© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Художественно-биографические издания. » Н.М. Дружинин. «Декабрист Никита Муравьёв».


Н.М. Дружинин. «Декабрист Никита Муравьёв».

Posts 1 to 10 of 25

1

ДЕКАБРИСТ

НИКИТА МУРАВЬЕВ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Научная обработка истории декабристов получила свое развитие срав­нительно недавно: только революция 1905 г. заострила внимание иссле­дователей на истоках революционного движения, заставила пристальнее всмотреться в его социально-экономическую базу и сделала более доступ­ными материалы государственных хранилищ. Почти одновременно появились, с одной стороны, крупные описательные работы, опиравшиеся на подлинные материалы Следственного комитета (М.В. Довнар-Запольского, В.И. Семевского), с другой стороны - новая материалистическая концепция, которая разрушила либеральную легенду о декабристах (статьи К.Н. Левина и М.Н. Покровского).

К сожалению, между про­цессом архивного освоения большого конкретного материала и напряжен­ной работой методологической мысли не образовалось глубокой внутрен­ней связи: общие описательные труды обогатили историографию ценны­ми фактами, но совершенно обходили экономическую и классовую основы движения; наоборот, статьи, развивавшие новую, марксистскую концеп­цию, необычайно углубили научное понимание фактов, но не являлись прочным результатом длительного изучения первоисточников.

Такое ис­ходное положение определило последующие пути декабристской истори­ографии: описательные работы дали общую фактическую ориентацию в вопросе, марксистская концепция вооружила историков методологически правильной «рабочей гипотезой»; необходимо было сделать следующий шаг - разделить сложную проблему о декабристах на составные части и каждую выделенную тему подвергнуть обстоятельному анализу под но­вым теоретическим углом зрения.

Объектами такого монографического изучения сделались преимущественно отдельные эпизоды (Московский съезд 1821 г., 14 декабря, восстание Черниговского полка), отдельные организации (например, «Общество соединенных славян») или отдельные революционные деятели (Н.И. Тургенев, С.П. Трубецкой, Н.А. Бесту­жев и пр.).

Постепенно начал накапливаться обширный, научно осве­щенный материал, который далеко оставляет за собою и старую работу В.И. Семевского, и первые высказывания историков-марксистов. Так, совокупными усилиями различных исследователей закладывается надеж­ное основание для обобщающего труда, который соединит в себе после­довательное применение марксистского метода с необходимой полнотой фактических данных.

Среди этих разнообразных работ, которые помогут будущему большо­му исследованию, биография отдельного декабриста имеет не только за­конное право на существование, но и некоторые преимущества в разра­ботке материала. Избирая предметом своего изучения единичную лич­ность, мы концентрируем свое внимание на отдельной неразложимой частице общественного коллектива; располагая при этом компактной группой документального материала, мы в состоянии достигнуть исчер­пывающей полноты и конкретности в установлении фактов; такая пре­дельная степень конкретизации является для историка хорошей гаран­тией против необоснованных выводов и поверхностных обобщений.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTM5LnVzZXJhcGkuY29tL2ltcGcvX2psSEdYYUlBaEFaMjJxTVJaZnBfMHZLMDZ6M3BrRG95Q2VwSVEvdDh1RUZQdVlKUkUuanBnP3NpemU9MTA4NXgxNDcwJnF1YWxpdHk9OTUmc2lnbj01NjFkMjFhOGM4YmFmZTE4OTBiMTJlNzU4ZDM2MmUxZCZ0eXBlPWFsYnVt[/img2]

Петр Федорович Соколов. Портрет Никиты Михайловича Муравьева. 1822. Бумага, итальянский карандаш. 15,8 х 20,4 см. Всероссийский музей А.С. Пушкина. С.-Петербург.

Но изучение биографии имеет свою опасную сторону: исследователь мо­жет легко увлечься художественным воссозданием живой индивидуаль­ности и за случайными психологическими чертами оставить нераскрытой закономерную диалектику общественных явлений. Задача историка пред­ставляется нам иною: использовать данные личной биографии для ши­рокого социологического обобщения, подметить в изучаемом деятеле (его идеологии и его деятельности) типичные повторяющиеся черты, которые проливают свет на современные ему социально-политические процессы.

Личность должна быть вдвинута в общую перспективу эпохи и понята в ее временной классовой обусловленности. Живое, конкретное изобра­жение должно быть всецело подчинено этой социологической задаче, всесторонне помогая ее успешному разрешению. С такой основной точки зрения одинаково приемлемо изучение жизни рядового, но типичного декабриста и исследование биографии крупного, первостепенного деятеля: личность, вынесенная на гребень нарастающей революционной волны, не могла не отразить на себе общественные процессы в более яркой, выпуклой и легче наблюдаемой форме.

Декабрист Никита Муравьев - один из таких крупных и ярких дея­телей развернувшегося движения. Он был в числе основателей и руко­водящих членов первых декабристских союзов, он действовал как глав­ный организатор и идеологический вождь Северного общества, из-под его пера вышел конституционный проект, который является важнейшим документом по истории движения наряду с «Русскою Правдою» П.И. Пестеля. Он сосредоточил вокруг себя умеренные элементы рево­люционного течения и противопоставил их политическую позицию ради­кальному течению Южного общества. В лице Никиты Муравьева перед нами один из важнейших двигателей тайной организации, непосредст­венно переживший все перипетии ее десятилетней истории.

В отличие от других руководителей заговора - Пестеля, Рылеева, Трубецкого, Н. Тургенева и др. - Никита Муравьев до сих пор не яв­лялся предметом биографического исследования. Единственное, что мы имеем, это - краткие и неточные справки, рассеянные в сочинениях М.В. Довнар-Запольского (Мемуары декабристов. Киев, 1906) и В.И. Семевского (Политические и общественные идеи декабристов. СПб., 1909).

Гораздо больше писали о конституции Н. Муравьева, но, излагая содержание и классовые тенденции этого политического проекта, мало задумывались над процессом его последовательной разработки и над его жизненными и идеологическими источниками. Никита Муравьев представлялся таким, каким его рисуют односторонние показания на следствии и субъективные, нередко противоречивые, впечатления мемуа­ристов.

В настоящее время мы располагаем более полным и, главное, более надежным материалом для изучения этого выдающегося деятеля декаб­ристского движения. В 1925 г. в Особый отдел Архива Октябрьской ре­волюции поступил фамильный архив Муравьевых и Бибиковых, бро­шенный при отъезде эмигрировавшими потомками. Это большое собра­ние документов, получившее наименование «фонд 1153», слагается из четырех основных элементов.

Наиболее значительную часть архива со­ставляет коллекция писем самого Н. Муравьева и членов его семьи (отца, матери, жены, дочери и др.). Письма охватывают собой отчасти период до 1825 г., отчасти последующую эпоху; в подавляющей массе они носят личный характер и не имеют непосредственной связи с исто­рией тайного общества. Но в этой многолетней и разнообразной пере­писке раскрываются имущественное положение Н. Муравьева, его со­циальные связи, общественные и литературные интересы, основные элементы его миросозерцания.

Особенно важны письма Н. Муравьева из заграничного похода (1814-1815 гг.), письма 1818 г. (времени пребыва­ния гвардии в Москве), письма из Минска (периода гвардейского похода в западные губернии 1821-1822 гг.) и, наконец, письма из нижего­родской деревни, посланные жене незадолго до восстания 1825 г. Сопо­ставляя данные эпистолярного материала, мы можем проследить основ­ную линию идеологического развития Н. Муравьева в тесной связи с его житейскими и литературными восприятиями.

Вторым элементом фамиль­ного архива являются служебные бумаги: военные аттестаты, прошения, топографические чертежи и деловые записки, которые помогают воспро­извести внешнюю сторону жизни Н. Муравьева. Третью часть рассмат­риваемого собрания составляют немногочисленные, но ценные остатки хозяйственных бумаг, которые характеризуют имущественное положение семьи Муравьевых до и после 1825 г.

Наконец, последний и наиболее важный источник ф. 1153 - собственноручные записи и сочинения Н. Муравьева, начиная с его детских ученических тетрадей и кончая его агрономическим дневником времени сибирского поселения. Непосредст­венным дополнением к собранию ЦГАОР СССР служат отдельные фраг­менты фамильного архива, отложившиеся в хранилище Музея революции СССР; сюда относятся письма и записная книжка отца Н. Муравьева и важные по содержанию хозяйственные акты его деда и матери.

Таким же ценным источником для изучения идеологии и деятельно­сти Н. Муравьева является следственное дело о декабристах, хранящееся ныне в ЦГАОР СССР (фонд 48). Историкам хорошо известен этот пер­востепенный материал, не раз подвергавшийся обстоятельной научной разработке. Наиболее важные «дела» декабристов (в том числе показа­ния Н. Муравьева) были опубликованы в прекрасном издании Центрархива.

Тем не менее историк не может обойтись без непосредственного изучения данного фонда; для всестороннего освещения темы необходимы не только неизданные показания Н. Муравьева (по делу о Раупахе и по делам второстепенных декабристов), не только тюремный, плохо издан­ный в 1906 г. вариант конституции, но и целый ряд «дел», которые чрезвычайно важны для выяснения деятельности Н. Муравьева.

Таковы по­казания П.П. Лопухина, И.П. Шипова и И.А. Долгорукова о началь­ном периоде истории Общества, показания Матвея Муравьева-Апостола, С.Г. Волконского, А.П. Барятинского и В.Л. Давыдова о взаимоотно­шениях Северного и Южного обществ, дела П.Н. Свистунова, Ф.Ф. Вадковского, 3.Г. Чернышева и других декабристов о северном филиале Южного общества, показания В.И. Штейнгеля и С.Н. Кашкина о кон­ституции Н. Муравьева и т. д. Но и тот материал, который известен благодаря систематическим публикациям, требует тщательной проверки и дополнительного анализа: без пристального изучения почерков и без обследования техники письма невозможно разрешить некоторые вопросы об атрибуции и датировке различных документов.

К материалам ЦГАОР СССР и Музея революции СССР можно при­соединить целый ряд дополняющих источников. В Рукописном отделении Государственной библиотеки им. В.И. Ленина хранятся один из вариан­тов конституции Н. Муравьева и протоколы масонской ложи «Трех доб­родетелей», в которой Н. Муравьев состоял одним из ревностных членов. В официальных фондах Межевого архива можно почерпнуть дополни­тельные сведения об имуществе Муравьевых и постановке их помещичь­его хозяйства.

В Центральном государственном историческом архиве СССР хранится официальный материал о заключении Н. Муравьева в Петропавловской крепости и о последующем пребывании его в Сибири (ф. С.-Петербургской крепости, Военного министерства. Министерства юстиции и пр.). К этим правительственным документам примыкают ана­логичные дела Центрального государственного военно-исторического архива о производствах Н. Муравьева, об его аресте и пр. и Архива ре­волюции и внешней политики  (сибирское дело III Отделения).

Такой же дополнительный характер носят различные фрагменты, за­ключенные в других архивохранилищах: в Архиве Академии паук (не­изданная записка Н. Муравьева о значении тайного общества), ИРЛИ (Пушкинском доме), частном архиве Якушкиных (отдельные экземпляры писем), в Рукописном отделении Ленинградской публич­ной библиотеки и в московском Историческом музее (бумаги литератур­ного общества «Арзамас»). Наконец, ценным источником для изучения политического развития Н. Муравьева является его богатая библиотека, рассеянная в книжном фонде Московского университета. Некоторые из французских и немецких изданий, входивших в библиотеку, хранят на себе не только ex libris'ы декабриста, но и его собственноручные по­метки, вызванные тою или другою мыслью автора.

Анализируя и обобщая этот разнообразный исторический материал, исследователь должен руководиться определенными приемами, соответ­ствующими не только выдвинутой задаче, но и характеру имеющегося материала. Прежде всего историк должен пожертвовать значительной долей накопленных данных, которые не имеют отношения к идеологии и деятельности Н. Муравьева: это те многочисленные и часто повторяю­щиеся высказывания (особенно в письмах сибирского периода), которые носят ограниченный личный и бытовой характер; весьма интересные с психологической точки зрения, они ничего не прибавляют к характери­стике Н. Муравьева как представителя определенного общественного те­чения.

Главное внимание исследователя должно быть сосредоточено на двух основных моментах: Н. Муравьев интересует нас как политический дея­тель - другими словами, как руководитель тайного общества и как автор революционной конституции. Поэтому деятельность Н. Муравьева в ка­честве члена декабристской организации и политический проект Н. Муравьева, как выражение его классовой позиции, составляют важ­нейшие объекты исторического исследования; именно им должно быть отведено и главное внимание, и наибольшее место.

Но понять идеологию и деятельность Н. Муравьева можно только при одном условии - если его сложившаяся личность изучена в процессе последовательного разви­тия, другими словами, если прослежены первоначальные истоки его жиз­ненного мировоззрения в конкретной классовой обстановке. Это обязы­вает историка осветить начальный период жизни Н. Муравьева: его семейное и общественное окружение, характер его образования и важ­нейшие факты, повлиявшие на его политическое развитие. Кроме того, история декабризма как политического течения не закончилась события­ми 1825 г.: оно продолжало жить, трансформироваться и влиять на окру­жающее общество не только в формулах либеральной легенды, но и в реальных высказываниях сосланных заговорщиков.

Многочисленные ме­муары, политические сочинения М.С. Лунина, Н.А. Бестужева и М.А. Фонвизина, позднейшие письма И.Д. Якушкина, И.И. Горбачев­ского и других не только проясняют деятельность тайного общества, но и воплощают в себе последнюю стадию в развитии буржуазного радикализ­ма первой половины XIX в. Именно здесь, в сибирском периоде жизни и деятельности декабристов, мы должны искать интересующие нас дан­ные о преемственной связи сменяющихся революционных поколений. Поэтому крепостной и сибирский периоды в жизни Н. Муравьева состав­ляют неотъемлемую часть единого биографического исследования.

Прослеживая жизненный путь Н. Муравьева с момента рождения до смерти, мы должны раскрыть сложение личности декабриста - развитие его идеологии и видоизменения его деятельности - в многообразных свя­зях с окружающим миром. Мы должны учесть все условия, которые опре­деляли собой внутренний рост Н. Муравьева, все столкновения, которые он перешил как политический деятель, все изменения, которые он испы­тал в борьбе со своими противниками.

Это требование относится и к важнейшему результату деятельности Н. Муравьева - к его проекту бу­дущей конституции России. Ошибка прежних исследователей заключа­лась в том, что они рассматривали Эту работу статически, как застывшую систему сложившихся юридических норм. Необходимо изменить метод исследования, перенеся главное внимание на процесс сложения консти­туции Н. Муравьева в конкретных условиях развертывавшейся полити­ческой борьбы.

Нужно учесть не только сложные взаимоотношения меж­ду Северным и Южным обществами, но и процесс внутреннего расслое­ния, который совершался в непосредственном окружении Н. Муравьева; в зависимости от изменяющейся политической обстановки необходимо понять те наслоения и поправки, которые постоянно вносились в состав­ляемый и перерабатываемый текст сочинения. Конституция Н. Муравье­ва должна быть представлена как живое, развивающееся явление, отра­зившее в модификациях своих норм реальные соотношения сталкивав­шихся течений.

Изучая этот процесс политического развития личности, исследователь должен раскрыть его внутреннее социальное содержание. Другими сло­вами, он должен определить, к какому борющемуся классу принадлежал Н. Муравьев по своим взглядам, стремлениям и политическим действиям, какие скрытые классовые интересы таились под субъективной оболочкой его политических идеалов, какие классовые столкновения и на какой экономической основе характеризуют собой основные этапы его жизнен­ного пути.

Чтобы ответить на эти вопросы, историк должен выйти из ограниченных пределов личного существования Н. Муравьева. Он должен привлечь необходимый материал по социально-экономической истории эпохи и ввести личные воззрения и личные действия Н. Муравьева в общую систему закономерно совершавшегося процесса. Однако, приме­няя синтетический метод, историк не должен нарушать одного обязатель­ного условия: прежде чем делать то или иное обобщение, необходимо точно установить факты и только на основе конкретного эмпирического материала пытаться строить синтезирующие заключения.

Где провести границу возможного исторического обобщения, зависит не только от же­лания историка, но и от характера исследуемого материала; самая важ­ная и общепризнанная проблема может не найти себе полного разреше­ния, если не накоплено достаточно данных для всестороннего и глубо­кого освещения вопроса. Автор отдельной монографии на декабристскую тему не может претендовать на исчерпывающее разъяснение всех про­блем декабристоведения.

Изучая избранный и поневоле ограниченный круг вопросов, он сам зависит в своих построениях от общих выводов смежных дисциплин и от исторических исследований, посвященных той же эпохе. Состоянием научного знания по экономике, социально-полити­ческой жизни и идеологии изучаемого времени в значительной степени определяется точность и полнота монографических выводов.

Но с таким же основанием можно сделать обратное заключение: без постановки пред­варительных монографических исследований не может быть правильно намечена общая историческая перспектива. Авторы отдельных моногра­фий (в том числе научных работ биографического типа) пролагают путь не только друг другу, но и будущему исследователю - ученому крупного синтетического охвата. В изучении всякой сложной проблемы отдель­ная монография составляет необходимую точку опоры, но ее значение ограничено не только внешними тематическими пределами, но и внут­ренними методологическими возможностями.

Выпуская в свет настоящую работу, автор считает своим долгом по­благодарить учреждения и лиц, которые оказали ему содействие при со­бирании и разработке материала. Автор выражает особенную признатель­ность Б.Е. Сыроечковскому, которому он обязан не только указанием на местонахождение фамильного архива Муравьевых и Бибиковых, но и разнообразными ценными замечаниями.

Октябрь 1931 г.

2

I. СОЦИАЛЬНЫЕ ПРОЦЕССЫ НАЧАЛА XIX ВЕКА

Первая четверть XIX в. представляет собою своеобразный период в истории дореволюционной России. Достаточно общего взгляда, чтобы убедиться в характерных отличиях этого времени и от предшествовавшей эпохи, и от последовавшего дореформенного тридцатилетия. Хронологи­чески обособленный рамками одного царствования, этот период был отме­чен внешними событиями огромного общеевропейского масштаба; внут­ренняя жизнь государства была заполнена напряженной борьбой социаль­но-политических направлений, которые достигли значительной четкости и остроты классовых формулировок; проекты ликвидации крепостного права и самодержавной монархии настойчиво заявляли о себе в продол­жение всего двадцатипятилетия; в области литературы и искусства на­блюдался небывалый подъем творческой энергии: молодые побеги обнов­лявшейся общественной жизни ясно проступали на общем фоне живой динамической эпохи.

Внимательный анализ экономических сдвигов пер­вой четверти XIX в. дает нам достаточное объяснение развертывающейся картины: именно в этот период были заложены основы промышленного капитализма и испытала первые сокрушительные удары отживавшая свой век феодальная формация. Самодержавно-крепостная империя, втя­нутая в русло общеевропейских процессов, вступила в последнюю, кри­тическую полосу своего существования.

Воплощая в себе власть земле­владельческого дворянства, она старалась выйти из положения начавше­гося кризиса; приспособляясь к новым хозяйственным отношениям, она маневрировала между борющимися течениями, попеременно то идя на уступки усиливающимся буржуазным группировкам, то стараясь пода­вить их мощью своего государственного аппарата. На основе новых про­изводственных отношений развивался глубокий процесс перерождения замкнутых феодальных сословий. Новая боевая идеология - политиче­ского освобождения и хозяйственного расцвета - вырастала и громко заявляла о себе как знамя нарождавшегося буржуазного общества.

Начало этого социально-экономического процесса лежит значительно раньше, за пределами XIX столетия: развитие внешнего и внутреннего рынка в связи с успехами общественного разделения труда послужило основою начавшегося преобразования еще во второй половине XVIII в. Новейшие исследования заставляют нас внести существенную поправку в старую концепцию М.И. Туган-Барановского: крупная мануфактура, работавшая вольнонаемным трудом, - далеко не редкое явление в по­следние десятилетия XVIII в.

В ряде отраслей производства - металло­обрабатывающей, льноткацкой и кожевенной - вольнонаемный труд в эту эпоху или господствует, или решительно преобладает над трудом крепостным; в некоторых других производствах, например шелкоткацком, полотняном, писчебумажном, количество свободных рабочих достигает от­носительно значительной цифры.

Постепенно слагаются кадры постоян­ных рабочих, которые обеспечивают непрерывное производство в продол­жение круглого года. В различных местах применяются первые механические двигатели; крупнейшее завоевание времени - паровая машина - спорадически появляется на отдельных индустриальных пред­приятиях. Таким образом, промышленность не только растет, но начи­нает постепенно изменять свою внутреннюю структуру.

Правда, эти но­вообразования еще сравнительно ничтожны: старой крепостной мануфак­туре (особенно в ведущих отраслях производства, какими были металлургическая или суконная) принадлежит несомненное и решитель­ное преобладание; вольнонаемные рабочие в значительной части не сво­бодные пролетарии, а крепостные крестьяне, зарабатывающие оброк при помощи отхожего промысла. Но мы уже видим, как формируется новый тип промышленного предпринимателя - не дворянина, а купца, вынуж­денного обращаться к свободному найму рабочей силы. Перед нами - зародышевые ростки капиталистической промышленности, которые нераз­рывно связаны с последующими успехами вольнонаемной фабрики в пер­вой половине XIX в.

Аналогичный процесс мы наблюдаем в области сельского хозяйства. Дворянское поместье, втянутое в торговый оборот еще на исходе XVI в., начинает испытывать новые производственные изменения. Благодаря усиленному росту городского ремесла и мануфактуры образуется значи­тельный внутренний рынок; одновременно усиливается спрос на русские сельскохозяйственные продукты в индустриально развивающихся стра­нах Европы, и прежде всего в Англии.

Вторая половина XVIII в. отме­чена повсеместным ростом рыночных цен, который заметно стимулирует расширение сельскохозяйственного производства. В экономических рас­четах русских землевладельцев все большее место занимают вопросы хлебного экспорта; вывоз пшеницы становится предметом особенного вни­мания со стороны южных помещиков. Новые черноморско-азовские пор­ты притягивают к себе иностранных и русских торговцев: с 1776 по 1802 г. количество кораблей, бросивших свои якоря в этих гаванях, под­нялось с 29 до 700, а размеры годового экспорта увеличились с 305 тыс. руб. до 3 млн. руб.

Русский помещик начинает превращаться в сельскохозяйственного предпринимателя и вовлекается в орбиту ши­рокого агрономического движения, которое захватило Западную Европу во второй половине XVIII в. Образование Вольного экономического об­щества и периодическое издание его «Трудов» - такое же закономерное явление, как аналогичные, но более ранние факты - учреждение сель­скохозяйственных обществ в Дублине, Цюрихе, Лондоне, Ренне, Ганновере и т. д. Сочинения Артура Юнга и экономические труды физиокра­тов становятся настольными книгами передовой части русских помещи­ков.

Важно отметить, что идеи агрономических улучшений, которые настойчиво диктовались сельскохозяйственной практикой, возникали на русской почве и независимо от теоретической литературы: живой пример мекленбургского выгонного хозяйства заставил А.Т. Болотова после воз­вращения из Кенигсберга приступить к самостоятельным опытам по улучшению полеводства.

Под давлением новых предпринимательских мо­тивов некоторые из русских хозяев перенимают английскую систему зем­леделия, увлекаются саксонскими методами X. Шубарта, сажают корнеплоды, заводят травосеяние, выписывают из-за границы сельскохозяйст­венные машины. В ответ на запросы практической жизни появляются не только переводы иностранных теоретиков (особенно немцев), но и сочинения собственных агрономов.

Статьи и книги С.E. Десницкого, А.А. Самборского, А.Т. Болотова, М.Г. Ливанова, М.П. Бакунина, И.М. Комова, А.В. Рознотовского - целая энциклопедия рационального земледелия, которая должна была научить хозяйствующее дворянство, как с наименьшими затратами и наибольшим эффектом можно повысить доходность крепостного имения. Эта агрономическая пропаганда XVIII в. дала определенные и вполне осязательные результаты.

Совре­менники указывают на целый ряд отдельных имений, которые перестраи­вают свое хозяйство на новых, рациональных началах. По преимуществу это имения в подмосковном районе, который непосредственно связан с крупным потребительским центром и может рассчитывать на широкий и легко обеспеченный сбыт. Таковы владения Бланкеннагеля, Ярославова, Всеволожского, Полякова, Угрюмова, Борисова, Рознотовского и др. Знаменитое Авчурино Д.М. Полторацкого, которое ликвидировало старое трехполье и рационализировало хозяйство на 600 десятинах земли, толь­ко наиболее яркий и показательный пример из целого ряда таких же попыток.

Историки сельского хозяйства обыкновенно указывают на ско­роспелость и неудачу европейских начинаний русских помещиков XVIII в. Конечно, не следует переоценивать распространенность и успе­хи рационального помещичьего земледелия этого времени. Перед нами - еще ничтожные островки, которые тонут в общей массе доморощенного патриархального хозяйства.

Огромное большинство дворянства предпо­читало идти по линии наименьшего сопротивления: оно сохраняло тра­диционную систему полеводства и добивалось увеличения продукции усиленной эксплуатацией барщинного крестьянства. Но мы не должны забывать, что первые «европейские опыты» - начало нового, закономер­но развивавшегося процесса, который нашел себе не только дальнейшее продолжение, но и более глубокое обоснование в первой четверти XIX в. Это была та объективная действительность, которая толкала социальную мысль в определенном направлении - разрушала не только старую кос­ную практику, но и застывшее традиционное мировоззрение.

Немецкая агрономическая литература XVIII в., которая усиленно переводилась на русский язык, проповедовала определенную точку зрения: коренное улучшение сельского хозяйства немыслимо при существовании крепост­ного права, сервитутов, общинного владения и других остатков феодаль­ного строя. В интересах помещика-предпринимателя необходимо оконча­тельно «освободить землю», развязать руки для нестесненного и само­стоятельного хозяйствования. Аналогичные выводы, подкрепленные опытом английской действительности, можно было почерпнуть из клас­сических произведений Артура Юнга.

Вопросы о ликвидации крепостных отношений, о применении вольнонаемного труда, о развитии капитали­стической аренды настойчиво стучались в умы сельскохозяйственных ра­ционализаторов XVIII в. Известная задача Вольного экономического об­щества «о собственности земледельцев» (1767 г.) и обсуждение вопроса о выгодах «фармерства» - очевидные симптомы этого начавшегося бро­жения экономической мысли. Они имели такую же реальную, жизненную основу, как и правительственное предложение «апостолу травосея­ния» X. Шубарту переселиться в Россию и получить безвозвратную ссуду на заведение образцового многопольного хозяйства.

Несмотря на общую экономическую отсталость, первые зародыши промышленного капитализма не могли не породить определенного со­циально-политического отзвука.  Ярким представителем нового течения, который прекрасно понимал связь между экономикой и политикой своего времени, был профессор Московского университета С.Е. Десницкий. Разночинец XVIII в., получивший высшее образование в Глазго и жадно впитавший в себя впечатления европейской действительности, он возвра­тился на родину убежденным последователем Адама Смита, пропаган­дистом плодопеременной системы и поклонником английского конститу­ционализма.

Заняв кафедру в Московском университете, Десницкий не ограничился академическими дифирамбами европейским порядкам: он не только изучал русские отношения, но и подвергал их критическому ана­лизу; рассчитывая на  реальное применение своих  планов, Десницкий представил Екатерине II обстоятельный проект реорганизации государст­венной власти: он предлагал преобразовать старый Сенат в законосове­щательный орган из представителей дворянства, буржуазии и государст­венных крестьян; параллельно Десницкий проектировал   радикальное переустройство суда - введение института присяжных, осуществление принципов публичности, гласности и состязательности процесса.  

Этот представитель буржуазной интеллигенции XVIII в. не был случайным выходцем с европейского Запада: у него была сочувствующая аудитория, были свои слушатели, читатели и последователи. Идеи освобождающейся буржуазии в различных вариациях находили себе широкое распростра­нение в русском дворянстве конца XVIII в. «Вольтерьянство» было не только идеологическим течением, но и современною модою. Мы не пой­мем этого общественного явления, если не уловим за его широкой рас­плывчатой оболочкой закономерного и  плодоносного жизненного ядра.

Историки, которые настаивают на поверхностном и наносном характере русского «вольтерьянства», не только преуменьшают серьезность его содержания, - они  забывают, что всякое   идеологическое  заимствование имеет под собой определенную объективную подоснову. Русские поклон­ники просветительной философии были провозвестниками нового буржу­азного мировоззрения, которое питалось соками подпочвенных социально-экономических процессов. Новые формы промышленного и сельскохозяй­ственного производства многообразными нитями воздействовали на сознание современников; создавая определенные предрасположения, возбуждая соответствующие мысли, они подготовили в известных кру­гах сочувственное восприятие западноевропейской идеологии. 

Русское купечество, начавшее заводить вольнонаемные фабрики, было еще слиш­ком аморфно и невежественно; только отдельные представители этого класса, вроде торговцев Коржавиных, были затронуты идеями религиоз­ного и политического вольнодумства. Но наряду с торгово-промышлен­ной буржуазией складывалась небольшая группа преобразующегося дворянства, которая медленно и с оглядкой переходила на новые, капи­талистические рельсы.   

Выразителями интересов этой зарождавшейся «аграрной буржуазии» были интеллигенты и «теоретики», которые вышли из той же дворянско-землевладельческой среды и которые были еще крепко связаны с условиями своего феодального происхождения. Отсюда нерешительность и внутренняя  противоречивость  русских «вольтерьян­цев» и «руссоистов» конца XVIII в. Только немногие из них, ближе сто­явшие к зарождавшемуся «разночинству», оказались в состоянии  под­няться до последовательного буржуазного радикализма.

Но даже и на этом первоначальном этапе классового расслоения мы наблюдаем оживленную борьбу в рядах землевладельческого дворянства.

И в политической, и в художественной литературе к концу XVIII в. на­мечаются два идеологических фронта: с одной стороны, убежденные и последовательные сторонники феодального прошлого, защитники дворян­ских привилегий, апологеты крепостного права, хранители религиозных и исторических традиций; с другой - буржуазные новаторы, апостолы формального равенства и свободы, противники унижающего рабства, про­зелиты материалистической философии.

Наиболее яркий представитель феодального течения - кн. M.M. Щербатов с его утопией дворянского всемогущества, ненавистью к буржуазному городу и трезвым понимани­ем крепостнических интересов; наиболее выдающийся выразитель бур­жуазной идеологии - материалист А.Н. Радищев с его литературной борьбой против монархического деспотизма и помещичьего гнета. Между обоими стоит длинная фаланга писателей, которые более или менее пол­но, с различной степенью углубленности обосновывали классовые пози­ции или феодально-землевладельческого дворянства, или зарождавшейся капиталистической буржуазии.

Среди этих «консерваторов» и «прогрес­систов» XVIII в. было не мало таких, которые отражают промежуточную форму ломающейся идеологии: сохраняя многие из старых воззрений, они эклектически соединяли с ними элементы нового миросозерцания. Такая гибридная форма социально-политических взглядов особенно ха­рактерна для крепостного помещика, который постепенно и осторожно переходит на почву буржуазного развития.

Первая четверть XIX в. продолжила и углубила наметившуюся ли­нию экономического подъема. По данным В.И. Покровского, размеры внешнего товарного оборота за интересующий нас период определяются следующими средними за год цифрами:

Годы

Тыс. руб. золотом

1801-1805

127 873

1816-1820

161 761

1806-1808

74 988

1821-1825

153 622

1812-1815

101 092

Особенно разрастается торговля через черноморско-азовские порты: в промежуток между 1802 и 1812 гг. количество кораблей, приставших к побережью, выросло с 700 до 1096, размеры экспорта - с 3 млн. руб. до 10 767 тыс. руб. Если подсчитать успехи южного вывоза за 36 лет (с 1776 по 1812 г.), то окажется, что он вырос почти в 50 раз.

Одновременно развивалась внутренняя торговля, которую особенно поддерживало географическое обособление промышленных и сельскохо­зяйственных районов. Неплодородный север и черноземный юг усиленно обменивались продуктами укреплявшейся индустрии и расширявшегося сельского хозяйства. По вычислениям К. Арсеньева, размеры внутрен­него товарооборота в 1818 г. должны были достигать 900 млн. руб.

Непрерывный рост внешнего и внутреннего рынка послужил источ­ником новых преобразований в промышленности и сельском хозяйстве - еще более глубоких, чем во второй половине XVIII в. Современников поражало прежде всего быстрое развитие индустрии, которая сделала такие успехи за 1800-1825 гг. «Нынешнее царствование отличается не­обыкновенным приращением числа различного рода фабрик и быстрым, неимоверным усовершенствованием изделий мануфактурных», - утверж­дал в 1822 г. ученый статистик К. Арсеньев. Такое же впечатление вы­носилось и внимательными иностранными наблюдателями.

По донесению французского посла Коленкура (март 1811 г.), русская промышленность непрерывно и быстро развивалась:  «Основалось много суконных, шелковых, прядильных фабрик; богатые помещики выписывают иностранных рабочих, которые обучают русских рабочих. Открылись также и свекло­сахарные заводы, умножаются и винокуренные и водочные заводы». Со­общения Коленкура относятся к эпохе континентальной блокады.

В на­стоящее время из специальных исследований по истории русской про­мышленности нам достаточно хорошо известно, какое огромное значение имел этот период для усиления самостоятельной национальной индуст­рии. Отгороженная от Англии высокими таможенными барьерами, рус­ская мануфактура широко использовала создавшееся политическое поло­жение. Начинается усиленное развитие хлопчатобумажного производства, которое отвечает' спросу массового внутреннего потребителя. Эта отрасль мануфактурной промышленности развивается в новых капиталистических формах, на основе вольнонаемного труда и с применением разнообраз­ных технических усовершенствований.

Структурные изменения захваты­вают и другие отрасли индустрии: крепостные рабочие систематически заменяются вольнонаемными; во главе производства становятся инициа­тивные предприниматели из разбогатевшего крестьянства и купечества; машины (в частности, паровые двигатели) все чаще появляются на от­дельных предприятиях. Старая, крепостная мануфактура терпит реши­тельное поражение в условиях свободной конкуренции; увеличиваются кадры формирующегося пролетариата; создаются предпосылки для ши­рокого введения машинного производства.

Правда, до 1825 г. процесс капиталистического преобразования русской промышленности не успел закончить своего первого закономерного цикла, он еще не вышел из ста­дии начального мануфактурного периода, не освободился от тяготевшего гнета крепостной эпохи. Некоторые современники (например, министр внутренних дел П.О. Козодавлев в официальной записке 1811 г.) вы­сказывали даже мнение о неизбежной гибели нового типа индустриаль­ного предприятия. Но объективная экономическая действительность ока­залась сильнее этих пророчеств: вотчинная и посессионная фабрика не побеждала, а разлагалась и падала, уступая место новому хозяйственно­му образованию. Если во второй половине XVIII в. можно было гово­рить о слабых зародышах капиталистической индустрии, то в первой четверти XIX в. мы видим первые уверенные шаги народившегося про­мышленного капитализма.

Не менее глубокие структурные изменения испытало за этот период землевладельческое хозяйство. Донесение Коленкура отмечало усилива­ющееся развитие сельскохозяйственной индустрии: действительно, коли­чество одних свеклосахарных заводов, которые начали возникать с 1800 г. по почину помещика Е.И. Бланкеннагеля, заметно вырастало из года в год; в 1824 г. оно достигло значительной по тому времени цифры - 47 предприятий. Но развитие сельскохозяйственной промышлен­ности было только одной стороной помещичьего предпринимательства.

Преобразовательные попытки, начавшиеся во второй половине XVIII столетия, не прекращались в царствование Александра I. Континенталь­ная блокада и вынужденный разрыв с важнейшим потребителем - Анг­лией - временно понизили экспортные возможности и подорвали стимулы к рационализации земледелия. Но идеи сельскохозяйственных новаторов вспыхнули с новою силою после разорительной войны 1812-1814 гг,

Непосредственное влияние боевых действий и общий послевоенный кри­зис больно ударили по классу землевладельцев. Даже в 40-х годах А. Гакстгаузену рассказывали о «катастрофе 1812 г.», которая разорила столичные гнезда, разогнала дворянство по деревням и обременила его значительными долгами. В поисках выхода многие русские помещики «оседают на землю» и начинают задумываться над поправлением по­шатнувшегося бюджета. Навстречу этим хозяйственным попыткам идет благоприятное изменение рыночной конъюнктуры.

Прекращение конти­нентальной блокады и неурожаи в западноевропейских государствах соз­дают выгодные предпосылки для усиления хлебного экспорта. По расче­там статистиков, средние размеры годового хлебного вывоза необычайно возрастают в послевоенный период: с 18 млн. руб. асс. в 1812-1815 гг. они сразу поднимаются до 74 млн. руб. в 1816-1820 гг. Прослеживая из года в год деятельность одесского порта, мы видим, как непрерывно увеличивается ценность экспортируемой пшеницы в промежуток между 1814 и 1817 гг.

Пшеницы было вывезено:

Год

Тыс. руб.

1814

На 4 757

1816

На 33 000

1815

На 11000

1817

На 38 298

Не раз отмечалось, что экспортные операции не играли решающей роли в русской хлебной торговле начала XIX в. По подсчету К. Арсеньева, опубликованному в 1818 г., из 200 тыс. четв. собиравшегося в Рос­сии хлеба вывозилось за границу только 30 тыс. четв. Тем не менее со­временники придавали большое значение вопросам хлебного вывоза; особенно крупную роль играл этот момент в развитии южного земледе­лия, в частности в расчетах новороссийских помещиков.

Кроме того, мы имеем все основания утверждать, что после окончания Отечественной войны 1812 г. на базе развивавшейся промышленности быстро расши­рялся внутренний спрос на сельскохозяйственные продукты; цифры внутреннего товарооборота дают в это время такое же движение вверх, какое мы наблюдаем в это же время в сфере внешней торговли. Цены на земледельческие товары неуклонно растут (по крайней мере, до 1820 г.).

Русские землевладельцы оказываются материально заинтересованными в расширении рамок сельскохозяйственного производства: каждая дополни­тельная затрата обещает им новые увеличивающиеся доходы; повышение цен на землю, особенно в местностях, прилегающих к портовым городам и потребительским центрам, - наилучший показатель доходности земле­делия в послевоенные годы. По словам К. Арсеньева, благодаря быстро­му развитию одесской торговли «обширные и плодоносные земли Одессы... получили высокую цену и дают богатой и самой важной доход владель­цам».

Но стремление повысить сельскохозяйственные доходы в условиях за­манчивой конъюнктуры встречало неодолимую преграду в низком со­стоянии сельскохозяйственной техники: его одинаково ощущали и на севере, в районе истощенных неплодородных земель, и на юте, на об­ширных пространствах свежего чернозема. Однако эта отсталость приво­дила к различным последствиям в зависимости от местных экономиче­ских условий. Исходя из наблюдений начала XIX в. и проверяя их позд­нейшими данными, мы различаем в этот период следующие основные сельскохозяйственные районы.

На северо-западе, вдоль балтийского побережья, находились более культурно и экономически развитые губернии Остзейского края; бли­зость к приморским портам, хозяйственные связи с Германией и благо­приятные климатические условия создавали предпосылки для интенсивно­го развития земледелия;  остзейским землевладельцам, сильно влиявшим на русское правительство, удалось провести аграрную реформу по «английскому» образцу: феодальные отношения были ликвидированы це­ною беспощадного обезземеления крестьянской массы. С этого момента заметно усилилась капиталистическая перестройка помещичьего хозяйст­ва; введение улучшенных севооборотов, выписка земледельческих машин, высокоценные технические культуры сосредоточили на себе усиленное внимание прибалтийских помещиков.

Резко выделяясь по своей технике и высокой урожайности, сельское хозяйство Остзейского края сделалось предметом изучения и подражания для русских рационализаторов. Лифляндское и Эстляндское общества сельского хозяйства играли роль прак­тических центров, которые поощряли и обосновывали новые технические начинания. Но прибалтийские помещики не избегали участия и в цент­ральных агрономических органах. Издания Вольного экономического об­щества привлекали к себе более инициативных хозяев, которые развива­ли свои проекты и делились своим опытом перед менее искушенными русскими сочленами.

Несколько иначе складывались сельскохозяйственные отношения в Нечерноземной полосе великорусского центра. С конца XVIII в. сельское хозяйство этого района испытывало ясно выраженный кризис трехполь­ной системы. Малоплодородные почвы были истощены многовековой обра­боткой. Население, сосредоточенное здесь более плотными гнездами, искало выхода или в переселении на юг, или в развитии неземледельче­ских промыслов. Но у местных помещиков существовала материальная заинтересованность в развитии сельскохозяйственного производства. Именно здесь благодаря близости потребительских центров и прогресси­рующему росту ремесла и мануфактуры создавались благоприятные условия для массового сбыта земледельческих продуктов.

Достаточно ска­зать, что отношение городского населения к сельскому равнялось в Петербургской губернии отношению 1 : 1, в Московской — 1 : 1,5; между тем в южной Подольской губернии оно спускалось до отношения 1 : 26, а в западной Могилевской - 1 : 30. В значительной части внутренний спрос на сельскохозяйственные продукты удовлетворялся периодическим подвозом из более плодородных губерний, но низкая техника транспорта, удорожая накладные расходы, сильно ослабляла конкуренцию со сторо­ны черноземных помещиков.

Особенно выгодным оказывалось зерновое хозяйство в районе Московской губернии, которая обладала сносными климатическими и почвенными условиями и, что особенно важно, питала разраставшееся население крупного торгово-промышленного центра. Внимательный наблюдатель, проф. Л. Якоб находил, что в Московской губернии «противу прочих мест России земледелие наиболее прибыль­ное», ибо здесь «высокость цен на хлеб весьма ободряет земледельца». Того же мнения придерживался опытный практик, очень далекий от Якоба по своим хозяйственным и социально-политическим взглядам, - гр. Ф.В. Ростопчин.

Подмосковные хозяйства обладали еще одним большим преимущест­вом: широкий потребительский спрос вызвал здесь интенсивное развитие огородничества и молочного скотоводства. Вот почему, несмотря на ме­нее благоприятные, по сравнению с южными губерниями, природные данные, помещичье хозяйство Московской и других центральных губер­ний не свертывалось, а росло и укреплялось в продолжение первой половины XIX в. Но чем притягательнее были рыночные перспективы, тем острее ощущались возникавшие препятствия.

Сами помещики этого района признавали, что  их поля  были выпаханы, унавоживание почвы было недостаточным, обработка земли была примитивною, естественных лугов не хватало на содержание скота. Периодические неурожаи пред­вещали грозную опасность полного истощения. Об этом подробно и ясно говорилось на страницах современных экономических изданий.

Положе­ние вещей осложнялось существовавшими социальными отношениями: нигде крепостничество не имело такого широкого и давнего распростра­нения, как в губерниях «исконного», московского центра; крепостной по­мещик, желавший преобразовать приемы земледельческой техники, неиз­бежно упирался в проблему свободного и принудительного труда. Вопросы о сравнительной выгодности барщины и оброка, о производи­тельности усилий крепостного крестьянина, о применимости и доходно­сти вольнонаемной работы живо интересовали хозяев центрального Не­черноземного края. Здесь завязался тот узел, который требовалось предварительно разрубить для перехода на новые, капиталистические рельсы.

Губернии Черноземного центра, Украины и среднего Поволжья отли­чались от северного района высоким плодородием своей почвы и еще более низкою земледельческою техникою: местами, особенно на востоке, население этого края переходило от примитивного перелога к трехполь­ной системе; удобрение почвы или отсутствовало, или применялось в ни­чтожной степени; господствовало зерновое хозяйство, которое неуклонно расширяло свои рыночные обороты, обслуживая не только ближайшие города, но и отдаленный нечерноземный рынок.

Предпринимательские мотивы сильно звучали и у помещиков этого района; необходимость ра­ционализации техники сознавалась особенно под давлением случавших­ся неурожаев. Но природные условия Черноземного края были гораздо богаче, плотность его населения была значительно меньше, а отдален­ность от потребительских центров, в условиях тяжелых и дорогих пере­возок, ослабляла инициативу сельских хозяев.

Здесь меньше проявлялось нараставшее противоречие между требованиями рыночного оборота и ус­ловиями земледельческой техники, между стремлением к повышению урожайности и непроизводительностью крепостного труда. Зато здесь еще острее чувствовалось противоречие интересов между крепостниками-помещиками и основным земледельческим населением.

Владельческие и государственные крестьяне сидели здесь на земле, были слабо втянуты в развивавшуюся промышленность и непрерывно сталкивались с поместным дворянством на почве осложнявшихся аграрных отношений. Нигде так резко и отчетливо не обнаруживался антагонизм между феодалом-земле­владельцем и мелким сельскохозяйственным производителем, как в губер­ниях Черноземного края. История крестьянских волнений, в частности столкновения первой четверти XIX в., достаточно характеризует этот район как средоточие непрерывной и острой классовой борьбы.

Совершенно иную картину представляла собою южная черноземная полоса - губернии Новороссии и нижнего Поволжья. В значительной части это была плодородная степная целина с преобладанием экстенсив­ного сельского хозяйства. Земледельческая техника этого района была еще более примитивною, но свежесть невозделанной почвы возмещала здесь каждое хозяйственное усилие.

Правда, агрономические писатели начала XIX в. находили, что «веками утучненные степи заметным обра­зом истощили уже в недрах своих произрастительную силу»; указывали на повторявшиеся неурожаи как на очевидный признак истощения поч­вы; выдвигали не только требование унавоживания полей, но и проекты искусственного травосеяния, которое заменит полынные и жесткие пастбища Новороссии прекрасными питательными кормами. Но эти теоре­тические призывы не встречали живого практического отклика: на огромных и редко населенных пространствах Причерноморья и нижнего Поволжья были еще выгодны экстенсивные приемы земледелия и ското­водства.

Особенно доходным было зерновое хозяйство в районах, приле­гающих к портовым городам, в частности к Одессе. Крепостное право было здесь менее развитым, широко использовался вольнонаемный труд местных и пришлых рабочих. Зародыши капиталистического хозяйства, которому принадлежало здесь широкое будущее, не встречали резкого противоречия в существовавших социальных отношениях. Здесь не было той остроты положения, какая создавалась в средней Нечернозем­ной полосе с ее неразрешенными техническими и общественными пробле­мами, не было и такого острого классового антагонизма, какой отличает более северные черноземные губернии.

Несколько особое положение занимали губернии, расположенные на западе, в частности Белоруссия и Литва. Сдавленный крепостническим гнетом, разоренный походом 1812 г., поражаемый частыми неурожаями и голодовками, этот край представлялся современникам нищей страной «с худо обработанными полями и пустопорожними землями». В отличие от соседних районов мы не находим здесь благоприятных условий - хорошей почвы и широкого обеспеченного сбыта. Непосредственная бли­зость к военным действиям болезненно отразилась не только на кресть­янском хозяйстве, но и на доходах мелких и средних землевладельцев. Наряду с напряженными попытками выйти из состояния кризиса мы на­блюдаем здесь нередкие случаи разорения и деклассирования отдельных помещиков.

Таковы, за исключением холодного севера, почти непригодного к зем­леделию, основные сельскохозяйственные районы Европейской России в первой четверти XIX в. Везде и всюду мы наблюдаем развитие поме­щичьего предпринимательства и распространение новых агрономических течений. В более развитом Прибалтийском крае эти процессы протекают отчетливее и резче. Из остальных районов наиболее передовым является промышленная Нечерноземная полоса.

В силу очерченных экономических условий помещики этого района берут на себя инициативу рационализа­ции сельского хозяйства и выдвигают проблему коренного изменения его производственной структуры. Калужское имение Д.М. Полторацкого по­служило образцом и рассадником усовершенствованного «английского» хозяйства для землевладельцев центральных промышленных губерний. Агрономы пореформенной эпохи называли имение Авчурино «изумитель­ным для своего времени средоточием всевозможных технических усовер­шенствований», а самые начинания Д.М. Полторацкого превозносили, как «агрономический подвиг».

Но сельскохозяйственные опыты этого поклонника плодопеременной системы были не единственной «учебно-показательной школой»: такую же роль распространителей новейших сельскохозяйственных приемов играли подмосковные Н.П. Румянцева («Кагул») и С.С. Апраксина («Ольгово»), тверские имения Д. Щелехова («Фролово») и Ф.Ф. Ралля («Первишино»), ярославские владения И.И. Самарина, рязанское поместье Г.H. Коробьина и т. д.

Размеры и характер рациональных нововведений варьировались в зависимости от различных условий, но основные тенденции технического переворота были единообразными и совпадали с линией западноевропейского развития: стараясь повысить низкую урожайность, помещики ликвидировали трех­полье и заменяли его многопольным севооборотом;  благодаря травосеянию и корнеплодам увеличивалось количество скота, и избыток получав­шегося навоза способствовал лучшему удобрению выпаханных полей; одновременно вводились усовершенствованные сельскохозяйственные орудия, улучшались приемы пахоты, сева и бороньбы, совершенствова­лись способы содержания и кормления скота, и все хозяйство имения подчинялось принципам строгого учета и технической регламентации.

При этом стремились к научной рационализации хозяйственных действий и опирались в своих преобразованиях или на агрономическую теорию, или на данные удавшегося эксперимента. Отсюда естественно вытекали старания расширить круг сельскохозяйственных знаний и сосредоточен­ное внимание к опытам и обобщениям западноевропейского земледелия.

С таким стремлением к научной организации хозяйства неразрывно сое­динялось желание подготовить необходимые кадры образованного техни­ческого персонала. В большей или меньшей степени применялся труд вольнонаемных рабочих; иногда производительность труда собственных крепостных стимулировалась специальной денежной оплатой. Таковы от­дельные черты, характеризующие передового помещика и его агрономи­ческие начинания в первой четверти XIX в. Перед нами заметно выри­совывается облик сельскохозяйственного предпринимателя заново слага­ющегося капиталистического типа.

Что эти капиталистические ростки не были единичными случайностя­ми, показывает история Московского общества сельского хозяйства. В 1817 г. под свежим впечатлением послевоенного кризиса группа мо­сковских землевладельцев во главе с кн. Д.В. Голицыным решила обра­зовать новое агрономическое объединение. Инициаторы не удовлетвори­лись «существующими обществами» (точнее говоря, деятельностью старо­го Вольного экономического общества), так как находили их слишком теоретичными и «литературными».

На целом ряде предварительных со­вещаний эти помещики-практики договорились о задачах и организации будущего учреждения. Непосредственно заинтересованные в улучшении собственного хозяйства, они стремились создать руководящий действен­ный центр, который направит рационализаторские усилия в строгом соот­ветствии с местными природными и экономическими условиями. Форму­лируя цели нового общества, основатели особенно подчеркивали практическую сторону своего начинания: «отлагая привязанность к за­коснелым обыкновениям и предрассудкам и не увлекаясь слепым прист­растием ко всему иноземному», они стремились «применять полезные изобретения государств, прославившихся в хлебопашестве, к нашему кли­мату и кряжу земли».

Такая установка на сочетание теории с практикой требовала от Общества соответствующих мероприятий: основатели не могли удовлетвориться периодическими собраниями и изданием агроно­мического журнала; с самого начала они выдвинули проекты образования опытной фермы и учреждения сельскохозяйственного училища. Москов­ское общество сельского хозяйства должно было непрерывно работать над опытной проверкой и местным приспособлением новейших агрономиче­ских принципов.

Инициатива группы землевладельцев не оказалась мертворожденной: Московское общество развило интенсивную деятель­ность, привлекло к себе крупных теоретиков (профессоров Г.И. Фишера и М.Г. Павлова) и широкие слои помещичьего дворянства. Его «Земле­дельческий журнал» сделался публичной кафедрой, которая неустанно пропагандировала плодопеременную систему, введение травосеяния и сельскохозяйственную индустрию. При Обществе открылся опытный ху­тор, который организовал практическую проверку рекомендованных улучшений.

Скоро была образована земледельческая школа с пятилетним кур­сом обучения для подготовки образованных приказчиков взамен прежних малограмотных бурмистров. Общество установило связи с аналогичными западноевропейскими организациями, обзавелось собственными коррес­пондентами и устроило выставку сельскохозяйственных экспонатов. На страницах «Земледельческого журнала» завязалась оживленная пере­писка, в которой приняли участие помещики разных областей и районов.

Вчитываясь в эту непрерывную и систематическую переписку, мы убеж­даемся, что начинания членов Московского общества не остались изоли­рованными единичными опытами: они возбуждали инициативу, находили сочувственный отголосок, служили предметом подражания и критическо­го разбора. Параллельно продолжало функционировать старое Вольное экономическое общество, которое отразило в формулировке своих задач и подборе статей своего журнала агрономическое оживление начала XIX в.

Широко развило свою деятельность Украинское филотехническое общество, основанное с определенною целью «усовершенствования сель­скохозяйственных заведений». Наконец, в 1824 г. возникло Белорусское Вольно-экономическое общество с руководящим центром в городе Витеб­ске. Ясно, что перед нами - широкое общественное течение, которое про­должало идеи конца XVIII в., но сообщило им несравненно большую глубину и широкую постановку.

3

Агрономическое движение первой четверти XIX в. носило ярко выра­женный классовый отпечаток: пропагандистами и практиками рациональ­ного сельского хозяйства были, за редкими исключениями, дворяне-землевладельцы, представители того же предпринимательского типа, какой воплотился в лице прусских помещиков XVIII-XIX вв. Выйдя из среды феодальных землевладельцев, упираясь своими корнями в крепостные отношения, русские рационализаторы смотрели вперед, навстречу нарож­давшемуся капиталистическому земледелию; но они стремились монопо­лизировать улучшенные формы сельского хозяйства в собственных интересах, сохраняя всю полноту своих имущественных прав и неся на­именьшие издержки при получении желаемого эффекта.

На рубеже двух сменяющихся социально-экономических формаций они явились первыми глашатаями прусской аграрно-капиталистической эволюции, которая была противопоставлена В.И. Лениным революционному пути американ­ского капиталистического земледелия. «Буржуазное развитие, - говорил В.И. Ленин, - может идти, имея во главе крупные помещичьи хозяйства, постепенно становящиеся все более буржуазными, постепенно заменяю­щие крепостнические приемы эксплуатации буржуазными, - оно может идти также, имея во главе мелкие крестьянские хозяйства, которые ре­волюционным путем удаляют из общественного организма «нарост» кре­постнических латифундий и свободно развиваются затем без них по пути капиталистического фермерства...

В первом случае крепостническое по­мещичье хозяйство медленно перерастает в буржуазное, юнкерское, осуж­дая крестьян на десятилетия самой мучительной экспроприации и кабалы, при выделении небольшого меньшинства «гроссбауеров»(«крупных кре­стьян»). Во втором случае помещичьего хозяйства нет или оно разбивает­ся революцией, которая конфискует и раздробляет феодальные поместья. Крестьянин преобладает в таком случае, становясь исключительным аген­том земледелия и эволюционируя в капиталистического фермера.

В пер­вом случае основным содержанием эволюции является перерастание крепостничества в кабалу и в капиталистическую эксплуатацию на землях феодалов - помещиков-юнкеров.  Во втором случае основной фон - перерастание патриархального крестьянина в буржуазного фермера». По­мещики-рационализаторы начала XIX в. стремились избежать второго пути - крестьянской революции - и пытались выйти на первый путь - капиталистического преобразования собственного хозяйства.

Революционная ликвидация крепостнического режима с его неизбеж­ным атрибутом - феодальным землевладением - представлялась для данного периода реальной возможностью: об этом достаточно ясно гово­рили не прекращавшиеся массовые крестьянские волнения. Кроме того, в недрах закрепощенной деревни постепенно отслаивались зажиточные верхи - обладатели купленных земель, арендаторы оброчных угодий, организаторы доходных промыслов. Это были оформлявшиеся носители новых буржуазных тенденций, противники и соперники привилегирован­ного землевладельца; возможная победа антидворянского восстания долж­на была обеспечить благоприятные условия для их дальнейшего процве­тания и роста.

Так, на фоне подтачиваемого крепостного хозяйства завязывалась длительная борьба между двумя основными тенденциями аграрно-капиталистического развития.

Однако феодальные собственники, постепенно перераставшие в аграр­ную буржуазию, составляли небольшой процент русского землевладель­ческого дворянства: как общее правило, сторонниками рационализации могли быть только обеспеченные, крупные земельные собственники. Со­временные и позднейшие писатели, внимательно изучавшие сельскохозяй­ственные процессы, приходили к одному и тому же выводу: затраты на агрономические преобразования в начале XIX в. были настолько значи­тельны, что оказывались не под силу мелким и средним помещикам.

Для того чтобы завести усовершенствованное хозяйство, необходимо было от­казаться от доморощенного крестьянского инвентаря, приобрести собст­венный скот, выписать улучшенные орудия, расширить сельскохозяйст­венные 'постройки, пригласить сведущего управляющего; при более ши­рокой постановке агрономических опытов нужно было пойти еще дальше - купить отборные семена, запастись искусственными удобрения­ми, подобрать штат подготовленных служащих и озаботиться наймом вольных рабочих. А главное - нужно было пойти на риск и, вкладывая денежные суммы в первоначальные расходы, оставить всякую надежду на немедленные блестящие результаты.

Основатели Московского общест­ва сельского хозяйства были правы: абстрактные теоремы западноевро­пейской агрономии требовали не только практической проверки, но и длительного приспособления к разнообразным местным условиям. Первые шаги сельскохозяйственной рационализации, особенно в отсталой и не­культурной стране, были неизбежно связаны с временными потерями и периодическими колебаниями годового дохода. Чтобы перейти на этот рискованный путь, нужно было не только заразиться «предприниматель­ским духом», но и владеть необходимым денежным капиталом.

В первой четверти XIX в. накопленные свободные средства были еще редким яв­лением: об этом говорят не только единодушные жалобы современников, не только задолженность землевладельцев, но и высокие размеры заемно­го и учетного процента. Страна все больше втягивалась в условия то­варно-денежного оборота, но черты старого, натурально-хозяйственного строя были еще далеко не изжиты, особенно упорно сохраняясь в мелко­поместных и средних вотчинах. Чем крупнее было землевладельческое имение, тем шире и многообразнее были его рыночные связи, тем полнее и интенсивнее отлагалась его денежная наличность.

Недостаток капитала осознавался современниками как важнейшая преграда интенсификации земледелия; особенно чувствовалось отсутствие денежных средств на улучшение сельского хозяйства в крепостных имениях небольшого мас­штаба. Но и крупные собственники могли затрачивать на агрономические улучшения только определенные суммы: далеко не соответствовавшие всей площади полевых и сенокосных угодий.

По вычислениям проф. Якоба, убежденного сторонника вольнонаемного капиталистического хозяйства, для того, чтобы завести такое хозяйство на 300 дес. земли, в начале XIX в. требовалось затратить не менее 15 тыс. руб. Отсюда по­нятен тот осторожный совет, который давал Якоб своим современникам: «Хозяйство, производимое наемниками, никогда не должно быть весьма обширно, ибо для исправления великого хозяйства не только требуются великие капиталы и знатные годовые запасы, каковые разве у немногих частных людей находятся, но не менее того точный надзор и порядок тем более затрудняются, чем более имение превышает 200-300 десятин».

Сельскохозяйственная практика вполне соответствовала этому теоретиче­скому выводу. Обыкновенно сторонники рационального земледелия отме­жевывали в границах своего имения определенное количество десятин (в зависимости от размеров владения и наличного капитала) и развертыва­ли на них систему нового интенсивного земледелия; все остальное про­странство продолжало эксплуатироваться на основе традиционного крепо­стного уклада - с помощью испытанной барщины или оброка.

Так дей­ствовали все новаторы - и Д.М. Полторацкий, и Н.П. Румянцев, и их позднейшие последователи. Участки «английского» земледелия оказыва­лись редкими островками на безграничном море крепостного хозяйства. Таким образом, крупные собственники, стремившиеся вперед, к «англий­ской системе», оставались не только крепостными владельцами, но в значительной мере и крепостными хозяевами. Они представляли собою тот промежуточный и половинчатый тип сельскохозяйственных предпри­нимателей, который характерен для прусского пути аграрно-капиталистического развития.

Конкретные исторические факты вполне подтверждают высказанные соображения: пропагандистами нового земледелия, осуществлявшими на практике требования западноевропейской агрономии, были крупные зем­левладельцы преимущественно центральной Нечерноземной полосы. Прав­да, встречались единичные новаторы и среди мелкопоместных и средних владельцев: таков был некто Алехин, обладатель «маленькой собственно­сти» в Яранском уезде Вятской губернии, знакомый с западноевропей­скими теориями Тэера и Домбаля, производивший с 1827 г. самостоятель­ные опыты над плодосменной системой.

Хорошо известен ярославский землевладелец И. И. Самарин, владелец 69 дес. и 44 ревизских душ, ко­торый в начале XIX в. самостоятельно завел у себя травосеяние. Но эти отдельные исключения только подтверждали общее правило. Пионеры многопольной системы - Д.М. Полторацкий, Н.П. Румянцев, С.С. Ап­раксин - владели тысячами душ крепостных крестьян. Инициаторами и главными руководителями Московского общества сельского хозяйства были богатейшие и влиятельные собственники района: кн. Д.В. Голицын, гр. П.А. Толстой, кн. С.И. Гагарин, те же С.С. Апраксин и Д.М. Пол­торацкий.

В качестве активных и сочувствующих сотрудников «Земле­дельческого журнала» выступали такие помещики, как кн. Н.Г. Вязем­ский, П.Н. Демидов, гр. Н.П. Румянцев. Авторами премируемых задач в Вольном экономическом обществе являлись В.Г. и Г.Г. Орловы, гр. Р.И. Воронцов, гр. А..С. Строганов, гр. К.Г. Разумовский. А.Б. Куракин, M.H. Муравьев. Одним из первых рационализаторов юж­ного сельского хозяйства был гр. Н.С. Мордвинов - владелец огромных имений, раскинутых по всей России. Насадителями тонкорунного овце­водства были кн. В.П. Кочубей, кн. К.В. Нессельроде, кн. Ю.В. Долго­руков, гр. Г.Г. Кушелев, кн. Горчакова и др.

Достаточно просмотреть «Записки деяний Вольного экономического общества» и очередные номера «Земледельческого журнала», чтобы увидеть инициативную и руководя­щую роль крупных помещиков в аграрных начинаниях конца XVIII и первой четверти XIX в. Эта социальная верхушка увлекала за собой и менее зажиточные слои, которые в той или иной степени использовали прогрессивное сельскохозяйственное течение; но основной нерв капита­листического предпринимательства ощущался в той помещичьей группе, которая была наиболее вооруженной для новой экономической системы и наиболее заинтересованной в ее дальнейших успехах.

Для средних зем­левладельцев гораздо типичнее была другая позиция, которую занял в 1809 г. во время дискуссии о барщине и оброке орловский помещик ка­питан Погодин. Исходя из расчетов среднепоместного владельца и опи­раясь на условия традиционного трехполья, Погодин рассуждал очень практично и трезво; взвешивая всевозможные доводы «за» и «против», он приходил к обоснованному выводу, что барщина оказывается выгод­нее оброка, а естественные недостатки почвы лучше возмещать устрой­ством небольшой фабрики, на которой использовать крепостной труд де­тей и подростков.

Во всех рассуждениях этого автора обнаруживался ограниченный кругозор маломощного сельского хозяина, который выиски­вает линию наименьшего сопротивления и предпочитает получить скорее синицу в руки, чем журавля в небе. Еще ограниченнее точка зрения ти­пичного идеолога мелкопоместного дворянства коллежского секретаря Михаилы Швиткова. В «Трудах Вольного экономического общества» по­мещено несколько статей этого реакционного поклонника «простоты нравов» и ненавистника «денежного стяжания».

М. Швитков не только предпочитает барщину, он - враг капиталистической торговли, враг развивающейся промышленности и одинаково энергично протестует про­тив монополий, роста налогов и развития роскоши. Его идеал - прими­тивное хозяйство, непосредственная связь с потребителем и торжество «здравого учения», в котором нет места «жадности и корысти», нару­шающим безмятежное спокойствие патриархального уклада.

Мелкопоме­стные землевладельцы, которым грозила надвигавшаяся капиталистиче­ская эпоха (их одинаково теснили и крупные монополисты, и ловкие скупщики, и продавцы дорожавших товаров), были наихудшей опорой для сельскохозяйственного предпринимательства: им недоставало для это­го и свободных земель, и денежных капиталов, и общей культурной под­готовки. Проблема капиталистического земледелия была прежде всего вопросом о новой производственной структуре, но задача структурного преобразования при существовавших социальных условиях упиралась в проблему материальных ресурсов, т. е. в конечном счете в размеры по­мещичьего землевладения.

Однако, говоря о крупных, средних и мелких землевладельцах, мы должны внести большую точность в эти общие и несколько расплывча­тые понятия. Правда, всякое количественное определение остается услов­ным, но, если мы оперируем подобным определением, мы должны очер­тить его конкретные, хотя бы приблизительные границы. Нет никакого сомнения, что нужно исходить при этом не из масштабов нашего времени, а из наблюдений и характеристик соответствующего периода.

Экономисты и политики первой четверти XIX в. придавали вопросу о размерах имущества немаловажное значение: при составлении хозяйственных вы­кладок и разработке государственных проектов они умели различать категории крупных, средних и мелких помещиков. Проф. Якоб в обстоя­тельной статье о сравнительных преимуществах крепостного и вольнона­емного труда исходил при этом из следующего определения: «Владельцев, относительно владений их, можно разделить на три рода: малых, средних и великих. Малыми разумеются те, кои имеют не более 100, средними - от 100 до 1 тыс. и великими - имеющими более сего десятин пахотной земли».

Таким образом, в качестве измерителя Якоб указывал не коли­чество ревизских крепостных душ (принцип, который господствовал в официальной статистике и частноправовых сделках), а более гибкий и близкий нам показатель - количество десятин культурно обработанной пашни. Нас не должно удивлять такое предпочтение земельно-оценочной норме: старое определение стоимости имения по количеству душ пере­ставало отвечать условиям растущего рыночного оборота. Несмотря на юридические ограничения, росла мобилизация недвижимой собственно­сти, развивалась земельная аренда, увеличивались купля и продажа сво­бодных, ненаселенных земель.

С предпринимательской точки зрения было важно учесть не только количество крестьян, но и пространство отчужда­емой земли, степень ее близости к рынку, качество ее почвы, распреде­ление по угодьям и пр. Под таким углом зрения уже в 1809 г. было составлено и помещено в «Трудах Вольного экономического общества» «Наставление к подробному описанию поместьев».

Позднее энергичным противником устаревшей оценки по количеству душ выступил Н.И. Тур­генев; разрабатывая налоговые проекты, он доказывал в Министерстве финансов, насколько не соответствует сохраняющаяся оценка реальному положению вещей, насколько ее грубый и неуравнительный характер игнорирует действительную доходность помещичьего имения. Несмотря на упорство реакционного правительства, практика частноправовых сделок вносила необходимые коррективы в окостеневшие архаические формы: современники не только учитывали социальные выгоды приобретаемого имения, они умели переводить количество десятин на количество душ, а в случае необходимости устанавливали цены на землю независимо от численности крепостного населения.

Исходя из этих современных расчетов и оценок, мы можем развить количественные определения проф. Якоба. По авторитетному свидетель­ству виднейшего агронома своего времени H.H. Муравьева, в Можай­ском уезде Московской губернии имение с 8 дес. земли на ревизскую душу продавалось на вольном рынке от 450 до 500 руб. асе. за душу: другими словами, каждая ревизская душа при заключении сделки купли-продажи приравнивалась к 8 дес. «населенной земли» (включая не толь­ко пашню, но и другие угодья).

При покупке имений в Центральном черноземном районе количество крестьян вообще не учитывали и оцени­вали землю по 100 руб. за дес. Экономические условия Можайского уез­да можно считать типичными для промышленного Нечерноземного района начала XIX в.; сбрасывая из 8 дес. земли половину на усадьбы, сенокосы и лес, мы получаем 4 дес. пашни на ревизскую душу, включая сюда и крестьянский надел, и самостоятельную помещичью запашку. Переводя десятины на душу и учитывая покупные цены, мы можем выразить характеристику Якоба следующей сводной таблицей (см. табл.).

Таким образом, стоимость имения в 100 тыс.-120 тыс. руб. асс- таков определяющий признак для категории крупных земельных собственников.

Категория владельцев

Количество пашни, в дес.

Нечерноземный район

Черноземный район

Количество ревизских душ

Цена населенного имения, в тыс. руб.

Цена имения, в тыс. руб.

Мелкие

Средние

Крупные

100

100-1000       

Более 1000

25

25-250

Более 250

12

12-120

Более 120

10

10-100

Более 100

Насколько велико было количество подобных помещиков? Офи­циальные данные (1834 г.), обработанные статистиком П.И. Кеппеном, дают нам возможность приблизительно очертить искомое соотношение. На основании этих данных, в 45 губерниях Европейской России насчи­тывалось 127103 душевладельца. Из них 17 763 чел. (14%) имели кре­постных, но не имели земли, т. е. были рабовладельцами в настоящем и полном смысле этого слова; 58 457 помещиков (46%) владели 20 и менее крепостными; 30 417 чел. (24%) владели каждый от 21 до 100 крепост­ных душ; 16 740 чел. (13%) имели от 101 до 500 душ; 2273 (2%)-от 501 до 1 тыс. душ и только 1453 чел. (1%) обладали более чем 1 тыс. душ.

Сопоставляя приведенные цифры с нашей итоговой табли­цей, мы можем отнести обладателей 20 душ к числу мелкопоместных владельцев. (На такую точку зрения стали позднее Редакционные ко­миссии); Из числа 13% помещиков, владевших 101-500 крепостными, можно отнести не менее половины на долю тех, которые имели от 101 до 250 душ.

В таком случае относительное большинство дворянства, т. е. 46%, окажется мелкими землевладельцами, 31% отойдет к средним поме­щикам и только 9% составят высшую категорию обеспеченных крупных собственников. Однако удельный вес этой группы был несравненно выше, чем первых двух, взятых вместе: из общего количества 10 766 561 крепо­стного крестьянина мелкопоместным дворянам принадлежало только 450 тыс. чел., средним помещикам - приблизительно 3 млн. чел. и, на­конец, крупным собственникам  - более 7 млн.

Но мы оказались бы неправыми, если бы всю верхушечную группу, на которую преимущественно опиралось самодержавное правительство, зачислили в разряд прогрессивных носителей капиталистических тенден­ций. И современники, и позднейшие писатели не раз отмечали, что са­мые крупные помещики крепостной России в большинстве случаев не вели самостоятельного хозяйства: они предпочитали спокойное получение огромных оброчных сумм, живя вдалеке от своих имений и занимая вид­ные посты в административной и военной иерархии.

Правда, это наблю­дение нуждается в некоторых поправках: мы знаем крупных сановников начала XIX в. (вроде Н.П. Румянцева, С.С. Апраксина, М.С. Ворон­цова, Ф.В. Ростопчина), которые имели собственное сельскохозяйствен­ное производство и весьма интересовались агрономическими вопросами; с другой стороны, процесс «оседания на землю» непрерывно прогресси­ровал и учащавшиеся перебои в получении оброка вместе с развитием сельскохозяйственного предпринимательства расширяли количество са­мостоятельных помещичьих экономии.

Но в общем указанное наблюдение правильно: характерными представителями новых агрономических тече­ний были не крупнейшие магнаты (вроде Н.П. Шереметева или Н.Б. Юсупова), а менее богатые землевладельцы, «связанные с землей» и непосредственно руководившие ведением собственного хозяйства. Другая поправка, которую необходимо внести, определяя понятие зарожда­ющейся аграрной буржуазии, имеет еще более важное экономическое зна­чение. Крупные собственники переходили на путь агрономических улучшений, когда интенсификация сельского хозяйства обещала им не­сомненные материальные преимущества.

Затрата капитала могла оку­питься только при определенных условиях: если преобразуемое имение было расположено поблизости к рынку, если, плотность населения исклю­чала возможность широкого экстенсивного хозяйства, если стремление поднять урожайность упиралось в естественные границы - истощение почвы. Такие условия были далеко не повсюду: огромные невозделанные пространства восточных и южных степей, удаленные от потребительских центров и дававшие баснословные урожаи, не могли быть плацдармом для нового агрономического течения.

Помещики этих районов (за исклю­чением местностей, непосредственно прилегающих к черноморским гава­ням) были мало заинтересованы в изменении традиционных приемов земледельческого хозяйства. Наоборот, собственники Остзейского края или подмосковного района, остро ощущавшие устарелость трехпольного севооборота, выступали в авангарде сельскохозяйственных рационализа­торов. Вот почему среди крупных помещиков наблюдалось резкое рас­хождение во мнениях. Если одни из них безбоязненно переходили на новые, капиталистические рельсы, то другие с опаскою и недоверием от­носились, к «абстрактным умствованиям» новоявленных теоретиков.

Боль­ше того, на примере известного гр. Ф.В. Ростопчина мы можем видеть, как под влиянием различной хозяйственной обстановки последовательно меняются преобразовательная и консервативная точки зрения. В 1803 г. Ростопчин начал не без успеха организовывать английское хозяйство в подмосковном владении Вороново; но когда он попробовал перенести свои усовершенствованные методы на девственную почву воронежского име­ния, то он испытал глубокое и горькое разочарование.

В конце концов поклонник плодопеременной системы и машинной обработки превратил­ся в защитника традиционного трехполья и патриархальных обычаев. Результаты своих наблюдений Ростопчин изложил в анонимной брошю­ре под названием «Плуг и соха». Отдавая теоретическое предпочтение новой системе, автор признавал ее совершенно не соответствующей со­временным русским условиям. По его словам, чтобы начать насаждение «английского фармерства», необходимы огромные затраты, постоянный надзор помещика и применение вольнонаемного труда.

Но при сущест­вующих ценах на земледельческие продукты, изобилии плодородных зе­мель, редкости и дороговизне наемных рабочих сложные приемы обработ­ки не могут окупиться полученными доходами. Следовательно, заключал Ростопчин, только поблизости от больших городов английское «огород­ное» земледелие может дать не убытки, а несомненные выгоды. Русско­му крестьянину гораздо легче, покинув истощенные поля, перейти на свежие необработанные земли, чем приспособляться к непривычным и трудным приемам чужого земледелия.

Сторонник многопольной системы Д. Шелехов третировал брошюру Ростопчина, как «ничтожную кни­жонку»; однако мы не можем отказать ей в продуманности и экономи­ческой обоснованности выводов. Перед нами представитель того консер­вативного земледельческого слоя, которому действительно были невыгод­ны новые приемы сельскохозяйственного предпринимательства. Подобных помещиков было значительно меньше в Остзейском крае и в Центральном промышленном районе, но в Белоруссии, в Черноземной полосе и особен­но на территории юго-восточных степей они составляли подавляющее и сплоченное большинство.

Сторонники агротехнических преобразований гнездились преимущественно там, где складывались благоприятные усло­вия для их хозяйственного использования; сочетание таких данных мог­ло быть не только по соседству с потребительскими и портовыми цент­рами; при наличии того или иного момента (избытка свободного капи­тала, возможности дешевого и быстрого вывоза, существования дешевой рабочей силы) оно могло иметь место и в других, более отдаленных местностях: помещики-рационализаторы встречались не только в прибалтийском или московском районах, их хозяйства вкрапливались в об­щую массу помещичьих экономии и на западе, и на востоке, и на юге.  Но это было численно ничтожное меньшинство привилегированного сос­ловия; ему противостояли не только реакционное мелкопоместное дво­рянство, не только подавляющая масса слабосильных средних помещи­ков, но и значительная часть крупнейших и просто крупных земельных собственников.

По статистическим таблицам Кеппена, более половины крупных душевладельцев были территориально связаны с хозяйственно отсталыми районами; если мы присоединим к ним владельцев огромных ненаселенных пространств, выпавших из расчетов Кеппена (а такова была распространенная форма землевладения на юге и юго-востоке), то из 9% отнесенных нами в категорию крупных помещиков, едва ли боль­ше 3-4% придется на долю нарождающейся аграрной буржуазии. Вспо­миная, что даже эта передовая группа представляла собой промежуточ­ное социальное образование - одной ногой переходила на новую, капи­талистическую дорогу, а другой еще крепко опиралась на старую, крепостную почву, - мы отчетливо уясняем себе ограниченные рамки аграрного капитализма в первой четверти XIX в.

Однако эти первые капиталистические ростки несли в себе начала прогрессивного экономического развития; вот почему уже на первой ста­дии начинающегося перелома была поставлена и освещена основная проблема социального кризиса - проблема ликвидации отживающего института крепостного права. Помещичье хозяйство не могло отлиться в капиталистические формы без коренного изменения его производственной базы. Отношения принудительного труда должны были уступить свое место принципу свободного договора. Эту бесспорную истину ясно созна­вали более проницательные из современных экономистов.      

Апология соб­ственности и частной инициативы неразрывно сплеталась с категориче­ским осуждением личного рабства. Не только в сочинениях А.К. Шторха и Л. Якоба, но и в работах статистика К.И. Арсеньева, и в статьях агронома С.С. Джунковского, и в записках адмирала Н.С. Мордвинова мы находим экономическое обоснование распространявшейся идеи «эмансипации». По примеру прусских и остзейских помещиков многие из русских землевладельцев должны были согласиться, что «крепостность земледельцев есть... великая преграда для улучшения состояния земле­делия» и что «мера свободы есть мера приобретаемого богатства».

Под непосредственным давлением нового хозяйственного течения Вольное экономическое общество предложило в 1812 г. разрешить очередную за­дачу: какой труд, крепостной или вольнонаемный, выгоднее для сельско­го хозяйства? Наконец, в несомненной связи с помещичьим предприни­мательством появляется серия проектов, которые предлагают более или менее быстро покончить с существованием крепостного права.

Занимая последовательную классовую позицию, помещики исходили из начала неприкосновенного права собственности на всю принадлежав­шую им землю. Самостоятельное хозяйство даже при наличии значительных капиталов могло вестись только на определенной, сравнительно ог­раниченной территории. Перед крупными собственниками вставал неиз­бежный вопрос: какие формы должна получить хозяйственная эксплуата­ция имения в случае ликвидации принудительной барщины и оброка?

Теория и практика английского капитализма давали определенное реше­ние поставленного вопроса: с одной стороны, необходимо было обеспе­чить широкое развитие аренды, т. е. создать класс свободных и зажиточ­ных фермеров; с другой, - нужно было обеспечить капиталистическое хозяйство достаточными резервами рабочей силы, т. е. образовать кадры свободного сельскохозяйственного пролетариата.

Ликвидация крепостного права должна была сопровождаться расслоением крестьянства на основе растущего денежного оборота: выделением крепкого слоя свободных арен­даторов и образованием рынка дешевых сельскохозяйственных рабочих. Безземельное освобождение крестьян, т. е. немедленная и полная пролетаризация земледельческой массы, было практическим выводом из данного построения. В условиях подобной реформы могли уцелеть за­житочные элементы деревни; разоренная часть сельского населения в по­исках работы должна была броситься в городские центры и в соседние помещичьи экономии.

Такая классовая программа вполне соответствовала интересам не толь­ко аграрной, но и торгово-промышленной буржуазии: для развития ка­питалистической фабрики было не менее важно образование резервной промышленной армии и окончательный разрыв натурально-хозяйственных связей. Но подобное преобразование таило в себе огромную политиче­скую опасность: крестьянские массы, которые веками боролись за усло­вия свободного хозяйственного развития, не могли безропотно и покорно встретить попытку их полного обезземеления.

Представители землевла­дельческого дворянства ясно ощущали эту потенциальную угрозу кре­стьянской революции. Apгумент «от пугачевщины» неизменно сопутство­вал предположениям и расчетам составителей проектов; он заставлял их серьезно задумываться и выискивать среднюю линию, которая одновре­менно удовлетворяла бы интересы помещичьего класса и предупреждала возможность общественного потрясения. К этому основному социально-политическому мотиву присоединялось другое, чисто хозяйственное со­ображение: нужно было обставить ликвидацию крепостных отношений такими условиями, чтобы обеспечить сельскохозяйственного предпринима­теля и денежным капиталом, и оседлыми батраками.

Не безземельное освобождение крестьян, а увольнение с ничтожным наделом, выкупаемым в частную собственность, - такова была другая, более осторожная и уме­ренная программа, которую выдвигали некоторые сельскохозяйственные новаторы. Под капиталистическими «фермерами» они разумели не без­земельных арендаторов, а самостоятельных собственников, насадителей рационального земледелия, которые расширяют площадь своих угодий и самостоятельными прикупками, и постоянной арендой. Неизбежным антиподом этого буржуазного слоя должны были явиться менее крепкие крестьяне, которые оказывались в хозяйственной зависимости и от со­седнего помещика, и от собственной деревенской верхушки.

При этих ус­ловиях процесс пролетаризации замедлялся и растягивался на более про­должительное время: создавались менее радикальные, но и менее «опас­ные» для помещика формы аграрно-капиталистического развития. Таковы были основные взаимно борющиеся тенденции, которые наблюдались в лагере эмансипаторов первой четверти XIX в.: если позиция «умеренно­го наделения» больше отвечала интересам аграриев, создавших собственное предпринимательское хозяйство, то позиция безземельного освобож­дения больше соответствовала требованиям богатых магнатов, которые владели оброчными латифундиями и мечтали о положении могуществен­ных лендлордов.

И та и другая программы сталкивались с плотной стеной крепостнического течения и оформлялись в условиях медленного и пере­межающегося хозяйственного развития. Отсюда многочисленные поправ­ки и оговорки, которые притупляли остроту преобразовательной идеи и обставляли условия ее практического осуществления целым рядом огра­ничительных компромиссов.                     

Проблема ликвидации крепостничества была поставлена еще в начале нового царствования в Негласном комитете 1801 г. По мысли В.П. Ко­чубея, П.А. Строганова и А.А. Чарторыйского, которые были круп­ными землевладельцами и убежденными англоманами, следовало запре­тить безземельное отчуждение крепостных и одновременно разрешить свободную покупку земли лицам, не принадлежавшим к дворянству. Та­кая двусторонняя мера должна была явиться приступом к разрешению крестьянского вопроса и одной из предпосылок для образования класса свободных фермеров.

Перспектива сопротивления крепостников охладила инициативу Александра I, но одно из предложений Негласного комитета было воспринято и быстро реализовано: специальным указом 12 декабря 1801 г. правительство разрешило свободное обращение земельной соб­ственности, которого так настойчиво требовало развитие товарного и де­нежного оборота. Мордвинов приветствовал эту меру, высокопарно на­зывая ее «законом истинной народной свободы, коренным установлени­ем целого российского народа, великою грамотою России, нашею «Magna Charta».

Через два года идея Негласного комитета возродилась в новой и не­сколько измененной форме. По инициативе крупнейшего землевладельца гр. С.П. Румянцева был поставлен вопрос о разрешении увольнять с землей крепостных крестьян целыми селениями или за единовременный взнос, или за уплату денежного оброка. Автор рассматривал свой проект как продолжение и развитие указа 12 декабря 1801 г.; задуманная мера обещала двусторонние выгоды: она обеспечивала помещика «превосход­ною суммою против той, которую бы владелец от продажи ожидать мог», т. е. вооружала его необходимым денежным капиталом; с другой сто­роны, она отвечала требованиям буржуазной экономической мысли, под­рывая устои крестьянской общины и насаждая частную мелкую собст­венность.

Предложение Румянцева встретило упорное сопротивление кре­постников, но, испытав некоторые редакционные изменения, отлилось в форму указа о «вольных хлебопашцах» (1803 г.). Применение этого за­кона на практике сопровождалось борьбой различных землевладельческих групп: умеренных аболиционистов, стоявших на позиции Румянцева, сторонников безземельного освобождения и принципиальных противни­ков всякого нарушения патриархального уклада. Правительство колеба­лось между борющимися течениями: иногда затрудняло проведение из­данной меры, нередко допускало увольнение без земли и, наконец, скло­нилось к идее фактического превращения «вольных хлебопашцев» в институт зависимых срочнообязанных крестьян.

Тем не менее планы безземельного освобождения, представлявшиеся в самом начале XIX в., вроде проектов А.Ф. Малиновского или Берга не встречали сочувствия и поддержки правительственной бюрократии. Наиболее буржуазный из всех сановников Александра I, M.M. Сперан­ский признавал английские аграрные отношения неосуществимыми и нежелательными с военно-политической и хозяйственной точек зрения; Сперанскому были ясны огромные опасности, которые заключала в себе массовая пролетаризация русского крестьянства.

Такая радикальная мера не только угрожала социальными катаклизмами, но и затрагивала фискальные интересы государственного аппарата. Вот почему самодер­жавная власть занимала в этом вопросе определенную позицию, не сов­падавшую с точкой зрения последовательных и крайних англоманов. Условия послевоенного кризиса заставили обратить особенное вни­мание на волнующую проблему крепостного права.

Война 1812 г. не только разорила многочисленные губернии, не только ударила по кресть­янскому и помещичьему хозяйству, она обострила классовые противоре­чия между землевладельцами и их крепостными. После 1812-1814 гг. барщинные и оброчные обязанности становятся и более тяжелыми, и труднее переносимыми. Солдаты, возвратившиеся из заграничного по­хода, возбужденные впечатлениями от свободной Европы, сеяли повсе­местную ненависть к крепостному угнетению.

Начиная с 1812 г. кривая крестьянских волнений неизменно поднимается вверх. Учащаются случаи побегов, поджогов и массового «неповиновения», усиливаются массовое бродяжничество и разбои. В 1815 г. крестьянскими выступлениями охва­чено 13 губерний, в 1817 г. - 16, в 1818 г. эта цифра поднимается до 19. Волнуются не только западные губернии, разоренные военными дей­ствиями (Смоленская, Минская, Гродненская и др.), те же явления наб­людаются в Прибалтийском крае, в Нечерноземной полосе, на Украине, в южном и восточном районах.

Волнения вспыхивают по самым разно­образным поводам: жестокое обращение помещиков, усиление барщины, межевание земель, отобрание наделов, иногда смутные, но быстро рас­пространяющиеся слухи о близком освобождении - одинаково возбуж­дают накопившуюся революционную энергию. Моментами движение принимает серьезную форму вооруженных столкновений с вотчинной администрацией и вызванными войсками. Министерство внутренних дел получает все более тревожные донесения, которые заставляют сильно задумываться и толкают вперед правительственную инициативу.

Такое же ощущение тревоги охватывает и более проницательных помещиков. Н.С. Мордвинов передал это состояние следующими строками в своих секретных «Записках для памяти»: «Предварительные против рабства восстания со стороны крестьян наших несколько раз уже ознаменовыва­лись. То были частые покушения, для усмирения коих правительство доныне имело достаточные силы. Но приближается время всеобщего воз­мущения. Время наступило о принятии мер против сего пагубного для российского дворянства возмущения».

Обострение классовых столкновений совпало с подъемом помещичьего предпринимательства: социальная проблема приобретала особую остроту на фоне выгодной конъюнктуры и начавшейся рационализации. В дво­рянских и правительственных кругах начинаются усиленные толки о предстоящей реформе. Проект за проектом восходят на рассмотрение Александра I. И что особенно важно, выступают не только единичные авторы - на этот раз идея эмансипации поддерживается целыми кол­лективами помещиков.

В 1816 г. 65 крупных петербургских землевладельцев во главе с кн. И.В. Васильчиковым выдвигают идею ограничения вотчинной власти в отношениях с собственными крестьянами. В 1818 г. выступают с проек­том безземельного освобождения дворяне Динабургского уезда. В 1820 г. по инициативе крупных землевладельцев - кн. П.А. Вяземского, А.и Н. Тургеневых, гр. М.С. Воронцова, кн. А.С. Меншикова и С.С. Потоцкого - возникает план образования особого дворянского об­щества для изыскания способов к уничтожению крепостного права.

По-прежнему скрещиваются два основных течения: с одной стороны, мы видим сторонников личного безземельного освобождения (таковы проекты А. Ф. Малиновского, Н. С. Мордвинова и Н.И. Тургенева), с другой, составляются сложные планы постепенной отмены принуди­тельных отношений при условии некоторого земельного обеспечения (таковы предложения П.Д. Киселева, А.А. Аракчеева, Е.Ф. Канкрина).

Социально-политический мотив особенно ясно звучит у последо­вательных гувернаменталистов Киселева и Канкрина. По мнению пер­вого, «брожение умов... указывает правительству необходимость преду­предить те могущие последовать требования, которым отказать будет уже трудно или невозможно: кровью обагренная революция Французская в том свидетельствует».

По мнению второго, повсеместное крестьянское разорение - неизбежное последствие крепостного права, которое таит в себе большую угрозу: «Почти никто не подозревает, как опасно покоить­ся на вулкане... для предотвращения зол такого рода следует принимать надлежащие меры гораздо ранее пагубной развязки». В проекте Арак­чеева, написанном по заказу Александра I и получившем его полное одобрение, сильнее звучат экономические мотивы: ссылаясь на после­военное разорение и на задолженность землевладельческого дворянства, автор предлагает ввести добровольный выкуп крепостных крестьян с помощью государственной кредитной операции; при этом он сохраняет за крестьянами ничтожные наделы по 2 дес. на ревизскую душу.

По мнению Аракчеева, такая реформа представляет для помещиков огромные выгоды: она освобождает их от долгов и в то же время обеспечивает их готовыми кадрами арендаторов и рабочих. Перед нами - классиче­ский образец классового проекта в духе прусского, аграрно-капиталистического развития.

Классовая позиция авторов ясно обнаружилась и в другом характер­ном требовании: и Киселев, и Канкрин включили в свои проекты ари­стократическую идею дворянских майоратов. Для Киселева это было необходимым средством для уменьшения числа мелкопоместных владель­цев, «которые от скудности и невежества отягощают непомерным образом бедственное состояние рабов, им принадлежащих»; для Канкрина это - способ предотвратить дальнейшее раздробление дворянских име­ний, если они не достигают размеров 250 душ крестьян.

Такое требова­ние не было простой случайностью: оно вполне совпадает и с резкими характеристиками Строганова, направленными против среднего и мелко­поместного дворянства, и особенно с позицией Н.И. Тургенева, которую он занял в 1820 г. в вопросе о запрещении безземельного отчуждения крестьян. Этот старый и неразрешенный вопрос, снова поставленный на заседаниях Государственного совета, послужил основанием для специаль­ного законопроекта, разработанного Н. Тургеневым. Автор соединил в одно неразрывное целое ограничения вотчинной власти и запрещение раздроблять имения, насчитывавшие менее ста душ крестьян.

По мысли Н. Тургенева, «ограничение... продажи и разделов имений, никоим обра­зом не нарушая права собственности, послужит, напротив того, к умно­жению земледелия и благосостоянию самих помещиков. Оно должно соответствовать желаниям и собственным выгодам каждого коренного владельца, пекущегося о благоустройстве и улучшении своего имения, не говоря о тех мелких дворянах,  кои привыкли смотреть на крестьян своих, как на вещь, лишь бы только достать через нее деньги»...

Впоследствии, вспоминая об этой попытке подорвать устои крепостного порядка, Н. Тургенев еще отчетливее расшифровывал ее внутренний общественный смысл: острие его предложений было направлено против мелких помещиков, которые «слишком исключительно владельцы кре­постных, чтобы быть в состоянии улучшить культуру земли сколько-ни­будь ощутительным образом».

Принимая во внимание установленный минимум в сто ревизских крепостных душ, мы убеждаемся, что под «мелкими помещиками» Н. Тургенев разумел не только мелкопоместных владельцев в собственном смысле слова, но и значительную менее зажи­точную часть средних землевладельцев. Предположения Н. Тургенева, так же как рассуждения Строганова, проекты Киселева и Канкрина, планы Румянцева и Мордвинова, ориентировались на определенную группу земельных собственников, которые обладали достаточными материаль­ными средствами и могли вложить их в сельскохозяйственные предприя­тия. Это - ставка на самостоятельное капиталистически организуемое помещичье хозяйство. За редкими исключениями проекты эмансипации исходили или непосредственно от крупных землевладельцев, или от ав­торов, выражавших тенденции крупновладельческой помещичьей группы. Это не были радикальные и смелые решения, направленные к оконча­тельной и быстрой ломке крепостного порядка.

Все проекты начала XIX в. были отмечены печатью половинчатости: одни из них выдвигали только первоначальные и паллиативные меры (таковы были предложения Кочубея, Киселева, Н. Тургенева), другие базировались на принципе добровольного согласия помещика (таковы были проекты Румянцева, Мордвинова, Аракчеева), третьи растягивали освобождение на очень продолжительный срок, измерявшийся целыми десятилетиями (таков был сложный проект Канкрина). Наконец, многие «эмансипаторы» не выходили из пределов самых общих и неопределенных предположений.

Такая осторожная и расплывчатая позиция вытекала из промежуточного положения помещичьей группы, которая постепенно и медленно пере­растала в категорию аграрной буржуазии. Но даже такая осторожная и робкая инициатива встретила неодоли­мую преграду в основном массиве землевладельческого класса. Слухи о подготовке правительственной реформы возбудили волнения и тревогу в помещичьих кругах всей России. В 1818 г. московское дворянство открыто выражало свое недовольство преобразовательными начинаниями правительства.

Обсуждение крестьянского вопроса на заседаниях Госу­дарственного совета сопровождалось неизменной борьбой сталкивавшихся течений. Около царского трона образовалось крепкое и влиятельное реак­ционное ядро, в котором мы находим А.Н. Голицына, А.С. Шишкова, H.M. Карамзина и других представителей крепостнического лагеря. «Благие намерения» Александра I, продиктованные новыми буржуазны­ми тенденциями, безнадежно тонули в традиционных возражениях кон­сервативных сановников.

Пытаясь продвигаться вперед и постоянно огля­дываясь и отступая назад, самодержавная власть хотела выработать освободительный акт, но выработать так, чтобы он «не заключал в себе никаких мер, стеснительных для помещиков и, особенно, чтобы меры сии не представляли ничего насильственного со стороны правительства». Разрешить эту социальную «квадратуру круга» оказалось не под силу даже самому Аракчееву. Преобразовательные потуги, проявленные пра­вительством в обстановке послевоенного кризиса, не привели к серьезным практическим результатам.

Но вопрос о ликвидации крепостного права был не единственной проблемой, вызванной к жизни ростками промышленного капитализма. Развитие новых экономических отношений требовало не только победы свободного договора, но и внешних гарантий буржуазного правопоряд­ка. Логика экономического развития неизбежно выдвигала другую, не менее сложную проблему - перехода государственной власти к новому классу промышленной и аграрной буржуазии. Такое завоевание полити­ческой власти должно было сопровождаться ломкой сословных привиле­гий и ограничений, установлением режима свободной хозяйственной кон­куренции и организацией буржуазного конституционного государства.

В условиях отсталой аграрной страны повторилось то же явление, кото­рое мы наблюдали в XVIII в. Носителем прогрессивных политических тенденций явилась не промышленная буржуазия, а передовая прослойка землевладельческого дворянства. Правда, торгово-промышленный капи­тал оказывал определенное давление на экономическую политику Алек­сандра I. Вокруг Сперанского группировались богатые заводчики и негоцианты, которые подсказывали ему важнейшие финансовые и тамо­женные меры. От первой четверти XIX столетия сохранились коллектив­ные петиции и индивидуальные записки, в которых торговцы и промыш­ленники заявляли о потребностях и желаниях своего класса.

Таково прошение московского купечества о введении протекционного тарифа или записка московского купца Свешникова против законодательного «унижения среднего состояния». Но российская торгово-промышленная буржуазия не поднималась на высоту широких политических обобщений: развитие ее классового сознания было сильно замедлено экономической политикой самодержавия; несмотря на известные колебания, правитель­ство оставалось верным протекционной системе и удовлетворяло ближай­шие интересы богатеющего купечества.

Это обстоятельство не устранило, но сильно ослабило недовольство бюрократическим произволом и сослов­ным неравенством. Только единичные представители столичной буржуа­зии, вроде богатых купцов Селивановского и Сапожникова, склонялись к конституционным выводам из своих экономических построений. Как и раньше, прозелиты буржуазной идеологии выходили преимущественно из дворянского круга; они оформляли свои взгляды не столько под влия­нием капитализировавшейся индустрии, сколько под сильным воздейст­вием сельскохозяйственных преобразований.

В политических столкновениях первой четверти XIX в. по-прежнему обозначаются два основных враждующих фронта: с одной стороны - защитники феодальных традиций, с другой, - сторонники буржуазных но­вовведений. Но в противоположность XVIII столетию представители кон­сервативного лагеря выступают с ослабленными и сокращенными требо­ваниями; во взглядах этого господствующего течения мы не находим того политического максимализма, какой наблюдался в утопиях M.M. Щербатова и конституционных проектах Н.И. Панина.

Феодально-аристократическая оппозиция заметно тускнеет и никнет в условиях нового социального развития. Разложение крупной натурально-хозяйст­венной вотчины с ее потребительскими тенденциями и административной обособленностью подрывало устои феодально-крепостнического мировоз­зрения. Идея господства аристократии еще находит своего идеолога в лице крупного сановника гр. Г.М. Армфельдта; дворянская гвардейская молодежь сочувственно прислушивается к политическим высказываниям этого шведского эмигранта.

Возрождая масонскую организацию «Капитул Феникса», крупные титулованные фамилии поддерживают идею незримого и могущественного аристократического центра. Московское «боярство» еще фрондирует против верховной власти. Принцип «сопротивления тирану», оживленный недавним убийством Павла I, сохраняет свою тра­диционную силу даже в консервативных высказываниях Карамзина. Но эти отголоски аристократической реакции не отливаются в форму отчет­ливой и продуманной государственной программы.

Изменяя традициям Д.М. Голицына и M.M. Щербатова, носители сословной идеологии пере­ходят от нападения к обороне, от проекта аристократического правления к защите неограниченной монархии. В лице Ростопчина, Шишкова-Карамзина при поддержке придворной и бюрократической знати, опи­раясь на сочувствие огромного дворянского большинства, они отгоражи­ваются от всякого посягательства на сложившиеся социально-политиче­ские отношения. Записка Карамзина «О древней и новой России» пред­ставляет собой законченную программу этого сословного охранительного течения. Чем решительнее и настойчивее повторялись атаки «либералистов», тем упорнее и влиятельнее оказывалось сопротивление консер­ваторов.

Защитники старины сумели ликвидировать преобразовательные попытки Негласного комитета, добились изгнания ненавистного Сперан­ского, сияли с очереди проекты эмансипации и конституции и, наконец, приобретя могущественную опору в европейской реакции, добились без­оговорочного и полного сохранения старого порядка. Но в этом консер­вативном течении не было творческих, созидательных сил; наиболее вы­дающиеся представители дворянского общества были завоеваны новой идеологией или приспособляли старое сословное мировоззрение к усло­виям новой преобразующейся жизни.

4

Распространение либеральных идей в царствование Александ­ра I - достаточно изученное и освещенное явление. Для характеристики этого факта обыкновенно ссылаются на возникновение тайных политиче­ских обществ. Но либерализм начала XIX столетия - более раннее и широкое явление, чем революционное движение декабристов. Восходя своими корнями к «вольтерьянству» и «руссоизму» XVIII в., либераль­ная идеология приобретает теперь большую четкость и связывается с очередными задачами политического момента. Ее проповедуют с универ­ситетской кафедры А.П. Куницын и К.Ф. Герман, прославляют в поэзии А.С. Пушкин и кн. П.А. Вяземский, облекают в форму кон­ституционных проектов M.M. Сперанский и Н.С. Мордвинов.

Принци­пы «свободы и равенства» разделяют не только представители зажиточ­ного нечиновного дворянства вроде столичного литератора А.Д. Улыбышева - в большей или меньшей степени идеями века захвачены видные аристократы - М.С. Воронцов, С.С. Потоцкий, А.А. Столыпин, Д.Н. Сенявин. Послевоенный Петербург блистает либеральными сало­нами кн. Куракиной и гр. И.С. Лаваля. Политическая литература Анг­лии и Франции в оригиналах и переводах находит себе восприимчивых читателей и в крупных столичных центрах, и в захолустных провинци­альных усадьбах.

Последователи нового течения сильно отличаются друг от друга по степени глубины и последовательности своих взглядов. Но их объединяют не только критическое отношение к сложившемуся по­рядку, но и принципиальные основы буржуазно-индивидуалистического мировоззрения. Современники были правы, когда они резко расслаивали дворянское общество на два противоположных лагеря:

«Первые, которых можно назвать правоверными... - сторонники древних обычаев, деспоти­ческого правления и фанатизма, а вторые - еретики, защитники иноземных нравов и пионеры либеральных идей. Эти две партии находятся всегда в своего рода войне; кажется, - добавляет романти­чески настроенный автор, - что видишь дух мрака в схватке с гением света; из этой-то борьбы происходят умственные и нравственные сумерки, которые покрывают еще нашу бедную родину». Для того чтобы рассеять «застоявшиеся сумерки», либеральное меньшинство стремилось завоевать легальную публицистику, распространяло рукописные сочине­ния, составляло преобразовательные проекты.

Вчитываясь в эту богатую литературу первой четверти XIX в., мы видим на ней заметный отпечаток ее дворянского сословного происхож­дения: новые буржуазные принципы неразрывно сливаются с отголоска­ми старого феодального мировоззрения. Идеальное государство, которое постулируют либеральные новаторы, в большинстве сохраняет в себе элементы прежнего государственного порядка. Перед нами - не резкий разрыв с отживающим строем, а попытка привить ему новые политиче­ские побеги.

Такое противоречивое сочетание несродных тенденций осо­бенно характерно для многочисленных высказываний адмирала Н.С. Морд­винова. Крупнейший землевладелец и богатый акционер, занимавший место на вершине бюрократической иерархии, он приобрел себе славу убежденного и независимого либерала. По выражению бар. М.А. Корфа, это был «настоящий идол тогдашнего нового поколения». Мордвинов - поклонник учения А. Смита и И. Бентама, проповедник свободной кон­куренции, апологет развивающейся промышленности и сельскохозяйст­венной рационализации. Не только в теории, но и на практике - своими административными мерами, деятельностью в Государственном совете, разнообразными записками - он доказал буржуазный характер своего общественного мировоззрения.

В противовес консерваторам и в постоян­ной борьбе с их охранительной позицией, он выступает с обоснованной критикой существующих отношений. Его симпатии принадлежат англий­скому парламентскому государству, его возражения направлены против унизительного и экономически вредного рабства. Но когда этот признан­ный апостол либерализма начинает давать конкретные очертания буду­щего государства, мы сразу замечаем двойственный характер его поли­тического рисунка.

От Мордвинова сохранилось два конституционных проекта, которые составлены ранее движения декабристов. В одном из набросков автор проектирует создание законодательного органа на основе двухпалатной системы. Верхняя палата конструируется им исключитель­но по сословному признаку: ее составляют пожизненные делегаты, избран­ные от дворянства каждой губернии. При формировании нижней па­латы соединяются и сословный, и классовый признаки: она пополняется, с одной стороны, представителями дворянства и купечества, с другой - делегатами от промышленников, имеющих более 10 тыс. руб. чистого дохода, и от землевладельцев, имеющих не менее 1 тыс. дес. земли. Дополнительное представительство получают университеты, губернские города и торговые центры.

Таким образом, в отличие от проектов Щер­батова и Панина Мордвинов не ограничивается феодальным принципом сословного происхождения: он допускает буржуазное начало имуществен­ного ценза и, следовательно, открывает двери новым, капиталистическим группировкам; но он сохраняет политическое преобладание за дворян­ским сословием и допускает к участию в государственной жизни только самых крупных капиталистов.

Еще характернее второй конституционный набросок Мордвинова. На этот раз Государственную думу он предлагает образовать из «вельмож», пожалованных в это звание императором и сохраняющих это звание по наследству; каждый пожалованный вельможа получает из казенных имуществ неотчуждаемый майорат размером не менее чем в 10 тыс. душ крестьян. «Вельможи в имениях, к достоинству их присвоенных, полу­чают с крестьян оброк, подобно как казенные крестьяне платят в казну.

Леса принадлежат вельможе; из пахотных же и луговых земель при­надлежит к усадьбе вельможи только 1/5 часть, которую он обрабаты­вает или подданными своими, но на добровольных токмо условиях, или наемными людьми; оброчные статьи, в имении находящиеся, принадле­жат вельможе». Таким образом, поклонник Бентама не только вернулся к принципам сословности и аристократизма, но и вступил в резкое про­тиворечие с собственными мнениями о вредности рабства.

Тяготение к английскому лендлордизму получило перевес над буржуазной доктриной и облеклось в доморощенные крепостнические одежды. Правда, Мордви­нов старается вытравить преобладающие черты крепостного хозяйства: он предпочитает получение ренты, «добровольные условия» и вольно­наемный труд, но он сохраняет отношения подданства и, следовательно, внеэкономическое принуждение. Перед нами - идеология крупного зем­левладельца, который проникнут новыми буржуазными тенденциями, но который еще не оторвался от старой феодальной основы.

Мордвинов только наиболее крайний образчик этого промежуточного и противоречивого социального типа. Если мы присмотримся к другим представителям сановного либерализма, то увидим такую же двойствен­ность в их социальных и политических взглядах: таков гр. М.С. Ворон­цов с его буржуазными стремлениями, английским конституционализмом и аристократическими симпатиями; таков кн. П.А. Вяземский с его не­навистью к деспотизму и одобрением политического режима эпохи Реставрации; таков будущий гр. П.Д. Киселев с его борьбой против раб­ства и проектами образования майоратов.

За немногими исключениями такое противоречивое сочетание феодальных и буржуазных тенденций было неотъемлемо свойственно землевладельческому либерализму начала XIX в. Феодальная традиция имела здесь двойное определяющее влия­ние: с одной стороны, она облегчала оформление конституционной идеи, выраставшей из принципа аристократической курии сеньора; с другой стороны, она искажала сущность буржуазного парламентаризма, так как оставляла преобладание за началом сословного представительства.

В по­строениях Мордвинова, Воронцова и других либералов сановного круга оживала старая идея верховников и кн. M.M. Щербатова, но усложнен­ная и преобразованная под влиянием новой буржуазной идеологии. Дворянская аристократическая программа постепенно видоизменялась в программу аграрной буржуазии в соответствии с начавшимся перерожде­нием землевладельческого класса. Такую же неустранимую двойствен­ность мы находим в правительственных законопроектах, которые стара­лись по-своему разрешить очередную политическую проблему.

Либеральное движение первой четверти XIX в. достигло особенной напряженности к 1817-1818 гг. Война 1812 г. и последовавшие за нею сначала кризис, а затем хозяйственное оживление сыграли роль возбу­дительного ускоряющего толчка. Мемуары современников уделяют боль­шое внимание воспитательной роли заграничных походов. Действительно, соприкосновение с европейской политической жизнью оказало глубокое воздействие на сознание нового поколения. Но в основе этого увлечения буржуазной идеологией лежали определенные социально-экономические процессы, которые возникли ранее наполеоновских войн и приобрели осо­бую интенсивность в условиях послевоенного периода.

Далеко не случайно, что усиление политического либерализма в России хронологически совпало с расширением помещичьего предпринимательства и с заостре­нием социальной проблемы: между экономикой и политикой начала XIX в. была неразрывная причинная связь. Никогда правительство Александра I не ощущало так непосредственно и наглядно влияния нарождающегося капитализма, как в эти оживленные послевоенные годы.

Действуя в обстановке постоянной борьбы между крепостническими и аграрно-буржуазными группами, самодержавная власть переживала моменты серьез­ного политического колебания. Варшавская речь Александра I и «Устав­ная грамота» H.H. Новосильцева па фоне аракчеевщины, Священного союза и военных поселений были симптомами правительственного раз­думья перед двумя путями намечающегося развития. Но либеральные тенденции 1818 г. были не единственными и не первыми отголосками на требования капиталистической эпохи. Они генетически связаны и с сове­щаниями Негласного комитета, и с общегосударственной политикой Спе­ранского.

Если реформаторские попытки 1801 г. носили расплывчатый и абстрактный характер, то проект политического преобразования Сперан­ского приобрел законченные и вполне ясные формы. Анализируя содер­жание этого обдуманного опыта, мы узнаем позицию выслужившегося сановника, который выискивает компромиссную линию между задачами буржуазного развития и давлением крепостнического дворянства. Сперан­ский исходит из принципиальных предпосылок, продиктованных новой либеральной идеологией: «...время, просвещение и промышленность пред­приняли воздвигнуть новый вещей порядок, и приметить должно, что, невзирая на все разнообразие их действия, первоначальная мысль, дви­жущая их, была одна и та же - достижение политической свободы».

Обращаясь к России, Сперанский устанавливает, что она «стоит ныне во второй эпохе феодальной системы, то есть в эпохе самодержавия, и, без сомнения, имеет прямое направление к свободе». Прислушиваясь к пов­семестным жалобам и наблюдая «всеобщее неудовольствие», автор делает заключение, что «настоящая система правления не свойственна уже более состоянию общественного духа и что настало время переменить ее и основать новый вещей порядок». Этот новый порядок он представляет себе в виде буржуазного правового государства, гарантирующего личную свободу и собственность, построенного на принципе разделения властей и привлекающего в законодательные органы обладателей недвижимой собственности и промышленного капитала.

Но Сперанский сейчас же вносит политические поправки, которые исходят из совершенно иных со­циальных источников: он оставляет неприкосновенной систему сословной иерархии, сохраняет за дворянством его прежние привилегии, а в отно­шении крепостных крестьян ограничивается только отменою вотчинного суда. Сперанский, называя самодержавие феодальным наследием и обре­кая его на неизбежную гибель, в то же время обеспечивает за монархом исключительное право законодательной инициативы и неограниченную полноту исполнительной власти. Таким образом, будущее государство Сперанского, несмотря на его преобразованные буржуазные формы, сохраняло свое прежнее сословно-дворянское содержание.

Еще очевиднее выступает сословно-монархическая традиция в «Уставной грамоте» Новосильцева, которая получила в 1819 г. одобрение Алек­сандра I. Как известно, проект конституции был составлен французом Дешампом и приспособлен «к русским условиям» поэтом и либералом кн. П.А. Вяземским. Грамота устанавливала гарантии личной свободы, вводила представительный образ правления и под видом «наместничеств» создавала широкую провинциальную автономию.

Но эти буржуазные прин­ципы осуществлялись в весьма архаической форме: к выборам в цент­ральные и местные органы допускались только имущие элементы из дво­рянства и горожан; нижние палаты представительных учреждений состав­лялись из депутатов, искусственно отобранных императором; в качестве верхних палат фигурировали бюрократические департаменты Сената; конституция исходила из принципа суверенитета монарха и предоставля­ла последнему не только неограниченную исполнительную власть, но и преобладающие права в законодательной области.

Будущее государство в изображении Дешампа и Вяземского получило преобразованный бур­жуазный фасад, но опиралось по-старому на феодально-крепостнические устои. Тем не менее преобладающее сословное большинство не могло примириться и с такими частичными исправлениями. Правительственные либеральные проекты имели известную общественную поддержку. Они отвечали классовым интересам наиболее умеренного крыла прогрессивных землевладельцев, меньше всего затронутых новыми буржуазными отно­шениями, но в глазах крепостнического дворянства они заключали в себе реальную опасность дальнейшего жизненного развития.

При этих усло­виях «Уставную грамоту» Новосильцева постигла одинаковая судьба с «Планом государственного образования» Сперанского: она получила платоническое одобрение Александра I, но встретила упорный и победо­носный отпор со стороны охранительного течения. Эта окончательная победа политической реакции имела определенные социально-экономиче­ские основания: начиная с 1820 г. кривая хозяйственного развития неиз­менно падает вниз, а вместе с тем сужается и мельчает широко разлив­шееся либеральное течение.

Русское сельское хозяйство было непосредственно связано с западно­европейской экономикой: изменения рыночной конъюнктуры, наблюдав­шиеся в Германии и, особенно, в Англии, сейчас же отражались на ус­ловиях экспорта русских земледельческих продуктов. Вплоть до начала 20-х годов XIX в. заграничные цены на хлеб, сало, лен и пеньку были достаточно высокими, чтобы окупать крупные затраты сельскохозяйствен­ных предпринимателей.

С 1820 г. рыночные цены в Лондоне, Гамбурге и русских вывозных портах начинают неуклонно и стремительно падать. По исчислениям А. Фомина, опубликовавшего в 1829 г. специальную работу на данную тему, за пятилетний промежуток 1819-1824 гг. хлеб­ные цены на гамбургском рынке понизились почти втрое. Такое явление имело место не только в Европе, но и в Северо-Американских Соединен­ных Штатах.

После усиленного подъема земледельческого хозяйства на­ступило повсеместное перепроизводство, которое коренилось в неравно­мерном развитии индустрии и земледелия. Анархия капиталистического хозяйства дала себя чувствовать уже на первой стадии развития нового капиталистического строя. Распашка обширных пространств и рациона­лизация методов земледелия были ответом на повышенный спрос разви­вавшейся промышленности, но они привели к непропорциональному уве­личению сельскохозяйственной продукции, сильному переполнению рын­ка и катастрофическому понижению цен.

В интересах аграриев и круп­ного крестьянства европейские государства обставляют себя таможенными барьерами и стараются разнообразными мерами затруднить сельскохозяй­ственный импорт. В условиях разрастающегося кризиса получают пере­вес более передовые и организованные страны. Положение России с ее примитивной земледельческой и транспортной техникой, с ее огромными и трудно преодолимыми пространствами было особенно невыгодно сравнительно с более сильными конкурентами, в частности с Северо-Американскими Соединенными Штатами.

Размеры русского сельскохозяйствен­ного экспорта сокращаются стремительнее, чем падают цены: по официальным данным, вывоз главных земледельческих произведений в 1817 г. выражался в цифре 143 200 775 пудов, в 1820 г. он опускается до 38 163 232 пудов, а через четыре года, в 1824 г., падает еще ниже - до 11 908 519 пудов. Таким образом, если заграничные цены понизились втрое, то размеры русского экспорта уменьшились ни более ни менее как в 12 раз. Такое явление должно было отразиться и на состоянии внут­реннего земледельческого рынка: увеличение хлебных излишков привело к понижению цен не только в вывозных портах, но и во внутренних рус­ских губерниях.

До известной степени здесь сказалось также влияние собственного перепроизводства: введение агрономических улучшений заметно обгоняло не прекращавшийся рост городской и сельской промыш­ленности. Впечатление затяжного аграрного кризиса ярко отразилось в жалобах современников: от сокращения сбыта и падения цен страдали не только помещики, но и торговые посредники, и государственная каз­на. Особенно больно чувствовали на себе последствия невыгодной конъюнктуры сельскохозяйственные предприниматели нового, капитали­стического типа. Они атаковали своими заявлениями экономические общества, обращались за содействием к правительству, обсуждали вол­нующую проблему в агрономической литературе.

Оглядываясь назад, они с горечью вспоминали недавнее время, когда «сожалели скорее о малочисленности изделий и произведений земли, нежели жаловались на малое движение, требование и употребление оных». Состояние кризиса болезненно ощущали на себе и крупные торговые центры. По свидетель­ству статистика, В.П. Андроссова, «несколько уже лет, как черноморская торговля находится в критическом положении... все предприятия торгую­щих здесь купцов ограничились вывозом хлеба, а посему с уменьшением требования на оный упала приметно и торговля». В конце концов сокра­щение оборотов повлекло за собой заметное уменьшение государственных доходов. Оправившись после разорительных войн, финансовая система снова вступила в критическую полосу своего существования; в июне 1825 г. министр финансов Канкрин писал в своем сообщении Аракчееву: «Внутреннее положение промышленности от низости цен на хлеб посте­пенно делается хуже, я, наконец, начинаю терять и дух. Денег нет».

Аграрный кризис не прекратился вместе с царствованием Александ­ра I; он захватил следующее десятилетие и только со второй половины 30-х годов XIX в. начал сменяться постепенно усиливающимся оживле­нием: именно к этому моменту бурное развитие английской и француз­ской промышленности выровняло колеблющиеся весы сельскохозяйствен­ного спроса и предложения. Однако истекшие 15 лет обостренного кризиса не прошли даром для аграрного предпринимательства: они ослабили, а частью и заглушили ростки рационализаторских стремлений, которые появились в конце XVIII и первых десятилетиях XIX в.

Чтобы преодолеть традиционную земледельческую отсталость при условии не­достатка капитала и низком культурном уровне, необходим был сильный экономический стимул: в годы сельскохозяйственного подъема возбуждаю­щим толчком служили высокие цены, которые давали надежду на быст­рое повышение доходов. Устранение этого фактора резко понизило рацио­нализаторскую инициативу: при создавшейся обстановке коренное изме­нение налаженной и привычной системы представлялось еще более рискованным и затруднительным делом. Сельскохозяйственные практики стали ликвидировать начатые преобразования или выискивать компромис­сные пути, приспособляясь к невыгодным условиям рыночного спроса. В агрономических журналах появились статьи, которые рекомендовали более осторожные и постепенные приемы рационализации.

К 1830 г. положение вещей окончательно выяснилось и нашло свое литературное отражение в комментариях H.H. Муравьева к переводному сочинению Тэера «Об основаниях рационального сельского хозяйства». Обсуждая вопрос о сравнительных преимуществах плодопеременной и трехпольной системы, Муравьев становится на консервативную точку зрения. Он признается, что и сам был поклонником английского многополья, но практические опыты в современных условиях России разубедили его в выгодности подобной реформы: «При существующей дешевизне хлеба в России не должно помышлять о введении плодопеременных систем хо­зяйства... самое важное и, можно сказать, едва ли преодолимое препят­ствие состоит в бессмыслии и нерадении наших работников и в недостат­ке хороших управителей и помощников, отчего никогда убытков своих на заведение не вознаградишь и наконец от всего отступишься».

Такую же скептическую позицию занимает H.H. Муравьев в вопросе о пред­почтении свободного труда крепостному: подвергнув проблему основатель­ному анализу, он делает вывод, что «работа... наемными людьми в Рос­сии будет самым неосновательным и разорительным предприятием, доколе цена хлеба не возвысится, цена наемных работников не умень­шится, а число их не увеличится». Даже введение усовершенствованных орудий кажется автору неосуществимым при данных экономических условиях: в России нет достаточно мастеров и орудия обойдутся дорого; для орудий нужны смышленые и усердные работники и хорошие поме­щичьи лошади; то и другое дорого. Стоит заводить только орала, желез­ные бороны, два-три плуга для подъема новых земель, молотильную и веяльную машины.

Не все соглашались с подобными рассуждениями: на страницах того же издания Тэера мы находим противоположные мнения другого агронома, С.А. Маслова. Однако авторитет H.H. Муравьева был очень высок, а, главное, его обобщения и расчеты совпадали с вы­водами подавляющего большинства хозяйствовавших помещиков. В усло­виях крепостного хозяйства было невозможно развитие капиталистическо­го земледелия, а коренное изменение производственной базы утрачивало для помещиков притягательное значение в обстановке аграрного кризиса.

Когда в Государственном совете в том же 1830 г. был опять поставлен вопрос о запрещении продажи крестьян без земли, Мордвинов занял определенную, резко отрицательную позицию: он говорил, что не время заводить новшества, «когда цены на все произведения земли упали, когда все почти недвижимые имения обременены долгами, когда денеж­ные капиталы в обращении весьма скудны». Проблема ликвидации кре­постного права утратила прежнюю напряженность. Приток легальных проектов освобождения крестьян прекратился. Все меньше голосов разда­валось в защиту эмансипации и в специальной литературе, и в текущих журналах. Даже прогрессивные группы землевладельцев, успокоенные временным ослаблением крестьянского движения, стали возвращаться к традиционной узкокрепостнической точке зрения.

Аграрный кризис послужил хозяйственной базой, на которой развива­лась и крепла общеевропейская политическая реакция. Опираясь на усилившиеся слои крепостнического дворянства, самодержавие почувст­вовало себя достаточно прочно. Конституционные проекты отошли в прошлое. Просвещение и печать сделались жертвами реакционного курса; во всех проявлениях общественной жизни наблюдалось давление консер­вативно-охранительного лагеря. Начиная с 1820 г. спадает волна дворян­ского либерализма, слабеют и замирают прогрессивные требования круп­ных землевладельцев.

Изменившиеся экономические условия все меньше и меньше благоприятствуют идеям свободной предприимчивости и пар­ламентского государства. Однако не следует преувеличивать это измене­ние помещичьих настроений. Оппозиционные выступления дворянства не прекратились, но утратили широкий масштаб и прежнюю отчетливую форму. Любопытным образчиком землевладельческих требований этого последнего периода является анонимная рукопись «Взгляд на упадок торговли и финансов в России», составленная в 1823 г. Записка написа­на дворянином-землевладельцем, который заинтересован в экспорте сельскохозяйственных продуктов, а следовательно,  в беспрепятственном импорте  иностранных  фабрикатов.

Фритредерские  воззрения  он  соеди­няет с одобрением английской экономической политики и поддерживаю­щего ее конституционного строя. Автор критикует не только программу Министерства финансов, но и коренные основы государственного порядка. В заключительных главах своей работы он помещает «некоторые рассуж­дения о самодержавии и рабстве крестьян, поколику оные препятствуют процветанию России». По его мнению, самодержавное правление «не спо­собно к внушению общего доверия» и подавляет драгоценное начало лич­ной инициативы.

Воплощением самодержавия является государственная казна,  которая,  «подобно Сатурну, без жалости пожирает своих детей; она составляет среди государства ложный центр, отвлекающий народные силы и богатства от истинного их назначения на предметы посторонние и нередко для пользы государственной вредные». Такие же гибельные последствия имеет рабство 30 миллионов крестьян. «Нельзя ожидать деятельной торговли и важных промыслов внутренних и внешних от людей, не имеющих к тому сильного побуждения, ибо всякая промышлен­ность и трудолюбие возбуждается собственною пользою и надеждою улучшить свое состояние».

Как представитель «небольшого круга здраво­мыслящих либералистов», автор настаивает на необходимости освобожде­ния крестьян: «Дайте им свободу, и вы увидите, что они произведут; теперь они, может быть, угнетены работою, производя очень мало, а тог­да будут производить много, не чувствуя отягощения». Записка укло­няется от конкретных указаний на «приличную форму правления» и на лучший способ освобождения крестьян, но ее конечные выводы представ­ляются достаточно ясными.

Ликвидация крепостного права должна быть произведена «без обиды дворянству и без вредных последствий для об­щественного  спокойствия», что же касается «успехов в науке народоправления», то при невозможности представительного порядка можно ограничить самовластие хорошими коренными законами. Конституцион­ная Англия является прекрасным, но далеким идеалом; однако Австрия, Пруссия и Дания, сохранившие самодержавную власть, сумели прибли­зиться к конституционному правлению. «Россия, вступившая уже более 100 лет тому назад на чреду просвещенных держав и подражая во всем иностранцам, должна бы подражать сему достоверному примеру изда­нием прочных законов, учреждением публичного судопроизводства и определением достояния каждого сословия. Она могла бы также принять для блага своих народов форму умеренной монархии, не ослабляя той власти, которая нужна для обеспечения обширных ее предметов».

Многие либералисты периода кризиса и реакции могли бы подписать­ся под этой смягченной программой, составленной в духе трезвого дворянского «реализма». Но огромное большинство помещичьего класса рассуж­дало иначе: оно могло согласиться с классовой критикой системы казен­ного хозяйства, но оно решительно отказывалось от лозунгов эмансипации и «умеренной монархии». Коллективные петиции, поданные предводителями дворянства во время коронации Николая I, не оставляют сомнений в консервативном характере общедворянского настроения.

Авто­ры петиций не жалеют красок при описании аграрного кризиса, они гово­рят о широком распространении недовольства, но в то же время исходят из мысли о неизменном сохранении существующего социально-политиче­ского порядка. Помещичий либерализм в первой четверти XIX столетия питался не оскудением, а избытком, не разорением помещичьего хозяй­ства, а начавшимся процессом его капиталистического преобразования.

Ослабление темпов капитализации заглушало источники буржуазного либерализма. Новые социальные и политические идеи сохраняли свое влияние в кругах обеспеченных землевладельцев, но они сохраняли его в ослабленной и суженной форме. Естественным союзником этого поре­девшего либерального слоя оставалась незначительная прослойка торгово-промышленной буржуазии, которая сумела подняться до сознания своих классовых интересов: несмотря на распространение аграрного кризиса, размеры торгового оборота неуклонно росли, капиталистическая фабрика успешно развивалась, а предпринимательская инициатива по-прежнему наталкивалась на глухие преграды со стороны феодального сословно-дворянского государства.

Но чем слабее и уже становилась струя помещичьего либерализма, тем сильнее и громче заявляло о себе другое, радикально-демократическое течение. Облекаясь в формы той же буржуазной идеологии, оно исходи­ло из иных социальных источников и приходило к другим социально-по­литическим выводам. Развитие капиталистических отношений имело неодинаковые последствия для разных слоев преобразующегося обще­ства.

Новые хозяйственные процессы обогащали крупных землевладель­цев, зажиточное купечество и крестьянскую буржуазию, но одновременно они разоряли мелкопоместное, а частью и среднее дворянство, городскую ремесленную мелкоту и значительные слои крепостного и казенного крестьянства. Это явление еще не успело приобрести той интенсивности, какая будет характеризовать его позднее - в пореформенную эпоху: от­сталая земледельческая страна еще оставалась во власти крепостной эко­номики; натурально-хозяйственные отношения уживались с явлениями торгового и денежного оборота не только в крупных помещичьих вотчи­нах, но и в мелких порах крестьянского хозяйства. Но, судя по сохранив­шимся данным, уже в первой половине XIX в. наблюдалась заметная дифференциация в недрах городского и сельского населения. Распростра­нение отхожих промыслов и увеличение численности фабричных рабочих служили наглядными показателями обеднения и пролетаризации крестьянства.

Аналогичный процесс хозяйственного оскудения и упадка переживался и некоторой частью земледельческого дворянства. По дан­ным 1834 г., 13% привилегированного сословия принадлежало к катего­рии безземельных душевладельцев; по свидетельству современников, по­ложение мелкопоместных дворян поддерживалось только крайней эксплуатацией барщинных крестьян; некоторые мелкие помещики мало от­личались по образу своей жизни от собственных крепостных; многие земельные собственники были опутаны ипотечными и личными долгами; публичная продажа разоренных имений была обычным явлением в пер­вой четверти XIX в.

Таким образом, определенный и довольно значительный процент землевладельческого дворянства утрачивал свою производ­ственную базу и выпадал из рамок помещичьего класса. Некоторые де­классированные элементы оседали в крупных усадьбах на положении управляющих или простых приживальщиков. Другие поступали на воен­ную и гражданскую службу и жили исключительно «с жалованья», нако­нец, третьи просачивались в частные торговые и промышленные пред­приятия. Развитие капитализма предъявляло повышенный спрос на людей умственного труда и организационных навыков. Крупные откупа и под­ряды, разрастающиеся мануфактуры, большие торговые и транспортные начинания требовали для себя подготовленного технического персонала. В качестве примера можно указать на образование крупных акционер­ных объединений.

В 1825 г. наряду с Российско-Американской компанией функционировало несколько обществ: Российская юго-западная компа­ния, учрежденная для устройства судоходства и транспортирования гру­зов по юго-западным губерниям; Черноморская компания по постройке паровых мельниц и вывозу муки из Одессы; Компания на паровое судоходство по Волге, Каме и Каспийскому морю; наконец, Страховая морс­кая контора по страхованию судов и товаров, отправляемых из Одессы.

Административный аппарат этих обществ был достаточно велик и частич­но рекрутировался из представителей «просвещенного сословия». Раз­растание крупных хозяйственно-административных центров расширяло кадры юристов, учителей, «лекарей», живописцев. Создавался слой про­фессиональных литераторов, журналистов, переводчиков, стихотворцев, которые сосредоточивались вокруг издательских предприятий. Формиро­валась новая буржуазная интеллигенция, которая обслуживала нового социального заказчика - растущую и богатеющую российскую буржуа­зию.

Представители деклассированного или неимущего дворянства были не единственными носителями этой нарождавшейся умственной силы: крупные города притягивали к себе выходцев из разных сословий - ме­щане, поповичи, однодворцы, дети государственных крестьян одинаково превращались в коллежских регистраторов, торговых приказчиков или профессиональных журналистов. Связанная экономически с развиваю­щимся капиталом, новая интеллигенция попадала в орбиту буржуазного направления; она была кровно заинтересована в беспрепятственном росте слагавшейся социальной формации, которая открывала перед ней широ­кие творческие перспективы; феодальные препятствия, возникавшие на пути этого роста, противоречили интересам интеллигенции и должны бы­ли вызывать ее сопротивление и протест.

Правда, в недрах новой общест­венной группы наблюдалось известное идеологическое расслоение: некоторые элементы, обслуживавшие землевладельческое дворянство и государственный аппарат, проникались более архаическими традицион­ными взглядами; другие, теснее связанные с кругами крупной торгово-промышленной буржуазии, отчетливее и резче отражали ее классовую позицию. Но были значительные слои, которые непосредственно соприкасались с мелкобуржуазными классами города и деревни; по своему происхождению и производственным функциям они занимали промежу­точное положение между господствовавшей верхушкой и угнетенными массами.

Такие элементы болезненно чувствовали на себе не только гнет феодально-землевладельческого дворянства, но и грозившую силу подни­мавшегося капитала; они оказывались восприимчивее к запросам и чая­ниям крестьянства, враждебнее и решительнее к требованиям эксплуата­торских классов. Оставаясь на позиции мелкобуржуазного индивидуализ­ма, эти демократические прослойки вырабатывали более радикальную и действенную идеологию.

Вооруженные революционной теорией европей­ской буржуазии, проникнутые суровой ненавистью к существующему порядку, они существенно отличались от носителей умеренного дворян­ского либерализма. Не соглашение, а разрыв с крепостническим строем составлял основание их слагавшейся социально-политической программы; не интересы капитализировавшегося помещичьего хозяйства, а задачи освобождения и расцвета крестьянской и ремесленной буржуазии были объективными источниками их общественного протеста.

Однако выходцам из деклассированной и разночинной среды недоставало умственной и политической подготовки; они оформляли свое мировоззрение труднее и медленнее, чем представители имущего землевладельческого класса; они не имели за собой богатой традиции феодально-аристократической борь­бы; они строили свои самостоятельные выводы на новых теоретических основаниях; наконец, многие из них были самоучками, плохо владели иностранными языками, располагали незначительным запасом обществен­ных знаний.

Вот почему идеология таких групп - менее развитая, менее четкая и менее обоснованная; но эти недостатки замедленного идеологи­ческого роста не мешают подметить в них ясно выраженную демократи­ческую тенденцию. Она одинаково ощущается и в «Обществе независи­мых» с его отрицанием монархии и мечтами о равенстве, и в астрахан­ском кружке А.Л. Кучевского, который проповедовал республику и экспроприацию богачей, и в резких антидворянских прокламациях, под­брошенных к петербургским казармам во время волнений Семеновского полка.

Радикальное демократическое течение - более позднее по своему происхождению, но более последовательное по своему развитию. Аграр­ный кризис и феодально-землевладельческая реакция не могли остановить его дальнейшего роста; наоборот, по мере усиления реакционного Курса расширялась и крепла его протестующая боевая тенденция. Чем тяжелее складывались экономические условия в городе и деревне, тем больше ожесточения и ненависти накапливалось на низших ступенях обществен­ной лестницы; чем произвольнее и грубее действовала самодержавная власть Александра I, тем успешнее и быстрее подвигалось политическое воспитание недовольных элементов. На фоне не замиравшего крестьян­ского движения радикальная среда мелкобуржуазной интеллигенции служила собирательным фокусом, который притягивал к себе истекав­шие лучи революционной энергии.

Но демократическое течение несло в себе один неустранимый и крупный недостаток: его социальная база не отличалась нужной широтой и прочностью. Мелкобуржуазная интеллигенция начала XIX в. была еще ничтожна по своей численности, разнородна и разроз­ненна по своему составу, а, главное, обречена на вспомогательную, несамостоятельную роль в производственной жизни. Промежуточное положение лишало интеллигенцию необходимой устойчивости и внутрен­ней силы; ориентируясь на условия капиталистического развития, она охотно опиралась на сильных союзников и легко подпадала под их об­щественное влияние. Такими естественными и более сильными союзника­ми были торгово-промышленная буржуазия и дворянско-землевладельческие слои, переходившие на буржуазную почву.

Сближение и союз против единого могущественного врага диктовались всей обстановкой социально-политической жизни. «Великая ложа Астреи», которая обосо­билась от аристократического Капитула Феникса, была первоначальной попыткой такого негласного буржуазного объединения. Масонская идео­логия и политическая лояльность не могут заслонить от нас объективного значения этого общественного союза: рассматривая списки его многочис­ленных филиалов, мы видим широкую консолидацию сил, в которую входят передовое дворянство, образованная буржуазия и значительные кадры мелкобуржуазной интеллигенции. 

В противоположность мистическим устремлениям шведской системы ложи Астреи проникнуты идеями рационализма и буржуазной морали; они порывают с феодально-аристократической иерархией, диктатурой командоров и обстановкой блестящего ритуала, этому наследству английского рыцарства они противопоставляют демократический принцип выборной власти, несложное количество степеней и внешнюю простоту религиозного обихода. Политические идеи эпохи не нашли себе непосредственного выражения в деятельности масонской организации, но участие в разнообразных ложах союза Астреи послужило предварительной школой, которая подготовила будущих деятелей политического движения.

В этом смысле масонскую демократическую реформу 1817 г. можно считать одной из многочисленных предпосылок в процессе развития декабризма. Однако, масонская идеология и ритуалистика были недостаточным оружием в обострявшейся классовой борьбе. Усиление феодальной реак­ции требовало более настойчивого и организованного отпора. Перед отсталой страной вставала историческая дилемма: или завоевать себе право на быстрое хозяйственное развитие ценою глубокого социально-по­литического переворота, или остаться при старых общественных отноше­ниях и, следовательно, при прежней экономической отсталости.

Противо­речие между развивавшимся капиталистическим строем и устаревшей феодально-правовой оболочкой должно было разрешиться открытым ре­волюционным столкновением. Носители нового буржуазного будущего должны были теснее сомкнуться и выделить боевой авангард с отчетливо сформулированной программой и ясно продуманной тактикой. Политиче­ское общество декабристов и явилось таким боевым авангардом. Под общим знаменем буржуазной революции оно объединило в своем разно­родном составе представителей разных социальных слоев и различных политических взглядов.

5

II. ПОЛИТИЧЕСКОЕ ВОСПИТАНИЕ Н. МУРАВЬЕВА

Среди «вольнодумцев» конца XVIII столетия была определенная группа, которая одинаково отличалась и от политических протестантов типа А.Н. Радищева, и от поверхностных вольтерьянцев вроде жестокого крепостника H.E. Струйского; ее составляли представители обеспеченного дворянства, субъективные поклонники просветительной философии, но убежденные противники ее последовательных революционных выводов.

Эти люди стояли на перепутье между старой традиционной идеологией, и новыми освободительными принципами; они соединяли в себе теоретическое образование с гуманными принципами, но их политические и социальные воззрения были проникнуты глубоким скрытым консерватиз­мом; они были горячими «друзьями человечества» и абстрактными сто­ронниками прогресса, но всякое нарушение спокойного и мирного существования вызывало их решительное и непреклонное осуждение. Крепко спаянные с системой феодально-крепостнического режима, они воспри­нимали основы буржуазного мировоззрения, но придавали им чуждое, феодальное истолкование.  Это внутреннее противоречие идеологической формы отразило в себе начавшиеся, но еще слабые сдвиги в глубоких пластах социально-экономической жизни.

К числу таких искренних, но непоследовательных сторонников фран­цузского «Просвещения» принадлежал отец декабриста, сановник и педагог, историк и поэт Михаил Никитич Муравьев. Он не мог похвалить­ся блестящим аристократическим происхождением, но имел право сослаться на старинное выслуженное дворянство: его далекие предки, новгородские «боярские дети», с XV в. без перерыва служили московско­му самодержцу. Не мог он считаться и крупным влиятельным землевла­дельцем: его родовые поместья в Новгородской и Рязанской губерниях были невелики и малодоходны; но он сумел поправить свое небольшое состояние удачной женитьбой на дочери известного откупщика сенатора Ф.М. Колокольцова: жена принесла ему в приданое 14 деревень, раз­бросанных по разным губерниям Нечерноземного края, более 1 тыс. дес. земли и около 450 душ крепостных.

M.Н. Муравьев не выдавался энер­гией и силою характера, но ему удалось занять почетное положение в дворянском обществе не только своим образованием, но и успешно сде­ланной карьерой. Он окончил Московский университет, владел классиче­скими и несколькими новыми языками, хорошо знал античную и ново­европейскую литературу, разбирался в вопросах истории и философии, самостоятельно писал и прозой, и стихами. Состоя на военной службе в гвардии, он получил доступ к екатерининскому двору и занял ответствен­ное место воспитателя великих князей Александра и Константина.

В су­ровые времена павловского режима он принадлежал к небольшому круж­ку, поощрявшему либеральные мечтания заподозренного наследника. Воцарение собственного ученика открыло перед M.H. Муравьевым широ­кие перспективы: сначала он занял доверенный пост статс-секретаря по принятию прошений, позднее - должность товарища министра в только что образованном ведомстве народного просвещения. Исполняя функции либерального комиссара при старом и отсталом П.В. Завадовском, M.H. Муравьев сделался проводником преобразовательных начинаний Негласного комитета. Но особенное внимание он уделял реформированию Московского университета, в котором исполнял руководящие и почетные функции «попечителя»: вырабатывал новый либеральный устав, выписы­вал иностранных ученых, устраивал заграничные командировки, созда­вал лаборатории, кабинеты и научные общества.

К явлениям окружающей жизни M.H. Муравьев подходил с морали­стической точки зрения, но его характеристики и оценки никогда не под­нимались до уровня бичующей смелой сатиры. Он соединял в себе прек­лонение перед античной древностью, непоколебимую религиозность и сентиментальный культ природы и сердца. Сохранившаяся переписка и трехтомное собрание сочинений достаточно характеризуют его философ­ское и социально-политическое миросозерцание.

Спокойный, безмятежный эпикуреизм - такова идеологическая подос­нова симпатий, воззрений и вкусов M.H. Муравьева. «Спокойствие, досуг, здоровье и дружба - вот настоящие жизненные блага», - писал он в 1797 г. в одном из откровенных писем своей жене. Безумцы те, которые в погоне за счастьем стремятся исколесить всю вселенную; идеал M.H. Муравьева - «тишина, спокойствие, уединение». Отдавая в печать свое лучшее сочинение - «Обитатель предместья», он выбирает ему эпиграф из стихотворения Горация; переводя отрывок в привычном сентиментальном стиле, он вкладывает в него свои сокровенные и завет­ные желания:

Хотелось мне иметь землицы уголок
И садик, и вблизи прозрачный ручеек,
Лесочек сверх того; и лучше мне и боле
Послали небеса. Мне хорошо в сей доле,
И больше ни о чем не докучаю им,
Как только, чтоб сей дар оставили моим.

Эта краткая исповедь не только бегство от двора под сень умиротво­ряющей пасторали, не только протест «добродетели» против волнений и козней аристократического света: это философия спокойного примирения с действительностью, признание и освящение ее социально-политического порядка. Правда, ограниченный идеал удовлетворенного собственника не исчерпывает духовного содержания M.H. Муравьева: он вдохновляется и мотивами личного честолюбия, и отвлеченными идеями «общественного блага», но его никогда не оставляет настроение патриархальной благо­желательности, за которой скрывается глубоко консервативная точка зрения. Она становится особенно ясною, когда «друг добродетели» начи­нает высказываться на волнующие социальные и политические темы.

Воспитанный на произведениях французских философов, M.H. Му­равьев мечтает о всеобщем братстве и равенстве; присматриваясь к положению крестьянства, он сожалеет о «несчастных и равных нам людях, которые принуждаются бедностию состояния своего исполнять без награждения все наши своенравия», больше того - он подвергает сурово­му порицанию «злонравие» жестоких помещиков. Но эти темные пятна не колеблют его спокойного оптимизма. Оглядываясь на крепостную деревню, он видит в ней не жестокую эксплуатацию, а, наоборот, «кар­тину благополучия»: «На полях трудолюбие, веселость земледельцев, в усадьбах помещиков приличное изобилие, добросердечие, домостроительство...».

Институт крепостного права, источник массового унижения и рабства, не вызывает в M.H. Муравьеве принципиального осуждения: «Общим опытом доказано, сколько российский дворянин внимателен к пользе подвластного ему селянина, приверженного с своей стороны чрез целые столетия одному семейству и смешивающего повиновение с бла­годарностью». Деревенскую жизнь он описывает в духе невинных идил­лий и в праздничном общении крепостных с «господами» видит прекрас­ное «явление из златого века». Такое же кричащее внутреннее противо­речие выступает в политических воззрениях М.Н. Муравьева.

Искрен­ний поклонник Руссо вдохновляется высокими идеями естественного права. Он твердо уверен, что «священные права человека безопасность, собственность замыкаются в едином слове вольности». Он восхищается свободными республиками Греции и Рима, а утрату политической свобо­ды связывает с их военным и духовным упадком. Он глубоко убежден, что «самое лучшее правление есть то, в котором гражданин может поль­зоваться всеми правами и способностями человека, сколько не вредят они другим его согражданам. Сие состояние называется вольностию и есть священное право всего человечества». Но, провозглашая революционные истины просветительной философии, M.H. Муравьев вносит характерные ограничительные поправки: ссылаясь на исторический опыт, он одинаково опасается и «пагубного честолюбия вождей», и «беспокойства непросве­щенной черни».

Он подмечает с большой тревогой предвестия надвигаю­щейся Французской революции, но быстро находит себе спокойное уте­шение: «Народы, впадшие пороками утеснителен или буйностью безнача­лия в бедствия, угрожающие погибелью, имеют иногда счастие и благоразумие покориться беспрекословно предписаниям мудрого законо­дателя». Идеалом M. H. Муравьева остается добродетельный и мудрый монарх, подобный философу Марку Аврелию; «при нем Рим не сожалел о потере вольности: под властью1 императора он наслаждался ею в совер­шенной тишине и безопасности».

Эта истина приобретает всю свою силу, когда последователь Вольтера и Монтескье обращается мыслью к исто­рическим судьбам и современному состоянию России. Его философия русского исторического процесса вполне совпадает с «Наказом» Екатери­ны II и с позднейшими декларациями H.M. Карамзина: «Государство, столь пространное, как Россия, не может иметь другого образа правле­ния, кроме единоначалия, которое, соедини все силы государства в руках одной особы, награждает отдаленность пределов скоростию исполнения».

Жестокий произвол монархической власти не нарушает консервативных выводов M.H. Муравьева; в развитии исторических событий он видит осуществление желанного идеала. «Власть государей не ограничена никакими пределами; но кротость последних царствований приблизила ее во всем к сообразованию с европейскими монархиями и даже имя раба изгнано, так как приличное в одном азиатическом деспотстве и унижающее человечество».

В законодательстве неограниченной империи M.H. Муравьев находит выполнение «мысли величественной»: «Основать законы на первых началах разума всеобщего, всегда и везде пребываю­щего». Отсюда вытекает для M.H. Муравьева ободряющий вывод: «Инде законы были горестной плод несчастий народных; у нас произошли они от престола». Зачем же кровавые революции и «опасное безначалие черни», если естественные права человека и гражданина могут быть вос­становлены единоличною властью монарха?.. «Сим способом права наро­дов самых вольных сообщены России. Общее правило, что никто не дол­жен быть наказан без суда, есть обережение вольности гражданской и служит основанием законодательства Российского».

Таким образом, европейская критика отживших социально-политических институтов служила для M.H. Муравьева не к отрицанию, а к одобрению и возве­личению отечественного порядка. Идеи просветительной философии были восприняты подобно «нежной и сладостной свирели» Виргилия, остава­лись красивой и модной оболочкой патриархального крепостнического мировоззрения. Ни современники, ни сам M.H. Муравьев не замечали этого глубоко зияющего противоречия: социальный порядок, установив­шийся к концу XVIII в., удовлетворял интересам подавляющего боль­шинства землевладельческого дворянства.

M.H. Муравьев не был одинок в своих социальных и политических взглядах: их разделяли его старые и близкие друзья, тоже поклонники античности, - сенатор И.М. Муравьев-Апостол и деятель новиковского кружка, известный масон И.П. Тургенев; под этими воззрениями охотно подписались бы и Ник. Ник. Муравьев-старший, питомец Страсбургского университета, выдающийся агроном своего времени, и А.Ф. Бестужев, основатель и участник либерального «С.-Петербургского журнала».

Это старшее поколение дворянских семейств, из которых вышли крупнейшие декабристы, уже прокладывало дорогу буржуазным идеологическим тече­ниям; но в своем общественном быте и социально-политических взглядах оно еще крепко стояло на старой феодально-землевладельческой почве. M.H. Муравьев, вероятно, с сочувствием и интересом следил за выходя­щими книжками либерального «С.-Петербургского журнала», но он гораздо ближе примыкал не к радикальным писателям А.Н. Радищеву и И.П. Пнину, а к сентиментальным романтикам H.M. Карамзину и В. А. Жуковскому.

Литературный салон M.H. Муравьева, в котором находили одинаковое гостеприимство и будущие основатели «Арзамаса», и переводчик «Илиады» Н.И. Гнедич, и ревнитель старины И.И. Дмит­риев, служил посредствующим звеном между писательской средой и столичными кругами дворянского общества. Влечение к уединению и покою не мешало M.H. Муравьеву поддерживать постоянные связи и с царским двором, и с представителями высшей сановной аристократии.

Сохранившаяся семейная переписка пестрит фамилиями титулованной знати: Голицыны и Долгоруковы, Толстые и Панины, Ланские и Ново­сильцевы фигурируют здесь как хорошо знакомые и близкие люди. Эти связи сохранили всю свою силу и после смерти M.H. Муравьева: его вдова, унаследовавшая от отца крупное состояние, была хорошо известна дворянскому Петербургу; по словам современников, дом Екатерины Федо­ровны Муравьевой был «одним из роскошнейших и приятнейших в сто­лице»; по данным фамильной хроники, его всегда наполняли многочис­ленные родственники и друзья, а на его открытые праздничные обеды собиралось до 70 человек гостей.

Будущий декабрист Никита Муравьев проводил свое детство в обстановке плотного дворянского круга, охвачен­ный впечатлениями патриархальных традиций и подчиненный влиянию «просвещенного консерватизма». Почтительный культ отца и живой интерес к его произведениям сопровождал декабриста в продолжение всей его жизни. Этому выводу мало противоречит свидетельство Ф.Ф. Вигеля, что Е.Ф. Муравьева вливала в сына свою желчь и раздражение против верховной власти. По-видимому, наблюдение мемуа­риста относится к эпохе континентальной блокады, когда дворянское общество, раздраженное союзом с Наполеоном, открыто негодовало про­тив политики Александра I. В открытом, широко посещаемом доме мог­ли раздаваться отголоски сословной фронды, которая нисколько не колебала коренных устоев традиционного мировоззрения.

Однако наряду с консервативными впечатлениями дворянского строя мы замечаем в детские годы Н. Муравьева несколько иное влияние, исходившее от его деда по матери, сенатора и барона Ф.М. Колокольцова. Этот человек пользовался в семье Муравьевых непререкаемым и безграничным авторитетом. Он обладал миллионным состоянием, владел десятками тысяч десятин и несколькими тысячами душ крепостных, состоял акционером Российско-Американской компании, участвовал в крупных откупах и подрядах и предоставлял денежные ссуды то профессиональным купцам, то нуждающимся помещикам.

Ф.М. Колокольцов воплощал в себе новый тип дворянина - предпринимателя с ясно выраженными буржуазными наклонностями и практической склад­кой. Есть основание утверждать, что он держался прогрессивных обще­ственных взглядов: во время обсуждения указа о вольных хлебопашцах он разошелся с реакционной позицией министра Г.Р. Державина. В вопросах хозяйственного порядка Ф.М. Колокольцов был неизменным руко­водителем и советником своей дочери.

Никита Муравьев высоко ценил его деловые способности и видел в нем образец строжайшего экономиче­ского расчета. Постоянное общение с дедом должно было оставить на декабристе определенное воспитательное влияние, но это было воздейст­вие реальных жизненных наблюдений и трезвых утилитарных советов. Вперемежку с патриотическими наставлениями и моральными сентенция­ми на подрастающего Н. Муравьева веяло другой, более практической струей, которая питалась новыми развивающимися капиталистическими отношениями.

Так скрещивались в семье Муравьевых сословная традиция, облечен­ная в культурную европеизированную форму, и дух буржуазного пред­принимательства, пробивавший дорогу сквозь рамки традиционной сос­ловности.

Никита Муравьев родился 9 сентября 1795 г. и через четыре месяца по установившемуся дворянскому обычаю, был зачислен каптенармусом в гвардейский Измайловский полк. Отец и мать приняли непосредствен­ное участие в его воспитании. M.H. Муравьев придавал большое значе­ние практической педагогике и собрал в своей библиотеке разнообраз­ные книги по этому вопросу: пособия Амоса Коменского, сочинения Фенедона, аббата Белегарда, Герта и Бецкого. Книга Руссо «Эмиль, или о воспитании» была предметом его особенного внимания. Имея опыт преподавателя и склонный к моральному обучению, отец собирался не­посредственно руководить образованием своего сына. Для этой цели он предполагал использовать материалы прежних уроков - свои разрознен­ные исторические опыты и свои пространные рассуждения о морали. Сохранилась ученическая тетрадь Никиты Муравьева, которая показы­вает, что отец действительно приступил к осуществлению намеченной цели.

В 1806 г. он начал преподавать своему сыну древнюю историю и, устно излагая свои лекции, конспективно записывал их на бумаге. Разбираясь в содержании этих уроков, мы сразу узнаем руководящие точки зрения M.H. Муравьева. Учитель излагает своему ученику дого­ворную теорию происхождения государства, но излагает со свойствен­ным ему благодушным историческим оптимизмом. По его словам, созна­ние своей слабости заставило людей соединиться для совместной работы, но отсутствие власти породило между ними взаимные ссоры и несогла­сия; тогда, по взаимному соглашению, люди избрали из своей среды наи­более разумного - Сначала в виде судьи, потом в виде законодателя и правителя. Благодарность к начальнику и боязнь беспорядков побудила людей предпочесть наследственность власти - самую естественную и наиболее прочную форму правления. Так появилась монархия и образо­валось государство.

В дальнейшем учитель разъясняет, какое значение и пользу имеет история: эта наука представляет собой хранилище челове­ческого опыта, сокровище моральных примеров и источник всестороннего совершенствования. Характерно, что, оставаясь верным религиозной традиции, M.H. Муравьев пытается примирить показания Библии и выводы научных исследований: разделение на эпохи он начинает с «Адама, или творения», в ветхозаветном Моисее видит «самого древнего из историков, самого возвышенного из философов и самого мудрого из законодателей», а рамки ветхозаветных периодов заполняет культурной историей Финикии, Египта и Палестины. Он хочет сосредоточить внима­ние своего слушателя на крупнейших успехах цивилизации: делает ссылки на сохранившиеся источники, говорит об античных историках, упоминает о результатах произведенных раскопок. Иногда он преду­преждает о ненадежности фактических сведений и оговаривается о раз­ногласиях, существующих между учеными.

Этот уцелевший отрывок указывает нам направление, в котором долж­но было развиваться историческое преподавание M.H. Муравьева. Отец старался не только расширить кругозор своего сына, но и сообщить ему последние выводы западноевропейской теории; через все изложение долж­на была проходить определенная воспитательная тенденция: внушить уважение и интерес к завоеваниям человеческой культуры, но обезопа­сить мысль от разрушительных революционизирующих точек зрения.

Преподаватель согласен, что «изменения или перевороты в политическом строе цивилизованных народов, их причины и результаты составляют главные основы всеобщей истории», но он подчиняет свое конкретное изложение консервативному принципу и стремится извлечь необходимый материал для примиряющего морального поучения.

Преждевременная смерть в 1807 г. оборвала исторические уроки M.H. Муравьева. С этого момента руководство образованием декабриста перешло в руки посторонних гувернеров и приходящих учителей. К Ни­ките Муравьеву были приглашены два воспитателя: один из Парижа (был сыном m-me Mayers, лично известной семье Муравьевых), другой из Швейцарии (принадлежал к семейству Pétra). О первом сохранились глухие сообщения Ф.Ф. Вигеля, который рисует его коварным якобин­цем, «заразившим воображение отрока», но не сумевшим испортить его прекрасное сердце.

Pétra ценился Муравьевыми как честный и искренний друг; позднее его внезапная смерть была источником тяжелого огорче­ния для его воспитанника. Mayers получал 1 тыс. руб. в год, но, по-ви­димому, и он и Petra давали мальчику только основные, первоначальные элементы знания. Систематическое обучение лежало на обязанности спе­циальных преподавателей, «часто переменявшихся», как сообщает сам Н. Муравьев в своем показании на следствии. В письмах сибирского периода он вспоминает о своих учителях геометрии Лукине и Денисове, о преподавателе русского языка Соколове, о религиозных уроках аббата Chocele.

Сохранившиеся материалы дают конкретное представление об его учебных занятиях. В библиотеке Московского университета находится немало книг из богатого собрания Муравьевых, в том числе учебники и руководства будущего декабриста; в семейном архиве сохранились его ученические тетради по различным предметам с 1806 по 1810 г.

Сопостав­ляя эти разрозненные данные, мы получаем картину домашнего, широко поставленного образования, какое наблюдалось в богатых дворянских семьях начала XIX в. Преподавание учебных предметов велось по-фран­цузски, не исключая и родного русского языка. Наряду с математикой и начатками естествознания преподавались география и история, литера­тура и риторика; помимо книг для детского чтения, приобретались нра­воучительные пособия и руководства по поведению; большое внимание было обращено на усвоение классических и новоевропейских языков.

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTQxLnVzZXJhcGkuY29tL1JNb1EzTmctNWt4NGNMZGNvZ3pINHJFZC1lUXRKV2RLcEdpVll3L2pmZnFuTzc5OE9nLmpwZw[/img2]

Учебная тетрадь Н.М. Муравьева. Перевод сочинения К. Тацита «О нравах германцев». [1809 г.] Государственный архив Российской Федерации. Ф. 1153. Оп. 1. Д. 81. Л. 1.

«К. Корнелия Тацита

О нравах германцев

Перевод Никиты Муравьева.

I. Германия от Галлии, Ретии и Паннонии – Рейном и Дунаем, от сарматов и даков взаимным страхом и горами отделяется. Остальную часть ее окружает океан с пространными заливами и с островами величины необъятной, на коих с недавнего времени чрез войну известились о некоторых народах и царях. Рейн, стремящийся с неприступных вершин Ретийских Альп, обращается малым изгибом на запад и вливается в Северный Океан. Дунай, рождающийся на отлогой покатости хребта горы Азиовы, протекает меж многими народами и впадает в Понтийское море шестью рукавами. Седьмой поток в болотах теряется.

II. Германцы же, я полагаю, произошли в обитаемой ими земле и не смешаны с другими народами, ни чрез нашествия, ни чрез гостеприимство, ибо издревле не сухим путем, а на судах, спускались племена, желающие переменить жилища свои, а необъятный океан, окружающий их, так сказать, враждебный океан, редко посещается судами от нашего мира. И кто же, не страшась опасностей ужасного и незнакомого моря, оставит Азию, или Афины, или Италию ради […]»

Н. Муравьев хорошо изучил латинский и греческий: мог самостоятельно переводить Тацита и читать в подлинниках Геродота и Диодора; он вполне овладел французским и немецким, свободно читал по-английски. По-видимому, языки давались ему легко и свободно; впоследствии, уже взрослым, он дополнительно освоил итальянскую и польскую речь. Грам­матики и разнообразные хрестоматии составляли главную часть его уче­нической библиотеки.

Преподавание истории носило строго фактологиче­ский характер; учитель рассказывал о событиях, обращая большое вни­мание на хронологию, но систематически избегал обобщающих выводов; изложение велось по рубрикам царствований и сосредоточивалось преимущественно на внешних событиях. Рассказы о революциях не обличали в учителе якобинского направления; в передаче истории Рефор­мации и войн протестантов заметно проглядывала предвзятая католиче­ская тенденция.

Очень возможно, что эти уроки давались иностранцем-французом, далеким от всякого революционного настроения. В методи­ческом отношении они значительно уступали оборвавшемуся преподава­нию M.H. Муравьева. Уроки русской истории, вероятно, велись не только по историческим сочинениям отца: в черновых тетрадях Никиты Муравьева сохранились его конспекты по истории Сибири и разнообразные све­дения, почерпнутые из летописцев. Знание языков открывало Н. Муравье­ву широкий доступ к европейской литературе; обязательные уроки он должен был дополнять самостоятельным чтением; некоторые из его книг, например «Генриада» Вольтера, датированы ранними ученическими го­дами.

Нет никаких оснований предполагать, что уже в этом отроческом периоде Н. Муравьев был увлечен революционными идеями века. Рас­сказы и рассуждения Майера - по-видимому, непосредственного свиде­теля парижских событий - могли волновать молодое воображение, воз­буждать отвлеченный интерес к революционной эпохе, но они скользили по поверхности, не оказывая на ум глубокого определяющего влияния.

Судя по сохранившимся данным, образование сына пошло по дороге, указанной и проторенной отцом: изучение классиков, усвоение элемен­тов европейской культуры и насаждение начал Патриархальной морали. По примеру отца Н. Муравьев проникся религиозными эмоциями и до конца своих дней оставался верен христианской традиции. Культ «добродетели» сохранял свою силу над Н. Муравьевым в продолжение всей его жизни.

Чувство патриотизма внушалось ему тоже с раннего возраста; оно подогревалось общей атмосферой семьи и военными рас­сказами ближайшего друга и родственника - поэта К.Н. Батюшкова. По выражению последнего, в молодом H.M. Муравьеве возрождались характер и наклонности его отца, «добродетельного друга человечества, мирного служителя философии и науки». Но в его юношеском сознании уже таились иные, более «опасные» семена; отвлеченные идеи свободы, уроки Майера, изучение французской литературы должны были заложить первоначальную, еще непрочную основу для будущего либерального мировоззрения.

По окончании домашнего образования Н. Муравьев поступил студен­том в Московский университет. К сожалению, пожар 1812 г. истребил университетские документы этого периода, и мы не в состоянии конк­ретно представить себе годы высшего образования декабриста. Почти единственными источниками для изучения этой жизненной полосы Н. Му­равьева являются его формулярный список и его лаконичные показания, данные под арестом. «Впоследствии, - говорит Н. Муравьев, - слушал я в Московском университете у покойных профессоров Страхова, Панкевича и Рейнгарда лекции физики, математики и логики. Имея отроду 16 лет, когда поход 1812 года прекратил мое учение, я не имел образа мыслей, кроме пламенной любви к отечеству».

За этой намеренно осто­рожной формулировкой скрывается нечто большее: официальный акт удостоверяет, что Никита Муравьев поступил на военную службу канди­датом Московского университета в чине 12-го класса, обладая знанием «части математических наук». По-видимому, он был зачислен на физико-математический факультет, но не успел пройти законченного универси­тетского курса и был выпущен в ускоренном порядке в связи с разра­зившимися военными событиями. Это предположение подтверждается и данными фамильной традиции: в 1811 г. Никита Муравьев принял ак­тивное участие в Московском обществе математиков, которое было орга­низовано его родственником H.H. Муравьевым.

Общество возникло при Московском университете, ставило себе научно-просветительные задачи и сделалось зародышем будущего Училища колонновожатых. Члены-учредители распределили между собой ближайшие обязанности, и на долю студента Никиты Муравьева выпала задача перевести на русский язык «Eléments de Géométrie par Legendre». Очень характерно, что из четырех отделений преобразованного университета Н. Муравьев выбрал не словесное и не нравственно-политическое, а отделение точных науч­ных дисциплин: очевидно, природные математические способности и склонность к логическому мышлению перевесили силу семейной тради­ции и увлечение античными авторами.

В 1811-1812 гг. Московский университет действовал на основе но­вого академического устава, приближавшего русские учебные заведения к типу западноевропейских автономных университетов. Реформированный усилиями M.H. Муравьева, он пополнился европейскими профессорами и получил ценные вспомогательные учреждения. Профессора М.И. Панкевич и П.И. Страхов считались хорошими специалистами в вопросах естествознания.

Профессор философии X.Е. Рейнгард, питомец Тюбингенского, Йенского и Марбургского университетов, занимавший кафедру истории в Кёльне, был выписан из Германии и читал лекции на отде­лении словесных наук; в последовательной форме математических теорем он обосновывал доктрину естественного права и защищал «неотчуждае­мые права человеческой личности». Занимаясь математикой, Н. Муравьев одновременно посещал лекции логики; очень возможно, что он не огра­ничивался официальной программой и раздвигал свои занятия за узкие факультетские рамки. Несмотря на короткий период, он получил доста­точную математическую подготовку для быстрого получения первого офицерского чина.

Однако влияние университета не могло исчерпываться слушанием профессорских лекций и приватными занятиями в Обществе математиков. Посещая научные аудитории, Н. Муравьев впервые отрывался от теснота круга семейных впечатлений и подвергался воздействию новой и разнородной среды. По воспоминаниям современников, московское студенчество  этого  периода расслаивалось на различные социальные группы: наряду с представителями обеспеченного дворянства в университет вливались выходцы из нуждающейся разночинной молодежи.

Трудолюбивый и упорный семинарист, нередко обгонял своими знаниями культурного, но ленивого барича. Идеи просветительной философии звучали не только с высоты профессорской кафедры: они оживленно обсуждались в студенческих спорах и вырывались наружу в закрытых научных диспутах. Иногда происходили словесные состязания о преимуществах монархического правления и раздавались  отвлеченные, но горячие дифирамбы в защиту республиканского строя. Эти умственные и политические интересы в той или иной степени должны были коснуться молодого 16-летнего Н. Муравьева. Его университетские годы послужили некоторой подготовкой к более сложной и многообразной жизненной школе.

6

Летом 1812 г. разразилась война с Наполеоном, которая прервала спокойное и безмятежное существование будущего декабриста. Огромное большинство дворянского общества встретило начавшуюся войну шум­ными выражениями патриотических чувств. Негодование против Франции питалось не только системой континентальной блокады, наносившей большие убытки помещичьему хозяйству, не только сословными страхами перед возможностью революционной заразы.

Вторжение наполеоновской армии ставило под угрозу существование дворянской империи, неприкос­новенность ее территории, незыблемость ее социально-политического по­рядка. Перед лицом могущественного и опасного врага смолкли недавние политические разногласия; дворянство образовало единый и сплоченный фронт; поступление денежных пожертвований, организация   военных ополчений и публичные изъявления монархизма были наглядными пока­зателями боевой дворянской позиции.

Правда, национальное чувство было не так единодушно и бескорыстно, как стремились изобразить офи­циозные писатели: документальные и мемуарные источники передают нам достаточно случаев и безразличного равнодушия, и личного эгоизма, и хищнических злоупотреблений. Однако эти факты не колеблют общего вывода о широком националистическом подъеме, который охватил приви­легированное сословие и передался большей части купечества.

Крепост­ные крестьяне иначе реагировали на разразившиеся события: несмотря на идеологическое влияние господствующего класса, они активно откли­кались па пораженческие призывы, нередко обрушивались на дворянские экономии и массами дезертировали из действующей армии. Только непо­средственное разорение, нанесенное реквизициями французской армии, толкнуло крепостную деревню на самостоятельную, «народную войну» против Наполеона.

Н. Муравьев, воспитанный в идеях национализма и вдохновленный об­разами античной доблести, переживал в это время состояние патриоти­ческого возбуждения. Он непрерывно следил за происходившими собы­тиями, читал официальные реляции о битвах, внимательно изучал воен­ные обзоры, заносил на бумагу разнообразные выписки и собственные заметки. Он бредил мыслью о поступлении в действующую армию и непосредственном участии в боевых действиях, но мать не давала ему согласия, ссылаясь на слабость его здоровья.

6 августа французские войска овладели Смоленском и двинулись по направлению к Москве. Н. Муравьев не выдержал «состояния бедствия» и тайно убежал из род­ного дома, чтобы соединиться с авангардом отступавшей армии. Ему удалось отойти на несколько десятков верст от столицы, но крестьяне заподозрили в нем французского шпиона (нашли у него военные карты) и связанного препроводили в Москву.

Полицейские власти заключили Н. Муравьева в тюрьму, и только непосредственный допрос, произведен­ный генерал-губернатором Ф.В. Ростопчиным, окончательно рассеял происшедшее недоразумение. Этот эпизод получил широкую огласку и вызвал оживленные толки в дворянском обществе. Сопротивление матери было сломлено, и через некоторое время Н. Муравьев начал системати­ческую подготовку к предстоящей военной службе.

Приближение Наполеона заставило Муравьевых вместе с значитель­ной частью московского дворянства поспешно бежать в Нижний Новго­род. Они проживали здесь «на биваках» вместе с И.М. Муравьевым-Апостолом и К.Н. Батюшковым. В письмах из-за границы Никита Муравьев вспоминал это время, как «бурный период» своей юношеской жизни.

В эти месяцы невольной нижегородской ссылки родились извест­ные «Письма» И.М. Муравьева-Апостола, проникнутые страстным про­тестом против иностранных заимствований, дворянской галломании и пренебрежения к русским обычаям. Н. Муравьев называл «Письма» «знаменательным сочинением»; несомненно, что в обстановке воинствен­ного подъема, под непосредственным влиянием совершавшихся событий он искренно пережил те же мысли и чувства. С этого момента идея национализма, одинаково охватившая феодальные и буржуазные круги всей Европы, сделалась руководящим началом его жизненного мировоз­зрения.

8 июля 1813 г. Никита Муравьев был произведен в гвардейские пра­порщики и зачислен «в свиту его величества по квартирмейстерской части». 27 августа он выехал из Петербурга, напутствуемый благословением матери, сопровождаемый несколькими крепостными и снабженный многочисленными письмами к родным и знакомым. Его путь лежал через западную границу в район расположения императорской квартиры - небольшой австрийский городок Теплиц. Он уезжал в приподнятом бое­вом настроении, которое ярко отразилось на страницах его походной записной книжки.

Военно-патриотические стихи Г.Р. Державина, цитаты из французского поэта Фавра, латинские изречения - все говорило о величии, предстоявшего подвига и о доблестной гибели «за благо оте­чества». Однако воинственный пыл не мешал Н. Муравьеву испытывать щемящую тоску по родному дому; его полудетские, иногда наивные письма этого времени рисуют нам юношу, который связан своими воспо­минаниями и суждениями с покинутой обстановкой замкнутого семейного круга. Новые впечатления - разнообразные встречи, природа и населе­ние Европы, военный поход - постепенно стирали эту печать незрелого юношеского периода. Н. Муравьев изо дня в день записывал свой маршрут; его походный журнал и частые письма к матери дают конк­ретную картину его боевого путешествия.

21 сентября Н. Муравьев прибыл в Теплиц, явился к начальнику штаба и был откомандирован в Польскую армию, состоявшую под командою генерала Л.Л. Беннигсена; он получил немедленное назначе­ние в генерал-квартирмейстерскую часть, которая составляла организую­щий мозг армейского аппарата. Молодому прапорщику предстояла здесь скромная роль младшего офицера, исполнителя разнообразных поручений военного штаба. К этому времени русская армия соединилась с союз­ными корпусами и окружила Лейпциг; отдельные боевые столкновения происходили на широких полях Богемии и Саксонии.

Через несколько дней Н. Муравьев принял участие в рекогносцировке под Дрезденом и первый раз в своей жизни был свидетелем и участником военного сра­жения. 6 октября он принял непосредственное участие в исторической битве под Лейпцигом и поразил своих сверстников невозмутимым спо­койствием при виде убитых и раненых. Поражение Наполеона опреде­лило собой исход последующей кампании. Союзные войска наступали на запад, пересекая Центральную Германию и планомерно обходя крепост­ные гарнизоны.

Около Магдебурга Н. Муравьев снова участвовал в бое­вом столкновении и вместе с наступавшей армией через Франкфурт и Веймар передвинулся в Кальбе, небольшой городок в западной Пруссии, где сосредоточилась стоянка главной военной квартиры. В дальнейшем Польская армия отклонилась от основного военного направления и двинулась к северу, в сторону моря; главной целью ее похода было овладение Гамбургом, захваченным французским корпусом маршала Ван-дама.

В ночь на 14 января 1814 г. Н. Муравьев участвовал в атаке, произведенной на французские позиции под Гамбургом, а через две недели - в наиболее серьезном из всех пережитых им сражений - на острове Вильгельмсбурге. После повторной победоносной атаки Польская армия овладела побережьем, заняла Альтопу и 19 мая вступила в разоренный Гамбург, торжественно встреченная немецкими бюргерами.

Н. Муравьев с увлечением описывает это вступление в завоеванный город - парадным строем уланских и гренадерских полков, в сопровождении девушек с цветами и лаврами, под «радостный шум бесчисленного народа». В сущности, этим шумным парадом закончились боевые подвиги Н. Муравьева - главные военные действия разыгрыва­лись во Франции, и Польская армия, выполнив свою боевую задачу, могла успокоиться на отведенных квартирах. 

Балы и  театры сменили собою сражения и длинные переходы. Н. Муравьеву удалось совершить только одно интересное путешествие - быстро объехать Голштинию и договориться с датским правительством о расквартировании подошедших русских войск. Его впечатления принимают более мирный характер, а его письма подробнее отражают окружающую европейскую обстановку.

Германия не произвела на Н. Муравьева сильного впечатления. Моментами он восхищается ее природой, любуется «прекраснейшей Альтоной» с ее тенистым бульваром и крутым берегом Эльбы, с инте­ресом наблюдает «голландские пейзажи» - сплетение речек, протоков, прудов, перерезанных плотинами, островками и шлюзами; но мирное немецкое бюргерство вызывает у него раздражение и суровые характе­ристики.

Его возмущает ограниченность и завистливость жителей Гам­бурга; русскому аристократу кажутся жалкими мещанские формы немец­кого гостеприимства и оскорбительными их назойливые денежные расче­ты: «честь, благодарность, славу - все здесь считают через талеры и луидоры». Немцы представляются Н. Муравьеву народом, «состоящим единственно из купцов, который не имеет и других занятий сверх того, как англичане, которые присоединяют к тому великий народный [дух], чего здесь совсем нет».

Мирный договор был подписан, и война с Наполеоном казалась закон­ченной. 19 августа Н. Муравьев выехал из Гамбурга, а 1 сентября сел на морской корабль в Травемюнде; через одиннадцать дней он уже был в Петербурге, в близком семейном кругу. Пережитый поход оставил его глубоко неудовлетворенным. Правда, он получил в награду два ордена и аттестацию «отличной службы... в продолжение всей нынешней кампа­нии», но его молодой воинственный пыл и жажда впечатлений не нашли себе достаточного исхода.

Он завидовал К.Н. Батюшкову, который со­вершил французский поход, «вошел в Париж при победных восклица­ниях» и сумел побывать в Лондоне. «А я, - жаловался Н. Муравьев, - не имел этого счастья, был в армии, которую и не считали в числе оных, видел Дрезден и не входил в него, был на Рейне и не входил во Францию. Был в скучных блокадах и в глупых перестрелках...»

Однако заграничный поход не прошел бесследно для внутреннего развития Н. Му­равьева. Опыт самостоятельной жизни развеял наивную детскость. Жи­тейские встречи и личные разочарования подсказали первые горькие вы­воды: «Где только люди, там страсти, там заблуждения, там несправед­ливость. Но есть средство против того - молчание... Сверх того, я всегда верил и верю еще, что твердая и постоянная воля доходит всегда до своей цели. Она встретит на своем пути затруднения, препятствия, но они пройдут, исчезнут, а она останется».

Возникает вопрос: оказал ли заграничный поход политическое влия­ние на Н. Муравьева? В позднейших показаниях на следствии он отве­чал на этот вопрос утвердительно: «Прокламации союзных держав в 1813 году, предлагавшие народам Германии представительное правление вместо награды за их усилия, обратили во-первых мое внимание на сей предмет». Можно предполагать, что непосредственные беседы с жителями Альтоны и Гамбурга в течение трехмесячной мирной стоянки тоже каса­лись волнующих политических вопросов.

Н. Муравьев сознается в своей переписке с К.Н. Батюшковым, что он напитался в Гамбурге не только немецкими расчетами, но и немецкими рассуждениями, которые он не­терпеливо стремится сообщить своему другу. Мы знаем, что расчетли­вым собирателям талеров и луидоров не были чужды преобразовательные стремления. Втянутая в широкую морскую торговлю, непосредственно сталкивавшаяся с революционной Францией, буржуазия торговой респуб­лики живо интересовалась политическими событиями; конституционные обещания немецких монархов должны были вызвать оживленные толки в купеческих домах приморского порта. Политическая проблема впервые вставала перед Н. Муравьевым не в отвлеченных рассуждениях фран­цузских философов, а в непосредственных впечатлениях реальной действительности.

Этот пробудившийся интерес нашел себе могущественную поддержку в ближайшие месяцы 1815 г. 1 марта Наполеон вернулся с острова Эльбы и произвел новый государственный переворот. Союзники перешли в ответное наступление, и гвардейские полки были снова двинуты за границу. В апреле 1815 г. Никита Муравьев покинул Петербург и ста­рой дорогой - через Вильну, Варшаву и Прагу - направился в Вену, где заседал международный конгресс и находилась главная император­ская квартира. Он получал несколько менявшихся назначений и наконец был откомандирован к дежурному генералу Главного штаба А.А. Закревскому. Попеременно он жил то в Вене, то в Гейльбронне, то в Гейдельберге.

Военная кампания окончилась быстро. Битва при Ватерлоо открыла союзникам дорогу в Париж. Гвардейские полки вступили в столицу Франции под шумные приветствия роялистов. Осуществилась давняя мечта Муравьева; в конце июля он тоже переехал в Париж, и перед ним открылось широкое поле для неизведанных впечатлений. Письма парижского периода бросают некоторый свет на эту важную полосу его жизни. Он поспешил воспользоваться духовными богатствами мирового центра: посещал художественные галереи и театры, любовался картинами Давида, слушал парижскую оперу, смотрел трагического актера Тальма, ходил по Jardin de Plantes, поднимался на колонну Аустерлица.

Несмотря на проявленную энергию, он не успевал удовлет­ворять свою любознательность. Через месяц он с сожалением признавал­ся матери: «Расстояния здесь так велики, что я всякий день нахожусь до света и не успеваю еще быть, где желаю, так что до сих [пор] я много кое-чего не видел в Париже». Но осмотру достопримечательностей мешали не только недостаток времени и карманных денег, но и новые интересы Никиты Муравьева: он накупил себе много книг и проводил свободные часы за увлекательным чтением. По сведениям фамильной традиции, он не ограничился домашними занятиями, а посещал лекции в Парижском университете.

Некоторые сохранившиеся данные помогают выяснить направление и характер его работы.

Париж этого времени был центром интенсивной политической жизни. Низложение и новое провозглашение Наполеона, двукратная реставрация Бурбонов, вмешательство иностранной дипломатии необычно обострили государственную проблему. Либеральная партия, которую основала пере­довая промышленная буржуазия, сыграла решающую роль в этих бур­ных перипетиях. Ее идеолог, молодой Бенжамен Констан, получил приглашение Наполеона составить новую конституцию.

Вторичное возвра­щение Людовика XVIII было ознаменовано попытками широких консти­туционных уступок. Париж был наводнен потоком либеральных брошюр, памфлетов и газетных статей, оживленно обсуждавших текущие полити­ческие вопросы. С мая 1815 г. стал выходить периодический орган либе­ральных бонапартистов «Indépendant» (впоследствии «Constitutionnel»); он провозглашал окончание революции и требовал двусторонних гаран­тий - и от социальной реставрации, и от повторения якобинского террора.

Либеральная программа склонялась к восстановлению монархии, но монархии, ограниченной народным представительством с широкими законодательными правами. В политических салонах сталкивались противоположные мнения вернувшихся роялистов, сторонников Бонапарта и приверженцев республиканской идеи. Борьба принимала острый харак­тер и вращалась вокруг основного вопроса: вернется ли Франция к старому социально-политическому порядку или пойдет по новой дороге свободного буржуазного конституционализма?

В августе 1815 г. Париж переживал избирательную горячку. На этот раз победила партия рояли­стов, которая дала «бесподобную Палату» и окончательно санкционирова­ла реакционные меры Людовика XVIII в. Но это не сломило, а усилило либеральную партию: в неосторожных крайностях роялизма она нашла себе новую точку опоры; на трибуне парламента и на страницах перио­дической прессы она мобилизовала общественное мнение французской буржуазии; ее публицистика сделалась боевой программой политического похода против сословного аристократизма, неограниченной королевской власти и подавления индивидуальной свободы.

Никита Муравьев был свидетелем политических выборов и первых шагов «бесподобной Палаты». Его библиотека пополнилась нашумевшей брошюрой Бенжамена Констана «De l'esprit de conquête et de l'usur­pation», этим политическим евангелием возродившегося либерализма. В Париже он поселился в доме герцога Коленкура, бывшего посланни­ком Наполеона в императорской России. По утверждению Н.И. Греча, близко знакомого с семьей Муравьевых, молодой офицер был приветливо принят хозяином дома, который должен был помнить его отца - воспита­теля Александра I. Дом Коленкура собирал в своих стенах интересное общество и был широким полем современных политических споров. Н. Муравьев встретил здесь Бенжамена Констана и, вероятно, тут же познакомился с деятелями революции - умеренным Сийесом и республи­канцем Грегуаром.

Перед будущим декабристом раскрылись важнейшие борющиеся программы в непосредственном истолковании крупных политических деятелей. Идеи просветительной философии, воспринятые в уроках отца, в рассказах Майера, в чтении французской литературы, приобретали отчетливую практическую постановку. Как непосредственный участник событий, Н. Муравьев должен был глубже и действеннее пережить вол­нующие проблемы европейской действительности. Перед ним открывалась возможность широкого выбора: реакционные идеалы роялистов не соот­ветствовали основам его воспитания, воинственная программа бонапар­тизма противоречила его националистической точке зрения, зато умерен­ные лозунги либералов падали на благодарную почву, подготовленную предшествующей работой сознания.

С этого времени политические симпа­тии Н. Муравьева все больше склоняются на сторону Бенжамена Кон­стана. Парижские впечатления 1815 г. были исходным моментом, который определил руководящую линию будущего мировоззрения Н. Муравьева. Но для того, чтобы выработать определенные и конкретные взгляды, необходимо было непосредственное воздействие российской действитель­ности. Только возвратившись на родину и познакомившись с ее общест­венной жизнью, Н. Муравьев получил реальную точку опоры, на кото­рой утвердилось его самостоятельное политическое мышление.

Однако первые проблески политической оппозиции заметны уже в письмах парижского периода: описание торжественных маневров в Вертю Н. Муравьев прерывает едкой характеристикой военных  «преобразований», которые волею властей распространяются на мундиры, шпаги и ордена. Это зародыш тех ламентаций против утомительно беско­нечных парадов, которые характеризуют его московскую переписку 1818 г.

В середине сентября Н. Муравьев покинул Париж вместе с возвра­щающейся в Россию гвардией. Он совершил многоверстный переход через Францию и Германию, побывал в Берлине, полюбовался красотою гор­ных пейзажей и развалин феодальных замков и в декабре 1815 г. вер­нулся в Россию. «Временный житель трех столиц», он «с новым удоволь­ствием увидел теперь Петербург».

Война 1812-1815 гг. повлекла за собой тяжелые экономические по­следствия для всего населения государства. Губернии, расположенные в зоне военных действий, были разорены двукратным проходом француз­ской и русской армий. Сотни усадеб и тысячи деревень были сожжены ар­тиллерийским огнем, хлебные поля были вытоптаны, зерновые запасы уничтожены, съестные припасы расхищены. В одной Московской губер­нии сгорело более 400 крепостных деревень, насчитывавших свыше 7 тыс. крестьянских дворов. Запасные магазины, разбросанные в помещичьих селах только одного Можайского уезда, потеряли около 17 тыс. четв. ржи и более 2 тыс. четв. ярового хлеба.

Москва была сожжена и разграблена французами; погибли не только жилые дома, но и московские фабрики со всем имевшимся оборудованием. Губернии, расположенные в стороне от военных действий, были истощены бесконечными реквизициями и по­ставками. Война поглотила громадные массы живой человеческой силы. По данным официальных ревизий, в промежуток между 1811 и 1816 гг. население России не только не увеличилось, но заметно уменьшилось: количество казенных поселян сократилось на 519 718 чел. (на 7,5%) и стало абсолютно меньше, чем в 1796 г.; количество помещичьих крестьян упало еще более - на 569 509 чел. (на 5,5%). Таким образом, одно крестьянство потеряло более 1 млн. чел., т. е. не менее 6% всей земле­дельческой рабочей силы страны. Многие возвратились инвалидами и были потеряны для производительного труда.

Налаженные помещичьи и крестьянские хозяйства оказались расстроенными не только сражениями, реквизициями и грабежами, но и призывами многочисленных ополчений. Торговые операции значительно сократились, ярмарочные обороты упали, платежи по долгам были приостановлены. Дороговизна товаров болезнен­но ощущалась в крупных городских центрах. Денежный рынок был на­воднен бумажными ассигнациями; наряду с подлинными кредитными зна­ками обращалось огромное количество фальшивых билетов, выпущенных французскими агентами. Большие дороги кишели беглыми, дезертирами и нищими.

Население стонало под гнетом увеличивавшихся налогов, но это мало улучшало положение государственных финансов. В конце 1814 г. министр финансов Д.А. Гурьев писал всесильному А.А. Аракчееву: «Мы касаемся до столь трудной развязки финансовых оборотов, что нель­зя без ужаса подумать о последних месяцах сего года и чем они кон­чатся». Повсеместное недовольство и жалобы усиливались грабежами откупщиков и безграничными хищениями провиантских чиновников. Вой­на завершилась рядом скандальных процессов, из которых наиболее на­шумевшим было дело о казнокрадстве военного министра светлейшего князя А.И. Горчакова. Вопиющие язвы самодержавно-крепостного по­рядка обнажились с особенной резкостью.

Уже в начале 1813 г. доверен­ный корреспондент сообщал Аракчееву: «Чем далее идут военные дей­ствия, тем чувствительнее становятся общие тягости. Со всех мест пишут и говорят со вздохом». Немного позднее полицейский чиновник, собиравший петербургские слухи, доносил уже о критике недовольных, которые действуют против правительства сатирою и насмешками. Недо­вольство накапливалось на обоих полюсах русского общества: крестьян­ские массы начинали открытое сопротивление вотчинной власти, поме­щичье дворянство проникалось глухой оппозицией против правительственной бюрократии.

Кампания 1812-1815 гг. сыграла такую же роль политического возбудителя, какую впоследствии, но в более острой и усложненной форме, в иных социально-политических условиях приобрели крупные войны: Крымская (1853-1856), русско-японская (1904-1905) и первая мировая (1914-1918 гг.). Послевоенный кризис затянул­ся на несколько лет; в экономической сфере он скоро сменился торгово-промышленным и сельскохозяйственным оживлением, но в социальной и политической области еще долго звучали отголоски всеобщего возбужде­ния. Крестьянство бродило и волновалось надеждой на близкое освобож­дение; консервативное дворянское большинство нападало на частности, но охраняло незыблемые устои существующего порядка; прогрессивные дворянские группы переносили свою критику на самые основы политиче­ского порядка. Так настроение послевоенного кризиса сделалось исход­ным моментом широкого либерального течения.

Молодое офицерство, вернувшееся из-за границы, острее и тоньше реагировало на развертывавшиеся факты русской действительности. Воз­бужденное пережитыми событиями, охваченное европейскими впечатле­ниями, оно имело новый критерий для оценки отечественных порядков. Воспоминания декабристов хорошо характеризуют этот момент глубокого политического перелома. «Великие события Отечественной войны, - рас­сказывает М.А. Фонвизин, - оставя в душе глубокие впечатления, произ­вели во мне какое-то беспокойное желание деятельности. Двукратное пребывание за границей открыло мне много идей политических, о кото­рых [я] прежде не слыхивал. Возвратясь в Россию... продолжал я зани­маться политическими сочинениями разного рода... и держал в мечта­ниях моих желать приноровления оных в России».

Н.И. Тургенев указал и тот руководящий источник, из которого черпался материал для поли­тических оценок: это были французские публицисты во главе с Бенжаменом Констаном, которые «как будто предприняли политическое воспи­тание европейского континента» и которые «были в России так же по­пулярны, как и у себя на родине». Занятия политической философией утратили свой прежний абстрактный характер: реальные жизненные ус­ловия приковали к себе усиленное внимание нового дворянского поколе­ния. «В беседах наших, - припоминал И.Д. Якушкин, - обыкновенно разговор был о положении России.

Тут разбирались главные язвы наше­го отечества: закоснелость народа, крепостное состояние, жестокое обра­щение с солдатами, которых служба в течение 25 лет почти была каторга, повсеместное лихоимство, грабительство и, наконец, неуважение к человеку вообще». Так намечалось зародышевое ядро, из которого долж­но было прорасти революционное общество декабристов. Движение, под­готовленное десятилетиями экономических изменений, обогащенное и уси­ленное европейской идеологией, нашло себе открытый исход под влия­нием острого послевоенного кризиса.

Никита Муравьев разделил в это время судьбу своих многочисленных сверстников и друзей: возвращение в Россию стало началом нового периода его жизни. Окончание заграничной кампании не заглушило военных интересов Н. Муравьева: полный неостывшего возбуждения, он старался осознать пережитый им боевой опыт и на долгое время отдался изучению специальных военных вопросов.

В своем походном журнале он подробно описывал выдающиеся сражения, которых был личным свиде­телем и участником; теперь он пополнил и систематизировал собранные материалы, засел за изучение военной истории, начал выискивать лучшие пособия и специальные монографии о прежних кампаниях. Особенный интерес вызывала в нем личность А.В. Суворова, его стратегические приемы и многочисленные выдающиеся походы.

Интерес Н. Муравьева поддерживался его новой служебной работой в гвардейском Генеральном штабе. По возвращении из-за границы он получил назначение к генерал-адъютанту Г.В. Жомини, бывшему сподвижнику Наполеона, перешедше­му на русскую службу накануне Лейпцигской битвы. Этот крупнейший знаток военного искусства, прославивший свое имя историческими тру­дами, должен был оказать па Н. Муравьева большое умственное влия­ние: войны Французской революции, ее военные преобразования и их крупное общеевропейское значение были не только изучены, но и глубо­ко осмыслены Н. Муравьевым.

Мы находим в его тетрадях многочислен­ные ссылки на военные сочинения французских и немецких специали­стов; проблемы тактики и стратегии становятся предметом его долгих сосредоточенных размышлений. Широкая образовательная подготовка помогала ему вставить эти вопросы в общую историческую перспективу. К специальным явлениям своей профессии он подходил как историк, вооруженный острием критического анализа и вдохновленный идеей на­ционализма. Спокойная логическая работа поддерживалась взволнован­ными юношескими эмоциями. К.Н. Батюшков, близко наблюдавший его в этот период, посвятил ему характерные строки:

Твой дух встревожен, беспокоен.
Он рвется лавры пожинать.
С Суворовым он вечно бродит
В полях кровавыя войны
И в вялом мире не находит
Отрадной сердцу тишины.

Наблюдения Батюшкова были верными, но не вполне точными: «встревоженный и беспокойный дух» Н. Муравьева направлялся не толь­ко на вопросы военной истории, но и на глубокие проблемы политиче­ской жизни. Н. Муравьев не был одиноким в этих умственных исканиях послевоенного периода. Вернувшись из-за границы, он не порвал своих товарищеских боевых связей; нередко он заезжал в Семеновские казармы к родственникам и друзьям своего детства, Сергею и Матвею Муравье­вым-Апостолам. Здесь находил он И.Д. Якушкина, С.П. Трубецкого и сыновей Ник. Ник. Муравьева, известного основателя Училища ко­лонновожатых.

В непринужденных беседах они обменивались мнениями о состоянии государства, порицали основы существующего порядка, вы­сказывали общие преобразовательные идеи. Такие размышления и бесе­ды возбуждали потребность в политических знаниях, в систематических занятиях общественными науками. Никита Муравьев, С.П. Трубецкой и братья С. и М. Муравьевы-Апостолы составили основное ядро наме­тившегося кружка; к нему присоединились сначала приехавший П.И. Пе­стель, затем Преображенские офицеры братья И.П. и С.П. Шиповы, за ними И.А. Долгоруков и Ф.Н. Глинка.

Учредители сделали «складчину», и пригласили в качестве лектора известного «либералиста» - профессо­ра и академика К.Ф. Германа. В своей квартире, на Васильевском острове, он прочел своей новой вольной аудитории университетский курс политических наук. Не ограничиваясь лекциями Германа, участники «складчины» занялись самостоятельным изучением экономических и го­сударственно-правовых вопросов. С этого времени начинается новая по­лоса в жизни Н. Муравьева - период его сосредоточенных занятий об­щественными науками.

Библиотека Муравьевых, пожертвованная в Московский университет, проливает некоторый свет на эту умственную работу. Наряду с произве­дениями классиков, ценными изданиями XV-XVIII вв., художественной и военной литературой мы находим здесь большую коллекцию книг на исторические, хозяйственные и правовые темы. Мы встречаем тут кори­феев просветительной философии Гельвеция и Вольтера, Монтескье и Руссо, идеологов революционной эпохи Мабли и Вольнея, либеральных публицистов периода Реставрации - Бенжамена Констана, Ланжюинэ и Детю де-Траси.

Рядом с произведениями прогрессивных писателей мы находим сочинения консервативного лагеря - работы Шатобриана и Э. Берка, собрание реакционных памфлетов под общим заглавием «Conservateur». Исследование Блекстона об английском государственном праве и письма Юниуса об Англии дополняются серией политических со­чинений Иеремии Бентама, виднейшего теоретика буржуазного либера­лизма. Американская публицистика представлена работами крупных го­сударственных деятелей заатлантической республики - Джефферсона и Адамса, итальянская школа обновленного правоведения - известными работами Беккариа и Филанджери.

Из теоретиков хозяйственного инди­видуализма мы видим Адама Смита, Сея, Рикардо и Сисмонди. Очень разнообразен подбор исторических сочинений; каждая из политических революций нашла себе отражение в библиотеке Н. Муравьева: рядом с известной работой Вильмена о Кромвеле мы имеем большие исследования Рамсея и Браккенриджа о североамериканской войне; богатая коллекция книг посвящена падению французской монархии и перипетиям Великой французской революции, начиная с кратких хронологических очерков и кончая серией мемуаров издания Мишо; история Наполеона отразилась в воспоминаниях и памфлетах современников; тут же встречаются специ­альные исследования и злободневные брошюры, посвященные революци­ям в Греции и Неаполе, в Испании и на острове Сан-Доминго.

Сборники конституций, юридические кодексы и пособия по гражданскому, уголов­ному и процессуальному праву составляют особый раздел библиотеки, который отмечен именами Миттермаера, Геерена и Гейнеция. Значитель­но беднее представлены русские авторы, но и здесь мы находим влиятель­ные произведения своего времени вроде сочинений А.Н. Радищева и работы В.В. Стройновского о ликвидации крепостных отношений. Боль­шая часть этих книг вышла в свет по смерти M.H. Муравьева, другими словами, приобретена его сыном. Многие экземпляры снабжены автогра­фами Н. Муравьева, некоторые носят на себе следы его политических размышлений, иногда лаконичные и отрывочные, иногда связные и доста­точно обстоятельные.

Знакомство с библиотекой дополняется перепиской Н. Муравьева, ко­торая отчетливо отражает его пробудившиеся интересы: время от време­ни он просит свою мать прислать ему определенные книги - то Рикардо и Сея, то историка Иоганна Мюллера, то политические комментарии Детю де-Траси; нередко он делится впечатлениями о прочитанных книгах, го­ворит о своем согласии с «Эмилем» Руссо, о возмущении ходульным фразерством Шатобриана, о величии духа вольнолюбивого и гордого Альфиери.

Отрывочные записи в черновых тетрадях дополняют эти случай­ные и беглые высказывания: мы узнаем, что Н. Муравьев изучал революции в Америке и Испании, штудировал Монтескье и Бенжамена Констана, разбирался в теории физиократов, сопоставлял английское и американское право, читал историю Польши Рюльера и популярное произ­ведение Вольнея «Les ruines». Эти разнообразные источники развертыва­ют перед нами картину продолжительного и сосредоточенного труда: вдохновленный буржуазным идеалом свободы, Н. Муравьев стремился обосновать свои взгляды и придать им форму законченного и стройного мировоззрения.

Вскоре в книжках «Сына отечества» - неофициального журнала, вы­званного к жизни дворянским подъемом 1812 г., - появилась первая пе­чатная работа Н. Муравьева. Это было критическое рассуждение о жиз­неописаниях Суворова - начало задуманной, но неоконченной работы о жизни великого полководца. Н. Муравьев дает здесь характеристики не­скольких сочинений, в том числе Антинга, Бошана и Лаверня; он обна­руживает хорошее знание древности, знакомство с военной историей (особенно с походом 1799 г.) и общую литературную начитанность. Эта юношеская работа особенно интересна в двух отношениях: она знакомит с историческими критериями Н. Муравьева и дает представление об его общих воззрениях.

Автор одинаково осуждает приемы Антинга и Лавер­ня: сочинения первого - сухое изложение фактов, лишенное красок, чуж­дое критики и не дающее никаких обобщений; сочинение второго - си­стематическое обобщение материала, которое возводит причинность до уровня фатализма, не оставляя никакого места ни жребию, ни случаю. По мнению Н. Муравьева, научная истина находится посредине между этими крайностями.

Автор невысокого мнения о русской истории: «Можно утвердительно сказать, что муза истории дремлет у нас в Рос­сии... Не такие образцы оставили нам древние, не одними восклицаниями наполнены бессмертные творения Фукидида, Саллюстия и Тацита... Древняя история имеет то преимущество перед новейшею, что она по большей части писана людьми, занимающими первые места в прав­лении, а не одними токмо литераторами. По этой причине она и отлича­ется особенной важностью, глубокомыслием, полнотой и строгим при­личием».

Размышляя над причинами военных успехов и поражений, Н. Му­равьев становится на философскую точку зрения: военные знания, та­ланты завоевателей, искусные и многочисленные армии не являются оп­ределяющим фактором; основная и главная причина победы - психиче­ское состояние человеческой силы, внутреннее настроение воюющего народа; добродетель, мужество, доблесть - вот где таится решающая сила в боевых столкновениях. Такое выдвигание субъективно-психологи­ческого момента объяснялось не только влиянием идеалистической Мора­ли, культом героической древности и пристальным чтением Монтескье, здесь обнаруживались непосредственные впечатления наполеоновских войн и внимательное изучение Французской революции.

Н. Муравьев по­нимал военное и политическое значение революции, но сама революция не вызывала с его стороны никакого сочувствия: он не согласен с высо­кой оценкой Лаверня, который видел в событиях конца XVIII в. «одно из тех великих движений, каковые рука всевышнего изредка сообщает человеческому роду, дабы его привести к назначенной ею цели». Н. Му­равьев полагает, что прошло время для подобных оценок: «Ныне, после славных побед наших, мы можем спокойно переноситься воображением к отверстию ужасного, но истощенного вулкана и хладнокровно исчислять его извержения и бедствия, им причиненные».

Некоторые из мыслей Н. Муравьева, высказанные в этой юношеской работе, помогают уловить внутреннюю работу его политической мысли. Воспитанный в духе боевого национализма, он принял ближайшее уча­стие в «спасении отечества». Последняя коалиция против Наполеона выдвигала идею национального освобождения от тирана. Испания и Гер­мания давали зрелище борьбы за национальную независимость. «Обще­народный подъем» служил лучшим толчком для достижения военной по­беды.

Собственные переживания и окружающая действительность направляли мысль Н. Муравьева в определенную сторону. Если граждан­ское мужество - непременное условие военной победы, то благосостоя­ние и свобода - предварительное условие мужества гражданина. Борьба с иноземным тираном, с попытками иностранного порабощения не мо­жет быть успешной в условиях народного рабства. Если народ - решаю­щая сила в боевых столкновениях, то он обязан воспитывать в себе гражданскую доблесть, не подчиняться никакой тирании, самостоятель­но руководить своей исторической судьбой. Недаром, вызывая народы бороться за национальную независимость, союзные правительства обеща­ли дать им политическую свободу.

Таков вероятный ход мысли Н. Муравьева, насколько можно судить по сохранившимся записям. Идея национального величия приводила к идее политического освобождения, боевые патриотические настроения пе­реливались в возбужденное политическое брожение. И то и другое име­ло общую классовую основу: и в национальном подъеме эпохи наполео­новских войн, и в освободительных стремлениях начала XIX столетия проявлялась растущая и крепнущая сила европейской буржуазии.

В пе­реживаниях Н. Муравьева повторялись те же основные мотивы, какие звучали в знаменитой речи немецкого философа Фихте и воодушевляли буржуазную интеллигенцию Пруссии в период реформ Штейна и Гарденберга. В одной из своих тетрадей Н. Муравьев записал цитату из Мюллера, которая подводила итог его собственным размышлениям: «...войны, подобно бурям, благотворные и ужасные, кроме случая оборо­ны, всегда несправедливые, и по большей части следствия неправых за­конов или средства к возбуждению в неге воздремавшей силы и к произ­ведению нового порядка вещей. Они-то суть ужасающие наставники в той вечной и непреложной истине, что богатство, знание, просвещение, все дары рождения и счастия суть ничто, коль скоро в горделивом или сладострастном забвении человек перестает быть мужем.

Образованней­шие народы соделались добычею диких полчищ, как скоро ослабели ду­хом, славному действию которого все покоряется. Где более жизни, там и победа... Из сего извлечь надобно, что для приобретения и сохранения необходимых и удобных для человека вещей тот образ мыслей и прав­ления должен быть приличнейший, коим нравственные силы  возбуждае­мы до высшей степени и сохраняются в наилучшем положении».

Н. Му­равьев не ограничился выпиской: он снабдил ее собственным примеча­нием, которое расшифровывало политическое значение цитаты: «Можно будет со временем сказать нашему дворянству, что Тиверий Гракх гово­рил патрициям: "Что лучше: гражданин или раб вечный, ратник или бесполезный на войне человек?"». В глазах Н. Муравьева крепостная Россия - страна господ и рабов - не могла воспитывать гражданские чувства; боевая доблесть и величие государства казались несовместимы­ми с существованием рабства.  Но возмущение  Н. Муравьева вызывало не только состояние крепостничества: переполненный впечатлениями от Парижа, публичными речами Палаты депутатов, либеральными сочине­ниями Бенжамена Констана, Н. Муравьев сурово оценивал русскую по­литическую действительность.

Оглядываясь вокруг, он видел принижен­ность и холопство - неизбежные результаты отсталых правовых отноше­ний. Вдумываясь в государственное устройство России, он не находил в нем прочной основы для укрепления внутренней силы. Свобода из книж­ного отвлеченного понятия превращалась в манящий и волнующий иде­ал, который соединялся не только с античными образами, но и с яркими ощущениями современной эпохи.

Безмятежные занятия поэзией и наукой казались недостойными настоящего гражданина; политическое равноду­шие К.Н. Батюшкова, его мировоззрение эпикурейца и скептика вызы­вали раздражение и задорные реплики. Печатные похвалы императорам и вельможам казались Н. Муравьеву бесстыдным и унизительным серви­лизмом, высокая оценка официальных реформаторов - противоречием исторической истине, возвеличение поэзии заставляло напоминать о других «прекраснейших достояниях человека» - о «вере, добродетели и свободе». Старая семейная патриархальность исчезала как дым. Внушения отца преодолевались силой жизненных впечатлений. В сознании Н. Му­равьева назревал внутренний перелом, брожение мыслей и чувств прони­калось активными либеральными настроениями.

Переживания Н. Муравьева были типичными для прогрессивной части дворянского поколения: политические выводы, которые он высказывал в своих заметках и письмах, слагались не только в часы уединенного раз­мышления, но и в моменты живого общения с товарищами и друзьями. Так же характерно и основное направление его мыслей. Проникаясь кри­тическим отношением к русской действительности, Н. Муравьев занимает умеренную  политическую позицию: он избегает «ужасного» извержения революционных вулканов и предпочитает «глубокомыслие» и «приличие» не только в содержании исторических сочинений, но и в живом процес­се политического преобразования.

Никита Муравьев и его друзья начина­ют проникаться той же либерально-буржуазной идеологией, какую за четверть века до них в аналогичной, но неизмеримо более сложной об­становке исповедовали молодые последователи французских аристокра­тов - маркиза Лафайета и графа Мирабо.

7

III. ПЕРИОД РЕВОЛЮЦИОННЫХ СТРЕМЛЕНИЙ

По удачному выражению Сергея Муравьева-Апостола, «распростране­ние... революционных мнений в государстве следовало обыкновенному и естественному порядку вещей, ибо если возбранить нельзя, чтобы обще­ство не имело влияния на сие распространение, справедливо также и то, что если б мнения сии не существовали в России до рождения общества, «но не только не родилось бы, но и, родившись, не могло ни укоренить­ся, ни разрасти[сь]».

Отвечая на вопросы Следственного комитета, декаб­ристы указывали различные причины, повлекшие за собой образование революционной организации: они вспоминали о своем пребывании за границей, о чтении политической литературы, о конституционных рефор­мах начала XIX в., наконец, о либеральных обещаниях европейских пра­вительств и самого Александра I. Но над этими частными фактами доми­нировало одно господствующее явление - неотвратимый «дух времени», который возбуждал революционные мысли и толкал на активные полити­ческие действия.

«От одного конца Европы до другого видно везде одно и то же, от Португалии до России, не исключая ни единого государст­ва, даже Англии и Турции, сих двух противоположностей, дух преобра­зования заставляет, так сказать, везде умы клокотать». Это утверждение П.И. Пестеля хорошо передает нам не только субъективное ощущение современников, но и действительный факт широкого распространения ли­берализма, этого идеологического оружия борющейся за власть буржуа­зии. Однако, подчеркивая историческую закономерность возникновения общества, показания и воспоминания участников не раскрывают нам объ­ективных источников преобразовательного духа и не выясняют вопроса, почему либеральное мировоззрение осложнилось системой революцион­ных актов.

Исходя из имеющихся данных о первой четверти XIX в., мы видим непосредственную связь, которая соединила членов тайной организации с прогрессивными кругами дворянского общества: социальные и полити­ческие стремления декабристов выражали ту же идеологию, какая выра­стала и развивалась в оппозиционной среде, за рамками тайного рево­люционного союза.

Декабристы имели сочувственную и солидарную аудиторию, которая отзывалась на их политические высказывания и поставляла им новые молодые резервы. Действительные причины появ­ления революционного общества коренились в развитии капитализма, ко­торое привело к возникновению буржуазной идеологии, породило офи­циальные и частные проекты конституции, вызвало к жизни разнообраз­ные записки о ликвидации крепостного права. Но в отличие от мирных сторонников либеральных преобразований декабристы восприняли идею насильственного переворота, что отграничило их от легального оппози­ционного движения.

Этот переход на революционные позиции произошел по окончании заграничного похода в условиях острого послевоенного кризиса, в обстановке нараставшего повсеместного недовольства. Усвое­ние революционной тактики было закономерным ответом на усиливав­шуюся политическую реакцию, проявлением острой борьбы между хра­нителями феодально-крепостного режима и носителями новых буржуаз­ных тенденций. Однако первые шаги революционного авангарда были еще неуверенными и шаткими; они отражали в себе слабую оформленность слагающегося течения и двойственную природу буржуазно-дворян­ской идеологии. Процесс социального перерождения, который совершался в недрах привилегированного сословия, ярко обнаружился в последова­тельных этапах развития тайного общества.

Политическая инициатива и здесь принадлежала представителям крупного землевладельческого дворянства. Первая отчетливая программа революционного общества датируется 1814 г. и связана с аристократиче­скими именами М.Ф. Орлова и гр. М.А. Дмитриева-Мамонова. До­говариваясь об учреждении тайного «Ордена русских рыцарей», они про­ектировали целую систему буржуазных преобразований: «ограничение самодержавной власти» и «упразднение рабства», введение суда присяж­ных, «вольное книгопечатание», «уничтожение государственных монопо­лий» и, «наконец, уменьшение монастырей».

Эти буржуазные элементы намечавшейся программы особенно оттенялись идеей широкой торгово-капиталистической экспансии: учредители «Ордена» требовали основания торговых компаний для хозяйственного овладения Сибирью, торговли с Китаем и Японией; они проектировали даже уничтожение коммерческой монополии англичан на Ближнем Востоке, а устройство Волго-Донского и Волго-Двинского каналов должно было облегчить экономическое про­движение к балтийскому и черноморско-каспийскому рынкам. Авторы проекта настаивали на усилении пограничной армии и на расширении флотов - балтийского, черноморского и в водах Архипелага; они стреми­лись к освобождению всех славянских народов, прокламировали «изгна­ние турков из Европы и восстановление греческих республик под протек­торатом России» <...>

В этих требованиях программы звучали не только новые, буржуазные тенденции, но пережитки старой дворянской доктрины. Однако феодаль­ное прошлое заявляет о себе еще настоятельнее и резче, когда мы прислушиваемся к чисто политическим требованиям Орлова и Дмитрие­ва-Мамонова: самодержавную власть они предположили ограничить все­могущей властью Сената, которая была очерчена в духе верховников XVIII столетия.

Сенат был составлен из 200 наследственных пэров, маг­натов или вельмож государства, из 400 представителей дворянства и из 400 представителей народа; наследственным вельможам даровались уде­лы городами и поместьями»; казенные земли раздавались «по государст­венным уважениям частным людям»; крупнейшим торговым центрам присваивались «привилегии вольных ганзеатических городов»; наконец, «Ордену русских рыцарей» (или «рыцарей русского креста») предостав­лялись «поместья, земли и фортеции наподобие рыцарей Тамплиеров, Тевтонических и прочих».

Таким образом, дворянство не только сохраня­лось, не только удерживало львиную долю своей власти - оно экономи­чески укреплялось и еще более аристократизировалось. Перед нами - возрождение старых аристократических проектов, которые частично вобрали в себя новые, буржуазные наслоения. Этими социально-эконо­мическими нововведениями программа Орлова и Дмитриева-Мамонова за­метно отличается от проектов кн. M.M. Щербатова, но она кажется нам еще архаичнее, чем конституционные наброски адмирала Н.С. Мордви­нова. Первые прозелиты воинствующего либерализма начинали с утвер­ждения старого сословно-феодального принципа.

Платформа «Ордена русских рыцарей» постепенно эволюционировала в республиканском направлении: к 1817 г. монархический Сенат «Ордена» заменила «Народная веча»; исполнительная власть сосредоточилась в лице двух «имперских посадников»; политическая программа осложнилась резкими выпадами против деспотизма «тиранов». Но эта формальная пе­ремена не изменила социальной природы проектируемого государства.

Народное вече оказалось разделенным на две палаты: «Вельможная ка­мора» должна была состоять из 221 наследственного вельможи греко-российского вероисповедания, 442 представителей от дворянства, 10 де­путатов русского рыцарства («в коем, кроме русских православных, ни­кого быть не может») и 6 депутатов от вольных городов («хотя бы они были и плебеяне»); «Нижнюю камору», или «Палату мещан», должны были составить около 3 тыс. городских депутатов, «кои могут быть изби­раемы между дворянами, между духовными, между мещанами, между купцами всех гильдий, между мастеровыми и между поселянами».

При этом каждая палата получала особого председателя, избранного большин­ством голосов, но исключительно из среды вельмож или рыцарей. Вель­можи должны были владеть неприкосновенными «уделами», расположен­ными в местностях, которые присылали их в качестве «наследственных представителей и депутатов». Вся страна разделялась на 17 областей, получавших исторические названия «царств», «государств» и «великих княжеств». Представители иноземных «окраин» (в том числе «Лифляндское, Курляндское и Финляндское шляхетство») были подчинены рус­скому патронату.

Таким образом, английский прообраз приобрел доморощенное феодаль­ное истолкование, сильно напоминавшее аристократические проекты XVIII столетия. Правда, Орлов и Дмитриев-Мамонов шагнули далее Щербатова, Панина и Мордвинова: они допустили к участию в предста­вительстве не только дворянство и купечество, но и мещанство, и даже «мастеровых и поселян». Но эта дань новому времени только резче от­теняла господствующую роль привилегированного сословия, а подчеркну­тое пристрастие к удельной фразеологии сближало авторов с еще более отдаленными предшественниками - с составителями боярского феодально­го проекта далекого 1681 г.

Так же характерны организационные формы учреждавшегося «Орде­на»: превращая его в замкнутое масонское общество с торжественным ритуалом и строгой иерархией, Орлов и Дмитриев-Мамонов избирали проторенную колею традиционных дворянских объединений; они созна­тельно использовали старую, сословно-аристократическую форму во имя сокровенной тайны политического заговора. «Великое искусство руково­дителей революции, - говорил Дмитриев-Мамонов, - состоит в том, чтобы поставить своих агентов в невозможность отступить, и, только волнуя умы, достигают того пункта, который, так сказать, составляет Тарпейскую скалу тиранов... Нужны тайны, секрет... секрет мины, наполненной порохом, - нужно ее взорвать...».

Вступавший в высшую степень «Орде­на» приносил клятву, что он будет одинаково поражать и Тарквиниев, и Неронов, будет «чтить и лобызать кинжал, коим поразится похити­тель прав, чести и свободы Отечества», не будет опасаться угрожающих казней и бесстрашно пойдет на революционные средства. Вчитываясь в переписку Орлова и Дмитриева-Мамонова, мы видим, что в их сословно-дворянском истолковании революция - не массовое народное движение, а низвержение тирана при помощи привычного и старого способа царе­убийства.

Таким образом, программа, организация и тактика первых инициато­ров предполагаемого революционного общества упиралась в одну и ту же сословно-феодальную традицию. Даже революционный республика­низм, к которому склонялись учредители «Ордена русских рыцарей», имел такую же феодально-аристократическую подкладку: политические идеалы Орлова и Дмитриева-Мамонова мало отличались от теорий фран­цузских монархомахов, прославлявших средневековые привилегии и вла­гавших аристократическое содержание в идею народного суверенитета. Но феодальная традиция послужила для русских революционеров только исходным пунктом дальнейшего политического развития: задуманный «Орден русских рыцарей» не успел развернуться в настоящую револю­ционную организацию - очень скоро его оставили и М.Ф. Орлов и Н.И. Тургенев, работавший над самостоятельным проектом учреждения пэрства; центрами консолидации сил явились другие объединения, более свободные от феодальных пережитков и широко открывавшие свои двери усиливавшемуся буржуазному течению.

1816-й и особенно 1817 год были периодом большого общественного оживления. В прогрессивных кругах дворянского общества наблюдалась настойчивая тенденция к объединению и организации. Почти одновремен­но начали возникать новые масонские ложи; сложился более демократи­ческий «Союз ложи Астреи», было положено основание Московскому об­ществу сельского хозяйства, появились новые литературные общества. На этом фоне начавшегося подъема приобрело особенное значение воз­никновение новой революционной организации, которая выросла естественно и логично из ранее наметившегося объединения.

Идея образова­ния тайного общества сложилась в тесном муравьевском кружке, объединенном передовыми стремлениями и общностью интересов. Александр Муравьев первый выдвинул эту мысль, поделился ею с Никитой Муравье­вым и встретил его принципиальное одобрение; тогда он созвал у себя предварительное совещание из нескольких ближайших друзей (Никита Муравьев, И.Д. Якушкии и братья Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы). Задачей тайного политического союза намечалась борьба за «монархическую конституцию». Но эти предварительные организацион­ные совещания не получили реального результата, пока в группу инициато­ров не влилась новая сила в лице энергичного и революционно настроенно­го П.И. Пестеля.

Осенью 1816 г. переговоры об учреждении тайного общества вступили в новую фазу и захватили более широкий круг кан­дидатов. Александру Муравьеву и здесь принадлежала инициативная, ведущая роль: являясь активным и воодушевленным масоном, он выс­тупил с предложением превратить тайную политическую организацию в замаскированную фракцию полулегального масонского объединения; по-видимому, он руководился указаниями французского опыта, непосред­ственно воспринятого на заграничных собраниях «Парижского Востока». Брошенная идея встретила деятельную поддержку со стороны Пестеля, который представлял себе тайное общество в виде замкнутого и строго конспиративного боевого союза.

Для проведения организационного плана была намечена ложа «Трех добродетелей», носившая характер военно-аристократического кружка передовых офицеров. Предложения Александ­ра Муравьева и Пестеля не встретили настойчивых возражений: изолированной оппозиции С.П. Трубецкого противостояла сплоченная фаланга всех остальных учредителей. Члены слагающегося союза начали мирное наступление на ложу «Трех добродетелей»: они организованно внедрились в ее состав, активно посещали ее собрания, образовали в ней сплоченное ядро и захватили в свои руки командные должности, начи­ная со стула «великого мастера» и кончая скромным местом церемоний­мейстера.

Ложа «Трех добродетелей» приняла «якобинский» характер и сделалась организационной опорой для привлечения новых членов и для совместных политических встреч. Параллельно разрабатывался устав самой фракции - того революционного союза, которому Пестель и Алек­сандр Муравьев стремились придать боевое, действенное значение. Была избрана особая комиссия из четырех лиц - С.П. Трубецкого, И.А. Дол­горукова, Ф.П. Шаховского и П.И. Пестеля.

По единодушным пока­заниям на следствии, Пестелю принадлежала руководящая роль в этом деле; именно он координировал организационные формы вновь образуемого союза с привычными формами масонского объединения: он разделил всех членов на три иерархические степени - братьев, мужей и бояр, обставил вступление в общество торжественными строги­ми клятвами и положил в основание его деятельности суровое начало беспрекословного послушания.

Пестелем, несомненно, руководила опре­деленная идея: по признанию Н. Муравьева, разработанный статут «про­поведовал насилие»; делая доклад на заседании общества, Пестель апел­лировал к историческому опыту Комитета общественной безопасности. По его глубокому убеждению, революционное общество должно было действовать на началах внутренней диктатуры во имя согласованного единства предпринимаемых начинаний. Правда, ссылка на диктатуру вызвала  всеобщие возражения, но идея насилия была принята вместе с проектом конспиративной и строго дисциплинированной организации.

Общество получило название «Союза истинных и верных сынов Отечества» (в про­сторечии его называли более кратко - «Союзом спасения»). Учредители точно формулировали свои политические задачи: способствовать достижению представительного правления и освобождению крепостных кре­стьян. Никакой программы не было принято - сами инициаторы имели еще неясные и неоформленные социально-политические воззрения.

Огра­ничились основными руководящими принципами, но дополнили их неко­торыми тактическими предположениями: осторожно, но планомерно рас­ширять состав конспиративного общества, овладевать командующими государственными постами и но смерти императора ограничить власть воцаряющегося наследника. Заимствованные формы масонского ритуала должны были обеспечить достижение разных целей: поставить внешнюю преграду между посвященными и профанами и придать революционной организации невинную форму обычной масонской ложи. Вторая защит­ная оболочка - завоеванная ложа «Трех добродетелей» - должна была еще более обеспечить момент политической конспирации.

Никита Муравьев принял самое активное участие в образовании «Сою­за истинных и верных сынов Отечества». Он был избран секретарем тайного общества и одновременно введен в состав масонской ложи «Трех добродетелей». 30 января 1817 г. его посвятили в масонские уче­ники, 27 февраля повысили в высшее звание «иоанновского мастера». На решающих масонских выборах 14 июня Никита Муравьев действовал солидарно с революционным кружком и наряду с П.П. Лопухиным, Шаховским, Александром и Сергеем Муравьевыми вошел в среду руко­водящих «официалов» ложи: его избрали на должность ритора и он вы­ступал с религиозно-нравственными речами;  нередко  он исполнял обя­занности   секретаря - многие протоколы ученических, товарищеских и мастерских лож написаны его рукою и скреплены его подписью. На его квартире собирались члены «Союза спасения», в его лице видели одного из главных руководителей революционного общества наряду с Пестелем, Трубецким и Александром Муравьевым. Нет никакого сомнения, что он » был согласен с организационным планом А. Муравьева и Пестеля и в этом первом революционном шаге отразил степень своего раннего политического подъема.

«Союз спасения» был образован гвардейскими офицерами, принадле­жавшими к кругу землевладельческого дворянства; однако социальный состав нового общества представляется нам не вполне однородным. С од­ной стороны, мы находим здесь представителей крупного помещичьего слоя, связанного с верхами сановной аристократии: таковы титулованные члены союза - князья Лопухин, Трубецкой, Долгоруков и Шаховской. К ним примыкают Никита Муравьев, Сергей и Матвей Муравьевы-Апо­столы, братья И.П. и С.П. Шиповы, М.А. Фонвизин и М.С. Лунин.

С другой - мы видим выходцев из среднего, менее зажиточного дворян­ства - братьев Александра и Михаила Муравьевых, Пестеля, Якушкина и Ф.Н. Глинку; по-видимому, к той же общественной группе принад­лежали М.Н. Новиков, И.Г. Бурцев и братья Павел И. и Петр И. Колошины. Революционное общество оказалось союзом различных дво­рянских прослоек, которые вносили в неоформившуюся организацию различные социальные и политические тенденции.

Трубецкой с самого начала был представителем более умеренного, либерально-помещичьего течения: в образовании тайного политического общества он видел гро­моотвод против стихийного народного возмущения; он выступал против­ником замкнутой организации и боевой тактики; постепенно он нашел себе активных сторонников в лице Михаила Муравьева, Бурцева и братьев Колошиных. Наоборот, Пестель, при всей неоформленности его первоначальных воззрений, уже склонялся в сторону мелкобуржуазного радикализма; идеи диктатуры и революционного насилия противоречиво уживались в нем с надеждой предупредить «ужасные происшествия» французской революции.

Остальные члены тайного общества составляли колеблющийся и разнородный центр, примыкавший крайними флангами к революционной левой  (такую тенденцию мы замечаем у Н. Муравье­ва и Лунина) и к умеренной правой (такую позицию занимали Якушкин и Фонвизин). Первоначальные формулировки были еще неопределен­ными и расплывчатыми: задачи «Союза спасения» ничем не отличались от либерального направления, которое проявлялось в дворянском обще­стве этой эпохи. Разногласия должны были вспыхнуть в тех пунктах, которые отмежевывали конспиративную организацию от окружавшего ее внешнего мира: это были вопросы ближайших тактических действий и внутреннего организационного строения.

Нет никакого сомнения, что в этот ранний период были далеко не изжиты надежды на мирные преобразования, даруемые с высоты мо­нархического трона. Революция мыслилась как ultima ratio и представ­лялась по-старому - не в виде массового восстания, а в привычных формах традиционного переворота с цареубийством. Разговоры на эту жгучую тему волновали инициаторов общества еще раньше, чем был принят революционный устав «Союза спасения». Обсуждали не только принципиальную необходимость цареубийства, но и конкретные условия его практического осуществления.

Предложение Лунина, внесенное в конце 1816 г., (поразить императора на царскосельской дороге), рас­сматривалось интимным кружком наиболее революционных заговорщи­ков; наряду с Пестелем и Муравьевыми-Апостолами в беседе принял участие и Никита Муравьев. Правда, эти мимолетные совещания не имели практических результатов, но самая идея не умирала и снова выступала на первый план при всяком обострении революционного на­строения.

Осенью 1817 г. Гвардейский корпус был передвинут из Петер­бурга в Москву. Здесь, в обстановке бесконечных парадов и строгих служебных взысканий, создавался постоянный источник для оппо­зиционного недовольства. Демонстративный арест Александра Муравьева во время крещенского парада 1818 г. возмутил передовых офицеров гвардии. Правительственная политики не принимала ожидаемого ли­берального курса.

Антагонизм между либералами и консерваторами при­нимал форму непримиримого конфликта. Известия о бунте в новгород­ских военных поселениях подрывали доверие к Александру I. Со всех концов государства доносился рокот крестьянского возмущения. В такой обстановке было получено письмо Трубецкого, передававшее петербург­ские слухи о возвращении литовских губерний в состав самостоятельной Польши.

Это известие сыграло роль последней воспламеняющей искры. На квартире Фонвизина было созвано заседание руководящих членов «Союза спасения». Председательствовал Александр Муравьев, присут­ствовали братья Муравьевы-Апостолы, Шаховской, Никита Муравьев и Якушкин. Правительственная политика подверглась коллективному об­суждению и резкой оценке. Александр Муравьев предложил перейти к немедленным действиям и поставил вопрос о покушении на жизнь Алек­сандра I. Эта мысль встретила всеобщую и энергичную поддержку.

Уча­стники совещания намечали организационные детали террористического акта: по старой традиции предлагали произвести покушение в покоях дворца, воспользовавшись назначением в караул Семеновского гвардей­ского батальона. Собрание не только согласилось с предложением А. Му­равьева, но и вынесло дополнительно постановление бросить жребий для назначения исполнителя. После принятия принципиального решения один из участников совещания - Якушкин - добровольно вызвался на совер­шение акта и предложил не прибегать к метанию жребия.

Таким образом, идея цареубийства со всеми политическими последствиями этого факта (т. е. с предъявлением конституционных требований и попыткой госу­дарственного переворота) получала конкретные очертания близкого и неминуемого события. Такой исход совещания вызвал немедленную реак­цию: Сергей Муравьев-Апостол добился от товарищей двухдневной отс­рочки и представил письменное возражение против проекта А. Муравьева.

За это время возбужденное настроение спало, и сам инициатор пе­рестал настаивать на своем первоначальном предложении. Руководители общества постарались отговорить экзальтированного Якушкина, и вол­нующий вопрос о цареубийстве был снят с текущего обсуждения.

Никита Муравьев был одним из участников совещания у Фонвизина. Несомненно, что он активно сочувствовал предложению А. Муравьева; больше того, есть основания утверждать, что он остался неудовлетворен­ным отменой предварительного решения. Через несколько дней он прие­хал к Александру Муравьеву вместе со своим двоюродным братом Артамоном. В уединенной беседе с глазу на глаз приехавшие сделали новое предложение - организовать цареубийство на собственный страх и риск; при этом развивался определенный план покушения: воспользо­ваться предстоящим балом в Грановитой палате и публично поразить самодержавного деспота.

Но председатель «Союза спасения» решительно отверг подобное предложение, доказывая его безрассудство и политиче­скую нецелесообразность. На следствии Никита Муравьев отрицал свое непосредственное участие в замысле, но он не мог не признать своего содействия, оказанного Артамону Муравьеву. Активная боевая позиция Никиты Муравьева устанавливается документальными данными следст­венного процесса.

Несомненно, что члены «Союза спасения» выступали здесь с опре­деленными революционными планами: дело шло не только о смене императора и изменении курса внешней и внутренней политики (как 17 лет ранее, после убийства Павла I), а об изменении формы правления и о глубокой социальной реформе. Такой вывод логически вытекает из всей позиции «Союза спасения» и из первоначального соглашения его основателей.

Но революционное выступление 1818 г., рассчитанное на насильственное введение конституции, облекалось в старую феодальную оболочку дворянского дворцового заговора; оно сильно отличалось от последующих замыслов Пестеля - плана вооруженного восстания, революционной диктатуры и демократической республики. И в заимство­вании масонской организации, и в тактических планах цареубийства Никита Муравьев идет вместе с «Союзом истинных и верных сынов Отечества», он еще не оторвался от традиционной линии, начертанной XVIII в. и продолженной «Орденом русских рыцарей».

Революционная вспышка в недрах тайного общества имела важные организационные последствия: она способствовала резкому расслоению членов и вызвала обратную реакцию со стороны более умеренного тече­ния. Скрытая оппозиция против боевых намерений Александра Муравье­ва и Пестеля нашла себе открытое и яркое выражение. Вокруг Михаила Муравьева сосредоточились упорные  защитники легального  образа действия. Они возражали против устава Союза спасения, проповедовавшего насилие и основанного  на  клятвах;   требовали  переустройства  тайного  общества в безобидную форму мирной организации; «медленное действие на мнение» противопоставляли опасным террористическим   замыслам, организационные споры вспыхнули еще в Петербурге, в Москве они приобрели более обостренную форму.

Накануне совещания о цареубийстве (разногласия доходили до грани раскола. Неудачная революционная вспышка повлекла за собой политическую реакцию, и умеренное течение одержало полную и решительную победу. Решили вовсе отказаться  от революционного статута Пестеля и в основу реорганизации положить лояльнейший устав немецкого Тугендбунда. Была избрана комиссия в составе трех членов - Трубецкого и Муравьевых (Никиты и Михаила).

Самый состав комиссии предопределял результат ее занятий: Михаил Муравьев был главным выразителем умеренного течения, Трубецкой с самого начала оспаривал конспиративные проекты Пестеля; единственным сторонником революционного курса оставался Никита Муравьев, но он был бессилен против единого фронта своих противников. По-видимому, он продолжал настойчиво отстаивать старую пестелевскую идею, ста­раясь соответственно переделать мирные параграфы заимствованного устава.

Между сочленами по комиссии должны были разгореться горячие споры: работа по созданию новой организации затянулась на долгий (четырехмесячный) срок. В конце концов предложения Никиты Муравье­ва были отвергнуты,  и он предпочел сложить с себя полномочия, усту­пив свое место умеренному П. Колошину. Комиссия получила более однородный характер и довела до конца порученную задачу. Новый устав ликвидировал революционное наследство «Союза истинных и верных сынов Отечества»: он создавал мирное полулегальное общество, приз­ванное содействовать правительству в сфере благотворительности, образо­вания, правосудия и общественного хозяйства.

Принцип активного рево­люционного действия заменялся идеей широкой, но мирной пропаганды; конспиративно-замкнутой организации противопоставлялась система широко разветвленных и связанных ячеек; на место выдержанной иерархии и строгой дисциплины ставилась периодическая сменяемость и выборность руководящих органов. Черты масонского  ритуала  устранялись, как ненужные пережитки «якобинского» плана.

Правда, соста­вители устава не ограничились формулировкой  одних легальных задач; судя по сообщениям на следствии, они составили вторую, конспиративную часть устава, которая была предназначена для испытанных и посвящен­ных сочленов: здесь говорилось о конечных целях союза - об ограниче­нии самодержавной власти и об освобождении помещичьих крестьян.  Таким образом, разнородный состав тайного общества повлек за собой резкое расхождение во взглядах; предметом столкновения послужили организационные вопросы, но исходными пунктами разногласия были различия в понимании тактики.  

В этом первом характерном расколе  уже таился зародыш борьбы между двумя противоположными программными направлениями.  Мелкобуржуазные тенденции Пестеля оказались не  по плечу помещичьему либерализму громадного большинства деятелей сою­за. При этом представители средней землевладельческой группы оказа­лись еще более упорными в своей оппозиции Пестелю, чем выходцы из богатого титулованного дворянства. Немудрено, что радикально настроенный Пестель не признал совершившейся перемены и только через два года, уступая неотвратимой силе обстоятельств, согласился отказаться от старого статуса 1817 г.

Совершенно иную позицию занял Никита Муравьев. Сначала он сое­динился с протестующим Александром Муравьевым и образовал с ним «Тайное военное общество», которое сумело завербовать значительное число офицеров гвардии. Некоторое время мы видим Н. Муравьева во главе одной из управ этой широкой, но мимолетной политической орга­низации. Но очень скоро он отказался от дальнейшей борьбы, примирил­ся с новым уставом «Союза благоденствия» и сделался одним из правя­щих членов коренного совета. Политическая революционность Н. Му­равьева имела определенные границы - она предполагала неразрывный союз с той либерально-помещичьей группой, которая наложила свою печать на новые статуты 1818 г.

Ликвидация первоначального революционного плана делала тактиче­ски ненужным участие декабристов в масонской ложе «Трех доброде­телей». Громоздкость масонского ритуала и неизбежная разнородность состава значительно затрудняли политическое использование ложи. Лояльный характер нового объединения и без того обеспечивал возмож­ность широкого воздействия на окружающую дворянскую среду.

Весной 1818 г. Гвардейский корпус вернулся из Москвы в Петербург, ложа «Трех добродетелей» возобновила свои «работы», но многие из ее членов уже перестали отзываться на стук масонского молотка: кроме отсутст­вующих С.Г. Волконского и Пестеля, мы не встречаем здесь Шахов­ского и Александра Муравьева; быстро отпадают Колошин и Долгоруков, постепенно начинают отставать Никита Муравьев и Сергей Муравьев-Апостол.

По-видимому, консервативные столпы масонского ордена заме­тили специфические особенности «якобинской» ложи и поспешили орга­низовать против нее спасительные контрманевры. Члены тайного обще­ства не оказали им энергичного отпора, и августовские выборы официа­лов ложи разбили старое руководящее ядро конспираторов. За декабри­стами еще остались должности наместного мастера, ритора и церемоний­мейстера; Никита Муравьев еще продолжал исполнять свои старые ораторские обязанности. Но к концу 1818 г. положение окончательно вы­яснилось, и Н. Муравьев одновременно с Долгоруковым 22 ноября офи­циально «покрыл свои работы».

Условным масонским языком он известил об этом «достопочтенных братьев» ложи «Трех добродетелей». Он не отрекся от преданности масонскому ордену («сердце и уши мои всегда будут внимательны к ударам нравственного молота»), но, ссылаясь на «семейственные и гражданские занятия», заявил о невозможности уча­ствовать в непосредственной деятельности масонов. В этот период политические мотивы имели приоритет в сознании Н. Муравьева; очень возможно, что его христианские чувства и культ добродетели роднили его с масонской организацией, но он отдавал предпочтение более реаль­ным стремлениям и более актуальным жизненным интересам.

Новообразованный «Союз благоденствия» сложился под знаменем по­литической пропаганды - возникала необходимость в распространении своих взглядов и в привлечении новых членов. Политическая обстановка как будто благоприятствовала предпочтенному лояльному курсу: на от­крытии варшавского сейма Александр I обещал осчастливить Россию «законно-свободными учреждениями»; вероятно, через кн. П.А. Вязем­ского заговорщикам было известно о высочайшем поручении H.H. Но­восильцеву составить проект конституции; провозглашение октроирован­ных конституций в Баварии, Бадене и Вюртемберге питало иллюзии мирного политического переворота.

Реакционная политика самодержа­вия еще не отлилась в резкие формы, политический либерализм был не только основой революционного объединения, но и широко распростра­ненным общественным течением. «Союз благоденствия» питался соками прогрессивной дворянской среды, был ее передовым авангардом; но, отражая в себе общественное течение, он выступал в активной роли возбуждающего фермента. Разговоры в салонах, пропаганда среди офи­церства, образование вольных литературных обществ, участие в жур­налах, распространение политических рукописей служили одной и той же практической цели - подготовить Россию к восприятию будущей кон­ституции. Под таким углом зрения развивалась и деятельность Никиты Муравьева.

Еще раньше, в 1817 г., он выступил на дорогу политической пропа­ганды. Вместе с двумя единомышленниками - М.Ф. Орловым и Н.И. Тургеневым - он вошел в литературное общество «Арзамас», ко­торое объединяло передовых представителей нового, карамзинского на­правления. Общество возникло в 1811 г. в форме интимного дружеского кружка и в противовес официозной «Беседе любителей русского слова». Путем веселой и остроумной шутки здесь пародировалось отсталое тече­ние «шишковистов», вырабатывались и оформлялись новые литературные вкусы.

Литературный кружок насчитывал в своем составе крупнейших представителей русской поэзии - В.А. Жуковского, К.Н. Батюшкова и A.С. Пушкина, поэтов - П.А. Вяземского, В.Л. Пушкина и Д.В. Да­выдова, знатоков и ценителей литературы - С.С. Уварова, Д.Н. Блудова и Д.В. Дашкова, наконец, образованных дилетантов вроде Александ­ра Тургенева и Д.П. Северина. Появление декабристов составило пово­ротный пункт в истории «Арзамаса»: программные речи Николая Тургенева и Михаила Орлова призывали веселых арзамасцев к более серьезной общественной работе.

Под влиянием нового направления сло­жился план литературного и политического журнала, посвященного «рас­пространению идей свободы, приличных России в ее теперешнем поло­жении, согласных со степенью ее образования, не разрушающих настоящего, но могущих приготовить лучшее будущее». Наряду с худо­жественными произведениями в журнале должны были помещаться само­стоятельные политические статьи и «обозрения современных происшест­вий»; предполагалось широко использовать западноевропейскую прессу; М. Орлов и Н. Тургенев должны были занять руководящее место в по­полнении первого политического отдела. Кроме того, была внесена боль­шая ясность и стройность в организацию общества: был составлен устав, который определял обязанности членов и выдвигал главной целью «поль­зу отечества, состоящую в образовании общего мнения».

Никита Муравьев вошел в литературный кружок в качестве равно­правного и активного деятеля: живой интерес к литературе и широкие связи среди писателей обеспечили ему место за столом «Арзамаса». По­лучив хорошее классическое образование, он не отворачивался и от сов­ременной поэзии: следил за выходящими произведениями А.С. Пушкина, B.А. Жуковского и К.Н. Батюшкова, посещал литературные вечера, да­вал оценку стихотворениям И.И. Козлова, в беседах с П.А. Катениным любил «перебирать всю словесность от самого потопа до наших дней и истреблять почти всех писателей».

Батюшков и Н.И. Гнедич считали его своим другом, молодой Пушкин читал у Муравьевых свои нелегальные экспромты. Удачное выступление на страницах «Сына отечества» завое­вало Н. Муравьеву похвалы и надежды литературных соратников. В «Арзамасе» он числился под псевдонимом Адельстана и Статного Лебедя. В проектированном журнале ему уделялось место исторического писателя и политического корреспондента. Нет никакого сомнения, что он состав­лял единый внутренний фронт с М. Орловым и Н. Тургеневым. По их плану издание органа «Арзамаса» должно было стать общественным ру­пором для новых идей либерального мировоззрения.

Разнородность состава и отъезды активных членов расстроили не ­только проект журнала, но и дальнейшее существование « Арзамаса». Несмотря на усилия Жуковского, общество захирело и развалилось: оно дифференцировалось на активно-политическое и нейтральное течения и утратило внутренний стимул своего развития. Но идея политического журнала не умерла вместе с «Арзамасом»: ее горячим защитником явил­ся Николай Тургенев, автор либерального финансового трактата и актив­ный деятель «Союза благоденствия».

Н.И. Тургенев стремился придать своему начинанию широкое поли­тическое значение: в проспекте об издании предполагаемого журнала он мотивировал свою мысль возросшими потребностями русского общества: «Ныне, когда ум народов вследствие сильных происшествий оставил бес­плодные поля мрачной мечтательности и обратился к важной действи­тельности; ныне, когда дух времени в несколько лет пролетел несколько столетий, - ныне нравственные потребности наших соотечественников; получили иное свойство». Журнал предполагалось назвать «Архивом по­литических наук и российской словесности»; для успешной реализации идеи предполагалось создать специальное журнальное общество - одно из вольных ответвлений революционного «Союза благоденствия». Для отсталой, но пробудившейся России журнал должен был явиться «голу­бем спасения, вестником берега свободы».

Н.И. Тургенев пригласил в качестве соредактора либерального профессора Петербургского универси­тета А. П. Куницына, в качестве членов учреждаемого общества - участников «Союза благоденствия»: Никиту Муравьева, И.И. Пущина, Ф.Н. Глинку, П.И. Колошина, И.Г. Бурцева и выдающихся литера­торов В.А. Жуковского, А.С. Пушкина, И.И. Дмитриева, П.А. Вязем­ского. Весной 1819 г. подготовка издания пошла энергичным темпом: со­бирались материалы, устраивались литературные собрания, совместно обсуждались предложенные статьи. Никита Муравьев оказался одним из наиболее деятельных членов: он посещал заседания у Н. Тургенева, чи­тал заготовленные «пьесы» и «подавал прекрасную надежду» своими литературными выступлениями. Но эта попытка организованной пропа­ганды либеральных идей не увенчалась успехом, так же как предыдущий заглохший проект «Арзамаса».

Однако неудача журнального общества не охладила энергии Н. Му­равьева: потребность в активном распространении своих мнений, в лите­ратурной пропаганде революционных идей могла удовлетворяться иными путями - с помощью негласного размножения рукописных трактатов, памфлетов и сатирических произведений. Этот способ широко применялся в начале XIX столетия не только членами тайного общества, но и отдель­ными представителями свободной мысли. Экономические записки Н.С. Мордвинова, наряду с речами М.Ф. Орлова и либеральными эпи­граммами Пушкина ходили по рукам не только в столице, но и в про­винции. Никита Муравьев прибегнул к тому же распространенному спо­собу; ближайшим поводом для появления его рукописи послужило на­шумевшее издание «Истории государства Российского» H.M. Карамзина.

8

История (не только всеобщая, но и русская) всегда вызывала к себе живой интерес со стороны Н. Муравьева. Сочинения Тацита и Плутарха были его настольными книгами, произведения немецкого историка Иоганна Мюллера вызывали его восхищенные отзывы. Его черновые тетради были заполнены цитатами из исторических сочинений. В его библиотеке стояли не только работы M.M. Щербатова, И.И. Болтина, Ф.И. Милле­ра и И.И. Голикова; он собирал коллекцию русских летописей, изучал их и делал из них самостоятельные извлечения. «Историю» Карамзина он ждал с большим нетерпением. Он выписывал из Москвы все появляв­шиеся тома и усиленно штудировал их в течение весенних месяцев 1818 г.

В конце апреля он писал своей матери: «С моего приезда я при­нялся жестоко за "Российскую Историю" и прочел первые ее четыре тома». В середине мая он снова возвращается к этой теме: «На днях я кончил седьмую часть "Истории" Карамзина... Я теперь читаю "Исто­рию" с карандашом и пестрю книгу своими замечаниями». К сожалению, этот экземпляр карамзинской «Истории» отсутствует в библиотеке Мос­ковского университета.

Сидя в Петропавловской крепости, Н. Муравьев заботливо стремился скрыть испещренную книгу от правительственных жандармов. Впоследствии он будет пользоваться ею в Сибири при состав­лении исторических примечаний к записке Лунина. В настоящее время этот ценный источник, по-видимому, находится во Флоренции вместе с сибирским архивом младшего брата А.М. Муравьева. Но отсутствие комментированного экземпляра можно отчасти восполнить другими материалами: в семейном архиве сохранились черновые эскизы и беловая рукопись, посвященная Никитой Муравьевым исторической работе Карамзина.

Разбираясь в этих бумагах, мы видим, с какой тщательностью отнесся автор к своей задаче. Он завел спе­циальный предметный словарь к «Истории государства Российского», сопоставлял Карамзина с его первоисточниками, проверял его выводы справками у классиков, Байера и Ломоносова, производил небольшие самостоятельные исследования (например, о венетах), критически анализировал общую концепцию российского историографа.

Большая предварительная работа была оборвана на разборе первого тома, но ее результатом явилась законченная и тщательно отредактированная руко­пись «Мысли об "Истории Государства Российского" H.M. Карамзина». В этой первой обработанной части подвергались анализу общие воззре­ния историографа. Именно эту работу Н. Муравьев предназначал для широкого обращения; предварительно он показал ее критикуемому авто­ру, читал на собраниях молодежи, давал на прочтение широкому кругу знакомых. Содержание записки раскрывает нам не только исторические взгляды Н. Муравьева, но и приемы его литературно-политической пропаганды.

Предисловие Карамзина было одновременно программой историка и исповеданием политика. Н. Муравьев одинаково реагирует на теоретиче­ские построения историографа и на его практические государственно-правовые выводы. Его возражения вызывает карамзинская теория исто­рического процесса и формулировка задач научной истории; но особенно энергично он опровергает основную политическую идею - о необходимо­сти мудрого примирения с несовершенной действительностью. Уже пер­вые абзацы предисловия пробудили критическую мысль Н. Муравьева.

Доказывая практическую пользу истории, Карамзин выдвинул следую­щий тезис: «Должно знать, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами благотворная власть ума обуздывала их бурное стремление, чтобы учредить порядок, согласить выгоды людей и даровать им возможное на земле счастье». В этих сло­вах Н. Муравьев увидел не только осуждение переворотов, но и попытку философского обоснования этого осуждения: мятежные страсти произ­вольны и неразумны, гражданское общество не нуждается в политиче­ских переменах, задача правителей - стоять на страже устойчивого по­рядка; естественный разум, воплощенный в существующей власти, дол­жен ставить решительные преграды неразумным и страстным порывам ко всяким историческим переменам.

Такой консервативной философской концепции Н. Муравьев противопоставил другую, диаметрально противо­положную. Исторический процесс не является произвольным творчеством человеческого ума; закономерная сила естественного хода событий дела­ет бесплодными произвольные усилия человеческого сознания. Столкно­вение мятежных страстей - неизбежная и обычная форма историческо­го процесса. Задача мудрых законодателей и правителей - не тупое сопротивление новшествам, а разумное примирение столкнувшихся инте­ресов.

История есть борьба и развитие - таков естественный и непре­ложный закон, который отвергает всякую мысль о спокойном и неизмен­ном существовании. В этой философской концепции Н. Муравьев отры­вался от старой консервативной теории, которая апелляцией к естественному разуму старалась освятить свое отрицание исторического прогресса. Н. Муравьев переходил на новую точку зрения, которая про­возглашала внутреннюю закономерность преемственного развития: «Слабы соображения наши противу естественного хода вещей. И тогда даже, когда мы воображаем, что действуем по собственному произволу, - и тогда мы повинуемся прошедшему: дополняем то, что сделано, делаем то, чего требует от нас общее мнение, последствие необходимое прежних действий, идем, куда влекут нас происшествия, куда порывались уже предки наши».

В соответствии с общим мировоззрением эпохи Н. Муравь­ев усматривает основные двигатели исторического процесса в появлении и развитии идей: «От времени до времени рождаются новые понятия, новые мысли. Они долго таятся, созревают, потом быстро распространя­ются и производят долговременные волнения, за которыми следует новый порядок вещей, новая нравственная система».

Эти философские предпосылки приводят Н. Муравьева к определен­ным практическим выводам. Карамзин убеждал гражданина, что история «мирит его с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкно­венным явлением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще ужасней­шие, и государство не разрушалось». Н. Муравьев противопоставляет этому тезису противоположную точку зрения: «В нравственном, равно как и в физическом, мире согласие целого основано на борении частей».

Если история есть закономерная смена моральных идей, то в обществен­ной жизни не может быть «нравственного сна квиетизма»: «Не мир, но брань вечная должна существовать между злом и благом; добродетель­ные граждане должны быть в вечном союзе противу заблуждений и по­роков». Напрасно искать действительного внутреннего единства в «согла­сии азиатского деспотизма»; свободное государство не разрушается от «взаимного борения граждан» - эта естественная борьба гармонически разрешается стремлением к общему благу. Примеры из античной и рус­ской истории должны разъяснить принципиальное положение автора.

«Несовершенство видимого порядка вещей есть, без сомнения, обыкно­венное явление во всех веках, но есть различие между несовершенства­ми. Кто сравнит несовершенства века Фабрициев или Антониев с несо­вершенствами века Нерона или гнусного Гелиогабала, когда честь, жизнь и самые нравы граждан зависели от произвола развращенного  отрока, когда владыки мира, римляне, уподоблялись бессмысленным тварям?»

Н. Муравьев снисходительно вспоминает «несовершенства великодушно­го, воинственного народа времен Святослава и Владимира», но он не мо­жет примириться с высокой оценкой и заключительными выводами Ка­рамзина. Историограф утверждал: «Одно государство Иоанна III есть редкое богатство для истории: по крайней мере не знак» монарха, достой­нейшего жить и сиять в ее святилище. Лучи его славы падают на колы­бель Петра - и между сими двумя самодержцами удивительный Иоанн IV» и целый «сонм доблестных патриотов».

Никита Муравьев рас­суждает иначе: он не может примириться с монголо-татарским игом, «с несовершенствами времен порабощенной России, когда целый народ мог привыкнуть к губительной мысли необходимости», но он считает, что «еще унизительнее для нравственности народной эпоха возрождения на­шего, рабская хитрость Иоанна Калиты, далее холодная жестокость Иоанна III, лицемерие Василия и ужасы Иоанна IV».

Карамзин невы­сокого мнения о деяниях древности: «Если исключить из бессмертного творения Фукидидова вымышленные речи, что останется? Голый рассказ о междоусобии греческих городов: толпы злодействуют, режутся за честь Афин или Спарты, как у нас за честь Мономахова или Олегова дома. Немного разности, если забудем, что сии полутигры изъяснялись языком Гомера, имели Софокловы трагедии и статуи Фидиасовы». Такое отожде­ствление греческих и удельных междоусобий вызывает резкую реплику со стороны Н. Муравьева: «Там граждане сражались за власть, в кото­рой они участвовали, здесь слуги дрались по прихотям господ своих. Мы не можем забыть, что полутигры Греции наслаждались всеми благами земли, свободою и славою просвещения».

По мнению Н. Муравьева, естественная закономерность событий не устраняет творческого вмешательства правителей, но их задача - не противиться ходу явлений, не возвращать его вспять, а стараться понять и оформить намечающееся развитие. «Какой ум может предвидеть и объ­ять эти явления? Какая рука может управлять их ходом? Кто дерзнет в высокомерии своем насилъствами учреждать и самый порядок? Кто противостанет один общему мнению? Мудрый и добродетельный человек в таких обстоятельствах не прибегнет ни к ухищрению, ни к силе. Сле­дуя общему движению, благая душа его будет только направлять оное руками умеренности и справедливости». Эта морально-политическая мак­сима одинаково применима и к правительствам, и к гражданам. «Насиль­ственные средства и беззаконны и гибельны, ибо высшая политика и высшая нравственность - одно и то же».

Общие философские предпосылки обусловливают задачи и предмет исторического исследования: «Не примирение наше с несовершенством, не удовлетворение суетного любопытства, не пища чувствительности, не забава праздности составляет предмет истории: она возжигает соревнова­ние веков, пробуждает душевные силы наши и устремляет к тому совер­шенству, которое суждено на земле».

По убеждению Карамзина, силы и красоты изложения нельзя заменить ни знанием нрав, ни ученостью нем­цев, ни остроумием Вольтера, ни самым глубокомыслием Макиавелли. «Бесспорно, - отвечает ему Н. Муравьев, - но это не доказывает, чтобы искусство изображения было главное в истории. Можно весьма справед­ливо сказать, что талант повествователя не может заменить познаний, учености, прилежания и глубокомыслия. Что важнее... Главное в истории есть дельность оной. Смотреть на историю единственно как. на литератур­ное произведение, есть унижать оную».

Таково содержание законченной рукописи, которая предназначалась для обращения в публике. Именно эта работа Н. Муравьева побудила А.С. Пушкина выдать автору аттестацию «умного и пылкого человека». Н. Муравьев смотрел на свое сочинение как на введение к большому критическому труду. Черновые тетради сохранили нам продолжение этой работы. Разбирая первые главы карамзинской «Истории», автор не огра­ничивается отдельными фактическими возражениями: он снова возвра­щается к своим общим политическим взглядам.

Националистическое на­строение Карамзина вызывает сочувствие Н. Муравьева, описание набе­гов пробуждает в нем «неизъяснимое чувство»: «Никакой народ не может гордиться, что претерпел столько бедствий, не был столь испытан судь­бой. Никакому, может быть, не готовит она такого воздаяния! Он был избран оплотом Европы против кочующих народов... Народ великой, чуждый вероломства и измены». Но, отдавая дань своим либеральным воззрениям, автор тут же делает оговорку: «Такой народ казался дол­женствовал оставаться свободным и независимым».

Н. Муравьев не со­гласен с Карамзиным, что Римское государство погибло от нашествия варваров. «Свободный Рим возвышался среди варваров в продолжение 700 лет, не страшась соседства, гибельного для одних врагов своих. При­чины его бедствий находятся в нем самом. Богатства сосредоточились в руках немногих. Большая часть граждан без собственности, земель стала рабами того, кто мог кормить их - одно состояние стало располагать имуществом и кровию всех прочих состояний». Моральная порча охвати­ла все классы римского общества и послужила причиною падения доб­лести...

«Наконец после Мария, Цинны, Суллы, Помпея и Кесаря хит­рый деспот Август навеки потушил пламенник свободы и отдал народ зрелый для рабства и гибели в руки достойных своих преемников - Тиберия, Калигулы и так далее. Уничтожение сената удивило и сих извер­гов! Оставались военные устройства, познания, мертвые силы - нена­дежные средства существования. Мужи с дарованиями, каковы были Веспасиан, Тит, Траян, Адриан, Антонины, Марк Аврелий, не могли или не хотели оживить Рима, и позорная дряхлость его была посмешищем всех народов».

Таким образом, в рассуждениях Н. Муравьева продолжалась прежняя нить его политической мысли: он стремится к «величию и могуществу отечества», но он не верит в животворные силы азиатского деспотизма. Суровый опыт античной и русской истории подсказывает ему идею поли­тического освобождения. Не пассивное созерцание, а действенная борь­ба - залог государственного развития и расцвета. Не «ухищрения» и «на­силия», не кровавые революции, а мирное торжество политического про­гресса - желанный идеал его общественной этики.

Возражения Карамзину повторяли основные идеи статьи о Суворове, но суждения и выводы 1818-1819 гг. значительно осложнились сравнительно с первыми построениями. Автор сам помогает найти источники своих мыслей: он ссылается не только на античных писателей, но извлекает цитаты из Попа и Монтескье; из его переписки мы знаем, что в тот же период он изучал Иоганна Мюллера и выписывал из Гумбольдта. Теорию законо­мерного процесса он заимствовал у Монтескье, моральную оценку исто­рических действий - у Иоганна Мюллера.

Либеральная идеология обличает в нем последователя Бенжамена Констана, который приветст­вовал наступившую эру свободы, но решительно осуждал «преступления революции». Эти разнообразные идеи переплетались в сознании Н. Му­равьева в единое и законченное целое. По своей идеологии и общему настроению противник Карамзина далеко уходил от воззрений благодушно­го воспитателя Александра I.

Между отцом и сыном сохранились преем­ственные нити не только в отвлеченных принципах свободы и равенства, но и в этических основах мироощущения, не только в живом интересе к историческим разысканиям, но и в последовательном культе античности. Представители обоих поколений исходили из одной основной предпосыл­ки: они стремились к могуществу и расцвету национального государства, но они расходились в оценке существующего порядка и в нормах поли­тического поведения.

Отец примирялся с реальной действительностью, сын же восставал против ее очевидных несовершенств; отец идеализи­ровал русское прошлое, сын возмущался унизительными эпохами рабст­ва; отец вдохновлялся идеалом Марка Аврелия, сын разоблачал бессилие коронованных философов; отец старался подготовить мудрого императо­ра, сын рассуждал о необходимости цареубийства.

По-видимому Н. Му­равьева печалил этот резкий разрыв поколений, но он искал ему объ­яснения в различных условиях времени. На корешке одной из тетрадей он сделал заметку: «Батюшка сочинял свои письма к молодому челове­ку в 1788 или 1789 году, краткая история его еще прежде им напи­сана - уже более 30 лет назад». Действительно, целые десятилетия отделяли идеологию Н. Муравьева от патриархального мировоззрения его отца; это были годы Великой французской революции и ее разрушитель­ных войн, годы исключительных социально-политических переломов и полной перестройки общественного сознания.

Между обоими рубежами пролегали не только трагическое убийство Павла I и дворянские опыты конституций, не только бурные события наполеоновских войн и возрож­дение европейского либерализма - изменилась вся экономическая и со­циальная обстановка европеизируемой России, выходившей на новую дорогу - промышленного капитализма. Противник Карамзина не был в одиночестве: его возражения должны были находить сочувственный отк­лик не только в кругах передовой молодежи, но и во многих представи­телях старшего поколения.

Распространяя свою рукопись, Н. Муравьев являлся застрельщиком прогрессивного лагеря, штурмовавшего Басти­лии консервативного миросозерцания. Положение Карамзина за несколь­ко лет существенно изменилось: в 1812 г. он защищал самодержавие против «революционных посягательств» M.M. Сперанского, теперь он сам должен был защищаться от либерального наступления революцион­но настроенной молодежи.

Либеральная пропаганда «Союза благоденствия» имела определенные практические результаты. Под покровом лояльной программы благотво­рительности и просвещения «Союз благоденствия» пополнился новыми членами и приобрел значение крупного общественного явления. Револю­ционный кружок гвардейских офицеров превратился в разветвленное либеральное общество, которое насчитывало более сотни членов, имело в своих рядах хозяйствующих помещиков, служащих чиновников и столич­ных литераторов.

Состав организации сделался еще разнороднее, чем раньше: пользуясь неполными данными правительственного «Алфавита», мы находим в следственных списках «Союза благоденствия» и представи­телей титулованной знати (гр. Л.П. Витгенштейн, кн. П.А. Голицын, гр. Ф.П. Толстой, князья Е.П. и К.П. Оболенские, бар. Ф.И. Корф, бар. А.И. Фредерикс и др.), и членов влиятельных дворянских фамилий (И.Г. Бибиков, А.А. Кавелин, А.В. Капнист, M.M. Нарышкин, братья В.А. и Л.А. Перовские, В.А. Римский-Корсаков и др.), и выходцев из нуждающегося разночинского слоя (доктор О.П. Богородицкий, учитель С.Е. Раич, магистр С.М. Семенов, смотритель сенатской типографии П.В. Хавский).

Подавляющее большинство участников принадлежало к гвардейской молодежи, неразрывно связанной с зажиточными поме­щичьими кругами: среди военных частей, к которым принадлежали чле­ны «Союза благоденствия», чаще всего упоминаются квартирмейстерская часть, гвардейский Генеральный штаб и полки Измайловский, Егер­ский, Кавалергардский и Павловский. «Союзу» удалось завербовать 18 полковников (из них ряд полковых командиров) и 5 генерал-майоров, в том числе влиятельных «либералистов» - М.Ф. Орлова, П.С. Пущина и кн. С.Г. Волконского. Несколько камер-юнкеров, камергеров и флигель-адъютантов связывали его с кругами придворной иерархии.

Со­средоточивая свое влияние в столицах, главным образом в Петербурге, «Союз благоденствия» протянул организационные нити в провинцию - не только на юг (в место расположения 2-й армии), но и в централь­ные великорусские районы: он приобрел себе отдельных адептов в Смо­ленской, Нижегородской и Тамбовской губерниях. Руководство организацией принадлежало старому инициативному кружку, в котором преоб­ладали выходцы из крупной землевладельческой среды: Ник. Муравьев, кн. Трубецкой, кн. Долгоруков, братья Муравьевы-Апостолы, гр. Ф.П. Толстой и др. Либерально-помещичья тенденция, которая победила на московских совещаниях 1818 г., подчинила своему влиянию и представителей среднего дворянства, и небольшую группу мелкобуржуазной ин­теллигенции.

В 1818-1819 гг. «Союз благоденствия» достиг наибольшего развития и влияния. Казалось, задачи, поставленные его учредителями, были впол­не достигнуты: создалась организационная точка опоры для подготовки будущих решительных действий. Но в этом росте тайной организации была другая, оборотная сторона: чем больше расширялся состав прини­маемых членов, тем разнороднее становилась среда заговорщиков; чем глубже и отчетливее становились контуры политических взглядов, тем резче ощущались идейные разногласия.

На дружеских собраниях кипели непрерывные споры, рождались разнообразные проекты и планы, сталки­вались противоположные мнения и практические предложения. Вопросы программы и тактики стояли в центре всеобщего внимания. В этой не­гласной лаборатории идей вырабатывались не только руководящие прин­ципы, но и практические пожелания либерального авангарда землевла­дельческого класса. Постепенно общие расплывчатые формулировки нача­ли наполняться конкретным, действенным содержанием. Зародыши политических разногласий, которые намечались в момент образования общества, развернулись в виде оформленных сталкивающихся течений. Старые друзья начинали сильно расходиться в своих воззрениях - в зда­нии «Союза» обозначалась заметная трещина неминуемого раскола.

Пример такого расхождения взглядов дают нам Пестель и Н. Му­равьев. Пестель сам рассказал о своем политическом развитии: о своем приятии революции, об оформлении своих республиканских воззрений, о возникновении своего социального радикализма. Никита Муравьев не дал нам такой исчерпывающей исповеди, но в его рукописях и на по­лях его книг сохранились наглядные следы его мыслей; они дополняются отдельными показаниями на следствии и мимолетными высказываниями в переписке.

Наконец, имеется еще один источник для выяснения взгля­дов Н. Муравьева: в середине 1820 г. он набросал проект агитационного сочинения, который предназначался для обращения в массах. Этот не­оконченный труд носил название «Любопытный разговор» и был составлен по образцу испанского катехизиса, опубликованного католическими монахами против тирании Наполеона I. Соединяя эти разрозненные дан­ные, значительно дополняющие исторические рассуждения 1818 г., мы получаем общий абрис философско-политического мировоззрения руково­дителя Северного общества. Перед нами выясняются не только основные принципы его политических верований, но и первоначальные истоки его конституционного проекта.

Переходя на позиции политического либерализма, Н. Муравьев не от­рывался от религиозной основы своего воспитания. Изучение и коммен­тирование Евангелия, знакомство с историей церкви и чтение религиоз­ных трактатов сопутствовали его политической деятельности. Именно здесь он черпал принципиальное обоснование для своего руководящего тезиса о личной свободе. Человек создан по образу и подобию бога: он одарен свободою воли, которая определяет направление его действий. Но свободная воля несовместима с порабощением, поэтому свобода каждого индивидуума есть основное и неизменное условие человеческой жизни.

Религиозное обоснование подкрепляется выводами, почерпнутыми из теории естественного права. Природа наделила человека физическими, духовными и моральными силами; развитие этих качеств есть неотчуж­даемое право человеческой личности, а индивидуальная свобода - необ­ходимое условие такого естественного развития. Но что такое свобода? Читая Монтескье, Н. Муравьев задумался над его классическим опреде­лением: «Свобода есть право делать все то, что разрешают законы».

Это место в «Esprit des lois». H. Муравьев снабдил следующим самостоя­тельным примечанием: «Я считаю подобное определение недостаточным. Разве я свободен, если законы налагают на меня притеснения? Разве я могу считать себя свободным, если все, что я делаю, только согласовано с разрешением властей, если другие пользуются преимуществами, в ко­торых мне отказано, если без моего согласия могут распоряжаться даже моею личностью? При таком определении русский крестьянин свободен: он имеет право вступать в брак и так далее».

Н. Муравьева больше удов­летворяет другое определение, которое он нашел у физиократов: «Свобо­да заключается вовсе не в том, чтобы иметь возможность совершать все дозволенное законами, как полагал Монтескье, а в том, чтобы иметь за­коны, соответствующие неотчуждаемому праву человека на развитие его естественного капитала, т. е. совокупности его физических и моральных сил. Всякий иной закон есть злоупотребление, основанное на силе; но сила никогда не устанавливает и не обосновывает никакого права».

Та­ким образом, формальное понятие положительного закона оказывается недостаточным - необходимо взвесить содержание самого закона с точки зрения принципов естественного права. «Соединяясь в политические об­щества, люди никогда не могли и не хотели отчуждать или изменять какое бы то ни было из своих естественных прав или отказываться в какой бы то ни было доле от осуществления этих прав... Они соединены и связаны общественным договором, чтобы свободнее и полезнее трудить­ся благодаря взаимопомощи и лучше охранять личную безопасность и вещ­ную собственность путем взаимного содействия». Такое определение пред­полагало приоритет личности над обществом, преимущество индивидуальных прав над правами общественного союза. Государство не должно посягать на первоначальные и неотъемлемые права отдельных индиви­дуальностей.

В этом отношении Н. Муравьев одинаково согласен и с физиократами, и с Бенжаменом Констаном. «Масса людей может сделать­ся тираном так же, как и отдельное лицо; закон может быть притес­нительным, и, однако, никто, даже государственный орган, не имеет право притеснять кого бы то ни было». Отсюда вытекает критерий для оценки положительных законов: «Если они благоприятны для свободы, собственности и безопасности, они хороши. Если они противодействуют им, то они плохи». Единственная преграда для личной свободы - условие, чтобы действия человека не вредили другому. Гарантия против на­силия - неотъемлемое право сопротивления.

Таким образом, уже здесь, в исходном пункте мировоззрения Н. Му­равьева, вполне раскрывалась его социально-политическая позиция: ут­верждая приоритет самодовлеющей личности и высказываясь против «ти­рании толпы», против коллективной воли организованной демократии, Н. Муравьев заявлял себя последовательным сторонником буржуазного индивидуализма. Отгораживаясь от теории Монтескье, он должен был еще решительнее отмежеваться от демократической доктрины Руссо и от ее революционных носителей, мелкобуржуазных якобинцев XVIII в.

Философские предпосылки естественного права подсказывали Н. Муравьеву определенные суждения о монархической власти. Везде и всюду он высказывается против самовластия и деспотизма. Читая историю Ис­панской революции, он соглашается с автором, что королевский абсолю­тизм был причиной всех бедствий и во Франции, и в других государст­вах; изучая сочинения Монтескье, он возмущается его прославлением монархии: утверждение автора, что принцип монархической славы рав­носилен гражданской свободе, представляется ему «глупостью»; указа­ние Монтескье, что в монархическом строе государь есть источник («1а source») всей политической и гражданской власти, вызывает его резкое замечание: «Mauvaise source, des égouts».

Штудируя юридическую ра­боту Геерена, H. Муравьев не согласен, что «дух государства» («der Geist der Staateri») не зависит от формы правления: «In einer Autocratie es kann kein Geist existieren». Нельзя говорить о самопожертвовании и великодушии подданных в отношении монарха: «Государь никогда не должен забывать, что нация, которою он управляет, хочет сохранять свое существование и не желает рисковать им, удивляя мир подвигами свое­го великодушия». Самодержавная власть есть узурпация, истинная сво­бода обеспечивается народным верховенством. Таким же насилием про­тив личности являются привилегии происхождения, которые Н. Муравь­ев одинаково осуждает и в Азии, и в Европе. Цитируя сочинение Вольнея «Les ruines», он считает одним из пороков, которые объясняют тяжелое состояние азиатских народов, разделение народа на касты; оно вредит государству наряду с деспотизмом отца и произволом правителя.

Рассуждение Эдмунда Берка о необходимости наследственной аристократии вызывает неоднократное и решительное отрицание у Н. Муравьева. «Никто не спорит о наследственности состояний, спорят о наследственно­сти должностей и отличий»; «народные представители должны быть соб­ственниками, но это вовсе не доказывает необходимости дворянства». Так же отрицательно относится Н. Муравьев к аристократическим тенденци­ям «Духа законов»; вместе с Гельвецием он требует всеобщего равенст­ва прав независимо от положения граждан.

Понятие равенства он воспринимает в формально-юридическом смысле, не распространяя его на социально-экономические отношения: конфискация имущества эмигран­тов, произведенная французской революцией, представляется ему неза­конным и недопустимым нарушением права собственности. Если в России произойдет революция и дворяне начнут уезжать за границу, необходимо имения этих лиц превращать в наличные деньги. «Правительство будет хранить до возвращения спокойствия и возвратит сии суммы тем, кото­рым они принадлежали».

Таким образом, высказываясь за республику и отвергая принцип наследственной привилегии, Н. Муравьев решительно порывает с отжившей феодально-дворянской традицией. Но, переходя на новую социальную почву, он остается далеким от уравнительных тенден­ций мелкобуржуазной демократии: идея неприкосновенности собственно­сти и признание имущественного неравенства составляют принципиаль­ные предпосылки его политических рассуждений.

Разбираясь в английском государственном строе, Н. Муравьев не от­рицает его недостатков, но высоко оценивает его начала широкого самоуправления: «Между примечательнейшими предметами, которые Англия являет глазам путешественников, самый примечательный есть без сом­нения, устройство внутреннего управления оной, простое и неприметное, но твердое и постоянное, без всякого явного влияния на оное со стороны правительства. В Англии нет министерских департаментов, разделенных па отделения, как во Франции и Германии, разных общих и частных уп­равлений - префектов и подпрефектов.

В Англии не встретим нигде ни жандармов, ни полицейских комиссаров; нигде нет чиновников, которые везде и у всех на виду и для которых управление делалось как бы про­мыслом». Правительство Англии состоит из нескольких министров, пар­ламента, ничтожной группы военных и судебного сословия, «столь мало­численного, что едва можно бы было заместить одно присутственное ме­сто какого-нибудь провинциального города во Франции или Германии, и сии судьи достаточны однако ж для великого государства, в котором, по общему согласию, правосудие в самом цветущем состоянии»... «Впро­чем, остальное управление производится самим народом и некоторыми лицами, избранными из среды оного, и которые между своими домашни­ми занятиями отправляют дела государства без всякого наружного блес­ка и без всякого от правительства жалованья».

Политический тон приведенной цитаты ясно рисует симпатии Н. Му­равьева: он отдает предпочтение не административной централизации Франции и Германии, а самоуправлению Англии с несложной простотой и дешевизной ее государственного аппарата. Н. Муравьева не интересует вопрос о классовых основах английского государства, об ограниченном понятии «самоуправляющийся народ». Английский буржуазный порядок представляется ему почти идеальным, ибо он обеспечивает отдельной ин­дивидуальности максимальную независимость от организованной власти. Государство не должно возлагать на себя многочисленные функции, впа­дать в «административное исступление» («dans la fureur d'administrer»); его основная задача устранять препятствия, которые ставят свободной человеческой деятельности невежество и злонамеренная воля.

Н. Муравь­ев не согласен с Леонде-Бомоном, что государственные налоги подобны парусам плывущего корабле держится противоположного мнения: чем меньше взимается налогов, тем лучше двигается государственный корабль. Нестесненная инициатива свободной личности есть высшее бла­го общественного союза. Подобно В. Гумбольдту и Б. Констану, Н. Муравьев вдохновляется буржуазным идеалом государства-сторожа, государства, охраняющего сложившуюся систему классовых отношений. На этом руководящем буржуазном начале он строит свои общие историче­ские оценки.

Н. Муравьев придает большое значение хозяйственному моменту. Он не согласен с авторами, которые отрицают воздействие экономического фактора на историю античных народов: «Мне кажется, что хозяйство всегда имело влияние». Он не согласен, что Рим «разорили богатства»: причина разложения великого города не в богатствах, а в их неравно­мерном распределении, в чудовищном развитии рабства, в росте парази­тического, праздного населения. Трагическая судьба античного Рима заставляет его сделать обобщающий вывод: «Богатство есть двоякого рода: достигнутое трудами - тогда бывает полезно, внезапное и не за­служенное работою - тогда оно вредно и ненадежно».

Если мы вспомним, что Н. Муравьев апеллирует к речам Тиберия Гракха, то до конца уяс­ним себе ход его мысли: производительный труд независимого, свободного собственника - вот основное условие хозяйственного расцвета. Он не высказывается, подобно Пестелю, против «аристокрации богатств», про­тив скопления крупных капиталов в частных руках отдельных пред­принимателей. Наоборот, он приветствует личную предприимчивость, ко­торая несет экономическое развитие и частное обогащение. Но он против рабства, паразитизма и праздности, которые подрывают нормальное раз­витие производительных сил государства.

Н. Муравьев немало размышлял об основах рационального воспита­ния и о развитии литературного вкуса. Он стремился к насаждению гражданских и личных добродетелей, выискивая всякие пути для дости­жения этой цели, одинаково осуждая «пустые мечтания» мистиков и ис­кусственную «надутость» современной поэзии, но он был решительным противником официальной цензуры. Правительственный проект цензур­ного комитета вызвал с его стороны саркастическую оценку: сложную систему цензурной иерархии он сравнивал «с системою браминов, кото­рые полагают, что вселенная стоит на четырех слонах, слоны - на ог­ромной черепахе и черепаха - на бездне!»

Особенно возмущали Н. Му­равьева два предложения - запретить преподавание по рукописным тетрадям и допускать изложение только общепринятых мнений. Он спра­шивал реакционных реформаторов: не лучше ли изобрести паровые ма­шины для чтения заранее одобренных книг? «Профессора должны пре­подавать общие правила и мысли, а не свои! Общие кому: государствен­ному и духовному комитету или всем людям? Где таковые правила и мысли?

Всякое изобретение, каждое новое понятие, пока оные не полу­чат право гражданства в нравственном мире, принадлежат тому, кто их выразил... Ньютон был бы осужден за преподавание дифференциального вычисления, поелику оное было плодом собственных его мыслей, а не общих! Коперник, Галилей, словом, все великие мужи, какою бы от­раслью наук ни занимались, сидели бы в остроге и долженствовали отве­чать Гладкову (петербургскому полицеймейстеру. - Н.Д.), который бы весьма легко опроверг все их лжеучения и лжемудрствования».

По мне­нию Н. Муравьева, следует держаться иной просветительной политики: «Должно распространять круг размышлений в отечестве нашем, вперяя в умы, что нелепо ограничивать предметы и образ оных. Должно поощ­рять отвлеченные и умозрительные науки, требующие и влекущие за со­бой вслед свободу рассуждения и некоторую благородную и необходимую независимость (основу всякой добродетели), ибо они освобождают по временам и отвлекают от личных низких помышлений эгоизма».

Обращаясь к российской действительности, Н. Муравьев подвергает ее уничтожающей критике. Политические советы Берка не посягать на монархию, не разрушать старинных законов, судов и корпораций вызы­вают с его стороны горько-ироническую заметку: «Что касается до нас, то мы не имеем ни законов, ни корпораций; мы имеем только суды, которые занимаются грабежом, облеченным в юридическую форму». Воспоминания о XVIII в. оживляют перед ним образы бесталанных ца­рей, развратных цариц, деспотизм и самодурство императора Павла I.

Эпоха Московского государства представляется ему временем тирании, историческим последствием монголо-татарского порабощения. Но, по его мнению, это рабство не вечно: русский народ рожден быть свободным, он умел управляться без самодержавных царей и сумеет освободиться от их насилия. Оценки историка Рюльера, который безнадежно-пессимистиче­ски смотрел на прошлое и будущее России, кажутся Н. Муравьеву не­совместимыми с истиной и справедливостью. «Везде самодержавие счита­ют безумием, беззаконием, везде поставлены непременные правила или законы» - законы общественной и личной свободы. Н. Муравьев верит, что Россия идет по той же дороге и что на плечи его поколения возло­жена задача освобождения великого государства.

Анализируя мировоззрение Н. Муравьева, мы ясно видим его идеоло­гические истоки. Мысль декабриста питалась рационалистической фило­софией XVIII столетия; теория естественного права составляла основу его суждений и выводов, идея свободной индивидуальности являлась цен­тром его политических размышлений. Но, разделяя учение революцион­ной эпохи, он истолковывал его в духе Бенжамена Констана, в свете ли­беральных воззрений периода Реставрации. Это была определенная буржуазная интерпретация, направленная против революционного де­мократического течения.

Мы не находим здесь ничего общего с сословно-дворянскими построениями XVIII и первой четверти XIX в. Аристокра­тический революционизм Орлова и Дмитриева-Мамонова окончательно уступил место последовательной буржуазно-классовой точке зрения. Но мы не видим здесь и того социального радикализма, которым проникнуто слагающееся мировоззрение П.И. Пестеля. И Пестель, и Н. Муравьев начали с критики Великой французской революции; но у Пестеля жела­ние избежать ее «ужасных происшествий» соединялось с глубочайшим убеждением, «что главное стремление нынешнего века состоит в борьбе между массами народными и аристокрациями всякого рода, как на богатстве, так и на правах наследственных основанными».

Отсюда - пестелевский идеал уравнительной республики, которая вырастает на ос­нове коренного аграрного переворота; отсюда - его идея «временного правления», которое воплощает в себе диктатуру тайного общества, ло­мает сопротивление помещичьего класса и предупреждает всякое «безначалие, беспорядок и междоусобие». Не интересы самодовлеющей лич­ности, не идеал государства-сторожа занимает в этот период мышление Пестеля: он вдохновляется другим идеалом - всемогущего, организован­ного государства, которое жертвует интересами отдельного гражданина во имя «наибольшего благоденствия» народного целого.                                 

Руководители тайного общества пошли различными классовыми доро­гами: Пестель - навстречу поднимающейся мелкобуржуазной демокра­тии, Н. Муравьев - в сторону слагающейся помещичьей буржуазии. Од­нако у обоих вождей сохранялась некоторая общность в программных и тактических построениях: их объединяло не только стремление покончить с крепостным монархическим государством, но и барское опасение перед возможностью стихийного массового восстания. У обоих создавался не­разрешимый конфликт между революционностью намеченных целей и от­вращением к настоящей, подлинной революции. И Пестель, и Н. Муравь­ев старались разрешить это внутреннее противоречие единственным до­ступным путем - традиционными средствами единоличного террора и военного переворота. Так, несмотря на различия принципиальных воззре­ний, создавалась общая почва для совместных политических действий.

Вопрос о формах и сроках переворота снова был поставлен на засе­даниях общества в революционной обстановке 1820 г. Целый ряд собы­тий крупного общеевропейского значения предшествовал этому шагу «Союза благоденствия». В начале года вспыхнуло революционное восста­ние в Испании: полковник Риего на острове Леоне поднял Астурийский батальон «во имя конституции 1812 года».

В июле вспыхнула революция в Неаполе, начатая лейтенантом Морелли и поддержанная генералом Пепе. В августе по инициативе полковника Сепульведа произошло воен­ное «пронунчиаменто» в Португалии. Через несколько месяцев начались восстания в Греции и революционное движение в Пьемонте. Отсталые аграрные государства стремились сбросить с себя феодальные пережитки и выйти на буржуазную дорогу, указанную Великой французской рево­люцией. Южноевропейские восстания сопровождались общественным подъемом в передовых государствах - агитационной кампанией англий­ских радикалов и террористическим актом против французской династии. Руководящие нити этих движений сосредоточивались в руках тайных об­ществ - в испанских «юнтах», в «вентах» итальянских карбонариев, в «гетериях» греческих патриотов.

Наиболее яркие и победоносные дви­жения возглавлялись представителями армии. Молодая Европа с увлече­нием следила за смелыми выступлениями революционного офицерства. И задачи, и формы движения вполне соответствовали желаниям декаб­ристов. Особенно сильное впечатление должна была произвести на них Неаполитанская революция, которая прошла в организованной форме бескровного, «праздничного» переворота. Последующие события - огра­ничение абсолютизма, открытие южных парламентов, лицемерная поли­тика королей - давали, новые богатые политические уроки.

Недаром Пе­стель придавал этому периоду такое решающее значение: «Происшест­вия в Неаполе, Гишпании и Португалии имели тогда большое на меня влияние. Я в них находил, по моим понятиям, неоспоримые доказатель­ства в непрочности монархических конституций и полные достаточные причины к недоверчивости к истинному согласию монархов на конституции, ими принимаемые. Сии последние соображения укрепили меня весь­ма сильно в республиканском революционном образе мыслей». «Клоко­чущий дух преобразований» действовал так не па одного Пестеля: рево­люционный подъем сообщался многим членам «Союза благоденствия» и находил себе могущественную поддержку в широком распространении дворянского либерализма.

В начале 1820 г. Пестель приехал в Петербург. Было созвано заседа­ние Коренной думы на квартире полковника Ф.Н. Глинки. По предло­жению председателя И.А. Долгорукова Пестель сделал доклад о наилуч­шей форме государственного правления. Пестель сравнивал преимуще­ства республики и монархии с определенной целью подготовить принятие республиканской программы. Вспыхнули оживленные и долгие споры.

Несмотря на некоторые разногласия, собрание единогласно присоедини­лось к выводам Пестеля. Решение, принятое Коренной думой, имело «за­конодательное», т. е. руководящее, значение. С этого момента все члены возглавляющей верхушки не только этически, но и формально обязыва­лись способствовать распространению республиканского образа мыслей. Пестель действовал не один: прежде чем идти на собрание, он совещался с Никитой Муравьевым и заключил с ним условие о солидарном выступ­лении.

Заседание у Глинки было преддверием более важного политического постановления. Через некоторое время состоялось новое собрание руко­водящих членов на квартире И.П. Шипова. Председательствовал опять Долгоруков, докладчиком на этот раз выступал Н. Муравьев. Исходя из принятого решения о республиканском правлении, Н. Муравьев поставил вопрос на практическую почву: республика не может явиться сама собою, необходима активная политическая борьба.

Обсуждая вопрос с тактиче­ской точки зрения, Н. Муравьев приходил к выводу о неизбежности царе­убийства, как предварительного условия государственного переворота. Но, по-видимому, он не ограничился вопросом о цареубийстве: идея пере­ворота, окончательно выношенная в эпоху южноевропейских революций, предполагала непосредственное участие армии, т. е. ту или иную форму военного вооруженного восстания.

Разгорелись еще более страстные и долгие прения. Ни один из присутствовавших, за исключением Пестеля, не соглашался с предложенным планом, ссылаясь на неизбежность анар­хии и гибели государства. Горячим защитником Н. Муравьева выступил Пестель: поддерживая идею цареубийства, он указывал естественный путь для обеспечения порядка и устранения всякого безначалия: тайное общество должно выделить из себя «Временное правление, облеченное верховною властью». Так соединялись отдельные звенья революционного плана: цареубийство - восстание - диктатура - республика.

План был обдуман Пестелем, встретил сочувствие и поддержку Н. Муравьева; «заговор в заговоре» должен был обеспечить его принятие обществом. Пестель и Н. Муравьев действовали совместно и планомерно, осторожно завоевывая внутренние позиции. Правда, победа досталась им не сразу: предложения Н. Муравьева вызвали непримиримую оппозицию, особен­но со стороны Долгорукова. Собрание разошлось без всякого результата, но первая неудача не остановила авторов революционного плана. Через некоторое время было созвано второе собрание, на этот раз в отсутствие умеренного Долгорукова.

После новых усилий Н. Муравьев провел нако­нец свои предложения - руководящие члены «Союза благоденствия» npoвозгласили начала революционной тактики. По-видимому, проект Пестеля был разработан еще более подробно: первоначальный и главный удар, «открытие революции с упразднением престола», предполагалось произвести в столице; армейские полки должны были поддержать начавшееся восстание; между отдельными управами заранее устанавливались взаим­ные связи и предварительное соглашение. К такому выводу приводят факты 1820-1821 гг.: поездка Н. Муравьева на юг, его участие в тульчинских совещаниях и его вступление в состав директории Южной управы.

С начала 1820 г. Н. Муравьев был в отставке; это развязывало ему руки для свободных революционных действий. Причины его ухода со службы остаются не вполне ясными. По утверждению М.К. Грибовского, Н. Муравьев был обманут в своих ожиданиях нового чина; отсюда выте­кали его отставка и недовольство. Семейные документы не подтверждают такого объяснения. По-видимому, Н. Муравьевым руководили иные, более глубокие и сложные мотивы: с одной стороны, его отвлекали семейные и хозяйственные заботы, с другой - он тяготился своей связью с правительством в этот революционный, критический период своей жизни. К то­му же, уходя из гвардейского Генерального штаба, Н. Муравьев приоб­ретал широкую свободу в использовании своего времени и своих сил.

Летом 1820 г. он предпринял большое путешествие на юг вместе с М.С. Луниным. Он заехал в Одессу, побывал в Севастополе, подробно осмотрел развалины Херсонеса и совершил продолжительную поездку по Крымскому полуострову. По дороге из Киева в Одессу он заехал к Пе­стелю в главную квартиру 2-й армии. Появление петербургских гостей, отмеченных «образом мысли несравненно более смелым, чем прежде», рассматривалось некоторыми из южан как симптом грядущего перелома.

Н. Муравьев познакомился со всеми членами Тульчинской управы и прочел им эскизные наброски своего агитационного катехизиса. На со­браниях были поставлены и подвергнуты обсуждению очередные вопросы программы и тактики. Южные впечатления Н. Муравьева были вполне определенными; по его словам, все товарищи Пестеля разделяли респуб­ликанские взгляды. В заключение Пестель провел Н. Муравьева в пред­седатели Южной управы. Между Югом и Севером устанавливалась пер­сональная связь, а политический договор Муравьева и Пестеля получал наглядное организационное оформление.

Возникает вопрос: насколько этот новый революционный план соот­ветствовал общим воззрениям Н. Муравьева - его идее свободной инди­видуальности, отрицанию политики насилия и общей склонности к без­болезненному перевороту? Насколько рассуждение об «Истории» Карам­зина и отдельные записи в тетрадях и книгах отвечали смелым проектам цареубийства, восстания и диктатуры? Н. Муравьев предпринимал всякое действие после внимательных размышлений. Несомненно, что и тактиче­ские выводы 1820 г. не были результатом простого эмоционального увле­чения.

К сожалению, мы не имеем документального ответа на интере­сующие нас вопросы. Но учитывая создавшуюся политическую обстанов­ку и дальнейшую эволюцию в воззрениях Н. Муравьева, мы можем предположительно представить ход его мыслей. По его мнению, сила. естественного развития привела к необходимости радикальной политиче­ской перемены. Сопротивление естественному течению вещей есть наси­лие, тирания; наоборот, содействие «общему движению» составляет нрав­ственный долг гражданина. Если самодержавная власть противится переменам, то гражданин имеет право сопротивления, аналогичное праву военной обороны. Революция может совершиться в различных формах. Одна из них имела место во Франции; это - массовая революция «бес­порядков», «безначалия» и террора. Н. Муравьев решительно отвергал подобную форму переворота.

Другой тип «организованных революций», почти без крови и «беспорядков», показали южноевропейские восстания 1820 г. Соглашения с монархией бесплодны и ненадежны, устранение императора необходимо и правомерно. Недавний опыт дворцовых перево­ротов подсказывал удобные формы «безболезненного» цареубийства. Но упрочение республики невозможно без вооруженного восстания: содей­ствие дисциплинированной военной силы, руководимой авторитетными и доблестными начальниками, - необходимое условие политического успе­ха. Во избежание «анархии» можно организовать Временное правление, но это не будет якобинская диктатура, поддержанная «уличной чернью», а «справедливая» власть тайного общества, подобная диктатуре Георга Вашингтона. Временное пожертвование индивидуальными правами нераз­рывно связано с военной опасностью и освящается конечным идеалом за­воевываемой свободы.

Основой тактического плана послужили победоносные европейские «пронунчиаменто», толчком к его оформлению - революционная инициа­тива Пестеля. Но в таком построении не было ничего якобинского: ре­волюционная тактика Н. Муравьева связывалась с иными идейными предпосылками, чем радикальные предложения, выдвинутые Пестелем. Заключая друг с другом политическое соглашение, Пестель и Н. Му­равьев исходили из разных политических принципов: Пестель - из идеи демократии и революционного централизма, Н. Муравьев - из либеральной буржуазно-индивидуалистической доктрины. Соглашение оказалось временным и непрочным, но революционные выступления 1820 г. остались ярким эпизодом деятельности Н. Муравьева. Это была вершина его революционного пафоса, заключитель­ный рубеж его молодого «периода бури и натиска».

9

IV. БОРЬБА ЗА УМЕРЕННУЮ ПРОГРАММУ

Осенью 1820 г. произошли события, которые сильно осложнили рас­четы тайного общества. 16 октября начались волнения в Семеновском полку, вызванные жестокой политикой палочного режима. Движение но­сило независимый, солдатский характер; революционные офицеры ока­зались застигнутыми врасплох и сыграли жалкую роль пассивных зри­телей или активных ликвидаторов волнения. Движение перешло через ограниченные рамки служебного протеста: демонстрация семеновцев вы­звала широкое брожение в казармах Гвардейского корпуса, которое приняло опасный политический оттенок.

Появились рукописные прокла­мации, которые носили антидворянский и противоофицерский характер. В Измайловском полку обнаружились враждебные настроения по отно­шению к командному составу. Был момент, когда петербургские власти боялись действительной катастрофы. Волнение и слухи в солдатской массе вскрывали реальную угрозу стихийного массового движения (не­зависимого от офицерского руководства), граничащего с революционным «безначалием». Волнения были подавлены, и участники жестоко попла­тились за свое выступление, но потенциальная опасность солдатского бунта осталась неликвидированной. В сознании правительства и дворян­ского общества она сохранилась как постоянное и грозное напоминание, как непосредственный повод к консервативной политике.

Солдатские волнения 1820 г. должны были оказать сильнейшее впе­чатление на членов революционного общества. Если спокойствие и дисциплина семеновцев вызывали неизменное восхищение, если издева­тельства Г.Е. Шварца встречали возмущение и протесты, то опасные толки и подпольные прокламации должны были оказать противополож­ное действие: они должны были усилить политическое расслоение и от­бросить в сторону умеренное крыло.

Начавшаяся правительственная ре­акция еще более осложнила создавшееся положение. Александр I обра­тил усиленное внимание на гвардию, которая сделалась в его глазах опасным источником вольнодумного движения. Специальная военно-секретная полиция должна была неотступно следить за состоянием мя­тежных умов и предупреждать всякую возможность противоправитель­ственных действий. Последовали агентурные донесения, которые сдела­лись известными членам тайного общества. Менее убежденные и решительные начали задумываться и колебаться;  некоторые участники стали тяготиться своей связью с организацией и выискивать повод для своевременного и быстрого отступления.

Но упадок политического настроения чувствовался не только в рядах тайного общества. Дворянское либеральное движение, которое питало и  поддерживало деятельность «Союза благоденствия», стало заметно сокра­щаться и утрачивать свои яркие краски. Сельскохозяйственный кризис постепенно усиливался, помещичье хозяйство испытывало тяжелые за­труднения, широкие социальные и политические проблемы снимались с очереди резко изменившейся конъюнктурой. Не только сокращался при­лив новых членов, не только суживались пределы сочувствующей и от­кликающейся аудитории - в пределах самого тайного общества наблю­далось состояние дезорганизации, уныния и бессилия.

«Союз благоденствия», уже давно переживавший внутренний кризис, вступил в тяжелую фазу окончательного распада. Революционные поста­новления 1820 г. не могли скрепить воедино разваливавшееся общество; наоборот, они усилили и обострили намечавшиеся политические разно­гласия. И на севере, и на юге обнаруживалось резкое столкновение мне­ний, выступали два непримиримо-враждебных течения: более радикаль­ные элементы шли за Н, Муравьевым и П.И. Пестелем, более умерен­ные - за Михаилом Муравьевым и И.Г. Бурцевым. На этот раз главным предметом политических разногласий были проблемы революционной тактики, но за этими очередными вопросами чувствовалась иная, более серьезная борьба оформляющихся программных течений.

В начале 1821 г. в Москве, на квартире Фонвизиных состоялся съезд делегатов от Северной и Южной управ. Правые элементы захватили в свои руки ор­ганизацию   совещания - в  числе участников съезда ни Пестеля, ни Н. Муравьева не оказалось. Тем не менее разногласия прорвались нару­жу и приняли отчетливую и острую форму. Тактике ликвидации рево­люционного общества была противопоставлена тактика немедленного ре­волюционного действия;  но рядом с представителями крайних позиций были сторонники сохранения и очищения общества, которые отстаивали медленную, организованную подготовку. 

В конце концов среднее  тече­ние одержало победу: «Союз благоденствия» был объявлен распущенным, но тайная организация должна была возродиться в обновленной и строго законспирированной форме. Второй раз в истории декабристов происходил политический раскол, несло поражение революционное течение. Мелкобуржуазные тенденции Пестеля были снова оттеснены господствовав­шей либерально-помещичьей группировкой; но в рядах самих победителей не было нужной уверенности и энергии;  составляя новый устав и повторяя прежнюю формулу об ограничении самодержавия, они не чув­ствовали в себе старого революционного пыла. Некоторые из них быстро ушли из тайного общества, другие заняли пассивную, бездеятельную по­зицию. Дворянский революционизм, мелькнувший в 1817-1820 гг., испы­тывал глубокий внутренний кризис. Начиналась новая политическая по­лоса, которая требовала от каждого активного деятеля ясного и точного самоопределения.

Постановления Московского съезда клонились к изоляции Пестеля и его революционных союзников; во главе четырех проектированных управ были назначены представители умеренного течения. Но революционное крыло не могло быть и не было убито. Оно имело мало адептов на се­вере, в обстановке столичного дворянского окружения, но оно продол­жало жить, развиваться и приобретать ясные очертания в условиях южного военного квартирования: непосредственное соприкосновение с земледельческой массой, ощущение острых социальных антагонизмов волновавших украинскую деревню, не могли не воздействовать на пере­довое офицерство - обитателей сел и мелких местечек. Влияние Пестеля должно было падать на благодатную почву, подготовленную совокупно­стью конкретных жизненных наблюдений.

Ликвидаторская тактика Бурцева не имела здесь никакого успеха: тульчинская управа «Союза благоденствия» не признала законными московских постановлений и про­должала функционировать под руководством новой революционной ди­ректории. Постепенно она вобрала в себя вновь распропагандированных членов, дала новые революционные ответвления и разрослась в самостоя­тельную заговорщическую организацию.

На юге вырабатывалась более последовательная демократическая программа и создавались смелые планы насильственного переворота. В лице Пестеля и еще отчетливее в лице «Соединенных славян» скрестились интересы профессиональной мелкобуржуазной интеллигенции и крестьянской демократической массы. В Петербурге постановления Московского съезда не вызвали такой решительной и резкой реакции. Северная управа «Союза благоденствия» действительно прекратила свое существование; попытки Н.И. Тургене­ва реализовать идею нового общества носили формальный и пассивный характер. Единственным человеком, который проявлял живую активную инициативу, оказался Никита Муравьев: он постарался воскресить раз­рушающуюся революционную организацию, начал подбирать сочувствую­щее ядро и установил письменные сношения с Пестелем.

Выбор Н. Му­равьева остановился прежде всего на двух испытанных членах - на М.С. Лунине и кн. П.П. Лопухине. М.С. Лунин был другом и близ­ким родственником Н. Муравьева, убежденным врагом существующего режима и смелым сторонником революционного насилия. Князь П.П. Ло­пухин был важен и ценен с другой стороны: это был один из создате­лей и руководителей тайного общества, который соединял в себе актив­ный либерализм с высоким общественным положением, широкими при­дворными связями и должностью бригадного командира. В этом узком кругу учредителей были разработаны новые основания для приема бу­дущих членов.

Организационный проект был настолько обдуман, что его отпечатали на литографском станке и, по-видимому, распространили среди желаемых кандидатов. Именно к этому периоду относится приня­тие в общество младшего брата Н. Муравьева, Александра, - впоследст­вии корнета Кавалергардского полка. Воспользовавшись киевской поезд­кой Лопухина, Н. Муравьев послал свои предположения Пестелю; в Петербурге он показал их Н. Тургеневу, убеждая его присоединиться к вновь образуемому союзу. Из этих отрывочных данных, которые сам Н. Муравьев старательно затушевывал на следствии, можно сделать оп­ределенный вывод: после Московского съезда позиция Н. Муравьева сближалась с точкой зрения Пестеля, он не хотел считаться с москов­скими решениями и стремился объединить представителей всех направ­лений - и левого (Пестеля), и правого (Тургенева), и нейтрального (Лопухина).

К сожалению, мы не знаем его организационной и програм­мной платформы за этот переломный период истории тайного общества. Очень важно, что он перешел на компромиссную точку зрения, стараясь восстановить и сблизить раскалывающиеся революционные ряды. Воз­вращение на службу и командировка в Западные губернии оборвали на­чатую им работу. Но эти случайные, внешние обстоятельства совпали с планомерно развивавшимся кризисом политического сознания. Пере­житые события не прошли бесследно для Н. Муравьева: в течение 1821-1822 гг. он испытал глубокий внутренний перелом, который коренился не только в условиях его жизни, но и в окружающей социально-поли­тической обстановке.

До исхода 1818 г. мы знаем Н. Муравьева как представителя бога­той дворянской семьи, гвардейского офицера и начинающего политиче­ского деятеля. Интересы практической жизни затрагивали его мимохо­дом: его внимание было обращено по преимуществу на вопросы военной службы, политики и литературы. Идеология Н. Муравьева складывалась под влиянием новых, капиталистических отношений, но воздействие эко­номики было косвенным - через посредство общественной среды и ее передовых направлений; самые воззрения Н. Муравьева носили общий принципиальный характер, не принимая конкретных социально-полити­ческих очертаний.

В конце 1818 г. произошли события, которые измени­ли личное положение декабриста, расширили круг его текущих занятий и раздвинули рамки его жизненных наблюдений. Прежде всего, умер его дед, сенатор Ф.М. Колокольцов, который оставил своей дочери бо­гатое земельное и денежное наследство. К прежним владениям Муравье­вых присоединилось 3,5 тыс. душ и 57 тыс. дес. земли. С этого момента Н. Муравьев сделался ближайшим помощником матери по управлению обширным хозяйством.

Уже весной 1819 г. Е.Ф. Муравьева «всеподдан­нейше» просит дать ее сыну продолжительный отпуск не только для поправления здоровья, но и для объезда ее имений; она ссылается на то, что «не в состоянии заниматься делами» и видит в сыне свою «единст­венную подпору». Переписка 1821-1825 гг. подтверждает это указание: Н. Муравьев начинает входить во все детали по управлению имениями и принимает на себя общее руководство всеми хозяйственными делами.

На основании сохранившихся документов (юридических актов и ме­жевых примечаний) можно представить себе границы и характер поме­щичьего хозяйства Муравьевых. Их владения находились в 14 уездах 11 губерний, захватывая разнообразные полосы Европейской России - промышленную, черноземную и степную. Некоторые имения (главным образом в Центральной промышленной области) были невелики по раз­мерам, представляли собой небольшие деревни и села от 15 до 90 ревиз­ских душ. Эти имения не отличались плодородием почвы (земля «пес­чаная или иловатая», «хлеб и покосы средственные» и только иногда «хорошие»). В XVIII в. крестьяне этих имений сидели частью на обро­ке, частью на барщине.

Крупными доходными статьями были другие по­местья, входившие в состав только что полученного наследства. Особенно выделялись три крупных имения, сильно отличавшиеся своими природ­ными и хозяйственными условиями. Одним из этих имений была слобо­да Староивановская (с прилегающими к ней семью хуторами), располо­женная в Бирючском уезде Воронежской губернии, на большой дороге из Оскола в Валуйки. Имение насчитывало около 11 тыс. дес. чернозема (только местами земля была «песчаная» и «меловатая»); по VII реви­зии, здесь числилось около 1800 душ мужского пола, по национально­сти «черкасов», т. е. украинцев; во владении Муравьевых находились многие сотни распаханных десятин, большие сенокосные угодья и зна­чительные площади строевого леса - дубового и осинового.

Имение со­стояло на оброке и по оценке давало более 30 тыс. руб. ежегодного до­хода. Совершенно иной хозяйственный облик носило нижегородское по­местье, лежавшее на берегу Волги, в нескольких верстах от губернского города. Оно включало в себя селение Мухино и 9 прилегающих деревень, более 33 тыс. дес. земли и 1200 душ мужского пола.

Нижегородские земли были «иловатые с песком», давали плохие хлебные урожаи и не мог­ли прокормить крестьянского населения. Значение этих угодий заключа­лось не в землях, а в промыслах: расположенное на крупной речной ар­терии, у скрещения торговых путей и большой Всероссийской ярмарки, Мухино было заполнено ремесленниками и купцами; теснейшие эконо­мические связи соединяли его с Нижним Новгородом; его население было самостоятельным и предприимчивым, считалось денежным и зажиточ­ным; по оценке оно вносило ежегодный оброк в размере 30 тыс. руб. Н. Муравьев особенно ценил это нижегородское имение и полагал, что с рыночной точки зрения оно стоит не менее 1 млн. руб. Особый тип хозяйственной эксплуатации представляли собой саратовские угодья: здесь, на степных просторах Аткарского уезда, бар. Ф.М. Колокольцову были пожалованы громадные площади невозделанной целины. Почва была черноземная, а частью солонцеватая.

В распоряжении Муравьевых находилось более 12 тыс. дес. но редко населенных, большей частью не­тронутых и неизмеренных. Муравьевы переселяли сюда крестьян из цент­ральных губерний, им отводились большие участки и предоставлялась свобода раскашивать и распахивать степь, «сколько каждый в состоянии обработать»; на переселенцев налагался оброк по 10 руб. с ревизской души или по 1 руб. с каждой покосной и пашенной десятины. Некоторые из имений Центральной России имели такие же ярко выраженные хо­зяйственные отличия: деревня Стремлянье под Петербургом примыкала к категории промысловых угодий, село Летники в черноземной части Рязанской губернии представляло собой земледельческое поместье.

Но крепостное хозяйство было не единственным источником доходов семьи Муравьевых. В распоряжении владельцев находились значитель­ные денежные средства - не только результаты оброчных поступлений, но и вернувшиеся наращенные капиталы. Эти оборотные суммы ссужа­лись разнообразным лицам по вексельным и заемным письмам. Иногда свободных излишков оказывалось недостаточно, и Муравьевы производи­ли значительные займы у столичных ростовщиков (например, у купца Зеленкова) ; бывали случаи, когда из подобных «занятых» сумм они да­вали собственные ссуды, по-видимому, на условиях повышенного про­цента.

Ссудные операции не всегда кончались счастливо - должники оказывались банкротами и не могли вернуть капиталов. Такое несчастье произошло с Сиверсом, за которым пропало 10 тыс. руб. По примеру отца Е.Ф. Муравьева склонялась и на более рискованные, но доходные спекуляции - на соглашения с крупными подрядчиками и откупщиками; между матерью и сыном велась оживленная переписка о целесообразно­сти и доходности подобных предприятий. Таким образом, обширное оброчно-земледельческое хозяйство с большим процентом промысловых угодий и дополнительными ростовщическими операциями - такова была хозяйственная стихия, окружавшая Н. Муравьева.

Каждое изменение в общих экономических условиях должно было от­ражаться и на поступлении крестьянского оброка, и на оборотах ссужаемого капитала; от состояния хлебного рынка зависели колебания доходов воронежского, рязанского и саратовского имений; от темпа развития про­мышленности увеличивались или уменьшались поступления с нижегород­ского поместья, спрос на денежные капиталы и высота заемного процен­та.

Муравьевы зорко следили за этими изменениями хозяйственной конъюнктуры; впоследствии они ощутили на себе влияние аграрного кризиса, который поражал не только земледельческие районы, но косвен­но и владения промыслового типа. Е.Ф. Муравьевой приходилось жаловаться на потерю кредитованных капиталов и на резкое сокращение собираемого оброка. В 1825 г. крупное воронежское имение прислало вместо денег только хозяйственный отчет, а богатое нижегородское по­местье впервые за 24 года дало меньше чем половину обычной суммы.

По-видимому, Н. Муравьев охотно принял па себя деловые поручения матери; содержание и тон его хозяйственной переписки показывают его желание и умение входить в разнообразные детали экономических во­просов. Он проверял отчеты и письма управляющих, разбирался в вопро­сах земельного межевания, давал руководящие советы о размерах и формах оброчного обложения. При отсутствии строгого разграничения частных угодий нередко возникали столкновения с соседями, поэтому межевые споры всегда оставались предметом серьезного внимания со стороны владельцев.

Особенно долгим и убыточным был затяжной ниже­городский процесс, который прошел через несколько инстанций вплоть до сенатского Межевого департамента. Н. Муравьев хорошо понимал, что для успеха в земельных тяжбах «надобно быть известным и иметь слу­чай»; он неизменно руководил матерью в закулисных переговорах с се­наторами и влиятельными чиновниками, распоряжался о распростране­нии докладных записок, указывал наиболее важные и обещающие «ходы». Он интересовался каждою мелочью, торопил не упустить сро­ков, предупреждал об угрожавших маневрах противника.

В 1825 г. он лично объезжает московские суды, посещает городских адвокатов, раз­добывает межевые свидетельства. Так же энергичен и цепок Н. Муравь­ев в вопросах о ссудных операциях: он постоянно напоминает матери о вексельных сроках, предостерегает ее от излишней снисходительности и разоблачает ненадежных заемщиков. В 1820 г. он непосредственно про­изводит кредитные займы и платежи, вносит суммы в заемные и ком­мерческие банки, кредитуется у отдельных капиталистов и выдает частные денежные ссуды; его приходо-расходные записи этого времени охва­тывают сотни тысяч рублей оборотного капитала.

Однако Н. Муравьев не ограничивается наблюдением и руководством из Петербурга. Время от времени он объезжает свои имения: осматрива­ет Стремлянье, посещает саратовские и воронежские земли, неделями проживает в нижегородском поместье. Особенно интересный и ценный материал представляют собой его письма из Мухина, отправленные в ок­тябре 1825 г., незадолго до восстания.

Резкое сокращение доходов в свя­зи с сельскохозяйственным кризисом заставило его принять исключитель­ные и срочные меры: Н. Муравьев лично едет в имение, чтобы взыскать крестьянские недоимки и попутно продвинуть дело земельного размеже­вания. В письмах к жене он подробно описывает свое пребывание в нижегородской усадьбе вместе с землемерами, крестьянскими старостами и дворянскими заседателями: рассказывает о. своих сельскохозяйствен­ных занятиях - проверке мирских расходов, приеме крестьянских жалоб и личном взыскании недоимок. Описания Н. Муравьева очень колоритны и ярко характеризуют его как крупного душевладельца:

«Каждый день я даю аудиенции, передо мной прошло уже более 300 отцов семейств. Я начал актами милости и приказал выпустить 5 крестьян, посаженных в исправительный дом за непослушание и не­платеж оброка. Остальное время ушло на проверку счетов и на усилия вытребовать крестьянские деньги от их должников... Я не имел времени раскрыть ни одной взятой с собой книги, заменяя их книгою мирских расходов. Я убежден, что ты смеялась бы до слез, присутствуя при мо­их проповедях к крестьянам. Иногда я громлю их, иногда забавляю их шуткою и заставляю их смеяться, минуту спустя я действую на их чув­ствительность и слышу и вижу, как плачут старики, тогда как молодежь остается твердокаменной. Через каждые четверть часа какой-нибудь крестьянин отделяется от всей группы и подходит положить на стол не­которую сумму денег, соглашаясь со справедливостью высказанных мною суждений».

В поле зрения Н. Муравьева оказывались хозяйства разнообразных типов - на основании реальных жизненных наблюдений он должен был одинаково понимать значение зернового хозяйства, крестьянской промыш­ленности и денежных операций. Была ли в его экономических взглядах какая-нибудь принципиальная руководящая линия? Из сохранившихся писем можно извлечь некоторые данные для ответа. Консультируясь с матерью, Н. Муравьев настаивал прежде всего на необходимости плано­мерного и строгого расчета: «Главная вещь состоит в том, чтобы не иметь никаких долгов - ни малых, ни великих - и иметь ясное понятие о всем получаемом доходе».

Надо составлять программу очередных хо­зяйственных дел, не загромождая ее излишними и неисполнимыми зада­чами, но строго сообразуясь с имеющимися силами и средствами. В мае 1822 г. он пишет матери по поводу ее проекта отдать в обеспечение по­ставки нижегородское Мухино: «Вы видите, что мы не можем справить­ся с теми делами, которые мы до сих пор имеем: 1-е дело с гр. Пушкиной; 2-е - устройство нижегородской деревни; 3-е - устройство рязанской; 4-е - строение трех церквей; 5-е - строение на даче; 6-е - дело в Воронеже с казаками; 7-е - дело о мельницах; 8-е - дело с Луниным. Мне кажется, что не время брать на себя новые хлопоты. Вспомните нашу орловскую спекуляцию, которая стоила нам 30 000 руб­лей. В Мухино необходимо нужно скорее отправить порядочного чело­века».

Ко всем явлениям хозяйственной жизни Н. Муравьев подходит с точки зрения ожидаемого дохода, взвешивает выгоды и невыгоды пред­полагаемых операций и решает вопрос на основании сравнительного баланса. Правда, в его рассуждениях проскальзывает иногда моральная точка зрения, но не ей принадлежит последнее и решающее слово. Осо­бенно характерны суждения Н. Муравьева против рискованных спеку­ляций с нижегородским имением. Откупщик Зеленков предлагал взять имение под залог за 500 тыс. руб. Н. Муравьев противопоставлял его предложению следующие доводы: «1200 душ на Волге стоят, без всякого сомнения, миллион, а не 500 000 рублей. Итак, по-моему, во-первых, риск весьма великий, потому что 500 000 рублей не вознаграждают по­тери Мухина. Во-вторых, риск сей бесполезен.

Вы говорите, что нынеш­ний год вы получили половину обыкновенного дохода, но это не причи­на, чтобы рисковать большею частью всего имения. Зеленков был до сих пор честен, но, во-1-х, он может перемениться, 2-е - он может оши­биться, 3-е - он может умереть, а его возраст уже порядочный: в таком случае имения его и дела могут перейти к человеку бесчестному; 4-е - с ним могут поступить, как поступили с Герцем и с многими дру­гими, то есть его могут разорить несправедливо; 5-е - прибавьте к этому неожиданные случаи; посмотрите, сколько опасностей - зачем им под­вергаться?..

Пример дедушки не должен нас соблазнять, - ни вы, ни я не имеем его делового опыта; да и подумайте, как со всем тем жесто­кие заботы отравили последние дела его жизни... Я не стану вам добав­лять ко всему этому, что одна мысль о закладе людей вызывает во мне отвращение. Подумайте, - одна неудачная спекуляция ставит честных людей в положение разыгрываемых в лотерею, как стадо, и может отдать их какому-нибудь жестокому и алчному хозяину».

Из тех же соображений дальновидной классовой политики Н. Муравьев возражает против чрезмерного обложения саратовских переселенцев: «Вновь заселенным, без сомнения, должно сначала предоставить льготы, чтобы дать им совершенно завестись на земле, где вовсе нет леса, что должно еще более затруднять начинающееся хозяйство и что испугало и безлесных рязанцев. Итак, мое мнение было - если вы хотите, чтобы поселенные платили с земли, то на первый год отнюдь более одного рубля с десятины не брать. Во всяком деле начало всего важнее, надобно [дать] им средства и возможность хорошо укорениться. Пример их благоденствия будет приманчив и для будущих переселенцев на остающиеся пустые земли».

Но, оставаясь расчетливым и практичным помещиком, Н. Муравьев высказывается против всяких неосновательных «послаблений». По поводу сокращения оброчной суммы он пишет матери в декабре 1821 г.: «Я читал письмо из новгородской деревни, и мне кажется, что они хитрят... Они пишут, что в Устригах теперь 224 десят. и 300 сажень, следовательно, 109 десятинами больше земли, в Першутине 45 десятин больше, а о пустошах Дуткине и Питерихине они не упоминают, за дальностью расстояния и неудобностью почти ничем не пользуются - ни пашней, ни сенокосом, потому будто бы, что их круглый год потопает; сверх того, они забыли и деревню Ручье, которая у них показывается в счете тягл. К тому [же] они в ноябре месяце догадались, что урожай у них был дурен. Весьма недурно! Мне кажется, [хорошо] бы было узнать истину от Г. Пустошкина».

Муравьевы не заводили собственного земледельческого производства, может быть, за исключением мелких угодий Центрального промышленного района. Они предпочитали спокойное получение оброка и только частично заботились о введении сельскохозяйственных улучшений, например, постройки крупчатых мельниц. Но идея рационального и расчетливого ведения хозяйства представлялась Н. Муравьеву вполне отчетливо.

Его позднейшие сибирские воспоминания доказывают, что в этот ранний период он интересовался вопросами агрономической техники, наблюдал приемы сельскохозяйственного производства и задумывался над проблемой поднятия урожайности. Преждевременный арест оборвал его хозяйственные занятия и не дал развиться его экономическим планам, но впечатления прежнего опыта не пропали безрезультатно: они ожили в период сибирского поселения и послужили основой для самостоятельных агрономических начинаний.

Подводя итоги произведенным наблюдениям, можно сделать определенный вывод: с 1819 г. Никита Муравьев начал втягиваться в практическую деятельность землевладельца и воспринимать впечатления крепостного помещичьего хозяйства; руководя управлением имениями, он выступает как крупный земельный. собственник, ясно осознающий свои классовые интересы. Благодаря детальному ознакомлению с разными хозяйственными условиями он должен был одинаково наблюдать и воздействие новых капиталистических процессов, и влияние разраставшегося аграрного кризиса.. Социальные и политические идеи, которые он выработал в первые годы самостоятельной жизни, подверглись конкретной проверке и новому обоснованию в свете накопленных экономических наблюдений.

Перемене в имущественном положении Н. Муравьева сопутствовало укрепление его общественных связей. Семья соединяла его с верхами дворянского сословия, военная служба сблизила его с чиновной правящей знатью. Н. Муравьева считали «мизантропом» и несколько «диким». Правда, он тяготился светскими выездами и не слишком обольщался достоинствами столичного общества. Его суждения о дворянской среде были проникнуты горькой иронией: «В наш железный век никто не сообщает другому полезных наставлений или сведений - теперь не времена Сократов. Холодный расчетистый эгоизм - главное свойство всех, а ум состоит только в том, чтобы замечать смешное и забавляться оным».

Он сознавался матери, что большие съезды причиняют ему только скуку, а не веселье. Лунину он жаловался на однообразное общество столицы, «где сходятся, чтобы болтать о пустяках или ни о чем вовсе не говорить». Но эти суровые оценки не мешали Н. Муравьеву поддерживать живые и постоянные связи с дворянской знатью. В переписке с матерью он постоянно упоминает о своих встречах с представителями крупнейших дворянских фамилий. По-видимому, из обдуманного расчета Н. Муравьев посещал видные аристократические дома и  в Петербурге, и в Москве. Он не чуждался высокой протекции и охотно прибегал к ней через посредство матери.

Содействие министра юстиции И.И. Дмитриева, министра двора П.М. Волконского, всесильного временщика А.А. Аракчеева последовательно сопровождало его служебную карьеру. Н. Муравьев старательно взвешивал все выгоды и невыгоды гвардейского Генерального штаба, стараясь изыскивать более обещающие пути для обеспечения своего будущего. В декабре 1821 г. он писал своей матери из Минска: «Мне необходимо нужно приехать в Петербург, чтобы осмотреться и выбрать какого-нибудь генерала, - я готов идти в адъютанты, ко всякому - непростительно в мои лета рассуждать, что теперь мне хорошо, стало быть и вперед так будет».

Уйдя в отставку, он был охвачен сомнениями и после длительных колебаний вернулся на старую проторенную дорогу: при помощи H.M. Карамзина он снова был принят на службу в гвардейский Генеральный штаб, получил благосклонную оценку Александра I и окончательно связал себя с правящей верхушкой самодержавно-крепостного государства. С осени 1821 г. возобновляются постепенное восхождение Н. Муравьева по иерархической лестнице и его успехи на старом служебном поприще. Этот путь облегчил ему сближение с семьей гр. Г.И. Чернышева, обер-шенка двора и обладателя миллионного состояния. В 1823 г. Н. Муравьев вступил в брак с его дочерью и еще прочнее связал свою жизнь с интересами и бытом высшего дворянского общества.

Эти внешние перемены в жизни Никиты Муравьева должны были оказать несомненное влияние на его социальные и политические оценки. Он был крепко, органически спаян с землевладельческим классом, дышал его интересами, воззрениями и привычками, близко соприкасался с либеральными и консервативными кругами правящего сословия, воочию наблюдал постепенный отлив освободительного течения. Глубокие подпочвенные процессы, совершавшиеся в недрах землевладельческих прослоек, должны были неизбежно затронуть и Никиту Муравьева.

Возвращение Н. Муравьева на военную службу совпало с новым походом Гвардейского корпуса - не на поля европейских сражений, а в глухие Западные губернии. Правительство  преследовало при этом определенную политическую задачу - «проветрить гвардейский душок и не дать повториться семеновской истории». Н. Муравьев попал в Минск - в уединенную и спокойную обстановку провинциального города. Служебные обязанности не поглощали целиком его сил, польское общество не вызывало его горячих симпатий. Время от времени он бывал в театре и казино, но эти редкие развлечения не отвлекали его от главной работы. Каждое утро он сосредоточенно занимался, усиленно читал и неустанно выписывал из Петербурга все новые и новые книги. Вдали от столицы, предоставленный, самому себе, он приобрел возможность обдумать и изложить свои мысли, подвести итог впечатлениям последнего времени, осознать и оформить намечавшийся в нем внутренний перелом.

За последние годы изменилось не только личное положение Н. Муравьева, менялась и вся окружающая социально-политическая обстановка на Западе и в России. Недавняя революционная ситуация сменилась торжествующей неприкрытой реакцией. Конгрессы в Троппау и Лайбахе объявили войну «тиранской силе революции и порока». Политика Священного союза приняла ярко агрессивный характер. Восстания в Неаполе и Пьемонте были окончательно подавлены. Революция на Пиренейском полуострове стояла перед угрозой иностранного вмешательства. Австрия и Германия были сдавлены железной рукой Меттерниха. Во Франции победили крайние роялисты. Наконец, в самой России на основе растущего сельскохозяйственного кризиса заметно усиливалось дворянское реакционное течение.

Возмущение Семеновского полка послужило водоразделом двух различных периодов: отныне русские подданные должны были забыть о варшавских обещаниях Александра I, а «Уставная грамота» Н.Н. Новосильцева - превратиться в бесплодный клочок бумаги. Н. Муравьев, внимательно следивший за ходом политической жизни, не мог не реагировать на совершавшиеся события. Перед его умственным взором должны были вставать роковые вопросы, которые волновали и других декабристов: какие тактические выводы сделать из создавшейся ситуации?

Идти ли дальше по революционному пути, стараясь преодолеть сгущающуюся реакцию силой героического порыва, или приспособиться к неотвратимой логике явлений, попытавшись изыскать средний путь примирения? Вспышка в Семеновском полку должна была вносить осложняющий момент в его политические, расчеты. Н. Муравьев не мог не возмущаться палочной политикой Шварца, но он никогда не восторгался бурями Французской революции и не мог приветствовать уличного «восстания черни». Он должен был задуматься о грозных опасностях солдатского бунта, который разрушает не только военную дисциплину, но и привычные рамки общественных отношений.

Оглядываясь в ближайшее прошлое, богатое личными и общественными событиями, Н. Муравьев не мог обрести там необходимой точки опоры. Надежды на либеральные реформы потерпели горькое разочарование, революционные порывы не дали ощутительных результатов. Тайное общество переживало затянувшийся кризис. Первоначальный круг революционных друзей поредел и расстроился, передовое ядро раздирали глубокие внутренние разногласия.

Н. Муравьев чувствовал себя на распутье, и все усилия его мысли должны были направиться на разрешение волнующей политической проблемы. Перед лицом обострявшейся общественной и правительственной реакции нужны были не расплывчатые и общие принципы - нужна была ясная и конкретная политическая программа. Пятилетние беседы и споры накопили достаточный запас мыслей и наблюдений; пережитый классовый опыт требовал углубления и формулировки наметившихся основных выводов. Посещение юга произвело определенное впечатление на Никиту Муравьева. Пестель не ограничился принятием его в председатели тульчинской управы; он вручил ему французский экземпляр своей конституции (первоначальный краткий набросок).

К этому времени уже закончился длительный процесс внутреннего развития Пестеля: выйдя из среды служилого небогатого дворянства и не имея прочной землевладельческой базы, Пестель стал идеологическим представителем нарождавшейся мелкобуржуазной интеллигенции. Начав с вражды к аристократам и сочувствия революционному якобинству, Пестель пережил колебания между идеями монархии и республики, между проектами легального компромисса и радикального насильственного переворота. В конце концов он сделал неизбежные логические выводы из своих первоначальных посылок.

Правда, из тактических соображений он редактировал отдел о форме правления одновременно в монархическом и республиканском духе. Но в этом раннем, еще не отделанном варианте «Русской Правды» уже были заложены основные начала радикальной демократической программы. Конституция Пестеля не ограничивалась провозглашением общих политических принципов: она давала точное описание будущего государственного строя и разрешала важнейшие социально-политические вопросы - об источнике избирательных прав и о формах крестьянского освобождения.

По словам Н. Муравьева, Пестель распространял активное избирательное право на «всех совершеннолетних жителей мужеского пола без изъятия»; «известное состояние» требовалось только на второй стадии законодательных выборов - при выполнении обязанностей «избирателей». Освобожденные крестьяне получали в общественное пользование половину помещичьих земель при условии уплаты прежнего денежного оброка. Таким образом, всеобщее народное голосование и земельное обеспечение крестьян (правда, не проведенные еще до конца и последовательно) были установлены как основные начала предстоявшего государственного переворота.

Впервые на фоне общих неясных формулировок H. Муравьев увидел конкретные очертания предлагаемого революционного преобразования. Размышляя над политическими проблемами в зимние месяцы 1821/22 года он должен был исходить из сознательного учета тех социальных и правовых тенденций, которые ясно обозначились в пестелевском проекте 1820 г.; эти демократические, еще не вполне оформившиеся начала оказались в резком противоречии с собственными построениями и выводами Н. Муравьева. К сожалению, он очень кратко рассказывает о своем внутреннем переломе: он сознается, что «в продолжение 1821 и 1822 годов удостоверился в выгодах монархического представительного правления и в том, что введение оного обещает обществу наиболее надежд к успеху».

Дальнейшая история организации показывает, что перемена во взглядах Н. Муравьева была значительно глубже и охватила собой всю совокупность спорных вопросов. Сосредоточенные занятия в Минске помогли ему сделать необходимые выводы из своих жизненных наблюдений и привести конкретные положения революционной программы в строгое соответствие со своим общим классовым мировоззрением.

Исходя из доктрины либерального индивидуализма, Н. Муравьев сохранил свои прежние симпатии к республиканскому принципу, но он занял иную политическую позицию, чем Пестель и его ближайшие союзники. Развивая свои первоначальные предпосылки, формулированные в духе учения Бенжамена Констана, H. Муравьев окончательно утвердился на буржуазно-помещичьей точке зрения: она нашла себе последовательное и законченное выражение в первоначальном проекте его конституции. В соответствии с ясно осознанными классовыми интересами Н. Муравьев должен был пересмотреть и свои старые тактические взгляды.

Еще недавно он признавал цареубийство и революционную диктатуру спасительным залогом от ужасов «безначалия». Теперь «похищение власти» и организованное насилие стали представляться ему «несбыточными» и «варварскими»; они должны были неразрывно ассоциироваться с социальным радикализмом Пестеля и с воспоминаниями о якобинском терроре. Муравьеву нужно было избежать сокрушительной ломки существующего порядка, которая грозила развязать стихию массового восстания. И он постарался изыскать более надежную и «безболезненную» форму для задуманного переворота. Вот в каких выражениях он излагал свои тактические планы перед следственными властями:

«Я полагал: 1-е. Распространить между всеми состояниями людей множество экземпляров моей конституции, лишь только оная будет мною окончена. 2-е. Произвесть возмущение в войске и обнародовать оную. 3-е. По мере успехов военных, во всех занятых губерниях и областях приступить к собранию избирателей, выбору Тысяцких, Судей, Местных Правлений, учреждению Областных Палат, а в случае великих успехов и Народного Веча. 4-е. Если б и тогда императорская фамилия не приняла Конституции, то как крайнее средство я предполагал изгнание оной и предложение Республиканского Правления».

Таким образом, мирная пропаганда, воздействие на «общее мнение», намечалась Н. Муравьевым как важнейшая подготовительная стадия переворота; военные выступления мыслились им как орудие вооруженного давления на императорскую фамилию, а в качестве победоносного результата предполагалось юридическое ограничение самодержавия путем официального конституционного договора. Преобразованная монархия сохранялась как символ законно установленной власти, как воплощение незыблемого общественного спокойствия.

Перестройка государства проходила в легализованной и наименее разрушительной форме. Изгнание императора и провозглашение республики оставались в резерве как исключительное и крайнее средство. Наконец, заблаговременное составление конституции становилось необходимым условием для реализации всего плана: конституция обеспечивала конкретную программу действий, служила орудием для привлечения сочувствующих и намечала определенную основу для соглашения с монархией.

10

Эта новая политическая позиция имела несомненную связь с первоначальными высказываниями Н. Муравьева: его отрицание массовой революции находило себе последовательное и логическое завершение, его признание экономического неравенства дополнялось гарантиями от социального переворота, его апология автономной личности приводила к решительному отказу от диктатуры. Но, освободившись от влияния сословно-феодальной традиции, от идеи конспиративного дворцового заговора, Н. Муравьев отказался и от своего недавнего боевого революционизма.

Тактика конституционного соглашения, которую он предпочел в 1821-1822 гг., предполагала наличие двух договаривающихся контрагентов и, следовательно, объективную возможность взаимных политических уступок. Правда, Н. Муравьев проектировал овладение властью в губерниях, «а в случае великих успехов» - самочинное избрание Народного веча. Но он сохранял центральный аппарат государственного управления в руках императорской власти как необходимый аксессуар ее законности и авторитета.

При этих условиях монархия продолжала пользоваться своими орудиями, могла опереться на противников «возмущения» и использовать свое положение неприкосновенной и нетронутой святыни. Это был первый шаг Н. Муравьева в сторону мирной политической тактики, в направлении обыкновенного буржуазного реформаторства. Перемена в ориентации Н. Муравьева была не единичным и случайным явлением: крупные декабристы, наиболее близкие к Н. Муравьеву по своему социальному и идеологическому облику (М.Ф. Орлов, М.А. Фонвизин, Н.И. Тургенев, С.П. Трубецкой), испытывали аналогичный процесс постепенного отхода от революционных позиций.

Сельскохозяйственный кризис и его многообразные косвенные последствия понизили общий уровень помещичьего либерализма и вызвали соответствующую эволюцию в недрах тайного общества. Формирование мелкобуржуазного демократического течения ускорило и обострило начавшуюся дефференциацию: Н. Муравьев мыслил и действовал как представитель землевладельческих интересов; он окончательно определил свою новую тактическую точку зрения в противовес революционным требованиям, которые вышли из-под пера Пестеля.

С этого момента составление конституции становится важнейшим делом Никиты Муравьева; этой работе он посвящает свое время и в Минске, и в Петербурге; этот уединенный и сосредоточенный труд делается руководящей осью его политической деятельности. Но разработка конституционного проекта не была единственной задачей Н. Муравьева: в согласии с задуманным планом необходимо было воскресить Северную управу тайного общества, которая в течение целого года подавала слабые признаки жизни.

В Петербурге оставалось несколько старых активных членов «Союза благоденствия», в том числе С.П. Трубецкой, Е.П. Оболенский и И.И. Пущин. Вернувшись из Западных губерний, Н. Муравьев постарался собрать и скрепить это рассеянное ядро политических заговорщиков. «Воспоминание прежнего» побудило старых друзей «возобновить прежнюю цель соединения»; не изменяя старых организационных форм, собравшиеся учредители избрали правителем Северного общества Никиту Муравьева.

Судя по данным следственного процесса, возобновившаяся организация была очень невелика по своему численному составу: кроме основного руководящего ядра (Н. Муравьев, С. Трубецкой, Тургенев, Пущин и Оболенский), в нее входили прежние члены «Союза благоденствия» - М.С. Лунин, М.М. Нарышкин, И.П. Шипов, А.Ф. Фон-дер-Бриген, В.Д. Вольховский, В.С. Норов, А.А. Челищев, И.Н. Горсткин и Павел Колошин. По-старому считались членами общества М.А. Фонвизин и С.М. Семенов. В самом начале были приняты в организацию полковник М.Ф. Митьков и, по-видимому, штабс-капитан П.А. Муханов.

Сравнительно с Северной управой «Союза благоденствия» общество стало более замкнутым и в то же время более однородным: оно состояло почти исключительно из офицеров гвардии и в социальном отношении представляло зажиточные верхи землевладельческого дворянства. Этот новый характер сложившейся организации оставался неизменным до появления К.Ф. Рылеева, т. е. приблизительно до середины 1823 г.

Северное общество не проявляло признаков живой политической энергии: революционные заседания были редки, воздействие на окружающую среду почти отсутствовало, количество членов не только не увеличивалось, но даже сокращалось. По словам Н. Муравьева, очень быстро отпали Павел Колошин и Горсткин, за ними последовали Челищев и Норов; Фонвизин и Лунин были в продолжительном отъезде, Шипов заметно отстранялся от политической деятельности. Обсуждение конституции Н. Муравьева и разрешение вопроса о принятии новых кандидатов были единственными занятиями немногочисленной петербургской организации.

Внутренняя жизнь Северного общества едва-едва теплилась, но оно продолжало функционировать, и это имело большое значение с точки зрения Н. Муравьева: небольшая конспиративная организация сделалась реальным, противовесом революционным посягательствам со стороны юга. В этот начальный период (1822-1823 гг.) Н. Муравьев пользовался неограниченным влиянием среди членов Северного общества: связанные с ним единством происхождения и классовых интересов, они стояли на той же социально-политической платформе и видели в Н. Муравьеве действительного выразителя своего «общего мнения».

К этому времени Южное общество окончательно оформилось и приступило к активной революционной деятельности. Демократическая программа Пестеля приобретала все более ясные очертания, подчиняя своему влиянию ближайшую законспирированную периферию. Пестель выдвигал свой старый проект вооруженного переворота с применением террористических мер и организацией революционной диктатуры; его республиканская и аграрная программы, едва намеченные в конституционном наброске 1820 г., постепенно заполнялись конкретным социально-политическим содержанием. Овладение столицей составляло неразрывную часть его тактического плана, а подчинение Северного общества - необходимое условие будущего успеха.

Пестель имел все основания рассчитывать на содействие Н. Муравьева: и прежние соглашения в Петербурге, и недавнее совещание в Тульчине казались ему надежным залогом для совместных и солидарных действий. Но Н. Муравьев уже готовил контрвыступление против Пестеля: опираясь  на  возрожденную  ячейку тайного общества и на слагающийся текст своей конституции, он выдвигал против юга совершенно иную социально-политическую платформу. Цареубийству он противопоставил продолжительную мирную пропаганду, революционной диктатуре - созыв Учредительного собора, республике - ограниченную монархию, демократическому равенству - систему политической иерархии, экспроприации и частичному обобществлению земли - полную неприкосновенность помещичьей собственности.

В начале 1823 через посредство ехавшего в Петербург Волконского Пестель, запросил Н. Муравьева о положении дела на севере. Н. Муравьев отвечал ему более чем конкретно: он препроводил ему первоначальный набросок своей конституции и этим программно-тактическим выступлением начал настойчивую и длительную борьбу с радикальными течениями юга. Но он действовал достаточно обдуманно и осторожно: он постарался успокоить республиканские чувства Пестеля, уверяя, что монархизм посылаемого проекта рассчитан только на вновь принимаемых членов («comme un rideau dirrière liquel nous formerons nos colonnes»). Своим ближайшим друзьям он говорил совершенно иное: он предупреждал, что не следует наружно отвергать республиканские взгляды, чтобы не отвратить от себя Южное общество и не создать более опасное политическое положение.

Получив конституционный проект Н. Муравьева, Пестель подверг его суровой и беспощадной критике: в программных построениях своего прежнего союзника он увидел полное расхождение со своими демократическими воззрениями. «Федеративный образ правления», который провозглашала конституция Н. Муравьева, представлялся Пестелю восстановлением аристократической удельной системы; в принципе имущественного ценза он увидел «ужасную аристокрацию богатства», против которой всегда и последовательно боролся; наконец, безземельное освобождение крестьян резко противоречило его идее широкого земельного обеспечения.

Вскоре же, в феврале 1823 г., Пестель воспользовался отъездом В.Л. Давыдова и ответил Н. Муравьеву «предлинным письмом», в котором опровергал его политические воззрения; одновременно Давыдов должен был передать Н. Муравьеву «начертания» конституции Пестеля и сообщить Северному обществу постановления и планы южной директории. Разговор между Н. Муравьевым и Давыдовым был «весьма неопределительный»: Н. Муравьев держался уклончиво, старался уверить южных сочленов в «постоянстве его намерений», но «жаловался, что мало людей для сего готовых». Те же уверения он письменно высказал Пестелю, а Сергею Муравьеву-Апостолу препроводил экземпляр своей конституции с определенной целью - воздействовать на его политическую позицию.

Расчет Н. Муравьева был ясен. Он находил, что необходимо поддерживать с Пестелем наружные признаки видимого согласия, а «по окончании конституции должно оную распространять как можно более и даже давать читать посторонним, дабы посредством усилившегося в ее пользу мнения увлечь и Южное общество». Н. Муравьев знал, что Южное общество далеко не однородно по своему составу, что идеологическая диктатура Пестеля еще не гарантирует глубокого и постоянного единства в мнениях.

Сергей Муравьев-Апостол был близок Н. Муравьеву не только в силу родственной и дружеской связи, но и вследствие одинакового социального положения; он не был проникнут демократическим радикализмом и находился в оппозиции к Пестелю по вопросам революционной тактики. Н. Муравьев знал, что если он завоюет этого авторитетного и независимого члена Южного общества, то приобретет могущественную точку опоры для расслоения революционной республиканской периферии. Между Петербургом и Тульчиным завязывалась планомерная и сознательная борьба, в которой сталкивались объединенные, но внутренне разнородные течения - умеренное течение передовых буржуазных помещиков и радикальное течение мелкобуржуазной интеллигенции.

Первые неудачи не охладили революционной энергии П.И. Пестеля. Против Н. Муравьева и Северного общества началась систематическая атака со стороны Южной управы. В мае 1823 г. в Петербург был направлен А.П. Барятинский, который потребовал от Н. Муравьева решительного ответа на запросы Южного общества. По его словам, полумеры утрачивали всякий политический смысл; на юге была поставлена задача немедленного восстания и полного истребления императорской фамилии. Какими силами может располагать Петербург и насколько быстро он подготовится к открытому выступлению?..

Вместе с А.В. Поджио - другим уполномоченным Южного общества - Барятинский старался оживить революционную инициативу Н. Муравьева: он имел с ним специальные совещания в Таврическом и Летнем саду и горячо упрекал Северную управу за ее политическое бездействие. Н. Муравьев продолжал действовать «по способу византийцев».. Впрочем, он не скрывал от южного делегата своей отрицательной оценки пестелевского проекта: «Вить они бог весть что затеяли, они всех хотят», - откровенно говорил он Барятинскому. Матвею Муравьеву он высказывался еще резче: «Южная управа с ума сошла. Она сама не знает, что она затевает».

Заявление о немедленном восстании вызывало с его стороны иронические реплики: «Ради бога! не начинайте, ибо вы там восстанете, а меня здесь генерал Гладков (петербургский полицеймейстер. - Н.Д.) возьмет и посадит». Он старался охладить горячие порывы южных революционеров: говорил, что рассчитывать на Петербург нечего - молодые гвардейские офицеры увлекаются не революцией, а балами. «Впрочем, nous commencerons pav la propagande», - успокаивал он негодующего Барятинского. Делегат южной директории возмущался подобной апатией: «Муравьев ищет все толкователей Бентама, а нам действовать не перьями».

По-видимому, имея специальные полномочия от Пестеля, Барятинский прибегнул к искусному и обдуманному маневру: собственной властью, минуя Северное общество, он принял в члены революционной организации кавалергардских офицеров Ф.Ф. Вадковского и И.Ю. Поливанова. Правда, он передал этих членов на попечение С.П. Трубецкого, т. е. формально ввел их в Северную управу, но смысл его действий был достаточно ясен: за спиной Северного общества южане завязывали непосредственную связь с Петербургом, которая могла явиться исходным пунктом для образования самостоятельного республиканского филиала. Тем не менее Барятинский не обольщался радужными надеждами: уезжая из северной столицы, он ясно сознавал полную неудачу своей политической миссии.

Южное общество не ограничилось отправкой временных делегатов - в лице Матвея Муравьева-Апостола оно командировало в петербургскую организацию своего постоянного представителя, которому поручалась определенная политическая задача: настаивать на соединении Северного и Южного обществ под твердым руководством единой директории и под знаменем южной революционной программы. «Русская Правда» Пестеля должна была явиться скрепляющей политической платформой.

Матвей Муравьев-Апостол вошел в непосредственные сношения с членами Северного общества и заключил тактический союз с А.В. Поджио; он постарался внести раскол в недра единой организации, и прежде всего привлечь к себе «левого» Е.П. Оболенского; одновременно он старался воздействовать в желательном духе на Н. Муравьева и систематически информировал о положении южную директорию. Он являлся постоянным рупором революционного юга, который неотступно возбуждал северян и не давал им успокоиться на пассивной и примиренческой позиции. Петербургская организация оказалась под непрерывным давлением радикального течения, которое возглавлялось авторитетом Пестеля и до известного момента подчиняло себе весь состав Южного общества.

Чем яснее определялась демократическая программа Пестеля, тем резче и настойчивее отмежевывался от него Н. Муравьев. Ему казалось, что необходимо еще сильнее укрепить плотину против революционного потока, угрожающего смыть его политическое сооружение: возмущенный принятием Вадковского и Поливанова, он объявил недействительным самовольный акт Барятинского и произвел вторичное «перепринятие» обоих членов в состав Северного общества. В одной из бесед с Трубецким Н. Муравьев высказал мнение, что необходимо сохранить и поддержать петербургскую организацию, как бы ничтожны ни были ее размеры и деятельность: в противном случае южане образуют здесь собственное общество и начнут широко распространять свое «вредное» политическое направление.

Однако энергичное воздействие со стороны Пестеля принесло несомненные реальные результаты: северяне не приняли предложений Южного общества, зато они оживили и расширили собственную деятельность. В красносельских лагерях Н. Муравьев не раз совещался с А. Поджио об усилении темпа работы, пытался пропагандировать и начал привлекать знакомых офицеров гвардии, например Ф.А. Щербатова и Э.А. Белосельского. В октябре 1823 г. возобновились революционные собрания на квартирах И.И. Пущина и М.Ф. Митькова с участием вновь принятого члена поэта Рылеева.

На первом же из созванных совещаний «нашли необходимым дать правлению общества сильнейшее действие и потому решили дабы вместо одного правителя выбрать трех». Тургенев решительно отвел свою кандидатуру, и в члены руководящей Думы оказались избранными Н. Муравьев, Трубецкой и Оболенский. Постановили, «что без соизволения директоров нельзя будет принимать членов», и распределили между присутствующими подготовительные работы: за Н. Муравьевым осталось составление конституции, Оболенский взялся написать об обязанностях гражданина, Тургенев должен был представить записку о суде присяжных, Рылееву было поручено составить катехизис вольного человека, Матвей Муравьев-Апостол обязался переписать и отправить на юг конституционный проект Н. Муравьева. Но, расширяя свою деятельность, петербургская ячейка оставалась на прежней, умеренной позиции. Открывая собрание, Н. Муравьев говорил, «что Южное общество требует от него невозможное, что оно думает испугать северную управу рассказами своих действий, но что Петербург не провинция и что надобно иметь большую осторожность».

Эта декларация не вызвала возражений со стороны присутствующих членов, а призывы к осторожности показались вполне обоснованными и разумными: тайные общества были окончательно запрещены «высочайшим» приказом, а политическая полиция внимательно наблюдала за поведением гвардии. На одном из последующих собраний по предложению Тургенева решили установить две организационные степени: «убежденных», которые будут принимать членов и избирать Думу, и «соединенных» или «согласных», которые не будут пользоваться этими правами. Таким образом, возрождалась старая форма организации, рассчитанная на соблюдение тайны и постепенное расширение численного состава.

Северное общество несколько раздвинуло свои ограниченные внешние рамки: в течение 1823 г., помимо К.Ф. Рылеева, были приняты камер-юнкер В.М. Голицын, штабс-капитан М.А. Назимов, командир 1-го Морского полка полковник Ф.В. Фон-Вольский и отставной гвардейский капитан Д.П. Зыков. А главное, приобретая Рылеева, общество связывалось с новой общественной прослойкой, военными и штатскими представителями столичной интеллигенции, которые не блистали богатством и знатностью происхождения, но выделялись своими научными и литературными интересами. Именно отсюда Северное общество должно было пополниться более активными и более радикально настроенными элементами.

За осенними собраниями 1823 г. последовали новые - у Рылеева, Нарышкина, Поджио и других членов. Главное внимание сосредоточила на обсуждении конституции Н. Муравьева, которая возбуждала разнообразные мнения и политические оценки. Тургенев и Митьков оказались наиболее умеренными - они считали подобные проекты «праздной утопией», неосуществимой в условиях настоящего; другие, вроде Нарышкина, были согласны с содержанием конституции, но требовали ее мирного, легального осуществления; отдельные республиканцы, вроде нераскрытого «саперного офицера», протестовали против ее традиционного монархизма; Рылеев вносил в нее демократические поправки, ссылаясь на конституцию Северо-Американских Соединенных Штатов.

В общем эти отдельные возражения не колебали принципиального построения Н. Муравьева. Даже Тургенев, иронизировавший над попытками конституционного творчества, не стал бы оспаривать важнейшие положения представленного проекта: его собственные дневники и записки обличают в нем ту же умеренную тенденцию, тот же идеал конституционной монархии, те же, проекты безземельного освобождения. В этот начальный период Северное общество продолжало сохранять свою социальную однородность и подчинялось руководящей позиции умеренной буржуазно-помещичьей группировки.

Однако, возражения критиков раскрывали зародыши различных течений, постепенно слагавшихся в недрах Северного общества: более демократическое начинало ориентироваться на республику, наиболее умеренное отгораживалось от всякого революционного переворота. Н. Муравьев занимал среднюю политическую позицию, находя наибольшее сочувствие и поддержку в лице старейшего члена - кн. С.П. Трубецкого.

Правая оппозиция не слишком занимала его внимание; он больше заботился о другом: как сдержать и умерить революционную струю, которая приливала из южной армии и находила себе благоприятную почву в мелкобуржуазных кругах столичной интеллигенции. Он не хотел показывать членам общества радикального проекта Пестеля, уклонялся от окончания агитационного катехизиса; зато он усиленно работал над окончанием своего проекта, который сконцентрировал в себе его программные и тактические предположения.

От комиссара южной директории Матвея Муравьева-Апостола не укрылось начинающееся расслоение в петербургской организации. Он писал своему брату Сергею, «что Северное общество останавливает Никита Муравьев, который только что толкует всем членам быть осторожнее», но что «Рылеев в полном революционном духе». Такие же жалобы поступали от А. Поджио: в своих докладах Пестелю и А.П. Юшневскому он настойчиво доказывал, что для успеха намеченных целей необходимо «удалить Никиту Муравьева от управления управы». Южная директория вполне соглашалась с выводами и оценками своих комиссаров.

Но удалить Н. Муравьева было нелегкой задачей: он не только импонировал своим авторитетом теоретика, своими столичными связями и своим опытом давнего конспиратора; за ним стояло подавляющее большинство участников Северного общества; даже более радикальные петербургские члены вроде Оболенского и Рылеева не проявляли самостоятельной инициативы и подчинялись политическому руководству умеренного течения. Е.П. Оболенский, откровенно признавался, что Н. Муравьев «медлит дело», но вместе с тем прибавлял, «что он, Оболенский, не довольно опытен и, может быть, неосторожность не должна быть в управе». Южному обществу приходилось выискивать иные обходные пути для того, чтобы парализовать «византийскую» тактику Н. Муравьева.

В конце 1823 г. на север были отправлены два новых делегата, члены Каменской управы Волконский и Давыдов. Директория поручила им не только обследовать положение в Москве, но и выполнить важную миссию в Петербурге: добиться соглашения Северного и Южного обществ ценою взаимных политических уступок. Показания Давыдова проливают некоторый свет на содержание выставленных условий: рассказывая о своей северной поездке, он перечисляет важнейшие пункты, которые необходимо было отстаивать в официальных переговорах с северной Думой.

«Пестель более всего придерживался к фаворитной мысли своей о составлении волостей и отдаче крестьянам половины или по крайней мере значительной части помещичьих земель; также желал, чтобы принят был его способ избрания в представительные палаты, разделение России на области и прочее». Другими словами, южные делегаты должны были в первую очередь отстаивать демократические пункты южной программы - земельное обеспечение крестьян и всеобщее избирательное право. Эти социально-политические требования должны были привлечь к себе более радикальное северное крыло, постепенно изолировать Н. Муравьева и воодушевить общество на активную революционную деятельность.

Вероятно, Н. Муравьев понял скрытую тактику своих политических противников. Волконскому он дал ясно понять, «что соединение обществ не в его намерениях, что он во многом имеет противные мысли Пестелю»; с Давыдовым он затеял политический спор и, играя на его владельческих интересах, заставил его согласиться со своими аграрными взглядами. Трубецкой и Митьков послушно вторили Н. Муравьеву, выражая полную солидарность с его умеренной позицией. Более того, подобные речи Давыдов услышал от комиссара собственного Южного общества: колеблющийся Матвей Муравьев-Апостол заметно подпадал под влияние охлаждающей северной атмосферы. Так же, как Давыдов, он не был глубоким и убежденным последователем пестелевского мировоззрения. Внешне воспринимая революционную идеологию, он постоянно терзался практическими сомнениями: в глубине своего сознания он оставался типичным, но скрытым умеренным «либералистом».

Если демократическое течение Пестеля расслаивало петербургское общество, то аналогичный, по обратный процесс происходил и с южными членами: дифференциация политических взглядов следовала по линии классовых группировок, которые не считались с районным географическим обособлением. Присматриваясь к имущественному положению членов южной организации, мы видим в ней две социальные прослойки: с одной стороны, представителей богатых крупнопомещичьих семей, к которым принадлежат М.И. и С.И. Муравьевы-Апостолы, С.Г. Волконский, В.Л. Давыдов, В.П. Ивашев, В.Н. Лихарев и др., с другой - среднее и частью мелкопоместное дворянство в лице П.И. Пестеля, Н.В. Басаргина, И.Б. Аврамова, Н.И. Лорера, Н.С. и П.С. Бобрищевых-Пушкиных, Ф.Б. Вольфа и пр.

Наружно мы видим картину кажущегося единодушия: Пестель выступает как признанный идеологический вождь, а «Русская Правда» фигурирует как единственная и не оспоренная никем программа. Но если мы сопоставим высказывания Пестеля с показаниями его формальных сторонников, мы не усмотрим действительного и глубокого внутреннего единства. Помимо Пестеля, в Южном обществе не было настоящих теоретиков, и наличие единственного писанного проекта служило несомненной организационной скрепой. Но каждый из членов Южного общества более или менее сосредоточенно размышлял над вопросами грядущего переворота и постепенно, хотя и медленно, оформлял свои политические воззрения.

К 1825 г. этот процесс далеко не закончился. Но линия предстоящего расхождения наметилась уже достаточно ясно. И Пестель, и Н. Муравьев предвидели и старались ускорить процесс неизбежного классового расслоения. Пестель старался увлечь северян содержанием «Русской Правды», Н. Муравьев старался завоевать Южное общество своей конституцией: он не упускал ни одного южного делегата, чтобы не ознакомить его со своими построениями; он непосредственно сносился с Сергеем Муравьевым-Апостолом, систематически убеждал его брата Матвея, неоднократно посылал южанам копии своего слагающегося проекта. Это была рассчитанная борьба за умеренную социальную и политическую программу - борьба, которая становилась все более сложной и все более напряженной.

Миссия Волконского и Давыдова потерпела полную неудачу. Были отвергнуты не только программные и практические построения Пестеля, но и начавшиеся переговоры с Польским революционным обществом. По мнению Н. Муравьева и его товарищей, не следовало «уступать приобретений и собственности России и входить в сношения с иноплеменниками... тем более, что уступка сия произошла бы совершенно чуждой, а впоследствии, вероятно, и враждебной России державе». В этом проявился тот же последовательный и резко очерченный национализм, который окончательно оформился у Н. Муравьева после 1812 г., пронизывал собой аристократический проект Орлова и Дмитриева-Мамонова, звучал в московских совещаниях о цареубийстве и отразился в отвлеченных рассуждениях о карамзинской «Истории государства Российского».

Таким образом, ни один из затронутых вопросов не получил окончательного и солидарного решения. Положение в недрах тайного общества становилось крайне неопределенным и тягостным. Н. Муравьев готов был идти на открытое столкновение: он заявил уезжающим делегатам, что желал бы приезда самого Пестеля «для подробного совещания о спорных вопросах». Бесплодные результаты всех предыдущих попыток заставили Пестеля согласиться на это последнее средство. Но раньше, чем лично отправиться в Петербург, он послал для подготовки политической почвы полковника И.С. Повало-Швейковского.

Новый делегат привез с собой письма Сергея Муравьева-Апостола, адресованные виднейшим членам петербургской организации; немедленное соединение обществ выдвигалось в них как настоятельная и очередная задача. Повало-Швейковский был принят с холодной сдержанностью; Н. Муравьев отклонил всякие переговоры, ссылаясь на ожидаемое прибытие Пестеля. Делегат вынес «очень дурное впечатление» от членов Северного общества. «Je vous admire d'avoir la patience d'agir et d'être avec ces gens», - говорил он наедине , Матвею Муравьеву-Апостолу. Задача, поставленная южанами, должна была разрешиться талантами и усилиями самого Пестеля.

Петербургская поездка П.И. Пестеля не была его личным самостоятельным начинанием: это был политический акт, обдуманный и разработанный на заседаниях директории Южного общества. Пестель должен был развернуть утвержденные проекты на совещании с Северным обществом, достигнуть с ним полного соглашения «и сделать общий свод, буде учинится им ожидаемое соединение управ». «Ему предоставлено было право делать все отменения из сделанных им предложений, буде он найдет сие необходимым по совещании с петербургскими членами». Эти широкие полномочия Пестель соединил с искусным стратегическим планом.

Руководясь правилом «divide et impera», «он решил сначала видеть членов оной (управы. - Н.Д.) поодиночке, а не всех вместе, дабы их отклонить друг от друга». Он приехал в начале 1824 г., вел продолжительные беседы с Оболенским, Рылеевым, Тургеневым и Трубецким; после всех он встретился с Никитой Муравьевым. Подкупающими и логичными доводами он доказывал, необходимость теснейшего объединения севера и юга, настаивал на принятии ясного и твердого плана, убеждал перейти к активным и решительным действиям.  В оживленном обмене мнениями обнаруживались все точки зрения, раскрылись все разногласия и сомнения. Две социально-политические программы, питавшиеся разными классовыми источниками, столкнулись лицом к лицу, и эта встреча различных классовых направлений вызвала напряженнейшую идеологическую борьбу.

Споры сосредоточились вокруг основных вопросов программы, тактики и организации общества. Обрушиваясь на конституцию Н. Муравьева, Пестель настаивал на республиканской форме правления и выдвигал проект разделения земли между крестьянами; во имя успеха революционных действий он предлагал свой старый план диктатуры и считал необходимым условием переворота истребление всех членов царской фамилии; наконец, для обеспечения единства и согласованности в действиях он требовал реального объединения обществ и учреждения единой руководящей директории. По всем выдвинутым вопросам Пестель встретил решительные и горячие возражения со стороны северной Думы.

Тем не менее выступления Пестеля произвели сильное впечатление на членов Северного общества; левое крыло заколебалось и готово было пойти на уступки; Оболенский объявил себя солидарным с идеями «Русской Правды»; Рылеев, Александр Бестужев, Валериан Голицын и даже Митьков соглашались с проектами республики и истребления царской фамилии; Трубецкой спорил против выдвинутой платформы, но признавал возможным немедленное соединение обществ. На правом фланге оставались Н. Муравьев и Н. Тургенев, которые особенно горячо возражали против «аграрного закона» и «временного правления».

Н. Муравьев открыто заявил Пестелю, что он считает план диктатуры «столь же несбыточным и невозможным, сколь варварским и противным нравственности». «Весь план Пестеля был противен моему рассудку и образу мыслей», - говорил он на следствии, призывая в свидетели Трубецкого и Оболенского. В свою очередь, Тургенев «не согласился на принятие плана конституции Пестеля; он никак не хотел допустить разделения земли, говоря, что, не мешая промышленности, земли неприметным образом сами собою разделятся». К ним примыкал и Нарышкин, который не только возражал против пестелевского «аграрного закона», но и «хотел, чтобы выборы были основаны на имуществе».

На расширенном собрании Думы, в отсутствие Н. Муравьева, было принято постановление об организационном слиянии Северного и Южного обществ. Н. Муравьеву пришлось проявить самую активную энергию, чтобы предотвратить начавшуюся внутреннюю ломку. Он действовал против Пестеля его же оружием: вошел в сепаратное соглашение с Трубецким, изолировал колеблющиеся элементы и настоял на созыве нового собрания Думы. Кроме политических доводов, были пущены в ход личные подозрения: Пестеля упрекали в лицемерии и властолюбии, а его революционные стремления порочили сопоставлением с честолюбивыми замыслами Наполеона.

Заседание на квартире Оболенского оказалось решающим и последним. Н. Муравьев занял твердую и непримиримую позицию. Он «изложил невозможность слить в одно два общества, отделенных таким большим пространством и притом разделенных мнением». «Я объявил, - показывал Н. Муравьев, - что никогда не соглашусь слепо повиноваться большинству голосов, когда решение их будет противно моей совести, и предоставляю себе право выйти из общества во всяком случае».

Эта угроза окончательного разрыва должна была сильно подействовать на присутствующих членов. Несмотря на колебания левой, Н. Муравьеву и другим представителям умеренного крыла удалось одержать политическую победу. Даже Оболенский, вполне солидаризировавшийся с воззрением Пестеля, снова перешел на позицию Н. Муравьева. Северное общество решило сохранить свою организационную независимость и воздержаться от принятия южной программы. Каждое течение придавало самостоятельное толкование этому постановлению северной Думы: правое видело в нем окончательное расхождение с радикальным югом, левое усматривало в нем временную отсрочку неизбежного соединения.

Пестель не обманывался относительно внутреннего смысла происшедших событий. Непосредственно и наглядно он ощутил перед собой глухую, непроходимую преграду: самые влиятельные члены петербургской организации оказались на иной социальной и политической позиции, во власти иного и чуждого направления. Особенно острые и непримиримые разногласия он встретил в коренных вопросах своей демократической программы: ликвидации феодального помещичьего землевладения и создании могущественной революционной диктатуры. С этого момента его надежды обратились на новые кадры, на постепенное просачивание революционной струи через консервативную плотину, возведенную Н. Муравьевым.

У Пестеля созрело решение использовать революционный кружок, который сложился в Кавалергардском полку усилиями энергичного и преданного Ф.Ф. Вадковского. На квартире у П.Н. Свистунова, после увлекающего и обстоятельного доклада Пестеля, была заложена новая республиканская ячейка, которая приняла за основу руководящие принципы «Русской Правды». Уезжая из Петербурга, Пестель дал поручение Матвею Муравьеву-Апостолу укрепить это «отдельное общество так, чтобы Северное его не знало»; одновременно он возвел в «бояре», т. е. в высшую степень Южного общества, Вадковского и Свистунова. Вместе с И.А. Анненковым, И.Ю. Поливановым, С.И. Кривцовым и Н.Н. Депрерадовичем они образовали самостоятельный филиал южной организации - предполагаемую опору для будущего петербургского  восстания.

С самого момента своего возникновения эта республиканская ячейка поставила вопрос о цареубийстве как свою очередную и непосредственную задачу. Привлекши значительную группу кавалергардских офицеров, она распространила свое влияние на другие полки петербургской гвардии, завязала связи с Москвой и провинцией и сознательно противопоставила свои взгляды умеренной конституции Н. Муравьева и Московской управе Северного общества.

Однако последующая деятельность северного филиала не оправдала революционных расчетов Пестеля: по своему социальному положению новообращенные республиканцы представляли наиболее аристократическую прослойку в недрах декабристской организации; подобно основателям раннего «Ордена русских рыцарей», они подхватили дворянскую идею тираноубийства и освятили ее отвлеченным культом республики; но их восприятие пестелевской программы оказалось крайне поверхностным и непрочным. Постепенное охлаждение и пассивность характеризуют членов петербургского филиала на протяжении всего 1825 г. В решающий момент вооруженного восстания некоторые из них вовсе уклонились от боя, другие оказались на Сенатской площади, но не в рядах революционного каре, а в военных резервах Николая.

Приезд Пестеля оставил глубокую трещину в настроениях северных членов. С этого момента процесс политического расслоения начинает идти усиленным темпом; он ускоряется и приобретает напряженные формы благодаря притоку новых, более демократических элементов. В продолжение 1824 и особенно 1825 г. Северное общество значительно пополнилось новыми членами. Представители титулованного и крупно-владельческого дворянства, вроде кн. А.И. Одоевского, бар. A.И. Черкасова, гр. В.А. Мусина-Пушкина, кавалергарда А.М. Муравьева, вступают в него отдельными и немногочисленными одиночками: постепенный упадок дворянского либерализма плохо питает законспирированные революционные кадры. Зато увеличивается и. крепнет другая социальная группа, которая образуется вокруг поэта Рылеева: кроме четырех братьев Бестужевых, мы находим в ней флотского капитана К.П. Торсона,, поручиков К.П. Чернова и А.Н. Сутгофа, отставного офицера П.Г. Каховского, владельца частного пансиона В.И. Штейнгейля, коллежского асессора поэта В.К. Кюхельбекера.

По своему социальному положению это представители нуждающейся дворянской интеллигенции, которая не имеет самостоятельной и прочной землевладельческой базы. Некоторые из членов рылеевского кружка, вроде отставного поручика Каховского, - типичные деклассированные помещики, другие (например, Рылеев и Штейнгейль) - наемные служащие в торговых предприятиях, некоторые (например, тот же Рылеев, А. Бестужев и Кюхельбекер) постепенно складываются в профессиональных литераторов. По своим материальным и идеологическим интересам эта мелкобуржуазная группировка была одинаково связана и с земельным дворянством, и с торгово-промышленной буржуазией.

Мы не находим в этой прослойке настоящего единства и оформленности политических взглядов. В общем она подчиняется руководству северной Думы, примиряясь с господствующей платформой Н. Муравьева, Тургенева и Трубецкого. Но в ее разнородном и пестром составе выделяется более инициативное и решительное ядро, которое проникается усиливающимся революционным настроением.

На оживленных собраниях рылеевского кружка снова дебатируются волнующие вопросы о цареубийстве и вооруженном восстании; кружок становится притягательным центром, к которому тянутся новые революционные элементы: сюда является А.И. Якубович со своим индивидуальным проектом ликвидации тирана: отсюда завязываются связи с республиканской ячейкой гвардейского Морского экипажа; здесь развивается горячая и смелая инициатива в решающие дни междуцарствия и восстания.

В печатных высказываниях Н. Бестужева находят публичное выражение демократические мелкобуржуазные тенденции. Рылеевский кружок увлекает в орбиту своего влияния Оболенского, кн. А.И. Одоевского и отчасти Александра Муравьева; он устанавливает связи с петербургским филиалом Южного общества, непосредственно сносится с южной директорией, энергично вербует новых сочленов, оказывает возбуждающее воздействие на столичную интеллигенцию. Инициатива и энергия рылеевского кружка передается испытанному члену тайной организации - коллежскому асессору И.И. Пущину.

Переезжая в Москву, он ставит своей задачей собрать и объединить рассеянных участников старого «Союза благоденствия». Так возникает Московская управа Северного общества, которая действует при непосредственной поддержке и участии «левого» Оболенского. Постепенно революционно-демократическое течение приобретает крупное влияние в рядах петербургской организации.

Перемещение революционного центра находит внешнее выражение в персональном составе северной Думы: в начале 1825 г. на место уехавшего Пущина заступает Рылеев, который старается оживить и усилить деятельность тайной организации; через несколько месяцев уехавшего Н. Муравьева заменяет другой представитель рылеевского кружка - писатель и критик А.А. Бестужев. Таким образом, руководящая верхушка Северного общества становится более однородной: Рылеев, Бестужев и Оболенский образуют единодушный и сплоченный триумвират, который встречает события междуцарствия готовностью на революционное восстание и планом немедленного переворота.

Как реагировал Н. Муравьев на эти перемены, совершавшиеся в составе и направлении Северного общества? Н. Муравьев не капитулировал перед усиливавшимся радикальным течением: он продолжал оставаться па выработанной программной и тактической позиции. Он не участвовал в воинственных планах восстания и цареубийства и возражал против присоединения морских офицеров, которое усиливало республиканское крыло Северного общества.

Он проявил максимальную энергию, чтобы остановить удар Якубовича, занесенный над Александром I: на майском собрании северной Думы он «сильно восстал против сего злобного покушения» я заставил Рылеева предотвратить грозившее и, по-видимому, близкое цареубийство. Когда Якубович согласился на временную отсрочку, Н. Муравьев мобилизовал все имевшиеся силы, чтобы окончательно ликвидировать задуманное выступление: он написал соответствующее письмо Трубецкому, при помощи А.Ф. Бригена известил об опасности Южное общество и взял на себя задачу непосредственно договориться с Московской управой.

Но, развивая свою сдерживающую умеренную политику, Н. Муравьев не порывал с радикальным течением, постепенно выраставшим вокруг Рылеева. Наоборот, чем сильнее и настойчивее звучали новые действенные призывы, тем старательнее он выискивал почву для возможного политического компромисса. Н. Муравьев должен был знать, что агрессивная позиция по отношению к рылеевскому кружку неминуемо бросит левую группировку в объятия Пестеля и Южного общества, и он старался избегать открытого внутреннего конфликта, предпочитая обходные и скрытые стратегические маневры.. Сохраняя нерушимым единство организации, он стремился обеспечить за собой прежний приоритет политического руководства.

Главные усилия Н. Муравьева сосредоточиваются на завершении и отделке конституционного проекта: по его замыслу эта готовая продуманная работа должна была разрешить все волнующие вопросы, предупредить всякие легкомысленные выступления и подчинить мятежных и беспокойных членов единой и стройной политической установке. Н. Муравьев имел основания рассчитывать, что его ближайшие революционные союзники не откажутся от его социальной и политической программы. Мелкобуржуазная интеллигенция, приливавшая в недра Северного общества, вышла из состава дворянского сословия, но не порвала с ним глубокой органической связи.

Проникнутая демократическими тенденциями и охваченная революционным романтизмом, она не имела самостоятельной и твердой позиции, колеблясь между последовательным радикализмом Пестеля и буржуазно-помещичьей ориентацией Н. Муравьева. Борьба за левую группировку, развернувшаяся между Н. Муравьевым и Пестелем в весенние месяцы 1824 г., закончилась победой умеренного течения; можно было надеяться не только сохранить завоеванные позиции, но и усилить их посредством нового и прочного соглашения.

Однако слагавшаяся политическая обстановка мало благоприятствовала планам Н. Муравьева: чем больше обострялся сельскохозяйственный  кризис, тем резче дифференцировались общественные течения. Оглядываясь вокруг, Н. Муравьев не досчитывался наиболее старых и авторитетных членов тайного общества: некоторые из них (например, Лопухин и Фонвизин)   уклонялись от всякой политической деятельности,  другие (например, Тургенев и Лунин) надолго покинули Петербург и фактически разорвали с революционной организацией, третьи (вроде Нарышкина) отрекались от принципа революционного насилия и переходили на мирную, лояльную точку зрения.

Зарождалось еще более правое и умеренное течение, которое отставало в своих воззрениях от разработанной программы Никиты Муравьева: наряду с представителями землевладельческого дворянства (Нарышкин и Митьков) сюда принадлежали и выходцы из мало обеспеченного офицерства (Г.С. Батеньков и Торсон). С другой стороны, вырастало и крепло южное радикально-демократическое течение в недрах Южного общества.

В этом отношении летние месяцы 1825 г. принесли с собой новые и чрезвычайно важные события. В лице «Соединенных славян» в заговорщическую организацию влилось типичное разночинное объединение, которое нащупывало основы наиболее последовательной и стройной революционной программы: идею федеративной демократической республики оно соединяло с радикальным разрешением крестьянского вопроса и с ориентацией на массовое вооруженное восстание.

В составе тайного общества впервые создавалась настоящая преданная опора для программных и тактических построений «Русской Правды». Растущий революционный подъем, который питался не прекращавшимся брожением в массах, передавался Васильковской управе Южного общества: она развивала энергичную боевую инициативу в противовес замиравшей деятельности тульчинской и каменской организаций. Усложнившаяся революционная ситуация определила тактику Трубецкого, который соединил свою киевскую командировку с попыткой воздействовать на Южное общество.

Маневрируя между буржуазно-помещичьей и радикально-демократической группами, Трубецкой заключил политический компромисс с руководителями Васильковской управы: при этом Сергей Муравьев и М.П. Бестужев-Рюмин пожертвовали социальными требованиями пестелевской программы, а Трубецкой согласился на республиканскую форму правления и на план ускоренного вооруженного восстания.

В качестве одного из руководителей Северного общества Трубецкой обязался реализовать в Петербурге заключенное им политическое соглашение; фактически это сделало его проводником южного революционного влияния в ноябрьско-декабрьские дни междуцарствия и подготовки к перевороту. Такая сложная обстановка и на севере, и на юге ослабляла и изолировала Никиту Муравьева. Он чувствовал, что почва колеблется и ускользает из-под его ног; он слышал о планах предстоящего восстания, он видел нарастание революционного кризиса, но он не ощущал в себе ответного сочувственного отголоска.

Неверие в свои силы и состояние мертвого равнодушия постепенно охватывали руководителя Северного общества. Ему изменил былой военный энтузиазм, он не испытывал прежней любви к служебным занятиям, а петербургская среда казалась ему однообразной и надоевшей. Состояние душевной усталости ярко сквозит в его летнем послании к Лунину: «Вы всегда знали меня за человека молчаливого - теперь я почти утратил привычку говорить. Из моих обычных знакомых почти никого не осталось в Петербурге, и если бы апатия, в которую я погрузился, не мешала мне писать, я всю свою жизнь провел бы с пером в руках».

Н. Муравьев разделял этот упадок политического настроения со всеми представителями своей классовой группы. Теоретически он еще не расстался с революционными планами - военного «возмущения» и даже изгнания императорской фамилии, которое представлялось ему как ultima ratio. На самом деле он был лишен не только революционной инициативы, но и всякой способности к активной политической деятельности.

Отъезд из Петербурга в продолжительный (четырехмесячный) отпуск явился для Н. Муравьева естественным выходом из создавшегося тяжелого  положения. Н. Муравьев уезжал в сопровождении жены сначала  в Москву, потом в нижегородское поместье и, наконец, на долгий отдых  в имение своего тестя. От политических треволнений он замыкался в семью, в хозяйственные заботы, в текущие мелочи повседневного быта. Но призрак революционного восстания продолжал преследовать его всю дорогу. В Москве он снесся с виднейшими членами тайного общества, вызвал из деревни М.А. Фонвизина и имел свидание с М.Ф. Орловым.

Московской управе он доложил о замыслах Якубовича и предложил изыскать реальные меры для их ликвидации. Московские члены вполне поддержали его точку зрения;  на совещании промелькнула даже мысль о доносе правительству и о возможности добровольного разрушения общества. Беседа с Орловым имела другую политическую задачу. Н. Муравьев не только сообщил ему о террористических планах, но и дал общую характеристику создавшегося положения:  он говорил, что  революционное настроение растет, что носятся слухи о военном поселении гвардии и что нельзя ручаться за завтрашний день; необходимо иметь во главе тайного общества авторитетного и опытного руководителя; он спрашивал, не возьмет ли на себя Орлов эту ответственную задачу политического  вождя.

В лице влиятельного представителя крупной и богатой фамилии Н. Муравьев искал себе надежного и могучего союзника, способного противостоять мятущимся революционным порывам. Но Орлов отвечал неохотно и уклончиво: он предпочитал отойти от старых товарищей, которые казались ему пестрой и взбалмошной толпой легкомысленных заговорщиков. Такое же настроение Н. Муравьев нашел и у Фонвизина, люди его социального положения и политических взглядов постепенно оставляли ряды тайного революционного общества.

Междуцарствие и восстание застали Н. Муравьева в Орловской губернии, в обстановке семейного круга и общественной изоляции. Он не торопился ехать в столицу, как Пущин, и предпочел пережить опасное время вдалеке от политических осложнений. Если бы он присутствовал в Петербурге, он, вероятно, постарался бы остановить поднимавшуюся волну и революционному энтузиазму Рылеева противопоставил бы охлаждающую силу логических доводов: об этом достаточно ясно говорит Лунин в своем сибирском «Разборе донесения Следственной комиссии». Но, очевидно, состояние общественной апатии продолжало сковывать сознание и волю Никиты Муравьева. Он возвратился в Петербург уже не один, а в сопровождении жандармского офицера, который вез его в Зимний дворец на допрос к Николаю I.

Революционное восстание было раздавлено, а этим была обесценена вся предыдущая деятельность Н. Муравьева. Но сохранился его конституционный проект - наглядный памятник определенного политического течения начала XIX столетия. Анализ этого юридического текста помогает конкретнее и яснее представить себе Никиту Муравьева как представителя умеренной буржуазно-помещичьей группировки в составе тайного революционного общества.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Художественно-биографические издания. » Н.М. Дружинин. «Декабрист Никита Муравьёв».