© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «В добровольном изгнании». » Фонвизина Наталья Дмитриевна.


Фонвизина Наталья Дмитриевна.

Posts 41 to 50 of 52

41

XVI.

Ко времени пребывания в Тобольске относится сближение Натальи Дмитриевны со священником о. Стефаном Знаменским, как кажется, не столько имевшим на неё влияние, сколько, наоборот, подчинявшимся влиянию своей духовной дочери. Беседы религиозного характера и переписка с духовными лицами, как мы уже говорили, составляли насущную потребность Натальи Дмитриевны с самого раннего возраста.

Ещё задолго до замужества, Наталья Дмитриевна излила однажды перед своим законоучителем Вознесенским всё, что у неё было на душе, и своим восторженным письмом возбудила в нём гордость ученицей и восхищение сделанными ею успехами в благочестии, так что он прямо говорил ей: «мысли ваши и душевное расположение суть плоды Духа Святого».

Когда же тянулось следствие над декабристами и в ожидании приговора они были заключены в крепость, то для духовного их назидания почти ежедневно к каждому из них приходил священник Пётр Мысловский, имя которого так часто встречается в воспоминаниях декабристов. Наталья Дмитриевна, верная своему религиозному настроению, по отъезде из России не замедлила обратиться к этому священнику письменно и таким образом завязала с ним переписку.

По воспоминаниям г-жи Францевой и других лиц, вступавших с нею в более близкие отношения, Наталья Дмитриевна обладала солидными богословскими познаниями и начитанностью, которою нередко затмевала учёность видных представителей духовенства. Петра Мысловского она ставила иногда в непривычное положение: закалённый в официальном исполнении обязанностей и наставлявший вверенных его заботам заключённых исключительно путём изустного поучения, он не часто имел случай вести духовную беседу на бумаге, в чём и сознавался: «взявшись за перо, признаюсь, задумался и не знал, с чего начать письмо: так одуреешь, долго не писавши; много зависит привычка к чему-нибудь или наоборот отвычка».

Письма священника Мысловского были наполнены общими местами и рассуждениями, так что они лишь отчасти могли способствовать успокоению Натальи Дмитриевны, но своим общим тоном и характером они свидетельствуют о слишком недостаточной степени знакомства, чтобы эта перемена могла сделаться прочною, несмотря на то, что о. Мысловский, может быть, непритворно уверял Наталью Дмитриевну в своём расположении к ней, и что даже из самих писем видно, что Наталья Дмитриевна успела было сблизиться в Петербурге не только с ним, но и с его семейством.

Петербургские отношения были слишком мимолётны, и если Наталья Дмитриевна успела тогда поселить к себе искреннее расположение в Мысловском, проявляющееся в том, что серьёзный, поучительный тон проповедника нередко сменяется в письмах тоном фамильярной дружеской беседы, то эти отношения всё-таки не были ни глубокими, ни продолжительными, и сама переписка скоро прекратилась.

Мысловский указывал Наталье Дмитриевне некоторые её недостатки и тот способ, которым она могла бы не только исправить их, но и принести пользу ближним: «знаете ли вы, что вы, их жёны (декабристов. - Н.К.), можете сделать их если не счастливыми, то, конечно, покойными; можете ввергнуть и в вящую бездну гибели. Притом не скрою от вас, что и родные ваши крайне сокрушаются насчёт вашей пылкости и, буде позволите сказать, опрометчивости».

Таковы были в конце двадцатых годов отношения к Наталье Дмитриевне священника Мысловского. К сороковым годам Наталья Дмитриевна уже не как робкая ученица, а как авторитетное лицо, ведёт беседу со своими духовниками и другими близкими священниками, не только поучаясь от них, но поучая и сама и во всяком случае возбуждая в них большой интерес своими богословскими мнениями.

В это время духовник нередко становился её другом и поверенным её заветных дум и желаний, а потом незаметно начинал и сам искать в её религиозном настроении опоры в трудном жизненном пути и до того сближался с нею, что, наконец, привыкал поверять ей собственные колебания и тайны и, в свою очередь, охотно принимал от неё обличения и упрёки.

Таким образом между ними установилась своеобразная нравственная связь. Так Наталья Дмитриевна, всегда готовая выслушать всякое замечание о. Стефана Знаменского, со своей стороны по праву дружбы требовала от него полнейшего воздержания от установленных рутиной способов упрочивать своё материальное положение, вроде посещения нужных людей, принятия всяких подарков и приношений, настаивала на безусловно умеренном и воздержанном образе жизни, заставляла его учиться французскому языку, рекомендовала для чтения на французском языке книги религиозного содержания, как-то: сочинения m-me Guion, Франсуа де-Саля, и даже отучала от не нравившихся ей мелких привычек, например, нюханья табака. («Табакерка, - отвечал о. Стефан, - как предмет баловства и слабости, лежит пока спокойно; влечение рождается по временам и по милости Божией проходит»).

О. Знаменский, в свою очередь, советовался со своей духовной дочерью и о средствах против соблазнов и искушений и о том, как преодолеть «треклятое» я, поверял ей свои сомнения и проч. Некоторые письма о. Стефана начинаются словами: «... радуюсь за обличение и впредь прошу тебя следить мои мысли и слова». Иногда упрёки Натальи Дмитриевны больно задевали его за живое, но вскоре чувство досады уступало место благодарности; иногда же он и сам обличал себя, занося в записную книжку укоры своей совести, например: «Куда как ты суеверен! Сновидения твои смущают тебя; брось от себя, не верь это действие врага. Сколь ты слаб: даже среди служения предаёшься посторонним мыслям».

Из этих самообличений о. Стефана, как пример влияния на него со стороны Натальи Дмитриевны, укажем следующее. Однажды он просил Бога: «Твори, мой Господи, со мною, что Тебе угодно; поступай со мною не так, как бы мне хотелось, не смотри на меня, Господи, не исполняй моих просьб, затвори от меня утробу милосердия» и проч. О внутреннем взаимном влиянии о. Стефана и Натальи Дмитриевны мы можем заключить из следующих слов его: «Вот прошёл уже год, как сделался переворот в жизни моей. Сколько в течение этого времени моих отступлений, сколько моих неверностей против Господа моего! Сколько и твоих страданий, среди которых и горькое и сладкое приходило мне от тебя, и всё это принимал я иногда с досадой, иногда со скорбью, ребячеством и малодушием».

Любопытна также во многих отношениях исповедь в соблазне, причиняемом о. Стефану разного рода приношениями, причём он боролся с собой, стараясь отклонять дары, и чаще всего успевал в этом, но иногда почему-нибудь не в силах был устоять и тогда приносил покаяние в письмах к Наталье Дмитриевне. Однажды он жаловался на себя: «... сколько я делал и делаю своеволия, упрямства, непокорности против заповедей Господних, и Он всё терпит, прощает, а ты не хочешь простить!» Таким образом Наталья Дмитриевна карала своего корреспондента за недостаток душевной твёрдости в борьбе со злом.

В письмах встречаются признания о. Стефана в том, что он не сдерживал негодования в случае непристойного поведения толпы в церкви во время свадеб и других торжественных обрядов, когда народ стекается в храм, обыкновенно как на любопытное зрелище, а иногда у него не доставало мужества с надлежащей энергией преследовать неправильные деяния своих подчинённых; наконец случалось ему каяться и в холодности к своему дому и слову Божию.

Когда Наталья Дмитриевна пересылала ему книги Священного Писания с собственными заметками и толкованиями, он прочитывал их с живым интересом, но иногда не соглашался и возражал; например: «... касательно тления и смерти духовной я отчасти согласен; но во многом совсем других мыслей; может быть, это от того, что не понимаю вас, а более, - что, ещё живя в мире, мирским мудрствую и не понимаю вполне, я же суть Духа Божия».

Не раз ставили его в затруднения и просьбы Натальи Дмитриевны подать ей пастырское наставление: «... пишешь, чтобы я понял твоё состояние, которое и в аду не лучше будет. Понять тебя могу ли, и не могу ли - не знаю. Предаюсь Господу, и всё, что написал теперь, совсем не думал, и хорошо ли или худо написалось, возьми, прочитай; пишу не сочинение, не проповедь, а сказалось только то, что пришло на мысль».

Иногда отец Стефан завидовал нравственному состоянию своей корреспондентки: «Похвалы - тебе пощёчины. И чего же ещё надобно? Желал бы я себе этого от всего сердца; поделись со мной такими чувствами», а о себе с сокрушением прибавлял: «Окаянное я во мне живо; оно услаждается ещё похвалою, хотя самая похвала сначала заставляет краснеть, потом приводит в сокрушение и в сознание своего недостоинства перед Господом даже до слёз».

42

XVII.

Дальнейшему упрочению тесной дружбы между Натальей Дмитриевной и о. Стефаном способствовали, главным образом, два обстоятельства. Находясь среди ссыльных декабристов и завязав с ними сердечные отношения, о. Стефан, как и многие другие лица, постепенно перешёл от сближения с некоторыми из них к дружбе со всем кружком. Все ялуторовские ссыльные скоро сделались его добрыми приятелями, причём, как показывает пример И.Д. Якушкина, человека далеко не религиозного, связь между ними опиралась на нейтральных мирских интересах. Отрицательно относившийся к духовенству И.И. Пущин в виде похвалы называл о. Стефана «уродом в семье».

С другой стороны о. Стефану удалось устроить в Тобольскую семинарию своего сына Николая, которого он поместил у Фонвизиных, давно желавших по смерти малолетнего сына Ивана принять на своё попечение какого-нибудь чужого мальчика. И в самом деле в течение многих лет они относились к Николаю Знаменскому как к родному сыну. Иногда случалось им советоваться о мальчике с отцом и даже жаловаться на его упрямство, своеволие и проч., но всегда они получали один ответ, - что мальчик им вверен и находится в их безусловном распоряжении, что все употребляемые ими меры для его исправления будут приняты с благодарностью.

При воспитании Николая, Наталья Дмитриевна имела случай применять на деле выработанные ею убеждения и взгляды на жизнь, на нравственность, на способы угодить Богу. В этом отношении её заботы о ближнем простирались далеко. Не сходясь с мужем во взглядах, она из своего жизненного опыта и чтения вынесла отвращение к «нечистой герменевтике» и «сухой богословии», а старалась давать своему воспитаннику, да и вообще распространять между тобольской молодёжью книги, «не сочинённые разумом, но написанные духом», и просила ей такие сочинения выписывать и пересылать из Москвы.

Против несочувственного ей направления умов Наталья Дмитриевна старалась действовать словом и распространением казавшихся ей полезными книг, говоря: «В России много духовных книг, но может быть, менее читают, а здесь алчба и жажда духовная, да пищи мало». Хлопотала она также о каких-то неизвестных лицах, чтобы спасти их из бездны падения и удержать от взяточничества, отказываясь от собственных трат и испрашивая в пользу клиентов денег у Ивана Александровича.

В то же время, за триста сорок вёрст от Тобольска, в уездном городке Ялуторовске, кипела деятельная работа на пользу просвещения края: свои силы к этому делу прилагала колония декабристов, группировавшаяся около И.Д. Якушкина и М.И. Муравьёва-Апостола, сотрудниками которых являлись И.И. Пущин, Е.П. Оболенский, П.Н. Свистунов и многие другие. Отец Стефан, подружившись с Натальей Дмитриевной и П.С. Бобрищевым-Пушкиным, легко привязался и к тем их товарищам, которых застал в Ялуторовске по переезде туда из Тобольска, и скоро сделался в их кругу необходимым человеком.

Все они постоянно виделись, и у них явились общие интересы, особенно когда, по мысли И.Д. Якушкина, кружок декабристов совместно с о. Стефаном стал трудиться над дорогим для него учебным делом. О. Стефан давно уже был законоучителем в уездном училище и постоянно заботился об усовершенствовании себя не только как человека, но и в частности как воспитателя юношества.

И.Д. Якушкин также до страсти любил обучать детей, с удовольствием приготовлял для них глобусы (однажды несколько таких глобусов он переслал и детям Натальи Дмитриевны в Москву), для облегчения преподавания заботился о составлении таблиц по разным предметам, о приобретении для учащихся всех необходимых пособий. Отсутствие какой-либо иной цели в жизни и невозможность ничем больше заняться ещё более влекли его на эту дорогу и, несмотря на различие во взглядах на религиозные вопросы с о. Стефаном, который отзывался о нём и о некоторых других декабристах, что в отношении религии они представляют своим разномыслием настоящий духовный Вавилон, он сделался самым преданным и ревностным сотрудником Ивана Дмитриевича; тем более, что поставленная ими задача - доставить даровое обучение детям женского пола церковнослужителей (а если позволяли средства, то и обоих полов) была ему чрезвычайно симпатична.

Кроме того, оставаясь непоколебимым в вере, о. Стефан с любопытством прислушивался к толкам декабристов, «находя в них много правильного; обдумавши же хорошенько и подведя к основной истине, ясно видел очаровательную оборотливость ума, которая легко может свести с ума». Как бы то ни было, в кругу декабристов были такие в высокой степени привлекательные личности, что о. Стефан быстро сроднился с ними душой и они видели и ценили в нём, в свою очередь, человека убеждённого и готового отозваться сердцем на всякое хорошее побуждение, чем, конечно, и дорожили. Так религиозный мистик и политические вольнодумцы сошлись на почве бескорыстного служения ближнему и подали друг другу руку на доброе дело воспитания ялуторовских бедных девиц духовного звания.

Связывала их и сердечная отзывчивость о. Стефана на горе и страдания, а судьба не щадила в этом отношении декабристов; не говоря уже о жившем теперь в Тобольске Бобрищеве-Пушкине, для которого болезнь брата была ещё более тяжёлым крестом, нежели сама ссылка, - несчастья не миновали почти ни одного из них.

Сравнительно лёгкое из них выпало на долю Ивана Ивановича Пущина, вечно мучившегося от больной ноги; затем помешанный Ентальцев лежал без движения; Е.П. Оболенский задумал в Ялуторовске жениться, но, неосторожно оступившись, упал с площадки лестницы и сильно ушибся, после чего свадьбу пришлось отложить, а вскоре после неё заболела его молодая жена. Но всех тяжелее было горе Якушкина, потерявшего оставленную на родине жену. «Просто сказать, - сокрушался о. Стефан: - в их кругу нет ничего утешительного».

При таких тяжёлых обстоятельствах ещё более изумительной и почтенной кажется энергия, с какою декабристы взялись за основание училища, где некоторые из них потом преподавали, разумеется, даром, а так как цель их заключалась в том, чтобы освятить своё пребывание в Сибири каким-нибудь благородным делом. Работа закипела: начались хлопоты о помещении школы, о составлении программ, хронологических таблиц, о приготовлении глобусов; возникла мысль и о рукоделии, причём всегда инициатором являлся всё тот же энергичный И.Д. Якушкин, а о. Стефан старался содействовать, чем мог, и принимал во всём горячее участие: «Помог бы Бог только начать, - говорил он, - а тут пойдут планы».

Решено было преподавать чтение гражданской и церковной печати, арифметику, грамматику, священную историю, катехизис, географию, русскую историю, французский язык и рисование, сверх того предполагалось выписывать детский журнал и прочее. Дело не обошлось без доносов и предварительных справок, но так как ничего предосудительного не было, то и неприятный эпизод кончился благополучно.

Наталья Дмитриевна, конечно, могла только сочувствовать издали благим предприятиям, по-прежнему продолжая обмениваться мыслями с о. Стефаном, до того привязавшимся к ней, что, как он говорил, «хоть пиши, хоть не пиши, но имена слились уже как то: Наталья, Михаил, Павел и Стефан; при совершении великой жертвы частицы возложат при агнце и погружаются в волю Его. Верую и тебе говорю: веруй!»

Он старался ободрять и поддерживать своего друга в минуты колебания в вере: «Ты не находишь сил удержаться от грехов, ты вовсе расслабла в этом случае, а я не имею сил телесных. И что же из того; ужели отчаиваться? Я говорю: «Ты моя крепость, Господи, и сила», и ты говори то же».

43

XVIII.

Таким образом Наталья Дмитриевна всё глубже погружалась в круг религиозных интересов и представлений, что обнаружилось с особенной силой по поводу нового неуспешного ходатайства о возвращении на родину.

Наученная опытом многих лет, Наталья Дмитриевна стала покорнее относиться к своему жребию. Теперь, узнав об угрожающей матери окончательной потере зрения, она рискнула ещё раз обратиться с просьбой, но уже не на высочайшее имя, а только на имя графа Бенкендорфа, и ходатайствовала не о возвращении на родину, но лишь о самом непродолжительном свидании с матерью, и даже не в Москве, а в каком-нибудь близком местечке, причём сама предлагала обязательство, что не будет незаконным образом искать запрещённого свидания с детьми.

В том же умеренном духе просила она действовать и мать свою, чтобы не раздражать правительство излишними притязаниями; но когда она получила безусловно отрицательный ответ под тем предлогом, что Бенкендорф даже не осмеливается доложить государю о её просьбе, то она приняла этот отказ с нескрываемым восторгом, как случай покорить свою волю и предаться совершенно Богу. Ей жаль было только одного - огорчить мать, которая притом её неожиданную и необъяснимую радость могла принять за охлаждение к себе; тем не менее радость эту она не скрывала и открыто заявляла, что «место, пространство и время теперь мало имеют для неё значения» и что она «как будто где-то вне этого порядка вещей, и так всегда: днём и ночью без перемены».

По поводу рокового отказа она писала матери: «одно только свидание с вами, родная моя, и с детьми, и с другими существами мне близкими я и могу назвать земной радостью; но желать этой радости не в силах - не хочу вас обманывать: не могу теперь желать этого, видя, что это покуда не угодно Богу, а воля Его надо мною, хотя бы она терзала меня скорбью, хотя бы она убивала меня по немощи моей страданием, воля эта моё сокровище, драгоценное перло, за которое я всё готова отдать».

В другой раз она восклицала в экстазе: «Разлюбивши себя совсем, или лучше сказать, покинувши себя в руках Божьих, что можно ещё желать и чего бояться?» Наконец, Наталья Дмитриевна в своём мистическом увлечении, особенно под влиянием таких книг как «Die Seherin von Prewost», дошла до такого тумана, что стала усматривать «ясновидение» в том, что когда-то, за десять лет раньше, сама будто бы с точностью предсказала время своего будущего духовного возрождения и смерть какого-то товарища; и всё это, «будучи в ужасном состоянии, из которого ни надеяться, ни предвидеть исхода не могла, кроме естественной смерти».

Она прониклась такой уверенностью в значении своих грёз, что заинтересовала ими Ивана Александровича, самым серьёзным образом спрашивавшего, от кого она получила дар ясновидения, на что последовал ответ в виде целой туманной мистической диссертации. А между тем, умирающая мать Натальи Дмитриевны, окончательно терявшая зрение, искала последней отрады в счастливом, как ей казалось, нравственном перерождении дочери и жалела, что не может перед кончиной побеседовать с ней о религии и поучиться у неё христианскому терпению.

«Очень понимаю сладость чувств твоих касательно христианского расположения души твоей, а прежде моё сердце очень по тебе, милый друг Наташа, скорбело, зато не могу тебе изъяснить, как приятно видеть твою преданность к Господу». Это утешение было одним из последних в угасающей жизни слепой женщины. Вскоре она слегла окончательно в постель, после чего прожила не более четырёх месяцев.

Университетские годы старшего сына и бесконечные приготовления к юнкерскому экзамену младшего были рядом новых тяжёлых испытаний для осиротевших Фонвизиных. Ещё в одном из последних писем Марья Павловна, как могла, старалась приготовить родителей к тому сюрпризу, который подарил им ленивый и пустой Мишель: она ссылалась на живость его характера, мешавшую ему заниматься науками, на страсть с детства к солдатам и военным упражнениям, наконец на его призвание идти по дороге отца. Только что была сделана первая вынужденная уступка небрежности и лени сыновей, как за нею последовали другие. Легкомысленный Мишель неудачно держал приёмный экзамен в университете, потом поступил в школу гвардейских прапорщиков, стал брать дорогие уроки у учителей кадетских корпусов, но не переставал беззаботно убивать время.

Старший брат, Дмитрий, славившийся среди родных и знакомых блестящими способностями и необычайной любознательностью, вдруг, по сдаче вступительного университетского экзамена, оказался во всех отношениях ниже возлагаемых на него ожиданий. Письма этого студента изумительны безграмотностью и совершенно детским нетвёрдым почерком, не говоря уже о их стиле и содержании. Ивану Александровичу выпал на долю тяжёлый крест беспрестанных грустных уведомлений об испорченности и пустоте своих питомцев-племянников. Тотчас после усиленных хлопот по исполнению духовного завещания Марьи Павловны и по расстроенным делам её имений, он должен был возвратиться к обычным заботам о молодых людях.

Во-первых, младший из его питомцев без всякого повода позволил себе неуместное вмешательство в письме к родителям в дела, касавшиеся наследства, чем навлёк на себя общее недовольство; вскоре затем его брат заявил о своей неспособности к изучению греческого языка, вследствие чего попросил разрешения перейти со словесного факультета на юридический.

Желая объяснить причину этих учебных неудач племянника, Иван Александрович должен был сообщить неутешительные сведения о том, что он часто ссорился с ним из-за постоянных отлучек из дому и нежелательных знакомств среди товарищей, с которыми юноша под предлогом научных занятий посещал рестораны и кондитерские. К советам дяди он стал относиться, как к старой докучной сказке, и только и мечтал, чтобы освободиться от этого «педантского» наблюдения.

Между тем, профессор Шевырёв, лично знавший Ивана Александровича, предупреждал его, что молодой Фонвизин явно пренебрегает занятиями и по слабости характера легко может подпасть дурному влиянию. В самое горячее время приготовлений к экзаменам, дядя увещевал Дмитрия не терять времени и вознаградить пробелы хотя бы только для исполнения официальных требований, но ничто не действовало и естественным результатом такой беспечности явился план перейти на дипломатическое отделение С.-Петербургского университета. «Авось мне удастся здесь счастливо закончить курс, - писал Дмитрий Фонвизин уже из Петербурга: - я постараюсь здесь лучше заниматься, чем в Москве, и притом факультет, который я избираю, кажется, самый лёгкий».

Иван Александрович утешался тем, что Мите необходимо было «освежиться от чада, которым он окружён был в Москве, и дать ему одуматься». «К несчастью, семена самонадеянности и высокого о себе мнения давно в нём посеяны», - прибавлял с горечью Иван Александрович. Ему предстояла теперь новая задача - обставить племянников надёжными учебно-воспитательными условиями в Петербурге: к младшему он пригласил рекомендованного ему офицера, потом поручил его ротному командиру батальона, в который тот поступил по выдержании юнкерского экзамена, старший же был помещён у лектора французского языка m-r Аллье. От Аллье и от учителя Мишеля посыпались в каждом письме жалобы на лень и распущенность юношей.

Через некоторое время было испрошено старшим из них позволение переехать от Аллье на отдельную квартиру, после чего денег стало выходить чрезвычайно много, а в университете молодой Фонвизин предпочёл сделаться вольным слушателем, а затем и вовсе оставил его. Дальше пошло ещё хуже: приехав на Рождество в одно из подмосковных имений, Дмитрий Михайлович вступился в дела по управлению имением, подпал под влияние недобросовестных людей и, по словам Ивана Александровича, «оставил в вотчинах совершенное безначалие» и наконец грозно потребовал отчёта от дяди-опекуна.

Но всего отвратительнее было то, что Митенька Фонвизин потребовал какого-то выделения своей части имения и уплаты не существовавшего долга со стороны родителей. Но в сущности, впрочем, он далеко не был так испорчен, как могло бы показаться, и по удалении вредно влиявшего товарища написал Ивану Александровичу сердечное письмо, в котором уверял, что слова его неверно поняты, что он был далёк от намерения обидеть его, так что дядя заключил, зная его бесхарактерность, что «это письмо им самим сочинено, а прежние - кем-нибудь другим».

44

XIX.

Возвратимся к Наталье Дмитриевне. Постоянное чтение книг «Преворотской Ясновидящей» совершенно изменило её понятия и взгляды на жизнь. Если прежде она тяготилась ссылкой, то теперь, продолжая жаловаться на «страну изгнания», она стала подразумевать под нею не Сибирь, а земную жизнь вообще. Её увлекает теория о магнетической силе, которая многое делает открытым и доступным для обладающих ею избранников; ей хотелось бы только окончательно увериться, что сила эта действует благодатным образом и что она небесного происхождения, её мучит сомнение, что, может быть, она находится под тайной властью сатаны.

С точки зрения своей фантастической теории она старалась разгадать и сущность своих отношений к о. Стефану Знаменскому, о котором она говорила, что «Господу угодно было сначала действовать на меня через него, что мне и прежде в магнитном состоянии было обещано; хотя лица того и не означено, но я давно предчувствовала, что будет человек, который отворит для меня заключённые двери, или, правильнее, который будет служить к тому орудием».

Это откровение свыше она ещё в Красноярске передавала мужу и П.С. Бобрищеву-Пушкину, но тогда чувствовала какое-то непобедимое равнодушие даже к спасению души, а затем, она прозрела, так что хотя она «убегала всякого, который казался способным исполнить обетование, также убегала и Стефана, но Господь исполнил своё»; «после того, - продолжает она, - угодно Ему было и на Стефана действовать через меня грешную».

Возрождение это совершилось в Тобольске, откуда, как мы знаем, о. Стефан вскоре был переведён в Ялуторовск и куда почти вслед переехал затем П.С. Бобрищев-Пушкин. Там Наталья Дмитриевна вращалась почти исключительно в замкнутом обществе мужа, воспитанника и любимца Николая Знаменского, Е.Ф. Непряхиной, семейств Жилиных и Францевых. С большинством же других знакомых, даже из декабристов, она поддерживала только внешние отношения, как, например, с Семёновым, Барятинским, Анненковым, Свистуновым, и некоторое время не исключала из того числа своего будущего второго мужа, Ивана Ивановича Пущина. Всех этих знакомых она называла «людьми мира», противополагая им особенно П.С. Бобрищева-Пушкина, «которого прямая и бескорыстная душа носит печать Христову».

Нередко она рвалась отвести душу к о. Стефану в Ялуторовск и, наконец, не вытерпела и неожиданно явилась к нему на несколько дней ещё в 1842 году. Переговоры и предположения о поездке тянулись долго, но она всё-таки была неожиданностью, вследствие того, что состоялась именно тогда, когда уже сама мысль была совершенно оставлена и случай к осуществлению её представился экспромтом.

Письменные беседы с о. Стефаном, усердно продолжаясь, касались преимущественно одного захватывавшего обоих корреспондентов вопроса о том, как победить самолюбие и привязанность к миру. В этом пункте они совершенно сходились и относительно его попеременно поучали друг друга. Наталья Дмитриевна стала однажды извиняться за длинноту писем. «Что тебе до этого за дело, - возражал о. Стефан, - знай пиши. Ты всё ещё себя видишь, всё ещё хочешь и ищешь себя; да разве ты хочешь быть чем-нибудь? Если ты предалась в волю Божью, так чего ещё нужно - пусть Он и действует, а как действует, до этого нет дела».

В том же письме он благословлял свою духовную дочь на поездку к нему в Ялуторовск и выражал надежду, что благодаря ей она «укрепиться в телесных силах, которые так нужны для крестов внутренних», а последним, как он предполагал, «нет счёта и не будет». Узнав о предположении Натальи Дмитриевны посетить Ялуторовск, Матвей Иванович Муравьёв-Апостол и Иван Дмитриевич Якушкин были чрезвычайно рады и с нетерпением ждали осуществления этого проекта. Но предположение расстроилось, и все уже успели с этим примириться, как вдруг весь кружок ялуторовских друзей Натальи Дмитриевны облетела весть, что она уже в городе.

Такой странный оборот дела объяснялся очень просто: начав хлопотать о поездке в Ялуторовск, Наталья Дмитриевна обратилась к губернаторше, которая дала слово передать её желание мужу, но без малейшей тени уверения в том, что успех возможен; между тем время шло и вдруг губернатор при свидании с Михаилом Александровичем сам предложил ему отпустить жену в Ялуторовск, обещая даже дать собственного казака в провожатые. Таким образом она была отпущена официально для говения в село Абалак за 25 вёрст от Тобольска, в действительности же в Ялуторовск.

Мы остановились на этой поездке потому, что она характеризует отчасти душевное состояние нашей героини, которая иногда страстно искала отрады в религиозных беседах, желая учиться умирать и говоря о себе: «ну, какая я участница в жизни мирской!» Она жалела о том, что «люди в слепоте радуются своеволию» и прибавляла: «мне жаль всех людей. О, как бы я желала, чтобы все спаслись» и рядом с этим превозносила статьи известного Бурачка, издателя «Маяка».

Вот образчик её собственных тогдашних размышлений: «Апостол про мир языческий сказал: «весь мир лежит во зле». Что бы сказал он теперь про мир христианский? Не повторил ли бы того же ужасного слова? И подлинно, где праведники, спасающие мир? Верую, что они находятся и теперь в мире и мир без них не стоял бы, а если и стоит, то ради их, как по писанию известно. И теперь в мире, в наше время, можно сказать, что праведники едва спасаются, ибо и все пути преграждены им. Попробуй хотя один такой удалиться в пустыню по древнему обычаю отцов, и полиция как раз отыщет и засадит такого, как человека подозрительного, мир христианский назовёт фанатиком, мир образованный, так называемый просвещённый, сочтёт за сумасшедшего. А между тем прежним пустынножителям молятся и просят заступления их!»

Такие речи магически действовали на о. Стефана. Наталья Дмитриевна сама так описывала впечатление от своих слов на преданного ей старика: «каждое слово моё несознательно для меня самой поражало Стефана, как громом, и производило то или другое действие. Например, один раз пришёл он к нам в ужасной тревоге, но я, подумавши, пожелала ему мира - и мир мгновенно водворился в душе его; в другой раз он оспаривал то, что я чувствовала, и я сказала ему: «я бы желала, чтобы вы испытали, что я чувствую» - и в то же мгновение он переменился в лице, так что Михаил Александрович заметил» и прочее.

Благодаря этой силе горячего чувства и непреклонного убеждения, по склонности к мистическим толкованиям, некоторые готовы были в самом деле считать Наталью Дмитриевну ясновидящей, не только такие люди, как Н.Н. Шреметева, но даже известный алтайский миссионер архимандрит Макарий, находившийся с нею в переписке.

Как натура в высокой степени эксцентрическая и горячая, Наталья Дмитриевна не могла удовлетвориться холодным соблюдением обрядов и успокоиться на обычном ежегодном покаянии перед причастием; она мучилась бездной противоречий между духом христианского учения и практикой жизни, которая, уступая своё место форме и догмату, сущность религии оттесняет на дальний план. Современный мир христианский казался ей злейшим врагом Христовым.

Она хотела бы чаще припадать к чаше святого причастия, полагая слишком недостаточным «один только день в году употребить на принятие небесной пищи, чтобы запастись ею на несколько месяцев греховной и смрадной жизни, и утолять душевную жажду только мутной водой мирских колодцев». Но она боится ввести в грех других и прослыть ханжой, и не ради людского мнения, сравнимого с облаком, гонимым ветром, но «чтобы не соблазнять малое стадо Христово».

Мысль, постоянно устремлённая в один и тот же круг религиозных вопросов, при крайнем преобладании деятельности воображения над анализом рассудка, незаметно переносила Наталью Дмитриевну в мир загробного существования и рисовала ей отчаянные картины. Притча о богатом и Лазаре возжигала в её душе ненависть ко всему земному и глубочайшее презрение к счастью, а правосудие Божие восставало перед нею кровавым призраком, леденящим душу.

Рядом со словами Иоанна Богослова: «Бог есть любовь», ей вспомнились слова другого апостола: «Бог наш есть огнь поядаяй, и страшно впасть в руки Бога живого», и жар пламенного энтузиазма мгновенно сменялся пароксизмом непреодолимого ужаса, от которого она искала убежища только в мысли о преданности Богу до беззаветной готовности по Его слову с радостью броситься на вечные адские муки.

Её ужасала мысль, что если апостол сказал о мире языческом, что он во зле лежит, то что же должен был бы он сказать о мире христианском: прежде была надежда на обновление и улучшение мира в христианстве, а теперь всюду видим только улучшения вещественные, которые апостолы называли земной мудростью и мудростью века; но где же на земле, в мире преобразованном, христианском, следы мудрости Божией?

«Апостолы и святые Божии, - говорила она, - не запинаясь ни за что, называли всё своим именем и не говорили, что горькое сладко, а сладкое горько, потому что не слишком думали, говоря по правде Божией, о последствиях для самих себя, а ныне прикрывают всякую истину. Долго я не понимала, для чего бы это так; наконец, догадалась, что все стоят за свою кожу, ибо в душе властен один Господь, и её ничто, кроме греха произвольного, погубить не может».

Принявшись со всем увлечением своей страстной природы за внутреннее преобразование мужа, Наталья Дмитриевна скоро воспламенила его силой горячего убеждения. В этом обращении его она впрочем имела хорошего союзника в лице Ивана Александровича, которому и сообщала о наблюдаемых переменах: «Пользуюсь случаем, чтобы побеседовать с вами о самом интересном для вас - о брате вашем. Я уже писала вам, что он изменился к лучшему, но это изменение, по замечанию моему, всё больше и больше возрастает. Благодарение Господу!..

Его чистая душа, как добрая земля, приняла семена жизни и при благотворных обстоятельствах блюдёт и хранит это сокровище и развёртывает в себе, незаметно для самого себя, и даёт самые благие надежды на будущее. Вера его приняла уже вид твёрдой и не стыдящейся веры. В церкви он молится усердно; забывая людей и их мнения, припадает ко Господу; иногда молится и на коленях, если ему вздумается, и это уже вовсе не лицемерие, потому что многим из его товарищей с устарелыми понятиями и новомодными суждениями, да и прочим здешним миролюбцам, такое явное изъявление молитвы казалось странным».

Наконец, Михаил Александрович стал всё чаще «заглядывать по ту сторону гроба» и всё менее смущался суждениями людей во всём, кроме вопросов религии, им уважаемых. В этом отношении Наталья Дмитриевна могла праздновать полное торжество. Зато её тревожная мысль, переходя от одного близкого существа к другому, страшилась за загробную участь умершего отца и тогда ею овладевало сожаление, что она не может, подобно Спасителю, искупить блаженство дорогого человека ценой собственной крови.

В то же время Наталья Дмитриевна вышивала ризы для священнослужителей, делала очерки образов и привлекала к сотрудничеству в этом деле некоторых близких людей, как, например, П.С. Бобрищева-Пушкина, славившегося в кружке декабристов умением рисовать.

45

XX.

В начале пятидесятых годов на семью Фонвизиных снова обрушились несколько тяжёлых ударов. На этот раз причиной горя были болезни и смерть близких родственников.

Несчастья начались явным расстройством здоровья обоих молодых людей, печально заканчивавших преждевременным истощением свою непродолжительную жизненную карьеру. Не кончив курса учения, наделав на своём коротком веку множество ошибок, они перед концом показали трогательную взаимную привязанность и под влиянием страданий и горя совсем переменились к родным.

Оба брата провели последние месяцы на юге - в Пятигорске, Николаеве, Ялте, Одессе - и, как могли, облегчали друг другу страдания. Теперь они научились ценить людей и их услуги, так что в их письмах за последнее время уже совсем не замечается прежних следов молодой опрометчивости и запальчивости, неосновательных притязаний; напротив, они считали себя глубоко обязанными доктору Лятушевичу и семейству квартирных хозяев Поливановых, всей душой привязавшихся к больному жильцу (Дмитрию Михайловичу), за что Наталья Дмитриевна заочно горячо полюбила и благословляла это семейство, не зная, как лучше выразить ему свою глубокую признательность.

Несмотря на то, что исчезала последняя надежда Натальи Дмитриевны на свидание с детьми, с особенной силой, неудержимо вспыхнуло уже с обеих сторон страстное желание осуществления заветной мечты и совершенно заглушало доводы холодного рассудка. Какое бесконечное горе, сколько порывов родительской и сыновьей любви похоронено в семейной переписке!

Молодые люди имели в сущности добрую душу и всё наносное дурное уступило теперь место более благородным порывам. Как мечтали они уже почти на смертном одре о выздоровлении, о свидании с матерью, с каким увлечением составляли планы счастливой жизни вместе, где-нибудь вдали от житейской сутолоки и соблазнов, в укромном уголке Крыма. Но вступить на новый путь им уже не было суждено...

Кто бы мог читать без сострадания, например, такие строки Натальи Дмитриевны: «Как бы я поглядела на вас, мои милые! Когда встречаю молодых людей ваших лет, сердце моё всегда болезненно сжимается. Я и смотрю на них и слушаю их с мыслью о вас. О, Боже мой! Неужели никогда не суждено мне познакомиться с детьми моими? Неужели я всегда останусь для вас идеей, а вы для меня незнакомцами?.. Престранное положение! По крайней мере утешаюсь мыслью, что если бы вы познакомились с нами, то, вероятно, и полюбили бы более».

Часто тоскующее сердце матери представляло себе состояние здоровья детей в самом отчаянном виде, без сравнения хуже, чем оно было в данную минуту в действительности, а иногда, получая грустные известия от одного из сыновей, она воображала, что другого давно уже нет на свете, и тогда вся жизнь снова рисовалась ей в чёрных красках. В более спокойные минуты Наталья Дмитриевна уносилась мечтой в те счастливые местности Кавказа и Крыма, где жили её незнакомые, но неизменно дорогие дети, с любовью пересматривала крымские виды и переживала мучительные восторги воспоминания обо всём, что ей было дорого, что было для неё выше самого блага жизни.

Вот как она говорит об этом сама: «Такой нравственной пытки редко случается испытывать. Не будь я прикована неволей к этому несносному Тобольску, будь я в других обстоятельствах, ничто бы не могло удержать меня здесь в неизвестности о вас. Если бы я даже не имела на что ехать в дорогу, я бы пешком ушла: ведь ходят же на богомолье! И больная поплелась бы... Но неволя хуже и болезни и безденежья - и вот я мучилась, мучилась несказанно и тем более, что брала на себя скрывать моё мученье от папеньки, потому что не за тем за ним следовала, чтобы тревожить его разными, быть может, несбыточными предположениями несчастий, и отравлять жизнь и без того горькую».

Иногда мечты брали верх над этим сознанием горького бессилия перед обстоятельствами и разыгрывались до того, что вдруг всё казалось доступным и возможным: «Как мне приятно было узнать, что вам хочется перетащить и меня в Ялту. Почему же и не попробовать похлопотать об этом? Очень может быть, что и удастся!»

Надо заметить, что Наталья Дмитриевна не раз позволяла себе отчаянный риск, без разрешения уезжая в Ялуторовск и в другие места, и то, о чём прежде страшилась и подумать в виду угрожающего за своеволие тяжкого наказания, со временем, становясь всё смелее и решительнее, стала повторять без особых колебаний несчётное число раз, чем даже хвалилась, говоря: «Я это не в первый раз так путешествую!»

Ей уже начинало представляться, что люди вообще часто преувеличивают свои страхи от жалкой трусости, не смея ни на что отважиться, - и принимая безумный риск боевой натуры за своего рода жизненную мудрость, при всей невероятности такого убеждения у человека, казалось бы, совсем придавленного судьбой, она исповедовала полнейшую уверенность, что стоит только чего-нибудь сильно захотеть и настойчиво добиваться, и непременно получишь желаемое, причём впрочем необходимо также «уметь ждать без охлаждения в своих намерениях».

Поэтому-то ей казалось возможным, что дети её добьются разрешения ехать к ней на свидание в Сибирь, но и тут шевелилось новое опасение: «если бы вам и удалось получить высочайшее разрешение приехать сюда, - писала она одному из сыновей: - то опасно, чтобы здешний убийственный климат опять не расстроил вашего здоровья. Правда, папенька переносит его как-нибудь, но зато я здесь совсем погибаю, а ты, как я вижу, моего сложения и также золотушен, как и я. Зимы здесь жестокие, о каких в России и понятия не имеют» и прочее.

Это соображение получало особенную силу от того, что сыновья её успели уже за время болезни привыкнуть к благословенному южному климату. И снова муки мысли о нескончаемой разлуке и смерти на чужбине: «Мысль, что меня похоронят здесь за валом, приводят меня в какое-то непонятное для меня самой отчаяние. Эта мысль составляет для меня такое ужасное нравственное мучение, которое мне даже и описать трудно. Когда мне очень тяжело и грустно, я позволяю себе маленькое развлечение помечтать об Ялте. Гляжу на маленькие домики в горах, и мне представляется, что один из них принадлежит мне.

В воображении моём создаётся премиленький садик, с видом на море; всё благоухает и цветёт вокруг меня, хотя уже глубокая по времени осень. Мысленно брожу по дорожкам; оглядываюсь назад и в растворённую дверь вижу папеньку, играющего с каким-нибудь добрым соседом в шахматы. Неподалёку от них Миша со стаканом чаю, с сигаркой или трубкой и с книгой, которую лениво перелистывает, а с боковой дорожки выходишь ко мне ты, и вот мы садимся и толкуем, толкуем до бесконечности; издали доносятся до нас смешанные звуки города, шум листьев, плеск волн...

И чего, чего не переговорили мы; перебрали без связи и грустные, и смешные эпизоды жизни нашей, а вот и Миша присоединяется к нам... И я так забываюсь, что начинаю удивляться, что мечты мои наконец сбылись... Но вот какой-то странный стук и вой и свист знакомый - что-то безотрадное врывается в сладкую, привлекательную мою мечту; поднимаю голову: вокруг пусто и темно, заунывный сибирский ветер разбушевался, хлопает ставнями; жалобно воет в трубу, свистит на соседнем с моим кабинетом чердаке, и скрипит, и ворчит, словно какой-то бранчивый говор, с злобной насмешкой повторяет: не бывать тому никогда! никогда! никогда! А небо мрачно и покрыто тучами, только с одной стороны прочистилось и оттуда грустно смотрит молодая луна, и именно с юго-запада, куда было воображение умчало сердце!

Так или почти так всегда кончаются мои заветные мечтания и начнёт щемить грудь; так бы и выплакалась, да плакать не могу. Несмотря на горькие и тяжёлые пробуждения от грёз, я, как любители опиума, при всяком удобном случае пускаюсь на коньке моём в места заветные, но всего чаще брожу около прекрасной уединённой церкви. И как отрадно мне кажется улечься где-нибудь около...

Не смейся, Митя мой сердечный, над моей глупостью; я уверена, что и ты и брат твой гораздо меня во многом благоразумнее; но вспомни, что жизнь на воле и что жизнь в тюрьме и в изгнании совершенно две вещи разные. Всё на свете имеет свои выгоды и невыгоды: одна из выгод неволи, - что она сохраняет молодость сердца и тогда, когда в другом положении давно бы ей должно исчезнуть».

Из этих поэтических строк можно отчасти понять чувства несчастной матери, которая только в мечтах могла видеть себя с детьми и которая с таким глубоким сочувствием отзывалась на радости других матерей в случае их свиданий с детьми после многолетней разлуки. Вот как она описывала такие впечатления: «Она (дочь) не знает, как нежнее приласкать их (родителей), и они на неё не наглядятся. Это одно из совершенно приятных событий нашей изгнаннической жизни, нечто необыкновенное вроде Одиссеи, и стоит того, чтобы какой-нибудь Гомер воспел его».

В другом письме Наталья Дмитриевна рассказывает о свидании Анненковых с замужней дочерью и с её детьми. Когда приезжие отыскивали ночью родных, то мать выбежала на шум, ещё не ожидая их; навстречу ей вошла в дом молодая особа и остановилась, недоумевая, назвать ли матерью вскрикнувшую при встрече с ней даму. Такая радость, по словам Натальи Дмитриевны, в Сибири настоящая диковинка; но не всегда она проходила благополучно: так и старик Анненков не выдержал неожиданного прилива счастья, занемог и на другой же день затосковал о предстоящей разлуке.

О себе Наталья Дмитриевна говорит не раз, что она уже не может верить никакой радости и что всё ей кажется, будто все против неё в заговоре и стараются от неё скрыть какую-то убийственную тайну; кто бы ни пришёл, она боится, что гость может оказаться вестником нового несчастья, и она отыскивает в его словах какой-то тайный смысл. «Слёзы душат меня и сердце бьётся, как голубь, - говорит она по этому поводу, а в другом письме замечает: - радость хоть изредка и мелькнёт нам, но как-то с нами не уживается; зато горе приютилось к нам издавна и сроднилось с нами, так что мы его уже и не чуждаемся».

Такое сердечное излияние чувств вызвало теперь со стороны детей живое участие: несчастные лучше понимают друг друга. Вся жизнь была отравлена, - что же оставалось отрадного, кроме горячего, задушевного сочувствия? Так же была откровенна Наталья Дмитриевна и со своим воспитанником Николаем Знаменским: «Много воды утекло, мой милый мальчик, - писала она ему однажды: - с тех пор в душе моей всё перековеркано. Разлитие воды всегда оставляет следы; лодочку мою сорвало и унесло в житейском море; качало ветром и вертело бурей, а теперь она опять всплыла и бьёт её немилосердно волнами; но что нужды? Страха нет, в волнах житейских и узнавай людей».

46

XXI.

Несмотря на все заботы о лечении, здоровье окончательно изменило обоим сыновьям Натальи Дмитриевны, и они один за другим сошли в могилу: сперва Дмитрий, а за ним и Михаил. Ещё одной радостью стало меньше в жизни, снова рухнули самые заветные мечты Натальи Дмитриевны. До какой степени она мучилась за детей во время их болезни, видно из отчаянных воплей тоски в её письмах к Ивану Александровичу:

«Я ни минуты не имею покоя от разных предположений. Не может быть, друг мой сердечный братец, чтобы и вы иногда не размышляли о загадочном поведении детей, чтобы и вы не делали каких-нибудь предположений. Сообщите мне, что вы об этом думаете. Не бойтесь огорчить меня предположениями: Господь давно уже оковал железом душу мою; мысли и предположения, как неприятельская армия, осаждают меня со всех сторон. Напротив, если бы я знала, в чём именно дело, если бы я могла себе истолковать действия детей даже самыми неблаговидными причинами, я была бы спокойнее, предала бы их и себя Богу, а теперь просто мучение ежечасное!»

Так беспокоилась Наталья Дмитриевна о детях при жизни их, а вот как она встретила ужасную весть о кончине старшего сына: «Иметь сына и не знать его, и лишиться его, не узнавши, не иметь возможности сохранить о нём даже воспоминание, не иметь понятия ни о взгляде его, ни о голосе, ни о фигуре, ни о характере, и, говорят, что это легче!.. Ах, нет! Я лишилась сына навеки и совершенно, и в прошедшем и в будущем, лишилась всего без остатка - это ужасно! Только матери, находящиеся в моём положении, могут понять моё горе, но и у них остаются хотя воспоминания, а у меня и тех нет: горе, горе и горе!..»

Понятно после этого, что Наталья Дмитриевна ещё безумнее стала мечтать о свидании с последним оставшимся сыном. «Будь я на твоём месте, - говорила она, - я бы всё перевернула вверх дном, чтобы только достигнуть задуманного, особенно когда от этого зависит счастье отца и матери, томящихся в изгнании и неволе. О решимости характера твоего отца и говорить нечего: он до сих пор, как ртуть живая... Горе, что мы связаны по рукам и по ногам нашим положением, а ты - другое дело».

И долго ещё она тосковала о смерти первенца, жалуясь на свою горькую судьбу: «До сих пор я всё ещё надеялась с вами видеться, - писала она Михаилу Михайловичу, - а теперь - Бог знает, не верится; его никакая уж сила человеческая не возвратит мне - это кончено!»

После этого она стала ещё нежнее заботиться о живом сыне, которого хотела бы видеть пристроенным к какому-нибудь месту или занятию, или хотя бы женатым на хорошей девушке: так ей было грустно, что он проводит бесцельную и бесполезную жизнь; напоминала ему о приближающемся двадцатипятилетнем возрасте. Но все эти желания и надежды были напрасны: и его уже со дня на день ждала могила.

Счастье, впрочем, блеснуло на миг отрадным лучом убитой горем матери, когда к ним в Тобольск приехал погостить Иван Александрович со свояченицей, Екатериной Фёдоровной Пущиной, но и это счастье было обманчиво и непродолжительно. Нечего говорить о том, с каким восторгом после тридцатилетней разлуки был принят Фонвизиными один из любимейших и преданнейших родственников, но срок свидания промелькнул быстро; а вскоре пришло известие о вожделенном возврате на родину, но новой встрече уже не суждено было осуществиться, так как дни Ивана Александровича были сочтены. Почти вслед за ним скончался и Михаил Александрович, но уже по возвращении на родину.

47

XXII.

В 1853 г. после многолетнего тоскливого изнывания в Сибири, величайшая радость озарила грустное существование Фонвизиных: получено было разрешение вернуться им из ссылки. Но ехать одновременно было неудобно вследствие холодного времени, так что в начале апреля двинулся в путь Михаил Александрович, а Наталья Дмитриевна оставалась ещё некоторое время в Тобольске. В воспоминаниях г-жи Францевой подробно рассказано путешествие Михаила Александровича из Сибири и получение им вести о кончине брата Перейдём прямо к чувствам и впечатлениям самой Натальи Дмитриевны при возвращении на родину.

В страхах и горестях Натальи Дмитриевны всегда лучшим другом её и деятельным помощником был Иван Александрович. Он и в последние годы жизни хлопотал о доставлении всевозможных удобств больным племянникам, осведомлялся о состоянии их здоровья и пересылал известия родителям, в письмах ободрял их, как мог. Как самый попечительный и преданный родственник, он всегда хлопотал о делах, касающихся семьи брата, наравне с собственными, и нередко подавал дельные советы в таких щекотливых вопросах, как взаимные отношения родителей с детьми. И вот этого преданного друга не стало.

Возвращаясь на родину, Наталья Дмитриевна получила новый тяжкий удар, который не мог не отозваться на настроении её духа, да и вообще она уже вынесла из жизненного опыта мрачный взгляд на вещи, и это сказалось на её впечатлениях по дороге на родину.

Наталья Дмитриевна двинулась в путь со своей приятельницей М.Д. Францевой. В высшей степени любопытны её дорожные впечатления, занесённые в дневник. Несмотря на нетерпение поскорее выехать из Сибири, давно известное всем, кто сколько-нибудь знал Наталью Дмитриевну, несмотря на безумную радость, охватившую всё её существо при первом известии об осуществлении заветной мечты целой жизни, Наталья Дмитриевна не могла оставить Сибирь без какого-то внутреннего содрогания и глубокой тоски. В виду постепенно исчезающего вдали Тобольска она почувствовала, что что-то, как будто, оторвалось от её сердца.

Хотя и грустно провела она здесь лучшие годы жизни, но всё пережитое глубокими чертами врезалось в душу и оставило навсегда неизгладимые следы. За тридцать лет ненавистная Сибирь сделалась для неё поневоле второй родиной и казалась потом во многом привлекательнее средней полосы Европейской России. «На Урале, - записала в своём дневнике Наталья Дмитриевна, - мы остановились у границы европейской, означенной каменным столбом. Как я кланялась России когда-то, въезжая в Сибирь, на этом месте, так поклонилась теперь Сибири в благодарность за её хлеб-соль и гостеприимство. Поклонилась и родине, которая с неохотой, как будто мачеха, а не родная мать, встретила меня неприветливо, сердце невольно сжалось каким-то мрачным предчувствием и тут опять явилась прежняя тревога и потом страх. И время-то было ненастное, так что всё пугало».

Несомненно, такое удручённое душевное состояние являлось следствием тяжёлых воспоминаний о понесённых навсегда потерях, об утраченной лучшей поре жизни и о похороненных в покидаемом крае надеждах; следствием выработанного горьким опытом многих лет безотрадного взгляда на будущее и того неожиданного и тем более мрачного душевного холода, которым вместе с ненастьем повеяло от горячо любимой когда-то родины.

Чем более подвигались путники внутрь России, тем более в продолжение десятков лет страстно идеализируемая в мечтах родная страна поражала их грустным несоответствием с давно усвоенным о ней представлением. Ненастная, сырая погода, заметное несовершенство русских дорог в сравнении с сибирскими, серенькая провинциальная обстановка губернских и особенно уездных городов, их пошлая прозаическая физиономия, - всё это, когда-то столь знакомое, родное и близкое, теперь только раздражало и коробило своим бесчувственным равнодушием и жалкими, бьющими в глаза недостатками.

По дороге только Екатеринбург произвёл приятное впечатление на Наталью Дмитриевну. «Тут и мрачность моя внутренняя рассеялась», - говорила она. Кроме того в Екатеринбурге она встретила одно хорошо знакомое ей семейство, вместе с которым осматривала город, сады, оранжереи, любовалась видами и цветами. Зато после Екатеринбурга перед ней потянулась нескончаемая равнина и пошли испорченные дороги и ухабы. Пермь показалась Наталье Дмитриевне совсем непривлекательной: «В противоположность красивому Екатеринбургу, она глядит Азией».

Подъезжая к Казани, Наталья Дмитриевна испытала вихрь, какого не могла не запомнить: «точно Россия гневалась, что мы, непрошеные гости, против желания ворвались к ней на хлебы» и «душа изнывала от тоски». Разочарование горькой щемящей болью застонало в сердце Натальи Дмитриевны, и она со злорадным наслаждением колола русских обидными для них сравнениями с сибиряками, и чем дальше ехала, тем настраивалась мрачнее.

«Из Нижнего, - говорит она, - мы поехали в более спокойном расположении духа, но отнюдь не в весёлом настроении, напала какая-то неловкость; душа была точно вывихнутая кость, как будто не на своём месте; всё более и более становилось нам жаль Сибири и неловко за Россию; впереди же не предвиделось радости. Из Нижнего поехали по шоссе; но что за лошади, а главное - что за ямщики! И ангел потерял бы с ними терпение.

Что за мошенничество в народе! Какое противное лукавство! О, нет! Сибиряки ангелы, если сравнить их со здешними. Они умны, смышлёны и скрытны. Ну, да кто и без греха? Но всё же у них хотя местечко простое, чистое, а здесь?.. Здесь всё пустое, всё заросло крапивой, полынью и репейниками, и едва ли Белинский не прав: ни в священниках, ни в народе нет религиозного чувства! Пошли разные притязания со стороны ямщиков и строгость и притеснения со стороны смотрителей - и увы! Последнее очарование насчёт родины исчезло!»

В этих строках так и дышит озлобление и горечь, и они были бы, может быть, не извинительны в другом положении, но здесь перед нами женщина, которая сознавала, что вся её жизнь безнадёжно разбита.

Быстро подвигалась Наталья Дмитриевна к Москве, но приближение к ней и особенно въезд в неё были только горьким финалом мрачных картин, рисовавшихся в её душе во время обратного пути на родину. «25 мая в четыре часа утра, в понедельник, я как-то ожидала чего-то особенного от вида Москвы после двадцатипятилетнего изгнания в стране далёкой. Между тем, мне показались сновидением и въезд в Москву, и проезд по городу: ни весело, ни грустно, а равнодушно как-то, как во сне. Я полагаю, что Тобольск увидела бы теперь с большей радостью».

Наталья Дмитриевна приказала ямщику везти на Мясницкую, но он долго кружил и расспрашивал дорогу. Красные ворота, Мясницкая улица, наконец, собственный прежний дом, - всё это наша путница встретила безучастно: от прежнего обаяния родины не осталось ничего!.. Она поспешила поехать к тётке, но странное дело, - интересуясь друг другом в письмах и нетерпеливо ожидая в течение многих лет радостного свидания, они встретились, как чужие, почувствовали взаимную неловкость, находя одна в другой какие-то искажённые копии когда-то дорогих образов.

Вместо радостной встречи со знакомыми людьми и предметами, на Наталью Дмитриевну вдруг пахнуло каким-то холодом погреба или нежилого помещения; ото всего и от всех веяло чужим... Не успела ещё Наталья Дмитриевна осмотреться, как явились чиновники от генерал-губернатора Закревского, которые почти выгоняли её из Москвы, так что, не отдохнув с дороги, пришлось ехать из города, унося в душе смутное и неприятное чувство, особенно при воспоминании об опустевшем без хозяина доме Ивана Александровича.

48

XXIII.

Разочарование в людях и в новой обстановке росло с каждым днём. Скоро пришлось убедиться Наталье Дмитриевне в том, что иные люди, которых она заочно привыкла уважать и любить, на самом деле не заслуживают ни любви, ни уважения. Так, например, свояченица покойного Ивана Александровича, Екатерина Фёдоровна Пущина, оказалась при ближайшем знакомстве невыносимой особой. Стоило только Наталье Дмитриевне поселиться вместе с нею, как она начала самым бесцеремонным образом злоупотреблять дружбой и доверием приезжих родственников. Начались споры и пререкания, сильно огорчавшие Михаила Александровича. Но этот уже глубокий тогда старик недолго прожил в родном крае, а по смерти его отношения двух родственниц немедленно обострились.

Екатерина Фёдоровна с какой-то напускной наивностью заявила о своём нежелании вести какие-либо денежные счёты с родственниками и совершенно не стеснялась в своих тратах, стараясь притом во всём поступать по-своему. Пришлось дать ей понять её бесцеремонность, но это вызвало её обиду и явные оскорбления. Наконец, ссора разыгралась по поводу памятника, заказанного Натальей Дмитриевной на могилу Ивана Александровича, который и был исполнен на её счёт; но когда добрая родственница, считавшая себя более близкой к покойнику, начала всем делом распоряжаться от своего лица, как полная хозяйка, то получила такой отпор, за которым последовал уже полный раздел.

Наталья Дмитриевна имела вообще привычку ставить вопрос ребром и говорить в самой резкой форме о том, что ей почему-либо не нравилось. Так ещё в Сибири она готова была однажды совсем рассориться с женой о. Стефана из-за её намерения женить своего сына Николая, тогда ещё семинариста и почти совсем мальчика. Ни сама мысль о таком чудовищно раннем браке для её питомца, ни выбор невесты нисколько не удовлетворяли Наталью Дмитриевну, и вот по своему вспыльчивому и откровенному нраву она, не задумываясь, написала его матери громовое письмо, в котором не воздерживалась от вспышек досады и прямо заявляла корреспондентке, что сердце её никогда к ней не лежало.

Наталья Дмитриевна вообще не любила хитрить и называла вещи их именами, никакого притворства не выносила, и прямо объявляла, что если кто не выносит обличений, на того она не обращает никакого внимания, потому что «люди Божьи не чуждаются обличений, а кто не Божий, тот и мне чужой». В обществе Наталья Дмитриевна также всегда высказывалась прямо и резко, вследствие чего при известном несходстве убеждений, а особенно при малейшей тени притворства, расставалась с людьми навсегда и всегда также сильно чуждалась пёстрых многолюдных собраний, говоря: «... с каждой шумной беседы уношу скуку и досаду о потерянном времени».

Высказанного в предыдущих строках принципа - быть всегда искренней и с благодарностью принимать всякое слово, исходящее из души и глубокого убеждения, Наталья Дмитриевна свято держалась и доказывала это на деле. Если всякие увёртки и малейшие проявления уклончивости возбуждали в ней гнев и отвращение, то резко высказанную правду она всегда готова была выслушать, хотя и не всегда была настолько спокойна, как этого требовало убеждение.

Оттого в своих сношениях со священниками она доходила иногда до такой интимности, что обоюдное духовное влечение грозило иногда утратить свой чистый характер. Здесь уже действовала её бурная природа, дышавшая зноем страсти, готовым опалить и другое лицо. Такова была духовная природа этой женщины, одинаково бурно проявлявшаяся как в Сибири, так и на родине. Не вдаваясь в подробности, остановимся на общей характеристике отношений Натальи Дмитриевны к окружающим в оба периода, как изгнания, так и жизни в России.

Мы упомянули, что неприязненные столкновения с родственниками окончательно отравили  существование Натальи Дмитриевны в деревне. Кроме бесцеремонности Пущиной, причиной их несогласий была также разница в понятиях и развитии: Екатерина Фёдоровна, радушно принятая Фонвизиными в Тобольске года три назад, не могла теперь не почувствовать при ежедневных сношениях с Натальей Дмитриевной, как они далеки во всём.

Наталья Дмитриевна со своей стороны переносила с трудом людей невысокого умственного и нравственного уровня, тогда как напротив среди просвещённого круга декабристов, у неё было так много добрых приятелей, которые в своих письмах в весьма ярких красках выказывали силу своей привязанности. Так, петрашевец Дуров, преданный ей душой, изливал свою привязанность в горячих уверениях в вечной дружбе и даже прямо заявлял, что если он «даёт какую-нибудь цену своей одинокой жизни, то это единственно в надежде встретить ещё раз Наталью Дмитриевну на земном поприще». «Не будь вас, - прибавлял он, - так что и я: любить некого, жить незачем».

Когда по поправления расстроенного здоровья Дуров поехал в Одессу уже в пятидесятых годах, он питал надежду, что и Наталью Дмитриевну привлекут туда же «священные залоги под крестом», т. е. надгробные памятники над могилами её сыновей.

Сергей Трубецкой, муж воспетой Некрасовым Катерины Ивановны Трубецкой, в свою очередь, уверял Наталью Дмитриевну: «Вы и Михаил Александрович составляли приятнейший предмет моих разговоров с бесценным спутником моей жизни, но это время миновало для нас, как и для Вас. Теперь остаётся одно - доживать остатки дней, как Бог велит».

Но особенно всегда был благодарен Наталье Дмитриевне за вести о любимом сыне старик князь Одоевский, который называя Наталью Дмитриевну «ангелом земным» говорил, что «она во всей вселенной столь часто извещает меня о Сашеньке моём, утешает меня в убийственной горести нашей».

Нечего говорить уже о Павле Сергеевича Бобрищеве-Пушкине или Евгении Петровиче Оболенском. Оболенский от души жалел о горестях Натальи Дмитриевны: «Бедный, бедный и дорогой мой друг! Зачем пала на вашу долю такая заботливость? К чему все эти бесконечные хлопоты? Нельзя ли вам так устроить жизнь, чтобы и на совести было легко, и обязанности были исполнены». Оболенский ещё в бытность в Сибири нередко обменивался с Натальей Дмитриевной мыслями о воспитании молодого Николая Знаменского, в котором видел доброго, но легкомысленного юношу и о котором говорил: «как юноша он мил, но душевная красота его мне не так известна, чтобы я мог сказать, что наружная красота есть отблеск внутренней».

Сам Николай Знаменский в годы ранней юности был исполнен живой и горячей преданности к своим благодетелям, с которыми всегда рад был видеться и всегда с восторгом спешил к ним, когда приезжал в тот город, где они находились. Так было в их приезды в Ялуторовск, если он бывал там, также было при проезде Фонвизиных через Казань. Михаилу Александровичу он посылал даже для прочтения и исправления свои первые опыты проповедей, всегда с благодарностью принимая его указания и советуясь также о сочинениях на литературные, философские и богословские темы.

Добрая память о Наталье Дмитриевне сохранилась везде в тех городах, где жили Фонвизины. Так В.Л. Давыдов ещё в конце тридцатых годов сообщал Наталье Дмитриевне, что в Крсноярске очень много людей, умевших ценить их семейство.

49

XXIV.

Но ни с кем, конечно, Наталья Дмитриевна не сошлась так близко и искренно, как со своим будущим мужем, Иваном Ивановичем Пущиным. Мы говорили раньше, что вначале сороковых годов, во время сильнейшего увлечения аскетизмом и самых деятельных сношений с духовными лицами, Наталья Дмитриевна однажды, перечисляя в письме к матери своих знакомых и друзей, не особенно благосклонно отозвалась о Пущине, назвав его вполне мирским человеком, что в её устах звучало очень нелестно.

Но в натуре Пущина было так много благородства и вообще столько привлекательных сторон, совершенно отвечавшим идеальным требованиям Натальи Дмитриевны, что она не только скоро примирилась с тем, что он мирской человек, но и привязалась к нему больше всех других декабристов, не исключая и самого лучшего друга, Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина.

Иван Иванович Пущин был человек очень умный, живой, сообщительный, чрезвычайно искренний, но особенно отзывчивый на горе ближнего. Он постоянно о ком-нибудь хлопотал, кому-нибудь старался сделать добро. К нему применяли известную пословицу о Маремьяне-старице, и свои заботы о других он сам привык называть в шутку «маремьянством».

Этих качеств было достаточно, чтобы сломить составившееся против него предубеждение. В самом деле, трудно было указать человека, сердечнее относившегося к людям вообще, в особенности же ко всем декабристам; со всеми он был в сношениях, все его любили и обо всех он всегда что-нибудь сообщал в своих письмах, и где только представлялся случай, готов был помочь, оказать услугу и везде внушал к себе чувства благодарности.

С этой стороны Наталья Дмитриевна должна была хорошо узнать своего будущего мужа ещё в конце тридцатых годов, хотя бы например, из одного письма Бобрищева-Пушкина, который однажды сообщал: «Пущин так спешит, что нет никакой возможности, некогда собраться с мыслями, чтобы побольше написать к вам. К тому же за эти дни разные его протекции, о которых он сам вам расскажет, его кормят везде на убой!» и проч.

Эти протекции составили наконец такую прочную репутацию Пущину, как доброму и сердечному человеку, что случалось, к нему обращались с просьбами ходатайствовать перед лицами, гораздо больше знавшими искателя милостей, нежели знал его Пущин.

Так как мы не имеем писем Натальи Дмитриевны к Пущину до пятидесятых годов, то и не можем утверждать положительно, но думаем, что первый шаг к более тесному сближению между ними принадлежал Пущину. В своих письмах он так охотно балагурит с нею и с её мужем, передаёт такие любопытные вести о рассеянных по лицу Сибири декабристах, такое задушевное участие принимает во всех интересах Фонвизиных, что неудивительно, если всё это послужило прочным основанием дружбы его с Натальей Дмитриевной.

Пущин передаёт все впечатления, без всяких умолчаний или задних мыслей; он говорит с друзьями совершенно нараспашку, весело острит и шутит и глумится над самим собой, говоря: «Ещё в старые годы почтенный мой директор (Е.А. Энгельгардт, директор Царскосельского лицея. - Н.К.) часто говаривал мне: «Пожалуйста не думай, а то непременно скажешь вздор». И  «этот человек, - прибавлял он, - знал меня: я следую его совету, и точно убеждаюсь иногда, что, не думавши, как-то лучше у меня выходит».

Настоящий смысл этих слов был тот, что Пущин не столько следовал обыкновенно рассудку, сколько голосу сердца. С Фонвизиными, как и с другими декабристами, Пущин не мог наговориться в письмах и искренно желает чаще видеться. Он то приглашает Наталью Дмитриевну во время одной из её поездок взять путь на Ирбит, чтобы хоть на минуту увидеться с ним в Туринске, то с радостью спешит ухватиться за намёк со стороны Фонвизина на возможное свидание: «Вы правы, что надобно пользоваться минутами близкого сообщения: часто предчувствую скорый отъезд».

Когда Наталья Дмитриевна поведала своему другу о неприятном впечатлении, которое она испытала при взгляде на портреты детей, он писал ей: «Верите-ли, что я плакал, читая ваш рассказ о портретах, или, лучше сказать, повесть сердца вашего при виде незнакомых детей?»

Не чужд был Пущин и добродушной иронии, когда дело касалось каких-нибудь неудачных распоряжений начальства, являясь в таких случаях наиболее отчаянным либералом из семьи декабристов, с которыми были только в сношениях Фонвизины. В этом отношении он тоже сходился с Натальей Дмитриевной, по природе безумно решительной как в словах, так и на деле. Оба они с увлечением читали известное письмо Белинского к Гоголю и всем этим либерализмом приводили в ужас одного наивного доброго приятеля, над которым много трунили по поводу его упрёков в неосторожности.

Горячая преданность Оболенскому также могла способствовать сближению Натальи Дмитриевны с Пущиным. Сближение шло очень быстро в конце сороковых, а особенно в пятидесятых годах; письма к нему от Михаила Александровича и Натальи Дмитриевны читались им в собраниях кружка ялуторовских декабристов, причём на подчёркнутые строки, в которых заключалась какая-нибудь просьба за себя или за других, обращалось особое внимание.

Но всего любопытнее настойчивые желания Пущина, чтобы Наталья Дмитриевна освободилась от физических и нравственных недугов, хотя при известном нам настроении её в начале сороковых годов такие желания, казалось бы, должны были быть ей не по душе. Наконец, чрезвычайно оригинально, что Наталья Дмитриевна, не подозревая, что ей придётся быть его женой, и как бы отвечая на его сердечное расположение и сочувствие к ней, не раз заводила с ним интимный разговор о его будущей женитьбе и сватала ему невест.

Когда Пущин жил вместе с Оболенским в Туринске, они были почти неразлучны; в это время у Натальи Дмитриевны мелькнула мысль о женитьбе одного из них на одной общей знакомой, которую она называла в письмах «молодой бабушкой». Это, конечно, была пока шутка, на которую в том же тоне отвечал и Пущин, говоря, что он советует вместо себя обвенчать Оболенского, так как он «найдёт счастье там, где я, грешный человек, его и не примечу». Но вскоре беседа на подобную тему сделалась довольно обычной, так что Пущин стал отшучиваться, что рад хронической болезни своей ноги, потому что «не вздумаешь стать на очередь запоздавших женихов».

Наконец он писал прямо: «Прошу вас всеми зависящими от вас средствами прекратить эти толки. Я один только раз в жизни думал жениться; это не удалось - и дело кончено». Но когда, несмотря на это, Наталья Дмитриевна задумала женить его на одной из своих подруг и горячо обсуждала это дело с Михаилом Александровичем, то Пущин начал энергично протестовать и, выражая благодарность за хлопоты об его счастье, заявил однако: «придёт минута, когда сама Н. Д. будет мне благодарна, что я за неё и за себя умею рассуждать» и, наконец, он просил все эти толки прекратить навсегда.

Во всяком случае взаимное расположение Натальи Дмитриевны и Пущина росло с каждым годом, так что в начале пятидесятых годов случилось, что украдкой от властей Наталья Дмитриевна отправилась в Ялуторовск для свидания не только с о. Стефаном, но и с Пущиным, за что последний благодарил Михаила Александровича, сожалея при этом, что сам Михаил Александрович не рискнул на совместную поездку с женой.

50

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTEudXNlcmFwaS5jb20vYzg1MDcyMC92ODUwNzIwMzc1LzFlNmQ2OC9FOFpYeXNyUVhpZy5qcGc[/img2]

Неизвестный фотограф. Портрет Натальи Дмитриевны Пущиной. Начало 1860-х. Бумага альбуминовая, картон, отпечаток на альбуминовой бумаге. 16,6 х 10,9 см. Государственный Эрмитаж. С.-Петербург.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «В добровольном изгнании». » Фонвизина Наталья Дмитриевна.