© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Бестужев Александр Александрович.


Бестужев Александр Александрович.

Posts 11 to 20 of 36

11

Записка А. Бестужева о составе тайного общества

Первый круг состоит из основателей общества и членов, ими избранных. Он составляет думу (или верхнюю думу). Число их неопределенно, смотря по надобности общества и способности годных к тому людей.

Круг сей каждые два года избирает из среды своей двоих распорядителей, ежегодно переменяя по одному1. На них лежат сношения с отсутствующими членами, сбор и расход денежный и все текущие дела общества. Они сзывают думу, и тогда голос их наряду с прочими. Их дело также ободрять ленивых и искать новых членов.

Каждый член имеет право выбрать только двух адептов2 и никогда не сводить их вместе; так далее последовательно. Кто принял, советуется со своим преемником и со своими принятыми поодиночке3. Следующих, кроме верхней, дум других нет. Члены из первого круга могут выбирать членов более двух. Для приема, заметив человека, член передает его имя принявшему, тот выше и, наконец, в думе решают, стоит или нет такой-то приема - и тогда решение идет вниз, и член принимает другого4.

Принять в члены значило показать ему механизм общества и позволить избирать самому5. О цели и мерах говорили не вдруг, и не все, и не всем одинаково, смотря по степени его характера, образованности и образу мыслей; принявший должен был обрабатывать тех, которые не готовы.

Условия: Честное слово не открывать, что будет ему сказано6, не любопытствовать о тех, кто еще члены, хотя бы и подозревал кого; и, наконец, повиновение безусловно к принявшему.

В случае отъезда на долгое время уезжающий член передает свою ветвь принявшему его и тут впервые знакомит своего приемыша со своим преемником6. Для расходов общества, как то: для посылок и других непредвиденных случаев, каждый член, если может, вносит посильно сколько-нибудь денег. Члены ничего не должны писать о делах общества и друг к другу по почте и быть весьма осторожны в словах.

Общество не носит никакого имени, не имеет между членами никаких знаков для опознания и запрещает все наружные, как-то: кольца, булавки и прочее. Также запрещает списки и все письменное, могущее обличить какое-либо намерение.

Правила для приема были следующие. Во-первых, исследовать жизнь того, на кого метят. Все люди, преданные игре, вину и женщинам, исключались без вопроса.

Член должен был быть не запятнан ни одним подлым поступком, дознанного бескорыстия, твердого характера, если можно, храбр (на войне или на поединке) и даже крепкого здоровья, чтобы мог служить обществу, не струсив, и не изменить ему, когда попадется. Чтобы узнать образ мыслей, начинать противоречить, и когда тот разгорячится, то и видеть образ его мыслей. Рассудительных брать со стороны доказательств, а пылких - блестящими картинами будущего.

Впрочем, хотя и выбирать людей чистых и первым условием предлагать самоотвержение, чтобы он все нес в жертву отечеству, но как люди - люди, то честолюбивым оставлять надежду, как они будут славны, а людям, требующим руководителей уж с именем, не обманывая - намекать, что тут есть люди... впрочем, вести постепенно и, смотря по усердию, открывать полную цель и намерения общества. Впрочем, о времени и решительных мерах никто не должен был знать, кроме думы, во избежание измены.

Некоторых принимали в члены только для того, чтобы они служили орудиями, когда будет нужно. Тем говорили только, что их дело рубиться. Некоторых неосторожных болтунов и головорезов оставляли на примете до случая, чтобы они своим поведением не ввели бы в бесславие или в опасность общество.

О цели, намерениях и действиях общества я уже изложил в прибавлениях к первым показаниям.

Вот чрез какое общество, за призраком патриотизма и безрассудностью молодости, вовлечен я был в преступление и вовлек с собою несчастных моих братьев.

Я готов дать подробные пояснения насчет сказанного и участия членов, если оные востребуются. Случай выставил меня вперед в дурном поступке, теперь по чувствам души я не останусь назади в раскаянии и признательности к Государю Императору.

1826 года 21 января.

Примечания:

1. В этом наше общество совершенно разнилось с бывшим (как я слышал) до сей истории. У нас система двойственная, а у них была десятичная, и каждый десяток составлял ложу или думу.

2. Сие правило не очень строго соблюдалось и многие члены между собою знались. Третьего принять тоже хотя редко позволялось, но смотря по члену.

3. По-настоящему должно бы спрашивать всех членов думы, но решали это обыкновенно распорядители, за тем, что дума редко сходилась.

4. Члену не поставлялось в обязанность непременно выбирать двух, он мог и одного и даже никого не выбрать, если не находил достойных.

5. Это крепко наблюдалось. Я, например, только прошлого лета открылся брату Михаилу.

6. Большею частью сношения были через верных членов, которые по службе или в отпуск ездили. Но в случае надобности посылали и нарочно, как, например, Свистунова в Киев.

12

Записка А. Бестужева о членах Северного общества

На запрос от 28 января честь имею ответствовать следующим.

Мне казалось, что я изложил ясно состав тайного общества, и потому покорнейше прошу высочайше учрежденный комитет назначить, именно какие места требуют пояснения, на что ответствовать буду охотно. Теперь же ко всему, в различных вопросах мною показанному, могу только прибавить на счет общества, что оно имело обширные замыслы и ничтожные средства; состояло более из людей молодых с возгораемым воображением, а не с зрелым рассудком. Действия оного доказали его безрассудство, и, к счастью, распространение его захвачено в самом младенчестве.

Из конституции Никиты Муравьева можно подробно видеть цель общества; намерения состояли в устранении Царствующей Фамилии или в уничтожении оной, дабы ввести новый порядок вещей; а увлеченье солдат - средства к захвачению власти и удержание в порядке народа. Повторю, что я убежден в той истине, что общество без обстоятельств, которые дали ему силы, десятки лет провело бы в бездействии; но междуцарствие привело в движение все страсти и все надежды и склонило на сторону общества многих, которые думали действовать только в пользу Цесаревича.

Что же касается до участия членов, то я изложу ниже, как это было прежде и во время 14 декабря. Только долгом считаю прибавить, что я по характеру своему любил уединение, читал и учился и потому не был знаком со многими, немногих могу и описать. А будучи весьма равнодушен к обществу, не знал и половины имен сочленов. Вследствие сего я изложу теперь действие лиц более замечательных и которые находились у меня на глазах.

Князь Трубецкой, думаю, один из основателей общества. Рылеев мне всегда хвалил его хладнокровие и осторожность. Личного с ним знакомства не имел я до конца ноября 1825 года. Тут мы ознакомились как члены. Он давал известия, что слухи о завещании подтверждаются и какие движения заметны при дворе. Дня за 4 избран начальником, для чего и я через Рылеева дал свой голос. Но когда Рылеев назвал его диктатором, я сказал, что это кукольная комедия.

За два дня он говорил, чтобы действовать как можно тише и не лить крови; и тут, и во время известия о смерти проговаривал, что нельзя ли Императрицу Елизавету на трон возвести. Тут же сказал он: «Впрочем, господа, если видите здесь свое малосилие, отпустите меня в Киев, я ручаюсь, что второй корпус не присягнет». В день действия обещал он ждать войск на площади, но отчего там не явился, не знаю. Это имело решительное влияние и на нас, и на солдат, ибо с маленькими эполетами и без имени принять команду никто не решился.

Князь Евгений Оболенский. Ревностный патриот и мечтатель - он набрал, кажется, довольно членов. Он с Рылеевым обыкновенно рассуждал и толковал о конституции, а я езжал к нему больше поспорить о немецкой философии, которую он защищал, а я над ней смеялся. Знаком с ним года с полтора. У него собиралась дума. С 27 числа ноября был у Рылеева почти ежедневно, где и решили мы, что надобно действовать.

Тут мы оба говорили, что обществу при Императоре Николае Павловиче не существовать, ибо он имеет чрезвычайно проницательный глаз: от него не скроется наша цель. У него также собирались дня за два по офицеру с полков, на которые надеялись; чтобы условиться, как чему быть. В день происшествия он явился на площадь и командовал одним пикетом. Перед рассеянием нашим он дал мнение, чтобы идти за шинелями в полк - потом я уже его не видал.

Никита Муравьев занимался сочинением конституции, которой некоторые части и написал. Мнение с нами о чистом народном правлении разделял одинаково. Давал он мне однажды часть о земском уложении для замечаний, но я возвратил, ничего не написав, сказавши, что немного в законоведении смыслю. Короток с ним никогда не был. Видел его как члена дважды у Оболенского и раз у Рылеева.

Кавалергардский брат его Муравьев со мною, кроме поклонов, знаком не был, но, я думаю, через него приняты были офицеры Кв. полка. Никита был в отпуску и потому участвовать в последних мерах общества не мог. Меньшой же его брат во время болезни Рылеева раз его посетил, но как тут были чужие, то ничего не говорил. В день происшествия я его не видал, равно как и прочих кавалергардов.

Рылеев. Один из самых ревностных членов общества, человек весь в воображении, но, кроме либерализма, составлявшего, так сказать, точку его помешательства - чистейшей нравственности. Он веровал, что если человек действует не для себя, а на пользу ближних и убежден в правоте своего дела, то значит, само Провидение им руководит. Это мнение частью делили с ним многие из нас. Хотя он был лучший мой друг, но для истины не скрою, что он был главною пружиною предприятия; воспламенял всех своим поэтическим воображением и подкреплял своею настойчивостью.

Он первый дал мысль, чтобы служить в палатах для показания, что люди облагораживают места и для примера бескорыстия. Ему последовал Пущин, и потом, по переходе сего последнего в Москву в надворный суд, многие молодые люди сделали то же. Он часто укорял меня за леность и равнодушие к обществу - я отзывался, что берегу свою деятельность на дело. Приезд и намерение Якубовича зажгло потухшую искру - начать действие, но как бы то ни было, если замысел Якубовича был непреложен, он более всех содействовал к отклонению удара.

В вопросе об уничтожении Царствующей Фамилии он всегда был мнений, чтобы оставить в покое Константина Павловича для того, чтобы новое правление не разделилось на партии, имея грозу на границах. Из этого видно, какие детские были у нас расчеты; да и в преобразовании России, признаюсь, нас более всего прельщало русское платье и русские названия чинов. Со смертью Государя Императора его квартира была сборным местом заговорщиков. Он приглашал к себе новых знакомцев из полков, принимал известия, уговаривал всех. Дня за два у нас было шумное заседание - между прочим, Рылеев думал, что если не удастся, то с поднятыми полками ретироваться на поселения.

Я сказал, что для марша надобны деньги - и для этого не худо захватить положенные в Губернском правлении заимообразно. Он очень рассердился за такое мнение и сказал, что это будет грабеж, что собственность должна быть неприкосновенна. Впрочем, прибавил, теперь нечего рассуждать: наше дело будет слушаться приказов начальника. С вечера сделав распорядок, кому где быть и как идти - разошлись. Перед делом я зашел к нему спросить, нет ли каких новых распоряжений, он сказал - «теперь Бог управит остальное». На площади его видел мельком с Гвардейским экипажем и более уже не видал. Первые мои прибавления и показания других усовершит описание его действий.

Иван Пущин. В обществах давно, прежде был весьма рассудителен и говорил, что начинать прежде 10 лет и подумать нельзя; что нет для того ни людей, ни средств. В бытность мою в Москве (в мае) он повторял то же самое. Но, послышав о смерти Государя Императора, тотчас приехал в Петербург и уже говорил наравне с другими, что такого случая упускать не должно. Привез и конно-саперного брата своего, который сказал, что он говорил с вахмистром и эскадрон вывести можно. Но накануне сказал, что люди идут в караул и потому он приведет только человек 40 пеших.

В день действия сего последнего не видал; но Иван Пущин был на площади, ободрял солдат, и даже когда никто не принял команды, он взял это на себя, сказав солдатам, что жил в военной службе. В то время, как он говорил, что надобно еще подождать темноты, что тогда может быть перейдут кой-какие полки на нашу сторону - осыпали нас картечами, народ смял фронт, солдаты рассеялись и, несмотря на наши усилия их остановить, увлекли всех в бегство.

Штейнгейль. Действиями не помогал, но мнения был того же, что и другие. Не помню, он или Булатов сказал, что если теперь невозможно, то в Москве удобный случай в день коронации будет. Это мнение не имело никаких продолжений, ибо решено было здесь начать, и только показывает, что он неискренне желал начала. В день 14 декабря на площади не был.

Князь Одоевский. Принят мною с прошедшей зимы; по пылкости своей сошелся более с Рылеевым и очень ревностно взялся за дело. Так как осенью ничего не предвиделось, то они уехал на 4 месяца в отпуск, и мы очень удивились, когда он в первых числах декабря явился в Петербург. В это время я видел его раза два мельком, и он очень радовался, что пришло время действовать. Накануне стоял он в карауле и потому не успел передать мне своих офицеров, отчего ни одного из них на площади не было. К каре прискакал он верхом, но слез, и ему сейчас дали в команду взвод для пикета. Стоял он тут с пистолетом, более его не видал.

Каховский. Мне не очень нравился, ибо назначался для нанесенья удара. Я хотел удалить его и, видя, что он надоел Рылееву своими вопросами: «кто тут замечательные люди?», подстрекнул его и довел до того, что Рылеев отказал ему от общества. Но потом как-то они помирились. Он сносился с лейб-гренадерами. В день 14 декабря заезжал ко мне в Московский полк, потом я увидел его на площади без шинели, и он сказал мне, что насилу ушел из гвардейского экипажа. Тут он взял у меня пистолет, потом отдал и взял опять перед приездом графа Милорадовича. После, помнится, он просил у меня патрона. Когда Сутгоф привел роту, он сказал: «каков мой Сутгоф?», потом уже я его потерял из виду.

Сутгоф. Я узнал его в конце ноября. На другой день известия о смерти он сказал, что говорил с ротою и что она на все готова. Он напомнил Рылееву о Булатове, привез его к нему. И требовал, чтобы тот поднял полк. 14 декабря он привел роту, а Панов и полк. Больше о них не знаю.

Булатов. Принят Рылеевым на последних днях перед происшествием. Мне не удалось сказать ему и двадцати слов. Когда я спросил у Рылеева, зачем же он не едет в полк, а хочет его на площади ждать - он ответил: «Нельзя же ото всех всего требовать, довольно того, что он разделяет наше мнение и будет действовать славно». На ночь 14 декабря он заехал проститься и сказал, что благословил своих малюток - у нас навернулись слезы, а он поехал к Якубовичу. У каре не был.

Арбузов. Уверительно не знаю, был ли он принят в общество, но все мнения с нами разделял, и очень горячо, и сказал, что он за свою роту ручается. Накануне мы с Якубовичем были у него и уговорили не присягать Пущина. Впрочем, он сделал это нехотя и был немного навеселе. Тут были двое Беляевых, и потом Бодиско. Из них настоящие намерения знает только Арбузов. Про действия его 14 декабря неизвестен.

Глебов. Что он член, я узнал только на площади; он тут очень суетился. Кажется, у него был пистолет.

Граф Коновницын старший имел поручение вместе с Искрицким наблюдать за движениями в полках, чтобы вдруг начать, если где подымется один. Он был на площади, и я послал его к лейб-гренадерам сказать, что мы уже на месте. Искрицкий у каре не был. А меньшой граф Коновницын сказал накануне, что он вырвет пальник, если станут приказывать стрелять по нас, сколько я знаю, он членом общества не был.

Я. Ростовцев был членом общества и приятель Оболенского, был раза два у Рылеева, когда многие из наших приезжали. За 3 дня я видел его во дворце и сказал ему, что дело доходит до палашей, и он промолвил, чтобы часовые слышали: да палаши - хороши. В тот же день узнал я, что он писал письмо к ныне царствующему Императору. Сначала он обманул Оболенского, сказав, что будто бы Николай Павлович журил его за какие-то стихи, а потом отдал и письмо, но настоящее ли, мы сомневались, и это еще более придало нам решительности.

Якубович, хотя и не был членом общества, но обо всех мерах его узнал с 27 ноября, и все это время говорил с жаром в нашем смысле и воспламенял колеблющихся. Однако же по странному его поведению в день 14 декабря я имею причину думать, что в нем было более хвастовства, нежели храбрости. Он встретил Московский полк у Красного моста, потом был на площади и, сказав мне, что у него голова болит, исчез. Мы изумились, когда он явился парламентером, и больше его не видали.

Флота лейтенант Завалишин - бойкая особа, но чересчур с заносчивым воображением. Рылеев принял было и его в члены, но узнал, что он писал из Бразилии письмо к Государю Императору, содержания коего не хотел сказать, приостановился открывать ему все и после не встречался ему. Впрочем, мнение о перемене порядка вещей он сам излагал. В октябре уехал в отпуск и потому никаким образом участвовать в предприятии на 14 число не мог.

Николай Бестужев; пусть начальники и товарищи его засвидетельствуют, как служил он и какое доброе имеет сердце! Прежде вступления в круг моего знакомства он вовсе не имел либерального образа мыслей. Но по переходе в Петербург, мало-помалу пример приятелей увлек и его. Чем более, однако ж, узнавал он Рылеева, тем менее стал доверять средствам общества и не раз говорил мне, что все это химера; слушал мечтания Рылеева, не говоря ни слова - и доказывал, что содействие Кронштадта и невозможно, и бесполезно.

После известия о смерти он уже действовал по убеждению, что это принесет пользу отечеству; и сказал: «Рассуждайте, как быть - а я сделаю, что мне укажут». Впрочем, он всегда держался кротких мер. Раза два я видел его по утрам у Рылеева, но не в собрании. Накануне ездили уговаривать Моллера. В день 14 декабря был с Гвардейским экипажем. Потом я его видел только при свете выстрела - вдали, в Галерной.

Михаил Бестужев по характеру своему весьма далек от того, чтоб быть заговорщиком, и оттого я даже никогда с ним об обществе не говорил, и Рылеев также. Когда начали уж думать о поднятии полков, я хотел по братской любви устранить его, говоря, что он для этого не годится, ибо не поблажает солдатам, недавно командует ротою и притом душевно любит Великого Князя Михаила Павловича, обязанный ему за перевод в гвардию и ласковое обхождение, но вдруг, за 5 дней, входя к Рылееву, я вижу тут и брата (в первый раз после 27 числа), которого он обнимает, говоря, что мы все в тебе ошибались, ты настоящий патриот.

Рылеев уже уговорил его. Тут и я, поцеловав его, наставил, как действовать. Назавтра он привез Щепина, а потом, на другой день, Волкова и князя Кудашева. В заседаниях не был. В ротах ходил со мною и в своей говорил. На дворе был в толпе около знамен, в каре - стоял на Невском углу Сената, следовательно, не мог слышать увещаний генералов. Потом его не видал.

Петр Бестужев. Он так молод, что не знал, что делать; и в этих двух братьях я дам ответ Богу и Государю. Я виноват в их проступках. Он в собраниях наших не был, знал очень немного и немногих, приехал ко мне в полночь на 14 число и поутру я посылал его в экипаж. Потом он заезжал сведать ко мне в Московский полк, и как уже все было готово, я велел сказать в экипаже, что полк выходит. Потом я видел его на площади с гвардейским экипажем. Оружия никакого не имел.

Торсон один из самых отличных и ученых флотских офицеров и самых кротких людей, каких я знаю. В обществе держался по дружбе с его братом и оттого, что не предвидел таких последствий. На мнения наши не говорил ни да ни нет; и со дня смерти я видел его у больного Рылеева только однажды. На площади не был.

Этим ограничивается знакомство мое с членами общества. Теперь я изложу участие людей, которые, не быв сочленами, действовали в его видах и которых я видел по смерти Государя Императора у Рылеева или в день происшествия на площади.

Князь Щепин-Ростовский; ему, кажется, всего не сказали - только что хотят Цесаревича с конституциею, в первый раз он очень горячо за это взялся, но на другой у Оболенского, увидев Финляндского полка Розена, который сомневался и сам начал колебаться. Но мы его перед товарищами подстрекнули, и он снова загорелся. Волков говорил за другими. В день 14 декабря он кипел и говорил красно и как старший взялся вести полк. Я никак не предвидел, что он так рассвирепеет, тем менее, что я взялся удалить генералов, и, конечно, бы в этом успел грозою и массою. Он построил полк в каре, и потом я только дважды видел его издали. В ротах Волков и Броке ничего не говорили, а Кудашев еще прежде куда-то уехал.

Репин. Он дал большую надежду на Финляндский полк, но потом спустил тон. Говорил очень горячо о том, что не надобно упускать времени и что России нужна перемена. В день 14 декабря он приехал к каре, но Пущин сказал, чтобы он без солдат и не являлся, - он уехал, обнадеживая, что это будет, - и уже я его не видал. С ним приехал Цебриков, которому я назначил место на угол каре к монументу. Другие финляндские офицеры, которые, по словам Репина, хотели приехать одни к нам, не явились.

Кожевников приезжал накануне 14 числа к Рылееву с каким-то Измайловским офицером (кажется, с Фоком), где я видел его в первый и в последний раз. Он очень нас обрадовал, сказав, что солдаты готовы не присягать. В этом полку я знал, что будет еще с нашей стороны Милютин, но он сделал это по молодости.

Корнилович приехал дня за 3 из Киева и хотел было войти в кабинет Рылеева, где собраны были многие, но я увел его к себе, как не члена, где и сказал он мне то, что я изложил в примечании 27 декабря. В день 14 декабря он встретил полк у Садовой, и потом мельком я видел его на площади. В члены его не выбрали мы для того, что он очень ветрен.

Кроме того, около каре суетились лица, которых я не видывал сроду; да они, кажется, были тут волонтерами и только кричали ура.

Может статься, что со всем желанием быть полным и подробным, я упустил что-нибудь в таком множестве лиц, мнений и происшествий. Я человек, и человек удрученный несчастием, почему и прошу, о чем нужно, спрашивать меня отдельными пунктами, и я охотно исправлю вину моей памяти, но не совести, ибо говорю все искренно.

Сердце обливается кровью, когда я вздумаю, что судьба привела меня быть обличителем друзей и братьев, которых я люблю более себя, но Бог свидетель, что не малодушие водит пером моим. Я ввел многих в погибель, приняв заблуждение за истину: чего же не сделаю для самой истины?

29 января 1825 года.

13

Последняя попытка «облегчения участи» А.А. Бестужева

«Мне пишут, будто я переведен по инвалидам в 10-й Черноморский батальон, в Кутаис. Это мало отрады. Мингрельские лихорадки свирепствуют там, а жаркий климат вообще для меня гибелен - сообщал А.А. Бестужев 15-го ноября 1836 г. брату. Если это сделано, снисходя на письмо мое, писанное к графу Бенкендорфу, милость для меня важна, как знак благоволения, но в сущности нисколько не улучшает моей судьбы.

Боже мой, боже мой! Когда я кончу это нищенское кочевание по чужбине, вдали от всех средств к занятиям?! Об одном молю я, чтоб мне дали уголок, где бы я мог поставить свой посох и, служа в статской службе государю, служил бы русской словесности пером. Видно не хотят этого. Да будет! Но могу ли, гоняемый из конца в конец, не проводя двух месяцев на одном месте, без квартиры, без писем, без книг, без газет, то изнуряясь военными трудами, то полумертвый от болезней, не вздохнуть тяжело и не позавидовать тем, которые уже кончили земное скитальничество».

Весь во власти этих тягостных переживаний, физически и интеллектуально надломленный одиннадцатью годами лишений - Петропавловской крепости, форта «Слава» в Финляндии, ссылки в Сибирь и солдатской лямки на Кавказе - он в следующем своем письме, от 19-го декабря, мог поделиться с братом лишь некоторыми случайными сведениями об обстоятельствах, обусловивших предстоящий его переезд.

«Вот история этого перевода: граф Воронцов видел меня летом больного в Керчи и принял участие в моей судьбе. Он ходатайствовал перед государем императором о переводе меня в статскую службу в Крым или для сношения с горцами, оставив в военном чине. Высочайшего соизволения не последовало, но меня, но расстроенному здоровью, перевели в 10-й Черноморский батальон из Гагр в Кутаис.

Ты знаешь этот край и потому судить можешь, как благотворен Мингрельский климат для полубольного. Между тем, я прослужил экспедицию, и с нового года из Тамани, где был прикомандирован к Тенгинскому полку, еду кочевать в ужаснейшую пору года за Кавказ. Видно, в могиле только успокоюсь я».

В существеннейших частях восполняя, исправляя и до конца расшифровывая прежние скудные данные о неудавшихся официальных попытках облегчения участи Бестужева, секретные материалы архива Новороссийского генерал-губернаторства позволяют совершенно документально восстановить одну из последних страниц биографии погибшего 7-го июня 1837 г. у мыса Адлер основоположника и пропагандиста русского романтизма.

*  *  *

Во время объезда Новороссийским генерал-губернатором гр. Воронцовым Черноморско-Азовского побережья, ему представлен был летом 1836 г. в Керчи прапорщик «из декабристов» А.А. Бестужев. Репутация выдающегося романиста современности и героический ореол в войсках Кавказской линии обеспечивали внимание к нему начальника края, а предстательство давнишнего знакомого Бестужева - Таврического губернатора А.И. Казначеева несомненно заранее располагало гр. Воронцова в пользу опального писателя.

Возможность оставления им службы, равно как и возвращения на север была, конечно, совершенно исключена, но перевод, при поддержке гр. Воронцова, из действующей армии в один из городов побережья, - например, в Керчь, пребывание в которой открывало некоторые перспективы культурной работы, представлялся и самому Бестужеву, и его покровителям вполне в это время осуществимым.

Соблюдая чрезвычайную осторожность и не рискуя даже отдаленно касаться своих планов в переписке, подлежащей всем случайностям перлюстрации, А.А. Бестужев в письме к братьям Николаю и Михаилу от 19-го июня 1836 г. посвятил лишь несколько самых общих строк своим Керченским впечатлениям: «Керчь, старинная Пантикапея, из пепла возникающий городок, премиленькой наружности, у слияния Азовского и Черного морей.

Он родился и крещен под крылом графа Воронцова, вельможи, которого каждый шаг есть уже доброе дело. Здесь все суда, идущие в Таганрог, очищаются карантином, и уже вольно идут на сгруз в Азовское, а потому, не имея своей торговли, жители бедны, и надо дивиться, как в такое короткое время Керчь так отстраивается. Окружена курганами, богатыми древностями, открывают много золота. Музей ее стоит внимания и изучения; почва еще более: вся почти состоит из обломков горшков и стен».

По этим строкам можно судить, как волновала романтическое воображение Бестужева воскресающая Пантикапея, стремление добиться оставления в которой даже заставило его усвоить на время роль, совершенно не уясненную в своих основаниях и поэтому с излишней суровостью осужденностью в недавно дошедших до нас воспоминаниях доктора Э.С. Андреевского, состоявшего в свите гр. М.С. Воронцова: «Я знал Бестужева с, 1836 г. Он шел с нами на корвете «Ифигения» из Керчи в Суджук-Кале и вдоль по восточному берегу.

Сознаюсь, что личность его оставила во мне не совсем приятные впечатления. С мордою Петербургского аристократа он соединял незавидные качества чванливого и, кажись, недоброго характера. Он все терся возле знати и влиятельных лиц, которых ловил, чтобы витийствовать перед ними. На нашего брата он смотрел свысока, почти что с пренебрежением, но вместе с тем и не без зависти, в архалуке, с черными длинными усами, напомаженною головою и сверкающими огненными глазами он любил рисоваться».

Случайный наблюдатель и не подозревал, разумеется, что с линией поведения Бестужева на генерал-губернаторском корвете связан был вопрос о всем будущем невольно «трущегося возле знати» декабриста, - и малейшие сомнения любого из «вельмож» могли разрушить его последние надежды на спасение.

Обстоятельства продолжали, однако, складываться для Бестужева вполне благоприятно. Гр. Воронцов не только согласился передать начальнику III Отделения А.X. Бенкендорфу ходатайство Бестужева о переводе куда-либо на службу «по гражданской части», мотивированное как страданиями «от пагубного влияния знойного климата в Гаграх на здоровье, расстроенное уже от несчастий и, военных трудов», так и стремлением «быть полезным отечеству и употребить досуг на занятия словесностью», - но с своей стороны - подкрепил это ходатайство особым представлением о назначении Бестужеву жительства в Керчь-Еникале «с употреблением на службу при тамошнем градоначальнике; сношения сего города с Черноморьем и Закавказским краем представляют Бестужеву возможность употребить с пользою для службы приобретенные им о том крае сведения».

Случай для передачи этих бумаг но назначению представился гр. Воронцову около середины сентября, а 20-го этого же месяца последовала уже на докладе А.X. Бенкендорфа о Бестужеве неожиданно жестокая резолюция императора Николая: «Мнение гр. Воронцова совершенно неосновательно; не Бестужеву с пользой заниматься словесностью; он должен служить там, где сие возможно без вреда для службы. Перевесть его можно, но в другой баталион».

До сведения гр. Воронцова резолюция эта была доведена в значительно смягченной форме: «Г. генерал-адъютант гр. Бенкендорф - официально извещал Новороссийского генерал-губернатора управляющий ІІІ Отделением А.Н. Мордвинов - имел счастие докладывать государю императору доставленную при письме Вашего Сиятельства просьбу прапорщика Бестужева о переводе его, по случаю расстроенного его здоровья, из военной в гражданскую службу.

Его величество, не изъявив на сие соизволения, всемилостивейше повелеть изволил перевесть Бестужева из 5-го Черноморского Баталиона, расположенного в крепости Гаграх, где климат оказывается для него вредным, в другой баталион. О сем я, за отсутствием графа Александра Христофоровича, имею честь довести до сведения вашего сиятельства, присовокупляя, что высочайшая воля на счет перевода Бестужева в другой баталион сообщена вместе с сим, к исполнению, Г. Военному Министру».

О результатах своих хлопот гр. Воронцов 13-го ноября 1836 г. письменно уведомил А.И. Казначеева, ссылаясь на участие его в этом деле, а также «по случаю нахождения г. Бестужева в Крыму». Письмо гр. Воронцова к А.И. Казначееву явилось как бы некоторым комментарием к лаконическим строкам незадолго до того опубликованного приказа по Военному ведомству о переводе прапорщика 5-го линейного Черноморского батальона Бестужева в 10-й батальон, в Кутаис. Вместо желанного освобождения, Бестужева, только что возвратившегося из тяжелого похода за Кубань, ожидало извещение о значительнейшем ухудшении его прежнего положения.

Полное отчаяния обращение к гр. Воронцову необычайно ярко характеризует настроение А.А. Бестужева перед вынужденным отъездом его в Грузию:

Сиятельнейший Граф.

Его Превосходительство Александр Иванович Казначеев уведомил меня о Высочайшем отказе на представление Вашего Сиятельства: о назначении меня в Керчь, в военном звании для сношений с Горцами. Чем лестнее было внимание Вашего Сиятельства, чем отраднее участие Вашей истинно высокой души, тем большим прискорбием поразила меня весть, что я не могу горячим усердием и всеми усилиями нравственных сил доказать преданность мою к Престолу и признательность за отеческое предстательство Ваше. Но я смиряюсь перед перстом меня испытующим.

Успех всего человеческого зависит от воли Бога и Власти им поставленной. Мой долг утешительный, священный долг благодарности Вам, Граф, за желание блага, как бы за исполнение желаний; и я надеюсь, что благодарность эта переживет меня.

Александр Иванович присовокупляет, что вместо испрашиванного перевода Государь Император соблаговолил позволить мне избрать для служения любой полк Кавказского Корпуса. Но так как я доселе не имею о сем Монаршем соизволении никакого официального извещения, а Высочайшим приказом от 15-го октября переведен без всякого с моей стороны согласия, из 5-го Черноморского баталиона, в 10-й, в г. Кутаис, немного лучший Гагр по своему политическому быту, но все еще вредный по климату, то осмеливаюсь усерднейше просить Ваше Сиятельство удостоить приказать меня и начальство мое о сей Воле Государя уведомить; дабы опираясь на то, я мог ходатайствовать о переводе из гарнизона, где осужден я тлеть без случаев к отличиям, в какой-либо полк, в рядах которого можно положить голову с честью. Иначе, все благодетельные меры Ваши к улучшению моей участи исчезнут без следа подобно звуку.

Едва возвратясь из многотрудной экспедиции за Кубанью - я должен с Нового года начать мое тяжкое кочеванье в Тифлис и въ Мингрелию - царство лихорадок, и предать свое полуразрушенное здоровье прихотям жаркого климата надолго, может навсегда. Не могу однакож исторгнуть из моего сердца надежды: когда-нибудь служить под благотворительным начальством Вашим - эта надежда жизнь моего сердца!

Ожидая благосклонного соизволения Вашего Сиятельства и проникнутый глубочайшим уважением к доблестям Вашим, с полною преданностию честь имею быть,

Вашим

Сиятельнейший Граф,

Покорнейшим слугою,

Александр Бестужев,

Черноморского Линейного № 10-го Батальона прапорщик.

5 декабря 1836. г.

Керчь.

Ответ гр. Воронцова, о содержании которого мы можем судить по исчерканному черновому отпуску в том же деле частной канцелярии Новороссийского генерал-губернатора (л. 4 и 7), к которому приобщено было и письмо А.А. Бестужева, заготовлен был одновременно с официальным отношением на имя командира Кавказского корпуса бар. Г.В. Розена.

Милостивый Государь

Александр Александрович!*

Получив письмо Ваше от 5-го декабря, и полагая, что с сообщением вам Высочайшей Государя Императора воли на просьбу вашу, Александром Ивановичем Казначеевым, произошло какое-нибудь недоразумение, поспешаю уведомить Вас о полученном мною от графа А.X. Бенкендорфа уведомлении что Его Величество, не изъявив соизволения на перевод Вас из военной в гражданскую службу, Всемилостивейше повелеть изволил: перевесть Вас из 5-го Черноморского Баталиона, расположенного в крепости Гаграх, где климат оказывается для вас вредным, в другой баталион, и что таковая Высочайшая Воля сообщена г. Военному Министру к исполнению.

Мне кажется, что на основании такового Всемилостивейшего внимания Государя Императора к Вашему расстроенному здоровью, вы можете просить о переводе Вас из Кутаиса, где климат для вас также вреден, как и в кр. Гаграх, - в другое какое-нибудь место, Командира Кавказского Корпуса Барона Розена, к которому я теперь же о вас пишу.

24 декабря 1836.

Одесса.

Полуофициальное отношение гр. Воронцова на имя барона Г.В. Розена, которого он, осведомляя вкратце о прежних своих ходатайствах за опального писателя, просил о «благосклонном принятии участия в просьбе г. Бестужева; и если действительно климат Кутаиса вреден для него, то перевести его в другое место, где здоровье его может быть сохранено», - командиром Кавказского корпуса было, очевидно, удовлетворено.

«Тлеть без случаев к отличиям» Бестужеву долго не пришлось, и риторическое пожелание его о переводе из гарнизона «в какой-либо полк, в рядах которого можно положить голову с честью», исполнилось очень скоро с буквальной точностью: прикомандированный к Грузинскому гренадерскому полку, он принял участие в военной экспедиции бар. Г.В. Розена к мысу Адлер, где и погиб во время ожесточенной схватки с горцами 7 июня 1837 года.

Ю. Оксман

*В оригинале - «Андреевич».

14

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTc1LnVzZXJhcGkuY29tL3NUVEFPa202ei1ET19yYmt3NlNOOThqZ2hjVUdTV0x2UUJidkZnL0dYc3FZbS1JQmtrLmpwZw[/img2]

Николай Александрович Бестужев (1791-1855). Портрет Александра Александровича Бестужева. Петровская тюрьма. 1839. Копия с гравированного портрета 1839 года, вошедшего в издание «Сто русских литераторов» (Смирдин, 1839). Акварель, белила, кисть, тушь. 19.7 х 16.2 см. Государственный музей изобразительных искусств им. А.С. Пушкина. Москва.

15

Е. Тарасов

Якутская ссылка Бестужева-Марлинского

Жизнь и приключения декабристов в Сибири не так много привлекали внимания историков, как их конспиративная и революционная деятельность до 1825 г. Вокруг последней возникла целая литература, богатая классическими исследованиями, тогда как о сибирской жизни декабристов имеются лишь немногие труды. Правда, Дмитриев-Мамонов в своей книге «Декабристы в Западной Сибири» собрал драгоценный материал для биографии 39 декабристов; но это только третья часть тех, кто пострадал за возмущение 14 декабря. Хорошо рассказана сибирская жизнь некоторых видных декабристов, таких, как М.А. Фонвизин, князь Оболенский и барон Штейнгейль.

Сибиряки, видимо, стараются восполнить этот пробел, и три года тому назад (1921) Б.Г. Кубалов напечатал часть своей работы (именно о декабристах, поселённых в Якутской области. Из этих последних особенный интерес возбуждает Александр Александрович Бестужев-Марлинский 1797-1837), один из главных участников возмущения 14 декабря 1825 года. Кубалов приводит некоторые новые данные о его якутской жизни, и так как статья Кубалова помещена в малоизвестном и малораспространённом сибирском издании, то мы хотим, суммируя старые и новые материалы дать сводную работу о якутской жизни этого видного декабриста.

Нашему очерку мы, однако, предпосылаем краткую характеристику революционной деятельности Бестужева, которая, по нашему мнению, прежними авторами освещена не вполне правильно.

I. Революционная деятельность А.А. Бестужева

О революционной деятельности Бестужева сложились неверные представления: многие думают, что он играл не очень большую роль. Теперь можно считать бесспорным фактом то, что Бестужев являлся вместе с Рылеевым главным виновником восстания 14 декабря. Недаром в этот роковой день, к вечеру, когда всё было кончено, во дворце было уже всем известно и все об этом говорили, именно, что «Бестужев поднял весь день», и его ревностно пустились разыскивать.

Предвидя это, он утром сам явился во дворец и отдал свою шпагу. Если Рылеева, как директора думы и главного заводчика, казнили, то такой же участи подлежал и Бестужев, тоже директор думы и главный заводчик. Он, однако, избежал этой участи и вообще отделался сравнительно легко. Как и почему это случилось - мы увидим ниже.

Бестужев сделался членом тайного общества довольно поздно - в 1824 году; и за такой короткий срок он проявил большую деятельность; нисколько не преувеличивая, можно сказать, что он да князь Е.П. Оболенский были главными сотрудниками Рылеева в усиленной революционной деятельности Северного общества и в подготовке восстания 14 декабря. В самом деле, в начале 1825 года, с отъездом Никиты Муравьёва в деревню, директорами общества остались Рылеев и князь Оболенский. Вскоре в помощь к ним был избран А.А. Бестужев: вот это и есть официальные вожди восстания.

Около половины лета Рылеев с особой настойчивостью побуждает к деятельности своих друзей из моряков и прежде всего капитана К.П. Торсона и Николая Бестужева. С лета 1825 г. Рылеев иногда уже решительно заявляет о приближении переворота, к которому его подбадривают с юга. Осенью он уже объявляет Торсону и Н. Бестужеву, что они должны захватить Кронштадт в случае начала восстания.

Решимость Рылеева увеличилась осенью с приездом князя С.П. Трубецкого, который дал ему подробный отчёт о всём, что делалось на юге. Известия были самые утешительные. Рылеев и его сотрудники ревностно вербовали новых членов. А. Бестужев и два другие брата его, Николай и Михаил, были самыми усердными помощниками Рылеева. А. Бестужев жил в одном доме с Рылеевым (в доме Американской компании на Мойке) и в силу этого они виделись и действовали сообща.

Из бумаг Г.С. Батеькова видно, что Рылеев и Бестужев ловко обработали его, привлекли в общество и потом пользовались его советами. Узнав о смерти императора Александра (27 ноября), к Рылееву явились первыми: А. Бестужев, Торсон, Батеньков и Н. Бестужев. По уходе Батенькова и Торсона остались Рылеев и оба Бестужевых. Они порешили в ту же ночь повести пропаганду.

Именно Н. Бестужев рассказывает, что после первой присяги (Константину) он с братом Александром и Рылеевым положили, было, писать прокламации к войску и тайно разбросать их по казармам, но после, признав это неудобным, изорвали несколько уже написанных листов и решили все трое идти ночью по городу, останавливать каждого солдата, останавливаться у каждого часового и передавать им словесно, что их обманули, не показав завещания покойного царя, в котором дана свобода крестьянам и убавлена до 15 лет солдатская служба.

«Нельзя представить жадности, с какою слушали нас солдаты, нельзя изъяснить быстроты, с какой разносились наши слова по войскам: на другой день такой же обход по городу удостоверял нас в этом». Из этих слов мы видим, как энергично действовал А.А. Бестужев в эпоху междуцарствия.

Батеньков, самый ценный свидетель, - потому что в это время он почти каждый день видел Рылеева и Бестужева, - говорит о Бестужеве, что «образ изъяснения» его неумеренный и дерзкий, что он способен «в глазах на все крайности», что он «показал крайнюю решительность». Он не только показывал, но и проявлял её на деле. Самый решительный и смелый революционер, Якубович, был его приятелем. Батеньков прямо заявляет (очевидно, со слов Сперанского), что во дворце вечером 14 декабря было уже известно, что адъютант Бестужев начал дело и что герцог Виртембергский послал в дом Американской компании захватить его.

Эти слова доказывают, что Бестужев в возмущении 14 декабря играл выдающуюся и заметную роль. Явившись во дворец и будучи арестован, Бестужев подвергся, как и все его сообщники, заключению в крепость, допросу и следствию. Показания его откровенны, но без лести и унижения, а его изображение бед России, приведших декабристов к возмущению, сделано с большим талантом.

Конспиративная деятельность его была очевидна, ему грозила смерть, но он вместе со многими был обвинён по первому разряду, т. е. его пощадили так же, как пощадили диктатора князя Трубецкого, директора князя Оболенского и некоторых других - «по фамильным уважениям». Эти фамильные уважения для Бестужева заключались в том, что он был адъютантом герцога Виртембергского, брата императрицы Марии Фёдоровны. Адъютантом он был услужливым, исполнительным, весёлым собеседником и красивым кавалером. Разумеется, его пожалели: герцог, очевидно, замолвил за него словечко, и он был спасён от казни.

16

II. Якутская ссылка Бестужева

В ночь на 6 августа 1826 г. Бестужев вместе с И.Д. Якушкиным, М.И. Муравьёвым-Апостолом, А.П. Арбузовым и А.И. Тютчевым был отвезён в Финляндию, в форт-Славу. Тут он просидел год с небольшим. Комендант форта был скупой, типичный казнокрад, который кормил заключённых гнилой солониной, и благодаря этому Бестужев нажил здесь тяжёлый силитёр, от которого потом сильно страдал, находясь на Кавказе. Бестужев рассказывает, как он в форт-Славе, не имея ни чернил, ни перьев, написал поэму «Андрей Переяславский», расщепив кусок жести и воспользовавшись углём, разведённым вместо чернил.

В конце октября 1827 года Бестужева отправили через Петербург в сибирскую ссылку, в далёкий, полярный Якутск - на поселение. Поездка была очень быстрая, и 22 ноября он прибыл в Иркутск. Тут он к великой радости встретился с братьями, Николаем и Михаилом, которых везли из Шлиссельбургской крепости в Читу. Из Иркутска Бестужев писал 7 декабря матери и сёстрам: «Я здоров и братья здоровы; мы виделись и радовались, как дару небесному, свиданию. Теперь не имею времени, еду в Якутск».

В конце декабря, накануне нового 1828 года, приехал Бестужев в Якутск и 9 января пишет братьям-узникам: «Да ведомо будет вам... что я благополучно доехал до Якутска.... и завтра перехожу на наёмную квартиру, где завожусь хозяйством. Климат здесь суров, морозы не падают здесь ниже 30°, но насчёт образованности город сей далеко лучше того понятия, которое имеют о нём в России».

Якутская область, самый отдалённый, самый холодный и безлюдный край Восточной Сибири, была предназначена для поселения девяти следующих декабристов: Краснокутский, Андреев 2-й, Веденяпин 1-й, Чижов, Назимов, Бобрищев-Пушкин, кн. Голицын, Заикин и кн. Шаховской. Из них двое (Голицын и Шаховской) помещены были в Иркутской губернии (в городах Киренске и Туруханске), а остальные, после разных напрасных тяжёлых передвижений, размещены были следующим образом: 1. Краснокутский - в Якутске (на Лене 62° с. ш.). 2. Веденяпин - в Киренске (на Лене 57° с. ш.). 3. Назимов и Заикин в Витиме (на Лене, 59° с. ш., к сев. от Киренска). 4. Чижов и Андреев в Олёкминске (на Лене 60°, к сев. от Витима). 5. Бобрищев-Пушкин Николай в Туруханске (на Енисее, ок. пол. круга).

К этим декабристам, осуждённым только по 8-му разряду, были присоединены ещё трое: М.И. Муравьёв-Апостол и А.А. Бестужев, осуждённые по 1 разряду, и граф З.Г. Чернышёв, осуждённый по 7-му разряду и отбывший год на каторге. Их разместили так: Муравьёва-Апостола - в Вилюйске (700 вёрст к сев.-зап. от Якутска, 63° с. ш.). Бестужева в Якутске и Захара Чернышёва - тоже в Якутске. Первые семь декабристов были поселены на указанных местах уже с сентября или октября 1826 г., между тем как Муравьёв-Апостол и Бестужев более года сидели в Финляндии, в крепости форт-Слава. «Фамильные уважения» были также причиной облегчения участи и М.И. Муравьёва-Апостола.

Якутск в ту эпоху был маленький городишко (2.458 чел. жителей). Муравьёв называет его «жалким городом». Добраться до него было так трудно, что только в 1836 году, впервые со дня присоединения края к России, посетил его представитель высшей власти, генерал-губернатор Броневский. Находясь приблизительно на одной широте (62°) с Петербургом (60°), Якутск, однако, имел суровую континентальную зиму. Так, Чижов пишет в письме к иркутскому губернатору, что в Олёкминске «зимой день так короток и ледяные окна дают такой тусклый свет, что по необходимости приходится весь день сидеть со свечой. Почта приходит к нам лишь раз в два месяца». В таком-то городке пришлось жить декабристам и в числе их и Бестужеву.

Ещё хуже обстояло с якутским обществом. По словам Б.Г. Кубалова, «тон городской жизни задавал сравнительно немногочисленный чиновничий мир этого захудалого административного центра. Якутское чиновничество двадцатых годов - отживающий тип приказного строя»... По словам Броневского, «весьма бедное содержание, получаемое чиновниками в Якутской области, не только не достаточно для привлечения к службе хороших людей, но лишает возможности удержать на местах даже людей испорченной нравственности». Можно вообразить, какой элемент служил в Якутске. Чиновничество могло там безбедно существовать лишь при родственных связях с местным купечеством или зажиточным инородческим миром. Поэтому почти все чиновники были связаны родством с якутянами, и это накладывало свою печать на всю общественную жизнь.

«При отсутствии духовных запросов и необеспеченности, на первом плане ставились интересы материального благополучия, для достижения которого пускались в ход все средства; поэтому интриги, ябедничество и зависть махровыми цветами распускались на сером фоне якутской общественности, способствуя разъединению, а не сплочению составных групп населения». Именно это имея в виду, Бестужев один раз писал братьям, что «у здешних жителей нет ни добродушия, ни одной благородной черты в характере, и делать зло, чтобы показать, что они могут что-нибудь делать, есть их первое наслаждение». «Здесь движутся только желчные страсти, корысть, зависть, тщеславие. Всё это течёт с кровью мёрзло и безжизненно».

Впервые якутяне увидели у себя декабристов в сентябре 1826 г., когда проездом к ним приехали первые поселенцы: Заикин, Андреев и Веденяпин. Но ближе к ним якутяне присмотрелись с приездом туда Краснокутского, Бестужева и Захара Чернышёва. Краснокутский, человек пожилой и болезненный, жил тихо и уединённо, более всего проводя время с Мягковым, начальником Якутской области. В июне 1827 г. он уже был переведён в Витим и оттуда в Минусинск. Более молодой граф З.Г. Чернышёв, тоже тихий и скромный человек, пробыл в Якутске весьма недолго, всего - восемь месяцев, и 5 февраля 1829 г. он быстро и неожиданно покинул Якутск.

Дольше всех, именно полтора года (1 января 1828 - 3 июля 1829), прожил в Якутске Бестужев. Он, видимо, оставил там небольшие воспоминания о себе. В таких маленьких городках, как Якутск, жизнь течёт просто и тихо, хотя бывает много сплетен: все друг друга знают и все друг за другом следят. В таком городке, не имея определённого дела, можно сильно скучать. Особенно должны были скучать люди, жившие в блестящем столичном обществе, привыкшие к роскоши и комфорту. Северная природа была в Якутске сурова и нелюдима; только могучая река Лена могла доставить удовольствие своею ширью и простором.

Но в Якутске, как это ни странно, жизнь Бестужева протекала сравнительно счастливо, что подтверждается его письмами. Это можно объяснить тем, что, во-первых, он попал туда прямо из крепостного заключения, был там недолго - всего полтора года, следовательно, новая для него обстановка ещё не успела ему наскучить. Во-вторых, ему жилось хорошо и потому, что он был всем обеспечен, был богат книгами, не завален работой, свободен и независим, мог предаться каким хотел занятиям, мечтам или просто лени.

Лица, подчинённые условиям придворной жизни, носящие цепи приличий и этикета, подчинённые тягостям службы, непременно испытывают удовольствие, очутившись среди полукультурных людей, не подчинённых условностям жизни. В полной мере испытал это и Бестужев. Он, конечно, скучал по семье, по братьям, он, конечно, горевал по разрушенной карьере, так блестяще начатой. Но душа его была ещё свежа, так богата фантастическими надеждами, поэтическое творчество его так было наполнено образами будущих созданий, что тоска не могла победить его, отчаяние не смело приблизиться к нему. И Бестужев жил надеждами на будущее, изучал новую для него жизнь севера, читал, ревностно учился и обдумывал свои будущие произведения - создания Марлинского.

*  *  *

От этого периода остались 29 писем Бестужева, адресованные матери и сёстрам в Петербург, братьям-узникам в Читу и братьям-воинам на Кавказ. Эти письма довольно хорошо знакомят нас с его образом жизни, занятиями, чтением, думами и желаниями. К сожалению, эти письма писаны при неблагоприятной обстановке, именно - при сознании, что их будут читать полиция, жандармы и чужие глаза.

Бестужев знал, что письма сначала побывают в Петербурге и тогда только попадут в руки братьев или сестёр с матерью. Несмотря на это, на ряд цензур и тысячи вёрст, письма всё-таки интересны, но не раскрывают вполне ни дум, ни чувств Бестужева. Между казёнными фразами о скуке и однообразии жизни в ссылке, в этих письмах попадается множество подробностей, рисующих типичную личность этого декабриста, а также имеется много данных для знакомства с бытом Якутска за сто лет тому назад.

Впрочем, из этих 29 якутских писем есть пять или шесть, посланных к братьям неофициальным путём, с верной оказией. Они, конечно, искреннее, интереснее, длиннее размерами казённых писем и более подробно описывают его быт, чем «осторожностью замороженные строки, как червяк на снегу». Кажется, из писем можно видеть, что совесть его мучила за то, что он, вовлекши братьев в тайное общество и более их действовавший, пострадал менее их, именно - находился только в ссылке, в то время как они томились на каторге. И вот, чтобы загладить свою вину и облегчить заключение братьям-узникам, Бестужев пишет им очень часто, чуть ли не каждую почту, хотя и знает, что ответа от них не получит, ибо им писать запрещено.

Вначале Бестужев жил в Якутске один, так как Краснокутский был уже переведён в другое место, знакомства свести ему было не с кем. Братьям в Читу он пишет, что он один, мечтает о них, что эти мечтания не всегда бывают розового цвета. «Зима, правда, здесь довольно скучна; день короче якутского носа, а морозы блокируют меня в дому. Я очень привык к холоду и все члены, привезённые из России, ещё находятся в наличности, но, признаюсь, действия оного на грудь очень болезненны: десять шагов производят одышку, и потому прогулки, столь необходимые для моего здоровья, весьма редки.

Впрочем, книги и занятия по новому хозяйству коротают время, и весна, которой не видал я так долго, возвратит мне, вероятно, и прежнее здоровье, и старинный весёлый, беспечный дух мой. Если бы вы видели, - продолжает он, - каким я стал хозяином, какой порядок и чистота царствуют в моём уютном жилище, то погладили бы меня по головке».

Мы думаем, что после крепостного заточения жизнь на свободе, хотя бы и Якутске, должна была понравиться Бестужеву. Оторванный декабрьской катастрофой от литературных занятий, он, с прибытием в Якутск, принимается за чтение и самообразование. Мать и сёстры прислали ему книг в достаточном количестве, большей частью на иностранных языках. Греч послал ему классиков. И вот Бестужев, вдали от всяких знакомств и развлечений, погружается в чтение. Читает Тома Мура, Байрона, читает Гомера во французском переводе, изучает римских классиков, принимается даже за немецкий язык, который он до ссылки не любил и плохо знал. А чтобы не развлекаться, он обрил себе голову.

Занятия его идут успешно: проходит месяц, и он уже читает Гёте, Шиллера, Фауста. Есть, поэтому, основание думать, что часто повторяемые в письмах к братьям фразы о лени и бездействии не совсем правильны. Он ничуть «не опустился», а напротив, бодро трудился, читал, учился стараться вознаградить потерянное время усиленным чтением пополнить образование, чтобы не отстать от века. Бестужев сознавал, что времени у него пропало много - весь 1826 и почти весь 1827 год.

С наступившей весной 1828 г. он, видимо, чувствовал оживление, к нему возвратились надежды. «С возвратом тепла вероятно растает и моя лень, - пишет он, - и я снова примусь за перо, так давно покинутое, что оно давно бы заржавело, если бы родной гусиный жир не предохранил его от мороза, и влажности, и засухи». Мысли о творчестве, видимо, посещали его уже в первое полугодие его якутской жизни.

Летом кончилось и его одиночество: в июне (1828 г.) в Якутск прислан был декабрист Захар Чернышёв, который поселился на одной квартире с Бестужевым. Теперь ему было с кем отвести душу. «Захар прекратил моё принуждённое уединение, - пишет он братьям-узникам 23 июня: - я доволен, как человек, как король, самим собой. Он приехал жёлт и худ; теперь понемногу поправляется.

Мы живём вместе, несчастие близит и роднит людей, и, кажется, мы не будем ссориться. Я рад очень, что есть с кем разделить часы грусти и минуты приятные. Матушка послала мне гору книг; у него их тоже вдоволь... не знаешь, с чего начать. За обедом и чаем мы разговариваем о вас и наших, о старинных забавах и новых новостях, которые, однако же, не всегда доходят сюда свежими. Погода прекрасная, зелень в поле, вода играет; я оживаю... разумеется на миг».

Граф Захар Григорьевич Чернышёв, член тайного общества, осуждён по седьмому разряду, пробыл один год на каторжной работе в Чите и оттуда был переведён на поселение в Якутск. Кроме того, в Якутской области, как мы видим, были поселены: М.И. Муравьёв-Апостол, М.А. Назимов и Н.А. Чижов.

С ними Бестужев установил оживлённую переписку. По одному письму видно, что и в этом случае его смущала мысль, что его участь лучше той, которая выпала им на долю. Таким образом мы можем повторить, что якутская жизнь Бестужева была обставлена недурно, и он мог жить припеваючи. Мать часто посылала ему деньги, и он мог иногда выполнять даже свои прихоти.

Вот что пишет он 16 июня 1828 года о своей жизни: «Румяный вид мой и шутливое расположение духа, которое мне было полезнее всех уроков философии, понемногу возвращаются. Мой образ жизни был довольно однообразен, хотя избыток чувств, далеко не обыденных, не допускал скуке овладеть моим умом. Моё помещение было довольно удобно и очень чисто во всё время моего здешнего пребывания. К тому же я сделался хорошим хозяином и изрядным поваром. Недостатка в деньгах у меня не было, тем более, что я от природы умерен; единственная слабость не покидает меня, это - слабость к щегольству: я представляю собой модную картинку в Якутске». Последние слова сказаны, очевидно, без преувеличения, так как Бестужев всегда любил пощеголять.

*  *  *

В такой обстановке, как видим, вполне благоприятной, протекало лето 1828 года для Бестужева и Чернышёва. Оба они нередко бродили по полям и болотам с ружьём, оба мечтали и грезили о далёком прошлом, о дальней, но милой родине, о прежней весёлой жизни. Они были постоянно одни. Знакомства с якутскими обывателями у них не было, хотя туземцы старались, видимо, завязать с ними отношения.

По крайней мере в одном письме Бестужев говорит, что им докучают «глупые посетители, от которых ни крестом, ни пестом не отбояришься; но с зимой на крюк и баста». знакомства с местными обывателями могли легко возникнуть во время ярмарки, бывшей летом в Якутске. На ней Бестужев должен был закупать всё необходимое - и для себя и для М.И. Муравьёва-Апостола, которому въезд в Якутск был, очевидно, запрещён. Ярмарочные хлопоты, видимо, надоели Бестужеву, о чём он пишет братьям 16 августа.

Наступила вторая зима для Бестужева в Якутске. Захар Чернышёв поселился отдельно, а Бестужев к этому времени завёл много знакомств, но не покидал и занятий. Наоборот, уже с осени он решил засесть за работу и намерение это он выполнил буквально. «Теперь, - пишет он братьям-узникам 10 ноября 1828 г., - я заключился совершенно дома, по утру что-нибудь пишу, если случится, после обеда читаю, вечером учусь». И действительно: осень, зима и весна (1829 г.) прошли у него в успешных занятиях. Он много читал и о многом передумал. Здесь он впервые, по его словам, разобрался (для себя, конечно) в сущности романтизма и классицизма.

В декабре он пишет братьям: «Я весь погружён в гуманизм, и из тщеславия прошу вас сказать Якушкину, что после одного месяца, посвящённого, я в состоянии читать Шиллера и Гёте без посторонней помощи. Чтобы лишить себя всякого развлечения, я обрил себе голову и благодаря этой энергичной мере владею теперь сокровищницей наслаждений, из которой черпаю с жадностью».

Он, конечно, читал главным образом беллетристов, английских и немецких, копя, очевидно, поэтические образы для своих будущих повестей, в таком изобилии написанных позже - на Кавказе. Но он не чуждался и серьёзной прозы; из его писем видно, что он не только прочитывал путешествия, исторические сочинения, а также кое-что по естествознанию. Всё это не только внимательно перечитывалось, но и усидчиво изучалось. Из писем видно, что Бестужев читал сочинения А. Гумбольдта, Франклина, Араго, Шуберта и других.

Так как с отъездом Чернышёва порассуждать и поспорить было не с кем, то Бестужев нередко в письмах к братьям-узникам пускается в рассуждения о всевозможных научных теориях: о свете, температуре, об электричестве и магнетизме. Забывая иногда, что он ни в каком случае не может получить от них ответа, он всё-таки спрашивает их, как они думают о том или другом предмете, о той или иной теории.

Около этого времени он познакомился с иностранными учёными, производившими естественно-научные наблюдения в Сибири. То были: норвежский профессор Ганстсен, норвежец лейтенант Дуэ и доктор пруссак Эрман. Они очень интересовались декабристами, зная, за что они пострадали, - и во время своих путешествий вступали с ними в сношения тем более охотно, что декабристы знали иностранные языки и были иногда им очень полезны.

Бестужев сблизился с двумя учёными - Дуэ и Эрманом и очень ревностно помогал им в их научных исследованиях. Так, Эрману он составил метеорологическую таблицу для сравнения высоты мест, а учёному Дуэ он помогал в наблюдениях над магнитной стрелкой. «Между нами не было размолвок, - писал он впоследствии Эрману о своих сношениях с Дуэ, - если не включать туда небольших вспышек за то, что по обыкновенной своей рассеянности я иногда заставлял магнитную стрелку танцевать с собой матлот, - вспышек, которые я называл магнитными бурями».

В беседе с Дуэ Бестужев не замечал, как проходило время. О норвежском путешественнике он сохранил лучшие воспоминания: «Сколько раз, - говорил он, - я был согрет его восторженными мечтами о туманной, утёсистой родине, о свидании с родными, о счастье в супружестве». Такие же хорошие отношения установились у Бестужева и с доктором Эрманом. Это видно из большого французского письма его к Эрману, имеющегося в полном собрании сочинений Марлинского.

Эрман даёт нам описание своей встречи с Бестужевым: «Я пригласил его (Бестужева) в своё жилище и в занимательной беседе с ним получил большое наслаждение. Я ожидал в лице его увидеть человека чёрствого и равнодушного, но предо мной стоял человек, который в чертах лица, словах и фигуре сохранил всю свежесть юности и блеск благородного таланта.

Он признался мне, что весёлость настроения в нём против воли всегда заново зарождается, что тяжесть прошлого и безрадостного будущего должна бы естественно давить его, но в нём всё-таки достаточно любви к настоящему и смелости, чтобы им пользоваться». Видимо, оба эти натуралиста возбудили в Бестужеве тот интерес к естествознанию, какой проглядывает в его письмах. Но Бестужев, как ярко выраженный беллетрист-романтик, конечно, не мог долго усидеть в области научных занятий; его манила поэзия и он за время якутской ссылки написал много стихов.

Якутские стихи Бестужева, которых дошло до нас двадцать восемь, имеются в полном собрании его сочинений. Некоторые из них довольно недурные по своему лиризму, по искренности чувства, но вообще они тяжеловаты и отличаются неуклюжестью стиха. Видимо, Бестужев не был мастером стиха даже в такой степени (т. е. не очень высокой), каким был его друг Рылеев, погибший на эшафоте 13 июля 1826 года.

Писать стихи, кажется, побуждала его необходимость, потому что во время якутской ссылки прозу его едва-ли бы напечатали. Но лишь только явилась возможность высказывать свои мысли и чувства не стихами, Бестужев бросил их и стал писать прозой. Но, повторяем, поэтическое настроение в нём было так сильно, а также по-прежнему так велико, что некоторые стихотворения ему вполне удались.

Особенно нравится нам его стихотворение «Шебутуй», написанное в мае 1829 г., во вторую весну его якутской ссылки. При описании водопада, поэт вспоминает о себе такими трогательными словами:

Когда громам твоим внимаю
И в кудри льется брызгов пыль -
Невольно я припоминаю
Свою таинственную быль...

Тебе подобно, гордый, шумной,
От высоты родимых скал,
Влекомый страстию безумной,
Я в бездну гибели упал!

Зачем же моего паденья,
Как твоего паденья дым,
Дуга небесного прощенья
Не озарит лучом своим!

О, жребий! если в этой жизни
Не знать мне радости венца -
Хоть поздней памятью обрызни
Могилу тихую певца.

Как эти, так и некоторые другие стихи хороши лишь тем и тогда, когда отражают грусть-тоску автора-изгнанника. Так, в стихотворении по поводу измены некоей Ал. Ив. М. и есть такие стихи:

Зачем же искра упованья
Дожить до сладкого свиданья
В груди моей погасла ты...

А в конце того же стихотворения автор уверяет в своей искренности и заканчивает такими строками:

Тут не слетая из лести кружев
Ваш всепокорнейший слуга
Ваш Александр Бестужев.

(1829)

Или, например, в альбом Е.И. Булгариной Бестужев пишет (заочно):

Моё любимое давно
Во прахе лет погребено.
Минувших лет змеиной свиток
Хранит лишь бед моих избыток
И радостей, которых нет.

Далее он пишет ей, что он погрузился в унылый сон, не вспоминает даже прошлого и потому не хочет писать ей в альбом. Но думает, что года через два, когда «с порой мечтанья минет вся поэтическая дурь», тогда он испишет ей альбом всякой всячиной, даже напишет эпопею на эрзерумского пашу. А пока просит позволенья, «скрепив измученную грудь - от рифмы и горя отдохнуть» (1829 г.). Также и в стихотворении «Осень» Бестужев говорит о своих переживаниях.

Как осеннее дыхание
Красоту с ее чела,
Так с души моей сияние
Длань судьбины сорвала.

В полдень сумраки вечерние -
Взору томному покой,
Общей грустью тупит терние
Память родины святой.

Вей же песней усыпительной,
Перелетная метель,
Хлад забвения мирительный
Сердца тлеющего цель.

Между мною и любимою -
Беспощадное прости,
Не призвать невозвратимого,
Дважды сердцу не цвести.

Хоть порой улыбка нежная
Озарит мои черты -
Это радуга наснежная
На могильные цветы.

(Апрель, 1829 г.)

В другом месте, обращаясь к облаку (в стихотворении «Облако») Бестужев говорит:

Беги, лети на ветерке,
Подобно нашей доле;
И я погибну вдалеке
От родины и воли

(1828 г.)

Весна 1829 г. очень оживила Бестужева; это видно из стихотворения «Оживление».

Чуть крылатая весна
Радостью повеет -
Оживает старина,
Сердце молодеет.
Присмирелые мечты
Рвут долой оковы,
Словно юные цветы
Рядятся в обновы.
И любви златые сны,
Осеняя вежды,
Вновь и вновь озарены
Радугой надежды.

В том же 1829 г. Бестужев в стихотворении «Сон» образно и аллегорически изображает свою судьбу, как Пушкин сделал это в стихотворении «Арион» («Нас было много на челне»). Бестужев рисует счастливую юность, когда «случай», преклоняя темя, держал ему златое стремя, потом, описывая крещение (14 декабря), спасение и ссылку в страну, где «вечен лёд и вечны тучи, где жизнь, зачахнув, умерла среди пустынь и тундр зыбучих». Там он, скиталец, плывёт, а на тихом сердце - «хлад, дремотой лени тяжки вежды, и звёзды искрами надежды в угрюмом небе не горят».

Всё мертво у меня кругом,
И близко бездна океана
Белеет саваном тумана.

(1829)

Выше упоминалось, что декабристам трудно было сойтись и слиться с якутским обществом в силу особых свойств последнего. Трудно было тесно сойтись даже с той или другой семьёй, не вызвав со стороны её противников подозрения или неудовольствия. Недаром Бестужев в письме к братьям-узникам говорит, что и он не избежал злословья «или за то, что сам не кланялся иным, или за то, что иные ему кланялись».

Положение было тем более щекотливое, что декабристы были поднадзорными, и потому сношения с ними могли считаться предосудительными в глазах тогдашнего общества. Тем не менее в последнем было так мало интеллигентных сил, а декабристы представляли из себя такую яркую интеллигентную силу, что к ним невольно тянулись немногие лучшие люди, искали их знакомства и сближались с ними. Правда, Краснокутский и Захар Чернышёв пробыли там недолго - всего по полгоду, но Бестужев, проживший в Якутске полтора года, успел завязать прочные связи.

Начальник области, Мягков, человек хороший и благожелательный к декабристам, давал балы и в высокоторжественные дни устраивал званые обеды, на которые он приглашал и декабристов, которые, разумеется, были центром внимания. Мягков и запросто приглашал к себе декабристов, и сам частенько посещал их квартиры, просиживая с ними многие часы в дружеской беседе. Особенно он дружил с Краснокутским, как человеком пожилым и солидным, бывшим обер-прокурором Сената. Зато Бестужев, красивый, живой и весёлый, скоро завоевал общее внимание и стал любимцем дам.

Б.Г. Кубалов, на основании новых, видимо, сибирских данных, изобличает его в том, что он не совсем верно освещал в письмах к братьям свои отношения к якутскому обществу, когда писал, будто он живёт анахоретом, уединённо и т. д. «Нам определённо известно, - говорит Кубалов, - что Александр Александрович был свой человек в доме Мягкова, был принят в доме А.П. Злобина, начальника солеваренных заводов, детям которого давал уроки», - и посещал дом Ал. Ив. М-й, в день именин которой «невольный гость в краю чужбины» посвящает стихотворение, имеющееся в полном собрании, имеющееся в полном собрании сочинений Марлинского. В нём есть такие строки:

В краю зимы и дружбы зимней
Поверьте: только вы одни,
Ваш разговор гостеприимный
Напоминал друзьям и мне
О незабвенной старине.

Несомненно, в простых и коротких отношениях был Бестужев и с Ф.Ф. Колосовым, управляющим откупом, которому он посвятил длинное «именное» стихотворение. Издатель его говорит, что оно заканчивалось строфами эротического содержания - ясный признак, что между Колосовым и Бестужевым были весьма фамильярные отношения. Кубалов, старожил Сибири, находит возможным уверять, что «больше других любили в Якутске Бестужева». Сам о том не стараясь, он расположил к себе все сердца живостью своего ума, красотой, энергичным лицом и фигурой. По-видимому, он далеко не вёл жизнь анахорета, печальника, как это можно было заключить из его писем к братьям.

Печально сознавая, что «каждый маятника взмах цветы неверной жизни косит», что «не дважды молодость цветёт и без желаний волны Леты шумят всегда у ваших ног», - Бестужев и в холодном Якутске остаётся верен себе, стремясь и там изведать «сладостные слёзы и вечно первый поцелуй». Он признаётся, что и в Якутске он «пил любви коварный мёд, от чаши уст не отнимая». К нему в квартиру заглядывали «хорошенькие дамы», и может быть по этой причине он не долго ужился вместе с З.Г. Чернышёвым, который мог бы быть нескромным свидетелем. Этим «хорошеньким дамам», «Алике» и «Лиде» он посвятил стихи, среди которых есть такая строфа:

Когда моей ланитой внемлю
Пыланию твоих ланит
Мне радость - небеса и землю
И золотит и серебрит.

Вращаясь в якутском обществе, Бестужев обратил внимание и на туземцев-якутов; это, по его словам, «полуоттаявшее человечество». Он наблюдал их нравы и обычаи, запоминал их предания, сказки и поверия. Например, он был на якутском празднике Исых, который и описал. Якуты вызывали в нём отрицательное к себе отношение. «Якуты, - писал он, - даром не ступят шагу, и горе тому, кто примет от них безделку в подарок: они выместят это сторицею, с лихвою назойливой мухи. Пусть благословит их бог, только в жизни моей я не видал лукавее народа. Они имеют приятное качество соединять в себе приобретение всех пороков образования с потерею всех доблестей простоты».

Вообще якутская жизнь, повторяем, протекала благоприятно для Бестужева. Вспоминая о ней на Кавказе, он писал следующее: «Там я отдохнул душой, ожил новой жизнью. Всё краткое лето (1828) провёл я на воздухе, рыща на коне по полю, скитаясь с ружьём по горам. Бывало, по целым часам лежал я под каким-нибудь озером в сладком забытье, вкушая свежий воздух - отрада, неизвестная для других. Я ничего не делал там: так я был занят свободою, только научился хорошенько по-немецки, изучая Шекспира, и стал было разбирать Банта в подлиннике; но с силами закралось опять желание боевой жизни»...

*  *  *

5 февраля 1829 г. совершенно неожиданно увезли из Якутска Чернышёва; а 10-го Бестужев пишет прошение И.И. Дибичу ходатайствовать перед царём о переводе его солдатом в действующую против турок армию. Что случилось? Почему Бестужев, которому хорошо жилось в Якутске, вдруг задумал ехать оттуда? Да очень понятно почему: если другие едут в армию, в тёплый благословенный край, то почему ему оставаться на холодной, полярной чужбине?

Если он временно мирился со своим положением и рвал кругом цветы жизни, то нельзя же думать, что он хотел, забыв родные края, остаться навсегда посреди чужих ему людей, среди «полуоттаявшего человечества». Его тем более тянуло вон из Якутска, что оттуда уехали и европейские путешественники Эрман и Дуэ, с которыми ему было так весело. Его манило на Кавказ, где были его младшие братья,

Где на горах шумит лавровый лес...
Где яхонт неба рдеет,
Где гнездо себе из роз природа вьёт.

Просьба его была услышана, и он по высочайшему повелению был назначен рядовым в Кавказскую действующую армию. 3-го июня покинул он «северную Пальмиру» - Якутск - едва ли с грустью и сожалением, скорее с радостью. Как его провожали и кто провожал, мы не знаем, но в два месяца он «от полюса перенёсся к Эрзеруму и видел все прелести войны в Байбуртском сражении» (письмо от 29 января 1831 г. Дербент).

Так окончилась якутская жизнь Бестужева и началась кавказская, изображение которой не входит в нашу задачу. Там выступает перед нами талантливый беллетрист Марлинский, который в 30-е и 40-е годы произвёл великий шум своими повестями и романами, и, блеснув всеми цветами радуги недюжинного таланта, нашёл у мыса Адлер, на берегу очаровательного моря, свою преждевременную могилу. Об этом мы расскажем в другом месте ив другое время. Теперь же, в заключение, попробуем дать себе отчёт: что дал Бестужев Сибири? Оставил ли он какой-либо след посреди туземного населения?

Заранее нужно помнить, что Бестужев пробыл в якутской ссылке не десяток и не десятки лет, а всего только полтора года, - срок, слишком малый, чтобы успеть что-либо сделать, создать что-либо прочное, как создали, например, Якушкин и многие другие декабристы. Но, принимая во внимание, что в 30-е и 40-е годы каждая строка талантливого беллетриста читалась и перечитывалась до дыр, до пятен, до выпадения, - мы можем допустить, что те немногие страницы полного собрания его сочинений, которые говорят о Сибири, об Якутске, будили интерес читающей России к далёкой полярной окраине.

Может быть, немногие строки Бестужева побудили того или другого посетить Сибирь или почитать о ней какой-либо труд. А якутские обыватели, наверное, долго помнили очаровательного декабриста и, может быть, с особым интересом зачитывались его романами вроде «Аммалат-бек» или «Мулла Нур».

17

А.Е. Савельев, кандидат исторических наук

Кавказская ссылка А. А. Бестужева-Марлинского

Кавказ занимал особое место в биографии многих выдающихся русских писателей и поэтов первой половины XIX в. В кавказских мотивах черпал вдохновение А.С. Пушкин, на склонах Кавказских гор написал свои лучшие произведения М.Ю. Лермонтов, здесь впервые проявился литературный дар Л.Н. Толстого. Но наибольшую роль Кавказ сыграл в судьбе прекрасного писателя-романтика, декабриста Александра Александровича Бестужева (литературный псевдоним Марлинский). Сюда он попал в ссылку за участие в восстании 14 декабря 1825 г., мужественно и самоотверженно служил в различных частях Отдельного Кавказского корпуса, написал ряд романтических повестей о «Востоке» и пал в одном из боев с горцами, так и не получив желанную отставку.

А.А. Бестужев родился в 1797 г. в семье Александра Федосеевича Бестужева артиллерийского флотского офицера, с 1800 г. правителя канцелярии Академии художеств, писателя. С 1818 г. и младший Бестужев стал печататься в журналах «Сын Отечества», «Соревнователь просвещения и благотворения», «Северный архив», «Невский зритель» и других, в 1823 - 1825 гг. вместе с К.Ф. Рылеевым издавал альманах «Полярная звезда». С 1824 г. Александр Александрович стал членом Северного тайного общества, являлся автором многих острых стихов на политические темы, где содержался призыв к восстанию, был активным участником восстания на Сенатской площади. Его осудили на каторжные работы на 20 лет, позже этот срок сократили до 15 лет.

Осознавая, что смягчения своей участи он может добиться только лишь с помощью «беспорочной» военной службы, в феврале 1829 г. декабрист подал прошение о своем переводе в действующие полки Отдельного Кавказского корпуса. Николай I удовлетворил это ходатайство и в апреле 1829 г. Бестужев был определен рядовым с выслугой на Кавказ и прибыл в середине августа в Тифлис. Находясь на новом месте ссылки, он начал вести активную переписку с друзьями и братом, оставшимися в России.

В письмах он делился своими впечатлениями о Кавказской войне и горцах. Кавказом Бестужев стал интересоваться еще в юности. В 1823 г., например, он познакомился с книгой С.М. Броневского «Новейшие географические и исторические сведения о Кавказе», которую высоко оценил в своей статье «Взгляд на русскую словесность в течение 1823 г.».

Любопытно, что вскоре после своего приезда на Кавказ, декабрист стал отзываться о сочинении Броневского очень критически. Известно также, что декабрист читал газету «Тифлисские ведомости», где часто размещался разнообразный материал по истории и этнографии Кавказа. Вообще, Бестужев очень увлекался этнографией, так как полагал, что для человека нет более интересного объекта познания, чем другой человек.

Находясь в Якутске, он изучал обычаи и языки местных народов, а попав на Кавказ, занялся местной этнографией, так как писал: «Мы жалуемся, что у нас нет порядочных сведений о народах Кавказа… Да кто же в этом виноват, если не мы сами? Тридцать лет владеем всеми выходами из ущелий; тридцать лет опоясываем угорья стальной цепью штыков и до сих пор офицеры наши вместо полезных или по крайней мере занимательных известий вывозили с Кавказа одни шашки, наговицы да пояски под чернью.

Самые испытательные выучивались плясать лезгинку, но далее того - ни зерна. В России я встретился с одним заслуженным штаб-офицером, который на все мои расспросы о Грузии, в которой он терся лет двенадцать, умел только отвечать, что там очень дешевы фазаны. Признаться, за такими познаниями не стоило ездить далеко. Да и здесь, теперь, слушая хладнокровные толки товарищей, подумаешь, что в этой стране вовсе нечего узнавать, что о действиях русских не стоит помнить, и между тем никакой край мира не может быть столь нов для философа, для историка, для романтика».

Он полагал, что лишь «Пушкин приподнял только угол завесы этой величественной картины… но господа другие поэты сделали из этого великана в ледяном венце и ризе бурь какой-то миндальный пирог, по которому текут лимонадные ручьи». Таким образом, по его мнению, «<…> Кавказ вовсе не известен: его запачкали чернилами, выкрасили, как будку, но попыток узнать его не было до сих пор, или люди, на то назначенные, не имели средств, познаний, отваги, случая». Положение Александра Александровича было тяжелее, чем у большинства других декабристов.

Командующий Отдельным Кавказским корпусом граф И.Ф. Паскевич получил секретное предписание  от военного министра А.И. Чернышева о том, чтобы «государственного преступника» Александра Бестужева не представляли к наградам и повышениям за отличия по службе, а лишь сообщали о них императору. Позже Николай I так ответил на одно ходатайство о смягчении судьбы декабриста: «Бестужева следует посылать не туда, где он может быть полезнее, а туда, где он может быть безвреднее». Почти сразу же по прибытию в Тифлис Бестужев отправился со своим полком в поход в Турцию, где участвовал в штурме крепости Байбурт. В той же экспедиции был и А.С. Пушкин, о чем Бестужев, к сожалению, не знал, ведь он очень хотел встретиться со старым другом.

Декабрист отправился вдогонку, но разминулся с поэтом по дороге. После турецкого похода Бестужева переводят в Дербент, где он начал участвовать в походах против горцев. Александр Александрович вместе со своим батальоном оборонял Дербент во время его осады отрядами первого имама Кази-Муллы. После этого он принял участие в военной экспедиции под командованием генерала Н.П. Панкратьева вглубь Дагестана, что позволило Бестужеву лучше познакомиться с жизнью горцев.

Кроме того, вместе с Ф.А. Шнитниковым, комендантом Дербентской крепости, с семьей которого декабрист был дружен, он совершил короткую поездку для осмотра развалин начинающейся у Дербента так называемой «Кавказской стены», что Бестужев описал в одноименном очерке.

В 1833 г. Александр Александрович сопровождал в поездке полковника Ф.И. Гене, производившего военно-топографическую разведку на территории Южного Дагестана. Об этом Бестужев писал в письмах брату Павлу и к издателю К.А. Полевому. При этом он упоминал о желании Гене отправиться в закрытые районы Дагестана, переодевшись горцем. Декабрист упоминал, что у него самого есть такое желание и сожалел, что командующий Отдельным Кавказским корпусом барон Г.В. Розен не дал на это разрешения.

В своих «Письмах из Дагестана» Бестужев высоко оценивал местных жителей как противников: «Горцы достойные дети Кавказа… Это не персияне, не турки. Сами бесы не могли бы драться отважнее, стрелять цельнее. Нам дороги стали так называемые победы». Позже он также писал: «Закубанцы, черт меня возьми, такие удальцы, что я готов расцеловать иного! Вообразите, что они стоят под картечью и кидаются в шашки на пешую цепь, - прелесть, что за народ! Надо самому презирать опасность, чтобы оценить это мужество!».

Одновременно Александр Александрович знакомился с «изнанкой» Кавказской войны с ее набегами, грабежами, поджогами и насилием, удивляясь при этом, что подобные сцены быстро перестали вызывать у него отвращение. Он отмечал: «Как скоро человек привыкает к этим картинам… Сознание, что ты не в состоянии ни помочь, ни отвратить, делает тебя почти равнодушным…».

А вот кавказская природа вызывала у декабриста искренний восторг: «Баловни судьбы, поклонники суеты светской, есть ли в ваших галереях такие картины, в ваших дворцах такие сокровища, в вашем быту такие наслаждения?.. О, придите, приезжайте сюда, полюбуйтесь на эти горы, упейтесь воздухом этих долин, отведайте хотя бы раз природы, и вы признаетесь тогда, как смешны и ничтожны погремушки, за которые вы ссорились хуже ребят…».

Несмотря на крайне тяжелые условия существования и постоянные отлучки, Бестужев продолжал литературное творчество. Теперь основное его внимание было посвящено Кавказу. Он справедливо указывал, что в российском обществе того времени к этой теме имелся огромный интерес: «Нам бы хотелось лучше узнать настоящие нравы, обычаи, привычки горцев».

Однако «материалы военные состоят в одних реляциях, этнографические - в противоречащих друг другу книгах». В журнале «Сын отечества» были поочередно опубликованы его повести «Испытание» (закончена на Кавказе), «Вечер на Кавказских водах», «Лейтенант Белозер», «Мореход Никитин», «Аммалат-бек». Большинство из них было посвящено событиям Кавказской войны.

Заслуживает внимания последняя повесть, где автор противопоставлял просвещенного европейца полковника Верховского, наделенного всеми стереотипами восприятия Кавказа и его племен российским обществом того времени, и горца Аммалат-бека, пытавшегося освоить достижения европейской цивилизации. Такое противостояние двух сильных личностей не могло не окончиться трагически Верховский погибает, как это произошло и с самим писателем. Эта повесть основана на реальных событиях, хотя они малоизучены современной наукой. Бестужев воспользовался местной легендой, очевидно усилив ее романтические элементы. Главный герой произведения - Аммалат-бек, кумык, сын Аббаса, феодального владельца селения Буйнакск.

Аббас, являясь двоюродным братом тарковского шамхала Мехти, мог считаться наследником его престола, будучи старшим в роду, но и Аммалат-бек, являясь одновременно племянником и зятем Мехти, тоже имел значительные права на престол. Первоначально Аммалат-бек придерживался прорусской ориентации, но не найдя у русских поддержки своим претензиям на титул шамхала, он начал боевые действия против русских войск, но был пойман.

Генерал А.П. Ермолов согласился передать пленника на поруки полковнику Е.И. Верховскому, с которым тот вскоре подружился. Однако Аммалат-бек, разведясь со своей женой - дочерью султана, хотел жениться на Салтанете, дочери аварского хана Султан-Ахмета, который был ярым противником России. Чтобы доказать свою преданность, Аммалат-бек согласился убить Верховского, назначенного к этому времени командующим войсками Северного Дагестана.

Аммалат-бек действительно выполнил это намерение, но, когда он привез голову убитого в Аварию, то выяснилось, что Султан-Ахмет умер, а его жена, занявшая престол, придерживалась прорусской ориентации, поэтому предательство Аммалат-бека, убившего ради любви своего друга, оказалось напрасным. Дальнейшая его судьба неизвестна. Во время службы в Дербенте Бестужев написал также несколько этнографических очерков, в том числе «Шах Гуссейн, праздник мусульман шагидов в Дербенте», «Рассказ офицера, бывшего в плену у горцев», содержавшего этнографические характеристики двух племенных групп аварцев - койсубулинцев и богучемонов. Ряд этнографических сведений содержало и «Письмо к доктору Эрману».

Можно отметить и рассказ «Красное покрывало», повествующий о любви азербайджанки к русскому офицеру и мести ее соплеменника. Он также исправил написанный еще в 1825 г. очерк «Подвиг Овечкина и Щербины» о героической защите русского укрепления у лезгинского селения Чирах в существовавшем тогда Кюринском ханстве. Также весьма интересны очерки «Путь до города Кубы», «Письма из Дагестана», «Прощание с Каспием», где содержатся описания событий Кавказской войны, быта, обычаев, одежды горцев и природы Кавказского края.

По дороге на новое место службы - в Ацалцих - писатель услышал рассказы о легендарном разбойнике Мулла-Нуре, действовавшем в районе Тенгирского ущелья, который собирал деньги и зерно с проезжавших ущельем богачей и раздавал их беднякам. Заинтересованный этими рассказами о горце - борце за социальную справедливость, Бестужев смог с ним встретиться и поговорить, он даже стал кунаком Мулла-Нура.

Впрочем, многие исследователи считают, что сообщение об этом знакомстве было литературным вымыслом Бестужева. Позже этот образ был воплощен в последней и, по мнению многих, лучшей кавказской повести декабриста, получившей название по своему главному герою. Работа над этим произведением заняла несколько лет. В своих повестях А.А. Бестужев выступает как этнограф, при этом он не только приводит описание обычаев местных жителей, но и размышляет над причинами их возникновения. Рассуждая о потенциале горских племен, писатель находит его очень значительным.

Его неизменно восхищал внешний вид и физические данные черкес: «Ступит ли, станет ли он - это модель Аякса или Ахиллеса. Пронизывающий взор, стройный стан, театральная походка - все обнаруживает силу и свободу». Писатель также признавал, что черкесы от природы одарены не только телесно, им «бог дал довольно ума, но обстоятельства не развернули нисколько разума», и горцы «более любят ружье, чем заступ, и охотнее переносят нужду, чем труд». По мнению Александра Александровича, «лень и беспечность» составляют их «лучшие наслаждения».

Правда, Бестужев при этом отмечал, что на Кавказе человек «в опасности жизни ищет стопы земли на голом утесе, чтобы посеять на ней горсть пшеницы. С кровавым потом он жнет ее и часто кровью платит за охрану стада от людей и зверей. Бедна его родина, но спроси, за что любит эту родину… он скажет: здесь я делаю что хочу, здесь я никому не кланяюсь; эти снега, эти гольцы берегут мою волю».

В таких условиях «хищничество есть единственная их промышленность, единственное средство одеться и вооружиться. Скалы родные дают ему скудную пищу, стада - грубую одежду, но ему хочется иметь винтовку с насечкою, кафтан с галуном; хочется купить прекрасную жену и пить густую бузу или вино - и как вы хотите, чтобы человек храбрый от привычки, потому что он осужден от колыбели выбивать свое существование у грозной природы, чтобы человек сильный, и к этому нищий, не хотел присвоить себе все, что ему по силам?

На грабеж идет он как на охоту, и добыча, взятая из зубов опасности, для него и плата за труд, и слава за подвиг, и приманка на будущие набеги». Также писатель замечал: «Горцы… отказываются от выгод просвещения и удобств, потому что в них видят цепи. Разбой и свобода для них одно».

Неудивительно, что «в краю, где война есть не что иное, как разбой, а торговля - воровство, разбойник, в общем мнении, гораздо почтеннее купца, потому что добыча первого куплена удальством, трудами и опасностями, а добыча второго - одной ловкостью в обмане и обмене». Бестужев считал наездничество горцев своеобразной разновидностью рыцарства, предназначенного, однако, «не для избавления красавиц от чародеев, а для грабежа», именно поэтому «разбойник - самое занимательное лицо азиатских сказок и поэм».

Рассматривает писатель и такие важнейшие обычаи горской культуры, как кровную месть и гостеприимство, причем, по его мнению, в основе последнего явления у горцев лежит не доброта, а любопытство, добавляя интересное наблюдение: «Под своею кровлею хозяин будет резаться за своего кунака, но, отпустив в дорогу, готов сесть на коня, заскакать вперед и обобрать приятеля».

Обращает внимание Бестужев и на положение горских женщин, отмечая их бесправность и то, что «они исправляют все домашние и полевые работы», в то время как их «мужья ездят на грабеж или, куря трубку, целый день стругают кинжалом палочку», при этом в исключительных обстоятельствах они смелы и решительны - «настоящие матери и жены богатырей». В целом, писатель одним из первых пришел к выводу, что европейские понятия о гуманности и справедливости и привычные европейцам нормы поведения абсолютно неприменимы в замкнутом мире Кавказа, местным народам они не только непонятны, но и кажутся признаком слабости северян.

В августе 1834 г. Бестужев был переведен в действовавший в Закубанье отряд генерала А.А. Вельяминова, пользовавшегося большим уважением среди своих подчиненных, в том числе и декабристов, которым он сочувствовал и стремился облегчить участь. Бестужев провел с этим отрядом один поход, длившийся до конца ноября. В этой экспедиции Александр Александрович стал писать повесть «Он был убит», где говорил от лица погибшего русского офицера, участвовавшего в Кавказской войне.

Произведение было оформлено в виде внезапно обрывавшегося дневника. Полностью эту повесть он закончил в последующие годы. Также в этом походе Бестужев написал очерк «Письмо из отряда, действующего за Кубанью», предназначенный для публикации в «Северной пчеле», но, по личному распоряжению Николая I, это произведение было запрещено к печати. Его поместили только в 9 номере журнала «Русский архив» за 1877 г.

Свои впечатления Александр Александрович описывал в письмах друзьям. Так, он сообщал К.А. Полевому: «Я живу теперь поэзией действительности и, без преувеличений, дымом пороха и пожаров. Почти каждый день, а часто ночь, сажусь я на коня и джигитую без устали на пистолетный выстрел перед неприятелями. Идут ли стрелки занимать лес, аул, реку, я кидаюсь впереди; скачут ли казаки за всадниками, я несусь туда. Мне любо, мне весело, когда пули свищут мимо. Забава мне стреляться с закубанскими наездниками <…>. Они достойные враги, и я долгом считаю не уступать им ни в чем. У меня даже в числе их есть знакомцы, которые не стреляют ни в кого, кроме меня, выехав поодаль; это род поединка без условий. Быстрота их движений и их коней невообразима…»

В этом же письме Бестужев сообщал о маршруте экспедиции: дойти до Черного моря, а затем вернуться к строящейся Абинской крепости. При этом он выражал уверенность в ожесточенном сопротивлении горцев, которое приведет к значительным потерям: «Это чувствительное путешествие дорого будет стоить нам, ибо горцы приготовились, поделали завалы, перекопали дорогу и истребили кругом весь фураж, да и собрались тысячами встретить нас по-молодецки в лесах и оврагах; тут-то будет разгул душе и шашке!».

После завершения этих походов Бестужев в середине мая 1835 г. поселился в Екатеринодаре. Его здоровье резко ухудшилось, начались сердечные приступы, причиной которых было расстройство нервной системы. Генерал А.А. Вельяминов, благожелательно относившийся к декабристам, разрешил Александру Александровичу поездку на Кавказские Минеральные Воды (в Пятигорск) на лечение, которое продолжалось до конца августа. Сразу же после возвращения писатель отправился в новый трудный поход, продолжавшийся два месяца.

После этого Бестужев написал К.А. Полевому новое письмо из Ставрополя, где временно пребывал. В частности, он сообщал о появлении у него фатализма: «Я перестал верить, чтобы свинец мог коснуться меня, и свист пуль для меня стал то же, что свист ветра, даже менее, потому что от ветра я иногда отворачиваю лицо, а пули не производят никакого впечатления…»

Писал декабрист также и о своем отношении к службе: «В политическом отношении начальники довольны мною, а я начальниками. Я всегда служил так, что не имел нужды в снисхождении, для изобретения похвал своей храбрости, но здесь я имел более случаев показать ее». В письме своему брату Павлу он высказал довольно ироничное мнение о только что состоявшемся закубанском походе: «До сих пор я учился воевать, а теперь выучился и разбойничать».

При этом в уже упоминавшемся послании Полевому содержалась значительно более развернутая характеристика похода: «Вот и из закубанского похода с Зассом возвратился я цел и здоров. Два набега за Кубань, в горные районы Кавказа, были очень для меня занимательны. Воровской образ этой войны, доселе мне худо знакомой - ночные, невероятно быстрые переходы в своей вражеской земле; дневки в балках без говора, без дыма, без искры ночью - особые ухватки, чтобы скрыть поход свой, и наконец - вторжение ночью в непроходимые доселе расселины, чтобы угнать стада и взять аулы, - все это было так ново, так живо, что я очень рад случаю еще с Зассом отведать боя.

Дрались мы два раза и горячо, угнали тысяч десять баранов из неприступных мест, взяли аул в сердце гор. За это вытерпели холоду, голоду, бессонницы! Я дивился неутомимости казаков и резвости коней: мы ходили две недели, не имея корму, кроме подснежной отавы».

Бестужев признавал, что сама конечная цель подобных походов-набегов, заставляет местных жителей оказывать упорное сопротивление: «Мы дрались за каждую пядь земли… Люди (горцы - А. С.) потчевали нас шашками и свинцом. Правду сказать, и мы к ним не с добром пожаловали; мы жгли их села, истребляли хлеба, сено и прометали золу за собой…». Вообще, анализируя особенности Кавказской войны, декабрист отмечал: «Со всем тем неровная доля выпала солдатам, сражающимся в Европе, с солдатами, воюющими в Азии…

В Европе солдат идет по дороге, по шоссе, переходит речки по мостам. В Азии он кровавым потом разрабатывает себе путь, то настилая себе гати по болотам, то прорубаясь сквозь дебри, то взрывая порохом скалы, с опасностью быть унесенным волнами или измолотым камнями, кидается он в брод против буйного стремления горных потоков. Хлеб и соль и хоть невольное «милости просим» встречает в Европе усталого ратника на ночлег, в Азии даже в селениях, называемых дружескими, солдат может ожидать только проклятие вместо привета и разве удар кинжала из-за угла вместо угощения.

На походе в Европе ему хоть раз в неделю удается уснуть под кровлею в теплой хате, да и для бивуака он всегда найдет под рукой какую-нибудь изгороду, лесок, деревнюшку или, по крайней мере, пук соломы, чтобы построить минутный шалаш свой, чтобы раздуть огонек под артельным котлом, чтобы обогреться и обсушиться. Не то, далеко не то в Азии, где он должен под пулями срубать ветку с дерева или вырвать доску с кровли - ибо каждая изгородь, опушка леса таит в себе засады».

Интересное мнение высказал Александр Александрович о командующем Кубанской линией полковнике Г.Х. Зассе, личности весьма специфической и противоречивой, неоднозначно оцениваемой и современниками, и историками: «Он храбрый, дельный, умный человек; он усмирил Закубанье и силой, и храбростью, не щадя ни своей, ни вражеской крови, несмотря на средства - то картечью, то тайною пулей, и лучше его на место, им занимаемое, не только найти - выдумать нельзя, но он честолюбив до мелочности, бредит эполетами и крестами, хоть это и не высказывается, и в речах себя не забывает. Со всем тем, он самое замечательное лицо, начиная с его усатой физиономии, до разбитой пулями походки и чудной манеры выражаться».

В это время Бестужев был произведен в унтер-офицеры и переведен в 3-й Черноморский батальон, который нес службу в укреплении Геленджик, находившемся на территории враждебно настроенного племени натухайцев. Непосредственно перед отправкой в эту крепость Александр Александрович получил предложение от А.С. Пушкина принять участие в новом журнале «Современник», который задумал издавать поэт. Писатель был очень недоволен, что Пушкин сообщил ему о новом журнале так поздно. На новое место службы Бестужев прибыл весной 1836 г. Геленджик тогда производил очень тягостное впечатление.

Декабрист писал в одном из писем: «Крепость эта имеет весьма медленное и неверное сообщение с Россией, и то морем. Лишена всех средств к жизни, ибо, кроме гарнизона, нет души в ней». Позже он написал своему брату: «Смертность в крепости ужасная: что день - от трех до пяти человек умирает…». Это неудивительно, если учесть, что гарнизон жил в сырых и душных землянках с дырявой крышей и мокрым полом. Это были идеальные условия для распространения злокачественных болезней, которые были причиной основных потерь гарнизонов кубанских укреплений.

В очередном письме К.А. Полевому Александр Александрович довольно подробно об этом сообщал: «Я в Геленджике. Я видел его после долгого похода… Куча землянок, душных в жар, грязных в дождь, сырых и темных во всякое время, - вот гнездо, в котором придется мне несть орлиные яйца. Общества, разумеется, никакого; но как я этим никак не избалован, то мало о том и забочусь. Дело в том, что здесь нечего есть в самом точном значении слова. Бить быков, которых здесь мало, летом нельзя, портится мясо, а куры дороже, чем в Москве невесты. Питаются поневоле солониной да изредка рыбой; но как последняя в здешнем климате верный проводник лихорадок, есть ее опасно. Сообщений мирных с черкесами нет и быть не может».

Бестужев тоже очень тяжело заболел, однако он смог оправиться от болезни. Несмотря на то, что на Кавказе декабрист перенес много тяжелых испытаний, он полюбил этот край и много думал о будущем и этих земель, и их жителей. Несмотря на его восхищение местными жителями, Бестужев пришел к неутешительному для них выводу: «До сих оно (кавказское племя) коснеет в первобытной дикости, подобно снегам своих гор, на которых века не оставили следов».

Он верил, что именно России суждено выполнить на Кавказе цивилизаторскую роль, принесся в завоеванные районы более высокий уровень культуры. Он хотел, чтобы горцы приобщились к сокровищам мировой цивилизации и отказались от своих военно-патриархальных обычаев, «законсервировавшихся» в однообразии жизни в кавказских ущельях.

Он также размышлял об экономическом состоянии этого края. Например, в одном из писем, много позже опубликованном в «Русском вестнике», он писал, сожалея о крайней неразвитости в регионе не только производства и торговых отношений, но даже и сельского хозяйства: «Не находку сделал Мстислав, завоевавши кучу бесплодного песку! При турках, впрочем, были в Тамани сады и виноградники… А черноморцы не думают ни о чем, хотя близость порта обещала бы им золотые горы за зелень и живность, не разводят огородов, и курица стоит там 160 копеек!»

При этом писатель не сомневался, что на Кавказе легко добиться экономического процветания при должном подходе к делу. В письме, отправленном братьям из карантинного лагеря, он с радостью сообщал: «Говорят, для устройства гавани в Поти, в Мингрелии, ассигновано 24 миллиона, будет брикватер огромнее Плимутского. Желательно, чтоб эту работу поручили знающему инженеру…

Если это сбудется, транзитная торговля с Персией и Турцией оживит Кавказ… Кавказу суждены в будущем великие судьбы как винограднику России и как воротам в Азию. Крымские вина, которые так расхвалены, решительно дурны и непрочны. Кавказские, напротив, обещают улучшение. Кроме того, там на Куре могут расти все красильные и пряные травы, а сахарный тростник всходит отлично. Одним словом, этот край ждет одной головы, многих рук и всего более золота».

Вскоре Бестужев был произведен в прапорщики, что, однако, не означало для него получение разрешения уйти в отставку, на что очень надеялся писатель. Вскоре после производства декабрист узнал, что его переводят в 5-й Черноморский батальон, расквартированный в Гаграх. В те времена это было одно из самых гибельных мест Кавказа. Вот как описывал новое место службы сам Бестужев:

«Есть на берегу Черного моря, в Абхазии, впадина между огромных гор. Жар там от раскаленных скал нестерпим и, к довершению удовольствий, ручей пересыхает и превращается в зловонную лужу. В этом ущелье построена крепостишка… где лихорадки свирепствуют до того, что полтора комплекта в год умирает из гарнизона и остальные не иначе выходят оттуда, как с смертоносными обструкциями или водянкою. Там стоит 5-й Черноморский батальон, который не иначе может сообщаться с другими местами как морем, и не имея пяди земли для выгонов, круглый год питается гнилой солониной. Одним словом, имя Гагры, в самой гибельной для России Грузии, однозначаще со смертным приговором».

18 декабря 1836 г. декабрист узнает о своем назначении на службу в гарнизон Кутаиси, где условия службы были не менее сложными и опасными, чем в Гаграх. В апреле 1837 г. декабриста перевели командиром взвода в полк грузинских гренадеров. Он должен был принять участие в серии операций на побережье Черного моря. Связано это было с предполагаемым посещением в скором времени Николаем I Кавказа.

Именно для обеспечения безопасности царя и предприняли эти экспедиции. Кроме того, отряд генерала В.Д. Вольховского, адъютантом которого Александр Александрович был назначен, должен был занять мыс Адлер, имевший довольно важное стратегическое значение, так как с него было очень удобно наблюдать за морем и окрестностями. Однако горцы опередили русские войска и сами заняли мыс. Завязался кровавый бой.

Бестужев одним из первых вызвался добровольцем для десанта. Однако глубоко уважавший писателя Вольховский, который сам был декабристом, сначала отказал ему, говоря, что нет никакой надобности рисковать собой, а в пехотной цепи и так достаточно начальников, добавив при этом: «У Вас и без того довольно славы!» Однако позже генерал уступил настойчивым просьбам Бестужева и послал его в цепь передать приказ об отступлении.

Александр Александрович подошел к одному из флангов построения и приказал горнисту трубить сигнал к отступлению, но на другом фланге он не был услышан, и писатель лично пошел туда сообщить распоряжение. В этот момент в его грудь ударили две черкесские пули. Умирающий Бестужев отослал сопровождавших его солдат, сказав, что ему уже не спастись. Почти сразу же к лежащему декабристу подбежали черкесы, зарубили его и унесли тело с собой. После возвращения экспедиции к горцам был отправлен майор русской службы Гассан из местных жителей, чтобы вернуть останки писателя, но он не смог их найти.

Бестужев не был ни этнографом, ни историком, а его произведения относятся к художественной, а не научной литературе. Вместе с тем, там содержится огромное число разнообразных исторических и этнографических сведений, а большинство рассуждений о Кавказе имеет объективный характер и проникнуто восхищением перед величием его природы и уважением к населяющим этот край народам. Многие его слова оказались пророческими. Он писал, например: «В каждом азиатце неугасим какой-то инстинкт разрушительности: для него нужнее враг, чем друг, и он повсюду ищет первых.

Не то чтобы он ненавидел именно русских; он находит только, что русских выгоднее ему ненавидеть, чем соседа, а для этого все предлоги кажутся ему дельными». Опасность такого положения была очевидна писателю: «Разумеется, умные мятежники пользуются всегда такою наклонностью и умеют знаменем святыни покрывать и связывать мелочные страсти». Именно так произошло и во времена имама Шамиля вскоре после гибели декабриста, и спустя полтора века после этого в Чечне 1990-х.

Таким образом, очерки, письма и повести Бестужева и сейчас являются бесценным источником сведений, способных дать ключ к пониманию многих проблем современного Кавказа.

18

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTQwLnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTIwMjgvdjg1MjAyODkzMi8xY2VhNzIvc0JCVlZTNGFlVFkuanBn[/img2]

Неизвестный художник. Портрет Александра Александровича Бестужева. 1830-1840. Холст, масло. 14 х 12 см. Всероссийский музей А.С. Пушкина. С.-Петербург.

19

Н.А. Котляревский

Александр Александрович Бестужев

Его жизнь и литературная деятельность

«Многие ценят слишком высоко мои сказки, никто - меня самого, никто - моей печальной истории», - писал однажды Александр Бестужев в одном частном письме.

Действительно, в богатом собрании повестей этого, некогда столь популярного романиста недостает одной, быть может, самой интересной, это - повести об его жизни. Рассказ о ней мог бы скрасить все собрание - так своеобразен был психический мир этого художника, так богата приключениями была эта жизнь, печальная и бурная жизнь агитатора, поселенца и лихого солдата.

Личность Бестужева - одна из самых ярких личностей той эпохи. На различных поприщах проявляла она свою силу в тогдашнем обществе: ее можно было встретить в светских, литературных и политических кружках, и она в них никогда не оставалась в тени, а стояла на первом плане; с ней можно было столкнуться на страницах журнала, в отделе критики, где она задорно и резко полемизировала и выделялась новизной своих критических взглядов и приемов; наконец, она же проглядывала так ясно в целом ряде повестей и рассказов, всегда занимательная, оригинальная, с умными мыслями, бурными чувствами, хотя, правда, с несколько однообразным настроением. Нельзя было пройти мимо нее, ее не заметив.

*  *  *

Семья, в которой Бестужев (родился в 1797 году) вырос, была одной из самых образованных семей своего времени. Глава семьи - отец троих декабристов, Александра, Николая и Михаила Бестужевых, - Александр Федосеевич был не только человек очень просвещенный, но и писатель с талантом. Имя его в истории русской мысли тесно связано с судьбой одного старого либерального журнала («С. -Петербургский журнал», 1798), издававшегося в самое нелиберальное время. А.Ф. Бестужев был его редактором вместе с другим известным деятелем того времени - И.П. Пниным.

Журнал, не чуждый вопросов политических и социальных, был, конечно, недолговечен и скоро скончался, но литературная деятельность его редактора не изменила своего направления; он оставался по-прежнему верен своему просвещенному и либеральному образу мыслей, и в царствование Александра I стал известен как педагог и публицист.

Написанные им книги, посвященные главным образом вопросу о воспитании военного юношества, проповедовали педагогику и мораль самую гуманную. Старый либерал основывал свою программу воспитания на взаимном доверии, на развитии естественных склонностей ребенка, на возбуждении в нем симпатии к ниже его стоящим, на эстетическом образовании души, на полном отказе от наказаний телесных, на чувстве солидарности, и вообще на всех благородных человеческих инстинктах и взглядах.

Нет сомнения, что отец придерживался всех этих правил в воспитании, какое давал своим собственным детям (их было у него пять сыновей и три дочери); по крайней мере, все, что нам известно о детстве его сына Александра, подтверждает все параграфы этой педагогической системы.

С «прилежным Сашей», любимцем своего родителя, мы знакомимся впервые в отцовской библиотеке, когда он, с огромной книгой в руках, сидит, маленький, в больших вольтеровских креслах и забавляет своих братьев рассказами о быте разных инородцев, калмыков, самоедов и алеутов, почему-то очень его интересовавших. Впрочем, чем только этот ребенок тогда не интересовался!

В кабинете отца помещался целый музей минералов, камней, древностей и всяких редкостей... стояли шкафы с книгами и висели картины знаменитых художников, эстампы граверов, модели пушек, крепостей и архитектурных зданий. Все это возбуждало детское любопытство ребенка; но больше всего оно было возбуждено книжными шкафами, ключи от которых отец доверял своему любимцу.

Мальчик перетаскал немало книг из этих шкафов, и его брат запомнил заглавия наиболее любимых. Это были «Видение в прирейнском замке», «Ринальдо Ринальдини», «Тысяча и одна ночь» и тому подобные страшные и причудливые рассказы.

Чтение, возбуждавшее фантазию ребенка, дополнялось беседами, которые образовывали его ум. В доме отца, который тогда служил при Академии художеств, собиралось избранное общество ученых и артистов, и ребенок мог «всасывать всеми порами тела благотворные элементы окружающих его стихий», - как выражался, подделываясь под стиль своего брата, Михаил Бестужев в своих записках.

Во всяком случае, это было счастливое детство. «Дружеские беседы без принуждения, где веселость сменялась дельными рассуждениями, споры без желчи; поучительные рассказы без претензии на ученость, нежная любовь родителей, их доступность и ласки без баловства и без потворства к проступкам; полная свобода действий с заветом не переступать черту запрещенного» - таковы были первые впечатления и правила, которыми жизнь ответила на чуткую любознательность и впечатлительность ребенка.

На десятом году Александр Бестужев был отдан в Горный корпус. Специальное заведение, вероятно по контрасту, повысило в нем его пристрастие к словесности. С первого дня поступления в Корпус мальчик принялся за дневник, где дал большую волю своему юмору и сентиментальности, своей саркастической речи и пылкому воображению.

Дневник этот, кажется, сожженный в 1825 году, был украшен очень стильным эпиграфом: «рука дерзкого откроет; другу я сам покажу», и тот друг, которому мальчик показал его, рассказывает, что сентиментальные страницы этих детских признаний были все испещрены художественно исполненными карикатурами: недаром нашему кадету и его старшему брату Николаю лучшие профессора живописи давали уроки рисования.

Прирожденные Бестужеву сарказм и насмешка и речь «с пеной и брызчиком шампанского», как выражался его брат Михаил, проявились, как видим, очень рано.

Рано стала сказываться в Бестужеве и та черта характера, которая потом развилась в нем с особенной силой, и, действительно, как брызги шампанского, придавала особую игру его стилю, именно - экзальтация чувства. Еще кадетом пародировал он не то Карла Моора, не то Ринальдо, изображал начальника шайки разбойников и готов был даже рисковать жизнью своей и своих товарищей в разных довольно опасных экспедициях на воде и суше. Все это были, конечно, шалости, но в них-то темперамент человека прежде всего и обнаруживается.

Мальчик вносил эту экзальтацию и в свои школьные занятия. «Желание первенствовать, отличаться во всем и над всеми было уже в те лета преобладающим элементом его характера, - рассказывает его брат Михаил, - и потому он очень болезненно воспринимал всякий учебный неуспех в классе. Он брал штурмом хорошую отметку, но это он делал, кажется, больше для насыщения своего самолюбия, чем утоления своей жажды знания. Специалистом горного дела он никогда бы не стал, тем более что ненавидел математику и по-прежнему продолжал любить литературу».

Бестужева очень занимала тогда разработка одного литературного сюжета, которому он подобрал романтическое заглавие: «Очарованный лес». «В этом «лесу» автор уже являлся перед публикой не замарашкой, как в дневнике, - говорит его брат, - а в костюме мальчика, выехавшего впервые на гулянье». «Очарованный лес» была довольно большая пьеса, в пять актов, составленная для кукольного театра, который кадеты устроили общими силами.

Все, что Бестужев только мог заметить особенного в «Днепровской русалке», «Князе-невидимке», «Волшебной флейте» или «Тысяче и одной ночи», - все было пересоздано и помещено в этой пьесе. Тут был и храбрый князь, и очарованная княжна, волшебницы, русалки и черти. Язык действующих лиц был очень хорошо приноровлен к характерам, хоры охотников и русалок были написаны стихами, а речи подземных обитателей мерною прозой.

Этот «лес», кажется, также погорел в роковом 1825 году.

Простая случайность прервала совсем неожиданно течение школьной жизни Бестужева в Корпусе. Его старший брат Николай был назначен в крейсерство с гардемаринами и взял к себе на фрегат нашего кадета. Два месяца проплавал он на этом фрегате и заявил, что в недра земли спускаться больше не желает, что предпочитает своим шахтам свободу и раздолье на море.

Он чрезвычайно быстро приноровился к новой обстановке моряка, с которой вообще так трудно новички сживаются. Его брат дивился быстрому перелому в его вкусах и интересах, сначала обуздывал его пыл и не позволял ему жить жизнью настоящего матроса, но потом уступил, и наш кадет бросился в матросский омут очертя голову. У офицера замирало сердце, когда он видел, как его брат из молодчества бежал, не держась, по рее, или спускался вниз головою по одной веревке с самого верха мачты, или, катаясь на шлюпке в крепкий ветер, нес такие паруса, что бортом черпал воду. Мальчик живьем проглотил матросское мастерство, матросскую терминологию вооружения и командные слова.

Результатом этой морской прогулки были опять-таки прежде всего литературные планы. Бестужев решил написать роман или драму из жизни моряков, в герои которой выбрал своего родителя. Он в данном случае не навязывал своему отцу никакой романтической роли. Александр Федосеевич, действительно, в молодости своей служил во флоте и участвовал в битве близ острова Сескара, где с корабля «Всеволод» палил из пушек и был тяжело ранен обломком доски, оторванной от борта шведским ядром. Его сочли убитым, и ему предстояло быть выброшенным за борт; но нижние чины команды, которые его очень любили, упросили начальство сберечь его тело для христианских похорон на берегу. По окончании сражения при обмывании тела обнаружилось, что он жив: ему отворотило только нижнюю челюсть.

Вот эту быль и хотел пересказать Бестужев, всецело охваченный впечатлениями своей морской прогулки. Ради этого романа забросил он и свой театр, вместо которого явилась теперь модель фрегата - новый предмет его увлечения. С редким умением и терпеньем приготовлял и приспособлял он разные микроскопические принадлежности к вооружению этой модели. Попеременно он переходил к разнообразным техническим занятиям: он то кроил и шил паруса, то скручивал оснастку, то работал ножом, долотом или стругом, то отливал оловянные пушки, то раззолочивал кормовую резьбу или резал носовую фигуру, то красил рангоут и корпус фрегата.

Даже игры его приняли теперь совсем морской оттенок. К самым высоким деревьям прикреплялись веревочные лестницы, Бестужев с братьями взбегал и подымался на веревках на самые вершины; устраивали они на них площадки, переговаривались с дерева на дерево сигнальными флагами, и когда сильный ветер нагонял грозу, они спешили на свои мачты, и там, при сильных размахах и скрипе тонкой вершины дерева, воображали себя в бурю на корабле. Внешняя красота и тревога морской жизни были, таким образом, не только изведаны, но даже искусственно воспроизведены, и мальчик под властью этих внешних впечатлений думал, что истинное его призвание - военная морская служба.

Он решил покинуть Горный корпус; отца уже не было в живых, а убедить мать было нетрудно. Сняв горную амуницию, Бестужев принялся с обычным ему рвением за приготовление к экзамену в гардемарины. «Но по мере того как его корабль, оставляя берег, приближался к этим заветным мирам, он с грустью замечал, что доступ к ним постоянно замкнут рифами дифференциальных и интегральных формул, о которые разбивалось его терпение: он слабел духом, его воздушные замки распадались по частям, и, наконец, пришлось отказаться от надежды стать моряком в настоящем смысле этого слова»...

Юноша переживал, вероятно, трудные минуты, пока не остановился на мысли утилизировать свои накопленные знания для нового дела: он решил, по примеру отца, стать артиллеристом... и опять игры стали перемешиваться с работой. Часы отдыха были посвящены постройке миниатюрных укреплений, которые он с братом разбивал стрельбою из маленьких пушек и мортир, взрыву мин и занятиям по лабораторной части; результатом их получились очень милые фейерверки со щитами и фонтанами.

Неизвестно, чем бы окончилась эта вторая военная игра, если бы генерал Чичерин, друг семьи Бестужева, не убедил неусидчивого молодого человека взглянуть на задачу жизни попроще: не требовать от дела занимательности в ущерб его практическому смыслу. Генерал рассуждал правильно, что надо отбыть неизбежное и позаботиться прежде всего об обер-офицерских эполетах. Он предложил Бестужеву вступить юнкером в лейб-драгунский полк, которым он командовал, чтобы через полгода, протянув солдатскую лямку, он мог стать офицером.

Бестужев так и сделал, и в 1816 году надел юнкерский мундир, который, однако, «до боли тер его раздражительное самолюбие». Но дни бежали, и скоро закончился срок испытания. Бестужев отбыл его с благородной гордостью и необыкновенным терпением; и в 1817 году, наконец, был произведен в офицеры. Лейб-драгунский полк стоял тогда в Петергофе, Бестужев жил в Марли и здесь родился «Марлинский».

Молодой и блестящий офицер не терял своего времени даром. Оно было разделено между обязанностями службы и занятиями литературными, которые в очень короткие сроки выдвинули Александра Александровича в первые ряды тогдашних литераторов. Успехи служебные и успехи светские, завидная роль блестящего кавалера, производящего раваж в женских сердцах, веселая жизнь с дуэлями из-за карикатурных рисунков, из-за острого словца или, наконец, даже из-за танцев, конечно, тешили Бестужева, лаская его самолюбие, тщеславие и гордость. Но в вихре разных увлечений он не терял интереса к серьезной стороне жизни, оставаясь типичным представителем либеральной военной молодежи, которая в те годы так умела сочетать военную выправку с дисциплиной ума и сердца.

Бестужеву эта дисциплина давалась легко, так как от природы он был одарен сильным умом, живой фантазией и сердцем очень добрым и мягким, несмотря на внешнее бравурство своего поведения.

Интерес Бестужева к умственному течению тех годов, равно как и его участие в политическом движении декабристов придают особое значение этому периоду его вольной и беспечной офицерской жизни. Сама по себе она мало интересна, да и сведений о ней сохранилось немного. В 1820 году он был произведен в поручики, участвовал в разных маневрах и учебных экспедициях, кочевал с полком по Псковской и Минской губерниям, где время проводил очень весело, на постоях у польских панов, волочась за красавицами, почитывая с ними польские книги и играя на фортепиано.

«Vogue la galire» было тогда его любимым изречением: «Пьянствую, - писал он, - и отрезвляюсь шампанским. Цимбалы гремят, девки бранятся, чудо!..». Этот рассеянный образ жизни не мешал ему, однако, собирать легенды и поверия, изучая старину тех городов, где приходилось веселиться; не мешал ему также пописывать коротенькие рассказы и даже сочинить целую остроумную книгу на манер довольно распространенных тогда путешествий.

В 1822 году он был назначен адъютантом при главноуправляющем путями сообщения, инженере Бетанкуре, затем в чине штабс-капитана гвардии состоял с 1823 года в той же должности при герцоге Александре Виртембергском - брате императрицы Марии Федоровны, который заступил место Бетанкура. Положение, как видим, было блестящее, обещавшее многое в будущем и полное блеска и веселья в настоящем.

Бестужеву улыбалась даже надежда стать зятем своего начальника Бетанкура и счастливым супругом очень красивой девицы, но генерал-инженер посмотрел на это сватовство косо, и оно расстроилось. Этот неудачный роман был, кажется, единственной налетевшей тучей, бросившей некоторую тень на эту беззаботную жизнь, которая неслась среди смотров, учений, дежурств, балов, салонных разговоров, театральных зрелищ, обедов, уединенных занятий, а также и шумных бесед о вопросах и делах, которые сами же спорящие называли «тайными».

Александр Александрович приобрел довольно быстро громкую известность в тогдашних литературных кружках. С ним считались и как с автором повестей, которые он и тогда уже печатал, и как с критиком, членом литературных обществ, спорщиком на литературных беседах, театральным рецензентом в серьезном смысле этого слова и, наконец, как с издателем самого популярного в то время альманаха «Полярная звезда».

Само собою разумеется, что Александр Александрович был знаком со всеми кружками литературной молодежи, и, кажется, преимущественно молодежи, так как, не в пример большинству своих сверстников, он не искал сближения с литераторами старшего поколения, даже с такими, как, например, Карамзин и Жуковский. Правда, он не иначе говорил об их литературной деятельности, как с глубоким признанием их заслуг, но от них самих он сторонился, и они его не любили.

Так, в переписке Бестужева о Жуковском нет упоминаний, а в переписке Жуковского с А.И. Тургеневым о Бестужеве говорится следующее: «Какая сволочь! (то есть участники заговора. - Н.К.) Чего хотела эта шайка разбойников? Вот имена этого сброда. Главные и умнейшие Якубович и Оболенский; все прочее мелкая дрянь: Бестужевы, Одоевский, Панов и т. д.».

Что же касается Карамзина, то Бестужев сам избегал с ним встречи. «Я знал Карамзина хорошо, но, несмотря на заботы его поклонников, решительно отказался от знакомства с ним. Двуличность в писателе его достоинства казалась мне отвратительной». «Никогда не любил я бабушку Карамзина, человека без всякой философии, который писал свою историю страницу за страницей, не думая о будущей и не справляясь с предыдущею. Он был пустозвон красноречивый, трудолюбивый, мелочный, скрывавший под шумихою сентенций чужих свою собственную ничтожность», - писал Бестужев в интимном письме своей матери. Был ли он прав или нет, но только такое смелое и критическое отношение к кумиру, за которым все ухаживали, - очень характерно.

Из молодых писателей Александр Александрович дружил с Грибоедовым. Существует рассказ самого Бестужева об их знакомстве. Бестужев рассказывает, что он был предубежден против Грибоедова, считая его виновником одной печальной дуэли, и не хотел с ним знакомиться. Но в августе 1824 года они случайно встретились у одного знакомого. Приветливая и умная внешность Александра Сергеевича поразила Бестужева. Он завязал с ним литературный спор, который заставил его тотчас же оценить всю широту кругозора его собеседника. Затем в конце 1824 года Бестужеву случилось ознакомиться с отрывками из «Горя от ума»; он был побежден и обворожен; он проглотил эти отрывки, трижды перечитал их и решил, что тот, кто написал эти строки, не может не быть благородным человеком.

Он отправился сам к Грибоедову и после часа разговора союз дружбы был заключен. Бестужев сохранил память об этой дружбе на всю жизнь. «В их доме в Москве я был как родной», - писал он братьям из Якутска, когда узнал о смерти своего друга. «Молния не свергается на мураву, - говорил он по поводу этой смерти, - но на высоту башен и на главы гор. Высь души, кажется, манит к себе удар жребия». И горько плакал он много лет спустя, когда в Тифлисе служил на могиле Грибоедова панихиду под свежим впечатлением известия о смерти Пушкина. Но еще раньше, в 1829 году, тотчас после приезда на Кавказ, посетил он эту могилу и, стоя над ней, рыдал как ребенок.

«Что этот человек хотел сделать для меня! - писал он Булгарину. - Он умер, и все пошло прахом». Бестужев намекал в данном случае на собственноручную записку Грибоедова, которую он видел и в которой Грибоедов брал с Паскевича слово благодетельствовать Бестужеву и даже выпросить его у Государя из Сибири... «Я стоил его дружбы и горжусь этим», - повторял часто Александр Александрович, и если все эти сведения верны, то можно предположить, что и Грибоедов считал Бестужева в числе своих друзей, хотя из биографии Грибоедова и из его переписки мы ничего не узнаем об их отношениях.

С Пушкиным у Бестужева отношения были не из близких, хотя они и говорили друг другу «ты» и обменивались нередко письмами - правда, чисто литературного содержания. Знакомство их состоялось, вероятно, еще до 1820 года, но Пушкин вскоре был выслан, а когда он вернулся, был сослан Бестужев. Условия для дружбы были неблагоприятны. Таковой и не было, а было лишь взаимное уважение, которое не исключало довольно придирчивой, иногда и несправедливой пикировки в вопросах литературных.

Довольно близкие и дружественные связи были у Александра Александровича с Булгариным и Гречем. Это не должно удивлять нас, если мы вспомним, что и тот, и другой, плывя тогда по ветру, либеральничали и, кроме того, занимали очень выгодное положение в литературном мире как издатели и редакторы при собственном журнале. Они нуждались в молодых силах и могли им давать ход. В их кабинете, действительно, собиралась тогда пишущая молодежь и литературное образование, например, Греча могло в известной степени даже импонировать.

Надо помнить также, что до 1825 года нравственная и литературная физиономия Булгарина и Греча не определилась настолько, чтобы заставить сотрудников их журналов усомниться в их искренности, их литературной и гражданской чистоплотности. Михаил Александрович Бестужев говорит об отношениях своих и своего брата к Булгарину и Гречу очень определенно, но едва ли верно и справедливо.

«Знакомство с Гречем, - пишет он, - началось у брата Александра в 1817 году на корабле «Не тронь меня» и поддерживалось в продолжение всего времени церемонно холодно, потому что с Гречем, как величайшим эгоистом, сближение дружеское было невозможно. Мы, все братья, посещали его дом как фокус наших литературных талантов, любили умную болтовню хозяина, временем горячую полемику гостей, и при прощании, переступив порог, не оставляли за ним ничего заветного. О Булгарине и говорить нечего: это был в глазах наших балаганный фигляр, приманивающий люд в свою комедь кривляниями и площадными прибаутками. Брат Александр его посещал довольно часто, но уж вовсе не ради его милых глазок».

Память в данном случае изменила Михаилу Бестужеву, или он задним числом дал оценку своего отношения к старым знакомым. Александр Александрович говорил о них иначе и писал в одном письме: «Гречу я много обязан нравственно, ибо в его доме развился мой ум от столкновения с другими. Греч первый оценил меня и дал ход. Греч первый после моего потопа предложил мне сотрудничество - это было благородным геройством по времени». В другом письме он говорил: «Греч, так сказать, выносил меня под мышкой из яйца: первый ободрил меня и первый оценил. Ему обязан я грамматическим знанием языка, и если реже прежнего ошибаюсь и в ятях - тому виной опять он же. Нравственным образом одолжен я им неоплатно, за прежнюю приязнь и добрые советы».

Что касается Булгарина, то еще в самом начале 20-х годов Бестужев писал ему дружеские письма, говорил ему о том, как его любит, отдавал отчет в своих занятиях древностями, извещал, как успешно идет его изучение польского языка, как он читает Нарушевича, Немцевича, Красицкого, писал ему, что он учится по-польски, для него, Булгарина, как Булгарин учился итальянскому для Альфьери, называл его «милый» и приписывал в конце писем всякие нежности по-польски. «У Булгарина я обыкновенно проводил время», - говорил Бестужев своим судьям.

Пять лет спустя после катастрофы Бестужеву пришлось обратиться к старому другу с деловым письмом из Дербента по поводу помещения в его журнале одной своей повести. Он писал ему уже на «вы», думал, что он забыт Булгариным, скромно напоминал ему о себе, присыпал даже лести в свое письмо, назвав «Выжигина» и «Дмитрия Самозванца» памятниками всесветной литературы... и получил от Булгарина в ответ письмо самое теплое и дружеское. Бестужев был в восторге, что старый знакомый его вспомнил в несчастии: «Я было отпел тебя из немногого числа своих приятелей, - писал он ему, - но старина ожила, и спасибо тебе». «Я не разлюбил тебя», - говорил он ему же в одном из последних своих писем, и это была правда, хотя Бестужев и не был ослеплен насчет некоторых сторон характера своего доброго знакомого.

«С Гречем и Булгариным я был приятелем, - рассказывал он К. Полевому, - но если бы Вы знали, как я резал их (продажность)! Это был вечный припев моих шуток, особенно над Булгариным, - и он точно был с этой стороны смешон (!) до комического!» «Я не сомневаюсь, что Булгарин любит меня, - говорил Бестужев в другом письме тому же Полевому, - ибо я ничего не сделал такого противного, за что бы он имел право меня разлюбить; но что он любит более всего деньги, в этом трудно усомниться.

Впрочем, я не потерял к нему приязни; в основе он добрый малый; но худые примеры и советы увлекли его характер-самокат». Отзыв не из лестных, как видим, но все-таки дружественный, толкующий в лучшем смысле те факты, над которыми Бестужев не мог не задуматься. На расстоянии, конечно, эта дружеская связь должна была терять в теплоте и искренности.

Этого нельзя сказать об отношениях Бестужева к братьям Полевым: их дружба на расстоянии выиграла, или, вернее сказать, она выросла из письменного обмена мнений.

Бестужев жил летом 1825 года довольно долго в Москве, бывал у Полевых, но был сними холоден. В оценке литературной деятельности редактора «Телеграфа» и в суждениях о самом журнале (который Бестужев впоследствии ставил очень высоко) он держался тогда насмешливо-критического тона, сводя с Полевыми какие-то литературно-личные счеты. Затем, уже в 1831 году, завязалась у них переписка. Она длилась до самой смерти Бестужева, и сердечное отношение корреспондентов возрастало с каждым письмом. Бестужев доверял этим письмам свои самые затаенные мысли и ни с кем не беседовал так нараспашку, как с Полевыми.

Таков был круг людей, с которыми у Александра Александровича были более или менее близкие связи. Как видим, все эти отношения не совсем подходят под понятие настоящей сердечной дружбы. Такое душевное, с обеих сторон разделяемое чувство соединяло Бестужева разве только с его братьями, Николаем и Михаилом, с Кондратием Федоровичем Рылеевым.

С Рылеевым делил Бестужев свои думы, свои литературные успехи и опасности политической пропаганды. Имена этих двух «образцов чести», как называл их Булгарин в одном письме к Пушкину, неразлучны в истории нашей литературы и в истории нашего политического движения 20-х годов.

«До последней искры памяти не забуду я дружбы Рылеева», - писал Бестужев уже из Якутска, доверяя эти опасные слова бумаге. И действительно, с именем Рылеева было для Александра Александровича связано воспоминание о всех счастливых годах его жизни, о той поре, когда, выражаясь его словами, «юность растет и живет не на счет земли, а на счет воздуха, подобно цветку в первую пору его бега».

В сочинениях и переписке Бестужева до декабрьских событий нет никаких намеков даже на самый общий либерализм, не говоря уже о политическом. Никаких проектов государственного устройства он не составлял и по вопросам этого устройства письменно не высказывался. Вигель в своих записках отмечает, что насчет своих мнений Бестужев был всегда очень скромен. Если принять во внимание, что сам Вигель в своих суждениях о русских либералах скромен не был, то ему в данном случае приходится поверить.

Так же скромен был Бестужев во всем, что писал после катастрофы. Нельзя, конечно, ожидать, чтобы человек в его положении, при строгости тогдашней цензуры, мог решиться проводить в своих повестях какие-нибудь «идеи», более или менее опасные; Бестужев принужден был говорить лишь о самом невинном. Нельзя ожидать также, чтобы Бестужев был откровенен в своей переписке, которая подлежала строжайшему контролю.

Вполне понятно, что в его письмах не могло быть речи о политике, и мы поймем его, когда он своим корреспондентам рекомендует крайнюю осторожность, прося их ограничиться в переписке с ним одной лишь словесностью, «не оскорбляя общественной нравственности», как он выражался. Отсутствие политических и общественных тем в его повестях и письмах не говорит, таким образом, ни за, ни против его интереса к этим вопросам.

Но в письмах существуют иные указания, гораздо более ясные, которые прямо свидетельствуют о том, что Бестужев отгонял от себя мысль о всех тех вопросах, за кратковременное увлечение которыми заплатил так дорого. Он при случае всегда говорит о своем прошлом с нескрываемым сожалением и почти что раскаянием, и часто подчеркивает свой верноподданнический патриотизм, и все это очень искренно. Уже в 1832 году он пишет, что давно излечился от химер «преобразовать мир с веником в руках», что его искреннее желание теперь предаться словесности, жить мирно, уединенно, знаться более с книгами, чем с книжниками, и заглядывать в свет для того только, чтобы переводить его на бумагу.

«Я не убит судьбою, - говорил он, - ибо, увидев неправду своих политических начинаний, отступился от них, и с тех пор совесть моя чиста против Бога и царя». Иной раз он находил для своего прошлого и более мягкое, хотя не менее печальное слово. 14 декабря 1832 года он писал: «Сегодня день моей смерти. В молчании и сокрушении правлю я тризну за упокой своей души, и когда найду я этот упокой? Воспоминания лежат в моем сердце как трупы - но как трупы-мощи».

Все это указывает на то, что в лице Бестужева мы вовсе не имеем человека, для которого политическая мысль была бы необходимой умственной потребностью и политическая деятельность - потребностью темперамента.

Тем не менее в 1823 году В. Туманский называл Бестужева «столпом русского коренного либерализма».

Это должно понимать в том смысле, что Александр Александрович хоть и не был политиком по призванию, но любил словесно политиканить, и притом очень громко.

Книги политического и публицистического характера интересовали его с молодых лет и входили в программу его широких умственных интересов. О знакомстве своем с литературой свободомыслящей он сам так говорил в своих показаниях: «По званию своему следил военные науки, для забавы занимался литературою, по наклонности века наиболее прилежал к истории и политике. Впрочем, смело сказать могу, что я не оставил ни одной ветви наук без теоретического или практического изучения, и ни одно новое мнение в науках умозрительных, ни одно открытие в химии или механике от меня не уходило. Случай, равно как и желание дали мне сведения о статистическом состояния России с разных сторон.

После школы принялся за науки и занимался один, считая свой рассудок лучшим руководителем. Свободный образ мыслей заимствовал из книг наиболее и, восходя постепенно от мнения к другому, пристрастился к чтению публицистов французских и английских до того, что речи в палате депутатов и hausof commons занимали меня, как француза или англичанина.

Из новых историков более всех делал на меня влияние Герен, из публицистов Бентам, что же касается до рукописных русских сочинений, они слишком маловажны и ничтожны для произведения какого-либо впечатления. Мне же не случилось читать из них ничего, кроме о необходимости законов (покойного Фонвизина), двух писем Михаила Орлова к Бутурлину и некоторых блесток А. Пушкина стихами.

В укоренении сего образа мыслей никого обвинять не хочу - я сам искал таких знакомств, впрочем, хотя и не в оправдание себе, скажу, что едва ли не треть русского дворянства мыслила почти подобно нам, хотя была нас осторожнее».

Таким образом, объяснять либеральный образ мыслей Бестужева, как объяснял его Греч, неудовлетворенным тщеславием, или фанфаронством благородства, или унынием и исканием развлечения - значило бы унижать Бестужева, но, с другой стороны, нет данных, чтобы считать его либерализм глубоким выстраданным убеждением. Он, как увидим сейчас, смотрел довольно легко на свою политическую агитацию.

Первый, кто мог подготовить его к этой агитации, был его старший брат Николай, которого он очень уважал и любил; в чем, однако, это влияние сказывалось и как далеко простиралось, мы не знаем; хотя есть указание, что Рылеев до принятия Бестужева в тайное общество старался повлиять на него именно через его брата Николая. О том, как он был принят в тайное общество, Бестужев так рассказывал своим судьям:

«С 19 лет стал я читать либеральные книги, и это вскружило мне голову. Впрочем, не имея никакого положительного понятия, я, как и все молодые люди, кричал на ветер без всякого намерения. В 22-м году, когда был назначен я адъютантом к генералу Бетанкуру, свел знакомство с господином Рылеевым, и как мы иногда возвращались вместе из общества Соревнователей просвещения и благотворительности, то и мечтали вместе, и он пылким своим воображением увлекал меня еще более. Так грезы эти оставались грезами до 1824 года, в который он сказал мне, что есть тайное общество, в которое он уже принят и принимает меня.

Первым условием было честное слово не открывать, что поверено будет, вторым - не любопытствовать узнать, кто члены, в-третьих, повиноваться безусловно принявшему. Цель сего общества была распространять понятие о правах людей и со временем восстановить их в России. Кончина Императора Александра Павловича назначена была знаком к началу действия, если позволят силы, но это говорено было только вначале; потом, когда сочлен привыкал уже к этой мысли, ему открывали, что, если общество будет довольно сильно, надобно действовать и при жизни его - поднять народ, войско, и если это удастся, то принудить Императора подписать конституцию».

В апреле 1825 года Бестужева выбрали в верхний круг, то есть в разряд убежденных, которые имели право поверять действия членов думы и требовать от них отчета. Это повышение Бестужев принял, однако, весьма равнодушно.

«Между тем, становясь опытнее, - рассказывает он, - стал охладевать к этому обществу. Невозможность что-либо сделать и недоверие к людям, которых я увидел покороче, меня убедили в сумасбродстве такого предприятия. С ними, однако ж, я был по-прежнему, ибо не хотел нести их упреков, тем безопаснее, чем дальше казалось дело. Наконец в апреле, кажется, месяце Рылеев сказал мне, что меня выбрали в верхнюю думу. Я принял это очень равнодушно и до сентября месяца ни разу не был с членами ее, покуда в один вечер не позвали меня к Оболенскому слушать часть конституции Ник. Муравьева о земской управе.

Вот только однажды, когда был я собственно в так называемой думе, и тут-то уже убедился, что общество это ничтожно, решился тянуть с ними знакомство как игрушку, а между тем, как у меня и прежде было желание ехать на зиму в Москву, там найти себе выгодную партию и тогда с сим предлогом устраниться от общества и уехать года на 2 попутешествовать. Но судьба судила иначе».

«Совершенное мое недоверие к средствам общества, когда я увидел верхнюю думу, было причиною беззаботности моей насчет ее подробностей и моего неведения о многих вещах, о которых меня спрашивали. Мне все уже казалось не стоящим внимания, и Рылеев и Оболенский не раз ссорились со мной, что я шутил и делал каламбуры, как они говорили, из важных вещей».

«Они называли меня фанфароном и не раз говорили, что за флигель-адъютантский аксельбант я готов отдать был все конституции. Я же говорил им, что они мечтатели, а я солдат и гожусь не рассуждать, а действовать. Еще нередко бранились мы за споры, я нарочно спорил и pour и contre, чтобы заставить их разбиться в мнениях и тем замедлить их предположения».

Бестужев страшно обрадовался, когда вдруг мелькнула надежда, что все их «дело» будет года на два отложено.

«26 числа, - показывал он, - то есть накануне получения известия о кончине Государя, приехал ко мне ввечеру Оболенский и сказал, что слух есть, что Государь Император опасно болен. Так потолковавши с ним и с Рылеевым и не совсем этому доверяя, мы ничего не знали до 1 часа утра. Пришел Якубович с подтверждением того же, но мы никак не ожидали, чтобы болезнь так скоро сразила Императора. Якубович вышел и через пять минут вбежал опять, говоря: «Государь умер. Во дворце присягают Константину Павловичу - впрочем, еще это неверно; говорят, Николаю Павловичу по завещанию следует», - и выбежал.

Это поразило нас как громом, я надел мундир и встретился в дверях с братом Николаем: «Что уехать? Я поеду узнать в какой-нибудь полк, кому присягают», далее, право, не знаю. Я и поехал в Измайловский, спрашиваю. Один говорит Константину, другой Николаю, третий Елисавете. Я поехал к его высочеству герцогу, но уже встретил его, едущего на дороге у дворца, куда я вошел и присягнул в глазах Его Величества Государя Николая Павловича.

Воротясь домой, я нашел Рылеева, который сказал, что это доказывает, как мы ошибались, думая, что солдаты забыли Константина Павловича, и что теперь должно ждать. Так мы и успокоились. Я поехал к герцогу и напрашивался ехать курьером к е. в. Константину Павловичу (это можно узнать от полковника Баренцева), но послали другого. Рылеев очень заболел - и тут-то стали к нему стекаться лица, которых прежде я никогда не видывал, как то: гвардейского экипажа лейтенант Арбузов, Сутгов (л. гр.), Репин и другие, и князь Трубецкой стал ходить чаще.

После разных толков решили, чтобы всякое дело отложить, по крайней мере, на 2 года, а там - что покажут обстоятельства. Надежды мои ожили. Я с малолетства любил великого князя Константина Павловича. Служил в его полку и надеялся у него выйти, что называется, в люди. Я недурно езжу верхом; хотел также поднести ему книжку о верховой езде, которой у меня вчерне написано было с три четверти... одним словом, я надеялся при нем выбиться на путь, который труден бы мне был без знатной породы и богатства при другом Государе. Все стихло, как вдруг стали доноситься слухи, что он отказывается: что Польша с Литвой и Подолией отойдет от России, дабы не обделить экс-императора... тогда, признаюсь, закипела во мне кровь, и неуместный патриотизм возмутил рассудок»...

Легко может быть, что этот патриотизм, действительно, возбудил его энергию, которая очень слабо откликалась на чисто политические споры.

В этих политических спорах никакой определенной и убежденной мысли Бестужев не обнаружил. Он был конституционалист и не одобрял «южных инстигаций и преступных намерений ввести в России республику», а между тем, вторя другим, соглашался «огласить на Руси республику».

В щекотливом вопросе об устранении царствующей фамилии он также обнаружил большую неустойчивость взглядов.

Когда на одном собрании при нем стали говорить о грабеже и кровопролитии, он сказал: «можно и во дворец забраться» (показание князя Трубецкого); «когда Рылеев и Оболенский упоминали о погублении всей императорской фамилии, он пристал к сему мнению, но утверждал, что пристал притворно и настаивал вместе с Якубовичем, что на это нужно не менее 10 убийц, в надежде, что нельзя будет найти такого числа отчаянных извергов и тем устранится удар от главы священной».

«Я был крикун, а не злодей, - писал он в своих показаниях, - хотя предлагал себя для совершения ненавистного дела, ибо знал, что меня Рылеев не употребит»; Каховский признал, что Александр Бестужев наедине уговаривал его не исполнять поручения, данного ему Рылеевым 13 декабря (поручение заключалось в убийстве Императора); на одном собрании Александр Бестужев и Каховский показывали себя пламенными террористами, готовыми на ужаснейшие злодейства.

Бестужев признался, что сказал: «переступаю за Рубикон; а рубикон значит руби все, что попало»; однако же клялся, что сие было лишь бравадою, пустою игрою слов; когда покушения на жизнь Императора Николая Павловича требовали как необходимости князь Оболенский, Александр Бестужев и князь Трубецкой, их диктатор, когда некоторые члены советовали удовольствоваться арестом Императора и всей августейшей семьи; и когда Рылеев кончил спор словами: «обстоятельства покажут, что делать должно» и просил достать карту Петербурга и план Зимнего дворца, Бестужев говорил со смехом: «Царская фамилия не иголка, не спрячется, когда дело дойдет до ареста».

Все эти бравурные остроты и резкие выходки указывают и на совсем несерьезное отношение к делу.

Тем не менее в самый день 14 декабря Бестужев проявил редкую расторопность и стойкость. У современников имя его осталось в памяти. Греч говорил, что он был главным действующим лицом на площади. «Александр Александрович Бестужев (сумасбродный критик, наглец в обществе, писатель не без дарования, но гоняющийся за умом, тогда как ум никогда почти не давал ему поймать себя), - писал другой современник, - выдал себя за адъютанта великого князя Константина Павловича, клялся солдатам, что цесаревич схвачен на дороге, что Михаил Павлович в оковах, изранил частного пристава Александрова, исколол квартального надзирателя и велел провозглашать «да здравствует конституция!».

«Мятежники были в ужасном исступлении, - рассказывал и еще один современник, адъютант герцога Вертембергского. - Бестужев бегал между ними с белой повязкой на руке, вооруженный кинжалом и пистолетом».

На самом деле поведение Бестужева на площади было хотя решительное, но далеко не такое кровожадное и театральное.

Любопытно, что за три дня до 14 декабря он писал своей матери письмо в деревню, в котором говорил ей очень спокойно о том, как Петербург принял весть о смерти Александра I. Он извещал ее, что царствовать надлежит Николаю Павловичу, что в городе как будто ничего не бывало. «Николай Павлович распоряжается всем и не показывает отчаяния, - писал он. - Все приняли это хладнокровно; полки присягают, не зная кому, но все обходится тихо».

Хотел ли Бестужев успокоить свою мать (но тогда зачем было вообще писать об этом) или он сам за три дня думал, что все обойдется мирно?

14 декабря утром, если верить Бестужеву, он и все его товарищи шли на площадь «уверенные, что они успеют или умрут, и потому ни малейших сговоров на случай неудачи не сделали».

Направился Бестужев в казармы Московского полка, где и началось возмущение.

«Князь Щепин-Ростовский, Михаил и Александр Бестужевы и еще два офицера того же полка, - утверждало обвинение, - ходили по ротам шестой, пятой, третьей и второй, уговаривая рядовых не присягать Николаю Павловичу, и говорили: «Все обман, нас заставляют присягать, а Константин Павлович не отказывался; он в цепях; Михаил Павлович также в цепях». Александр Бестужев прибавлял, что он прислан из Варшавы с повелением не допускать полки до присяги.

Генерал-майору Фридрихсу, который наскочил на него, Бестужев пригрозил пистолетом, которым его снабдил князь Щепин в казармах, когда они выходили на двор. Грозя генералу, Бестужев, однако, завернул назад курок пистолета и ни в кого не стрелял.

Генералу Фридрихсу он сказал только: «Отойдите прочь, генерал»; и как раз в этот момент Щепин ударил Фридрихса саблей. Генерал упал, а Бестужев отвратился от этого кровавого зрелища и вышел из ворот. Вместе со Щепиным он вывел полк из казарм и повел на Сенатскую площадь. Выходя на берег Фонтанки, Щепин сказал Бестужеву: «Что?! Ведь к черту конституция!», - и Бестужев отвечал ему: «Разумеется, к черту!»

С Московским полком прибыл Бестужев на площадь, где, «построив каре, отвращал вместе со своим братом (Николаем) все сделанные начальством предложения, удерживая людей от стрельбы, и находился с оными, доколе картечью они не были разогнаны». Насилий он никаких не творил, даже свою «черкесскую шашку он отдал солдату и надел ее только тогда, когда конная гвардия пошла на них в атаку. До этой минуты на нем была только форменная сабля, тонкая, как жесть». Только удерживая от стрельбы людей, он чуть не изрубил одного гренадера, который первый выпалил в атакующих. Спас он и генерала Левашова от верного поранения, оттолкнув какого-то неизвестного, который в него целился.

Сам Бестужев с большой печалью говорил в своих показаниях об этих минутах. «Пришедши на площадь и не находя начальников, - рассказывает он, - мы потеряли головы. Ожидание, страх, раскаяние, атаки - все это представляет мне несчастный день этот, как в чаду, страшным сном. Я не знал, что делать, но лично не повинен ни водной капле крови. Меня утешает хоть то, что я удалил генерала Нейгарда и спас от черни какого-то невысокого роста Павловского капитана; вот все, что помню я - но да не причтется мне в преступление, если что-либо ускользнуло тут.

Угрызения совести прервали нить моих воспоминаний, при том же я тороплюсь облегчить свою душу признанием. Когда я шел в Московский полк, то прежде молился Богу с горячими слезами: «Если дело наше право - помоги нам, - думал я, - если же нет, да будет Твоя воля». Я признал теперь Его волю, - но Божий перст и царский гнев на мне тяготеют... я чувствую теперь, что во зло употребил свои дарования, что я мог бы саблею или пером принести честь своему отечеству - жить с пользой и умереть честно за Государя! Но Царь есть залог Божества на земле, а Бог милует кающихся... Если случаем бумага сия дойдет до Высочайших рук, то пусть увидят на ней следы железа заслуженного наказания и слезу искреннего раскаяния».

«Особенно я ожидал, - говорил он при другом случае, - что кончу жизнь на штыках, не выходя из полка, ибо мало на московцев надеялся и для того избрал это место, как нужнейшее. На площади под конец я увидел, что мы погибли, но не хотел взять на себя крови солдат, если б повели их в атаку на пушки, и потому молчал, слушая рассуждения других, что бы делать, ибо видел, что все бесполезно. Я искал смерти во время пальбы. Картечь пробила мне шляпу на волос от головы, но Бог сохранил меня для раскаяния».

Когда, наконец, засвистела картечь, Бестужев побежал через Галерную. «Забежав на первый попавшийся двор, он постучал направо в какие-то двери, где нашел несколько женщин, попросил у них переждать немного и через час вышел на Неву, перешел через лед и скитался часов до 12 вечера, потом ходил еще целую ночь и целое утро по церквам, наконец, решился пасть к стопам Всемилостивейшего Государя и просить помилования».

Бестужев как умный человек понял, что бороться дальше значило окончательно потопить все дело и что только истинное и правдивое освещение его способно сохранить за этим делом ореол глубокого смысла и известного величия. Проиграв дело, нужно было иметь смелость сказать открыто, в чем оно заключалось - дабы проигрыш не усложнился его умалением. Это соображение, вероятно, и побудило Бестужева явиться во дворец.

В какой момент Бестужев исчез с площади - неизвестно. Греч рассказывает, что, когда мятежники разбежались, Бестужев успел уйти и где-то скрыться. На другой день, услышав, что забирают людей невинных, что главные зачинщики стараются слагать вину на других, он явился вечером на гауптвахту Зимнего дворца и сказал дежурному по караульням полковнику:

- Я Александр Бестужев. Узнав, что меня ищут, явился сам.

«Это было произнесено спокойно, просто, - говорит Греч. - Увидев моего брата, бывшего в карауле, он сделал вид, будто его не знает.

- Вяжите его, - сказал солдатам один унтер-офицер.

- Не троньте его, - возразил Василий Алексеевич Перовский, только что назначенный в флигель-адъютанты, - он не взят, а сам явился, - и повел его к Государю».

Бестужев просто, откровенно и правдиво изложил перед Государем все как было и умел заслужить внимание прямодушного Николая. Слова Бестужева принимаемы были без малейшего сомнения.

После полного крушения дела Бестужев хотел воспользоваться последним случаем, чтобы с глазу на глаз сказать царю кое-какую правду, которая, как он мог опасаться, не дошла бы до царя обычным порядком через комиссию. О чем и как он говорил с Императором - мы не знаем, но ходил рассказ, что, допросив лично его брата Николая, Император будто бы сказал, что он никогда не слыхал столько правды.

В этом рассказе очевидная неточность: дело идет не о Николае Бестужеве, а об Александре, что подтверждается известной запиской «о ходе свободомыслия в России», посланной Александром Александровичем из тюрьмы на имя Императора.

А.Д. Боровков рассказывает, что Александр Бестужев еще до допроса прислал в комитет исповедь своих действий, изложил цель и планы общества, не называя, однако, своих соумышленников.

Эта докладная записка и разговор с Императором оказали, бесспорно, свое влияние на дальнейшую судьбу Бестужева.

В донесении «комиссии, избранной для основания разрядов», конечный вывод о виновности братьев Бестужевых сформулирован так:

Штабс-капитан лейб-драгунского полка Александр Бестужев, 27 лет:

По собственному признанию: умышлял на цареубийство и истребление императорской фамилии; возбуждал к тому других; соглашался также и на лишение свободы императорской фамилии. Участвовал в умысле бунта привлечением товарищей и сочинением возмутительных стихов и песен. Лично действовал в мятеже и возбуждал к оному нижних чинов. Примечание. Удерживал Каховского от совершения цареубийства, хотя прежде оное и одобрял: на площади удерживал солдат от стрельбы. На другой день явился сам к стопам Государя Императора, с самого начала признался чистосердечно и первый сделал важное открытие о тайном обществе.

Капитан-лейтенант 8 экипажа Николай Бестужев, 34 года:

Участвовал в умысле бунта принятием членов. Лично действовал в мятеже, возбуждал нижних чинов и сам был на площади.

Штабс-капитан лейб-гвардии Московского полка Михаил Бестужев, 26 лет:

Принадлежал к тайному обществу с знанием цели оного. Лично действовал в мятеже, возбуждал нижних чинов и привел на площадь роту.

Николай и Михаил Бестужевы были сосланы на каторгу. Александр ее избежал и после короткого срока заключения в крепостях был сослан на поселение.

20

*  *  *

Тюремное заключение Бестужев переносил нелегко. «Чувствую, - писал он в одном показании, - что не только память, но и ум мой мутится». Однако если внимательно прочитать его показания, то нельзя не удивиться выдержке и ясности его мыслей. На задаваемые ему вопросы он отвечал охотно и пространно - скорее как свидетель, чем как обвиняемый. Иногда эти ответы разрастались до объема настоящей докладной записки и получали уже не личное, а общеисторическое значение.

К числу таких записок должно быть отнесено и длинное письмо Бестужева к Государю, целый трактат о ходе свободомыслия в России. Письмо это не нуждается в комментариях. Важный исторический памятник своей эпохи, оно вместе с тем показатель ума и начитанности писавшего. Откуда и когда мог Бестужев собрать столько сведений? Вот этот документ полностью:

«Ваше Императорское Величество!

Уверенный, что Вы, Государь, любите истину, я беру дерзновение изложить перед Вами исторический ход свободомыслия в России, и вообще многих понятий, составляющих нравственную и политическую часть предприятия 14 декабря. Я буду говорить с полною откровенностью, не скрывая худого, не смягчая даже выражений, ибо долг подданного есть говорить правду Монарху без прикрас.

Приступаю. Начало царствования Императора Александра I было ознаменовано самыми блестящими надеждами для благосостояния России. Дворянство отдохнуло, купечество не жаловалось на кредит, войска служили без труда, ученые учились чему хотели: все говорили что думали, и все по многому хорошему ждали еще лучшего.

К несчастью, обстоятельства того не допустили, и надежды состарились без исполнения. Неудачная война 1807 года и другие многостоящие расстроили финансы, но того еще не замечали в приготовлениях к войне Отечественной. Наконец, Наполеон вторгся в Россию, и тогда-то народ русский впервые ощутил свою силу; тогда-то пробудилось во всех сердцах чувство независимости, сперва политической, а впоследствии и народной. Вот начало свободомыслия в России. Правительство само произнесло слова: «Свобода, освобождение». Само рассеивало сочинения о злоупотреблении неограниченной власти Наполеона, и клик Русского Монарха огласил берега Рейна и Сены.

Еще война длилась, когда ратники, возвратясь в дом, первые разнесли ропот в классе народа. «Мы проливали кровь, - говорили они, - а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас вновь тиранят господа». Войска от генералов до солдат, пришедши назад, только и толковали, как хорошо в чужих землях. Сравнение с своим естественно произвело вопрос, почему же не так у нас? Сначала, покуда говорили о том беспрепятственно, это расходилось на ветер, ибо ум, как порох, опасен только сжатый.

Луч надежды, что Государь Император даст конституцию, как он то упомянул при открытии сейма в Варшаве, и попытка некоторых генералов освободить рабов своих еще ласкали многих. Но с 1817 года все переменилось. Люди, видевшие худое или желавшие лучшего, от множества шпионов принуждены стали говорить скрытно - и вот начало тайных обществ. Притеснение начальством заслуженных офицеров разгорячало умы. Предпочтение немецких фамилий перед русскими обижало народную гордость. Тогда-то стали говорить военные: «И для того ли освободили мы Европу, чтобы наложить ее цепи на себя? Для того ли дали конституцию Франции, чтобы не сметь говорить о ней, и купили кровью первенство между народами, чтобы нас унижали дома?»

Уничтожение нормальных школ и гонение на просвещение заставило думать в безнадежности о важнейших мерах. А как ропот народа, от истощения и злоупотребления земских и гражданских властей происшедший, грозил кровавою революцией, то общества вознамерились отвратить меньшим злом большее и начать свои действия при первом удобном случае. Теперь я опишу положение, в каком видели мы Россию.

Войска Наполеона, как саранча, оставили за собой надолго семена разрушения. Многие губернии обнищали, и Правительство медлительными мерами или скудным пособием дало им вовсе погибнуть. Дожди и засухи голодили другие края. Устройство непрочных дорог занимало руки трети России, а хлеб гнил на корню. Злоупотребления исправников стали заметнее обедневшим крестьянам, а угнетения дворян чувствительнее, потому что они стали понимать права людей. Запрещение винокурения отняло во многих губерниях все средства к сбыту семян, а размножение питейных домов испортило нравственность и разорило крестьянский быт.

Населения парализовали не только умы, но и все промыслы тех мест, где устроились и навели ужас на остальных. Частые переходы полков безмерно тяготили напутных жителей: редкость денег привела крестьян в неоплатные долги - одним словом, все они вздыхали о прежних годах, все роптали на настоящее, все жаждали лучшего до того, что пустой слух, будто даются места на Амур-Дарье, влек тысячи жителей Украины, куда - не знали сами. Целые селения снимались и бродили наугад, и многочисленные возмущения и барщин ознаменовали три последних года царствования Александра.

Мещане, класс почтенный и значительный во других государствах, у нас ничтожен, беден, обременен повинностями, лишен средств к пропитанию. В других нациях они населяют города, у нас же, как рода существуют только на карте и вольность ремесл стесняют в них цели, то кочуют, как цыгане, занимаясь щепетильною перепродажею. Упадок торговли отразился на них сильнее по их бедности, ибо они зависят от купцов, как мелкие торгаши или как работники на фабриках.

Купечество, стесненное гильдиями и затрудненное в путях доставки, потерпело важный урон в 1812 году. Многие колоссальные фортуны погибли, другие расстроились. Дела с казною разорили множество купцов и подрядчиков, а с ними и их клиентов и верителей затяжкою в уплате, учетами и неправыми прижимками в приеме. Лихоимство проникло всюду. Разврат мнения дал силу потачки вексельному уставу. Злостные банкроты умножились, и доверие упало.

Шаткость тарифа привела многих фабрикантов в нищету и испугала других и вывела правительство наше из веры, равно у своих, как у чужеземных негоциантов. Следствием сего был еще больший упадок нашего курса (то есть внешнего кредита), от государственных долгов происшедший, и всеобщая жалоба, что нет наличных. Запретительная система, обогащая контрабандистов, не поднимала цены на наши изделия и, следуя моде, все платили втридорога за так называемые конфискованные товары.

Наконец, указ, чтобы мещане и мелкие торговцы или записывались в гильдии или платили бы налог, нанес бы решительный удар торговле, и удержание исполнения не удержало их от ропота. Впрочем, и без того упадок торговли был столь велик, что на главных ярмарках и в портах мена и отпуск за границу уменьшились третью. Купцы еще справедливо жаловались на иностранцев, особенно на англичан, которые, вопреки уставу, имеют по селам своих агентов и, скупая в первые руки сырые произведения для вывоза за границу, лишают там мелких торговцев промысла, а государство обращения капиталов.

Дворянство было тоже недовольно за худой сбыт своих произведений, дороговизну предметов роскоши и долготою судопроизводства. Оно разделяется на 3 разряда: просвещенных, из коих большая часть составляет знать; на грамотных, которые или мучат других, как судьи, или сами таскаются по тяжбам; и, наконец, на невежд, которые живут по деревням, служат церковными старостами или уже в отставке, послужив Бог знает как в полевых.

Из них-то мелкопоместные составляют язву России; всегда виновные и всегда ропщущие и, желая жить не по достатку, а по претензиям своим, мучат бедных крестьян своих нещадно. Прочие разоряются на охоту, на капелы, на столичную жизнь или от тяжб. Наибольшая часть лучшего дворянства, служа в военной службе или в столицах, требующих роскоши, доверяют хозяйство наемникам, которые обирают крестьян, обманывают господ, и таким образом 9/10 имений в России расстроено и в закладе.

Духовенство сельское в жалком состоянии. Не имея никакого оклада, оно вовсе предано милости крестьян и оттого принуждено угождать им, впадало само в пороки, для удаления коих учреждено. Между тем как сельское нищенствовало в неуважении, указ об одеждах жен священнических привел в волнение и неудовольствие богатое городское духовенство.

Солдаты роптали на истому ученьями, чисткою, караулами; офицеры на скудость жалованья и непомерную строгость; матросы на черную работу, удвоенную по злоупотреблению; морские офицеры на бездействие. Люди с дарованиями жаловались, что им заграждают дорогу по службе, требуя лишь безмолвной покорности; ученые на то, что им не дают учить, молодежь на препятствия в ученье. Словом, во всех углах виделись недовольные лица; на улицах пожимали плечами, везде шептались, все говорили, к чему это приведет; все элементы были в брожении.

Одно лишь правительство беззаботно дремало над вулканом; одни служебные места блаженствовали, ибо только для них Россия была обетованною землею. Лихоимство их взошло до неслыханной степени бесстыдства. Писаря заводили лошадей, повытчики покупали деревни, и только возвышение цены взяток отличало высшие места, так что в столице под глазами блюстителей производился явный торг правосудием. Хорошо еще платить бы за дело, а то брали, водили и ничего не делали.

Вашему Императорскому Величеству, вероятно, известны теперь сии злоупотребления, но их крыли от покойного императора. Прибыльные места продавались по таксе и были обложены оброком. Центральность судебных мест, привлекая каждую безделицу к верху, способствовала апелляциям, справкам, пересудам, и десятки лет проходили прежде решения, то есть разорения обеих сторон. Одним словом, в казне, в судах, в комиссариатах, у Губернаторов, у Генерал-губернаторов, везде, где замешался интерес, кто мог, тот грабил, кто не смел, тот крал.

Везде честные люди страдали, а ябедники и плуты радовались.

Вам, Государь, уже ведомо, как, воспламененные таким положением России и видя все элементы, готовые к перемене, решились мы произвести переворот. Теперь осмелюсь изложить перед Вашим Величеством, что мы, делая сие, думали основываться вообще на правах народных и в особенности на затерянных русских. Но, кроме того, Батенков и я говорили, что мы имеем в это время (то есть около 14 дек.) на то политическое право, как чистое междуцарствие. Ибо Ваше Величество отреклись от короны, а мы знали, что отречение Государя Цесаревича уже здесь.

При том же Вы, Государь, ожидая признания от Совета и Сената, некоторым образом признавали верховность народа, ибо Правительство без самодержца есть не иное, как верхняя оного часть. Следственно, мы, действуя в лице народа, шли не противу Вашего Величества, но только для воспрепятствования Сенату и Совету признавать иное, а не наше назначение.

Отрицая же право народа во время междуцарствия избирать себе правителя или правительство, приводилось бы в сомнение самое возведение царствующей династии на престол России. Далее, Правительница Анна, опершись на желание народа, изорвала свое обязательство. Великая Екатерина повела гвардию и толпу, ее возгласившую, противу Петра III. Они обе на челе народа шли противу правительства; неужели же право бывает только на стороне удачи? Политика, устраняя лица, смотрит только на факты. Мы же от одной присяги были уволены, а другой не принимали.

Вашему Величеству легко будет усмотреть шаткость сего предположения, но в то же время я был уверен в правоте оного и действовал в том убеждении. Вот мечты наши о будущем. Мы думали учредить Сенат из старейших и умнейших голов русских, в который надеялись привлечь всех важнейших людей нынешнего правления, ибо полагали, что власть и честолюбие всегда имели бы свою приманку. Палату же представителей составить по выбору народа из всех состояний. Как неоспоримо, что общего мнения установить или ему силу нельзя дать иначе, как связав оное с интересом каждого, то на сем правиле основывали мы бескорыстие судей.

Каждая инстанция имела бы у нас свой беспереносный круг действия, притом тяжущиеся могли бы избирать по произволу из известного числа судей любого, так что честь и выгода заставили бы их друг перед другом быть правдивее, а публичность судопроизводства, ограничение срока оного и свобода книгопечатания обличали бы нерадивых и криводушных. Для просвещения нижних классов народа хотели повсеместно завести ланкастерские школы. А чтобы поправить его нравственность, то возвысить белое духовенство, дав оному способы к жизни.

Увольнение почти от всех земских повинностей, свобода винокурения и улучшение казенными средствами дорог между бедными и богатыми хлебом местами; поощрение земледелия и вообще покровительство промышленности привело бы в довольство крестьян. Обеспечение и постоянство прав привлекло бы в Россию множество производительных иноземцев. Фабрики бы умножились с возрастанием запроса на искусственные произведения, а соревнование поощрило бы их усовершенствование, которое возвышается наравне с благосостоянием народа, ибо нужды на предметы довольства жизни и роскоши беспрестанные.

Капиталы, застоявшиеся в Англии, заверенные в несомненности прибытка на многие годы вперед, полились бы в Россию, ибо в сем новом, неразработанном мире они выгоднее могли бы быть употреблены, чем в Ост-Индии или в Америке. Устранение или, по крайней мере, ограничение запретительной системы и устройство путей сообщения не там, где легче (как было прежде), а там, где необходимее, равно как заведение казенного купеческого флота, дабы не платить чужеземцам фрахта за свои произведения и обратить транзитную торговлю в русские руки, дало бы цвести торговле, сей, так сказать, мышце силы Государственной.

Финансы же поправить уменьшением в треть армии и вообще всех платных, но не нужных чиновников. Что же касается до внешней политики, то действовать открыто, жить со всеми в мире, не мешаясь в чужие дела и не позволяя вступаться в свои, не слушать толков, не бояться угроз, ибо Россия самобытна и может обойтись на случай разрыва без пособия постороннего. В ней заключается целый мир; да и торговые выгоды других наций никогда не допустили бы ее в чем-либо нуждаться.

Я умалчиваю о прочем, уже известном Вашему Величеству или из конституции Никиты Муравьева, которая, однако же, была не что иное, как опыт, или из показаний прочих членов. Что же касается собственно до меня, то, быв на словах ультра-либералом, и дабы выиграть доверие товарищей, я внутренне склонялся к монархии, аристократиею умеренной. Желая блага отечеству, признаюсь, не был я чужд честолюбия. И вот почему соглашался я на мнение Батенкова, что хорошо было бы возвести на престол Александра Николаевича.

Льстя мне, Батенков говорил, что как исторический дворянин и как человек, участвовавший в перевороте, я могу надеяться попасть в правительную аристократию, которая при малолетнем царе произведет постепенное освобождение России. Но как мы оба видели препятствие в особе Вашего Величества - истребить же Вас, Государь, по чести, никогда не входило мне в голову, - то в решительные минуты обратился я мыслью к Государю Цесаревичу, считая это легчайшим средством к примирению всех партий, и делом, более ласкавшим мое самолюбие, ибо я считал себя, конечно, не хуже Орловых времен Екатерины.

В прения думы почти не вступался, ибо знал, что дело сильнее пустых споров, и признаюсь Вашему Величеству, что, если бы присоединился к нам Измайловский полк, я бы принял команду и решился на попытку атаки, которой в голове моей уже вертелся план. Впрочем, если бы не роковое 14 число, я бы пристал к совету Батенкова (человека из всех нас с здравейшею головою), чтобы идти впереди, став на важные места в правлении, понемногу производить перемену или властью, заимствованною от престола, или своими мнениями, в других вперенными. Мы уже и хотели это сделать в отношении к Государю Цесаревичу, разговаривая о сем предмете у Его Королевского Величества, герцога Виртембергского.

Да будет еще, Ваше Императорское Величество, доказательством уважения, которое имею к великодушию Вашему, признание в том понятии, что мы имели о личном характере Вашем прежде. Нам известны были дарования, коими наградила Вас природа; мы знали, что Вы, Государь, занимаетесь делами Правления и много читаете. Видно было и по Измайловскому полку, что солдатство, в котором Вас укоряли, была только дань политике. Притом же занятия дивизии, Вам вверенной, на маневрах настоящим солдатским делом доказывали противное. Но анекдоты, носившиеся о суровости Вашего Величества, устрашали многих, а в том числе и нас.

Признаюсь, я не раз говорил, что Император Николай с Его умом и суровостью будет деспотом, тем опаснейшим, что Его проницательность грозит гонением всем умным и благонамеренным людям; что он, будучи сам просвещен, нанесет меткие удары просвещению; что участь наша решена с минуты его восшествия, а потому нам все равно гибнуть сегодня или завтра. Но опыт открыл мне мое заблуждение, раскаяние омыло душу, и мне отрадно теперь верить благости путей Провидения...

Я не сомневаюсь, по некоторым признакам, проникнувшим в темницу мою, что Ваше Императорское Величество посланы Им залечить беды России, успокоить, направить на благо брожение умов и возвеличить отечество. Я уверен, что небо даровало в Вас другого Петра Великого... более чем Петра, ибо в наш век и с Вашими способностями, Государь, быть им - мало. Эта мысль порой смягчает мои страдания за себя и за братьев и мольбы о счастии отечества, неразлучном с прямою славою Вашего Величества, летят к престолу Всевышнего.

Вашего Императорского Величества

всеподданнейший слуга

Александр Бестужев».

По окончании дела, в августе 1826 года, Бестужев был вместе с некоторыми из товарищей отправлен в Финляндию, в крепость «Форт-Слава».

После тюрьмы поездка по Финляндии до места нового заключения была освежающей и довольно веселой прогулкой. И.Д. Якушкин, который в своих записках оставил нам сведения об этих годах жизни Бестужева, рассказывает, как на станциях ожидали их родственники, как после долгой разлуки одна уже возможность поговорить друг с другом была для товарищей большим облегчением.

Говорили они свободно, говорили даже о 14 декабря, и на какой-то станции в присутствии провожатого Якушкин доказывал Бестужеву, что они со всем этим делом поторопились, и что проиграли его потому, что захотели сами пожать плоды от дел своих, тогда как назначение их было не вылезать наружу, а быть лишь подземным основанием дела, ни для кого не заметным.

Прогулка кончилась, однако, скоро, и Бестужев, Муравьев, Арбузов, Тютчев и Якушкин были поселены в Финляндии в «Форте-Слава». Жилось им здесь плохо. Их начальник был человек странный: то попускал, то запрещал. Иной раз распивал со своими узниками чай и повествовал им о своей жизни, иной раз позволял им быть вместе, а в дурную минуту запирал их на ключ по одиночке и даже днем не выпускал на воздух. Любезное чаепитие не мешало ему также кормить их тухлой солониной, от которой они болели, и так топить печи, что они угорали, как это случилось с Бестужевым, который от угара однажды чуть-чуть не умер.

Тяжелее, впрочем, чем эти неудобства, давал себя чувствовать голод духовный: у заключенных не было книг, и им пришлось пробавляться случайными находками.

Бестужев с тоски, кажется, приналег на поэзию. Стихов он писал вообще очень мало, а здесь, в форте, надумал сочинить целую поэму. Героем ее он избрал князя Андрея Переяславского, но чем был знаменит этот Андрей, мы не знаем, так как поэма осталась неоконченной. «Писалась она в Финляндии, - рассказывал сам Бестужев, - где у меня не было ни одной книги; написана она была жестяным обломком, на котором я зубами сделал расщеп, и на табачной обвертке по ночам. Чернилами служил толченый уголь. Можете судить об отделке и вдохновении!»

Когда без его ведома поэма потом была напечатана его друзьями, Бестужев очень рассердился.

«Лица в моем сочинении были замысловаты не по своему веку, - оправдывался он, - речи пышны не по людям, одним словом: я обул в русские лапти немецкую философию». Следов немецкой философии в поэме, однако, не обретается. В ней остался один только след гуманных и либеральных воззрений самого автора. Можно, конечно, рассердиться на князя Андрея за то, что он с разным полузверьем половецким и русским разговаривает, как с людьми разумными, но нельзя не полюбить его за такие, например, речи:

Я не умру в бездонной мгле,
Но сединой веков юнея,
Раскинусь благом по земле,
Воспламеняя и светлея!
И прокатясь ключом с горы,
Под сенью славы безымянной,
Столь отдаленной и желанной,
Достигну радостной поры,
Когда, познав закон природы,
Заветный плод во мгле времен
Людьми посеянных семян
Пожнут счастливые народы.
Когда на землю снидут вновь
Покой и братская любовь,
И свяжет радуга завета
В один народ весь смертный род,
И вера все пределы света
Волной живительной сольет,
Как море благости и света!
В надежде сей познай
Мою сладчайшую отраду,
Мою мечту, мою награду,
Мое бессмертие и рай!

В 1827 году сменили коменданта форта. Новый начальник не внес ничего нового в жизнь узников, если не считать того обстоятельства, что приехал с полувзрослой дочерью. Ее присутствие отозвалось довольно странным образом на заключенных. Если верить Якушкину, то Бестужев, Арбузов и Тютчев из чувства соревнования выщипали себе бороды, которых им не брили, а Бестужев, кроме того, стал повязывать себе голову красным шарфом в виде чалмы. Наводить на себя красоту Бестужеву пришлось, однако, недолго, так как в конце октября 1827 года его увезли из форта.

Покидал он Финляндию в необычайно шутливом, «отличном» расположении духа.

Проездом через Петербург он имел свидание с графом Дибичем, который ему объявил, что от каторжных работой освобожден и что ему даже позволено писать и печатать «с условием, однако, не писать никакого вздору».

Спустя несколько дней фельдъегерь увозил Бестужева в Якутск. Спутником его был Матвей Иванович Муравьев-Апостол.

Вот что он рассказывает в своих воспоминаниях об этом перегоне их этапной жизни: «Фельдъегерь вез нас через Ярославль, Вятку, Пермь и Екатеринбург. Тут остановились мы у почтмейстера, принявшего нас с особенным радушием. После краткого отдыха в зале открылись настежь двери в столовую, где роскошно накрыт был обеденный стол.

Собралось все семейство хозяина, и мы, после двухлетнего тяжкого и скорбного заточения отвыкшие уже от всех удобств жизни и усталые от томительной дороги, очутились негаданно посреди гостеприимных хозяев, осыпавших нас ласками и угощавших с непритворным радушием. Осушались бокалы за наше здоровье, и хотя положение наше не предвещало нам радостей, но мы забыли на час свое горе и от всей души заявили признательность свою за необъяснимое для нас радушие приема».

Путешественники нашли дружеский прием и у чиновников более высокопоставленных: тобольский губернатор Д.Н. Бантыш-Каменский и красноярский губернатор Бегичев - оба писатели - встретили своих собратьев по перу не как преступников, а как добрых знакомых.

«По дороге из Тобольска, - рассказывает Муравьев, - нас все время смущало неисполненное желание догнать ехавших перед нами товарищей наших, в числе коих находились двое братьев Бестужевых, Николай и Михаил. Нетерпение Марлинского видеться с ними оборвалось на мне. Наш официальный спутник, приняв в соображение особое ко мне расположение тобольского губернатора, обращался почтительно ко мне на всякой станции с вопросом: желаю ли я отдохнуть, или приказать закладывать лошадей?

Из этого Александр Бестужев заключил, что от меня бы зависело уговорить квартального доставить нам возможность повидаться с его братьями, но, узнав от нашего пестуна, что ему строжайше предписано не съезжаться на станциях с опередившим нас поездом, и жалея его, я не решился вводить его в искушение. Разногласие это не раз возбуждало между нами горячие прения, не расстроившие, впрочем, нисколько наших дружеских отношений. При его впечатлительности и страстной натуре, Александр Бестужев одарен был любящим сердцем с редкою уживчивостью.

В конце ноября мы прибыли в Иркутск поздно вечером и остановились у крыльца губернаторского дома, где нас объяло звуками бального оркестра. Мы тут долго ожидали распоряжения начальника губернии; наконец, выскочил на крыльцо какой-то вспотевший от танцев чиновник и приказал вести нас в острог. Отворилась дверь внутреннего арестантского помещения, и я, не переступая порога, успел только заметить, что там нас ждут А.П. Юшневский и Спиридов, как вдруг чувствую, что меня кто-то обнял и лобызает; это был не кто иной, как часовой, стоявший под ружьем у дверей. Я признал в нем рядового Андреева, переведенного из старого Семеновского полка на службу в Сибирь вследствие разгрома, постигшего этот славный полк.

Не без утешения бывает и самая горькая доля! На другой день подоспели к нам двое Бестужевых, Николай и Михаил, Якушкин, Арбузов и Тютчев. Пожаловал к нам и губернатор и после краткого приветствия извинился перед А. Бестужевым и мною, что нас заключили в острог по ошибке, так как мы избавлены от работ и, хотя мы просили не разлучать нас с товарищами, он, ссылаясь на какой-то закон, приказал поместить нас на квартиру. Горько показалось нам неуместное смягчение участи нашей.

После трехдневного пребывания в Иркутске мы с А. Бестужевым отправились, в сопровождении молодого казачьего урядника, к месту своего назначения...»

24 декабря, накануне Рождества, добрались они до Якутска, и здесь Муравьев с Бестужевым простился. Муравьев ехал в ссылку в Вилюйск, а Бестужев остался на поселении в Якутске.

О новых условиях жизни, в какие попал теперь Александр Александрович, и о новых ощущениях, какие эти условия вызвали в его душе, нам дают довольно подробный отчет письма, которые он писал в Читу к своим братьям Николаю и Михаилу - «к кровным и картечным братьям», как он называл их. Письма эти сохранились, хотя, конечно, не все: и надо удивляться, что они вообще уцелели, так как, чтобы попасть из Якутска в Читу, они должны были прежде побывать в Петербурге в жандармском управлении. В этих интимных письмах собран очень интересный материал: и биографический, и литературный, и даже этнографический.

Жизнь Александра Александровича на дальнем Севере, «где кровь мерзнет, и даже винный спирт прячется в шарик», была не из веселых, но нельзя назвать ее и жизнью лишений и горя: она была скучная и томительная жизнь.

Ссыльный не находил себе места в окружающем обществе. Можно было, конечно, интересоваться жизнью и бытом якутов, приглядываться к их лени и нечистоте, к разным их лукавствам, чтобы вывести, наконец, заключение, что «они имеют приятное качество соединять в себе приобретение всех пороков образования с потерею всех доблестей простоты». Эти наблюдения могли дать кое-какую пищу остроумию и иронии; можно было также тратить все свободное время (а оно, к сожалению, все было свободно) на охоту, чтобы промерзать зимой до костей, а летом убеждаться, что дичь неучтива, леса безмолвны, как могила, и стрелять некого.

Эти прогулки могли развлечь, заставить подчас сострить и сказать отборной французской речью: Le gibier dans les environs de Petersburg a plus d'urbanitИ et se laisse plomber avac meilleure grice, - но все это, конечно, быстро приедалось. А в окружающем городском обществе едва ли можно было найти что-нибудь, что отвлекло бы интерес от якутов и неразысканной дичи. «Я мало верил доселе трактатам господ физиологов о влиянии климата на темперамент, ибо в северной Пальмире своей встречал все страсти Италии хоть редко, но несомненно, - писал Бестужев, - зато здесь неверие мое склонилось подобно магнитной стрелке: при каждом философском взоре более и более убеждаешься в этой истине.

Здесь ум и чувства людей в какой-то спячке: движения их неловки и тяжелы, речь однозвучна и протяжна: сидеть есть величайшее их удовольствие, и молчать - не труд, даже женщинам. Здесь движутся только желчные страсти: корысть, зависть, тщеславие. Все это течет с кровью мерзло и безжизненно». Эти слова, как можно заключить из общего контекста, сказаны Бестужевым о простом народе, - но и о том, что называется «обществом», он был не лучшего мнения.

«У здешних жителей, - пишет он, - нет ни добродушия, ни одной благородной черты в характере, и делать зло, чтобы показать, что они могут что-нибудь делать, есть их первое наслаждение. Можете себе представить, что я не избег их злословия или за то, что сам не кланяюсь, или за то, что мне иные кланяются. Но я, как и всегда, мало о том забочусь...

Истинное гостеприимство обледенело в этом отечестве сорокаградусных морозов: тут только выставка. Я не посещаю собраний и знаком только с двумя домами. Иногда меня навещают и наводят на меня скуку; видел я у себя даже хорошеньких дам. Но да будет тому стыдно, кто превратно истолкует мои слова».

К дамам Александр Александрович был всегда неравнодушен; и позднее, как мы увидим, они вносили большое разнообразие и даже большую тревогу и печаль в его походную жизнь. Но в Якутске - насколько видно из его писем - однообразное течение этой жизни их вторжением не прерывалось, и Бестужев влачил свои дни, хотя - не без мысли о дамах, - и изображал собой, как он сам говорил, «модную картинку». Сердце «просило практики», но кажется, что в Якутске этой практики не было...

Жизнь вообще была очень скучная, если не считать тех редких моментов, когда судьба заносила на север какого-нибудь нежданного гостя; но, конечно, и с этими гостями отношения были далеки от сердечности и притом не по вине Бестужева. Единственный человек, с которым Бестужев мог поделиться если не чувством, то хоть мыслями, был проезжий немецкий ученый, доктор философии Эрман, с которым у Бестужева завязалась потом ученая переписка.

«Жизнь моя весьма однообразна, - писал он братьям. - Одолеваем ленью, но только вовсе не «сладкой», я порой лежу по целым дням, подняв ноги на стену и вперив глаза в потолок... иногда брожу один, иногда с Захаром (то есть с его товарищем по поселению графом Захаром Чернышевым. - Н.К.) по полям и болотам с ружьем. Иногда выезжаю в гору на лошади, которую нанял я здесь, и там, при жужжании комаров и шуме тальника, мечтаю о том о сем, а пуще ни о чем.

Просыпаюсь рано, но как мое первейшее наслаждение лежать в постели, то нередко Захар стаскивает меня к чаю. Около часа обедаем, иногда за чашкой кофе заводим полугрустный разговор о Чите, иногда переживаем снова петербургские вечера, в б пьем чай, потом гуляем, вместе или порознь, как случится, около 11-ти ужинаем и обыкновенно тут питаемся мечтами вместо десерта. Потом то же, что вчера».

Скоро пришлось Бестужеву расстаться и с Чернышевым. «Он, мой compagnon des larmes, non d'armes, уехал так поспешно, что едва успел выговорить adieu, так что последнее Dieu относилось более к путешественнику, нежели ко мне... - писал Бестужев в марте 1829 года. - Я не предаюсь, однако, плаксивым жалобам, я в ровном расположении духа». Что, впрочем, означало это слово «ровное»?

«Моя жизнь хуже, чем ничто, - говорил он вскоре после отъезда товарища. - Обычные слова часовых при сменах «все обстоит благополучно» могут служить ей эпиграфом. Такое классическое однообразие опротивело мне... попиваю чай и покуриваю трубку; от времени до времени примешиваются несколько вздохов, которых никто не может разделить, и зевота, которую никакой сон не в состоянии унять»...

Так протекли полтора года (декабрь 1827 - июль 1829). Настроение духа Бестужева оставалось ровным: ни вспышек надежд, ни вспышек отчаяния. «Невымышленные горести подостойнее тех, которые имели честь беспокоить меня на раздолье», - говорил он и терпеливо «переживал» свою участь... Иной раз сам себя уверял, что скучать не должно, что сердце полно важнейших чувств и в селезенке нет места для сплину...

В другую, более печальную минуту, не мог не сказать себе правды в глаза и признаться, что вчера для него обнажено от воспоминаний, а завтра - от надежд, что все чувства, которые роятся около сердца, и мысли, которые около ума сверкают, - роятся и сверкают даром; иногда его начинала пугать мысль о том, что Якутск конечный этап его жизни; и он рядил эту мысль в иронию, говоря, что не рискует после смерти промочить ноги в оледенелой земле Якутска, и что кости его когда-нибудь будут найдены вместе со скелетом мамонта...

Но тяжелей всего ложилась ему на душу мысль о братьях Михаиле и Николае. Чита с ее острогом и каторгой грезились ему и отравляли ему редкие минуты не радости - ее не было - а просто покоя: «Боже мой, Боже мой! - говорил он. - Зачем вы не со мною? Как часто я думаю, принимаясь за ложку: я бы был счастлив, если бы они делили скромный обед мой; думаю, и обед мой стынет неприкосновен». Бестужев любил, глубоко любил этих братьев, жизнь которых была «безответна как могила»...


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Бестужев Александр Александрович.