© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Мемуарная проза. » Из записок Николая Николаевича Муравьёва-Карского.


Из записок Николая Николаевича Муравьёва-Карского.

Posts 1 to 10 of 10

1

Из записок Николая Николаевича Муравьёва-Карского

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTI3LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTU3MjQvdjg1NTcyNDMyMC9jMjJhYy90VUlMLWVwbk5xTS5qcGc[/img2]

1838 год

Чечерск, 16 Января

15-го получен высочайший приказ, по которому я уволен в отставку. Известие сие, которого  я ожидал с нетерпением, все равно произвело на меня некоторое впечатление. Оставить звание, в коем я провел почти всю жизнь свою!

Но при всем том, когда подумаешь о неудовольствиях, которые я переносил, о том, как со мной поступали в продолжение столь долгой и деятельной службы, как обошлись с подчиненными моими, и чему я подвергался, оставаясь долее в службе, нельзя не признать основательности меры, меры мной принятой. Если бы и восстановилось доверие ко мне, то память о сделанном со мной, осталась бы всегда тайным укором, начало которого скрывалось бы во мне. А посему, я рано ли, поздно ли, был бы отдан в жертву, хотя и без успокоения сего чувства несправедливой пытки.

Село Осташово, 9 Февраля

26-го я выехал из Чечерска со всем семейством и 7 Февраля приехал сюда, где застал батюшку.

Череповец, 17 Августа

С прекращением политического звания моего пресеклись было и Записки сии, в коих последнее время заключались только одни обстоятельства службы и дела, с ней сопряженные, когда обстоятельства сии меня касались. Теперь, когда я переменил весь род жизни моей, все мое существование, занятия, цели, с этим должны перемениться предметы, наполняющие сии Записки, которые я намерен продолжать.

Я не скучаю, занятий имею много, люблю семейство свое, тружусь над усовершенствованием себя и воспитанием детей. Для содержания семейства и воспитания нужны средства; приобретение их посредством хозяйственного управления вотчины жены, которой я стараюсь увеличить доход, есть занятие, сопряженное с удовольствием. Владение сие должно со временем одно служить к содержанию нашему, ныне ограниченному почти одними арендами, приобретенными мной в течение службы. До сих пор аренды сии и пенсия моя с небольшой помощью из деревни доставляют нам средства содержаться, хотя и с большой расчетливостью; но аренды сии скоро кончаться, и тогда останется нам для существования только то, что получаем из деревни.

Как ни направить всех сил своих для улучшения сего источника, чтобы не остаться в нужде? К счастью, я не имею долгов и всю жизнь свою провел без них; напротив того, служба доставляла мне средства не только к умеренной жизни, но даже к составлению небольшого капитала, предназначаемого мной для старшей дочери, когда она войдет в лета настоящего возраста.

Капитал сей, собирался еще со времени моего пребывания в Грузии, мне тем драгоценнее, что он приобретен многими трудами и лишениями, и цель моя при удобном случае употребить его на покупку небольшого имения, которое собираюсь ей завещать. Обеспечение сие доставляет мне спокойствие на старость, а труды к улучшению для прочих детей имения матери их составляют для меня приятное занятие.

С сим занятием представилась мне и новая наука сельского хозяйства, для приобретения коей прилагаю старания, наблюдением других хозяйств, сравнением и чтением по сему предмету книг. Я не прекратил и прежних занятий. Я продолжаю учиться по-еврейски, пересматриваю иногда виденные мной в Турецком походе записки и собираюсь учить латынь.

Часто, однако, проходят дни бесполезно. Я не успеваю вместить всех предположенных занятий моих, и это происходит от беспрерывного столкновения, в коем мои обычаи находятся с обычаями людей, живущих со мной под одним кровом… О кабинете здесь никто понятия не имеет. И если я стараюсь иногда провести время в одиночестве, то это называют отчуждением, даже претензией к тем, которых я совсем не знаю и, следуя их примеру, приходят сюда без надобности, из одного любопытства.

Вооружиться против сего обычая совестно,  ибо этим можно оскорбить людей добронамеренных… Выходит, что все лето у меня пропало, и я с нетерпением ожидаю, чтобы дом брата Александра в деревне его Ботов после штукатурки высох, дабы скорее туда перебраться, жить самому спокойно и не быть другим в тягость.

Хозяйственные заботы

Череповец, 19 Августа

Вчера приехал сюда князь Дмитрий Владимирович Голицын при объезде губернии; он остался здесь обедать и ночевать. Человек сей добрых свойств души, в обхождении прост… Разговор его нельзя назвать очень связным и поучительным; нельзя назвать его и скучным: он много видел, многих знает и охотно сообщает мысли свои.

19-го получил я донесение от своего управляющего в деревне, коим он просится прочь со своего места. Хотя известие сие порадовало меня, ибо я сам хотел сменить его; но, опасаясь, чтобы он при сем случае не причинил мне каких-либо важных убытков, я решился без потери времени ехать в Москву и в деревню. Одно обстоятельство меня затрудняет в деле, которое я, впрочем, безотлагательно решил в уме своем: вместе с управлением моим участком, вверено ему управление участка Муравьевых, у которых я являюсь опекуном.

Назначив другого на его место, я назначаю другого и в управление Заречной вотчины Муравьевых и, как бабка их Екатерина Федоровна сама заочно распоряжается сим имением, то и может легко случится, что она новым будет недовольна; ибо, при всей доверенности, которую она мне оказывает, женщина она старая и находится под влиянием других людей, которые могут найти пищу свою в изменении ее расположения к родным.

Хотя я по званию опекуна над малолетними и должен управлять их долей, но я не считаю возможным требовать сего, чтобы ее не огорчить; между тем она хочет, чтобы со сменой моего управляющего сменился и Заречной тем, которого я к себе назначу, и все велено делать в подражании моих распоряжений.

Село Архангельское (Скорняково1), 2 Сентября

3-го дня приезжал чиновник лесного департамента, посланный по распоряжению полковника Похвиснева, служащего по Министерству Государственных Имуществ, для осмотра границ одной лесной дачи, находящейся в моем владении и будто принадлежащей казне. Я послал к нему, по требованию его, управляющего своего Гапарина, который по невежеству своему не смог объяснить ему имеющихся у нас законных актов на владение сей землей и самого первого плана.

Так как управляющий мой отправился в Воронеж по делам моим, то я дал ему план сего участка, для удостоверения Похвиснева в несправедливости его требования. А сегодня рано послал к нему нарочного с копией указа, по которому земля сия отдана Чернышевым взамен взятых у них рыбных ловель в казну; но мало надеюсь на деятельность его, а всего более на добрую волю.

Ежедневно открываю я новые беспорядки в его управлении и явные злоупотребления. Купленный им лес на новые строения за хорошую цену оказался кривым и гораздо тоньше обещанного купцом в договоре. Он допускал здесь кормчество вином и брал за это с приезжих купцов, имел свое хозяйство, а крестьян разорял в конец. Ожидаю только возвращения его, чтобы сменить его землемером Сялиным. Такое начало при вступлении моем в управление крайне прискорбно, но с терпением надеюсь все преодолеть.

Все это время занимался я устройством по хозяйству, и лучший успех мой был, конечно, тот, что я открыл множество беспорядков. Сделав несколько опытов молотьбы разными людьми с одним землемером моим Сялиным, я открыл, что опыты, произведенные здешними людьми, вполовину меньше того, который произведен землемером Сялиным. И узнал, что молотьба хлеба, производящаяся здесь на основании сиих опытов, в течение зимы, снабжает всех дворовых неисчерпаемыми средствами к пьянству, меня же лишает половины доходов.

Посланный мной в Воронеж нарочный возвратился с известием, что начальство казенных имуществ, убедившись в несправедливости своего иска на мои леса, отступилось в своем иске.

12-го приезжал повидаться со мной командир 23-й конно-батарейной батареи подполковник Вульферт, служивший со мной в Турецкую экспедицию. Он женился года два тому назад, в окрестностях квартир своих г. Землянска, на дочери богатого помещика Станкевича. Так как батарея его выступала в Воронеж на маневры, то он не мог долго остаться у меня и в тот же день на ночь выехал. Посещение сие меня много порадовало и тем более утешило, я, что я имел новое доказательство преданности ко мне сослуживца, достоинства которого, как офицера, так и человека, я всегда очень ценил.

18-го приехал ко мне с письмом от Долгорукого2 брат его Алексей, который и остался у меня, что меня очень развлекает. Присылку его я, считаю настоящим знаком дружбы; ибо нельзя было больше порадовать меня в совершенном уединении, в коем я нахожусь. Алексей Долгорукий, молодой человек, с добрыми качествами души и любящий заниматься; а потому и приятно провожу с ним время, разделяя с ним занятия мои по управлению вотчиной…

3-го ездил я к соседке вдове Лубяновской и нашел в ней женщину кроткую, набожную, рассудительную, посвящающую весь свой малый достаток на воспитание детей; она пользуется всеобщим уважением крестьян в окрестностях. Вчера же при собрании стариков я показал старого бурмистра и ввел в управление вновь назначенного.

Елец, 15 Октября

14-го призвал к себе Гапарина. Я прочитал ему составленную записку обо всех злоупотреблениях и грабительствах его. Он повинился, заплакал и поклонился мне в ноги. Я не имел духа толкнуть его ногой, но прогнал его от себя и велел внести наложенное взыскание по одной части открытых уже мошенничеств его, на что он и обязался, и так как он сегодня поутру сего еще не сделал, то я послал вытребовать у него эти деньги и получил их.

Расставаясь с крестьянами, я остался доволен усердием их. Во всем мной предпринятом я успел. Выехал я из деревни сегодня в 3 часа пополудни и, отслуживши молебен в церкви, приехал сюда ночевать.

Москва, 26 Октября

24-го на рассвете я приехал в Москву и, заехав к батюшке, в тот же день перешел на квартиру к Екатерине Федоровне Муравьевой3. Она мне оказывает много приязни и доверия, и вчера передала мне на хранение квитанцию на получение ее духовного завещания, отданного на сохранение в Опекунский Совет. Она рассказала мне о состоянии своих дел. Одно из 4 имений ее заложено, а 3 совершенно чистые от долга.

Деньги, полученные ею от залога одного из сих имений, положила она в Опекунский Совет и написала в завещании своем, чтобы из этой суммы (400 000) 200 000 были выданы внучке ее, родившейся в Сибири и там находящейся ныне с отцом, и по 100 000 каждому из сыновей ее. Я предостерег ее, что, так как сыновья ее лишены всякого наследства, то не лишили бы их и права пользоваться (следственно и наследников их) этими суммами.

Выехав 23-го числа в ночь с последней станции, не доезжая Москвы, я заехал в деревню Осоргино, Алексея Петровича Ермолова, и у него просидел до 3-х часов утра 24-го. Он очень обрадовался мне и принимал душевное участие во всем, касающемся меня. Я нашел у него Петра Николаевича Ермолова, Ховена и Нагибина, сослуживцев его Грузинских, среди коих он сидел, раскладывая по старой привычке карты.

1-го Ноября я перебрался со всем семейством в Ботово, где и располагаю провести всю зиму и часть весны наступающего года.

22-го числа я ездил к батюшке по его приглашению; но я не знал причин, побудивших его к этому, хотя и догадывался, что они существовать должны. Едва я обнял его, как он повел меня в кабинет и рассказал о том, что с ним случилось в Москве, в последние дни его пребывания там, когда Государь там находился.

Обер-полицмейстер Цынский приехал к батюшке и сказал, что, так как от него требовали записку о происходящем и носящихся слухах в Москве, то он считает себя обязанным, написать в сей записке, что он слышал, а именно, что в публике говорили, что для командования армиями в случае войны признавали способными только князя Горчакова и меня. И вообще сожалели о том, что я удален от службы, и пересчитывали подвиги мои в течение службы.

Цынский желал только иметь подробнейшее сведенье о подвигах, чтобы подать записку сию с полной отчетливостью, и просил о сих сведениях батюшку, который ему их и передал. Сие было сделано еще до приезда Государя в Москву, которого уже ожидали. Записка была подана Бенкендорфу, а им Государю. Бенкендорфа она, как говорили, очень тронула, а Государь принял ее с удовольствием; но что на нее было сказано – неизвестно. Бенкендорф посылал просить к себе батюшку, наделал ему множество вежливостей, но ни слова не сказал обо мне. Батюшка был в собрании, даже стоял возле Государя, который его видел, но не сказал ему ни слова. Что все это значит непонятно.

Если оно произошло по приказанию Бенкендорфа, желавшего околично узнать об образе мыслей моих в случае предложения мне вступить в службу, то он ничего не узнал: ибо ни батюшка, ни кто-либо в свете не слышал, на сей счет моего мнения. Они узнали только то, что поместил Цынский в своей записке, присовокупивший к ней сравнение, сделанное публикой, между моим поведением и поведением А.П. Ермолова по выходу в отставку. Мне давали преимущество, говоря, что я веду себя скромно и нигде не показываюсь, тогда, как Алексей Петрович искал участия в публике своими речами и обхождением, за что, говорили, что он и поделом наказан определением опять в службу с лишением в пользу его общего мнения.

Если все сие не начато по приказанию высших властей, то оно должно быть последствием старания Кашинцева, чиновника тайной полиции в Москве, человека весьма хорошей души, который нам совершенно предан, принимал сердечное участие в случившемся со мной и по дружбе с Цынским настроил его поступить таким образом.

Батюшка представлял Цынскому, что он подвергается большим неудовольствиям, вступая в дело такого рода. «Что за дело!» Сказал он. «Жаль видеть сына вашего в отставке. Меня спрашивают, так я должен говорить то, что знаю; а впрочем, мне дела нет: исполняю только свою обязанность».

Если так, то поступок сей отменно благороден. Батюшка в этом случае сделал именно то, что только отец мог сделать. В его лета и с его здоровьем оставаться в Москве и выезжать в собрание, вмешаться в дело сие: такой поступок, конечно, свидетельствует о весьма тонких чувствах любви ко мне…

Село Ботово, 19 Декабря

Дело о вступлении моем в службу не остановилось. Батюшка вскоре после посещения моего поехал в Москву и заехал ночевать ко мне. Мы говорили о том же предмете; но я не сообщил ему мыслей своих и только выразил удовольствие видеть себя совершенно в стороне по этому делу.

5-го числа получил я письмо от батюшки, в коем он изъявлял сожаление свое, что не мог провести вместе со мной день именин своих, и убедительно просил меня прибыть в Москву к 8-му числу, чтобы провести сей день вместе. Я был на охоте, когда письмо это пришло; жена его распечатала и, по возвращении моем домой, спросила, что могло значить такое приглашение. Настоящая цель такого приглашения не могла укрыться; я объяснил жене все предыдущее, но как я полагал, что таким сильным поводом для батюшки – звать меня в Москву – могли только служить новые старания полиции завлечь меня, я отказался от поездки и написал ему следующее:

«Любезный батюшка!

Письмо ваше от 3 числа получено здесь вчера поутру, в то время как я был на волчьей охоте. Проходив все утро в лесу, в холодную и неприятную погоду, я волков не видел, а порядочно простудился. Новый недуг присоединился к остаткам прежнего, еще не совсем прошедшего, и сегодня на именины свои не совсем здоров. Примите поздравление мое с днем ангела вашего, который я надеялся провести с вами в Осташове или в Ботове. Не удается мне даже исполнить обоюдного желания нашего провести 8 число вместе, и за то не взыщите на меня, любезный батюшка.

Нездоровье мое не послужило бы препятствием поспешить на зов ваш; но я не могу теперь в Москву ехать, потому что никто не поверит предлогу, а всякий станет думать, что под поездкой сей кроются отвлеченные причины и какие-либо иски. Вы сами, сравнивая мое поведение с поведением другого лица, находившегося в подобных обстоятельствах, оправдывали меня; я вел себя как сердце указывало, и теперь должен остерегаться, чтобы через отклонение от того пути не подвергнуться той же участи, как то лицо, коего пример у нас перед глазами.

Не сердитесь за то, что я так отвечаю на ваше нежное участие; поверьте, что я умею чувствовать расположение ваше ко мне; но не страшно ли оступиться в таких скользких обстоятельствах? За этим последовала бы утрата драгоценнейшего приобретения моего на службе – доброго мнения и душевного спокойствия…»

Я мог после того надеяться, что меня оставят в покое, но случилось иначе. 11-го Декабря получил я другое письмо от батюшки, коим он убедительно просил меня приехать, не объясняя однако же причин настоятельности своей. Он писал, что, надеясь на приезд мой по первому письму, он многих предупредил о том, а потому появление мое не даст повода никаким толкам; он находил поездку эту необходимой, говорил, что все рассудил и всячески просил меня не отказать ему в этом случае и утешить его приездом.

За день до получения этого письма, приехала ко мне жена брата Михаила, недавно возвратившаяся из Петербурга; она сообщила мне переданное ей там с довольной подробностью все случившееся в Москве по случаю представления Цынским обо мне записки Бенкендорфу. Передав записку эту Александру Мордвинову, Бенкендорф сказал, что она была очень приятна Государю, и что такой отзыв может быть очень полезен для меня.

Я предчувствовал, что батюшка завлечен словами Кашинцова и Цынского, которые, действуя по приказанию своего начальства, льстили ему, не надеясь другим путем выманить меня для того, чтобы узнать мой образ мыслей. И в самом деле, разве не могло правительство прямо обратиться ко мне, если оно желало меня снова иметь на службе? И такое изворотливое средство для завлечения меня на службу, как бы по искам моим, и оставив меня без должности в Петербурге, чем бы совершенно разорили меня, отвлекли от семейства и уронили в общем мнении?

Я выехал отсюда 12-го числа и в тот же день к 7-му часу вечера приехал в Москву. Подъезжая к крыльцу квартиры батюшки, я встретил его в санях собравшегося по городу с визитами. Я остановил его. Первое его слово было пересесть к нему и прямо ехать к Кашинцеву. Я тотчас увидел, что не ошибся в предположениях своих, и отвечал, что не имею никакого дела до Кашинцева и приехал единственное к нему по его требованию. «Так воротимся», сказал батюшка; я за Кашинцевым пошлю. – И это ненужно, сказал я; Кашинцев нам помешает; я к вам приехал, а не к Кашинцеву.

Мы вошли в комнату. Батюшка говорил мне, что Бенкендорф, по выходу от Государя, в бытность его в Москве, положил резолюцию своей рукой на поданной ему записке обо мне, в которой значилось, что Государь был очень доволен таким отзывом обо мне. Резолюцию эту будто сам Кашинцев видел и заметил, что далее было написано: и приказал…, но что за этим последовало, не мог видеть, потому что записка в этом месте была накрыта другой бумагой, которую он не смел сдвинуть. И вот все, зачем меня звали!

Довольно неловко придумали оборот, сей… Батюшка впрочем, не сомневался более, что Цынский и Кашинцев действовали по воле правительства. Письмо мое было отдано Кашинцеву. Он изъявил опасения свои, но говорил, что оно им очень понравилось, до чего мне впрочем, никакого дела не было. Тогда я просил батюшку выслушать меня и объяснил ему мой образ мыслей.

В действиях правительства могло быть два умысла: или оно желало иметь меня на службе по надобностям мне неизвестным, или оно желало оправдаться в общественном мнении, пожертвовав мной и выставить меня малодушным. В первом случае, пути были просты, воля Государя могла все решить, и посредников не было нужно; во втором случае мне надобно быть крайне осторожным.

Я ни в каком случае не хотел искать службу и меньше всего быть зависимым от ходатайства посторонних. И сожалел о людях приближенных к Государю, которые могли столько ошибаться во мне, и постоянное уважение, которое я оказывал старшим, смешалось с уничижением. Они думали, что я обрадуюсь их посредничеству и буду искать в них; но они не знали гордости моей и не предчувствовали, что, если я для них был тягостен во время службы моей, то ныне буду еще тягостнее, если попаду опять в службу.

Я никому из них не верил, не верю, и наружное уверение, которое я им показывал, нисколько не значило, что за ним следовало и душевное мое уважение, которого они не заслуживали. К чему мне было искать в них, когда мне представлен кратчайший путь подать прошение на Высочайшее имя? Если Государю угодно иметь меня на службе, то от него зависит отдать приказ о зачислении меня вновь, и я буду служить без всяких условий.

«Условия, какие ты захочешь», сказал мне батюшка, и хотел продолжать; но я прервал его и объявил, что считал условия неприличными между Государем и подданным, и не хотел ни о каких знать, но что меня ныне заботила другая мысль: если умыслы их нечисты, то они распустят слухи, что я был вызван в Москву для приглашения меня вступить в службу, но что я показал много спеси и отказался, чем выставят меня неправым в общем мнении.

Выслушав все это, батюшка вдруг переменил свой образ мыслей и отозвался с восхищением о моих суждениях и поступках. Он извинялся, что понапрасну вызвал меня, не зная, как я дело это принимал, нашел все сказанное мной справедливым, а для оправдания моей поездки советовал изложить все сказанное мной в письме к нему, которое и просил меня тот час же написать.

Я решил, что, в самом деле, средство это было лучшее, чтобы довести до сведения правительства мой образ мыслей, который меня заставляли обнаружить, а с другой стороны также лучшее средство оправдаться в общем мнении, если бы захотели иначе истолковать приезд мой в Москву: ибо тогда я мог дать гласность этому письму, а потому я написал следующее.

«Любезный батюшка!

Вы настоятельно требуете, чтобы я к вам приехал. Исполню желание ваше и прибуду в Москву; но с тем, чтобы подтвердить вам устно мой образ мыслей на счет вступления в службу, в которой вы снова хотите меня видеть.

Я с прискорбием вышел в отставку, потому что не мог перенести мысли о потере доверия Государя, без которой служба сделалась мне постылой. Удар был жестокий, и я не чувствую еще в себе духа воспользоваться прямым средством предоставленным мне для вступления в службу подать на Высочайшее имя прошение: единственный путь, который я когда-либо избрал.

Если бы Государю угодно было иметь меня в службе, то это зависело бы совершенно от воли его; ибо, оставив военное поприще, я остался верноподданным его. Прикажет Государь зачислить меня Высочайшим приказом на службу, и я буду служить ему по силам, с тем же усердием, с которым служил прежде.

Такой образ мыслей положил я себе на ум, с того дня как решил подписать прошение свое в отставку, и всегда останусь при нем, по убеждению в справедливости этого мнения. Не посетуйте, любезный батюшка, за такой отзыв на участие, принимаемое вами в моих делах. Сожалею, что не сообщил вам мыслей своих в последнем письме моем. Ничего искать не буду, а волю царскую исполню с совестливостью. Что Бог велит, тому и быть! Обнимаю вас и остаюсь с душевным почтением покорным сыном вашим».

Село Ботово, 11 Декабря

Я переехал к Е.Ф. Муравьевой, чтобы избежать налетов людей, искавших меня по сему делу; но я от того не избавился.

На другой день к вечеру явился ко мне Кашинцев с бумагой, которую он сам просил выслушать. «Это, говорил он, записка, которая была подана Цынским Бенкендорфу и предоставлена Государю». Я всячески отговаривался, отзываясь, что мне до нее нет дела, что я не любопытствую чужими делами; но он настоятельно требовал, чтобы я выслушал ее. Объясните мне цель, сказал я. – «Это для того», отвечал Кашинцев, «чтобы вы проверили, верно ли написаны походы ваши и подвиги». – На это есть формуляр мой, сказал я. – «Но мы его не имеем». Кашинцев так пристал ко мне, чтобы я, наконец, выслушал его записку, что я не смог отказать ему.

Она содержала сначала мнение публики Московской, что только меня и князя Горчакова считали способными для командования армиями, в случае войны; потом следовали суждения публики, на которых такое мнение было основано. Затем еще другие причины, по которым обращалось на меня всеобщее внимание: отец мой, известный трудолюбием своим, умом, познаниями, устройством Общества Сельского Хозяйства в Москве, Хутора и Училища и пр…

Кашинцев продолжал чтение свое, коим он надеялся восхитить меня. Тут сказано было, что я мало жил в Москве, вел уединенную жизнь в деревне и на все вопросы о случившемся на смотре в Севастополе отвечал, что я не судья Государю, что и справедливо. К тому же прибавили, что я не произносил имени Государя иначе как с восторгом; словом, что я напоминаю поведением и обхождением своим старинного Русского боярина, сильно чувствующего опалу царскую, но с терпением переносящего ее.

Кашинцев закончил и спросил, как я находил эту записку. Выражения ее очень высокопарны, отвечал я. «Это уже нам остается, это наше дело». – Конечно не мое, и я прошу вас опять нигде к этому делу не мешать моего имени. – «Да, вы позвольте мне, по крайней мере, письма ваши к батюшке вашему отдать Александру Мордвинову, которого я скоро увижу: дня через четыре я в Петербург еду». – Не я вам письма сии отдал, сказал я; ничего я не прошу, а меня вынудили объясниться. Не могу руководить вашими действиями в деле касающемся вас, а не меня.

И сим кончилось тягостное для меня заседание. Кашинцев – добрейший человек; он действует и по приказанию правительства, и по собственному участию во мне, полагая, что я несчастлив, быть в отставке, и если бы имя батюшки во всей этой ситуации не было замешано, то я бы давно прекратил иски их и домогательства, которые считаю совсем неприличными.

За сим следовало новое. Кашинцев уверяя меня в преданности Цынского, которого я не знал, изъявил желание его со мной познакомится. Я отвечал, что готов принять его на другой день поутру. Потом стал он просить меня к себе на другой день ввечеру, говоря, что я там и Цынского найду, причем он довольно показал ограниченность свою, прося меня приехать в звездах для того, чтобы Цынский видел и мог сказать, как я дорожу знаками отличия. Всякого другого я бы отделал за такое предложение; но на Кашинцева нельзя было сердиться, потому что это происходило от простодушия его, и мысль эта пришла к нему на ум потому, что иногда я надевал фрак со звездами, чтобы выехать со двора.

Я отвечал ему, что не имел ни привычки, ни надобности казаться иным, чем был, приеду, как мне будет приятно, и что я всего более любил носить сюртук, а там что подумает Цынский или что напишет, мне дела нет. Вперед же я сделал с ним уговор, чтобы о заведенном им деле не было ни слова говорено у него: ибо я мог согласиться слушать его суждения как человека мне давно знакомого, но Цынскому, которого я совсем не знал, было бы неприлично говорить о том.

Ввечеру я был у Кашинцева. Там были батюшка и Цынский, который приезжал ко мне поутру, но не застал меня дома. Цынский человек без большого образования, но умный, хитрый, ловкий и деятельный. Он особо покровительствуем графом Орловым, у которого был квартирмистром в полку, когда он командовал Конной Гвардией, правил всеми его делами и полком, который он за него сдал. Орлов поэтому доставил ему и звание флигель-адъютанта, и место обер-полицмейстера в Москве, и многие значительные денежные награждения от Государя и, наконец, в теперешний приезд Государя, он назначен в свиту Государя.

Близкие сношения между Цынским и Кашинцевым довольно странны: люди совершенно разных свойств. Но причиной тому сходство их обязанностей. Бенкендорф, в бытность свою в Москве, приказывал Кашинцеву, в присутствии Цынского, быть с ним в близких отношениях, первому по тайной, другому по гражданской полиции. Цынский потому еще сблизился с Кашинцевым,  что желал иметь руку в действиях тайной полиции и употребить ее в свою пользу, как делают многие.

Цынский Одесский помещик и открытый враг графу Воронцову, который делал ему всякие незаконные прижимки, и от того он не щадит его. Хотели меня заманить в разговор и начали с рассказов о поступках графа Воронцова; я также передал их несколько. Потом коснулись смотра. Я отвел речь и слегка только пересказал им обстоятельства смотра последнего батальона, работавшего на Южном берегу Крыма, после чего я был отрешен от командования. Впрочем разговор, как я того требовал, ни словом не коснулся причины моего приезда в Москву, и в 11-ть часов вечера я уехал, оставя батюшку, который еще долго просидел с ними.

15-го поутру я выехал из Москвы и возвратился сюда. По пути зашел я к батюшке, чтобы с ним еще раз проститься, потому что мало с ним виделся наедине. Он очень сожалел, что потревожил меня понапрасну, но я его просил не заботиться о том и успокоил его.

1839 год

Село Ботово, 9 Февраля

7-го Февраля, в 10 часов вечера, скончался сын мой Никита. Он был очень слаб от рождения и никогда не подавал настоящей надежды к жизни. Как бы то ни было, потеря его сильно огорчила меня. Из четырех сыновей моих одного я никогда не видел. Он родился, когда я был в походе, прожил 10 дней и похоронен в Тифлисе без меня; другой не доношен и зарыт в Могилеве; третий родился также мертвым в Яропольце и четвертый близнец, которого я нынче лишился. 11-го похоронили мы ребенка в Яропольце.

Вчера, 12-го, выехал отсюда Брянчанинов, который заезжал ко мне по пути в свой отпуск в Петербург и провел у меня 18 дней.

13-го приехала к нам Вера Григорьевна4 со всем своим семейством. Вчера она выехала в Москву. Я отпустил с ней жену и послал Наташу, чтобы показать ее гимнастическому учителю. Ей нужны упражнения при ее нынешнем быстром росте; через неделю они с женой должны вернуться. Не менее того эта поездка беспокоит меня. Они все остановятся в доме Кругликова. Я опасаюсь самой дороги, в теперешнее время: вчера была метель. Учитель у Веры Пруссак, не знающий ни слова по-русски, от природы молчаливый, и не умеет себе даже трубку набить. Слуга его также иностранец, старик неспособный ни к какой службе, так что его даже не брали в Ботово: он сам требует прислуги. Служанки нет.

3-го Мая я выехал со всем семейством из Ботово и 4-го прибыл в Москву.

Архангельское, 31 Мая

Во время пребывания моего в Москве меня одолевали старания Кашинцева и Цынского для завлечения меня на службу. Я им постоянно отвечал теми же словами, что и прежде. Они уговаривали меня на готовящиеся в Бородино маневры; но я не могу сделать этого, не подвергнувшись тем же опасениям быть дурно принятым, а потому и не располагаю ехать вперед без зова. Впрочем, судя по настоятельности, с коей меня приглашали (от чьего имени, не знаю), можно предположить, что меня потребуют к Бородинскому смотру, и тогда мне снова надо будет переламывать привычки, взятые мной в течение полутора лет, проведенных в отставке.

В Мае месяце 1839 года переехал я из Москвы с семейство сюда заниматься хозяйством и до сих пор борюсь с бедствиями, поражающими в течение двух лет несчастных поселян. Два неурожая, пожары, скотский падеж на лошадей и рогатый скот, наконец, смертность в народе, от коей погибло много людей прошлой весной, все эти обстоятельства соединились как бы для того, чтобы лишить меня всякой охоты к занятиям нового рода, за которые я принялся со времени отставки; но я вооружаюсь терпением и стараюсь устоять против этих бедствий в надежде на лучшее в будущем.

1. Или Скорняково, Задонского уезда, Воронежской губернии. Н.Н. Муравьёв в этом имении, носящем имя известного при Петре Великом Скорнякова-Писарева, провёл многие годы своей отставки; в нем и скончался он 23 Октября 1866 года.

2. Князь Григорий Алексеевич Долгорукий и Н.Н. Муравьёв женаты были на родных сёстрах, графинях Чернышёвых.

3. Е.Ф. Муравьёва, мать двух декабристов.

4. Супруга графа Фёдора Петровича Палена, свояченица Н.Н. Муравьева.

2

Жизнь в отставке  (1839-1842)

Вот в кратких словах как мы провели здесь время до сих пор.

Прибыв сюда в мае месяце 1839 года, мы уже застали нужду в народе от дурного урожая 1838 г.; постоянные засухи лишали нас надежд на урожай 1839 года, слухи о сем до нас доходили ещё на пути следования нашего. Народ встретил нас на берегу реки у моста. Мы вошли прежде в церковь, где отслужили молебен, и оттуда пошли в маленький домик наш, который я кое-как отделал к приезду; ибо до того в нём не было средства жить (окна, двери не затворялись, крыша, потолок и стены протекали от дождей, по полам нельзя было ходить, мебели не было: ни одного стула, ни стола).

Домик был отделан довольно чисто к приезду нашему, но теснота была чрезвычайная: всего пять маленьких комнат, в коих мы кое-как вместились и перезимовали на 1840-й год. Я учредил кабинет свой во флигеле. В таком виде находились и находятся ещё теперь, после небольших исправлений, все заведения хозяйственные, требующие больших поправок, и следственно расходов, которых я однако не смогу ещё положить на них, потому что доходы все обращаются на постройку нового дома, поглощающего большие издержки.

Скудная жатва, показавшаяся на полях, страшила уже поселян, как пожар в селе поразил всех ужасом. Это случилось ночью в конце июля месяца, когда весь народ был в поле. Надобно было выстроится к осени, переселить несколько дворов, оскудевших ещё до того от бедности и лени, а всего более поддержать упадший дух в народе. Я купил леса, возил его в самую рабочую пору, и удалось мне к осени выстроить 33 двора, что сопряжено однако было с чувствительным уроном в доходах моих и в состоянии крестьян, пострадавших от огня. Я выбрал несколько семейств самых малонадежных к исправлению, перенес их ближе к полям и снабдил лошадьми и орудиями для работ.

Место, где я поселил их, представляло большие выгоды в том отношении, что им не надобно было далеко ездить на работу, как здешним, у коих поля в 8 верстах от селения. Но там не было воды. Первые усилия мои для добывания оной были тщетны: вода в колодцах не показывалась; но мы, наконец, нашли ее. Я ещё усилил воду построением плотины, и поселение сбылось. Оставалось сделать важнейшее - устроить надзор: ибо народ, переселенный в новую деревню, названную мной Пружинскими Колодцами, был предан лени и предпочитал жить подаяниями. Тут нужно было настоящее терпение, и подвиг сей до сих пор стоит ещё больших забот, но, кажется, будет иметь успех.

Едва успели несколько укрыть погорелых в новых домах, как скотский падёж истребил в несколько дней почти всех коров в селе. Лето было жаркое, всё в полях засохло, и к тому присоединился смрад, распространившийся в воздухе от множества падали, которую небрежно зарывали.

Настала зима, зима холодная и без снега. Мы уже страшились лишиться семян, брошенных в землю осенью, и не имели продовольствия на зиму. Народ голодал. Надобно было выдавать хлеб в пособие. Толпы крестьян наполняли ежедневно контору с требованиями своими; раздача производилась небольшими долями, чтобы была возможность продовольствовать их до новой жатвы: ибо крестьяне не соображают будущих надобностей своих с настоящими средствами.

Жена моя, неопытная в обхождении с крестьянами и руководимая одним влечением сердца своего, допускала сперва крестьянок к себе для выслушания их жалоб и сама стала раздавать им печеный хлеб ежедневно. Мера сия поощрила всех ленивых, так что толпа народа не выходила из передней, и, наконец, до такой степени дошла наглость их, что они совершенно предупредили вход в дом, собирались иногда до 50-ти человек, в числе коих много было таких, коим в тоже время выдавали в семейства муку из конторы. Сходбища сии продолжались почти целый год и прекратились только тогда, когда жена увидела, что пособия, даваемые ею, служили более к баловству крестьян и поощрению ленивых, чем к их собственной пользе.

Хозяйственные невзгоды

В течение сей зимы нас посетило новое бедствие: лошади, главное орудие крестьян, стали дохнуть; падеж продолжался с полгода и совершенно лишил нас сил к работе. Многие семейства обедняли до крайности, так что они не только не в состоянии выходить на господскую работу, но не могут даже обрабатывать и собственных полей. С началом весны 1840 года появилась горячка, и  после того распространилась цинготная болезнь, от которой погибло много народа.

Трудно было дать людям пособие, по нерадению их даже в приеме лекарств. Я учредил два временных лазарета, в коих с пользой лечил больных, и поставил на ноги людей изнеможенных до крайности болезнью. В дома же я раздавал воду, окисленную купоросной кислотой для питья, и средство сие пособило тем, которые его употребляли.

С появлением хорошей погоды болезни стали исчезать после больших опустошений, сделанных в отчине. Изнуренные, тощие люди, на полуживых лошадях выходили в поле, где нужно было обращать более внимания на их собственные работы, чем на мои; не менее того небольшая часть крестьянских полей осталась незасеянной. В сей год яровые хлеба вышли отличные, но озимые вышли очень дурны. Принимая осторожности, чтобы крестьяне не размотали скудного урожая ржи своей, я приказал собирать по возможности долги и сим способом обсеял на осень поля тех, у которых ничего не родилось.

Одно из занятий по имению, обратившее в особенности внимание моё, было правильное разделение полей; ибо они были очень спутаны и даже разрабатывались без настоящей известности. Я имел несколько успеха в сем деле, которое, однако же, не мог кончить по случаю размежевания через полос с соседями, начавшегося осенью и до сих пор не оконченного, как по неблагонамеренности посредника, так всего более по беспечности и неисполнительности самих соседей...

21 августа (1840) батюшка скончался…

3 апреля 1841

В бытность мою в Москве я увиделся после 25 лет с Натальей Николаевной, бывшей Мордвиновой, ныне за Львовым. Казалось, что муж её будто избегал сначала свидания со мной. Нас познакомило желание, которое он изъявил купить Рязанское имение Веры Пален, которое находится в моем управлении. Он не купил его, но был у меня, что и меня вызвало к нему.

В первый день я не видал жены его, которая, как он говорил мне, ушиблась нечаянным падением об угол камина; но она, как после мне сказала, видела меня, когда я по лестнице спускался. В другое посещение моё я с ней виделся. Все приёмы её, черты лица, всё тут было и  напоминало её в образе молодых лет её. В сих сотрясениях поверяется неизмеримость и мгновенность времени, таинственность наших душевных влечений.

Я мало имел случая с ней говорить, потому что муж её не переставал занимать меня разговором.. Оба были очень приветливы ко мне, а она в особенности просила меня навещать их всегда, когда случай мне на то предстанет. Оба они оставили во мне приятное впечатление по искренности их обхождения и по благонамеренности, составляющей отличительную черту в поступках и жизни их.

Львов мизантроп, но в сущности человек хороший. Приятны для меня были часы, проведенные в обществе их; я с удовольствием слушал суждения их о деревенской жизни и благосостоянии крестьян, коим они посвятили многие годы своей жизни. Нелюдимость Львова была, как заметно, следствием слишком горячего сердца его, не соответствовавшего равнодушию и беспечности людей, с коими он встречался и был в сношениях.

Речи его льются свободно, когда он выражает красоты природы, прельщающие его, или когда предметом их бывает нищета и скудность человеческого рода, коему он пламенно желает пособить. Оба одушевлены простой и чистой верой и не заблудились в бесполезных мудрованиях. Словом, люди хорошие и заслуживающие всякого уважения и любви.

В бытность мою в Москве, брат Александр уговаривал меня съездить в Петербург под предлогом свидания по делам раздела с братьями, а, в сущности, для того, чтобы показать себя в столице и испытать расположение Государя для вступления в службу. Ему ли было мне советовать сие? Он первый одабривал намерение моё оставить службу. И на чём основал он предложение своё?

Прошедшим летом, когда завязались военные действия между англичанами и египтянами в Сирии, предвиделась возможность, что и наши войска пойдут в Турцию. Орлов однажды в разговоре спросил брата Михайла, вступлю ли я опять в службу. Михайло отвечал, что он того не знал, но слышал, что я буду служить, если меня на службу зачислят. Михайло пересказал это Валентину (князь Валентин Михайлович Шаховской, на сестре, которого был женат Александр Николаевич Муравьев), а Валентин Александру, когда он проводил с ним лето. Разговор сей был так малозначащ, или так мало на него обратили внимания, что его довели до меня через 8-мь месяцев, и Александр хотел, чтобы, основываясь на нём, я поехал в столицу искать службы и тем подвергнуть себя новым посрамлениям!..

Доктор Тергукасов

17 июля 1841

Около 20 числа прошедшего июня месяца жена заболела и как болезнь усиливалась, то я послал за лекарем. Обратился же я по сему случаю к Тергукасову, года полтора тому купившему поместье у Вадковского и поселившемуся в нем, верстах в 40 отсюда. Этот Тергукасов сын армянского священника в Тифлисе. В 1818 году, когда я учился у Шегриманова по-турецки, он был у него в учении лекарском, как он теперь говорит, и занимался латинским языком.

Я его в то время знал за слугу, он одевался довольно бедно, звали его просто Соломоном, а должность его, сколько я мог видеть, состояла тогда в набивании трубок и подавании чая. Впрочем он, может быть, находился по восточным обычаям в учении, как у нас отдают к хозяевам мальчиков для обучения мастерству, при чем они обыкновенно первые года занимают должность служек.

Около 1820 года Шегриманов просил у меня рекомендательного письма для Соломона в Москву, куда он хотел ехать для слушания курса медицины в университете; я ему тогда дал письмо к покойному отцу моему и потерял его несколько лет из виду. Он воротился после того в Грузию с званием доктора медицины и определился уездным лекарем в Гори, где пользовался между жителями хорошим именем.

В 1829 году, зимой, когда Лазы обложили Ахалцых, уже нам принадлежавший, я был послан из Тифлиса с войском для освобождения крепости, и как я в Гори сформировал тогда подвижной госпиталь и не имел лекаря к сему госпиталю, то взял Тергукасова в сию должность. Экспедиция сия скоро кончилась, и Тергукасов возвратился в Гори, не имев случая оказать какого-либо отличия кроме своей готовности и усердия.

По заслугам ли своим или другим качествам, Тергукасов попал в доверенность к генералу Панкратьеву, правившему некоторое время делами в Грузии после отъезда Паскевича, был с ним неразлучен в поездках его и приезжал с Панкратьевым в 1832 году в Петербург, где я с ним виделся. Оттуда он ездил в Варшаву и, возвратившись в Грузию, достиг также доверенности главноуправляющего барона Розена, с коим он в Москву приехал; женился на Калустовой, родственнице богатого армянина Лазарева, имеющей хорошее состояние.

Тергукасов поспешил по первому приглашению моему приехать и стал пользовать жену. Он, казалось, рад был видеть меня и говорил, что давно уже собирался приехать, но за какими-то причинами все откладывал поездку свою. Может быть, что, помня прежние сношения наши, он опасался встретить прием не свойственный нынешнему состоянию его. Впрочем он показал теперь много усердия и оставил даже больного ребенка своего. Тергукасов на спрос мой объяснил, что нажил себе ещё капитал в Грузии от торговли, коей занимался брат его, с которым он был в доле. Он принялся лечить и как после оказалось, с успехом, не щадя внимания своего, не спал две или три ночи сряду.

Итак лето сие было опять тяжелое для меня, как по расстройству в хозяйстве произведенном болезнью жены, так и по болезням господствующим в народе от постоянной жары, которую можно уподобить только жаре в Персии. Появились кровавые поносы во множестве, желчные горячки, так что недостает до сих пор людей для уборки хлебов.

В начале сего месяца приехал к нам неожиданно Захар (Чернышев, бывший декабрист), который, будучи в Орле, узнал из письма моего к Долгорукову о болезни сестры своей. Он провел у нас два дня.

В ночь с 15-го на 16-е июля, имел я сон, который оставил во мне впечатление, почему и записываю его:

Я был в Порхове, куда приехал и Наследник Престола, сделавшийся Императором по случаю кончины Государя. Он принял меня очень ласково и приветливо, и с сожалением объявил мне, что по завещанию отца его, должен был разжаловать меня на 16 лет в солдаты, за участие в убиении в Порхове одного жителя, когда я ещё полком командовал; советовал мне впрочем успокоиться, говоря, что он из 16 лет сделает 6 лет, и в эти 6 лет зачтет прошедшие уже три года. Я отвечал, что готов служить ему и солдатом 16 лет, если только служба моя может быть для него полезна, но что я не знаю за собой подобной вины, что командовал полком в Грузии.

«У тебя один солдат», продолжал Наследник дружески, «был послан для покупки устриц, поссорился с продавцом, подрался с ним и убил его, а ты дело это скрыл, почему покойный Государь и обвиняет тебя». Я объяснил, что никогда ничего подобного не было, и мнение мое, что верно сие случилось с кем-либо другим, а на меня взвели сие дело по ошибке в именах.

«Так следствие показало, но если ты имеешь оправдание, то подай записку вот ему», сказал молодой Император, показывая на какого-то генерала с ним приехавшего. Меня назначили служить в артиллерии, бомбардиром, и я спросил Наследника, куда и когда мне отправиться к новой должности? Но он отвечал, чтобы я не тревожился, и что он назначит мне остаться в Порховской пожарной команде, где мне будет гораздо легче, чем во фронте служить.

15-го числа я перешел в свой новой кабинет; много потешило меня новое житье моё, приобретенное многими трудами и терпением, и я до сих пор вполне наслаждаюсь сим удовольствием.

В гостях у брата Александра

29 марта 1842

В Москве носились слухи о намерении Государя назначить меня в Грузию главнокомандующим на место Головина, у коего дела шли дурно и который сам просил увольнения от своей должности. Слухи сии так укоренились, что дня через три по приезде моём явились ко мне Николай и Матвей Матвеевичи Муравьевы, из коих последний просил даже у меня должности в Грузии, потому что он находился из за ран в бессрочном отпуске и числился на службе в Нижегородском драгунском полку… Оба они недавно женились, и женились внезапно. Меньшой взял за себя Викулину… до свадьбы его Викулин умер, и завязался между сыновьями его и мачехой их процесс, что и составляло предмет разговоров всего околодка…

Около половины января месяца я отправился к  брату в Долголяды. Александр ожидал меня с дружбой и тщился сколько можно более выразить радость свою всеми угождениями, какие он в силах был оказать; он желал присоединить к тому и сколько можно было более блеска: выставил пушки свои перед воротами и открыл пальбу из них при въезде моём на двор. Комнаты были все освещены с роскошью. Многолюдное семейство его, состоящее из Шаховских, приняло меня также приветливо.

Я занял тот же кабинет в котором останавливался, когда приезжал к покойному отцу. Дом был полон народа, обмеблирован заново и по устройству своему представлял возможные выгоды для жильцов, простор, теплота, чистота воздуха и проч., и они вполне наслаждались сими удобствами. Но я всегда опасался, чтобы Александр не завлёкся украшением сего здания, построенного князем Урусовым, у коего было 4000 душ крестьян, но несоответствующего ограниченным средствам, коими располагал брат Александр.

Жизнь свою проводил он приятно среди Шаховских, тщательно угождавших ему; в доме его много дружбы, согласия и следственно счастья; в сем отношении он наделен лучше многих.

Незадолго до приезда моего в Долголяды Александр получил письмо из Петербурга от брата Михаила, уведомлявшего его, что дело его, по коему он был уволен от должности губернатора в городе Архангельске, принимало хороший оборот, и что он мог надеяться получить вознаграждение за претерпленное им напрасно, почему и советовал ему самому приехать в Петербург.

Александр обещал ехать и, как можно было предвидеть, что граф Орлов при свидании с ним заговорит обо мне, то я поручил ему, нигде и никому не упоминая первому обо мне, в случае какого-либо спроса, отвечать, что я считал себя в невозможности вступить в службу, пока будут существовать доходящие до меня слухи, что я вышел в отставку будто по личному неудовольствию на Государя, что ложность сих слухов должна быть ощутительна самим распускающим их: ибо им же самим известно, что, по удалении меня от командования корпусом, я три месяца жил в Киеве, занимаясь своей контрольной комиссией, коей я был главноуправляющим в ожидании того, что угодно будет Государю мне поручить, и что я тогда только оставил службу, когда увидел, что ожидания тщетны и что приличие требовало самовольного удаления моего из службы до получения другого намека.

Ныне распущенные о сем обстоятельстве ложные слухи ясно доказывали, что враги мои не умолкли и что они в таком виде представляют Государю о моем расположении духа, почему я не могу покуситься на такой скользкий шаг, как вступление в службу, без удостоверения, что появление мое не будет противно Государю, при чем я просил брата остеречься, чтобы не обязать меня какой-либо неосторожностью в словах к вступлению в службу и искательству у людей, с коими бы не желал я иметь дела; ибо мне дома хорошо, я ничего не ищу, и если буду когда-либо служить, то одному Государю, а потому и не имел надобности домогаться чьего-либо иного покровительства.

Пробывши два дня у брата, я возвратился в Москву, а он уехал в Петербург.

Когда в прошедшем году я отказался от наследства, оставшегося после покойного батюшки, братья просили меня принять библиотеку его и инструменты. Я согласился принять ее не прежде как тогда, когда раздел имения между ними совершенно кончится и когда каждый получит свою часть, и по получении уведомления, что они все дело сие кончили, я благодарил их за сделанный мне подарок.

Александр, р руках коего сии вещи находились, велел уложить их в ящики и отправил в дом Екатерины Федоровны Муравьевой, в ожидании моего о них распоряжения, она же отправила вещи сии в Сокольники, в свой загородный дом. Ящики были уложены без тщания и частью разбились, так что из них книги посыпались, и надобно было их снова перекладывать, что и было сделано в доме Екатерины Федоровны.

Вскоре по приезде моем в Москву я послал за ящиками; их привезли, но числом меньше того, как показано было в накладной, доставленной ко мне Александром. Я разложил книги, и всего отделения французских романов, которое было довольно полно у покойного батюшки, не доставало. Все разыскания и спросы ни к чему не повели, и мне удалось только открыть, что дворецкий Екатерины Федоровны, принимая ящики, дал росписку в том количестве какое мне сдал, т.е. двумя ящиками меньше, чем в накладной, и росписка сия была оставлена братом без внимания, почему я могу заключить, что всё отделение книг сих, романов французских, было кем-либо отобрано, тем более, что из них ни одноготома разрозненного сочинения в собрании моем не находилось, тогда как все русские романы были на лицо.

Инструменты же скорее наброшены, чем уложены: у физических все стекла побиты, прочие поломаны; при том же самые нужные и лучшие для съемки планов инструменты были поделены братьями между собой, что они конечно были в праве сделать…

С помощью приглашённого мной книгопродавца Готье, я составил книгам каталог, пополнил покупкой разрозненные сочинения и уложил все опять в ящики, что мне стоило около 700 рубл., и сим средством я получил богатую библиотеку, состоящую почти из 3500 томов, для присоединения оной к своей прежней библиотеке, а около 1500 книг старых ни к чему негодных и разрозненных оставил в Москве для продажи, которая однако же не удается.

Из инструментов отобрал я несколько лучших и отдал их в починку, с уплатой за них теми, которые мне менее были нужны, но до сих пор ещё не получил их.

Село Архангельское

2-го апреля 1842

Вскоре по приезде в Москву, я не упустил из виду навестить Алексея Петровича Ермолова, два раза я у него был и не заставал его дома, он после того приехал ко мне и, просидел у меня часа два утра, просил меня назначить день и местоя, где бы нам провести вместе вечер, чтобы потолковать о прошедшем, настоящем и будущем. Я назначил дом Петра Николаевича Ермолова, где мы и собрались: Алексей Петрович, я, Петр Николаевич и Воейков.

Мы провели вместе весь вечер и часть ночи и перебрали все предметы, которые могли нас занимать, в особенности он говорили о Грузии и о дурном состоянии, в коем ныне дела находятся. Из оборота мыслей Алексея Петровича казалось мне, что он бы не отказался принять вновь начальство в том крае, если бы ему оное предложили. Я нашёл его посвежевшим и душевно и телесно против прежнего состояния его, он веселее прежнего, и хотя ему случается иногда подшутить над какою-либо неосновательной мерой, предпринятой правительством или, лучше сказать, правительственными лицами, но в речах его не заметно того озлобления, которое прежде выказывалось.

В бытность мою в Москве я навестил раза четыре Львовых, у коих приятно проводил время; был также раза два у княгини Мещерской и почти ежедневно у Екатерины Федоровны Муравьевой. Остальную часть времени проводил я в занятиях по делам управляемых мною имений с Опекунским Советом…

В бытность мою в Пустотине приезжал ко мне тамошний сосед царевич Имеретинский Дадиан. Он некогда служил в Преображенском полку, и когда в 1822 году было возмущение в Имеретии, то он, находясь тогда в отпуске, принял участие в том бунте, был взят в плен, судим и переведен за наказание в один из гарнизонных батальонов Сибирских, где пробыл пять лет, был прощен и уволен в отставку; по отставке он женился на дочери графини Пален, вдовы Павла Петровича, и поселился в Рязанской губернии; человек простой и по-видимому показался мне хорошим. Выехав из Пустотина, я по дороге заехал к нему в село его, Кипчаково, где и ночевал…

3

5-го апреля 1842

В прошедшем месяце я получил от брата Александра из Петербурга письмо, коим он уведомил меня, что при свидании его с графом Орловым, Орлов спросил его первый обо мне, и когда Александр сказал ему, что я занимаюсь хозяйством, то Орлов изъявил сожаление свое о случившемся, на что брат отвечал, что меня в сём деле более всего огорчает распущенный слух, что я оставил службу будто по личному неудовольствию на Государя, ибо никогда такая мысль мне и в голову не приходила.

«Его только что хотели назначить военным губернатором в Киев», сказал Орлов, «или главноуправляющим на Кавказе или в Грузии (на которое место из двух Александр не хорошо заметил), ибо», продолжал Орлов, «он в состоянии поправить тамошние дела, о чем я тогда ещё говорил вашему батюшке; прямо же мне о том говорить брату вашему не приходилось, чтобы не уронить достоинства самого Государя».

Странные суждения! Можно ли уронить достоинство Государя изъявлением желания его, которое есть приказании подданному; и прилично ли Государю сообщаться таким образом с подданным?

Александр отвечал, что я сам бы вступил в службу, если бы имел в виду поручительство в благорасположении ко мне Государя.

Предложение графа Орлова

«Знаю, что в том не он виновен, сказал Орлов, а виноваты Чернышевы: ибо Государь говорил о том Кругликовой, а она не передала слов его брату вашему, без чего всё бы уладилось. Вы знаете, что военный министр едет в Грузию; скажите брату вашему, чтобы он, по знакомству с министром, посетил его при проезде его через Москву».

Разговор их прекратился в тот день приездом к Орлову некоторых лиц, при коих нельзя было продолжать оного.

Через несколько дней брат был опять у графа Орлова и сказал ему, что он получил известие о выезде моем из Москвы, и потому невозможно мне было более видеться с военным министром в Москве. «Министр поедет через Воронеж», сказал Орлов; «не может ли брат ваш к тому времени съездить в Воронеж, чтобы там повидаться с ним? И Орлов затем отозвался недосугом, почему и разговор их опять прекратился.

Тут брат вручил ему запечатанное от себя письмо (от 6 февраля 1842), в коем он объяснял положение дела и образ мыслей моих. Орлов пробежал письмо с поспешностью и, положив его на стол, сказал, что после прочитает оное.

6-го апреля 1842

Быть у военного министра при проезде его через Москву, или отыскивать его в Воронеже - предложения, на которые я бы мог согласиться. Письмо, поданное графу Орлову братом, служило к тому, чтобы Орлов не перетолковал иначе объяснения, которые они имели на мой счет; мера эта во всяком случае не могла повредить делу.

Я нахожу однако же, что брат хотя и правильно объяснил мой образ мыслей, но выражения, употребленные им в письме сём, слишком усилены, т.е. слишком много прилагательных,которые как-будто свидетельствуют о некоторой степени искательности с моей стороны и без пользы растягивают самое содержание письма. Впрочем, если Орлов в числе людей, повредивших мне и моих гонителей,то он может, и не показывая письма Александра Государю, перетолковать по своему весь смысл разговора их и представить образ мыслей моих в том виде, как ему захочется.

Вот продолжение сих сношений, как меня о том уведомил Александр уже по возвращению его к себе в деревню. Он был перед выездом своим из Петербурга у графа Орлова, и как разговор их обратился на мой счет, то Орлов сказал, что письмо сие косвенное, а потому и не может он пустить оное в ход. При сём брат замечает, что оно было показано.

Александр отвечал, что, я ведь и не желал ничего, не прошу ничего иного как только того, чтобы быть оправданным во мнении Государя.

«И так я могу сказать», продолжал Орлов, «что я получил косвенные известия, по коим брат ваш готов служить, коль скоро в нём будет надобность». - «Совершенно так», отвечал Александр, «брат мой всегда готов служить отечеству своему и Государю, коль скоро ему о том дадут знать».

Сим и кончилось. Казалось бы, что мне после того должно ожидать вызова; но как разгадать скрытные мысли Орлова и кто поручится, что он в тайне не питает на меня неудовольствия за славу, коей он через меня лишился в экспедиции 1833 года в Турции? Ибо ему недостаточно было почестей, коими он был одарен: ему нужна была молва народная и память в потомстве.

И так дело по по-прежнему. Я остаюсь мирным жителем деревни и пользуюсь благами, дарованными мне Богом в уединении, доставшимся на мою долю…

После отъезда гостей, мы принялись за прежний род жизни, - занятия по хозяйству, воспитание детей и чтение. Деятельность моя год от году исчезает; с прискорбием убеждаюсь в том ежедневно, я стал делать над собой усилие и замечаю в себе успех: ибо начал более прежнего заниматься, что имеет прямое действие и на мои физические силы, склоняющиеся (может быть и вероятно от бездействия) к упадку.

Меня посетили в прошедшем месяце Субботин и Тегукасов, люди, коих знакомство мне приятно. Люблю прямоту души их, основательность и с удовольствием вижу дружеское расположение их ко мне.

Да поддержутся во мне силы одолеть губительное бездействие, поразившее меня в последние годы, бездействие, утруждающее благосостояние моё как телесное, так и душевное и имеющее сильное влияние на благосостояние всего моего семейства.

9-го апреля 1842

Вчера приступил я к составлению нового каталога своей библиотеки, которая усилится книгами библиотеки покойного отца, сюда уже привезенными, но еще не разобранными. Труд сей довольно продолжительный, и для того я прежде составил проект разделения сочинений на разделы по содержанию их, что довольно мудрено, по смеси предметов, заключающихся в одном сочинении и потому что, располагая книги сколько можно приближеннее к порядку содержащихся в них предметов, не надобно упускать из виду удобство для отыскания их по названиям.

Для дела сего призвал я к себе в помощь Понсета, подпоручика конно-пионерного эскадрона, квартирующего в селе Патриаршем, и мы утвердили вчера порядок статей, в коем книги должны быть поставлены, сверив наперед названия книг во всех имеющихся у меня каталогах библиотеки, каждое порознь, против сделанного проекта, изменяя статьи и перестанавливая порядок их по мере встречающейся надобности.

10-го апреля 1842

Новое бедствие постигло в нынешнем году несчастную отчину нашу, коей бедные крестьяне изнемогают под бременем несчастий, удручающих их уже три года сряду. Цинготная болезнь, болезнь, посетившая нас весной 1840 года, снова появилась нынешней весной и в степени еще сильнее прошедшей: более 100 человек заражены и смертность усиливается. В 1840 году поражала она только старых, малых и слабых, ныне гибнут от неё и молодые люди во цвете лет.

Пособия, делаемые мной больным, недостаточны и не могут иметь настоящего действия по беспечности и небрежности самих крестьян, которые не возьмут труда продолжать постоянно приёмы лекарства, а напротив того недовольны, если они не выздоравливают немедленно после первого приёма, сами же не потрудятся добыть чеснока или хрена: средства верные и предохранительные, когда их постоянно употребляют.

Средства сии раздаются мной самым бедным, как равно и настойка березовых листьев на вине, мазь на березовых листах, кислоты; но никогда нельзя поручиться за точное исполнение предписанного больному. Кислые воды, составляемые мной на соляной кислоте, раздавались по бутылке в день на каждого больного; средство сие испытанное мной самим из лучших, когда его постоянно употребляют; но крестьяне, получивши первую бутылку, не приходят за другой из лени или с намерением удержать у себя стекло или сосуд им данный.

В 1840 году болезнь сия исчезла с появлением хорошей погоды и зелени на лугах и в лесах, народ собирал травы и употреблял их в варево. Сего и ныне ожидаю; но между тем погода стоит сырая, и больные не выздоравливают.

Болезнь сия свирепствует не только у нас, но и во всех окрестностях, даже в богатых казённых селениях, производя в домах страшные опустошения. У нас в марте месяце умерло 28 душ; говорят, что в одном из окрестных казенных селений жители 7 домов вымерли до последнего.

Главные причины появления сей болезни, заключаются по-видимому в недостатке овощей, ибо в прошедшем году, от постоянно продолжавшейся засухи, все яровые хлеба и произведения огородные совершенно пропали, крестьянин же не имеет в правилах добывать себе покупкой даже самых необходимых предметов жизни, а потому довольствовался всю зиму одним хлебом.

11-го апреля 1842

Я обошел вчера несколько домов, в коих народ страждет цинготной болезней. Разговаривая со взрослыми людьми, я не мог добиться никакого суждения или мнения на счет причины сей болезни. Ответы самых разговорчивых из них были уклончивы; но я более узнал от 10-летних ребят, коих в одном доме лежало четыре брата больных. Они мне жаловались на то, что во всю зиму не ели ничего теплого, а питались одним хлебом, который им уже надоел. Причина по сему должна заключаться в недостатке овощей и яровых произведений и в беспечности самих хозяев, не заботящихся о благосостоянии домов своих; ибо сами больные ребята просили матерей варить им хотя бы тюрю, чтобы иметь какую либо теплую похлебку.

13-го апреля 1842

Вчера роздал я купленных лошадей крестьянам, и при сём случае объяснил им, сколько они должны содействовать трудами своими предпринимаемым мной мерам для улучшения состояния их. Хотя они и сильно упали духом, но не могу сказать, чтобы я в них нашел какое-либо закоренелое упрямство; уныние велико между ними: смертность в народе не прекращается.

8-го мая 1842

Мне предстояла надобность быть в Воронеже как для того, чтобы отдать губернатору Ховену визит, который он мне сделал, так и для того, чтобы переговорить с ним о делах нашего чрезполосного межевания, по коим посредник наш Бехтеев, вместо того чтобы соглашать, более ссорит соседей.

26 числа прошедшего апреля месяца я выехал отсюда и ночевал в селении Хлевном, а 27 приехал в Воронеж, где остановился в заезжем доме Воропаева, близ монастыря. Часа два после приезда, поехал к Ховену; его не было дома, он выехал в тот вечер за город и должен был скоро возвратиться. Я познакомился с его женой, и едва возвратился домой, как Ховен приехал за мной и просил меня убедительно переехать к нему на квартиру. Я отправился к нему и поместился у него в доме.

Воронежский губернатор Ховен

Ховена всего более занимало в то время дело, возродившееся у него с военными, которые, стоя на квартирах по уездам и городам, делали беспорядки и обижали жителей. Так как Ховен человек прямой души, то он прежде старался всячески прекратить ссоры сие, в коих военные были виновны; наконец в случаях важнейших, где он находился уже в необходимости довести до сведения Государя о поступках войск, он оказал снисхождение к начальникам войск и по просьбам их остановил донесение своё.

Но начальник драгунской дивизии генерал-лейтенант Гербель, движимый иными правилами чем Ховен, воспользовался сим снисхождением и, в надежде выиграть время, послал от себя по команде донесение о последнем случившемся происшествии, в коем драгуны были совершенно виноваты, изобразив случай сей как бунт со стороны жителей Воронежа.

Немедленно последовал по воле Государя спрос у Ховена, за чем он утаил о таком важном обстоятельстве. Тогда Ховен, вынужденный уже объяснить истину, донести своему министру о всех беспорядках делаемых военными, что и побудило Государя послать генерал-адъютанта Исленьева для исследования сего дела, по коему военные найдены совершенно виновными. Гербель был уже уволен в отпуск, когда я приехал в Воронеж, а на место его назначен барон Корф, который однако же ещё не прибыл.

Исленьев находился на следствии в южной части губернии, когда я был в Воронеже. Он должен был возвратиться к 1 числу мая месяца и вскоре затем ехать обратно в Петербург, почему Ховен просил меня дождаться его, говоря, что Исленьев хотел заехать ко мне в деревню, потому что имел до меня дело, а именно, хотел по поручению Государя узнать, расположен ли я вступить в службу, если меня пригласят. Поводом к сему служило малонадежное положение дел на Кавказе.

Головин, главнокомандующий в сем крае, был в явной ссоре с Граббе, начальником Кавказской линии. Ссора сия сопровождалась другими несогласиями между начальниками, от чего, при значительном увеличении числа войск, дела шли дурно, и горцы до такой степени усилились, что они смело нападали на наши укрепления, брали их приступом, снабдили себя артиллерией от нас и с помощью перебегающих к ним поляков, сформировали у себя до 8000 почти регулярного войска, наводящего страх на наши полки, разоряли станицы у нас на линии, делали вторжения в самые города и держали нас в совершенной осаде.

Такое состояние дела тем более устрашало правительство наше, что горцы, до сих пор разъединенные местоположением, различием обычаев и языков, ныне соединились под общее правление одного из своих единоземцев, т.е. горца Шамиля, человека, видно, смелого и умеющего владеть народом: ибо он взял над всеми горцами полную власть и умел покорить себе независимый дух сих людей до такой степени, что он собирает из них войско, налагает взыскания на виновных или послушных и имеет казну, составленную из собираемых с горцев денежных повинностей, им же наложенных.

Первые неудачи наших войск в том краю последовали при экспедициях, которые предпринял к ним Паскевич, по окончании Турецкой войны, когда он разогнал всех людей, посредством коих он приобрел столь блистательные успехи в той войне и, окружив себя людьми себе подобными, надеялся приобрести себе новую славу покорением горских народов. Он тогда ошибся в расчетах своих.

Одна неудача следовала за другой неудачей, и к счастью Паскевича, отозвали его вскоре после смерти Дибича для командования армией в Польскую войну. Но начало расстройства в делах наших было уже им положено; оно увеличилось ещё ошибочными мерами, предпринятыми высшим правительством нашим, личными видами людей, коих употребляли в делах Кавказского края и, наконец, участием, которое было постоянно предоставлено Паскевичу во всех распоряжениях по тому краю: ибо ему пересылались на мнение важнейшие донесения главных управляющих Грузии, и он поражал все действия их, коль скоро ему казалось только, что они не согласовывались с его образом мыслей, или обнаруживали поступки людей им поддерживаемых.

От сих причин последовало расстройство дел наших на Кавказе до такой степени, что правительство затрудняется уже мерами, которые надобно взять, чтобы их поправить: ибо все начальники там между собой перессорились, войска, как слышно, упали духом и не дерутся, а горцы день ото дня усиливаются, так что даже опасаются совершенного отпадения той страны из под владычества России.

Нынешний главноуправляющий в том крае генерал Головин, назначенный по избранию Паскевича, находится в открытой вражде с Граббе, который командует на Кавказской линии. Головин, говорят, человек слабый, нерешительный и неспособный к сему званию; но слухи сии о нём распущены генералом…, который недавно был в Петербурге и, по-видимому, жаловался на своего начальника, на место коего он желает быть возведенным.

По расстройству в делах Кавказа, послан туда недавно военный министр, но для того ли, чтобы за удалением его лучше исследовать дела министерства его, в коем происходят большие беспорядки, или для того, чтобы направить дела Кавказа, сие неизвестно. Первое, кажется, вероятнее; ибо нельзя думать, чтобы Государь полагал Чернышева способным что-либо исправить.

Если, как вероятно, мне предназначается одно из сих двух мест, Кавказ или Грузия, то, конечно, нельзя ныне принять ни одно из них. Место в Грузии дает более способов действовать в том крае с пользой; но в теперешнее время, когда дела доведены до такой крайности, нельзя без страха принять на себя такую обязанность, коль скоро в делах Кавказа поперечат и распоряжениями из Петербурга, и мнениями Паскевича, когда вся власть главноуправляющего поражена кознями и все пружины правления ослабли. Подавно затруднительно восстановление дел на линии, которые находятся под гнетом двух сил: одной из Грузии, а другой из столицы.

Я воспользовался сей поездкой в Воронеж, чтобы подать Ховену две записки по делам размежевания чрезполосностей с соседями, в коих Бехтеев, посредник наш, делает только запутанности и вместо того, чтобы мирить владельцев, производит между ними несогласия через лживые наущения. Я подал записки сии в надежде, что Ховен, как человек благонамеренный и деятельный, подвинет дела сии и положит им конец.

Ховен в самом деле принял записки мои с истинным желанием услужить мне; но я тотчас увидел, что из того ничего не будет, ибо он сам не вникает, или не умеет вникнуть, или не может вникнуть в дела, потому что слишком отвлечен единой мыслей его занимающей- искоренения злоупотреблений, о коих он только и говорит, всех подозревая и принимая самые ошибочные меры для открытия их.

И так губернатор, при всей благонамеренности своей, не принесет той пользы, которую бы можно было от него ожидать. И окружающие его чиновники заметили в нём слабость сию; они занимают его разговором о взятках, принимаемых чиновниками на следствиях, содержат его в деятельной праздности, если так можно выразиться, а между тем дела обрабатываются как им нужно.

Я в самом деле не заметил, чтобы Ховен много занимался делами, а видел его всё время в движении, перебегающим из одной комнаты в другую, бранящимся на всех пронзительным голосом, который раздается попеременно во всех концах дома, и подписывающим в разное время дня бумаги, которые к нему отовсюду приносят. При мне секретарь его, в полной уверенности, что Ховен не вникает в дело, докладывал ему по одному из моих дел, показывая статью из Свода Законов, никак не подходящую к делу, тогда как он знал, что Ховен желал мне сделать приятное.

Наш посредник Бехтеев, человек вздорливый, но умный и имеющий связи во всех присутственных местах губернии, слишком уверен в предпринимаемых им делах и смеётся над бескорыстной добронамеренностью Ховена, которому никогда не удастся обнаруживать его поступки.

Недавно проезжал через Задонск в Грузию начальник Штаба Кавказского корпуса генерал-майор Коцебу, который остановился на короткое время в Задонске у конно-пионерного полковника Каульбарса, где он застал Бехтеева. Бехтеев, не зная, что Коцебу дружен с Ховеном, сказал ему, что губернатор управляем двумя чиновниками при нем находящимися, и каким-то лекарем, что Коцюбу и передал Ховену. Дня через два явился Бехтерев к Ховену.

«Как», сказал он ему, «вы сказали Коцебу, что я руководим двумя чиновниками и лекарем?» Бехтеев стал отговариваться. «Да Коцебу не солжет», продолжал Ховен, «и потому уверен я совершенно, что вы это говорили. Хорошо! Вы бы должны, г. Бехтеев, мне о том прямо в глаза сказать, если бы вы что-либо подобное заметили, и тогда бы я вам за это был очень благодарен и стал бы наблюдать за собой, а за глаза говорить таким образом не годиться».

Многие из тех, которые видели действия губернатора, не знавши благородных свойств души его, могли бы и поверить Бехтееву, хотя губернатор не доверяет ни одному из чиновников его окружающих. Но Ховен так скор в своих решениях, что сим пользуются многие, и первый принесший жалобу, хотя бы он сам был виноват, получает немедленно изустное удовлетворение, что нередко бывает сопряжено с напрасной обидой обвиняемого, или несправедливым оправданием виновного.

Воронежский архиепископ Антоний

Я также был у преосвященного Антония, коего просил о производстве дьячка села нашего в дьяконы. Был я у него два раза по сему делу, которое он обещал исполнить по желанию моему. Антоний человек замечательный по своей хитрости. Он родом Малороссиянин, что заметно из выговора его; он был некогда ректором Киевской Духовной Академии и, поступив на Воронежское епископство, умел приобрести себе покровительство Государя, так что когда он, два года тому назад, просил по болезни увольнения от должности, то Государь прислал ему Александровскую ленту с просьбой остаться на своем месте.

Антоний просил недавно к себе назначения викария в помощники. Ему прислали викарием человека весьма порядочного; но хитрый старик скоро заметил, что викарий сей слишком усилится, почему и ходатайствовал снова о перемене сего викария другим, по его назначению, в чём его также удовлетворили. «Я просил», сказал он мне, «Государя о подкреплении меня назначением викария, потому что чувствовал себя уже слишком слабым в здоровье.

Прошение моё было доложено Государю графом Протасовым в самое то время, как Лифляндский епископ (славный Иринарх) был уволен от должности (это случилось впоследствии беспокойств, которые оказались в том краю, в коих его обвиняют). Рижского епископа немедленно назначили ко мне в викарии, и он поспешил приехать в Воронеж и вступил в должность.

Я вскоре увидел отличные достоинства его и писал к благодетелю своему Государю, сколько я признателен ему за скорое доставление просимого мной подкрепления; но что епископ так отличен по достоинствам своим, что приличнее мне быть у него викарием, чем ему у меня, и его немедленно назначили епархиальным в Вологду, а на его место утвердили представленного мной в викарии Ельпидифора, бывшего ректора Воронежской семинарии».

Нельзя не сознаться, что делу сему дан Антонием весьма искусный оборот: он предвидел, что присланный ему в помощь викарий возьмет слишком много власти в правлении, и поспешил его заменить другим, в чём он и успел. «Теперь», продолжал Антоний, «я спокоен: мне нет надобности ездить по епархии, что я не в состоянии делать по слабости здоровья моего, и управляю делами, оставаясь дома, что нахожу гораздо удобнее; ибо в поездках сих по епархии нельзя ничего порядочно самому осмотреть в короткие посещения, на которые нам едва достает времени, и время проходит более в церемониалах, встречах и приёмах, от чего дела вперед не подвигаются».

Преосвященного Антония разумеют везде за весьма хорошего человека; надобно полагать, что он таков и есть. Впрочем, в разговорах и сношениях с ним заметна ещё только ловкость, или то что называется хитростью, свойственной Малороссиянам. Он со всеми весьма обходителен, принимает и выслушивает людей всякого звания и состояния, помогает бедным, и по наружным действиям его нельзя ни в чём опорочить. Разговаривая со мной, рассказал он мне об одном случае, выставляемым им, видно, как чудо, произведённое святым Митрофаном.

«Несколько времени тому назад», сказал он, « один живописец видел во сне св. Митрофана и с позволения моего написал образ его по вдохновению. Недавно приходила ко мне одна бедная женщина, которая принесла старинный портрет св. Митрофана, найденный ей, как она говорила, в своей кухне, где он издавна находился. Она предложила мне портрет сей из усердия и хотела принять присягу в справедливости своего показания. Я уволил её от присяги и, сличив портрет сей с образом живописца, нашел их между собой совершенно схожими». С тем вместе повёл меня Антоний в зал, где у него оба изображения были поставлены рядом; сходство в самом деле было разительное.

4

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTEyLnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTU3MjQvdjg1NTcyNDMyMC9jMjJhMi9DMmVaSk5UQkg1NC5qcGc[/img2]

Апрель 1842

Хотя меня Ховен и просил дождаться возвращения из уездов в Воронеже Исленьева для свидания с ним, но я торопился возвратиться домой, а потому и выехал 29 числа перед вечером в Землянск для свидания с Вульфертом, квартирующим там со своей батареей.        

Я приехал в Землянск в полночь, остановился на постоялом дворе и на другой день обедал у Вульферта. Радость его видеть меня неописуема. Он мне предан без лести. Я нашел в нем большие перемены как в физическом, так и в нравственном отношении; он постарел, жалуется на болезнь, несколько обрюзг. Думы же его обременены тревожными мыслями; он чем-то недоволен, речи его неспокойны; словом, он казался мне как бы в ипохондрии.

Жаль мне было видеть моего Вульферта в таком положении. В тот же день 30 числа приехал я к Николаю Матвеевичу Муравьёву. Он, кажется, расстроен в делах своих женитьбою. Жена его бедна и не имеет ничего привлекательного. Надобно думать, что он ошибся в расчетах своих, и что он полагал взять какое-либо состояние, которое однако же едва ли оказалось. При том же на попечении у него теперь остался брат его Матвей, молодой офицер, который также женился в прошедшем году.

Поездки к соседям

Переночевав у Муравьёва, я отправился с ним на другой день обедать к отставному генералу Луке Алексеевичу Денисьеву. Уже два раза виделся я с этой особой, пользующейся хорошим именем во всём околодке. Старик сей по видимому был некогда пламенный служивый. Он умен, приветлив и сохранил воинский дух, свойственный его природным склонностям или привычкам от долговременной службы. Говорят, что он много и бедным помогал.

При всех хороших качествах сих, заметна в нем большая доля хитрости, но непредосудительной; её можно скорее назвать большой осторожностью, которая, может быть, сделалась ему свойственной при многоразвитых сношениях, в которых он находился с людьми и начальниками своими в течении долголетнего своего поприща. Во всяком случае человек сей занимателен и заслуживает уважения.

Я был у Денисьева ещё прошедшей осенью. В новый год он приезжал ко мне, но не застал меня дома. С ним приезжал тогда Савельев, помещик соседнего Денисьеву села Аксизова. Надобно было и этот визит отдать. Я заехал в Аксизово; их два брата, из коих один в то время был в отъезде в Москве. Тот, которого я дома застал, человек образованного обхождения, но я не заметил ничего особенного в разговоре его. Посидев с час, я поехал в Задонск, куда прибыл к вечеру и там ночевал.

2 числа я съездил ещё к нашему предводителю дворянства Кожину, который живет в 7 верстах от города. Богатый человек… ныне занимается отделкой огромного дома своего и употребил уже 80. т. рублей на внутренние украшения и мебель: сумасшедшее дело, тем более, что он не сроден по привычкам своим к такой пышности. Пионерный полковник Каульбарс, который втравил Кожина в сии странные издержки, смеётся над ним; а Кожин сам дивится богатому убранству комнат, коими он никогда не будет уметь пользоваться.

Навестив в Задонске ещё кое каких знакомых, коим я должен был визиты, я возвратился 2-го мая домой.

Май 1842

4-го числа, по возвращении с прогулки, нашел я у себя на столе присланное с нарочным письмо от Ховена, которым он уведомлял меня, что Исленьев получил эстафету, после чего ему нельзя было ко мне заехать, потому что он спешил возвратиться в Петербург; но как он должен был 5-го числа проезжать через Задонск, где он может быть и переночует с 5-го на 6-е число, то Ховен убедительно просил меня съездить в Задонск, дабы переговорить с Исленьевым, который имел надобность со мной повидаться.

Ясно было видно из письма Ховена, что эстафеты никакой не было: ибо, если бы Исленьев получил эстафету для ускорения его возвращения, то бы он не располагал ночевать в Задонске. Видно было, что он имел какое-либо поручение до меня касающееся и счел обязанностью своей ехать к Исленьеву, до коего лично я никакого дела не имел, но к лицу, имеющему по-видимому поручение от Государя. Я не хотел дать кому-либо причины, а паче всего самому себе повода обвинить себя в каком-либо неумеренном поступке, противном воле Государя.

5-го числа отправился я в Задонск, куда приехал в два часа пополудни. Исленьева ещё не было; я ожидал на квартире Иванова, у коего остановился. Прождав Исленьева до 11 часов вечера, наконец я лег спать, поручив во всех местах, где он мог остановиться, чтобы мне дали знать о его приезде.

Исленьев приехал в Задонск в два часа утра, в 4 меня уведомили о приезде его, и я немедленно к нему отправился. Когда я жил в Петербурге, я всякий день виделся с Исленьевым, на разводе или во дворце, но едва ли разменял с ним несколько слов, и потому нельзя назвать нас знакомыми. Он командовал гвардейской дивизией, а теперь уволен от сей должности и состоит только в звании генерал-адъютанта при лице Государя. Ховен уверял меня, что он ныне в большой доверенности у Государя. Исленьев принял меня с неловким видом старого знакомого и лицемерного участия. Когда мы сели, «скажите» начал он, «как это всё несчастливо случилось!»

«Правда, что несчастливо», отвечал я, «но на сие была воля Божья, и я, покоряясь ей, переменил уже прежние привычки свои, предался другому роду занятий и совершенно обратился к сельскому хозяйству. Вы желали меня видеть, как мне Ховен писал, и я приехал для того более, что много было сплетен на мой счет»…

«Много сплетен!» прервал он. «Сплетни эти всему причиной».- «Не о тех сплетнях хочу я говорить», прервал я в свою очередь, по коим я должен был выйти в отставку: я тех и знать не хочу, не хочу знать и ябедников. Зачем я возьму на себя труд разыскивать зло, ими же сделанное? Они будут виновны, а я за ними следить! Нет, мне до них дела никакого нет; а я говорю о слухах, которые были распущены мне во вред, будто Государь уже после отставки приглашал меня идти опять в службу, но что я отказал ему, что я будто вышел в отставку в порыве неудовольствия на Государя, о чем и теперь ещё слышу, а потому и полагаю, что враги мои не умолкли и стараются поддержать в мнении Государя ложное понятие о моем образе мыслей».     

«Скажите мне, не имеете ли что передать?»…

«Ничего, кроме того, что я бы весьма счастлив был, если бы Государь знал настоящий образ мыслей моих. Более сего я ничего не ищу, живу покойно, мне хорошо, и я ещё теперь пользуюсь милостями Государя: ибо в эти несчастные три года живу арендами, жалованными мне Государем, без коих бы я терпел недостаток. Никогда приглашений никаких я не получал от Государя на вступление в службу; да и не шло бы Государю приглашать меня: я состою в его воле. Что же касается до подачи мной прошения в отставку, то всякий, кто захочет только обратить на сие обстоятельство внимание, увидит, что сказанное обо мне несправедливо.

Когда я лишился командования корпусом, я переехал в Киев, где занимался прилежно счетной комиссией, мне порученной, как всякой обязанностью, и провел в сих занятиях три месяца. Когда же я увидел, что меня ни к какой другой должности не назначают и что подходило уже время, после которого не принимаются более прошения в отставку, я подал своё прошение, в той уверенности, что мне не надлежало ожидать дальнейшего намёка, и потому что самый аксельбант, который я носил - звание генерал-адъютанта, не препятствовал званию контролёра, в которое я был облечён. Словом, служить и даже быть генерал-адъютантом без царской доверенности считал я неуместным».

«Да нельзя ли всё это как-нибудь переменить?» спросил Исленьев. «Ну если бы вам предложили вступить в службу, согласились ли бы вы?»

«Вот письмо, отвечал я, которое я по сему делу писал четыре года тому назад к покойному отцу моему, желавшему меня видеть в службе». Я вынул из кармана и прочитал ему письмо сие, которое заключалось в следующих словах: Ничего искать не буду, а волю царскую исполню с совестливостью; что Бог велит, тому и быть. Исленьев как будто не понял письма сего, и я продолжал: «Все от воли Государя зависит; он мне был и есть судья. Я принял гнев его с покорностью, удалился со службы, но остался верноподданным Его Величества и во всякое время готов опять в службу, если сие ему угодно. Стоит только Государю зачислить меня на службу приказом по армии, и я опять буду служить с прежним усердием».

Тут Исленьев обратился вдруг ко мне с поспешностью: «Как, по армии? Вы желаете поступить на службу с зачислением по армии?»

«Приказом по армии, или по войскам», отвечал я. «Как и каким званием мне поступить на службу, зависит от одного Государя; мне же неуместно делать какие-либо условия с Его Величеством, когда я вступаю в службу. Государь меня зачислит, как и где ему угодно, хоть батальонным командиром. Звание моё будет зависить от великодушия Государя, на которое я полагаюсь».

«Не примите за лесть то, что скажу вам, Николай Николаевич. У нас большая нужда в генералах теперь. Ваши военные достоинства известны, дела в Грузии идут дурно; вот теперь и военный министр туда поехал. Что, если бы вас назначили в Грузию?» потом одумавшись несколько - «на Кавказ», сказал он. «Дела там дурно идут; вы же можете там оказать важные услуги и Государю, и отечеству».

Колебание Исленьева между Грузией и Кавказом дало мне повод усомниться. Мне не хотелось бы на Кавказе быть, чтобы не попасться в омут несогласий и распрей, разделяющих там начальство на партии; не хотелось поступить на место, в котором от меня бы всего ожидали и где бы я имел руки связанными. Но я видел, что Исленьев не тот был человек, коему бы всё сие можно было объяснить.

«Если я буду на службе», отвечал я, «то лично объясню Государю мнение моё на счёт сношений, в коих там начальство находится».

«Барон Розен там начальствовал, сказал Исленьев, «и дурно кончил». - «Барон Розен», отвечал я, «был почтенный человек, который знал край и хорошо им правил; дай Бог всякому другому на его месте также управиться».

«Не правда ли», сказал Исленьев, «какой был почтенный человек барон Розен? Я его тридцать лет как знаю; его несчастье, что Государь приехал в Грузию в его командование; случись это в командование Паскевича или Ермолова, тоже самое бы было. У меня дядя служил на линии при Екатерине; он говорил, что войска в том краю всегда занимались постройками и работами, отвлекающими их от строевой службы, что это неизбежно в том краю; а помните манёвры?».

«Помню».

«Ведь тогда Государь был недоволен».

«Не заметил», отвечал я; «напротив того, Государь был очень милостив ко мне, при всех благодарил меня».

«Знаете ли, Николай Николаевич, ведь вас полагали принадлежащим к оппозиции?»

Можно было рассмеяться при таких речах. Исленьев сам не знал, что это за оппозиция, смешивал её верно с конституцией, вольнодумством, формасонством, и туда же относил вероятно и манёвры 1835 года, в коих я имел успех. Но тут надобно было скрыть впечатление, которое произвёл на меня такой отзыв. Не знаю, от него ли он произошёл, или был последствием каких-либо указаний из Петербурга.

«Это моё несчастье», отвечал я, «что обо мне существует такое мнение; впрочем сказанными вами словами поверяется слышанное мной уже однажды».

«Когда, где?» спросил Исленьев, «не в Вознесенске ли?»

«Нет, отвечал я, «это случай, который мне только известен».

Я вспомнил сказанное мне Государем в Николаеве в кабинете: «Я вам покажу, что я ваш Государь» - речи, о которых мне, может быть, удастся когда-либо спросить Государя.

Тут поговорил он несколько о цветущем состоянии, в коем он находил Воронежскую губернию в сравнении с прочими им виденными, с Тульской в особенности, и восхищался богатством и благоустройством сельской земледельческой промышленности нашей губернии. Я говорил ему, сколько она пострадала от трёх годов неурожая; но он не находил сего, и вероятно в таком виде передаст и в Петербург ошибочные понятия свои. И в самом деле, что могут видеть и о чём могут судить тёмные люди сии, никогда не выезжавшие из столиц, проскакавшие по большим дорогам и проспавшие большую часть пути, ими сделанного? Что они знают о богатстве края, о земледелии? А между тем мнения их будут служить руководством правящим в столице властям.

Потом, помолчав несколько, Исленьев спросил меня, не поеду ли я в Петербург?

«Нет», отвечал я. «Зачем я поеду, не знавши, как буду принят Государем? Идёт ли мне бросить семейство своё, имение, коим занимаюсь и от устройства коего зависит всё будущее благосостояние семейства моего, лишиться выгод, которых ожидаю от пожертвований, мной уже сделанных в сем имении, для того, чтобы ехать на неверное и рисковать всего лишиться?»

На это Исленьев промолчал; и так как я видел, что ему более ничего не оставалось говорить мне, то встал и простился с ним. Он изъявил мне надежды и желание своё видеть меня с ним опять на одном поприще службы.

Того же 6 числа возвратился я домой.

Из всего разговора сего с Исленьевым можно было заключить, что он получил какое-либо поручение от Государя касательно меня; но прямо ли он получил оное от Государя, или от кого-либо из приближенных, того я не мог различить настоящим образом.

Могло случиться, что Ислентьев и более сказал, чем ему было поручено. Например, можно ли полагать, чтобы ему велено было спросить меня, пойду ли я в службу, если меня пригласят? Но если ему сие именно было приказано, то спрос сей есть ничто иное как само приглашение, и другого ожидать едва ли можно и должно.

Дальнейших объяснений с Исленьевым мне не приличествовало иметь, и я даже должен опасаться, чтобы он не пересказал иначе и ко вреду моему то, что он от меня слышал. Может также быть, что поручение, ему данное, есть следствие письма, которое брат Александр вручил графу Орлову, и едва ли не сказывал мне губернатор, что Ислентьев о сих делах передаст Орлову. В таком случае ничего не выйдет из того доброго.

Так как губернатор хотел по пути своему в Петербург заехать ко мне и просил меня ещё в Воронеже зазвать к себе на то время Тергукасова, то я посылал к нему нарочного с приглашением приехать ко мне. Тергукасов приехал 9 мая и пробыл 10 число в ожидании Ховена. 11-го Ховен приехал к обеду. Я ему рассказал весь разговор мой с Исленьевым. Он уверял меня, что колебание, замеченное мной в Исленьеве при упоминании о Кавказе и Грузии, происходило не от чего иначе как от того, что Исленьев не знал настоящего различия между сими управлениями, и что так как занимающий ту сторону корпус войск называется Кавказским, то боялся сказать менее, упомянув о Грузии.

Как бы то ни было, я просил Ховена за сим делом в Петербурге следить и коль скоро бы он только заметил, что меня хотят коснуться и назначить на Кавказ, а не в Грузию, то бы он всеми путями ему возможными обнаружил бы на сей счет мой образ мыслей. Я поручил ему свидетельствовать моё почтение графу Орлову, так как и Орлов вспомнил обо мне, когда он в прошедшем году был в Воронеже, и говорил бы с Орловым о моём вступлении в службу только в таком случае, если он сам о том заговорит. Ховен располагал возвратиться через месяц и хотел на обратном пути заехать опять ко мне; он выехал от меня к Тергукасову 11 же числа.

И так я теперь остаюсь в ожидании того, что случится со мной. «Ничего не ищу, но волю Государя исполню с совестливостью». Выражение сие, помещенное в письме моём к покойному отцу, останется неизменным. Не буду винить себя, если новые неудовольствия будут сопровождать меня на поприще, на котором могу опять очутиться. И если я, покинув уединение моё, должен буду опять пострадать, то приму сие наказание, определенное мне Богом.

На днях получил я ещё два пригласительных в службу письма: одно от Сакена, другое от брата Михаила, с коим я уже близ 10 лет не имел никакой переписки. Странно, что все сие в одно время стекается ко мне как бы для того, чтобы поколебать меня; но я не чувствую себя даже склонным изменить принятым мной правилам и буду ожидать решения участи своей, нисколько не двигаясь для достижения чего-либо; вместе с тем не изменю обязанностям своим в отношении к Государю и Отечеству, если только меня найдут полезным.

Третьего дня навестил нас новый гость, Аксизовский, дальний сосед Савельева, у которого я на днях был…

21-го жена выехала с тремя старшими дочерьми в Тагин для свидания с братом Захаром. Я находил справедливым допустить эту поездку для развлечения её после трёх лет пребывания безвыездно в деревне.

Поездка в Лебедянь

23-го я также пустился в путь, чтобы навестить некоторых соседей и побывать на Лебедянской конной ярмарке, где располагал купить лошадей, и оставил дома одну меньшую дочь свою Сонюшку. Прежде заехал я к Субботину, коего не застал однако же дома. Отобедав там с племянницей его, я поехал в Красную Пальну, к Вадковскому. Он просватал ныне дочь свою за флигель-адъютанта полковника К…на… В проезд Государя через Грузию, после смотра моего в 1837 году, К…н, приятель Дадиана, зятя барона Розена, дал себя дружески принять им и сделал те донесения, которые имели последствием несчастие Дадиана и свержение барона Розена. Ныне он опять поехал в Грузию.

Вадковский не объяснил мне определённо, какого рода он имел там поручение, чего он впрочем и сам, может быть, не знает обстоятельно; но он сказал мне, что К…н сам говорил ему, что путешествие военного министра в Грузию есть ни что иное, как пышное шествие похорон его, при коем он К…н держал одну из кистей балдахина. И так надобно полагать, что К…н и в сем случае имеет какое-либо тайное поручение одного рода с тем, которое ему было дано в 1837 году. Со времени сей помолвки Вадковский, доселе всегда недовольный правительством, переменил речи свои: он более не жалуется, напротив кажется как будто готовым идти к К…ну в сотрудники.

Вадковский, по несоразмерной с доходами жизни своей, как слышно, в долгах и ещё ищет занять денег, встречал нужду для совершения с пышностью свадьбы дочери своей в наступающем августе месяце.

От Вадковского поехал я к Тергукасову, у коего и остался ночевать. Тут в приятельской беседе отдохнул я от душевного стеснения, в коем я провёл часа три у Вадковского. Ховен провел почти целый день у Тергукасова в проезд свой в Петербург, и располагал, по настоящем дознании дела моего в столице, предотвратить, через знакомых своих, всякий злой умысел, который бы мог заметить в отношении меня от людей неблагонамеренных.

24-го выехал я от Тергукасова в Лебедянь, расстояние около 50 вёрст. Дорогой заехал я в село Красное к отставному флота лейтенанту Петру Васильевичу Наумову, с которым я познакомился в прошедшем году у Субботина и который с тех пор несколько раз у меня был хороший человек, но крайне тяжёлый, как по молчаливости своей, так и по привычке засиживается в гостях, нисколько не щадя времени хозяина. При том же он от природы сильно заикается, и дабы лучше объясняться, когда после долгого молчания начинает говорить, объясняется так медленно и с таким трудом, что недостаёт никакого терпения его выслушивать.

Я остановился кормить лошадей в селе Троекурово, что в 10 верстах от Лебедяни. В селе сем живёт с давних времен затворник Илларион (сын казенного крестьянина Раненбургского уезда, села Зенкина - см. в 1-й книжке - «Душеполезного Чтения» 1895 г. Статью о нём Е. Поселянина), старик совершенно предавшийся молитве и пользующийся в окрестностях особенным уважением как по строгости жизни, коей он предался, так и по духу пророчества в нём признаваемому. Ему построена келья, на дворе церковном, помещиком Троекурова Раевским, который содержит его и приставил к нему послушника.

Не хотелось мне прехать через Троекурово, не увидев затворника, и так как мне довелось тут лошадей кормить, то я воспользовался свободным временем, чтобы его навестить. Послушник, в одежде почти такой же, как носят обыкновенно люди духовного звания, заметив, что я иду к келье , нагнал меня у дверей в сени и спросил что мне надобно. - «Видеть отца Иллариона», отвечал я. «Как о вас доложить?»

- «Помещик Задонского уезда Муравьёв. Примет ли меня отец Илларион?» - «Не знаю, сейчас доложу», и так как двери в сени были заперты изнутри, то он перескочил через довольно высокую каменную стену, которая примыкала к сеням с левой стороны, отворил изнутри сени, впустил на крыльцо, где я дожидался, и, подошедши к дверям кельи, стал призывать отшельника обыкновенным призывом, употребляемым в монашестве: «Господи Иисусе Христе, помилуй нас». Он скоро возвратился ко мне, прося меня войти.

5

Затворник Илларион

Когда двери в келью отворились, я увидел небольшую комнату, чисто убранную; в правой стороне комнаты была дверь, ведущая вероятно в спальню, а в левой стороне в переднем углу стояли образа, перед которыми молился затворник с земными поклонами. Так как он был обращен ко мне почти спиной, то мне нельзя было видеть лица. Он среднего роста, волосы его седые, распущены по плечам, одет он в белом чистом балахоне, без всяких причуд, сложения худого; движения его при поклонах в землю гибки, правильны, легки и без малейшего шума. Я простоял с полминуты в дверях, смотря на его моленье.

Тишина была мертвая. Так как естественно иметь некоторое предубеждение к состояниям и занятиям людей, выходящим из обыкновенного круга действия наших, то мне и пришло на мысль, что последние поклоны сии недоконченной молитвы могли быть последствием розмысла - сделать впечатление на меня при первом взгляде на него. И тем более возбудить любопытство моё, что лицо его было от меня скрыто. Но я охотно сознаюсь, что мысль сия ошибочна; ибо человек сей в полном смысле слова удалился от света и предался по видимому уединению и молитве вполне; едва ли он заботится о том, что люди о нём говорят.

Отшельник, обернувшись ко мне, спросил, что мне угодно. Я отвечал, что, проезжая через Троекурово в Лебедянь, зашел к нему единственно для засвидетельствования моего почтения и испрошения благословения его. «Чем вы торгуете?» спросил он. - «Ничем» отвечал я. «Я помещик Задонского уезда, еду в Лебедянь лошадей купить, и до вас не имел другого дела как сказанное». - «Ну, благодарю», отвечал отшельник, «вот вам просвира за то», и подал мне просвиру, у него на столе находившуюся. «Знаете вы Александру Николаевну Голдобину?» спросил он. - «Знаю», сказал я, «и всякий раз, как вижусь с ней, мы говорим о вас».

Колдобина - жительница Задонска, девица в некоторых уже летах, со всякими ужимками и претензиями, от природы неглупая, но несносная в обхождении: то она величается богатством родителей своих и происхождением, то жалуется на бедность, и всё это с таким лицемерием, что на неё смотреть противно; говорят, что она в чести у отшельника; не знаю, правда ли это, только она много говорит о нём. «Ну прощайте», сказал мне старик. - «Благословите», сказал я, показав руку. Он положил мне на руку свою, которую я поцеловал и вышел.

Взгляд его проницателен, выражение умное; на устах же какая-то улыбка и , как кажется, непритворная. Улыбка сия не возрождается у него при разговоре, но как бы сроднилась с выражением лица и остаётся постоянно на устах его, говорит ли он, или слушает. Наружность его приятная и вселяет уважение. Говорят, что он некогда был священником в каком-то приходе, расстрижен или уволен из духовного звания за какой-то проступок, что он несколько времени жил в лесу, где его отыскивали посредством земской полиции и нашли в сообществе с петухом змеей. Такова о нём народная молва. Теперь он уже более 20 лет живёт в Троекурове и записался мещанином в Лебедяни, как я после свидания с ним узнал.

Многие имеют к нему веру; другие обращают более внимание на незаконность приписываемой ему святости, потому что он не принадлежит к духовному званию, полагая святость только в одних монахах. Я того же мнения, что человек сей имеет от природы или вдохновения расположение к уединению, созерцательности и молитве, что он чужд светских предрассудков; готов думать, что он не есть поборник чиновного духовенства.

Трудно с ним вступить в разговоры, потому что он убегает от них, и вероятно решился он на всегда схоронить в душе своей и скрыть от людей настоящий образ мыслей своих на сей счет, дабы не возбудить их против общественного устройства и самому жить в спокойствии. Впрочем, мнение, основанное на таком кратковременном свидании, легко может быть ошибочно. Нельзя не вспомнить при подобных встречах дервишей, людей умных, строгой жизни, набожных, но чуждых предрассудкам и в душе не терпящих угнетающего сословия.

Май 1842

24-го же числа приехал я в Лебедянь и в тот же вечер пошел смотреть на конную лошадей. И на другой день ходил я смотреть их, был и на дворах, где останавливаются конские промышленники, но ничего не купил, потому что не чувствовал себя в силах иметь дело и спорить с роями искусных барышников, всю жизнь промышляющих торгом лошадей, имея в виду, все без исключения, приобрести единственно обманом покупщиков.

Жаль видеть красивое животное в руках этих людей, не дающих им ни на минуту отдыха, чтобы выставить стать или скрыть пороки. Редко себе можно встретить такое собрание красивых лошадей как в Лнбедяни, и такое сборище записных и заявленных проворных плутов как эти барышники, с коими надобно непременно дело иметь, ибо почти все лошади у них перекуплены и продаются уже из других или третьих рук.        

25-го возвратился я домой и с особенным удовольствием увидел оставленного мной ребёнка  и кабинет свой, к коему привык так, что трудно мне будет с ним расставаться, если по каким-либо обстоятельствам придется мне оставить здешнее местопребывание.

В Лебедяни познакомился я случайно с одним из дальних соседей наших Стаховичем, который недавно овдовел. Тергукасов был дружен с этим домом и хорошо отзывался о нём. Стахович мне показался точно добрым и хорошим человеком, как его в окрестности разумеют…

4-го июня возвратилась из Тагина жена с детьми. В тот же вечер приехал ко мне Н. П. Воейков, с коим я приятно провел три дня; 8-го поутру он уехал.

Слухи из Петербурга

15- го приехал сюда губернатор Ховен на обратном пути своём из Петербурга в Воронеж. Он был весьма хорошо принят Государем и получил значительные денежные награждения. По делу о вступлении моём в службу он со многими разговаривал в Петербурге. Государь довольный тем, что слышал от Ислентьева о разговоре его со мной, хотел с Ховеном лично переговорить обо мне, однако не сделал сего.

Между тем Орлов несколько раз заводил о сем предмете речь с Ховеном и через него советовал мне написать письмо к Государю в собственные руки, коим бы я изъявил желание поступить снова на службу с предоставлением участи своей в полное распоряжение Его Величества. По словам Ховена, многие желают появления моего на поприще службы, подавая мне надежды, что я буду принят хорошо и получу назначение в Грузию; но между тем сему благосклонному приёму не имеется никакого поручительства, ибо Ховен ни от кого не слышал, чтобы вступление моё было угодно Государю.

Один только человек был противного мнения, именно флигель-адъютант полковник Ливен, который на разводе сказал Ховену, что коль скоро уже Государю известна моя готовность, то отнюдь не следует мне самому проситься, а ожидать решения. Голос сей был благородного человека.

Ховен привёз мне длинное письмо от брата Михайла, который советовал мне тоже, что Орлов и Ховен, но положительно не брал на себя никакой совестливой ответственности за сей совет; ибо он сам не предвидел никакого поручительства, чтобы со мной не поступили так, как опасаюсь, т.е. не оставили бы жить в Петербурге без должности. Он по вероятностям излагал свой образ мыслей на счёт сего дела, думая, что худшее, могущее со мной случиться, будет то, что зачисляя меня на службу, оставят на короткое только время в столице без должности и потом назначат в Грузию.

Я не удивлялся, что брат Михайло так судил о сем деле, ибо он давно уже не видел меня и не знает моего образа мыслей; но меня удивило то, что он в конце письма своего прибавил положительный совет писать к Государю и положиться на графа Орлова, говоря, что мне должно смириться перед царём: выражение странное и приличествующее только мятежному духу; но его во мне никогда не бывало.

Я располагал уже ехать в Воронеж в августе, когда там будет Государь на смотре Драгунской дивизии, где всего вернее будет мне объясниться с Государем лично, а не через посредников, после чего мне уже останется самому решить, вступать ли мне в службу или нет. Ховен передал сие мнение моё и Орлову и братьям Михайле и Александру, которые в это время находились в Петербурге, и хотя они находили сие средство хорошим, но предпочитали первое, т.е. написать письмо в собственные руки Государю.

Со следующей почтой получил я также письмо от брата Александра, возвратившегося уже в деревню свою под Москвой. Он тоже убеждает вступить в службу и пользоваться настоящим случаем.

По соображении всех сих обстоятельств я решился на следующее:

1.  Не следовать советам других, а собственному своему побуждению, а из переписок с братьями прибавлять только к сведениям уже у меня имеющимся о состоянии сего дела.

2. Самому не торопиться в действиях своих, а выигрывать время, имея постоянно в виду отзыв Ливена, выразившийся из благородного участия ко мне.

3. Дождаться письма Исленьева, который, по словам Ховена, располагал ко мне писать.

4. Тогда, не взирая на легкомыслие Исленьева, с ним только объясняться по сему делу, так как он положил ему начало, а с другими лицами сноситься лишь в таком случае, если бы они сами вступили по сему предмету со мной в переписку.

5. Брату Михайле, писавшему ко мне под влиянием графа Орлова, отвечать, если можно будет, после письма ожидаемого мной от Исленьева; если же Исленьев ко мне не написал бы, то ограничиться уведомлением о избираемом мной пути свидеться с Государем в Воронеже.

6. Наконец, помышлять в самом деле о поездке к тому времени в Воронеж, если бы между тем не встретились какие-либо новые обстоятельства, могущие изменить ход сего дела.

Путь сей мне в самом деле кажется вернейшим, чтобы не упрекнуть себя, если бы меня заманили в службу единственно для того, чтобы поступить со мной как с  А.П. Ермоловым, т.е., чтобы оправдать себя в общем мнении, а на мне выместить то, что я уклонился. Так могут, по крайней мере, поступить царедворцы, коих теперешнее равнодушие ко мне опять обратится в зависть, коль скоро я буду иметь успех в службе и приобрету расположение Государя. Сделаю должное, а что за сим последует, в том виновен не буду; и потому искать ничего не расположен и не буду.

7-го числа был у меня проездом с Кавказа в степную Русь бывший начальник 14-го пехотной дивизии 5-го корпуса, генерал-лейтенант Ширман с женой своей и адъютантом Соболевским. Мне приятно было видеть сей знак памяти старого сослуживца моего. Занимательно для меня также было слышать известие о состоянии дел на Кавказ. Неудачи продолжаются для нас, и по-видимому причиной сему единственно начальники наши.

Так как я не получил письма от Исленьева, то на днях писал к брату Михайле. Описывая только семейные обстоятельствами, я мимоходом упомянул о намерении моём быть в Воронеже ко времени приезда туда Государя.

Письмо к графу А.Ф. Орлову

18 числа навестил меня Тергукасов со своим семейством; он пробыл у меня вчерашний день, а сегодня уехал. Я рассказал ему все подробности моего дела; он находил, что вежливость требовала, дабы я написал письмо к графу Орлову просто с выражением ему благодарности моей за принимаемое им участие во мне; ибо он несколько раз через братьев и Ховена изъявлял мне оное. Я нашёл мнение Тергукасова справедливым и послал ему вчера следующее письмо:

Милостивый государь граф Алексей Фёдорович. Братья уведомили меня об участии, принимаемом вашим сиятельством во мне. Я не мог быть равнодушным к сим знакам доброжелательства вашего, и для меня лестно было видеть, что вы сохранили ко мне прежнее расположение ваше; оно было свежо  в мыслях моих в течение почти совершившихся пяти лет уединённой жизни моей. Новый род занятий, коим я предался, украшался воспоминаниями о прошедшей службе моей, а продолжавшиеся неудачи по хозяйству покрывались до сих пор милостями, коими Государь меня во время службы одарил.

Нынешние отзывы ваши в соединении с сохранившим в памяти моей о прошедшем требуют выражения признательности моей. Исполняя сей приятный для меня долг, я остаюсь в надежде, что вы прочтете строки сии как душевное излияние чувств человека, всегда с удовольствием обращающегося к воспоминаниям о начальствовании и внимания вашем.

С истинным почтением и пр.

19 июля 1842. С. Скорняково

Так как письмо сие не заключает никакого искательства, то я его отправил охотно и без всякого опасения подвергнуть действия мои чьим-либо осуждениям, а всего более моим собственным.

Вчера же, после отправления письма сего, я узнал через Понсета, что драгунскую дивизию велено стянуть в Курск, где Государь будет смотреть весь корпус в сборе. Итак, поездка моя в Воронеж по видимому не состоится; между тем я приступил к перешивке мундиров, которые стали очень узки.

На днях был у меня Николай Матвеевич Муравьёв и сказывал мне, что при выезде его из Воронежа он виделся с губернатором, который, отозвав его в сторону, поручил сказать мне, что военный министр, в обратный путь свой с Кавказа через Воронеж, изъявил сожаление своё, что не случилось мне к тому времени быть в Воронеже, чтобы со мной повидаться.

Сейчас получил я от губернатора письмо, коим он уведомляет меня, что Государь изменил маршрут свой, не располагает более быть в Воронеже, а пройдёт через Орёл в Курск, а оттуда в Варшаву, почему Ховен и советует мне ехать в Курск, чтобы там представиться Государю; но я, не видя никакого повода к сему шагу, не располагаю исполнить совета сего. И в самом деле, я был бы поставлен в затруднение объяснить причину приезда своего в Курск. Обстоятельства не переменились ни в чём, а потому и мне не для чего переменять своих действий.

26-го я праздновал именины жены, старшей дочери и день свадьбы моей. Роща и сад были иллюминованы, была и музыка, все повеселились вдоволь. После обеда приехал к нам брат Андрей. Он привёз мне письмо от Михайлы, который уведомляет меня, что письмо моё графу Орлову показано Государю. На словах же он мне передал через Андрея, что Государь остался доволен сим письмом и сказал, что он знал меня за честного и благородного человека, но полагал меня мало сведущим по фронту.

Третьего дня был у меня губернатор Ховен, который говорил, что слух носился, будто Государь совсем не будет на смотре в Курске, а пошлёт туда на место себя Михаила Павловича.

Итак по-видимому дело моё о вступлении в службу остановилось. Слухи носятся, что дела на Кавказе в самом дурном положении. Герштейцвейг, которому предлагали место Граббе, отказался, как и многие другие отказываются от занятия там звания сего, имеющего упраздниться, как говорят, вследствие собственной просьбы Граббе, который просит увольнения от своей должности.

Брат Андрей оставался у меня до 18 сентября. Пребывание его было для меня приятно; я давно не видался с ним и принимаю в нём душевное участие, как по бескорыстию, которое он показал при разделе оставшегося после смерти батюшки наследства, так и по неприятному положению, в которое он поставлен на службе; ибо он должен был оставить Синод по неудовольствиям с обер-прокурором графом Протасовым.

По собственным словам Андрея, я мог заключить, что неудовольствия сии произошли от того, что он не нёс прямой службы, к которой он никогда не был приготовлен, а занимался единственно своими сочинениями и покровительством разным духовным особам вопреки видам светского начальства, овладевшего всем духовным правлением.

Сие неминуемо должно было когда-нибудь случиться; ибо праздная по службе жизнь Андрея не могла быть терпима, и хотя он оправдывается сочинениями своими, коим он посвящал всё своё время, называя сие полезным и поучительным для соотечественников своих влиянием для поддержания церкви, но сие не могло быть принято в уважение там, где требуется простое исполнение обязанностей от подчинённого. Он должен был заниматься своим делом в свободное от службы время и не заблуждаться называнием службой того, что ему приносило и денежные выгоду, и славу между духовенством, коего он был поборником.

К несчастию Андрея, он мало терпел в жизни, встречал всегда и везде до сих пор снисходительность; а потому, доживши до 36-летнего возраста, не умеет принудить себя ни в чём. В сем отношении он до такой степени избалован, что малейшее обстоятельство, противодействующее его столичным привычкам, выводит его из терпения, чрез что затрудняется и путь в жизни его на каждом шагу.

К тому ещё одинокая жизнь, которую он век свой проводил, дала ему привычки эгоизма: все должны гнуться пред ним и исполнять желания его вопреки всего и без внимания к удобству и спокойствию других. Здесь мы старались угождать ему и вместе часто смеялись над его привычкой; он переносил шутки, иногда сердился, но постоянно дружеское обхождение наше с ним оставило в нём приятное впечатление.

20-го сентября был я на свадьбе дочери Вадковского с К…ным. Он два раза говорил мне, что он приложит всё своё старание, чтобы пользоваться добрым мнением моим, как бы чувствуя, что скрытое поведение его в отношении к Дадиану известно. Дадиан конечно заслужил претерплённое им, но К…н был скрытым орудием в этом случае и позорил старого сослуживца своего из-за угла, а не открыто, как бы всякий обязан сие сделать.

На днях был у меня К…н. Мы долго разговаривали о делах Грузии, и он на каждом шагу как бы желал оправдаться по следствиям, которые он производил в Грузии. Никак бы не думал я обвинять его в сих делах, ибо разумею, что он только исполнял возложенную на него обязанность; но когда он мне между прочим сказал, что не может по сей причине искать службы в Грузии, где всех против себя восстановил, то я стал в самом деле думать, что он какими-либо неуместными поступками преступил обязанности свои, к удовлетворению каких-либо личностей. Вообще он мне не понравился. Он должен быть отличный служивый; но я бы никак не поручился за чистоту его намерений и прямое самоотвержение в действиях.

18-го декабря я проводил жену с тремя старшими дочерьми, отправившуюся в Москву для свидания с сестрой её Софьей Григорьевной, возвратившейся из чужих краёв в недавнем времени. Жена желала также проехать в Петербург; но я всячески отклонил её от сей поездки.

6

Жизнь в отставке (1843-1845)

Скорняково, 5-го января 1843

…Всякое учреждение порядка и меры к ограждению собственности не нравятся сельским жителям наших всех сословий. Привыкшие к воровской промышленности, они считают всякую меру благоустройства стеснительной, и нет тех средств, которые бы они не предпринимали для уничтожения порядка, чему им способствует слабое действие правительственных судебных мест.

Вчера читал я свод лесных законов, но нигде не нашел распоряжений об охране лесов от порубок соседей; да если бы они и были, кому бы  привести  их в исполнение при корыстолюбии, водворившемся во всех отраслях правления? В уставе этом однако же рассыпаются в приглашениях владельцев оберегать  сию драгоценную собственность свою, предлагают им обращаться за советами и наставлениями в какие-то общества, учрежденные в Москве и Петербурге; но чему в сих обществах учиться?

Разве дадут правила, по коим какой-нибудь Немецкий профессор выдумал снимать щипчиками разных козявок с деревьев, у которых они подтачивают кору? Приложены штаты и положения, сделанные для библиотекарей сих лесных обществ; но не научают как оберегать леса от похитителей, как побудить земскую полицию к исполнению своей обязанности, и от того, что она своего дела не делает, погибают у нас леса до невероятности…

Скорняково,  31 Октября 1844.

В январе месяце сего года был я в Москве по делам отчизны. Там я часто виделся с Алексеем Петровичем Ермоловым и проводил у него целые ночи в разговорах о происшествиях старой совместной службы нашей и о настоящих делах Кавказа, которые под управлением там часто сменяемых начальников, год от года становились хуже. На усиление средств были уже посланы бывший мой корпус и другие части войск из разных мест.

Значительные потери, понесены нами в том же краю, произвели всеобщий вопль и говор в России, в особенности же в Москве,  где слухи и пересуды свойственны в кругу людей праздных, коими столица вся наполнена. Громко и не скрытно говорили везде о необходимости назначить на Кавказ Ермолова или меня, как единственных людей, могущих восстановить в том краю дела.

Разговоры до такой степени распространились, что окружной жандармский генерал Перфильев даже доносил о том Бенкендорфу, для доклада Государю, как об обстоятельстве, заслуживающем, по его мнению, внимания. Об  этом донесении знал я еще до выезда моего из деревни, отчего я было раздумывал ехать в Москву для поддержания своим присутствием этих разговоров, но после, передумав, я решился ехать с тем мнением, что мне не надо обращать внимание на эти слухи, а вести себя и действовать как мне нужно было независимо от обстоятельств.

Разумеется, что при свиданиях моих с Ермоловым разговор часто касался будущности моей, при могущем случиться вступлении моем вновь на поприще службы. Ермолов сказывал мне,  что граф Орлов пытался докладывать обо мне Государю, но что Государь и слышать не хотел. Поэтому я разуверил Ермолова в ошибочном мнении его о доброжелательстве ко мне Орлова, представив ему дело в настоящем виде, т.е. что Орлов не помешал бы мне подвинуться, если бы случай возвел меня без его пособия (ибо в таком случае сопротивление с его стороны могло бы повредить в общественном мнении), но что он сам не сделает ни шагу, чтобы мне дать ход в  том помышлении, что он не надеется видеть в другой раз во мне человека, коего успехами он мог бы воспользоваться, как он это сделал в последнюю Турецкую экспедиции.

Поездка в Москву

Я спрашивал Ермолова, принял ли бы он место главнокомандующего в Грузии, если бы его произвели в фельдмаршалы. Он отвечал, что нет, потому что не находил в себе более тех физических сил, которые нужны для таких занятий. Обо мне говорил он, что могло случиться, что меня назначат командиром того же 5-го корпуса, и что после первых успехов могли бы меня назначить и на место Нейдгарта, который чувствуя себя не в силах, охотно бы мне предоставил место свое и даже подготовил бы все сам к тому; но теперь продолжал Алексей Петрович, пока еще не начались военные действия, и в Петербурге полагают большие надежды на победы от такого огромного прилива сил на Кавказе, нельзя думать, чтобы меня употребили в этом деле. В Мае месяце, говорил он, должно ожидать чего-нибудь; не в Мае, так в Сентябре, когда они познают, что на Кавказе не увеличение числа войск, но хороших людей начальниками нужно.

Я уже совсем собрался было выехать из Москвы сюда, как разнесся слух, что Государя ожидают в Москву. Я счел неприличным выехать в такое время, дабы выезд мой не имел вида укрывательства, и решился дождаться либо приезда Государя, либо верного известия о том, что он не располагает быть в Москве. Князь Сергей Михайлович Голицын был  в то время в Петербурге, и его со дня на день ожидали в Москву, он должен был привезти основательную весть, и я решился дожидаться его приезда. Он приехал через несколько дней с вестью, что Государь и не думал ехать в Москву. И так я выехал в деревню.

Настала весна, я был тревожим в мыслях какими-то ожиданиями, сельское хозяйство перестало меня занимать, и к тому открылось новое обстоятельство, которое усилило думы мои, хотя и совершенно в другом роде.

К сему присоединились недостатки в деньгах, обстоятельство, коему я в семейном быту еще никогда не подвергался. Доходов от имения почти никаких нет от неслыханной дешевизны хлебов, которые я не решаюсь задаром продавать. Из заслуженных мной трех аренд, две уже кончились; осталась только одна на два года, и той не доставало на уплату процентов за имение, которое  уже три года очищалось арендами и задолжало до 40 000 в капитал, принадлежащий старшей дочери моей: единственное ее достояние, приобретенное  многими трудами моими и бережливостью на службе. По сим причинам должен я отказаться от поездки в Петербург, куда призывает меня теща для благословения сестры покойной жены моей, выходящей замуж. Желал бы и свидеться с людьми образованными, с родными, взглянуть на свет, от коего уже так долго отлучался, и во всем этом встречаю почти непреодолимые препятствия.

Наконец, зрение мое день ото  дня слабело, так что по вечерам трудно заниматься. Все это сильно подействовало на дух мой, лишило деятельности и обратило к задумчивости. Мыслей же разбить не с кем. Я начал скучать, так что скука большей частью превозмогает делаемые мной усилия для возбуждения прежней моей деятельности.

В число припадков моих получил я непреодолимое отвращение к прекрасному моему кабинету, устроенному по моему вкусу и наполненному воспоминаниями  прежних лет и службы моей, и отвращение сие до того усилилось, что я перестал сидеть в нем  и перешел с обыкновенными занятиями в старый дом, где тесно и нет никаких удобств для занятий, но где неумолкаемый шум детей составляет для меня наилучшее развлечение.

Дом, построенный здесь с такими трудами и издержками, требовал поправки, потому что обыкновенная садка, случающаяся в обыкновенных строениях, изменила в некоторых местах правильность стены и потолков. Я приступил к делу, но по мере, как я обращал внимание на один предмет, открывались новые недостатки. Я усилил старание свое,  внимание и издержки и был завлечен в переделку почти всех частей дома, в коем я снял железные оковки, отпустил все скрепления и заметил, что садка стала усиливаться; надобно все было перебрать, все снова скрепить и усилить все скрепления.

Дом трещал от садки и переделки, расходы ежедневно увеличивались, работы открывались новые, мы жили в тесноте, занятии мои прервались, стук, пыль, поминутные спросы мастеровых, опасения лишиться жилища своего, - все это усиленное мнительностью моей, меня до крайности расстроило. Я выдержал испытание. Докончил через силу предложенные работы, но вместе с тем упал духом, сделался скучен, задумчив.

В начале Сентября месяца навестили меня, самым неожиданным образом, брат Михайло, Корсаков и племянник мой Николай Муравьев, приехавший с Кавказа. С последним я раза три виделся летом, и разговор был для меня занимателен: ибо он всегда касался Грузии. Но, воскрешая воспоминания мои, рассказывая о неудачах нынешнего правления,  он возбуждал во мне, если не желание снова испытать поприще славы, по крайней мере мысли о возможности  мне опять быть на службе.

С братом Михаилом я 10 лет не виделся. Я был очень обрадован его приездом, но разговор его касался менее семейных  дел, чем служебных, в коих он провел всю свою жизнь, а потому он тоже не переставал говорить о службе моей и приглашал меня быть в Петербурге, дабы испытать расположение ко мне Государя, мера, на которую я не мог согласиться.

Скорняково, 27 Марта 1845

Я был в Петербурге, и вот последовательность всего события.

Еще с осени убеждала меня письмами своими Прасковья Николаевна Ахвердова, приехать к свадьбе дочери ее, сестре покойно жены моей, дабы присутствовать в звании посаженного отца. Долго я отказывался от этой поездки, ссылаясь на настоящую причину – недостатки, которые мы терпим, потому что не получили доходов с вотчины уже два года.

Убеждение брата Михаила также не могло склонить меня, но вдруг прекратились письма от тещи моей. Хотя сие случалось ни от чего более, как от неисправности почты, на которой письма ее залежались; но обстоятельство сие меня встревожило: мне казалось, что старушка на меня сетует, и я упрекал себя в том, что отказался ехать и утешить ее в  последние дни жизни ее, ибо она была слаба и в параличе.

Еще я колебался, когда получил письмо от брата Андрея, писавшего мне в простых выражениях, что расчеты мои в таком случае неуместны, что я останусь с рожью своею или с деньгами, а тещу могу более никогда не видеть, и что я себе никогда не прощу сего. Письмо сие сделало на меня сильное впечатление; я думал, что если предстоящее обстоятельство должно завлечь меня на службу, то не должно было уклоняться от этого, и решился отправиться в Петербург в конце Декабря, потому что свадьба была назначена на 10 Января сего года.

Так как я обязан был посещением губернатора нашего Ховена, то я собрался съездить к нему в Воронеж в течение Декабря месяца; ко мне присоединился в спутники Соломон Артемьевич Тергукасов, который имел также надобность быть у Ховена. Мы заехали сначала к генералу Денисьеву и приехали к Николаю Матвеевичу. А на другой день прибыли в Воронеж.

Там я познакомился с полковником Батурлиным, помощником начальника штаба Кавказского корпуса. Батурлин возвращался в Россию  после неудач, потерпевших нами в последнюю экспедицию к горцам; он желал представиться мне и при этом случае сообщил мне разные подробности о сей экспедиции.

В течение Ноября и Декабря месяцев были известия о разных назначениях главнокомандующего в Грузию на место Нейдгарта. Который настоятельно просил  увольнения от занимаемого им места; говорили, что перемена его сопряжена будет с пользой для самого края, которым он себя не признавал  в силах управлять.

Я получил также письмо от А.П. Ермолова, которое здесь прилагаю по оригинальности и колкости выражений в оном помещенных.

«Любезный и почтенный Николай Николаевич. Возвратившийся от вас племянник ваш, сказывал мне, что, быть может, нынешнюю зиму вы не приедете сюда, по причине уменьшившей число приезжающих в Москву. Жаль мне будет чрезвычайно,  особенно рассчитывал верно прожить некоторое время вместе. Помню хорошо, что нам было бы что прочитать, а Москва дала бы и о чем поговорить».

«Воля ваша: никак не ладится с местоимением вы и лучше по прежнему говорить «ты» старому по службе товарищу.

О Кавказе здесь различные слухи, но все не весьма хорошие. Впрочем, неудачи и потери всегда чрезвычайно преувеличены, без нужды, ибо они сами по себе довольно значительны. Не было с неприятелем ошибок кровопролитных, но болезни истребили войска. Поселения казаков левого фланга завалены больными, и г. Нейдгарт предлагал начальнику учредить госпиталь в Астрахани. Сами судите об удобствах, которые  приумножает тамошний карантин. Здесь ожидают и самого вождя грозных наших ополчений, который к одному здесь знакомцу писал, что он старался купить для него дом умершего графа  А.П. Толстого, или по крайней мере нанять его.

На место вождя, по известиям из Петербурга назначают Герштейцвейга, которого ты лучше знаешь и который скорее, может быть, познакомится с солдатом, делами своими, нежели именем. Слышно, однако же, что ссылаясь на раны и слабое здоровье, он уклоняется от назначения.

Есть молва и о генерал-квартирмейстере Берге, которого я совершенно не знаю. Но сему назначению многие не верят.  Нет ли неизвестного нам пророчества,  что Кавказ должен пасть  перед именем немецким? Надобно попасть на него! Напрасно нападают на вышедшую недавно книжку забавную. Как говорят: «Россия под нашествием немцев»  (эта маленькая, ныне редкая книжка написана Ф.Ф. Вагедем и была напечатана, по его поручению, за границей). Тут, любезный Николай, родным твоим жизнь плохая! Кто-нибудь из наших бродяжничествующих  за границей способствовал неназвавшемуся сочинителю.

Многие говорили из людей достоверных, что весной пред началом военных действий, когда на Кавказ посылаемы были огромные подкрепления, князь Меньшиков желал получить начальствование (то есть фельдмаршальский жезл) на Кавказе. Это правдоподобно, но желал бы его спросить по совести, взялся ли бы он теперь?

При появлении сил наших у подошвы гор, известно достоверно, горцы пришли ощутительным образом в робость, и было между ними большое смятение, в особенности  когда по переходу Койсу соединился  Нейдгардт с Лидерсом  и превосходством  силы могли раздавить Шамиля. Никто не понимал расчетов Нейдгардта, который предпочел отпустить его. Может быть, в надежде легчайших триумфов. После сего горцы ободрились чрезвычайно и может подобного случая уже не  представиться.

Невероятно, как рассказывают, до какой степени упала доверенность войск к Нейдгардту, даже до насмешек. Не избежал того же и Гурко, и едва ли еще не более! Это меня удивило,  ибо в нем весьма много хороших качеств, и очень жаль этого. На линию надобен также начальник, и по Москве был нелепый слух о генерал-адъютанте Анрепе. Это по чину его невозможно не говоря о прочем! У нас, старожилов Кавказа, на уме ты, любезный Николай Николаевич; но видно мы глупо рассуждаем, ибо не сбывается по-нашему. Впрочем, когда говорят мне о происшествиях Кавказа, говорят о стране незнакомой: до того все изменилось там!

Сюда в отпуск ждут Гурко, которого я любопытен видеть; ибо спрашивали его  когда он ехал на линию, не повидается ли он со мной?  Он отвечал, что это совершенно бесполезно и что я так уже давно оттуда, что конечно не знаю обстоятельств.  Не  знаю, как будет смотреть Нейдгардт после знаменитых подвигов. Он, говорят болен совершенно и настоятельно требует увольнения.  Желание, вероятно,  скоро исполнится и без затруднения, и без замедления. Здесь Головин, возвратившийся из-за границы, и я уверен, что внутренне  он очень доволен собою. Я виделся с ним, но не имел случая говорить. Он не прочь от деятельной службы, но едва ли в состоянии быть годным, и конечно не в той уже стране.

Чрезвычайно любопытно знать, кто назначен будет и, кажется, должно это вскоре последовать; ибо с началом весны должны возобновиться действия, которые надобно поправить не для одних иностранных журналистов. Хотел еще писать, но спешит отъезжающий, который письмо  это отдает в Туле. Оттуда прямо я бы не написал его. Прощай. Люблю старого товарища, как прежде, уважаю еще более и знаю как достойного и полезного человека. Душевно преданный Ермолов».

26 ноября 1844 г., Москва

Письмо сие было получено в исходе Ноября. В соединении с разными слухами о назначении в Грузию, оно способствовало к встревоженью моему,  и отчасти к предприятию путешествия в Петербург, хотя настоящая причина была не какая-либо иная, как свадьба сестры.

Около того же времени уведомил меня Долгорукий из Одессы, что к графу Воронцову приезжал из Петербурга, фельдъегерь с собственноручною запиской Государя, и что не застав Воронцова в Одессе, фельдъегерь поехал к нему на южный берег Крыма, в Алупку. Слух носился в Одессе, что Воронцова призывали к занятию места главнокомандующего в Грузии или в Польшу на место Паскевича.

О состоянии дел на Кавказе я постоянно имел довольно верные известия. Часть оных доходили до меня через письма, часть изустно от проезжих с  Кавказа Армян, останавливающихся погостить у Соломона Тергукасова, живущего от меня в сорока верстах, близь большой дороги, ведущей из Грузии в Москву.

Общие очерки сих сведений были дополнены подробным рассказом, о военных действиях, сделанным генерального штаба штабс-капитаном Дельвигом (это славный впоследствии барон Андрей Иванович Дельвиг), приезжающим с Кавказа в отпуск к дяде своему, моему соседу князю Волконскому. Дельвиг  был у меня осенью, и с карандашом в руках отвечал мне на карте на все вопросы, которые я ему делал.

Бывший мой 5-й корпус выступил из своих прежних квартир Крыма, Подольской губернии и Бессарабии, в 3-х батальонном составе, и батальоны были наполнены до 700 человек, сверх того были взяты запасные люди, коими по прибытию полков на место пополнили всю случившуюся убыль от болезней, отчего в строевых рапортах о сем корпусе было показано после прибытия на левый фланг линии, до вступления войск в действие, такое же количество людей в батальонах, какое было при выступлении. И за это было объявлено высочайшее благоволение начальству, но войска сии не могли не потерпеть значительную убыль от сего внезапно предпринятого движения, в самое ненастное время года, без всяких почти предварительных приготовлений.

То же случилось и с маршевыми батальонами, отправленными из Москвы. Сборные войска сии проходили недалеко от нас и, невзирая на все расходы, понесенные правительством для облегчения жителей и войск во время сего движения, они крайне обременили жителей от совершенного беспорядка, в коем войска сии шли. Ни правильное снабжение подводами и квартирами, ни строгая дисциплина не обеспечили обыденного спокойствия  войск и жителей.

Растянутые колонны тащились пешком и на  подводах, оставляя по себе жалобы и неудовлетворенные претензии. Самый дух в сих сборных войсках, был в великом упадке: офицеры надеялись возвратиться по сдаче людей, а люди громко говорили, что их ведут на убой, чем  оправдывали насилие, делаемые ими между жителями, коих они укоряли беспечной и мирной жизнью.

Полки 5-го корпуса не могли иметь достаточно и удобных квартир в малонаселенном крае. При них не было никаких хозяйственных заведений, и они после утомительного похода не могли иметь потребного спокойствия и необходимых средств для поддержания сил своих и возобновления всего утрачивающегося в движении,  а после в делах, в коих они находились.

Слухи о приближении большого количества войск тревожили Шамиля. Он не чаял удержаться, и говорили даже, что он собирался оставить горы и удалиться  из пределов Кавказа. Известно было,  однако, что лазутчики его выведывали, какие идут войска, старые или молодые, и когда узнали  о составе вспомогательных полков и батальонов, то Лезгины успокоились и продолжали с духом вооружаться.

При оправлении войск сих, говорят, Государь будто сказал, что он посылает маршевые батальоны для укомплектования Кавказского корпуса,  значительно потерпевших в нескольких поражениях, понесенных ими в 1843 году при потере главных крепостей в горах и многих укрепленных мест и что 5-й корпус посылается для наказания и истребления Шамиля с его толпами.

Самое начало не подавало, однако, на то основательных надежд. Корпусный командир генерал Нейдгард был человек с образованием, но не имел той опытности, которая была нужна в делах такого рода…

Преемник мой в командовании 5-го корпуса, генерал-лейтенант Лидерс, был известен своей храбростью, но также неопытен и, как слышно, был человек способный более к занятиям мелочным, чем дельным, при том же больной.

Между частными начальниками замечательны  были: генерал-майор Клюки-фон-Клюкенау, родом из Австрии, служивший некогда майором у меня в полку, человек храбрый, но без головы и распорядительности; генерал-майор Пассек, человек с образованием, но бешенный и хвастливый без меры, честолюбивый; генерал-майор Фрейтаг, человек храбрый, образованный и с малыми средствами спасший остатки разбитых войск наших и их начальников в бедственные осень и зиму 1843 года.

Преддверием похода служил приказ Нейдгарда, коим он назначал предварительно действия всех отрядов на целую компанию, как будто можно было все за несколько месяцев до начала действий предвидеть и предназначить в войне с горцами, где природа на каждом шагу противопоставляет непредвиденные препятствия, гораздо важнее тех, которые встречаются от вооруженных жителей.

Приказ сей еще тем был неуместнее, что он сообщал неприятелю все наши намерения и, следовательно, указывал ему средства к отражению оных. Затем следовала многоречивая речь к горцам, коим он грозил наказанием их, выхваляя свои силы, и требовал покорности, обещал охранять их от насилия войск и враждующих, и многое подобное, могущее служить только к удовольствию неприятеля, который уже несколько лет кряду привык поражать нас и смотреть на взаимные распри начальников наших…

При таких пышных началах упущено было главное - продовольствие. На Кавказе нельзя продовольствовать войск, как в России, одними письменными распоряжениями, через провиантскую комиссию. Тут этот предмет составляет главную и личную работу начальника, без чего войска всегда будут терпеть нужду в  хлебе. Но кому из столичных вождей могло прийти сие на мысль, и кто бы из них не предпочел вести бесполезные перестрелки для славы своей скучному  и невидному труду заботиться о продовольствии?

С весны 1844 года войска были сведены в лагерь при Червленной станице, где не явилось продовольствия для содержания их: не с чем было выступить. Продержали их долее на низменных местах, где показались летом горячки. Число больных значительно увеличилось, так что все казачьи станицы были ими завалены.

Пока войска готовились в Червленной к походу или, лучше сказать, изнурялись от бесполезной стоянки в местах нездоровых, предложили выслать из Владикавказа отряд полковника Нестерова через Чечню, где он должен был соединиться к высланным ему на встречу из крепости Грозной отрядом под командованием генерала Фрейтага.  Прогулка сия не могла иметь настоящей цели.

А, кажется, только хотели ощупать расположение враждебных нам жителей Чечни и нанести им сколько можно вреда. Вместо того мы сами потерпели значительную убыль, потеряв без всякой пользы 400 нижних чинов, 25 офицеров и, кажется, одного штаб-офицера. Неудачная экспедиция сия  без сомнения, не могла служить к восстановлению упадшего в войсках духа.

Помнится мне, что действия главных сил не прежде начались как в Июле месяце. Генерал Лидерс должен был сделать из Темир-Хан-Шуры наступательное движение к стороне Акуши;  в авангарде находился  у него с небольшим отрядом Пассек. Но Лидерс не должен был идти в Акушу, а, напротив того, предположено было, чтобы удержав или опрокинув толпы, показавшиеся на пути его, возвратиться ему к главным силам, которым под начальством Гурко и в присутствии самого Нейдгарда тянулись к Койсу,  дабы предпринять движение в Аварию соединенными силами.

Иные говорят, что Нейдгард не знал о том, что Шамиль со всем своим войском собрался около Буртуная, где укрепился на позиции для защиты сей дороги; но сие невероятно. Напротив, по всем действиям Нейдгарда видно, что он имел положительные сведения о местопребывании Шамиля, к коему он шел;  но запоздалое движение его происходило медленно от бесчисленного количества лишнего обоза, который он с собою вез.

Не говоря о продовольствии, которое ему было необходимо взять с собою, с ним тянулись бесконечные нити колясок и всякие экипажи подчиненных ему начальников и, наконец, множество гвардейских офицеров, или флигель-адъютантов, присланных из Петербурга для пожатия лавров в этом походе, от коего ожидали несметно-огромных последствий.

Приезд флигель-адъютантов имел еще другой повод. В прежние года, когда наши дела на Кавказе шли хорошо, всегда было много гвардейских офицеров, которые, скучая столичной единообразной жизнью, желали испытать разгульной жизни в трудах  и боях с горцами, откуда они обыкновенно возвращались с крестиками. Когда же дела пошли дурно, и молодцы должны были жертвовать жизнью без видимой пользы для себя лично и для самого успеха дела, то они остыли к сему промыслу; в самом деле, их, как храбрых и пламенных молодых людей, первых всегда били.

Унывшие от неудач воины не вызывались самоотверженно на опасность. Так жертвовали без пользы лучшим цветом нашей молодежи. Отвращение сие от участия в походах на Кавказ дошло до того в Петербурге, что отправляющиеся туда ежегодно из полков офицеры не ехали более по охоте своей, но очереди или по наряду. Обстоятельство сие не было упущено иностранцами, которые  напечатали  оное в газетах.

Когда Государь о сем  узнал, он приказал Бенкендорфу созвать флигель-адъютантов и спросить их, почему они более не просятся, как прежде на Кавказ. Они отвечали, что занимая  столь лестное для них звание при лице Государя, они не могли желать лучшей службы, да и не считали себя вправе просить каких-либо назначений. В ответ на этот отзыв положено назначить десять флигель-адъютантов.

И все происшествие сие было вновь напечатано в иностранных газетах, с удовольствием выставляющих все, могущее служить к обнаружению нашей слабости. Флигель-адъютанты поехали, и, конечно, присутствием своим при войсках причинили больше вреда, чем принесли пользы. Если взять в расчет все затруднения, которые приносит в походах один барин со своей коляской, кухней, палаткой, вьюками и прочее, то конечно можно положить, что он в сложности совершенно погашает деятельность по крайней по мере одного взвода пехоты. Таких бесполезных людей в этом походе находилось много; ибо к ним можно причислить и тех,  которые тут же вертелись под покровительством старшего и других начальников, из личных своих видов получить награждение.

Говорят, что армия сия состоящая  из 30 батальонов одной пехоты, тянулась от Червленой станицы к Койсу, проходя не более 5 верст в сутки по дорогам, где люди были обременены беспрерывным вытаскиванием орудий и начальнических колясок. Ее уподобляли армии Ксеркса при вторжении его в Грецию.  Начальники и  флигель-адъютанты пользовались всеми удобствами жизни, тогда как войска изнурялись. Пока сие медленное и  безобразное шествие тянулось, Пассек, завлеченный пылкостью, подвинулся к горцам по Акушинской дороге, был ими окружен и едва не лишился всего отряда своего, но случайно выбился и даже успел их опрокинуть с значительными для них потерями, от чего находившиеся перед ним толпы рассеялись.

Лидерс, шедший за ним, настоятельно требовал у Нейдгарда позволения идти по следам бегущих в Акушу, но  на постоянные требования свои получал отказы и, наконец, приказал воротиться и переправиться в Ахатли через Койсу для соединения с главными силами Нейдгарда. Недовольный тем, что ему препятствовали к достижению личного подвига занятием Акуши (что, однако, не было сообразно с общим планом компании), он послал в Военное Министерство копию переписки своей с Нейдгардом, что навлекло Нейдгарду самые оскорбительные упреки.

Упреков сих он бы не получил, если б сам лучше повел исполнение рассудительно-предложенного плана своего атаковать Шамиля соединенными силами своими; но он не успел, и оттого остался во всем один виноватым: в военном деле, в более чем в каком либо другом, судят не по действиям, а по последствиям.

Между тем Шамиль собрал все свои войска, состоящие  из 15 тысяч вооруженных людей, которые он разделил на сотни и на тысячи, дав им некоторый вид устройства, расположился на позиции близ селения Буртунай, где он укрепился и вооружил шансы свои 17 орудиями от нас отбитыми. Он занял Хубарские высоты, впереди его лежащие и составляющие левый берег реки Койсу, которую надлежало Лидерсу переходить для соединения с Нейдгардом. Лидерс подошел к весьма затруднительной переправе Ахатли и перешел ее под огнем неприятеля, потеряв только 17 человек. Неприятель слабо защищал сие важное место и понес тоже незначительные потери, хотя из одних орудий  наших выпущено по ним до 600 выстрелов.

По соединении Лидерса с Нейдгардом, оба отряда стали лагерем не в большом расстоянии один от другого в виду Буртунайских укреплений неприятеля, который отделялся от них весьма глубоким утесистым оврагом. Атаковать с фронта, хотя и была возможность, но предприятие это было бы сопряжено с большою потерею и выгод не представило бы никаких: ибо Шамиль мог всегда беспрепятственно уйти. Но в обход на занимаемую им возвышенную равнину вела дорога верст на 20, на которую направили Клюке с 6 батальонами пехоты, артиллерией и 1000 человек кавалерии.

Неприятель узнал о сем движении, и когда Клюве показался у него на рассвете почти в тылу, Шамиль поднялся из своего лагеря в большом порядке и в виду всего нашего войска отступил. Шамиль избегнул боя, в коем ему предстояло неминуемо  быть разбитым, и увез в глазах наших всю свою артиллерию и все тяжести.

Причиной сей нерешительности в действиях служило то, что ни один начальник не доверял другому: Клюке не надеялся, что его поддержат атакой с другой стороны и остался без действия; Нейдгард все медлил и не надеялся на себя.

Лидерс пошел в Акушу. Шамиль, ободренный нашим ничтожеством, переправился с отрядом 2000 отборной конницы через Койсу у самого лагеря Гурки и, проходя следом за Лидерсом, отбил стада у Шамхальцев почти среди наших войск. Наконец, придя к Акуше, он грозил Лидерсу, который соединился с Аргутинским, пришедшим из Кази-Кумыка; но он тут лишился 2 орудий, которые были у него увлечены небольшим обществом Лезгин. Лидерсу предложено было идти обратно другим путем, где Гурко должен был ему доставить продовольствие; но, не надеясь на содействие Гурки и имея недостаток в хлебе, он возвратился тем же путем, преследуемый Шамилем, с коим арьергард его имел ежедневные ошибки.

Сим кончился знаменитый поход, от коего ожидали чудес. Затем следовало совершенное изнеможение войск как телесное, так и душевное.  Казачья станица наполнилась больными; стали их перевозить морем в Астрахань. Потеря сего рода в бывшем моем 5-м корпусе превзошла половину числа людей, приведенных на линию, не считая потери, понесенные в пути.

К осени Нейдгард возвратился в Тифлис и стал просить настоятельным образом, чтобы его сменили, говоря, что этого требует благосостояние самого дела. Коим он за болезнью не мог более заниматься. Лидерс также уехал лечиться в Одессу, где оставалось его семейство. Гурко сбирался выехать совсем: ему нельзя было более оставаться среди войск, пораженных столько раз под его начальством. Клюки просился прочь. Фрейтаг также. Все главные лица старались удалиться, не предвидя ничего доброго в будущем. Разъехались также набеглые герои и флигель-адъютанты. Коих скорое возвращение, говорят, разгневало Государя. Каждый из них честил, как мог начальство…

Государь не думал долгое время оставлять Нейдгарда в Грузии, но затруднялся в избрании другого начальника на его место. Тогда-то стали носиться слухи, о коих писал мне Ермолов. Слухи сии доходили до меня еще до получения письма его. Говорили тоже, что его самого назначают в Грузию, говорили обо мне; но между тем известно мне  было также о собственноручной записке Государя, полученной графом Воронцовым.

В таком положении находились дела Кавказа, когда мне понадобилось ехать в Петербург на свадьбу сестры Дарьи Федоровны. В этом путешествии я нисколько не завлекался надеждами быть главнокомандующим в Грузии; но ехал с одним желание свидеться с тещей и с ней проститься, может, навсегда. Я полагал, что мне предстоит случай, сей поездкой готовность свою и разрушить распускаемые на мой счет слухи, будто на повторенные призывания Государя я всегда отказывался от вступления на прежнее свое поприще.

Скорняково, 27 Апреля 1845

Я выехал отсюда 22 Декабря и приехал ночевать к Соломону Тергукасову, от благоразумия и дружбы коего можно всегда ожидать доброго совета. Мы провели с ним часть ночи в бдении. Он совершенно оправдал мой образ мысли и говорил, что, с приездом моим в Москву, дела более объяснятся, когда я увижусь с Ермоловым, от коего верно узнаю кое-что о происходящем.

23-го я приехал ночевать в Богородицк к исправнику Грызлову, отставному артиллерийскому офицеру, которого мне рекомендовал племянник мой Н.Н. Муравьев, выехавший в начале года из Абхазии, где он командовал 3-м отделением береговой линии.

Муравьев, сын Николая Лазаревича и двоюродной сестры моей Мордвиновой, имел около 35 лет отроду, хорошее образование, природный ум и редкие способности. Быстрая его карьера по военной службе в Грузии, где он служил с отличием и пользой и был ранен, доставила ему чин генерал-майора прежде многих его сверстников. Пользуясь особенной доверенностью генерала Головина. Он играл значительную роль, когда Головин был главнокомандующим; но после Головина он не мог там ужиться как по внутреннему неуважению, которое он имел к властям, так и потому что ему, может быть,  не отдали должной справедливости.

Выехав из Грузии для пользования себя от раны, он поселился в Богородицке, с коим он был с молодых лет дружен. При посещениях его в течение прошедшего лета, я мог легко заметить, что он заблуждался и был ослеплен мыслью, что его вызовут на новое блистательное поприще. Он не знал равнодушия, с коим встречают всех людей в Петербурге, несмотря на заслуги и достоинства их, и суждения мои насчет будущности его принимал только с уважением, коим он обязан быть моему старшинству.

Мысли сии стали, однако, приметно в нем переменяться, когда стал сближаться срок его отпуска. Наступила зима, и Муравьев нашел необходимым ехать в Петербург, в той надежде, что при перемене начальника в Грузии и ему предложат там место соответственное его достоинствам. Он и уехал в Ноябре, прося меня, если я поеду в Петербург, остановиться в Богородицке у исправника, которого он очень полюбил.

7

Так как у меня было дело в Богородицке, то я остановился ночевать у Грызлова, с коим я провел бы приятно время свое, если бы не был измучен стеснительными приветствиями. Я бежал оттуда 24-го поутру, но и тут был преследован проводами до границы городской земли.

25-го на рассвете я приехал в Москву и вскоре увиделся с Алексеем Петровичем. Основательных сведений я от него никаких  не почерпнул; он и в самом деле ничего особенно  не знал. Вообще он становится стар, и его больше всего занимают разговоры на счет его, которые ему лестны: ибо общее мнение всегда относится в его пользу. Оскорбления,  получаемые им от двора, его не трогают; напротив того, они как бы возвышают его в духовном.

Бездеятельность, в которой он столько лет провел, приучила его к праздности. Он любит разговоры,  но от дела убегает. Разговор его приятен, но он часто повторяется в речах. Конечно, обширный ум его способен обнять и обширный круг управления; но едва ли  не встретит он сам в себе затруднения к совершению объемного его умом. Он найдет усердных и способных помощников; но сам не тот,  что прежде был и что о нем гласит общее мнение. Не менее того, как не отдать ему преимущества перед всеми лицами, которых мы видим на стезе высоких поприщ и знаний?

Я спрашивал его, справедливы ли носившиеся слухи о сделанном, будто ему предложении принять начальство в Грузии. Он отвечал, что слух этот, совершенно ложен, что ему не делали никаких предложений, и что никаких не сделают; потому что Государь не хочет и слышать о нем, в доказательство чего он мне сказал, что на днях точно разнесся  в Петербурге слух о сем предположительном назначении, и что вслед за тем появились во всех магазинах награвированные портреты его, которые стали покупать во множестве; но едва о сем стало известно Государю, как портреты были убраны полицией. Это могло только возвысить Ермолова в глазах всех, так что и равнодушные к нему, усматривая в сей насильственной мере гонение на человека всеми уважаемого, стали принимать в нем участие.

Явно однако было, что ему более не воскреснуть на поприще славы, и едва ли предстоящая ему теперь участь не есть лучшая, какою он может теперь пользоваться. Сидит же он на перепутье между Кавказом и Петербургом. Все проезжающие в ту или иную сторону вменяют себе как бы в обязанность навещать Ермолова, который выслушивает с удовольствием передаваемые ему известия о действиях в краю, где он приобрел всего более известности.

Как русский, он скорбит о неудачах наших; но как человек обиженный, оскорбленный, он не упускает случая посмеяться над незрелостью и неуместностью распоряжений, как высшего правительства, так и местных на Кавказе начальников, что доставляет ему приятное препровождение времени в кругу знакомых, с которыми он проводит вечера, не опасаясь каких либо худых от того последствий: ибо он испил уже всю чашу горести и огорчения, какую могла наполнить зависть к его достоинствам, а лета выводят его из круга деятельной жизни на службе, которую он еще мог иметь ввиду, за несколько лет до сего времени. Безбедное состояние его, при умеренных потребностях  жизни, обеспечено. Он давно уже свыкся со своим положением, из которого извлекает для себя возможные наслаждения.

Между тем он хочет говорить о предметах.

В то время, как я проезжал через Москву, находился там Головин, также бывший главнокомандующий в Грузии. Человек умный, обходительный, но скрытный. Я навестил его, потому что это должно было быть приятно для племянника моего Н.Н. Муравьева, который долго служил при нем и был ему предан. Я не застал Головина дома. Но он поспешил на другой день приехать ко мне. Не погрешу, когда скажу, что причиной его скорого приезда ко мне  была отчасти носившаяся молва, что я ехал в Петербург по вызову Государя. Головин пробыл у меня около часа. Разговор его не без занимательности; но он объясняется с трудом, тянет речь и слова, а при том еще глух: между тем он хочет говорить о предметах не терпящих гласности. Надобно ему кричать и оттого разговор с ним становится неприятным.

Головин в то время  только что возвратился из-за границы  и проживал в Москве в отпуске или по болезни, опасаясь, чтобы появлением своим в Петербурге не навлечь на себя звание сенатора, коим награждали уже уволенных с Кавказа командующих. Он желал высшего назначения, быть членом Государственного  Совета, и не отказался бы даже опять возвратиться на Кавказ, чего он и надеялся при  тогдашнем затруднении, в коем находились избранием особы в сие звание. Желание сие не могло даже укрыться в речах его, и я узнал, что он говорил: «Напрасно меня оттуда взяли; не следовало им меня оттуда брать».

Он считал себя как бы в некотором соперничестве с Алексеем Петровичем; но кто решится поставить сих людей на одну доску? Головин вероятно никогда не был способен к занятию места главнокомандующего на Кавказе; а в тогдашнем положении, когда и лета начинали удручать его, ему не следовало бы и думать о сем, и общее мнение его не назначало на это место. Он не доверял Алексею Петровичу. Ибо мог не сомневаться в том, что не избежал колких насмешек его; но при всем том он говорил о нем всегда с осторожностью. Они разменивались иногда визитами, и Алексей Петрович, по-видимому,  избегал утомительных посещений Головина.

Ермолов был очень рад моему приезду и с удовольствием узнал, что я направляю свой путь в Петербург. Кто знает впрочем? Он, может, имел более в мыслях узнать что-нибудь нового и слышать развязку столь долго длившейся загадки о предположительном назначении моем на Кавказ.

Трое суток провел я в Москве. И из оных две ночи у Алексея Петровича, который отпускал меня домой не прежде 4-5 часов утра. «Государь, говорил он, приходит в отчаяние, когда получает вести с Кавказа, но скоро забывает о них, полагая все конченным и устроенным, когда ответят на какое-либо донесение оттуда. Не так то они покойны были, если б Шамиль воевал у ворот Петербурга; но Кавказ далеко, а пожертвования приносимые Россией для сей утомительной и разорительной войны, забываются в шуме обыкновенных столичных веселий. Императрица, продолжал он, в слезах, когда слышит о постигающих нас в том краю неудачах».

Неужели, спросил я, полагаете вы, что способности  мои достаточны для приведения дел на Кавказе в порядок? Он несколько подумал и отвечал: «Взгляни, любезный Муравьев, которые имеются ввиду для занятия оного, и сравни с собою беспристрастно. Чувствуешь ли себя выше их?» Чувствую себя выше их , отвечал я без запинания.

«Этим и вопрос решается», сказал  Алексей Петрович; «довольно того, что из тех лиц нет решительно ни одного, которое можно бы назвать способным к занятию места главнокомандующего на Кавказе; это неоспоримо видимо. Ты же кроме дарований своих, имеешь уже над ними величайшее преимущество: железную волю и непреоборимое терпение, против которого ничто устоять не может. Я знаю, что ты в походе ведешь жизнь солдатскую и уверяю тебя, что с сухарем в руке и луковицей, коими ты довольствуешься, ты наделаешь чудес, каких они не вздумают. За тобой все кинется и достигнет цели.

Право, нет великой хитрости во всем этом деле. Главным же средством, самоотвержением, подобным твоему они не обладают». - «Положим»,  сказал я,  «что меня бы и стало для одоления горцев; но устою ли я против вооруженных действий завистников моих в столице и при дворе, о которые все приписываемые достоинства должны разбиться?» - «Это пустое», сказал Ермолов, «дела Кавказа так им стали теперь в Петербурге горьки, что малейший успех порадует их; первая удача и ты всех своих завистников победишь; за тебя первый будет Государь».

Я просил его снабдить меня советом как себя держать в Петербурге, если бы дело зашло о назначении меня или приглашении в службу. Он находил, что визит к графу Орлову будет весьма уместен; ибо хотя человеку сему в душу никто не влезет, и прямой искренности ни от кого ожидать нельзя, но он по наружности показывал себя всегда в мою пользу. Других же, как то Чернышева и прочих, советовал он навестить, смотря по обстоятельствам.

«Впрочем», продолжал Алексей Петрович, «у тебя там брат Михаил, которому все Петербургские дела известны: он тебе лучше всех разложит карту и ознакомит тебя с местностью, а там уже рассудишь что делать. Я бы желал знать, что там с тобой будет. Как бы ты о том мне написал! Только через кого ты письма свои перешлешь?» Потом подумав сказал; «Да вот через Закревского, он человек верный, отдай ему письмо ко мне: он найдет средство доставить оное прямо ко мне в руки».

28-го Декабря выехал я из Москвы прямо в Петербург, ехал шибко. Как бы стараясь встретить бурю. Которая должна была провестись через мою голову. Я остановился ночевать только в Пашутине, когда уже было близко к цели своей. 31-го въехал я в столицу, для меня всегда неприятную и даже отвратительную по холодности в сношениях, встречаемых в кругу ее жителей.

Я направился к главной цели моей, т.е. вышел в дом тещи моей Ахвердовой, которую нашел очень постаревшей. Велика была радость увидеть меня, но не тот восторг, который одушевлял в прежние годы молодое и живое сердце ее. Ее удручали болезнь и старость. Я от нее узнал, что дня два тому назад был назначен граф Воронцов наместником на Кавказе с какими-то особенными правами. Публика, по словам ее много сему радовалась и многого ожидали  от сего назначения.

Меня известие сие несколько удивило, но не поразило; ибо я не имел прямых надежд на это место. Послали за братом Андреем, который вскоре явился и, взяв меня к себе, просил остановиться у него на жительство во все время пребывания моего в Петербурге. Послали за братом Михаилом, а между тем я поспешил в баню. Выпарившись, я слез с полка и, чтобы отдохнуть, сел на ступеньку и задумался. Мысли мои обращались к внезапному переходу моему из мирной уединенной жизни, в какой я провел столько лет, в предстоящий шумный круг столицы. Думалось о и могущем случиться вступлении в службу, о Государе, о разговоре моем с ним и о многом подобном, как вдруг парильщик разбудил меня от дум, обдавши с головы до ног свежею водою.

«Что это такое?»- спросил я очнувшись. «То-то, барин», отвечал он, «я испугался, что задумались; случалось также парить господ, да запаривал так, что память отобьет, думаю,  как бы с вами того не случилось».  «Ты верно немцев запаривал здесь в Петербурге»- сказал я ему  с досадой, «а  я, слава Богу, не здешний».

По возвращении из бани, я нашел у Андрея брата Михаила, который убедил меня перейти к нему жить,  на что я согласился,  не взирая, на просьбы Андрея остаться у него. Мне, в самом деле, было неудобно оставаться  у Андрея, где причудливое и изящное убранство комнат стесняло меня; ибо мне должно было поминутно опасаться, что либо испортить у него или даже с места сдвинуть, и хотя Андрей убедительно просил на то не обращать внимания и не опасаться каких либо повреждений, могущих случиться от неосторожности, но я предпочел перейти к Михаилу, тем более, что у Андрея всегда бывает съезд молодых офицеров мне незнакомых, коих и мое присутствие могло бы стеснять, тогда как Михаил предлагал мне несколько комнат совершенно отдельных.

Переночевав у Андрея, я перебрался 1-го Января на квартиру к Михаилу, остался там все время пребывания моего в Петербурге и пользовался самым приятным и предупредительным гостеприимством как со стороны брата, так и его жены.

Я намеревался с приездом в Петербург приняться за сии записки и неупустительно записывать всякий день, что со мной случилось, с кем виделся, с кем говорил, что слышал, но не нашел ни одного раза случая заняться сим делом, по множеству посетителей, наполнивших комнаты мои с раннего утра за полночь, или за частыми выездами моими. Итак, теперь должен я описывать обстоятельства сей поездки, основываясь на памяти.

Так как меня часто не заставали дома, то брат Михаил сделал несколько обедов, на которые сзывались родственники. Они бывали попеременно на сих обедах; ибо по множеству их, нельзя бы всех принять в один раз, и всякий раз их собиралось до 25 человек и более. Каждый из них старался приблизиться ко мне и высказать хотя несколько слов со мной. Дружеское расположение их, положение изгнанника или гонимого лица, которое относилось ко мне в общем мнении, сделало меня тем занимательнее; наконец, ожидание видеть меня возведенным на стезю воображаемого ими величия через вступления в службу привлекало иных из любопытства, а других, может быть (не родственников, а знакомых) и из видов.

В Петербурге

То же самое стечение окружало меня и в домах родных, у коих я обедал или проводил по несколько часов времени. По утру подымали меня с постели те, которые желали меня видеть исключительно и лучше рассчитывали время, в которое могли меня застать.  В числе сих ранних посетителей находились и докучливые с просьбами, как будто бы я уже обладал способами служить другим своим влиянием, тогда как я сам не занимал никакого места и не искал его; но Петербург населен людьми, которые живут вымогаемыми пособиями и покровительствами, и промысл сей вовсе не противен их образу мыслей, в коем сильно вкоренилось понятие о данничестве трудящегося класса людей, дышащих как бы для удовлетворения праздного сословия и прихотей столицы.

Вчера я проводил все у себя, и так как в Петербург обыкновенно все время  дня исключительно посвящается увеселениям, то праздные докучалы долго не знали, что тогда всего удобнее было всего застать меня дома; почему по вечерам у меня сбирались всегда люди, коих общество для меня приятно. В числе их были брат Михаил, иногда Андрей, и всякий день почти без исключения племянник мой Муравьев, брат его Валериан и Илларион Михайловичи Бибиковы. Навещали меня также Корсаков, Вера Григорьевна Пален, вообще все люди, которые были для меня приятны.

Вечера мои начинались часу в 8-м и продолжались до 1-го и 2-го за полночь. Тут стекались все известия городские, каждый сказывал, что узнал в течение дня, перебирали сии известия, сличали одно с другими, и брат Михаил, коему очень хотелось видеть меня на службе, который также принимал со мною близкое участие в судьбе Н.Н. Муравьева, соображал действия наши и предлагал свои мнения, которые опровергались и принимались общим мнением.

Так как на сих вечерах собирались иногда и старые сослуживцы мои, а речь шла больше о действиях на Кавказе, то названы были сии вечера Кавказскими комитетами.

Вскоре решено было у меня с Михаилом съездить  мне с визитом к графу Орлову; приветствие ни к чему меня не обязывающее и коего не сделать, можно бы причесть к невежливости или к неудовольствию. Михаил объяснил мне сношения главных лиц при дворе. Все находилось почти в том же положении, как оно было в то время, как я службу оставил. Орлов казался самым сильным и был уважаем.

Военный министр князь Чернышев держался особенно. Киселев, Меньшиков и Клейнмихель казались также высокими в доверенности, но мне до них не было никакого дела, и брать, избирая лучшие пути для меня, говорил, что надобно было избрать одну систему и держаться оной неизменно. Избирал же он,  как говорил, (систему Орлова), которая на вероятностях и не менее лжива других, но казалась доступнее, по большой внимательности Орлова и по распространяемому им по крайней мере слуху о доброжелательности его ко мне.

В намерении изведать наперед образ мыслей Орлова, Михаил съездил к нему и объявил о моем приезде. Орлов показал удовольствие при известии о моем приезде. «Что же», спросил он, «в службу что ли твой брат сбирается»?  «Нет», отвечал Михаил, брат приехал на свадьбу сестры своей, но от службы он не прочь. Если б знал, что она приятна Государю». «Я несколько раз заговаривал о нем Государю», сказал Орлов, «но Государь о нем и слышать не хочет; когда же я говорил о нем с графом Воронцовым по возвращении его из Англии, то Воронцов махнул рукой, в знак своего неудовольствия на него. Скажи брату, что я буду рад с ним повидаться».

Дня три спустя, по приезде моем, я поехал к Орлову. Он меня принял по обыкновению ласково и шутливо, спросил о здоровье настоятельно, и после того, на службу ли я приехал в Петербург?  Я ответил, что приехал с единственной целью обвенчать сестру мою. Но что я не откажусь и в службу вступить, если б мог знать,  что она будет угодна Его Величеству. «Да ведь тебя просить не будут», сказал Орлов. «Знаю», отвечал я, «что просить не будут; да и признаться, мне в это дело вступать было бы неосновательно без удостоверения, что присутствие мое в службе было бы приятно Государю Я не намерен служить без доверенности Его, ибо за тем только оставил службу, и с тех пор не имел никакого повода удостовериться в противном, а напротив узнал, что Государь обо мне и слышать не хочет».

«От кого ты это слышал?» спросил Орлов торопливо, как бы желая раскрыть нескромные чьи либо речи. «От вас же», отвечал я хладнокровно, «через брата Михаила, которому вы это сказывали». Орлов не мог отречься от сказанного, и приняв опять покойный вид, продолжал: «Да и военный министр докладывал о тебе Государю. Я все хотел тебя на Кавказ  назначить, да вот назначен граф Воронцов». Разговор наш об этом предмете тут и кончился. Не желая тяготить его моим присутствием, которое, вопреки его изъявлений участия, не могло быть для него приятно, если он, в самом деле, участвовал, хотя косвенным образом, в моем падении, я хотел идти, но он еще задержал меня, говоря впрочем, что ему скоро пора ехать к Государю. Я остался еще несколько времени.

Беседа с графом А.Ф. Орловым

Говорили о деревенских делах, о всеобщем безденежье помещиков от прекращения хлебной промышленности, о чем он первый завел разговор. Показывал он мне висевшую у него на стене картину Беюг-Дере. «Я все слышанное от тебя перескажу Государю», сказал Орлов, прощаясь, и еще несколько раз спросил меня о здоровье,  как бы поверяя телесные способности мои продолжать службу и пристально всматриваясь в меня. Я утвердительно отзывался совершенно здоровым. Исключая глаз, которые начинают слабеть.

В течение разговора сего, когда я назвал фамилию сестры Ахвердовой, он спросил меня какие это Ахвердовы. Я отвечал, что двоюродный брат ее служил в жандармах под начальством его и недавно произведен в генерал-майоры. Орлов подумал, и как бы вспомнив о нем, сказал, что слышал о нем хорошие отзывы. Я подтвердил мнение сие и просил его способствовать к получению места губернаторского, так как он при производстве остался без должности.

Орлов показал готовность свою, хотя ничего не обещал. Несколько дней после того, когда Ахвердов приехал в Петербург, он выпросил для него у Государя единовременное пособие в 1000 рублей серебром и назначил его состоять при себе. В недавнем  же времени, четыре малолетние  сына Ахвердова приняты по высочайшему повелению кандидатами в Пажеский корпус.

Брат Михаил, узнав о содержании моего разговора с Орловым, через несколько дней поехал к нему, чтобы разведать о последствиях.  Орлов сказал ему, что доложил обо всем услышанном,  обо мне Государю, и что Государь минут 10 слушал рассказ обо мне без неудовольствия; почему он и находил, что дела мои очень поправляются, ибо прежде нельзя было ожидать такого расположения Его Величества в мою пользу. Правда ли все это, в том можно всегда усомниться. 

Кто поверит разговор Орлова с Государем, и кто узнает суждения их обо мне? Все ближе было подумать, что в другое время воспользовались бы приездом моим в Петербург для приглашения меня в службу. Что на сей раз. В ожидании приезда Воронцова, не решились пригласить меня, опасаясь возбудить какое либо неудовольствие в новом наместнике, или мнительность его, приближением человека, которого представляли ему, как личного врага. Орлов же воспользовался сим случаем, чтоб оправдать себя в словах, сказанных брату моему,  о неудовольствии Государя на меня, и если не оправдать, то по крайней мере загладить сделанное им при начале впечатление, сказав, что я в нынешний раз уже много выиграл в мнении Его Величества.

Везде распространен слух о ссоре моей с Воронцовым, и даже о доносах, будто на него сделанных мной. Стоит взглянуть на записки сии 1837 года, чтобы видеть, что ссоры у меня с ним никогда  никакой не было, что недостатки и неудобства, встречаемые подведомственными мне войсками в Таврической губернии. Старался я всегда отклонять мерами убеждения, что я никогда не выходил в сношениях с ним из уважения, коим обязан был званию его и летам, что мы с ним постоянно встречались и виделись на ноге доброго согласия.

Что я переносил стеснительное положение, в коем войска находились от его беззаботности и бестолочи, и только с сожалением и участием смотрел на вражду его к войскам и всему что выходило из иностранной сферы, окружавшей его в Одессе. Даже когда меня спрашивал Государь о положении войск, я сколько можно было избегать обнаружений поступков Воронцова, но не мог скрыть от Государя, который меня спрашивал, что войскам было дурно в Таврической губернии, относя вину сию на одного губернатора Казначеева, о чем в свое время и говорил самому Воронцову, который был согласен с мнением моим.

Граф Витте, узнав о неудовольствии, полученном Воронцовым за притеснение войск и домогаясь, как говорили, получить место его, не упустил случая взвести  на Воронцова всякие мелочные дела, как то отступление от формы, покровительство Полякам и много подобных вещей, которые могли ему более всего повредить во мнении Государя. Витту удалось, и граф Воронцов пошатнулся было на короткое время, но с помощью друга своего Бенкендорфа поправился и опять благосклонно принят Государем. Что при этом случае было говорено обо мне, трудно узнать, известно только, что падение мое было решено прежде несчастного смотра моего в Сентябре 1837 года.

Казалось без сомнения, что Витте видя неудачу свою, сложил на меня доносы свои, чрез это расстроил меня с Воронцовым, и думать надобно, что сам Государь обвинил меня в оправдание скорого своего негодования на Воронцова, чем очищались и поступки графа Витта. В таком состоянии дела нельзя было уже не поддерживать мнения о мнимых наговорах моих, до такой степени, что теперь еще говоря в Петербурге о каких-то мнимых доносах, мною посланных на Воронцова. Иначе с оправданием моим должны бы обнаружиться другие виновники.

Назначение графа Воронцова на Кавказ

Граф Воронцов легко поверил тому, что ему говорили обо мне, и тем более, что брат Александр, занимавший в то время место председателя Уголовной Палаты в Симферополе, по неосторожности своей и возбуждаемый неблагонамеренными лицами, точно делал донесения в Сенат на разные беспорядки,  происходившие по его части в управлении Воронцова, коего он не щадил, и Воронцов, такой же легковерный, к тому же забывчивый, как полагать надобно, смешал в мыслях своих сношения свои с братом моим с теми, с теми в которых он со мною находился. Брат был переведен губернатором в Архангельск. В таком положении нельзя было и думать о примирении, коего ожидали в Петербурге в публике и в вышнем правлении.

На первое приглашение, сделанное Воронцову принять правление Грузии, он отказался, отзываясь старостью лет, но Государь вторично писал к нему своеручно и убеждал его от имени России не отказываться от этого дела. Согласие Воронцова было получено в Петербурге  за два дня до моего приезда. Никто не ожидал сего назначения, но оно произвело хорошее впечатление в общем мнении. Обходительность его в обращении, столь редкое явление и даже более неслыханное  в нынешнее время со стороны особ, занимающих высокие места, располагала всех в его пользу.

Все говорили, что назначение удачное и ожидали больших от него последствий. В этом мнении в особенности было все многочисленное сословие людей в столице, привыкших служить без трудов, любящих роскошь, праздность. В нем находили они себе сильного поборника, и множество молодых людей, тяготившихся заботами неразлучными с  строгим исполнением обязанностей, усматривали для себя в будущем выгодную и легкую службу в бесчисленном кругу праздных чиновников всякого звания, коими Воронцов любил окружать себя.

Слышны, однако же, также были отзывы людей благоразумных, не предвидевших больших успехов в делах Грузии и Кавказа, которые требуют более деятельности, опытности и знания, чем ожидать можно было от графа Воронцова, давно уже погрязшего в беспечной и безответственной жизни в пределах своего Новороссийского управления, которое он ограничил одной Одессой и южным берегом Крыма.

Но обе стороны ослеплялись пышным званием наместника, ему данным как будто все дело в том только и заключалось, как будто жителям Закавказского края не все равно было повиноваться главнокомандующему или наместнику, коего значения они даже не разумеют. Говорили, о каких-то неограниченных правах, данных Воронцову; но никто не умел объяснить их иначе, как разрешением жаловать амнистии, кресты и производить в чины до капитана.

Так применяют Петербуржские жители к своим понятиям мнения разнородных жителей отдаленных частей Империи. Какой горец не охотнее бы взял червонец, чем чин или крест, до коего ему дела нет? Как будто бы этими средствами можно было восстановить упадший дух в войсках, уже слишком разбалованных награждениями? Многого  ожидали от Воронцова и пышности в его образе жизни, в этом отношении, может быть, не ошиблись; но долго ли мог держаться сей призрак величия, который не достигает далее окружающих его жителей Тифлиса? Говорили о щедрости его, но кто воспользуется ею как не одни армяне, которые займут при нем должности переводчиков или наушников?

Сказывали даже, что он не будет щадить своих денег, предвидя от того пользу казны; но какой частью собственности  своей пожертвует он в сравнении того, что он по-пустому погубит из государственного казначейства? Он поддержит себя некоторое время расточительностью казны и потом оставит край избалованным, чиновников еще утвержденных в преображении обязанностями своими и в грабеже,  а непокорных горцев убежденных в нашем бессилии, нас  же сделает настоящими данниками завоеванной страны, как деньгами, так и людьми. Однако, после первых порывов удивления  сему назначения, стали одумываться.

В Петербурге говорили, что Государь поручал тайной полиции разведать мнение публики насчет сего назначения, и удивился, когда узнал, что многие осуждали оное и находили, что Воронцов, которого лета подходили к 70-ти и не соответствовали предстоящим ему трудам, уже слишком отвык от деятельной жизни. Общее мнение, во всяком случае, предпочитало ему Ермолова, а может быть и меня. Обо мне говорили даже в простом народе; на другой день приезда моего в Петербург, извозчики на биржах называли меня как избранного начальника.

Между тем произошла свадьба, для которой я приехал в Петербург, и обстоятельство сие доставило мне новые знакомства в кругу,  где я должен был находиться. Новые визиты, новые изъявления, и еще более гласности. Я не располагал оставаться далее в Петербурге после свадьбы, которая была 10-го Января, и хотел возвратиться домой, но был задержан некоторыми делами, которые не были еще закончены. Родные и знакомые меня просили остаться, по крайней мере, до приезда Воронцова, в том предположении, что назначение меня к нему в начальники штаба покрыло бы все недостатки его.

Генерал Гурко

На нем, говорили, останется представитель, а дело будет в моих руках, от чего ожидали блистательных успехов; но меня никак не заманивала мысль сия. Я мог легко  догадаться, что Воронцов никак не захочет иметь при себе деятельного человека, который бы докучал ему делами; да и мне самому нельзя было сделать что-либо полезное под гнетом праздного круга, в каждом из членов коего должен бы я искать благосклонности. Служба мне не свой брат.

Воронцов приехал около 15 числа Января. Дня через два виделся он с Государем, после заболел, поправился в здоровье и несколько раз опять был у Государя. У дома его всегда был большой съезд. Говорили, что он занимается изучением края, где ему доводилось начальствовать, для чего и назначены были Государем два молодые офицера, из коих один был, кажется, генерального штаба, а другой флигель-адъютант; оба они часто ездили по поручениям на Кавказ, и потому полагали их совершенно знакомыми с делами того края.

Первый приступ Воронцова к делу был основателен: без сомнения главная помеха у управлении Кавказом находилась в Петербурге.

В Петербурге много заботились о назначении к Воронцову начальника штаба. Ожидали, к кому он обратиться, полагали, что он изберет меня; но мне уже было известно, что он сего не сделает, и мне самому не хотелось бы принять сей должности. Самой неблагодарной из всех занимаемых мной в течение всей службы моей. Некоторое время носился слух, что призван будет из Киева Граббе, который так несчастливо кончил командование свое на линии; после стали говорить о Гурке, который только что возвратился с Кавказа, с намерением не возвращаться к прежней должности, в которой его преследовали постоянные неудачи.

Однако Гурко был у Государя, который долго с ним разговаривал и отпустил от себя с Александровской лентой. Сказывали, что Государю в особенности понравилось то, что Гурко не отзывался дурно о своем бывшем  начальнике – странная заслуга,  если сказание сие справедливо. Гурко уверял Государя, что несправедливы слухи об упадке духа в войсках. Что ему оставалось делать, как не хвалить тех, которых он погубил, которые его осмеяли и указывали на него как на виновника всех бедствий их постигших? Иначе погубил бы себя Гурко навсегда. 

Он имел довольно ловкости, чтобы не только никого не обвинять, но даже уверить, что дела им линии оставлены в блестящем виде; а вскоре стали говорить в Петербурге, что, в самом деле, все там идет к лучшему, что в мечетях упоминают нашу царскую фамилию, что снабжение Шамиля артиллерией  есть для него зло,  ибо пушки задерживали быстроту движения его; что Турецкий султан отказался помогать Абхазцам, опираясь на союз свой с Россией, что чеченцы просятся к нам поселится, и множество подобного вздора.

Брат Михаил, желавший знать что-нибудь повернее о происходящем, съездил к Орлову и, расхваливая достоинства Воронцова, т.е. барство, богатство,  представительность его и ласковое обхождение признавал, что всем сим обладает новый наместник вполне, и что влияние его в том крае тем сильнее будет, что он еще пользуется доверенностью Государя; но теперь продолжал он, остается  к довершению этого только одно: ума придать, кого к нему назначить в начальники штаба?

Орлов много смеялся сему обороту, он сам не находил Воронцова способным к занятию возложенной на него должности и удержал дальнейшие суждения свои, которые бы могли обнаружить его образ мыслей. Воронцов заведет там Английскую конституцию, продолжал Михаил, но Орлов не был согласен с сим мнением и говорил, что хотя Воронцов и выставлял себя снисходительным и либеральных в суждений, но что он в кругу управления своего был всегда завистлив к власти своей и любил показывать ее где только мог.

Брат при сем случае положительно дал заметить графу Орлову, что я никому из знати не делаю визитов. Что я не был и не буду ни у Михаила Павловича, ни у военного министра, и граф Орлов это одобрил, но почему одобрил, не знаю. Казалось мне, что он отклонил от меня все, что могло мне дать доступ к Государю.

Будущий граф Амурский

Наконец Гурко, ко всеобщему удивлению, назначили начальником штаба при Воронцове. Он выговорил себе при сем тоже содержание, которое получал на линии, и принял место, коего вероятно сам опасался, но вскоре после того назначил к себе помощником генерала Норденстама, человека, говорят  бойкого и способного. Затем пошли толки о других назначениях. Нужен был новый дежурный генерал; Бибикову поручено было разведать. Захочет ли место сие  принять мой племянник Н.Н. Муравьев.

Брат Михаил, узнав о том, предложил сие Муравьеву, который прибежал ко мне спасаться, жалуясь на привязчивость брата, ибо он не хотел и слышать о сем  назначении, сделано было семейное совещание. И я согласился с мнением Н. Н., что ему не следовало принимать этого назначения и соваться со своей деятельностью в круг людей праздных и бестолковых, которые его требованиями по службе, труды его присвоят себе, а неудачи отнесут к нему. Но, дабы не отвергнуть совместного служения с Воронцовым, я советовал ему принять звание по особым поручениям.

Если б то было приятно Воронцову, ибо в этом звании он мог бы вести такую же беззаботную жизнь, как начальники его, не принимая на себя должности с ответственностью. Н.Н. и того не хотел. Имея достаточные причины  в дурном приеме, сделанном ему Воронцовым. Не выждав окончания своего годового отпуска, взятого им на излечение раны, он явился в Петербург к военному министру, который принял его не только сухо, но даже грубо, сказав, что нельзя же все в отпуске жить, тогда как Н.Н. сам просил заняться до истечения срока.

Чернышев спросил. Готов ли он опять на Кавказ ехать? И на утвердительный ответ велел  ему явиться к Воронцову. Воронцов принял его по обыкновению вежливо и сказал, что будет очень рад, если Бог приведет их служить вместе. Пустой отзыв этот показал Н.Н., что ему нечего было искать у Воронцова, и потому он не принял звания дежурного генерала, в коем бы он был жертвой. В последствии времени, когда Воронцов уже выехал из Петербурга Военный министр спрашивал его письменно, желает ли он иметь Муравьева на службе, Воронцов, получив сию бумагу еще в Одессе, отвечал на сие не прежде как из Тифлиса, отзываясь, что он согласен принять его на испытание назначая ему временно управление Имеретинским и Мингрельским уездами.

Испытывать человека уже испытанного и известного своими заслугами и достоинствами явно обнаруживало отвращение Воронцова от сего генерала, и Муравьев, взяв продолжение отпуска поехал лечиться за границу. Как бы нарочно отклоняли от Кавказа людей, могущих там принести существенную пользу. А Воронцов окружил себя толпой тунеядцев, всегда наполняющих вредный для службы и отяготительный для правительства многолюдный двор его.

К нему пристала в Петербурге вся праздная знать гвардейских офицеров с домогательствами на место адъютантов, так что он сам не знал, кого ему выбрать и, говорят, послал список кандидатов к великому князю, который ему аттестовал каждого по служебным занятиям и, слышно не в пользу их. Многих назначили. Многие и после поступили к обременению войск и казны.

Между посетителями  познакомился я с генерал-майором Фрейтагом. Человек, который служил с отличием  на Кавказе, где он в последнее время тревог и неудач выручил Гурку и разбитые отряды наши, прогнав с горстью войск осаждавших крепость Лезгин. Фрейтаг мне понравился. Открытый вид его, прямое и вместе почтительное обхождение располагали в его пользу. Он не опасался явиться ко мне с объяснением насчет Кавказских дел, и  поступок этот делает,  конечно, ему честь.

Не смотря на заслуги Фрейтага, едва ли оценил его вполне, однако  его назначили начальником дивизии, не взирая, на то, что многие генералы были старее его в чине. И к сему были побуждены желанием удержать его на Кавказе; ибо и он, как и многие другие, выехали с Кавказа с тем, чтобы туда более не возвращаться. Государь его, однако же, не принимал в кабинете, и даже не скоро по приезду удалось Фрейтагу представиться у развода. Убеждались, что звание царского наместника, возложенное на Воронцова, было достаточно для покорения всего Кавказа.

8

Генерал Анреп

Генерал-адъютант Анреп, знакомый мне в Польской войне, пожелал также видеться со мной и несколько раз приезжал ко мне, не заставая меня дома. По настойчивости, с коей он приступил, дабы склонить меня к вступлению в службу, я мог подумать, что он имел от кого-либо поручение уговорить меня, но как бы то ни было, приступ его не показывал человека ловкого.

И в самом деле, Анреп  сам сознался мне, что он не признает в себе ни дара слова, ни дара убеждения, но ручается за искренность и прямоту своих действий, основанных единственно на чувствах уважения ко мне и желании видеть успех в делах Кавказа. Так как он там служил несколько времени, то он рассказал мне некоторые подробности о случившемся с ним в той стране и сделанных им наблюдениях.

Мне не нравилось, что он осуждал правление Ермолова, говоря, что  нынешние запутанности имеют первоначальную причину свою, в поступках, распоряжениях и жестокостях  Алексея Петровича, который так напугал горцев, что они до сих пор упоминают о нем в песнях своих со страхом. Глупое суждение сие,  появившееся в публике после первых неудач Паскевича, давно уже было осмеяно и отвергнуто.

Велики же были неустройства, производимые Ермоловым, при коем все повиновалось одному слову его, когда и 20 лет после него, при всех переменах начальников, при ужасных расходах людей, денег и награждений, не могли удержать того, что Ермолов удерживал с горстью людей; и грабили жителей, казнили и вешали их, и осыпали золотом и чинами, и писали реляции о торжественных победах, а все дело шло назад и, наконец, еще надобно было сбросить последствия глупости и корыстолюбия на заслуженного человека, по зависти к его достоинствам!

Я уверял Анрепа, что в сем случае надобно было умеючи различать уважение, которое имели к Ермолову от страха, которым приемники его хотели воевать, потому что не находили в себе того, что нужно было, дабы держать людей в повиновении чувством уважения к лицу их. Но что и страха сего не умели поселить при огромных средствах, коими они обладали, а потому и не нашли другого способа для оправдания своего малодушия как сложить вину на того, кого прошедшие успехи обнаруживали их неуменье.

Воронцов предлагал Анрепу принять командование  линией; но тот отказался, признавая себя неспособным к такому сложному и обширному управлению и отказывался от оного за ранами, от коих он страдал. Тогда Воронцов просил Анрепа назвать ему кого-нибудь могущего занять сие место. Так мне, по крайней мере, рассказывал сие Анреп, которому я готов  верить; ибо считаю его истинно честным человеком, не способным на ложь.

Анреп назвал меня, но заметил, что Воронцов имеет на меня неудовольствие и потому, при объяснении сим со мною, спросил меня, нет ли между нами какого-либо неудовольствия  и правда ли, что я на него писал какие-то донесения. Он очень удивился, когда узнал, что я никогда ничего не писал против Воронцова и что все сие произошло от сплетен, коих настоящую причину я ему, однако же, объяснить не мог.

Видя нерасположение ко мне Воронцова, Анреп оставил на время настояния свои; но когда они перебрали весь список генеральский, и не нашли никого для занятия места начальника линии, то Воронцов вторично просил его назвать кого либо. Анреп опять указал на меня; тогда Воронцов отвечал ему, что я могу искать сего назначения через военного министра и что он примет меня,  если Государь меня назначит.

Ответ этот обрадовал Анрепа, который надеялся склонить меня к примирению с Воронцовым и к ходатайству собственно о себе; ибо  он увидавшись где-то на балу с Чернышевым желал со мной видеться и сказывал ему:  «Вот Муравьев был у Орлова, а со мной знаться не хочет. Что он ко мне не заедет?» Поэтому Анреп убедительно просил меня не упускать предстоящего мне пути снова поступить на службу и съездить к Чернышеву.

Я уверил Анрепа, что ничего не имею против Воронцова, а напротив того уважаю в нем много хороших достоинств; что не имею даже причины полагать настоящим образом, чтоб он мне когда либо повредить по службе; но что искать службы под командой его, когда он так дурно разумел меня и как бы избегал встречи со мной на службе, я не мог и ни за что не буду.

Что же касалось до посещения военного министра, то после слышанного мной, я считал обязанностью сделать ему из вежливости визит. Анреп, как будто предвидя намерение мое соблюсти сию вежливость, объяснил мне, в какой именно час можно было застать его дома и убеждал меня даже ехать в Военное Министерство, чтобы явиться к Чернышеву, если б я его дома не нашел; но сие нашел я уже совсем лишним и неуместным и сказал, что решительно не поеду искать министра в присутствии, потому что не имею никакого дела до него, кроме отдания почтения, что обыкновенно делается на дому.

Объяснения Анрепа и убеждения продолжались несколько дней. Я был и у него, познакомился с женой его, сестрой Будберга; женщина показалась мне умной. Он и при ней стал меня упрашивать; но она, взглянув в причины мои, согласилась с моим мнением, вопреки доводам мужа своего, которые она опровергала.

В сих разговорах моих, коих продолжительность становилась мне в тягость, не могло укрыться, что, без всякой злобы или неудовольствия на Воронцова, главная причина нежелания моего служить с ним заключалась в том, что я не хотел погрязнуть в толпе пустых людей его окружающих, от действий коих нельзя было ожидать никакого добра для успеха дел на Кавказе. И хотя я не выразился с презрением или обидой на чей-либо счет, но всякий мог видеть, что я избегал столкновения с кругом, коего привычки и понятия не соответствовали моим. Лестны были для меня убеждения Анрепа, но еще приятнее было, когда он меня оставлял в покое. Не те пути, не те люди, не мое место!

Так как я собирался скоро выехать из Петербурга, то счел нужным сделать прощальный визит к Орлову, хотя он мне не отдал первого, а только велел через брата Михаила извинится, что не был у меня. Конечно, и времени у него могло не доставать на сие, но я более полагаю,  что Орлов считал неуместным посетить человек, находящегося как бы  в опале. У них свои порядки, свой образ мыслей, без сомнения, и я ведь не из дружбы ездил к Орлову.

«Я приехал к вам проститься, сказал я. Еду домой, окончив здесь дела свои, благодарить вас за участие и засвидетельствовать свое почтение». - «Мне приятно с тобой видеться», сказал Орлов.

Я передал слово в слово Государю все слышанное от тебя в последний раз. Государь все выслушал с удовольствием и спросил о здоровье твоем. ( Не понимаю, что они так заботились о моем здоровье, но тут что-нибудь кроется особенного).

- Что ж ты в службу вступишь? Спросил он.

- Я вам на последнем свидании объяснил причины, препятствующие мне  к вступлению в службу, к которой я, впрочем, готов.

- Да ведь тебя просить не будут, прервал меня Орлов. Этого не ожидай.

- Знаю, что просить не будут, отвечал я, но выслушайте меня. Могу ли я благоразумно снова переломить нынешний род жизни моей и приняться за службу, в которую быть может, примут меня без расположения, без доверенности?  Ведь я затем и оставил службу, что лишился доверенности царской; а с тех пор мне не случалось от кого-либо слышать или видеть, что Государь переменил расположение свое ко мне, и опять стал ко мне по прежнему милостив.

Я не требую и не вправе требовать приглашения. Все это я вам сказывал при последнем свидании нашем, но теперь я возвращаюсь в деревню и не хотел бы выехать отсюда, не передав вам двух обстоятельств, которые тяготят меня с давнего времени и которые я надеялся лично объяснить Государю в проезде его через Воронеж, куда  он к несчастию моему не приезжал со времени отставки моей.  Теперь, не имея более надежды лично представиться Его Величеству, я вам передам свою исповедь, предоставляя вам поступать с нею как заблагорассудится. Доведите ее до сведения Государя, если можно, если хотите, и я буду покойнее.

- Что такое? - спросил Орлов, вслушиваясь со вниманием.

- Первое то, отвечал я, что когда вы меня при последнем свидании упрекнули в том, что я вышел в отставку, то вы не знали настоящих причин, побудивших меня к этому. Можно и должно перенести гнев своего Государя, он судья; но не должно и невозможно служить, коль скоро видишь себя без оправдания оклеветанным, коль скоро впал в подозрение. Тут и служба становится бесполезной.

Когда меня Государь позвал после смотра в Николаев в свой кабинет и выговаривал мне найденное им дурное состояние виденных войск, я относил к несчастью неудачу свою и гнев его Величества переносил с терпением, мысля о том, как бы впредь избежать сего. Когда Государь сказал мне, что он осрамит меня перед всей армией, не взирая, на звание мое генерал-адъютанта, наконец, что покажет мне, что он мой Государь, я увидел, что верность моя престолу и лицу его оклеветана и что мне нельзя было долее служить. Не чувствуя за собою никакой вины не только в делах, но и в помышлениях такого рода, я тогда же, будучи еще в присутствии Его Величества, принял твердое намерение оставить службу.

- Я никогда ничего подобного не слыхал, прервал мою речь Орлов, - чтобы тебя когда-либо подозревали в неверности престолу, ничего подобного не слыхал.

- И мне тоже, продолжал я, никогда не приходила мысль, чтобы меня могли в том подозревать. Когда лишили меня командования корпусом, я еще три месяца выждал в Киеве, занимаясь в своей счетной комиссии бухгалтерией, как всякой другой обязанностью совестливо. Оставаясь с принятым мной намерением оставить службу, я решил выждать до последнего возможного времени, т.е. до того,  когда уже не принимают прошений в отставку, дабы самого не упрекнуть себя в опрометчивости или против кичливости против Государя моего, но когда я увидел, что нет мне никакого отзыва, ни назначения что я мог и вечно просидеть со своей счетной комиссией. Я дождался последнего срока и подал прошение в отставку, которую и вскоре я получил. Сами судите, как мне было бы иначе поступить, и мог ли я оставаться на службе с пятном подозрения Его Величества? - Я ничего об этом не знал, повторил Орлов.

- Нельзя было вам этого и знать, отвечал я, ибо в надежде как я вам уже сказал, видеться когда-либо с государем, я никому не передавал слов, слышанных мной от него наедине, но теперь когда уже кончились надежды мои представиться Его Величеству, когда уже прошло тому около 8 лет, я вам передаю сии речи Государя, служащие оправданием моему поступку, в коем вы бы верно не обвинили меня, если бы знали настоящие причины тому.

Орлов ни словом не опровергнул моего мнения и, сожалея о случившемся, сказал, что всему этому причиной***, не передавшая мне  приветливых слов, сказанным ей Государем на мой счет на бале в Москве. По возвращении его из Грузии.  Это было сказано с видом досады на*** и как бы с признанием в поступках ее дурного умысла.

- Ведь, не правда ли,  продолжал Орлов, что  ты не подавал бы в отставку, если бы она тебя тогда уведомила о словах Государя?

- Думаю, что не подал бы, отвечал я, коль скоро бы увидел, что Государь ко мне по прежнему стал милостив и устранил всякое подозрение, но не надобно в этом случае винить и***, более как бы в забывчивости, она от природы рассеяна и без всякого  дурного умысла, просто забыла написать мне о слышанном ею.

После маленькой расстановки я продолжал: «Вы выслушали мое оправдание, теперь выслушайте мое обвинение. Когда я подал прошение, я был генерал-адъютантом Его Величества.  Не следовало мне подавать в отставку не предупредив  предварительно о том Государя».

- Да, прервал меня Орлов, это не должно было никаким образом делать, да на это есть и закон, сказал он мне, отыскивая какую-то бумагу, которую он хотел мне показать, да не нашел.

- Ты бы мне написал о своем намерении.

- Может быть, да вероятно и есть закон, отвечал я, да на что тут закон? Я бы должен был просить дозволения идти в отставку через графа Бенкендорфа, но, не исполнив сего, нарушил самые обыкновенные правила вежливости, коими каждый адъютант обязан к своему генералу, не только к лицу Государя, который прежде ко мне был милостив и коему я обязан был благодарностью. В этом сознаюсь виноватым, не скрываю вины своей и желал бы, чтоб Государь знал о моей сознательности, но вина произошла не от умысла, не от запальчивости или кичливости, просто потемнение.

Ну и в голову не пришло, а с тех пор не было случая для меня объяснить сие Государю, потому я передаю вам исповедь свою. Никто кроме вас ее не получал от меня, вам вручаю  сии два обстоятельства, что хотите из сего делайте, я же ничего не ищу и искать не буду, поеду назад в свою глушь, но желаю,  чтобы с меня снят был гнет царского гнева, на мне лежащий. Я всегда был предан Его Величеству и всегда буду готов на службу. Коль скоро увижу знак, что могу опять пользоваться его доверенностью, а без того служить не располагаю.

Орлов казался, как бы тронут моим объяснением, все слушал с вниманием, не прерывал меня, не противоречил образу мыслей моих и опять сказал, что передаст Государю в точности.

- Не подумайте, сказал я, чтобы это я вам говорил из каких-либо видов честолюбия. Чтобы я домогался опять звания генерал-адъютанта, если б я какими-нибудь обстоятельствами поступил на службу, совсем нет. Если я буду на службе, то с тем единственно видом, чтобы служить Государю, и без звания сего, коего я могу быть удостоен, если заслужу его, и не иметь его - мне это все равно, лишь бы пользоваться его доверенностью; единое средство служить с пользой и честью.

Я говорил с жаром и почти  слово в слово как здесь написано. Что Орлов думал, Бог его знает; говорил я конечно в духе, как объясняются царедворцы, но Орлов конечно из всего сонмища их способнее пробудиться от одеревенения в коем они многими годами усовершенствуются, и хотя на минуту перенестись к понятиям и помышлениям ближе к человеческим чувствам. Он  опять с дружбой повторил мне, что все это передаст верно Государю.

- Теперь я вам все сказал, что у меня на душе было, продолжал я тише и обыкновенным голосом своим. Прощайте, граф Алексей Федорович, мне здесь больше нечего делать в Петербурге, прошу вас не забывать меня; я вам одному только доверил и вас одного посвятил, ни у кого не был, и у Михаила Павловича не был, только хочу побывать перед отъездом у военного министра из одной вежливости, потому что он желал меня видеть.

- Хорошо сделал, что ни у кого не был, сказал мне Орлов, - и не следует быть у Михаила Павловича, не видавши Государя, а к  Чернышеву почему же не заехать - можно.

Орлов ехал к Государю, я его оставил и навестил Муравьева, коему рассказал свой разговор. Меня так встревожило объяснение с Орловым. Что по приезду к Муравьеву у меня голова закружилась, и мне надобно было отдохнуть, чтобы с силами собраться.

Село Подоляны, 10 июля 1845

Сим еще не кончились испытания, которые мне надобно было пройти в Петербурге.

Перед отъездом моим из деревни управляющий мой подполковник Кирилов, давно служивший при мне,  просил меня об определении  8-летнего сына его в Артиллерийское училище. Желая сделать приятное старому сослуживцу моему, я думал как бы приступить к сему делу. Надо было добраться до князя Ильи Андреевича Долгорукого, занимающего место начальника штаба по артиллерии при великом князе. Хотя он и был знаком мне, но я предпочел обратиться к сестре его графине Бержинской, с коей связь моя была короче. Бержинская взялась за дело и вскоре прислала мне ответ с братом своим князем Владимиром Алексеевичем, что, нет положения, принимать в Артиллерийское  Училище воспитанников прежде 14-летнего возраста.

Князь Владимир Алексеевич служил прежде адъютантом у Чернышева и находился при мне во время маневров 1835 года, когда я командовал против Государя, ныне он был подполковником и занимал какое-то место в  Военном Министерстве, человек умный, как и весь род Долгоруких. Я сказал тут же князю Владимиру, что ответ этот для меня неудовлетворителен, что мне известны правила, но по коим нельзя было принимать  в Артиллерийское Училище прежде  14 лет,  но что я желал записать его в кандидаты, и дело снова началось через князя Илью Андреевича, который доложил о сем Великому Князю.

Странно что Великий князь не знал о том, что я в Петербурге находился уже две недели, по крайней мере так мне было передано сперва князем Владимиром, а потом и князем Ильей. Владимир раза три приезжал ко мне, не заставая меня дома; приезжал и князь Илья, который оставил мне записку с извещением. Что можно принять кандидатом и что он имеет что-то  передать мне от Великого Князя. Вскоре после прочтения сей записки, приезжал ко мне князь Владимир и сказал, что брат его имеет какие-то важные вещи сообщить мне от Михаила Павловича. Я поехал к князю Илье, который сказал мне, что Великий Князь удивился, когда узнал, что я в городе, и сомневался,  точно ли это я. Когда же узнал о моей просьбе, то велел без замедления исполнить ее.

- Как жаль только, сказал он, что мальчика этого нельзя тотчас же записать воспитанником в училище, по несовершеннолетию его. Да мы вот что сделаем: отдадим его до достижения возраста пенсионером к одному из офицеров училища, где он приготовится к экзамену и в  свое время поступит в комплекте. Я напомнил, продолжал князь Илья, Его Высочеству, что сего нельзя сделать как с платою 2400 в год, разве Михаил Павлович примет расход сей на себя. Он вспомнил это, приостановился и приказал зачислить Кирилова кандидатом, с душевным участием спрашивал, зачем вы приехали в Петербург, много говорил о вас, о разных предположениях касательно вас, но о том же не смею вам говорить в подробности. Вы, я думаю, повидаетесь с Великим  Князем: он вас так любит и всегда готов сделать вам приятное.

- Я бы очень желал с ним видеться, отвечал я, но не знаю, имею ли я на это право, не представившись государю.

- Отчего же нет? Это дело совсем стороннее, отвечал князь Илья.

- Мне так сказали и советовали.

- Кто мог вам это присоветовать. Не верьте.

- Советовал человек знающий.

- Кто? Скажите, сделайте милость.

- Не могу сказать, но не посмотрю на советы, ибо желаю лично благодарить Его Высочество  за расположение его ко мне, это призыв сердца, а там, чтобы ни случилось мне все равно.

Как ни домогался князь Илья узнать, кто мне дал такой совет. Но я не обнаружил речей графа Орлова, и князь Илья взялся устроить свидание с Михаилом Павловичем, которое по всем вероятностям, должно было быть частное.

Я в другой раз виделся с князем Ильей. Который объяснился с Михаилом Павловичем и с большой радостью объявил мне, что Великий Князь просит меня к себе на другой день приехать; в котором же часу, уведомил меня через князя  Владимира, при чем он опять повторил мне. Что его высочество лично говорил мне о предположительных назначениях для меня, но о каких  не смел он мне сказать, как бы вызывая мое любопытство, но я воздержался от всякого спроса, и потому не знал, в чем могли состоять сии предложения. А думалось мне, либо 6-й корпус, стоявший в Москве, о коем слух носился, что он поступит в команду Михаила Павловича, либо гренадерский корпус, потому что находили Набокова слишком старым, либо начальником штаба при Великом князе.

- Отчего, говорил Михаил Павлович (по словам князя Долгорукова) нельзя Муравьеву у меня быть?  Я его знаю, люблю его и как частный человек, разве я не в праве принимать кого хочу?

По сим словам я мог надеяться, что буду принят частным образом; но на другой день рано по утру приехал ко мне князь Владимир с известием, что Великий князь меня примет в общей зале, где принимает гвардейских генералов, в половине 12 часа,  и что все так устроено. Чтоб мне как можно менее дожидаться.

Это было для меня неприятно. Я тотчас же  послал Князя Владимира к Илье просить его, чтобы прием был частный, так как я не по службе приехал в Петербург. Князь Владимир находил в этом затруднение, но по убедительной просьбе моей отправился к брату своему и воротился в 11 часов. Говоря, что он не мог долго добраться до князя Ильи, и что наконец увидевшись с ним, узнал, что сего никак нельзя было переменить; но что Илья позаботился, дабы в приемной было,  как можно менее посторонних особ. Делать было нечего. Я видел, что свидание с Великим Князем было кем-нибудь воспрещено или предупреждено, дабы избежать сплетен, которые могли бы от того возродиться.

Я стал одеваться и в это время ко мне явился генерал-лейтенант Клюке, приехавший из Грузии, который также сбирался к Великому Князю. Клюке, также как и другие выехал из Дагестана, чтобы туда более не возвращаться, но был назначен дивизионным начальником, и тем удержали его на Кавказе, где он теперь снова находится.

К половине 12 часа я приехал во дворец Михаила Павловича, и около часа ожидал его, в шитом мундире, белых панталонах, ленте,  эполете и шарфе. Тут находилось человек 20 гвардейских генералов и адъютантов. Знакомых было уже мало. Но все посматривали на меня и перешептывались. Когда обнюхались и узнали меня, то некоторые стали подходить ко мне и напоминать, что когда-то имели честь видеть меня или служить под моим начальством,  все с участием  и уважением.

Между прочим, подошел ко мне  и командир Семеновского полка генерал-майор Липранди, которого я в Польскую войну однажды отстранил от командуемого им Кременчугского пехотного полка за неточное выполнение отданного приказания.  Я имел полное право думать, что человек этот питает на меня вечную злобу, но, напротив того,  был тронут его приветствием  (по выходу от Великого Князя я немедленно поехал к нему, как бы в заглажение своего прежнего поступка, но не застал его дома и на другой день нашел у себя завезенную им карточку).

Через час повели меня в другую комнату, где возле одной стены стояли дежурные по разным управлениям Его Высочества с рапортами и к другой стали представляющиеся генералы, т.е. Клюке, Фрейтаг, Пасхин (тоже служивший под моим начальством) и я. Долго мы спорили с Клюке  о месте, которое он не захотел занять выше меня, но наконец я  установил трех служащих генералов выше  себя и стал последним к самому тому времени, как Великий Князь вошел в комнату.

Не обращая внимания на нас, он подошел к дежурным, принял от них рапорты и потом обратился к Клюке, как бы, не глядя на меня, хотя я и заметил, что он глаза поворачивал в мою сторону, не переменяя положения головы. От дежурных он подошел к Клюке, все, как бы не замечая меня, и спросил, где он прежде служил.

- В Австрийской армии.

- В каком полку?

- Бианки.

- Хороший полк. Потом стоя лицом к Клюке. Он спросил меня, знаю ли я его?

- Был у меня в полку капитаном, отвечал я. После этого Михаил Павлович подошел ко мне и спросил, отчего у меня усы седые.

- 51 год. Отвечал я.

- Отчего же у Клюке не седые?

- У него волосы на голове седые, отвечал я  и тут же  переменив речь, благодарил Великого Князя за определение Кирилова сына кандидатом в Артиллерийское училище. Не за что, сказал он. Мне жаль, что не мог его прямо зачислить воспитанником, но на это есть правила, которых нарушать нельзя.

- Доволен и той милостью, которую вы оказали мне.

- Видел ли ты проездом через Москву Алексея Петровича? Спросил Великий Князь.

- Каждый день с ним виделся, отвечал я.

- Вот человек удивительный, продолжал Михаил Павлович, ему под 70 лет, а сохранил  всю свежесть головы и память, какую за 20 лет тому назад имел.

Сим спросом хотел он явно показать в чью сторону клонились его мнения в тогдашних обстоятельствах и в прижимчивом приеме  мне сделанном, в котором его стесняли придворные интриги.

- Я воспитывал его детей в Артиллерийском Училище, один из них был большой шалун, да я его по своему исправил, сказал он шутя и показывая знак рукой.

- Доброе дело Ваше высочество, пользовать молодых людей, отвечал я. Потом он спросил о здоровье моем (которое так много всех занимало) и прибавил: « Не правда ли, однако же, что от деревенской и покойной жизни как бы опускаешься?»

- Я себя чувствую здоровым, отвечал я.

Сим кончилась аудиенция моя у Михаила Павловича, который как видно было, хотел, но не мог объясниться со мной наедине. Вышедши от него, я хотел представиться Великой Княгине, но и тут поставлена была мне преграда. Красный камер-лакей как бы выжидал меня и спросил, что мне угодно?  Когда же я у него спросил, куда же идти к Великой Княгине, то он отвечал, что Ее Высочество не изволит принимать прежде Воскресенья,  и что если мне угодно ей представиться, то должно прежде записаться у ее гофмейстерины. Так как я сбирался выехать в Воскресенье, то и не счел нужным сего делать,  в особенности, когда видел затруднения, противопоставленные мне, конечно, нежеланием Великой Княгини, которая меня всегда отличала в своих приемах.

На другой день после сего, брат ездил к графу Орлову, чтобы объяснить ему причины, побудившие меня посетить Великого Князя, вопреки предпринятого мною намерения ни у кого не быть. Орлов уже знал, что я был у Его Высочества, вероятно он и прежде знал, что я зван к Великому Князю. Он тотчас сказал брату Михаилу: «А брат твой был у Михаила Павловича?»

- Был, отвечал Михаил; это случилось совсем неожиданно: брат хотел определить сына одно из своих сослуживцев и был приглашен Михаилом Павловичем к себе, но свидание их было не частное, а публичное, прибавил брат Михаила в успокоение Орлова.

- Да зачем же он ко мне  не обратился? Сказал Орлов. Я бы определил молодого человека, куда бы он захотел. Так как его назначили в Артиллерийское Училище и что часть сия исключительно зависит от Михаила Павловича, то брат и обратился к нему, сказал Михаил.

- Это так, отвечал Орлов. Я все пересказал Государю, продолжал он, что слышал от брата твоего, но что Государь на это сказал,  Орлов не объяснил. Поручив только Михаилу сказать мне, что наследник меня очень любит, давая сим понять, что не Государевым пользуюсь я расположением. За сим Орлов поручил Михаилу пожелать мне доброго пути и уверил меня в своей всегдашней готовности в пользу мою.

Так ли это было кто поверит? Передал ли Орлов слова Государю, никто не узнает, что Государь на то сказал, также остается в неизвестности и самая искренность Орлова кажется мне подвержена сомнению, по всем действиям его можно думать, что он не забыл и никогда не забудет поездки моей в Египет и похода в Турцию, коих все почести отнесены  были к одному лицу, но слава народная осталась на моей стороне.

После сего я еще отвез визитную карточку к военному министру, избрав на то время, в которое я был уверен не застать его дома, ибо не хотел видеть его. Анреп спрашивал меня, был ли я у военного министра, что, по-видимому, его много занимало: он после спросил министра, знает ли он, что я к нему заезжал, но Чернышев ему утвердительно сказал ему, что я не был у него.

Во время пребывания моего в Петербурге, я два раз заезжал к Петру Михайловичу Волконскому, которого мне очень хотелось видеть по давнишнему служению моему под его начальством. Добрый и хороший человек этот всегда принимал во мне участие, но я не заставал его дома.

В разговорах моих с князем Владимиром Долгоруким коснулись мы однажды положения моего. Он с доброжелательством решился мне однажды сказать, что полагает причину нерасположения ко мне Государя во всеобщем участии, которое во мне принимали.

- Что же мне делать, сказал я. Вот уже 8-й год как я живу безвыездно в деревне и никому не показываюсь, приехал сюда однажды по семейным надобностям и  не могу не принимать  дружески родных своих и старых сослуживцев.

Князь Владимир Долгорукий также сказал мне, что Государь никогда не имел намерения назначить Герштенцвейга главнокомандующим в Грузии, и что за ним посылали в поселения  с намерением дать ему 51 корпус, коего командир Лидерс был болен; что Герштенцвейг  ездил к государю в Гатчину, и когда Государь увидел, что он человек больной, то тотчас отпустил его без всякого предложения.

Между посетителями моими часто навещали меня капитан первого ранга Лутковский, занимающий должность старого дядьки при Великом  Князе Константине Николаевиче, человек мне давно знакомый и преданный, он занимал при мне должность штабс-офицера на Босфоре. Не имею сомнения, что, по сближению  его с царской фамилией,  ему часто доводилось говорить обо мне с членами оной, а может быть, и с самим Государем. Не желая поставить его в затруднительное положение, я никогда не спрашивал его о том, что он знал по моим отношениям с двором, но он уверял, что Константин Николаевич, равно, как и наследник, предупреждены в мою пользу.

Я не упустил однако же случая рассказать кому только можно было последний разговор  мой с графом Орловым, дабы не переиначили речей и действий моих в Петербурге, что легко могло произойти от людей, всего менее дорожащих правдой и коим самая грубая ложь обратилась в привычку.

Сказывали мне в Петербурге, что Наследник несколько раз представлял Государю о необходимости послать меня в Грузию и что Государь, вышедши однажды из терпения, отвечал ему, что он еще раз обо мне заикнется, то он его самого пошлет в Грузию.

Довольно странно так же, что фельдмаршал Паскевич стал находить меня одного только способным к исправлению дел на Кавказе. Известие сие было доставлено в Петербург бывшим адъютантом фельдмаршала Болховским, недавно приехавшим из Варшавы. В какой степени верно известие сие,  как и сказание о разговоре наследника с Государем, того не знаю.

Мне остается, наконец, еще упомянуть о посещении  мне сделанном генерального штаба подполковником Иваниным, которого я едва знал. На смотру под белой Церковью в 1835 году он был подпоручиком артиллерии и, будучи прикомандирован к генеральному штабу, находился на маневрах при мне. Когда я занимал место начальника главного штаба при Государе. Государь мне велел послать приказание свое генералу Кайсарову. В передаче ли утратили настоящий смысл приказания, Иванин ли дурно понял оное, или Кайсаров не так сделал, как надобно было, только Государь остался недоволен исполнением. Кайсарову тогда жестоко досталось, но помнится мне, что и Иванин был Арестован.

Затем Иванин был переведен в Оренбургский корпус, как он мне ныне говорил, по собственному своему желанию, был переведен в генеральный штаб и  находился в здании обер-квартрмейстера при  Перовском во время несчастной экспедиции его в Хиву. Ныне Иванин, коего я имени не помнил и которого в лицо не знаю, явился ко мне с извинениями в неудовольствии, которое я, может быть, тогда получил через него.

В чем он себя находил невинно виноватым, и желал оправдаться; но этот приступ служил только предлогом, чтобы познакомиться со мной. В том предположении, что сведения об экспедиции Перовскаго могли меня занимать, Иванин предложил передать мне все, что он знал по сему делу. Без сомнения, я охотно принял его предложение, и он с картой и запиской в руках сообщил мне все подробности сего неудачного поиска.

Охотно бы остался я еще несколько времени в Петербурге, где я приятно проводил время, но дела мне там более никакого не оставалось; между тем я спешил возвратиться домой. Да и в Москве мне предстояли занятия по делам опеки и пр., хотя скучные, но неизбежные, а потому не откладывал я выезда своего.

Около 22 Января отправился я из Петербурга в Москву. Мне было время надуматься дорогою о многоразличных встречах, случившихся со мною в кратковременное пребывание мое в столице; но до сих пор не могу еще сделать правильно и утвердительно заключения  о моем положении относительно к Государю и всему двору.

Кажется, однако же, что я не пользуюсь его расположением, и что он не прощает мне того, что был виновен передо мной. Не менее того думаю, что если бы между нами был посредник не граф Орлов, а человек более доброжелательный, то дело могло бы уладиться; но оно и ныне уладилось, если бы тут не случилось назначение графа Воронцова, которого Государь считал  себя обязанным  уважать, коль скоро он его назвал своим наместником на Кавказе, что он сделал,  однако же без убеждения в достоинствах его, но от затруднений, которые он встречал в избрании человека ни сие место, тогда, как он не хотел обратиться к тем, которых, может быть и считал способными к сему делу.

Прочие члены царской фамилии ко мне благоволят, как и общее мнение в мою пользу, но при всем том карьера моя похожа на конченную, ибо сие самое мнение, столь выгодно отзывающееся в мою пользу, теперь причиной неблаговоления ко мне Государя.

Что же касается собственно до меня, то я никогда не буду в состоянии забыть того дружелюбного и лестного приема, который я встретил в Петербурге, которого я не ожидал, и  не полагал, чтобы чем-либо заслужить его, в сем отношении вечно останутся в памяти моей эти три недели, проведенные мной в кругу родных и друзей моих. Многим тяжким думам и огорчениям нашел я вознаграждение в сей поездке. Она была необходима для меня, как разъяснения моего,  положение в политическом быту моем.

9

Жизнь в отставке (1845-1848)

16 июля 1845, Село Подоляны

По приезду в Москву мне предстояли занятия самые скучные с управляющими вверенных управлению моих имений, с приказными и ходатаями по делам. Чувствительным был для меня переход от льготной жизни к сим занятиям, тем более, что я спешил возвратиться домой. Но и тут не миновали меня расспросы о делах Кавказа, и также посещали меня некоторые из старых сослуживцев моих, находившихся в Москве. В Москве были уверены, что меня назначили начальником штаба к Воронцову, и удивились, когда я возвратился без сего звания.

Я поспешил к  А.П. Ермолову, с коим мне только и было приятно проводить время, и рассказал ему все, что видел и слышал в Петербурге. Я не мог оттуда писать ему, как он сего желал; ибо, увидевшись с Закревским у Палена, не нашел его в том расположении, чтобы он взял на себя пересылку к Ермолову писем моих; да притом мне и времени не было писать.

Я проводил у Алексея Петровича ночи в чтении моих записок о поездке в Египет и поход в Турцию, и тут имел еще более случай заметить, что старость наложила на него начало разрушения. Он сам желал видеть записки сии, читал и слушал их с удовольствием; но внимание его истощалось, и он часто прерывал чтение разговорами, а когда сам брал книгу, хорошо написанную, то с трудом разбирал ее, выговаривая совсем другие слова вместо написанных.

По приезду моему в Москву я немедленно послал к Головину письмо, которое к нему имел от Н.Н. Муравьева, описавшего ему вкратце наши Петербургские происшествия. Головин известен своею рассеянностью. Он немедленно приехал ко мне и, всматриваясь в меня, удивлялся, что не видит своего племянника; наконец, узнал меня с сознанием своей рассеянности. Мог же Головин себе вообразить, что племянник писал к нему длинное письмо из Москвы в Москву, и ехал он на мою квартиру, воображая себе другого!

Затем следовали расспросы от Головина, во всяком случае нескромные; потому что он глух. Кроме того, что я не расположен был ему вполне открываться, меня стесняла глухота его, ибо ему все надобно было на ухо выкрикивать; тогда как с одной стороны за дверью сидели у меня люди мои, а с другой стороны за дверью же незнакомый мне проезжий. Уж не знаю, что он мог порядочно заключить из разговора со мною, только вставая сказал он: «Je n’ai donc qu’ me fliciter de m’tre tir de cette bagarre»*. Пускай себя люди поздравляют с успехами в делах, где они не могли и неудачи имели, потому что до них ничем не касались.

*Итак, мне остается лишь радоваться, что я выбрался из этого омута.

Я был у Головина. Он меня всегда принимал с отличным уважением и как бы с доверенностью и показал мне полученное им от графа Воронцова письмо, в коем изъявлялись ему расположение и доверенность нового наместника, дружески напоминающего ему прошлогоднюю встречу их в чужих краях и разговоры о Кавказе, причем Воронцов просил Головина сообщить ему мнения его насчет настоящих дел в той стране и свои предположения для предстоящих военных действий…

Головин показал мне ответ им изготовленный. Довольно длинная записка с хорошими соображениями, с ясным, логическим изложением мыслей, писанная языком понятным и чистым, со знанием дела и изобретательностью. Никогда не ожидал я такого произведения от тяжелого и неприятного глагола Головина, и по сему заключил, что человек сей не без достоинств; но достоинства сии надлежат более к совещательной деятельности, чем к практической, для коей нужно больше представительности и характера.

Головин просил не передавать Алексею Петровичу услышанного от него, и я в точности исполнил желание его, не нарушив оказанной им доверенности; но пересказал Ермолову письмо от Воронцова, чему он верить не хотел…

В начале Февраля я выехал из Москвы, где провел одиннадцать скучных дней. Поднялась метель, так что я на четвертый лишь день смог дотащиться до Красной Пальны, откуда мне оставалось только 40 верст до дому. Переночевав, я пустился в путь, но едва выехал из села, как усилившаяся вьюга принудила меня возвратиться и провести еще день и ночь в Пальне, так что я только на пятый день выезда моего из Москвы мог добраться до дома. В Пальне провел я оба вечера с Тергукасовым, коему дал отчет во всем случившемся со мною, виденном и слышанном во время пребывания в Петербурге.

Не в числе обыкновенных удовольствий было для меня возвращение в Скорняково, к семейству, среди коего я привык проводить время свое; но едва я успел отдохнуть два дня от трудов, перенесенных мною в дороге, как занемог болезнью, два раза в жизни уже меня удручавшей: болезненное биение личных нервов, tic douloureux.

Причиной развития сей болезни именно была простуда, которую я схватил дорогою; но полагаю, что в сем нервическом припадке участвовало немало и сотрясение, полученное мною при перемене жизни и встрече с людьми напоминавшими мне прежние года службы моей и обстоятельства, которые могли снова завлечь меня на прежнее поприще мое. В дороге я был один с думами своими, и при заботливом, вероятно и мнительном характере моем, я не мог с беспечностью перебирать в мыслях своих все со мною случившееся в течение одного месяца.

О делах Воронцова узнал я, что, не взирая на намерение его проехать из Петербурга прямо в Одессу, он заехал в Москву, где провел одну ночь у Ермолова. О чем и как они судили, не знаю. Полагаю, что Воронцов сделал поездку и посещение сие для приобретения себе народности в Москве; но не думаю, чтобы он с искренностью обратился к совету Ермолова.

В Июле первых числах поехал я для свидания с Долгоруким в Поляны, где и пишу ныне записки сии. Долгорукову я также передал в подробности все обстоятельства путешествия моего в Петербург, ибо люблю его и доверяю ему; при том же считаю его способным обдумать и обсудить всякое дело.

От губернатора Ховена, недавно бывшего у меня в деревне, узнал я, что Государь располагал быть в Воронеже в конце Сентября месяца, и я думал к тому времени приехать в Воронеж, в том предположении, что сия поездка могла отнестись и к обязанностям моим, как жителя Воронежской губернии; но Долгорукий советовал мне в таком только случае ехать в Воронеж, если графа Орлова не будет с Государем: ибо можно было предполагать, что сие-то самое посредничество служило для меня препятствием к сближению с Государем, и нет никакого сомнения, что Орлов мог устроить сближение мое с Государем. Если он и положительно не действует против меня, то равнодушие его к сему делу уже не может принести мне никакой пользы.

Теперь полно о службе и Кавказе. Снова принимаюсь за прежние занятия свои с совершенным почти убеждением, что я более никогда не явлюсь на поприще служебной деятельности и почестей.

28 Декабря 1847, С. Скорняково

Занятия мои в деревне увеличивались, но не делами нашей экономии, а делами посторонних особ. Так в 1845 году принялся и за размежевание дачи А.П. Ермолова, лежащей в 30 верстах за Ельцом. Дело было хлопотливое, неприятное по сношениям, в которые я был поставлен с людьми, которых никогда бы не желал видеть. Но я приступил к сему с усердием и деятельностью, потому что был одушевлен желанием угодить Алексею Петровичу.

Владение было переведено в ясность, соседи согласованы, планы составлены; но едва только все кончилось, как имение было продано Алексеем Петровичем в казну, и трудами моими он не воспользовался. Продал же он имение свое с какою-то целью, дабы не воспользовалась оным по смерти его сестра, через что лишились бы сего наследства сыновья его.

Оставалось еще одно дело труднее всех – взыскать с поступивших в казну крестьян старые недоимки; но и в этом случае мне удалось, и деньги все сполна были высланы Алексею Петровичу. Полагаю, что удача сия меня порадовала более, чем его самого. Я рад был показать ему на опыте готовность мою служить ему и преданность. Он в том убедился, и я имел случай удостовериться в сем в следующую зиму, когда я был в Москве.

Проводя у него вечера и часть ночей, в короткой и дружественной беседе, я мог видеть, сколько он был признателен к моим чувствам. Близкие отношения эти дали мне случай увидеть, что в человеке сем, при всех недостатках его, много отличных качеств души, многими не признаваемых, потому что он не расточается в излияниях сердечных сотрясений своих. Я же, независимо от впечатлений, произведенных на меня признательностью его, убеждаюсь, что в нем сердце мягкое, ребяческое, простое; оно закрыто постоянною представительностью, в которую он должен облачаться, зная зависть и неблагонамеренность, его удручающие.

Здесь конечно не место говорить о его достоинствах, вообще разглашенных и всеми признаваемых. Все ему в сем отношении отдают справедливость; я же, напротив того, выставляя свойства души его, не соглашусь, может с общим мнением на счет того, что бы он мог сделать, если б занимал какую либо должность в высшем правлении государства. Но и в сих достоинствах кто не признает в нем разительного преимущества перед всеми ныне действующими лицами в высших сословиях?

Часы, проведенные мною в обществе Алексея Петровича в течение зимы 1846 года были самые приятные для меня. Остальное время озабочивали меня неприятные дела Е.О. Муравьевой, коей проявляющаяся в сношениях недоверчивость поражает все участие, принимаемое мною в ее положении.

Лето 1846 года провел я в деревне. Многие посещали меня. Между посетителями были люди и тяжелые, и приятные; но все посещения сии свидетельствовали об участии или дружбе ко мне лиц не имеющих во мне никакой существенной надобности.

Между тем протекали года. Пожилые старели, молодые приходили в возраст. Меня занимали мысли о перемене рода жизни для семейства, которое не должно было держать в таком состоянии отшельничества. Надобно было куда-нибудь да ехать. Куда же ехать? Разумеется туда, где более находилось родных. В Митаве жила свояченица моя Вера Григорьевна, в Нарве Прасковья Николаевна, в Петербурге мои родные и знакомые. Стало быть, следовало направиться со всем семейством к берегам Балтики, где можно было удовлетворить желаниям жены, старшей дочери и моим, доставить им и себе случай свидеться с родными.

Еще летом заговаривал я о сем намерении, которое казалось несбыточным по отдалению и по затруднениям, встречающимся в пути с большим семейством. Но частые разговоры о сем путешествии знакомили всех с возможностью предпринять оное, тем более, что всем оно было приятно.

Средства к сему дальнему пути были подготовлены: уродилось в том году много пшеницы, и часть доходов была уже собрана.

В Декабре еще некоторые из нас жаловались на небольшие недуги, то головою, то насморком; но, не взирая на это, едва только замерзли вновь прошедшие в Ноябре реки, мы пустились в путь, и на другой день все выздоровели. Это было 19 Декабря. Нас было всех дорожных со слугами 11 человек; разместились же мы в трех повозках, из коих одна была сделана мною на заказ, закрытым возком. Мы поднялись скоро и легко, и никому из нас не казалось, что мы пускаемся в дальний путь.

Сперва заехали мы проститься к Суботину, в Пальне виделись с Тергукасовым, и на третий день приехали в Тулу, где, отобедав у бывшего там губернатором Н.Н. Муравьева, отправились через Алексин, Калугу и Юхнов на Вязьму. Тут мы выехали опять на большую дорогу. Можно было ожидать остановки в проезд наш от Тулы до Вязьмы небольшими почтовыми дорогами, где лошадей было очень мало на станциях; но везде было можно найти наемных лошадей за вольные цены.

Далее на больших дорогах до самой Митавы не встретил я никаких препятствий на станциях, как привык бывало видеть сие, и потому заключил, что почтовое управление сделало значительные успехи в последнее время под управлением Адлерберга. Везде на станциях находил я порядок и для проезжих удобства, которых прежде и признаков не было. В городах, где мы через ночь останавливались, находили мы везде хорошие гостиницы, так что мы совершили путь свой без всякого утомления и без нужды, при хорошей дороге и погоде, и 11-м днем поспели в Митаву, проехав около 1500 верст путями, о коих мне рассказывали как о непроходимых с большим семейством.

В Вязьме послал я отыскать и призвать к себе отставного полковника Рюмина, служившего некогда при мне в Грузии еще подпоручиком. Судьба его завлекла нечаянным образом в Вязьму, где он не имеет никого родных, но приобрел много знакомых. Я припомнил с ним некоторые обстоятельства совместной службы нашей.

От Вязьмы же ехал я местами, по коим проходил с войсками в 1812 году; узнавал местности и вспоминал замечательные события того времени, уже 35 лет после совершения оных. Путем сим ехал я через Смоленск, Красный, Витебск и Дриссу; но не кому было передавать мне своих воспоминаний. За Красным въехали мы в Витебскую губернию, где я встретил давно невиденные мною Жидовские местечки. Я нашел их запустевшими после деятельных мер, принятых против них правительством. Крайняя бедность, нищета повсюду преследуют сей отвергнутый народ, и я не мог себе порядочно объяснить, зачем последовали на них сии новые гонения, не могущие конечно служить к водворению настоящей промышленности.

От Витебска далее находил я более образованности и более Польского, чем когда либо я в той стране прежде видел: следы последней Польской революции или крутых неуместных мер, принятых правительством для присоединения жителей к общему отечеству - России.

Все переменилось, когда мы въехали в границы Лифляндской губернии. Порядок, благоустройство явились на каждом шагу. Но все сие достояние принадлежало владельцам земель; возделывателей едва было видно. Общий голос о них в России упоминал только об угнетении, в котором сие племя Латышей находилось от притязательного правления их владельцев, Немецких баронов, до крайности разорявших низший класс, в особенности с того времени как крестьяне были объявлены (лет 8-мь тому назад) свободными без земли. Скорая мера сия нанесла более зла чем добра.

28 Февраля 1848, С. Скорняково

Бароны мало затруднились тогда в изъявлении своего согласия на такое предложение Государя, руководимого или человеколюбием, или духом подражания иностранным державам, под влиянием лая иностранных журналов, или же с видами приобрести более силы в народ против влияния баронов. Но освобождении от рабства Латыши лишились покровительства баронов, находивших свою собственную выгоду в сбережении орудий своих к земледелию. Безземельный класс хлебопашцев хотел воспользоваться правами своими переходить во владения других помещиков; но владетели Курляндии и Лифляндии между собою в родстве, как бы общим заговором не стали принимать к себе бесприютных работников на условиях выгоднее тех, коими они пользовались в оставляемых ими поместьях.

Посему земледельцы должны были оставаться у прежних своих владельцев и подвергнуться гнету мщения и совершенного уже порабощения от баронов, коих они еще оскорбили при первом обнародовании между ними вольности. Бароны остались в выигрыше и вместе с тем, замечая действия против них правительства, взирали на крестьян уже не так как на орудие земледелия для них полезное, но как на орудие в руках правительства для угнетения их самих, и затем следовало иное с ними обхождение. Безщадны стали требования и хотя требования сии были законные, основанные на договорах, но не менее того они клонились к совершенному разорению рабочего класса.

За сим следовали новые обстоятельства. Правительство, заметив ошибку свою, требовало, чтобы дворянство уступило часть своих земель крестьянам и при сем требовании встретило сопротивление. Никто не хотел уступить прямой собственности своей, приобретенной наследством или покупкою. Составлялись комитеты, были приглашения; но дело не подвигалось вперед, а напротив того еще более сеяло неудовольствий. Тогда принялись за другое средство.

Заметили, что Лютеранские пасторы, пренебрегая прямыми своими обязанностями, предались более видам приобретения и сделались настоящими владельцами, обложив повинностями в работах крестьян, коих они не научали закону, изредка только и едва навещая обширные свои приходы, среди коих утрачивалось даже совершение обыкновенных треб крещения и брака. Слабые в правилах своей веры, Латыши готовы были принять всякую другую веру, лишь бы перемена сия избавила их от угнетений, терпимых со стороны помещиков.

В России удивились, когда узнали, что 30 000 их перешло в Православие и что многие Лютеранские пасторы заменены Русскими священниками. Говорили о сем событии, как о последствии убеждения; но, по сведениям, собранным мною в проезд мой через Остзейские губернии, я узнал, что поводом к тому были меры, предпринятые правительством. Латышам обещали земли в Великой России, если они перейдут в Православие; но обещания сии были не гласные, а слухи, пущенные в народ посредством подосланных людей.

В Риге поставили епархиальным епископом архиерея Иринарха, который, как меня уверяли, склонял народ к принятию Православия, от чего крестьяне возмутились против своих помещиков. Произошли жалобы от владельцев, и наконец явная ссора между архиереем и военным генерал-губернатором бароном Паленом.

По словам Остзейских баронов, озлобление Лютеран, в числе коих находились все Рижские граждане, было так сильно, что архиерей не мог бы на улицу показаться. Гражданская власть с угрозами и позорно бранилась с духовною в переписках, так что правительство признало необходимым удалить Иринарха, и на место его поставили архиерея Филарета, молодого человека, образованного который занял свое место под страхом примера, случившегося с его предместником. Вскоре и барон Пален был перемещен в Государственный Совет, и место его дали Головину, человеку умному, но хитрому, слабому и проповедующему необыкновенную преданность к Православию, впрочем ни к чему более не способному как по слабости здоровья, так и по нерешительности своей и беспамятству.

Дело о введении Православия не менее того занимало правительство, и заблаговременно приготовленные Русские священники, выученные Латышскому языку, водворялись в приходы, к общему неудовольствию дворян. Завели на первый раз походные церкви, за которыми народ следовал толпами; переложили обедню на Латышский язык. Но помещики делали всевозможные затруднения нашему духовенству, отказывая нашим миссионерам помещения в домах, наказывая крестьян своих, которые отлучались от работ и представляя к суду ослушников. Были случаи самые горестные. Иных преследовали по клеветам, гоняли сквозь строй за оказанную привязанность к церкви, которую мы же старались водворить: так само правительство наше, подаваясь на жалобы владельцев, осуждало тех, которых оно совращало.

Такие неосновательные действия вскоре открыли народу глаза. Об обещанных землях и помину более не было; говорили: обратитесь прежде все, тогда вам дадут земли. Священникам нашим потребовались деньги на содержание себя, семейств своих, новых церквей, которые начали строить; бароны, под защитою законов, строго ограждали права свои, и в народе скоро заметили, что все это дело обрушится на страждущий уже класс.

Рвение к переходу в православие исчезло, и многие хотели обратиться к прежнему порядку вещей; но уже было поздно. Гражданский закон наш вменял сие в преступление нововерцам. Говорят, что жены Латышей в сем случае оказали более упорства, что они не хотели крестить детей своих в православии и что будто некоторых из них, во избежание принуждения, топили своих новорожденных; но сие слышал я от Немцев, и потому и нельзя поручиться за справедливость сего сказания.

Не менее того число переходящих не увеличивалось. Говорили в Петербурге о 70 000 и ожидали еще более; но это было несправедливо: ибо в числе семь находилась большая часть людей записавшихся желавшими принять Православие, но не вступивших в оное. Это последовало от того, что правительство, ужаснувшись всеобщего ропота дворянства в Остзейских губерниях и желая уверить всех, что дело это было основано на убеждении, предоставило крестьянам сперва записываться желающими, а поступать только через 6 месяцев, дав им это время на размышление. Мера сия была принята тогда уже, когда в народе заметили, сколь мало можно было подаваться на обещания правительства, и потому почти все вновь записавшиеся не возвращались более к нашему духовенству, и имена их наполняли только списки, посылаемые в столицу.

Наведываясь в течение сей поездки моей о семь переход Латышей в Православие, я узнал, что первая мысль о сем была подана правительству нашему миссионерами Гернгутеров, которые, озлобленные, в отправлении обязанностей своих Лютеранскими пасторами, хотели было водворить свое учение между Латышами, но были отвергнуты местным духовенством. В отмщение за сие Гернгутеры будто погрозились сразить их введением Русского закона, в чем им и удалось происками в Петербурге.

Слышал я также, что правительство наше, изыскивая все средства к достижению своей цели, подсылало будто людей с волшебными фонарями, в коих они, показывая народу картофель в необыкновенном размере, говорили, что такой плод произрастает на обещанных землях; но сказание это, может быть, и насмешка.

В Петербурге долго шло прение, вводить ли или не вводить Православие в Остзейских губерниях. Высшие чины правительства разделились на две партии: Русскую и Немецкую. К первой принадлежал Государь, ко второй царская фамилия. Министр внутренних дел Перовский, на ком возлежало исполнение сего предположения, просил положительно Государя, перед отъездом его за границу, обнаружить свои намерения, дабы ему иметь на чем основать свои действия.

Государь обнаружил только желание свое, чтоб дело сбылось, но вместе и волю свою, дабы его имя было устранено в сем деле. Перовский, движимый безотчетною любовью ко всему отечественному, много встречал препятствий в отсутствие Государя со стороны Наследника, но настаивал на возможности и совершении дела близкого к его образу мыслей. Успех им достигнутый на первых порах не имел дальнейших последствий, не взирая на то, что в Петербурге радовались перерождению Остзейского края.

В эту самую эпоху посетил я страну сию, где застал в низшем классе угнетение, а в верхнем и среднем озлобление с презрением против Русских. Не взирая на отчетливость Немцев во всех сношениях, какого бы они рода ни были, нерасположение их к нам могло проскакивать и при внимательном наблюдении явно обнаруживалось. Россия на всегда лишилась преданности нашего дворянства, говорили бароны, и чувство сие более не возвратимо.

Конечно нам не для чего было и искать с толикими пожертвованиями расположения Остзейского дворянства, и обнаружение чувств их могло только лучше предостеречь нас на счет их образа мыслей и того, чего от них можно было ожидать; но пути, коими мы следовали, не были прямые.  И без сих скрытных и возмутительных средств можно было всегда видеть, что они не терпят Русских, а только усердствовали к царской фамилии, пока были ласкаемы и награждены щедротами нашего произведения и преимуществами на счет настоящих сынов общего отечества.

10

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTE5LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTEzMjQvdjg1MTMyNDYwNS8xOGZlNjcvTy1PbmRETzRVZFUuanBn[/img2]

21 Марта 1848, С. Скорняково

Мы приехали в Ригу в последних числах Декабря. Хотелось мне видеться с комендантом Мандерштерном, некогда сослуживцем моим; но мне тогда не удалось сие по краткости времени, и мы продолжали путь свой в Митаву, куда приехали часов в 10 вечера и поместились в трактире. Жена в туже минуту отправилась к сестре своей; вскоре явилась и она с детьми.

Нам конечно были рады… Я более всего сидел дома и нашел несколько пищи умственным занятиям своим в беседах с пастором имения Палена Циммерманом, человеком кажущимся простодушным и откровенным. В разговорах с ним я мог заметить, сколько духовенство той страны отклонилось от настоящей цели своей – проповедования Слова Божия. И сие-то, может быть, было причиною тому, что первые приступы православной пропаганды имели успех между Латышами.

Пасторы у них – помещики без владений; кредит свой поддерживают они вмешательством в частные и семейные дела крестьян, охотно прибегающих к их мнению и суду, и занятия такого рода узаконены им под названием Consultation, для чего у них есть даже назначенные дни и часы; но при этом уже устраняются помышления о вере: их заменяют виды корысти. Пасторы выдают прихожанам своим письменные виды на позволение ходить по миру и собирать подаяния, сами же либо знаются с владельцами, либо проводят время в исследованиях учености, по тем предметам или наукам, к коим они более имеют склонности.

Я не имел случая сделать с кем либо знакомство и проводил время свое более в одиночестве, и в сем отношении мне только удалось два раза видеться с генералом Крейцом, под начальством которого я некоторое время служил в Польскую войну…

Я не упустил однакоже случая обозреть все, что могло возбудить мое любопытство в Митаве и посетил Музеум Курляндский, заведение примечательное, как остаток найиональности той стороны. В Музеуме сем хранятся рыцарские доспехи, собрание портретов всех герцогов Курляндских, начиная от первого Кетлера до известной красавицы Бирон, вышедшей за муж за племянника Талейрана, собрание всех птиц собственно в Курляндии водящихся, собрание вещей и оружия, принадлежавшего Латышам до и во время завоевания их Немецкими рыцарями, собрание разного рода уродов, родившихся в Курляндии, собрание набитых птиц и жаворонков Американских. Музеум сей довольно обширный собран с одних Курляндцев, без какого либо вспоможения со стороны правительства, но с некоторого времени начинает упадать.

Настоящего хозяйственного попечительства о нем нет, а есть какое-то неважное лице, род слуги, который не что иное как хранитель замка. Многие приношения, если и занесены в опись, то еще не размещены, а сложены в углу, в беспорядке, как бы в ожидании заботливого попечителя. В Музеум сей принимались все приношения Курляндцев, относящиеся даже до личных подвигов уроженцев Курляндских.

Так я нашел там известное изображение смерти бывшего адъютанта моего Курляндца Лауница, убитого в 40-х годах в Абхазии, памятник доставленный в Музеум братом убитого. В Музеум сей принимаются даже портреты Курляндцев известных на службе или по каким либо заслугам на военном или ученом поприще. Так видел я там портрет генерала Ридигера, командира 3-го пехотного корпуса. Жаль, что заведение сие упадает без всякой надежды вновь подняться, не иначе как с участием правительства, ибо бароны остыли к собиранию национальных памятников.

Я навестил также в Митаве склеп, в коем хранятся останки всех герцогов их, опять начиная с Кетлера до последнего Бирона, злодея России. Все они сложены в великолепных гробах. Кетлера остались только одни кости; но последние герцоги, вероятно набитые или бальзамированные, сохранились почти в целости. Сам же Бирон лежит среди их как бы неприкосновенный временем, на поругание потомства. В лице его сохранилось выражение злости, которую он утолял на наших предках и несчастном отечестве нашем, и отвратительный по воспоминаниям лик его лежит одетый в придворном платье с Андреевским орденом. Склеп этот находится под замком: отдельное большое строение, уже Русскими построенное, в котором долгое время жил Людовик XVIII.

Долее десяти дней, проведенных мною в Митаве я бы стал скучать, потому что мне предстояло приятнейшее препровождение времени в Нарве и в Петербурге, с родными и людьми, ко мне ближе расположенными и более гостеприимными.

Около 2-го числа Генваря месяца выехал я со старшею дочерью из Митавы в Нарву для свидания с Прасковьею  Николаевною Ахвердовою. Мы приехали ночевать в тот же день в Ригу, где, за неимением удобного помещения в гостинице, остановились ночевать у племянника моего Муравьева, Василья, сына брата Михайлы, служившего тогда адъютантом при военном генерале-губернаторе Остзейских провинций Головине.

На другой день был я у Головина и нашел его много ободрившимся как душевно, так и телесно после того, как я его видел в Москве, где он совсем было упал духом и силами. Не менее того человек этот, при всем уме его, казалось, не был рожден для управления какою-либо важною должностью, по слабости его характера. Место его в Риге было очень затруднительно по тогдашним смутам между дворянством, земледельцами и всеми сословиями, введением Православия. Головина вероятно назначили в сие место как известного поборника за Православие; но тут нельзя было заниматься всякого рода расколами и сектами, как он прежде то делал; надобно было угодить и правительству и предупредить беспорядки, повсюду показывавшиеся от неосторожно принятых мер.

Его одолели бароны, и он, не передаваясь ни на какую сторону, действовал по ближайшим впечатлениям до него доходившим, в пользу баронов, следственно к утеснению народа, и едва ли возможно было в тогдашнее время начертать себе какой - либо основательный путь действий. Он принял меня очень приветливо, и тем кончилось свидание наше. От него поехал я к епархиальному архиерею Филарету.

Молодой человек очень образованный, но также затрудненный в исполнении своей обязанности. Он говорил со мною о делах Православия и повидимому не доверял постоянству предпринимаемых правительством мер, жаловался на упорство баронов; между тем, ставя в пример случившееся с предместником его, Филарет, как видно, был недоволен своим местом. Он в разговоре объяснял мне много случаев, в коих бароны делали всякие препятствия к водворению Православия, но укрывать от меня, что первые порывы народа, возбужденные обещаниями правительства, уже остывали.

Я отобедал у старого сослуживца моего Мандерштерна, еще накануне навестившего меня, и был дружески принят в его семействе. Дня через два приехал я в Нарву, любуясь порядком, заведенным в отправлении службы на почтовых станциях по всей Лифляндии и по удобствам везде встречаемым проезжими.

Велика была радость Прасковьи Николаевны меня видеть с дочерью. Я провел у нее четыре дня в доме в воспоминаниях старых времен пребывания нашего в Грузии. И в Нарве, где был командиром брат Мандерштерна, не упустил я случая видеть все замечания достойное, как-то ратушу, сохранившуюся еще в том виде, как она была во время владычества Шведов. Там видел я некоторые доспехи Карла XII; но всего более заняло меня рассматривание старинных документов, принадлежащих городу нарве, подписанных известными лицами, как-то Густавом-Адольфом, Оксенстиерною, Христиною, Карлом XII, Анною Ивановною.

Я также навестил бывший дворец Петра Великого, в коем сохраняются еще некоторые вещи домашней утвари его. Вообще Нарва мне очень понравилась как по месторасположению своему, так и по роду жизни тамошних жителей. Нет ни шумных собраний, ни роскоши; все живут уединенно и собираются только в небольших кругах, проводя время тихо и с удовольствием. Притом же город сей служит как бы местом уединения людям, оставившим службу и не имеющим надобности проживать в столице; тут живут многие вдовы людей занимавших высокие места в правительстве, так что всегда можно найти небольшой круг порядочных и образованных людей.

Между последними встретил я у коменданта Мандерштерна отставного генерала Арпса, командовавшего некогда лейб-гвардии гусарским полком. Он известен был по ловкости своей, образованию и по женитьбе на жене З…, которую он увез от мужа, сочетался с нею и теперь с нею живет. Нельзя было избежать разговоров о тогдашнем введении Православия в Остзейских краях, и я от него слышал вещь совершенно для меня новую, именно, что Немецкое дворянство наших провинций не считало себя в составе общего семейства России, но только зависящим от настоящей династии наших государей. Арпс, как обруселый по возможности в службе Немец, не показывал особенного пристрастия; но не могло однакоже от меня укрыться, что известное оскорбление, нанесенное Немецкому дворянству скрытыми путями нашего правительства, не было и ему чуждо. Впрочем, человека этого, по уму его и образованию, конечно, можно было считать приятным собеседником.

Москва, 17-го Мая 1848 г.

Пробыв четыре дня в Нарве, я оставил там дочь свою, а сам отправился в Петербург, где остановился у брата Михаила. В кругу родных и многих старых сослуживцев моих меня все еще считали как бы предназначенным ко вступлению в службу. Общий говор побудил меня обратиться с вопросом по сему предмету к тому лицу, коему я больше других доверял по его благоразумию и беспристрастию: именно к Семену Николаевичу Корсакову.  Я просто спросил его мнения, должен ли я был вступить в службу и получил в ответ слова сии, крепко запечатлевшиеся в памяти моей и в сердце: Ne drogez pas votre caractre*.

*Не изменяйте вашему характеру.

В бытность мою в Петербурге, я виделся раза два или три с графом Орловым, который принял меня, по-видимому, наружно дружески. Сердечного участия я не ожидал от него. Раза два заговаривал он о службе; но, видя, что я не имел намерения проситься, разговор о том прекращал и обращал к посторонним предметам.

С Великим Князем Михайлом Павловичем я старался свидеться; но вскоре заметил из отзывов служащего при нем генерала Бибикова, что представление мое Его Высочеству отклонялось, и потому я оставил о том ходатайствовать. Полагать должно, что свидание мое с ним два года назад было неприятно Государю.

Генерал-адъютант Анреп, бывший у меня несколько раз, уговорил меня заехать к военному министру. Я был у него и, не застав его дома, оставил карточку. Анреп говорил о том князю Чернышову, который положительно уверял его, что я не заезжал, и я оставил обстоятельство сие без внимания.

Я заезжал также к князю Меншикову, не застал его, как и он меня дома не застал, отдавая визиты. Был у Кисилева, с коим провел около получаса в разговоре об устройствах по его министерству, касательно казенных крестьян. Он спросил меня, не располагаю ли я снова вступить в службу. Я объяснил ему в общих выражениях опасения мои встретить начальников ко мне не благоволящих. Он меня понял и сам назвал Паскевича и Воронцова, говорил о месте генерал-губернаторском, но говорил только для разговора о сем предмете.

Были также здесь у брата Михаила разговоры с министром Перовским о назначении меня на место князя Горчакова, который, слышно было, желал оставить свое место генерал-губернатора Западной Сибири, и которое принять я был бы согласен. Говорили также о генерал-губернаторстве в Восточной Сибири, которого я для себя не желал, и дело это так кончилось без всяких последствий.

Я виделся также с Перовским, старым сослуживцем моим. Его тогда, как и всех в Петербурге, много занимало введение Православия в Остзейских губерниях, о чем он и много говорил со мною. Государь, по словам Перовского, желал, чтобы дело сие свершилось, но хотел, чтобы его имени в том не было, что затрудняло исполнителей. Перовский говорил мне: Nous voyons la ralization des rves de notre jeunesse a l’gard des Allemands*.

*Мы видим, как сбываются мечтания нашей юности относительно немцев.

Такие суждения казались мне неуместными от лица столь высокопоставленного. Он сказывал также, что к удивлению его встретил он между Русскими много Немцев; ибо многие не оправдывали притеснительных мер, предпринятых правительством в сем деле. Много объяснял мне также по сему предмету директор Департамента Духовных дел Скрипицын, человек от природы умный, но завлекающийся самолюбием своим, самонадеянностью и повествовательностью.

Вообще они все ошибались насчет успеха введения Православия между Латышами и как бы сами от себя таили уклончивость, которую Латыши стали показывать от принятия Греческой веры, после мер, принятых правительством к сокращению их ослушания помещикам. Известно однакоже было, что многие из них, не доверяя более правительству, сожалели о первом шаге, ими не обдуманно сделанном и, при оставлении ими нашей церкви, наказывались уже по закону, как вероотступники.

К сожалению моему, мог я более и более удостоверяться, что в высшем правительстве нашем не знают о происходящем вне столицы, а там, где и узнают о том, стараются ослепить себя, как бы в свое утешение.

18 Мая 1848, Москва

Проведя в Петербурге более 20 дней в приятном кругу родных и среди приветливых сослуживцев моих старых годов, я выехал оттуда в Нарву, где назначено было съехаться всему семейству, раскиданному на пространстве между Митавою и Петербургом. Предположение мое было проехать из Нарвы в Сырец, деревню брата Михайлы, где соединились бы на общем пиру все родные, и оттуда уже пробраться через Новгород в Москву; но братья мои и родные затруднялись отлучаться от своих должностей на 150 верст от Петербурга, почему мы и отменили этот съезд.

В первых числах Февраля, в Нарве мы все снова соединились. Я хотел проехать в Новгород прямою дорогою, чтобы миновать Петербург, но на то предстояло много затруднений по недостатку лошадей на проселочных дорогах, а потому должен я был избрать путь через Красное и Царское Село. Но, будучи в Царском Селе, в таком близком расстоянии от Петербурга, я не хотел упустить случая познакомить семейство свое с родными, почему немедленно послал к ним в Петербург повестку с приглашением к себе.

Утром другого дня я воспользовался, чтобы видеть знаменитый Музеум Государя древнего оружия и рыцарских доспехов. Возвратившись в трактир, где я остановился, я нашел у себя уже значительный съезд, который поминутно увеличивается, так что вскоре собралось у меня двадцать два приезжих родных, в числе коих были братья Александр, Михаил, Корсаковы, Муравьевы.

Мы отобедали вместе и провели время самым приятным образом до вечера. Никакая посторонняя мысль кроме самой искренней дружбы никого из нас не занимала. Много радовались дети и племянники наши, имевшие случай познакомиться и сблизиться. Все уехали в Петербург по железной дороге. Мы ночевали и на другой день поехали в Москву. В Новгороде виделись мы с Ховеном, переведенным туда на место губернатора из Воронежа.

С неприятным чувством подъезжал я к Москве, где, вместо удовольствий, встреченных мною во время всей поездки моей, ожидал я только хлопоты и скуку. Дела Е.О. более всего затрудняли меня. Насчастное расположение этой умной женщины, может-быть, было последствием многих горестей, через которые она прошла.

Обладая большим движимым и недвижимым имуществом, она желала утвердить оное за внуками своими и оставшимся у нее сыном; но одна из внук ее (дочерей сосланного в Сибирь сына ее Никиты) была сумасшедшая, другая лишена всех прав наследства; второй сын ее Александр, хотя и освобожденный от звания каторжника и определен канцелярским служителем в Тобольске, но также не имеет никаких прав на наследство.

С другой стороны, законные наследники ее, Челищевы, имевшие после сумасшедшей внуки ее право на имение ее, могли после смерти ее простирать иски свои на опеку над сумасшедшею, которой положение бабка не решалась обнаружить.

Мысль ее продать на чье-либо имя имения свои при жизни своей, чтобы достояние сие не перешло в руки Челищевых. Несколько раз приступала она к сему, избирая меня действующим лицом, и всякий раз отступала от своих намерений, не объявляя никому причин своего недоверия.

К скучному пребыванию моему в Москве присоединялись еще другие неприятные обстоятельства. Слуга мой, старый и лучший из сопровождавших нас в сем путешествии, занемог. Я жил с семейством в трактире, что мне стоило очень дорого. Многие навещали меня; но силы мои истощались, и пока комната моя наполнялась людьми, коих часто и видеть не хотел бы, я слышал за перегородкой бред и стоны умирающего спутника своего и провел несколько ночей от того без сна. Видя, что болезнь его, белая горячка, усиливалась, я решился отправить его в госпиталь и поскорее выбраться из Москвы, откуда и выехал уже в первых числах Марта. Слуга мой прибыл ко мне в деревню уже в Июне месяце.

Наконец, мы выехали из Москвы, ко всеобщей нашей радости, в Тулу, где остановились на одни сутки, чтобы видеться с Н.Н. Муравьевым. Тут виделся я со старым знакомым моим Мазаровичем, человеком умным и добросовестным. Дома с нетерпением ожидал меня управляющий имением, старый сослуживец мой Кирилов.

Лето 1847 года провел я мирно и благополучно в своем уединении, продолжая обыкновенные занятия мои по хозяйству, чтение и изучение языков Еврейского и Латинского. В течение лета получено было известие о кончине за границею свояченицы моей Софьи Григорьевны Чернышовой-Кругликовой; семейство ее с Иваном Гавриловичем возвратилось в Петербург; но вскоре, осенью узнали мы, что и Иван Гаврилович скончался. Положение сирот беспокоило жену мою, и я согласился отпустить ее в Петербург со старшею дочерью. С меньшими дочерями остался я зимовать в Скорнякове, где имел усердную при детях помощницу в поступившей к нам в дом в Августе месяце гувернантке-Швейцарке m-lle Farron.

Дочь моя Наташа понравилась сыну Семена Николаевича Корсакова, Николаю, молодому человеку с достоинствами и доброю нравственностью, и чувство это нашло в Наташе моей взаимность.

Жена привезла мне богато убранную портфель с портретом Алексея Петровича Ермолова, которую я поручил ей заказать для меня в Петербурге. Вот подробности этого обстоятельства. Два года тому назад Алексей Петрович просил меня доставить ему дагеротивный портрет мой; я его сделал и привез к нему. На другой год увидел я на этом портрете следующую надпись им сделанную: Multos illustrat fortuna dum vexat*1.

Нельзя было придумать ничего лестнейшего; но кто бы и придумал лучше Алексея Петровича? Он прислал мне вновь отлитографированный портрет свой с двумя надписями, сделанными его рукою. В одной было: Ludit in humanis divina potential rebus*2. Этот самый портрет послал я в Петербург для оправы его в портфель. На крышке портфеля сделал я крупными литыми серебряными буквами надпись: Invidia gloriae comes est*3. В портфель собрал я все письма его ко мне, и положил в библиотеку этот памятник расположения его ко мне…

*1 Фортуна многих прославляет, угнетая.

*2 В человеческих делах играет божественная сила.

*3 Зависть сопутствует славе.

В начале весны открылись происшествия, взволновавшие всю Европу. Явился манифест, коим Государь призывал всю Россию к подавлению смуты Запада. Я призадумался, опасаясь в последствии времени собственного своего упрека, что не исполнить обязанности своей, не вызвавшись на службу. Вскоре после того получил я письмо от брата Михайлы, длинное, убедительное, коим он приглашал меня вступить в службу. Хотя он в письме своем не объяснял повода его, к тому побудившего; но из несколько мест письма сего было видно, что повод сей существовал. Я съездил посоветоваться с Тергукасовым, советовался с Долгоруким, тогда у меня гостившим, и решился написать следующее письмо к Государю:

«Ваше императорское Величество, Всемилостивейший Государь!

Одушевленный чувством долга, памятуя благодеяния и доверие, коими Вашему Императорскому Величеству угодно было некогда меня осчастливить, я приемлю смелость повергнуть к стопам Вашим верноподданейшее желание мое снова стяжать на службе Вашего Императорского Величества прежнее милостивое расположение Ваше.

Как Русский, преданный священной особе Вашей, я скорблю не быть в настоящее время в числе поборников за престол и прошу вас милостиво принять сие искреннее изложение верноподданнейших чувств моих, повелев зачислить меня на службу Вашего Императорского Величества. Возродите тем, Государь Всемилостивейший, во мне силы подвизаться за святое дело Ваше, коему всегда посвящались помыслы мои. Вашего Императорского Величества верноподданный Николай Муравьев, у воленный от службы генерал-лейтенант. С. Скорняково Задонского уезда, Апреля 8 дня 1848 года».

Письмо это я вложил в другое коротенькое на имя графа Орлова, которого я просил доставить Государю мое письмо, без всяких в письме моем к графу Орлову объяснений. Я даже не приложил к нему копии с письма моего к Государю, а только сказал ему, что в нем содержалось  простое изъявление желания моего вновь поступить на службу.

Недавно только узнал я, что письмо брата Михайлы было написано вследствие разговора, который он накануне имел с графом Орловым, спросившим его, не расположен ли я теперь поступить на службу, и дозволившим ему написать ко мне, что теперь предстоит к тому настоящее время.

Отправив письмо мое к Государю, я успокоился и ожидал последствий, продолжая обыкновенные мои занятия; но недолго продолжалось безмятежное пребывание мое в деревне.

24-го Апреля получил я письмо от Алексея Петровича, который уведомил меня, что я высочайшим приказом зачислен на службу с состоянием по армии и по запасным войскам и с временным назначением формировать запасные батальоны под начальством командира 6-го пехотного корпуса генерала Тимофеева. Я начал готовиться к отъезду в ожидании официального уведомления; и 26 Апреля в 7 часов утра приехал ко мне в деревню фельдъегерь с повелением от военного министра и другими бумагами, касавшимися поручения на меня возложенного.

«Военный министр писал ко мне от 17 Апреля за № 2647.

Государь Император, по прочтении всеподданнейшего письма вашего превосходительства от 8 сего Апреля, приняв с удовольствием изъявлением желания вашего вступить по прежнему в военную службу, Высочайше повелеть соизволить: с зачислением по запасным войскам, прикомандировать вас временно к генералу от инфантерии Тимофееву и поручить вам формирование под его ведением запасных батальонов 3-го, 4-го и 5-го пехотных корпусов. По окончательном сформировании сих батальонов, принадлежащие к 5-му пехотному корпусу поступят в ведение командующего оным генерал-лейтенанта Даненберга, а батальоны 3-го и 4-го корпусов должны остаться под начальством вашим, до присоединения их к  резервным дивизиям своих корпусов.

После сего временного поручения, ваше превосходительство будете находиться в распоряжении Его Величества.

Поспешая сообщить вам, милостивый государь, монаршую волю сию и препровождая экземпляр Высочайшего приказа об определении вас на службу, имею честь присовокупить, что помянутые батальоны будут формироваться: 3-го пехотного корпуса в Тамбове, 4-го в Москве, 5-го в Воронеже.

Примите уверение в моем совершенном почтении и преданности Князь А. Чернышов».

Вместе с тем получил я письмо от брата Михайлы, который уверял меня, что письмо мое было принято Государем с удовольствием, что назначение сие было дано мне за неимением вакантного места, но что я получу вскоре другое.

Тот же фельдъегерь привез ко мне много распоряжений от дежурного генерала касательно формирования запасных войск. Дело это было новое не только для меня, проведшего столько времени вне службы, но и для каждого служащего; ибо никому не были известны предпочтения Государя касательно бессрочно-отпускных нижних чинов, да и до сих пор по многим предметам о сформировании их нет положительного постановления. Надо было спешить выездом из деревни. Я сделал самые поспешные распоряжения для сдачи по управляемым мною имениям отчета и был в готовности к выезду 2-го Мая.

Надобно было случиться, чтобы в сие тревожное время получили мы по эстафете известие о кончине Е.Ф. Муравьевой. Меня вызвали в Москву; но мне и думать нельзя было о выезде, когда я ожидал из Петербурга ответа на письмо мое к Государю.

Все эти обстоятельства сильно потрясли душу мою. Я должен был переломать свои и заняться деятельно службою, оставить собственные дела и занятия свои и скоро поступить на службу с неуверенностью, что мне хорошо будет; ибо по всему было видно, что меня подвергали искусу. Я мог и могу, при всех обещаниях, ожидать, что враги мои, усыпленные продолжительною отставкою моею, снова восстанут. Знаки расположения ко мне Государя возродить снова зависть; но дело было решенное и конченное, и я  поступил на новое поприще с убеждением, что исполняю свою обязанность.

Не менее того с сжатым сердцем оставлял я мирное убежище свое, и последние два дня пребывания моего в деревне глаза мои не высыхали: всякий крестьянин, с которым я имел дело, всякое дерево, мною посаженное, напоминали мне о десятилетнем пребывании моем в Скорняково и о том, что мне предстояло в суетном круге, в который я пускался.

2-го Мая я выехал из деревни, сделав для управления отчины и сохранения дома в том порядке, в котором я его оставлял, те распоряжения, которые я мог в столь короткое время.

2-го Мая было Воскресение. Я вышел к церкви, где выслушал обедню и более не возвращался в дом. Экипажи были уже за домом. Я хотел проститься с собранными крестьянами; но едва я начал говорить, как не мог удержаться и зарыдать. Крестьяне были тронуты, и многие отозвались, что довольны были моим управлением, когда я их о том не спрашивал. Один только вышел вперед и просил меня, чтоб им было прибавлено земли.

Я отвечал ему, что мне не до того было, что не затем собрал их и не мог сего сделать. Успокоившись несколько, я увещевал их к трудолюбию и повиновению в мое отсутствие, нашел в них отголосок готовности, простился и поехал к мосту. Толпа тянулась за мною, чтобы проводить меня за реку; но мост не выдержал бы такой тяжести. Я поблагодарил крестьян, воротил их и велел дать всем по чарке вина…


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » Мемуарная проза. » Из записок Николая Николаевича Муравьёва-Карского.