© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Художественно-биографические издания. » Н.Ф. Караш. «Князь Сергей Волконский». История жизни декабриста.


Н.Ф. Караш. «Князь Сергей Волконский». История жизни декабриста.

Posts 11 to 19 of 19

11

26 ноября Мария Николаевна писала мужу (письмо им было получено в Благодатске 13 января): «Всё решилось сегодня утром: я еду, как только установится санный путь, и для большей верности буду жить в Москве». Н.Н. Раевский сделал к письму приписку: «Ты видишь, мой друг Волконский, что друзья твои сохранили к тебе чувства оных, - я уступил желанью жены твоей; уверен, что ты не сделаешься эгоистом, каковым ты не бывал, и удерживать её не будешь более, чем должно».

Получив согласие отца, Мария Николаевна выехала в Полтавскую губернию, к Репниным. Некоторое время спустя всё семейство отправилось в Петербург. На этот раз Мария Николаевна остановилась у свекрови, в доме на Мойке у Певческого моста, принадлежавшем Волконским (в этом доме 10 лет спустя скончался Пушкин). Отсюда Мария Николаевна отослала письмо Николаю I, в котором просила ей дать официальное разрешение ехать в Сибирь. Ответ, полученный в 20-х числах декабря, был положительным, хотя Николай ещё раз предупреждал о том, что ждёт её «далее Иркутска».

Незадолго до своего отъезда в Москву Мария Николаевна писала мужу: «Милый друг, теперь я могу тебе сказать, что я много терпела, чтобы достигнуть своей цели. Но теперь еду и всё, всё забуду, без тебя я как без жизни; одни обязанности мои к сыну могли меня заставить скитаться в разлуке с тобой. Я расстаюсь с ним без грусти, он окружён попечением и не будет чувствовать отсутствия своей матери; душа моя покойна насчёт нашего ангела, надежда, уверение вскоре тебя увидеть меня восхищает, мне кажется, что я никогда счастлива не была».

Оставив ребёнка на попечении свекрови, Мария Николаевна, распрощавшись с родными, отбыла в Москву. Здесь она провела несколько дней в доме своей золовки, княгини Зинаиды Александровны Волконской (Белосельской-Белозерской). Дом княгини Волконской в самом центре Москвы на Тверской был одним из центров литературной и артистической жизни, где любили бывать Пушкин, Вяземский, Жуковский, Языков, Веневитинов и др. Желая доставить приятное своей золовке, развлечь её немного, Зинаида Александровна устроила у себя музыкальный вечер, пригласив гостивших в Москве итальянских певцов. Этот вечер стал в известном смысле своеобразной демонстрацией сочувствия и симпатии по отношению к декабристам.

Присутствовал на вечере и Пушкин, знавший Марию Николаевну девочкой и посвятивший ей не одну из своих пленительных поэтических строк. В тот вечер Пушкин поделился с Марией Николаевной своими планами относительно книги о Пугачёве и высказал намерение в связи с этим поехать на Урал и далее до Нерчинска, заранее испросив у неё «пристанища». Мария Николаевна свидетельствует о том, что Пушкин намеревался своё «Послание в Сибирь» передать с ней, однако поспешный её отъезд из Москвы явился причиной того, что знаменитый пушкинский привет декабристам доставила в Сибирь выехавшая вслед за Волконской А.Г. Муравьёва.

27 декабря Мария Николаевна покинула Москву. Ещё дважды царь пытался вернуть её с дороги; первый раз, послав за ней фельдъегеря, настигшего её в Казани, и вторично уже через иркутского гражданского губернатора И.Б. Цейдлера, старавшегося её отговорить от дальнейшего путешествия. Но все усилия царя были напрасны.

Через несколько дней после отъезда из Москвы первых жён сосланных декабристов П.А. Вяземский напишет в письме А.И. Тургеневу пророческие слова: «На днях видели мы здесь проезжающих далее Муравьёву, Чернышёву и Волконскую-Раевскую. Что за трогательное и возвышенное обречение. Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории».

Из-за бесконечных формальностей М.Н. Волконская задержалась в Иркутске на 10 дней. Здесь ей пришлось подписать документ, согласно которому она, как все жёны декабристов, последовавшие за мужьями, теряла прежние свои права и привилегии и становилась женою «ссыльнокаторжного», со всеми вытекающими отсюда последствиями. Здесь же, в Иркутске, Марию Николаевну нагнала следовавшая за нею А. Муравьёва. Отсюда она успела послать весточку мужу: получив в иркутской почтовой конторе письмо Софьи Волконской к брату, она сделала на нём приписку. Это письмо Волконский получил 5 февраля, а через три дня, 8 февраля, Мария Николаевна была уже в Благодатске, где встретилась с Е.И. Трубецкой, опередившей её на несколько дней.

Волконский, ранее сомневавшийся в возможности приезда жены, в январе 1827 года уже знал, что встреча состоится. Полученные им в промежутке между 22 и 29 января письма от жены из Петербурга от 10 и 14 декабря позволяли приблизительно знать и дату выезда Марии Николаевны в Сибирь. Из этих же писем он знал и многое о тех невероятных трудностях, которые ей пришлось преодолеть, чтобы добиться права выехать к нему. Робкая надежда превратилась в уверенность скорого свидания с женой, и это, несомненно, позволяло смотреть в будущее с оптимизмом.

11 февраля Бурнашев докладывал Лепарскому: «Прибывшая сюда 8 сего месяца жена государственного преступника С. Волконского княгиня Волконская при свидании со мною лично отозвалась мне, что она, желая делить участь мужа своего, решилась иметь жительство на Благодатском руднике».

К приезду первых жён декабристов местное начальство сочинило пространное обязательство - только в случае его подписания приехавшим женщинам разрешалось пребывание в Сибири. Лепарский, вступивший в должность коменданта за несколько дней до приезда Волконской, отношением от 6 февраля просил Бурнашева в случае приезда жён «не допускать им иначе свидание с их мужьями, пока они не подпишут обязательства по форме <...>, которые по подписании нужно скрепить двум свидетелям, служащим в офицерских классах».

Обязательства состояли из 10 пунктов и предусматривали следующие требования: отказ от самостоятельной попытки свидания с мужем без специального на то разрешения коменданта, обещание не передавать мужу никаких вещей (в том числе и продуктов) и особенно писем без ведома коменданта и не получать от него ничего, никуда не отлучаться со своего места пребывания, и т.д.

Не разрешалось даже без ведома коменданта свободно распоряжаться своими вещами, продавать или дарить их. В общем, жизнь приехавших женщин ставилась в не меньшую зависимость от воли коменданта, нежели жизнь их мужей. Но это уже не могло испугать их: преодолев столько трудностей, ради того чтобы разделить с мужьями их судьбу, они готовы были на любые условия, лишь бы скорее увидеть их.

О том, что жена должна прибыть с часу на час, Волконский был предупреждён приехавшей раньше Трубецкой. Встреча состоялась на следующий день, 12 февраля, в тюрьме, в присутствии Бурнашева. Мария Николаевна так описывает своё первое посещение места заключения декабристов: «Бурнашев предложил мне войти. В первую минуту я ничего не разглядела, так как там было темно; открыли маленькую дверь налево, и я поднялась в отделение мужа. Сергей бросился ко мне; бряцанье его цепей поразило меня: я не знала, что он был в кандалах. Суровость этого заточения дала мне понятие о степени его страданий. Вид его кандалов так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом - его самого. Бурнашев, стоявший на пороге, не имея возможности войти по недостатку места, был поражён изъявлением моего уважения и восторга к мужу, которому он говорил «ты» и с которым обходился как с каторжником».

В тот же день М.Н. Волконская писала свекрови: «Прежде сего не могу передать вам, как худ и как болезненно выглядит мой бедный муж».

С приездом Марии Николаевны в жизни декабриста появился просвет, и он оправился настолько, что тюремный надзиратель, составляя свой очередной рапорт о здоровье и поведении декабристов, отметил, что С. Волконский и С. Трубецкой «с приездом жён сделались приметно веселы». И несколько дней подряд писал  о них же: «Работают охотно и стараются быть весёлыми» или «довольно спокойны, даже иногда бывают веселы».

Накануне приезда княгини, 10 февраля, за стенами тюрьмы разыгрался инцидент, описанный ею и Е.П. Оболенским и, кроме того, получивший отражение в официальных документах. В этот день приступил к исполнению своих обязанностей надзирателя Рик, человек жестокий и неумный, не оставивший по себе среди декабристов ни одного доброго воспоминания.

Решив проявить свою власть и готовность строго следовать предписанию, он передал декабристам через караульного унтер-офицера Макавеева требование, чтобы «государственные преступники ужинали по закате солнца и, как скоро станет смеркаться, были бы все по своим каютам».

Однако декабристы отказались подчиняться его распоряжению. Для того чтобы заставить их разойтись по своим камерам, Рик «нашёлся принуждённым употребить силу караула». Как доложил Рик Бурнашеву, «в оном бунте участвовали все восемь человек государственных преступников, но первые зачинщики были Сергей Трубецкой и Сергей Волконский». Примчавшийся к месту происшествия Бурнашев вызвал к себе Трубецкого, Оболенского и Волконского.

Как передаёт Мария Николаевна со слов участников этого происшествия: «Бурнашев <...> принял строгий и крутой вид, грозя им наказанием кнутом в случае возмущения, и после длинной речи позволил им объясниться. Сергей сказал ему, что никто и не думал о возмущении, но что господин Рик запирал их по возвращении с работ в отделениях без света, не позволяя им обедать вместе; отделения же эти были   низки и темны, в них нельзя было даже выпрямиться».

Сделав «провинившимся» соответствующее внушение и напомнив ещё раз об их обязанности подчиниться любым приказаниям любого должностного лица, Бурнашев тем не менее счёл необходимым, чтобы избежать в будущем подобных конфликтов, дать возможность заключённым после работы заниматься чтением и разрешил зажигать свечи на два с половиной часа после захода солнца. Рик же вскоре после этого был уволен.

Однако Оболенский и Волконская сообщают нам ещё одну существенную подробность этого эпизода, не отражённую в официальных документах. Речь идёт о голодовке, объявленной декабристами в ответ на распоряжение Рика. Как пишет Мария Николаевна, декабристы, «зная, до какой степени тюремщики боятся, чтобы вверенные им арестанты не покушались на свою жизнь», решили припугнуть Рика. «Целый день они ничего не ели; обед и ужин отослали нетронутыми; на второй день - та же самая история. Рик потерял голову <...>». Результатом этой первой в истории Сибири голодовки политических заключённых явилось упомянутое выше распоряжение Бурнашева о свечах.

Приезд жён внёс много приятных перемен в жизнь и всех остальных декабристов. Прежде всего, лишённые права писать домой, они получили теперь эту возможность: женщины, не лишённые этого права, старались всеми правдами и неправдами пересылать их письма или же сами поддерживали переписку с их родными. Улучшилось и материальное положение заключённых. Пусть и ограниченно, но всё же жёнам удавалось переправлять в тюрьму продукты питания, табак, книги.

Мария Николаевна пишет, что они с Е.И. Трубецкой даже готовили для мужей и их товарищей обеды, ограничивая во всём себя. Однако, узнав об этом от одного солдата, заставшего Трубецкую за обедом, состоявшим из куска чёрного хлеба и кружки кваса, ссыльные отказались от обедов. «<...> Тюремные солдаты, все добрые люди, стали на них готовить».

Короткую, но красноречивую запись о том месте, которое занимали эти две женщины в жизни заключённых, мы находим в письме Оболенского зятю: «К тому же присутствие наших истинных ангелов-хранителей, княгинь Трубецкой и Волконской, доставляло нам и отраду и утешение».

О многом говорят и следующие скупые строки рапорта Котлевского о настроении всех заключённых декабристов с 15 по 23 марта 1827 года: «Между собой очень дружны, харчевные припасы и табак курительный употребляют общий, который доставляется им наиболее от княгинь Трубецкой и Волконской, и нередко одежные вещи без всякого в деньгах учёта».

Большим уважением пользовались Волконская и Трубецкая и со стороны всех остальных заключённых, которыми были переполнены рудники.

О своих отношениях с ними Мария Николаевна пишет: «В Иркутске меня предупреждали, что я рискую подвергнуться оскорблениям или даже быть убитой в рудниках и что власти не будут в состоянии меня защитить, так как эти несчастные не боятся больше наказаний. Теперь я жила среди этих людей, принадлежащих к последнему разряду человечества, а между тем мы видели с их стороны лишь знаки уважения; скажу больше: меня и Каташу они просто обожали и не иначе называли наших узников, как «наши князья», «наши господа»; а когда работали вместе с ними в руднике, то предлагали исполнять за них урочную работу; они приносили им горячий картофель, испечённый в золе».

Письма М.Н. Волконской этого периода к родным не содержат ни одного намёка на то, что она сожалеет о своём поступке, хотя она и сознавала, что возврата быть не может. «С тех пор как я здесь, - писала она 28 мая 1827 года свекрови, - я, кажется, уразумела, что те из нас, которые проехали Иркутск, уж не могут вернуться <...>. Теперь я понимаю смысл предостережения, заключавшегося в словах е. в. императора: подумайте же о том, что вас ждёт за Иркутском».

Однако это только укрепляло её в решении разделить участь мужа: «Будьте уверены, милая матушка, что нет такой жертвы, которой я не принесла бы, чтобы стяжать то единственное утешение, какое осталось мне на земле, - разделить участь моего мужа, и потеря титулов и богатства - для меня, конечно, вовсе не потеря. На что бы всё это было мне нужно без Сергея, на что была бы мне жизнь вдали от него?»

Пребывание в Сибири, общение с ссыльными декабристами нравственно возродили М.Н. Волконскую, заставили её иными глазами взглянуть на жизнь. Она писала свекрови четыре месяца спустя после своего приезда в Благодатск о перемене, произошедшей с ней: «Когда я припоминаю прошлое, мне кажется, что да Благодатска я вовсе не жила, потому что только здесь я научилась понимать всю ценность жизни».

Свою первую весну в Сибири (1827 года) Волконский пережил тяжело. Записи Котлевского о физическом состоянии и поведении Волконского изобилуют сообщениями о его болезнях. Так, с 22 по 29 апреля он «был нездоров простудною горячкой <...>, по слабому здоровью чаще задумчив». 9 апреля Мария Николаевна пишет свекрови о том, что здоровье его «очень слабо, он нервен и бессилен до крайности».

В апреле декабристов обследовал врач, который отметил, что Волконский «слаб грудью <...> и слаб корпусом». Встречаются и записи следующего рода: «С. Волконский, С. Трубецкой, Ар. Муравьёв, Давыдов, Оболенский работали без принуждения и были более печальны, нежели веселы, но бывают иногда недовольны своим положением».

Более всего причиной их недовольства была невозможность чаще встречаться с жёнами, однако начальство строго следило за выполнением распоряжения: жёны пускались в тюрьму только два раза в неделю.

Попытки же Марии Николаевны выхлопотать себе право жить с мужем в тюрьме были безуспешны, к величайшему огорчению Волконского, для которого близость жены была единственной отдушиной в жизни.

В этот период Мария Николаевна начинает понимать, что её муж с отъездом в Сибирь стал для родных отрезанным ломтем: всё реже приходят из дому письма, и не чувствуется особого участия в его судьбе. Письма Марии Николаевны из Благодатска полны жалоб на то, что она мало получает писем от Волконских. К обиде за мужа прибавилось беспокойство за оставленного маленького Николиньку. Так, 30 апреля 1827 года она пишет свекрови, в доме которой был оставлен ребёнок: «Шесть недель не имею писем из Петербурга; вы понимаете, милая и добрая матушка, что моё беспокойство о вас и моём сыне и обо всех ваших дошло до крайнего предела, и Сергей делит мою пытку». Из письма от 21 мая того же года: «Милая и добрая матушка, опять и опять повторяю вам то же: известий от вас всё нет, и мысль, что я, может быть, больше не буду их получать, сильно огорчает меня».

Не случайно Мария Николаевна обращается в основном к свекрови, поскольку именно Александра Николаевна первые годы регулярно по пятницам отправляла свои послания в Сибирь. Остальные члены семьи вскоре после отъезда М. Волконской к мужу и вовсе прекратили переписку с ними. Среди немногих, кто довольно регулярно поддерживал связь с Сибирью, была Зинаида Волконская. В одном из писем М. Волконской компаньонке свекрови и близкому семье Волконских человеку француженке Жозефине Тюрненже есть такие строки: «Зинаида с неизменным постоянством сообщает нам все свои новости».

Забегая вперёд, отметим, что с 1831 года в связи с болезнью Александры Николаевны именно Тюрненже взяла на себя обязанность писать в Сибирь регулярно по пятницам, как это обычно делала А.Н. Волконская. Переписка между Волконскими и Тюрненже продолжалась и после отъезда её в Париж в 1835 году. Автор статьи, посвящённой этой переписке, А.З. Тихановская, отмечает: «В этих письмах действительно есть немало бытовых подробностей, касающихся рождений, помолвок, крестин и прочих семейных новостей. <...> Описание этих, казалось бы, мелочей было той ниточкой, которая связывала Марию Николаевну  и Сергея Григорьевича с дорогим для них миром, от которого они были отделены бескрайним расстоянием и уходящим временем».

Пребывание в Благодатском руднике продолжалось 11 месяцев. Девятого сентября 1827 года комендант Нерчинских рудников С.Р. Лепарский сообщал Бурнашеву о том, что на основании распоряжения начальника Главного штаба И.И. Дибича восемь государственных преступников должны быть переведены в Читинский острог. Отъезд назначался на 13 сентября, сопровождать декабристов было выделено 12 казаков и унтер-офицер.

По распоряжению Лепарского порядок перевозки определён был следующий: первая повозка - с унтер-офицером, за ним две повозки с казаками, затем две с арестантами, и заключали эту кавалькаду ещё две повозки с казаками. Далее Лепарский приказывал: «Чтобы г. офицер там, где будут на ночлегах заняты тюрьмы проходящими партиями ссыльных или вовсе неспособные и неисправные тюрьмы, не помещал бы преступников, а оставлял бы их по удобности в одном или двух обывательских домах. А если встретит на пути партию ссыльных, заставил бы оную удалить на некоторое расстояние от большой дороги <...>. На пути <...> арестантам ни с кем не позволять говорить и никого к ним не впускать, хотя бы то были земские или военные чиновники».

Жёнам государственных преступников предписывалось отправиться туда же 11 сентября. «Я должна оставить Сергея, может быть, на две недели, и мы лишимся четырёх свиданий», - сообщала М.Н. Волконская свекрови в письме от 9 сентября.

Незадолго до отъезда заключённых посетил Лепарский. Результатом этого визита явилось его письмо к Бурнашеву следующего содержания: «При осмотре вчерашнего числа на Благодатском руднике государственных преступников я нашёл, что из них Волконский более всех похудевший и довольно (как мне показалось) слаб, а как при переезде их не встретится на пути на случай надобности в лекарствах никакой помощи медицинской, потому прошу вашего высокородия дозволить получить от княгини Волконской тому г-ну офицеру, кто отправится с преступниками, получить 2 бутылки вина мадеры и одну водки, чтобы производить по рассмотрению его Волконскому порцию по две рюмки в сутки одного из сих напитков».

Известие о переезде в Читу было радостно встречено декабристами. Надежда на то, что жизнь в Чите будет легче, имела реальное основание: во-первых, там ждали друзья (в Чите находились Розен, М. Кюхельбекер, Ентальцев, Басаргин, М. Бестужев и др.), встреча с которыми была большой радостью, во-вторых, декабристы освобождались от постоянного надзора Бурнашева, человека малокультурного и в высшей степени жестокого. Кроме того, климат Читы и окрестностей был значительно здоровее сырого климата рудников.

Переселение в Читу весьма благотворно подействовало на Волконского. Дорогу он, вопреки ожиданиям, перенёс хорошо, и в течение зимы его здоровье значительно окрепло. Встреча с товарищами укрепило его моральное состояние. Об этом Мария Николаевна поспешила сообщить свекрови: «На его здоровье я не могу жаловаться: оно довольно хорошо, несмотря на суровую погоду; что же касается его настроения, то трудно, можно сказать - почти невозможно, встретить в ком-либо такую ясность духа, как у него».

Совсем другого характера были и работы, на которые назначили декабристов. Ни заводов, ни рудников в Чите не имелось, и их работа носила временный характер. Первоначально она состояла в том, чтобы засыпать ров под названием Чёртова могила. Затем декабристов направляли на ремонт дорог, чистку улиц, рытьё канав под фундаменты строившихся домов. Наконец, по приказанию Лепарского была построена мельница, и декабристы были переведены для работы на этой мельнице.

Немного наладилось и материальное положение заключённых, в основном благодаря их жёнам, которых в Чите уже насчитывалось восемь человек. Почти все получаемые от родных продукты они пересылали в тюрьму, где их поровну делили между всеми заключёнными. Кроме того, декабристы летом разбили во дворе острога небольшой огород, который снабжал их овощами, и, как видно из следующих строк письма Оболенского зятю, снабжал не так уж и плохо.

«Сверх того, у нас собственный огород, на котором трудов немало: на сто человек заготовить запасу на зиму - немаловажный труд, - сообщает Оболенский. - 105 гряд каждый день поливать занимает по крайней мере часов пять или шесть в день. Осенью мы собираем овощи с гряд, квасим капусту, свёклу, укладываем картофель, репу, морковь».

Климат в этой местности был настолько благоприятным, что, как вспоминает А.Е. Розен, «<...> в пять недель от июня, когда прекращались ночные морозы, до половины июля, когда начинались осенние морозы, поспевали хлеб и овощи».

С увлечением занимался и Волконский своими грядками. Ранней весной 1829 года он задумал устроить парники, и Мария Николаевна сообщает свекрови: «Так как Сергей ещё не может работать в своём саду, то он устроил себе сад в моей комнате, которая теперь полна цветочных горшков; но, увы, они плохо идут. Скоро он примется за свою раму со стёклами; он мечтает устроить с её помощью маленькую оранжерею, очень сомневаюсь, чтоб это ему удалось, так как отведённый ему участок крайне мал». Из Петербурга был прислан ящик огородных семян.

Жизнь в условиях каторги определила и характер взаимоотношений между ссыльными декабристами. Сгладились понятия привычной социальной иерархии, остались общие трудности и проблемы, решать которые в одиночку было просто невозможно. Так родилась удивительная система взаимопомощи, поддержки, внимания к ближнему, которая все долгие годы изгнания была нерушимой. Возникли прочные товарищеские отношения, которые сохранятся и тогда, когда декабристы вернутся в свои привычные условия существования. Волконский - один из тех, кому особенно была свойственна отзывчивость, постоянная готовность оказать помощь, поддержку тому, кто в ней нуждался.

Для решения своих материальных проблем заключённые создали артельную кассу, куда каждый в меру возможностей вносил денежный пай. Общие деньги тратились на еду, стирку и новые хозяйственные нужды. Возникла «артель мастеровых» - одни шили, другие сапожничали, третьи столярничали.

Наладилась работа почты: письма ходили значительно чаще, с 1828 года разрешено было получать иностранные газеты и журналы. Стало больше книг, появились шахматы.

О том, как декабристы проводили свободное от работы время, подробно рассказывает А.Е. Розен: «В часы, досужные от работ, имели мы самое занимательное и поучительное чтение; кроме всех журналов и газет, русских, французских, английских и немецких, дозволенных цензурою, имели мы хорошие библиотеки Н.М. Муравьёва, С.Г. Волконского и С.П. Трубецкого. Невозможно было одному лицу прочитать все журналы и газеты, получаемые от одной почты до другой, почему они были распределены между многими читателями, которые передавали изустно самые важные новости, открытия и события. Сверх того, многие из моих товарищей получили классическое образование; беседы их были полезнее всякой книги; некоторых из них мы упросили читать нам лекции в продолжение долгих зимних вечеров».

Много читали, занимались переводами. Так было положено начало той каторжной «академии», которая в дальнейшем через декабристов понесла свои знания в разные уголки Сибири. «Каземат дал нам политическое существование за пределами политической смерти», - писал М. Бестужев. Каждый нашёл применение своим талантам: организовали из певцов хор, Свистунов, Вадковский, Крюков 2-й и Юшневский составили квартет, Н. Бестужев занимался живописью.

К этому периоду относится и начало увлечения Волконского «натуралистическими» изучениями. С удовольствием работает декабрист на огороде. Книги выписывает теперь не для развлечения, а для пополнения своего образования. Так, в письме свекрови от 14 ноября 1827 года Мария Николаевна передаёт просьбу мужа прислать ему «Энтомологию, или Науку о насекомых» Фишера в двух томах. Сам Ф.Б. Фишер, директор императорского Ботанического сада, присылает Волконскому книги и булавки для насекомых.

Об увлечении мужа сельскохозяйственными работами свидетельствуют почти все письма Марии Николаевны из Читы. Каждое письмо - это сообщение об успехах его в этой области или просьба прислать ему соответствующую литературу. Так, 7 сентября 1829 года Мария Николаевна пишет свекрови: «Он сделал опыт разводки табака из семян, присланных вами, и они взошли на славу; рост стебля и размер листьев так же хороши, как на американских плантациях; но мы не умеем обрабатывать его для употребления».

В связи с этим Мария Николаевна просит прислать мужу руководство по разведению и приготовлению табака. В этом же письме она сообщает о результатах огороднической деятельности Волконского: «У меня есть цветная капуста, артишоки, прекрасные дыни и арбузы и запас хороших овощей на всю зиму. Надо видеть, как доволен Сергей, когда приносит мне то, что взращено его трудами. Прошу вас, милая матушка, прислать ему «Альманах опытного садовника» Туэна с дополнениями до последних лет и приложить, главное, атлас, а также «Огородник» Левшина и другие его сочинения по огородничеству».

С женой Волконский по-прежнему виделся дважды в неделю. Жила она неподалёку от острога, в доме дьякона местной церкви, вместе с Е.И. Трубецкой и А.В. Ентальцевой. «С Катей и г-жой Ентальцевой мы всегда вместе, так как ведём общее хозяйство; мы по очереди стряпаем», - сообщает Мария Николаевна С.Г. Волконской. Часто женщины собирались у тюремной ограды, чтобы поговорить со своими мужьями через редкий забор.

Вся их жизнь проходит в заботах о мужьях и их товарищах, в готовке обедов, починке белья. «Наша жизнь так тиха и однообразна, - пишет Мария Николаевна С.Г. Волконской. - Мы видимся с нашими мужьями два раза в неделю по три часа, нам разрешено посылать им обед; часто лязг их цепей призывает нас к окну, откуда мы с горькой радостью смотрим, как они идут на работу; они работают пять часов в день в два приёма, но работа их не чрезмерна и благотворна для них, потому что это всё-таки движение».

Физический труд в значительной степени укрепил здоровье Волконского. В письмах жены всё реже встречаются жалобы на его болезни и всё чаще фразы: «Сергей совершенно здоров». Единственное, что теперь беспокоит Волконских, это возможность быть всё время вместе.

Большую надежду в этом отношении они возлагали на мать Волконского, и в каждом письме Мария Николаевна просит свекровь выхлопотать им разрешение поселиться вместе. «Милая матушка, ходатайствуйте у е. в. императора об этой милости для меня; вымолите мне эту единственную льготу, которую я считаю себя вправе просить <...>. Помогите мне соединиться с Сергеем <...>», - пишет она 6 января 1829 года. И в каждом последующем письме - напоминание об этой просьбе, мольбы поскорее прислать им эту радостную весть.

Однако, несмотря на то, что некоторым жёнам было дано разрешение жить с мужьями (Е.П. Нарышкиной и А.Г. Муравьёвой), Волконской пока приходилось довольствоваться ежедневными свиданиями с мужем у себя на квартире, которые были разрешены Лепарским всем жёнам с 1 июня 1829 года.

Пятого июля 1829 года Мария Николаевна не без горечи пишет свекрови: «Сегодня Сергиев день, милая маменька, и с тех пор, как мы женаты, я имею в первый раз счастье провести его с мужем. В первый год я была в Одессе, а он в лагере; 1826 год был преисполнен страданием для нас, а с тех пор этот день не совпадал никогда с нашими свиданиями». И далее: «Мой муж испивает чашу страдания с покорностью и твёрдостью, а я сумею всё перенести возле него».

Здесь, в Чите, Волконских постигло и первое горе: в январе 1828 года умер их сын Николай. Вместе с сообщением об этом Волконские получили также эпитафию А.С. Пушкина на смерть маленького Волконского:

В сияньи, в радостном покое,
У трона Вечного Творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.

В ответном письме отцу Мария Николаевна писала: «Я читала и перечитывала, дорогой папа, эпитафию моему дорогому ангелочку. Она прекрасна, сжата, полна мыслей, за которыми слышится столь многое. Как же я должна быть благодарна автору; дорогой папа, возьмите на себя труд выразить ему мою признательность».

Несколько нарушая хронологию событий, расскажем, как декабристы узнали о смерти великого поэта. Существует воспоминание И.И. Пущина о том, что в январе 1837 года (здесь Пущин явно путает дату) плац-адъютант Розенберг сообщил ему без всяких подробностей, что Пушкин погиб на дуэли. Других данных о том, как дошло до Сибири это печальное известие, в декабристской литературе нет. Однако в ИРЛИ в фонде Волконских хранятся письма к Марии Николаевне от её невестки, жены А.Н. Раевского, дочери генерала-майора П.В. Киндякова Екатерины.

Скорее всего, Мария Николаевна и её невестка не были лично знакомы (свадьба брата состоялась в ноябре 1834 года), но молодая женщина приняла близко к сердцу судьбу сестры своего мужа, и между ними была регулярная переписка. Осведомлена она была, несомненно, и о тесной дружбе Пушкина с Раевским. Уже в середине февраля в Сибирь полетело письмо от Екатерины Киндяковой-Раевской с подробным рассказом о дуэли и событиях, ей предшествовавших.

Письмо начиналось словами: «Я должна сообщить вам печальное известие. Наше отечество понесло большую утрату. Только что после ранений на дуэли скончался Пушкин». И заканчивалась эта часть письма фразой: «Огромная толпа собралась на похороны Пушкина. Эта печальная история у всех на устах, пытаются найти авторов анонимных писем, но до сих пор все поиски не увенчались успехом». Скорее всего, именно это письмо и стало источником информации для всего сибирского сообщества о трагических событиях февраля 1837 года. Но вернёмся назад.

Осенью 1829 года до Волконских дошло известие о смерти отца Марии Николаевны Н.Н. Раевского. Как рассказывала кн. В.Н. Репнина, «накануне своей кончины он вспомнил о ссыльной дочери и сказал одному из своих друзей, указывая на её портрет, висевший в его комнате: «Вот самая удивительная женщина, какую я знал». И ещё один удар ожидал Волконских в Чите: 1 июля 1830 года у них родилась дочь Софья, но, к несчастью родителей, ребёнок умер в тот же день.

Первого августа 1829 года пришло разрешение снять с декабристов кандалы. Это было большим облегчением, хотя, пишет Мария Николаевна, за три года к ним уже привыкли, первое время странным казалось их отсутствие. «Мы так привыкли к звуку цепей, что я даже с некоторым удовольствием прислушивалась к нему; он меня уведомлял о приближении Сергея при наших встречах».

В период пребывания декабристов в Чите появились первые акварельные портреты ссыльных и их жён, исполненные Н.А. Бестужевым. Первоначально он делал копии привезённых жёнами семейных портретов, автором большинства из которых был известный художник П.Ф. Соколов. Так, в семье Волконских хранилась привезённая Марией Николаевной акварель, на которой она была изображена с годовалым сыном Николенькой, а также выполненные Соколовым портреты Александры Николаевны Волконской и Н.Н. Раевского.

Одним из первых рисунков Н. Бестужева, которого привлекла манера Соколова, стала копия портрета Н.Н. Раевского. Собиратель и исследователь бестужевской галереи рисунков и портретов И.С. Зильберштейн считает, что именно портрет Н.Н. Раевского стал «пробой пера» будущего художника. Здесь же, в Чите, появились и первые оригинальные портреты декабристов и их жён. Известны два портрета Марии Николаевны читинского периода, дважды писал Бестужев тогда же и Волконского.

Помимо портретов Н. Бестужев оставил также серию «читинских видов», пейзажи, окружавшие места пребывания декабристов, топографию поселений, изображение различных строений, и, что особенно ценно, сохранился исполненный сепией вид парников Волконских, запечатлённых любимой Бестужевым лунной ночью.

Декабристы пробыли в Чите три года. Тем временем по распоряжению Лепарского при железоделательном Петровском заводе, неподалёку от Верхнеудинска, была построена по образцу исправительных домов Америки специальная тюрьма казарменного типа для ссыльных декабристов.

О путешествии из Читы в Петровский Завод, продолжавшемся полтора месяца, у всех его участников остались самые приятные воспоминания как о времени, проведённом с большой пользой для здоровья. «Тут мы запаслись новыми силами на многие годы», - писал М. Бестужев.

Этот длительный переход, в течение которого предстояло преодолеть расстояние в 634,5 версты, начался в первых числах августа; как свидетельствует М. Бестужев, 7 августа 1830 года вышла первая партия и 9 августа - вторая. В партии с Волконским были И.Д. Якушкин, М.С. Лунин, Н.М. Муравьёв, В.П. Ивашев, Н.В. Басаргин и др. Басаргин оставил интересные воспоминания об этом путешествии. «Поход наш в Петровский Завод, продолжавшийся с лишком месяц, в самую прекрасную летнюю погоду, был для нас скорее приятною прогулкою, нежели утомительным путешествием», - пишет Басаргин.

Шли обычно часов с трёх ночи и до восьми утра. Отдыхали в юртах, специально расставленных заранее на протяжении всего пути. Во время отдыха с интересом слушали рассказы Лунина. «Князь Волконский и Никита Муравьёв, бывшие тоже в нашей партии, очень занимали нас также своими любопытными разговорами. Первый - член высшей русской аристократии, бывший флигель-адъютант и генерал 23 лет от роду <...>, был часто употребляем  для исполнения важных поручений и потому много видал и много знал. Говорил он прекрасно, с одушевлением, особенно когда дело шло о военных действиях», - вспоминает Басаргин.

Волконский был нездоров, и приказом Лепарского ему разрешено было ехать в телеге, остальные шли пешком.

В последних числах сентября (М. Волконская указывает дату 22 сентября) декабристы добрались до Петровского Завода и были размещены во вновь выстроенном тюремном здании. Описание новой тюрьмы декабристов мы встречаем в мемуарах Якушкина, Басаргина, Бестужева, Лорера и др.

Так Басаргин пишет, что это было огромное здание, «<...> выкрашенное жёлтой краской и занимавшее, вместе с идущим от боков тыном, большое пространство; жилое строение, т.е. то, где находились наши казематы, занимало один фас четвероугольника и по половине боковых фасов. К ним примыкал высокий тын и составлял две другие половины боковых фасов и весь задний. Пространство между тыном назначалось для прогулок наших».

Что касается его внутренней части, то, как вспоминает И.Д. Якушкин, вдоль всего здания шёл длинный коридор с окнами во двор; коридор этот был разделён на несколько отделений, в каждом из которых находилось по пять-шесть казематов. Всего было 64 каземата, в них разместились 68 декабристов, т.е. большинство получили по отдельной комнате, по семь аршин длиной и шесть шириной.

Несомненно, из всех предыдущих тюрем, в которых довелось жить декабристам за прошедшие четыре года, а их было три, не считая страшной Петропавловской крепости, Петровская была наиболее «удобная», если можно вообще применить этот термин к строениям подобного типа.

Размещавшиеся прежде в случайных, малопригодных для длительного жилья тюрьмах и острогах декабристы, оказавшись в более или менее приличном помещении, с энтузиазмом стали устраивать свои жилища. Одно существенное обстоятельство удручало, причиняло массу неудобств, а именно - темнота, царившая в камерах.

Маленькие зарешечённые окошки, выходившие в коридор, почти не давали света, и целыми днями приходилось жечь свечу. Так продолжалось целый год. По настоянию узников Лепарский обратился к Бенкендорфу за разрешением прорубить окна из камер прямо во двор. О просьбе Лепарского было доложено царю, и наконец пришло долгожданное повеление прорубить в каждой камере по окну.

12

В первые же дни пребывания в Петровском Заводе Мария Николаевна приобрела в собственность небольшой дом, хотя и расположен он был довольно далеко от каземата, где находился Сергей Григорьевич. Позже, когда декабристам будет разрешено переселиться к жёнам, Волконский начнёт строительство более просторного дома.

К 1830 году окончилась наконец длительная переписка между местным начальством и Петербургом относительного того, могут ли жёны декабристов поселиться с мужьями. Пока не было получено окончательного разрешения жить вместе, для женатых делались всяческие исключения. Так, под конец пребывания в Чите Волконский, по сути, целый день проводил у жены; уводили его в острог лишь на ночь.

Наконец жёнам было разрешено поселиться в казематах мужей. 30 октября 1831 года Мария Николаевна спешит сообщить свекрови: «Уже три дня как я устроилась в тюремной комнате Сергея». И далее: «Каждая из нас устроила свою тюрьму, по возможности, лучше, - пишет Мария Николаевна. - В нашем номере я обтянула стены шёлковой материей (мои бывшие занавеси, присланные из Петербурга). У меня было пианино, шкап с книгами, два диванчика, словом, было почти что нарядно».

Благодаря сохранившимся рисункам Бестужева камеры № 54, занимаемой Волконскими, можно легко представить себе ту обстановку, в которой они жили в своей новой тюрьме. На рисунке хорошо виден интерьер камеры, изображены клавикорды, о которых пишет Мария Николаевна, книжные полки, развешанные по стенам семейные портреты. Нет только окон, они появятся позже.

По-прежнему основная масса одиноких декабристов жила артелью. Семейные в неё не входили, но продолжали регулярно платить взносы. Так, по свидетельству Басаргина, С. Волконский ежегодно платил 2 тысячи рублей ассигнациями.

Посланный из Петербурга в Петровский Завод в апреле 1832 года для знакомства с бытом декабристов полковник корпуса жандармов Кельчевский в своём донесении о результатах обследования писал по этому поводу: «Большая часть из сих государственных преступников не получает никакого пособия от родных, но не терпят ни в чём нужды, ибо содержаться из общей артели, составленной другими из среды их богатыми <...>. Волконская и Трубецкая более прочих пособляют некоторым бедным государственным преступникам, в Сибири находящимся <...>».

Работы, на которые были определены декабристы, как и в Чите, не носили постоянного характера и менялись в зависимости от времени года. Зимой занимались в основном молотьбой, с помощью ручных жерновов, собранного осенью хлеба. Летом занятия были более разнообразными: ремонтировали дороги, рыли канавы для стока воды, трудились на мельницах, занимались огородничеством. Работали по пять часов в день: по три часа с утра и по два после обеда.

Более разнообразным и интересным стал досуг декабристов.

Вырванные волею обстоятельств из своей привычной жизни, заброшенные Верховным уголовным судом в далёкую Сибирь, декабристы тем не менее были в курсе политической и культурной жизни России. Достигалось это с помощью книг, газет, журналов, которые в изобилии пересылали в Сибирь родные и друзья сосланных. Так, Мария Николаевна пишет 25 декабря 1831 года В.Ф. Вяземской: «Я получаю «Британское обозрение», а также несколько русских журналов; до сих пор наши чтения удерживаются в достаточной мере на уровне образованности нашего времени. Историческая наука, доведённая до такой степени совершенства во Франции, произведения Гизо, Тьери, имеющие доступ в Россию, находятся в нашем распоряжении».

С 1830 года Волконские получали «Литературную газету», редактируемую лицейским товарищем Пушкина А. Дельвигом, которую посылали В.Ф. Вяземская и сам Пушкин. О том, что до Волконских доходили регулярно все новинки литературы, говорят и следующие сроки письма Марии Николаевны З.А. Волконской: «Борис Годунов» вызывает наше общее восхищение; по нему видно, что талант нашего великого поэта достиг зрелости». В письме к ней же от 19 февраля 1832 года М.Н. Волконская делится с ней своими впечатлениями о «Повестях Белкина».

«В Петровском Заводе мы зажили совсем другою жизнию, - пишет М. Бестужев. - <...> Мы с общего согласия выписывали чрез наших родных и самые замечательные современные литературные и политические произведения, и самые лучшие периодические журналы и газеты, как иностранные, так и русские. Всё, что в то время писалось и издавалось в России замечательного, всё, что печаталось за границею стоящего чтения, как в отдельных сочинениях, так и в периодических, мы всё получали без изъятия».

Каждый находил применение своим талантам. Мария Николаевна так описывает занятия декабристов: «Заключённые, вне часов, назначенных для казённых работ, проводили время в научных занятиях, чтении, рисовании. Н. Бестужев составил собрание портретов своих товарищей; он занимался механикой, делал часы и кольца; скоро каждая из нас носила кольцо из железа мужниных кандалов. Торсон делал модели мельниц и молотилок; другие занимались столярным мастерством, посылали нам рабочие столики и чайные ящички. Князь Одоевский занимался поэзией».

О том, что быт постепенно налаживался, и декабристы приспособились к своей новой жизни, говорят и следующие строки письма Волконской к кн. Вяземской от 25 декабря 1831 года: «Друзья Сергея или ближайшие его знакомые посещают нас; так мы проводим вечера, а так как это все люди просвещённые, то мы проводим порой время весьма приятно».

В Петровском Заводе Н. Бестужев продолжал создание портретной галереи декабристов-соузников. Писал он неоднократно и Волконских. И.С. Зильберштейн отмечает, что портреты Марии Николаевны художник писал особенно часто. Большинство из них не сохранились, но остался лучший из портретов, написанный незадолго до отъезда Волконских на поселение.

«Своеобразные черты внешнего облика М.Н. Волконской - «горящие глаза», смуглый цвет кожи, густые пышные волосы - превосходно переданы в портрете, как в значительной мере отражена и основная черта её характера - огромная сила воли, которая помогла ей вынести мучительное тридцатилетнее пребывание в изгнании, - пишет И.С. Зильберштейн. - В обширной иконографии М.Н. Волконской её портрет работы Бестужева - наиболее интересное произведение».

Ко всем положительным моментам жизни в Петровском Заводе следует отнести и тот факт, что здесь декабристы находились под непосредственным начальством коменданта Лепарского, человека вполне порядочного, старавшегося по возможности облегчить жизнь своих подопечных. Гуманное его отношение к заключённым отмечал и Кельчевский в своём донесении: «Генерал-майор Лепарский обращается с государственными преступниками кротко и человеколюбиво, но без малейшего отступления от предписанных ему правил и поселил в преступниках к себе любовь, уважение и безусловную покорность <...>.  Генерал-майор Лепарский предоставил право жёнам государственных преступников требовать его к себе во всякое время, если иметь будут в том надобность».

Здесь, в Петровском Заводе, у Волконских появились дети: в 1832 году родился сын Михаил, а в 1834-м - дочь Елена, Нелли, как чаще звали её в доме. Рождение детей внесло новое содержание в жизнь Волконских, особенно Марии Николаевны. Много позже в своих «Записках», обращённых к детям, она признается: «Я жила только для вас, я почти не ходила к своим подругам. Моя любовь к вам обоим была безумная, ежеминутная».

В начале 1835 года в Петербурге вновь был поднят вопрос о дальнейшей судьбе С.Г. Волконского. Произошло это в связи с тем, что при вскрытии духовного завещания скончавшейся 23 декабря 1834 года его матери княгини Волконской была обнаружена адресованная царю её просьба о смягчении наказания сына. Княгиня просила разрешить ему жить под надзором в своём имении. По поводу этой просьбы военный министр граф Чернышёв писал Бенкендорфу, что царь не счёл возможным удовлетворить желание покойной, однако из уважения к её памяти распорядился «государственного преступника Сергея Волконского освободить ныне же от каторжной работы, обратив его в Сибири на поселение». Место для поселения предоставлялось выбрать шефу жандармов.

Бенкендорф 17 февраля отвечал военному министру, что, по его мнению, Волконский «мог бы быть назначен в г. Курган, который по положению своему и климату есть лучшее место в Сибири». Однако к поселению там Волконского Бенкендорф усмотрел серьёзное препятствие - в Кургане уже находились Лорер, Лихарев, Розен, Фохт и другие государственные преступники. Поэтому он предложил другой город - Ялуторовск.

О предложении шефа жандармов военный министр доложил Николаю I, а тот приказал, чтобы «избрано было для Волконского такое место, где не поселено ни одного из других государственных преступников», а в случае, если такого места не найдётся в Сибири, перевести из Ялуторовска живущих там ссыльных, а Волконского поселить там, «но во всяком случае одного».

Изучив внимательно список местонахождения ссыльных, Бенкендорф в конце концов пришёл к выводу, что есть только одна возможность: оставить Волконского на поселении в значительно опустевшем к этому времени Петровском Заводе или перевести его в Баргузин. Об этом и было сообщено 28 февраля Лепарскому, которому предоставлялось право в соответствии с высочайшим повелением спросить самого Волконского, в котором из этих двух мест ему больше хотелось бы поселиться. В случае же, если он выберет Баргузин, то проживавшего там М. Кюхельбекера надлежало перевести в какое-нибудь другое место.

Решение вопроса затягивалось. Только 23 апреля 1835 года Лепарский сообщил Бенкендорфу, что декабрист пожелал остаться в Петровском Заводе. Теперь вставал новый вопрос: можно ли ему разрешить жить в доме жены под надзором или его следует оставить в тюрьме. 30 июня об этом докладывают Николаю, который повелел «оставить государственного преступника С. Волконского согласно его желанию в Петровском Заводе свободным от работы, дозволив ему жить в собственном его доме, но под строгим надзором».

Так Волконский после почти десятилетнего пребывания в Сибири из ссыльнокаторжного превратился в ссыльнопоселенца. Окончательно он был закреплён в этом новом своём положении царским указом от 14 декабря 1835 года, когда Николай в честь десятилетия своего царствования разрешился «новым опытом милосердия к государственным преступникам» и повелел помимо Волконского освободить и других декабристов от каторжной работы.

Петровская тюрьма постепенно пустела. Уехал из Петровска и Вольф, в течение десяти лет оказывавший своим товарищам по изгнанию посильную медицинскую помощь. Отъезд Вольфа заставил Марию Николаевну, боявшуюся оставить двух маленьких детей и больного мужа без постоянного врачебного надзора, обратиться в конце 1836 года к Бенкендорфу с просьбой выхлопотать у царя разрешение поселиться неподалёку от Вольфа, который жил в небольшом селе Урик под Иркутском.

Надеясь на положительный ответ из Петербурга, Волконские начали готовиться к переезду.

Узнав об их сборах, генерал-губернатор Восточной Сибири С.Б. Броневский писал 28 февраля 1836 г. Лепарскому: «Волконские, я слышу, собираются в марте переехать в Урик. Не лучше ли бы им прежде приготовить для себя помещение и потом пускаться, ибо, кроме плохих изб, там ничего не найдут; в городе им жить до того никак невозможно. Это запрещено государственным преступникам и жёнам их».

Однако окончательного ответа им пришлось ждать очень долго. Размещение всех переведённых на поселение декабристов представляло определённую трудность, ибо необходимо было расселить их так, чтобы в одном месте было не больше двух, максимум - трёх семей.

По этому поводу С.Б. Броневский пишет Лепарскому: «Следовательно, предстоят затруднения в достижении желания Марии Николаевны». Тем не менее он одобрял выбор М.Н. Волконской Урика как будущего места жительства. «Мне кажется, - продолжает Броневский, - если Муравьёвы получат перевод в Ялуторовск (чего, однако ж, я не надеюсь), то Марье Николаевне [следует] проситься в их слободу Урик, где они оставят ей кой-какое обзаведение и квартиру, и будет близко от медицинского пособия».

В письме от 22 марта Броневский пишет: «Прощёные преступники, я чаю, нетерпеливо ожидают своего выезда; но это не может последовать прежде утверждения мест их водворения, что вскорости должно быть от графа Бенкендорфа».

Весна была уже в полном разгаре, наступало самое удачное время для переездов, но ответа из Петербурга всё не было. Это вызывало удивление даже сибирских властей. «Распределение бывшим вашим узникам, к удивлению моему, ещё не получено, но, вероятно, скоро воспоследует», - читаем мы в письме Броневского от 21 мая.

Наступившее лето принесло Волконскому новые страдания: к неизвестности прибавились тяжёлые физические мучения: острая вспышка ревматизма продолжалась два месяца. Врачи, признав своё бессилие, настоятельно рекомендовали больному отправиться на лечебные Туркинские минеральные воды. 3 июня 1836 года, сопровождаемый двумя казаками, Волконский отправляется на воды, находившиеся в 180 верстах от Верхнеудинска, «дабы не упустить весеннего времени, которое одно только удобно для пользования сими водами», - сообщал Бенкендорфу генерал-губернатор Восточной Сибири.

Волконский вернулся с Туркинских вод 20 июля. Вскоре после его возвращения решено было устроить прощальный обед, ибо осуждённые по II разряду уже один за другим покидали Петровск. Обед состоялся у Волконских, где особенно любили бывать декабристы. «Тут собралась большая часть товарищей наших, - пишет Басаргин. - С теми же, которые не могли присутствовать, мы простились в казематах. Шумно и грустно провели мы последние часы. Тостов было много. Наконец, мы крепко, со слезами, обнялись друг с другом, простились со всеми и, разместившись в экипажи, оставили Петровский».

Только на исходе лета пришёл из Петербурга долгожданный ответ. 7 августа Бенкендорф писал Броневскому о том, что Николай, «снисходя к просьбе жены государственного преступника Волконского», разрешил «поселить Волконского в Иркутской губернии в Уриковском селении, куда назначен государственный преступник Вольф, бывший медик, который поныне оказывал пособие Волконскому и его детям в болезненном их положении». Однако болезнь детей и невозможность переправиться через Байкал до установления санного пути заставили Волконских задержаться в Петровском Заводе до марта следующего года.

Незадолго до отъезда семьи из Петровского Завода, в самом начале 1837 года, Н. Бестужев написал ещё один портрет Волконского. Как считал И.С. Зильберштейн, этот портрет «принадлежит к числу лучших произведений Бестужева <...>. Написанный рукой зрелого мастера, он пленяет и высоким мастерством акварельной техники, и настоящим умением художника реалистически полно и глубоко «писать характер». Здесь нет лишних штрихов, лишних красочных пятен и всё подчинено одной задаче: правдиво, без прикрас рассказать акварельными красками о том, как изменился - и внутренне, и внешне - после одиннадцати лет каторги блистательный офицер, прославленный участник Отечественной войны 1812 года, энергичный декабрист».

26 марта 1837 года Волконский наконец добрался до Иркутска и, как видно из донесения Броневского Бенкендорфу, в тот же день «отправлен и водворён на место жительства».

Вскоре по прибытии в Урик Волконские начали строительство дома. Пока же, за неимением жилья, они поселились у И.В. Поджио, жившего в восьми верстах от Урика, в живописном селении Усть-Куда, расположенном при впадении реки Куды в Ангару. Сюда же они стали ездить потом каждое лето, так как Урик был лишён растительности и был местом «довольно унылым», как пишет М.Н. Волконская. Здесь же через два года поселится и А.В. Поджио, соединившись с братом после тринадцати лет разлуки.

Несколько месяцев спустя дом Волконских в Урике был готов, и они переехали в него. В отличие от Урика, место, выбранное Волконским для строительства летнего дома в Усть-Куде, на Камчатнике, было исключительно живописным. Сын близкого декабристам иркутского купца А. Белоголового Николай, впоследствии известный врач и общественный деятель, а в эти годы отданный отцом на воспитание А. Поджио, оставил яркое описание местоположения дома.

Дом стоял лицом к Ангаре, разбивающейся в этом месте на несколько протоков, «сзади дома непосредственно тянулась цепь лесистых гор <...>. Вокруг дома столетние лиственницы и сосны образовали тенистый природный парк, а сибирское лето, так щедро вознаграждающее за свою кратковременность, развело богатый и роскошный цветник своей разнообразной дикой флоры».

Ближайшими соседями Волконских в Урике были Никита и Александр Муравьёвы. Кроме этих двух семей в Урике жили Вольф и Лунин. Неподалёку, в Усть-Куде, как упоминалось, - братья Поджио и Муханов. В 30 верстах, в селении Оёк, жили Трубецкие и Вадковский. В пяти верстах от Иркутска, в Малой Разводной на Ангаре, по дороге к Байкалу, поселились Юшневские.

Расстояние, отделявшее Волконского от друзей, не являлось преградой для частых встреч. Хотя переезды из одной волости в другую официально были запрещены, эти ограничения не особенно строго соблюдались. Вообще, жизнь в Урике во многом отличалась от жизни в Петровском Заводе. Как пишет Мария Николаевна, «свобода на поселении ограничивалась для мужчин - правом гулять и охотиться в окрестностях, а дамы могли ездить в город для своих покупок».

Как свидетельствует Н. Белоголовый, жили летом на Камчатнике шумно и весело. Часто наезжали из Оёка всей семьёй Трубецкие, привозя с собой двух дочерей В.Ф. Раевского, поселённого в Олонках. В детских забавах, танцах, фейерверках, до которых «Мишель Волконский был большой охотник», принимали участие и взрослые. Много охотились, Михаилу даже было подарено охотничье ружьё.

Следует заметить, что М. Лунин, один из главных учителей Михаила, находясь в повторной ссылке в Акатуе, в одном из писем, посвящённом вопросам воспитания и образования своего ученика, в рассуждении о необходимости развития «физических сил» писал: «Для этого существует один лишь способ - охота. Дайте Мише хорошее ружьё, и пусть он бегает по болотам и лесам в лучшее время года». Волконские строго следовали советам своего товарища, Михаилу было подарено ружьё, и с той поры охота стала любимым занятием М. Волконского.

Если во всех прежних местах заключения более или менее успешно достигалась изоляция сосланных декабристов, то теперь на смену ей приходит почти неограниченный, тесный контакт с внешним миром, и прежде всего с местным населением. В лице крестьян, с которыми Сергей Григорьевич постоянно сталкивался, он нашёл тех, ради кого пожертвовал собой. Для крестьян Волконский был товарищем, который готов был делить с ними их радости и беды, помочь советом, а то и деньгами.

Здесь, на поселении, он был такой же труженик, как и они, старавшийся заставить капризную природу подчиниться человеку. Даже сын декабриста не мог не отметить этой близости отца к крестьянам. Об урикском периоде жизни отца он пишет: «С.Г. Волконский был ближе всех к рабочему люду; это была, можно сказать, его слабость; он входил в подробности занятий крестьян, их хозяйства и даже семейной жизни; они обращались к нему за советом, за медицинскими пособиями, за содействием».

Здесь, в Урике, открылись более широкие возможности заниматься любимым делом - земледелием. Теперь у Волконского имелся не маленький клочок земли, как, например, в Петровске, а участок в 15 десятин, положенных по закону поселенцу. Более того, в 1840 году Волконский обратился к губернатору Восточной Сибири с просьбой дать ему на расчистку под пашню на 40 лет ещё 55 десятин пустопорожней земли. Это был совершенно беспрецедентный случай: государственный преступник просил землю!

По этому поводу Бенкендорф, на столе которого оказалась просьба декабриста, представил в Комитет министров докладную записку. Шефа жандармов, положительно относившегося к этой просьбе, поддержал министр государственных имуществ П.Д. Киселёв. Смысл принятого по этому поводу постановления был следующим: отныне поселенцы из государственных преступников получали право, помимо обязательного надела, пользоваться в течение 40 лет расчищенными ими землями. Однако из опасения, как бы это не открыло для ссыльных пути к излишнему благополучию, несовместимому с их положением, Комитет министров ограничил размер земли 15 десятинами строго в той волости, где они были поселены.

С большим энтузиазмом взялся Волконский за обработку своей земли. «Волконский в гроб занимается хлебопашеством», - сообщает Ф.Ф. Вадковский И.И. Пущину в сентябре 1842 года.

Как известно, большинство ссыльных декабристов занималось сельским хозяйством. Осваивая пустопорожние земли, внедряя новые культуры, как, например, дыни, арбузы, огурцы, они во многом способствовали экономическому развитию Сибири. И не последнюю роль в этом процессе сыграла хозяйственная деятельность Волконского.

Но была ещё одна существенная причина, возможно даже решающая, в том, что Волконский так интенсивно занялся сельскохозяйственным трудом. Это занятие не только отвлекало, скрашивало жизнь, но и приносило декабристу в некотором роде моральное удовлетворение. Дело в том, что всё глубже становилась пропасть между ним и его родными, наследовавшими его имущество. Помощь, которая шла от родных в Сибирь, всё сильнее угнетала Волконского. И он пытался в силу своих ограниченных возможностей хоть как-то сохранить независимость.

«Сам живу-поживаю помаленьку, - пишет он И.И. Пущину, - занимаюсь вопреки вам хлебопашеством и счёты свои свожу с барышком, трачу на прихоти, на баловство детям свою трудовую копейку без цензуры и упрёков, тяжёленько было в мои леты быть под опекою».

Вопрос имущественных взаимоотношений декабриста с семьёй крайне непрост и отчасти запутан, но вынуждает затронуть его, поскольку именно он на долгие годы определяет характер взаимоотношений Волконского с некоторыми членами его семьи. Этот вопрос самым непосредственным образом связан с историей завещания декабриста.

Ещё в мае 1826 года, находясь в крепости, Волконский собственноручно пишет духовное завещание. Завещание ошибочно помечено им 25 мая. Однако несколькими строками ниже ошибка автора исправлена Бенкендорфом, который свидетельствует, что «сие духовное завещание князем Сергеем Григорьевичем добровольно учинено и им собственноручно написано <...> в крепости Петропавловской <...>, а князем Волконским ошибочно написано 25, а следует 5 мая».

На момент ареста Волконский владел солидной недвижимостью и крепостными. По его собственной оценке, недвижимость состояла из двух основных частей: благоприобретённой и родовой, т.е. переходящей по наследству к членам семьи Волконских. К первой относилось Новорепьевское имение  с десятью тысячами десятин земли, конным заводом и почти двумя тысячами крепостных душ. Имение находилось в Таврической губернии, Днепровского уезда, и было куплено незадолго до ареста у тайного советника Г.Н. Рахманова. К этой же категории собственности относились также приобретённый у графа П.Х. Витгенштейна хутор под Одессой в 50 десятин земли и, наконец, дом в Одессе.

Что касается родовой собственности, то она была представлена двумя имениями: Кирюшанским в Нижегородской губернии, Балахнинского уезда, с 1560 душами и Заозерским, находившимся в Ярославской губернии, Углицкого уезда, где насчитывалось около 700 душ.

Основные распоряжения Волконского состояли в следующем. Оговорив, что «при разделе имения» «должно означить две отдельные части»: удел жене и удел сыну, - Волконский определял Марии Николаевне из «благоприобретённого» имения «в вечное владение» Новорепьевское имение, Одесский хутор «со всем в нём устроенным и <...> дворовыми людьми» и всё движимое имущество находящееся при хуторе и при одесском доме. Кроме того, Волконский предоставил жене «право на наделение из родового имения причитающейся седьмой части оного».

Родовые имения Кирюшанское и Заозерское отходили к маленькому Николаю. При этом Волконский оговаривал: «<...> Буде по воле Божией жизнь сына моего на сей земле будет кратковременна, то весь сей удел поступает обратно в моё семейство». Что касается имения Заозерского, то Волконский отдельным пунктом завещания высказал пожелание, состоящее в следующем: «Желая, чтобы сын мой имел поблизости места пребывания деда своего, в доме которого и родился и которому он мною поручен, и тем сблизить его в сношениях со всеми родственниками жены моей, а его матери, я назначаю Заозерское имение к продаже, с тем, чтобы таковой сложностью одинакового дохода заменить покупкою имения близ Болтышки».

Шестого мая 1826 года С.Г. Волконский написал к этому завещанию дополнительные статьи. Одна из них содержала просьбу к наследникам и опекунам отпускать на волю желающих выкупиться крестьян. Как и завещание, они были засвидетельствованы генерал-адъютантом Бенкендорфом.

22 августа брат Волконского Н.Г. Репнин сообщил Н.Н. Раевскому о том, что они назначены опекунами сына декабриста.

«Я уповаю, - писал Репнин, - что вы не откажете разделить со мной бремя, природою и доверием несчастного брата на нас возложенное, и удостоите взойти со мной в сношение к устройству порядка по имению малолетнего и уплате долгов, на оное отнесённых».

Однако официальное утверждение опекунов затянулось, и только в марте 1827 года состоялось постановление Балахнинской дворянской опеки о назначении опекунами в помощь матери маленького князя Волконского князя Репнина и Н.Н. Раевского-старшего.

Получив разрешение императора на утверждение завещания Волконского, Раевский, следуя указаниям царя, обратился к министру юстиции, чтобы тот, проверив законность и правильность завещания, представил своё мнение императору.

16 ноября 1826 года министр юстиции князь Д.И. Лобанов-Ростовский во всеподданнейшем докладе по делу о завещании писал: «С. Волконский до осуждения его, с которым кончилось политическое его существование, имел невозбранное право распоряжать благоприобретённым им имением по своей воле и усмотрению».

Но так как не было выполнено основное условие, а именно: завещание не представили для утверждения в соответствующую инстанцию или до вынесения приговора, или же не позже истечения двух месяцев после вынесения приговора, - Лобанов-Ростовский счёл невозможным утвердить завещание.

Два дня спустя, 18 ноября, статс-секретарь Н.Н. Муравьёв сообщил министру юстиции высочайшее повеление. Император предоставлял право Лобанову-Ростовскому по договорённости с опекунами дать делу законный ход в той части завещания, которая касалась сына. В отношении же распоряжений Волконского в пользу жены Николай, ссылаясь на обстоятельства, при которых невозможно было соблюсти порядок утверждения завещания, «изволил тогда же удостоверить своим на сии отношения всемилостивейшим соизволением». 20 ноября 1826 года Н.Н. Раевский писал из Петербурга: «Государь утвердил духовную Волконского».

Получив уведомление об утверждении опеки, Лобанов-Ростовский 18 апреля 1827 года доложил правительствующему сенату о вступлении в силу в соответствии с высочайшим повелением завещание осуждённого Волконского.

Однако 17 января 1828 года маленький Николенька Волконский, недожив до трёх лет, умирает.

Смерть сына формально не уменьшила имущественных прав Марии Николаевны, оговорённых в завещании её мужа, ибо согласно завещанию (пункт 7) имущество, оставшееся после возможной смерти сына С. Волконского, должно было перейти к его дядям по отцовской линии (князю Репнину и Никите Волконскому). Тем не менее опекун и дед умершего наследника старик Раевский 9 февраля 1828 года обращается к Бенкендорфу с просьбой представить на заключение императору записку о правах княгини Волконской на оставшееся после смерти мальчика имение.

Казалось бы, вопрос об этом не имел под собой почвы, логически не был оправдан. Возможно, Раевский ошибочно решил, что со смертью сына увеличивается указанная в завещании часть, отходящая к его матери.

Достаточно было внимательно прочесть завещание Волконского, чтобы убедиться, что автор его предусмотрел все возможные обстоятельства, могущие повлиять на дальнейшую судьбу завещания. Более того, Сергей Григорьевич внёс в завещание пункт о выделении жене указанной седьмой части своего родового имения, хотя в этом распоряжении не было необходимости, так как и без него М.Н. Волконская по закону имела право на эту часть.

5 марта 1828 года начальник Главного штаба И.И. Дибич по поручению императора обращается к министру юстиции, теперь уже А.А. Долгорукову, для получения сведений насчёт действующих в подобных случаях законов.

10 марта 1828 года Долгоруков ответил Дибичу, что «на основании законов о наследстве имения, принадлежавшее соответственно малолетнему внуку генерала Раевского после отца его, за смертью того малолетнего должно поступить в род князей Волконских, к родным дядям его; что же касается до имения, предоставленного, по высочайше утверждённому духовному завещанию матери умершего, то оное остаётся собственностью сей последней». Бенкендорф письмом от 9 апреля сообщил об этом Раевскому.

Однако такое решение вопроса не удовлетворило Раевского, и вскоре Долгоруков получил от него письмо:

«Милостивый государь, князь Алексей Алексеевич!

Имею честь препроводить вашему сиятельству копию с отношения г-на генерал-адъютанта Бенкендорфа по известному вам делу, из коего вы увидите, что оно не объясняет всего, что я спрашивал; почему прибегаю с покорнейшею моею просьбой уведомить меня, как разрешить, сохраняет ли моя дочь Волконская право на 7-ю часть имения мужа её, о котором упомянуто в его духовной, высочайше утверждённой касательно до того, что сказано в пользу моей дочери? Хотя я, отец, не считаю себя вправе отказаться за неё от того, что законом ей следует, тем более что она живёт для мужа в ссылке, оставя навсегда родителей и родных, к коим она нежно привязана!»

Однако Раевский напрасно беспокоился за дочь. В конце мая 1828 года он получил ответ от министра юстиции, в котором сообщалось, что по существующему законодательству жена дворянина, подвергшегося за преступление политической смерти, не принимавшая участия в этом преступлении, не теряет своих прав и имеет возможность обратиться в надлежащее присутственное место с требованием о выделе ей родового имения мужа части.

Так закончилась эта длительная, но довольно беспредметная переписка.

Однако вопрос о наследстве Волконского был поднят ещё раз, уже после смерти старика Раевского, когда в ноябре 1832 года мать декабриста княгиня Волконская обратилась с письмом к царю. Изложив коротко основные пункты завещания, княгиня писала: «По кончине <...> внука моего дети мои <...>, будучи законными наследниками <...> родового имения, заблагорассудили оставить оное в пожизненном владении у супруги брата их Сергея, разделяющей с ним судьбу его. <...> После сего дети, сохраняя те же чувствования о неприкосновенности к имению брата их в продолжение жизни жены его, а сия, принимая то с благодарностью, поручили мне все трое распоряжение означенным имением и исполнение всех мер, в помянутой доверенности заключающихся».

Стремясь «ускорить развязку долговых дел, отягощающих имение сына», старая княгиня просила царя назначить в помощь ей попечителями действительного статского советника А.Н. Оленина и тайного советника К.Я. Булгакова.

Однако эта просьба об учреждении попечительства была вызвана не только тем, что престарелой Волконской трудно было управиться с возложенными на неё обязанностями по имениям. Дело в том, что доверенность, которую прислала ей из Сибири жена её сына, ни одна инстанция не решалась засвидетельствовать, так как не имелось точных указаний относительно прав жён государственных преступников.

Многим было неизвестно, что в сентябре 1826 года иркутский гражданский губернатор получил высочайше одобренное предписание за подписью тайного советника А.С. Лавинского, касающееся прав и обязанностей жён декабристов, сосланных в Сибирь. Это была своеобразная инструкция, содержавшая указание местному начальству «употребить все возможные внушения и убеждения к остановлению их в сим городе и к обратному отъезду в Россию».

В частности, рекомендовалось внушать жёнам, «что, следуя за своими мужьями и продолжая супружескую с ними связь, они, естественно, сделаются причастными к их судьбе и потеряют прежнее звание, т.е. будут уже признаваемы не иначе как жёнами ссыльнокаторжных», а их дети, рождённые в Сибири, поступят в казённые крестьяне.

Как будто бы юридический вопрос об имущественном положении жён ссыльных декабристов в этой инструкции не решён, но если они рассматриваются лишь как жёны ссыльнокаторжных, то, следовательно, они теряют и все свои права, в том числе и имущественные. Николай решал вопрос об имущественных правах жён, уехавших за своими мужьями-декабристами, не путём издания какого-либо указа или постановления об этом, имеющего юридическую силу, а в связи с отдельными возникающими прецедентами. Вновь вопрос об имущественных правах жён декабристов возник в 1832 году в связи с цитированным выше письмом матери С.Г. Волконского, которое вызвало пересмотр всех положений о правах жён.

26 ноября 1832 года А.Х. Бенкендорф препровождает министру юстиции Д.В. Дашкову письмо Волконской вместе с запросом о том, «имеет ли жена государственного преступника С. Волконского право распоряжаться имением, доставшимся ей после смерти её сына».

Дашков, ознакомившись с письмом Бенкендорфа, высказал мнение, что юридически М.Н. Волконская имеет право на это имение. Однако он считал весьма серьёзным препятствием к вступлению её в права наследницы то, что она «разделяет добровольно участь своего мужа», при том что «разрешения сего обстоятельства <...> прямого узаконения не имеется». Ссылаясь на «Правила» для жён государственных преступников, министр юстиции отметил, что «в сих правилах не сказано, чтобы они безвозвратно теряли права своего прежнего состояния и лишались принадлежащей им собственности».

Кроме того, имелся прецедент: жене В.Л. Давыдова царь разрешил владеть имуществом.

Окончательное мнение Дашкова заключалось в том, что княгиня Волконская с полным основанием имела право, «как не лишённая прав наследства и распоряжения собственностью, располагать и всеми доходящими к ней   на законном основании имениями посредством способов, законом дозволенных».

Ответ Дашкова был представлен Бенкендорфом на рассмотрение Николаю, который «усмотрел из оного, что в отношении прав жён государственных преступников не существует узаконений, и поручил Бенкендорфу отослать все бумаги Дашкову, дабы тот приготовил Комитету министров обстоятельный доклад о правах жён государственных преступников». В отношении же Волконской царь не дал отрицательного ответа, но повелел при составлении ответа ей «не терять из виду условий, на основании которых позволено было жёнам следовать за мужьями».

Ещё раз внимательно изучив документы о правах жён декабристов, Дашков отослал в Комитет министров «записку», в которой высказал мнение о том, что жёны сосланных хотя и признаются жёнами ссыльнокаторжных, но не лишаются «права наследовать доходящую им собственность и вообще располагать причитающимся им имением через доверенных лиц».

Комитет утвердил «записку» министра юстиции и, кроме того, принял решение об учреждении попечительства по просьбе княгини Волконской.

Казалось бы, вопрос о правах жён декабристов наконец решён. Но последнее слово в этом вопросе всё же оставалось за Николаем, который распорядился несколько иначе.

18 апреля 1833 года на заседании Комитета министров было объявлено, что император утвердил «записку» Дашкова, но с весьма существенной оговоркой, давшей впоследствии широкую возможность местной администрации ограничивать имущественные права ссыльных декабристов: «<...> Во всё время продолжения жизни мужей нужная на содержание жене часть из доходов прежде принадлежавшего им или вновь наследованного имения должна быть выдаваема не им непосредственно, а в распоряжение того начальства, которому поручено заведование государственными преступниками, для употребления в пользу их  по правилам, какие на сие предписаны быть могут».

13

Первоначально Мария Николаевна получала на содержание 10 тысяч рублей - сумму весьма приличную для поддержания более или менее сносного уровня жизни в условиях Сибири. Но они хранились у начальника тюрьмы и выдавались ограниченными частями по разрешению Лепарского.

С переходом декабристов на поселение содержание по неизвестным причинам было снижено до двух тысяч рублей. Очевидно, власти решили, что занятие Волконского сельским хозяйством на поселении будет достаточно продуктивным и вполне компенсирует сокращение бюджета. Однако материальное положение Волконского стало значительно тяжелее, и Мария Николаевна вынуждена была в феврале 1838 года обратиться к генерал-губернатору В.Я. Руперту с просьбой увеличить содержание с двух до четырёх тысяч рублей. Руперт, отсылая эту просьбу Бенкендорфу, добавил, что по причине «дороговизны на все жизненные потребности в окрестностях Иркутска и даже в самом городе Волконская не имеет возможности уделять из сей суммы на воспитание двух детей своих».

Ответ не заставил себя ждать. Вскоре Бенкендорф сообщил, что царь «соизволил высочайше отозваться, что учителей в Сибири не имеется, а потому воспитание детей не требует издержек, а одного попечения родителей». Год спустя Волконская повторила свою просьбу, которая и на этот раз была столь же решительно отклонена.

Между тем жить становилось всё труднее. Не приходилось особенно рассчитывать и на помощь родственников. Всё больше декабрист убеждался в том, что его родные не особенно утруждают себя стремлением как-то облегчить жизнь его семьи. Более того, очевидно, были у Волконского и все основания подозревать кое-кого из своих родственников в не совсем этичных поступках в отношении наследства, полученого от него Марией Николаевной.

Прямое указание на это мы встречаем в письме П.А. Муханова к И.И. Пущину от 7 января 1843 года. Муханов, сообщая Пущину, поселённому в Туринске, обо всех новостях урикской жизни, пишет: «Мой друг Сергей Григорьевич, который в моё сердце переливает все горести своего, убедился решительно, что пахать и разоряться - всё равно, но продолжает, чтобы доказать Муравьёву, что сибирское земледелие нисколько не лучше Петровского; убедился также, что вся сиятельная родня его прибрала к рукам его наследство, но пишет буллы к ним; жаль, что не плюнет на их сиятельства».

Последняя фраза приоткрывает подоплеку недоразумений, возникших между декабристом и его родными. В этом плане у Волконского были все основания обижаться на свою родню. Однако природная деликатность и чувство благодарности за те крохи внимания и помощи, которые шли от родных, не позволяли ему высказывать своё недовольство. «Буллы», о которых пишет Муханов, - это редкие письма декабриста родным, вызванные заботой и тревогой не за свои интересы, а за интересы жены и детей.

Больше всего его задевало невнимание к детям, отсутствие стремления устроить как-то их будущее: «Мне очень горько было видеть, - писал Волконский своему племяннику, - что, несмотря на несомненную любовь к моим родственникам, никто до сих пор не сделал вызова присоединить детей моих к семейству нашему, от которого они отчуждены моей ссылкой. До сих пор родственники не употребили ни малейшего влияния своего для пользы их».

Недоумение декабриста по этому поводу вполне оправдано. За многие годы его пребывания в ссылке только однажды его родные (не считая предсмертной просьбы матери) предприняли попытку вызволить Волконского с семьёй из Сибири. 8 мая 1839 года брат Марии Николаевны генерал-лейтенант Н.Н. Раевский обратился к Бенкендорфу с письмом. Напоминая шефу жандармов об обещании его «при удобном случае» ходатайствовать о сестре, Раевский писал:

«Единственное желание моё состояло и состоит в том, чтобы всемилостивейше дозволено было: определить солдатом в линейный батальон или поселить на восточном берегу (Кавказа. - Н.К.) мужа сестры моей с семейством. Та же Сибирь для него, но это сблизит сестру мою с родными и детям её доставит лучшую будущность». Как аргумент в защиту своей просьбы Раевский выдвигает предположение, что преклонный возраст Волконского - залог того, что «недолго будет он пользоваться переменою мест».

Однако Бенкендорф, ссылаясь на то, что сам Волконский не изъявлял желания вступить на военную службу, отказал Раевскому довести до сведения царю его просьбу. М.С. Воронцову же, поддержавшему просьбу Раевского, Бенкендорф ответил: «Я считаю невозможным представлять о сём государю императору потому, что подобная милость не была оказана никому из осуждённых вместе с Волконским лиц, и переселение из Сибири его, Волконского, который находится в числе главных политических преступников, на Кавказ немедленно подало бы повод другим <...> просить себе такого же снисхождения».

Это была единственная попытка существенным образом изменить положение Волконского. Не предпринимала никаких шагов в этом направлении и любимая сестра декабриста Софья Григорьевна, что было уж совсем удивительным, ибо как жена генерал-фельдмаршала и министра императорского двора П.М. Волконского она располагала широкими возможностями. Особой же материальной поддержки от неё, известной своей скупостью, никто и не ожидал. Книги, вино, одежда, предметы рукоделия - вот основное, что посылалось изредка из Петербурга и Москвы в Сибирь.

У декабриста были вполне серьёзные основания предполагать, что Софья Григорьевна сыграла весьма неблаговидную роль в истории с завещанием их матери Александры Николаевны, скончавшейся в 1834 году. Дело в том, что первоначально составленному ею ещё в 1827 году завещанию «несчастному сыну» отписывались проценты с капитала от продажи дома на Мойке. То же положение подтверждалось и во втором варианте завещания, написанном пять лет спустя.

Однако в январе 1834 года, незадолго до смерти, Александра Николаевна составляет третье завещание, в котором дом на Мойке отписывается Софье Григорьевне, а остальное недвижимое имущество делится между ею же и братьями Николаем и Никитой. «Несчастный сын» же довольствуется пожеланиями матери к наследникам оказывать ссыльному брату лишь «братское попечение». Более года никто даже не удосуживается сообщить об этом в Сибирь. По всей видимости, в этой неприглядной истории с завещанием матери у Сергея Григорьевича были серьёзные основания подозревать сестру.

Обида на сестру за этот поступок (а впоследствии к нему добавятся и другие) долгие годы не отпускала Волконского. В послесибирский период в многочисленных его письмах к детям Михаилу и Елене тема непорядочности сестры возникала довольно часто. Так, например, письмо его к дочери от сентября 1863 года приоткрывает завесу над вопросом взаимоотношений брата с сестрой. Он пишет Елене, что отказался от 2000 рублей, «ссуженных» сестрой на его поездку за границу. Здесь же он сообщает и о своём отказе от пожизненного «пансиона», назначенного ему сестрой. «В этом я действовал из самоуважения, к тому, что я ей уже не раз высказывал насчёт захвата ею того, что по совести я до сих пор чту у меня захватом».

Из письма конца декабря того же года: «Да Бог наградит вас всех за ваше попечение, любовь ко мне. Я тем более должен и чувствую всю цену семейной неразделённости, - что, к горю моему, не то с семьёй [слово неразб.] сестры моей - где полное и общее разъединение, в котором она сама главною виной, где её скрядничество и кумирство золотому тельцу - не для пользы единокровных - а для себя <...>».

Ещё более сложными были отношения с А.Н. Раевским. Как доверенное лицо Марии Николаевны он был связан со своей сестрой и её мужем деловыми отношениями.

К его чести, следует признать, что он один из немногих родных делал всё возможное, чтобы улучшить материальные дела семьи сестры. Это признавал и сам декабрист, когда осенью 1843 года писал И.И. Пущину: «В семейных, родственных моих делах - добрых желаний много, а на деле чистый минус; не виню чувства, а собственное ослепление положением дел братьев моих. Громкие обещания кончатся, как я полагаю, кой-какими крохами, кой-как вырученными Александром Николаевичем, и благодаря его деятельности и настойчивости и бережливости, Мишеньке кое-что копится денег и теперь превышает сотню». Однако продолжая питать к Волконскому самые неприязненные чувства, Раевский, очевидно, не считал даже нужным как-то скрывать их на протяжении долгих лет.

Кроме того, ведя дела Марии Николаевны, он не особенно считался с её пожеланиями и распоряжениями, чем задевал Волконского. Так, например, он пренебрёг распоряжением Марии Николаевны, которое заключалось в том, что она отдавала взрослой уже дочери два имения - Новорепьевку в Таврической губернии и Воронежское, и намеренно продолжал доход от Новорепьевки высылать на имя Марии Николаевны.

Это вызвало возражение Волконского, который в специальной «записке» от 26 мая 1852 года, адресованной жене и содержащей его соображения относительно действий А.Н. Раевского, писал: «Доходы с Новорепьевки должны принадлежать сполна дочери с начала 1852 года <...>. Отделение доходов с Новорепьевки в твою пользу - выйдет, что этот надел - есть только мечтательность. Я даже полагаю, что нечестно дать дочери акты на имение, а доход брать себе. Поэтому я настоятельно прошу, чтобы весь надел, назначенный дочери, был окончательно за ней закреплён <> и чтоб управление всем её наделом было предоставлено ей непосредственно и на её благоусмотрение».

Из этой «записки» мы узнаём также о том, что Михаил Волконский получил от Раевского письмо от 25 февраля 1852 года, весь тон которого, по мнению Волконского, был оскорбителен «для родителей». Как видно из содержащегося в «записке» критического разбора письма, глубоко задевало Волконского то, что А.Н. Раевский самолично, не принимая во внимание пожеланий сестры, распоряжался имениями и распределением доходов с них.

Более того, очевидно, Раевский пытался восстановить против родителей, и в первую очередь против отца, своего племянника Михаила. «А.Н. не следовало бы также опорочивать твои действия и поступки и укорять тебя в глазах сына, как он это выражает, «транжирною жизнью», когда жизнь твою ты только посвящаешь для пользы твоих детей», - пишет Волконский в вышеупомянутой «записке». Очевидно, Раевский, также без всякого на то согласия Марии Николаевны, выделял Михаилу Волконскому лично какую-то долю доходов.

Этот акт вызвал горячее неодобрение декабриста, который по этому поводу заметил, что «А.Н. не следовало бы давать сыну нашему стать в независимое отношение к родителям и уверять его, что он всем будущим своим состоянием обязан единственно попечению А.Н., устраняя совершенно всех родственников, которые добровольно передали ему имение».

Волконский протестовал против того, чтобы делать сына материально независимым от родителей. «Я остаюсь при моём мнении, что вклад капитала не на личное имя сына есть необходимое обуздание могущих встретится взрыва страстей и необходимая гарантия его собственных выгод. <...> Я отдаю полную справедливость его чувствам, его уму, его примерному поведению, но не менее того остаюсь при мнении - необходимой предосторожности».

Весь дух «записки» проникнут глубокой заботой об интересах детей, и, что особенно важно, она содержит ряд практических советов по упорядочению дел, которые, по мнению автора, должны были обеспечить будущее детей.

Свою «записку» Волконский считал ответом на письмо А.Н. Раевского от 26 февраля 1852 года и просил Марию Николаевну довести его мнения, изложенные в ней, до сведения своих родных.

Если у нас не имеется никаких оснований упрекнуть А.Н. Раевского, при всей его непримиримости, граничащей с враждебностью, к Волконскому, в попытке извлечь из своих обязанностей как доверенного лица какую-то материальную выгоду, то мы не можем, к сожалению, того же сказать о некоторых других родных декабриста, и прежде всего о его племяннике Василии Репнине. Из письма к нему Волконского от 9 мая 1855 года, полного упрёков, мы узнаём о весьма неблаговидном поступке В.Н. Репнина.

Суть дела состоит в следующем. А.Н. Раевский когда-то выдал ему акт на владение принадлежащим ныне Марии Николаевне Нижегородским имением. Эта сделка была оформлена не юридически, а лишь на основании частной расписки Репнина, в которой он обязывался заключить в ближайшее время официально арендный акт и выплатить деньги за аренду.

Как известно, его дядя Никита Григорьевич Волконский и отец Николай Григорьевич Репнин отказались от причитающихся им наделов после смерти первенца Сергея Григорьевича в пользу семьи декабриста. Дети их также одобрили этот акт. В.Н. Репнин же не только забрал причитавшуюся ему, но добровольно отданную отцом семье декабриста часть, но и присвоил себе наделы Марии Николаевны и её детей. Кроме того, он не платил за аренду имения на основании того, что сделка с А.Н. Раевским не носила официального характера, когда же представилась возможность юридически оформить аренду, он избежал этого.

Этот в высшей степени недостойный поступок младшего Репнина, наносивший не только моральный, но и существенный материальный ущерб семье декабриста, и вынудил Сергея Григорьевича написать своему племяннику резкое письмо. «Изложить вам всю черноту действий ваших во вред моего семейства есть долг отцовский <...>. Это тризна от меня - над могилою праведного отца вашего, - обращается Волконский к племяннику. - Вы <...> вступили в полное владение бывшей моей части Нижегородского имения со второй половины 1852 года, и вот почти три года как вы пользуетесь доходами оного, а нам не высылаете ни копейки <...>.

Вы <...> имеете право перед законом - но не перед совестью владеть наделом нашим из бывшего моего Нижегородского имения, то есть по праву благовидной конфискации. Но по какому праву вы похищаете у детей моих надел племянника моего Александра Никитича, добросовестно им в пользу их пожертвованного? По какому праву вы похищаете у жены моей её вдовий надел?»

Одновременно с этим Волконский отправил письма матери В.Н. Репнина и второму своему племяннику, призывая обоих образумить зарвавшегося родственника.

Тяжба с племянником затянется на долгие годы и совершенно разрушит их отношения. Показательно, что когда в 1855 году над зятем Дмитрием Молчановым нависнет угроза выплаты большой денежной суммы и Сергей Григорьевич обратится ко всем родственникам, чтобы собрать средства и помочь мужу Елены, он при этом исключит Репнина «как недостойного в этом участвовать».

Этим не исчерпывались все недоразумения, возникшие между семьёй декабриста и его родными. Вполне естественно, что Волконский, хотя и вынужден был принимать помощь от них, весьма тяготился ею.

Вот почему декабрист, которому вследствие свойственной ему деликатности очень непросто было улаживать с родными все материальные вопросы, старался всеми силами, чтобы семья его не знала нужды, и продолжал, несмотря на все трудности и неудачи, заниматься сельским хозяйством. Однако его увлечение сельскохозяйственными работами имело ещё одну существенную сторону.

Здесь, в Сибири, не знавшей крепостного права, Волконский в процессе своей трудовой деятельности лицом к лицу столкнулся со свободным крестьянином и ещё более укрепился в своих взглядах на необходимость освобождения крестьян.

Жесточайшая царская цензура угнетала, заставляла ссыльных декабристов ограничиваться в своих письмах обсуждением в основных личных, бытовых тем. Но постепенно к ней приспособились, нашли различные пути для нелегальной пересылки, и письма декабристов становятся более содержательными, в них всё чаще и чаще поднимаются проблемы общественного характера. Так, к сороковым годам меняется и содержание писем Волконского. В письме к Пущину, относящемся к октябрю 1843 года, он впервые определённо высказывает свою точку зрения на вопрос освобождения крестьян.

В 1842 году всё упорнее становились проникавшие в Сибирь слухи о предполагаемой крестьянской реформе. Как сообщал в апреле 1842 года Пущину М.А. Фонвизин, в Петербурге, по слухам, «с недавнего времени все умы заняты вопросом об уничтожении в России крепостного состояния. <...> Эта мера будет, конечно, из самых вожделенных для нашего отечества событий и подвинет его на целый век вперёд».

Здесь же Фонвизин поделился с Пущиным своим намерением отослать министру государственных имуществ П.Д. Киселёву некоторые свои соображения по этому поводу, которые ещё раньше были посланы Пущину. В связи с этим Фонвизин обращается к Пущину с просьбой внести свои поправки в его соображения. Пущин в свою очередь пересылает работу Фонвизина для ознакомления своему другу и постоянному корреспонденту Волконскому.

Проект освобождения крестьян, автором которого был Фонвизин, носил явный отпечаток либерализма и был похож на многие помещичьи проекты. Характерными чертами его была забота о неприкосновенности дворянской земельной собственности, о сохранении за дворянским сословием его руководящей роли, боязнь пролетаризации крестьянства и т.д.

Но как ни далёк он был от духа когда-то безоговорочно принятой Волконским пестелевской «Русской правды», декабрист с одобрением отнёсся к нему, о чём и сообщал Пущину в письме от 28 октября 1843 года. Письмо было написано под непосредственным впечатлением от только что прочитанной записки Фонвизина. В этом письме Волконский излагает свой взгляд на закон от 2 апреля 1842 года.

Положительно оценивая появление закона «Об обязанных крестьянах», он высказывает, однако, сомнение в том, что дворянство, «закосневшее в феодальных предрассудках», сумеет претворить его в жизнь, ссылаясь на тот факт, что и указ «о вольных хлебопашцах» из-за сопротивления помещиков получил весьма незначительное применение. «Вольных хлебопашцев в течение 40 лет состоялось 80 000, а как у нас считается до 8 000 000 (восьми миллионов) крепостных крестьян помещичьих, это сотому человеку в течение сорока лет приобретено право гражданства и человечества», - пишет декабрист.

Категорию «обязанных крестьян» Волконский рассматривает только как переходное звено «из постыдного звания рабов в самостоятельных сочленов гражданского общества», обнаруживая этим своё понимание того, что крестьянский вопрос ещё очень далёк от своего разрешения.

Тем не менее декабрист склонен считать, что у этого закона есть более реальная почва для его осуществления, нежели у закона «о вольных хлебопашцах». «Постановление обязанных крестьян кажется мне преимущественно против постановления о вольных хлебопашцах тем, что в новом постановлении более пространства (latitude) к исполнению высокой цели правительства; условия прежнего постановления должны были руководствоваться некоторым общим правилом, которые затрудняли исполнения оного, теперь это просто обоюдно принятое условие между помещиком, утверждённые правительством каждый раз и по сему самому более примеченные к обстоятельствам».

Отсутствие в указе принудительной регламентации и возможность свободного его толкования показались Волконскому положительным моментом по сравнению с указом о «вольных хлебопашцах». Поэтому он переоценивает значение этого закона, не учитывая того важного обстоятельства, что, поскольку всё отдавалось на усмотрение помещика, это практически уничтожало реализацию указа.

Обязанный крестьянин должен стать юридически абсолютно свободным человеком, который, по мнению Волконского, не обязан «иметь с владельцами земли (прежними помещиками, или, как говорят, барином) других обязательств, как платные - деньгами или продуктами». Заключив договор с крестьянином, помещик теряет право вмешиваться в его дальнейшую жизнь. «Всё же, что относится до общинного управления и коренных обязанностей, при отделении из крепостного безусловного положения не может более зависеть от распоряжения, суждения и утверждения прежнего владельца, на эту всю вообще распорядительную часть есть коренные общие государственные узаконения».

Таким образом, кроме критики закона от 2 апреля письмо содержит положительную программу автора: уничтожение помещичьей юрисдикции, сохранение повинностей крестьян только в форме натурального или денежного оброка. Волконский ещё не видит силы, способной заставить помещика отдать землю крестьянину, поэтому для него важно сейчас хотя бы юридическое освобождение крестьян, завоевание ими прав «гражданства и человечества».

Мечтая об освобождении русского народа, Волконский приветствовал даже те осторожные, вынужденные шаги правительства и отдельных землевладельцев, которые со временем, как он надеялся, приведут к настоящему и полному освобождению крестьян: «Граф М.С. Воронцов первый приступил к делу, - писал декабрист, - хвала ему, но жаль, что начал 500 душами, а не всем колоссальным своим имением. Тогда был бы пример, а теперь попытка. По-моему, и условия несовременные».

Последнее осторожное замечание Волконского насчёт «несовременности условий» весьма справедливо, хотя он и не знал, что, когда крестьяне остальных имений Воронцова ознакомились с условиями договора, заключённого помещиком с крестьянами села Мурино, они отказались последовать их примеру.

Лишённый своего состояния Волконский не мог воспользоваться законом от 2 апреля. Тем не менее он просит А.Н. Раевского на основании закона освободить крестьян его бывшего имения. Но родственники, отнюдь не разделявшие его взглядов, отказали ему в этой просьбе, глубоко обидев этим Волконского. Когда в 1854 году И.И. Пущин сообщил ему о начатых Н.Д. Фонвизиной хлопотах по освобождению крестьян, декабрист не мог не вспомнить о нанесённой ему обиде.

«Вести, тобой сообщаемые о <...> Нат[алье] Дмит[риевне] и её предположениях в отношении её имения, меня радуют, а мне упрёк, но таковое распоряжение не было в моей воле - а я предполагал и просил Алек[сандра] Ник[олаевича], чтобы в имении бывшем моём предложили крестьянам откупиться, но, как и во многом, этот человек не принял в уважение мои желания», - отвечал он Пущину.

Прослеживая жизненный путь Волконского, мы не можем не коснуться и столь тонкой сферы, какой является область семейных и супружеских отношений. История знает немало примеров того, как человек чувствующий, наделённый множеством достоинств, не всегда находит понимание в своей семье. Не избежал этого и Сергей Григорьевич. Очевидно, к урикскому периоду жизни следует отнести начало некоторого психологического отчуждения между декабристом и его женой, которое на время определило их отношения.

Как известно, Мария Николаевна Раевская вступила в брак без особой привязанности, уступая настоятельным требованиям отца. «<...> Мои родители думали, что обеспечили мне блестящую, по светским воззрениям, будущность. Мне было грустно с ними расставаться <...>», - пишет Мария Николаевна, вспоминая своё замужество.

Семейные отношения супругов были непростыми с самого начала. Совместная жизнь, оборванная арестом Волконского, была настолько коротка, что вряд ли Мария Николаевна успела приобрести глубокую привязанность к мужу, так часто заменяющую любовь. Вполне закономерен вопрос: что же тогда заставило молодую женщину так упорно добиваться и такой дорогой ценою добиться права разделить изгнание мужа?

Вопрос этот, на который трудно сейчас дать определённый ответ, вставал и перед современниками Волконских, их друзьями и товарищами по несчастью. Так, сын И.Д. Якушкина Евгений, имевший возможность наблюдать жизнь декабристов в Сибири, размышляя о семье Волконских, писал: «Любила ли когда-нибудь Мария Николаевна, жена Волконского, своего мужа - это вопрос, который решить теперь трудно, но как бы то ни было, она была одной из первых приехавших в Сибирь разделить участь мужей, сосланных в каторжную работу. Подвиг, конечно, небольшой, ежели есть сильная привязанность, но почти непонятный, если этой привязанности нет».

Автор небольшого, несомненно спорного, но не лишённого попытки психологического анализа взаимоотношений Волконских в этот период исследования «История жизни М.Н. Волконской» О. Попова объясняет решение Марии Николаевны разделить судьбу мужа глубокой психологической переменой, произошедшей в молодой женщине под влиянием материнства и совпавшего с ним ареста мужа.

Нельзя не согласиться с предположением Поповой, что волей-неволей Мария Николаевна после своего замужества несколько оторвалась от своей семьи и после ареста Волконского почувствовала себя одинокой в имении родителей Болтышка, куда её незадолго до своего ареста отвёз Волконский.

Как доказательство возникающей, хоть ещё и очень непрочной, привязанности её к мужу Попова приводит следующие строки письма Марии Николаевны от 31 декабря 1825 года, в котором она сожалеет о том, что Сергей Григорьевич не может приехать к ней в Болтышку к годовщине свадьбы: «Дорогой мой, обожаемый мой кумир Сергей, я умоляю тебя во имя всего, что тебе дорого, выписать меня к себе, если решено, что ты должен остаться на своём посту».

Всего через два месяца после свадьбы она пишет свекрови: «Я не перестаю благословлять небо за то, что оно даровало мне друга столь достойного, столь исполненного доброты». Или брату: «Он лучший из мужей и будет лучшим из отцов, и я его сейчас люблю более, более, чем когда-либо, ведь он несчастен». Трудно поверить, что эти слова вырвались из равнодушного сердца. Может быть, всё же, отправляясь за мужем, молодая женщина не просто исполняла свой супружеский долг, а ехала именно к своему «кумиру Сергею», повинуясь проснувшимся и естественным чувствам женщины?

Не подлежит сомнению тот факт, что своим приездом в Сибирь Мария Николаевна в значительной степени облегчила жизнь Волконского. В течение многих лет она была физической и моральной опорой декабриста. Энергичная, бодрая духом, она все свои силы и возможности направляла на то, чтобы поддержать мужа, и успешно справлялась со всеми тяготами новой своей жизни. Роль Волконской в этом плане трудно переоценить. Однако со временем, очевидно, в ней произошла глубокая перемена.

О. Попова, останавливаясь особенно подробно на этом этапе жизни Волконской, отмечает, что «с годами сила былого энтузиазма Марии Николаевны, которая заставила её когда-то ехать за мужем в Сибирь, целовать его оковы и произносить имя его с трепетным восторгом», поблекла. «Годы всяческих испытаний не прошли для неё бесследно, - пишет Попова, - они закалили и сделали из неё женщину с властным и непреклонным характером, не смягчённым любовью к мужу <...>. Она выработала в себе ясный, трезвый, но с оттенком сухости и жестокости взгляд на жизнь, веря только в себя и в свой жизненный опыт. Она не умела и не хотела уступать мужу, слабохарактерному, мягкому, сохранившему до глубокой старости способность отдаваться порывам, часто вопреки своей выгоде».

Рождение детей, которых она боготворила, материнство, в которое она погрузилась со всей страстностью своей натуры, также, видимо, способствовали отчуждению Марии Николаевны от мужа. «Что касается меня, я точно курица с цыплятами, бегающая от одного к другому», - пишет она в 1834 году сестре Елене. В письме от 1838 года к ней же она признавалась: «Я совершенно потеряла живость характера, вы бы меня в этом отношении не узнали <...>, чаще всего я апатична; единственная вещь, которую я смогла бы сказать в свою пользу, - это то, что во всяком испытании у меня терпенье мула; в остальном мне всё равно, лишь бы только мои дети были здоровы. Ничто не может мне досаждать. Если бы на меня обрушился свет - мне было бы безразлично».

В том, что страстная любовь к детям затмила все остальные чувства, Мария Николаевна много позже, в 1850 году, сама призналась зятю: «Я не стою ничего вне моей любви к вам троим, и природа иссякла на этом. Помимо этого - я лишь существо нервное, безвольное и вызывающее скуку».

В Урике она стала хозяйкой большого, удобного дома. Муж, занятый своим любимым занятием, пропадавший целыми днями на своём наделе, всё больше отдалялся, она не разделяла его привязанности к простому люду.

О. Попова по этому поводу пишет: «Она давно и бесповоротно вынесла суровый приговор мужу, который читается между строк её писем, таких, казалось бы, мягких по форме, но по существу своему - покровительственно-снисходительных и уничтожающих его. Он в её глазах был человеком не от мира сего, и это вызывало в ней не сочувствие, а лишь иронию. По складу своего характера они были носителями двух разных направлений, которые в наиболее яркие моменты их жизни неизбежно приводили к взаимному непониманию и столкновению».

О. Попова, говоря о разладе в семье Волконских, указывает на «взаимную привязанность» Марии Николаевны и А. Поджио как одну из основных причин этого разлада. Данное предположение О. Поповой невозможно ныне ни опровергнуть, ни подтвердить. Не сохранилось прямых доказательств того, что между Марией Николаевной и Александром Поджио существовали отношения, выходящие за рамки дружеских. С другой стороны, в письмах и воспоминаниях достаточно близких Волконским людей нередко проскальзывают прямые указания на неблагополучие в семье Волконских, в связи с чем упоминается имя А. Поджио.

Совершенно очевидным является факт, что на смену потребности самопожертвования в какой-то момент пришло чувство раздражения, и в результате - глубокий внутренний разлад в семье, который трудно было скрыть от окружающих. Так, в письме Е.И. Якушкина к жене читаем: «Этот брак, вследствие характеров совершенно различных, должен был впоследствии доставить много горя Волконскому и привести к той драме, которая разыгрывается теперь в их семействе».

Командированный в Сибирь в 1839 году для «обревизования государственных имуществ и поселений ссыльных <> и поселений декабристов» Л.Ф. Львов по долгу службы в течение длительного времени наблюдал жизнь декабристов и в своих воспоминаниях изложил немало интересных сведений о них. Результатом его знакомства с семьёй Волконских явились следующие строки: «NN, женщина умная, бойкая и очень приятная, не могла мириться со ссылкою и была недовольна всем и всеми. Она любила посещать выстроенный домик ссыльного Иосифа Поджио на отведённом ему участке близ Иркутска, на самом берегу Ангары, величая выстроенную для Иосифа избёнку «mon chalet» (моя хижина)».

Примерно тогда же Ф.Ф. Вадковский, ближайший сосед Волконских, писал Е.П. Оболенскому (7 октября 1839 года): «Глаз, долго и приятно отдохнувший на примерном супружестве Трубецких, с печалью и огорчением переносится на это. Как мне показалось, одно приличие удерживает мужа и жену под той же кровлей».

Следует ли цитированные выше свидетельства объяснить простым злословием их авторов? Едва ли, скорее они вызваны искренней болью по поводу происходящего. И правомерно ли полностью исключить возможность того, что в условиях столь близкого в этот период соседства, вполне располагающей обстановки, и, прежде всего новых ощущений, которые вызвала жизнь на вольном поселении, действительно могли возникнуть между Марией Николаевной и А. Поджио романтические отношения, которые и не очень-то скрывались?

Следует учитывать и личности участников возможной коллизии: подошедшая к своему сорокалетию, уставшая от самопожертвования и многолетней борьбы за существование, но не утратившая способности к сильным чувствам, «дева Ганга» Мария Волконская и всего семью годами старше весьма привлекательный, если не сказать красавец, итальянец Александр Поджио.

Если нечто подобное и произошло, то вполне возможно, что возникшее у Марии Николаевны новое чувство и вызвало ту нетерпимость в её отношении к мужу, которая стала заметна окружающим.

Итак, существует немалое количество свидетельств современников о том, что в семействе Волконских некоторое время не всё было ладно. Однако, скорее всего, сложности во взаимопонимании явились следствием не одной, а ряда причин, например, известно, что не во всём совпадали позиции родителей в вопросах воспитания и образования детей. Однако, чем бы ни был вызван этот сложный в жизни семьи период, он, по-видимому, длился недолго. Если же допустить предположение О. Поповой о роковом треугольнике, то следует заметить, что со временем всё стало на свои места, участники возникшей ситуации сумели оказаться на высоте и сохранить дружеские, впоследствии перешедшие практически в родственные, отношения, сохранив их до конца жизни.

Тем не менее в описываемый период Волконский не мог не почувствовать перемены в отношении жены к себе. Однако неблагополучие в своей семье он старался тщательно скрывать от окружающих. Более того, создаётся впечатление, что сам Волконский ко всему происходящему в доме относился философски, как к неизбежным, но не слишком-то серьёзным неприятностям, которые глубоко, в общем-то, и не задевали его. Во всяком случае, такой вывод можно сделать, когда читаешь его письма этого и более позднего периодов к детям и близким друзьям. Тема семьи занимает в них важное место.

В письмах нет места обидам, жалобам на судьбу, на своих домочадцев, порою - лёгкая, беззлобная ирония по поводу того или иного действия или поступка кого-либо из близких. За строками писем встаёт человек, главное кредо которого - благодарность за всё, что дарит ему жизнь. Иллюстрация тому - следующий отрывок его письма к сыну (от 26 мая 1855 года из Нерчинского Завода, куда он ездил с гостившей у него сестрой Софьей Григорьевной).

«После обеда мы ездили в Благодатск - исторические для меня места, - пишет декабрист, - и ощущаемое мною впечатление выразилось благодарственным чувством к Всевышнему за тот удел жизни, который он мне определил ввиду всех предстоящих тогда мне испытаний. Высоко ценю приезд жены, ваши рождения и приносимые вами утешения, счастье семейное наше, довольно сносный опальнический быт и надежда для вас лучшего».

И только изредка в его письмах к друзьям, в основном к Пущину, прорывается чувство горечи. Так, в письме к Пущину от 14 января 1840 года, наполненном, как всегда, сведениями о новостях, касающихся общих знакомых, от которых Пущин был оторван, встречается такая фраза: «О себе нечего говорить, стукнул 52-й год, и что ни год, то более разочарований». В прямую связь с семейными обстоятельствами, вызвавшими это чувство разочарования, можно поставить и следующее его замечание, также высказанное Пущину: «По-моему, любить - это быть искренним во всём, без всяких светских соображений».

Будучи человеком бесхитростным и искренним и не желая никоим образом усугублять и драматизировать домашние проблемы, он безоговорочно признавал за Марией Николаевной право быть хозяйкой не только дома, но и своих поступков.

Так, весной 1841 года он сообщает Пущину о том, что жена его на лето поехала, как обычно, «на Камчатник, т.е. близ Усть-Куды», не без иронии оценивая это местечко как «живописный Эльдорадо для поэтических воображений». С его точки зрения, этот переезд лишь тем полезен, что дети «в знойные дни нашего знойного лета резвятся вволю под тенью и гимнастически развивают свои силы, резвясь по утёсам и скалам». О себе же он замечает: «Я же сижу в Урике, а на Камчатнике только наездом. Мне в одиночестве раздолье, свой уголок безмятежный, свои занятия, свои хлопоты, всё безотчётно, а для меня это раздолье».

Однако, несмотря на временные семейные неурядицы, Сергей Григорьевич навсегда сохранил благодарность жене, оценивая её жизнь как подвиг во имя семьи. И вполне искренни слова одного из писем его к сыну: «<...> Как жена, как мать - это неземное существо, или, лучше сказать, она уже праведная в сём мире».

Этими словами Волконский сам обозначил роль Марии Николаевны в его жизни, сделав неуместными все попытки современников, да и потомков, судить о женщине, связавшей с ним свою жизнь и принявшей на себя все её тяготы.

Лев Толстой, лично знавший Сергея Григорьевича и Марию Николаевну, в 1904 году говорил пианисту А.Б. Гольденвейзеру о том, что он не верит рассказам про роман между Поджио и Волконской: «Я не хочу верить, - так часто выдумывают такие легенды и чернят память людей <...>».

Глубокую любовь на протяжении всей своей жизни декабрист питал к своим детям. В каждом письме к Пущину, крёстному отцу Михаила, он с гордостью сообщает об успехах сына и очаровании дочери. Так, 12 февраля 1841 года он пишет: «Оба милы, оба вас ждут, Миша прилежно учится. Жена, Лунин, Поджио Александр, педагоги. Ф.В. Цимбалист учит играть на клавикордах, а я аз грешный в виде Цифиркина».

14

Немало тревожных часов пережил Волконский весною 1842 года, когда стало известно, что царь по случаю бракосочетания наследника распорядился рассмотреть вопрос о родившихся у декабристов в Сибири детях, лишённых Верховным уголовным судом дворянского достоинства. Вызвав 16 апреля по этому поводу к себе С.Г. Волконского, Н.М. Муравьёва и С.П. Трубецкого, генерал-губернатор В.Я. Руперт объявил им высочайшую волю о возможности восстановления их детей в правах дворянства при условии окончания мальчиками кадетских корпусов, а девочками - казённых учебных заведений, поступить в которые они могли, только отказавшись от фамилий своих отцов. На размышление декабристам было дано 48 часов.

От Волконского Руперт 18 апреля получил письменный отказ следующего содержания: «Частые и сильные болезни сына моего совершенно расстроили его здоровье. В положении сём не только предназначение к военной службе, но и самое путешествие его из Сибири в Россию будет для него несомненно пагубным. Дочь моя ещё ребёнок, и что может ей заменить заботливое попечение матери? Существование жены моей так совершенно слито с благополучием и жизнью её детей, что одна лишь мысль о возможности разлуки уже сделалась для неё мучением. Должны ли дети вступить в свет с горькою уверенностью, что отец их купил им житейские выгоды новыми страданиями и самою жизнью матери?» Волконский просил не лишать детей «имени, переданного им святостью брака родителей, имени, которое изгладить в их памяти можно только с уничтожением сыновней в них любви».

Аналогичные письменные отказы последовали от Трубецкого и Муравьёва.

В своём письме Бенкендорфу Руперт вынужден был с величайшим прискорбием сообщить, что «бесконечное снисхождение и высокая <...> милость, которую угодно было явить» царю, «не нашли малейшего отголоска в сердцах этих холодных, закоренелых эгоистов».

Проблема воспитания и обучения сына глубоко волновала Волконского. Пока Михаил был маленький и находился на домашнем обучении, роль педагогов весьма успешно выполняли товарищи. Так, М. Лунин обучал его английскому языку, П. Муханов - математике, А. Поджио - истории, географии, русскому языку, ссыльный поляк Ю. Сабиньский - французскому языку.

В ряду учителей Михаила особо серьёзно к своим педагогическим обязанностям относился М. Лунин. Так, в конце 1830-х годов он набрасывает для Михаила Волконского «План начальных занятий». Лунинский план обучения Михаила включал в себя глубоко продуманные рекомендации по изучению иностранных языков, чему Лунин придавал особое значение, философии, подбору книг для чтения и т.д. Высоко оценивая этот труд, Н. Эйдельман отмечает, что вместе с советами, изложенными Луниным в письмах из Акатуя, «план» представляет «глубоко продуманные принципы воспитания, формирования гармонической, свободной личности в нелёгких, несвободных условиях».

На начальном этапе это обучение вполне удовлетворяло Волконского. Однако сын рос, и домашнего воспитания становилось недостаточно. К вопросу дальнейшего образования сына декабрист относился очень серьёзно. Свою точку зрения по этому вопросу он изложил в письме к Пущину от 25 мая 1840 года: «Системы хороши в книгах, обязанность - лучший наставник в прилежании; кто имеет полную и сильную волю в исполнении оных, тот редко ошибается в направлении воспитания домашнего, т.е. до того времени, как необходимо поступить в общественное образование, выбор которого и постоянный надзор за поступлением есть ещё обязанность родительская».

Волконский считал необходимым подготовить Михаила к поступлению в университет, но в этом ему не удалось убедить жену, и он обращается за помощью к крёстному отцу сына И.И. Пущину. Ниже мы приводим отрывок из письма Волконского к Пущину, который приоткрывает завесу над одной из причин сложностей в семье Волконских этого периода. Сообщая Пущину о болезни Марии Николаевны, декабрист пишет:

«Нет серьёзной болезни, но это - развитие ревматизма и нервное раздражение в самой высокой степени. Нужен уход, покой и особенно перемена образа жизни, - а вы знаете, что не мудрым советам следует моя бедная жена, заслуживающая моё преклонение и преданность, - но всё это состоит не в постоянной лести, не в изучении её фантазий, часто неразумных, а именно это, однако, главный элемент окружения.

Я вам обо всём этом говорю не потому, что я жалуюсь на своё положение, что касается меня, то я философ по убеждению или по необходимости, но я не могу им быть, когда дело идёт о жене и детях, и чем больше я раздумываю обо всём, что их касается в данное время или в будущем, - всё в их положении фальшиво. Жена не любит моих советов, но ведь для Миши наступает пора, когда я должен действовать; его учение идёт плохо; и ученик, и учитель дальше основ не двигаются <...>.

Всякое указание с моей стороны будет обречено на неудачу; надо, чтоб это исходило непосредственно от вас, с сердцем и разумом, как всё, что вы делаете, и это может быть принято <...>. Профессиональный учитель, который смог бы подготовить моего сына к университету, - вот о чём надо думать не теряя времени и нажать все возможные пружины для достижения этого».

Волконский понимал, что сыну предстоит делать карьеру не благодаря, а вопреки знатному происхождению и титулам родителей, и считал необходимым дать ему хорошее образование. «Мишеньке ведь нет в помощь ни заслуг отцовских, ни прав рождения, - пишет он Пущину 28 ноября 1843 года. - Открыть себе дорогу только и может Миша образованностью, посредством экзамена и университетским дипломом, твержу ему об этом, и не худо бы и вам ему, и матери то же сделать».

Однако желанию отца видеть сына студентом университета не суждено было сбыться. Он сумел добиться лишь того, что кроме любителей педагогов-декабристов к Мише стал ходить преподаватель из гимназии.

Не всегда находя понимание в семье, Волконский тем больше дорожил дружбой и добрыми отношениями с товарищами по изгнанию.

«Я мало верю родственным светским связям, тюремное наше семейство совестливее», - пишет он Пущину 25 мая 1841 года. И несколькими строками ниже повторяет эту мысль: «Семья наша тюремная велика, но дружна, это не по-светски, честь нам».

О чувстве спаянности и дружбы, не разделённой расстояниями, так ценимом декабристом, говорят и следующие строки из его более раннего письма к Пущину: «Письмо от вас есть здесь общая радость, и куда ни пустите вы грамоту, в Урик ли, в Оёк ли или к другим нашим товарищам-соседям, она пересылается, каждый торопится прочесть её и узнать, каков ваш гумор, как лучший отпечаток вашего физического быта, подтверждённого беспрерывной недуге. Об чувствах и спроса нет - всякий считает их постоянным, лучшим своим добром». И далее: «Вы знаете, что я весь душой друзьям своим, и всякое, им случившееся, близко моему сердцу».

Его рассказы о товарищах-декабристах, составляющие основное содержание его писем, полны искренней заинтересованности в их делах, душевной теплоты и порою мягкого, незлобивого юмора.

Так, сообщая Пущину о переезде Якубовича в Енисейскую губернию на золотые прииски и намерении его «заняться подрядами», Волконский отмечает: «Здесь дела его оборотные шли очень хорошо, авось и там пойдёт на лад, лихой кавказский витязь - удачный сибирский спекулянт». И следующие строки говорят о глубоком уважении автора письма к Якубовичу, умудрившемуся из Сибири материально поддерживать своих родных, оставленных в Европейской России: «Труд есть доброе дело, в особенности когда даёт способ обеспечивать свой быт и способствует быть полезным и другим».

С искренним уважением пишет декабрист о Муханове: «Тот же добрый и почтенный Муханов, тот же неуклюжий толстяк прямодушен как прежде, изредка острит на счёт ближнего и готов всякому оказать услугу». Волконский высоко ценил этого человека, который 10 лет в одиночестве провёл «среди полудиких» в Братском остроге. «<...> Не одичать и сохранить все качества нравственного и просвещённого человека - это не безделица». О делах Муханова он пишет с юмором: «Хлебопашец, спекулянт вволю, купил здесь морское судно, взял подряд поставки хлеба на прииски, сам поплыл великим адмиралом, всё будет хорошо, лишь бы ангарские пороги не сыграли шутку и барка, хлеб и барыши не погрузили в воду. Русский авось - великое дело, авось всё уладится».

Дружеские отношения не только поддерживались, но ещё более укрепились между Волконским и М.С. Луниным, старым товарищем по Кавалергардскому полку. О многом говорит тот факт, что именно у Волконского хранились антиправительственные сочинения Лунина. Эти сочинения возникли именно в урикский период, когда, по определению Н. Эйдельмана, Лунин начал «действия наступательные», и явились итогом казематских бесед, споров, воспоминаний, обсуждения прошедших событий, которые активно велись в стенах «каторжной академии». Волконский был активным участником этой «каторжной академии».

Факт хранения Волконским автографа одной из редакций лунинских «Писем из Сибири», а также собственноручно переписанной им работы Лунина «Взгляд на русское Тайное общество с 1816 до 1826 года», которая, по сути, явилась первой историей декабристского движения, вполне закономерен. Лунин отдал свои антиправительственные произведения не просто человеку, которому доверял, но своему единомышленнику. Для Волконского хранить лунинские работы было совсем небезопасно, ведь именно за эти крамольные сочинения и был повторно арестован и отправлен в Акатуй их автор.

Арест Лунина, последовавший 27 марта 1841 года, глубоко огорчил Волконского. В тот день на рассвете Волконский, направлявшийся к заутрене, был удивлён царившим в этот ранний час оживлением у церкви. У собравшихся толпой крестьян он узнал о том, что скопление жандармов связано с арестом Лунина. «Я повернул оглобли и приехал на место происшествия, - рассказывал Волконский Пущину, - он уже садился в повозку, успел пожать руку 35-летнему другу, успел проводить его на путь новых испытаний душевными молитвами и сердечными желаниями. Благодарю Бога, что дал мне это утешение; Михаил Сергеевич был тронут видеть одного из своих при вечной, может быть, с нами разлуке».

Прибывший арестовать Лунина чиновник особых поручений Успенский в донесении Руперту также отметил факт появления Волконского у дома Лунина в момент, когда уже опечатывалась квартира арестованного, а сам он садился в коляску. «<> Они успели, кажется, сказать не более двух, трёх слов, причём Волконский спросил только Лунина по-французски, не надобно ли ему денег», - сообщал Успенский.

Этот поступок Волконского произвёл на многих его товарищей большое впечатление. Вадковский, например, склонен был даже считать, что он тем самым заставил многих, прежде позволявших себе неодобрительно относиться к его причудам, переменить своё отношение к нему. «Его положение (будь это сказано между нами) чрезвычайно улучшилось, - пишет Вадковский Пущину. - И кажется, арестование Лунина немало тому способствовало. Он один из всей Урики вёл себя преблагородно и как следует товарищу <...>. В эту минуту старик был истинно велик душой и через одну ночь встал вдруг выше всех тех, которые его беспрестанно унижали».

Сам Волконский не склонен был так высоко оценивать свой поступок: повернув оглобли от церкви, куда направлялся, к коляске с арестованным Луниным, он просто повиновался зову сердца.

Рассуждая о возможных причинах внезапного ареста Лунина, Волконский заключает: «Но что положительно, это то, что его нет между нами, что недосчитывать его в нашем круге для нас горестно. Вы знаете давность моего знакомства с ним, - обращается он к Пущину, - тридцать пять лет близкого знакомства и полного уважения не может измениться, быть подчинено никаким событиям, и теперь вне его присутствия люблю и уважаю по-прежнему, если он виновен, это его дело, его воля и его ответ - мне же долг, обязанность не измениться по обстоятельствам».

После ареста Лунина на Волконского пали заботы о его имуществе. «Теперь у меня в заведении Лунина дом, сарай, баня, амбар, то есть голые стены, ломаная мебель, пустые закрома, две тощие лошади, одна корова, дойная лишь по названию, и известный вам его прислужник старик Васильич с многочисленным его семейством, - сообщал декабрист И.И. Пущину. - Он мне поручен с М[ихаилом] С[ергеевичем], и вы довольно меня знаете, чтоб не сомневаться, что свято и сколь сил будет исполнено его поручение».

М.С. Лунин писал Волконскому из Акатуя: «Заботы, которые вы оказываете Василичу и его семье, показывают одновременно и ваше превосходное сердце, и вашу постоянную ко мне дружбу. Кому была бы охота брать на себя подобную тяготу? Не имея возможности ничего сделать для этих бедных людей из глубины моей темницы, я вручаю вам их судьбу».

В другом письме Лунин отмечал, что все распоряжения и действия Волконского относительно его состояния «безукоризненны».

Самым же ценным из всего оставленного Луниным Волконскому были книги - знаменитая лунинская библиотека, доставившая Волконским немало забот и треволнений.

Благодаря хлопотам сестры Лунина Е. Уваровой было получено разрешение Бенкендорфа на пересылку в Акатуй части книг. Осенью 1842 года Лунин получил присланные Волконским книги. Кроме книг в Акатуй от Волконских шли тёплые вещи, лекарства, провизия.

И после ареста Лунина Волконский продолжал сохранять с ним дружеские отношения. Как отмечает С. Окунь, Волконские были единственными людьми, с которыми Лунину удалось поддерживать более или менее систематическую переписку. Помимо старших Волконских Лунин адресовал свои письма также бывшему своему ученику - Мише Волконскому.

С арестом Лунина Волконские потеряли не только друга, но и отличного учителя и воспитателя. «Тем более сожалею о том, что его нет между нами, что он с необычным успехом занимался с Мишею, - сетовал Сергей Григорьевич в письме к Пущину. - он учил его английскому языку, ребёнок быстро подавался вперёд с охотою к занятию, и учитель пристрастился к нему; системы хороши в книгах, а для дела - навык; он учил шутя, забавляя ребёнка, а успехи были очевидны».

Проблему воспитания сына, как уже отмечалось, столь важную для Волконского, он продолжает обсуждать в переписке с Луниным, при этом письма Лунина (письма Волконского Лунину в Акатуй не сохранились) содержат ряд полезных практических советов в этом плане.

Так, он рекомендует Марии Николаевне не переоценивать значения учебных заведений и обратить серьёзное внимание на то, чтобы Миша был снабжён хорошими руководствами по истории, географии, математике и т.д. «При помощи этих источников, - писал Лунин в июне 1843 года, - можно заниматься так же хорошо в Сибири, как и в Германии и во Франции». В этом же письме содержится замечательный лунинский афоризм: «Надо всё прощать, но ничего не забывать», который станет для Волконского девизом на всю последующую жизнь.

Мише же Лунин настоятельно рекомендовал накапливать «положительные сведения», учил его разбираться в книгах и отличать полезную от бесполезной.

Очевидно, некоторое время Волконские не получали писем от Лунина, и это их огорчало. В письме от 28 ноября 1843 года Волконский жаловался на это обстоятельство Пущину: «Михаил Сергеевича всё нет меж нами, живёт, как говорят, в Акатуе, и уверен, что живёт бодро, не унывая духом. Этот человек заслуживает глубокого нашего уважения, и про него можно сказать - до конца испытавший. Я пишу к нему изредка, но не получаю от него ответов, пустые мои письма к нему доходят, полновесных его строчек не имею, la parole est une arme terrible - on l'en a prive» («слово - страшное оружие, оно отнято у него»).

И ещё одно событие - смерть Никиты Муравьёва, последовавшая 28 апреля 1843 года, - глубоко потрясло декабриста. Описывая Пущину кончину товарища, он даёт ему высокую оценку: «Никита Михайлович был добрый христианин, нежный муж и примерный отец, отличный гражданин, отличный брат тюремный, добродетельный человек <...>. Мы бренные его останки снесли вчера в могилу, и похоронен он при Урицкой церкви. Слёзы прихожан были не покупные - похоронные; сир и нищ потеряли в нём благодетеля, а мы - человека, достойного нашего движения; ветерана нашего дела, товарища, пылкого душой и ума обширного».

Знаменательно, что Лунин, узнавший от Волконских о смерти Н.М. Муравьёва, так же высоко оценил его. «Смерть моего дорогого Никиты, - писал он в Урик, - огромная потеря для нас. Этот человек один стоил целой академии».

С грустью отмечал Волконский, что в Урике «как-то со смерти Никиты Михайловича всё неладно идёт, общая разладица между нашим его бывшим кругом <...>».

Вести о смерти товарищей, разбросанных по всей Восточной Сибири, наводили на печальные мысли, одной из которых Волконский поделился с Пущиным. «Не грустно умереть в Сибири, - писал он своему другу, - но жаль, что из наших общих опальных лиц костей - не одна могила, мысли об этом не по гордости, тщеславию личному, врозь мы, как и все люди, пылинки, но грудой кости наши были бы памятником дела великого при удаче для родины и достойного тризны поколений».

Эти скупые строки - свидетельство того, что их автор оставался верен своим гражданским принципам и сохранил глубокое уважение и веру в «дело великое», ради которого он пожертвовал свободой.

Шли годы, подрастали дети, приходилось серьёзно думать о дальнейшем их обучении, и особенно Михаила. К тому же здоровье родителей требовало постоянного лечения, которое они не могли получить в Урике. Поэтому Мария Николаевна решила попытаться выхлопотать себе право переселиться в Иркутск.

15 августа 1844 года М.Н. Волконская обратилась к своему родственнику шефу жандармов А.Ф. Орлову с просьбой исходатайствовать ей разрешение переехать с семьёй в Иркутск. Просьбу Волконской поддержал Руперт, который писал Орлову: «Обязанностью считаю доложить, что на дозволение жене государственного преступника Волконского вместе с мужем её в г. Иркутск для излечения болезни я не вижу никаких препятствий».

Создался прецедент: по существовавшему положению селить государственных преступников в городах, расположенных по сибирскому тракту, запрещалось. Кроме того, в Петербурге знали, что Марии Николаевне разрешалось иногда для советов с врачами приезжать в Иркутск. На основании всего этого Николай отказался удовлетворить просьбу М.Н. Волконской.

В январе 1845 года Е.И. Трубецкой было разрешено проживать с детьми в Иркутске, а мужу - посещать их. Это решило и участь Волконских. Некоторое время спустя они тоже получили подобное разрешение.

Вскоре и Волконский перебрался в Иркутск. М.Н. Волконская пишет, что первоначально ему было дозволено два раза в неделю посещать семью, «а несколько месяцев спустя и совсем туда переехать».

Осуществилось наконец желание декабриста видеть своего сына учащимся гимназии, окончание которой он справедливо считал необходимой ступенью для поступления в университет. 25 февраля 1846 года жена декабриста обратилась к А.Ф. Орлову с просьбой разрешить поместить Мишу в Иркутскую губернскую гимназию. Руперт, поддержавший перед Орловым её просьбу, особо подчеркнул при этом, что «публичное воспитание есть лучшее средство дать юному уму направление, согласное с видами правительства». На этот раз Николай согласился удовлетворить просьбу жены декабриста.

Окончив с золотой медалью в 1849 году гимназию, Михаил Волконский изъявил желание поступить на службу к сменившему Руперта новому генерал-губернатору Восточной Сибири Н.Н. Муравьёву, о чём сообщил Орлову. На запрос об успехах сына декабриста А.Ф. Орлов получил из Министерства просвещения такой ответ: «Окончивший полный гимназический курс ученик Михаил Волконский за отличные успехи и благонравное поведение удостоен аттестата с правом на вступление в гражданскую службу с чином 14-го класса и награждён золотой медалью».

По повелению Николая Михаилу Волконскому разрешено было выдать аттестат с правом поступления в гражданскую службу. С помощью Н.Н. Муравьёва Михаил был определён на службу в Главное управление Восточной Сибири.

Высшего же образования, «университетского диплома», который, по мнению Волконского, открыл бы сыну блестящую карьеру, Михаилу получить не удалось. Однако и без этого молодой Волконский сумел впоследствии дослужиться до товарища (заместителя) министра просвещения и занимал всю жизнь высокие административные посты.

В значительной степени его успешному продвижению по служебной лестнице способствовала та политическая благонадёжность, которую он сумел в себе воспитать. Так, в 1850 году в письме к А.Н. Раевскому Михаил Волконский признавался: «Вы мне советуете не мечтать о несбыточном усовершенствовании мира, бояться германской умозрительности и пр., поверьте, дядюшка, что у меня такое отвращение от всего этого, в особенности же от политики, что я никаких политических книг никогда и в руки не беру, а русские газеты читаю для того только, чтобы знать, что на свете делается».

Итог подобного, намеренно отстранённого от политики воспитания сына декабрист подведёт в одном из своих писем к нему: «Ты знаешь по опыту, мой друг, что я никогда не направлял ни ум, ни сердце твоё на убеждения политические. Они мои собственные - худы ли или хороши. Ты от попечительского материнского воспитания передан был в общественное, правительственное. Шёл наряду с другими твоими однокашниками без барской спеси среди товарищей разных сословий. Я благословил тебя на службу отечественную, царскую. Ты пробил себе дорогу без бабушкиных протекций, преданный мне друг, руководствуясь долгом и собственными убеждениями, - и я сойду спокоен о тебе, утешен тобою - в могилу».

Заметим, что отношения отца и повзрослевшего сына навсегда останутся дружескими и доверительными. Уже поступив на службу к губернатору Муравьёву, Михаил по роду своих обязанностей проводил много времени в поездках, но старался держать отца в курсе своих служебных и личных проблем и сам постоянно ощущал его заботу и любовь. Это хорошо прослеживается по сохранившейся и весьма обширной их переписке. О многом говорят и строки дневника Михаила Сергеевича за 1852 год. Летом этого года он во время своего путешествия по Сибири с Н.Н. Муравьёвым заболел и вынужден был задержаться на лечении в Нерчинске.

Перед нами дневниковая запись от 23 июня 1852 года: «<...> К вечеру я стал покойнее; мне тому помогло письмо батюшки. Добрый, уважаемый! Ты не забываешь меня, ты не только делаешь мне издали благие, здравые советы, но даже хочешь развлечь меня, рассказываешь городские анекдоты, происшествия. Благодарю тебя! Ты заботишься даже о том, чтоб мне было весело! Заботы отца о взрослом уже сыне гораздо реже встречаются, чем советы, и я тем более ценю их».

Приход в 1847 году нового генерал-губернатора, Н.Н. Муравьёва, во многом изменил положение декабристов. Если до этого на них смотрели как на политических ссыльных, опальных людей, каковыми они и были, и потому жизнь их подвергалась постоянным ограничениям и запрещениям, то теперь они вздохнули свободнее. Относясь весьма доброжелательно к декабристам, Муравьёв старался по возможности облегчить им жизнь. Кроме этого, он и его жена открыли для семей декабристов свой дом, тем самым дав повод к тому же и другим высокопоставленным иркутским чиновникам.

Довольно яркую картину положения декабристов при Муравьёве рисует Б.В. Струве, который в 1848 году вместе с несколькими выпускниками императорского лицея приехал на службу к иркутскому генерал-губернатору.

«Мы все <...> были в некотором недоумении, как нам держаться по отношению к государственным преступникам, декабристам, - пишет Струве. - Недоумение это немедленно было разрешено генерал-губернатором: он дозволил нам смотреть на них как на равноправных членов местного общества, в среде которого они и до нас уже вращались совершенно свободно, наравне с остальными, более просвещёнными жителями города. В двух домах бывших князей-ссыльнопоселенцев, Сергея Григорьевича Волконского и Сергея Петровича Трубецкого, собиралось всё более просвещённое общество губернского города.

Главы этих домов считались поселенцами, водворёнными в одном из ближайших к городу селений Урике и временно будто приезжавшими только в город для свидания со своими семействами, но в действительности они постоянно проживали в своих домах, записанных по городским спискам на имя их жён, просторных и роскошно убранных по образцу лучших столичных барских домов <...>. Сам генерал-губернатор и супруга его Екатерина Николаевна вскоре после приезда в Иркутск сделали визит княгиням Волконской и Трубецкой и этим самым указали, какое место они пожелали предоставить их семействам в среде иркутского общества <...>».

Струве отмечает: сами декабристы «вели себя по отношению к Муравьёвым и к нам, как к лицам официальным, с утончённою деликатностью, не давая ни малейшего повода к каким-либо нареканиям».

Как рассказывает далее Струве, отстранённый от должности губернатора А.В. Пятницкий, затаив зло на Муравьёва, донёс в Петербург о «предосудительном» сближении генерал-губернатора с декабристами. На последовавшее из Петербурга требование дать объяснение по этому поводу Муравьёв ответил, что, по его мнению, декабристы уже искупили свою вину, что никакое наказание не должно быть пожизненным, так как цель наказания - исправление, а это вполне достигнуто по отношению к декабристам, и что нет основания оставлять их исключёнными из общества, в составе которого они имеют право числиться по своему образованию, своим нравственным качествам и т.д. В конечном счёте Муравьёва оставили в покое.

Декабристы и особенно их жёны своей образованностью, манерами, поведением, наконец, умением одеваться и вести дом не противопоставляя себя принятому иркутским обществом образа жизни, но самым непосредственным образом оказывали влияние на него, привнося в него элементы европейской, столичной культуры. Об этом свидетельствует Н.А. Белоголовый, имевший возможность несколько лет наблюдать жизнь декабристов и в Урике, и в Иркутске.

В своих воспоминаниях он отмечает: «Истинное просвещение сделало то, что люди эти не кичились ни своим происхождением, ни превосходством образования, а, напротив, старались искренно и тесно сблизиться с окружавшей их провинциальной средой и внести в неё свет своих познаний; все пройденные ими в жизни испытания наложили на них печать не озлобления, не человеконенавистничества, а безграничной гуманности, необыкновенного благодушия и скромности <...>».

Рассказывая о домашнем театре, устроенном Волконскими, и считая его, например, в выборе репертуара более серьёзным, нежели местная труппа, Белоголовый заключает: «Уже одна открытая жизнь в доме Волконских прямо вела к сближению общества и зарождению в нём более смягчённых и культурных нравов и вкусов».

Сам Н. Белоголовый, попав мальчиком в среду декабристов, ощущал на себе благотворное влияние этой среды. Он вспоминает, что у Волконских часто бывали балы, маскарады, разнообразные зимние забавы. Всё это делалось ради подрастающих детей. «Мой старший брат и я, сделавшись учениками А.В. Поджио, тотчас же попали в этот круг и стали часто бывать в нём; таких сверстников для компании Мишелю, большею частью из воспитанников губернской гимназии, собиралось постоянно человек 15, и это посещение светского барского дома не могло не влиять на нас в хорошую сторону, исподволь шлифуя наши нравы и манеры, оставлявшие желать многого по причине глухой обстановки тогдашней провинциальной жизни».

И наконец, как прямое следствие появления в Иркутске ссыльных декабристов, Белоголовый отмечает возникшую в иркутской купеческой и чиновничьей среде потребность давать своим детям хорошее образование, а также стремление молодёжи к поступлению в университеты.

Очевидно всё-таки, что положение, завоёванное семьями декабристов в иркутском обществе, далеко не всем пришлось по душе. Многие были недовольны тем уважением, которым пользовались декабристы в Иркутске.

Так, в июне 1852 года в редакцию газеты «Северная пчела» было прислано из Иркутска анонимное письмо, автор которого с негодованием сообщал, что поселённое с 1825 года в Сибири «племя» позволяет себе публичные «ужасные ругательства» и «проклятия» в адрес царя. Кроме того, аноним отмечает огромное влияние в Иркутске этого «племени», перед которым «все здесь преклоняются» и ищут с ними знакомства.

Письмо из редакции попало в III Отделение, откуда его управляющим Дубельтом было переправлено в Сибирь, в 8-й округ корпуса жандармов. Отвечая на вопрос Дубельта, начальник 8-го корпуса жандармов сообщал, что живущие в Иркутске в данный момент Трубецкой, Волконский и Поджио «ведут скромную и более уединённую жизнь». Внимание Н.Н. Муравьёва к их семьям объяснял «по весьма естественной причине: жёны их лучшего образования, а недостаток этого в прочих сословиях города послужил к тому, что супруга генерала Муравьёва оказывает им внимание и даже расположение, иногда посещает их и принимает у себя». При этом в письме отмечалось, что сами декабристы никогда не бывают в доме генерал-губернатора. Сам же Муравьёв посещает, и то очень редко, только Волконского.

Заверяя Дубельта в абсолютной лживости письма, жандарм приводит весьма разумный аргумент в доказательство того, что содержание письма, приписывающего декабристам всякого рода публичные ругательства в адрес царя, не соответствуют действительности. «Это совершенно неправдоподобно уже и потому, что они все более или менее умны, а с тем вместе очень понимают настоящее своё положение, в котором высказывать так гласно, как говорит безымянное письмо, свои преступные мысли означало бы совершенное отсутствие рассудка».

Внук декабриста Сергей Михайлович, который тщательно собирал все сведения, имевшие отношение к жизни своих прославленных родственников, подметил одну психологически тонкую особенность, связанную с переездом декабристов в Сибирскую столицу. Он пишет, что их жизнь на этом этапе «<...> уже не может представлять ни черт драматизма, ни черт живописности, которыми отличался предыдущий период. Декабрист становился одним из обывателей, и если в глазах прочих обывателей что-нибудь его отличает, то уж не ореол мученика, а лишь известные гражданские и общественные ограничения <...>.

Чувствуется известное опрощение, перемена репертуара, если можно так выразиться; из героической трагедии мы переходим к картинкам обывательской драмы. Жизнь большого губернского города с его постоянным напряжением чиновно-общественных мелочей способна засосать всякого. Прибавить к этому, что декабристы, в течение пятнадцати лет оторванные от всякой общественной и гражданской жизни, вдруг очутились в этом губернском водовороте, - понятно станет, что они кинулись в него с известным упоением».

В этом смысле Мария Николаевна не стала исключением. Для неё переезд в Иркутск открывал возможность вернуться хоть в какой-то степени к прошлой, такой привычной с юности светской жизни, и она охотно устраивает приёмы, собирает просвещённое общество губернского города на музыкально-литературные вечера, домашние спектакли. Открываются и иные возможности для образования и развития детей.

Сергей Григорьевич же остаётся верным своим привычкам. Его мало интересует светская жизнь, и большую часть времени он по-прежнему проводит в деревне, поближе к земле, к крестьянам, среди которых у него немало друзей. Его общение с крестьянами, отсутствие в одежде и манерах светского лоска - всё это вызывало неодобрение Марии Николаевны. Однако декабрист обращал мало внимания на недовольство жены и косые взгляды его друзей.

Вновь обратимся к воспоминаниям Н.А. Белоголового: «<...> Старый князь, тяготея больше к деревне, проживал постоянно в Урике и только время от времени выезжал к семейству, но и тут - до того барская роскошь дома не гармонировала с его вкусами и наклонностями - он не останавливался в самом доме, а отвёл для себя комнатку где-то на дворе, и это его собственное помещение смахивало скорее на кладовую, потому что в нём в большом беспорядке валялись разная рухлядь и всяческие принадлежности сельского хозяйства; особенной чистотой оно тоже похвалиться не могло, потому что в гостях у князя опять-таки чаще всего бывали мужички, и полы постоянно носили следы грязных сапог».

Как рассказывает Белоголовый, Волконский целые дни проводил на работах в поле, зимой же любил посещать базары, где встречался со своими друзьями крестьянами и подолгу беседовал с ними «по душе и о нуждах и ходе хозяйства».

Иркутское общество с неодобрением смотрело на увлечение Волконского огородничеством и на его привязанность к крестьянам. «В Иркутске это не нравилось, находили, что князю неуместно с мужиками на базаре разговаривать», - подтверждает внук декабриста Сергей Михайлович. Причиной тому были не только провинциальные представления о том, что можно и что не следует делать человеку, носящему столь высокий титул. Известно, что в Европейской России среди помещиков было немало именно князей, владевших огромными земельными владениями и предпочитавших жить в своих имениях, поближе к земле. Да и сам декабрист до лишения его Верховным уголовным судом прав и состояния владел и поместьями и крестьянами.

Сергей Михайлович подмечает более глубокую, можно сказать экономическую, причину отторжения иркутским светом образа жизни Волконского. Он пишет: «Надо принять во внимание, что сибирская «аристократия» была купеческая, богатство их было промысловое, земля и земляная работа не в чести обреталась, и на неё ложилось нечто рабское от того сословия, которое на ней работало. Сергею Григорьевичу такие соображения были чужды, да и могли ли не быть чужды человеку, принесшему всё в жертву идее освобождения крестьян?»

Было бы глубоким заблуждением видеть в подобном поведении декабриста опрощение, отход от привычных норм дворянского поведения. В том-то и дело, что Волконский мог позволить себе роскошь попроще одеться, посетить базар или скотный двор, побеседовать с крестьянами и при этом говорил по-французски как истинный француз, был любезным и ласковым с детьми и занимал соответствующее своему положению место в любой гостиной, т.е. оставался при любых обстоятельствах органичным носителем воспитанной веками дворянской культуры.

Как отмечает Ю.М. Лотман: «Эта способность быть без наигранности, органически и естественно «своим» и в светском салоне, и с крестьянами на базаре, и с детьми составляет культурную специфику бытового поведения декабриста, родственную поэзии Пушкина и составляющую одно из вершинных проявлений русской культуры».

Анализируя именно бытовое поведение декабристов в ссылке, Лотман характеризует его не как отказ от «выработанных культурой норм бытового этикета, а как усвоение и переработку этих норм». И во всех случаях оно оставалось дворянским, т.е. основанным на блестящем воспитании. «А подлинно хорошее воспитание культурной части русского дворянства, - подчёркивает Лотман, - означало простоту в обращении и отсутствие чувства социальной неполноценности и ущемлённости». Сказанное в полной мере относится к Волконскому.

Если в компании друзей жены декабрист не находил поддержки в своих увлечениях, а только шокировал собравшихся своими редкими появлениями в гостиной в крылатке и грязных сапогах, то в среде своих немногочисленных друзей, декабристов, он отдыхал душой.

«Удалившись вовсе от шумных бесед здешнего общества, изменчивого и в нашем отношении, я более всего вижусь с двумя лицами, посещаю их, может быть, в наклад им скука моего присутствия, - пишет декабрист Пущину. - Это Якушкина-отца и моряка князя Оболенского. Первый - старый знакомый, сотюремник и всегда уважаемый мною человек по уму, и по сердцу. Живёт в прошедшем, а он его горячо любит, ценит наш быт без хвастовства, но с самодостоинством, а в будущем надеется <...>.

Второй, т.е. Оболенский (молодой), моряк, молодой человек, весьма замечательный образованностью, теплотой души и добросовестностью, немного консерватор, но понимает всё, что близко к сердцу нам, демократам, любящий Россию с точки зрения весьма светлой, просто очаровал и нас; Оболенский лечится и поэтому не выезжает, а мне это домоседство и кстати, у меня все рано ложатся, и я уж по крайней мере два раза в неделю у него сижу до полуночи».

15

Интенсивная переписка, которую вели разбросанные по разным уголкам Сибири декабристы, в конце 1840-х годов наполнилась новым содержанием. В эти годы на арену борьбы с самодержавием вышло поколение, наиболее яркими представителями которого были петрашевцы, сосланные в рудники Забайкалья. Естественно, что и в письмах, и при личном общении декабристы не могли не обсуждать прежде всего вопросы идеологии нового этапа освободительного движения в России.

Интерес к развитию общественной мысли в России и на Западе в среде декабристов никогда не ослабевал. Они были знакомы с утопическими социалистическими теориями Ш. Фурье, Сен-Симона, Прудона. В этом смысле идеология петрашевцев, близкая к утопическому социализму, давала новую пищу для обсуждений. Не могли не оказаться в центре внимания декабристов  и события в Западной Европе: речь идёт о буржуазных революциях в Германии, Франции, Италии, Венгрии 1848-1849 годов.

Все эти новые моменты, и прежде всего распространение в России социалистических идей, в центре которых стояла идея отмены собственности, введение права на труд, освобождение крестьян с землёй, вызывали в декабристской среде горячий отклик. Станут они и предметом переписки между С. Волконским и Н.А. Бестужевым.

«С С.Г. Волконским Н. Бестужев уже в 1848 г. начнёт обсуждать в письмах тему о социализме и коммунизме, - пишет С. Коваль, - высказывая и одобрительные, и критические мысли в адрес этого нового политического учения, овладевшего умами молодого поколения». Эти же вопросы, как замечает С. Коваль, станут позже «<...> главным предметом разговоров с Волконским и Трубецким, когда они посетят Бестужевых в неоднократных поездках в Кяхту к Ребиндерам».

Следует добавить ещё один предмет обмена мнениями между Волконским и Бестужевым. Речь идёт о дошедшей до Сибири книге Н.И. Тургенева «Россия и Русские», опубликованной им в Брюсселе в 1847 году. Из письма Н. Бестужева Волконскому от 22 августа 1849 года следует, что тот получил все три тома труда Тургенева от Волконского для ознакомления и собирается внимательно их изучить.

Известно, что декабристы резко критиковали книгу своего бывшего товарища по тайному обществу, ставшего политическим эмигрантом, расценив её как попытку оправдаться перед правительством за своё участие в тайном обществе. Особое неприятие также вызвала высказанная Тургеневым идея освобождения крестьян в рамках самодержавного строя с постепенным превращением его в конституционную монархию. «Болтовнёй без всякой пользы» назвал Бестужев идеи, содержащиеся в труде Тургенева, после ознакомления с ними, в письме к Волконскому.

Мы не располагаем, к сожалению, ответными письмами Волконского к Бестужеву именно этого времени, но впоследствии и в своих «Записках», и в письмах после возвращения из Сибири Волконский не раз высказывал своё резко отрицательное отношение к труду Тургенева. Поэтому можно смело предположить, что и теперь оценка Волконского, высказанная им в переписке с Бестужевым по поводу книги Тургенева, была не менее критической.

Коротать время позволяли старые, верные друзья - книги. У Волконских в Иркутске была уже солидная библиотека. Книги стали прибывать в Сибирь почти сразу после отъезда декабристов из Петербурга. Родные присылали в основном французских авторов: Корнеля, Расина, Вольтера, Мольера и др. Позже Волконский, как уже указывалось, получал многие новинки русской и зарубежной литературы. Его библиотека была одной из богатейших в Иркутске. В 1851 году, когда открылся Сибирский отдел Русского географического общества, одним из первых «и очень щедрых» вкладчиков стал Волконский. Позже он часть библиотеки пожертвовал обществу. К сожалению, библиотека общества, в том числе и книги Волконского, погибла при пожаре в 1879 году.

Большое разнообразие в жизнь вносили гости из Европейской России. Навестил Волконских писатель И.А. Гончаров, возвращавшийся в Россию после своего путешествия на фрегате «Паллада», побывал в гостях и морской офицер А.М. Линден, находившийся в Восточной Сибири в составе эскадры адмирала Е.В. Путятина. Посетил Волконских и владелец одного из первых петербургских «дагерротипных заведений» А. Давиньон, сделавший ряд первых фотографических изображений Волконских.

Сохранился портрет Марии Николаевны, написанный в конце 1840-х годов путешествовавшим по Сибири шведским художником Карлом Мазером. С поразительного по своей психологической силе портрета смотрит уже немолодая, сохранившая свою необычную красоту женщина, много пережившая, утратившая иллюзии, но не утратившая воли к жизни. Те же прекрасные «Глаза девы Ганга», по выражению Зинаиды Волконской, но взгляд печальный, отрешённый, словно устремлённый внутрь себя. Несомненно, портрет не фотоснимок, и насколько он соответствует модели, судить сейчас трудно, но представляется, что именно так и выглядела, какой её увидел художник в 1848 году, эта удивительная, способная на решительные поступки и вопреки всем обстоятельствам оставшаяся хозяйкой своей судьбы женщина.

В доме Волконских частенько гостили друзья. Так, в 1849 году дважды наезжает в Иркутск И.И. Пущин и подолгу гостит у Волконских. «Живу у Волконских - не замечая, что я гость. Балуют меня на всём протяжении сибирском», - сообщает Пущин в письме от 18 августа 1849 года сразу двум своим корреспондентам - М.И. Муравьёву-Апостолу и Е.П. Оболенскому. Во время второго приезда Пущина в Иркутск вместе с Волконским съездили в Олонки навестить живущих там.

В 1854 году в Иркутске на лечении находился И.Д. Якушкин, проводивший много времени с Волконским, к вящему удовольствию последнего. «Вижусь с Якушкиным <...>. Сердечно уважаю его, что за горячая душа, что за светлый взгляд, - пишет Волконский И. Пущину. - Очень рад, что сблизился с ним, - и буду стараться сохранить его доброе мнение о мне».

Известно о двух приездах в Иркутск из Селенгинска Н. Бестужева, при этом в 1855 году он прожил там почти полтора месяца. По просьбе Марии Николаевны, нежно любившей своего внука Серёжу, которому было тогда два года, Бестужев написал его портрет. Портретом она осталась недовольна, найдя, что художник изобразил его более взрослым, чем он был на самом деле. Волконского же портрет вполне удовлетворил. К сожалению, портрет Серёжи Волконского не сохранился, как не сохранились, впрочем, и портреты Михаила и Нелли, которые, как считает И. Зильберштейн, по всем данным, неоднократно писались ранее, ещё в Петровском Заводе.

Немало времени отнимали также заботы по устройству дел умерших товарищей. Так, после смерти в 1854 году П.А. Муханова, Мушки, как звали его декабристы, Волконскому пришлось заниматься его делами, и он жаловался Пущину, что «плохо устройство оных идёт». «Делами покойного Мушки занимаюсь, но безуспешно, - сообщает он, - на оплату оставшихся долгов фондов от его родственников не высылают <...>. В делах Мушки уплатил половину и всё ещё надеюсь уплатить и остальное <...>».

В том же году умерли, один за другим, братья Борисовы. Их материальные дела, опекуном которых назначили Сергея Григорьевича, были в большем порядке, и Волконскому заниматься ими было значительно легче, чем делами Муханова. Так, он пишет Пущину: «<...> По делам двух усопших <...>, хоть и голые сироты, но оставили дела в таком порядке, что за уплатою текущего месячного расхода осталось у меня денег до 150 р. серебр., которые посвящу на надгробный памятник; лежат, как жили, друг возле друга».

В сентябре 1850 года состоялось бракосочетание пятнадцатилетней Нелли Волконской и чиновника канцелярии генерал-губернатора Восточной Сибири Дмитрия Молчанова. Волконский был против столь раннего замужества дочери, да и жених не вызывал у него поначалу большого доверия. Видимо, он был склонен верить неблагонамеренным слухам, которые ходили о Молчанове.

Так, сын И.Д. Якушкина Евгений пишет о Молчанове как о человеке «ограниченном, известном многими мерзостями». Сын Волконского Михаил, бывший в дружеских отношениях с Молчановым, в одном из писем к тётке Софье Николаевне, жалуясь на упорное сопротивление отца свадьбе и стремясь защитить жениха, сам того не желая, рисует не слишком положительный образ будущего мужа сестры.

«Вы знаете, - пишет Михаил, - что матушка и я - мы видим счастье Неллиньки в глубокой привязанности, которую питает к ней г. Молчанов; папа - против; сначала из-за того, что их политические убеждения не сходятся, потом из-за того, что он видит, что матушка решилась на это, если и моя сестра согласна <...>. Он скажет вам, что молодой человек играет в карты; на моей душе и совести - я уверяю вас, что это неправда; он делает это, как все молодые люди теперь, но вот уже два года, как он не брал карты в руки; он скажет вам, что вошёл в долги, но они будут уплачены в этом году <...>».

Однако Мария Николаевна настаивала на этом браке, полагая, очевидно, что Молчанов, благодаря своей близости к генерал-губернатору Н.Н. Муравьёву, сможет быть полезен сыну, карьера которого, естественно, волновала её. К тому же нельзя было не считаться и с чувствами дочери, которая была искренне увлечена Молчановым, предпочтя его всем другим претендентам на её руку.

Не в обычае Сергея Григорьевича было идти против своих родных: свадьба состоялась, и Молчанов стал членом семьи. Приняв Молчанова в семью, Волконский принял его и в своё сердце. И не приходится удивляться тому, что, когда несколько лет спустя Молчанов по ложному обвинению во взяточничестве оказался под судом, Волконский был в первых рядах его защитников. Вполне в духе Волконского и следующий эпизод. Помимо выплаты 42 700 рублей Молчанову в случае признания его вины в даче взятки грозила ссылка. И именно Волконский, который в своё время был противником брака Елены с Молчановым, выразил готовность отправиться с зятем в ссылку, даже если к этому времени его вернут в Россию.

Несомненно, определяющим фактором, окончательно примирившим Волконского с зятем, было рождение внука Серёжи, которого Сергей Григорьевич и Мария Николаевна, отдав много сил его воспитанию, преданно и нежно любили всю свою жизнь.

Было решено, что в свадебное путешествие молодые отправятся в Петербург. Сообщая о замужестве Нелли и о предстоящей поездке молодых, Волконский пишет своему зятю П.М. Волконскому: «Вот уже двадцать пять лет, как я с покорностью переношу произнесённый надо мной приговор и в течение всего этого времени никто не осмеливался утруждать даже ближайших родственников доставлением исключительного облегчения моей участи; но участь детей моих, которая столь сильно искажена мною, поставляет мне священным долгом озаботиться о ней всеми средствами, от меня зависящими, и смею надеяться, что вы, князь Пётр Михайлович, не оскорбитесь, если справедливому вашему покровительству вверяю детей моих».

Он просил зятя также ходатайствовать перед императрицей «за внука той, которая была ей глубоко предана», имея в виду возможность возвращения Михаилу прав дворянства, а также прав наследования им имущества матери. Это письмо, в сущности, было единственной просьбой, с которой обратился декабрист к своему влиятельному родственнику за двадцать пять лет ссылки.

Волконского волновало, как будут приняты молодожёны его семьёй. Он пишет Молчановым в Нижний Новгород, где они сделали остановку: «С нетерпением ожидаю от вас известий из Москвы - надеюсь их иметь от конца июня и поэтому почты через две. Удачна ли будет ваша семейная дипломатия? <...> Ожидаю известий и из Питера, покамест чистосердечных. Своих люблю горячо - и поэтому близка к моему сердцу встреча ваша с ними и приёмом их вас».

Сергей Григорьевич беспокоился напрасно: в Петербурге молодые были приняты родственниками тепло. Особым вниманием Елена пользовалась со стороны тётки Софьи Григорьевны и её мужа Петра Михайловича. Племянница явно произвела на них благоприятное впечатление, и Волконские окружили её вниманием и заботой. Пётр Михайлович, по-прежнему занимавший высокий пост министра двора при Николае I, вывозил её в свет, брал с собой в свою ложу в итальянскую оперу.

Об одном таком визите в театр мы узнаём со слов внука декабриста. Император, также присутствовавший на спектакле, спросил в антракте Петра Михайловича, что за красавица сидит в его ложе. Когда тот ответил, что это его племянница, дочь Сергея Волконского, в ответ он услышал: «Ах, это того, который умер». На возражение П.М. Волконского, что тот жив, последовал ответ: «Когда я говорю, что он умер, значит умер». В этом эпизоде как в капле воды нашло своё отражение отношение императора к декабристам, которые не изменили долгие тридцать лет их изгнания.

Надежда Волконского на то, что сиятельный родственник поможет Михаилу получить титул, на который он по своему рождению имел право, на сей раз не оправдалась. Михаил получил дворянское звание позже, когда декабристы будут помилованы.

И ещё один момент, связанный с поездкой Молчановых в Россию, свидетельствует о том, что Волконский проникся доверием к зятю. Речь идёт о весьма непростом поручении, данном им Дмитрию: декабрист просил того разобраться в действиях А.Н. Раевского по управлению им имениями, наследованными Марией Николаевной. Выше указывалось, что независимой и слишком самостоятельной деятельностью в этом направлении брата Марии Николаевны Волконской был крайне недоволен, считая, что она наносит жене прямой ущерб.

Видимо, хотя и не сразу, Молчанову удалось достичь определённого компромисса с Раевским в данном вопросе, и Волконский в одном из писем благодарит его: «Спасибо, любезный друг Дмитрий, за добрые вести, сообщённые нам тобой письмом от 5 июля <...>. Безмятежная жизнь с семейством жены моей, обеспеченное состоянием сына и дочери - лучшее утешение для наших родственных связей и родительских чувств. Спасибо, мой друг, за ловкое, рассудительное окончание этого дела».

К этому периоду относится явное охлаждение в отношениях между бывшими подругами, первыми приехавшими в Сибирь к своим мужьям, - М.Н. Волконской и Е.И. Трубецкой. У Трубецких неподалёку от Знаменского монастыря был отличный дом - бывшая дача губернатора Цейдлера, купленная матерью Е.И. Трубецкой А.Г. Лаваль. Этот же дом не прочь была приобрести и Мария Николаевна, которую особенно привлекал окружавший его прекрасный сад. Не тогда ли пробежала между подругами чёрная кошка?

По некоторым свидетельствам можно предположить также, что Екатерина Ивановна не одобряла решения Волконской выдать дочь против воли отца замуж за Молчанова. Да и отношение Марии Николаевны к мужу в этот период, видимо, вызывало негативную реакцию Трубецкой, иначе смотревшей на многие жизненные вопросы. Словом, дружеские отношения между ними, расстроившись, так и не наладились. Екатерина Ивановна, долго и тяжело хворавшая, умерла 14 октября 1854 года, и единственным человеком из близких, отсутствовавшим на её похоронах, была М.Н. Волконская.

К счастью, размолвка между жёнами не отразилась на отношениях их мужей: они по-прежнему и до самого конца оставались друзьями. Волконский был желанным гостем в доме Трубецких, особенно после смерти Екатерины Ивановны и отъезда Марии Николаевны из Сибири.

Но все личные неурядицы и неприятности отошли на второй план перед событием, которое на долгое время стало главным в жизни декабристов. Речь идёт о Крымской войне, начавшейся, когда Волконскому исполнилось уже 66 лет.

Герой Отечественной войны 1812 года, участник 58 сражений, старый солдат, он всей душой стремился на фронт, туда, где решалась судьба родины. «<...> Я хоть сейчас готов к Севастополю - лишь бы взяли», - пишет он Пущину 3 января 1855 года. Однако настоятельные просьбы жены и отказ Н.Н. Муравьёва ходатайствовать, чтобы декабристу разрешили солдатом принять участие в обороне Севастополя, - всё это вынудило Волконского отказаться от своего намерения отправиться на фронт, и ему оставалось только наблюдать за ходом войны по газетам.

Внимательно следил декабрист за всем происходившим в далёком Крыму и на Камчатке. «Здесь всё горит приготовлениями защиты для Камчатки, для Амура. Зоркий глаз, светлый ум начальника (Н.Н. Муравьёва. - Н.К.) - всё предусматривает, обеспечивает», - сообщает он Пущину в том же письме.

С законной гордостью гражданина и патриота Волконский передаёт Пущину полученные им известия о защите Петропавловска, «где горсть защитников - никогда не бывших в огне - 290 человек отразили нападение восьми военных судов и 900 человек десанта, <> где мирные жители и гражданские чиновники в бою отличались наравне с сухопутными и морскими витязями, где <...> неприятель, нападший на мирную землю, был опрокинут со стыдом и потерею».

С чувством большой симпатии он отзывается о Н.Н. Муравьёве, потратившем немало сил на укрепление Амура и Камчатки. «Генерал имеет большую часть славы этой защиты - он прозорливостью своею предвидел, что Камчатка, и в особенности Петропавловск, - лакомый кусочек для англичан, и успел ещё в нынешнем году послать туда 300 человек солдат и обеспечить всем на 1855 год».

Несмотря на безрадостные сообщения с европейского театра военных действий, декабрист не терял веры в победу русских войск. «Настала России година тяжёлая, - читаем мы в его письме к Пущину от 4 декабря 1854 года, - до сих пор события неутешительные, надо сожалеть о многих прорухах, надо стараться исправить их, но отчаиваться в возможности успешного исхода в пользу России - по-моему, непростительное преступление».

Таким же оптимизмом проникнуты и следующие строки цитированного выше письма к Пущину, где он рассказывает об обороне Петропавловска: «Не так-то радуют Крым и Прут - вероятно, и там оправились, а если нет, то оправимся, бывали часто биты, но кончали победителями».

И в новом, 1855 году тема Крымской войны продолжает быть основной в переписке декабриста с друзьями, и прежде всего с Пущиным. «Известия с поля битвы неутешительны, - пишет он Пущину 3 января 1855 года, - авось выдержка времени поправит ошибки. Известие газет приводит в гнев, как бы удалось проучить хвастовство, изменничество».

В письме от 11 октября та же тема: «Крым нас долго, долго огорчал, а теперь развязка ещё хуже, последние известия, полученные здесь, от 5 сентября. Не удивляюсь, что южная часть Севастополя занята, удивляюсь, что держалась 11 месяцев». У опытного солдата, часть жизни проведшего на поле боя, есть и своя точка зрения на действия русского командования, связанные с обороной Севастополя: «Но теперь к чему стоянка на северной стороне, вызвать надо неприятеля в поле, там уже осадной артиллерии не будет. - Степь - наше дело, и при том кавалерия наша и свежа, и многочисленна; все винят Горчакова, а я - Питер: мало войск, и потом, если выбор дурён, кто виноват - не выбранный, а выбирающие».

Последние строки свидетельствуют о глубоком понимании их автором происходивших событий, о его способности видеть корень зла там, где он есть на самом деле, а не идти на поводу у тенденциозных газетных сообщений.

Весной 1854 года изъявила желание посетить брата в его ссылке княгиня Софья Григорьевна Волконская, о чём было доложено Николаю I А.Ф. Орловым. Царь разрешил Софье Григорьевне отправиться в Сибирь при условии, что она даст подписку строго соблюдать «все правила, установленные на подобные случаи и состоящие в том, чтобы во время пребывания в Сибири не входить ни с кем в переписку, не соответствующую обстоятельствам, и при возвращении оттуда не брать ни от кого писем».

Н.Н. Муравьёву и генерал-майору 8-го корпуса жандармов Я.Д. Казимирскому были даны указания вести по пути её следования и в Иркутске строгое, но тайное наблюдение, не нарушая, однако, «того уважения, которое следует оказывать особе её светлости».

Дав подписку о соблюдении всех требуемых условий, С.Г. Волконская выехала в конце июня 1854 года в Сибирь и 15 июля была уже в Красноярске.

Трудно сейчас установить истинную причину поездки Софьи Григорьевны в Сибирь. Вряд ли она была вызвана искренним желанием повидать брата, с которым, как известно, отношения были испорчены её недобросовестным поведением в материальных делах. Очевидно, всё упорнее становились слухи о её попытке присвоить состояние Сергея Григорьевича. И чтобы как-то реабилитировать себя, она едет в Сибирь. Сделать эти предположения позволяют нам следующие строки из письма Волконского к дочери: «Общественным мнением она дорожит, и тому пример - её поездка в Сибирь, которой хотела покрыть ограбление меня, по каковому ограблению общественное мнение началось высказываться».

Что же касается самого декабриста, то, несмотря на причинённые сестрой неприятности, он с радостью встретил весть о её приезде. В связи с этим уместно будет напомнить, что Сергей Григорьевич, в своей долгой жизни пережив многое, в том числе и предательство близких, руководствовался заимствованным у Лунина принципом: «Всё прощать и ничего не забывать», о чём часто сам упоминал. Будучи человеком памятливым, но не злопамятным, он и теперь, ценя семейные узы, полный желания восстановить разрушившиеся было отношения, ожидал сестру. Об этом он и сообщает находившемуся по служебным делам в Якутске сыну: «<...> Не верю моему счастью ещё раз увидеть 68-лет[нюю] сестру мою и после 20 лет разлуки. Весь в радостных и боязненных ожиданиях <...>».

Для встречи сестры Волконский выехал в расположенный под Иркутском Вознесенский монастырь и оттуда вместе с ней вернулся в Иркутск.

Софья Григорьевна пробыла в Сибири целый год. За это время, будучи натурой весьма подвижной, «прямой туристкой», как называл её брат, она успела объехать почти всю Восточную Сибирь. Во многих поездках её сопровождал брат, что дало возможность ему посетить старые места заключения. Это путешествие было грустным, но принесло декабристу глубокое моральное удовлетворение.

Так, 17 июня 1855 года он сообщает Пущину: «Много я объездил, был в Чите и видел Д[митрия] И[ринарховича] (Завалишина. - Н.К.) - тот же вертлявый и беспокойный человек; был в Благодатском, видел старое пепелище наше, назначенное в слом уже несколько лет, рядом с ним не зимовой, но обширный европейского устройства со всеми удобствами для ссыльных рабочих [дом] <...>. Был в Акатуе и на могиле М[ихаила] С[ергеевича], на которую капнула слеза моя  как дань дружбы и товарищества, был в Больш[ом] Нерч[инском] и в Алек[сандровском] заводе, где видел тому несколько лет туда прибывших, видел, что хотел видеть, что должен был видеть».

Побывали и в Селенгинске, где жили Бестужевы. Результатом этой поездки явился ещё один портрет Волконского, написанный Н.А. Бестужевым, как предполагает И. Зильберштейн, по просьбе Софьи Григорьевны.

Весной 1855 года Софья Григорьевна решила сопровождать Н.Н. Муравьёва в его поездке на Амур, о чём было немедленно доложено Александру II. Эта поездка вызвала неодобрение со стороны царя, он заметил, что «напрасно ген. Муравьёв позволил ей поехать с ним, не спросивши на то разрешения, что ему и заметить».

Немедленно из Петербурга в Сибирь Муравьёву полетело сообщение о том, что царь, «узнав, что вдова генерал-фельдмаршала князя Волконского кн. С.Г. Волконская сопутствует» ему в «экспедиции на Амур, изволил заметить, что неудобно было соглашаться на подобное её светлости предприятие».

В ответ на это из Сибири было сообщено, что С.Г. Волконская, «изменив намерение ехать по Амуру, возвращается из селения Бянкина (что близ Нерчинска) обратно в Иркутск». Это донесение с припиской Орлова: «Из сего изволите усмотреть, что княгиня Волконская отменила своё странствование по Амуру» - было передано царю. Царь, ознакомившись с ним, приписал: «Очень хорошо сделала».

Уже незадолго до отъезда из Сибири Софья Григорьевна с братом посетили Урик. 23 июня Волконский пишет сыну: «Мы сейчас с ней воротились из Урика - везде она хочет быть, где я горемыкал; поклонились праху Никиты Михайловича (Муравьёва. - Н.К.) и посмотрели пепелище наших двух домов и посетили хижину, бывшую поместьем Лунина. Спасибо ей за меня, за моих живых и мёртвых».

17 августа начальник 8-го округа корпуса жандармов сообщал в Петербург о том, что С.Г. Волконская, 29 июля 1855 года «выехала из Иркутска в С.-Петербург, вчерашнего числа проследовала чрез г. Омск в дальнейший путь».

В августе 1854 года, как уже отмечалось, из-за болезни Молчанова Елене и Дмитрию разрешено было выехать на консультации к врачам в Москву. Мария Николаевна тяжело переживала предстоящую разлуку с дочерью. Было решено, что восьмимесячный внук Волконских Серёжа останется пока с ними. Присутствие в доме ребёнка, заботы о нём должны были скрасить отъезд любимой дочери.

Жизнь шла своим чередом. 11 января 1855 года Волконские отметили тридцатилетие свадьбы. «Всё у нас благополучно в доме, - пишет Волконский сыну, - и нонче тридцать лет, что я женат. Год свободной жизни для твоей матери, 29 лет испытаний, лишений и несправедливостей. Я счастлив ею и вами, но вы, друзья мои, как я исказил вашу будущность!»

Характерно, что ощущение вечной своей вины перед близкими, детьми, и прежде всего женой никогда не покидало декабриста. И к этому чувству присоединилась бесконечная благодарность за тепло, которое он черпал в семье. Это явственно слышится и в следующих строках из письма к сыну: «Она всё в надежде на манифест при коронации; не делю её надежды, но если случится, что сбудется её ожидание, горячо буду благодарить Бога и царя за то добро, которое проистекает от этого в пользу мамы и твою».

О том, что от нового царя ожидали облегчения участи сосланных декабристов и в широких кругах российской общественности, свидетельствует дочь поэта Ф. Тютчева, фрейлина императрицы Марии Александровны, А.Ф. Тютчева. Человек мыслящий, наблюдательный, далёкий от декабристских идеалов, но близкий к кругу славянофилов, А. Тютчева в день 14 декабря 1855 года оставила в своём дневнике запись, отражающую это общественное ожидание, хотя в данном случае и с ограничительных позиций.

Она пишет, что утром в дворцовой церкви состоялся «молебен и приём поздравлений». И далее: «Мне кажется, что лучше было бы подвергнуть забвению эту печальную годовщину. Большинство несчастных, принимавших участие в восстании, умерло. Дух революции тоже, слава богу, умер, герой, её победитель, точно так же отошёл в вечность; к несчастью, ошибки его царствования в значительной степени проистекают от того впечатления, которое произвёл на него печальный день 14 декабря.

Не лучше ли было бы забыть всё это, предоставить умерших упокоению, заказать панихиду за упокой души императора и именем его дать амнистию несчастным, находящимся ещё в Сибири, которые теперь уже так стары и разбиты, что не могут быть опасны? Это был бы образ действия более христианский и более политический, чем продолжать торжествовать победу над врагами, так давно исчезнувшими в прошлом. Нет сомнения, что государь так бы и поступил, если бы не слушался собственных внушений, но говорят, что некоторые старые министры, в том числе Орлов, представляют ему амнистию опасной для страны».

Дошедший к лету 1855 года до сведения жителей Иркутска манифест о смерти Николая, всю жизнь ненавидевшего декабристов, манифест, в котором ни слова не было сказано о декабристах, вызвал чувство разочарования.

«Нонче пришла почта российская и привезла манифест от 27 марта, дни кончены, - писал Волконский сыну, - и мои кости останутся в Сибири <...>. Манифест ясен, и о нас ни слова <...>. Наша память похоронена будет в Сибири». И тем не менее Волконский далёк от отчаяния: чувство удовлетворения, сознание честно исполненного долга помогают преодолеть это разочарование: «О себе не горюю - накликал на себя этот удел; и всё-таки совесть чиста, и готов предстать пред суд Божий без упрёка в тщеславии или эгоистически в чём; родина и убеждения были причиною моего немалого самопожертвования».

Однако к этому времени стала вполне реальной надежда, что вскоре последует разрешение Марии Николаевне, здоровье которой ухудшалось, покинуть Сибирь. Об этом в Москве Нелли при поддержке великой княжны Марии Николаевны упорно хлопотала.

Первого августа ожидаемое разрешение было получено. Несколько дней на сборы, и уже 6 августа 1855 года Волконские (Сергей Григорьевич отправился в качестве провожатого) с маленьким Серёжей, кормилицей, в сопровождении иркутского доктора Холодовского, отбыли из Иркутска. Пять дней спустя они были уже в Красноярске, где декабристу предстояло расстаться с семьёй.

Об этом путешествии он 27 августа писал сыну: «Провожал жену до Красноярска - пять суток ехали вместе, она - в дормезе, присланном из Москвы, с кормилицей м Серёжей, я - в купленной нами в Иркутске карете <...>. Поехал с женой Фёдор, прибывший из Москвы с дормезом, и Ефим».

Путешествие Мария Николаевна и Серёжа выдержали отлично, за исключением мелких неприятностей, о чём Сергей Григорьевич, положивший себе за правило держать странствующего по Сибири сына в курсе всего происходящего, писал ему: «<...> Мама была нездорова в Омске, но по своей вине: скушала одна полтора арбуза, да была больна денёк в Москве - также по своей вине: покушала винограду».

Мария Николаевна прибыла в Москву 6 сентября. Сергей Григорьевич не слишком спешил вернуться в опустевший дом и приехал в Иркутск в сопровождении сына И.Д. Якушкина Евгения только 20 сентября.

Не в характере декабриста было предаваться унынию, но легко предположить, что он по возвращении не избежал грустных мыслей о перспективе одинокой жизни в доме, где совсем недавно кипела жизнь. Но с действительностью примиряла мысль, что близкие наконец в долгожданной Москве, на свободе, все вместе (Михаил по служебным делам также вскоре должен был отбыть в столицу), и вновь возникало спасительное ощущение того, что долг перед семьёй исполнен.

В этом смысле характерны следующие строки его письма сыну от 27 августа 1855 года: «Вероятно, удивит тебя отъезд твоей матери, не огорчайся в моём одиночестве - перенесу его в разлуке с нею, в разлуке с вами - лишь бы вам было хорошо, жене - спокойно. Мать твоя целые 30 лет жертвовала собою, подвергалась испытаниям в пользу мою, счастлив теперь, что началась моя очередь и что хоть малой лептой начинаю платить свои долги».

И из другого письма: «Я знаю (видимо, подразумевает «вижу». Н.К.) маму в Москве, Серёжу там же, Неллю и Дмитрия с ними под одним кровом и тебя, если Бог позволит, с ними, - поверь, мой друг, что моё одиночество здесь если и продолжится навсегда, не будет для меня тягостно и что одного от вас всех прошу, чтоб не было и в душе у вас обратно когда-нибудь отправить маму сюда, а ты и если Нелли дозволит здоровье Дмитрия, хоть раз ещё посетите меня перед моей смертью».

Последние строки всё же приоткрывают старательно скрываемую грусть перед, возможно, предстоящей одинокой старостью в ссылке. И вместе с тем вполне верится в то, что тридцатилетняя жизнь в Сибири устоялась, стала привычной, не слишком тяготившей декабриста.

В одном из последних писем из Сибири, датированном 14 января 1856 года и адресованном старому знакомому, моряку А.М. Линдену, декабрист признаётся: «Мне <...> Сибирь не в тягость, знаю, за что я здесь, и совесть спокойна <...>. Что я патриот, я доказал тем, что я в Сибири».

Сибирь, приютившая Волконского, стала для него словно второй родиной. Её экономическое и политическое развитие, дальнейшая судьба - всё это кровно интересовало декабриста. «Наша Восточная Сибирь - вопреки всех толков <...> подаётся кое-как в новом её быте. Гражданственность устраивается, пути прокладываются, новые заимки устраиваются, новые приобретения укрепляются, и Камчатке, полагаю <...> с сильною волею может быть дана сильная оборона <...>», - с удовлетворением отмечает декабрист в одном из своих писем к Пущину.

Незадолго до амнистии в Иркутске составился ещё один кружок единомышленников, центром которого стали дом и дача Трубецких. К этому времени сам хозяин дома уже овдовел: Е.И. Трубецкая скончалась в 1854 году. Дом постепенно пустел. Уехала в Россию дочь Лиза, вышедшая замуж за сына декабриста В.Л. Давыдова. Дочь Александра переехала за своим мужем Н.Р. Ребиндером в Кяхту, где тот служил градоначальником. С отцом оставались младшая дочь Зинаида, вышедшая замуж за секретаря по дипломатической части при Н.Н. Муравьёве Н.Д. Свербеева, человека близкого декабристам, и сын Иван.

Дом был, как и прежде, открыт для друзей. И друзья охотно собирались в нём, чтобы обменяться мнениями по насущным проблемам. Эти частые собрания у Трубецких получили и своё название - «Зелёное поле». Среди участников кружка помимо хозяина дома были Волконский, А. Поджио, братья Белоголовые, В.И. Якушкин (сын), а также находившийся в это время на лечении в Иркутске (летом 1856 года) И.Д. Якушкин.

Активным участником собраний был Н.Д. Свербеев. О кружке «Зелёное поле» он рассказывал в своём письме от 8 августа Е. Оболенскому: «И.Д. порасскажет вам, как мы здесь живём, виделись мы часто, и наш заушаковский мир держался тесно и дружно; разумеется, «Зелёное поле» собирало ежедневно борцов, из коих самый рьяный был И.Д. Не стану вам рассказывать о всех наших - на это будет живой повествователь».

Шёл 1856 год, последний год пребывания декабристов в ссылке. Лето близилось к концу, декабристы и их родные в Москве и Петербурге были в ожидании перемен, надеясь на волю нового царя. В напряжённом ожидании жила и Мария Николаевна с детьми, поселившаяся после возвращения в Москву в доме Раевских на Спиридоновке. Находился в эти дни в Москве и сын Михаил, чиновник Главного управления Восточной Сибири, дослужившийся уже до звания титулярного советника. Вызван он был в Москву своим начальником генерал-губернатором Восточной Сибири Н.Н. Муравьёвым, весьма благоволившим к нему, под предлогом отчёта о результатах Амурской экспедиции, в которой молодой Волконский участвовал.

На самом же деле Муравьёв намеревался без лишних разговоров легализовать право детей декабристов быть свободными от обязательного пребывания в Сибири. В этом смысле приезд Михаила Волконского мог стать необходимым прецедентом. С этой же целью Муравьёв добился для Михаила ордена Владимира IV степени (за успехи в Амурской экспедиции), что автоматически влекло за собой восстановление дворянского звания. (Вскоре действительно высочайшим указом от 30 августа 1856 года по ходатайству Марии Николаевны перед императрицей Марией Александровной детям Волконского, Трубецкого и Оболенского были возвращены дворянские титулы их родителей.)

Вопрос об изменении судьбы декабристов буквально витал в воздухе. Всем уже было известно, что ещё с весны Комитет министров занимается им. Участвовал в работе Комитета и Н.Н. Муравьёв.

Наконец наступил день коронации нового царя Александра II. Вышедший 26 августа в связи с коронацией манифест возвращал Волконскому и остальным декабристам «все права потомственного дворянина, только без почётного титула, прежде им носимого, и без прав на прежнее имущество, с дозволением возвратиться с семейством из Сибири и жить где пожелает в пределах империи, за исключением С.-Петербурга и Москвы, но под надзором».

Манифест об освобождении декабристов был привезён в Сибирь из Москвы по личному распоряжению царя Михаилом Волконским.

Внук декабриста Сергей Михайлович Волконский со слов отца рассказывал, как всё происходило в этот день, 26 августа, и в последующие дни. С утра в день коронации собравшаяся в Москве в доме на Спиридоновке семья Волконских - Раевских ожидала каких-либо сообщений об участи Сергея Григорьевича.

«Во время обеда - курьер: требуют отца во дворец. Приезжает. Входит - вот не помню кто - с пакетом в руке: «Государь император, узнав, что вы находитесь в Москве, поручил передать вам указ о помиловании декабристов с приказанием везти его в Сибирь». В тот же вечер - Москва в огнях и музыке, а отец уезжал в Иркутск. Никто не раньше, ни после не совершил этого переезда скорее, но последние сутки он уже не мог ни сидеть, ни лежать: доехал на четвереньках.

По дороге в Иркутск он заезжал ко всем декабристам, жившим на пути, благовестником помилования; он заезжал в Ялуторовск к Пущину, своему крёстному отцу, к Якушкину, Оболенскому, Батенькову и другим, а в Красноярске к <...> Василию Львовичу Давыдову.

Подъезжает к Ангаре поздним вечером; надо же лодке переезжать. Нанял баркас. Большие, тяжёлые тучи; на той стороне, на высоком берегу, вырисовывается Иркутск. Течение сильное, относит всё дальше от города. После высадки надо было бежать вверх по берегу. Наконец город и наконец дом. Отец звонит, - за дверью голос отца: «Кто там?» - «Это я, привёз прощение». Вот как узнали».

Расстояние от Москвы до Иркутска - почти пять с половиной тысяч вёрст, которые обычно курьер преодолевал за месяц, - Михаил Волконский буквально пролетел всего за 17 дней, меняя лошадей, практически не отдыхая.

Как позже он рассказывал, хотя декабристы ещё ничего не знали о дарованных манифестом царских милостях, глубокая вера в освобождение заставила многих из них выехать на Сибирский тракт, по которому ехал курьер, роль которого волею царя суждено было сыграть сыну декабриста.

16

Глава 5

Возвращение

Четвёртого октября 1856 года управляющий Иркутской губернии уведомил III Отделение собственной императорской канцелярии о том, что Волконский «Выехал из Иркутска 23 минувшего сентября».

Месяц понадобился Сергею Григорьевичу, чтобы преодолеть расстояние, отделявшее его от Москвы, где с нетерпением ожидала его возвращения семья.

Официально декабрист, которому запрещено было проживание в Москве и Петербурге, поселился под Москвой, за Петровским парком, в деревне Зыковой. Однако большую часть времени в первый год после возвращения он проводил в Москве, в доме Раевских на Спиридоновке.

Неподалёку, на Спиридоновке же, в доме Н.Т. Аксакова, брата писателя, жили Репнины. Рядом поселилась и вернувшаяся из Сибири А.В. Ентальцева, вдова декабриста, немало времени проводившая в доме своих близких друзей Волконских и даже жившая у них некоторое время после приезда из Сибири.

Старый товарищ Волконского по армии военный генерал-губернатор Москвы граф А.А. Закревский сквозь пальцы смотрел на наезды декабриста в Москву. Так продолжалось до февраля 1857 года, когда слух о нарушении правительственного распоряжения дошёл до III Отделения. Начальник III Отделения князь В.А. Долгоруков потребовал от графа Закревского объяснения, «на каком основании он (Волконский. - Н.К.) приезжает в Москву».

Ответ не заставил себя долго ждать. В письме от 14 февраля Закревский, оправдывая столь частые и продолжительные визиты декабриста в столицу необходимостью показываться докторам и встречаться с родными писал: «Допускаемые мною из сострадания к горестному положению Волконского временные приезды его сюда делаются всякий раз с моего ведома, и в сём отношении имеется за ним надлежащий надзор». 

Верная себе, Мария Николаевна организовала свой московский быт привычным образом. Двери дома были открыты для визитов, светская жизнь кипела. Многие представители московского общества почитали за честь посетить вернувшихся Волконских. Из письма Ентальцевой общему другу и её постоянному корреспонденту в Петербург И.И. Пущину:

«Дом их стал модным, беспрестанные посещения дам-аристократок, ищущих знакомства с княгиней и Неллинькой, к Сер[гею] Гри[горьевичу] также беспрестанно являются для представления или для возобновления старого знакомства, <...> и дом их от 2-х часов дня до 5-ти беспрестанно наполнен посетителями обоего пола, по вечерам с 9-ти часов бывают только близкие, тут занимаются музыкой, Миша и Неллинька поют, и оба поют чудесно».

И далее: «Старик Ермолов просил Сер[гея] Гри[горьевича] дать ему свой портрет; с большим уважением обнял он нашего честного Сер[гея] Г[ригорьевича], старый безногий Яшвель был сам у С[ергея] Г[ригорьевича], всё это меня радует за вас, почтенные бойцы».

В письме от 30 января 1857 года Ентальцева пишет Пущину: «У Марии Ник[олаевны] всегда посетительницы и посетители, их знакомства ищут с большим старанием и оказывают им большое почтение. На днях графиня Ростопчина читала у М[арии] Н[иколаевны] свою комедию <...>. Она давно добивалась этого, чтобы читать у Волк[онских]».

Упомянутая Ентальцевой Евдокия Ростопчина, известная в Москве поэтесса, преподнесла также Сергею Григорьевичу своё стихотворение, в котором повторялась пушкинская мысль о том, что воспрянувшая от рабского сна Россия восторженно встретит своих мучеников и героев.

Положение в семье Волконских в этот период было не из лёгких. Мария Николаевна нуждалась в срочном лечении за границей. Елена должна была сопровождать её. Тем временем в доме находился окончательно потерявший рассудок Молчанов, который требовал, чтобы Елена оставила ребёнка дома. «Таким образом, - писал Закревский Долгорукову, пытаясь донести всю сложность ситуации, - Молчанова, в случае высылки отца её, поставлена будет в крайне затруднительное положение - отпустить больную мать за границу или оставить своего ребёнка на руках умалишённого мужа».

Опираясь на все эти печальные обстоятельства, Закревский попытался выхлопотать Волконскому у шефа III Отделения право окончательно переселиться в Москву, ссылаясь на то, что «дозволением же князю Волконскому проживать в Москве все затруднения эти сами собой уничтожаются». Для убедительности он счёл необходимым добавить: «Князь Волконский в преклонных летах и ведёт жизнь уединённую».

Это ходатайство Долгоруков доложил императору, и царь, учитывая «горестное положение» Волконского разрешил Закревскому «на том же основании действовать и впредь», т.е. разрешать иногда декабристу приезжать в Москву, «но с непременным условием, чтобы означенные приезды разрешать Волконскому только до тех пор, пока он поведением своим и скромностью будет достоин даруемой ему милости».

Итак, хотя Закревскому и не удалось переселить Волконского в Москву, он всё же своими хлопотами узаконил частые приезды декабриста в город, которые фактически превратились в почти постоянное пребывание его в кругу семьи.

Между тем обстановка в доме ухудшалась. Молчанов всё более впадал в безумие, и Марии Николаевне пришлось переселить Нелли с Серёжей в свою комнату, подальше от больного, а затем и вовсе отправить внука к Репниным. Волконский тяжело переживал за дочь и делал всё, чтобы помочь ей. Из письма Ентальцевой Пущину от 19 марта 1857 года: «Бедный Сергей Григорь[евич] в отчаянии за дочь. Он опасается за неё всего, боится, чтобы не довершилось бешенством. От семейства таит свои опасения, свои слёзы <...>».

8 сентября того же года, за неделю до смерти Молчанова, она делится с Пущиным своими наблюдениями: «Миша очень озабочен сестрою, это семейство очень дружно между собою, и любят друг друга до самоотвержения, все четверо достойны глубокого сочувствия по этой взаимной любви».

В январе того же года Волконский получил сообщение о том, что серьёзно заболела его сестра. На просьбу разрешить ему поездку в Петербург или хотя бы в его окрестности, чтобы навестить сестру и посетить могилы отца и матери, он получил следующий ответ от шефа III Отделения: «Так как в 1854 году вдова генерал-фельдмаршала князя Волконского для свидания с братом своим совершила поездку из Санкт-Петербурга в Иркутск, то нет сомнений, что теперь она найдёт полную возможность отправиться туда, где будет находиться брат её, уже возвратившийся из Сибири, и что здоровье её, вероятно, тому не воспрепятствует». Иными словами, столица для Волконского была пока закрыта.

Однако здоровье Софьи Григорьевны было не так благоприятно, как предполагали в III Отделении. Летом 1857 года её состояние резко ухудшилось, и, опасаясь, как бы исход болезни не оказался роковым, она сама заявила о своём желании повидать брата. Снова из Москвы в Петербург полетели телеграммы с просьбой разрешить Волконскому «прибыть в Петербург на самое короткое время по случаю тяжкой болезни сестры его».

Однако решение этого вопроса откладывалось: отсутствовал император, и Долгоруков не мог решиться взять это на себя. «До прибытия его величества приезд Сергею Волконскому разрешён быть не может», - телеграфировал он Закревскому. Наконец, 19 июля царь прибыл в столицу, и 21-го из Главного штаба Волконскому сообщили, что ему разрешено прибыть на неделю в Петербург. По-видимому, царь счёл неудобным отказать в просьбе вдове бывшего министра двора.

Под секретным полицейским надзором декабрист отправился в Петербург, с которым расстался ровно 31 год тому назад. 26 июля 1857 года дежурный 2-го округа корпуса жандармов, в который входила Московская губерния, сообщил своему начальнику генерал-лейтенанту Перфильеву о том, что Волконский выехал из села Зыкова (его официального места жительства) в Петербург, добавив, что, по его тщательному наблюдению «за Волконским ничего предосудительного в образе жизни его не замечено».

В Петербурге Волконский пробыл до 30 июля и 2 августа вернулся в Москву. О всех его передвижениях незамедлительно докладывалось в III Отделение.

Осенью 1857 года, после смерти Молчанова, семья переехала в его дом на Новинском бульваре, знаменитом своими масленичными гуляньями, а после второго замужества Нелли, то есть с 1859 года, Волконский, бывая в Москве, останавливался в доме нового мужа дочери, Николая Аркадьевича Кочубея, в 4-м квартале Пресненской части.

В апреле 1858 года овдовевшая Нелли вместе с Марией Николаевной и Серёжей отправляются за границу. Волконский остаётся - ему предстоит заниматься решением множества хозяйственных проблем. Об обширных его планах А.В. Ентальцева сообщает И.И. Пущину: «Сергей Григорьевич будет этот год всё ездить из страны в страну, поедет в Воронеж, там Неллинькино имение, надо всё устроить, потом в Крым и Одессу, а зимой намерен отправиться в Иркутск; дом, может быть, продаст, не бросать же его. Они не так богаты. Сам он не хочет проситься за границу, может быть, Мария Ник[олаевна] и светлейшая сестра его устроят это. Он славный старик, гордая, твёрдая душа, ничего не хочет просить».

С 1858 года поездки Волконского, связанные с хозяйственными делами, становились более дальними. Так, он выезжает в Харьков, Тулу и другие города.

Мария Николаевна и дети владеют немалым имуществом - несколькими имениями, оставшимися в наследство от декабриста. Михаил приобрёл имение Павловку в Тамбовской губернии, Нелли от Молчанова достался дом в Москве и имение в Костромской губернии, позже присоединяться и Воронки в Черниговской губернии, имение второго мужа Нелли Николая Кочубея. Остался непроданным дом в Иркутске. Всё это немалое хозяйство требовало забот и постоянного внимания. И во всём посильно принимает участие Волконский.

Значительная часть его писем этого периода детям посвящена вопросам управления имениями, проблемам доходов и расходов, цен на продукцию и пр. Письма свидетельствуют, что он прекрасно ориентируется в хозяйственных проблемах, высказывает немало дельных советов. Когда, например, в 1860 году Нелли и Николай Кочубей решили заняться в Воронках овцеводством и продажей шерсти, Волконский рекомендует им не жалеть денег на покупку племенных овец за границей, где они хоть и дороже, но «чище кровью». Он со знанием дела рассуждает о влажности шерсти, возможных ценах на неё.

Находясь в Эстляндии у сына, ознакомившись с ведением хозяйства в «остзейских экономиях», он пишет зятю в Воронки: «Да, мой друг, здешнее устройство хозяйства не то, что у вас, всякая отрасль - современная, и всё вольным трудом». Архив декабриста содержит множество деловых бумаг, памятных записок членам семьи по хозяйственным вопросам, свидетельствующих о присущих их автору здравомыслии и деловой хватке.

Поселившиеся в разных городах России декабристы не прерывают связи между собой, стараются следить за всеми передвижениями друг друга, быть в курсе всех важных проблем и событий в жизни тех, с кем прочно спаяла сибирская ссылка. Волконский, которому чувство товарищества всегда было свойственно, и теперь верен ему. Рассказывая Пущину о том, чей портрет всегда стоял на его столе, о материальных и прочих проблемах общих друзей, болея за них душой, он так определяет своё кредо:

«Мы должны составлять одно целое - и друг за друга стоять. И это я делаю во всяком предстоящем случае». И обращается с дружеским призывом к Пущину: «Дорогой мой сотюремник, будь моим питерским корреспондентом о новостях, близких нашим убеждениям или замечательных по существу или последствиям краю родимому».

Летом 1858 года Волконского ждала радость: приехал в Москву и остановился у него Пущин. Вернувшись домой, Пущин так описал Е.П. Оболенскому встречу с другом: «Мне удалось в Москве уладить угощение в Новотроицком трактире, на котором присутствовал С.Г. [Волконский], Матвей [Муравьёв-Апостол] и братья Якушкины. Раненых никого не было, и старый собутыльник Пушкина et com (и компания) был всем любезен без льдяного клико, как уверяли добрые его гости. С.Г. даже останавливал при некоторых выпадах, всматриваясь в некоторые лица, сидевшие за другими столами с газетами в руках. Другие времена - другие нравы».

Из семейной переписки следует, что дважды Волконский с Пущиным ездили в Тверь навестить жившего там М.И. Муравьёва-Апостола. Известно также, что вместе с Трубецким и дочерью Н.М. Муравьёва С.Н. Бибиковой Волконский навещал приехавшего в Москву и заболевшего Н.В. Басаргина. Внучка С.Н. Бибиковой рассказывает, что в доме её бабушки собирались жившие в эти годы декабристы, среди которых был и Волконский.

Нечасто, как того хотелось бы, удавалось повидаться и со старым другом С.П. Трубецким, поскольку тот был нарасхват своими родственниками. Они по-прежнему оставались единомышленниками, одинаково смотревшими на главную проблему тех лет - грядущую крестьянскую реформу. Оба считали необходимым для стабилизации общества освобождение крестьян с землёй и, очевидно, активно этот вопрос обсуждали.

Уже первые встречи Волконского с Трубецким в Москве, где Трубецкой провёл три недели в феврале 1857 года, направляясь из Сибири в Киев, вызвали пристальное внимание тайных агентов, следствием чего стало их донесение начальнику корпуса жандармов генералу Перфильеву и далее В.А. Долгорукову о том, что эти господа «позволяли себе входить в самые неприличные разговоры о существующем порядке вещей».

Вызвал подозрение агентов и внешний вид Волконского и Трубецкого, и прежде всего их длинные бороды. Ответ генерала Перфильева Долгорукову по этому поводу был обстоятельным и убедительным: «Несмотря на столь продолжительное отчуждение от общества, при вступлении в него вновь они не выказывают никаких странностей, ни унижения, ни застенчивости; свободно вступают в разговор, рассуждают об общих интересах, которые, как видно, никогда не были им чужды, невзирая на их положение; словом сказать, 30-летнее их отсутствие ничем не выказывается, не наложило на них никакого особенного отпечатка, так что многие этому удивляются и, предполагая их встретить совсем другими людьми, частью сбитыми, утратившими энергию, частью одичалыми, могут находить, что они лишнее себе позволяют». Генерал-губернатор Закревский добавлял, что они «<...> ни в чём предосудительном не замечены».

В этот период жизни своей в Москве Волконский сближается с либерально настроенными идеологами славянофильства - братьями Аксаковыми, А.С. Хомяковым, А.И. Кошелевым, в которых находит по многим вопросам своих единомышленников. Их сближает, прежде всего, общий взгляд на проблему освобождения крестьян, столь близкую Волконскому, они осуждают и вопросы необходимости отмены смертной казни, введения свободы печати и пр. Высоко ценя их либеральные убеждения, он, однако, не принимает внешней стороны их деятельности: известно, что славянофилы, чтобы подчеркнуть свою близость к народу любили рядиться в простонародные одежды.

Своими впечатлениями от общения со славянофилами Волконский делиться с Пущиным: «Я здесь довольно часто вижу некоторых славянофилов, странно, что люди умные, благонамеренные mettent tant d imoptance a leur costume («придают столько значения своему наряду»), но что люди умные, благонамеренные, дельные, в том нет сомнения - и теплы они к эмансипации, и горячи к православию, а народность и православие - вот желаемая мною будущность России».

Можно не сомневаться, что в понятия православия и народности Волконский вкладывал не совсем тот смысл, который подразумевала принятая в 30-е годы теория официальной народности, базирующаяся на «трёх китах»: самодержавии, православии и народности. Если верховная власть под народностью подразумевала эксплуатацию слепой народной веры в царскую правоту, то для Волконского народность и самодержавие означали истинную опору власти на народ, причём народ, свободный от крепостной зависимости. И ещё приведём одну оценку Волконским славянофильства: «<...> в славянофильстве, по-моему, есть много хорошего, полезного».

Можно себе представить, с каким пиететом отнеслись славянофилы к вернувшимся декабристам, и к Волконскому в частности. Как верно подметил С.М. Волконский, «они были страдальцами за то самое, чем сейчас горели все». И далее внук декабриста пишет: «В домах Самариных, Хомяковых и Аксаковых, вот где Сергей Григорьевич чувствовал себя духовно дома». «Декабристы и по воспитанию, и по стремлениям, и по вкусам своим, конечно, западники, и если они сошлись с людьми, пустившими в оборот выражение «гнилой Запад», то потому, что встретились с ними в любви к родине, в ней слились», - справедливо замечает внук.

Действительно, в те давно прошедшие годы будущие декабристы больше ориентировались на западные идеалы государственного устройства, но за годы ссылки, резко изменившей их образ жизни, и вследствие их «опрощения», в смысле резкого сокращения дистанции, отделявшей их прежде от народа, «плебы», как называл его Волконский, думается, немногие из них остались на прежних прозападных позициях в своих представлениях о будущем России. И в этом смысле Волконский не был исключением, о чём свидетельствует его сближение со славянофилами.

В сентябре 1858 года Волконскому наконец было разрешено выехать за границу для свидания с женой сроком на три месяца, однако «с тем, чтобы он в срок прибыл в Россию». Шестого октября Сергей Григорьевич, получив заграничный паспорт, выехал из Москвы в сторону западной границы.

Отныне жизнь декабриста будет протекать весьма напряжённо, и своё пребывание в России в перерывах между поездками за границу на лечение он будет делить между Москвой (в последние годы жизни добавится Петербург), Воронками и Эстляндией, где неподалёку от Ревеля находилось имение Фалль, принадлежавшее жене Михаила Лизе и её матери, невестке Софьи Григорьевны и дочери А.Х. Бенкендорфа.

Что касается заграничных поездок, то, хотя главной целью было, несомненно, лечение на водах на юге Франции и Италии, их география была значительно разнообразнее. Она хорошо прослеживается по письмам, которые декабрист со свойственной ему и многим его современникам высокой эпистолярной культурой шлёт в Россию детям и другим своим постоянным корреспондентам.

Так, в 1860-е годы - разгар его заграничных поездок - письма от него родным идут в Воронки, Фалль, Москву и т.д. - из Виши и Ниццы, где проходит основное лечение на водах, из Флоренции, Ливорно, Рима, Парижа, Берлина, Висбадена, Женевы и пр. Представляется, что, выбравшись за границу, Волконский старается посетить как можно больше стран и городов. Выезжал и один, и с Марией Николаевной и Серёжей, порою члены семьи выезжали порознь и встречались уже в Италии или Флоренции. В Женеве жила Софья Григорьевна, и с ней также старался повидаться при случае Сергей Григорьевич. Словом, болезнь, конечно, не отпускала, но поддаваться ей Волконский не собирался и потому своим привычкам к подвижному образу жизни не изменял.

13 октября 1858 года начальник II отделения III округа корпуса жандармов сообщал Долгорукову о том, что Волконский 11 октября прибыл в Варшаву и через два дня выехал за границу, добавив к этому сообщению, что за время его пребывания в Варшаве «ничего предосудительного в поведении его полицией не замечено». Так, сопровождаемый постоянно бдительным полицейским надзором, Волконский покинул Россию.

Это первое путешествие не обошлось без приключений. Дело в том, что Сергей Григорьевич, которому через полтора месяца должно было исполниться 70 лет, решил отправиться в Париж на почтовой карете рядом с кондуктором. Разумеется, выбранный им не по возрасту способ путешествия не мог не сказаться на его здоровье. Открылись старые раны на ногах, он едва добрался до Дрездена, где остановился у своего племянника Григория Волконского.

19/31 октября Волконский писал А.Н. Раевскому из Дрездена: «Сегодня выезжаю в Париж, выписал Мишу во Франкфурт. Не могу двинуться без посторонней помощи, хотя теперь опухоль на ногах спала и раны закрылись» (Волконский страдал подагрой и расширением вен на ногах). В этом же письме он просил Раевского заступиться за него, если окажется, что из-за своего состояния он не сможет вернуться в Россию вовремя. «Жена уже выехала в Ниццу из Парижа, дети меня ещё там ждут, - сообщал он. - Быть скорее при больной жене долг и чувство сердца, светской жизни я не ищу и не хочу».

В конце октября Волконский прибыл в Париж. Более сорока лет прошло со времени его последнего посещения французской столицы. Естественным было то нетерпение, с которым декабрист ожидал новой встречи с этим городом. Ничто не могло его остановить: ни больные ноги, ни категорические запреты врачей, ни просьбы родных: он сразу же после приезда отправился заново знакомиться с Парижем.

О своих первых впечатлениях он писал 27 октября / 7 ноября, шесть дней спустя после приезда, своему постоянному корреспонденту А.И. Бибикову в Москву: «Обколесил часть Парижа, что за перемена в течение сорока трёх лет - прежнего моего посещения Парижа: воздвигнуты новые громадные строения, застроены новые кварталы, из грязного, вонючего города, из худо освещённого - теперь не только бульвары <...>, но и улицы - просто чистого паркета, и освещение чудесное, нежели лучшая часть Кузнецкого моста».

Итальянская опера, которую он посетил в один из вечеров, его разочаровала. В ярких декорациях, пышных костюмах, выразительной, по-южному темпераментной игре актёров он увидел отсутствие вкуса; не потрясли его и голоса исполнителей. Зато огромное впечатление произвёл на него театр Comedie Francaise. О своём восхищении спектаклями этого прославленного театра он неоднократно писал А.И. Бибикову: «Вчера был в Theatre Francais, дивно играли <...>, просто увлекательно, этим представлением вознаграждён за скуку и недочёт Итальянской оперы». В другом письме он писал: «La Comedie Francaise - вот раздолье игры актёров, интереса в пьесах».

В Париже Волконский задержался недолго. Побыв немного в Бордо и Ницце, где встретился с женой, 18 февраля 1859 года он прибыл в Геную, откуда морем проследовал во Флоренцию через Ливорно.

В каждом городе, где останавливался Волконский, со свойственной ему любознательностью он стремился увидеть как можно больше. Всё увиденное становится объектом его размышлений, которыми он делится со своими корреспондентами. Так, в Ливорно, где Волконский с Марией Николаевной пробыли всего одни сутки, Сергей Григорьевич успел посетить наиболее интересные места города и писал о своих впечатлениях Бибикову:

«Замечательного в городе только два предмета - статуя Козьмы Медициса (Медичи. - Н.К.), названного отцом отечества, победителем мавров, статуя колоссальная, у подножия которой с четырёх сторон в оковах четыре мавра, и колоссальное хранилище для снабжения народа водой, которая проведена из-за нескольких десятков вёрст, огромное здание, достойное древних римлян».

Письма Волконского к Бибикову из Италии - это своеобразные занимательные путевые заметки, написанные человеком, любящим и понимающим красоту, интересующимся прошлым и настоящим страны, её людьми и культурой.

О Флоренции, например, Волконский писал: «Флоренция замечательна с художественного воззрения, галереи Медицисы, наполненные произведениями живописи, ваяния, но вместе с тем сколько злодейственных воспоминаний! И тягостное иго Медицисов доныне даёт свой оттиск. Храмы замечательны зодчеством и богатством, но наружностью и служением не сохранили следа простоты, чистоты первых веков христианства. Местность города весьма живописна, воспетый Данте Арно красиво извивается в середине города <...>.

Во Флоренции я посетил Пизу весьма мимолётно, имея в виду обозреть известный собор с наклонной колокольней, - оба здания весьма замечательны, - и обозреть Campo Sancto, т.е. кладбище, замечательное многими надгробными памятниками, в числе которых графини Шуваловой, которую я знал в мои молодые лета <...>».

Эта встреча на католическом кладбище с могилой своей бывшей соотечественницы навела Волконского на невесёлые мысли, которыми он поделился с Бибиковым: «<...> Грустно мне было видеть, как у нас высший слой общества готов часто пустую свою жизнь закончить отступничеством от православия». Ещё более грустным было посещение родных могил Марией Николаевной: в Риме, на кладбище Тестаччо, покоилась её мать, а неподалёку от Рима, в местечке Фраскати, - её сестра Елена.

В Неаполе, несмотря на обострение болезни, Волконский продолжает свои экскурсии, знакомится с г. Помпеи, где, как он писал Бибикову, «остатки зодчества великолепны, и каждый день открываются новые богатства ваяния». Удивила декабриста замеченная им в Неаполе воинственность неаполитанской аристократии, которую он усмотрел в особенностях средневековой архитектуры. «Куда не повернёшь свой взор, везде цитадели, казармы, батареи, даже дворцы с прикрасою пушек по направлению прилежащих улиц, готовых к действию».

Месяц, прожитый им в Неаполе, был достаточен для того, чтобы составить представление об особенностях характера местного населения. Как всегда невысоко ценя представителей господствующего класса, он писал о местной знати: «Высший слой без теплоты сердца, идол ему роскошь и ничтожество мыслей». Остальных горожан он делит на две группы: «средний слой, чисто коммерческий, довольно нечестный», и «низший слой», в котором он отмечает склонность «к итальянской fare niente» (буквально: ничегонеделание).

Полное отсутствие почтения к вельможам чувствуется и в строках, в которых он описывает свою встречу с двумя бывшими своими старыми знакомыми - итальянцами графом Людольфом и дюком де Серракаприола, из которых «первый - любимец короля, второй - председатель сегодняшнего Государственного совета; первый - царедворец, а они везде одинакового покроя <...>».

В декабре 1858 года Волконский из Ниццы обратился к А.А. Закревскому с просьбой исходатайствовать ему разрешение продлить срок пребывания за границей ещё на три месяца. К письму было приложено медицинское заключение, в котором личный врач великой княгини Екатерины Михайловны Чертораев свидетельствовал, что его пациент, страдающий множеством болезней - катаром желудка, «худым кроветворением», общей слабостью, артритом конечностей, расширением вен, «в таком состоянии в Россию вернуться не может».

В начале января 1859 года Волконский получил от Закревского сообщение о том, что его просьба удовлетворена. Узнав об этом, Волконские отправились в Рим. Здесь в середине марта декабрист получил печальное известие о смерти своего друга И.И. Пущина. «Одним ещё менее будет между нами, и кем: полна была его жизнь в чувствах сердца; по-моему, он подобен типу героев Ильяды; легка под ним будет земля могилы, но нелегко для живых его отсутствие среди нас», - писал с грустью Волконский Бибикову.

В марте Елена со вторым мужем, Николаем Аркадьевичем Кочубеем, сыном и Марией Николаевной собрались обратно в дорогу, в Воронки. Волконскому же врачи настоятельно рекомендовали пройти курс лечения на водах Виши. В связи с этим он обращается к тогдашнему русскому посланнику в Риме, старому своему знакомому, брату П.Д. Киселёва генералу Н.Д. Киселёву с просьбой похлопотать за него о продлении его заграничного «отпуска». «Отсрочка эта даст мне возможность воспользоваться лечением минеральных вод в Виши, которые, по свидетельству врачей, совершенно необходимы для тяжкой моей болезни».

Получив и на этот раз разрешение, он проводил родных и стал готовится к поездке в Виши. Однако с поездкой пришлось повременить: накануне отъезда из Ливорно, где остановились Мария Николаевна с семьёй, пришло сообщение о внезапной тяжёлой болезни дочери, и Волконский немедленно поехал («поскакал», как он сам писал Бибикову) в Ливорно.

Дождавшись, пока дочь не стала поправляться, и ещё раз простившись с родными, он отправился в Виши, где прожил до 1 августа 1859 года. Здесь состоялось его знакомство с И.С. Тургеневым, который позже писал Герцену, что познакомился с декабристом Волконским, «очень милым и хорошим стариком, который тоже тебя любит и ценит».

Волконский сообщал дочери: «Здесь я познакомился с Тургеневым, не Николаем Николаевичем (Волконский имел в виду Н.И. Тургенева, члена Союза благоденствия и одного из руководителей Северного общества декабристов. В 1824 г. он уехал в Париж и в 1847 г. издал книгу «Россия и русские», в которой принижал значение политической деятельности тайного общества, чем вызвал негодование Волконского и других декабристов. - Н.К.), насчёт которого мои мысли не изменились, но с Тургеневым, автором «Записок охотника». Разговор его увлекателен».

Вынужденный из-за обострения болезни задержаться в Виши до конца лета, он нелегко переносил свой отрыв от родины, от друзей и близких. «Из Виши - прямо в Россию, так и тянет на родину - в гостях не по сердцу, и свой уголок стал ещё милее», - сообщал он Бибикову.

Волконскому оказались глубоко чужды окружающие его за границей представители русского дворянства, они никак не соотносятся с его душевным состоянием. «В этих людях ни в каком случае не находим естественного чувства, - пишет с горечью декабрист из Италии, - одно умеют - и на родине и вне оной защищать права крепостного состояния. Кошелёк - вот их идол».

О неприятии этой категории своих соотечественников говорят и цитируемые ниже строки из письма его к Бибикову от 6/18 января 1859 года. Рассказывая, что русских итальянцы шутливо обвиняют в том, что они привезли с собой из России холодную погоду, он замечает: «Наших соотечественников 140 семейств; что холодны мыслями и сердцем - совершенно согласен, иной холод <...> не могли привезти».

Тогда же, зимой 1859 года, в Риме состоялась помолвка Михаила Волконского с княжной Елизаветой Григорьевной Волконской, внучкой Софьи Григорьевны Волконской и А.Х. Бенкендорфа (сын С.Г. Волконской Григорий был женат на дочери Бенкендорфа). Свадьба состоялась в мае того же года в Женеве, где жила Софья Григорьевна. Так, волею судеб дети соединили хотя и не кровным, но всё же родством Волконского и Бенкендорфа. Невольно вспоминаются пушкинские строки: «Бывают странные сближенья...»

Обратимся в связи с этой темой вновь к воспоминаниям внука. Рассуждая о переплетении судеб Волконского и Бенкендорфа и вспоминая о том, что в своё время Мария Николаевна обращалась из далёкой Сибири к всесильному тогда шефу жандармов с просьбой о разрешении сыну поступить в гимназию, он заключает: «И кто бы мог тогда подумать, что тот же сын, о разрешении которому поступить в гимназию она писала Бенкендорфу из Иркутска, через шесть лет после окончания курса, в Женеве, женится на внучке того же Бенкендорфа».

Оторванный от родины, декабрист с жадностью собирает все сведения о событиях в России, и прежде всего о разрабатывающейся в Петербурге крестьянской реформе.

А в России события развивались полным ходом. В Петербурге уже действовали Редакционные комитеты, в которых сосредоточилась основная работа по подготовке крестьянской реформы, на местах созданы Губернские комитеты, причём основные вопросы грядущей реформы - правовое положение крестьян и их поземельные отношения с помещиками - решались этими комитетами по-разному. При этом члены Московского губернского комитета отличались особой реакционностью, предлагая освобождение крестьян без земли. И именно против них был направлен основной пафос критики Волконского. Обо всём происходящем на родине он узнавал из писем друзей, из газет, и прежде всего из герценовского «Колокола», который регулярно получал.

Продолжает Волконский и оживлённую переписку с Н.Д. Свербеевым (зятем С.П. Трубецкого), начатую ещё в Сибири. Письма декабриста Свербееву полны глубокого сочувствия крестьянам, острых и метких замечаний по основным вопросам подготовляемой реформы.

«Получили ли в Неаполе «Колокол» № 23, 25 и 30 декабря, вышедшие вместе, и от 1 января, - спрашивает он Свербеева, интересные подробностями о заседаниях Московского комитета: просто протоколы многих мнений, что за отсутствие чувств, что за дерзость ума». В письме от 6 января 1859 года декабрист называет обмен мнениями членов Комитета «уголовной болтовнёй».

Что же вынудило Волконского так беспощадно заклеймить решения, принимаемые Московским комитетом? Возможно, такую резко отрицательную реакцию декабриста вызвала одна из статей, принятая единогласно в Комитете на одном из заседаний, выдержки из протокола которого напечатал «Колокол» 1 января 1859 года. «Крестьянские строения и усадебную землю предоставить в потомственное пользование крестьян за определённые повинности, самый же выкуп их допустить на основании добровольного согласия крестьян с помещиком».

По существу, этот пункт повторял закон от 2 апреля 1842 года, и на этом этапе подобное решение вопроса, которое сохраняло систему феодальной эксплуатации в форме барщины или оброка, уже не могло удовлетворить декабриста. Ещё в 1843 году в цитированном выше письме Пущину он протестовал против сохранения крестьянами «каких-либо других обязательств, как платные - деньгами или продуктами».

Вызвал негодование Волконского и тот обсуждаемый в Комитете пункт, который предоставлял помещику безоговорочное право «продавать, закладывать и вообще отчуждать все земли, как отведённые, так и не отведённые в пользование крестьян, без всякого ограничения». Декабрист отчётливо представлял себе, какие безграничные возможности открывает эта статья помещичьему произволу в будущем в случае её принятия.

К лету 1860 года Волконский заканчивает наброски, озаглавленные им «Замечания о великом вопросе освобождения от крепостного состояния помещичьих крестьян». Эти «Замечания», написанные после ознакомления с протоколами заседаний Редакционных комиссий, являются важным источником для оценки мировоззрения их автора в период после ссылки, в новых исторических условиях.

Тридцать лет находился С.Г. Волконский за много тысяч километров от Европейской России, в крепостническом хозяйстве которой тем временем произошли значительные перемены. Падали цены на внутреннем и внешнем рынках, росли помещичьи долги, крепостной труд становился убыточным. Шёл стихийный процесс приспособления помещичьего хозяйства к новым историческим условиям. И правительство, и помещики были заинтересованы в отмене крепостного права. Но весь вопрос состоял в том, чтобы сделать это наиболее безболезненно для помещика.

Может быть, вообще дать крестьянину свободу, но не давать земли? И тогда он будет опять связан с помещиком кабальной арендой - и такие предложения обсуждались в Губернских комитетах. Эти предложения, по мнению декабриста, «пятно неизгладимое на дворянское сословие - как выражающее убеждения и происки этого сословия». Тем не менее декабрист приветствует тот факт, что крестьянский вопрос «мало-помалу вылезает из-под коры, под которою он был сжат целые двести лет».

И снова - полнейшее недоверие к помещикам, печальная уверенность в том, что они всеми силами будут препятствовать осуществлению преобразований.

По характеру отношения к проблеме освобождения крестьян Волконский делит помещиков на три группы. Первая - «упрямо отсталых от всякого прогресса». Вторая - «принявших на себя личину либерализма, а по существу истинных плантаторов», третья - «истинно либералов или просто людей с человеческими чувствами и убеждениями», причём эта последняя группа по своей малочисленности «est paralyse par l'union des deux autres» («парализована союзом двух других»).

Первая группа не представляет собой опасности «численностью и заветшалостью своих убеждений» <...>, зато «второй отдел весьма опасен и по численности его, и потому, что, выказывая себя прогрессивным, он имеет целью <...> заменить крепостное состояние безвыходной и ещё тягчайшей кабалой». Эта наиболее консервативная часть помещиков представляет «какой-то нравственный тормоз: чуть где завертится колесо, хвать его скорее за спицу, и, ко всему несчастию, колесо останавливается».

И следующее его требование обнаруживает гораздо более глубокое понимание декабристом коренной русской проблемы, чем в сибирский период. Волконский провозглашает: «Освобождение крестьян со владением усадьбы и с наделом земли есть и справедливость, и необходимость для общего государственного спокойствия».

Возмущает Волконского также требование многих помещиков ввести прогрессивную выкупную плату, которая поднималась бы вместе с ростом цен на землю и продукты. «Этакой алчности, по-моему, и имени нет! - с негодованием восклицает автор «Замечаний». - Как будто крестьянин из этого клока земли может извлечь что-либо кроме насущного хлеба, и на этот кусок он должен [целый] год платить ценою прогрессивной, между тем как кусок останется всё тот же, а семейство его прибавляется».

Разоблачая систему выборов депутатов в Губернские комитеты, Волконский пишет, что из «этих выборных передового сословия <...> треть чистых крепостников, явившихся на дело освобождения. <...> Бывают и Ноздрёвы, и Собакевичи в дворянских мундирах. Нет правила без исключения, жаль только, что у нас хороши только исключения - а правила плохи», - с горечью заключает декабрист.

Не оставил без внимания автор «Замечаний» и «Записок» М.А. Безобразова. Представитель дворянской оппозиции Безобразов в своих «записках», адресованных императору, выступал против «переиначивания» отношений между помещиком и крестьянами. В подготавливаемой реформе он видел нарушение устоев русского государства, которое может привести к тому, что начнутся «кровавые смуты, ниспровержение престола и порядка». Волконского глубоко возмутило направление этой «записки» - «против свободы слова, против гласности, против взгляда людей, направляющих дело крестьянское <...>».

В связи с этим Волконский вспоминает разговор с посетившим Сибирь Безобразовым на одном обеде «тому уже несколько лет назад, когда о крестьянском деле и помину не было». Разговор зашёл о проблеме освобождения крестьян. «Как, - возразил Безобразов, - отнять у нас то, что предки наши заслужили кровью или гражданскими событиями, нет, если могло бы это случиться, то я, засучивши себе рукава рубашки, этою рукой посягну на его (царя. - Н.К.) жизнь». Волконский добавляет, что вспомнил об этом эпизоде для того, чтобы показать, «что за люди» занимаются освобождением крестьян и «выдают себя за подпор престола».

И снова встаёт перед декабристом печальной памяти пример закона 1842 года, который из-за сопротивления крепостников, по существу, так и остался на бумаге.

Опасение, что и на этот раз реакционное дворянство - этот извечный враг декабриста - сведёт все благие намерения правительства на нет, вынуждает его обратить свой взгляд на царя. Если не коренная смена политического порядка, надежд на которую почти не осталось, то тогда царь должен сломить сопротивление дворянства. Отсюда вывод, к которому приходит декабрист: «Царь да царь - один выход этому святому делу, освобождению от крепостного состояния помещичьих крестьян».

В «Замечаниях» Волконский касается также таких проблем, как необходимость введения «гласности суда, печатной гласности, преобразования полиции». «Необходимость печатной гласности доказывается громадным успехом литературы со времени ослабления цензуры», - замечает Волконский.

С едкой иронией декабрист говорит о проекте образования Цензурного комитета по всем частям под председательством Модеста Корфа. «Учёный Модест, как сказывали мне, составил программу, говорят, очень широкую и либеральную; но как немец и алтынник в свою пользу приступил сейчас к составлению штатов, покрою мундиров, рисункам петличек и прочее и, наконец, испросил у государя 250 000 на покупку дома, вероятно по немецкому расчёту, что цензура со временем может отойти, а дом может остаться».

17

*  *  *

В начале осени 1859 года Волконский вернулся в Россию. Осень и зиму он с Марией Николаевной проводит в имении дочери Воронках, Черниговской губернии, и в Киеве. Однако к февралю 1860 года болезнь приобретает такую острую форму, что Сергей Григорьевич вновь вынужден был просить киевского военного генерал-губернатора князя Васильчикова разрешить ему выехать на повторное лечение в Италию.

«Нынешняя зима, проведённая мною частью в Москве, частью в Киеве, унесла пользу, сделанную мне водами, и болезнь снова усилилась <...>. Врачи настаивают, чтобы я вторично ехал к минеральным водам в Виши». Врач свидетельствовал, что при дальнейшем развитии болезни Волконский «может совершенно лишиться ног».

Получив разрешение, в мае 1860 года декабрист уезжает за границу на шесть месяцев.

Во время пребывания в Ницце его настигает известие о смерти 22 ноября в Москве С.П. Трубецкого, и он откликается на него следующими строками письма к Нелли и Николаю Кочубеям: «Да, мои друзья, грустны мне вести о кончине Трубецкого. <...> Как не сообразить, что из восьми соузников, бывших в Благодатском руднике, шестеро в могиле». И через три дня им же сообщает: «Вчера я имел панихиду о Сергее Петровиче и помянул Екатерину Ивановну и Александру Сергеевну (жену и дочь С.П. Трубецкого. - Н.К.). Был один в церкви, приглашать никого не хотел, и никто не явился сам собой».

Часть осени 1860 года Волконские проводят в Париже, где Мария Николаевна лечится у популярного в те годы в среде русских парижан доктора Шершеля. Именно в этот период состоялось знаменательное знакомство декабриста с путешествующим по Италии Львом Николаевичем Толстым. Встреча произошла в доме русского эмигранта князя П.В. Долгорукова.

Много лет спустя писатель так вспоминал свою встречу с декабристом: «Его наружность с длинными седыми волосами, была совсем как у ветхозаветного пророка. Как жаль, что я тогда так мало с ним говорил, как бы мне он теперь был нужен! Это был удивительный старик, цвет петербургской аристократии, родовитой и придворной. И вот в Сибири, уже после каторги, когда у жены его было нечто вроде салона, он работал с мужиками, и в его комнате валялись всякие принадлежности крестьянской работы».

Встреча с Волконским навеяла Толстому замысел написать роман о вернувшемся из Сибири декабристе, прототипом которого он намеревался сделать Волконского. Об этом он сообщал 29 марта 1861 года А.И. Герцену: «<...> Вы не можете себе представить, как мне интересны все сведения о декабристах в «Полярной звезде». Я затеял месяца 4 тому назад роман, героем которого должен быть возвращающийся декабрист. Я хотел поговорить с вами об этом, да так и не успел.

Декабрист мой должен быть энтузиаст, мистик, христианин, возвращающийся в 56-м году в Россию с женою, сыном и дочерью и примеряющий свой строгий и несколько идеальный взгляд к новой России. Скажите, пожалуйста, что вы думаете о приличии и своевременности такого сюжета». Приступив вскоре к осуществлению своего замысла, писатель к марту уже закончил четыре главы и читал их в Париже И.С. Тургеневу.

К сожалению, со временем Толстой прекратил свою работу над этим сюжетом, хотя впоследствии дважды возвращался к нему. Первый раз это случилось в 1878 году, и об этом мы узнаём из дневника Д.П. Маковецкого, близкого друга писателя. «Позднее был разговор про декабристов. Л.Н. сказал: - Два раза переставали меня интересовать художественные сочинения. В первый раз в 1875 году, когда я писал «Анну Каренину», и второй раз в 1878-м, когда я снова взялся за «Декабристов», а потом начал «Исповедь» <...>. Декабристы были религиозные, самоотверженные люди; я их всё более и более уважаю <...>. Волконский, генерал-майор, богатый человек, и он шёл на это дело, зная, что завтра его закуют».

В Париже, где Волконский вынужден был задержаться в ожидании ответа из Петербурга на новое прошение, он, верный своим наклонностям, ведёт весьма уединённую жизнь. Даже П.Д. Киселёв, его старый товарищ, в то время посланник во Франции, не в состоянии заставить его изменить себе. Как пишет сын декабриста, Киселёв, к которому декабрист обратился с просьбой об исходатайствовании ему продления заграничного отпуска, в высшей степени дружелюбно принял его и даже проявил настойчивое желание возобновить прежнюю дружбу. Но Волконский «уклонялся от этого».

Много лет спустя, упомянув об этом в приложении к «Запискам» Сергея Григорьевича, Михаил Сергеевич объясняет такое поведение отца тем, что тот был верен «своему правилу быть признательным за внимание людей, высоко стоящих на служебной лестнице, но не ставить их в неловкое положение».

Здесь же, в Париже, но уже в следующем, 1861 году состоится единственная встреча декабриста с А.И. Герценом, человеком, которого он глубоко уважал и ценил и чей «Колокол» с интересом читал на протяжении нескольких лет. О многом говорит и тот факт, что в архиве Волконских в ИРЛИ, на который мы так часто ссылаемся в настоящей работе, хранится переписанная рукой самого Волконского статья Герцена «Состав русского общества». Можно сказать, что интерес этих двух людей был взаимным.

Личность Волконского как видного представителя декабристского движения давно интересовала Герцена. Во всех его работах об истории революционного движения в России, в главах или разделах, посвящённых декабристам, мы встречаем имя Волконского. Герцен называет его среди друзей Пестеля, которые разделяли его взгляды.

Находясь в конце июня - начале июля 1861 года в Париже и узнав о пребывании там декабриста, Герцен поспешил с ним увидеться.

Вот что писал об этой встрече Герцен в «Письмах к будущему другу»: «Старик, величавый старик лет восьмидесяти, с длинной серебряной бородой и белыми волосами, падавшими до плеч, говорил о тех временах, о своих, о Пестеле, о казематах, о каторге, куда он пошёл молодым, блестящим и откуда только что воротился седой, старый ещё более блестящий, но уже иным светом <...>. Я слушал, слушал его - и когда он кончил, хотел у него просить напутственного благословения в жизнь, забывая, что она уже прошла <...> и не одна она <...>.

Между виселицами на Кронверкской куртине и виселицами в Польше и Литве, этими верстовыми столбами императорского тракта, прошли, сменяя друг друга в холодных, тёмных сумерках, три шеренги <...>, скоро стушуются их очерки и пропадут в дальней синеве. Пограничные споры двух поколений, поддерживающие их память, надоедят, и им предоставят амнистию забвения. Из-за них всплывут тени старцев-хранителей и через кладбище сыновей своих призовут внуков и укажут им путь».

При этой воистину исторической встрече присутствовал и Н.В. Шелгунов, участник революционного движения 1860-х годов, который также оставил её описание. «В мягком кресле сидит величавый старик (таких стариков я ещё не видывал), - пишет Шелгунов, - с длинными до плеч и белыми как снег волосами; в лице и во всей фигуре почтенного старца, откинувшегося на спинку кресла, было что-то патриаршее, спокойное; в прямом и ясном взгляде чувствовалась душевная правота и та уверенность в себе, которая даётся хорошо прожитой жизнью и спокойной совестью. Перед стариком стоял Герцен, относившийся к нему с такой сыновьей почтительностью и любовью, которую если нужно уметь вызвать, то ещё больше нужно уметь носить в себе. Этот патриарх-старик был декабрист князь Волконский».

Встреча с Волконским произвела на Герцена глубокое впечатление. Об этом вспоминала и Н.А. Тучкова-Огарёва: «По возвращении из Парижа Герцен рассказывал очень много о декабристе Волконском, который показался ему очень симпатичным».

Результатом рассказов Герцена об этой встрече явилось письмо к Волконскому Н.П. Огарёва, интересовавшегося историей Южного общества. Письмо написано под непосредственным впечатлением от рассказа Герцена вскоре после возвращения его из Парижа в Лондон (8-9 июля 1861 года).

Стремление автора подчеркнуть преемственность двух поколений борцов за свободу, а также близость Волконскому идей Пестеля и, собственно, «Русской правды» делают это письмо особенно интересным.

Высказав глубокое сожаление по поводу того, что ему не удалось лично увидеться с декабристом, Огарёв писал: «Может, и я уже в том возрасте, когда жить остаётся недолго и дела так много, что приходится наскоро сбирать и напрягать все силы, чтобы успеть что-нибудь сделать. Тем дороже становится та придача силы, которую вносит в нашу жизнь чувство связи с вами, чувство традиции русской свободы, принятое от вас и хранимое с религиозным благоговением. В этой традиции вы мне представляете ту сторону, которая мне всего ближе, которой летопись, к несчастью, наиболее утрачивается, сторону «Русской правды».

Деятельность Пестеля мне известна только из смутных отрывков, упомянутых Следственной комиссией. Но и их было достаточно, чтобы обозначить взгляд на Россию и путь, по которому, естественно, должна разрабатываться её будущность. Мне кажется, что этой традиции я остался верен». В заключение письма он обращался к декабристу с просьбой: «Если вы можете прислать мне какие-либо сведения о Пестеле, о «Русской правде» и Южном обществе, - пришлите. Дайте мне средство быть вашим биографом <...>».

Письмо, опубликованное Ю. Оксманом, сохранилось в черновом варианте, и неизвестно, дошло ли до того, кому предназначалось. Но остаётся только согласиться с публикатором, который пишет: «Историческое значение этого письма остаётся неизменным, независимо от того, было ли оно переписано и отправлено по назначению или осталось неперебеленным в бумагах Огарёва, дошло ли оно до адресата или затерялось в пути».

Зиму и весну 1861 года Волконский провёл в Италии, переживавшей в это время сложный период. Декабрист был свидетелем бурных событий, связанных с борьбой за объединение Италии, которые завершились 18 февраля 1861 года провозглашением Виктора-Эммануила королём Италии, т.е. политическим объединением всех провинций итальянского полуострова под властью Пьемонта.

Волконский со свойственным ему интересом живо реагировал на происходящее. Свои впечатления он изложил в путевых записках «Взгляд на Италию». В них декабрист осуждает представителей господствующего класса Италии, отдавших свою страну на растерзание европейским державам.

На странице, помеченной 22 декабря 1860 года, мы читаем следующие резкие строчки в адрес римских кардиналов: «Они торгуют религией (выделено в оригинале. - Н.К.), торгуют не за наличные деньги, но за сохранение их должностей, званий и содержания, что, впрочем, выходит одно и то же; но перед светом ханжат, чтобы иметь возможность при развязке поворотить туда, куда подует ветер, и, конечно, объясняют это словом Евангелия».

В доказательство того, как Римская католическая церковь обманывает народ, Волконский не без юмора рассказывает о следующем эпизоде: по Риму пронёсся слух, что «папа увидел Богородицу. Она вошла к нему и объявила, что он обязан стоять твёрдо за прежний порядок. Понятно, откуда она взялась, эта Богородица!»

С тем же юмором описывает Волконский наблюдаемую им в Риме ежедневно одну и ту же картину: каждую ночь на многих зданиях сторонники объединения наклеивали воззвания с именем Виктора-Эммануила и изображением его знамени, и каждое утро жандармы вынуждены были срывать эти воззвания. «Оно нелегко, - пишет Волконский, - потому что выписывают из Англии, и афиши эти наклеиваются два раза выше роста человеческого, а сдирать их можно только с помощью лестниц. Это тешит публику донельзя».

Тон записок совершенно меняется, когда декабрист ведёт речь о представителях правящих кругов Италии, предающих интересы народа. Например, вот что пишет он о ситуации в Неаполе уже после вступления туда Гарибальди: «В Неаполе дело не клеится <...> Тамошняя аристокрация - хуже всех аристокраций в мире: она без образования, без убеждений и без понятий о чести. Париж для неё лучше родины, теперь более, чем когда-либо! <...> Свобода печати дала разгул маццинистам: они широкой рукой сеют раздор и неудовольствие вместо того, чтобы брать пример с Гарибальди, принадлежавшего некогда к их партии. Это язва итальянского дела. Нелегко было избавиться от неё в герцогствах, ещё труднее будет в Неаполе».

Довелось Волконскому стать свидетелем ещё одного происшествия, также вызвавшего его осуждение. Речь идёт о спектакле в Опере, который был устроен римским филантропическим обществом в пользу вдов и сирот. «Дело доброе, - пишет декабрист. - Но партия консерваторов <...> вдруг вздумала воспользоваться этим случаем и сделать демонстрацию: раскуплена была половина билетов, роздана клерикалам, приказано им, когда и кому аплодировать (смотря по политическим убеждениям поющих <...>)». Узнав об этом, артисты отказались от выступления.

К числу событий, принесших действительное удовлетворение, следует отнести несколько встреч, которые состоялись у Волконского с жившим в этот период в Италии Н.Н. Муравьёвым, человеком, с которым декабристов связывали самые тёплые отношения. Об этих встречах он рассказывал, уже вернувшись в Россию, племяннику Муравьёва М.С. Корсакову.

Четвёртого декабря 1861 года он пишет ему: «В чужих краях я четыре раза имел совокупное пребывание с Н.Н., гостил у него в По 8 дней. Эта моя поездка к нему была сердечная оплата за сибирский мой быт при нём, за начальническое его расположение к моему сыну, за доброту сердечную его к моей дочери и как степень моего уважения к нему. О многом побеседовали с ним, и о Сибири, и, как разумеется, о вас и о России в теперешнем её бытии».

С.Г. Волконский находился в Париже, когда было опубликовано «Положение 19 февраля 1861 года». Весть об указе настигла его в церкви. Интересные подробности об этом волнующем моменте в жизни декабриста рассказывает его внук: «Он был в русской церкви на молебне, когда читался манифест об освобождении крестьян. <...> Тут случился эпизод, болезненно полоснувший его по душе.

Когда, весь в слезах, с трясущимися ногами, он подходил к кресту, он столкнулся с Николаем Тургеневым, которого декабристы, как эмигранта и человека, когда-то к ним близко стоявшего, а потом отдалившегося, не любили. Столкнувшись с ним здесь, перед крестом, в такой день, в такую минуту, забыв всё прошлое и уступая ему дорогу, обратился к нему со словами: «Тебе, Николай, тебе первому подходить». Этим он хотел выразить, что старое забыто, а кроме того, и то, что, как писатель, он всё же сослужил службу делу освобождения. Но Тургенев отступил на шаг, окинул его взглядом и сказал: «Кто вы такой?»

Невольно возникает вопрос: чем была вызвана подобная реакция Тургенева на столь явный жест примирения со стороны бывшего товарища по тайному обществу? Можно лишь догадываться, сколь непростым был этот жест для самого Волконского. Известно, что его отношение к Н. Тургеневу было отрицательным, и выше указывалось, почему именно. Тем не менее верный лунинскому девизу «всё прощать, но ничего не забывать», перед лицом столь величайшего события в истории России и в жизни оставшихся в живых декабристов, только что провозглашённого с амвона, он был готов к примирению.

Самое простое объяснение поведения Тургенева тем, что тот просто не узнал Волконского, не кажется убедительным. Несомненно, то, что Волконский находился в Париже, было известно определённой части русской эмиграции, к которой относился и Тургенев. Было множество мест, где регулярно бывали русские, в том числе знаменитая по сей день русская церковь Св. Александра Невского на Rue Daru.

Трудно представить, что Тургеневу неизвестно было, что одновременно с ним на торжественной службе в церкви находится и Волконский. Произнесённая Тургеневым фраза: «Кто вы такой?» - в любом контексте звучала оскорбительно по отношению к тому, кому она предназначалась. Слова внука: «Тут случился эпизод, болезненно полоснувший его по душе» - отражают, вероятно, лишь малую толику испытанного в тот момент декабристом разочарования и обиды.

Как и большинство представителей передовой части дворянства, как Герцен, Волконский в первый момент с радостью приветствовал Манифест от 19 февраля. Едва дождавшись лета, он отправляется домой, чтобы приступить к освобождению 374 крестьян села Пушкина, Верейского уезда.

Ещё осенью 1857 года Сергей Григорьевич и Мария Николаевна сообщали управляющему Воейкову о своём намерении освободить крестьян имения Пушкинского, купленного в 1855 году на имя Марии Николаевны. Но различного рода внешние обстоятельства, и прежде всего тот факт, что большую часть времени они из-за своего нездоровья проводили за границей, помешали осуществлению их намерения.

Теперь же, с самого начала 1862 года, Сергей Григорьевич торопит мирового посредника П.И. Мейнека поскорее «очистить прежние счёты, чтобы дать прямой и правильный ход управлению по новому порядку высочайше утверждённым положением» и приступить к составлению уставной грамоты.

Однако усилившееся недомогание, намерение в связи с этим уехать за границу на лечение, работа над «Записками», отнимавшая много времени и сил, - всё это послужило причиной того, что он передаёт сыну «заведование» Пушкинской вотчиной, а сам удаляется от дел.

Заметим, что процесс нового устройства крестьян Пушкинской вотчины в силу различных причин затянулся и только 26 марта 1864 года закончился подписанием Уставной грамоты. Не вдаваясь в подробности всего хода процесса, отметим, что в нём как в капле воды отразилась вся противоречивость и несовершенство многих аспектов крестьянской реформы.

Мало изменила реформа положение крестьян села Пушкино, бывших и до реформы на оброке. Незначительное увеличение надела и те же 10 рублей оброка, что и до реформы (цифры средние по Московской губернии и по Верейскому уезду в частности). Прибавился только долг в сумме 468 000 рублей государству и ежегодная выплата владельцам имения 840 рублей.

*  *  *

Прошло более пяти лет после возвращения Волконского из Сибири, однако над декабристом по-прежнему тяготел полицейский надзор. Не говоря о том, что он был оскорбительным и бессмысленным - Волконскому минуло уже семьдесят пять лет, - он затруднял его постоянные разъезды по России, а также вызванные необходимостью поддерживать ухудшающееся здоровье поездки за границу.

Наконец, 13 января 1863 года Волконский обратился к Александру II с прошением, в котором писал: «Всё, что осталось от прежнего моего положения, - это полицейский надзор, тяжкое бремя которого лишает меня свободного передвижения, права въезда в столицы и выезда за границу без особых каждый раз монарших соизволений. В настоящее время лежащая на мне опека над малолетним внуком Молчановым, собственные дела и быстро слабеющее здоровье ставят меня в крайность обратиться к Вашему императорскому величеству с последней просьбой: велите, государь, снять с меня полицейский надзор <...>. Дарование мне общих без ограничений прав ваших подданных даст мне, 75-ленему старику, возможность спокойно провести остаток дней в кругу моего семейства».

Пройдя сложный путь от начальника жандармского отделения Черниговской губернии, где жил в тот момент у дочери в Воронках декабрист, через Министерство внутренних дел и III Отделение, прошение попало наконец к царю. 19 февраля 1863 года М.С. Волконский сообщил приехавшему к нему в Петербург отцу, что царь «соизволил освободить его от тех ограничений, которым он был подвергнут».

Итак, старый декабрист наконец перестал быть опасным, и с него был снят полицейский надзор. Однако княжеский титул, которого он был лишён почти сорок лет назад, ему не был возвращён.

Но не это беспокоило Волконского: герой Отечественной войны 1812 года и участник заграничных походов 1813-1814 годов, он мечтал получить вновь право носить медали, которыми он был награждён за участие в сражении под Прейсиш-Эйлау, «серебряную военную медаль 12-го года, а равно и бронзовую дворянскую медаль, в память той же войны установленную».

В прошении, с которым он обратился по этому поводу к царю, Волконский писал: «Эти знаки дороги мне как памятник посильного участия моего в этих великих событиях, как воспоминание о том, что некогда и я имел счастье проливать кровь за Россию. Я из числа весьма немногих, удостоенных знака отличия Прейсиш-Эйлауского сражения и оставшийся ещё в живых, и из числа хотя менее ограниченного, но также небольшого, - современников Отечественной войны». Это желание старого воина осуществилось: в ноябре 1863 года ему было разрешено носить эти награды.

Лето 1863 года Сергей Григорьевич проводит в семье сына в Фалле. А.Х. Бенкендорфа уже не было в живых, но дом продолжал жить бурной жизнью, умело направлявшейся рукой внучатой племянницы декабриста и одновременно любимой невестки Лизы, которая вместе со своей матерью делала всё, чтобы Волконскому жилось в их семье тепло и удобно.

Господский дом в стиле готики николаевской эпохи, построенный по проекту архитектора Штакеншнейдера, располагался в роскошном парке, пересечённом, как вспоминает выросший в Фалле внук Сергей, 54 верстами дорожек. «Каждое кресло в доме - маленький Миланский собор». Ценный семейный архив: «Пять писем Николая I, адресованных в Фалль, совершенно частного характера, но прелестные по дружественности тона. <...>. В одном из них он извещает, что умер ce bon Сукин. Это тот самый Сукин, который был комендантом, когда декабристы сидели в крепости».

«В Фалле жили людно, разнообразно. Можно сказать, на большой дороге, на европейской дороге, - вспоминает внук декабриста. - <...> Гости постоянно. Целая роща из деревьев, посаженных членами императорского дома». В роскошном кабинете Бенкендорфа висела акварель известного художника Кольмана «Декабристский бунт на Сенатской площади». Кто знает, какие воспоминания пробуждала картина в памяти того, кто ныне, по прошествии более чем 30 лет после изображённых событий, смотрел на неё?

В распоряжение Волконского был предоставлен отдельный флигель. «Помню фигуру с большой белой бородой и длинную трубку, - вспоминает внук. - <...> Мне было четыре года <...>. Он жил в маленьком, не существующем теперь флигеле; другой раз помню его в Петербурге, в том же доме, где и мы тогда жили, только наверху, - на углу Малой Морской и Гороховой, дом Татищева».

Сюда в Фалль, в июле 1863 года приходит сообщение об ухудшении здоровья Марии Николаевны. Волконский рвётся в Воронки, но тяжёлый приступ подагры приковал его к постели. Сын, скрыв от отца всю серьёзность положения матери, отправился к ней один. Мария Николаевна скончалась 10 августа на руках своих детей, которых она так боготворила. Рассказ вернувшегося после похорон матери Михаила о последних минутах её жизни потряс Волконского. Он пишет дочери:

«Рассказ Миши о последних минутах жизни мамы - это причислили бы к поэзии, если бы не подтвердилось очевидцами. И эта мысль предать её земле в том месте, где настигнет её смерть, и не ставить пышного памятника, а просто над могилой православный крест деревянный - не есть ли сознание, что не телом, а душой мы должны заниматься и что в православии она видела религиозную истину и связь отечественную».

Смерть жены настолько потрясла Волконского, что вернувшийся вскоре в Фалль сын был поражён переменою, произошедшей в его отсутствие с отцом. Глубокое горе усугубило болезнь: стали отниматься ноги, и пришлось прибегнуть к помощи кресла на колёсах.

Сам Волконский признаётся дочери: «Я просто таю, мой друг, я просто ещё живая мумия, и когда и чем это кончится - один Бог это знает, и я усердно молюсь ему, чтоб допустил меня умереть в Воронках, чтоб кости мои легли близ священных для нас могил».

По воле Марии Николаевны после её смерти Волконскому была выделена в личное пользование часть её ценных бумаг, а также дано право лично распоряжаться частью доходов с имения Пушкино. Таким образом, материальное положение его упрочилось, и теперь он не зависел от родных в своих тратах, уходящих в основном на поездки за границу и переезды по России. «По милости мамы я сделался капиталистом», - замечает он в очередном письме к дочери. Теперь появилась возможность помочь и другим, и прежде всего А.В. Поджио.

Почему именно Поджио? Человеческие отношения редко укладываются в строгие схемы, и кому как не Волконскому это дано было понимать. Прошли годы, отбушевали страсти, многое и многие были похоронены в Сибири. Уже давно сложились родственные отношения между Волконскими и братьями Поджио. Старший Поджио, Иосиф, ещё в 1848 году скончался в иркутском доме Волконских. Младший, Александр, женившийся на классной даме Иркутского девичьего института Ларисе Андреевне Смирновой, после возвращения из Сибири, помыкавшись по родственникам, по предложению Сергея Григорьевича перебрался в их имение Шуколово, Московской губернии, где некоторое время исполнял обязанности управляющего. Позже он поселился в Воронках.

Следует заметить, что жизненный путь его завершится в тех же Воронках, где он и будет похоронен в 1873 году рядом с Марией Николаевной и Сергеем Григорьевичем.

Обделённый своими родственниками, потерпевший крах в делах, связанных с участием в разработке золотых приисков в Сибири, А. Поджио испытывал материальные затруднения. Естественным было для Волконского желание поддержать его, как только появилась такая возможность. И он пишет Елене, находящейся вместе с супругами Поджио в Италии: «<...> Надеюсь, что Дядька (так в семье Волконских звали А. Поджио. - Н.К.) в случае безденежья почтёт мою кассу своей».

К этому периоду расстроились вконец отношения Сергея Григорьевича с сестрой. Уже упоминалось о неблаговидной роли её в вопросе, связанном с изменением завещания матери, Александры Николаевны, не в пользу сына. После посещения Софьей Григорьевной Сибири отношения восстановились, но с возвращением Волконского в Россию вновь осложнились.

Прогрессирующая скаредность Софьи Григорьевны, которой она всегда отличалась и о которой шли легенды, и связанные с этим неблаговидные действия углубляли пропасть между братом и сестрой. Объектом её патологической скупости теперь стала собственная внучка, невестка декабриста Лиза. Из переписки этого периода Волконского с детьми становится известно, что после свадьбы Лизы Софья Григорьевна выделила ей некий капитал, но Лиза его так и не получила.

Все эти имущественные неурядицы, вызванные особенностями характера сестры, брат ещё мог терпеть. Но к этому добавились распускаемые Софьей Григорьевной сплетни, чернившие имя Марии Николаевны. Этого Волконский допустить уже не мог.

Ещё в мае 1859 года он предупреждает Нелли, которая, по его мнению, слишком терпима к тётке: «Присвоение ею того, что должно было быть не моей, а вашей собственностью - Миши и твоей, - не выставил на явь потому, что покрыто это волею, хотя неотчётливою, матери моей; скаредность её в отношении Лизы, уловки, чтобы чужими руками жар загребать, тоже прощаю, хоть это мне всё гадко, но чернить моих - не прощу. И вам обоим не очень бы надо вдаваться в тесные с ней сношения».

Сплетни продолжались и после ухода из жизни Марии Николаевны. Оскорбления памяти жены декабрист уже не мог простить, и 27 января 1864 года он сообщает сыну о полном разрыве с сестрой и одобрении этого разрыва близкими, а также «лицами незаинтересованными: Николаем Кочубеем и Дядькой».

В сентябре 1863 года овдовевший Волконский на зиму вместе с семьёй сына перебирается в Петербург и занимает две комнаты в верхнем этаже дома, который снял сын. Дом находился в 1-й Адмиралтейской части, во втором квартале. Занимаемое Волконским помещение, как следует из договора на наём квартиры с наследниками Татищева, которому принадлежал дом, представляло собой «квартиру для жительства, состоящую в бельэтаже по парадной лестнице с Малой Морской улицы и чёрным ходом со двора, о восьми окнах на Малую Морскую и двенадцати по Гороховой улице, из одиннадцати чистых комнат, в числе коих ванная, коридор и передняя, а в отдельном корпусе кухня с проведённой водою и медный водяной котёл, четыре маленькие комнаты для людей и одна комната в пятом этаже для помещения трёх человек прислуги, два ватер-клозета, конюшня на шесть стойл, общая кучерская, большой сарай для дров, особый ледник, чердак и общая прачечная».

Всё это прекрасно обустроенное по тем временам жильё было снято на один год за 2400 рублей серебром.

Здесь впервые почти за сорок лет Волконский встречает без Марии Николаевны Рождество. «Вчерашний день, столь радостный воспоминанием для всего христианского мира, - пишет он дочери, - для нашей семьи был в частной жизни горестным воспоминанием, что той, которая всю жизнь посвящала нам, что той, к которой стекались наши задушевные воспоминания, поздравления, - уже, увы! - нет в мире земном. Принимался не раз за перо, чтоб писать к вам, но душа, мысли, полные грусти, заставляли меня класть перо в сторону».

В эту зиму Волконский из дома почти не выходит, но охотно принимает у себя визитёров. Частенько к нему поднимается мать Лизы (дочь Бенкендорфа), Мария Александровна, забегают внуки. Наносят визиты и давние знакомые, те, кто смог без предвзятости отнестись к возвратившемуся из Сибири декабристу.

Следует отметить, что Волконский отнюдь не стремился сам восстанавливать старые связи и заводить новые, но вполне мог оценить доброе к себе отношение. Ещё в 1858 году, находясь в Италии, он столкнулся с проблемой различного отношения к себе. В письме от 15/27 июня из Виши Елене и Николаю Кочубеям он, рассказывая о своих встречах, отмечает: «Здесь много русских, но с малым числом знаком. Кто радушен ко мне - тому добро пожаловать, но кто объят дурью, спесью - от того за шаг отступа его - десять моих».

Теперь же, из Петербурга, рассказывая зятю Николаю о своих встречах, он сообщает: «Был у меня Павел Николаевич Гагарин - спасибо ему, что, стоя так высоко на общественной лестнице, он посетил того, который, свергнутый с половины оной, стоит у её подножья». И далее: «<...> Из этих старообрядцев-вельмож должен исключить и твоих стариков (Кочубеев. - Н.К.), и парижского Киселёва, и московского Закревского. За доброе их чувство - им спасибо, к прочим я равнодушен <...>».

Не изменил своего расположения декабрист и к А.Х. Бенкендорфу, несмотря на то что в 1826 году один оказался подсудимым, а другой - судьёй. И он вполне искренен, когда в ответ на приглашение тёщи сына Марии Александровны вновь посетить Фалль откликнулся следующими строками: «В Фалле мне ещё другое утешение - поклониться могиле Александра Христофоровича - товарищу служебному, другу не только светскому, но не изменившемуся в чувствах, когда я сидел под запорами и подвержен был Верховному уголовному суду. Его советам обязан я, что вам сохранены несколько крох моего имения <...>».

Вспомним, что завещание, написанное Волконским в Петропавловской крепости, было заверено лично Бенкендорфом. В своих воспоминаниях Сергей Григорьевич высоко оценивает своего «собивачника» и «сотоварища по флигель-адъютантству» как храброго офицера, которого он не раз видел на полях сражений. И кому-то это может показаться странным, но декабрист положительно оценивает создание Бенкендорфом корпуса жандармов. Он вспоминает, что идея создания подобной службы была вывезена будущим шефом жандармов ещё до войны с Наполеоном из Парижа и навеяна его знакомством с опытом в целом полезной для государства деятельности французской жандармерии.

Очевидно, не последнюю роль в этой оценке декабристом жандармской службы сыграл также и личный опыт. Известно, что в Чите и Петровском Заводе между декабристами и надзиравшим за ними жандармским офицером Я.Д. Казимирским сложились вполне доброжелательные и даже дружеские отношения. Видимо, под влиянием именно этого личного опыта и родились следующие строки в «Записках» Волконского: «<...> Я должен сказать, что во всё время моей ссылки голубой мундир не был для нас лицами преследователей, а людьми, охраняющими нас, и всех от преследований».

И ещё раз вернёмся к теме «странных сближений» и в связи с этим обратимся к строкам уже не раз цитированных воспоминаний внука декабриста, С.М. Волконского. Для него подобная оценка дедом прадеда вполне оправдана. «С исторической точки зрения это представляется большим сближением крайностей, чем на самом деле. Отношение потомства к Бенкендорфу мне не кажется соответствующем справедливости. Посмотрим, как мой дед говорит о его «чистой душе» и «светлом уме». Ведь они же вместе служили, воевали, кутили».

Не к этой ли череде «странных сближений» следует отнести и тот факт, что 11 января 1825 года среди гостей, собравшихся на свадьбу Волконского и Марии Раевской, находился и тот, кто впоследствии сменит на посту начальника штаба корпуса жандармов Бенкендорфа, а именно Л.В. Дубельт, в те годы человек близкий Раевским.

Логику подобных «сближений» исчерпывающе вскрыл Ю. Лотман, заметивший, что «родственно-приятельские отношения - клубные, бальные, светские или же полковые - походные знакомства - связывали декабристов не только с друзьями, но и с противниками, причём это противоречие не уничтожало ни тех, ни других связей». Можно к сказанному добавить, что многие из тех, с кем общались декабристы, и Волконский в частности, в те далёкие годы, врагами станут много позже.

18

*  *  *

Летом 1864 года Волконский, собравшись с силами, съездил в Воронки поклониться могиле жены, после чего в последний раз отправился в Виши, где надеялся получить облегчение. Однако ничто уже не могло помочь ослабевшему организму. Заболев тяжело в Италии, он был перевезён вызванными сыном врачами в Петербург, где и провёл свою последнюю зиму. Немного окрепнув, он весной 1865 года перебрался к вторично овдовевшей дочери в Воронки. Ноги совсем отказали, и Волконский практически не покидал кресла, в прошлом принадлежавшего матери и заботливо перевезённого Нелли для отца в Воронки.

В Государственном архиве Российской Федерации хранится акварельный портрет декабриста, сидящего в этом кресле. История портрета такова. Он был сделан художником Гавриилом Ивановым в то лето и назван им «Последнее лето». Этот портрет автор прислал Михаилу Сергеевичу Волконскому в 1901 году, когда в «Русском листке» от 29 октября появилась заметка «Из воспоминаний С.Г. Волконского о 12 годе».

К портрету было приложено письмо художника к сыну декабриста, в котором он писал, что намеревался использовать этот эскиз для написания картины маслом, но в силу целого ряда обстоятельств ему это не удалось. Сам художник так описывает свой рисунок:

«Сюжет представляет князя С.Г. Волконского на прогулке, ведомого в кресле на колёсах. Исполнить портрет почтенного князя было довольно удобно при частых свиданиях с ним, а также и видимый из тоннеля, обитого хмелем, перспективный вид барского дома со стеклянною галереей, где имелись подъёмные окна. Из одного такого окна выглядывает хозяйка имения и любовно смотрит на эту обычную, часто повторяющуюся сцену: на беспечно играющего с цветами юного владельца Вороньковской экономии - тогда пятилетнего сына Мишу (теперь Михаила Николаевича Кочубея) и на престарелого страдальца отца, постоянно вспоминавшего и своё личное, и семейное, и общественное пережитое горе, что так ясно отразилось на его унылом, но всё ещё красивом старческом лице».

М.С. Волконский пишет об этом последнем в жизни отца лете: «Лето он провёл в постоянных занятиях, в продолжении своих записок, в переписке с друзьями и мною, имел обыкновение писать мне ежедневно. Потеря физических сил нисколько не ослабила его умственных способностей: до последнего дня своей жизни он сохранил свою необычайную память, остроумную речь, горячее отношение к вопросам внутренней и внешней политики и участие ко всем близким ему».

Приведённая выше цитата открывает важнейший аспект последних лет жизни Волконского. Речь идёт о его работе над собственными воспоминаниями. «Записки», над которыми трудился до последнего дня своей жизни их автор, имеют непростую историю.

*  *  *

Возвращение из ссылки оставшихся ещё в живых декабристов знаменовало собой новую волну интереса к истории декабристского движения, связанную также и с выходом на арену нового поколения, которое имело весьма отдалённое представление о нём.

Существовавшая же официальная литература, представленная опубликованным ещё в 1826 году «Донесением Следственной комиссии» и вышедшей «для публики» в 1857 году книгой М.А. Корфа «Восшествие на престол императора Николая I», не только не могла удовлетворить всё возраставший интерес к истории декабризма, но и искажала истину, ставила своей задачей развенчать декабристов, доказать враждебность русского народа их попыткам коренного переустройства России.

Барон М.А. Корф, выразитель этой правительственной точки зрения, преследовал цель на страницах своей книги доказать беспочвенность декабристского движения, представить его заговором кучки «злодеев» и «убийц». Тем острее становилась проблема раскрытия для нового поколения истинной сущности декабризма. Необходимость в противовес Корфу доказать тот факт, что в России реакция всегда встречала оппозицию, доказать национальное происхождение декабризма приобретала глубокое значение.

И первым на защиту декабристов встаёт А.И. Герцен. В своём письме к Александру II от 20 сентября 1857 года по поводу книги Корфа Герцен, призывая царя попытаться объективно взглянуть на события 1825 года, предупреждал: «Потомство не будет смотреть на людей 14 декабря ни глазами гоф- и камерфурьеров, но глазами того вероятного портного, который только заметил костюм инсургентов и назвал эту кучку людей, стоявшими под пулями и картечью, как настоящий сапожник «маскарадом распутства, замысляющим преступление».

И далее Герцен ставил вполне логичный вопрос: «Если это была толпа развратных и буйных шалунов, воспользовавшихся нелепостью импровизированного междуцарствия для того, чтобы пошуметь на площади и через несколько часов рассеяться, то как же объяснить страх Николая перед 14 декабря, эту idee fixe его царствования, которую он не забыл на смертном одре?»

Герцен стремился доказать, что декабризм вырос на почве русской действительности и явился закономерным и необходимым протестом против всех уродств русского самодержавия. В этом протесте, подчёркивал он, воплотилась судьба «всех практически-социальных идей, принадлежавших сперва развитому меньшинству и переходящих в общее сознание народа».

Проводивший большую часть времени за границей, постоянно получавший «Колокол», лично знакомый с его издателем и глубоко уважавший его, Волконский, естественно, не мог оказаться пассивным зрителем в борьбе за торжество исторической истины, которую вела вольная русская пресса за границей. Поддержать Герцена и Огарёва, выступить против реакционной концепции Корфа и тем самым защитить память своих товарищей, отдавших жизнь борьбе против крепостничества и самодержавия, стала главной и неотложной задачей декабриста.

Но какими возможностями располагал немощный, поднадзорный старик, за каждым шагом которого всё ещё продолжала следить полиция? Один только выход оставался Волконскому: объективным освещением прошедших событий с позиции свидетеля и участника внести свою лепту в борьбу за реабилитацию чистоты помыслов своих товарищей по тайному обществу.

Думается, что и в семье декабриста не раз высказывались пожелания, чтобы он оставил воспоминания о своей долгой и богатой событиями жизни. О том, что именно сын Михаил был особенно настойчив в этом желании, свидетельствуют и первые строки «Записок», адресованные ему автором: «Принимаюсь по твоему желанию высказать тебе впечатления, которые остались в моей памяти по истечении 70-летней моей жизни».

Представляется, что именно это сочетание мотивов - осознание своего гражданского долга и настояние семьи - и явилось побудительной причиной того, что Волконский, человек отнюдь не праздный и тем более не честолюбивый, взял на себя такой немалый труд - вспомнить и описать свою жизнь.

Работу над «Записками» декабрист начинает в 1859 году, работает, видимо, урывками, в основном в периоды пребывания в России. Как свидетельствует М.С. Волконский, отец, работая над воспоминаниями, не пользовался никакими письменными источниками и материалами, целиком полагаясь на свою память. Знакомство с «Записками» подтверждает справедливость этого свидетельства. Мемуары очень самобытны и не обнаруживают ни малейшего следа заимствований из тех или иных печатных источников.

Принято считать, что воспоминания часто не дружат с хронологией. Из ткани прошлого выдёргиваются отдельные нити и переплетаются по воле автора причудливым рисунком. У Волконского иначе: его «Записки» точны хронологически, ситуационно, дополняются собственным отношением к происходящему. За строками воспоминаний встаёт их автор - цельная, абсолютно не склонная к преувеличению собственной значимости в те или иные моменты или события, правдивая натура.

Декабрист работал над воспоминаниями до последнего дня своей жизни. «Записки» обрываются на рассказе о первом допросе во дворце: Волконский, вероятно, внезапно почувствовавший себя плохо, не успел окончить последнюю фразу. И хотя, к нашему величайшему сожалению, декабристу не удалось завершить свой труд и он обрывается на очень важном и интересном моменте, «Записки» не теряют от этого своей ценности как источника, содержащие очень важные и порою совершенно уникальные сведения о русской военной истории начала XIX века и истории декабристского движения.

Какова же дальнейшая судьба «Записок» С.Г. Волконского?

Посвящая свой труд сыну, декабрист писал: «Я выскажу добросовестно тебе, мой добрый друг и сын, всё, что до других лиц относится, чистосердечно во всём том, что касается до меня, и с точной истинностью о современных происшествиях, - без всякого какого-либо пристрастия. Записки мои посвящаю тебе, мой друг, по оным ты будешь судить об отце своём в семейной и гражданской жизни. А если что-либо найдёшь в них замечательного по отечественным и современным происшествиям, то представляю тебе право дать им, частью или вполне, гласность, - буде ты найдёшь это полезным к обзору современных происшествий».

Как видно из этих последних строк, декабрист предоставлял сыну carte blanche в отношении своего труда. Однако «Записки» Волконского вошли в историографию декабристского движения с большим опозданием. Более тридцати лет отделяют их написание от выхода в свет.

За эти годы появились в печати воспоминания многих декабристов. Ещё при жизни Волконского Герценом и Огарёвым, этими неутомимыми пропагандистами декабризма, были изданы «Записки» С.П. Трубецкого, воспоминания И.Д. Якушкина. Вышли в свет в Париже воспоминания Е.П. Оболенского, в Германии - М.А. Фонвизина и др. Следует также отметить, что в 1863 году П.В. Долгоруков, видный представитель русской эмиграции 1860-х годов, немало сделавший для рассекречивания прошлого, в издаваемой им в Лондоне газете «Листок» напечатал небольшой фрагмент из воспоминаний Волконского «Три предателя» (о Шервуде, Бошняке и Майбороде). Публикация была без указания автора, замаскированная ссылкой на «умершего декабриста», таковым было условие самого Волконского. Этот фрагмент не был частью «Записок» Волконского, а, скорее всего, был записью устного рассказа декабриста, сделанной Долгоруковым.

Всё чаще стали печататься и в России мемуары декабристов. Так, в 1872 году в сборнике «Девятнадцатый век» были опубликованы записки Н.В. Басаргина, в 1882 году в «Русском архиве» П.И. Бартеневым были опубликованы «Записки неизвестного» (И.И. Горбачевского), там же в 1874 году - «Записки» Н.И. Лорера и т.д.

О том, что сын не собирался держать под спудом воспоминания, свидетельствует его переписка с Е.И. Якушкиным, сыном И.Д. Якушкина. Е.И. Якушкин был человеком близким к декабристам, более того, неутомимым собирателем и публикатором декабристского наследия. То, что «Записки» Волконского долго не издавались его сыном, не давало Якушкину покоя, и начиная с 1870-х годов он обращается неоднократно к М.С. Волконскому с просьбой подготовить их к печати.

«Напечатать их я намерен, - отвечает ему Волконский, - не знаю ещё, целиком ли или выдержками, так как они, как я говорю, не писаны для печати. Почерк отца вам знаком. Чтобы привести в порядок эти записки, мне нужно месяца три времени: а вот этих-то свободных от дел, спокойных месяцев я найти не могу».

Однако прошло ещё тридцать лет до реализации сыном своего замысла. Только в 1901 году Е.И. Якушкин получил от М. Волконского «Записки» С.Г. Волконского с дарственной надписью: «В знак моего дружеского к вам уважения, начало которому положили наши годы в Сибири». В следующем, 1902 году вышло второе издание «Записок» с теми же цензурными купюрами.

Третье научное издание с уточнёнными по рукописи, хранящейся в Рукописном отделе ИРЛИ, текстом, с восстановленными изъятыми и исправленными цензурой местами, с комментариями было выпущено в 1991 году Восточно-Сибирским книжным издательством (Иркутск) в документальной серии «Полярная звезда».

Какова же причина того, что «Записки» Волконского с таким опозданием заняли надлежащее им место в русской мемуарной литературе? Более или менее это становится ясным, когда читаешь вступительные слова первого издания «Записок» - М.С. Волконского.

«Долгие годы я не решался воспользоваться разрешением моего отца, Сергея Григорьевича Волконского, предать гласности оставленные им мне «Записки», - пишет М.С. Волконский. - Но прошло уже более тридцати пяти лет со дня его смерти, более трёх четвертей века истекло со времени последних событий, им описанных. Из лиц, о которых он говорит, не осталось в живых никого; сошло со сцены, за немногими исключениями, и второе поколение, наконец, события, о которых идёт речь, сделались уже достоянием истории».

Только ли эти соображения явились причиной того, что сын не предавал гласности мемуары отца в течение 36 лет? Многое становится понятнее, когда читаешь послужной список Михаила Сергеевича Волконского. Как известно, по окончании иркутской гимназии он сразу же поступает на службу к генерал-губернатору Восточной Сибири чиновником особых поручений. После возвращения из Сибири - семь лет службы в комиссии по разбору пограничных дел с Персией, а затем чиновником особых поручений при наместнике на Кавказе вел. кн. Михаиле Николаевиче.

С 1862 года - государственная служба в Петербурге: в течение 14 лет - помощник статс-секретаря по Департаменту законов в Государственном совете. В 1866 году получает звание камергера. Через 10 лет новое назначение - служба в Министерстве народного просвещения. С 1882 года - он товарищ министра народного просвещения. В 1885 году М.С. Волконский становится сенатором. Пять лет спустя получает звание обер-гофмейстера. И наконец, с 1896 года - член Государственного совета. Вполне благонамерен. Никогда и ни в чём не разделял политических взглядов и идеалов отца.

В 1859 году Михаил Сергеевич сделал блестящую партию женитьбой на внучке А.Х. Бенкендорфа. Крёстным отцом его четвёртого сына был сам Александр II.

Столь блестящая карьера сына - и... бывший каторжник отец. Очевидным становится тот факт, что чиновник, занимавший столь высокий пост, обласканный при дворе, М.С. Волконский не хотел лишний раз напоминать о своём отце, опасаясь за свою карьеру, которая складывалась столь блистательно. Гораздо спокойнее было переждать лет тридцать, пока «сойдёт со сцены» поколение декабристов и их современников, когда подвиги отцов сделаются достоянием истории и никому не придёт на ум попрекнуть ими детей. Наконец, неприлично было просто с этической стороны дальше под спудом, не предавая гласности, труд декабриста.

Отправляя подготовленную к печати копию рукописи начальнику Главного управления по делам печати Н.В. Шаховскому, директор Департамента полиции, которому была передана рукопись на предмет разрешения её к печати, просил его уделить время для просмотра, «хотя бы беглого», «Записок» и рекомендовал при этом с особым вниманием отнестись к последним главам, в которых речь шла о тайном обществе.

В ответном письме директору Департамента полиции Шаховской, отметив, что факты, изложенные декабристом в своей книге, не представляют «ничего нового сравнительно с опубликованными в России данными о декабристах», он писал далее: «Однако же не самые факты, сообщаемые в книге, заслуживают в цензурном отношении внимания, а отношение автора к этим фактам. Из отчёркнутых и отмеченных NB мест видно, что С.Г. Волконский и на склоне дней, остался при убеждении, что деспотизм самодержавия вреден для русского народа и что освобождение от него является святым делом».

Надо отдать должное цензору: он правильно уловил антимонархический дух сочинения декабриста, и поэтому все поправки, рекомендованные им, преследовали цель вытравить этот дух из книги, и её автора из участника политической борьбы превратить в благообразного старца, предающегося на склоне лет воспоминаниям.

Все рекомендованные Шаховским поправки касались только последних глав «Записок»: первая часть труда, где речь шла, в основном, о периоде Отечественной войны и заграничных походов, не вызывала никаких замечаний.

«С цензурной точки зрения, - писал Шаховской, - останавливают на себе внимание главы 45-49, в коих содержится сведение о вступлении автора в члены тайного общества (Союз благоденствия), имевшего целью произвести в России государственный переворот, о некоторых участниках общества, о некоторых планах заговорщиков и, наконец, о правительственных мерах против декабристов».

Каковы же те, в общем, небольшие, но весьма существенные изъятия, сделанные Шаховским?

Рассказывая о своём пребывании в 1818 году в Киеве, в среде прогрессивно настроенных друзей Михаила Орлова, Волконский пишет: «С этого времени началась для меня новая жизнь, и я вступил в неё с гордым чувством убеждения и долга уже не верноподданного, а гражданина <...>». Шаховской рекомендует слова «уже не верноподданного» убрать, и в отпечатанном варианте «Записок» их нет.

Выбрасывается и вторая выделенная нами часть следующей фразы «Избранный мною путь довёл меня в Верховный уголовный суд, и в каторжную работу в Сибири, и к ссылочной жизни тридцатилетней, но всё это не изменило вновь принятых мною убеждений, и на совести моей не лежит никакого гнёта упрёка».

Следующее замечание касается рассуждений Волконского о поведении Н.И. Тургенева, уехавшего за границу и тем самым избежавшего общей участи осуждённых членов тайного общества. Волконский считал, что публично отрекшийся, с его точки зрения, от участия в политической деятельности Тургенев обязан был быть особенно честным по отношению к своим единомышленникам: «не порочить печатно своих собратьев, а выставить их хоть по чувствам, двигающим их на святое дело освобождения от векового самодержавия <...>».

Естественно, что не могло быть и речи о том, чтобы эти столь остро звучавшие и в начале XX века строки проникли в печать.

Заявление декабриста: «<...> Чистота моих убеждений о необходимости переворота в России никогда не ослабевала <...>» - было заменено на: «Твёрдость моих убеждений никогда не ослабевала».

И наконец, резкое неодобрение вызвала одна из последних фраз «Записок». Повествуя о своём аресте, о поездке в Петербург и встречах по дороге с арестованными товарищами, Волконский писал: «Все эти встречи, особенно последняя, произвели на меня впечатление невыгодное, и сознаюсь искренне в том, как наставление для тех, которые замешаны в политических делах, что политическому лицу, попавшему уже в правительственные когти, не надо доносить о ходе дел событий и не только держать язык за зубами, но не проникать в завесу этих событий и будущности исхода оных».

С точки зрения Шаховского, эти строки были неуместным наставлением, «как держаться политическим преступникам на допросах», и «подлежали <...> удалению из книги».

Итак, были осуществлены, в количественном отношении, казалось бы, небольшие, поправки, однако они весьма существенны и призваны были сгладить антиправительственную направленность соответствующих мест «Записок», а их автора превратить из члена тайного общества в добропорядочного либерала.

Выход в свет «Записок» Волконского был немалым событием в общественной жизни России. По-прежнему широкому кругу исследователей были недоступны архивы, хранящие материалы о движении декабристов. И этот факт ещё более усиливал интерес к воспоминаниям одного из участников этого движения.

«Интерес этот двоякого рода, - писал один из рецензентов «Записок», историк и исследователь декабристского движения М. Довнар-Запольский. - В истории декабристов есть немало не выясненных наукою моментов, причём многое затемняется противоречивыми показаниями участников и современников. Это особенно касается деятельности общества на юге; с другой стороны, внимание историка привлекает личность кн. Волконского, как участника громких и серьёзных событий того времени».

Первой на появление мемуаров декабриста откликнулась газета «Россия», поместившая на своих страницах рецензию А.В. Амфитеатрова. Автор рецензии высоко оценил факт выхода «Записок», назвав публикацию мемуаров «одним из замечательных явлений истекающего литературного года». «Записок декабристов <...> немало в русской литературе, - писал Амфитеатров. - Но всё же они должны будут теперь отступить в тень пред исповедью князя С.Г. Волконского, несмотря на краткость, частую сухость тона, скупость на анекдоты и эффектные эпизоды».

Рецензия отмечала, что официальная история давала новому поколению неправильное представление о революционном прошлом России. Согласно официальной концепции, декабристское движение представлялось «политическим экспромтом, не имевшим предков». Тем самым усиливалась роль вышедших воспоминаний, автор которых «С. Волконский выяснил то, чего не умели выяснить другие мемуаристы 14 декабря, <...> а именно: установил логику движения».

«Читая его записки, - пишет А.В. Амфитеатров, - вы <...> начинаете понимать, что все эти Пестели, Волконские, Трубецкие были совсем не выразителями какого-то самоотверженно-либерального каприза, разгоревшегося в лучшей части русского барства <...> Здесь вы страница за страницей чувствуете, как накаляется нравственное недовольство русского общества самим собой; как бессильны разрядить эту тучу страшные громы даже Бородина, Смоленска, Лейпцига, как чувство протеста делается господствующим, непременным, требовательным».

Современная критика высоко оценивала содержание «Записок» Волконского. В многочисленных рецензиях, появившихся сразу после выхода воспоминаний декабриста, подчёркивались также особенности автора, как правдивость, сдержанность, наблюдательность. Особо отмечалось наличие в книге интересных сведений из области военного быта.

Так, автор рецензии, напечатанной в «Историческом вестнике», писал: «Особый интерес его (Волконского. - Н.К.) рассказ приобретает от правдивости и яркости налагаемых им красок на рассказываемые им события».

Другой рецензент, В. Богучарский, отмечал следующую особенность «Записок» Волконского, отличавшую их от многих мемуаров декабристов, а именно: охват большого промежутка времени, стремление «рассказать потомству всё виденное и слышанное им в течение  своей богатой событиями жизни». «Записки» читаются чрезвычайно легко и обличают в авторе человека умного, наблюдательного, восприимчивого ко всему прекрасному и не утратившего до глубокой старости светлых идеалов своей юности», - писал В. Богучарский.

М. Довнар-Запольский отмечал достоверность описания военных событий, в которых участвовал Волконский. «С этой точки зрения, - писал этот видный исследователь декабризма, - большой интерес представляет та позиция, которую занял автор мемуаров: избегая рассказов об общих планах военных действий, он останавливается на том, что передавали ему из достоверных источников».

Особенно подчёркивалась в рецензии та верность и преданность своим убеждениям, которые сохранил автор «Записок» до последнего дня своей жизни. «Для проверки настроения общества 20-х годов записки князя Волконского приобретают особый интерес в среде других записок его сотоварищей; последние писали свои записки в такой период жизни, когда взгляды их на окружающую жизнь, настроение их сильно изменилось <...>. Записки кн. Волконского в этом отношении составляют исключение: от них веет 20-ми годами, как будто они писались в то время».

*  *  *

Работа над воспоминаниями стала для Волконского последним нравственным подвигом в его многотрудной жизни. Смерть декабриста прервала эту работу.

Сообщая брату в Петербург о смерти отца, Елена писала: «Отец скончался в час пополудни без страданий, после причастия тихо заснул. Вчера сидел в галерее и писал». Некоторые подробности последних часов жизни декабриста со сдержанным драматизмом описывает его внук: «Конец его был тих. Смерть подошла к нему неслышно, не оспаривала его у жизни, она подождала, чтоб жизнь уступила его. Рано утром исповедовался и причастился. Потом стал писать письмо сыну; устал, перешёл на кровать и попросил Елену Сергеевну почитать ему. Она читала вслух, когда заметила, что дыхание его стало затруднительно и учащённо. Она сменила книжку «Отечественных записок» Евангелием и продолжала читать. Он отошёл под это чтение. Было утро 28 ноября 1865 года, ему было 77 лет». Принято считать, что так умирают праведники...

А.В. Поджио, откликаясь из Женевы на известие о смерти Волконского, писал Михаилу Сергеевичу: «По мере того как ослабевали его телесные силы, силы его нравственные росли и выражались любовью особенно горячею ко всему тому, что входило в условия его прежней доболезненной жизни! Нет - он не умирал, а жил, может быть, как никогда не жил; сосредоточенный более в себе, факел его жизни запылал большим огнём, и огонь этот он выбрасывал не на вас одних <...>. Обыкновенно при таких долгих невыносимых страданиях человек как-то черствеет, эгоистически холодеет <...>, а наш страдалец-старик юнел и изливался! Все его письма отзываются как будто усилившимся чувствам и к своей родине, к своей семье и к своим друзьям».

Этими строками отмечено главное в личности С.Г. Волконского - его вечно живое отношение к окружающей жизни, неувядающий интерес ко всему происходящему, способность к сопереживанию, которые не могли приступить ни болезни, ни годы.

Спустя несколько дней после смерти Волконского его сын Михаил писал И.С. Аксакову, редактору газеты «День» и журнала «Русская беседа», одному из славянофилов, с которыми, как ранее упоминалось, сблизился в последние годы жизни декабрист: «Полный скорби, передаю вам о своём горе. 28 ноября не стало отца моего. Он умер в Черниговской губернии на руках дочери. Кончина пришла неотвратимо, и я лишён был утешения закрыть глаза отцу. Он перешёл в другую жизнь той смертью, которую Бог посылает как особую милость свою в награду за жизнь, чистую, полную добра и испытаний: он тихо, спокойно заснул после причастия <...>.

Зная, как искренне отец уважал вас и ваше семейство и как сильно привязывало его к вам общее с вами чувство беспредельной любви к родине, которым он жил всю свою жизнь, я желал бы, чтобы именно ваш журнал известил друзей отца моего, разбросанных от Сибири до Западной Европы, о его кончине. Я знаю, как бы он порадовался, прочитав о себе слова, сказанные именно вами. Моё убеждение в этом так сильно, что я смотрю на это, как бы на желание моего отца, хотя он сам и не сможет уже его высказать».

Настоящую работу, посвящённую декабристу Сергею Григорьевичу Волконскому, мы заканчиваем словами А.И. Герцена, в которых ярко, хотя и несколько патетично, оценено значение и место Волконского в борьбе за освобождение крестьян.

«Сходят в могилу великие страдальцы николаевского времени, наши отцы в духе и свободе, герои нашего пробуждения России, участники великой войны 1812 и великого протеста 1825...

Пусто... мелко становится без них.

Князь Сергей Григорьевич Волконский скончался 28 ноября (10 декабря).

С гордостью, с умилением вспоминаем мы нашу встречу со старцем в 1861 г. Говоря о ней в «Колоколе»... мы боялись назвать старца...

Удивительный кряж людей... Откуда XVIII век брал творческую силу на создание гигантов везде, во всём от Ниагары и Амазонской реки до Волги - Дона? Что за бойцы, что за характеры, что за люди!»

19

Заключение

«История проходит через дом человека, через его частную жизнь. Не титулы, ордена или царская милость, а «самостояние» человека превращает его в историческую личность». Этим высказыванием Ю. Лотмана, блестящего исследователя русской культуры, как нельзя более подходящим к личности Волконского, представляется уместным начать короткое послесловие к представленной на суд читателя его научной биографии.

Декабристское движение было вызвано к жизни тем общественным подъёмом, который нарастал как в Западной Европе, так и в России после войны с Наполеоном. Значительным ускорителем его возникновения явились заграничные походы русской армии и знакомство будущих декабристов с европейскими странами, где не было рабства и существовали конституционные учреждения. Родина же встретила вернувшихся победителей отсталыми формами жизни - крепостным правом и аракчеевским произволом.

Протест против царящих в России порядков привёл будущих декабристов к мысли о необходимости активной борьбы против них. «Декабристы не были горсткой беспочвенных мечтателей, оторванных от общества своего времени, - отмечает М. Нечкина. - Такое представление <...> было бы крайне неверным. Нет, декабристы были наиболее ярким проявлением общего процесса, их замыслы были понятны не им одним - около них был широкий круг сочувствующих».

Вместе с тем декабризм был чрезвычайно непростым и противоречивым явлением. Он включал в себя целую мозаику идей, программ, направлений. И понять его во всей сложности можно прежде всего посредством изучения биографий, деятельности и общественно-политических взглядов его участников.

В статье «Взгляд на русское Тайное общество с 1816 до 1826 года» М. Лунин отметил, что в определённый исторический, «переходный» момент «<...> действия лиц политических, какого бы сословия они ни были, должны необходимо выходить из ряда обыкновенного, пробуждать правительства и народы <...>. Когда эти люди принадлежат высшим сословиям состава общественного, тогда действия их есть обязанность и средство употреблением умственных способностей платить за выгоды, которые доставляют им совокупные усилия низших сословий».

Именно представителям этих высших сословий и военной элиты выпала историческая миссия осознать, что буксирующую политическую и экономическую систему, основанную на абсолютной монархии и феодально-крепостнических отношениях, необходимо реформировать.

Среди тех, кто органично и по внутреннему побуждению вступил в созданное для решения этой исторической задачи тайное общество, был и С.Г. Волконский. Сам он этот шаг оценил достаточно высоко: «<...> Скажу по совести, что я в собственных моих глазах понял, что вступил на благородную стезю деятельности гражданской».

Побудительные причины, приведшие Волконского к тайной деятельности, были общими для всех участников движения. Разными были те роли, которые они взяли на себя, вступив в тайное общество. Среди них были идеологи движения, как, например, П.И. Пестель, Н.М. Муравьёв, Н.И. Тургенев. Были и практики, занимавшиеся конкретными вопросами, имевшие определённые обязанности, как-то: налаживание и осуществление связей с другими тайными обществами, подготовка и приём новых членов и т.д. Волконский относился ко второй группе, он был именно практиком, выполнявшим, и весьма успешно, те поручения, которые давала ему Директория Южного общества и её руководитель Пестель.

Но он был, что особенно важно, и идейным единомышленником Пестеля, принявшим предложенную руководителем Южного общества наиболее радикальную программу, названную её автором «Русской правдой». Иными словами, он был согласен с тем, что Россия должна отказаться от самодержавной формы правления, стать республикой, с упразднением всех сословий и введением полного равенства. Для этого необходимо было совершить революцию, предпочтительно военную. И это положение программы не вызывало сомнений у Волконского, о чём он на закате жизни подтвердил на страницах своих «Записок»: «<...> чистота моих убеждений о необходимости переворота в России никогда не ослабевала», слова, которые при подготовке рукописи к печати будут цензором изъяты.

Политика вещь жестокая, и в ней противоречия между гуманной целью и жестокими средствами её достижения в условиях полной несвободы практически неизбежны. Однако вполне оправданно предположение некоторых историков о том, что планы Пестеля относительно уничтожения царской семьи были скорее из области «убийственной болтовни», замысла, который в случае выступления вряд ли был бы осуществлён. События декабря 1825 года в Петербурге это доказали.

Внук декабриста С.М. Волконский отмечал: «Революционеры последующих поколений любят ставить себя в генеалогическую связь с декабристами; они выводят себя от них. <...> Декабристы ставятся во главу угла всего последующего движения, и как стрелочник ответствен за направление поезда, так они становятся если не ответственны, то старшими сообщниками общего дела». Между тем «духовный облик декабриста», по замечанию С.М. Волконского, «не соответствует ни одному из видов позднейшего русского революционера». Особый тип русского человека - декабрист - есть одно из «вершинных проявлений русской культуры».

Как известно, центральное место в декабристских программах занимал крестьянский вопрос, решение которого, будь реализована программа декабристов, грозило потрясти основы крепостнической России. Не случайно по указанию императора даже из официального Донесения Следственной комиссии был полностью исключён крестьянский вопрос.

Для Волконского проблема освобождения крестьян была наиболее животрепещущей проблемой, и он всю свою долгую жизнь с неослабевающим интересом следил за неспешным ходом подготовки её разрешения. Крестьянин должен быть освобождён с землёй и стать юридически независимым от помещика - это для Волконского очевидно. Он был среди тех декабристов, которые хоть и приветствовали реформу 1861 года, но относились к ней весьма критически, сумев подметить её несовершенный характер.

Своё «самостояние» Волконский доказал всей своей жизнью. Презрев почести, блестящую военную карьеру, титул, состояние, он до последнего дня своей жизни оставался верным тем идеалам свободы, которыми проникся в молодые годы, заплатив за это 30-летней каторгой и ссылкой. В этом смысле провидческими оказались его собственные слова из письма к П.Д. Киселёву, написанного в Париже в момент, когда Европа праздновала победу над Наполеоном: «<...> Никогда не буду в числе тех, которые стараются добиться счастья, состоящего из имений и денег».

Спустя год после восстания, когда участники декабрьских событий 1825 года будут одни казнены, а другие водворены в сибирские казематы, поэт Ф.И. Тютчев напишет следующие строки:

О жертвы мысли безрассудной,
Вы уповали, может быть,
Что станет ваши крови скудной,
Чтоб вечный полюс растопить!

Едва, дымясь, она сверкнула
На вековой громаде льдов,
Зима железная дохнула,
И не осталось и следов.

Его пророчество не сбылось. Все последующие за декабрьскими событиями годы покажут, что ни родные, ни друзья, ни правительство не только не забыли участников событий 1825 года, но и сохранили с ними живую связь.

Для одних, а именно представителей власти, эта связь будет определяться сохранившимися надолго страхом перед бунтовщиками и отсюда - необходимостью постоянного полицейского надзора за ними, даже уже освобождёнными. Для других это будут связующие узы родства, кровного и духовного. И в сохранении этой живой связи и памяти особую роль сыграют жёны сибирских изгнанников.

Но это уже другая история, которая неисчерпаема для исследования, как неисчерпаема и история самого декабристского движения.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Художественно-биографические издания. » Н.Ф. Караш. «Князь Сергей Волконский». История жизни декабриста.