Неосуществлённый колхоз
Жизнь иногда ставит человека в положение, когда ему поневоле приходится принять участие в делах, совершенно противоречащих тому, чему она его научила. Это особенно возможно в революционное время, когда трудно предвидеть, как и куда повернутся события под влиянием психологии толпы, действующей, как известно, вопреки законам логики.
Иногда такие события бывают опасными для того, кто поставлен в необходимость с ними считаться, но зачастую такому человеку для выхода из трудного положения приходится принимать быстрые решения, могущие впоследствии, в спокойной обстановке, показаться противоречащими его убеждениям. Так было со мной давно, 34 года тому назад, и, хотя теперь то, в чем мне поневоле пришлось согласиться принять участие, стало одним из зол большевистской революции, я все же, парадоксально, получаю при воспоминании об этом моральное удовлетворение.
Весной 1915 года я жил в Петербурге и, продолжая состоять на службе в Кредитной Канцелярии, работал в Красном Кресте. От военной службы я был совершенно освобожден при всеобщей мобилизации 1914 года и мог потому свободно располагать своей деятельностью. В это время в Петроград приехала моя мать, управлявшая нашими имениями на юге России и постоянно, в связи с этим, жившая в Киевской губернии.
Она сообщила мне, что дела наши вследствие трудностей военного времени и некоторых неудач пришли в упадок и что им даже грозит серьезная опасность. Ей, как женщине уже немолодой и не пользующейся достаточным здоровьем, трудно было в непривычных для нее условиях одной нести ответственность за наше состояние; из двух же старших братьев один находился на фронте, а другой, по ее мнению, не обладал достаточной компетентностью в делах. Ввиду этого она предложила мне взять на себя управление всем нашим имуществом.
Полный желанья помочь моей матери, я однако, зная ее властный характер, не сразу согласился с ее предложением, а спросил ее, что она будет делать в случае моего согласия. Оказалось, что она будет продолжать по-прежнему жить в нашем имении Юрчиха, т.е. там, где мне предстояло нести новую трудную для меня работу. Это значило, что никакой самостоятельностью я пользоваться не буду и что мне придется все время действовать под постоянным критическим наблюдением моей матери, что неминуемо должно было привести к осложнениям в наших отношениях и могло только ухудшить положение наших дел.
Бросать для такой перспективы мое хорошо налаженное положение в Петрограде не только не стоило, но и было для меня очень рискованным. Служба в Министерстве Финансов, где мне зачастую давали ответственные поручения, знакомство с крупными деловыми людьми и с банковскими сферами и, наконец, привычка самому защищать свои интересы, дали мне не только опыт и знанья, но и приучили меня к самостоятельности.
Моя мать это знала, т.к. ей не раз приходилось в трудные минуты обращаться к моей протекции в банковских кругах и обращенья эти всегда давали ей удовлетворение. Было еще немаловажное обстоятельство, препятствующее моему деловому сотрудничеству с моей матерью, носившее общий характер. Заключалось оно в подходе русских провинциальных помещиков к деловым вопросам, совершенно отличном от взгляда на них людей, постоянно живущих и работающих в столице. В то время как столичные люди привыкли смело смотреть на разные деловые мелочи, видя лишь самое главное в деле, провинциалы как-то всего боялись, принимали мелких дельцов за деловых людей, слушались их советов и считали их авторитетами.
Считая положение слишком ответственным, я не прибегнул в моем ответе матери к каким-либо дипломатическим приемам и прямо сообщил ей все, только что изложенные мною, соображенья, что было фактически непринятием ее предложенья. Не желая, однако, совершенно отказать ей в помощи, я предложил, как компромиссное решенье, взять в управление то из наших имений, которое приносило ей больше всего хлопот, при том, однако, условии, что в случае ее согласия, она наперед откажется от всякого вмешательства в мое управленье, и что все прибыли и убытки я беру на себя.
Моя мать как будто обрадовалась моему предложению и сразу сказала мне, что будет рада, если я возьму управленье нашим Крымским имением Саблы, где дела идут из рук вон плохо и где ей приходится ежегодно доплачивать значительные суммы. Мы тут же пришли к полному согласию и было решено, что в начале сентября, ликвидировав свои дела в Петрограде, я перееду в Саблы.
Идя навстречу желанью моей матери, я отлично сознавал все плюсы и минусы предстоящей мне деятельности. К первым относилось то, что сами Саблы были прекрасным имением, расположенным на Крымском полуострове, в 14 верстах от Симферополя, в предгорий Яйлы, на обоих берегах реки Алма, и заключало в себе 2 600 десятин земли. Хотя большая часть его была покрыта горным дубом, годным лишь для топлива, оно было очень интересно в хозяйственном отношении. В нем было около 90 десятин промышленного фруктового сада, 40 десятин огородной поливной земли, табачные плантации, породистое стадо коров и, хотя небольшое, но достаточное полеводство.
Плюсом было и то, что Саблы были расположены близко к железнодорожной станции Симферополь, месту остановки прямых курьерских поездов, дающих возможность в удобных условиях переноситься за 36 часов в Петроград, за 24 часа в Москву и за 12 часов в Харьков. Наконец, в имении был хороший дом с парком, а шоссейные дороги, соединяющие Симферополь с Южным берегом, позволяли мне совершать поездки в Ялту и другие прибрежные города на автомобиле. Нечего говорить о прекрасном умеренном климате, позволявшем приятно жить в деревне круглый год.
Минусов было несколько, менее и более важных. К первым надо отнести тот факт, что имение, перешедшее к нам по наследству отца, состояло в пожизненном владении моей бабушки, и вследствие этого, чтобы управлять им, моей матери приходилось его арендовать.
Бабушка моя Елизавета Сергеевна Давыдова была дочерью декабриста кн. С.П. Трубецкого и жены его, известной Каташи Трубецкой, передавшей ей имение в приданое, когда она в Иркутске выходила замуж за моего деда П.В. Давыдова, сына декабриста. Прожили они вместе в имении почти безвыездно около 60 лет, и после смерти моего деда, случившейся в 1912 году, бабушка, достигшая 80-тилетнего возраста, продолжала жить в Саблах, лишь на зиму переезжая в Симферополь. Таким образом мне предстояло жить полгода несамостоятельно, а как бы в гостях.
Обстоятельство это само по себе меня не очень смущало и даже отчасти устраивало, освобождая меня в самое горячее рабочее время от домашних хозяйственных забот. Смущало меня только то, что до этого времени никто из потомства моей бабушки не мог с ней ужиться, так что будучи уже дряхлой, больной и слепой старухой, она вынуждена была жить одной в обществе двух, совершенно чуждых ей, сестер милосердия.
Причиной этому было то, что, будучи почтенной и уважаемой женщиной, бабушка обладала тяжелым характером. Соглашаясь на мое предложение взять в свое управление Саблы, моя мать напомнила мне об этом обстоятельстве, причинившем ей много неприятностей в деловых с ней отношениях. Вторым минусом было то, что хозяйство в имении пришло в очень плохое состояние и что ничем иным нельзя было объяснить необходимость для моей матери вкладывать в него ежегодно значительные суммы.
Эти два минуса, хотя и неприятные, казались мне не столь уже важными, особенно первый. Гораздо сложнее представлялся мне третий минус. Соседи по имению, крестьяне деревни Саблы, пользовались у помещиков Крымского полуострова самой дурной репутацией. Их не называли иначе, как отчаянными ворами и разбойниками и очень неспокойным, в политическом отношении, элементом.
Отношения между ними и управляющим моей матери были обостренные, и стычки носили постоянный характер. Еще в 1905 году, в эпоху крестьянских волнений, крестьяне деревни Саблы совершили нападение на дом управляющего и разгромили его. Управляющий и его жена еле спаслись бегством. Помню, что совершив разгром, крестьяне не тронули ни усадьбы, ни остальных построек в экономии, ни какого-либо хозяйственного имущества. Разумеется, в тот же день в имение приезжал губернатор в сопровождении судебных властей и воинской части.
Прокурор и судебный следователь произвели следствие, а административная власть расправилась по-своему, подвергнув телесному наказанию зачинщика нападения Петра Гутенко. Через несколько месяцев участники нападения были судимы выездной сессией Одесской Судебной Палаты с участием сословных представителей, особым судом, установленным для преступлений политического характера.
Временно проживая тогда в Симферополе, но не имея никакого отношения к управлению имением, я, больше из любознательности, поехал вслед за властями на место происшествия. К счастью, я приехал уже после совершения экзекуции, но из разговоров с губернатором и прокурором я понял, что оба они смотрели на происшествие, как на обычное «крестьянское волнение». Так же впоследствии оценила нападение на дом управляющего и Судебная Палата, вынесшая соответствующий приговор. У меня же создалось совершенно другое впечатление, позже оказавшееся правильным.
Живя после этого долгое время в Петрограде и состоя на службе в Министерстве Финансов, я был далек от крестьянского и аграрного вопросов, но все же, когда иногда приходилось о нем думать, у меня всегда была чувство, что все заинтересованные в нем группы как-то неправильно подходят к нему. К этим группам я относил и власти, и помещиков, и народническую радикальную интеллигенцию.
Служа в Кредитной Канцелярии, одной из главных задач которой было поддержание международного курса рубля, я был склонен скорее оправдать правительственную политику в аграрной части «крестьянского» вопроса. Я знал, что одновременная разбивка крупных имений на мелкие крестьянские хозяйства является очень рискованным для курса рубля мероприятием, угрожавшим хлебному экспорту, главной основе русского торгового баланса.
Мне казалось, что правительство должно найти какой-то другой путь для разрешения больного вопроса, имеющего столь большое политическое значение. Пожалуй, такой путь и был найден в Столыпинских хуторах. Подход к вопросу народнической радикальной интеллигенции и особенно народнических революционных партий, при всей моей политической объективности, казался мне неосновательным и безответственным.
Научившись на государственной службе реалистически относиться к государственным вопросам, я вполне признавал устарелость самодержавного строя и соответственно с этим полагал вполне логичной общественную борьбу против него, но никак не мог понять, как можно в преследовании цели политической революции вызывать социальную. При моем реалистическом отношении к вопросу, вера в какую-то особенную крестьянскую правду, в существование «социалистического крестьянина», казалась мне химерой.
Но что больше всего меня поражало в подходе к крестьянскому вопросу народнических революционных партий, то это была их безответственность по отношению к экономическим судьбам России. Это тем более меня удивляло, что я знал их большой и чистый патриотизм. Не говоря уже о том, что партии эти были совершенно оторваны от народа и жили утопическими о нем представлениями, они никакого понятия не имели о русском расчетном балансе и о достатках, подлежащих разделу, согласно лозунгу общества «Земля и Воля», земли. Для этих идеалистических патриотов все средства для свержения ненавистного им самодержавия были хороши.
Что касается третьей, прямо заинтересованной в аграрном вопросе группы, помещиков, особенно дворян, владевших родовыми поместьями, то тут меня поражала какая-то закостенелость в подходе к этому вопросу. От этого подхода пахло застарелой сыростью и плесенью.
Несмотря на явную невыгодность эксплуатации ими своих имений, дававших в лучшем случае 3% дохода, компенсируемой лишь ростом ценности земли, они держались за них либо из сентиментальных соображений, любви к старинным своим усадьбам, либо понимая, что, отойдя от земли, они как «сословие» потеряют окончательно свое доминирующее положение в государстве, фактически в значительной степени уже утраченное. Недооценивая угрозы грядущей революции, они слабеющими руками цеплялись за землю. Но что меня лично еще с детских лет поражало в отношениях между помещиками и крестьянами, то это их психологическая сторона.
Как известно, если дети и юноши не способны оценивать и анализировать свои впечатления, то они переживают их гораздо сильнее, чем взрослые, и впечатления эти оставляют на всю жизнь глубокий след в их сознании и часто способствуют формированию их будущих убеждений. Ребенком и юношей я проводил летнее время в деревне, где поневоле наблюдал за отношениями между местными помещиками и крестьянами, в частности между моим отцом и нашими соседями - крестьянами деревни Юрчихи в Чигиринском уезде.
В то время еще широко практиковался старый способ разрешать недоразумения с «мужиками» путем мордобоя, и, когда это происходило на моих глазах, мое моральное чувство настолько возмущалось, что я долгое время не мог прийти в себя от испытанного смущения и стыда за того, кто позволял себе бить фактически беззащитного человека. Но, кроме этого острого чувства, вызванного видом унижения человеческого достоинства слабейшего, на меня чрезвычайно сильно действовала глубокая фальшь в личных отношениях между помещиками и крестьянами, проявляемая с обеих сторон.
Помню, как, когда к отцу приходили по какому-нибудь делу один или несколько крестьян, дворецкий докладывал ему об этом, и он «выходил» в буфетную или на двор, где его ожидали «просители». У отца, как впрочем и у других помещиков, в таких случаях совершенно изменялось выражение лица. Как-то автоматически, только что улыбавшееся лицо вдруг принимало строгое и надменное выражение, приличествующее высшему существу в его общении с низшими. Не говоря уже о том, что обращение помещика к крестьянам было всегда на «ты», в разговоре с ними всегда слышалась надменность и какой-то поучительный тон.
Надо, однако, оговориться, что не все помещики принимали строгий тон в разговорах с крестьянами, некоторые, наоборот, уподобляясь Манилову, придавали своей речи слащаво-сентиментальный характер, в котором было еще больше фальши. Крестьяне не менее фальшиво отвечали помещикам. Они, как полагалось, «ломали шапки», а во времена моего детства целовали барскую «ручку» или «плечико». Лица их принимали какое-то жалостное, умоляющее выраженье, полное самоуничижения.
Если в мое время выражение: «Вы наши отцы, а мы Ваши дети», - уже вышло из употребления, то крестьяне продолжали отвечать на поучительный тон помещика словами: «Что ж, Вы ученые, Вам лучше знать». Ясно было, что обе стороны старались обмануть друг друга, но если крестьяне прекрасно разгадывали мысли помещика, то последние никак не могли проникнуть за каменную стену крестьянской скрытности и разгадать их психологию. Такой характер отношений сказывался во всем. Когда помещик откликался на просьбу крестьян, то это носило характер благотворительности, когда же они чем-нибудь вызывали его неудовольствие, то на них низвергались громы и молнии его гнева. Все это было отвратительно и оставило во мне на всю жизнь тяжелое впечатление.
Как я уже сказал выше, пока я жил в Петрограде и мысли мои были сосредоточены на других интересах, вопрос об отношениях между помещиками и крестьянами носил для меня академический характер. С того же времени, как был решен вопрос об управлении мною Саблами, я стал стараться конкретизировать мои мысли о нем. Прежде всего я пришел к заключению, что фальшь в отношениях между помещиками и крестьянами была пережитком крепостного права. Недаром помещики, говоря о соседях-крестьянах, называли их «своими».
Через пятьдесят лет после освобождения крестьян помещики продолжали смотреть на них, как на зависящих от них людей, по отношению к которым у них были с одной стороны моральные обязательства опеки, а с другой какие-то права. Крестьяне же справедливо полагали, что они фактически беззащитны перед помещиками, т. к. власть будет всегда на их стороне, сохраняли по отношению к ним рабскую психологию, выражавшуюся в хитрости, всегдашнем оружии слабого против сильного.
С другой стороны я стал думать, что у крестьян нет уважения к помещикам, которое могло бы, в известной степени, оправдать их влияние на крестьян. Действительно, какое могло быть уважение к хозяевам, большую часть года живущим в городе и доверяющим управление имениями наемным управляющим? Кроме того, крестьяне видели, что помещики ведут свое хозяйство далеко не так, как они должны были бы это делать. Они знали о задолженности имений, происходящей главным образом от бесхозяйственности и от жизни сверх средств. У крестьян, по крайней мере у нас, на юге, была очень сильная хозяйственная психология, и помещики, не обладающие ею, никак не могли пользоваться их уважением.
С этими мыслями я покинул Петроград с намерением проверить на практике свои заключения. Смущала меня особая репутация крестьян деревни Саблы и опасения, что если она окажется справедливой, то я натолкнусь на непреодолимое препятствие в установлении правильных с ними отношений. Я старался отделаться от предвзятого навязанного мне чужого мнения. Мне почему-то казалось, что мнение это есть результат тех же закостенелых провинциальных, ни на чем не основанных, взглядов.
Не принимая заранее окончательных решений, я все же внутренне для себя твердо постановил, что, как бы там ни было, я постараюсь с одной стороны добиться уважения к себе крестьян путем примера простой и трудовой жизни и хорошего ведения хозяйства, а с другой избежать всякой фальши в наших отношениях, установив в них полное социальное равенство. Я не думал тогда, что проверка моих убеждений неожиданно приведет к хорошим результатам и даст мне глубокое моральное удовлетворение в самое трудное для всякого «барина» время - революции.
* * *
Приехав в начале сентября в Саблы, я хотел сразу же совершенно отдаться моим новым занятиям и в первую очередь преодолеть минусы, о которых было сказано. Кроме того, мне предстояло вступить в исполнение моих обязанностей помощника уполномоченного Красного Креста, должность, которую я принял, не желая во время войны порывать связь с этим учреждением. Судьбе однако было угодно помешать мне в осуществлении моего намерения и затем создать обстановку, значительно осложняющую мою работу.
Сначала, через несколько дней после моего приезда, внезапно умер мой начальник по Красному Кресту уполномоченный - и мне пришлось вступить в исполнение его обязанностей, что продолжалось несколько месяцев, когда я был переведен уполномоченным по Севастопольскому градоначальству. Затем вскоре я получил от матери телеграмму из Киевской губернии, требовавшую моего немедленного приезда в связи с опасным осложнением в наших делах. Последствием этого было то, что в течение 8 месяцев мне пришлось постоянно ездить в Чигиринский уезд и Киев. За это время я проехал 25 раз станцию Синельникове. Таким образом я мог только урывками заниматься Саблами.
Первый минус моего нового положения - отношения с бабушкой - удалось наладить легко и скоро. Вместо властной и придирчивой женщины, я нашел больную и слепую старуху, одной ногой стоявшую в могиле и смотрящую на всех глазами ухаживающих за ней сестер милосердия. Ласка и внимание сделали свое дело, и через очень короткое время бабушка не чаяла во мне души. Гораздо сложнее обстояло с хозяйством, т.е. с тем, что с одной стороны должно было обеспечить мое существование, а с другой помочь мне разрешить столь интересующий меня и столь важный для меня вопрос о моих отношениях с соседями-крестьянами.
При первом же знакомстве с саблынским хозяйством я убедился, что оно ведется по принципу «блефа», т. е. напоказ. Все внимание управления было направлено на показную сторону хозяйства - фруктовые сады, - все же остальное, как хлебопашество, табаководство, огородничество, содержание живого и мертвого инвентаря, было совершенно заброшено. Урожай пшеницы, овса и ячменя не превышал 25-30-ти пудов с десятины, а рабочие лошади были в таком состоянии, что, по жалобе «Общества Покровительства Животных», имение было оштрафовано полицией. Ознакомившись с положением и расспросив управляющего о причинах непорядков, я убедился, что вся вина лежит на нем.
Управляющий был балтийский немец, окончивший земледельческую школу в Германии и прослуживший в нашей семье более двадцати лет. Когда-то, работая в одном из наших киевских имений под близким наблюдением моей матери, он недурно исполнял свои обязанности, но, оказавшись вдали от хозяйственного глаза, он почувствовал себя самостоятельным, решил удовлетворить свое честолюбие и стремился создать себе положение среди общественности и помещиков.
Будучи к тому же лентяем, он мало думал о хозяйстве. Он был, проще говоря, глупым и упрямым немцем, втайне презиравшим все русское и особенно русских крестьян, которые отвечали ему ненавистью. Это и был тот самый управляющий, с которым в 1905 году саблынские крестьяне хотели расправиться и чью квартиру они разгромили. На мой вопрос о непорядках в хозяйстве, он с видом какого-то превосходства отвечал мне, что он ведет «крымское хозяйство».
Меня поражало, что моя мать не догадалась, что «саблынское волнение» 1905 года было просто сведением счетов с ненавистным управляющим и что этим объяснялось, почему крестьяне пощадили экономию и усадьбу. Не мог понять я и того, что моя мать, несмотря на постоянную убыточность имения, продолжала доверять г-ну Зихману (так звали его) управление имением.
Мое впечатление от происшествия 1905 года теперь вполне подтвердилось, и я с удовольствием немедленно расстался с Зихманом, если бы дело в Киевской губернии не занимало всего моего внимания. Только через восемь месяцев, когда я благополучно закончил это дело, мне удалось привести в исполнение мое намерение. Тем не менее, в те короткие промежутки времени, когда мне удавалось оставаться в Саблах, я, несмотря на оппозицию Зихмана, провел несколько наиболее срочных реформ в хозяйстве, давших впоследствии хорошие результаты.
Оставалось разрешить третий и, может быть, для меня главный минус - вопрос о моих отношениях с саблынскими крестьянами. Мне казалось, что в этом вопросе я не должен проявлять поспешности и сначала стал проверять, как бы мимоходом, у низших служащих экономии, соответствует ли действительности «разбойная» репутация саблынских крестьян. Ту же проверку я сделал и у местных властей. Оказалось, что никакой особой преступности среди крестьян не замечалось; они были такими же «разбойниками», как и крестьяне других сел и деревень Крымского полуострова, т. е. вернее никакими.
В политическом отношении село Саблы ничем не выделялось и единственный «неблагонадежный элемент» Петро Гутенко, тот самый, который подвергся телесному наказанию в 1905 году, отличился только тем, что во время мобилизации прикинулся немым и целый год прекрасно играл свою роль. Ко времени моего приезда в Саблы к нему вернулся дар речи и он успешно занялся беспатентной торговлей вином. Так рассеялся миф, возникший совершенно необоснованно в воображении соседей-помещиков.
Ненавидя Зихмана и встречая у него только надменность и резкость, саблынские крестьяне в короткие промежутки моего пребывания в Саблах стали обращаться по своим делам прямо ко мне. Это дало мне возможность положить начало моей собственной манере разговоров с ними. Прежде всего я стал обращаться к ним на «вы», затем я не «выходил» к ним, а звал их в особую комнату, прозванную мною «деловым» кабинетом, в которой я принимал управляющего и вообще всех, кто имел ко мне дело.
Никакого «ломания шапок» не могло быть уже потому, что крестьяне, входя в дом, естественно обнажали головы. На первых порах они, по моему приглашению, садясь на стул у моего письменного стола, очень смущались и начинали говорить в том же фальшивом тоне, о котором я говорил выше. Пришлось объяснить им, что если у них есть ко мне дело, то пусть говорят о нем просто, и что если это дело для меня является подходящим, то нет причин, чтобы я на него не пошел.
Я разъяснил им, что времена крепостного права давно прошли, что я смотрю на них как на свободных, самостоятельных хозяев и что потому никакой заботы о них и благотворительности быть не может, отношения же между нами должны быть основаны на полном равенстве. Постепенно моя политика стала иметь успех, и фальшь, столь мне противная, совершенно исчезла из наших отношений.
Произведенное же мною через 8 месяцев увольнение Зихмана и замена его молодым человеком, служившим раньше бухгалтером в имении нашего соседа в Киевской губернии и, кстати сказать, принадлежащим к партии социалистов-революционеров, произвело на них большое впечатление. Они увидели в этом акте не уступку им, а правильное понимание мной вреда пребывания на своем посту неспособного и ленивого управляющего.
Освободившись от Зихмана, я в сотрудничестве с моим новым молодым управляющим, ревностно принялся за улучшение ведения хозяйства в Саблах, в которых я проводил теперь все свое время, лишь на два дня еженедельно выезжая по делам службы в Красном Кресте в Севастополь. Работа у нас прямо кипела в новой и легкой атмосфере. Уже очень скоро начали сказываться ее благоприятные результаты. Параллельно налаживались мои отношения с крестьянами. Они как-то незаметно, без лишних слов с обеих сторон, приобрели характер взаимного доверия и уважения.
Я узнал, что крестьяне прозвали меня ласкательным, в их понимании, прозвищем «Давыдчук» и оценили мои хозяйственные мероприятия. Стал заходить ко мне и «неблагонадежный элемент», Петро Гутенко, который, получивши одинаковый с другими крестьянами прием, начал предлагать мне деловые комбинации, столь предосудительного характера, что о моем участии в них не могло быть и речи. Последнее обстоятельство нисколько не вызвало у него злобы ко мне, т. к. будучи далеко неглупым человеком, он хорошо понимал причину моего отказа.
Так прошло еще семь месяцев и наступил конец февраля (ст. ст.) 1917 года. В городе стали ходить слухи, что в Петрограде «что-то» произошло. В чем состояло это «что-то», никто не знал, но все догадывались, что оно имело чрезвычайный характер. Прежде всего перестали доходить до нас какие-либо известия из столицы и Москвы. Тамошние газеты и частная корреспонденция больше не доставлялись, а местная пресса не могла передавать даже слухи, т.к. оставшиеся на местах власти строго ее контролировали.
Наконец, не помню точно в какой день, местная прогрессивная газета особым изданием сообщила об отречении государя. Помню, что эту газету привез мне из города один из служащих имения, ездивший за почтой. Как я ни был подготовлен к полученному мною известию, я все же был потрясен его огромностью. Помимо вполне понятного впечатления от исторического события, я не мог не оценить всю перемену, которую оно внесет в мою жизнь, и новые трудные задачи, подлежащие моему разрешению. Час или два я неподвижно просидел в своем кабинете, размышляя о создавшемся положении.
Первые мои мысли были обращены к моей матери, живущей одной с дочерью моего старшего брата и ее гувернанткой в нашем Киевском имении в 300 верстах от Киева, в соседстве с крестьянами деревни Юрчиха, относившимися к ней далеко недружелюбно. Сознание невозможности помочь ей перенесло мои мысли на собственное мое положение.
Передо мной встал вопрос, что мне делать? Покинуть ли усадьбу и уехать либо в Симферополь, либо в Севастополь к месту моих служебных обязанностей, или же оставаться в Саблах? Для решенья этого вопроса у меня не хватало одной уверенности: будут ли, в связи с происшедшей революцией, крестьяне немедленно убивать помещиков, громить усадьбы и грабить экономии или выжидать событий, сознавая, что их давнишние вожделения не могут теперь не осуществиться новым законным путем?
Поразмыслив над этим вопросом, я решил остаться в Саблах и продолжать свою хозяйственную деятельность. Мне казалось, что бежать в такую минуту из имения было бы трусостью и полным отрицанием всего того, чего я добился в моих отношениях с крестьянами. Кроме того, понимая, что в России совершилось нечто, в корне изменившее всю ее структуру, и что это произошло в тяжелое для нее время войны, я считал, что даже самый незначительный человек, с его ограниченной сферой деятельности, обязан исполнить свой долг.
Одним словом, войти в революцию и, препятствуя по мере сил и возможностей ее эксцессам, стараться, хотя бы на своем маленьком участке, сохранить ее экономическую силу. В связи с этим, я из двух лежащих на мне обязанностей - служебных в Севастополе и личных в Саблах - выбрал вторую, несмотря на отчаянные телеграммы, посылаемые мне моим помощником по Красному Кресту.
Мое предположение, что в Крыму крестьяне пока не тронут имений, вполне оправдалось. Лишь немногие помещики переехали в город, остальные продолжали жить в своих усадьбах, встречая лишь незначительные затруднения от соседей-крестьян. Так было и в Саблах. На следующий день по получении мною известия о революции, я поехал в город за известиями и вечером благополучно вернулся домой. Еще через день, рано утром, когда я только что проснулся и еще лежал в постели, мне доложили, что ко мне пришел полицейский стражник, живший в усадьбе и содержавшийся за счет бабушки, к которому я никакого отношения не имел.
Допущенный в мою спальню, он сообщил мне, что к нему только что приходил Петро Гутенко и отнял у него винтовку, которую он отдал ему беспрепятственно, и что усадьба окружена крестьянами, решившими не выпускать меня из имения и расправиться со мной по дороге. Я ответил ему, что он поступил благоразумно, отдав винтовку, и что я ему советую в целях избежания опасности, сняв полицейский мундир, явиться в воинское присутствие и заявить о своем желании вступить в армию. О мне же я просил его не беспокоиться, т.к. никакого страха я не испытываю и думаю, что ничего мне не угрожает, доказательством чему служит то, что Петро Гутенко, его посетивший, не зашел ко мне. В тот же день я опять был в городе и, так же спокойно поздно вернулся домой.
Так началась моя жизнь в деревне в революционное время. Продолжалась она до 10-го января 1918 года, когда мне пришлось при драматических условиях покинуть Саблы. За это время мне удалось наладить в новых условиях работу Красного Креста в Севастополе и принять участие в политической работе Кадетской партии, членом губернского комитета которой я был избран. Пришлось даже создать партийную газету, в которой я помещал свои статьи, и, наконец, организовать народный университет, на который я дал средства и в котором я читал лекции по финансовому праву. Эта новая деятельность меня очень увлекала и сблизила меня с широкими общественными кругами.
В деревне я продолжал вести хозяйство и производить улучшения, как будто ничего не произошло. Помимо того, что, как я указал выше, я считал для себя обязательным поддерживать, хоть в малом масштабе, экономику государства, мне не хотелось терять у крестьян репутацию хорошего хозяина и тем самым их уважение. Отношения наши продолжали носить вполне дружеский характер, и члены сельского совета часто приходили говорить со мной о событиях развивающейся и «углубляющейся» революции. В этих разговорах я старался удержать их от проявления нетерпения и уговаривал их питать доверие к Временному Правительству и ожидать решения Учредительного Собрания, которое не может не удовлетворить их желаний.
Говорил я им о необходимости всячески поддерживать порядок в тылу, чтобы продолжать войну с немцами, которые, в случае крушения фронта, неминуемо дойдут до Крыма и станут вводить свои порядки, ничего общего с только что завоеванными свободами не имеющие. Крестьяне меня слушали и, как будто, со мной соглашались. Иногда, однако, видимо под влиянием менее спокойных ними и имением. Вопросы эти были по большей части пустые, и на них было легко отвечать.
Были вопросы и комического характера. Так, однажды крестьяне спросили меня, чья деревенская церковь, только что построенная бабушкой, помещичья или элементов, они задавали мне провокационные вопросы, касавшиеся отношений между крестьянская? К моему удивлению, они вполне удовлетворились моим ответом, что, разумеется, церковь Божья.
Некоторую тревогу внушили мне начавшие появляться в деревне дезертиры из армии. Вели они себя шумно, много пили, по вечерам пели и кричали, но вооруженному нападению с их стороны подверглись лишь рыбы в Алме, которых они глушили привезенными с фронта ручными гранатами.
Наступила весна, а за ней и лето. Работы в садах и в поле шли своим чередом, спокойно и беспрепятственно. Наконец, пришло время выборов гласных волостного земства, учрежденного указом Временного Правительства. Идея этого земства, проектированного еще при старом режиме и носившего тогда название «всесловного», мне всегда нравилась, и я мечтал в нем участвовать.
Мне казалось, что совместная работа интеллигентных сил с крестьянами, на сравнительно небольшой территории волости, будет очень полезна как в культурном, так и в хозяйственном отношении. Я верил, что крестьяне, составлявшие большинство избирателей, найдут в помещичьей среде достойных и честных людей. В обстановке же революции волостное земство могло заменить волостные советы, ставшие местом безответственной и вредной демагогии, и привлечь крестьян к серьезной и продуктивной работе.
Мелкая земская единица представлялась мне низшей ступенью государственной деятельности, могущей приучить их искать удовлетворения личных интересов в общей пользе. Сознание, что в новых условиях мечта моя осуществиться не может, т. к. крестьяне вряд ли выберут в гласные помещика, меня огорчала. Каково же было мое удивление и какую я испытал гордость, когда вечером того дня, когда в деревне Саблы, составлявшей отдельный избирательный участок, было созвано сельское собрание, чтобы наметить кандидатов в гласные, ко мне явилась депутация от крестьян, показавшая мне составленный список пяти кандидатов, на третьем месте которого стояла моя фамилия. Я не скрыл от крестьян моего удивленья и спросил их, почему их выбор остановился на мне.
В своем ответе они указали мне, что в новом земстве им нужны образованные люди, хорошие хозяева, доказавшие свое к ним хорошее отношение, и что таким человеком, по их мнению, являюсь я. Кроме того, они вполне доверяли мне, зная, что я «денег не украду» и что при моем участии земство построит нужные им дороги, школы и больницы. Хотя я знал, что принятому относительно меня крестьянами решению не суждено осуществиться, т.к. Симферопольский городской совет наложит «вето» на мою кандидатуру, все же я испытал большое моральное удовлетворение.
Мое убеждение о возможности установления доверия между крестьянами и помещиками и совместной общественной работе получило свое первое конкретное подтверждение. Как и следовало ожидать, на другой день приехал в Саблы член городского совета и принудил крестьян снять мою кандидатуру.
Следующая моя официальная встреча с сельским советом произошла уже в сентябре, когда один из его членов принес мне приглашение на собрание волостного совета, созванное для заслушания циркуляра министра земледелия Чернова об обеспечении озимых посевов. Принесший мне повестку крестьянин сам отправлялся на собрание в качестве делегата сельского совета, и я пригласил его ехать со мной в моем экипаже. Когда мы прибыли на собрание, мы увидели, что президиум, уже заседавший за своим столом, состоял частью из крестьян и частью из сельской полуинтеллигенции, зал же был наполнен представителями сельских советов.
Первый ряд стульев был отведен помещикам, которых оказалось кроме меня не более трех. По открытии собрания председатель огласил циркуляр министра, смысл которого заключался в том, что если кто-нибудь из помещиков, предвидя близкую аграрную реформу, не засеет озимых полей, то не использованная ими земля должна быть передана безвозмездно крестьянам для посева. Сейчас же по окончанию чтения циркуляра слово взял один из присутствовавших агитаторов, произнесший горячую речь о том, что наконец помещичьи земли передаются даром в собственность крестьянам. После него я в свою очередь попросил слово и указал, что предшествующий оратор, очевидно, не понял циркуляра и попросил председателя вновь его огласить.
К моему удивлению, мое выступление не вызвало протеста и председатель исполнил мою просьбу. Затем начался опрос помещиков, сколько у каждого из них земли для озимых посевов и собираются ли они их засеять. Когда очередь дошла до меня, я заявил, что для меня вопрос этот является запоздалым, т. к. мои озимые посевы я закончил две недели назад и, что в целях выполнения мероприятия правительства, я прошу предоставить в мое пользование земли крестьян деревни Саблы в составе 800 десятин, из которых только 69 ими засеиваются. Впечатление от моего заявления было сильное.
На мгновенье в среде президиума и в зале воцарилось молчание, после которого председатель спросил саблынского делегата, так ли это, что тот откровенно подтвердил. Дело было в том, что мои соседи-крестьяне занимались извозным промыслом и вовсе не использовали своей земли под посевы. Конечно, мое требование даже не обсуждалось, чему я был очень рад, т. к. для засева крестьянской земли у меня не было семян, достать которые при введенной Временным Правительством хлебной монополии было невозможно.
Настроение в Крыму становилось все более и более тревожным, а после совершившегося большевистского переворота, в Севастополе водворилась советская власть, Крымский же полуостров однако этой власти еще не признал и в нем распоряжался самозванный татарский комитет, опиравшийся на расквартированный в Симферополе Крымский Татарский полк. Хотя жизнь стала, благодаря нервному напряжению, очень тяжелой и поневоле приходилось задумываться над тем, что будет дальше, я продолжал жить в Саблах, где дом был полон моими знакомыми и друзьями - беженцами из Петрограда. Бабушка со своими сестрами милосердия, в это тревожное время, жила в своей городской квартире.
В середине декабря для меня стало ясно, что крестьяне деревни Саблы, кроме особо состоятельных, стали большевиками. Председателем сельского совета был избран Петро Гутенко, не скрывавший своих политических убеждений, и весь состав совета последовал за ним. Большевизм проник к этому времени и в Экономию и даже в среду усадебной прислуги. Положение становилось для меня и для моих гостей опасным, но эксцессов со стороны крестьян пока не было. Новые настроения сказались лишь в том, что крестьяне пытались воспрепятствовать вывозу из имения продаваемых продуктов, но и это, после мирного моего с ними разговора, прекратилось.
Наступило 1-ое января 1918 года. Накануне мы, жители усадьбы, желая друг от друга скрыть свое тревожное настроение, встретили новый год и пожелали друг другу тех благ, которые, как каждый из нас знал, не могли осуществиться. На другой день, в полдень, мне принесли записку от Петра Гутенко с приглашением прибыть на сельский сход. После некоторых колебаний я решился рискнуть и отправился на сход.
Не желая быть одним в могущей создаться опасной обстановке, я взял с собой моего шофера, верного и преданного мне человека. Оба мы были вооружены револьверами, и я попросил шофера остаться у ворот сельского правления, дабы в случае необходимости прикрыть мое отступление. Жизнь свою я решил продать дорого. Когда мы подъехали к правлению, двор его был полон народа, среди которого не было заметно особого возбуждения.
Встретил меня Петро Гутенко, пригласивший меня в помещенье совета. Тут он сообщил мне. что Саблынское сельское общество постановило социализировать имение Саблы и соседний с ним хутор графа Мордвинова и что он предлагает мне выйти с ним к сходу, чтобы совместно с ним установить подробности этого акта. Я ответил ему вопросом: почему крестьяне отказались от мысли просто разделить между собой эти имения, а хотят оставить их в обтерт своем владении на социалистических началах? На это Петро Гутенко мне возразил, что они прекрасно понимают, что такое культурное имение потеряет свою ценность при разделе. После этого мы оба вышли к сходу и остановились на крыльце правления.
Окинув быстрым взглядом собравшихся на дворе крестьян, я заметил направо от меня солдата небольшого роста опрятно одетого, державшего в руках свертки пропагандных афиш, на которых можно было прочесть отрывки фраз явно большевистского содержания. Теперь я знал, откуда придет, если не опасность для моей жизни, то во всяком случае словесное нападение.
К последнему я был готов, решив заранее покончить трудное дело мирным, семейным путем, не допуская вмешательства чуждого элемента в лице присланного из города агитатора. Выйдя на крыльцо, Петро Гутенко сказал собравшимся, что он сообщил мне о принятом ими решении и повернувшись ко мне, спросил меня, согласен ли я с ним. Я ответил ему, что при создавшейся в России обстановке ни о каком праве не может быть и речи, а есть только сила, которая на стороне крестьян, а потому в моем согласии нет никакой надобности.
Указал я ему еще на то, что если уж говорить о праве, то я лично такового в вопросе о социализации имения не имею, т.к. я являюсь лишь управляющим моей матери, арендующей его у моей бабушки, договор с которой кончился накануне. «Ввиду всего этого, - заявил я, - пользуясь завоеванной всеми свободой, я через несколько дней уеду из имения, увозя с собой мои личные вещи, не имеющие сельскохозяйственного значения».
Очевидно, недовольный мирным характером хода переговоров агитатор несколько раз старался их прервать провокационными возгласами, но каждый раз был остановлен Петром Гутенко. Когда я закончил свое слово, последний ответил мне, что бабушка достаточно пользовалась имением и в отсутствии моей матери я должен дать свое согласие на социализацию имения, которое необходимо крестьянам для сохранения дружеского характера наших отношений. «Кроме того, - сказал он, - мы вовсе не желаем расставаться с Вами. Хотя мы понимаем, что вы свободны делать, что Вам угодно, но мы просим Вас остаться с нами, т. к. Вы нам очень нужны при организации социалистического хозяйства и его дальнейшей эксплуатации».
Такое заявление Петра Гутенко переполнило чашу терпения агитатора, и он с пеной у рта стал кричать, что то, что происходит, есть насмешка над революцией и что никакой сговор с помещиком, кровопийцей и эксплуататором недопустим. Тут уж не один Петро Гутенко остановил его - из толпы послышались крики, что Давыдчук никогда ничьей крови не пил и что он нужен им, как хороший хозяин и честный, известный им человек.
Когда порядок был восстановлен, я спросил Гутенко, каково, в случае моего согласия, будет мое положенье в управлении социалистического хозяйства и на какие средства я буду жить. «Вы будете, - ответил мне Петро Гутенко, - членом совета создающегося хозяйства и его председателем. Вы будете управлять этим хозяйством, жить в Вашей усадьбе и пользоваться по-прежнему продуктами экономии. Что же касается денежного вознаграждения, то его Вы можете назначить сами». Я не сразу ответил на слова Петра Гутенко.
Нечего и говорить, что желание крестьян привлечь меня - помещика и барина - к сотрудничеству с ними в обстановке восторжествовавшей революции не могло не поразить меня глубоко. Это было доказательством того, что все мои размышления об отношениях между крестьянами и помещиками были верны. Я одержал победу, доставившую мне большое моральное удовлетворение, но от этого до участия в создании сельскохозяйственной коммуны было очень далеко. Никогда не быв социалистом, а тем более коммунистом, я не мог решиться на участие в большевистском начинании.
Для меня было ясно, что социализация нашего имения было делом заседавших в Симферополе большевиков, желавших сохранить культурное имение как будущий совхоз. Это было обманом, имеющим целью предупредить разграбление хозяйства крестьянами и раздел между ними земли. Присутствие на сходе агитатора это подтверждало. Не предусмотрели большевики одного - моей роли в этом деле. По странному стечению обстоятельств, мой интерес совпал с большевистским, с той только разницей, что не веря, как все тогда, в долговечность советской власти, я видел в социализации Саблов при моем участии единственную возможность сохранить их ценность для моей семьи.
Все эти мысли быстро промелькнули в моей голове, и я согласился на предложение крестьян. После этого я счел долгом объяснить крестьянам, что они, конечно, не знают, что собой представляет социалистическое хозяйство или, как я его назвал, сельскохозяйственная коммуна. Я указал им на то, что в такой коммуне нет места для частной собственности, а потому отныне вся их земля, наравне с нашей и Мордвиновской, станет коммунальной. Та же участь постигнет и их инвентарь как живой, так и мертвый. Все члены коммуны обязаны будут без вознаграждения работать по очереди определенное число дней в году. «Впрочем, - добавил я, - я напишу проект устава коммуны, который будет утвержден советом».
Как новый член сельского совета, я тут же был приглашен на его заседание, на котором обсуждались детали принятого на сходе решения. Между прочим мое годовое жалованье было определено в 18 тысяч рублей и меня просили пригласить на жительство в Саблы мою мать. На прощание Петро Гутенко сказал мне: «Я знал, что Вы согласитесь остаться с нами, недаром Ваши предки были сосланы за правду в Сибирь». Упоминание Петром Гутенко о моих предках-декабристах покоробило меня, для меня это было их профанацией.
В тот же день я принялся за составление устава "Саблынской Сельскохозяйственной Коммуны" и скоро почти закончил его, когда сельский совет уведомил меня, что осуществление проекта отложено до конца месяца.
10-го января Крымский полуостров был занят севастопольскими матросами и рабочими, расстреливавшими на месте всех без разбора помещиков, не успевших покинуть свои усадьбы. Мне и моим удалось уехать из Саблов в последнюю минуту, когда вооруженный народ был уже в моем парке.
В Крыму установилась советская власть, скоро объявившая Саблы совхозом и доверившая управление ими моему управляющему. По дошедшим до меня сведениям, Саблы и по настоящее время остаются в государственном управлении, в котором крестьяне никакого участия не имеют.







