября Волконский выехал в Петербург. По пути от проезжавшего из столицы в армию фельдъегеря он узнал о том, что назначен флигель-адъютантом к царю. Встречу, которую оказали ему в Петербурге, вряд ли можно назвать тёплой. Очевидно, слухи о кое-каких резких высказываниях, возможно и преувеличенные, докатились и до Петербурга; во всяком случае, военный министр Барклай де Толли, ознакомившись с депешами, привезёнными Волконским, отнёсся к нему весьма холодно, из чего декабрист сделал вывод, что «приехал не с добрым словом» Каменского о себе.

Не менее холодно принял его и царь. Как предполагает Волконский, это могло быть следствием высылки его из армии и дошедших до царя сведений о бурных светских развлечениях нового флигель-адъютанта, за одно из которых Волконский получил даже высочайший выговор.

Служба в качестве флигель-адъютанта, по словам декабриста, «мало имела значительного», была пуста и бессодержательна. Он не относился к числу тех, кто стремился лестью и подхалимством выслужиться, и потому очень ревниво относился к своим обязанностям. Проводимые иногда царские манёвры, больше похожие на плохой спектакль, чем на военную подготовку, вызывали у Волконского, который обязан был на них присутствовать, только раздражение и насмешку.

К концу 1811 года относится непродолжительное пребывание Волконского в том же звании флигель-адъютанта при главнокомандующем Задунайской армией М.И. Голенищеве-Кутузове. Его участие в нескольких сражениях было даже отмечено высочайшим рескриптом. К концу 1811 года он вновь был в Петербурге.

Как известно, Тильзитское соглашение только обострило противоречия между Россией и Францией. В том, что неизбежна новая война, не оставалось никакого сомнения. Больше того, русское общество, горевшее желанием отомстить за все свои военные неудачи, с нетерпением ожидало этой войны. Это общее настроение отмечает и Волконский.

«Поражение Аустерлицкое, поражение Фридландское, Тильзитский мир, надменность французских послов в Петербурге, пассивный вид императора Александра перед политикой Наполеона I-го - были глубокие раны в сердце каждого русского. Мщение и мщение было единым чувством, пылающим у всех и каждого. Кто не делил это - и весьма мало их было, - почитался отверженным, презирался», - читаем мы в «Записках». И далее: «Во всех слоях общества один разговор, в позолоченных ли салонах высшего круга, в отличающихся простотою казарменных помещениях, в тихой ли беседе дружеской, в разгульном ли обеде или вечеринке, - одно, одно только высказывалось: желание борьбы, надежда на успех, на возрождение отечественного достоинства и славы имени русского».

Все были охвачены единым патриотическим порывом.

С начала весны полки, расквартированные в Петербурге, начали покидать столицу и передвигаться в направлении западной границы.

9/21 апреля отправился в Вильно, где располагалась Главная квартира 1-й армии, и сам Александр. Следом за ним выехал туда же и Волконский. О двух месяцах ещё мирной жизни в Вильно декабрист пишет коротко: «Где двор, тут и интриги; где молодёжь, тут и буйная жизнь. За первыми не мог следить, во второй участвовал <...>».

Поручения, данные Волконскому царём в первые же дни войны: поездка в расположение войска Донского, проверка к обороне крепости Динабург, - были выполнены настолько быстро и успешно, что он даже удостоился царской похвалы. Признавшись в прежнем недовольстве своим флигель-адъютантом, Александр выразил удовлетворение расторопностью и сообразительностью Волконского и пообещал ему и впредь его «употреблять».

И действительно, короткое время спустя, когда Главная квартира перебралась в Дрисский лагерь, Волконскому было приказано отправиться с «весьма важным по содержанию» письмом к главнокомандующему 2-й армии Багратиону. Как сообщил ему Аракчеев, пакет содержал «полное распоряжение о движении армии», и поэтому в случае, если возникнет вполне возможная угроза попасть в плен, письмо надлежало во что бы то ни стало уничтожить.

Поручение было ответственным и опасным: никто не знал, как далеко продвинулись французы, и вполне возможно, что города, через которые предстояло ехать Сергею Григорьевичу, были уже заняты. Именно так и оказалось: Могилёв был занят сразу же, как только он его проехал. 7/19 июня Волконский прибыл в Бобруйск и передал Багратиону высочайшее распоряжение идти на соединение с 1-й армией.

После поездки к Багратиону, в середине июля 1812 года, Волконский получил приказ отправиться в распоряжение командира летучего отряда генерала Ф.Ф. Винценгероде.

Здесь следует сделать небольшое отступление в область одной из страниц истории Отечественной войны. В период, когда в Тарутинском лагере проводилась перегруппировка войск, Кутузов выдвинул тезис «малой войны». «Малая война» включала в себя действия ополчения и народных партизанских отрядов. Организация партизанских отрядов началась ещё во время соединения армий под Смоленском. Тогда объединённые Казанский драгунский, Ставропольский, Калмыцкий и три казачьих полка начали действовать в районе города Духовщины. После оставления Москвы им поручалось прикрытие петербургского направления. Этому соединению предписывалось занять дорогу на Тверь и вести наблюдение за французами на Ярославской и Владимирской дорогах. Именно в этот партизанский отряд и был направлен Волконский в качестве дежурного штаб-офицера.

Отряд в этот момент располагался под Смоленском и обеспечивал отступление 1-й армии к Смоленску для соединения её со 2-й армией. В задачу полка входило тревожить тыл неприятеля.

Когда же после Смоленского сражения армия стала отступать к Москве, отряду приказано было «отступать побочными дорогами и стараться делать набеги на французскую коммуникационную линию». Об этом отступлении Волконский пишет: «<...> Мы шли параллельно большой Смоленской дороге и старались тревожить, где могли, по слабым силам нашего отряда, хвост французской армии, а более захватывать фуражиров французских, отряжаемых в бок от главной дороги, и захватывать мародёров французских».

В день 26 августа, когда раздались первые выстрелы Бородинского сражения, отряд находился на половине дороги между Можайском и Волоколамском. И хотя они были недалеко от Бородино, отмечает декабрист, «гром выстрелов пушечных, которых гул доходил до Москвы по течению реки, к нам в лесной местности без водяных сообщений вовсе не был нами слышен».

Вскоре после Бородинского сражения летучий отряд прибыл в Можайск и получил распоряжение Кутузова занять Звенигород и по возможности препятствовать попытке французов занять Москву с тыла, в обход правого фланга русской армии. Между тем уже было принято решение об оставлении Москвы.

Медленно отступая, не имея возможности принимать крупные бои и ограничиваясь мелкими стычками с противником, отряд подошёл к Москве. Волконский передаёт то ощущение, которое он испытывал, проходя через Москву: «Помню, что билось сердце за Москву, но и билось также надеждою, что Россия не в одной Москве и что с ожидаемыми подкреплениями, с твёрдостью духа армии и простого народа русского - отомстим сторицею французам, который каждый шаг вовнутрь России отделял их от всех запасов и подкреплений».

После занятия Москвы наполеоновской армией отряд Винценгероде остановился на самой её окраине, на Петербургском тракте, и получил задание «охранять его по возможности, держать чрез отряды летучие сообщения с главной армией, иметь отряды по тракту Ярославскому и Рязанскому и быть <...> вестником в Петербург о движении неприятеля по Москов[скому] тракту».

Под напором французской армии отряд отступил к Клину. О настроении, охватившем в эти дни офицеров и солдат, вспоминает генерал-адъютант Е.Ф. Комаровский, встретившийся в Клину с Волконским. «По приезде моём в этот город я нашёл там князя С.Г. Волконского, который именем Винценгероде просил меня одного поехать в деревню Давыдовку, куда генерал, по обстоятельствам, должен был перевесть свою квартиру. Наше свидание было весьма трогательно; мы, долго обнявшись, оплакивали участь Москвы, и все тут бывшие то же делали».

Здесь же Волконский стал свидетелем прибытия из Москвы действительного статского советника Яковлева (отца А.И. Герцена), через которого Наполеон передавал своё желание начать мирные переговоры. Как свидетельствует Волконский, присутствовавшие при переговорах Яковлева с Винценгероде офицеры были возмущены как самим предложением Наполеона, так и тем, что Яковлев, русский дворянин, взялся его передать.

По поручению Винценгероде Волконский срочно под охраной конвойных отправил Яковлева в Петербург, письмо же Наполеона к Александру было также немедленно послано по назначению с фельдъегерем. Забегая вперёд отметим, что полвека спустя состоится знакомство вернувшегося из ссылки декабриста и с сыном Яковлева, но уже совсем в иное время и при совершенно иных обстоятельствах.

Уверенность в том, что победа будет за Россией, с каждым днём становилась всё реальнее, но русская армия пока продолжала отступать. Отступал в сторону Твери и летучий отряд Винценгероде. Незадолго перед вступлением в Тверь у командира Изюмского гусарского полка, входившего в отряд Винценгероде, произошло столкновение с управляющим имения генерал-адъютанта Балашёва, отказавшимся выдать положенное по реквизиции продовольствие и фураж. Более того, управляющий отправил в Петербург жалобу, в ответ на которую Аракчеев прислал Винценгероде запрос. Следствием конфликта явилась поездка Волконского в Петербург с письмом Винценгероде Александру и с поручением доложить обо всём лично царю, минуя Аракчеева. Волконский был дважды принят царём. Во время одного из приёмов Александр попросил рассказать ему о состоянии «духа армии» и «духа народного». На это Волконский с гордостью ответил, что все «от главнокомандующего до всякого солдата, все готовы положить свою жизнь к защите отечества» и что «каждый крестьянин - герой».

На вопрос царя: «А дворянство?» - последовал ответ: «<...> Стыжусь, что принадлежу к нему: было много слов, а на деле ничего». Это чувство стыда за своё сословие станет впоследствии в жизни Волконского одним из определяющих.

В Москву Волконский вступает уже в звании полковника. Здесь он настигает свой отряд. «Развалины горевших домов, поруганные соборы, церкви, в которых большей частью были конюшни или казармы, - рассказывает декабрист о своих впечатлениях о столице, опустошённой французами, - ободранные иконостасы и в соборах мощи православных наших угодников, вынутые из рак, брошенные посреди околевших лошадей или умерших трупов, - было горькое впечатление <...>».

Поскольку отряд Волконского одним из первых вошёл в Москву, на его долю выпали некоторые обязанности, связанные с необходимостью принять срочное решение «о внутренних первых мерах устройства Москвы». Так, декабрист рассказывает: «<...> Чтоб скрыть все неистовства учинённых в соборе Кремлёвском пакостей, <...> Бенкендорф в совместности со мною положил печати на все входы вовнутрь, чтоб скрыть от глаз православных эти поругания до приведения в должное устройство, по распоряжению митрополита и духовной части».

Здесь, в Москве, летучий отряд был разделён на несколько партизанских, и Волконский был назначен командиром одного из них. Вскоре его отряд, состоявший из трёх сотен казаков, получил приказ идти в направлении к Духовщине, параллельно главной дороге, «тревожить неприятеля по принятому им отступательному движению, уничтожать переправы, мосты, продовольственные средства и запасы, забирать пленных, одним словом, причинять ему возможный вред <...>» - так определяет Волконский задачи своего отряда.

На Духовщине отряд Волконского влился в отряд М.И. Платова и вместе с ним дошёл до Смоленска, после участия во взятии которого вновь перешёл к самостоятельной деятельности. Не имея возможности вступать в серьёзные сражения, отряд тем не менее успешно справлялся с основной своей задачей: постоянно беспокоить и отвлекать отступающие части французской армии с тыла. В результате этой деятельности в короткое время отрядом Волконского было взято в плен около тысячи французов, солдат и даже один генерал.

Очередное задание, полученное полком Волконского, состояло в следующем: «<...> открыть коммуникацию с корпусом графа Витгенштейна, идущим на соединение с армией Чичагова, и этим общим движением препятствовать переправе французов чрез Березину, тогда как главная армия преследовала их по пятам». После выполнения этого задания отряд Волконского опять самостоятельно отправился к Вильно. Сам же Волконский из-за сильной простуды был вынужден задержаться и нагнал свой отряд уже в Вильно, освобождённом русской армией 28 ноября / 10 декабря.

Формулярный список декабриста содержит следующее короткое сообщение об участии его в событиях последних дней войны: «<...> Открыл при городе Череге коммуникацию между главною армиею и корпусом генерала от кавалерии графа Витгенштейна, равно был в деле на переправе неприятеля чрез реку Березину и в преследовании его от Лепеля чрез Вилейку до г. Вильны за сие сражение награждён орденом Св. Владимира 3-й степени».

Отечественная война закончилась. Впереди была война, призванная дать свободу порабощённым Наполеоном народам Западной Европы. После небольшой передышки русская армия 1/13 января перешла границу.

Ещё в Вильно Сергей Григорьевич был приглашён на службу к своему старому знакомцу Винценгероде. С корпусом Винценгероде он прошёл весь заграничный поход. Его «Записки» содержат немало интереснейших сведений об этом победоносном марше русских войск через Западную Европу. Участие в 16 крупнейших сражениях, восемь наград и чин генерал-майора - таков итог участия будущего декабриста в войне 1813-1814 годов.

Из самых значительных сражений, в которых Волконский принимал участие, были следующие: 2/14 февраля 1813 года - битва под Калишем, за участие в которой он был награждён орденом Св. Георгия 4-го класса; 20 апреля / 2 мая - генеральное Люценское сражение и переправа через Эльбу, за участие в которой он был награждён орденом Св. Анны 2-го класса и Прусским пурлемеритом; а за сражение под Деневицем 25 августа / 6 сентября награждён «чином генерал-майора и Королевско-Шведским орденом военного меча для ношения в петлице <...>».

В начале октября участвовал в Лейпцигском сражении, за что получил орден Св. Анны I степени и награду от короля Австрийского Леопольда; и, наконец, последнее крупное сражение, в котором участвовал Волконский, - взятие 2/14 февраля 1814 года города Суассона. Этот маленький городок, отстоящий всего на 80 вёрст от Парижа, в последние дни войны был центром формирования новых войск. Именно здесь Наполеон расположил отборный гарнизон из семи тысяч человек, а комендантом города назначил своего старого верного соратника генерала Руска.

Суассон оказался на пути продвижения корпуса Винценгероде. Как свидетельствует участник боя И.П. Липранди, Сергей Волконский, исполнявший должность дежурного генерала, находился всё время в гуще боя. Именно Волконский первым сообщил Винценгероде, отъехавшему к корпусу от авангарда, о взятии города. Липранди так описывает этот эпизод: «Прискакал князь Волконский, и, не слезая с лошади, первое его слово было: Mon general, la ville est a vous («Генерал, город - ваш»)».

После взятия Суассона Волконский, не желая быть участником интриг, которые завязались между Винценгероде и графом Воронцовым, решил просить П.М. Волконского о переводе. «<...> Я почёл лучше для себя, - пишет Сергей Григорьевич, - удалиться от круга этих сплетен и происков и писал к зятю моему к[нязю] П[етру] М[ихайловичу] Волконскому, бывшему тогда начальником штаба всей армии, что я желаю для приобретения большей опытности в военном деле оставить службу штабную и поступить на боевую строевую службу, и просил его вытребовать меня в Главную квартиру и причислить меня в боевые войска <...>».

Вскоре Волконский был вызван в Главную квартиру. Вызов пришёл накануне взятия русскими войсками Лаона. Приняв участие в этом последнем своём бою, происходившем 25 и 26 января 1814 года и заслужив за это орден Королевского Прусского Красного Орла 2-го класса, он покинул корпус Винценгероде. Из Франкфурта, где ему стало известно о взятии Парижа и отречении Наполеона, Волконский отправился прямо в Петербург.

С.Г. Волконский был одним из первых офицеров, вернувшихся домой. Его блистательная карьера, чин генерал-майора, увешанная орденами грудь - всё это явилось причиной того, что он был встречен как герой. «Первый возвратившийся из Парижа (здесь допущена небольшая неточность, так как Волконский не дошёл до Парижа. - Н.К.) был Сергей Волконский, обвешанный крестами и звёздами, которые... (отточие авторское. - Н.К.) но тогда он был во всём блеске, - вспоминает известная в тогдашнем свете писательница и поэтесса А.Г. Хомутова. - Волконский первый раз приехал в театр и, скромно закутываясь в плащ, смеясь, говорил нам: солнце прячет в облака лучи свои <...>. Вслед за кн. Волконским возвратились многие военные <...>».

В эти весенние дни столица праздновала падение Парижа. Один за другим возвращаются на родину герои войны. Петербург кипит: по утрам аллеи великолепного дворцового сада заполняются гуляющими представителями высшего света, всюду мундиры, русские и иностранные. Вечером все собираются в театре. «По вечерам ездили в театр, где всякий намёк на славную эпоху вызывал рукоплескания», - продолжает Хомутова. В тот вечер 10 мая, когда в театре впервые появился Волконский, шло представление «Праздник в союзном лагере на высотах Монмартра». Бесконечные балы, гулянья, лотереи - столица жила в ожидании приезда царя.

После возвращения в Петербург Александра I и до его отъезда на Венский конгресс Волконский, состоя в свите, продолжал исполнять обязанности флигель-адъютанта.

Знакомство, хотя и «с казачьего седла», с Западной Европой, как пишет декабрист, «врастило во всей молодёжи чувство, что Россия в общественном и внутренне политическом быте весьма отстала, и во многих вродило мысль поближе познакомиться с ней». Именно этим обстоятельством было вызвано и желание С.Г. Волконского более внимательно и глубже изучить Европу. Поэтому, как только декабрист получил первое назначение во вторую драгунскую дивизию, он тотчас же взял продолжительный отпуск и отправился в Вену. Пребывание в этом городе совпало с крупным историческим событием - Венским конгрессом.

Рассказывая о своей жизни в Вене, Волконский передаёт одну характерную деталь, производившую на многих весьма неприятное впечатление. Речь идёт о том «щекотливом» положении, которое по милости царя занимали во время Венского конгресса русские. «Наш император, - пишет Волконский, - при беспрестанных отличительных приветствиях ко всем к иностранцам, не тот был к нам, и казалось нам, что он полагал, что мы в образовании светском отстали от европейского. Полный учтивости к каждому прапорщику, не носившему русский мундир, он крутенько с нами обходился <...>». Результатом такого отношения явилось то, что большей частью, отказываясь от всяких приглашений на большие дворцовые балы, русские предпочитали жить своим кругом «и вели жизнь шумную между собою, но не обидную для народной гордости».

Вена, как и Петербург, празднует победу. «Вся Европа как одна гостиная», - отметит внук Волконского С.М. Волконский. В этой гостиной встречаются и многочисленные члены семьи Волконских. «На Венский конгресс собирается вся Европа, собирается и вся семья, - продолжает С.М. Волконский. - У Репниных спектакли (брат С. Волконского Николай Репнин был в то время вице-королём Саксонии. - Н.К.), у графа Разумовского, родного дяди кн. Варвары Алексеевны (жены Н.Г. Репнина. - Н.К.), - празднества; зять старой княгини Пётр Михайлович (муж Софьи Григорьевны Волконской, министр двора. - Н.К.) неотлучно сопутствует императору Александру I». На балах блистает и Зинаида Белосельская-Белозерская, супруга Никиты Григорьевича Волконского, и даже выступает в Венской опере в роли Танкреда.

В эти же дни знаменитый художник Изабэ пишет портреты Сергея, Николая, Софьи, Зинаиды Волконских.

Здесь, в Вене, неугомонный кавалергард, эдакий l'enfant terrible (сорванец) в столь респектабельной и почтенной семье, С. Волконский умудрился ещё раз навлечь на свою голову негодование царя.

Заинтересовавшись личностью Наполеона, он «возымел желание иметь полное собрание всех его портретов, начиная от осады Тулона и до отречения в Фонтенбло», и обратился за помощью к одному книготорговцу.

О намерении русского офицера узнала австрийская полиция, которая донесла обо всём Меттерниху. Меттерних в свою очередь о предосудительном действии Волконского сообщил Александру, который сделал своему бывшему флигель-адъютанту весьма серьёзное внушение.

В конце декабря Волконский был уже в Париже. «Я нахожусь в Париже десять дней, - сообщает он 30/18 декабря 1814 года своему доброму знакомому П.Д. Киселёву, бывшему тогда флигель-адъютантом, - я уже много нагулялся по улицам, был в некоторых салонах, я оказал честь по очереди всем спектаклям <...>».

В Париже, как и в Вене, Волконский живо интересуется происходящим и с головой окунается в ту жизнь, которую вела в те дни французская столица. Политические и литературные круги его привлекают более, нежели светские. Он сам признавался, что поставил перед собой цель не знакомство с «артистическими знаменитостями», а, прежде всего, внимательное изучение «народности и людей».

Поэтому с одинаковым интересом Волконский посещает парижские салоны с самыми разнообразными политическими направлениями. Всё увиденное Сергеем Григорьевичем в эти дни становится предметом его размышлений, которыми он делится с Киселёвым. Письма его к Киселёву, регулярно отсылаемые из Парижа в Вену, содержат меткую, подчас весьма ироничную характеристику этих знаменитых салонов.

Так, в письме от 28 февраля Волконский сообщает: «Герцогиня Курляндская принимает два раза в неделю, <...> политика в этом доме - в порядке дня, говорят только о реставрации, о восстановлении [старого], о священном праве избранных, о слабости прав, приобретённых заслугами», в этом салоне читают только Шатобриана, воспевающего Бурбонов и «других ему подобных приверженцев лицемерия и лести <...>. Подлые льстецы, которые всегда говорят только под влиянием обстоятельств и никогда не осмеливаются быть выше их», - заключает декабрист свою критику этого салона.

Тон письма заметно меняется, когда Волконский говорит о домах, где «можно понравиться, не нужно быть ни ханжою, ни неудавшимся учёным, ни иезуитом, ни святошей и где осмеливаются провозглашать мнения, что печально не иметь другой заслуги, кроме своих предков <...>».

Это, прежде всего, бонапартистский дом герцогини Сент-Ле, бывшей королевы Голландской. С удовольствием Волконский посещает также и салон жены наполеоновского маршала Мармона, герцогини Рагузской, о котором он замечает: «Помещение прелестно, общество <...> приятное, герцогиня чрезвычайно приятна. Это центр оппозиционной партии». Этот дом, с точки зрения молодого Волконского, имеет ещё одно несомненное достоинство: он - «собрание всех красивых женщин Парижа».

Часто Волконский бывает и в доме известной писательницы мадам де Сталь. В те дни салон мадам де Сталь был одним из самых известных во французской столице. Сама хозяйка, дочь государственного и политического деятеля, министра финансов при дворе Людовика XVI Неккера, превратила свой салон в центр культурной и общественно-политической жизни Парижа, где сосредоточился весь спектр  цветов оппозиции Наполеону. Её идеалом политического устройства была республика по типу Соединённых Штатов Америки. Однако отношение Волконского к политическим симпатиям хозяйки салона в этот период весьма критическое. Ему кажутся неискренними, нарочито подчёркиваемыми либеральные настроения самой писательницы и её гостей. Называя де Сталь «старой мегерой», он отмечает её подчёркнутую склонность к либерализму: «В этом трибунале всё обсуждается и разбирается, и горе принципам, у которых нет либеральных идей: они делаются жертвою старой мегеры».

В доме де Сталь Волконский встречается с Бенжаменом Констаном, видным французским философом, оказавшим, как признавались на следствии многие декабристы, определённое влияние на их мировоззрение. Шатобриан, также часто посещавший мадам де Сталь, разочаровывает Волконского отсталостью проповедуемых им идей. Его удивляет, как такой умный человек мог проявить политическую недальновидность и защищать «начала <...> несовременные, пахнувшие так сильно обветшалостью, уже поражённые временем <...».

Результатом этого близкого знакомства с политическими салонами Парижа является следующий вывод, к которому пришёл будущий декабрист и которым он опять-таки делится с Киселёвым: «<...> Нет двух групп, которые были бы похожи друг на друга: одни - ярые роялисты - хотели бы вернуть всё к феодализму, другие - конституционалисты - толкуют только о хартии и сами же первые не умеют пользоваться правами, которые она им даёт: республиканцы (а их партия - сильна) хотят снова потоков крови, а военные хотят Бонапарта, потому что им нужны войны и победы, а только через него они могут этого достигнуть <...>». Ни одна из всех существующих группировок не вызывает сочувствия у Волконского.

Удивляет Волконского и та чепуха, которую пишут и рассказывают во Франции о России: «Я составляю здесь коллекцию из всех сочинений, - сообщает он в Вену, - которые уже созданы и которые создаются против нас и в защиту нас; невообразимы все те басни, которые рассказывают о нас, и в особенности о компании 1812 г.»

Париж не был конечной целью путешествий декабриста. Уезжая из России, он намеревался даже, если представиться возможность, посетить Америку, государственный строй которой вызывал у него желание поближе с ним познакомиться.

Тогда же Волконский сообщает Киселёву: «Надо всё повидать, потому что я решил не выезжать больше из отечества после возвращения в наши края». 20 февраля 1815 г. Волконский был уже в Лондоне.

Первое знакомство с Англией несколько разочаровало его. Слишком резким был контраст между жизнерадостным, кипящим в спорах, танцующим и флиртующим Парижем и словно застывшим чопорным Лондоном. «Прихоть внезапно увлекла меня посетить Альбион, - сетует он в письме к Киселёву от 28 февраля, - и теперь я очень сержусь, что отнял шестнадцать дней, которые здесь пробуду, от пленительного пребывания в Париже».

Серьёзным препятствием в настоящем знакомстве со страной, в общении с людьми явилось незнание языка, и тем не менее декабрист старался за короткое время своего пребывания как можно больше увидеть и попытаться постичь как можно глубже дух тогдашнего английского общества.

С точки зрения Волконского, которой он спешит поделиться с Киселёвым, англичане «довольно гостеприимны, но они убийственно скучны своими манерами и разговорами». Сам Лондон с висящим над ним непроницаемым облаком «густого дыма угля» произвёл на него довольно мрачное впечатление.

Поближе познакомиться с жизнью Англии помог Волконскому его знакомый, член оппозиции Роберт Вильсон. Он свёл его с наиболее выдающимися представителями оппозиции, с помощью которых Сергей Григорьевич побывал на заседаниях парламента.

Тогдашний русский посланник в Лондоне граф Ливен был старым знакомым Волконского ещё по Петербургу и службе в свите царя. Благодаря ему перед Волконским открылись двери многих домов представителей высшей английской аристократии. В частности, он был представлен принцу-регенту и присутствовал при традиционном представлении ему депутации от английских квакеров.

Вопреки всем ожиданиям, жизнь Сергея Григорьевича в Лондоне оказалась не такой уж скучной, как показалось вначале, и те шестнадцать дней, которые он собирался посвятить Лондону, затянулись. Неизвестно, сколько бы он ещё прожил там, если бы не полученное в Лондоне 15 марта известия о занятии Наполеоном Лиона и продвижении его к Парижу. Не в характере Волконского было пропустить такое выдающееся событие.

Горя желанием стать свидетелем триумфального шествия Наполеона и последующих событий, Волконский обращается к графу Ливену с просьбой о выдаче ему визы для въезда во Францию. Удивлённый столь странной просьбой, граф Ливен попытался отговорить Сергея Григорьевича от этой неразумной, с его точки зрения, затеи, ссылаясь на вполне возможное недовольство царя, но тот стоял на своём.

Позже будущему декабристу стало известно, что узнав об его отъезде в Париж, Александр I высказал оказавшуюся провидческой угрозу: «Я могу понять, что месье Сержу <...> захотелось самому посмотреть, что творится во Франции, но если он при свойственной ему горячности возьмётся за какое-нибудь поручение от Наполеона ко мне, - прямо в Петропавловскую крепость».

К вечеру 18 февраля Волконский был уже в Париже. Это было накануне вступления Наполеона в столицу Франции.

И снова Волконский в центре всех событий. Он присутствует на заседании палаты депутатов, на котором все принцы королевской крови присягнули хартии Людовика XVIII. Вспоминая этот эпизод французской истории, Сергей Григорьевич пишет: «Принцы дали присягу хартии, и хоть роялистские партии старались рукоплесканиями придать этому факту великое значение, но глубокое молчание некоторых членов народной партии и, можно сказать, ещё вящее молчание скопища народа, собравшегося вне здания, давали всей этой проделке не торжественный, а более погребальный вид».

Волконский был свидетелем бегства Людовика XVIII и вступления в Париж Наполеона. «Итак, я увидел только последний день царствования этой поистине выродившейся династии, - писал он несколько дней спустя после всех этих событий Киселёву. - <...> Я  присутствовал также при первых семи днях действительной реставрации французской монархии, я видел, как вступил Бонапарт в понедельник вечером, т.е. 20 марта, а уехал я только в воскресенье 26-го».

Резко осуждая Людовика XVIII и династию Бурбонов в целом, Волконский вместе с тем не мог не почувствовать пробудившейся в нём симпатии к Наполеону. В его представлении Наполеон был не только завоевателем Европы, но и носителем начал, противодействующих той реакции, которая так усиленно насаждалась в России. Наполеон по-прежнему оставался поработителем и врагом в глазах Волконского, но вместе с тем он был антиподом Александра, противником феодализма и в силу этого не мог не вызывать у Волконского заинтересованности. «Несомненно, - читаем мы в его очередном письме к Киселёву, - самое прекрасное завоевание Наполеона - это завоевание Франции в 1815 году».

Происходившие во Франции события заставили будущего декабриста обратиться к их предыстории, попытаться проанализировать их причины. Интересные мысли, свидетельствующие о том, что Волконский был далёк от простого пересказа всего происходящего, мы находим в письме его всё к тому же адресату в Вену от 31 марта. «Революция 1789 года дала толчок народам Европы, - рассуждает Волконский, - человек начал сознавать свои права взамен тех, которые могли иметь на него, а истинная философия утверждала быстрым шагом своё учение во всех государствах <...>.

Ужасы господства террора, анархия управления Директории и ещё более её безумная амбиция и дальше жестокая тирания Наполеона объединили снова народы около трона и придали правительству силу, которая ускользала из его рук <...>. Народы думали, что они сражаются за свои интересы, но увы! Они отлично поняли изо всего того, что произошло, что они сражались только за интересы нескольких фамилий».

По мнению Волконского, Бонапарт в этот период был на правильном пути: «Доктрина, которую проповедует Бонапарт, - это доктрина учредительного собрания; пусть только он сдержит то, что он обещает, и он утверждён навеки на своём троне».

До своего отъезда из Парижа Волконский успел побывать и на смотре бонапартистских войск, которые оставили у него впечатление силы, способной оказать достойное сопротивление «целому сонмищу коалиций».

Декабрист делится с Киселёвым своими опасениями относительно возможной недооценки сил Наполеона союзниками. «Только после того, как хорошо приготовятся, - пишет он, - можно начинать войну, которую должны против него вести с упорством». Здесь же он сообщает, что, по слухам, скоро начнётся война, и Волконский готов принять в ней участие. «Да здравствует война, потому что она возбуждает честолюбие», - с юношеским пылом восклицает он.

Понимая всю двусмысленность своего положения, Сергей Григорьевич решил вернуться в Лондон, чтобы там дождаться распоряжений П.М. Волконского. 26 марта - эту дату декабрист называет сам в цитируемом выше письме к Киселёву - Волконский покинул Париж, захватив с собой группу задержавшихся в Париже по причине болезни русских офицеров, в том числе и лечившего их доктора Арендта.

Проведя некоторое время в Лондоне, Волконский выехал в Германию, навстречу русской армии. Во Франкфурте-на-Майне, где расположилась Главная квартира русской армии, он узнал о своём назначении начальником штаба при 2-м резервном корпусе, которым командовал Винценгероде, и вместе с этим корпусом в конце июня - начале июля теперь уже в ином качестве он вновь в Париже.

Первые же дни пребывания в Париже обнаружили огромную перемену, произошедшую в жизни французской столицы. «Спесь, народное нерасположение англичан, заносчивость и мстительность пруссаков, - пишет декабрист, - явно высказывались во всём, и город представлял чистый вид города <...> осадного положения <...>». Всё это отразилось и на политическом быте Парижа.

Во время пребывания Волконского в Париже шли один за другим политические процессы против бонапартистов. На одном из них - суде над Лабедуайером - присутствовал и будущий декабрист. Как известно, полковник Лабедуайер был одним из первых перешедших вместе со своим полком на сторону Наполеона после его высадки в бухте Жуан.

Обвинения, представленные Лабедуайеру, показались Волконскому неубедительными, и он не замедлил это во всеуслышание высказать. «Cela n'est pas net, cela n'est pas net» («Это неясно, это неясно»), прокричал он. После суда Волконский попытался использовать все свои возможности и связи находившихся в Париже сестры Софьи Григорьевны и невестки Зинаиды (Белосельской-Белозерской), чтобы добиться помилования осуждённому на смертную казнь Лабедуайеру. Однако его попытки не принесли никакого результата. Лабедуайер был расстрелян.

Зато сам Сергей Григорьевич заработал из-за своего возгласа на суде и дальнейшей деятельности очередное порицание со стороны царя. «Император А[лександр], - вспоминает декабрист, - узнав о моём возгласе публичном и, кроме того, получив в оригинале все письма моих сестёр, доставленные ему от лиц, которым были адресованы, поручил к[нязю] П.М. (Волконскому. - Н.К.) выразить его негодование, сказав, что я не только сам, но и сестёр увлёк к недолжным действиям и чтоб я перестал бы вмешиваться в дела Франции, а [обратился бы] к России».

В последних числах декабря Волконский был уже в Петербурге. Некоторое время он продолжал исполнять обязанности флигель-адъютанта, весьма тяготясь ими, и не находил прежней радости в светских развлечениях. Оставшаяся позади война и все события, связанные с нею, не могли пройти бесследно для сознания Сергея Григорьевича.

Давно уже установлен и подробно разобран бесспорный фактор огромного революционизирующего влияния, которое оказала война 1812 года и заграничные походы на развитие мировоззрения участников движения 14 декабря. Это признавал и сам Волконский на следствии: «<...> По собственному о себе понятию считаю, что с 1813 года первоначально заимствовался вольнодумческими и либеральными мыслями, находясь с войсками по разным местам Германии, и по сношениям моим с разными частными лицами тех мест, где находился. Более же всего получил наклонность к таковому образу мыслей во время моего пребывания в конце 1814 и в начале 1815 года в Париже и Лондоне, как господствующее тогда мнение. Как в чужих краях, так и по возвращении в Россию вкоренился сей образ мыслей книгами, к тому клонящимися».

Теперь уже вся действительность воспринималась через призму прошедших событий. Жизнь, начавшаяся после возвращения на родину, казавшаяся особенно тягостной и бесцветной, вызывала глубокий внутренний протест.

Менялся и общий фон политической жизни России. Всё более явственно проступавший реакционный характер политики императора Александра I оставлял мало надежд на реальность его конституционных обещаний, на демократизацию общественной жизни России. Малограмотный Аракчеев насаждал с одобрения императора во многих губерниях Украины и России военные поселения, уничтожавшие традиционный быт крестьянского сословия. Начались волнения. Так, в августе 1819 года вспыхивает и жестоко подавляется возмущение в Чугуевском военном поселении. Через год - восстание в знаменитом лейб-гвардии Семёновском полку, солдаты которого были не в силах более терпеть самодурство и жестокость командира полка полковника Шварца.

Внешняя политика царя также становится всё более реакционной. Как глава Священного союза, он считал себя обязанным защищать порядок там, где ему возникала угроза. Тем временем Европа была охвачена разного рода освободительными движениями. Происходит революция в Неаполе, и король вынужден под давлением народа ввести конституцию. Вскоре возникает греческая проблема. Адъютант Александра I Ипсиланти с отрядом собранных в России добровольцев перешёл пограничную реку Прут и призвал греков к восстанию против турецкого ига. Восстание разгоралось, охватывая всё новые территории, и вся Россия была в ожидании решения царя. Александр остаётся в стороне, отказав в помощи грекам-единоверцам.

Разочарование в службе, столь характерное для многих офицеров - будущих декабристов, охватило и Волконского.

Поэтому последовавшее в 1816 году назначение его командиром I бригады 2-й Уланской дивизии, состоявшей из Польского и Владимирского полков, хоть избавляло от неприятной и опостылевшей свитской службы, но и не радовало. Однако ничего иного пока не предвиделось, и надо было приступать к своим обязанностям и постараться найти в их исполнении новый, более глубокий смысл.

Вчерашний участник войны, свидетель бесчисленных подвигов русских воинов, Волконский видел свой прямой долг в том, чтобы как-то смягчить всю тяжесть солдатской службы. «Поневоле надо было заняться мне делом служебным, - пишет Волконский, - но и в этом деле старался я ввести в начальнические отношения начальника с подчинённым правила иных отношений с подчинёнными: учтивость с господами офицерами, дружная попечительность с нижними чинами - и старался заслужить общее их доверие и любовь, что можно достичь без упадка в дисциплине, вопреки убеждению старой, грубой и палочной системы».

Как и многие будущие декабристы, Волконский в определённый период своей жизни (1814-1818 годы) отдал дань масонству. Известно, что масонство в начале XIX века было довольно модным явлением как в Европе, так и в России. Членами масонских лож были многие крупные политические деятели, такие, например, как брат Наполеона король Неаполитанский Иосиф, король Фридрих Вильгельм и др. Есть сведения, что даже сам Александр I был не чужд масонству. Во всяком случае, многие военные мемуаристы свидетельствуют, что во время Отечественной войны император поощрял учреждение войсковых масонских лож, высказав, однако, пожелание, чтобы эти масонские организации были далеки от политической деятельности. Не был он и против участия русских офицеров в иностранных ложах.

Само по себе масонство носило довольно пёстрый характер и по своей идеологии, и по составу. Об этом свидетельствует и историк С.П. Мельгунов: «Нарисовать какую-нибудь единую характеристику общественного и политического миросозерцания масонов совершенно невозможно <...>, здесь были заядлые крепостники, самые ухищрённые мистики, люди прогрессивного образа мнений и, наконец, самые безразличные. <...> Самый искрений масон был политическим консерватором: ведь он в поисках истины и света работал над созданием храма внутренней жизни. <...> Он мирился с существующим строем, следовательно, его идеология в лучшем случае приводит к общественному квиэтизму, а по большей части - к оправданию этого несовершенного существующего общественного строя».

Волконский был членом нескольких масонских организаций, начав с вступления в 1814 году в Шотландское братство ложи «Сфинкса». Наиболее длительным и деятельным было его пребывание в ложе «Трёх добродетелей», весьма значительной масонской организации. В одном из протоколов заседания ложи записано, что С. Волконский «известен своим рвением к пользе ордена вообще и в частности к процветанию ложи «Трёх добродетелей».

На заседании 13 февраля 1817 года С. Волконский, исполнявший временно должность мастера ложи, прочёл вызвавшую одобрение всех присутствующих речь, которую он назвал «Рассмотрение побудительных причин ко вступлению в Орден свободных Каменщиков».

Как отмечает Т.О. Соколовская, «ложа Трёх добродетелей», очень дорожила, по-видимому, Волконским, как ревностным членом; выражала ему свои приязненные чувства; при его отъезде к нему отправлялась прощальная депутация от ложи. Со своей стороны и Волконский дорожил добрым отношением ложи и если не мог лично держать прощальную речь, то оповещал ложу о своём отъезде письменно. Он числился действительным членом ложи до конца».

Т.О. Соколовская даёт такой масонский «послужной список» Волконского: «Он был членом ложи «Соединённых друзей» и «Трёх добродетелей», в ложе «Сфинкса» имел кинжальную степень избранного брата Шотландской степени, в ложе «Александра» - шотландского мастера; кроме того, был почётным членом ложи «Соединённых славян» на востоке Киева».

Однако масонство, носившее отвлечённый религиозно-нравственный характер по своей сути, не могло удовлетворить Волконского, готового к более активным действиям, но оно было в некоторой степени переходным звеном, начальной школой, подготовившей его к политической деятельности уже в тайном обществе.

1817-1818 годы Волконский проводит в Сумах, где была расквартирована его бригада. Ко времени пребывания здесь относится и участие его в выкупе из крепостной зависимости талантливого русского актёра Щепкина. В начале 1818 года Щепкин, тогда крепостной графини Волькенштейн, выступал с труппой антрепренёра Штейна в Полтаве, покорив к этому времени своим мастерством многие города Украины. Брат Сергея Григорьевича Н.Г. Репнин, тогдашний генерал-губернатор Малороссии, предложил устроить спектакль по подписке, чтобы на вырученные деньги купить знаменитому актёру свободу. Волконский, находившийся в то время в Полтаве, поддержал идею брата. В списке пожертвовавших на выкуп Щепкина вторым значится Волконский, уплативший 500 рублей.

Много лет спустя приехавший в Иркутск к отцу Е.И. Якушкин привёз Волконскому привет от Щепкина. Волконский в свою очередь рассказал ему о своём участии в выкупе Щепкина, за которого Волькенштейн потребовала 20 тысяч рублей ассигнациями. «Чтобы сбор шёл успешнее, - передаёт рассказ декабриста Якушкин, - он (Волконский. - Н.К.) надел парадный мундир, звезду и ленту и отправился по всем лавкам (это было во время ярмарки) собирать с купцов деньги. Таким образом ему удалось собрать до 18 тыс. р. асс.».

Столь живое участие Волконского в выкупе крепостного актёра явилось в некоторой степени конкретным выражением того исподволь зреющего протеста против крепостничества, который приведёт его вскоре на путь сознательной и активной политической деятельности.

4

Глава 2

«Новая колея действий и убеждений»

В 1818 году Уланская дивизия, в которой командовал бригадой С. Волконский, была расформирована; один из её полков, Польский, был переведён во вновь образованный Литовский корпус, второй - Владимирский - в 1 Уланскую дивизию, которая входила в Гвардейский корпус. Волконскому же, не получившему в командование ни один из корпусов, предстояло принять 2-ю бригаду 2-й гусарской дивизии.

Вопрос о новом назначении Волконского решался, видимо, непросто. Причину этого отчасти приоткрывают строки письма, генерал-адъютанта А.А. Закревского П.Д. Киселёву от 18 ноября 1819 года: «Бюхну (прозвище Волконского. - Н.К.) князь Пётр [Волконский] хочет сделать шефом Кирасирского полка на место Будберга и просил об этом Васильчикова (в этот период командира Отдельного пехотного полка. - Н.К.), который, долго не соглашаясь, решился доложить государю и получил решительный отказ».

Оскорблённый тем, что у него не спросили согласие на новое назначение, как это было принято, когда дело касалось генералов, при этом не соответствующее его званию, он подал рапорт об отпуске. Он пишет князю П.М. Волконскому о своём решении «по слабому здоровью» отправиться в отпуск и в связи с этим обращается к нему с просьбой принять на себя все дела, связанные с его имением в Нижегородской губернии, «употреблять оное в залог <...> и по всем вообще делам, - писал Волконский, которые будут относиться до имения моего, ровно в рассуждение наследства, если оное когда-либо откроется для меня, и могущих быть разделов, входить во все без исключения распоряжения, подавать от имени моего за вашим подписом прошения, заключать, с кем встретиться нужным, условия, давать верющие письма, уничтожать таковые <...>» и т.д.

Предоставляя своему зятю carte blanche, С. Волконский собирался надолго покинуть Россию. О своих обширных планах в те дни он писал: «Получив заграничный отпуск и быв поэтому вольным казаком, я <...> имел твёрдое намерение ехать за границу, имея в виду, как и в 14-м году, объехать и изучить многое не только в Европе, но и посетить Америку». Пока же Волконский отправляется в Одессу, где собиралась его родня.

К 20-м годам XIX века Одесса усилиями её основателя герцога Ришелье превратилась в торговый центр, с развитым купечеством, коммерческим банком, биржей, страховым обществом - словом, всеми атрибутами, свойственными буржуазному городу. Город был избавлен от произвола внешнего чиновничьего аппарата, развивался свободно, был открыт для иностранных предпринимателей. Здесь не было крепостного права и находили приют, а также получали вольную бежавшие из дальних деревень крестьяне. Основой его экономического расцвета был экспорт русского зерна, осуществлявшийся через одесский порт.

Граф А.Ф. Ланжерон, сменивший Ришелье на посту градоначальника, продолжал традиции развития Одессы как «свободного города». Был построен театр, коммерческое училище, институт благородных девиц, типография. Словом, Одесса первой четверти XIX века стала первым вполне буржуазным городом, привлекавшим деловых иностранцев, а также представителей высшего света, приобретавших здесь в собственность земли и дома. Представители светского общества также охотно приезжали в Одессу на летний отдых. Не было ничего удивительного в том, что и Волконский, попав в Одессу, где он был доброжелательно принят графом Ланжероном, под командованием которого он участвовал в осаде Силистрии, захотел здесь задержаться, побыть с родными и решить ряд хозяйственных вопросов.

В Одессе собрались после возвращения из Европы многие члены семейства Волконских, в числе которых была и сестра Софья Григорьевна, и невестка Зинаида Волконская. Как отмечает внук Волконского, «Одесса в то время была центром нарядной общественной жизни», и эта жизнь на время захватила Волконского. Сам он вспоминал: «Род общественной жизни одесской мне очень понравился, и я привязался к этому краю <...>».

Успешной оказалась и его хозяйственная деятельность: удалось приобрести место для строительства дома в самой Одессе да прикупить ещё хутор у графа Витгенштейна. Уже 18 сентября 1819 года был утверждён проект дома на Канатной улице, а к октябрю 1820 года он был уже построен. Сохранилась гравюра и фотографии, на которых виден, хотя и на заднем плане, небольшой двухэтажный в пять окон по фасаду дом. Здесь Волконский будет останавливаться, когда в последующие годы будет наведываться в Одессу. Купленный тогда же у Витгенштейна хутор находился у моря, на плато с правой стороны балки Аркадия, и состоял из каменного дома, покрытого дранью. За домом раскинулся виноградник числом в 25 000 кустов.

Пробыв на юге до конца года, Сергей Григорьевич в начале 1819 года отправляется в Петербург, намереваясь по пути задержаться в Киеве на контрактах, «тогда шумевших и делами денежными, и общественным съездом».

В Киеве, остановившись на квартире Михаила Орлова, своего товарища по Кавалергардскому полку, С. Волконский оказался в кругу друзей Орлова, весьма свободомыслящих польских и русских офицеров. О настроениях, царивших в прогрессивных кругах украинской столицы начала 1820-х годов, Волконский писал в «Записках»: «В это время у нас в России ненависть к Франции, врождённая нашими военными поражениями в войнах 1805, 1806 и 1807 годов, вовсе исчезла; кампания 12-го года и последующие, 13 и 14 годов, подняли наш народный дух, сблизили нас с Европой, с установлениями её, порядком управления, её народными гарантиями».

Передовая молодёжь Киева, не отягощённая «рабско-усердным надзором полиции», могла позволить себе открыто обсуждать недостатки политического устройства России, резко контрастировавшего со свободными нравами, царящими в европейских странах. Пребывание в среде свободомыслящих людей, в атмосфере смелых и критических высказываний и свежих идей сыграло немаловажную роль в дальнейшей жизни Волконского, чувства и мысли которого, как он писал, «давно клонили к проповедуемым <...> истинам».

Это пребывание в Киеве явилось толчком к новой перемене в мировоззрении Волконского. «Более нежели когда я понял, что преданность отечеству должна меня вывести из душного и бесцветного быта ревнителя шагистики и угоднического царедворничества, - писал он. - Сожитие со столь замечательным лицом, как Михайло Орлов, круг людей, с которыми имел я ежедневные сношения, вытеснил меня к новому кругу убеждений и действий, развил чувство гражданина, и я вступил в новую колею действий и убеждений».

Именно тогда, полный жажды деятельности, Волконский вступает в качестве почётного члена в образовавшуюся в Киеве масонскую ложу «Соединённых славян» и с успехом произносит речь, посвящённую значению союза России и Польши.

Ещё один год проходит в разъездах между Петербургом и Одессой. Зимой 1820 года Волконский вновь в Киеве. Познакомившись с семьёй графини Потоцкой, он принял её приглашение провести Масленицу в имении Потоцких в Тульчине.

Попав в Тульчин, Волконский оказался в центре одной из самых активных управ Союза благоденствия. Тульчинская управа к этому времени насчитывала немалое число членов и жила сложной внутренней жизнью. Два противоположных направления - умеренное и радикальное - наметились в этот период в управе. Выразителем первого направления был И.Г. Бурцов, второго - П.И. Пестель. Занимаемая Бурцовым позиция поддержания общества в рамках первой части устава Союза благоденствия противостояла стремлению Пестеля к активной подготовке политического переворота и решительной смены государственного строя.

В этот сложный период формирования будущего Южного общества декабристов Волконскому суждено было стать его членом. Во время пребывания в Тульчине (февраль - март 1820 года) он знакомится с видными членами Тульчинской управы: М.А. Фонвизиным, А.П. Юшневским, В.Л. Давыдовым и др. Характеристику того круга людей, в который был принят Волконский, мы находим в воспоминаниях члена Союза благоденствия Н.В. Басаргина.

«Направление этого молодого общества было более серьёзное, чем светское, или беззаботно-весёлое. <...> Лучшим развлечением для нас были вечера, когда мы собирались вместе и отдавали друг другу отчёт в том, что делали, читали, думали. Тут обыкновенно толковали о современных событиях и вопросах. Часто рассуждали об отвлечённых предметах и вообще делили между собою свои сведения и свои мысли <...>».

«Это пребывание (в Тульчине. - Н.К.), - вспоминал Сергей Григорьевич, - познакомило меня, ввело меня в круг людей мыслящих и мечтающих о преобразованиях политического внутреннего быта в России. Это чувство нашло тёплый отголосок и в моих думах и чувствах». Огромную роль в решении Волконского стать членом общества сыграл Пестель, о дружбе с которым он писал: «Общие мечты, общие убеждения скоро сблизили меня с этим человеком и вроднили между нами тесную дружескую связь, которая имела исходом вступление моё в основанное ещё за несколько лет перед этим тайное общество под названием Союз благоденствия <...>».

Волконский был принят в общество М. Фонвизиным при единодушном согласии остальных. «<...> Я с тех пор стал ревностным членом оного, и скажу по совести, что я в собственных моих глазах понял, что вступил на благородную стезю деятельности гражданской» - так оценивает Волконский своё вступление в ряды членов тайного общества.

Новому члену управы была открыта цель общества - освобождение крестьян от крепостного права. Узнал также Волконский, что «в задачи общества входило в гражданской службе искоренять злоупотребления, а в военной - вводить нежестокое обращение с нижними чинами, сочленами». Иными словами, цель и программа общества изложены были Волконскому в основной части в полном соответствии с «Зелёной книгой». Известно было ему и о структуре общества, т.е. о том, что Тульчинская управа являлась управой Союза благоденствия, которая подчинялась Коренной управе, находившейся в Петербурге. Об истинных планах и намерениях Пестеля и его товарищей Волконский узнал несколько позже.

Вся деятельность в обществе в течение 1821 года состояла в участии С. Волконского в заседании управы («не более четырёх раз») и принятии в члены управы «двух пылких юношей» - адъютанта тогдашнего генерал-губернатора Одессы Ланжерона, Мейера, и там же, в Одессе, - офицера путей сообщения Бухновского. (Имена этих двух членов на следствии не фигурировали, по-видимому, всё их участие в обществе ограничивалось вступлением.)

Числясь всё ещё в отпуске, не имея постоянного места жительства, Волконский всё время проводит в разъездах, не забывая, однако, регулярно наведываться в Тульчин, чтобы присутствовать на заседаниях управы. Бывает он и в Петербурге, где встречается с Никитой Муравьёвым. Нам ничего не известно о поручениях, возложенных Пестелем на него в этот период, но, вне всякого сомнения, Волконский приезжает к северянам не просто как частное лицо, но как член Тульчинской управы. О том, что в Тульчине на Волконского смотрели как на полноправного члена общества, говорит факт его поездки в Москву, на съезд Союза благоденствия.

Как известно, совещание членов Союза благоденствия, состоявшееся в начале 1820 года на квартире у Ф.Н. Глинки, не ликвидировало всё более обострявшихся противоречий в их среде. О наличии серьёзных и глубоких разногласий в обществе свидетельствовало последовавшее вскоре за этим совещанием собрание у И.П. Шипова, на котором обсуждался вопрос о средствах введения республики.

Мы располагаем довольно подробными показаниями об этом совещании его участников Н. Муравьёва и С. Муравьёва-Апостола, из которых видно, что выдвинутая в тот вечер Пестелем идея цареубийства и Временного правления была отвергнута присутствующими, и в конце концов совещание закрылось, так и не приняв никакого определённого решения.

О разногласиях, царивших в этот период в обществе, об отсутствии единства, необходимого для дальнейшей успешной деятельности, говорит и следующее показание Пестеля: «Все члены Союза благоденствия единодушно согласны были в намерении содействовать ко введению в России нового порядка вещей и в том, что сие иначе произведено быть бы не могло как чрез количественное усиление членов общества и распространение тем самым Союза благоденствия по елико возможно большим местам. Но по всем прочим предметам и статьям не было общей мысли и единства в намерениях и видах. Сие разногласие относится преимущественно до средств, коими произвести перемену в России, и до порядка вещей и образа правления, коими бы заменить существовавшее правительство».

В подобной ситуации только широкий съезд представителей всех управ общества мог разрешить все назревавшие вопросы и положить конец разногласиям. Инициаторами созыва такого съезда выступали московские члены Союза благоденствия М. и И. Фонвизины, И. Якушкин. На юге же о нём узнали, как свидетельствовал Пестель, только тогда, когда в Тульчин приехал один из организаторов съезда И.Д. Якушкин «для объявления об оном и приглашения туда прибыть».

Представители Тульчинской управы отправили на съезд И.Г. Бурцова, Н.И. Комарова и С.Г. Волконского.

М.В. Нечкина, перечисляя участников съезда, не называет имени Волконского. Далее она поясняет: «Чтобы подчеркнуть серьёзное отношение к процессуальной стороне, заметим, например, что уже принятый в тайное общество и пользовавшийся там уважением декабрист С.Г. Волконский как раз был в Москве в дни съезда <...>, но не был туда допущен, так как не был избран делегатом, являясь ещё «молодым» членом (не учредителем)». У нас имеются основания утверждать, что Волконский был в начале января 1821 года в Москве не просто по своим делам, а именно как участник съезда.

На следствии Волконский по вполне понятным причинам обошёл своё участие в съезде: «В начале 1821 года, быв в Москве по собственным своим делам, узнал я, что в Москве съехались первенствующие лица Союза благоденствия для какого-то общего совещания <...>». Но И.Д. Якушкин называет его имя как участника съезда. Нас интересует сейчас вопрос о том, какова была степень участия Волконского в работе съезда.

С. Чернов высказывает вполне аргументированное предположение, что Волконский, несомненно, был участником съезда, но только его неофициальных заседаний: «<...> Волконский не был полноправным участником съезда, - пишет Чернов. - Его права были ограничены решением, что «правом голоса могут пользоваться» только коренные члены общества, к числу которых он не принадлежал». И наконец, в «Записках» декабриста, содержащих весьма интересные сведения о съезде, мы читаем: «Прибыв в Москву, нашли московских и петербургских депутатов уже собранных, но как было положено, что правом голоса пользоваться только могут члены - основатели общества, а не члены, впоследствии поступившие в тайное общество, то я и Комаров были устранены от участия в прениях, а это право было предоставлено одному из Южной думы - Бурцову».

Возможно, на юге не знали о том, что неучредителей лишат права полного участия в съезде. Невольно напрашивается также мысль о том, что С. Волконский, участвовавший в съезде на тех же правах, что и сторонник Бурцова Комаров, был послан как бы для наблюдения за Бурцовым. Это можно объяснить тем, что к этому времени уже наметились разногласия между Пестелем и Бурцовым, в основе которых лежали различные взгляды на тайное общество. Умеренный Бурцов полагал, что цель тайного общества - «просвещение и благотворение». Взгляды Пестеля были совсем иными и по мере развития общества всё более радикализировались. Поэтому руководитель Южного общества не слишком доверял Бурцову.

Итак, лишённый «процессуальной стороной» права активно участвовать в работе съезда, Волконский тем не менее имел возможность непосредственно наблюдать за происходившими на съезде событиями. А события разворачивались весьма бурно. Предложенный Фонвизиным проект реорганизации общества на основе строжайшей конспирации вызвал резкое неодобрение М. Орлова. В свою очередь, требование Михаила Орлова немедленно готовить открытое выступление и его проект организации тайного общества также были отклонены участниками съезда, после чего Орлов покинул съезд, объявив о своём выходе из общества. Атмосфера на съезде накалялась.

Почти три недели жарких дебатов свидетельствовали о том, что цель съезда - ликвидировать разногласия и добиться единства в вопросе формирования нового тайного общества - не была достигнута. Вдобавок ко всему, было получено сообщение о том, что правительству известно о существовании общества. «С самого начала съезда было получено из Петер[бурга] от тамошней думы сообщение, что правительство следит за действиями тайного общества, - пишет Волконский, - и что будет осторожнее прекратить гласное существование общества и положить закрытие оного, а членам поодиночке действовать по цели оного».

Съездом было принято решение о ликвидации тайного общества. Вместе с рем было решено создать новую, строго конспиративную организацию. Мы не будем останавливаться на том, было ли это решение фиктивным, преследующим цель удалить из общества всех колеблющихся и ненадёжных членов, или оно было единственным выходом из сложившейся ситуации, принятым перед лицом всё более обострявшихся противоречий, перед угрозой правительственных репрессий. Нас интересует этот факт в плане дальнейших событий, последовавших за ним, и роли в них Волконского.

Скорее всего, о возможном секретном решении съезда сохранить тайную организацию Волконский не был осведомлён. Он вернулся в Киев в первой половине февраля, опередив Бурцова, и, естественно, посвятил Пестеля в события, произошедшие в Москве, тем самым дав тому возможность подготовиться к приезду Бурцова. Далее, не дожидаясь Бурцова и Комарова, Волконский отбыл в Умань, заехав ненадолго в Тульчин.

15 февраля он писал отцу из Тульчина: «Я был в течение генваря месяца по приватному поручению в Москве, пробыв несколько дней в столице, прибыл обратно в Тульчин; на днях еду в свою бригаду и буду иметь место пребывания в городе Гумань».

Когда Волконский через некоторое время вновь окажется в Тульчине, он узнает, что в его отсутствие Пестель с наиболее последовательными своими единомышленниками (Юшневским, Басаргиным, братьями Крюковыми и др.) постановили не подчиняться решению Московского съезда о ликвидации тайного общества, привезённому Комаровым, и продолжить деятельность общества на юге, подтвердив главную цель, а именно: «республиканское правление», и «революционный способ действия».

Вскоре в Тульчин прибыл Бурцов с официальным предложением съезда закрыть Тульчинскую управу. (Комаров привёз из Москвы, как и Волконский, неофициальную информацию о произошедших на съезде событиях.) Собрав на квартире Пестеля членов управы Юшневского, Аврамова, Вольфа, Ивашева, Барятинского и других, Бурцов сообщил им привезённую из Москвы новость. Высказав своё согласие с решением Московского съезда, он вместе с присоединившимся к нему Комаровым покинул собрание.

О дальнейшем мы читаем в показаниях Юшневского: «<...> Лишь только удалились Комаров и Бурцов, в коем Пестель видел всегда сильного противника в политических своих мнениях, и остались я, полковник Аврамов, два брата Крюковы, Басаргин, Ивашев и Вольф, возвысив голос, Пестель обратился к нам и с искусством, ему свойственным, убеждал не расходиться, но, напротив, соединиться крепчайшими узами, подстрекая самолюбие каждого обязанностью к общему благу, любовью к отечеству».

После выступления Юшневского «о всех опасностях и трудностях предприятия», имевшего цель «испытать членов и удалить всех слабосердных», как свидетельствовал сам Пестель, «все члены объявили намерение оставаться в Союзе», сочтя, что Московская дума «преступила границы своей власти, объявляя Союз уничтоженным».

На том же совещании была принята окончательная структура общества, подробное описание которой мы находим в показаниях Юшневского. Как свидетельствовал Юшневский, все члены нового общества делились на три разряда: бояре («те, которые, не признав разрушение общества, вновь соединились»), мужи («те, которые из прежних уклонившихся членов вновь были приняты») и, наконец, братья («братом назывался всякий новопринятый»). Правом принимать новых членов обладали только бояре. Тогда же, добавляет Пестель, «выбрали в председатели Юшневского, меня и Никиту Муравьёва, предполагая, что он, подобно нам, не признает уничтожения Союза».

И ещё одно весьма важное решение было принято на этом совещании. О нём рассказывал Пестель Комитету 6 апреля 1826 года: «Кроме избрания председателей и принятия цели общества, был ещё одобрен и решительный революционный способ действия с упразднением престола и в случае крайности с изведением тех лиц, которые представят в себе непреодолимые препоны». Следовательно, вопрос о цареубийстве на этом учредительном собрании был одобрен присутствующими, как и вопрос о республике.

Следует заметить, что идея цареубийства как возможного способа достижения цели была отнюдь не нова. Она родилась ещё в пору первых тайных «преддекабристских» обществ. В то время в обществе витала идея «героического подвига», поступка, который мгновенно преобразит жизнь России. Таким, можно полагать, был план убийства государя.

Известно, что в 1817 году, когда царский двор в сопровождении двух гвардейских полков, в которых состояли почти все члены тогдашнего Общества истинных и верных сынов Отечества, переезжал в Москву, высказывалась мысль ускорить смену монархов путём цареубийства. М. Лунин предлагал убить Александра по дороге из Петербурга в Москву. Несколько позже вопрос о необходимости цареубийства был поднят Якушкиным, предложившим себя для осуществления этого акта. Но уже тогда некоторые члены общества выступали против столь решительных и беспощадных мер.

Внук декабриста С.М. Волконский на основании рассказов своего отца и «Записок» деда обращал внимание на следующее обстоятельство: «Цареубийство не было, как бы сказать, членом символа веры декабризма. Оно было включено впоследствии для острастки, в виде предостережения от отпадений. Вставка эта была вызвана повторявшимися случаями выхода из состава тайного общества. Но старшие члены общества всегда знали, что это есть фиктивный пункт. Этим объясняются разногласия в показаниях: одни признавали злой умысел, другие отрицали - и те и другие были искренни».

Князь П.А. Вяземский в 1826 году подчёркивал, что «убийственная болтовня» декабристов никогда не переходила в «дело» - цареубийство. Следовательно, невозможно их «осуждать за слова, как за реализованные деяния».

*  *  *

Тем временем неопределённое служебное положение Волконского, длившееся почти три года, завершилось назначением его в середине января 1821 года командиром первой бригады 19-й пехотной дивизии. Узнав о своём новом назначении, Волконский, находившийся в это время в Москве, поспешил в Тульчин. Отсюда в середине февраля он пишет своему поверенному в делах С.И. Корину: «Поездка моя в чужие края кончилась определением бригадным командиром в 19-ю пехотную дивизию в I бригаде. Пост весьма неважный, но вооружусь терпением и буду надеяться на справедливость».

Как видно из письма, новое назначение не вполне удовлетворило Волконского. Причина неудовольствия более определённо высказана им в письме к отцу: «По представлению графа Витгенштейна и с согласия моего, я ныне назначен бригадным командиром в I бригаду 19-й пехотной дивизии; надеюсь, что ежели со временем службою моею заслужу какое-нибудь внимание, то получу в сей же армии пехотную дивизию».

Не без основания Волконский полагал, что, благодаря своим боевым заслугам, званию и безупречной предшествовавшей службе, он достоин более высокого назначения, нежели должность командира бригады. Однако в Петербурге были иного мнения. О явном недоверии к нему в высших военных кругах Петербурга говорят строки из письма дежурного генерала Главного штаба А.А. Закревского начальнику штаба II армии П.Д. Киселёву: «Князя С. Волконского назначили бригадным командиром по вашему желанию <...>. Вели его держать в руках и иметь за ним особенный надзор. В корпусе не отличное дано ему, кажется, воспитание, и потому надо его поставить на путь и не дать погибнуть сему шалуну».

Бригада, которой предстояло командовать Волконскому, была расквартирована в городе Умани, неподалёку от Тульчина, где находилась Главная квартира армии. Умань была вполне заштатным городишком, коих несть числа в российской провинции, если бы не два обстоятельства. Первое - квартирование в нём бригады, а, как известно, присутствие военных всегда оживляло унылую провинциальную жизнь, и второе - Умань славилась великолепным парком Софиевкой, воистину шедевром садового искусства, созданным безвестными мастерами по воле графа Потоцкого для его жены, красавицы (хотя и весьма тёмного происхождения) Софьи, ранее жены польского генерала графа Иосифа Витта.

Здесь и предстояло Волконскому провести ближайшие годы, с частыми выездами по делам службы и тайного общества в Тульчин, Киев, Одессу, где теперь имелся собственный дом и часто собирались близкие, а также в Каменку, имение Раевских - Давыдовых, которое сыграет важную роль в его дальнейшей личной жизни.

Вскоре Волконский оказался вновь в Тульчине, где и узнал обо всех происшедших в его отсутствие событиях. На предложение Пестеля остаться в обществе он ответил согласием. «Я при сих заседаниях не был, но по приезде моём и мне было объявлено - и я объявил согласие остаться членом, равно также получено было согласие Давыдова».

Этот шаг существенно изменил дальнейшие жизненные планы Волконского, и прежде всего привёл к отказу от планировавшегося путешествия в Европу и Америку.

Своему вступлению в ряды членов тайного общества С. Волконский придавал огромное значение. «С этого времени началась для меня новая жизнь, - писал он почти сорок лет спустя, - я вступил в неё с гордым чувством убеждения и долга уже не верноподданного, а гражданина и с твёрдым намерением исполнить во что бы то ни стало мой долг исключительно по любви к отечеству».

1821 год был годом организационного становления Южного общества. Вскоре после совещания у Пестеля фактически вышли из общества Басаргин и Ивашев, общество пополнилось, как мы уже видели, Волконским и Давыдовым, в лице которых, и прежде всего Волконского, общество приобрело верных и преданных членов, которым в дальнейшем суждено было сыграть видную роль.

Формирование Южного общества и вступление в его ряды Волконского совпали с периодом новой вспышки революционной борьбы в Европе. Только что прогремел гром испанской революции. В феврале 1821 года Европа была потрясена ещё двумя революциями: революцией в Пьемонте и началом греческого восстания против турецкого ига. Не без основания передовые круги России предполагали, что правительство не откажет в помощи христианам-грекам в их освободительной борьбе против ига турок, мусульман.

Готовились к походу против турок и во 2-й армии. Очевидно, какие-то сведения о плане похода, осуществление которого всё затягивалось, были получены и бригадой С. Волконского, который в ноябре 1821 года писал отцу: «Я хотел бы вместе с моим письмом уведомить вас, что мы идём за Дунай вступиться за единоверцев и избавить греков от жестокостей мусульман. Льстились мы сею надеждою целое лето, но и доныне остались в своих кантонир-квартирах <...>. Дай Бог, чтобы политика Европы не воспрепятствовала нам вступиться за столь святое дело, как предстояло нам в сём году».

Немало времени отнимала служба, но не забывал Волконский и о своих обязанностях как члена общества. Помня о том, что одна из первейших задач состояла в увеличении численности членов, в 1821 году он пытается вновь привлечь к деятельности бывшего члена Союза благоденствия командира 2-й бригады 19-й пехотной дивизии генерал-майора Кальма. Однако все эти попытки оказались безрезультатными. На следствии Волконский признался, что неоднократно в течение 1821 года предлагал Кальму как бывшему члену Союза благоденствия вступить вновь в общество, но «он точного согласия к присообщению к обществу никогда не давал».

*  *  *

1822 год начался для членов Южного общества - Пестеля, Юшневского, Давыдова и Волконского - совещанием в Киеве во время контрактовой ярмарки. Этому совещанию предстояло окончательно зафиксировать те основные положения, которые были приняты в марте 1821 года.

Об этом съезде руководящих членов общества Пестель рассказал на следствии: «В сие время контрактов 1822 года начались уже упоминаемые в 13-м пункте суждения (о цареубийстве. - Н.К.), и так как мы в сие время более рассуждали о республике, а гораздо менее о революции, то и забыли о том, может быть, сказанные члены (Пестель имеет в виду Волконского, Юшневского, Давыдова, С. Муравьёва-Апостола. - Н.К.), не менее того было о том уже и в 1822 году рассуждаемо, причём к[н]. Волконский, Давыдов, Юшневский и я, мы в мнениях наших были согласны, а Сергей Муравьёв ясного образа мыслей не показывал, более обращая разговор на план правления и общество».

Из этого показания видно, что на контрактах 1822 года впервые на съезде членов общества Пестелем был поднят вопрос о цареубийстве, при этом мнения присутствовавших при обсуждении этого вопроса разделились. Интересно также свидетельство Пестеля о единодушии с ним Волконского.

С. Муравьёв обошёл на следствии вопрос о цареубийстве, но зато его показания содержат ещё одну подробность совещания. Рассказывая о контрактах 1822 года, он пишет: «На сих совещаниях говорено было о том, что прежде нежели приступить к какому-либо действию, надобно иметь готовую конституцию; вследствие чего Пестель объяснял главные черты сочиняемой им «Русской правды», по выслушании коих положено было оставить год на размышление каждому члену для принятия или отвержения оной конституции. Сим кончились совещания 1822 года».

В другом своём показании С. Муравьёв уточняет: «<...> совещания того года кончились решением предоставить каждому члену целый год на обдумание мнения как о «Русской правде», так и о образе введения её».

Показания С. Волконского о совещании более осторожны и несколько расплывчаты, но и они раскрывают некоторые интересные его детали, о которых не упоминается в показаниях других участников. «Но тут уже пояснилось, что наше общество принимает целью политическое действие, говорено было о необходимости ввести в России представительный образ правления, но и упомянуто даже не было о мысли посягнуть на жизнь государя императора. Были прения о той власти, которая должна быть уделом царствующей особы, о образе составления двух палат, о лучших правилах к составлению закона, о выборе представителей, о тех правилах, которые удобнее для введения освобождения крестьян. Способ к достижению нового образа правления почитался вовлечением войска в соучастие, и посему подтверждено было распространять собратство в чиновниках и стараться приуготовить само войско».

Итак, суммируя все вышеприведённые показания, можно сделать вывод, что совещание 1822 года, первое, на котором присутствовал Волконский, отличалось исключительной насыщенностью и разнообразием обсуждаемых вопросов. Особо следует подчеркнуть, что впервые в истории Южного общества были со всей остротой поставлены все три стержневых вопроса программы и способов действия тайного общества: республика, конституция, цареубийство, - причём вопрос о необходимости иметь готовую конституцию не вызывал ни у кого сомнения. Все присутствовавшие были привлечены Пестелем к участию в разработке его конституционного проекта.

Необходимо отметить также, что Волконский проявил полное единодушие с Пестелем во всех поставленных им вопросах. Активная работа будущего декабриста на этом и последующих совещаниях даёт нам право считать его одним из участников выработки программы, а также организационных и тактических принципов общества. Совещание 1822 года положило начало ежегодным январским съездам членов Южного общества.

Примерно к этому времени (1822 год) относится визит кого-то из декабристов к преподобному Серафиму Саровскому. По мнению мемуаристки Е.П. Яньковой, это были «два брата Волконских». Старец благословил одного из братьев, а на другого разгневался. Этим другим был Сергей Волконский. При довольно широком спектре политических воззрений декабристов (от умеренно конституционно-монархического крыла до республиканского) персонификация посетителя, изгнанного Серафимом Саровским, натолкнула исследователя на любопытное умозаключение: «Может быть, преподобный старец был не против декабристов в целом, а только против перемены монархического образа правления в России на республиканский?».

Вскоре после контрактов 1822 года в Киеве члены Южного общества были потрясены известием об аресте бывшего члена Союза благоденствия В.Ф. Раевского за его агитационную деятельность в ланкастерских школах и причастность к событиям в Камчатском полку. Арест Раевского был непосредственно связан с начавшимся следствием по делу командира 16-й пехотной дивизии М. Орлова, отдавшего под суд трёх своих подчинённых офицеров за их жестокое обращение с солдатами.

Южное общество оказалось под ударом: как известно, в захваченных бумагах арестованного Раевского был обнаружен список членов тайного общества, в котором значились Орлов, Пестель, Юшневский, Барятинский, Волконский и др. И только счастливая случайность - список попал в руки Бурцова, который поспешил его уничтожить, - спасла Южное общество от разгрома. Случилось так, что к этому делу оказался причастным и Волконский.

Стремясь как-то помочь Раевскому и Орлову, он заказал поддельную печать председателя полевого аудиториата Волкова. С помощью этой печати он вскрывал письма, направляемые к Киселёву и имевшие отношение к начавшемуся делу. Была ли благодаря этой печати оказана какая-либо реальная помощь Орлову или Раевскому, сказать трудно, но факт использования поддельной печати неоднократно фигурировал в деле Волконского и даже вошёл в заключение делопроизводителя следствия А.Д. Боровкова «о силе вины» и в «Алфавит» декабристов. («Имел поддельную печать председателя полевого аудиториата для раскрытия пакета по следственному делу о родственнике его Михайле Орлове».)

В течение весны и лета 1822 года Волконский почти безотлучно находился при своей бригаде, занимаясь подготовкой к предполагаемому смотру. «Нам предсказывают или смотр царский, или поход против неверных, - писал он в феврале отцу. - И по душе, и по сердцу желал бы, чтоб помогли бы единоверцам, сражающимися против насилия и за свободу».

Однако слухи о походе против турок, долго и упорно ходившие во 2-й армии, не подтвердились. Волконский, оставшийся при всех обстоятельствах прежде всего офицером, хотя и тяготился своей повседневной мирной жизнью, но тем не менее добросовестно выполнял обязанности командира, гордясь успехами своей бригады. «В сём году успехи части войск, мне вверенной, заслужили внимание начальства, - делится он с отцом в письме от 8 октября 1822 года, - и лично мне господином главнокомандующим отдана <...> благодарность. Служба мирная мало даёт способа отличия, но исполнение воли начальства без отягощения почтенного русского воина и приобретение любви солдата для пользы службы на ратном поле - вот утешение и занятие мои». Последние слова ярко характеризуют отношение Волконского к солдатам.

Глубокое уважение к заслугам русского солдата-героя, свидетелем бесчисленных подвигов которого не раз бывал он, стремление как-то облегчит его тяжёлую жизнь, отсутствие сословной спеси - всё это отличало Волконского на протяжении всей его жизни. Много лет спустя, находясь уже в Сибири, декабрист, высказывая своё мнение о необходимости освобождения крестьян от крепостной зависимости, писал своему другу И.И. Пущину: «Кто в 12-м году был в рядах русской рати и следил подвиги коренного русского народа, добрых мужичков-бородачей, тот знает, что они были достойны признательности отечества».

О практической деятельности членов Южного общества в течение 1822 года известно очень мало. Большинство декабристов на следствии ограничивались в своих показаниях более или менее подробным описанием Киевских контрактов этого года, фиксируя своё внимание больше на событиях последующих лет. Однако явный недостаток сведений вовсе не означает, что этот год был наименее плодотворным в деятельности южан.

1822 год - это год дальнейшего идейного и организационного развития Южного общества, его численного роста, радикализации взглядов его членов. В этом смысле заслуживает внимание свидетельство Волконского, который писал в своих ответах от 30 января 1826 года: «В течение же сего года в бывших между членами сообщений более и более наши совещания принимали вид действия возмутительных сообщников <...>».

На осень 1822 года была назначена первая поездка Волконского в Петербург. Она была вызвана необходимостью переговоров с руководителями Северного общества о дальнейших совместных действиях. Но Волконский в это время был занят делами службы, и поездка была отложена до конца года. В начале октября он писал отцу: «После трёхлетнего отсутствия моего из столицы <...> я в сём году принял намерение исполнить сыновий долг и прибыть в ваши объятия <...>. В первых числах декабря буду в Петербурге».

К сожалению, об этой первой поездке Волконского в Петербург нам почти ничего не известно. Ни один из декабристов, допрошенных о связях Северного и Южного обществ, не упоминал о ней. Нельзя пользоваться в данном случае и показаниями самого Волконского, ибо они посвящены описанию следующей его поездки, состоявшейся почти год спустя, которую он ошибочно, а возможно и намеренно, датирует 1822 годом. Однако известно самое главное - Волконский привёз из Петербурга Пестелю ещё не завершённый проект конституции Н. Муравьёва.

Очевидно, вернулся он на юг в первых числах января 1823 года, как раз к началу ставших уже традиционными контрактовых совещаний, которые открывались на киевской квартире Волконского. Присутствовали на съезде кроме хозяина Пестель, Юшневский, С. Муравьёв, Давыдов. Впервые присутствовал на съезде приведённый С. Муравьёвым и принятый в члены Южного общества двадцатилетний подпоручик Полтавского пехотного полка М. Бестужев-Рюмин.

Участникам съезда предстояло высказать своё окончательное решение о «Русской правде», для детального изучения которой им был дан год. Так как все присутствовавшие на съезде оставили более или менее полные показания по этому вопросу, то сейчас довольно просто восстановить картину проходившего съезда.

Сам автор «Русской правды» был весьма краток на следствии: «Как в 1822, так и в 1823 году было рассуждаемо о республиканском правлении, и я при том объяснял свои мысли и свой план конституции», - рассказывал он 29 марта 1826 года. С. Муравьёв-Апостол высказывался более определённо: «<...> В начале 1823 года все вышереченные члены <...> собрались опять в Киеве, где единодушно приняты были всеми членами «Русская правда» и образ введения оной в России <...>». Однако в более раннем своём показании С. Муравьёв отмечает, что  «Русская правда», изложенная в тот вечер ещё раз Пестелем, «была признана всеми членами с некоторыми возражениями <...>». По-видимому, каждый из участников пришёл к вторичному обсуждению конституции с какими-то своими замечаниями и, возможно, даже предложениями, которые в ходе обсуждения были разрешены.

Итак, «Русская правда» с января 1823 года была принята как программа Южного общества. Если её принятие прошло более или менее гладко, то были также и вопросы, которые вызвали долгие дебаты, в разрешении которых не было достигнуто единодушия. Речь идёт прежде всего о проблеме цареубийства, о котором, как свидетельствовал Пестель, «суждения производились с большею силою», нежели на контрактах 1822 года. Вспомним, что в том году этот вопрос программы южан вызвал возражения одного из виднейших членов Южного общества С. Муравьёва-Апостола, который противопоставил своё отрицательное мнение мнению Пестеля и согласных с ним Волконского, Юшневского и Давыдова. И на этот раз С. Муравьёв остался верен себе.

«В 1823 году присутствовал при сих же суждениях и Бестужев-Рюмин, - писал Пестель 8 апреля в Комитет. - <...> С. Муравьёв объявлял тут противное мнение, а Бестужев рассуждал против одного государя императора». Остальные же участники поддержали Пестеля. При решении вопроса о необходимости уничтожения царской семьи главный довод был простой: не будет царской семьи - не будет и угрозы реставрации монархии. В связи с этим вспоминали сметённых революцией, но вернувшихся вновь к власти Стюартов в Англии, Бурбонов - во Франции.

По-видимому, вследствие возникших разногласий вопрос о цареубийстве остался нерешённым. Об этом говорит и следующее показание С. Муравьёва: «<...> Следствием возникшего прения по сему предмету было оставление сего вопроса до другого времени <...>».

Вызвал спор и другой весьма важный вопрос - о способе проведения переворота. И здесь главным оппонентом Пестеля выступил С. Муравьёв. Если Пестель всегда был сторонником тщательной и последовательной подготовки революционного выступления, инициативу начала которого он предоставлял Петербургу, то С. Муравьёв в своём постоянном стремлении к активным действиям предложил, как свидетельствовал Волконский, «оставить принятую систему медленности и ускорить ход действий, приняв даже насильственные меры». И в этом вопросе в лице Волконского Пестель нашёл сторонника, Сергея Муравьёва поддержал лишь Бестужев-Рюмин.

Ввиду важности проблемы, как показывал С. Муравьёв, постановили не решать её простым большинством голосов, а отложить «до другого времени».

Весьма важное решение было принято относительно новой структуры общества, поскольку оно постепенно разрасталось. Суть происшедших изменений изложена в показаниях Пестеля от 13 января 1826 года: «В 1823 году разделился Южный округ на три управы: Тульчинская осталась в прежнем составе. Сергей Муравьёв и Бестужев-Рюмин с их членами составили Васильковскую управу, которая называлась левою; а Давыдов и князь Волконский составили Каменскую управу, которая называлась правою. Все три находились под ведением Тульчинской директории».

Итак, Волконский становился одним из руководителей Каменской управы Южного общества. Примерно с этого же периода определилось и основное направление деятельности этой управы. Если Тульчинская управа во главе с Пестелем являлась руководящим центром, а также центром теоретической разработки программы заговора, если Васильковская управа занималась непосредственно практической подготовкой вооружённого переворота, то деятельность наиболее малочисленной из всех Каменской управы сводилась в основном к поддержанию связи с другими тайными обществами: Северным, Польским патриотическим и Малороссийским.

Однако, несмотря на свою малочисленность, отсутствие прочной базы в войсках (этот вопрос будет подробно рассмотрен ниже), Каменская управа была надёжной опорой Пестеля. Это справедливо, хотя и несколько принижая роль управы, отметил Н. Павлов-Сильванский: «Оба они (Волконский и Давыдов. - Н.К.) с января 1823 года были, наравне с Юшневским, верными сторонниками Пестеля, всецело подчиняясь его влиянию, хотя и не проявляли большой активности. <...> Деятельность Волконского и Давыдова по обществу проявлялись главным образом в участии в этих съездах (в Каменке и Киеве. - Н.К.) и в сношениях с членами Северного общества при их поездках в Петербург».

Разделение общества на управы, выделение самостоятельной Каменской управы в значительной степени повышали ответственность её руководителя за свою деятельность и за деятельность других членов управы.

5

*  *  *

Привезённый Волконским из Петербурга проект конституции Никиты Муравьёва был спешно передан для ознакомления членам Южного общества. Тщательно изучен он был и Пестелем. Об отношении южан к муравьёвской конституции мы читаем в показаниях Пестеля от 15 января: «Конституция Никиты Муравьёва большей части членов весьма не нравилась, потому что два главные оной основания совершенно пагубными казались. У него предполагался федеральный образ правления <...>. Это походило на древнюю удельную систему и потому пагубным казалось. Второе основание состояло в том, права на должности в правлении и на участие в делах общих и государственных основаны были на богатстве <...>. Сия ужасная аристокрация богатств заставляла многих, и в том числе и меня, противу его конституции сильно спорить».

Итак, вооружённые только что принятой конституцией Пестеля, отметавшей всякий имущественный ценз и провозглашавшей единую централизованную Россию с республиканской формой правления, южане решительно отклонили проект конституции северян. «С этого времени Южная и Северная думы поставили себе программы различные: Южная - чисто демократическую, а Северная - монархическую, конституционную», - отметит позже Волконский.

Много лет спустя он напишет в «Записках»: «При получении гласности покажет, какой огромный труд и с какой отчётливостью и светлым взглядом это исполнил Пестель».

Замена самодержавия республикой, отсутствие имущественного ценза, уничтожение всех привилегий дворянского сословия, равенство всех перед законом, иными словами, весь пафос содержания пестелевской «Русской правды», проникнутой глубочайшей ненавистью ко всякого рода «аристокрации богатств», - всё это захватывало членов тайного общества на юге и придавало их деятельности глубокий смысл. «<...> Самоотвержение от аристократических начал придавало какую-то восторженность частным убеждениям и поэтому и самому общему ходу дела», - читаем мы в «Записках».

Весна 1823 года прошла в подготовке к ожидавшемуся летом царскому смотру 2-й армии. В начале марта Волконский сообщал отцу: «Я теперь нахожусь в Умани, и предстоящий смотр даёт нам много забот».

С предстоящим смотром была связана и первая попытка руководителей Васильковской управы начать активные действия. По проекту С. Муравьёва-Апостола, известному под названием Бобруйского, предполагалось, воспользовавшись сбором 9-й дивизии при Бобруйской крепости, «буде возможно будет увериться в карауле, который будет стоять у государя, в одно время овладеть им ночью и произвесть возмущение в лагере и вслед за сим, оставя гарнизон в крепости, двинуться быстро на Москву».

Прежде чем приступить к тщательной подготовке осуществления своего проекта, его авторы - С. Муравьёв-Апостол и Бестужев-Рюмин - решили узнать мнение по этому поводу руководителей Каменской управы, на поддержку которой в случае выступления они рассчитывали. В связи с этим С. Муравьёв в мае отправил Волконскому и Давыдову письмо, в котором намёками давал им понять о своих намерениях и приглашал кого-нибудь из них для личной встречи.

Вот что рассказывал по поводу полученного письма Волконский: «Сергей Муравьёв чрез письмо объяснял мне, что он хочет приступить к тому, что им было предложено на Киевских контрактах. Писав через почту, он мне должен был объясниться двусмысленным образом и посему приглашал меня взойти с ним в сообщество в его предприятие». Что мог ответить на его предложение Волконский?

Хорошо осведомлённый о намерениях Пестеля, который считал в настоящее время подобное выступление преждевременным, более того, поддерживавший в этом Пестеля, меньше трёх месяцев назад принявший управу Волконский не имел никакой возможности поддержать Васильковскую управу в её начинании. Об этом он и писал в своём ответном письме Сергею Муравьёву-Апостолу. Бестужев-Рюмин об этом ответе Волконского упомянул на следствии: «<...> получил только Муравьёв   от Волконского весьма запутанное письмо, из коего мы могли понять, что общество в сём годе ещё не намерено действовать <...>».

Резко отрицательное отношение к Бобруйскому проекту руководителя южан, отказ в поддержке Каменской управы, отсутствие ожидаемого сочувствия в Москве, куда специально был послан Бестужев-Рюмин, - всё это вынудило Сергея Муравьёва отказаться от осуществления намеченного проекта.

Царский смотр прошёл в октябре 1823 года. Состояние I бригады 19-й пехотной дивизии, которой командовал Волконский вполне удовлетворило царя. После смотра Волконский писал в Петербург поверенному в делах С.И. Корину: «Уведомляю вас, что служба для меня идёт всё хорошо, государь был очень доволен моею бригадою и особенно был ко мне милостив».

Однако не только похвалу услышал в свой адрес Волконский от царя. Во время смотра Александром была брошена ещё одна фраза, насторожившая Волконского. После того как промаршировали Днепровский и Азовский полки, входившие в бригаду Волконского, император, велев стоявшему невдалеке Волконскому приблизиться, сказал ему: «Я очень доволен вашей бригадой. Азовский полк - из лучших полков в моей армии. Днепровский немного отстал, но видны и в нём следы ваших трудов. И по-моему, гораздо для вас выгоднее будет продолжать оные и не заниматься управлением моей империи, в чём вы, извините меня, и толку не имеете».

Эта фраза, явно говорившая о наличии у царя каких-то подозрений, до того поразила Волконского, что у него возникло решение немедленно подать в отставку. Однако вскоре выяснилось, что причиной брошенного царём замечания послужила не осведомлённость его в существовании тайного общества на юге, о подозрения, возможно основанные на старых доносах о ранних тайных обществах, весть о которых, как мы помним, дошедшая в 1821 году до Москвы, заставила членов Союза благоденствия срочно закрыть проходящий съезд.

Хотя Волконский и не был назван в доносе Грибовского и данными, говорящими о том, что царь что-то конкретно как о заговорщике знал о нём, мы не располагаем, не исключено, что, прочитав в доносе имена Орлова, Давыдова, Пестеля, т.е. людей тесно связанных с Волконским, он вполне мог предположить возможность и его принадлежности к тайному обществу. Тем более что известное Александру I поведение Волконского в Париже подкрепляло это предположение. Некоторое время спустя и сам Александр пояснил Волконскому смысл своей реплики: «<...> Я хотел тебе сказать, что твоя головушка прежде сего заносилась туда, где ей не надо было заноситься, но теперь я убедился, что ты принялся за дело <...>».

Однако, несмотря на это объяснение, снимавшее на время опасения, что правительству известно о Южном обществе, необходимо было не забывать ни на секунду о том, что только строжайшая дисциплина и конспирация могут гарантировать тайному обществу безопасность. Не потому ли так медленно и осторожно шёл приём новых членов в Каменскую управу? Пока Волконский вёл переговоры только с бывшими членами тайных обществ, например с Михаилом Орловым, уговаривая его вновь приобщиться к их деятельности. И хотя склонить Орлова к вступлению в Южное общество не удалось, Волконский считал его преданным человеком, на которого в случае необходимости можно рассчитывать.

Осенью 1823 года в Днепровский полк был переведён А.В. Поджио, который вскоре стал членом Каменской управы. Ещё раньше был принят в Каменскую управу подпоручик квартирмейстерской части В.Н. Лихарев. Очень медленно и осторожно Каменская управа расширяла свои ряды.

Осень и зима 1823 года были ознаменованы в жизни Волконского, помимо царского смотра, ещё двумя событиями: совещанием в ноябре у Давыдова в Каменке и поездкой в Петербург. Ноябрьское совещание из конспиративных соображений было приурочено к 24 ноября - Екатерининому дню, когда праздновались именины матери В.Л. Давыдова. Обычно собиралось много гостей, и съезд членов Южного общества мог пройти незамеченным. На совещании, кроме Волконского и хозяина дома В. Давыдова, присутствовали Пестель, С. Муравьёв-Апостол и Бестужев-Рюмин.

Это совещание было знаменательно тем, что оно явилось этапом на пути сближения различных точек зрения по вопросу о цареубийстве. Пестель рассказывал по этому поводу на следствии следующее: «В сие время объявил Сергей Муравьёв и Бестужев-Рюмин, что они мнения свои переменили и ныне совершенно так же судят, как и мы прочие судили на контрактах 1823 года. О сём начали говорить они, и кажется, что именно С. Муравьёв, а потом участвовали и мы все остальные в сём разговоре, продолжая держаться прежних наших суждений контрактов 1823 года».

В таком же духе воспроизвёл этот момент совещания и Сергей Волконский, который писал в своих показаниях: «По прошествии смотра высочайшего был съезд некоторых членов в Каменку к Давыдову, а именно, сколько я могу припомнить, С. Муравьёв, Бестужев, Пестель, я и Давыдов присутствовали в совещании, и хотя нам всем и прежде предложение о сём было известно, но тут С. Муравьёв предложил сие (цареубийство. - Н.К.), и сие было принято, и, сколько помню, было сказано не следовать дурному примеру Гишпании и охранить себя тем от возможности неудачи в перемене образа правления».

И хотя С. Муравьёв отказывался на следствии от приписываемой ему инициативы возобновления вопроса о цареубийстве, из показания других участников совещания можно сделать вывод, что в этом направлении был достигнут определённый компромисс: оба руководителя Васильковской управы склонились к мнению о необходимости применения такой меры, как цареубийство.

Показание же Сергея Волконского ценно и тем, что оно открывает ещё один интересный момент совещания, а именно: обсуждение испанских событий в плане анализа опыта испанской революции. Правда, С. Муравьёв-Апостол несколько исправил это показание, уточнив, что разговор об Испании зашёл «не в подтверждение необходимости истребления царской фамилии, а в доказательство необходимости введения конституционного порядка в России посредством временного правления».

Вновь был затронут вопрос (впервые обсуждавшийся на контрактах в начале этого же 1823 года) о создании специальной партии цареубийц, причём Пестель выступил сторонником того, чтобы отряд цареубийц состоял из «отважных людей вне общества», строго разделяя действие тайного общества «на заговор и переворот, или собственно революцию». Обсуждалась даже кандидатура Лунина как будущего желаемого руководителя этого отряда. Данный вопрос ни у кого из присутствовавших не вызвал возражений.

Верный себе С. Муравьёв-Апостол вновь попытался убедить всех в необходимости форсировать выступление. Как подготовку к осуществлению предложения С. Муравьёва, рассказывал следствию Волконский, «было определено о необходимости учредить тесную связь с Северной управой, и по сему случаю Пестель предложил объяснить те главные статьи, которые должны быть предметом рассуждения обеих управ, чтоб составить по рассмотрению в Петербурге и в Тульчинской директории общее положение, к чему клонятся действия тайного общества».

Как свидетельствовал Волконский, Пестель на этом совещании поделился с присутствовавшими своими соображениями о той роли, которая отводилась в предстоящем выступлении Петербургу: «<...> При начатии революции вооружённою силою в Петербурге и Южною управою в одно время начать тем, что в столице учредить Временное правление и обнародовать отречение высочайших особ от престола», созвать «представителей для определения о роде правления».

Всем осуществлявшим контакт с Севером Пестель настоятельно рекомендовал постоянно «разговорами и влиянием членов общества объяснять, что лучший образец правления Соединённые Американские Штаты  с тою отменою, чтоб и частное управление было одинаковое по областям, а не разделялось бы на различные рода по провинциям».

Таким образом, Пестель рассчитывал посредством систематической пропаганды идей своей конституции, осуществляемой представителями Южного общества, доказать северянам преимущества своего проекта и склонить их к его принятию.

Именно с этой целью сразу после совещания в Петербург отправились Волконский и Давыдов. Как мы помним, предыдущая поездка в Петербург не удовлетворила Волконского. «Совершенно неудовлетворительные сведения, мною привезённые из Петербурга по предмету разговоров  моих с Никитой Муравьёвым в 1822 году, полученные известия чрез Барятинского и письмо Поджио к В. Давыдову о бездействии Н. Муравьёва к тому были причиною», - читаем мы в показаниях руководителя Каменской управы от 14 апреля 1826 года.

Волконский, как и другие члены Южного общества, считал, что разрешить эту задачу - установить прочное единство Южного и Северного обществ - способен только сам руководитель Южного общества. И поэтому он в течение 1823 года «убеждал Пестеля ехать в Петербург». И наконец, Пестель сообщил Волконскому о своём решении отправиться в Петербург «в исходе 1823 года» и в связи с этим просил Волконского, собиравшегося в Петербург, дождаться там его приезда, чтобы присутствовать при переговорах его с северянами. Договорившись о встрече с Пестелем, Волконский вместе с Давыдовым отбыли на Север.

Прежде всего предстояло заехать в Москву, «чтоб там сделать розыски о открытии полагаемого общества», т.е., вероятно, попытаться найти контакты с членами бывшего Союза благоденствия. Эта задача была возложена на Давыдова. В первых числах декабря Волконский был уже в Москве. Это видно из письма А.Я. Булгакова к брату в Петербург от 7 декабря. Булгаков сообщает, что накануне встретил в театре Волконского, «он на днях едет к вам». Оставив Давыдова в Москве, Волконский отправился в столицу.

О пребывании его в Петербурге мы читаем в показаниях от 30 января. Прибыв в Петербург, Сергей Григорьевич поспешил увидеться с Никитой Муравьёвым. В ходе беседы с ним Волконский, по-видимому, изложил основные положения пестелевского проекта и предложил принять какие-то конкретные меры для немедленного объединения обоих обществ на основе общей программы. Но все предложения представителя южан встретили упорное сопротивление Никиты Муравьёва. «<...> Многие ответы Муравьёва дали мне понять, что соединения обществ не в его намерениях, что он во многом имеет противные мысли Пестелю», - читаем мы в показаниях Волконского.

Свою склонность к совместной с южанами деятельности Муравьёв попытался оправдать тем, что «в Петербурге по наблюдению полиции деятельное распространение мыслей общества невозможно». Однако Муравьёв ознакомил Волконского со своим конституционным проектом, причём Волконский отмечает его существенное отличие от «Русской правды». «Читал мне некоторые свои мысли, сколько я могу вспомнить, о уравнительном образе взимания налогов и о законе избрания представителей, который вовсе не сходствовал с предложенным Пестелем в нашей управе», - рассказывал Волконский на допросе 30 января 1826 года.

В этом отмеченном будущим декабристом несходстве двух конституций крылось зерно серьёзных разногласий между Севером и Югом.

Муравьёв просил передать Пестелю о своём желании лично повидаться с ним. Не удовлетворённый встречей с руководителем Северного общества, Волконский связался с находившимися в Петербурге Матвеем Муравьёвым-Апостолом и членом Северного общества полковником М.Ф. Митьковым. Они были недовольны бездеятельностью Н. Муравьёва и поделились своим недовольством с Волконским.

Вскоре выяснилось, что Пестель не может в назначенный срок прибыть в Петербург. Глубоко разочарованный своим пребыванием в Петербурге, С. Волконский покинул столицу. «<...> Не учинив желаемое соединение  Северной и Южной управы, приехал в Киев к исходу контрактов», - заканчивает Волконский свой рассказ о поездке в Петербург. Давыдов же добавляет, что Волконский привёз Пестелю от Н. Муравьёва письмо, которым Пестель остался недоволен.

Итак, Волконскому не удалось осуществить главное стремление Пестеля - убедить северян принять коренные пункты программы руководителя Южного общества: освобождение крестьян с землёй, всеобщее (бесцензовое) избирательное право и проведение всех преобразований посредством Временного правления.

О своих неудачах в Петербурге Волконский доложил, очевидно, на очередных контрактах 1824 года. Рассказывая в «Записках» о поездке своей и Давыдова в Петербург, он пишет: «<...> Мы оба возвращались к контрактам и давали отчёт о наших сношениях, и о том, что узнавали, и о ходе дел Северного общества, и о действиях в отношении нас правительства».

Пестель присутствовал только на первых заседаниях этого, третьего по счёту, съезда членов Южного общества. Председательствовал на съезде Юшневский. Два важных вопроса обсуждались на этот раз: о результатах поездки Давыдова и Волконского в Петербург и настоятельной необходимости поездки туда Пестеля и о контактах с Польским патриотическим обществом, которое вскоре предстояло взять на себя Волконскому.

*  *  *

К началу 1824 года относится попытка Каменской управы установить связь с Малороссийским тайным обществом. О существовании этого общества Волконскому сообщил командир Витебского пехотного полка, член Союза благоденствия И.Н. Хотяинцев, проживавший в городе Борисполе, где жил и руководитель Малороссийского общества В.Л. Лукашевич. Рассказал Хотяинцев Волконскому и о том, что «у них есть катехизис наподобие употребляемых в масонских ложах при закрытии и открытии оных и что в сём упоминаемом катехизисе на вопрос: где восходит солнце - отвечают: в Чигирине (вероятно, в память Хмельницкого)».

Сообщение Хотяинцева заинтересовало Волконского, и он просит того узнать более подробно о новом обществе. Сообщив обо всём Пестелю, он получил от него поручение вместе с Давыдовым установить с Малороссийским обществом связь. Тогда же в Киеве состоялись переговоры Волконского с Лукашевичем, но они не дали желаемых результатов. Лукашевич проявил удивительное упорство, отказываясь вступать в тесный контакт с южанами. «<...> Я ему предлагал взойти  в наше сообщество, но на сие он отказался, и сие предложение было мною ему сделано вместе от меня и от С. Муравьёва», - рассказывал Волконский на следствии.

Более того, узнав о переговорах южан с поляками, Лукашевич повёл себя весьма странно. С одной стороны, он всячески отговаривал южан продолжать какие-либо сношения с поляками, о чём он сам признавался на следствии, рассказывая о своих встречах с Волконским: «С князем Волконским познакомился я у брата его, нашего военного губернатора (Н.Г. Репнина. - Н.К.), а с Муравьёвым Сергеем - у Волконского. В Южное общество вступить мне не предлагали (о коем я и понятия не имел), а полагали меня принадлежащим к братству Зелёной книги и обществу польскому, с которым обнаруживали желание вступить в сношения и соединиться. Я объяснил им, что к польскому обществу не принадлежу и считаю не по сердцу русского вступать с поляками в связи <...>».

В данном показании налицо стремление ложными фактами запутать следствие: и Волконский, и С. Муравьёв-Апостол, ведя переговоры с Лукашевичем, отлично знали, что перед ними руководитель Малороссийского общества.

С другой стороны, Лукашевич поддерживал постоянную связь с представителями Польского патриотического общества и был в курсе всех происходивших переговоров их с южанами. «<...> О всяком нашем сношении с Польскими обществами он был известен и при свиданиях со мною сообщал то, что точно в оных происходило», - показывал С. Волконский. Более того, Лукашевич пытался восстановить и поляков против русских: «Лукашевич отсоветовал входить в соглашения не только с Российским союзом, но и с каким бы то ни было другим», - свидетельствовал на следствии член Польского патриотического общества Маевский.

Это двуличное поведение Лукашевича настораживало Волконского. Кроме того, не могла вызвать одобрения южан и основная цель Малороссийского общества: отделение Украины от России, - ради достижения которой члены общества готовы были «отдаться в покровительство Польши», - как свидетельствовал Пестель. Для декабристов сама мысль об отделении Украины от России была абсурдом, и они стремились предостеречь поляков от излишней доверчивости к Лукашевичу, доказывая, что «Малороссийское общество никогда не успеет в своей цели, ибо Малороссия навеки с Россиею пребудет неразрывною, и никакая сила не отторгнет Малороссии от России».

Характеристику Малороссийского общества, очевидно разделяемую и остальными членами Южного общества, мы находим в письме С. Муравьёва из крепости Николаю: «Малороссийское же, основанное на умозрительных фантазиях, явно не соответствующее интересам страны, никогда не могло быть ни сильным, ни многочисленным и, по-моему, сводится исключительно к кружку Лукашевича».

Все перечисленные выше обстоятельства в значительной степени охлаждали желание южан вести дальнейшие переговоры с обществом, ценность союза с которым была весьма сомнительна, а двуличная политика руководителя его просто опасна, и поэтому Волконский, разочаровавшись в этом предприятии окончательно, прекратил вскоре свои переговоры с Лукашевичем.

*  *  *

За делами, связанными с исполнением служебных обязанностей и участием в тайном обществе, не забывалась и личная жизнь. В этот период Волконский сблизился с семейством Давыдовых - Раевских, живших в имении Каменка, неподалёку от Киева.

Каменка, огромное поместье с большим удобным домом, принадлежала матери героя 1812 года Н.Н. Раевского и его сводного брата Василия Давыдова Екатерине Николаевне Раевской, одной из племянниц Потёмкина. Выданная замуж совсем девочкой, она рано овдовела, оставшись с маленьким сыном Николаем на руках. Вскоре она вторично вышла замуж за Льва Денисовича Давыдова, и этот брак дал многочисленное потомство. В доме было много молодёжи, постоянно наезжали гости, устраивались вечера, завязывались романы.

Один из таких романов - между тогдашним руководителем Кишинёвской управы, старым приятелем Волконского ещё со времён пансиона аббата Николя Михаилом Орловым и старшей дочерью Раевского Екатериной - в 1821 году закончился свадьбой, после которой Орлов по требованию Раевского отошёл от своей деятельности в тайном обществе.

Частенько наведывались в Каменку многие члены Южного общества. В круговороте вечеринок, затерявшись в толпе многочисленных гостей, можно было незаметно для окружающих провести деловое совещание. Для более широкого съезда, как уже указывалось, использовали особо широко и шумно отмечавшийся 7 декабря день именин Екатерины Николаевны.

Среди дочерей и многочисленных племянниц Раевских выделялась своей необычной внешностью и непосредственной манерой общения младшая дочь Н.Н. Раевского Мария. Именно ей суждено было покорить сердце Волконского. Однако он долго не решался просить её руки, и вряд ли причиной тому была немалая разница в возрасте: Волконский был на 17 лет старше Марии Раевской - в ту пору вещь вполне обычная. Останавливало сознание того, что, связав свою жизнь с тайной деятельностью, он уже не принадлежал себе.

Наконец, весной 1824 года он решил просить её руки. Однако, прежде чем сделать ей официальное предложение, он попросил Михаила Орлова подготовить для этого почву. «<...> При поручении Орлову ходатайствовать в мою пользу при ней (Марии Раевской. - Н.К.) и её родителей и братьев я положительно высказал Орлову, что если известные ему мои сношения и участие в тайном обществе помеха к получению руки той, у которой я просил согласия на это, то, хотя скрепясь сердцем, я лучше откажусь от этого счастья, нежели изменю политическим моим убеждениям и долгу моему к пользе отечества», - вспоминал Волконский.

Е.И. Якушкин, сын декабриста, так передаёт историю сватовства Волконского: «Почти в одно и то же время он и Орлов женились на двух сёстрах Раевских, дочерях известного генерала 1812 г. Ник[олая] Ник[олаевича] Раевского. Н.Н. Раевский, знавший, что оба они принадлежат к тайному обществу, требовал, чтобы они оставили его, ежели хотят жениться на его дочерях. М. Орлов согласился, но Волконский, страстно влюблённый в Раевскую, отказался наотрез, объявя, что убеждений своих он переменить не может и что он никогда от них не откажется. Партия была так выгодна, что Раевский не настаивал на своих требованиях и согласился на свадьбу».

Не будучи уверен в успехе своего предприятия, Волконский предпочёл, чтобы Орлов действовал в его отсутствие («чтобы вывести себя и её семью из затруднительного положения» в случае отказа), и в связи с этим начал хлопотать об отпуске. 27 мая Волконский писал Корину: «Приехав из Умани в Тульчин, я узнал о своём отпуске». Итак, отпуск получен, можно было не мешкая собираться в дорогу, тем более что маршрут предстоящей поездки был уже давно решён.

Дело в том, что с некоторых пор среди членов Южного общества стали ходить упорные слухи о существовании тайного общества на Кавказе. Выгода, которую давал бы союз с тайным обществом в Кавказском корпусе, во главе которого стоял генерал Ермолов, была очевидна. Поэтому возникла неотложная необходимость проверить достоверность слухов и в случае, если бы они подтвердились, войти в контакт с членами этого тайного общества, чтобы в дальнейшем достигнуть с ними соглашения о совместных действиях. Эта задача была возложена на Волконского.

Таким образом, поездка на Кавказ (под официальным предлогом лечения на «Кислых водах») преследовала две цели: личную - «буде получу отказ, искать поступления на службу в Кавказскую армию и в боевой жизни развлечь горе от неудач в частной жизни» и общественную - выполнить отнюдь не простое поручение Директории общества.

К середине июня Волконский был уже в Одессе, куда он заехал по пути на Кавказ повидаться с сестрой Софьей Григорьевной и получить у неё обещанные 10 тысяч рублей на предстоящие расходы в связи с предполагаемой женитьбой. 16 июня княгиня Вера Фёдоровна Вяземская, гостившая в Одессе, писала мужу в Петербург: «Что касается людей, то я чаще всего видела Бюхну Волконского, который уехал на Кавказ».

В том же томе архива Вяземских напечатано письмо самого Волконского П.А. Вяземскому, датированное тоже 16 июня, но уже из Николаева. Очевидно, Волконский покинул Одессу около 15 июня. 25 июня он писал Корину из Георгиевска о своих дальнейших планах. Сообщая о своём намерении не задерживаться особенно на водах, он писал: «<...> Хочу съездить в Тифлис, чтобы моею поездкою объехать всю южную часть России и потом самому взять обратный путь через Черноморию, Крым и Одессу».

В середине июля Волконский, уже собираясь отправиться дальше на юг, из Кислых вод писал Корину: «Я здесь совершенно всеми забыт: ни из Умани, ни от приятелей, ни от родных не получил ни строчки». В этих словах звучит его беспокойство за успех предприятия, порученного Орлову. И именно молчание Орлова, с которым была договорённость о том, что о результатах своей миссии он немедленно сообщит Волконскому, где бы тот ни был, беспокоило его. Очевидно, во второй половине июля Волконский добрался наконец до Тифлиса, где состоялось его знакомство с сосланным на Кавказ за участие в дуэли будущим участником восстания на Сенатской площади А.И. Якубовичем.

Убедившись вскоре в том, что Якубович вполне оправдывает ходившие о нём отзывы как о человеке с весьма прогрессивными и смелыми взглядами, Волконский решил открыть ему цель своего приезда. В свою очередь Якубович признался Волконскому, что на Кавказе действительно существует тайное общество, и сообщил о нём довольно подробные сведения. Из рассказа Якубовича вытекало, что общество это якобы весьма многочисленно, что ему покровительствует генерал Ермолов, подчинённые офицеры которого - все члены общества.

Удалось выяснить и основную цель общества, со слов того же Якубовича, изложение которой мы находим в показаниях Пестеля, основанных на рассказе Волконского. Пестель свидетельствовал, что Кавказское общество «ожидает революции в России, дабы содействовать оной, или, смотря на обстоятельства, служить убежищем при неудаче, или отделить Грузию от России, дабы основать особое государство, или при конечной неудаче отступить с Кавказским корпусом на Хиву и Туркестан, покорить те места и в оных основать новое государство».

Якубович дал понять Волконскому, «что их сила очень значительна, ибо располагать могут всеми войсками Кавказского корпуса, который неограниченно предан Ермолову». Якубович назвал двух членов общества: В.Я. Тимковского (с которым его даже познакомил) и адъютанта Ермолова Н.П. Воейкова.

Придерживаясь основной линии, взятой Южным обществом в отношении всех других тайных обществ, с которыми южанам приходилось сталкиваться в своей деятельности, Волконский стремился убедить Якубовича в «пользе, ежели бы все общества в России, вероятно во многом числе существующие, могли бы состоять под одним управлением». На предложение Волконского «войти в сношения» с Южным обществом Якубович ответил, что «они уже в сношении с тайным обществом в Петербурге», однако пообещав довести до сведения своего начальства предложение Волконского и сообщить ему о результатах.

В одну из своих встреч с Якубовичем Волконский поделился с ним некоторыми своими соображениями «насчёт Кавказского края» и «о лучшем способе к приведению в образованность сих народов». В свою очередь Якубович составил для Волконского «карту объяснений на одном листе Кавказского и Закубанского края, с означением старой и новой линии и с краткою ведомостью о всех народах, в оном крае обитающих».

Возникает вопрос: что позволило опытному Волконскому откровенно говорить о весьма опасных вещах с практически незнакомым человеком? Вполне логичным представляется объяснение этому, данное петербургским историком Я. Гординым. Он напоминает, что многие члены тайного общества в этот период стояли «по своим стратегическим требованиям на уровне Сперанского, Мордвинова, конституционных проектов начала века, идеи которых зародились в веке предшествующем». Поэтому никому из декабристов не могло показаться странным и то, что Ермолов, человек в прошлом близкий к конституционному окружению великого князя Александра Павловича и даже подвергавшийся аресту в 1797 году за участие в антипавловском обществе, не мог не возглавить и тайное общество с теми же конституционными целями в 1824 году.

К началу августа, считая свою миссию законченной, Волконский двинулся в обратный путь. Поспешить с возвращением домой его заставило сообщение о тяжёлой болезни отца и радостное известие о том, что в Киеве его ждут и его предложение будет принято весьма благосклонно.

По пути из Георгиевска он просит Корина в случае кончины отца сообщить ему об этом эстафетой через Киев, Умань и Одессу и уведомить его о своих дальнейших планах: «Я сейчас выезжаю обратно: до половины августа я пробуду у Давыдовых в Каменке; а потом поеду, смотря по обстоятельствам, сам не знаю куда».

В 20-х числах августа Волконский уже в Киеве. Его предложение было принято, и он стал официальным женихом Марии Николаевны Раевской. В связи с предстоящей женитьбой возникла необходимость в дополнительных средствах, и он просит Корина получить деньги «в банке или ломбарде под залог имения».

Решив серьёзно заняться устройством своей личной жизни, Волконский тем не менее не забывает и о своих обязанностях как члена Тайного общества. Вскоре по возвращении из Тифлиса он представил Директории Южного общества письменный отчёт о результатах своей поездки. В отчёте помимо всего вышесказанного содержалось также описание со слов Якубовича основной структуры Кавказского корпуса, а именно: «Общество делится на три разряда. 1-й. Из 4 или 8 особ - есть главное правление. 2-й. Из 8 или 16 особ - есть исполнительная власть. 3-й. Все же прочие члены без всякой ограниченности в числе поступают в 3-й разряд». Для «приуготовления нижних чинов» рекомендовалось использовать сосланных и разжалованных офицеров, а также «привлекать себе людей чрез оказание больших услуг».

К отчёту Волконский приложил отдельное сочинение, в котором излагал собственное представление об устройстве Грузии, озаглавленное им «Замечания насчёт Кавказского края и мысли мои о лучшем способе к приведению в образованность сих народов». В составлении этого документа ему помог Якубович, снабдивший его «краткою ведомостью о всех народах, населяющих Кавказский и Закубанский края».

Трудно сказать сейчас, как отнеслись руководители Южного общества к тому, что они услышали от Волконского, и верил ли сам посланец Южного общества рассказам Якубовича. Прямого ответа на этот вопрос нам не даёт ни один из членов Южного общества. Но в тоне показаний и Волконского и Пестеля проскальзывают ноты недоверия.

Много лет спустя декабрист склонен был считать рассказ Якубовича вымыслом. «Рассказ Якубовича был ли оттиском действительности или вымышленная эпопея, тогда мне мудрено было решить, - писал Волконский в «Записках», - но теперь, по совместному тюремному заключению с ним, где каждое лицо высказывается без чуждой оболочки, я полагаю, что его рассказ был не основан на фактах, а просто, как я уже назвал, эпопея, сродни его умственному направлению».

Однако, не желая прерывать всё же связь я Якубовичем, он вскоре по возвращении написал ему письмо, в котором уведомлял, «буде он хочет продолжать начатые совещания, то он бы продолжал их с Давыдовым, написав сие ему под видом о поручении закупа лошадей на Кавказе». Однако никаких новых сообщений с Кавказа, помимо поздравления, полученного от Якубовича, по случаю предстоящей свадьбы Волконского, не последовало.

В мае 1825 года состоялась поездка А.В. Поджио на Кавказ, но ничего о тамошнем, возможно существующем, тайном обществе ему не удалось узнать.

Вопрос о том, существовало ли действительно на Кавказе какое-либо тайное общество, не удалось окончательно выяснить и Следственному комитету. Вероятнее всего, все сведения, полученные Волконским от Якубовича, были действительно плодом фантазии последнего.

*  *  *

Как уже указывалось, в феврале 1824 года Пестель отправился в Петербург. Приезд руководителя южан способствовал дальнейшему сближению двух обществ. И хотя Пестель не добился осуществления своей цели - организационного объединения с северянами на базе единой программной платформы (объединение было отложено до 1826 года), итоги его пребывания были значительны: как свидетельствовал Е.П. Оболенский, «положено было, чтобы ни Южное не начинало действий решительных без согласия нашего Северного общества, равномерно и наше Северное не приступало к действиям без Южного, подкрепляя по возможности действия наши».

Эта отмеченная Оболенским договорённость о координации действий явилась важным шагом на пути объединения двух обществ. Было достигнуто соглашение, как свидетельствовал Н. Муравьёв, «дабы полковник Пестель, изложив оную письменно, прислал нам для рассмотрения и определения о принятии или отвержения оной равномерно письменный проект Южного общества о способах, предполагаемых к начатию решительных действий. По получении как конституции, так и проекта мы должны были составить свой проект и конституцию, приняв от полковника Пестеля всё, что нами было бы одобрено, и с мнением нашим обратить Южному обществу для решительного определения о способе действия и принятии конституции».

Такое компромиссное решение относительно будущей конституции также было немаловажным достижением. Наметилось определённое сближение и по крестьянскому вопросу, а также по вопросу будущего государственного устройства. Приобрёл Пестель среди виднейших членов Северного общества и единомышленников. Безоговорочно принял пестелевскую конституцию Е. Оболенский. И наконец, одним из важнейших результатов поездки Пестеля было привлечение Каменской управы в лице её руководителя к ещё одной важнейшей сфере деятельности, а именно к поддержанию связи с Севером.

В Петербурге Пестель убедился в пассивности представителя Южного общества на Севере Матвея Муравьёва-Апостола. «Успехов приобрёл он очень мало» - так оценит он на следствии деятельность своего резидента в Петербурге. Более того, в августе 1824 года М. Муравьёв-Апостол уехал из Петербурга на юг, и фактически общества лишились постоянного связного.

Это обстоятельство весьма беспокоило руководителя Южного общества, стремившегося быть постоянно в курсе всего происходившего на Севере. И потому в октябре снова посланцем южан в Петербург едет Волконский.

Отправляя Волконского на Север, Пестель рекомендовал ему ориентироваться в своих действиях в основном на Оболенского, как на представителя наиболее радикального направления в Северном обществе. «Полковник Пестель во время пребывания его в С.-Петербурге, в конце 1823-го или в начале 1824-го гола, в частных совещаниях со мною находил меня более склонным к соединению обоих обществ и одобряющим более предлагаемую им конституцию, нежели князь Трубецкой и Муравьёв - и члены мои в Думе, - и потому поручил князю Волконскому иметь со мною частное по предмету сему совещание», - читаем мы в показаниях Оболенского. Волконский же добавляет ещё имя Трубецкого как рекомендованного для переговоров Пестелем, но замечает, что «нашёл более сообщника в Оболенском, нежели в Трубецком».

По-видимому, одна из задач Волконского состояла в том, чтобы узнать, в каком состоянии находится Северное общество и какие шаги им сделаны для соединения с Южным. Именно к этому сводились в основном все переговоры, которые вёл Волконский с представителями Северного общества. «От Оболенского узнал, что общество начало действовать успешнее, что в некоторых полках в нижних чинах довольно удачно вселили уже негодование по предмету взыскательности и, сколько припомнить могу, называл как ревностных сочленов Нарышкина и Рылеева», - рассказывал Волконский на следствии. Оболенский подтверждает это показание, оговариваясь, что намеренно «представил ему силы общества нашего в лучшем виде, нежели действительно оные были».

В отношении методов воздействия на нижние чины Оболенский поведал Волконскому, что «общим было принято правилом всеми военного ведомства членами стараться при разговорах с ними наедине: как-то с вестовыми и тому подобное, вселять негодование на излишнюю взыскательность в выправке и в чистоте амуниции, - а для снискания привязанности нижних чинов при таковых разговорах делать им мелкие денежные вспомоществования».

И ещё одну подробность разговора с Волконским передаёт Оболенский: «<...> Я представил князю необходимость, в которой мы находимся при начатии какого-нибудь действия, иметь в готовности капитал довольно значительный; но вместе с тем так как наши денежные сборы весьма малозначащи, то я предложил сделать сбор на Юге и прислать нам сумму, какую они собрать могут для непредвидимых издержек».

В заключение Оболенский просил Волконского поторопить Пестеля с присылкой на Север конституции. Этот разговор произвёл на Сергея Григорьевича вполне благоприятное впечатление. Оболенский предстал перед ним как человек, преданный своему делу, искренне заинтересованный в скорейшем объединении с Южным обществом.

О том, что Волконский встречался и с Никитой Муравьёвым, мы узнаём из показаний последнего. Волконский же об этом на следствии умалчивает. Н. Муравьёв свидетельствовал, что во время этой встречи он впервые услышал о существовании общества на Кавказе. Очевидно, рассказ Волконского о поездке на Кавказ был достаточно подробен, ибо показания Н. Муравьёва содержат сведения, касающиеся и организационного построения Кавказского общества, и роли Ермолова в нём.

На юг Волконский вёз два письма от Оболенского, одно из которых предназначалось А. Поджио, а другое - Пестелю. В письме к Пестелю Оболенский в тех же оптимистических тонах, что и при разговоре с Волконским, описывал успешные действия Северного общества и просил Пестеля поскорее прислать свою конституцию.

Письмо Волконского к А.С. Пушкину, написанное им во время пребывания в Петербурге, помогает нам установить более или менее точную дату отъезда его на юг. Письмо интересно и тем, что свидетельствует о тёплых отношениях, которые связывали декабриста с поэтом.

Высказав сожаление о том, что по возвращении с Кавказа в Одессу он не застал там Пушкина, сосланного тем временем в Михайловское, Волконский пишет: «Соседство и воспоминание о великом Новгороде, о вечевом колоколе и об осаде Пскова будет для вас предметом пиитических занятий, а соотечественникам вашим труд ваш - памятником славы предков современника. <...> Неправильно вы сказали о Мельмоте, что он в природе ничего не благословлял. Прежде я был с вами согласен, но по опыту знаю, что он имеет чувства дружбы благородной и неизменной обстоятельствам.

Я сего числа еду в Киев. Надеюсь прежде половины ноября перед алтарём совершить свою свадьбу. Пробуду несколько времени в Киеве, буду в поместьях новых моих родственников. И там, как и здесь, буду часто о вас говорить, и общие воспоминания о вас будут в вашу пользу».

Волконский познакомился с Пушкиным весной 1820 года в доме тогдашнего губернатора Киева И.Я. Бухарина. С тех пор его встречи с поэтом, проводившим в 1820-е годы много времени в южных краях, были довольно регулярными. Они неоднократно встречались в Каменке, у Давыдовых, в январе - феврале 1822 года в Киеве во время контрактовых ярмарок, в Тульчине осенью 1822 года. Наиболее продолжительным было их общение летом 1824 года в Одессе, где в этот период жил Пушкин и пребывала вся семья Волконских. Так, 20 июня этого года В.Ф. Вяземская из Одессы пишет мужу в Москву: «Моё единственное общество продолжают составлять Волконские; из мужчин, которых стоит назвать, Пушкин <...>».

Сам Волконский сообщает из Умани в апреле того же года П.А. Вяземскому: «<...> Пушкин с нетерпением вас ожидает <...>», а 16 июня ему же из Николаева: «Пушкин пишет Онегина и занимает собою и стихами всех своих приятелей». Видимо, следует серьёзно отнестись к тем сведениям, которые в семье С. Волконского позже хранились, по выражению внука, как «драгоценное предание», а именно, к рассказу сына и внука о том, что С. Волконскому было поручено принять Пушкина в члены общества.

Уже после смерти декабриста его сын М.С. Волконский писал академику Л.Н. Майкову: «Пушкин, гений которого освещал в Сибири моё детство и юность, был мне близок по отношению его к отцу и к Раевским, так что я всю жизнь считал его близким себе человеком. Не знаю, говорил ли я вам, что моему отцу было поручено принять его в общество и что отец этого не исполнил. «Как же мне было решиться на это, - говорил он мне не раз, - когда ему могла угрожать плаха. А теперь, что его убили, я жалею об этом. Он был бы жив, и в Сибири его поэзия стала бы на новый путь». И действительно, представьте себе Пушкина в рудниках, Чите, Петровском Заводе и на поселении - что бы он создал там».

М. Нечкина, считая этот факт вполне достоверным, справедливо полагает, что Волконский действовал по поручению Директории, ибо по правилам приёма член общества, решивший принять новое лицо, обязан был заручиться разрешением руководства. Ничего удивительного в том, что это поручение было дано именно Волконскому, нет, так как он был достаточно близок с Пушкиным. Скорее всего, Волконским были приведены настолько убедительные доводы против намерения принять Пушкина в общество, что с этим согласилась и Директория.

Вернёмся к цитированному выше петербургскому письму Волконского Пушкину. Письмо датировано 18 октября 1824 года, вероятнее всего, в тот же день («я сего числа еду в Киев») Волконский покинул Петербург.

Это была последняя поездка руководителя Каменской управы на Север как представителя Южного общества. Следующее его появление в Петербурге состоится год спустя, когда арестованный декабрист в сопровождении жандармов будет доставлен прямо во дворец на допрос к Николаю I по делу об участии его в тайном обществе.

6

*  *  *

Договор, заключенный во время контрактов 1824 года Бестужевым-Рюминым с представителями Польского патриотического общества, был лишь предварительным соглашением, нуждавшимся в дальнейшей разработке и углублении. Пестель, относившийся в высшей степени серьёзно к перспективам союза с поляками, был врагом всякой поспешности в его подготовке. Отлично сознавая все выгоды союза с поляками, он вместе с тем настаивал на том, чтобы Бестужев-Рюмин ни в какой степени не давал им возможности использовать националистические устремления руководства Польского общества. Об этом Пестель рассказывал следствию: «Говорил я сам лично ему, чтобы он отнюдь не терял из виду выгодность нашего положения в отношении к полякам и им давал чувствовать, что мы без них очень можем обойтись, но они без нас никак».

Летом 1824 года Пестель решил лично со всей серьёзностью заняться польским вопросом.

Определённую роль в том, что Пестель брал на себя переговоры с поляками, сыграло и то обстоятельство, что ни С. Муравьёв, ни Бестужев-Рюмин не смогли по разным причинам в январе 1825 года прибыть в Киев. Очевидно, имело место и недовольство Пестеля отсутствием реальных результатов переговоров, которые вёл с поляками Бестужев-Рюмин в плане окончательного достижения договора с ними о совместных действиях. Возможно, насторожила руководителя Южного общества и история с письмом к полякам, написанным Бестужевым-Рюминым.

В начале декабря 1824 года Бестужев-Рюмин вручил Волконскому для передачи представителю Польского патриотического общества А.С. Гродецкому письмо, содержание которого изложил на следствии: «В 1824-м году я писал от нашего общества  к обществу варшавскому, адресовав письмо моё Гродецкому, упрекая в бездействии оного, - рассказывал Бестужев-Рюмин. - Я напоминал им, что обещание, нами данное, покровительствовать всем полякам, находящимся в России, нами свято исполняемо, а с их стороны они по обещанию своему ничего ещё не делают. Советовал немедля овладеть или истребить Константина Павловича, но дождаться наших действий для прочего».

Не говоря уже о том, что требование «истребить» Константина было несвоевременно и в случае исполнения его поляками могло поставить под удар всю деятельность тайных обществ, Бестужев-Рюмин нарушал условие, поставленное Пестелем: избегать всяких письменных сношений.

О дальнейшей судьбе этого письма мы узнаём из показания Пестеля: «Князь Волконский, прочитав сию бумагу и посоветовавшись с Василием Давыдовым, на место того, чтобы отдать сию бумагу Гродецкому, представил оную Директории Южного края. Директория истребила сию бумагу, прекратила сношения Бестужева с поляками и передала таковые мне и князю Волконскому».

Итак, опасаясь за дальнейшую судьбу переговоров с Польским патриотическим обществом, Пестель берёт их на себя и называет своим помощником верного и испытанного единомышленника Волконского.

«Безусловная моя преданность делам тайного общества была поводом, что доверили мне переговоры с назначенными для совещания депутатами от Польского тайного общества», - вспоминал Волконский.

Как известно, Польское патриотическое общество, возникшее в 1821 году, имело целью восстановление независимого Польского государства и введение конституции 1791 года. Как свидетельствовал Волконский, «цель же польских обществ заключается в приготовлении средств и случая к отделению Царства Польского и губер[ний] от Российской империи и учредить независимое государство с присообщением к оному в разные времена отторженные от Польской короны провинции. Средство же к достижению сей цели, чрез сообщников в сём деле, распространять мысль, что каждому долг есть содействовать, и стараться приуготовлять войско к завлечению на покушение к уничтожению существующей власти».

Бестужев, очевидно вводивший в курс дела Волконского, сообщил ему сведения, касающиеся устройства Польского общества. От него Волконский узнал, что «1-е. Главное управление Польских тайных обществ в Дрездене» и состоит из 3 членов, имена которых неизвестны; «2-е. Под Дрезденской думою три главных управы: 1-я и 2-я для тайных обществ, в Прусской и Австрийской Польше находившихся», и, наконец, «3-я же управа для Царства Польского и Польских губерний». Волконский свидетельствует о том, что имена главных руководителей общества от южан скрывались.

Однако, несмотря на очевидную выгоду для поляков союза с русскими тайными обществами («В соединении же с российскими тайными обществами они полагали найти большую опору», - говорил Волконский на следствии), Пестель с большой осторожностью относился ко всем их действиям. Особенно настораживала Пестеля не скрываемая поляками ориентация на враждебно настроенную по отношению к России Англию.

«<...> Князь Яблоновский мне сказывал, - читаем мы в показаниях Пестеля, - что Польское общество находится в сношениях с Англиею, оттуда деньги получает и что им также оружие обещают». Аналогично показание Бестужева-Рюмина: «Насчёт Англии я слышал только, что сия держава помогает полякам деньгами, возбуждает их к восстанию, особенно же замыслы сей державы обращены против России».

Всё это необходимо было учитывать при дальнейших переговорах с поляками.

Знакомство и сближение Волконского с А.С. Гродецким, выделенным Польским патриотическим обществом для переговоров с южанами, относятся к осени 1824 года. Вот что рассказывал об этом на следствии сам Гродецкий: «В ту же самую осень бригадный генерал князь Волконский жил постоянно в Киеве, имел намерение жениться на дочери генерала Раевского. В доме сего-то корпусного командира, живущего там с многочисленным семейством, бывали довольно часто вечера. Я бывал на оных довольно часто и познакомился с сим князем Волконским, который в последнее время оказывал мне довольно благорасположения, но признаюсь откровенно, что от него ни в обыкновенном, ни в особенном разговоре я ни слова не слыхал о чём-либо политическом».

Если эта последняя фраза не была продиктована естественным стремлением как можно больше скрыть от следствия, то тогда она является свидетельством большой осторожности, с которой Волконский приступил к исполнению своей миссии.

Встречи с поляками в конце 1824 года носили предварительный характер. Основные переговоры проходили в январе следующего года.

Новый, 1825 год, как всегда, начался для членов Южного общества общим съездом, открывшимся в январе в Киеве. Это был последний в истории общества съезд его членов. Он был весьма многочисленным, несмотря на то, что отсутствовали руководители Васильковской управы. Её представляли Повало-Швейковский и Тизенгаузен.

В показаниях Пестеля и Тизенгаузена мы встречаем имя Волконского среди перечисленных ими участников совещания, сам же Волконский отрицал на следствии своё участие в съезде: «<...> На совещаниях членов в Киеве в начале 1825 года не имел участия». Скорее всего, он присутствовал на некоторых заседаниях и, как видно из показаний Пестеля, принимал даже участие в обсуждении Белоцерковского плана С. Муравьёва. «Я, Юшневский, Давыдов, князь Волконский и князь Барятинский сильно тогда спорили противу оного (Белоцерковского плана. - Н.К.) во время Киевских контрактов 1825 года и совершенно оное тогда опровергнули».

Время очередного съезда южан совпало с важнейшим событием в жизни Сергея Григорьевича - его свадьбой с Марией Раевской, что, вероятно, и помешало ему присутствовать на всех заседаниях южан.

В РГИА хранится документ, наглядно иллюстрирующий ту напряжённо-деловую обстановку, в которой находился С. Волконский в этот период. Речь идёт о записке Н.Г. Репнина, озаглавленной автором: «Об обстоятельствах, при которых князь С.Г. Волконский 11 января 1825 года дал подписку Павлу Ивановичу Пестелю о принадлежности к тайному обществу».

Цель записки, по-видимому предназначавшейся членам Следственного комитета, - попытаться оправдать Волконского в их глазах. Автор записки весьма наивно стремился доказать, что Волконский стал членом тайного общества в день своей свадьбы, т.е. 11 января 1825 года, и объяснить это состоянием аффекта, в котором тот находился.

Репнин, присутствовавший на свадьбе, рассказывает о следующих своих наблюдениях. Уже перед самой отправкой за невестой, пишет Репнин, «брат мой особо и с жаром разговаривал с Василием Давыдовым и вдруг около 12 часов приказал подавать себе дрожки, я спросил его: куды? Он: надобно съездить к Пестелю. (Пестель был шафером Волконского. - Н.К.). Я: что за вздор, я пошлю за ним. <...> Он: нет, братец, особое дело, непременно должны обсудить - сейчас буду назад. - И по несчастию поехал». Вернулся Волконский, как пишет Репнин, довольно быстро, и вслед за ним приехал Пестель.

Чем была вызвана столь поспешная поездка к Пестелю, который сам должен был с минуты на минуту приехать, так как должен был исполнить роль шафера, сказать сейчас трудно, но этот факт свидетельствует о том, что даже в такой торжественный момент, как собственная свадьба, Волконский оставался преданным интересам тайного общества.

В эти насыщенные событиями январские дни, уже женатый, Волконский участвует в переговорах с поляками, предоставив для этого свою киевскую квартиру на «Печерске», о чём вспоминает: «Хоть именно в это время была моя свадьба, но не отклонился я от участия в оных, и это новый знак моей преданности делу тайного общества».

Прежде всего предстояло познакомить Пестеля с представителем Польского патриотического общества А.С. Гродецким. О том, как происходило это знакомство, мы читаем в показаниях А. Гродецкого, который свидетельствует, что приехав в Киев после недолгого отсутствия, около 15 января, он застал С. Волконского уже женатым. «Он вместе с женой в особом и хорошо убранном доме давал у себя вечера, - рассказывал Комитету Гродецкий. - Когда я был на одном из сих вечеров по приглашению, князь Волконский подвёл к одному неизвестному офицеру и сказал мне: это полковник Пестель, познакомьтесь.

После кратких при первом знакомстве приветствий сий г. полковник отвёл меня в сторону и объявил мне, что он поверенный от Российского общества для переговоров в известных мне обстоятельствах. Я отвечал ему, что не имею никакой договорённости, но что по сим известным обстоятельствам, вероятно, уже сообщено в Варшаву через посредство графа Мошинского, <...> посему он спросил меня, как скоро кто с сею доверенностью прибудет в Киев, постараться, чтоб он немедленно мог с ним увидеться».

На следующий день в Киев прибыл второй участник переговоров, член Центрального комитета Польского общества А.С. Яблоновский.

О тактике переговоров, избранной Пестелем, мы читаем в его показаниях: «Во всех сношениях с ними было за правило принято поставить себе к ним в таковое отношение, что мы в них ни малейше не нуждаемся, но что они в нас нужду имеют, что мы без них обойтиться можем, но они без нас успеть не могут».

Не менее тщательно готовились к переговорам и поляки. Вопрос о том, при каких условиях возможны успешные переговоры, обсуждался Яблоновским с директором Польского патриотического общества графом П.И. Мошинским. Об этом рассказывал следствию сам Яблоновский: «Вследствие разговора сего надлежало мне при свидании с Пестелем объявить ему, что как единственною целью нашею есть независимость Польши, то посему мы тогда только можем согласиться на тесные с ним сношения, когда они постановят признать независимость сей Польши и не вмешиваться в наш порядок и когда наконец откроют нам свои намерения».

Совещание состоялось на киевской квартире Волконского («на Печерске»). С польской стороны присутствовали Яблоновский и Гродецкий. Южное общество представляли Пестель и Волконский. Пестель скрыл от поляков своё директорство в Южном обществе, назвав себя «уполномоченным от управления петербургской Директории», Волконского же представил как члена Южного общества, выделенного для всех будущих сношений.

Приступая к переговорам, Пестель прежде всего счёл необходимым изложить полякам основную цель тайного общества, которое он представлял, и перспективы готовившегося переворота. В свою очередь Яблоновский заметил, что «в Польше тайные общества не имеют намерения о устранении Республики, в невозможности чего он убеждён», но тем не менее он от имени своей Директории дал обещание «первоначально принять общий ход в революции». В связи с этим была определена первейшая обязанность поляков на начальном этапе выступления - «принять меры к заточению всех членов высочайшей фамилии, которые тогда будут находиться в Польше, и принять меры к отвращению всякого покушения к освобождению их».

Далее, как рассказывал Волконский на следствии, Пестель потребовал от Яблоновского, чтобы тот опять же от имени Директории дал слово «не начинать никаких действий до того времени, как от нас будет о сём дано известие, но тогда в назначенное время непременно начать».

Яблоновский согласился на это условие, но попросил месячный срок для того, чтобы известить об этом свою Директорию и всех, «кому надлежит о сём знать», и получить соответствующие распоряжения. Желая подчеркнуть выгодность для Польши союза с Россией, Пестель заметил, «что хотя петербургская Директория и искренно желает успеха польским обществам, но что оная требует взаимное искреннее содействие и что не России искать подпоры в Польше, но всегда полякам у русских».

В высшей степени осторожным был Пестель в вопросе об уступке полякам земель. Как свидетельствовал Волконский, дав слово признать независимость Польши, он сказал, что из «российских польских губерний» полякам будет возвращено только то, «что справедливо и возможно будет».

В «Записках» это выступление Пестеля звучит более категорично. Волконский так передаёт обращённые к полякам слова Пестеля: «О границе не ставить кондиций, мы клониться должны к общему делу: союз Польши с Россией не должен быть в ущерб последней. Вы ищите совокупных действий с нами, что издавна русское, то должно остаться русским; мы по национальности составим федеративное целое <...>. Мы желаем добра и самостоятельности Польши, но первое наше дело - отстаивать своё отечество».

В заключение беседы, как свидетельствует Волконский, Пестель в несколько преувеличенных тонах обрисовал успех и распространённость тайных обществ в России и попросил Яблоновского быть посредником в установлении связи с Англией.

Так описывал на следствии эту встречу Волконский. Пестель рассказал о ней более сжато, но весьма чётко: «Весь разговор мой с польскими депутатами продолжался не более одного часу, и был только один разговор. Предметы переговоров были: 1). Независимость Польши, глухо сказано. Но о губерниях литовских, Белостокской, Подольской и Волынской не было даже ни единым словом упомянуть. 2). Взаимное содействие на случай внешней войны. 3). Одинаковый образ правления. 4). Поступить полякам с Цесаревичем, как нами поступлено будет с прочими великими князьями. 5). Уведомлять им нас о всех своих сношениях с другими обществами в Европе, а равно и с Англиею, и никаких не заключать им обязательств ни с кем без предварительного нашего согласия».

В отношении будущего «образа правления четвёртый участник совещания Гродецкий добавил, что «русские настояли на том, чтоб в Польше и первый год правление было точно такое, как в России, а по истечении года сего поляки властны ввести у себя таковое правление, какое заблагорассудят».

Эти переговоры на квартире Волконского были значительным прорывом в развитии польско-русских конспиративных связей. Круг вопросов, обсуждённых на этот раз, был значительно шире, чем во все предыдущие встречи с поляками, проводившиеся Бестужевым-Рюминым. Важным достижением явилась уступка поляков в отношении принятия республиканской формы правления хотя бы на год (срок вполне достаточный для ликвидации угрозы реставрации власти Константина в Польше). Тот факт, что южане на этот раз сумели избежать необходимости дать какие-то территориальные гарантии Польскому обществу, также имел большое значение.

Высоко оценили эту встречу и польские представители. А. Гродецкий, подошедший к концу переговоров, «из сделанных <...> повторений и открытых <...> князем Яблоновским некоторых обстоятельств» сделал вывод, «что между обоими обществами, Российским и Польским, последовало совершенное соглашение и соединение; что Польское патриотическое общество, уповая на дух народный, было совершенно уверено, что в приличное к тому время воспоследует всеобщее восстание и чрез то русские получат помощь к достижению своей цели».

Убедительным доказательством того, какое значение придавали поляки встрече с Пестелем и Волконским, являются следующие строки из показаний Пестеля от 1 апреля: «<...> К[н]. Яблоновский и Гродецкий мне и к[н]. Волконскому говорили, что со дня нашего свидания считают они сношения (выделено в тексте. - Н.К.) действительно начавшими, причём ещё Гродецкий отзывался, что всегда опасался ветрености Бестужева».

Переговоры с поляками предстояло продолжить в январе следующего года. А подготовить их и поддерживать постоянную связь с представителями Польского патриотического общества должен был Волконский.

Следующая встреча с Яблоновским состоялась два дня спустя на квартире Давыдова. Здесь-то и было решено, что дальнейшее сношение будет поддерживать Волконский «чрез Гродецкого для принятия мер к общим совещаниям между Директориями или для сообщения важных происшествий», - как рассказывал Волконский. Тогда же условились, что в случае, если «русские меж поляками или сии между русскими учредят сообщества, также о том давать сведения для приобщения сих управ в Главное управление обществ наций».

Летом 1825 года, когда бригада Волконского находилась в лагерях, он получил письмо от Пестеля, в котором тот уведомлял его, что в связи с тем, что сам он не может покинуть свой полк, Волконскому предстоит поехать в Бердичев. Письмо было зашифровано: в нём под предлогом покупки лошадей Пестель сообщал Волконскому об ожидавшем его в Бердичеве Яблоновском. Волконский немедленно выехал туда, но встретился не с Яблоновским, а с назначенным поляками также для связи с русским  графом Мошинским.

Беседа носила деловой характер. Мошинский рассказал Волконскому о сейме, показал ему речь императора при закрытии сейма. Поговорили и о том, «что хотели было дать польским генералам российский мундир, но по удостоверении о вредном влиянии сим действием, уже в слухе распространившемся, приказано было штатным чиновникам и генералам Литовского корпуса иметь малиновые воротники».

Уведомил Мошинский Волконского также о том, что в одном из полков Литовского корпуса учреждено ещё одно тайное общество.

Это была одна из деловых, «рабочих» встреч с поляками, поддерживать которые был обязан Волконский. Вернувшись в Умань, он отправил с И.Ф. Фохтом Пестелю письмо с подробным отчётом о своей поездке.

В феврале 1825 года окончился отпуск Волконского, полученный им по случаю женитьбы, и он вместе с женой отправился из Киева в Умань. По пути он заехал в Васильков, где встретился с С. Муравьёвым-Апостолом, который был крайне недоволен медлительностью Пестеля в отношении наступательных действий. «Лично мне, в проезд мой чрез Васильков, Сергей Муравьёв мне сказал, что всеобщее отклонение от начатия действий понудит его к начатию оных одному, с достаточно же им собранными способами, - рассказывал Волконский следствию 30 января, - и <...> объявил мне, что как ожидается смотр 3-го корпуса в мае месяце 1825 года, то он вовлечением ли войска или покушением на жизнь государя императора даст всем пример».

С. Муравьёв отрицал на следствии, что сообщил Волконскому назначенный якобы им срок восстания, но дополнил показание Волконского: «<...> Говорил ему, Волконскому, что бездейственность всех прочих членов столь многими угрожает нам опасностями, что, если я получу удостоверение, что бездейственность сия происходит от тайного желания удалиться от начинания, я, может быть, воспользуюсь первым сбором войск, чтобы действовать с теми средствами, кои у меня под рукою». Считая, что эта угроза С. Муравьёва несерьёзна, Волконский никому из членов общества об этом разговоре не сообщил.

Вторая половина 1825 года ознаменовалась переходом Пестеля к подготовке выступления. Первым шагом в этом плане явилось его согласие участвовать в осуществлении Белоцерковского плана восстания, предложенного Васильковской управой. Как известно, действие предполагалось начать в мае 1826 года. Основные его моменты Пестель изложил в своих показаниях от 6 апреля 1826 года: «Главные его черты были: изведение государя императора во время смотра и шествие на Москву. Сие принимал 3-й корпус на себя. Потом совместно и современно: революция в Петербурге чрез Северное общество, коему предоставлялось назначение временного правления, и, наконец, составление лагеря при Киеве чрез остальную часть Южного общества».

Разумеется, далеко не всё в этом плане устраивало Пестеля, и прежде всего он сомневался в готовности к революционным действиям Севера, без чего он не мыслил начала выступления. Но тем не менее категорического отказа принять этот план, как это было, например, в январе на Киевских контрактах, от Пестеля не последовало.

Бестужеву-Рюмину, приехавшему с этим планом в Линцы после лещинских лагерей, Пестель ответил «<...> то, что всегда говорил, то есть что без Северного округа действовать нам нельзя; и потому надобно прежде окончательного решения знать положение Северного округа. Ежели они могут произвести революцию с успехом, то можно будет уже тогда приступить к окончательному приуготовлению средств к действию, и мы по 2-й армии, усилив тогда всевозможно приобретение членов и умножение общества, будем содействовать сколько возможно. Но ежели в Петербурге они ещё не довольно сильны для произведения революции, то и нам начинать нельзя».

Итак, относясь в общем отрицательно к Белоцерковскому плану, критический анализ которого мы находим в показаниях Пестеля от 6 апреля, он тем не менее был готов пойти на компромисс и при определённых условиях принять участие в его осуществлении.

Тогда же был окончательно установлен срок выступления: лето 1826 года. Однако дальнейшие события, развернувшиеся на Юге, изменили все предполагаемые планы.

Ещё с начала 1825 года Южное общество, точнее его Каменская управа, стало предметом пристального внимания начальника военных поселений графа И.О. Витта. Его агенту А.К. Бошняку удалось сблизится с членом Каменской управы, служившим в военных поселениях, Лихаревым, и через него пробраться в Каменку. Сообщение о готовности вступить в тайное общество Витта, сделанное Давыдову Бошняком, звучало очень соблазнительно. 50 тысяч поселенцев, которыми командовал Витт, были бы существенным пополнением резервов революции.

Письмо Давыдова о предложении Бошняка было доставлено Пестелю в начале августа. Не желая единолично решать этот серьёзный вопрос, Пестель переслал письмо Бошняка Юшневскому, который отрицательно отнёсся к предложению Бошняка. Пестель согласился с Юшневским, и через Давыдова Бошняку был передан отказ руководителей принять Витта в члены общества по причине якобы уничтожения общества.

Однако Бошняк был в течение длительного времени достаточно близок к Лихареву, которому Пестель сделал выговор за неосторожность, и всё же получил о делах общества довольно полное представление. К этому же времени (августу - сентябрю) относится и описанный в «Записках» Волконского эпизод, который не мог не натолкнуть южан на мысль о том, что их общество уже не является тайной для правительства.

Летом 1825 года, как пишет Волконский, генерал Киселёв, проводив в Крым жену, которая была сестрой Витта, остановился на обратном пути в её имении, находившемся неподалёку от местечка, где расположилась на летний лагерь 19-я дивизия. Волконский, который был связан с Киселёвым узами многолетней дружбы, поехал навестить его. И вот что он услышал от Киселёва: «Послушай, друг Сергей, у тебя и у многих твоих тесных друзей бродит в уме бог весть что, ведь это поведёт тебя в Сибирь <...>, уклонись от всех этих пустяшных бредней, которых столица в Каменке (имение Давыдова), повторяю, ради себя и жены твоей выпутайся из этого грозящего тебе исхода, повторяю, это пахнет Сибирью, послушайся давнишнего и теперешнего твоего друга».

Как предполагал, и не без оснований, Волконский, это предостережение Киселёва было тесным образом связано с его пребыванием в доме Витта. Попытавшись развеять подозрение Киселёва, Волконский тем не менее весьма серьёзно отнёсся к сказанному Киселёвым и передал о своём разговоре с ним в Тульчин и в Каменку.

Однако Киселёв не ограничился дружеским предостережением, а сообщил о своих подозрениях главнокомандующему 2-й армии П.Х. Витгенштейну, а тот - Николаю I в письме, датированном 31 декабря: «<...> Нынешним только летом начальник Главного штаба армии генерал-адъютант Киселёв представил мне сомнение своё, родившееся от дошедшего до него сведения о тесной связи Пестеля с шайкою, гнездившейся в имении помещиков Давыдовых».

И хотя южанам неизвестно было об этом письме Киселёва, подозрение о том, что общество раскрыто, приобретало всё более и более серьёзные основания.

В воспоминаниях личного врача тогдашнего новороссийского генерал-губернатора М.С. Воронцова Роберта Ли рассказывается об общественном бале, состоявшемся в начале января 1825 года в Одессе, на котором среди гостей присутствовал автор, Волконский и начальник военных поселений И.О. Витт. Ли описывает следующий эпизод: «После моего разговора с графом де Виттом князь Сергей Волконский прошептал мне: «Будьте осторожны в разговоре, он - тайный агент императора», что впоследствии подтвердилось».

Ли познакомился с Волконским совсем недавно и был принят в его доме. Сергей Григорьевич произвёл на него приятное впечатление, но Ли уже было известно, «что он был не в почёте у императора Александра и навлёк на себя смертельную ненависть графа Аракчеева некоторыми легкомысленными актами», - пишет Ли. Далее он рассказывает слышанный им ранее случай, произошедший во время смотра Александром военных поселений Аракчеева и, по мнению автора, ещё более пошатнувший в глазах императора репутацию Волконского.

Дело было в следующем. Во время смотра Александр заходил во все дома в поселении, и всюду его встречал накрытый стол. При этом одно из блюд всюду повторялось: в центре стола красовался поросёнок. Волконский, заподозрив неладное, незаметно отрезал хвост у поросёнка и спрятал его в кармане. В следующем доме поросёнок оказался лежащим на столе уже без хвоста, и Волконский сказал императору: «Я думаю, это наша старая знакомая». Император потребовал доказательств. Волконский вынул хвост из кармана и приложил его к надлежащему месту.

«Император не получил удовольствия от шутки, - пишет Ли, - и оказалось, что эта милая шутка привела Волконского к немилости». Ли отмечает, что более удачного и эффектного разоблачения истинного положения в поселении трудно было придумать. «С этого момента Аракчеев стал его злейшим врагом», - заключает рассказ Ли.

Вскоре после окончания летних лагерей Волконский отправился в Одессу, где находилась его жена, и вернулся вместе с ней в октябре в Умань, чтобы стать участником событий, разворачивавшихся на Юге.

В первых числах ноября Главный штаб 2-й армии был извещён о болезни находившегося в Таганроге императора, которая уже к середине месяца приобрела угрожающий характер. И хотя это известие хранилось в глубочайшей тайне, южане благодаря Волконскому были информированы о ходе болезни царя. Городок Умань не миновать, если ехать из Таганрога в Петербург и Варшаву. Проезжали его и фельдъегери, курсировавшие регулярно между Таганрогом, Петербургом и Варшавой с сообщениями о ходе болезни императора. Это обстоятельство и позволяло Волконскому из первых рук получать информацию о происходящем в Таганроге и передавать её членам тайного общества.

15 ноября Волконский сообщил П.Д. Киселёву, что царь почти безнадёжен. 19 ноября Александр I скончался. И это известие задолго до официального сообщения стало известно Волконскому. Понимая всё значение этого события, которое не могло не отразиться на дальнейших планах Южного общества, он немедленно сообщил об этом и Пестелю. Письмо было отправлено с оказией, через майора Азовского полка Дрешерна.

4 декабря Волконский доложил Киселёву о тех мерах, которые вынужден был принять как командир бригады, чтобы избежать каких-либо эксцессов, вызванных вестью о смерти царя. «До сего числа тайна о смерти государевой была сохранена в Умани, - писал Волконский. - Я долгом почёл, однако же, тому несколько дней об оной предварить Бримера (командира Днепровского пехотного полка. - Н.К.) и Русанова, которые здесь случайно находились <...>, для того чтобы они не были в затруднении, ежели бы дошли к ним слухи, которые уже с некоторого времени распространились.

Впоследствии я известил письменно и собственноручно Лидерса (командира 37-го егерского полка. - Н.К.). <...> Но повторяю, что до сего числа совершенно никому, кроме тех, которым я доверил сию тайну, происшествие о смерти императора не было известно <...>. Будь уверен, любезный друг, что святой для себя поставляю обязанностью ныне сохранить в командуемых мною войсках тишину и порядок».

Вызывали опасения Волконского также польские помещики, члены Польского патриотического общества, которые собрались в Умани для устройства своих хозяйственных дел с Потоцким и его поверенными и вдруг все неожиданно покинули Умань, прервав свои дела. Давыдов передал Комитету тревожное замечание Волконского по этому поводу: «Боюсь, чтобы поляки чего не замышляли. Много здесь в Умани было их съехавшихся <...>, но лишь узнали о кончине государя императора, все вдруг разъехались».

Этот неожиданный разъезд поляков и насторожил Волконского. Странным показалось ему также поведение члена Польского общества А. Черковского: «<...> Черковский, который во время болезни государя императора <...> несколько дней сряду приезжал и присылал ко мне с просьбою о извещении получаемых известий о государе императоре, по уведомлении о кончине известил меня, что он для устроений дел наследства графини Потоцкой, которые ему были поручены, имеет в обязанности отъехать за 100 вёрст, каковая поездка мне показалась предлогом, и я тогда объяснил все сии мои замечания Пестелю и Давыдову <...>».

Опасаясь, как бы поляки, воспользовавшись ситуацией, не начали самостоятельных действий, он вынужден был установить за находившимися в Умани членами Польского тайного общества слежку: «<...> Князь Волконский <...>  призывал городничего и рекомендовал наблюдать за поляками, и даже полковых или батальонных начальников, кои находились в Умани», - рассказывал следствию В. Давыдов.

7

*  *  *

Итак, сложившаяся к концу ноября крайне напряжённая ситуация не могла не отразиться на планах Южного общества. Два существенных обстоятельства - ставший известным факт наличия доносов на членов тайного общества, а также неожиданная смерть Александра - вынуждали Пестеля пересмотреть намеченный на лето срок восстания, значительно приблизив его.

По новому плану Пестеля предполагалось начать восстание в январе 1826 года. Именно для обсуждения этого вопроса Пестель и Давыдов приехали в начале декабря к Волконскому. Совещание было хотя и коротким, но весьма насыщенным. Предстояло, возможно в последний раз, обсудить создавшуюся обстановку, ещё раз проверить свои силы и возможности.

«В начале декабря, когда виделся я с к[н]. Волконским и Давыдовым, когда имели мы две причины рассуждать о могущей последовать необходимости к скорому начатию действия, читаем мы в показаниях Пестеля от 1 апреля. - Во-первых, по случаю какого-нибудь смятения, а во-вторых для собственной обороны, ежели действительно общество открыто будет и где-нибудь действие начнётся: ибо мы продолжали опасаться открытия, особенно по словам Бошняка, который сообщил слышанное им от графа Витта, что правительству известно Белоцерковское предположение.

Рассуждали мы также притом и о том, что ежели обстоятельства нас не вынудят начать действия, то мы будем продолжать истинно удобного времени дожидаться, дабы не иначе начинать как вместе с Петербургом и при объявлении чрез Сенат нового правления».

По наряду в январе в Тульчине должен был «стоять в карауле» Вятский полк, которым командовал Пестель. Эта новость меняла все предполагаемые планы. Не верилось также, что, как официально объявлено было, причиной усиления караула при Главной квартире 2-й армии были усиливавшиеся морозы. В связи с этим фактом не мог не возникнуть план воспользоваться тем, что Вятскому полку предстояло занять караул в Тульчине. Разве это обстоятельство не было одним из самых неожиданных поводов для выступления, которые только что обсуждались? Как свидетельствовал Волконский, «Пестель говорил, что, может быть, неожиданное какое смятение по случаю наследия может дать ему неожиданный способ начать действия во время содержания им караула в Тульчине».

На тот случай, если обстоятельства заставят южан немедленно выступить, был принят план, который Пестель изложил в своих показаниях от 6 апреля: «<...> Ежели бы обстоятельства нас вынудили начать действия и мы бы успели начать, то надобно бы было уже действовать теми способами, коими бы овладеть могли. На сей конец долженствовал Ентальцев быть о том извещён, к[н]. Волконский двинуться с теми войсками, которые он бы успел поднять, Давыдов пристал к к[н]. Волконскому или, ежели Бошняк не обманывал, броситься в поселения, а тульчинские члены пристать к Вятскому полку». Включиться в восстание должны были и силы Васильковской управы.

Перед лицом возможного выступления руководителю Каменской управы предстояло мобилизовать свои силы - и прежде всего активизировать свою деятельность по приёму новых членов среди офицеров своей дивизии, чтобы в необходимый момент на них можно было опереться.

Однако правительство опередило членов Южного общества: начавшиеся в середине декабря на Юге аресты помешали осуществить их планы.

Первый донос на членов Южного общества относится к лету 1825 года. Автором его, как известно, был офицер 3-го Украинского уланского полка Шервуд. Среди имён, названных Шервудом (Пестель, Михаил Орлов, Юшневский, Свистунов и др.), мы ещё не встречаем имени руководителя Каменской управы. Не значится имя Волконского и в анонимном доносе Витту от 3 августа, авторство которого ошибочно приписывалось историками Бошняку.

Вполне вероятно, что в доносах, которые хорошо информированный агент Бошняк отправлял Витту в течение определённого времени, в ряду перечисленных им заговорщиков назван и Волконский. Полученные от Бошняка сведения Витт пересылает начальнику Главного штаба И.И. Дибичу. По всей видимости, прав И.М. Троцкий, высказавший предположение о том, что Витт не все сведения и имена сообщил Дибичу, ибо в записке Бошняка о его сношениях с «некоторыми из заговорщиков <...> в исполнение настоятельных требований генерал-лейтенанта гр. Витта», составленной 25 марта 1826 года, мы читаем, что, по словам Лихарева, с которым он особенно был близок, «дивизионный генерал кн. Волконский служил для сообщения с вентой Кавказской». Это сообщение отсутствует в доносах Витта - Бошняка.

«Сопоставляя имена декабристов, упоминаемых Дибичем, - пишет И. Троцкий, - и запиской Бошняка, можно думать, что Витт не хотел раскрывать все свои карты и не назвал всех известных ему лиц: так, в записке Бошняка упомянуты Канчиялов, Ентальцев, Муравьёв-Апостол, Волконский, Поджио».

Следующий донос, полученный Дибичем, датирован 25 ноября 1825 года. Автором его на этот раз является член Южного общества, близкий к Пестелю капитан Вятского полка А.И. Майборода.

24 декабря обо всех доносах стало известно в Петербурге. В этот день был получен пакет на имя императора, содержащий письмо Дибича с приложенным к нему всеподданнейшим докладом, основанным на доносах Шервуда, Витта и Майбороды. Доклад полностью опубликован историком Н.К. Шильдером, который цитирует и воспоминания Николая I, распечатавшего пакет от Дибича. Николай вспоминал, что тогда же «Дибич уведомлял, что вслед за сим решился послать генерала Чернышёва в Тульчин, дабы уведомить графа Витгенштейна о происходившем и арестовать князя Сергея Волконского, командовавшего бригадой, и полковника Пестеля, в этой бригаде командовавшего Вятским полком».

Две ошибки допустил Николай в этих нескольких строках: кроме того, что Вятский полк никогда не входил в бригаду Волконского, ошибочно и упоминание Николая о Волконском, которого якобы решил арестовать Дибич. Не мог Дибич дать такое распоряжение Чернышёву, ибо ни в одном из полученных им доносов, как мы видели, не значилось ещё имя Волконского. Считать же основанием для ареста генерала дошедшие, возможно, до Главного штаба слухи о его участии в обществе Дибич вряд ли мог решиться. Совсем другое дело Пестель, имя которого упоминалось во всех доносах и в главной роли которого в обществе не оставалось сомнения.

Направлявшийся в Тульчин Чернышёв заехал по пути в Умань, где по долгу службы его встречал Волконский. Ирония судьбы: член тайного общества, ничего не подозревая, обменивается привычными любезностями и рукопожатием с человеком, прибывшим уничтожить это общество. И сам Чернышёв пока не ведает, что генерал Волконский, с которым он знаком ещё со времён службы в Кавалергардском полку, не последнее действующее лицо в этом обществе. Только 11 дней спустя, 22 декабря, Чернышёв прочтёт имя Волконского в подробном доносе капитана Майбороды. 11 декабря Чернышёв, цель поездки которого держалась в тайне, прибыл в Тульчин.

В этот же день подозрения о предательстве получили реальное подтверждение: Юшневскому была передана неизвестным лицом записка, в которой сообщалось, что тайное общество предано Майбородой и что «Чернышёв привёз от начальника Главного штаба барона Дибича к главнокомандующему 2-ю армиею список о именах 80 членов сего общества, поэтому и должно ожидать дальнейших арестований». Об этом сообщили Пестелю. Кольцо вокруг южан сжималось.

Волконский узнал о случившемся несколькими днями позже, а сейчас, ещё не подозревая того, что дни общества сочтены, он, проводив Чернышёва, отправился домой, чтобы написать Пестелю письмо, в котором намеревался изложить некоторые соображения о своей дальнейшей деятельности по подготовке к осуществлению намеченного плана выступления.

Руководитель Каменской управы писал о своём решении в порядке подготовки к выступлению активизировать действия, расширить ряды членов управы, рассчитывая на то, что авторитет, которым он пользовался среди подчинённых, в значительной степени облегчит ему задачу вовлечения в общество новых членов. Волконский делился с Пестелем своими опасениями относительно Украинского полка, с командиром которого И.Г. Бурцовым он был в «неприязненных» отношениях и потому полагал, что тот будет стремиться воспрепятствовать деятельности Волконского.

Письмо было отослано в Линцы в тот же день с капитаном И.Ф. Фохтом, которому Пестель должен был дать дальнейшее распоряжение, касающееся деятельности Каменской управы. Немедленно отправившись в путь, Фохт застал Пестеля готовившимся к отъезду в Тульчин. Взволнованный неожиданным вызовом в Главную квартиру, Пестель, едва ознакомившись с письмом Волконского, сжёг его. Он уже знал о доносе, и сомнений в истинной цели вызова в Тульчин у него не было.

Н.И. Лорер, проведший последний вечер перед арестом у Пестеля, вспоминает, что едва он вернулся к себе и лёг спать, как был снова вызван к нему посыльным: «<...> Я наскоро оделся и побежал к полковнику <...>. Он был уже одет по-дорожному, и коляска его стояла у крыльца <...>. Я проводил его до коляски и, встревоженный, возвратился в комнату <...>. Свечи ещё горели <...>. Кругом была мёртвая тишина. Только гул колёс отъехавшего экипажа дрожал в воздухе».

Через три дня после проезда Чернышёва через Умань отправился в Тульчин и Волконский: ему предстояло передать в Главную квартиру присяжные листы шести полков своей дивизии. По пути, на станции Крапивная, он столкнулся с находившимся под конвоем денщиком Пестеля, от которого узнал, что сам Пестель вызван в Тульчин Чернышёвым. Эти новости насторожили Волконского, и, прежде чем отправиться в дальнейший путь, он уничтожил новое письмо, предназначавшееся Пестелю.

Первым, кого он встретил у Главной квартиры, был Юшневский. От него Волконский узнал, что Майборода предатель, что начались аресты и что, главное, на квартире дежурного генерала Байкова под арестом находится Пестель. Возникает план действий: во-первых, срочно завершить служебные дела и, во-вторых, любым способом прорваться к Пестелю и по возможности получить его последние распоряжения.

Скрывая свои чувства, делая вид, что ничего не происходит, Волконский зашёл к главнокомандующему 2-й армией графу Витгенштейну, передал ему присяжные листы и получил короткий отпуск для того, чтобы отвезти ожидавшую родов Марию Николаевну к её родителям в имение Болтышку. Напутственные слова Витгенштейна: «Поезжай, но не замедли и особенно не заезжай в Каменку к Давыдову» - прозвучали как предостережение.

Теперь - быстро к дому дежурного генерала. Байков был у себя, рядом с ним с кружкой чая в руках сидел и Пестель. Поговорили о служебных делах. И далее - удача - Байкова вызвали в соседнюю комнату. На несколько минут Волконский с Пестелем остались одни. Короткий обмен фразами.

Волконский так описывал на следствии состоявшийся 14 декабря между ним и Пестелем короткий разговор: «Я сперва ему сказал: ne perdez pas courage («не падайте духом»), а он мне отвечал: ne craignez pas, vous autres, ne faiblissez pas, et surtout dites qu'on brule la Русская правда». («Ничего не опасайтесь и вы, не показывайте слабость и особенно передайте, чтобы сожгли «Русскую правду».) Это же предупреждение Пестеля о  «Русской правде» мы находим и в «Записках» Волконского: «Одно только чтоб сделали, это «Русскую правду» чтоб уничтожили, одна она может нас погубить».

Распоряжение Пестеля относительно «Русской правды» Волконский передал Вольфу и Юшневскому, а также несколько позже и Ентальцеву, который пересказал свой разговор с Волконским А. Поджио. В связи с этим нельзя не остановиться на следующем утверждении исследователя истории Южного общества С.М. Файерштейна, который пишет: «Если бы Волконский подробнее рассказал Ентальцеву существо своей беседы с Пестелем и Ентальцев в свою очередь передал бы эту беседу Поджио, то, учитывая характер заключительной исповеди Поджио на следствии, мы получили бы от него полное представление по интересующему нас вопросу. Но всё дело заключалось в том, что Волконский, в те дни не склонный к активным действиям, заинтересован был в том, чтобы действительные слова Пестеля не стали известными членам тайного общества, требовавшим этих активных действий. Волконский таким образом скрыл существо своей беседы не только перед Следственной комиссией, но и перед тайным обществом».

Прежде всего возникает вопрос: на чём основано это предъявленное Файерштейном Волконскому обвинение в сокрытии не только от Комитета, но и от товарищей «действительных» слов Пестеля и что это за «действительные» слова? По всей видимости, это относится к переданному Волконским распоряжению Пестеля о дальнейшей судьбе «Русской правды». Как свидетельствовал Волконский на следствии (и как он позже подтверждал в своих «Записках»), Пестель распорядился уничтожить «Русскую правду». А Поджио передаёт сказанные Волконским Ентальцеву следующие слова: «Узнай, где Русская правда, и не теряйте духу».

Вероятно более доверяя Поджио, Файерштейн предположил, что распоряжение Пестеля о спасении «Русской правды» было намеренно трансформировано Волконским в распоряжение об уничтожении её.

Установить сейчас, какими именно словами отдавал приказание о «Русской правде» Пестель, невозможно. Вполне допустимо, что Волконский, не вдаваясь в детали, понял основное желание Пестеля: чтобы ни при каких обстоятельствах этот документ не попал в руки правительства. Но обвинение преданного Пестелю Волконского в нарочитом искажении приказа своего начальника по тайному обществу не имеет под собой  никакого реального основания.

Стараясь избежать встречи с Чернышёвым, занятом обыском в квартире Пестеля в Линцах, который мог вернуться с минуты на минуту в Главную квартиру, Волконский поспешил покинуть Тульчин. Теперь надо приготовиться к собственному аресту. Возвращение его в Умань описывает в своих «Записках» М.Н. Волконская: «<...> Он вернулся среди ночи; он меня будит, зовёт: «Вставай скорей», я встаю, дрожа от страха. <...> Он стал растапливать камин и сжигать какие-то бумаги. Я ему помогала как умела, спрашивая, в чём дело. «Пестель арестован». - «За что?» - Нет ответа». Уничтожив все бумаги, имевшие отношение к делам общества, Волконский выехал с женой в Болтышку.

Тем временем 21 декабря 21 декабря с тревожными вестями, полученными от Волконского, Ентальцев приехал к Давыдову.

Реакция членов Каменской управы на сообщённые им новости была различной. Особенную активность проявил А. Поджио, который предложил объединить имевшиеся в распоряжении всех управ Южного общества силы, освободить Пестеля и начать восстание. Однако, прежде чем отправиться в Васильков к С. Муравьёву-Апостолу, Поджио решил выяснить, как отнесётся к его идее выступления руководитель Каменской управы. В связи с этим он отсылает в Болтышку Ентальцева с письмом, содержание которого довольно подробно передаёт в своих показаниях:

«<...> Писал я письмо к к[н]. Волконскому, где говоря ему, что гибель наша неизбежна при открытии общества, посягнувши на такую цель, что казни ожидают всех и что милосердия не ожидать, когда в такое время гонения начались. Убеждал его с средствами, им имеющими, спасти Пестеля, говоря ему сии слова: C'est a vous a nous rasssembler, et marquer a chacun de nous les devoirs a remplir envers leurs amis; faites le votre, je ferai le mien». («На вас лежит обязанность нас собрать и указать каждому его обязанность по отношению к его друзьям, выполняйте свой долг, а я выполню свой».)

Как видим, А. Поджио в предполагаемом выступлении предоставлял Волконскому руководящую роль. В это письмо была вложена также особая записка с планом действия на случай восстания Южного общества, который составил Пестель и передал Поджио ещё в 1824 году. План состоял в следующем: с полками 19-й пехотной дивизии, перешедшими на сторону восставших под командованием Волконского, а также поднятыми Фохтом и Поджио полками 1-й бригады, за которыми последует соседний Вятский полк, напасть на Тульчин и арестовать Главную квартиру 2-й армии.

23 декабря братья Поджио и Лихарев приехали к Давыдову в Каменку, чтобы обсудить вопрос, можно ли рассчитывать на Волконского в сложившейся ситуации. А. Поджио зачитал копию письма, специально отправленного Волконскому в Болтышку с Ентальцевым. Реакция Давыдова была такова: если бы Волконский был «движим кем-нибудь», то на него можно было бы рассчитывать, без давления же со стороны более энергичного лица он не решиться действовать. Правда и сам Давыдов отклонил идею Поджио, помня, что по генеральному плану Пестеля восстание непременно должно начаться в Петербурге, а на Юге только поддержано.

По той же причине он отказал также в просьбе А. Пождио немедленно поехать к Волконскому, чтобы вместе с находившимся в Болтышке Ентальцевым всё же попытаться убедить того в необходимости начать активные действия. Лихарев также сомневался в успехе дела: ещё летом Волконский передал ему фразу, брошенную заподозрившим что-то Киселёвым: «Напрасно ты запутался в худое дело, советую тебе вынуть булавку из игры». Эту фразу Волконский будет категорически отрицать на следствии.

Таким образом, члены Каменской управы разделились: Давыдов, Лихарев и И. Поджио не верили в успех дела. Поддержал А. Поджио лишь Ентальцев. Оставалось ждать ответа от Волконского. 26 декабря вернувшийся из Болтышки Ентальцев сообщил, что Волконский не считает для себя возможным что-либо предпринимать.

Ответ Волконского вынудил и А. Поджио отказаться от своего намерения. «После 26-го числа, где решено было ничего не предпринимать, - рассказывал на следствии Поджио, - <...> и я отклонился от сообщения с Муравьёвым и поездки моей в Петербург».

Итак, боевой генерал, не раз смотревший смерти в глаза, один из главных и активных членов Южного общества, единомышленник Пестеля, Волконский отказывается воспользоваться представившимся случаем, арестом Пестеля, проявив, таким образом, как заговорщик полную бездеятельность. Более того, несколькими днями позже он не поддержал и С. Муравьёва-Апостола, когда тот самоотверженно поднял солдат Черниговского полка.

В том, что Волконский поддержит С. Муравьёва, не сомневался даже сам Николай I. Получив 5 января известие о восстании в Василькове, он писал Константину: «<...> Принимая во внимание намерение, взятое Муравьёвым, не могу не опасаться, как бы Полтавский полк, командуемый Тизенгаузеном, который ещё не арестован, а также Ахтырский гусарский и конная батарея, командиры которых тоже должны быть арестованы, не присоединятся к восставшим. Князь Волконский, который поблизости, вероятно, присоединится к ним».

Но Николай в своих прогнозах ошибся: ни один из предполагаемых полков, в том числе и бригада Волконского, не поддержали черниговцев.

Прежде чем попытаться проанализировать действия, а точнее, бездействие Волконского, обратимся к тем немногочисленным оценкам поведения руководителя Каменской управы в те дни, которые имеются в отечественном декабристоведении. В диссертационной работе И.В. Пороха, посвящённой восстанию Черниговского полка, мы читаем: «Из конкретных причин, ускоривших это поражение (речь идёт о поражении восстания Черниговского полка. - Н.К.), следует отметить малодушие и трусость ряда видных членов Южного общества (Артамона Муравьёва, Повало-Швейковского, Тизенгаузена, Волконского), отказавшихся от решительных действий <...>».

И.В. Порох пишет: «В этот критический момент (начало арестов. - Н.К.), казалось, следовало бы ожидать  решительных действий со стороны Волконского <...>. Однако руководитель Каменской управы наотрез отказался поднять восстание. Узнав в тот же день, 13 декабря, об аресте Пестеля, он сумел увидеться с ним и перекинуться несколькими фразами, призывая его мужаться. Но сам он изменил установленному в обществе правилу - выступить в случае ареста кого-либо из членов организации. Не выступил он и в конце декабря, когда восстал Черниговский полк».

Ещё более резкие слова в адрес Волконского Порох бросает в другой своей работе, также посвящённой восстанию Черниговского полка. «Роль и поведение С. Волконского в это время, - пишет И.В. Порох, - нельзя расценивать иначе как малодушие и измену установленному в обществе правилу - выступить в случае ареста кого-либо из членов организации». Порох считает, что Волконский после встречи с Пестелем обязан был «организовать вооружённое выступление».

Прежде чем остановиться на факте неучастия бригады Волконского в восстании, поднятом С. Муравьёвым, вернёмся к 26 декабря, когда Ентальцев сообщил членам управы об отказе руководителя Каменской управы поддержать предложение А. Поджио. Желая лично высказать своё мнение по поводу сделанного ему предложения, Волконский через Ентальцева пригласил Поджио встретиться где-нибудь на половине дороги между Болтышкой и Уманью, куда он собирался отправиться. Однако встреча эта не состоялась: Поджио было ясно главное - руководитель управы отказывается его поддержать, план выступления отпадал, значит, как он считал, отпадала и надобность в личной встрече.

Что же всё-таки заставило Волконского в столь критический момент, когда решалась судьба общества, отказаться от попытки осуществить идею революционного выступления, так долго и тщательно подготовляемого? Можно ли считать, что отказ Волконского от выступления явился следствием малодушия и трусости, как это утверждает И.В. Порох?

Сам Волконский свидетельствовал на следствии: «<...> Я именно ему (Ентальцеву. - Н.К.) сказал, что я не согласен на предложенное мне действие, и сказал ему, что ни собственного желания, ни способов на то не имею».

Располагаем мы также показаниями ещё одного участника совещаний у Поджио - В.Н. Лихарева, который писал в Следственный комитет: «После я сведал в доме полковника Ентальцева (Лихарев ошибочно называет подполковника Ентальцева полковником. - Н.К.), что князь Волконский действительно отказался участвовать в возмущении 19-й дивизии, говоря, что у него нет ни единого человека, к сему делу подготовленного». Далее мы читаем: «Поджио же утверждал, что он достоверно знает, что в Азовском полку есть люди, совершенно к[н]. Волконскому преданные, и что достаточно бы было ему в полном мундире показаться солдатам, чтобы вести куда пожелаешь».

О каких же людях, «совершенно» преданных Волконскому, говорил Поджио? Следствием был обнаружен только один офицер 19-й пехотной дивизии, бывший членом Южного общества, - штабс-капитан Азовского пехотного полка И.Ф. Фохт. У нас нет никаких сведений о существовании других членов общества среди офицеров дивизии. Даже на следствии Волконский признал: «<...> Я очень точно знал, что Бурцов мне не есть соучастник». Более того, признавался Волконский и в своём расчёте на то, что командир Украинского пехотного полка Бурцов, известный грубым обращением с офицерами и солдатами своего полка, ожесточит своих подчинённых и тем самым облегчит Волконскому работу среди них («<...> Более мне выгод было, чтоб он ожесточил против себя подчинённых»).

Вероятно понимая эту слабость - немногочисленность членов Каменской управы, её руководитель Волконский незадолго перед разгромом общества намеревался активизировать свою деятельность по вовлечению в общество новых членов. В своём последнем письме к Пестелю он сообщает об этом и о намерении принять прежде всего в члены общества своего адъютанта С.А. Житкова. Известно также, что в конце 1825 года Волконский попытался сблизиться с бывшим членом Союза благоденствия, командиром 2-й бригады 19-й пехотной дивизии генерал-майором Ф.Г. Кальмом. Однако его попытки вновь вовлечь Кальма в общество были безрезультатны.

9 марта 1826 года декабрист писал в Комитет: «Ему (Поджио. - Н.К.) очень известно, что в 1824 году я не имел другого соучастника, как его, а в 1825 году заменил его Фохт, вот вся опора моя в дивизии в пользу общества». В данном случае, думается, не одно только стремление не выдать Комитету лишнего члена заставило Волконского сделать это признание.

Вся сложность заключалась в том, что среди подчинённых ему офицеров входивших в его бригаду Азовского и Днепровского полков, могущих служить связующим звеном между ним и солдатами, не было у Волконского, кроме Фохта, ни одного единомышленника.

То обстоятельство, что в течение всей осени и до конца декабря Волконский заменял ушедшего в отпуск командира своей дивизии генерала П.Я. Корнилова, ещё более ослабило его связь со своей бригадой. Если же учесть, что расстояние между генералом и солдатами по иерархической лестнице в армии того времени было почти непреодолимо, то рассчитывать только на свой авторитет, без предварительной агитационной работы, которая имела место, например, в Обществе соединённых славян и которая отсутствовала в Каменской управе, не приходилось. И это прекрасно понимал Волконский.

Нельзя согласиться с утверждением историка Н.С. Захарова, который пишет о Волконском: «Личной привязанности солдат к своему начальнику он придавал решающее значение и считал, что солдаты за ним безоговорочно пойдут на ниспровержение ненавистных им существующих порядков». Подходя к вопросу восстания как военный, он считал, что опасно рассчитывать только на то, что своей популярностью он сможет зажечь в солдатах в любой момент революционный энтузиазм.

Для Волконского-военного успех дела решался прежде всего реальными силами и возможностями. Эти силы у него были бы, будь среди подчинённых ему офицеров члены тайного общества, на которых он мог опереться в момент восстания. А в этом плане ещё ничего не было сделано. Именно это обстоятельство, как нам представляется, заставило руководителя Каменской управы не согласиться на предложение Поджио.

Итак, чтобы поставить точку в оценке решительного отказа Волконского поднять свою бригаду после ареста Пестеля, подведём итог. Неготовность Южного общества в целом к выступлению в конце 1825 года, немногочисленность Каменской управы в частности и прежде всего отсутствие единомышленников среди командиров воинских подразделений (кроме Ентальцева и Фохта), за которыми могли бы пойти солдаты, делали невозможными какие-либо активные действия, обрекая их на провал и неоправданные жертвы. Этого опытный военачальник, каковым, бесспорно, был генерал Волконский, допустить не мог.

Те же обстоятельства исключали возможность примкнуть к восстанию Черниговского полка. Как известно, выступление Черниговского полка явилось естественным и закономерным результатом всего хода развития и деятельности наиболее активной и нетерпеливой в своём стремлении к осуществлению идеи  вооружённого восстания из всех управ - Васильковской. Далее. Начинать восстание С. Муравьёву-Апостолу приходилось не на пустом месте. Принимая решение о вооружённом выступлении, руководитель Васильковской управы не без основания рассчитывал на поддержку значительных сил: Ахтырского и Александрийского гусарских полков, Алексопольского пехотного, 17-го егерского полка, 8-й дивизии и прежде всего славян.

Именно эта уверенность в поддержке позволила С. Муравьёву, находясь под арестом, дать приказ о начале восстания. (Вспомним, что Пестель в подобной ситуации не дал никаких распоряжений о выступлении посетившим его Волконскому и Юшневскому.) «Таким образом, инициатива восстания представляла собой совокупность решительных действий Сергея Муравьёва-Апостола, членов Общества соединённых славян Кузьмина, Щепиллы, Соловьёва и Сухинова и активной поддержке солдат, державших караул у арестованного Муравьёва, - пишет М. Нечкина. - Не поддержи солдаты активности декабристов, усилия офицеров-славян и Сергея Муравьёва пропали бы даром. Не появись славяне с их безоговорочной решимостью действовать, одному Муравьёву не удалось бы освободиться из-под ареста. Роль славян и солдат в событиях чрезвычайно велика».

При такой ситуации можно ли даже сравнивать возможности Васильковской и немногочисленной, наиболее слабой из всех Каменской управ. Более того, как известно, С. Муравьёв и не рассчитывал на поддержку других управ. На всём протяжении восстания васильковцами не было сделано ни одной попытки установить связь с руководством Каменской управы. Восстание Черниговского полка было ограничено расположением сил Васильковской управы.

Нет ни в документах, ни в мемуарной литературе данных о том, что в Каменской управе знали о начавшемся восстании Черниговского полка. Сам Волконский узнал о нём за несколько часов до своего ареста, уже после разгрома восстания. Об этом он вспоминал в «Записках»: «<...> Перед рассветом 7-го числа получил я нарочного от Корнилова с письмом, объясняющим мне (хоть ложно), что моя бригада двинута против Черниговского полка и о необходимости прибыть к оной».

Но даже если бы Сергей Григорьевич и знал о намерении С. Муравьёва, он бы не мог поддержать его, хотя и не исключено, что, возможно, обратись к нему Муравьёв за помощью, Волконский перед лицом начавшегося вооружённого выступления приложил бы все усилия, чтобы оказать её.

Тем временем события развивались следующим образом. Первоначально устно допрошенному Майбороде после возвращения Чернышёва из Линцов было велено письменно зафиксировать свой донос. И.М. Троцкий приводит письмо Чернышёва к Дибичу от 17 декабря, в котором он сетует на то, что Майборода работает над показаниями крайне медленно. Наконец, 22 декабря «труд» Майбороды был окончен, и в руки Чернышёва попал подробный доклад о деятельности Южного общества, написанный прекрасно осведомлённым в делах этого общества человеком и подкреплённый списком 46 членов.

В своих пространных показаниях предатель и доносчик неоднократно возвращается к деятельности Волконского, которого называет одним из «старейших» членов Южного общества. Так, он вспоминает, что, когда Поджио начал отходить от общества, именно Волконский настоял, чтобы Поджио познакомился с Пестелем, надеясь, что Пестель своим энтузиазмом сумеет зажечь Поджио. Расчёт Волконского оправдался. «Пестель весьма удачно исполнил поручение князя Волконского, ибо Поджио выехал от него <...> ревностнейшим его последователем», - сообщал Майборода.

Тогда же Майборода рассказал и о поручении Пестеля Волконскому встретиться с приехавшим для переговоров в Бердичев польским генералом, так как сам Пестель не имел тогда возможности оставить полк. Наконец, имя Волконского значится в представленном Майбородой списке известных ему членов тайного общества.

Пока протокол допроса Майбороды добирался от Тульчина до Петербурга, в учреждённом в столице Комитете «для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества» 23 декабря впервые было названо имя С. Волконского. В этот день допрашивался один из первых представших перед Комитетом декабристов - Сергей Трубецкой. Он сообщил Комитету, что вскоре после Московского совещания 1821 года он узнал, «что Пестель своего отделения не закрыл, напротив, распространяет своё общество. Давал поручение генерал-майору князю Сергею Григорьевичу Волконскому <...>».

Тогда же Трубецкой рассказал, что, будучи в Киеве, встречался с Волконским, который сообщил ему, что «есть или должно быть по его предположению общество в Грузинском корпусе, что он об этом узнал на Кавказе, но он неудовлетворительно о том говорил и, кажется, располагал на одних догадках». Пометка «NB. О Волконском внесено в особый список», сделанная рукой Чернышёва на полях протокола против строк «какое-то общество в Грузинском корпусе», свидетельствует о том, что это сообщение Трубецкого особенно заинтересовало Комитет.

Упоминает Трубецкой также и о знакомстве Волконского с членом Польского патриотического общества Мошинским. В заключение своих показаний, перечисляя всех членов тайного общества, он называет Волконского членом общества Пестеля.

В этот же день, возможно после ознакомления с протоколом допроса Трубецкого, Николай I писал Константину: «Мне особенно важно иметь Пестеля и Сергея Волконского». Не оставалось сомнений, что Волконский - один из главных членов Южного общества. Два дня спустя, 25 декабря, ознакомившись с рапортами Витгенштейна и Чернышёва и списком членов Южного общества, составленным на основе доноса Майбороды, Николай I распорядился о Волконском: «Послать привесть арестованного с бумагами».

30 декабря Татищев писал Главнокомандующему 2-й армии Витгенштейну: «По воле государя императора имею честь препроводить к вашему сиятельству список чиновников, служащих в вверенной армии, принимавших участие в цели зловредного тайного общества, покорнейше прося учинить зависящее от вас распоряжение об арестовании их со всеми бумагами так, чтобы они не могли оных истребить, и отправить за благонадёжным присмотром в С.-П.[етер]бург прямо к государю императору, присовокупить показания, если с кого из них взяты были по производимому следствию генерал-адъютантами Чернышёвым и Киселёвым». В приложенном к письму списке членов Южного общества, состоящем из 19 человек, первым значился Волконский.

Имея на руках высочайшую санкцию на арест, можно было приступать к делу. 6 января Витгенштейн докладывал Дибичу о том, что начальнику 19-й пехотной дивизии генерал-лейтенанту Л.Я. Корнилову уже приказано «лично самому опечатать бумаги у командира 1-й бригады генерал-майора князя Волконского» и отправить его с опечатанными бумагами под надзором фельдъегеря в Петербург, прямо к Дибичу.

Тем временем, получив известие о том, что Мария Николаевна 2 января родила, Сергей Григорьевич с разрешения дивизионного генерала выезжает в Болтышку. 5 января рано утром он уже был у постели жены и новорождённого Николеньки. Здесь он узнаёт о восстании в Петербурге и об аресте С. Муравьёва-Апостола. Было очевидно, что разгром общества начался.

Понимая всю серьёзность положения, отец Марии Николаевны генерал Раевский уговаривает зятя скрыться за границей. Волконский не соглашается. На следующий день прибывший от Корнилова нарочный сообщил ему о том, что его бригада брошена против солдат восставшего Черниговского полка. Волконский понимал, что причина вызова - только предлог, чтобы вернуть его в Умань для последующего ареста. Это предположение подтвердил денщик, встретивший его на полпути в Умань.

Свою квартиру он нашёл опечатанной, и ночь ему пришлось провести у Корнилова. Утром следующего дня Корнилов в присутствии Волконского произвёл обыск на его квартире, изъял и запечатал найденные бумаги. Была отнята и принадлежавшая Волконскому генеральская шпага.

Много лет спустя, рассказывая литератору князю П.В. Долгорукову об этих событиях, Волконский открывает одну характерную деталь: тот самый генерал Корнилов, незадолго до описываемых событий вернувшись из Петербурга, сказал ему: «Ах, Сергей Григорьевич, видел я там министров и прочих людей, управляющих Россией. Что за народ! Осёл на осле сидит и ослом погоняет».

После подписания Корниловым протокола ареста Волконский в сопровождении специально прибывшего из столицы фельдъегеря был отправлен в Петербург. Это произошло 7 января 1826 года.

Перед отъездом он сумел написать записку Н.Г. Репнину, в которой сообщал: «Любезный брат, судьбе угодно было и на меня навлечь подозрение в каких-то противозаконностях, мне неизвестных. Меня по высочайшему повелению арестовали и повезли в Петербург. Еду с спокойным духом к ответу, но лью слёзы о жене и о несколькодневном ребёнке <...>. Оставляю вам в жене ангела, обеспечившего счастье моих дней. Я надеюсь, что ей откроют всё со мной собывшее <...>. Впрочем, надеюсь, что Бог ей даст силы перенесть настоящую скорбь и что позволит нам соединиться без дальнейшего отлагательства. Поручаю её и ребёнка твоей дружбе и покровительству». Как покажет дальнейший ход событий, Мария Николаевна не скоро узнает о судьбе своего мужа.

По пути к Петербургу Волконский обогнал некоторых ранее арестованных членов Южного общества, в частности братьев Бобрищевых-Пушкиных, которые рассказали ему о «тульчинских арестах».

«Встретил я ген[ерал]-адъ[ютанта] Демидова и при нём флигель-адъютанта Николая Дмитриевича Дурново, - вспоминает Волконский, - едущих по выс[очайшему] повелению по розыскам по делу Черниговского полка, и эти два знакомых коротко мне лица настоятельно меня упрашивали ничего не скрывать, потому что всё ясно и явно известно в Петербурге <...>. Наконец, неподалёку от Питера попался мне листок «Инвалида» на станции, и в оном уже первоначальный отчёт об открытии всех тайн тайного общества и наименование нескольких лиц, участвующих членов, и сказано было, что «коварные и преступные их цели не только известны, но что сознаны ими». Все эти встречи, особенно последняя, произвели на меня впечатление невыгодное <...>».

Итак, общество раскрыто, его руководители и виднейшие члены арестованы, об их деятельности уже многое известно - с этими мыслями Волконский вечером 14 января прибыл в Петербург.

8

Глава 3

«Арестант № 4» Алексеевского равелина

Миновав заставу, задержавшись ненадолго у Шепелевского дома, где жил И.И. Дибич, повозка с арестованным остановилась у Главного штаба. Вышедший из парадного подъезда адъютант Дибича князь П.И. Трубецкой приказал ямщику проследовать к Зимнему дворцу.

После довольно долгого перехода по внутренним дворам и подвалам Волконский оказался в приёмном зале, при входе в который он столкнулся с Н. Басаргиным - допрос его был прерван в связи с прибытием нового, столь важного арестанта.

В зале находился генерал-адъютант В.В. Левашов, в прошлом его однополчанин по Кавалергардскому полку, ныне главный следователь по делу декабристов. Волконский в своих «Записках» вспоминает, что, когда Левашов вышел к императору, чтобы доложить ему о прибытии нового арестованного, он успел бегло просмотреть лежавшие на столе протоколы допросов Басаргина и Якушкина. Одного этого беглого взгляда оказалось достаточно, чтобы уловить основное в показаниях допрошенных перед ним декабристов: Басаргин и Якушкин, не скрыв своей принадлежности к тайному обществу, ограничились только показаниями о Союзе благоденствия.

Вошедший в зал в сопровождении Левашова император сказал Волконскому «тогда ещё не гневно»: «От искренности ваших показаний зависит ваша участь, будьте чистосердечны и я обещаю вам помилование». Государь вышел, и я остался с глазу на глаз с Левашовым», - вспоминал Волконский. Начался допрос.

Однако намерения Волконского не выходить в своих показаниях за рамки деятельности Союза благоденствия не осуществились. С самого начала допроса стало совершенно очевидно, что Левашову известно значительно больше, чем можно было предположить.

Протокол этого первого допроса, открывающий следственное дело декабриста С.Г. Волконского, содержит только два вопроса: первый, обычный почти для всех первых допросов декабристов («Когда вы о тайном обществе узнали, когда в оное были приняты и что о намерении оного знали»), и второй, касавшийся предполагаемого тайного общества в Кавказском корпусе. Однако ответы на них Волконского, записанные Левашовым, по содержанию значительно шире вопросов.

Так, рассказав в двух словах о вступлении своём в тайное общество в 1820 году, уклонившись от ответа на вопрос о «намерении» общества, признав своё участие в Южном обществе («Я принадлежал к Пестелевой управе, которая была в Линце»), Волконский более подробно (но тоже в основном в общих чертах) останавливается на своих встречах и переговорах с поляками.

О том, что Волконского необходимо допросить о Кавказском обществе, было решено ещё 7 января. В журнале заседания Следственного комитета в этот день было записано: «<> Как из показания Пестеля видно, что о существовании общества сего (Кавказского. - Н.К.) сказывал князю Сергею Волконскому Якубович, то об оном спросить Волконского, когда он привезён будет, и потом в случае разноречия дать им очную ставку».

Отвечая на этот вопрос, Волконский очень кратко говорит о предполагаемом тайном обществе на Кавказе (со ссылкой на Якубовича) и заканчивает своё показание рассказом о том, что на Киевских контрактах 1825 года С. Муравьёв сообщил ему о своём решении на предполагаемом в 1826 году смотре «извести» императора. При этом он подчёркивает, что не согласился с Муравьёвым, но не потому, что был против этого акта вообще, а потому, что «не полагал исполнения сего возможным».

Довольно странное несоответствие ответов вопросам вызывает в первый момент мысль о том, что Волконский ответами, выходящими за рамки вопроса, пытался убедить Левашова в своей готовности отвечать откровенно (тем более что в показаниях имеется собственноручная приписка декабриста, где он обещает «ничего не скрывать того», что знает и помнит). На самом деле всё объясняется значительно проще: Левашов, рукой которого, по-видимому, составлен протокол этого первого допроса, не все свои вопросы зафиксировал письменно, тем более что вопросы, заданные только что привезённому в Петербург Волконскому, не были заранее тщательно подготовлены, как все последующие.

Но и те ответы, которые дал декабрист, не удовлетворили императора, ибо, по сути, не дали ничего нового. Всё, что рассказал Волконский в этот вечер, было уже известно Комитету от Трубецкого, Пестеля, Майбороды.

Окончив допрос, как вспоминает Волконский, Левашов, взяв допросный лист, «пошёл к государю, и вскоре они опять воротились ко мне. Государь мне сказал: «Я...».

К сожалению «Записки» на этом обрываются, и осталось неизвестным, что же сказал император, но легко догадаться, что вряд ли сказанное Николаем на этот раз прозвучало так же многообещающе, как некоторое время назад, когда он «ещё не гневно» увещевал Волконского быть откровенным.

Первый допрос, носящий довольно поверхностный и хаотичный характер, показал, что Комитет ещё не представлял себе отчётливо, какие сведения можно получить от Волконского в отношении как его самого, так и других арестованных.

Около двух часов ночи 15 января Волконский был доставлен в Петропавловскую крепость с сопроводительной запиской, написанной собственноручно Николаем коменданту крепости генерал-адъютанту А.Я. Сукину: «Присылаемого кн. Сергея Волконского посадить или в Алексеевском равелине, или где удобно; но так, чтобы о приезде его было неизвестно».

Час спустя Сукин докладывал Николаю, а также председателю Следственного комитета А.И. Татищеву «на случай требования сего арестанта в Комитет» о том, что присланный Волконский «посажен в Алексеевском равелине в арестантский покой № 4, где и смотрителю равелина имя его не объявлено». Так появился в крепости таинственный «арестант № 4», как в дальнейшем чаще всего будет именоваться Волконский в следственных материалах.

Засадив Волконского в крепость, Комитет занялся подготовкой новых вопросов, которые предстояло ему задать.

Допросы Пестеля, Рылеева и многих других декабристов показали, что не всегда можно рассчитывать на добровольное и откровенное признание (как это было в случае с Трубецким), что самый верный способ - это поставить подследственного перед лицом факта, что Комитету всё известно. Учитывалось и то обстоятельство, что две недели одиночного заключения сделают своё дело и облегчат задачу Комитета - заставят Волконского разговориться.

25 января Волконский вновь предстал перед Комитетом, перенесшим свои заседания из Зимнего дворца в Комендантский дом в Петропавловской крепости. После устного допроса ему были доставлены «вопросные пункты», включавшие 21 вопрос, на которые предстояло дать письменные ответы.

К этому времени Комитет, как мы уже отмечали, располагал многими фактами, касающимися деятельности Волконского как члена Южного общества, почерпнутыми из показаний допрошенных перед ним декабристов.

Пятого января, когда Волконский ещё не был арестован, Н.М. Муравьёв уже рассказал о его приездах в Петербург как представителя южан. О переговорах Волконского с поляками Комитету стало известно от Майбороды. Располагал к этому времени Комитет и таким ценным свидетельством, как показания Пестеля, ближайшего товарища и начальника С. Волконского по тайному обществу.

Перед членами Комитета постепенно вырисовывается деятельность Волконского, и поэтому вопросы, данные ему 25 января, носят вполне конкретный характер.

Достаточно было ему хотя бы поверхностно просмотреть полученные вопросы, чтобы понять, что Комитету известно почти всё, что касается жизни Южного общества, и что он довольно подробно осведомлён также о деятельности самого Волконского, поэтому скрывать то, что уже перестало быть тайной, не имело смысла. Знал также Волконский и то, что все ближайшие его товарищи, активные члены тайных обществ, арестованы, так что было очевидно, что, упоминая их имена, он не совершал по отношению к ним предательства.

Таким образом, объективно моральных преград для более или менее подробного признания не существовало. Настраивать же бессмысленным запирательством против себя членов Комитета, от которых зависела его дальнейшая судьба, очевидно, с точки зрения Волконского, было безрассудно. Отсюда те пространные ответы, которые даёт декабрист на вопросы Следственного комитета.

«Вопросные пункты», врученные Волконскому, свидетельствовали о том, что члены Следственного комитета, и прежде всего Чернышёв, хорошо потрудились, составляя их. В них был использован огромный материал о Южном обществе, о Волконском в частности, полученный из предшествующих допросов других заключённых.

Развёрнутым содержанием данных вопросов Комитет стремился продемонстрировать свою полную осведомлённость в делах тайных обществ и тем самым внушить подследственному мысль о том, что «запирательство» бесполезно.

Все вопросы, полученные декабристом 25 января, по содержанию можно объединить в три группы: первая - о целях и намерениях тайного общества; сюда же можно отнести вопрос, касающийся «Русской правды»; вторая группа охватывает вопросы практической деятельности членов общества для осуществления цели, и в третью входят вопросы, относящиеся к деятельности самого Волконского.

Над составлением ответов Сергей Григорьевич трудился пять дней и отослал их в Комитет 30 января.

Ответы Волконского - довольно сдержанные, когда дело касается других членов, и достаточно пространные, когда речь идёт о нём самом. Отвечая на вопрос о намерении Южного общества «ввести в России республиканское правление посредством революции», Волконский хронологически объединяет принятие предложения республики и цареубийства и относит его к декабрю 1823 года. Автором идеи республики и цареубийства он называет С. Муравьёва-Апостола, однако подчёркивает, что эта идея принята была «тут присутствующими с равною готовностью к исполнению». Среди присутствующих называет и себя, тем самым признавая самое основное, с точки зрения Комитета, обвинение в согласии на цареубийство.

В вопросе Комитета о «средствах» общества и о поручении Тульчинской управы Давыдову и Волконскому «действовать на привлечение поселённых войск цели общества» сквозит стремление выяснить, насколько глубоко проник «дух тайного общества» в войска. Из ответа Волконского следовало, что каждый из членов мог полагаться только на свой полк или дивизию, в зависимости от того, чем командовал.

О себе декабрист свидетельствовал, что, вопреки ошибочному мнению многих членов, возможности его были весьма ограниченны - «ничтожны», как пишет он сам. Категорически отрицал он факт поручения ему «действовать на поселённые войска», но не отрицал, что сам размышлял о том, что «в округе населения, где простонародие столь недовольно своей участию при смутных обстоятельствах, можно найти способы к завлечению военных поселян в неустройство и тем управлять целою вооружённою массою народа».

Довольно подробны показания Волконского о поездках на Север, о переговорах с поляками. И хотя Комитет обо всём этом был хорошо осведомлён, его показания давали немало дополнительного материала, касающегося в основном его самого. Так, например, спрашивая Волконского о предполагаемом тайном обществе на Кавказе, Чернышёв стремился узнать все подробности его встречи с Якубовичем. И хотя следствию было уже известно, что, вернувшись с Кавказа, Волконский представил Тульчинской директории письменный отчёт о результатах своей поездки, Чернышёв потребовал подробного рассказа об этом.

Сергей Григорьевич, подтвердив справедливость сведений, которыми располагал Комитет, добавил, что кроме этого отчёта им были на французском языке написаны некоторые замечания «насчёт Кавказского края и мысли <...> о лучшем способе к приведению в образованность сих народов».

Весьма заинтересовало Комитет сообщение декабриста о том, что ещё до поездки его на Кавказ в Тульчинской управе предполагали о возможности существования в Кавказском корпусе тайного общества.

Показания о своих действиях по установлению связи южан с Польским патриотическим обществом Волконский заканчивает рассказом о состоявшемся у него свидании Пестеля с Яблоновским, однако оговаривается: «<...> Называя его (Пестеля. - Н.К.), а не себя, я не делаю сие в виде оправдания себя - но для соблюдения истины, и в сём случае, как во всех обстоятельствах, где известны мне были намерения сообщников моих, сие прикосновение делало меня соучастником в предполагаемых преступлениях».

Оговорки подобного рода в показаниях декабриста встречаются довольно часто. Он словно стремиться убедить следствие в том, что даже в тех случаях, когда он вынужден давать показания о других, он не противопоставляет себя им, вовсе не стремиться свою «вину» переложить на плечи товарищей.

Чернышёв требует от Волконского ответа, был ли он в курсе намерений С. Муравьёва-Апостола «покуситься» на жизнь покойного императора в 1823 году (в Бобруйске), в 1825 году (в Таганроге) и в 1826 году на предполагаемом смотре 3-го корпуса. Ответы декабриста на тот вопрос ничего существенно нового не прибавили к тому, что было уже известно Комитету прежде всего из показаний Пестеля от 13 января. Волконский добавил лишь, что в 1823 году С. Муравьёв-Апостол намеревался осуществить свой Бобруйский проект, предложил ему «взойти с ним в сообщество в его предприятии», но он отказался. Однако при этом Волконский уточняет, что «намерение же Муравьёва было, сколько он нам объявил, не покуситься на жизнь государя императора, а ввергнуть его в заточение и дать знать Петербургской управе».

Далее Сергей Григорьевич вспоминает, что при свидании с Пестелем в декабре 1825 года, когда уже стало известно о смерти Александра, Пестель «объявил, что к будущему майю месяцу надобно готовиться к возможности начатия действий», но это заявление Пестеля Волконский расценил только как способ побудить его к «усерднейшему действию в присообщении сочленов в дивизии».

Вопрос о «Русской правде» занимает особое место в следственном деле Волконского. На многих последующих допросах Комитет будет возвращаться к нему. На этот раз вопросник составлен так, чтобы не вызвать никаких сомнений у подследственного в том, что Комитет хорошо осведомлён о знакомстве Волконского с этим документом: «В чём заключались главные черты конституции под именем «Русской правды», написанной Пестелем, и правил Южного общества?»

Ответ на этот вопрос Чернышёв получил следующий: «Сочинение под именем «Русской правды» мне не было никогда сообщаемо ни письменно для сохранения или передачи, ни чтением и изустным объяснением <...>». Так же категорически отрицал Сергей Григорьевич и своё знакомство с прокламациями «К народу и войску» и «Катехизисом» С. Муравьёва-Апостола.

Первые допросы, которым был подвергнут Волконский, вызвали разочарование у членов Комитета.

От представителя старинной дворянской семьи, теснейшими вековыми узами связанной с двором, от генерала, мать которого была любимой статс-дамой императрицы, отец - членом Государственного совета, зять - министром двора, ожидали многого, и в первую очередь - абсолютного и безоговорочного раскаяния. Однако ответы декабриста на вопросы Следственного комитета не оставляли впечатления, что их автор любой ценой готов искупить вину.

Показания Волконского, хотя и достаточно подробные, были написаны в ровном, спокойном тоне и не содержали раскаяния, попыток выгородить себя за счёт других.

27 января, т.е. вскоре после знакомства членов Комитета с ответами Волконского, он был вызван в Комитет, где ему была объявлена «высочайшая резолюция, что ежели он в ответах своих не покажет истинную и полную правду, то будет закован».

Поведение декабриста раздражало императора. От этого чувства раздражения Николай не смог отделаться и много лет спустя, работая над своими «Записками». Вспоминая процесс над декабристами, он писал о Волконском: «Не отвечая ни на что, стоя как одурелый, он особо представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека».

20 января брат М.Н. Волконской Александр Раевский добился аудиенции у царя. На следующий день он подробно описывал её находящемуся в Москве отцу: «Что до Волконского, - писал А. Раевский, - то его дело гораздо хуже. Его величество сказал мне, что он даже недостоин того участия, которое ты, вероятно, оказываешь ему, и велел мне предупредить тебя об этом». Тем не менее он просил всё же отца приехать. «Ты можешь своими просьбами много облегчить участь Волконского, а следовательно, и Маши».

В конце января генерал Раевский был уже в Петербурге и вскоре получил аудиенцию у царя. После неё он писал своей дочери Е.Н. Орловой: «Волконскому будет весьма худо, он делает глупости, запирается, когда всё известно <...>. Он срамится <...>. Государь сказал мне: «В первый раз, как я буду ими доволен (т.е. Волконским и Давыдовым. - Н.К.), в награждение им позволю тебя видеть».

Н.Г. Репнину он также сообщал о неблагоприятном впечатлении, которое произвели на Николая ответы Волконского: «Князь Сергей в первый привод его перед Комиссией почти во всём запирался, сие было неуместно, ибо всё уже было открыто, и возбудил большое негодование государя. Мне не дозволено было его видеть».

Раевский недолго пробыл в столице. Заехав ещё раз в Москву, к дочери Екатерине, он вернулся в Болтышку. В Петербурге оставался его сын Александр, который, получая довольно подробные сведения от А.Ф. Орлова, старался быть в курсе дел Следственного комитета.

А сведения эти были малоутешительны. Об этом свидетельствуют письма Александра Раевского к сестре Екатерине Николаевне Орловой.

12 февраля 1826 года Раевский пишет: «Что до Маши, то её дела отчаянно плохи, как и дела Василия (Давыдова. - Н.К.), для них нет никакой надежды».

Несколько дней спустя Раевский вторично был принят императором и писал об этом сестре 16 февраля: «<...> Для бедной Маши мне ничего не было сказано».

В этот же день Волконскому были даны после двухнедельного перерыва новые вопросы.

Комитет упрекает Волконского в том, что он не выполнил своего неоднократно подчёркиваемого обещания быть откровенным: «<...> По собранным ныне достоверным сведениям, оказывается, что вы позволили себе сокрыть некоторые довольно важные обстоятельства, о коих имели прямую известность».

Например узнав от А. Поджио, что в конце декабря он писал Волконскому и предлагал ему использовать войска 19-й пехотной дивизии для освобождения Пестеля и занятия Главной квартиры, Комитет потребовал подробного рассказа об этом, хотя содержание письма было известно.

Волконский, не скрывая факта получения письма, тем не менее поспешил заверить Комитет, что на предложение А. Поджио ответил отказом, тем самым дав возможность правителю дел следствия А.Д. Боровкову в заключении «о генерал-майоре князе Сергее Волконском» подчеркнуть особо этот факт отказа.

На этот раз Сергею Григорьевичу вновь приходится говорить о «Русской правде». Вооружённый показаниями Пестеля о том, что Волконский виделся с ним у генерала Байкова и что Пестель успел приказать ему уничтожить «Русскую правду», Чернышёв требует от Волконского подтверждения этого сообщения. Считая бессмысленным отрицать этот хорошо известный Комитету факт, Волконский добавляет, что передал просьбу Пестеля Юшневскому и Вольфу и один из них сообщил ему, что «Русская правда» зарыта где-то в огороде. Тем не менее декабрист по-прежнему отрицает своё знакомство с этим документом. «При сём повторяю то, что я в прежних моих ответах сказал, что не имею сведения ни о смысле сочинения «Русской правды», ни кто сочинитель оной».

Вновь Комитет возвращается к планам восстания Южного общества. Теперь его интересует, на каком из совещаний южане, узнав о смерти императора, изменили своё намерение выступить в 1826 году при предполагаемом смотре и «решили арестовать Главную квартиру 2-й армии по вступлении туда, в квартиру Вятского полка, с 1-го генваря текущего года».

Волконский отвечает, что по этому поводу ему ничего не было известно, но в связи с этим вспоминает о последнем визите Пестеля к нему в декабре 1825 года. Пестель приехал к Волконскому, чтобы обсудить предложение Витта о принятии последнего в общество. В беседах об этом принимал также участие и Давыдов. И тут Волконский добавляет, что во время пребывания у него Пестеля ими было получено сообщение об увеличении караула в Тульчине и Брацлаве. В связи с этим Пестель заметил, что, «может быть, неожиданное какое смятение по случаю наследия может дать ему неожиданный способ начать действия во время содержания им караула в Тульчине, но он сам о сём говорил как предположение, которое может сбыться, но ни мало как принятую им решительную меру».

Отослав 17 февраля свои ответы, Волконский 20-го посылает дополнительные к ним показания. Вновь он возвращается к своему последнему разговору с Пестелем (перед арестом последнего) и вспоминает, что хотя Пестель и считал, что «перемена царствования может неожиданно возродить обстоятельства, которыми будет полезно обществу воспользоваться», но тем не менее он высказал опасение, что С. Муравьёв «по пылкому своему нраву», узнав о смерти императора, начнёт восстание, и обещал не упустить «снестись с Муравьёвым для отклонения его от предприятия совершенно вредного как несвоевременного».

Передав высказывание Пестеля по поводу смерти императора и открывшейся в связи с этим возможности начать выступление, Волконский, вероятно, решил, что он в какой-то степени ставит Пестеля под удар, поэтому он пытается его реабилитировать дополнительными показаниями о намерении того «отклонить» С. Муравьёва от каких-либо действий.

И снова Комитет спрашивает о Кавказском тайном обществе. Волконский довольно часто возвращается к вопросу о проблематичном тайном обществе на Кавказе. Членам Комитета об этом обществе ничего определённого и достоверного не было известно, и строить свои заключения о нём они могли только на основании показаний Якубовича и Волконского. Это давало возможность Сергею Григорьевичу распространяться об обществе, ни один член которого не был известен и в существование которого не очень-то верил и он сам.

Вот и сейчас, вновь вернувшись к своей поездке на Кавказ, он добавляет: «Из слов г-на Якубовича я тогда заключил, что в числе членов общества был один подполковник, фамилию которого я забыл, но помню, что он в 1824 году командовал отрядом на новой Кавказской линии и, кажется, был прислан из Тифлиса».

Это показание звучит как насмешка над членами Комитета, которым предоставлялась великолепная возможность поломать себе голову, гадая, кто же из полковников, командовавших отрядом «на новой Кавказской линии», мог быть членом тайного общества.

К этому времени вскрылся ещё один «проступок» Волконского. От А. Поджио Комитету стало известно, что у Волконского хранилась печать дежурного генерала Байкова, которую он использовал для вскрытия служебных бумаг. В начале 1824 года он отдал её Поджио и на вопрос последнего, «что это за печать», объяснил, что «хранил её на случай нужды распечатывать бумаги насчёт дела майора Раевского».

В связи с этим Чернышёв требует от Волконского подробного и откровенного рассказа о судьбе этой печати. Сергей Григорьевич отвечает: «Сия печать не Байкова, а Волкова, председателя Полевого аудиториата, сделана мною была в 1824 году по случаю вручения мне им, Волковым, письма для доставления г-ну Киселёву, в котором я полагал найти сведения об окончательном представлении о ответных пунктах, истребованных от ген.-майора Орлова, желая извещением сим сделать ему личную услугу».

Однако Комитет не удовлетворился полученным ответом и потребовал от Волконского ответа на вопрос, пользовался ли он печатью для вскрытия бумаг, следовавших к Киселёву.

Ещё раз подчеркнув, что печать была не Байкова, как свидетельствовал А. Поджио, а генерала Волкова, декабрист пояснил, что заказал её специально для того, чтобы вскрыть одно частное письмо Волкова, «а не служебную бумагу», адресованную Киселёву. В этом письме, по предположению Волконского, должны были содержаться сведения о ходе дела Орлова. Волконский рассчитывал найти также «сообщение о причинах и последствии приезда г. Сабанеева, вытребованного в Главную квартиру, - как слышно было по распространившимся слухам в оной, для пополнения возвращённого дела о майоре Раевском из С.-Петербурга, и найти сведения о положительном заключении по предмету истребованных от Орлова ответных пунктов при  начале сего дела».

Этим объяснением заканчивалось расследование о фальшивой печати. В журнале заседания Комитета от 18 февраля (день, когда слушались ответы Волконского) записано, что Волконский признался: «<...> Сделал себе фальшивую печать генерал-аудитора 2-й армии с тем, чтобы мог, распечатывая посылаемые от него бумаги, услужить генерал-майору Михайле Орлову уведомлением о ходе дела его». В связи с этим решено было спросить о печати самого Орлова.

М.Н. Волконская, останавливаясь в своих записках на этом эпизоде, добавляла, что сам Киселёв, уезжая за границу, уполномочил Волконского вскрыть это письмо, если оно придёт в его отсутствие. Было ли действительно дано Киселёвым это разрешение, установить сейчас невозможно, сам декабрист нигде не упоминает об этом. Но так или иначе, факт вскрытия бумаг начальства с помощью поддельной печати был налицо, и позже он будет отмечен в «Донесении Следственной комиссии».

В середине февраля брат Марии Николаевны А. Раевский пишет сестре Екатерине: «Что касается Волконского, то нет никакого ужаса, в котором он не был бы замешан; к тому же он держит себя дурно - то высокомерно, то униженнее, чем следует. Его все презирают, каждую минуту в нём открывают ложь и глупости, в которых он принужден сознаваться».

Слова «его все презирают», по всей видимости, относятся прежде всего к членам Следственного комитета.

Прежде чем перейти к изложению дальнейших событий, остановимся в двух словах на той роли, которую играл в этот период Александр Раевский. Арестованный 29 декабря 1825 года по подозрению в соучастии в тайном обществе, допрошенный Николаем, доказавший свою непричастность к делу декабристов, он был 19 января освобождён. После освобождения он оставался в Петербурге, чтобы следить за ходом следствия, к которому были привлечены его ближайшие родственники М. Орлов, В. Давыдов и С. Волконский.

Будучи человеком в высшей степени холодным и эгоистичным («высшие сферы человеческого духа были для него закрыты», - пишет М.О. Гершензон), он не мог простить Волконскому того горя, которое тот невольно причинил своей жене. Более того, он считал своим долгом восстановить сестру против мужа и прилагал к этому все усилия. В своей нелюбви к Волконскому он сам признался в письме к сестре Е. Орловой, написанном 24 июля 1826 года, уже после окончания следствия: «Я не думал, что разжалование и ссылка Волконского так расстроят меня <...>. Я никогда не любил этого человека».

Не эти ли письма Раевского, насквозь проникнутые чувством антипатии и недоброжелательностью к мужу своей сестры, дали основание одному из виднейших историков декабризма П.Е. Щёголеву утверждать, что на следствии «его (Волконского. - Н.К.) мелкая психика сказалась очень ярко».

Чтобы правильно понять и оценить поведение Волконского на следствии, необходимо учесть целый ряд обстоятельств, которые, вероятно, прошли мимо внимания Щёголева.

Подробные ответы Волконского, безусловно, нельзя считать проявлением слабости, попыткой облегчить свою участь путём предательства товарищей. Как уже отмечалось, он был допрошен одним из последних, когда было совершенно очевидно, что Комитетом накоплен огромный материал о деятельности тайных обществ. Кроме того, помимо угроз со стороны членов Комитета и самого царя, тяжёлых условий одиночного заключения, Волконский систематически подвергался дополнительному психологическому нажиму со стороны своей многочисленной знатной родни, не оставлявшей его в покое. Дело в том, что, в отличие от многих других заключённых, Волконскому было разрешено переписываться с родными. Это разрешение, данное самим царём, было одним из способов морального воздействия на подследственного.

В те дни, когда Сергей Григорьевич был занят составлением ответов на присланные 25 января вопросы, он получает письмо от своего свёкра: «Ты назвал меня отцом - то повинуйся отцу! Благородным, полным признанием ты окажешь чувство вины своей, им одним уменьшишь оную. Не срамись! Жены своей ты знаешь ум, чувства и привязанность к тебе: несчастного - она разделит участь посрамлённого - она умрёт, не будь её убийцей!»

Вслед за этим категоричным письмом Н.Н. Раевского, попытавшегося сыграть на чувствах Волконского к жене, ещё не оправившейся от родов, приходит письмо от матери, полное просьб быть откровенным. «Милый мой Серёжа, <...> откровенно признайся во всём государю и твоим чистым раскаянием пред ним возврати мне, твоей несчастной матери, в тебе сына утешительного <...>».

Ту же цель - заставить брата полным раскаянием реабилитировать пошатнувшуюся честь семьи - преследует и письмо Н.Г. Репнина. Взывая к памяти деда, фельдмаршала Н.В. Репнина, напоминая своему брату о лучших традициях семьи, Н.Г. Репнин пишет: «Уверен я, что обо всём, собственно до тебя касающемся, ты уже решительно отвечал и открыл всю жизнь свою не скрывая, но боюсь, чтобы не завлёкся ты понятием о дружбе и чести в ложную стезю, <...> ты должен позабыть все связи дружбы и помнить, что ты обязан верностью к государю, <...> памятью предков твоих и попечением о будущем благоденствии сына твоего помочь правительству в открытии малейшей отрасли того общества которое мечтало устроить благосостояние отечества, но вместо того низвергло оное во всю пропасть безначалия и неистовства: чему ясным доказательством послужили и петербургское, и васильковское возмущение.

После сих происшествий никакие связи дружбы существовать не могут, они все исчезают пред священными обязанностями, коим никто из нас изменять не должен; а честь не только твоя, но и моя, и предков наших должна побудить тебя открыть всё то, что когда-либо до сведения твоего доходило в кругу людей, с коими прежде, по несчастию, был ты в дружеских связях».

Предать товарищей, предать идею освобождения народа, во имя которой Волконский пожертвовал свободой, и этой унизительной ценой купить себе прощение - вот чего требовал Репнин, облекая своё предложение в пышные и высокопарные фразы о чести и долге перед «предками».

Письма подобного рода не облегчали тяжёлого состояния заключённого. К заботам, связанным с его положением, прибавлялись ещё заботы о близких, мысли о том, как это отразится на скомпрометированной им семье. Все письма, отправленные декабристом из крепости, проникнуты чувством глубочайшей тревоги и боли за любимых людей. «Виною своею погубил жену и, может быть, и сына и навлёк на ваше и моё семейство неутешимую горесть», - писал он домой из заточения.

Тем не менее всё это не отразилось на его поведении на допросах. На протяжении всего следствия Волконский ведёт себя довольно ровно, с чувством достоинства, придерживаясь определённой линии: более или менее откровенно о себе и сдержанно - о других. И если на первый взгляд некоторые слишком подробные его показания настораживают, то при более тщательном их изучении становится очевидным, что они либо повторяют всё, уже известное Комитету, либо касаются мелких, несущественных деталей. Пространность некоторых показаний Волконского - это своеобразная попытка уйти от ответа, нагромождением мелких подробностей скрыть основное.

Более того, имеются и свидетельства современников о сдержанном поведении декабриста на следствии. Так, много лет спустя П.В. Долгоруков в некрологе, посвящённом памяти Волконского, со слов других декабристов писал: «На допросах Волконский вёл себя с большим достоинством. Дибич, по своему пылкому характеру прозванный «самовар-пашой», на одном допросе имел неприличие назвать его изменником; князь ему отвечал: «Я никогда не был изменником моему отечеству, которому делал добро, которому служил не из-за денег, не из-за чинов, а по долгу гражданина». В трагической обстановке следствия, в метаниях между нормами поведения офицера, дворянина и революционера Волконский сумел сохранить свою личность и не погубить друзей.

*  *  *

Новые вопросы Волконский получает 5 марта. Комитет требует от него подтверждения, действительно ли в 1825 году генерал Киселёв предостерегал его следующими словами: «Напрасно ты запутался в худое дело; советую тебе вынуть булавку из игры», как показывал Лихарев, которому якобы в 1825 году рассказал об этом сам Волконский.

Вопрос этот был поднят Комитетом, так как на начальника штаба 2-й армии П.Д. Киселёва пало подозрение в том, что он знал о существовании тайного общества во 2-й армии и не принял никаких мер для его разоблачения. По всей видимости, Николай не разделял этого подозрения, но после показания Лихарева и письма самого Киселёва, который просил его разобраться во всём и снять с него все подозрения, решил всё выяснить.

Волконский горой встаёт на защиту Киселёва. Он возмущён тем, что Лихарев вынуждает его «помещать имена лиц вовсе до дел тайного общества не причастных <...> и заслужить тем их негодование». Декабрист рассказывает, что все предостережения Киселёва касались только его дружбы с Пестелем и Давыдовым. «<...> Киселёв не только в 1825 году, но с самого, могу сказать, начала служения моего в 2-й армии неоднократно отклонял меня входить в связи дружбы с Пестелем, как с человеком ненадёжным в таковых отношениях <...>», кроме того, Киселёв «советовал мне прекратить мои дружеские связи с Давыдовым, как с человеком, который по неосторожности своих разговоров уже на замечании у правительства».

В этих ответах Волконский видит лишь заботу человека, связанного с ним двадцатилетней дружбой. Пытаясь выгородить Киселёва и снять с него подозрение, он стремится убедить Комитет в том, что «служба же и образ мнений <...> Киселёва порукою, что, будь хоть малая была польза государственная, он бы пожертвовал дружбою для оной, и что он не имел о наших действиях какого-либо понятия».

На этот раз декабристу снова пришлось отвечать на вопрос, касающийся «Русской правды». Как уже отмечалось, на двух предыдущих допросах он решительно отказывался признать своё знакомство с пестелевской конституцией. Ту же цель - по возможности отстраниться от причастности к этому документу - преследует он и сейчас.

Однако было очевидно, что Комитету известна главная цель общества - установление республиканского правления посредством революции. Знал Комитет и о Киевских совещаниях 1823 и 1824 годов, на которых обсуждалась и принималась «Русская правда». Это исключало для Волконского, участника этих совещаний, возможность отрицать свою осведомлённость об этом документе. Он соглашается признать своё знакомство с «Русской правдой», но только с её отдельными положениями в устном изложении, сделанном Пестелем на совещании 1823 года.

Упорное отрицание факта знакомства с «Русской правдой» свидетельствует о том, что Волконский прекрасно сознавал, какие тяжкие последствия могло повлечь за собой его откровенное признание в этом вопросе, какими опасностями это угрожало всем южанам, одобрившим в 1823 году «Русскую правду», и прежде всего её автору - Пестелю.

Признание факта знакомства с конституцией Пестеля повлекло за собой необходимость изложить основные её положения, в то время как Волконский отлично понимал, что Комитет ни в коем случае не должен познакомиться с содержанием этого документа. Последняя просьба арестованного Пестеля - сжечь «Русскую правду» - ещё звучала в ушах Волконского.

Из этих показаний Волконского одно обратило на себя особое внимание Чернышёва «между прочими маловажными обстоятельствами», а именно: признание декабриста, что он сообщил северянам Трубецкому и Оболенскому «по поручению Южной думы о принятом ею положительном намерении начать революцию истреблением всех священнейших особ императорской фамилии». Этот факт Комитет решил «включить в дополнительные вопросные пункты членам Северного общества».

10 марта 1826 года из основного Следственного дела Волконского было выделено особое, остановившее внимание Комитета. Новое дело получило длинное наименование: «Дело о дошедших до Комитета сведениях, что генерал-майор князь Волконский рассказывал о болезни и смерти блаженной памяти государя императора, прежде нежели о том и другом происшествии были официальные известия».

В тот же день Комитет сообщил Волконскому, что ему стало известно, что в ноябре 1825 года, когда ехавший из Таганрога в Варшаву фельдъегерь остановился в Умани, Волконский расспрашивал его о новостях в Таганроге и сам говорил о болезни, а потом и о смерти императора.

В связи с этим Комитет потребовал от Волконского объяснить, каким образом он узнал о происходивших в Таганроге событиях. Тот пояснил, что узнал обо всём от фельдъегерей, но назвать их имена отказался - якобы потому, что не мог их вспомнить. В подтверждение своей искренности он сослался на Киселёва, которому давал знать о полученных известиях.

Председатель Следственного комитета А.И. Татищев писал 21 марта Киселёву, прося его подтвердить, действительно ли Волконский сообщил ему «посредством летучей военной почты» известия, получаемые им от фельдъегерей. Комитет интересовало также, не знал ли Киселёв что-либо о каких-нибудь тайных сношениях и переписке Волконского с Таганрогом.

На это письмо полуофициального тона Киселёв ответил из Тульчина 31 марта официальным рапортом, в котором докладывал, что, получив известие о болезни Александра, он в тот же день отправился с доктором Шлегелем в Таганрог, но, узнав, по дороге о смерти императора, возвратился 30 ноября в Тульчин, где его ждали «между прочими пакетами» два письма от Волконского, на которые Киселёв не ответил. Вскоре, когда о смерти императора были уведомлены командиры корпусов, Киселёв получил третье письмо от Волконского. Все эти три письма Киселёв приложил к рапорту.

На этом дело заканчивалось. По-видимому начиная его, Чернышёв рассчитывал получить новые материалы по вопросу о подготовке восстания. Очевидно, факт, что о болезни, а затем и смерти императора стало известно значительно раньше, чем об этом было официально сообщено, вызвал вполне реальное предположение о том, что информация была получена от кого-то из лиц, близких к царю.

Однако получив объяснения Волконского и, очевидно, удовлетворившись ими, Чернышёв потерял интерес к этому вопросу.

9

*  *  *

К весне личность Волконского перестала интересовать Комитет. Всё необходимое так или иначе было выяснено во время январских и февральских допросов. Не удалось и устроить что-то вроде показательного покаяния «заблуждавшегося» представителя высшего света. Волконского использовали теперь в основном для того, чтобы по возможности получить от него сведения о других находившихся под следствием декабристах.

Общие вопросы о вероисповедании, воспитании, службе, «образе мнения» и т.д. Сергею Григорьевичу были даны в конце апреля. Отвечая на вопрос: «С какого времени, откуда заимствовали первые вольнодумческие и либеральные мысли <...>», он пишет: «<...> По   собственному о себе понятию считаю, что с 1813 года первоначально заимствовался вольнодумческими и либеральными мыслями, находясь с войсками по разным местам Германии, и по сношениям моим с разными частными лицами тех мест, где находился. Более же всего получил наклонность к таковому образу мыслей во время моего пребывания в конце 1814 и в начале 1815 года в Париже и Лондоне, как господствующее тогда мнение. Как в чужих краях, так и по возвращении в Россию вкоренился сей образ мыслей книгами, к тому клонящимися». Ответ типичный для большинства декабристов, перед которыми ставился этот вопрос.

События 1812 года и заграничного похода 1813-1815 годов - начальный толчок в развитии революционных настроений будущих декабристов, большинство из которых были участниками войны 1812 года.

Поворотным моментом в развитии своих взглядов - от «первоначально благородной цели» к «противузаконным суждениям» - Волконский считает 1822 год, когда состоялось первое январское совещание Южного общества и когда впервые Пестель познакомил южан с общими идеями своей программы. «Приняв вышеизъяснённый образ мыслей в таких летах, где человек начинал руководствоваться своим умом, и продолжив моё к оным причастие с различными изменениями тринадцать лет, я никому не могу приписывать вину - как собственно себе, и ничьими внушениями не руководствовался, а может быть, должен нести ответственность о распространении оных».

Ответ, построенный подобным образом, не грешивший против истины, давал возможность Волконскому уйти от необходимости назвать фамилии тех лиц, с которыми он общался в те годы, и не упомянуть о тех тайных документах, с которыми был знаком.

Комитет упорно пытался из всех разноречивых показаний точно установить, когда же в конце концов южане приняли решение о введении в России республики и о цареубийстве: на контрактах 1822-1823 годов, когда была принята «Русская правда» (как показывают Сергей и Матвей Муравьёвы-Апостолы, Давыдов и Волконский), или же значительно раньше, ещё в 1821 году, когда после Московского совещания южане решили продолжить дальнейшую деятельность в тайном обществе «в прежнем значении», т.е. с той же целью - установление республики в России, «с упразднением престола и с изведением тех лиц, которые представляют в себе непреодолимые препоны», как свидетельствовал Пестель.

Упорство Чернышёва в данном вопросе вполне понятно. Если решение о цареубийстве было принято в 1821 году, то обвинение в согласии на цареубийство можно было бы предъявить более широкому кругу лиц, ибо на совещании 1821 года присутствовало много южан, которые не участвовали в совещании 1823 года, а именно: Барятинский, Вольф, Аврамов, Ивашев, Басаргин, Крюковы.

В связи с этим Комитет потребовал от Волконского ответа, было ли ему при вступлении в Южное общество объявлено о вышеупомянутой цели общества. Волконский, подтверждая свои прежние показания от 29 января и 9 марта, вновь свидетельствовал, что предложение «о вводе республиканского правления было сделано полк[овником] Пестелем при совещании в начале 1823 года».

Вновь подтверждает Волконский и своё прежнее показание о том, что на совещании в Каменке в 1823 году именно Сергеем Муравьёвым-Апостолом на удивление всем был возобновлён разговор об уничтожении всей царской семьи.

Назвав С. Муравьёва автором идеи цареубийства, Волконский старается по мере возможности оправдать его, неоднократно подчёркивая, что это предложение вызвало у присутствующих удивление, ибо все знали его как противника цареубийства. Подчёркивая этот элемент неожиданности, Волконский словно стремиться показать, что удивившее всех выступление С. Муравьёва на совещании 1823 года было вызвано лишь состоянием аффекта, а не явилось результатом продуманного решения.

В этом вопросе показания Волконского совпадают с показаниями Пестеля, но противоречат показаниям Бестужева-Рюмина, утверждавшего, что на этом совещании он «был увлечён доводами Пестеля и Юшневского» и согласился на истребление только императора, а «Муравьёв противился и покушению на жизнь государя».

Это разноречие Комитет пытался устранить с помощью очной ставки Волконского и Бестужева-Рюмина, которая состоялась 22 апреля. Но и она не внесла ясности в этот вопрос: каждый остался при своём мнении. Бестужев-Рюмин только добавил, что после того совещания он представил обществу речь, в которой доказывал жестокость уничтожения всех членов царской семьи. Волконский же «дополнил, что о речи, упоминаемой Бестужевым, он никогда нигде ничего не слыхал».

На следующий день, 23 апреля, по тому же разноречию дана была очная ставка Волконскому с Пестелем. Пестель, как известно, первоначально подтверждал показания Волконского о поведении С. Муравьёва на совещании в Каменке в 1823 году, но очные ставки его с С. Муравьёвым, Бестужевым и Давыдовым «привели его в сомнение», и он отказался от возможности дать точные показания по этому вопросу, сославшись на забывчивость. Так же вёл себя Пестель и на очной ставке с Волконским - отказался дать чёткий ответ, сославшись на память. Волконский же и на этот раз подтвердил свои показания.

В апреле Сергея Григорьевича ждала большая радость - свидание с женой. Почти три месяца Мария Николаевна ничего не знала о судьбе мужа. Тяжёлые роды, длительная болезнь - всё это заставило родных скрывать от неё правду. Наконец, в отсутствие отца (он находился тогда в Петербурге) ей рассказали об участи, постигшей мужа. Едва оправившись от болезни, оставив маленького сына у тётки, графини Браницкой, в её имении Александрия, молодая женщина отправилась в Петербург. 5 апреля она была в столице.

Остановилась Волконская у своей свекрови в доме на Мойке, надеясь найти у неё поддержку. Однако мать Волконского, «придворная дама в полном смысле слова», сославшись на то, что она «не может решиться съездить к нему (сыну. - Н.К.), так как это свидание убило бы её», отбыла в свите императрицы в Москву, где шли приготовления к коронации. По существу, Мария Николаевна осталась в Петербурге в одиночестве. Все родные окружили её своеобразным заговором молчания, отказав ей в помощи, стремясь, чтобы она узнала об участи, ожидающей её мужа, как можно позже.

«Некому было дать мне доброго совета, - вспоминала Мария Николаевна, - брат Александр, предвидевший исход дела, и отец, его опасавшийся, меня окончательно обошли. Александр действовал так ловко, то я всё поняла лишь гораздо позже, уже в Сибири, где узнала от своих подруг, что они постоянно находили мою дверь запертою, когда ко мне приезжали».

В двадцатых числах апреля Волконскому удалось нелегально переправить сестре Софье Григорьевне записку. Два обстоятельства волнуют в этот момент заключённого: как он сможет при слабом физическом состоянии перенести трудное путешествие в Сибирь (в том, что большинство декабристов ждёт отправка на каторгу в Сибирь, почти никто не сомневался, более того, как видно из записки, «по секрету» сообщили Волконскому, что их «отправят на телегах, не знаю, до Волги ли или до места назначения» и что «возводится здание в местах нашей ссылки для помещения нас вместе с жёнами») и, главное, какое участие примет в его дальнейшей судьбе жена.

«Уже некоторые из жён, - пишет Волконский, - просили и получили разрешение следовать за своими мужьями к месту их назначения, о котором они будут преуведомлены. Выпадет ли мне это счастье, и неужели моя обожаемая жена откажет мне в этом утешении? Я не сомневаюсь в том, что она со своим добрым сердцем всем мне пожертвует, но я опасаюсь посторонних влияний, и её отдалили от всех вас, чтобы сильнее на неё действовать.

Если жена приедет ко мне на свидание, то я бы желал, чтобы приехала без своего брата, иначе её тотчас же увезут от меня. Врач был бы при этом нужнее. Получу ли я от своей жены утешение, в котором другие уже уверены? Я понимаю, какой долг лежит на ней по отношению к сыну, и, конечно, я не решился бы разлучать её навсегда с этим несчастным ребёнком». Далее он просит сестру: «Постарайся воздействовать на светские суждения, общественный голос умеет вступиться за несчастных».

Тем временем, проявив максимум энергии и настойчивости, Мария Николаевна добивается свидания с мужем.

21 апреля 1826 года А.Ф. Орлов получил извещение от дежурного генерала Главного штаба А.Н. Потапова о том, что «находящемуся в С.-Петербургской крепости генерал-майору князю Волконскому разрешено свидание с супругою его, о чём уведомлён и комендант С.-Петербургской крепости г. генерал от инфантерии Сукин».

Вот как описывает свидание с мужем сама Мария Николаевна. «Граф Алексей Орлов сам повёз меня в крепость <...>. Мы вошли к коменданту; сейчас же привели под стражей моего мужа. Это свидание при посторонних было очень тягостно. Мы старались обнадёжить друг друга, но делали это без убеждения. Я не смела его расспрашивать: все взоры были обращены на нас; мы обменялись платками. Вернувшись домой, я поспешила узнать, что он мне передал, но нашла лишь несколько слов утешения, написанных на одном углу платка и которые едва можно было разобрать».

Волконский скрыл от Марии Николаевны самое главное: то, что его, возможно, ожидает самый страшный приговор. Впоследствии на упрёк жены, высказанный в письме уже в Сибирь от 27 сентября 1826 года по поводу того, что его отъезд на каторгу произошёл в её отсутствие, он даст объяснение своему умолчанию: «Большим поставляю себе упрёком, что не открыл тебе истинного моего положения при последнем нашем свидании, в том я один пред тобой виноват и могу только тем пред тобой оправдаться, что я, ожидая смертной казни, хотел тебя удалить из Петербурга».

На следующий день после свидания супругов Волконских комендант крепости А.Я. Сукин рапортовал Николаю I: «<...> Содержащийся [в] вверенной мне крепости  в Алексеевском равелине генерал-майор князь Волконский сего 22-го апреля пополудни в 7 часов имел свидание с супругою своею в доме комендантском в присутствии моём».

Короткое свидание в присутствии жандармов тем не менее было большим и радостным событием в тяжёлой жизни заключённого; о нём можно было вновь и вновь вспоминать, лёжа на жёсткой и узкой койке у себя в каземате, когда спасительный сон не шёл. Теплее становилось на душе при мысли, что ты не одинок.

Большую надежду Мария Николаевна возлагала на Софью Григорьевну Волконскую, с которой ещё не была знакома. Но и здесь Александр Раевский, стремясь оградить сестру от возможного влияния со стороны Волконских, хитростью расстроил намечавшуюся её встречу с Софьей Григорьевной. Мария Волконская вернулась к сыну.

*  *  *

Наступивший май был относительно спокойным месяцем в жизни заключённого Волконского. В сущности, дело его к середине мая было закончено. 11 мая на заседании Комитета были заслушаны «извлечённые из допросов записки» о некоторых декабристах, в том числе и о Волконском.

В общей сложности в течение мая ему было задано с двух-трёхдневными перерывами три вопроса. Эти вопросы свидетельствовали о том, что допрашивали Волконского для уточнения некоторых деталей деятельности не столько его самого, сколько других.

Основываясь на показаниях Матвея Муравьёва-Апостола, Комитет сообщает Волконскому, что ему известно о написанном Бестужевым-Рюминым на французском языке «мнении», в котором тот «доказывал, что истребление цесаревича необходимо, ибо доколе его высочество будет жив, до тех пор Польское общество не может полагаться на войска свои, преданные цесаревичу». По свидетельству М. Муравьёва-Апостола, это «мнение» М. Бестужев-Рюмин отдал Волконскому для передачи полякам, но тот его будто бы вернул автору. В связи с этими сведениями Чернышёв интересуется, под чьим влиянием было написано Бестужевым такое «мнение».

Более трёх месяцев назад Волконский отвечал уже на этот вопрос. И тогда и сейчас, не отрицая факта получения от Бестужева-Рюмина письма, он тем не менее совершенно иначе, чем Муравьёв, передаёт его содержание, ещё раз подчёркивая, что о покушении на цесаревича в письме не было речи.

Однако это показание Волконского несколько расходится с его январским показанием о письме Бестужева не только разной датировкой его получения (на первом допросе Волконский говорит о письме, полученном, «кажется», в сентябре 1824 года, а сейчас называет первые числа декабря 1824 года. М. Муравьёв говорит о начале 1825 года, но совершенно очевидно, что во всех трёх случаях речь идёт об одном и том же письме), но и сведениями о дальнейшей судьбе письма.

На первом допросе Волконский сообщает, что, следуя принятому в обществе правилу «ни в какие письменные сношения не входить», он переслал письмо «на суд Пестелю», о чём и сообщил Бестужеву. Сейчас же Волконский пишет в Комитет, что вернул его обратно Бестужеву. Очевидно одно: письмо так и не попало к адресату, т.е. Гродецкому.

А тот факт, что Волконский забыл, «упомнил», как он обычно выражался, о том, что говорил на первом допросе, не вызывает удивления, если учесть, что позади было более трёх тяжёлых месяцев заключения, насыщенных допросами, напряжённой работой над составлением ответов, результатом чего явилась огромная физическая и моральная усталость и связанное с ней ослабление памяти.

9 мая Чернышёв требует от Волконского подтвердить показания И. Поджио о Белоцерковском плане Муравьёва и о том, что, узнав о намерениях Муравьёва, Поджио сообщил о них Пестелю, Давыдову и Волконскоиму, на что все трое ответили, «что Бестужев посылал других на гибель, а сам щадил себя для войска и для попечения о детях убитых заговорщиков».

Волконский отвечает, что о Белоцерковском плане ему вообще ничего неизвестно. Стремясь как можно обстоятельнее аргументировать своё показание, он приводит факты, которые, по его мнению, должны убедить Чернышёва в его искренности.

«Мне совершенно неизвестно, чтоб принято бы было в обществе решение покуситься на жизнь <...> государя императора в лагере при Белой церкви в 1824 году на смотру. О сём мне не было сообщено ни от тульчинской директории, ни дано частное известие, и было ли о сём рассуждение, мне совершенно неизвестно».

Известие, полученное И. Поджио, шло, по мнению Волконского, от Бестужева. А это свидетельствовало о том, что «преступное намерение» (здесь Волконский пользуется официальной терминологией, называя так Белоцерковский план С. Муравьёва-Апостола) было «намерением Васильковской управы или предприятием, Бестужевым замышляемым, - но не намерением, принятым обществом», и поэтому вполне можно предположить, что его не поставили в известность об этом.

Далее декабрист утверждает, что в 1824 году И. Поджио не мог видеть всех троих (Пестеля, Давыдова и Волконского) вместе, как следует из его показания.

Последний довод, которым заканчивает своё показание Волконский, звучит наиболее веско: «<...> В 1824 году я был на Кавказе и возвратился с вод прямо в г[оро]д Киев уже после смотра 3-го корпуса (начальником штаба 1-й армии) и сим отстранён был от возможности даже в соучастии, буде всё показанное о преступном намерении - было бы и справедливо». Декабрист подчёркивает, что не признаёт «основательным показание г-на Осипа Поджио» не из стремления «себя отсторонить в ответственности в прописанных обстоятельствах», а только из опасения, что данное показание Поджио может причинить «кому-либо <...> незаслуженную <...> ответственность».

14 мая, в день, когда исполнилось ровно четыре месяца пребывания Волконского в крепости, ему был задан последний вопрос. Он касался не столько его, сколько М. Лунина, и тесно был связан с последним его допросом.

Среди вопросов, данных Лунину 2 мая, были вопросы, касающиеся предполагаемой его деятельности в Польше. Как известно, Лунин категорически отрицал обвинение в том, что он участвовал в деятельности Польского тайного общества.

Так же категорически отрицал и Волконский предъявленное ему Чернышёвым обвинение в том, что при переговорах с Гродецким и Яблоновским он предлагал использовать Лунина для поддержания связи с находившимся в Варшаве представителем Польского патриотического общества Крыжановским.

По этому поводу он писал: «<> я уже несколько лет никаких не имел сношений с Луниным, и хотя мне известно было, что он принадлежал к Союзу благоденствия, но положительного никогда не имел сведения, чтоб он принял участие в [в]новь учреждённом тайном обществе».

Своё последнее показание Волконский заканчивает фразой: «По содержанию сделанного мною чистосердечного показания неизвестно мне, и полагаю, что и не было, какое-либо о таковом мне неведомом предложении, согласие Пестеля и Юшневского - равномерно и согласия Лунина в содействии».

Велико было желание Чернышёва получить новые сведения о деятельности Лунина, но надежда его на Волконского не оправдалась.

Больше вопросов Волконскому не последовало. На время его оставили в покое и даже разрешили свидание с сестрой: дважды, 13 и 25 июня, Софья Григорьевна посетила брата, в первый визит в крепость её сопровождала дочь Алина, любимая племянница Волконского.

Пятого июня в Комитете, переименованном к этому времени в Следственную комиссию, было заслушано составленное правителем дел Боровковым окончательное «резюме» по делу Волконского, назначение которого дать Следственной комиссии, Верховному уголовному суду и царю на основании краткой сводки всех «преступлений» подследственного возможность установить его «силу вины» при вынесении приговора.

Тенденция Боровкова сгладить в своих заключениях о некоторых декабристах компрометировавшие их факты имеет место и в деле Волконского. Своё заключение по делу Волконского Боровков открывает сообщением о том, что он «при первом допросе сознался, что был членом тайного общества». По мнению Боровкова, факт добровольного признания должен был сыграть свою роль при вынесении приговора.

Но так как главной задачей работы Следственного комитета всё же оставалась задача установить отношение того или иного подследственного к проблеме цареубийства («Следствие велось как бы по делу потенциальных цареубийц», - пишет Нечкина), то не мог, естественно, обойти этот вопрос и Боровков.

Пользуясь показаниями самого Волконского, Боровков отмечает факт присутствия его «на совещании, бывшем в конце 1823 г. в Каменке у Давыдова, где как введение в государстве республиканского правления, так и покушение на жизнь всех особ императорской фамилии принято было единогласно и с равною готовностию к исполнению».

Тем не менее, когда речь идёт о возможном участии Волконского в практических действиях, Боровков не упускает возможности подчеркнуть все факты отказа декабриста. Так, он пишет: «В половине 1823 г. Сергей Муравьёв чрез письмо из Бобруйска приглашал его к участию в своём предприятии; но он отказался».

В 20-х числах декабря 1825 г. Волконский получил письмо от А. Поджио, в котором тот «для отвращения гибели, предстоящей всем членам общества, убеждал его начать возмущение». Акцентируя внимание Комитета на этом факте, Боровков заключает: «Но он решительно отказался».

Пересказывая ответ Волконского на вопрос о средствах, «коими общество полагало достигнуть своей цели», где декабрист говорит о заблуждении тех, кто считал его «имеющим большие способы, тогда как в собственном его убеждении оные были ничтожны», Боровков пишет: «<...> Сергей Муравьёв и Бестужев хвалились, что имеют в руках великие силы, но он, Волконский, с некоторого времени перестал верить словам их».

Последнее замечание, хотя и основанное на показании самого декабриста, тем не менее в передаче Боровковым звучит как намёк на якобы возникшее расхождение между Волконским и руководителями Васильковской управы.

Упоминая о поездке Волконского на Кавказ и его беседах с Якубовичем, правитель дел считает необходимым подчеркнуть, что в данном случае Волконский стал жертвой обмана, что, как стало известно, «капитан Якубович сам выдумал существование Кавказского общества и сообщил Волконскому ложные известия».

Здесь Боровков довольно смело пользуется ещё не установленным фактом; ибо, несмотря на показания А. Поджио, ездившего после Волконского на Кавказ и не нашедшего там никаких признаков общества, а также на признание самого Якубовича, Комитет ещё далеко не был уверен в отсутствии на Кавказе тайного общества.

Своё «резюме» о Волконском Боровков опять же заключает смягчающим, с его точки зрения, вину обстоятельством: «Волконский был начальник Каменской управы, но в общество никого не принял, и по делам Комитета не видно, чтобы он действовал на привлечение в оное или на приготовление к цели его кого-либо из членов подчинённых».

Николай не желал короноваться, пока следствие не будет закончено. «Государь беспрестанно подтверждал о скорейшем окончании исследования», - писал Боровков. Наконец, 30 мая 1826 года, когда «дело ещё о некоторых крамольниках <...> окончательно не было обследовано да и вообще не о всех ещё сделано предварительное распределение <...>», «Донесение» было представлено царю.

В «Донесении Следственной комиссии» имя Волконского упоминается неоднократно. Впервые оно названо среди тех южан, которые, не приняв решение Московского съезда 1821 года, образовали своё тайное общество.

Вторично оно упоминается в связи с Киевскими контрактами 1823 года, когда на совещании были «собраны начальства всех управ. <...> они читали отрывки пестелевской «Русской правды», и сделан вопрос: при введении наших новых законов как быть с императорской фамилиею? Истребить её, сказал Пестель; с ним согласились Юшневский, Давыдов, Волконский <...>».

Как видно из этих строк, участие Волконского в принятии решения о цареубийстве звучит в «Донесении» более определённо, чем в «резюме» Боровкова, который не использовал показаний присутствовавших на этом совещании Пестеля, Давыдова, Бестужева-Рюмина и т.д.

Упоминается в «Донесении» и о переговорах Волконского с представителями Польского патриотического общества Яблоновским и Гродецким; о поездках Волконского в Петербург с поручениями от Южного общества.

Весьма странно трансформированы в «Донесении» показания Волконского о «Русской правде». В том месте, где речь идёт о роли Пестеля в Южном обществе и о «слепом» доверии к нему многих членов, говорится: «<...> иные, в том числе начальник одной из управ, князь Сергей Волконский, не знав его проекта конституции, хотели всем жертвовать для введения  предположенного в ней образа правления».

Эти строки и примечание в подстрочнике: «Князь Сергей Волконский говорил сам, что он видел только небольшие отрывки пестелевской «Русской правды» и что главнейшие основания оной были ему вовсе неизвестны», - говорят о той поспешности и небрежности, с которыми велись дела декабристов. При желании и большей тщательности Чернышёв легко смог бы разоблачить Волконского, явно старавшегося скрыть своё знакомство с конституцией Пестеля. Кроме того, подобная небрежность - прямой результат отсутствия интереса у Комитета к вопросам идеологии движения.

«Донесение Следственной комиссии» и боровковское заключение были призваны лечь в основу работы Верховного уголовного суда, которому предстояло вынести окончательный приговор подсудимым.

Однако на самом деле судьба декабристов уже заранее была решена царём, и Верховный уголовный суд, манифест об учреждении которого был подписан Николаем I 1 июня 1826 года, нужен был только для соблюдения видимости законности.

Избранная судом комиссия «для установления разрядов разных степеней виновности государственных преступников», руководимая М.М. Сперанским, подготовила для суда «Список лиц, кои по делу о тайных злоумышленных обществах предаются по высочайшему повелению Верховному уголовному суду в силу Манифеста от 1-го числа июня сего 1826 года», а также определила три вида «преступлений»: цареубийство, бунт и «мятеж воинский», на основании которых обвиняемый причислялся к тому или иному разряду.

Вопрос об определении разрядов осуждённым стоял на утреннем и вечернем заседаниях суда 29 июня. После того как были приняты предложенные комиссией 11 разрядов, перешли к решению вопроса о мере наказания по каждому разряду.

Первоначальное решение, к которому склонялось большинство членов суда, - смертная казнь по всем трём первым разрядам. Однако в процессе обсуждения решили в целях «наблюдения постепенности» ограничить смертную казнь первым разрядом, второму разряду определить наказание «политической смертью», а третьему - «вечной каторгой». В противном случае переход от смертной казни (III разряд) к временной каторге, определённой для четвёртого разряда, был бы очень резок.

На следующих четырёх заседаниях суда предстояло вынести приговор 121 подсудимому. В эти дни особенно отчётливо проявились вся фальшь и противозаконность судебной процедуры, жестокость и беспощадность членов суда, крупнейших царских вельмож, среди которых были и те, кто в своё время запятнал свою репутацию участием в антипавловском заговоре.

«<...> Есть что-то отвратительное, отталкивающее в мрачном зрелище стариков, поседевших в раболепстве и интригах, взапуски угодничающих перед молодым человеком, превосходящим их всех холодной жестокостью, предавая ему чистых и преданных людей», - писал А.И. Герцен.

Вопрос о Волконском рассматривался 2 июля. Из 62 членов, присутствовавших при вынесении приговора, только двое подали голос против смертной казни: Мордвинов, предложивший «сослать в Сибирь и заточение», и Шишков, высказавшийся за «политическую смерть».

Остальные голоса распределились следующим образом: 48 человек предложили «по лишении чинов и дворянского и княжеского достоинства казнить его смертью», шесть человек (граф Ланжерон, Бистром, сенаторы Ададуров, Маврин, Мансуров и Лавров) - четвертовать; один член - повесить и один - расстрелять; три человека отказались «один за свойством, а другие за родством», причём один из них, князь Лобанов-Ростовский, приписал: «<...> а паче того, что и оправдать нечем». Воздержались от вынесения какого-либо приговора и трое присутствовавших члена Святейшего Синода.

«Итак, большинством голосов, - записано в журнале заседаний Верховного уголовного суда от 2 июля, - приговаривается князь Волконский к смертной казни».

В представленном 8 июля царю «Всеподданнейшем докладе» Верховного уголовного суда о Волконском значилось: «Участвовал согласием в умысле на цареубийство и истребление всей императорской фамилии, - участвовал в управлении Южным обществом и старался о соединении оного с Северным, действовал в умысле на отторжение областей от империи и употреблял поддельную печать полевого аудиториата».

Участие «в умысле на цареубийство» - вот определяющее обвинение, в результате которого Волконский оказался в числе «преступников», осуждённых по I разряду, о которых в «Докладе» было определено: «Всем преступникам, к первому разряду принадлежащим, положить смертную казнь отсечением головы».

Однако Николай I использовал представившуюся ему возможность «проявить в широких размерах своё милосердие, - как с иронией писал А.И. Герцен, - и подтвердил смертный приговор только по отношению к пяти лицам: Пестелю, Рылееву, Бестужеву-Рюмину, Сергею Муравьёву-Апостолу и Каховскому».

Указом императора от 10 июля 1826 года меры наказания по некоторым разрядам были изменены. Так, осуждённым по первому разряду смертная казнь была заменена вечной каторгой. Особые изменения касались входивших в первый разряд М.И. Муравьёва-Апостола, А.А. Бестужева, Н.М. Муравьёва, В.К. Кюхельбекера, И.Д. Якушкина и С.Г. Волконского: им смертная казнь заменялась 20-летней каторгой и последующим поселением.

В ночь на 13 июля, незадолго перед казнью пяти приговорённых к смерти, на кронверке Петропавловской крепости был произведён обряд «политической казни» всех остальных осуждённых. Вот как описывала эту оскорбительную процедуру М.Н. Волконская (со слов мужа и других декабристов):

«13-го июля, на заре, их всех собрали и разместили по категориям на глясисе против пяти виселиц. Сергей, как только пришёл, снял с себя военный сюртук и бросил его в костёр, он не хотел, чтобы его сорвали с него. Было разложено и зажжено несколько костров для уничтожения мундиров и орденов приговорённых; затем им всем приказали стать на колени, причём жандармы подходили и переламывали саблю над головой каждого в знак разжалования; делалось это неловко: нескольким из них поранили голову. По возвращении в тюрьму они стали получать не обыденную свою пищу, а положение каторжников; также получили и их одежду - куртку и штаны из грубого серого сукна».

Приговор произнесён. Прошлая жизнь кончилась. Впереди каторга - общая судьба для всех осуждённых и своя, неповторимая, для каждого.

Ещё недавно блестящему генералу, герою нескольких войн, счастливому мужу и отцу, а ныне каторжнику, Волконскому предстояло прожить долгую жизнь, полную суровых испытаний, надежд и разочарований. Но всё это - впереди, за плотной завесой неизвестности.

В декабре того же года перед открытием в Зимнем дворце портретной галереи генералов - участников кампании 1812-1814 годов портрет С.Г. Волконского, написанный английским художником Д. Доу в 1822 году, по личному распоряжению императора был изъят. Только в 1903 году, найденный на дворцовом чердаке, с разрешения Николая II он занял своё место. «Конечно, это было так давно», - сказал правнук Николая I...

10

Глава 4

«Ссылочная жизнь тридцатилетняя»

Семнадцатого июля 1826 года начальник Главного штаба барон Дибич сообщал военному министру А.И. Татищеву высочайшее повеление: «Из числа приговорённых в каторжную работу 8 человек, а именно: С. Трубецкого, Е. Оболенского, А. Муравьёва, В. Давыдова, Якубовича, С. Волконского, Борисова 1-го и Борисова 2-го, отправить немедленно закованными в двух партиях, имея при каждом преступнике одного жандарма и при каждых четырёх одного фельдъегеря, в Иркутск, к гражданскому губернатору Цейдлеру, коему сообщить высочайшую волю, дабы сии преступники были употреблены как следует в работу и поступлено было с ними во всех отношениях по установленному для каторжников положению; чтобы он назначил для неослабленного и строгого за ними смотрения надёжного чиновника, за выбор коего он ответствует, и чтобы он о состоянии их ежемесячно доносил в собственные руки его величества через Главный штаб».

Двадцатого июля военный министр Татищев сообщил управляющему министерством внутренних дел В.С. Ланскому высочайшую волю об отправке декабристов в Сибирь не через Москву, куда 16 июня выехали Николай с императрицей, а по Ярославскому тракту через Тихвин. М.Н. Волконская указывает дату отъезда мужа из Петербурга - 26 июля. Трубецкой же, отправленный в одной партии с Волконским, называет другую дату: в ночь с 23 на 24 июля - очевидно, она более точная. Путешествие было длинным и трудным. Инструкция, данная фельдъегерю, сопровождавшему заключённых, состояла из 12 пунктов и предусматривала все неожиданности, которые могли приключиться в пути.

Прежде всего приказывалось «везти сих преступников каждого на одной подводе с одним жандармом». На продовольствие арестантов выделялось «кормовых денег по 30 копеек на человека в сутки». Чтобы не останавливаться ни в трактирах, ни в харчевнях, рекомендовалось доставлять пищу прямо на станциях, причём «дозволяя преступникам употреблять что только необходимо нужно будет для поддержания их сил и здоровья, но избегая всякой роскоши и излишеств, как-то: больших обедов, употребления шампанского и других виноградных вин». Категорически запрещались какие-либо свидания с родными. Предписывалось также держать арестованных в неведении относительно того, куда их везут.

О том, что их будущая судьба тщательно скрывалась и от родных, говорит следующий отрывок из письма Н.Н. Раевского сыну от 26 августа: «Скажу тебе, мой друг, о несчастных: сколько можно угадывать, они не будут употреблены в работы, но полагаю, что будут заключены, ибо считают, что они могут быть опасны. Если при коронации же будет какое облегчение, то не может оное быть велико в их положении: их всё должно почитать мёртвыми».

В начале августа Волконский с товарищами проехали Нижний Новгород. Вот что сообщал об этом один из специальных агентов, в обязанность которых вменялось доносить правительству о продвижениях осуждённых: «По сведениям, собранным от приезжающих в Нижний Новгород по Ярославской дороге, государственные преступники останавливались в трактирах и по другим городам. В Ярославле после провоза первой партии распоряжением губернатора запрещено сие. В Костроме останавливались почти все <...>, когда провозили через Кострому Волконского, Трубецкого и ещё двух братьев (Борисовых. - Н.К.), первые два были грустные, последние же шутили между собой.

Трубецкой писал к жене письмо, одет был в нанкинный тулуп; Волконский - в плисовую куртку и шаровары. Последний, сходя по лестнице в трактир, запутался в кандалах; крестьянин сказал ему при этом: «Учись, барин». <...>». Садясь в повозку, жандарм пособил ему. С балкона соседнего дома купец закричал: «Прокламаторы, законодатели». Чей-то отпущенник отвечал ему: «За что бранишь! Они несчастные, наказанные <...>». Фельдъегеря рассказывают, что везут не в каторжную работу, а по крепостям <...>».

Около месяца продолжался путь декабристов в Сибирь - по тем временам это было довольно скоро.

28 августа, находясь в 100 верстах от Иркутска, Волконский сумел написать письмо сестре, которое должен был передать её возвращавшийся обратно сопровождавший его фельдъегерь Куст. «Я пишу тебе перед прибытием, опасаясь, что по приезде в Иркутск встречу препятствия и не сумею этого сделать <...>. Вопреки моему слабому здоровью, я перенёс утомительный переезд сверх всякого ожидания. Я чувствую себя гораздо лучше, чем при отъезде из Петербурга <...>. Ты не можешь себе представить, как терзалось моё сердце от того, что я не получал до сих пор известий от моей обожаемой Марии. Неопределённость, в которой мы оба находимся относительно всего происшедшего с нами, очень тягостна». Здесь же декабрист убедительно просил сестру добиться разрешения писать и получать письма - эта проблема на данном этапе волновала едва ли не больше всех остальных.

В конце августа 1826 года две партии ссыльных в составе Волконского, Трубецкого, Оболенского, братьев Борисовых, А.З. Муравьёва, Давыдова и Якубовича добрались до Иркутска.

Первоначально Волконский с товарищами были определены на работу в ближайшие Николаевский, Александровский винокуренный и Иркутский солеваренный заводы. Однако пробыли они здесь недолго.

Вся история кратковременного пребывания декабристов на местных заводах и срочного перевода их в рудники ещё раз свидетельствовала о том, что, с точки зрения императора, и ссыльными они представляли серьёзную опасность для государства.

Как видно из донесения тогдашнего генерал-губернатора Восточной Сибири А.С. Лавинского Бенкендорфу от 30 апреля 1827 года, события, последовавшие за прибытием декабристов в Сибирь, развивались следующим образом. Временно исполнявший должность генерал-губернатора (за отсутствием Лавинского, находившегося в Петербурге), председатель Иркутского губернского правления, действительный статский советник Н.П. Горлов, вместо того чтобы отправить прибывших декабристов «соответственно важности их преступления и цели осуждения» на каторгу в Нерчинские рудники, распределил их по заводам гражданского ведомства, разбросанным вокруг Иркутска, «и без разбору, что из них самые буйные как бы нарочито помещены туда, где от прочих ссыльнокаторжных происходят наиболее зловредные поступки и шалости». Так, Муравьёв, Давыдов и братья Борисовы попали на Александровский винокуренный завод, Оболенский и Якубович - на Иркутский солеваренный, а Волконский и Трубецкой - на Николаевский винокуренный завод.

Чем было вызвано столь явное решение Горлова облегчить участь прибывших? Чтобы понять этот смелый его шаг, надо вернуться на десять лет назад, когда пути Горлова и Волконского с Трубецким пересеклись, и именно в то время, когда вернувшиеся с победами молодые герои 1812 года, полные ожидания перемен в политической жизни России и стремления способствовать им, начали свой сложный путь к 1825 году с участия в масонских ложах.

Так, как ранее уже упоминалось, Волконский и Трубецкой стали членами ложи «Трёх добродетелей», а Горлов вступил в созданную тогда же ложу «Избранного Михаила» наряду с Ф. Глинкой, Г.С. Батеньковым, братьями Кюхельбекерами. Обе ложи в своей деятельности были связаны между собой. Более того, в 1818 году Горлов вместе с Батеньковым основал в Томске ложу «Восточного светила на востоке Томска в Сибири». Нынче же волею судьбы оказавшийся по другую сторону баррикад, не мог Горлов поступить иначе и не использовать  возможность облегчить участь тех, с кем когда-то был связан общими надеждами. Оттого последовало и другое распоряжение Горлова: снять с заключённых кандалы и, отменив готовившуюся переправу через Байкал, распределить их по близлежащим заводам.

А.С. Лавинский, узнавший об этом из донесений, сообщил о произошедшем начальнику Главного штаба. В ответ на такое сообщение Бенкендорф передал Лавинскому приказ царя немедленно исправить допущенную ошибку и под конвоем отправить декабристов в Нерчинские горные заводы. Поспешивший в Иркутск Лавинский потребовал от Горлова объяснений по поводу случившегося. При этом, ещё до своей встречи с Горловым, Лавинский узнал, что тот уже приготовил судно для того, чтобы переправить декабристов через Байкал, но внезапно изменил своё решение и оставил их в Иркутске.

Более того, Лавинскому стало известно, что караул, приставленный к дому, где содержались ссыльные, был снят, сняты были и оковы, и декабристы получили даже возможность принимать посетителей. Лавинский заподозрил Горлова в том, что им руководили «интерес или другие побуждения, не менее предосудительные».

Горлов объяснил прибывшему генерал-губернатору, что, определяя декабристов на близлежащие заводы, он руководствовался предписанием, в котором приказано было сдать декабристов на работы в гражданское ведомство, и что ему неизвестно было о распоряжении насчёт Нерчинских рудников. Лавинский, неудовлетворённый этим оправданием, потребовал ответа на вопрос, из каких соображений он заготовил судно, но не переправил декабристов через Байкал.

Горлов ответил, что до получения предписания он предполагал, что декабристы будут направлены в Нерчинск, ближайшее место, куда обычно отсылалась большая часть ссыльнокаторжных, и поэтому предусмотрительно подготовил всё для их отправки. Но когда прибыли преступники и предписание военного министерства, где ничего не было сказано о Нерчинске, Горлов отменил свои приготовления.

Наконец, на третий вопрос Лавинского - относительно караула и снятых оков - Горлов рассказал, что, ознакомившись с помещением в полиции, где разместили декабристов, он убедился, что оно слишком тесно и будет ещё теснее, если там поставить караул, который был вообще лишним, в связи с тем, что заключённые находились в запертом помещении. Оковы же, как свидетельствовал Горлов, он разрешил снять после неоднократных жалоб декабристов на мучительную боль, которую причиняли им тяжкие кандалы.

За «явную и непростительную оплошность» Горлов был немедленно уволен от своей должности. Более того, по повелению царя за «таковой предосудительный и противозаконный поступок» он был предан суду Тобольской уголовной палаты.

Исполняя волю Петербурга, считавшего, что «помещение на здешних заводах не совершенно их назначению», местное начальство поспешило загнать декабристов подальше, а именно на Нерчинские горные заводы.

Относительно способа содержания декабристов ещё 27 августа 1826 года губернатором Восточной Сибири И.Б. Цейдлером было дано распоряжение начальнику Нерчинских заводов Бурнашеву, «чтобы сии преступники были употребляемы как следует на работу и поступлено было с ними во всех отношениях по установленному для каторжных положению».

При этом рекомендовалось выбрать для них рудник, расположенный в стороне от больших дорог и подальше от китайской границы, а также не допускать их «до свободы, которую каторжные по окончании работ имеют для снискания себе вольными работами средств к содержанию подкрепления».

Бурнашев, отличавшийся жестокостью по отношению к заключённым, с готовностью принялся исполнять указания Цейдлера и немедленно послал приставу Благодатского рудника Котлевскому подробное «наставление», касающееся содержания узников.

«Наставление» Бурнашева предписывало четверых из прибывших поместить поначалу в казармы и четверых - на частные квартиры «к надёжным хозяевам». Такое размещение было вызвано тем, что к приезду декабристов не успели подготовить надлежащего помещения. Бурнашев предписывал «к помещённым в казармы определить двух, а к помещённым на квартиры - к каждому по одному надёжному рядовому, кои и должны наблюдать строжайшим образом за их поведением».

Далее предписание гласило: «Употреблять их в настоящие горные работы в две смены по 4 человека <...>, чтобы они не имели между собой свидания, ставя в работу каждого из них с надёжным человеком, коему и отдавать его в руки <...>. Иметь неусыпное наблюдение, чтобы они не имели никаких связей с обращавшимися в тех же работах преступниками, чтобы не могли получать через них или через кого-либо крепких напитков, писем, записок или денежного пособия, смотреть строго, чтобы они вели себя скромно, были послушны поставленным над ними надзирателям и не отклонялись бы от работ под предлогом болезней».

В предписании было ещё несколько пунктов, содержание которых сводилось в основном к одному: какие следовало принять меры, чтобы по возможности надёжно изолировать декабристов, исключить какие-либо контакты с другими заключёнными и рабочими.

Весть о переезде в новое место явилась для Волконского неприятной неожиданностью. Ещё не стёрлись воспоминания о тяготах недавнего путешествия, давали о себе знать слабые лёгкие, и мысль о предстоящем пути, ещё более трудном, хотя и не таком дальнем, не могла радовать. Об этом говорят следующие строки из письма сестре, написанного Волконским в день отъезда, 5 октября 1826 года: «Добрейшая сестра, в ту минуту, как я менее всего того ожидал, за мною прислали и спешно отправляют из Николаевского завода. Я не знаю, куда меня везут, - вероятно, в Нерчинск». И из письма жене: «<...> Я пишу эти строки второпях, страшно взволнованный и в суете столь скорого отъезда».

Чувство обречённости, подневольности, ещё более обострённое этим переводом, заставляет его тогда же написать жене следующие грустные строки: «Нам нечего больше ожидать от справедливости людей, - участь моя решена слишком бесповоротно».

Восьмого октября привезённый на берег Байкала, где уже ожидал приготовленный для переезда небольшой галиот «Ермак», Волконский пишет ещё одно письмо домой: «Друзья мои сердечные, ещё несколько строк; пишу вам оные, садясь на транспорт для переезда через Байкал. Полагаю, что нас везут в Нерчинск».

Следующие письма сестре и жене написаны Волконским уже из Верхнеудинска, 13 октября. «Как я уже сообщал тебе, - пишет он жене, - прибыв в Иркутск в последних числах августа, я был помещён на одном винокуренном заводе, в недалёком расстоянии от города, и, согласно содержанию приговора, был употреблён на работы. Теперь место моего назначения переменено, - и вот я на пути к Нерчинску. Что ожидает меня там, мне неизвестно; будущее в виде работ в рудниках малоутешительно».

Трудности пути, продолжавшегося три недели, наступившие жестокие морозы - всё это вызывало у Волконского серьёзные опасения, сможет ли вынести это его жена, собиравшаяся, как ему было известно, ехать в Сибирь. Уже под самым Нерчинском Волконский вновь пишет сестре: «Итак, через несколько часов я прибуду, дорогой друг, к месту моего нового назначения <....>. Я думаю, что должен предупредить тебя, что чем более я думаю о своём положении, тем более начинаю считать своим долгом не соглашаться на то, чтобы моя обожаемая Машенька приехала на жительство около меня <...>. Её обязанности к сыну и несчастное моё положение кладут к тому препятствие, которое я считаю непреодолимым. Чтобы рассказать тебе о себе и о моём теперешнем путешествии, сообщу, что я нашёл его более утомительным, чем путь до Иркутска: уже несколько дней, что у нас здесь морозы в 20°».

25 октября шихтмейстер Макаров в ответ на предписание начальника Нерчинских горных заводов Бурнашева - «8 человек государственных преступников по доставке на станцию Зерентуйскую препроводить прямо на Благодатский рудник, не завозя в Нерчинский завод» - докладывал, что «они в станцию Зерентуйскую привезены сейчас». Ещё несколько часов пути - и арестанты прибыли в Благодатский рудник.

Несколькими днями раньше Бурнашев отправил управляющему горной конторой Черниговцеву подписанный Цейдлером список примет государственных преступников, который Черниговцев должен был уточнить, сверив его с оригиналами. О Волконском было сказано в этом списке следующее: «С. Волконский, 38 лет, 2 аршина 8 1/4 вершков, лицом чист, глаза серые, лицо и нос продолговатые, волосы на голове и бровях тёмно-русые, на бороде светлые, имеет усы, корпусу среднего, на правой ноге, на берце, имеет раны от пули, зубы носит накладные, при одном натуральном переднем верхнем зубе».

26 октября 1826 года Черниговцев отослал начальнику Нерчинских заводов рапорт о прибытии накануне в сопровождении хорунжих Чаусова и Бронникова 8 государственных преступников, которых он разместил «по принадлежности» на руднике. Здесь же он сообщал о результатах первого знакомства с арестантами: «Все из вышеозначенных преступников ремесла никакого за собой не имеют, кроме российского языка и прочих наук, входящих в курс благородного воспитания, некоторые знают иностранные языки <...>».

К рапорту Черниговцев приложил опись вещей, имевшихся у прибывших. У Волконского были обнаружены золотые браслеты, часы, цепочки, сафьяновый бумажник с портретом жены, курительные трубки, бельё, чулки, 50 р. ассигнациями. Отобрано было всё, включая Библию.

Первоначально Трубецкой и Волконский были определены на квартиру в частном доме, откуда предписанием Бурнашева от 27 ноября были переведены в казарму, «где и прочие преступники содержатся, чтоб оба они были в одном отделении». Заключённые сразу же почувствовали разительный контраст со своим кратковременным иркутским житьём.

Что представлял собой Благодатский рудник, когда туда прибыли декабристы, видно из «Записок» М.Н. Волконской. «Это была деревня, состоящая из одной улицы, окружённая горами, более или менее изрытыми раскопками, которые там производились для добывания свинца, содержащего в себе серебряную руду. Местоположение было бы красиво, если б не вырубили на 50 вёрст кругом лесов из опасения, чтобы беглые каторжники в них не скрывались; даже кустарники были вырублены; зимой вид был унылый».

Декабристы жили в бывшей казарме, переделанной под тюрьму. Внутренний караул первоначально составляли трое солдат и унтер-офицер. Приказом же Бурнашева от 17 февраля для присмотра за заключёнными был назначен член Нерчинской горной конторы шихтмейстер Рик с командой из 12 казаков. Рик вскоре был заменён прапорщиком Рязановым.

Как вспоминает Мария Николаевна, вся тюрьма состояла из двух комнат, одна из которых была занята беглыми каторжниками, другая, разделённая на несколько клеток, - декабристами. «Отделение Сергея, - пишет М.Н. Волконская, - имело только три аршина в длину и два в ширину; оно было так низко, что в нём нельзя было стоять; он занимал его вместе с Трубецким и Оболенским. У последнего не было места для кровати, и он велел прикрепить для себя доски над кроватью Трубецкого. Таким образом, эти отделения являлись маленькими тюрьмами в стенах самой тюрьмы».

Много лет спустя, в 1855 году, уже живя в Иркутске, Волконский совершит паломничество по прежним местам заключения и напишет сыну после посещения Благодатского рудника: «<...> тут представилось моему взору зимовье душное, в котором мы жили в клетках, где стоять и лечь не было места, и едва освещённое светом Божиим <...>».

Декабристы были определены на работы под землёй. Первоначально назначенная им норма выработки руды составляла три пуда на человека. Труд был в высшей степени тяжёлым, ещё более осложнённым тем, что кандалы сковывали движения, и без того затруднённые теснотой шахт, где находились заключённые.

Работа эта была несколько облегчена в конце ноября, когда Цейдлер на основании высочайшего распоряжения ввёл для специального наблюдения за государственными преступниками должность коменданта, на которую был назначен генерал-майор С.Р. Лепарский, человек, о котором декабристы оставили самые тёплые воспоминания.

По этому поводу 18 ноября Бкрнашев отправил Цейдлеру отношение, в котором сообщалось о скором прибытии Лепарского, «который имеет об них особенную подробную информацию», а также о решении изменить «нынешний распорядок об употреблении их в работу, чтобы они были употреблены в работу одну смену в сутки, посылать их без изнурения и с обыкновенными льготными днями». Рекомендовалось также «надзор за ними усугубить» и особенно следить за тем, чтобы все письма декабристов попадали к Цейдлеру.

О жизни декабристов в Благодатске интересные сведения мы находим в письмах Е. Оболенского зятю, переправленных в Петербург тайно, а не обычным официальным путём. Вот что пишет Оболенский: «Нас выпускали из клеток, как зверей, на работу, на обед и ужин и опять запирали. Работа была под землёю на 70 и более сажен. Урочные наши работы были наравне со всеми каторжными в заводе, от которых мы отличались единственно тем, что нас держали после работы в клетках <...>.

Если количество работы не столь отяготительно, то сие заменяется невыгодным положением во время работы: часто принуждён работать в дыре, пробиваемой в стену, в которой садишься на колена и принимаешь разные положения, смотря по высоте места, чтобы ударить молотом фунтов в 15 или 20. Но ты можешь себе представить, каково нам было в тюрьме, если работа в горе была для нас временем приятнейшим, нежели заключение домашнее.

Дни праздничные были для нас точно днями наказания: в душной клетке, где едва можно повернуться, миллион клопов и разной гадины осыпали тебя с головы до ног и не давали покоя. Присоединяя к тому грубое обращение начальства, которое, привыкши обращаться с каторжными, поставляло себе обязательностью нас осыпать ругательствами, называя нас всеми ругательными именами <...>. Впрочем, ко всему привыкнуть можно, исключая того, что оскорбляет собственное наше достоинство».

Сведения о моральном и физическом состоянии декабристов поступали к Бурнашеву ежедневно. Так, в донесении горного чиновника берг-гешворена Котлевского за 9-16 ноября мы читаем о Волконском и А. Муравьёве: «При производстве работ были послушны и прилежны, ничего противного не говорили, характер показывали скромный, здоровы». А вот запись от 16-23 ноября о них же: «Часто бывают задумчивы и печальны. Волконский с 19 по 23 число был болен головою».

Не всегда, однако, декабристы бывали «послушны и прилежны». Это видно хотя бы из донесения Котлевского «о поведении» их с 9 по 16 февраля: «10 февраля замечены в непослушании, но с сего числа вели себя хорошо и были во всём послушны».

Ещё раньше, 15 ноября, Черниговцев получил от Бурнашева записку следующего содержания: «Между прочим я слышал, что будто бы в Благодатском Трубецкой и Волконский выходят с квартиры по улицам - и в тоне небезважном (так в оригинале. - Н.К.). Почему и постарайтесь узнать о том, и если окажется справедливо, то строго воспретите это делать».

В этой же записке Бурнашев рекомендует Черниговцеву «внушить на словах обстоятельнее, что они должны писать отнюдь без излишества, дабы не лишиться сей малости, и чтобы в противном случае не было с ними поступлено как с людьми, впавшими в столь тяжкое преступление и не раскаивающимися».

До 30 декабря 1826 года декабристы имели право писать родным, хотя далеко не все письма доходили до адресата. Сложный путь, который проделывали письма сосланных декабристов, чаще всего заканчивался в III Отделении. Так, например, ни одно из цитированных выше писем Волконского родным, написанных им в пути к Нерчинску, не было получено, несмотря на весьма благосклонный доклад о них М.Я. фон Фока, кончавшийся словами: «Они все только и живут надеждою получить хотя одну строчку, писанную их родственниками». Не лучше обстояло дело с письмами от родных: почта работала нерегулярно, письма приходили с большими задержками, а часто пропадали вообще.

В конце декабря 1826 года была получена высочайшая инструкция, согласно которой «преступникам, осуждённым в каторжную работу, воспрещается вовсе писать и посылать от себя письма кому бы то ни было». Исключение составлял только Трубецкой, которому было дозволено писать. Вследствие этого Бурнашев предписывал Черниговцеву отныне не принимать у декабристов писем и следить, чтобы они каким-нибудь образом нелегально не отправляли их. Положение изменилось лишь с приездом жён, которые не были лишены права переписки и умудрялись иногда переправлять и письма декабристов.

Пока же Волконский постепенно втягивался в новую жизнь. Это было непросто: суровый климат, непривычная работа, отсутствие поначалу книг, которые помогли бы существенно заполнить часы досуга. В наиболее тяжёлые минуты своей новой жизни, особенно когда покидала надежда на встречу с женой, Волконский, как истинный христианин, обращался к Богу, черпая в вере силы, и то же советовал делать Марии Николаевне:

«Милый мой друг, - пишет он ей 18 ноября 1826 года, - всё, что со мной сбылось, и всё, что, может быть, предстоит мне тягостного, ввергло бы меня в уныние, если бы всемилосердный Бог не подкреплял бы меня своею благодатью. Он призрел меня, многогрешного, и ниспослал в самые гибельные минуты жизни моей духовное утешение, до того моему сердцу неизвестное. Ангел мой, прибегни к нему, он утешит тебя в твоих скорбях, он сохранит тебе нашего сына. Его я молю о тебе и к Нему припадаю с молитвами нашими о сыне».

И из другого письма: «Я испытал над самим собой, мой милый друг, какую силу даёт вера переносить самые тяжкие страдания. Будем, мой друг, молитвами нашими сближаться с Христом и возложим на Него упование наше о сохранении сына».

Вот как описывает декабрист своё безрадостное житьё в письме к жене от 12 ноября: «Тебе, должно быть, уже известно, что я не нахожусь более в окрестностях Иркутска, а в Нерчинских заводах, при Благодатском руднике. Со времени моего прибытия в сие место я без изъятия подвержен работам, определённым в рудниках, провожу дни в тягостных телесных упражнениях, а часы отдохновения проходят в тесном жилище, и всегда нахожусь под крепчайшим надзором, меры которого гораздо строже, нежели во время моего заточения в крепости, и по сему ты можешь представить себе, какие сношу я нужды и в каком стеснённом во всех отношениях нахожусь положении».

Скрашивала существование только робкая надежда на приезд жены. Однако, как ни хотелось Сергею Григорьевичу видеть около себя жену, он прекрасно сознавал, какие трудности она должна испытать ради возможности быть с ним, и ни в малейшей степени не пытался скрыть их от неё, желая предоставить ей право самой решить, ехать в Сибирь или нет. Поэтому в каждом своём письме жене он подробно описывал своё тяжёлое положение и предупреждал, что её ожидает в случае приезда к нему.

Так, в цитированном выше письме от 12 ноября он пишет Марии Николаевне: «Тебе же, Машенька, с приездом ко мне надлежать будет сделать многие, многие пожертвования в силу существующих узаконений <...>. Я прошу матушку мою тебя во всём уведомить. С прибытием сюда ты должна будешь лишиться своего звания, должна будешь разлучиться с сыном, ибо, я полагаю, приезд твой с Николушкой в теперешнем его возрасте невозможен  <...>.

Ты должна будешь во всём терпеть нужду, не только если будешь разделять во всех отношениях стеснённое моё положение, но даже и в том случае, когда бы имела полную волю во всех твоих поступках, по невозможности доставить себе в сим краю даже обыкновенные и необходимые довольства простой жизни. Сверх того, должна будешь часто разделять те унижения, которым я подвержен, находясь под ежеминутным и разделённым столь многими лицами надзором и не имея по теперешнему моему званию ни перед кем голоса и ни от кого защиты».

Следует заметить, что в этот период возможный приезд Марии Волконской в Сибирь рассматривался как временный, именно таковым его видели Раевские, равно как и сам Волконский. О том же свидетельствуют и следующие строки его письма: «Милый мой друг, я не прошу тебя привезти ныне сына, умоляю даже оставить его, сколь бы не сладостно мне было взглянуть на него, но сим я жертвую для будущего твоего утешения; посвяти ему всю жизнь свою, а мне, милый друг, удели из неё частицу».

В следующем письме, написанном 18 ноября, Волконский ещё раз возвращается к тому, что может ожидать Марию Николаевну в случае её приезда: «Я тебе неоднократно, и особенно 12 числа, подробно писал о ожиданиях моих от тебя, - пишет он жене, - не светские соображения, но желание спокойствия нам обоим воодушевляло мои чувства <...>, не скрыл, с каким сие сопряжено трудностями.

<...> Моё письмо от 12 ноября объясняет тебе всё, что предстоит тебе тягостного в пребывании твоём со мною и в каком я нахожусь стеснённом, оскорбительном и нуждающемся положении». Он призвал жену не обращаться за советом к его родным, не желая, чтобы кто-нибудь оказывал на неё давление. Письмо полно любви к жене и беспокойства за её дальнейшую судьбу.

Однако какие бы разумные доводы против приезда жены в Сибирь не пытался привести Сергей Григорьевич, всё явственнее в письмах его проступает тоска, непреодолимое желание увидеть её рядом, тайная надежда на то, что все эти доводы разобьются о её волю и стремление приехать. Как иначе можно расценивать следующее, граничащие с отчаянием   строки этого длинного, видимо непросто писавшегося, цитированного выше письма:

«Машенька, посети меня прежде, нежели я опущусь в могилу, дай взглянуть на тебя ещё хотя бы один раз, дай излить в сердце твоё все чувства души моей. Друг мой, приди принять от меня благословение, которое я пошлю сыну нашему, сама ты принесёшь мне несказанное утешение и даже выполнишь долг перед сыном - и тога мне легче будет остановить мир, в котором я ни для кого из любимых мною не могу уже быть отрадою».

В том же письме Волконский высказал опасение, что предыдущее его письмо от 12 ноября не было получено Марией Николаевной из-за имеющихся в нём подробностей его жизни. И действительно, письмо было задержано в III Отделении. Но если бы Мария Николаевна и получила его, это вряд ли изменило бы что-то, столь решительным и бесповоротным было решение молодой женщины. Не получила она и письма от 18 ноября, ибо в ночь на 22 декабря уже выехала из Петербурга в Москву, чтобы отправиться дальше.

Однако, прежде чем вырваться из Петербурга, М.Н. Волконской пришлось преодолеть отчаянное сопротивление своего отца и брата, не желавших, чтобы она ехала в Сибирь, и использовавших все возможные средства, чтобы удержать её. Бесспорно, события декабря 1825 года нанесли семье Раевских большой удар. Кроме Волконского был арестован муж старшей сестры Марии Николаевны, Екатерины, М. Орлов, блестящий генерал, которому выпала честь от имени русского правительства подписать в 1814 году акт о капитуляции Парижа. И хотя он не был приговорён к каторге, его навсегда исключили из военной службы, подвергли полицейскому надзору, а также запретили ему проживать в обеих столицах.

Были арестованы и привлечены к следствию, хотя позже и оправданы, оба сына генерала Раевского. И наконец, был сослан на каторгу его ближайший родственник В.Л. Давыдов. И мало того, любимая дочь заявляет о своём желании разделить участь сосланного мужа.

Прежде всего, родные долгое время держали её в неведении относительно приговора и дальнейшей судьбы мужа, не передавая ей ни его писем (в том числе и прощальное, написанное им перед отправкой в Сибирь), ни писем его родных.

Князь Н.Г. Репнин, который был болен во время вынесения приговора, едва оправившись от болезни, поспешил в Белую Церковь, где находилась Мария Николаевна, чтобы передать ей полученные для неё письма мужа и рассказать ей то, что известно было ему об арестованном брате. Однако встретивший его А.Н. Раевский передал ему распоряжение находившегося в Москве отца ничего не сообщать сестре до его возвращения.

Неприятно удивлённый этим жестоким распоряжением, он тем не менее покорился ему, не замедлив, однако, высказать старшему Раевскому своё мнение по этому поводу в письме от 10 августа из Белой Церкви: «Продолжать неизвестность доброй и несчастной нашей Марии Николаевны, кажется мне, не только невозможно, но даже вредно для её самой, - писал Репнин. - Она слишком умна, чтобы не догадываться в беспрестанном её обмане, сие легко заметил я из её разговоров, приостановлением письма мужа её <...>. Она справедливо может сетовать на семью нашу, и сим умножится её горесть <...>. Я умоляю вас прекратить запрещение, вами сделанное».

О произошедшем Репнин счёл необходимым рассказать брату. Возвратившись к себе в имение, он написал 12 августа в Благодатск (письмо до Волконского дошло лишь 23 декабря): «Оправившись немного от болезни, ездил я с сыном моим в Белую Церковь, дабы лично отдать твоё письмо милой твоей жене и объявить ей участь, тебя постигшую <...>. Ал[ександр] Ник[олаевич] объявил мне, что Ник[олай] Ник[олаевич], отправившись 25 июля в Москву, приказал до возвращения своего не объявлять жене твоей участь, тебя постигшую; уважая святость воли родительской, я покорился оной и не отдал ей твоего письма <...>, между тем жену твою приготовил ко всему, сказав ей, что, по верным сведениям, только сохранится тебе жизнь».

Сам Репнин считал, что Марии Николаевне в этом году нецелесообразно ехать в Сибирь, и обещал через Александру Николаевну просить императора разрешить ей частую переписку с мужем.

23 августа, т.е. в тот же день, что и Репнин, писал Волконскому и Н.Н. Раевский: «Через несколько дней отправляюсь возвестить Машеньке то, чего она ещё в полной мере не знает <...>». Далее Раевский пытался убедить зятя отказаться от приезда Марии Николаевны к нему, не сомневаясь в том, что она примет решение ехать к мужу. «Подумай, что она сим лишится своего звания, а дети, могущие от вас произойти, не будут иметь никакого. Сердце твоё само скажет тебе, мой друг, что ты сам должен писать к ней, чтобы она к тебе не ездила».

Однако в Белой Церкви приезда Н.Н. Раевского так и не дождались. Под упорным давлением Марии Николаевны, страдавшей от неизвестности, брат рассказал ей всё, что прежде скрывалось от неё. Решение ехать за мужем пришло немедленно. На следующий же день Мария Николаевна была на пути в Петербург.

Здесь, в Петербурге, на сей раз ей предстояло выдержать почти двухмесячную борьбу за то, чтобы вытребовать себе право поехать к мужу. В этот период достигло апогея «<...> недоразумение между обеими семьями <...>. Каждая семья считала своего члена жертвою членов другой семьи».

Столкнулись личности страстные, не желавшие понять друг друга и думающие более о себе, нежели о попавших в беду Сергее и Марии. Воспользуемся характеристикой, данной участникам трагедии внуком декабриста: «Софья Алексеевна Раевская (мать Марии Волконской. - Н.К.) - женщина характера страстного, в котором темперамент и нервы брали верх над разумом <...>. При этом характер сухой, мелочный, в глазах которого подвиг дочери есть только компиляция, неудобная для всех, вредная для карьеры братьев и отца».

Своего раздражения поведением дочери мать не могла скрыть и после отъезда Марии Николаевны в Сибирь. Всю глубину его раскрывают следующие безжалостные строки её письма к дочери (1829 год): «Вы говорите в письмах сёстрам, что я как будто умерла для вас. А чья вина? Вашего обожаемого мужа <...>. Немного добродетели нужно было, чтобы не жениться, когда человек принадлежал к этому проклятому заговору. Не отвечайте мне, я вам приказываю». Трудно поверить, что это пишет мать своей дочери, оказавшейся волею судьбы в сложнейшем положении.

Братья Марии Николаевны - Николай и Александр - настроены жёстко по отношению к своему зятю. Мать Сергея Григорьевича, Александра Николаевна, отослав четыре письма сыну в крепость, не найдя в себе сил посетить его в заключении, отбыла в Москву на коронационные торжества, где получила в утешение от императора бриллиантовые знаки ордена Св. Екатерины. Софья Григорьевна - любимая сестра Волконского - во всём поддерживала невестку, к вящему негодованию Раевских. Но и она, получив в эти дни звание фрейлины и поселившись в Таврическом дворце, вряд ли могла оказать действенную помощь Марии Николаевне. Рассчитывать на её супруга, князя П.М. Волконского, неотлучно находившегося при дворе, также не приходилось. О нём кратко и, видимо, справедливо отозвался Н.Н. Раевский в письме к сыну: «Я был у князя П. Мих. Волк[онского] - придворный упадший эгоист».

Наконец, Николай Николаевич Раевский-отец. О нём внук декабриста пишет: «Проявления сильных душевных порывов могли уживаться с проявлением отцовской нежности <...>. Его отношения к дочери прошли через мучительную эволюцию. <...> Он сдавался неохотно, понемногу». Узнав о решении дочери ехать за мужем, категорически воспротивился этому, пригрозив ей своим проклятием. В своём негодовании он дошёл до того, что стал безосновательно обвинять Волконских в воздействии на Марию Николаевну, и, наконец, обратился даже за помощью к царю.

9 ноября он писал В.Л. Давыдову из Петербурга: «Машенька, дочь моя, здесь: её привезла обманом княгиня Репнина, - будто старая княгиня Волконская едет к сыну - в мыслях воспользоваться добротою Маши и её привязанностью к мужу и отправить в Сибирь. Ребёнка же оставить у себя или с ней же послать его, но я это всё остановил - разговор мой с государем совершенно оправдал моё мнение».

И тем не менее именно от отца она услышала те слова, в которые так нуждалась в эти трудные дни. Ещё не соглашаясь отпустить дочь к мужу, он нашёл добрые слова, способные поддержать её. 2 сентября из Москвы он писал: «Итак, бесценный друг мой Машенька, ты известна во всей полноте о твоём несчастии <...> Муж твой заслужил свою участь, муж твой виноват перед тобой, перед нами, перед своими родными, но он тебе муж, отец твоего сына, и чувства его к тебе - всё сие заставляет меня душевно сожалеть о нём и не сохранять в моём сердце никакого негодования: я прощаю ему и писал это прощение на сих днях».

Поняв, что все его попытки удержать дочь разбиваются о её непреклонность и что сломить её сопротивление невозможно, Н.Н. Раевский смирился и благословил дочь на поездку.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Художественно-биографические издания. » Н.Ф. Караш. «Князь Сергей Волконский». История жизни декабриста.