© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Грибоедов Александр Сергеевич.


Грибоедов Александр Сергеевич.

Posts 1 to 10 of 36

1

АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ГРИБОЕДОВ

(4.01.1790 (по надгробию - 1795) - 30.01.1829).

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LWVhc3QudXNlcmFwaS5jb20vc3VuOS0zMy9zL3YxL2lnMi9xZGRHcHk0U3BDbnZkREFtdTRsOXhMalQwUGxfb1FXZGJyMUk3ZnN3MjFmTVFrT1RpdzlPbVUtN0hRcjBPS0t5NWFzSGhhdi11M3JZSDF1b1FveTRZOTQ5LmpwZz9zaXplPTE2NjV4MTk4NSZxdWFsaXR5PTk1JnR5cGU9YWxidW0[/img2]

Неизвестный художник. Портрет А.С. Грибоедова в гусарском мундире. 1830-е. Картон, масло. 18,5 х 15,7 см. Государственный центральный театральный музей имени А.А. Бахрушина. 

Дипломат.

Отец - отставной секунд-майор Сергей Иванович Грибоедов (1761-1814), мать - Анастасия Фёдоровна урождённая Грибоедова (1768-1839).     

Воспитывался дома (гувернеры Перозилиус и Ион, профессор Московского университета И.Т. Буле) и в Московском университетском пансионе (1802/03 - 1805), поступил на «словесное отделение» философского факультета - 30.01.1806, кончил курс, получив степень кандидата словесных наук» (аттестат на звание кандидата 12 класса выдан 29.06.1808), учился на этикополитическом отделении, по сведениям формулярного списка, кончил курс со званием кандидата прав, слушал лекции и на других факультетах.    

В службу вступил корнетом в Московский гусарский полк, сформированный кн. Салтыковым - 26.07.1812, по расформировании полка переведён в Иркутский гусарский полк - 17.12.1812, вышел из военной службы - 24.03.1816, определён в Коллегию иностранных дел губернским секретарём - 9.06.1817, произведён в переводчики - 31.12.1817, назначен секретарём миссии в Персии - 16.07.1818, титулярный советник - 17.07.1818, коллежский асессор - 3.01.1822, переведён из миссии к А.П. Ермолову на Кавказ для занятий по «дипломатической части» - 19.02.1822. Действительный член Вольного общества любителей российской словесности - 15.12.1824.    

По показанию ряда декабристов (Оболенский, Трубецкой, Рылеев, Бриген, Оржицкий), член Северного общества; сам это решительно отрицал.    

Приказ об аресте - 2.01.1826, арестован в крепости Грозной - 23.01, привезён фельдъегерем Уклонским в Петербург на главную гауптвахту - 11.02, содержался в Главном штабе.     

Высочайше повелено освободить с оправдательным аттестатом, произвести в следующий чин и выдать не в зачет годовое жалованье.     

Освобождён - 2.06.1826, получил прогонные деньги - 1.07.1826, надворный советник - 8.06.1826, после смещения Ермолова состоял при Паскевиче, заведуя сношениями с Персией и Турцией, коллежский советник - 6.12.1827, за заключение Туркманчайского мирного договора с Персией награждён орденом Анны 2 ст. с алмазными знаками и 4 тыс. червонцев - 14.03.1828, назначен министром-резидентом в Персию - 15.04.1828.     

Убит в Тегеране, похоронен в Тбилиси на горе св. Давида.   

Жена (с 22.08.1828) - кж. Нина Александровна Чавчавадзе (4.11.1812 - 28.06.1857), дочь генерал-майора Александра Герсевановича Чавчавадзе.

Сын - Александр, умер сразу после рождения (1829).

Сестра - Мария (1792 - 1856), с 1827 замужем за Алексеем Михайловичем Дурново.

Брат - Павел (р. 13.01.1795).

ГАРФ, ф. 48, оп. 1, д. 174.

2

Б.П. Николаев, Г.Д. Овчинников, Е.В. Цымбал

Из истории семьи Грибоедовых (по архивным материалам)

История семьи Грибоедовых до сих пор в литературе прак­тически не рассматривалась. Основная причина этого явления - отсутствие семейного архива Грибоедовых. В биографии А.С. Грибоедова еще много неразгаданного и спорного, осо­бенно мало изучены детские и юношеские годы драматурга. На­стоящая публикация ставит своей задачей в какой-то мере вос­полнить этот пробел. В фондах Государственного архива Вла­димирской области (ГАВО) нами выявлено свыше 50 дел, со­держащих неизвестные ранее материалы о семье Грибоедовых. Их частичное рассмотрение позволит ввести в научный обиход новые факты биографии писателя.

Происхождение рода Грибоедовых как со стороны отца, так и со стороны матери драматурга, традиционно ведется без ка­ких-либо исторических оснований от выходцев из Польши Гржибовских, которые стали писаться Грибоедовыми. На наш взгляд, эта версия весьма сомнительна. Фамилия Грибоедовых встречается в русской истории еще в 1503 г. в Новгороде. Воз­никновение «польской» версии объясняется существовавшей мо­дой выводить свой дворянский род непременно от иностранцев. Русское дворянство, в большинстве своем служилое, - вчераш­ние крестьяне и смерды, со временем стремилось отмежеваться от своего «низкого» происхождения с помощью иноземных пред­ков.

Прямым предком А.С. Грибоедова по матери был Федор Иоакимович Грибоедов, дьяк Приказа Казанского дворца (1632-1634 гг.), разрядный дьяк (1664-1671 гг.), член Комис­сии по составлению Соборного уложения 1649 г., автор «Исто­рии о царях и великих князьях земли Русской».

В неопубликованном формулярном списке А.С. Грибоедова от 24 декабря 1815 г., копия которого хранится в ИРЛИ (Пуш­кинском Доме) в Грибоедовском собрании Н.К. Пиксанова, на вопрос «Из какого состояния и буде из дворян» Грибоедов записал: «Из дворян Владимирской губернии». Владимирская фамилия Грибоедовых, из которой происходил писатель, извест­на в этом крае уже в первой четверти XVIII в.

Их родословная, согласно «Списку дворянских родов, внесенных в родословную книгу Владимирской губернии» за 1792 г. и «Делу Владимир­ского дворянского депутатского собрания по внесению в дво­рянскую родословную книгу Владимирской губернии рода Гри­боедовых» (1792 г.), ведется от Семена Лукьяновича Грибо­едова. Далее следуют Леонтий Семенович, отставной капрал Никифор Леонтьевич, надворный советник Иван Никифо­рович и, наконец, отец писателя - секунд-майор Сергей Ива­нович.

В «Алфавитном списке дворянских родов Владимирской гу­бернии» род Грибоедовых записан в VI часть, в которую вно­сились только «древние, благородные дворянские роды», воз­веденные в дворянство до 1685 г. (до отмены местничества). Хотя фамилия Грибоедовых и значится в списках фамилий, за­писанных в VI часть дворянской родословной книги Владимир­ской губернии, но департаментом Герольдии правительствую­щего Сената в правах дворянства утверждена не была. Это произошло от того, что представители рода Грибоедовых не смогли документально подтвердить свое дворянство до 1685 г. и, следовательно, не имели права, как претендовал И.Н. Гри­боедов в 1792 г., на запись их рода в VI часть дворянской родословной книги.

Дед А.С. Грибоедова Иван Никифорович (1721-1800) шестнадцати лет от роду поступил солдатом в лейб-гвардии Преображенский полк. 18 марта 1741 г. был произведен в кап­ралы и в этом же чине во время Русско-шведской войны уча­ствовал в сражениях при взятии городов Гельсингфорса и Фридрихсгама. В 1747 г. он был произведен в фурьеры, в 1748 г. - в каптенармусы, в 1749 г. - в сержанты.

20 сентября 1755 г. по именному указу выпущен капитаном в армейский Сибирский гренадерский полк. В 1758 г. - отставлен с производством в следующий чин - секунд-майора и определен к Подушному дво­ру в Переславль-Залесский, затем в том же году переведен в Арзамас. В 1764 г. он был направлен во Владимир «воеводским товарищем с награждением чином коллежского советника, а по открытии в 1779 г. Владимирской губернии, определен в губернский магистрат председателем». При выходе в отставку в 1781 г. награжден чином надворного советника.

И.Н. Грибоедов, хотя и занимал довольно высокий адми­нистративный пост, помещиком был небогатым, так называе­мым мелкопоместным. По справке за 1780 г. ему принадлежало во Владимирской губернии в Покровской округе в «сельце Федоркове, Митрофанихе тож», и во Владимирской округе в сель­це Сущеве и д. Назарове всего «восемьдесят восемь душ мужеска пола».

И.Н. Грибоедов имел сыновей Никифора, Сергея и дочь Катерину, в замужестве Палицыну. Старший сын, Никифор Иванович (1759-1806), начал службу в 1773 г. в конной гвардии. Вышел в отставку поручиком 1 января 1780 г., а по отставке избран дворянством во Владимирский уездный суд заседателем. С 10 ноября 1780 г. служил заседателем в Верх­нем земском суде. В 1784 г., при выходе на пенсию, произве­ден в титулярные советники.

Обратимся теперь к биографии отца драматурга - Сергея Ивановича Грибоедова (1761-1814). Сведений о нем сохра­нилось немного, но они довольно характерные.

Осенью 1782 г., временно освобожденный от военной служ­бы, поручик Ярославского пехотного полка С.И. Грибоедов прибыл во Владимир. Сразу же по приезде во Владимир он вошел «в компанию помещиков, занятых мотовством». Жертвой этой компании стал местный несовершеннолетний дворянин Ни­кита Артамонович Волков, находившийся под опекой своего родственника прокурора Сушкова. Обыграв Волкова в карты в общей сложности на 14 тысяч рублей, «компания» способство­вала полному его разорению. В эту скандальную историю вы­нужден был вмешаться Владимирский и Костромской генерал-губернатор Р.Л. Воронцов, предложивший наместническому правлению обязать игроков возместить ущерб, нанесенный ими пострадавшему.

В единственных воспоминаниях современника, относящихся к началу 1800 г., в которых упоминается отец драматурга, ска­зано, что в свои редкие приезды в Москву из деревни С.И. Гри­боедов не расставался с картами и проводил дни и ночи за азартной игрой вне дома. Действительно по выходе в отставку в 1785 г., не имея собственного имения, С.И. Грибоедов жил то в Москве, то во Владимире, то в сельце Федоровке Покров­ской округи, где проживали его отец и старший брат. Непода­леку, в сельце Дорофейцеве, Афанасьеве тож, жила его сестра Катерина Ивановна со своим мужем, отставным капитаном Ефимом Ивановичем Палицыным. Грибоедовым принадлежали во Владимирской губернии и другие имения, но все это были мелкие поместья, большей частью находившиеся в совместном с другими помещиками владении.

В конце декабря 1796 г. во Владимире должны были со­стояться «выборы дворян к должностям». В связи с этим на земские суды возлагались обязанности оповещать помещиков о предстоящих выборах и «отбирать у них послужные списки». Однако, как сказано в переписке между Судогодской дворянской опекой и предводителем дворянства, «...секунд-майор Гри­боедов хотя список и дал, но письменно суду отозвался, что он за болезнею своею к выбору во Владимир быть не может».

В делах Судогодского земского суда сохранился послужной список С.И. Грибоедова: «Лет - 35, из дворян Владимирского наместничества, сын надворного советника Ивана Грибоедова, при ком и ныне нахожусь, собственного имения не имею. В службу вступил в 1775 г. 18 марта кадетом в Смоленский драгунский полк, из оного взят в штат к его сиятельству г-ну ге­нерал-поручику и разных орденов кавалеру князю Юрию Ники­тичу Трубецкому, где находился при нем в Крыму капитаном в Кинбурнском драгунском полку.

Государственной военной коллегией за имеющимися болезнями отставлен с награжде­нием секунд-майорским чином 16 октября 1785 года. В походах был, в штрафах не бывал. Женат на дворянке статского совет­ника Федора Алексеевича Грибоедова на дочери его Настасье Федоровне, имею детей малолетних, сыча Александра и дочь Марью, которые и находятся при мне».

Здесь необходимо рассмотреть вопрос о местопребывании семьи Грибоедовых в 1795-1800 гг. Во всей биографической литературе о писателе прочно укоренилось мнение, что Грибо­едовы безвыездно жили в Москве. Это как будто подтверждает находка, сделанная в фонде Московской духовной консистории в 1950-х гг. А.И. Ревякиным. Здесь, в метрической книге церк­ви Успения на Остоженке за 1795 г., исследователь обнаружил запись: «Генваря 13 в доме Прасковьи Шушириной, у живу­щего в доме ее секунд-майора Сергея Ивановича Грибоедова родился сын Павел».

Но в исповедных ведомостях той же церкви за этот год Грибоедовы проживающими в доме Шу­шириной уже не значатся. Регистрация духовных исповедей в русских православных церквях начиналась с Великого поста и заканчивалась осенью. Несомненно, что до ее начала Грибоедовы и покинули дом на Остоженке. А причиной отъезда Гри­боедовых из дома Шушириной послужило следующее обстоя­тельство.

В начале мая П.И. Шуширина получила из Москов­ской управы благочиния разрешение на перестройку ее «жилых деревянных корпусов на Остоженской улице». Надо полагать, что перед началом работ по перестройке «корпусов» Шуши­рина заранее известила Грибоедовых о необходимости выезда из ее дома. Но куда они выехали? Казалось, кроме старой русской столицы другого места проживания Грибоедовы вы­брать не могли. Но длительные разыскания, проведенные не­сколькими исследователями в московских архивах, не подтвер­ждают этого предположения.

С момента выезда Грибоедовых с Остоженки до 1801 г. никаких следов их пребывания в Мо­скве обнаружить не удалось. Возможно, они проживали в это время вне Москвы, в каком-нибудь из своих владений. В пользу этого предположения можно привести следующие факты: когда 2 марта 1786 г. скончался отец Н.Ф. Грибоедовой, по наследству ей досталось в различных губерниях «192 души мужеска пола», и еще «208 душ» она получила от своей ма­тери в 1791 г. в приданое. Однако, к 1798 г., судя по различ­ным документам, у нее осталось не более 60 душ.

В «Книгах выданных свидетельств дворянам Владимирской губернии» за 1794 г. упоминается, что Н.Ф. Грибоедова при­обрела в Судогодской округе сельцо. В деле «Донесения уездных судов о явке купчих» за 1794 г. сохранилась копия купчей на это сельцо, в которой сообщается, что 21 февраля 1794 г. Н.Ф. Грибоедова приобрела «за девять тысяч рублей у полковника Якова Иванова сына Трусова недвижимое име­ние в Судогодской округе сельцо Тимирево, Введенское тож, все без остатку со всеми в том Введенском господским и кресть­янским строением и прудом, с хлебом стоячим и молочным и в земле посеянном, со скотом и с птицами, а людей и крестьян с женами и с детьми <...> мужска пола семи, женска девяти душ».

Итак, можно предположить, что Грибоедовы какое-то время с лета 1795 г. по 1800 г. жили в сельце Тимиреве. Это предпо­ложение подтверждается и тем, что в сельце Тимиреве нахо­дились в те годы дворовые люди Грибоедовых. По всей веро­ятности, жизнь в деревне тяготила Н.Ф. Грибоедову, но стес­ненность в средствах вынуждала ее смириться.

Фронтальный просмотр актовых книг Владимирской губер­нии за 1795-1798 гг. показал, что со времени покупки сельца Тимирева Грибоедовы не произвели ни одной купли-продажи, в то время как их московская и владимирская родня таких опе­раций совершила бесчисленное множество. Однако с начала 1799 г. благосостояние семьи Грибоедовых резко улучшилось.

7 февраля 1799 г. С.И. Грибоедов приобрел за 800 рублей в Судогодском уезде у помещицы Ф.Н. Барановой сельцо Моругино. 8 июля того же года на имя своей дочери Марьи Сер­геевны родители оформили купчую на 7 дворовых людей на сумму 400 рублей, полученных от ее бабки Прасковьи Василь­евны, а также 18 крепостных людей из сельца Сущева Вла­димирской округи. И, наконец, в июне 1799 г. на имя Алек­сандра Сергеевича Грибоедова был оформлен владельческий документ на сельцо Сушнево на сумму в 1000 рублей.

19 июня 1799 г. во Владимирской палате гражданского суда рассматривалось прошение Александра Грибоедова, «малолет­него сына секунд-майора Сергея Грибоедова», в котором гово­рится: «...бабка моя родная, надворная советница Прасковья Васильевна Грибоедова, продала мне крепостное свое недвижи­мое имение, доставшееся ей по наследству после покойного ро­дителя ее, капитана Василья Григорьевича Кочугова, состоящее во Владимирской губернии Покровской округе в сельце Сушневе усадебную, гуменную, полевую, пашенную и непашенную землю с лесами и сенными покосами, с принадлежащими к оно­му сельцу отхожими пустошьями и пашенными угодьями». Да­лее в документе говорится, что он просит «допросить об этом его бабку при свидетелях за болезнью ее в доме секретаря Лаврентья Андреева сына Лаврова, а по допросе дать мне с оного копию.

Вместо малолетнего Александра Сергеевича сына Грибо­едова, за неумением его грамоте и писать, по просьбе его, кол­лежский советник Михаил Степанов сын Бенедиктов руку при­ложил.

С подлинного допроса копию малолетний Александр Сер­геев сын Грибоедов получил, а вместо него капитан Ефим Ива­нов сын Палицын расписался».

Несомненно, что такую большую сумму денег на приобрете­ние недвижимой собственности, Грибоедовы взять со своих кре­постных были не в состоянии. Такие деньги они могли получить только со стороны. В связи с этим следует обратить внимание на то, что время приобретений семьи Грибоедовых совпадает с болезнью Ивана Никифоровича Грибоедова. В делах Покров­ского уездного суда за 1799 г. записано: «За болезнею не при­был на выборы советник И.Н. Грибоедов, 78 лет от роду».

Вероятно, будучи в преклонном возрасте, И.Н. Грибоедов ре­шил выделить часть своего капитала сыну на покупку Моругина, а его жена, П.В. Грибоедова, отдала свои наследствен­ные вотчины внукам, оформив передачу купчими крепостями. В декабре 1799 г. во Владимире происходили очередные дворянские выборы, на которые, сославшись на «болезнь», С.И. Грибоедов также не прибыл. Несмотря на это, в январе 1800 г. он попросил пропуск для проезда в Москву, который и был ему выдан 27 января.

Далее разыгрывались события довольно удивительные. Ни «болезнь», ни отсутствие на выборах не помешали С.И. Гри­боедову быть избранным во Владимирское депутатское собра­ние от Вязниковской округи, в которой он не проживал и не имел поместий. При утверждении на должность 29 марта его кандидатуру поддержал Владимирский губернатор Павел Сте­панович Рунич, хорошо знакомый с Алексеем Федоровичем Грибоедовым - братом Н.Ф. Грибоедовой (впоследствии сын П.С. Рунича - Д.П. Рунич женился на племяннице Н.Ф. Гри­боедовой - Екатерине Ивановне Ефимович). Видимо, родствен­ники Н.Ф. Грибоедовой способствовали этому назначению, по­лагая, что служба поможет С.И. Грибоедову поддержать ма­териальное положение семьи.

С.И. Грибоедову дано было знать, чтобы он немедленно явился к должности. 3 апреля 1800 г. он прислал в Депутатское собрание записку, что он «по болезни избегает должности», и просил «благоволено б было меня осви­детельствовать». Освидетельствование, проведенное операто­ром Владимирской врачебной управы Невиандом, показало, «что он по застарелой цинготной болезни не только оной, но и никакой другой должности исправлять не может», ввиду чего С.И. Грибоедов и был отставлен от должности.

После смерти отца С.И. Грибоедову в 1801 г. досталось «по разделу с родительницею его и братом» имение в сельце Федоркове - 73 души, и часть сельца Сущева во Владимирском уезде. Последнее он продал 30 января 1802 г. Наталье Федо­ровне Лачиновой, урожденной Грибоедовой. В том же году Н.Ф. Грибоедова приобрела у майора Зверева часть имения в сельце Федоркове, другой частью которого владел ее муж.

Накануне 1801 г. у Н.Ф. Грибоедовой, по всей вероятности, появилась возможность вернуться в Москву. Детям необходимо было дать образование. В то время в Москве проживал ее брат, известный московский барин А.Ф. Грибоедов, имевший по наследству от родителей в различных губерниях более трех тысяч крепостных. Вскоре его состояние получило существен­ное пополнение.

30 августа 1800 г. в Москве скончался Алексей Васильевич Нарышкин. Детей у него не было и его имения по завещанию перешли к его племянницам - жене А.Ф. Грибо­едова, Настасье Семеновне и жене Ивана Николаевича Ефи­мовича, Прасковье Семеновне. Кроме значительных земельных владений они получили также «в Москве два двора». Первый - «в Тверской части, в приходе церкви Николая Чудотворца, что в Башмакове», второй - «в Хамовнической части», в приходе церкви того же наименования. Все наследство своего дяди се­стры «полюбовно» между собою разделили.

Несколько ранее, 5 июля 1799 г., в Москве в своем доме, расположенном в приходе церкви Девяти мучеников, что близ Пресни, скончалась вдова прокурорша Анна Алексеевна Волынская. А.Ф. Грибоедову она приходилась род­ной теткой. Как и у А.В. Нарышкина, детей у нее не было. Согласно воле покойной, А.Ф. Грибоедову должны были до­статься ее «святые образы», а главное состояние Волынской - подмосковное «село Мартемьяново и в Пресненской части Мо­сквы благоприобретенный дом со всем строением, садом, ме­белью и в нем имуществом», - завещалось ее родне по мужу.

Однако такое решение явно не устраивало ее племянника. Он начал против Волынских судебную тяжбу, которая, по обнару­женным нами до сих под документам, не дает окончательного решения, кому же досталось имение. Но из спорного дела Н.Ф. Грибоедовой с Н.Н. Басаргиной, которое рассматрива­лось в мае 1814 г. в Московском надворном суде, очевидно, что владельцем дома Волынской все же стал А.Ф. Грибоедов.

В объяснительной записке в суд о времени приобретения своего дома Настасья Федоровна сообщила: «...сгорелый не каменный, а деревянный дом с землею никогда покойному мужу моему не принадлежал, а есть мой собственный, доставшийся в 1801 году октября 18 дня по купчей от коллежского советника Алексея Федоровича Грибоедова». Таким образом, Н.Ф. Грибоедова стала владелицей деревянного дома в Москве, что в «приходе церкви Девяти мучеников, близ Пресни и Кудрина», в котором и жила семья Грибоедовых до осени 1812 г.

Летом 1812 г. Н.Ф. Грибоедова продала титулярному со­ветнику М. Арбузову 56 душ, принадлежавших ей в сельце Тимиреве. Недолго был землевладельцем и Александр Грибо­едов: в июле 1809 г. «кандидат императорского Московского университета Александр Сергеев сын Грибоедов» продал сельцо Сушнево и деревню Ючмерь полковнику К.М. Полива­нову. Сделка была совершена в Москве; свидетелем продажи записан С.И. Грибоедов. Эта продажа была, видимо, вызва­на финансовыми затруднениями Грибоедовых, имущественное положение которых всегда было нестабильным.

Летом 1812 г., когда армия Наполеона вторглась в пределы России, студент-вольнослушатель Московского университета Александр Грибоедов, не без противодействия со стороны до­машних, вступил в формирующийся графом Салтыковым Мо­сковский гусарский полк. «Полк графа Салтыкова в состав военной силы не входил». Это было добровольческое подраз­деление, создававшееся по личной инициативе и на средства отставного ротмистра графа Салтыкова, просившего высочай­шего разрешения «сформировать из людей разного звания полк силою в 10 эскадронов». Высочайшее одобрение было получено, и в июле 1812 начался набор личного состава. В полк принимали почти всех желающих.

Прием воинов производился на следующих правилах: «Лета от 20 до 45, не затрудняясь, если несколько старее или моложе, имея в виду лишь силу телесную. Мера не назначается, лишь бы представляемый в воины был не урод и не карла». Полк формировался в Москве, и записав­шиеся в него получали оружие из арсенала. Однако получить его смогли только первые добровольцы - оружия не хватало.

Александр Грибоедов вступил в полк в первые дни формирова­ния - 26 июля и был зачислен корнетом. На 1 августа в полк записалось всего 316 человек, из них 7 были зачислены штаб-офицерами, 18 обер-офицерами, 170 унтер-офицерами, 119 гуса­рами и 2 нестроевыми. В августе формирование полка еще более замедлилось - не хватало не только оружия, но и об­мундирования, амуниции, сбруи, а главное - строевых лоша­дей.

По-настоящему опытных офицеров также недоставало - их в первую очередь зачисляли в регулярные полки, - поэтому обучать волонтеров было некому, и они в значительной степени были предоставлены самим себе. Плохо знакомый с воинской дисциплиной, полк уже в Москве отличился тем, что чинил «буйства и беспорядки», скорее напоминая не воинскую часть, а некую собравшуюся вольницу. Беспорядки продолжались при отступлении.

При прохождении через город Покров Москов­ского гусарского полка Салтыкова и частей московской полиции «произведено оными там великое буйство и разные притеснения <...> питейные дома и подвалы разбили и имеющиеся в оных вина <...> буйственным образом выпустили». «В каба­ках били окна и двери и стекла, вино таскали в ведрах, што­фах, полуштофах, манерках и кувшинах», «и все, что там ни находили, брали себе без денег». Покровский городничий жа­ловался во Владимирское губернское правление и просил, «дабы впредь не могло случиться подобного сему <...> откомандиро­вать для содержания города в спокойствии воинскую коман­ду».

По следствию было установлено, что «по городу Покрову в питейных домах и подвалах разграблено вина, водок, орди­нарной, сладкой сахарной, наливок, полпива, меду, медной и стеклянной разной казенной посуды по истинной цене на 3612 руб., ассигнациями, по продажной цене на 5028 руб. ассиг­нациями, также и по уезду. А всего по городу и уезду разграб­лено на 21099 рублей ассигнациями».

Владимирский губернатор Супонев сделал представление командиру полка графу Салтыкову и московскому обер-полиц­мейстеру Ивашкину о недопустимости подобных явлений. В от­вет Салтыков и Ивашкин писали, что «при проходе их команд в город Покров, нижние чиновники находились при них, но, чтобы показанное Покровским городничим было справедливо, они не знают, поелику об оном, ни он, городничий, ниже кто из его подчиненных не доносил, и виновных по сему предмету, они никого не находят».

Дальнейший маршрут полка проходил по почтовому тракту через города Владимир, Муром и далее на Казань. 8 сентября 1812 г. корнет Грибоедов заболел и остался во Владимире.

Полк продолжал укомплектовываться в Казани. Довести дело до конца Салтыкову не удалось - в конце 1812 г. он умер; с его смертью формирование полка практически прекратилось, но со­бранные гусары не были распущены. Еще до смерти Салты­кова последовал приказ Главнокомандующего по армии за № 99, который предписывал: «Московский гусарский полк на­править к Могилеву и соединить с Иркутским, обратив послед­ний в гусарский, и назвать Иркутским гусарским полком, дав ему форму, утвержденную для полка Салтыкова.

А форма его такая: ментик, дулама и ташка - черные с желтыми шнурами, кушак с кистями - желтый с черным; вальтрап черный с малиновым докладом и желтым вензелем. Офицеры отличались зо­лотым шитьем и шнурами». Полк был подчинен генералу-от-кавалерии Кологривову, приступившему накануне к формиро­ванию кавалерийских резервов в г. Муроме Владимирской гу­бернии.

В апреле 1813 г. Иркутский гусарский полк (его Московская часть) в количестве «560 человек штаб- и обер-офицеров и нижних чинов, а также подводных лошадей сто осьмнадцать» на обратном пути из Казани снова прошел через Владимир. Командовал полком подполковник Наумов. По пути полк собирал оставшихся в госпиталях и выздоровевших или про­сто отставших от своих эскадронов людей. Александр Грибо­едов в строй не вернулся. В ежемесячных рапортах полка вплоть до октября 1813 г. значится: «корнет Грибоедов за бо­лезнью в г. Владимире».

Во время болезни Александр Грибоедов скорее всего нахо­дился в одном из владимирских имений отца или матери, так как «лазарет... и все в губернском городе обывательский квар­тиры» были «наполнены прибывшими сюда из Москвы и с мест сражений больными». Число больных было так велико, что их размещали и в окрестных селениях. Заболевания распространя­лись, и возникала опасность эпидемии. Владимирское губерн­ское правление запросило инспектора врачебной управы Невианда об эпидемической обстановке и санитарных мерах, при­нимаемых для пресечения болезней.

Невианд в своем рапорте от 6 ноября 1812 г. отвечал, что «существующая болезнь не принадлежит в число повальных болезней, но единственно на­чало свое восприяла, во-первых, от осеннего годового времени, которого по причине частых перемен атмосферы, наклонность делает к разным болезненным припадкам; к тому же больные временного военного госпиталя, в немалом количестве одержимыя горячками за теснотою в городе, находятся по из­бам с нуждою обывателей, от тесноты и гнилого от больных запаху, а так же и от беспечности самих хозяев подверглись той же участи, хотя по наставлению штабс-лекаря все меры к пресечению болезни приняты были, как-то: курение по избам, отделение больных от здоровых, проветривание покоев и чистота».

В 1812-1813 гг. во Владимире и Владимирской губернии находились отец и мать Александра Грибоедова. Здесь у них было много родственников и знакомых. Так, во Владимире на Дворянской улице в эти годы жила семья отставного поручика Семена Михайловича Лачинова. С его женой - Наталией Фе­доровной (урожденной Грибоедовой), Настасья Федоровна осо­бенно была дружна. Во многих юридических документах Гри­боедовых крепостной Лачиновых Павел Маслов выступает их доверенным лицом. Дочь Н.Ф. Лачиновой Варвара Семеновна, в замужестве Смирнова (1795-?), воспитывалась «в Москве вместе с Александром Грибоедовым в доме его матери».

Впо­следствии сын В.С. Лачиновой Д.А. Смирнов (1819-1866) стал первым биографом А.С. Грибоедова. Во время Отечествен­ной войны 1812 г. Александр Грибоедов навестил усадьбу Лачиновых - сельцо Сущево, где как память о его пребывании долго сохранялась «Грибоедовская беседка». Уцелел ее снимок, сделанный М.Ю. Смирновым в 1909 г. Она представляла собой небольшой бревенчатый домик и была вполне пригодна для жилья.

Интересные подробности о пребывании Александра Грибо­едова в Сущеве до сих пор в живой памяти преемственно хра­нит праправнучка Д.А. Смирнова, Екатерина Михайловна Суздальцева. Она рассказывает: «Когда больной Грибоедов при­ехал в Сущево, кто-то из дворовых людей привел к нему дере­венскую знахарку Пухову, которая взялась его вылечить. Она лечила его настоями и травами, добрым взглядом и добрым словом. Грибоедов кроме сильной простуды страдал еще нерв­ной бессонницей, и эта удивительной доброты женщина прово­дила с ним в разговорах целые ночи. Уезжая из Сущева, Алек­сандр Грибоедов хотел с ней расплатиться, но она ответила, что брать деньги за лечение - грех. Если она их возьмет, то ее лечение ему не поможет».

Согласно имеющемуся в ГАБО «Делу Владимирского гу­бернского предводителя дворянства о состоянии 4-го полка Вла­димирского ополчения» Грибоедовы отдавали своих крепостных в ополчение, не доставив, однако, положенных им амуничных вещей. Отдавали они своих крестьян и в другие полки, а кро­ме того, продавали на вывоз. Так, в 1813 г. «деревни Митрофанихи дворовые люди Григорий Филиппов 35 лет и Степан Андреев 41 года с сыном 12 лет» были проданы в Вологду ге­нералу Цорну.

Сохранился документ, подтверждающий, что и Алексей Фе­дорович Грибоедов также находился в то время во Владимир­ской губернии:

«Предводителю Юрьевского дворянства господину порутчику Льву Ивановичу Красенскому от егермейстера и действи­тельного камергера Степана Аврамова сына Лопухина  и от колежского совет­ника Алексея Федоровича сына Грибо­едова

Объявление

По желанию нашему, согласен я, Алексей Грибоедов, в Вла­димирское земское ополчение поставить сказанного господина Лопухина на состоящие Владимирской губернии Юрьевской округи село Елох, принадлежащие ему 284 души <...> крепост­ного моего дворового человека Николая Петрова сына Фран­цева с платьем и орудием». Францев был «из дворовых людей Смоленской губернии Вяземского уезда коллежского советника Алексея Федорова сына Грибоедова в селе Хмелите».

Установить владимирский адрес Грибоедовых помогло сле­дующее происшествие. 16 июня 1813 г. четырехместная карета, в которой находилась Настасья Федоровна Грибоедова, пере­ехала в Владимире около Гостиного двора пожилую женщину, оказавшуюся «девицею из дворян Анной Трофимовой Колышкиной».

По освидетельствовании пострадавшей оказалось, что «у нее левая рука повыше локтя переломлена и грудь раздавлена» и «сии повреждения приключились от каретного колеса, которым чрез нее проехали». Сама Колышкина написала, что «в тепе­решнем... моем болезненном положении совершенно вспомнить и истинное сказать... как попала под карету, и как ехала оная, и с которой стороны на меня наехала, не помню».

Шедшая с ней подруга - А.И. Кошелева показала, что Колышкина перехо­дила улицу, но в это время «во мгновение нашел сильный ве­тер с вихрем и дождем; люди, кои были на улице, побежали укрыться... а она, Колышкина, по слабости своего здоровья, по тягости корпуса и худобе ног, не успела перейти дороги, как... наехала на нее карета четвероместная в четыре лошади».

Управлявший каретой кучер Лазарь Орлов объявил: «...не знаю каким образом попала под карету неизвестная мне жен­щина <...> но мы не скакали, а ехали самою тихою шагою <...> а полагаю я, сие несчастье случилось от того, что сильным вихрем сшибло ее, Колышкину с ног, и под карету к нам подкатило».

А вот что писала об этом происшествии сама Настасья Фе­доровна: «Майорша Настасья Федорова дочь, жена Грибоедова показую. Что в 16 число настоящего месяца, после препровож­дения из здешнего города образа Боголюбивыя Божия Матери, по возвращению моем в квартиру, состоящую в доме бывшего соборного священника Матвея Ястребова, я известилась от лю­дей моих, кучера Лазеря Климова и форейтора Василья Ивано­ва, что они, поравнявшись с домом владимирского купца Семе­на Лазарева, состоящего на площади здешнего города и на са­мом повороте от оного в правую сторону во время зделавшейся ужасной бури, нечаяннейшим образом перевезли экипаж мой чрез несчастную женщину, которая оказалась из дворян, деви­ца г-жа Колышкина. Сама же я всего оного не видела, ибо в сие бурное время сидела в экипаже моем закрывши стеклы. В чем и показую сущую правду, без всякой утайки».

Дом, в котором жили Грибоедовы во Владимире, и поныне стоит по улице Красномилицейской, бывшей Девической, - он числится под номером 17. Здание хорошо сохранилось и нахо­дится в охранной зоне старой части города.

1 июля 1813 г. полиция взяла с Грибоедовой подписку: «1813 года июля 1-го дня, я нижеподписавшаяся майорша Настасья Федорова дочь жена Грибоедова дала сию подписку Владимир­ской 1-й части в том, что крепостных своих дворовых людей ку­чера Лазаря Орлова и форейтора Василия Киреева по требова­нию начальства, когда надобны будут представить оных непре­менно должна, а в противном случае соответствовать буду по закону. В том сию подписку и даю Настасья Грибоедова».

Когда в конце сентября того же года Владимирский уездный суд решил рассмотреть «Дело о задавлении г-жи Колышкиной» и потребовалось присутствие дворовых людей Грибоедовых, ока­залось, что «ни самой госпожи Грибоедовой, ни означенных лю­дей здесь в городе не находится, и где проживают неиз­вестно».

Вернуться в Москву на постоянное жительство Грибоедовы не могли - их дом был уничтожен пожаром. Хотя, как недав­но стало известно, Настасья Федоровна все же была в Москве осенью 1813 г. Думается, ее пребывание в Москве было свя­зано не столько с нежеланием входить в контакт с судебными органами, сколько с неизбежными хлопотами по строительству нового дома - стоящий ныне дом Грибоедовых на углу улицы Чайковского и Большого Девятинского переулка построен на месте сгоревшего деревянного весной 1814 г.

Накануне отъезда в Москву 31 июля 1813 г. Н.Ф. Грибоедова решила заложить свое имение (63 души) в сельце Федоркове, Митрофанихе тож, в Московский опекунский совет. В ГАВО имеется ее доверен­ность на имя надворного советника П.Е. Амекина, которому она доверяла получить во Владимирской палате гражданского суда свидетельство на это имение.

«Дело о задавлении девицы из дворян Анны Трофимовой Колышкиной каретою секунд-майорши Настасьи Грибоедовой» Владимирский уездный суд рассматривал 22 февраля 1814 г. (в феврале этого же года скончался Сергей Иванович Грибое­дов). Суд признал кучера и форейтора виновными в неосто­рожной езде и приговорил кучера Климова (судейские чиновни­ки потеряли фамилии кучера и форейтора, и в деле они фигу­рируют под фамилиями, которые в действительности являются их отчествами) к трехнедельному содержанию в смирительном доме на хлебе и воде, «что же лежит до Иванова, коему 10 лет, то он по сим летам никакому наказанию не подлежит, ибо со стороны его оплошность могла последовать от глупости, посему его от суда освободить».

Что касается Александра Сергеевича Грибоедова, то он был зачислен в списки Иркутского гусарского полка 30 июня 1813 г., но до ноября в полку отсутствовал. 1 ноября он фигу­рирует уже среди откомандированных при генерале Кологривове. Вероятно, Грибоедов сразу прибыл под начальство Кологривова, и приказ о его откомандировании был издан пост­фактум. Возможно, состояние здоровья и дела семьи требовали его пребывания в Москве.

Долгий путь Грибоедова к своему месту службы можно объяснить в какой-то степени тем, что в то время части Иркутсткого гусарского полка постоянно меняли меостопребывание и дислоцировались в Кобрине, Дрогичине, Сосновицах, Словатичах, Мациеве, Слониме, Брест-Литовске и окрестных деревнях. Часто во время изменения места располо­жения полка отдельные эскадроны находились в различных ме­стах, и связь между ними не всегда была налажена.

Другой причиной, объясняющей долгий путь Александра Грибоедова к своему полку, может быть и то, что по пути в полк он проезжал через города, где были расквартированы ча­сти 4-го полка Владимирского ополчения, в который Грибоедо­вы отдавали своих крестьян и офицерами служили многие вла­димирские знакомые Грибоедовых: Всеволжские, Красенские, Поливановы, Шимановские и др. Летом и осенью 1813 г. его ча­сти располагались в городах Покрове, Москве, Боровске, Ель­не, Орше, Красном, Несвиже, Слуцке, Бобруйске, Борисове, Минске и по Смоленскому и Вильненскому трактам. Не иск­лючено, что именно по пути в Иркутский полк начался в жизни Грибоедова «гусарский период».

Прибыв на место службы, он попал в компанию таких же, как и он, «юных корнетов из луч­ших дворянских фамилий» - князя Голицына, графа Ефимовского, графа Толстого, Алябьева, Шереметева, Ланского, бра­тьев Шатиловых. С многими из них Грибоедов состоял в родст­ве. Именно об этом времени он писал впоследствии в письме к Бегичеву: «Я в этой дружине всего побыл 4 месяца, а теперь 4-й год как не могу попасть на путь истинный».

И последний, обнаруженный нами документ, хранящийся в ГАВО, относится уже к петербургскому периоду жизни Алек­сандра Грибоедова.

16 марта 1816 г. во Владимирской палате гражданского су­да рассматривалось прошение «от вдовы секунд-майорши На­стасьи Федоровны Грибоедовой и детей ее, гусарского Иркут­ского полка корнета Александра и девицы Марьи Сергеевых детей Грибоедовых», в котором говорится следующее: «После смерти ее мужа, секунд-майора Сергея Ивановича Грибоедова и их, Александра и Марьи родителя, в здешней губернии ос­талось недвижимое имение, состоящее в Покровском уезде, в сельце Митрофанихе, записанных по шестой ревизии мужеска пола 95 душ, да в Судогодской округе, в деревне Моругине - 49 душ, а всего мужеска пола 144 душ». Это имение, «ценой в 29 тысяч рублей с землями, отхожими пустошьями и угодьями, еще между ними не разделено».

Кроме названного имения С.И. Грибоедов оставил своей же­не и детям «долгов на 58 тысяч, как партикулярных разным лицам, так и казенных, а именно, ей, Настасье, по распискам, взятым у нее на сохранение - 50 тысяч рублей, да по заемным письмам: статскому советнику Николаю Яковлевичу Тинько­ву - тысяча пятьсот рублей, Настасье Федоровне Басаргиной - тысяча, московскому купцу Василью Федорову - пятьсот и мос­ковскому опекунскому совету под залог оного имения - пять тысяч триста.

Они - Настасья и Александр - вышеописанных долгов, рав­но и следуемого имения, принять не желают и определяют все оставшееся имение девице Марье Грибоедовой в вечное и потом­ственное владение и обязуются, как за себя, так и за наслед­ников своих, о возврате того имения, Марью впредь никогда не просить, с тем однако ж, чтоб и все оставшиеся долги, платить ей, Марье, не привлекая их ни под каким предлогом.

Просили о таком миролюбивом постановлении допросить по болезни их, в собственном доме, состоящем Новинской части в I квартале. К прошению приложили они, просительницы, вдова На­стасья и девица Марья, руку, а вместо корнета Александра - титулярный советник Иван Михайлов сын Левашов, по по­данной ему от него, корнета Александра, доверенности, которую при том прошении представил.

Доверенность писана и засвидетельствована в Санкт-Петер­бургской палате гражданского суда июня 30 дня минувшего го­да, которой он, корнет Александр Грибоедов, на добровольном имении покойного родителя его, вышереченного секунд-майора Сергея Грибоедова, разделе с родительницею его, уполномачивает его, Левашева».

Таким образом, Александр Сергеевич Грибоедов и его мать отказались от своей доли наследства в пользу Марии Сергеев­ны. Отказ этот можно объяснить тем, что Мария Сергеевна бы­ла не замужем, а невесте желательно было иметь в приданое недвижимые имения. С этого момента Мария Сергеевна стала основным землевладельцем в семье, так как Александр Серге­евич Грибоедов никаких имений не имел, а собственные владе­ния Настасьи Федоровны до и после Костромской авантюры были весьма незначительны.

3

[img2]aHR0cHM6Ly9wcC51c2VyYXBpLmNvbS9jODUwNjI4L3Y4NTA2MjgxODkvMTg2MWVkL2Q1cVRwLWhsVjBrLmpwZw[/img2]

Александр Сергеевич Грибоедов. Портрет работы художника-любителя А.М. Горюнова. 1820-е. Всероссийский музей А.С. Пушкина.

4

М.В. Строганов

Год рождения Грибоедова, или «Полпути жизни»

В письме Грибоедова от 4 января 1825 г. С.Н. Бегичеву сказано: «Нынче день моего рождения, что же я? На полпути моей жизни, скоро буду стар и глуп, как все мои благородные современники». Сколько это - «полпути моей жизни»?

В.В. Кожинов заметил, что «половина жизненного пути» - это реминисценция из «Божественной комедии» Данте. А по­скольку по Данте половина жизненного пути - это 35 лет, то дата рождения Грибоедова, бесспорно, - 1790 г. Специалисты-грибоедоведы уверенно разбили все построения В.В. Кожинова и только по поводу Данте отделались в сущности отговоркой: «В обыденной практике, говоря о половине жизни, вряд ли кто так строго придерживается цифры 35, обычно оценка гораздо приблизительной». Это, конечно, неверно: в день свое­го рождения человек предпочитает точные даты, а не прибли­зительные.

Чтобы прояснить вопрос о «половине жизни», обратимся к Данте. В биографии его есть два очень важных равновеликих момента: 1295 и 1300 гг. Так как Данте родился в 1265 г., то в это время ему соответственно было 30 и 35 лет. В 1295 г. он становится членом цеха аптекарей и теперь, как горожанин, мо­жет принимать активное участие в жизни города, в борьбе ги­беллинов и гвельфов, что и повлекло его на край гибели.

В 1300 г. Данте после поражения гвельфов принужден бежать из Флоренции. В самом деле, к какому - к 1295 или 1300 году отнести слова:

Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.

Психологически более понятно такое толкование: «заблудился» Данте в 1295 г,, когда вступил на путь политической борьбы, ввергшей его в пучину зол, а в 1300 г., отказавшись от участия в борьбе политических партий, он уже вышел на истинную до­рогу.

Однако дантологи комментируют: «Серединой человеческой жизни, вершиной ее пути, Данте («Пир», IV, 23) считает трид­цатипятилетний возраст».

Но существует и иное мнение. Джованни Боккаччо был, как известно, одним из первых комментаторов «Комедии», именно ему принадлежит эпитет «божественная». Мнение его облада­ет исключительным авторитетом. Боккаччо, которого дантологи в данной связи не цитируют, сообщает: «Когда Данте с головой погрузился в свой достохвальный труд и уже написал семь пе­сен первой книги, озаглавленной „Ад“ <...> в это время про­изошли события, которые привели его к горестному изгнанию, правильнее сказать, к бегству из Флоренции, после чего он, бросив на произвол судьбы все свое имущество и среди про­чего - начатую поэму, много лет скитался, живя поочередно то у кого-либо из друзей, то при княжеских дворах. <...>

Не­кий человек, надеясь, быть может, найти бумаги, обеляющие поэта, рылся в его сундуках, в последнюю минуту укрытых в тайнике от буйства ворвавшейся в дом неблагодарной толпы, жаждущей скорее поживы, нежели справедливой мести, и в од­ном из этих сундуков он наткнулся на помянутые выше песни, прочел все семь с великим восхищением и, не зная, кто их ав­тор, решил похитить исписанные листы, ловко исполнил заду­манное, затем, поскольку песни так ему понравились, показал их нашему флорентийцу по имени Дино ди Ламбертуччо, из­вестнейшему в городе стихотворцу, Дино угадал в авторе Данте, сообщил об этом маркизу Моруэлло, у которого тогда Данте жил, а маркиз показал посланные ему стихи Данте и спросил, не знает ли он, чье это творение, на что поэт, едва взглянув на листы, сказал, что это его собственное...

„Я был убежден, - сказал Данте, - что в постигшем меня крушении вместе с другими моими сочинениями погибли и первые песни новой поэмы, и эта уверенность, а также множество забот, при­чина которых - изгнание, побудили меня поставить крест на высоком замысле, положенном в основу поэмы, но раз уж судьба столь неожиданно вернула мне ее начало, и вам оно понравилось, попытаюсь вспомнить некогда обдуманный мною план и, буде на то воля небес, воплотить его в стихах“». Да­лее Боккаччо сообщает, что продолжение последовало с вось­мой песни.

И.Н. Голенищев-Кутузов попытался в своем комментарии объяснить необычное вступление к восьмой песне: «Скажу, продолжив...» - не перерывом в работе, а чем-то иным: «Если Данте и получил посланье из Флоренции в это время, то толь­ко наброски или планы поэмы, быть может, первоначально за­думанной по-латыни». Неясно, почему свидетельство Боккаччо не заслуживает доверия: он писал свою книгу для совре­менников и они могли его опровергнуть, но не сделали этого. Сейчас важен сам факт, что поэма могла быть заду­мана уже во Флоренции, когда поэт «заблудился в сумрачном лесу».

Тем не менее ни одного факта, указывающего на 1295 г., в поэме нет, есть только факты в пользу 1300 г. Однако и это не свидетельствует, что Данте «преполовением» своей жизни счи­тал 35 лет. Это свидетельство сознательной работы поэта в из­вестном направлении. 1300 г. понимался Данте как рубеж в истории человечества, и условность 1300 г. как времени дейст­вия в поэме вполне принята дантоведами: «...начало XIV в. обозначается (как и весь период конца XIII и первых десяти­летий следующего столетия) в поэме условной датой 1300 г.».

Вот почему Данте пишет в «Пире»: «Трудно установить, где находится высшая точка этой дуги, однако я полагаю, что для большинства людей она находится между 30-м и 40-м годом жизни, и думаю, что у людей, от природы совершенных, она совпадает с 35-м». Но «Пир» - это атокомментарий к собственным произведениям, а комментарий не может разойтись с текстом и соответствует ему. У Данте бы­ла личная мотивировка половины жизни, а читателю он дает общественно значимую.

Отметим также колебания Данте: «трудно установить», «между 30-м и 40-м годом». Эти колебания естественны: поэт нарушает традицию обозначения половины жизни.

Издавна срок человеческой жизни определяли семьюдесятью годами: «Дней лет наших - семьдесят лет, а при большей крепости - восемьдесят лет» (Пс. 89, ст. 10). Семерка - вооб­ще «святое» число. У человека 7 возрастов, в неделе - 7 дней, за которые бот создал весь мир, вокруг Земли, как об этом знал Данте, вращались 7 блуждающих звезд, иначе планет (Луна, Меркурий, Венера, Марс, Юпитер, Сатурн, Солнце), у самого Данте души мудрецов древности обретаются в семистен­ном замке, и сам Данте чтит 7 добродетелей.

Но 7 - это сложное число, его можно получить, сложив два простых «святых» числа: 3 и 4. Семь стен замка в Лимбе озна­чают семь наук тривиума и квадриума: Грамматику, Диалекти­ку, Риторику, Арифметику, Музыку, Геометрию, Астрономию, в семь добродетелей входят три «богословских»: вера, надеж­да, любовь - и четыре «естественных»: мудрость, справедли­вость, мужество, умеренность («Чистилище», песнь I. ст. 23-27, песнь VIII, ст. 85-93).

И как 3 + 4 = 7, так и 30 + 40 = 70. Данте известно, что, по Луке-Евангелисту, Христос крестился тридцати лет: «Иисус, начиная свое служение, был лет тридцати...» (Ев. от Луки, гл. 3, ст. 2, 3). 30 лет - это «символический возраст полноты зрелости», (С. Аверинцев) «тридцать лет было Давиду, ког­да он воцарился» (2-е царств, гл. 5, ст. 4). После крещения Иисус уходит в пустыню на 40 дней, а потом проповедует 4 года.

Итак, даже если человеку суждено прожить 70 лет, полови­на его жизни падает не на 35, а на 30 лет. Не знать этого Данте не мог.

Но знал ли это Грибоедов?

Хотя Данте в грибоедовских текстах (исключая письмо от 4 января 1825 г.), не упоминается ни разу, вряд ли обоснован­но было бы предполагать, что с самой «Комедией» Грибоедов не был знаком. Другое дело, знал ли он традиционное толко­вание первых строк поэмы дантологами. Узнать его он мог, скорее всего, от П.А. Катенина, но Катенин начал переводить первую песнь «Комедии» только в 1828 г., когда Грибоедов не переписывался с ним и вообще отношения между ними прекра­тились. Правда, отрывок из «Ада» - «Уголино» Катенин пере­вел раньше, но это не может служить доказательством, что Грибоедов знал традиционное толкование первых строк поэмы.

Но Библию Грибоедов знал, а псалмы Давида любил и пе­реводил. Опирался он в своем письме на христианскую и рус­скую традицию. В русской же культурной традиции мы нахо­дим много свидетельств о половине жизненного пути - второй ряд наших доказательств.

В.А. Жуковский в 1819 г. создал надгробную элегию «На кончину ее величества, королевы Виртембергской», где писал, обращаясь к овдовевшему супругу:

Запри навек ту мирную обитель,
Где спутник твой тебе минуту жил;
Твоей души свидетель и хранитель,
С кем жизни долг не столько бременил,
Советник дум, прекрасного делитель,
Слабеющих очарователь сил -
С полупути ушел он от земного,
От бытия прелестно-молодого.

Речь здесь идет о «полпути» жизни, потому что великая кня­гиня Екатерина Павловна (королева Виртембергская) роди­лась в 1788, значит в 1818 г. ей было 30 лет.

В романе «Евгений Онегин» Пушкин также обозначает этот рубеж (строфы XIII-XIV):

Ужель мне скоро тридцать лет?
Так, полдень мой настал, и нужно
Мне в том сознаться, вижу я.

В.И. Даль в повести «Жизнь человека, или прогулка по Невскому проспекту» делит жизнь человека на две части: «...заключил, так сказать, первую половину прогулки своей по Невскому проспекту, прошедши в тридцать лет всю правую сто­рону его, от монастыря до Дворцовой площади <...>. Итак, вторая часть...» А в повести «Вакх Сидоров Чайкин, или рассказ о собственном своем житье-бытье, за первую половину жизни своей» герой говорит:

«Уроки, коими наделяла меня судьба постоянно, в течение тридцати лет, считая с самого дня рождения моего, могут быть поучительны не для меня одно­го». Далее герой говорит: «Обещав рассказ о жизни моей только за тридцать лет, за первую половину, я бы должен был на этом закончить нынешние записки свои: но для полно­ты дела следует прихватить еще и часть тридцать первого го­да, с коего начинается вовсе для меня новая жизнь, новое летоисчисление».

Учтем свидетельство Н.В. Гоголя: «По обыкновенному, ес­тественному ходу человек достигает полного развития ума сво­его в тридцать лет. От тридцати до сорока еще кое-как идут вперед его силы; дальше же этого срока в нем ничего не под­вигается».

Позже об этом писал Н.С. Гумилев:

Я не прожил, я протомился
Половину жизни земной.

Стихотворение помечено 1916 г., когда Гумилеву, родившемуся в 1886 г., было 30 лет.

Переход от одной половины жизни к другой связан с пред­ставлениями о присущем возрасту поведении. У Пушкина бла­жен тот,

Кто в двадцать лет был франт иль хват,
А в тридцать выгодно женат;
Кто в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N. N. прекрасный человек.

Пушкин исходит из поговорки: кто в 20 не умен, а в 30 не же­нат, в 40 не богат, от того толку не жди. Но в 30 лет женится и Вакх Сидоров Чайкин, о женитьбе ведет речь герой повести «Жизнь человека...» Н.И. Новиков писал в своем «Лечебнике» («Живописец») о волоките Миловидове: «Болезнь г. Миловидо­ва минуется с летами, если он не стареет в 30 лет, буде же старее, то хотя болезнь сил и не опасная, но однако ж, неиз­лечимая». Ему вторит М.Н. Загоскин: «- Повеса! Когда ты остепенишься?.. Подумай, ведь тебе скоро тридцать <...> те­бе бы пора перестать любоваться всеми женщинами, а полю­бить одну. - И смотреть таким сентябрем, как ты?»

Накануне своего тридцатилетия всерьез влюбляется в Татья­ну Онегин - «на повороте наших дней». Накануне своего трид­цатилетия о семейной жизни размечтался и Л.Н. Толстой, к ему «все грустнее и грустнее становилось <...> будущее оди­ночество». Наконец, приведем свидетельство С.А. Есенина:

Видно, так уж суждено навеки -
К тридцати годам перебесясь,
Все сильней, прожженые калеки,
С жизнью мы удерживаем связь.
Милая, мне скоро будет тридцать,
И земля милей мне с каждым днем.

Таким образом, в контексте этих двух рядов фактов - выявления целенаправленности дантовского комментария к «Боже­ственной комедии» и определения подлинного смысла выраже­ния «полпути моей жизни» - грибоедовские слова приобретают вполне конкретное значение: в 1825 г. ему было 30 лет. В рус­ской культуре существуют, правда, факты названия половиной жизни 35 лет, но они очень редки и не показательны, в то вре­мя как обозначения 30 лет как половины жизни и многочис­ленны (мы привели, конечно, не все), и более представительны.

Остается уточнить: зачем нужно было Грибоедову давать неточные сведения о себе, как возникла версия, о том, что он родился именно в 1790 г. Сейчас можно высказать такое пред­положение. Впервые дата 1790 г. появляется в послужных спи­сках Грибоедова 1818 г. В это время его отправляли в составе русской миссии в Персию, и Грибоедов не хотел ехать, поэто­му выдвинул условие двойного повышения в чине, т. е. перевод с чина коллежского секретаря в чин коллежского асессора. Грибоедов рассчитывал, что его просьбу не удовлетворят, а ес­ли и удовлетворят, то вместе с новым чином повысят и жало­вание. Для получения же этого чина требовался соответствую­щий возраст, тогда он и проставил в списках дату 1790 г., ко­торая закрепилась там автоматически.

От редактора.

Разноречие о годе рождения Грибоедова опирается на дис­куссию, вспыхнувшую в научной литературе в последние го­ды, хотя она не нова и продолжается практически с 30-х гг. прошлого века. Не останавливаясь на вторичных данных по этому вопросу, отметим основные аргументы (официальные до­кументы, свидетельства друзей и близких драматурга), которые позволяют выдвигать в качестве даты рождения А.С. Гри­боедова тот или иной год.

1795 г.

Эту дату мы находим на надгробном памятнике Гри­боедова, установленном после долгих хлопот вдовой писате­ля, «причем по вопросу о дате рождения она переписывалась с матерью и сестрой Грибоедова, которые, понятно, лучше всех знали его год рождения». На 1795 г. настаивал и ближайший друг драматурга С.Н. Бегичев, написавший в 1854 г. биографическую записку, а двумя десятилетиями раньше возражав­ший на биографическую статью о Грибоедове, подготовленную для словаря Плюшара: Грибоедов «родился 795-го, а не 793-го года». В формулярном списке Грибоедова за 1813 г. (первом по времени из известных нам) указывается также возраст «18 лет». И наконец, согласно исповедным книгам московской церкви Девяти мучеников, возраст Александра Грибоедова в 1805 г. указывается 10 лет, 1807 - 12 лет, 1810 г. - 15 лет.

1794 г. В «Списке о службе и достоинстве штаб и обер-офицеров Иркутского полка», подававшимся при рапортах в Инспекторский департамент Военного министерства дважды в год (1 января и 1 июля), корнету Александру Грибоедову чи­слится соответственно: 1 января 1814 г. - 20 лет; 1 июля 1814 г. - 20 лет; 1 января 1815 г. - 21 год. Учитывая дату рождения А. С. Грибоедова (4 января), показания от 1 января 1814 и 1815 гг. несомненно следует оценить в пользу 1794 как года его рождения. Тот же возраст определяется в «паспорте», выданном Грибоедову 8 мая 1816 г. по оставлении им военной службы: «отроду 22 года». За 1794 г. высказывались многие биографы Грибоедова прошлого века, в наше время - А.И. Ревякин.

1793 и 1792 гг.

Хорошо осведомленный о жизни Грибоедова Ф.В. Булгарин свидетельствовал в 1830 г.: «Грибоедов родил­ся около 1793 г». Тот же год был указан О.И. Сенковским в «Энциклопедическом словаре» (1838. Т. 15. С. 31), несмотря на то, что (как упоминалось выше) против этого возражал С. Бегичев, просмотревший статью о Грибоедове до ее публикации. Н. Греч высказывался в пользу 1792 г. Сведения эти, появившиеся после смерти драматурга, тем не менее чрезвы­чайно авторитетны, так как восходят к кругу ближайших пе­тербургских знакомых Грибоедова середины 1820-х гг. Нельзя сомневаться, что они опирались на какие-то рассказы самого писателя.

Известно, например, что в романе В.С. Миклашевич (гражданская жена А.А. Жандра) «Село Михайловское» про­тотипом одного из героев, Валерия Рузина, послужил Алек­сандр Грибоедов. В виду указанных выше свидетельств Сенковского, Булгарина, Греча обращает на себя внимание один из диалогов в романе между Ильменевым (прототипом его был Рылеев) и Рузиным: «- А который тебе год, скажи-ка, милый Рузин? - Матушка мне считает восемнадцать лет, но я не ве­рю женской хронологии, я думаю, что мне гораздо больше».

1790 г. Начиная с 1818 г., т. е. со времени службы в Персид­ской миссии, в послужных списках Грибоедова указывается воз­раст, соответствующий 1790 г. рождения. Так, в 1818 г. возраст его показан 28 лет, 1819 - 29, в 1820 - 30, 1829 - 39. В показаниях Грибоедова на следствии о принадлежности к тайным обществам 24 февраля 1826 г. он также свидетельствовал: «ро­дился в 1790 г.».

К этому следует присовокупить и давно обратившее на се­бя внимание замечание Грибоедова в его письме С.Н. Бегиче­ву от 4 января 1825 г: «Нынче день моего рождения, и что же я? На полпути моей жизни, скоро буду стар и глуп, как все мои благородные современники». Интерпретация М.В. Стро­ганова данной фразы возможна, но следует напомнить о дру­гом. За ней стоит длительная традиция (несомненно, известная Грибоедову).

В трактате «Пир» Данте писал: «Аристотель, на­ставник нашей жизни <...> полагал, что наша жизнь не что иное, как некое восхождение и нисхождение <...> Трудно ус­тановить, где находится высшая точка этой дуги, однако я по­лагаю, что для большинства людей она находится между 30-м и 40-м годом жизни, и думаю, что у людей, от природы совер­шенных, она совпадает с 35-м».

Определение нормального срока человеческой жизни в 70 лет встречается в Библии («Дней лет наших - семьдесят лет» Псалом 89, ст. 10.) и у Геродота («Пределом человеческой жизни я считаю 70 лет»). Характерно, что 10 июня 1832 г. В.К. Кюхельбекер также за­писал в своем дневнике: «Сегодня мне минуло 35 лет: итак, я уже ближе к старости, чем к молодости».

Подчеркнем, что день рождения Грибоедова, 4 января, ни­когда не подвергался сомнению. Это позволяет, как справедли­во доказал А.И. Ревякин, отвести 1792 и 1793 гг. в качестве даты его рождения, так как сохранилась запись в консисторском списке метрической книги Московского Спаса Преображения на Песках (Пречистенского сорока) за 1792 г.: «В доме Федо­ра Михайловича Вельяминова, что стояща его отставного се­кунд-майора Сергея Ивановича Грибоедова, родися дочь Ма­рия, крещена июля 4 дня, восприемником был бригадир Нико­лай Яковлевич Тиньков, восприемница была надворного совет­ника Ивана Никифоровича Грибоедова, жена его Прасковья Васильевна».

Еще более интересна также обнаруженная А.И. Ревякиным другая запись (из метрической книги церкви Успения на Ос­тоженке за 1795 г.): «Генваря 13 в доме девицы Прасковьи Ивановны Шушириной у живущего в ее доме секунд-майора Сергея Ивановича Грибоедова родился сын Павел, крещен се­го месяца 18 дня. Восприемником был генерал-майор Николай Яковлевич Тиньков».

П.С. Краснов считает эту дату неточной. «Дело в том, - пишет он, - что по существующим тогда правилам, кроме вос­приемника, при крещении должна еще присутствовать и восприемница. Тщательный анализ ведомости привел нас к заклю­чению, что запись, обнаруженная А.И. Ревякиным, составлена дьячком небрежно, и ей доверять нельзя. В ней отсутствуют не только сведения о восприемнице, но даже пропущен один из крестившихся в этой церкви в 1795 г. Эта ошибка выявилась случайно через 48 лет! <...>.

Все это дает нам право утвер­ждать, что <...> запись о рождении в 1795 г. Грибоедова Павла на самом деле относится к рождению будущего автора бессмертной комедии Александра Грибоедова».

Ошибки в документе, конечно, возможны. Но очевидно, что на основании пропуска в записи упоминания о восприемнице еще нельзя сомневаться в точности содержащихся здесь сведе­ний. Заметим, что имена домовладелицы, отца и восприемника ребенка переданы в консисторском списке вполне точно. Поэто­му запись о рождении у С.И. Грибоедова сына Павла 13 ян­варя 1795 г. служит самым весомым опровержением семейного предания о том, что Александр Грибоедов родился в 1795 г.

Следовательно, мы можем поверить взрослому Грибоедову, считавшему, что он родился в 1790 г.

Из всего вышесказанного следует, что дата рождения А.С. Грибоедова, пока не найдены документальные источники, подтверждающие ее безусловно, должна обозначаться так: «4 января 1790 г.» (по другим данным - 1795 г.).

5

[img2]aHR0cHM6Ly9wcC51c2VyYXBpLmNvbS9jODUwNjI4L3Y4NTA2MjgxODkvMTg2MWY3LzBXdHVMTU1oWUlvLmpwZw[/img2]

Владимир Иванович Машков (Мошков). Портрет А.С. Грибоедова. 1827. Бумага, акварель. 24,7 х 19,8 см. Государственный музей истории российской литературы имени В.И. Даля.

6

А.М. Скабичевский

Александр Грибоедов. Его жизнь и литературная деятельность

Биографический очерк

Глава I

Предки и родители А. С. Грибоедова. - Среда, в которой он детство. - Влияние общества и семьи на склад его характера. - Домашнее образование Грибоедова и пребывание в Московском университете. - Влияние профессора Буле. - Первые литературные опыты.

Родители Александра Сергеевича Грибоедова, как отец, так и мать, оба по происхождению Грибоедовы, принадлежали к одному и тому же старому дворянскому роду, вышедшему из Польши. Из старинных грамот видно, что царь Михаил Федорович наградил Михаила Ефимовича Грибоедова «за ево многия службы»  царю Василию Ивановичу (Шуйскому), совершенные «во нужное и во прискорбное время».  Цари же Алексей Михайлович и Федор Алексеевич отличали Федора Ивановича Грибоедова, сына Яна Грымбовского, вызванного из Польши как сведущего законника для составления уложения.

Сергей Иванович, отец Александра Сергеевича, сын Ивана Федоровича, секунд-майор в отставке, был по всем данным личностью совершенно ничтожною, не имел голоса в семье, подчинялся во всем полновластной супруге и не играл поэтому никакой роли в жизни своего знаменитого сына. Неизвестно, где он получил образование, где служил, когда умер. Мы знаем только, что он не дожил до смерти сына. Мать же Александра Сергеевича, Настасья Федоровна, умерла в 1839 году, неутешно оплакивая до самой своей кончины нежно любимого сына.

A.C. Грибоедов родился в Москве 4 января 1795 года.

Еще и теперь сохраняется дом, где он родился и провел детство, на углу Новинского и Большого Девятинского переулков, фасадом на две улицы, двухэтажный, нижний этаж каменный, верхний - деревянный, оштукатуренный. В этом доме и проживало семейство Грибоедовых, имевшее кроме сына Александра дочь Марию, отличавшуюся замечательными музыкальными способностями, бывшую впоследствии замужем за Дурново.

Квартал, в котором находился дом Грибоедовых, был своего рода московским Сен-Жерменским предместьем. Еще и теперь в этом квартале больше, чем где бы то ни было в Москве, барских домов-особняков, со старинными фасадами, фронтонами и львами на воротах, окруженных многочисленными службами. Здесь в старину было сосредоточие московского бомонда, старых столбовых дворянских семей, составлявших особый замкнутый мир, связанный узами родства, дружбы, лукулловских пиршеств, безумного мотовства и одуряющих сплетен.

Нравы этой среды представляли ряд поразительных противоречий: здесь мирно уживалась надменная дворянская гордость и не знавшая пределов спесь рядом с подобострастным искательством и азиатским пресмыкательством. Нигде не замечался в такой степени, как здесь, «нечистый дух пустого, рабского, сонного подражанья», и нигде так беззаветно «не отдавали все в обмен на новый лад, и нравы, и язык, и старину святую». Но это не мешало господствовать здесь самому упорному староверству, ужасавшемуся малейших отступлений от принятого. Все было сковано тупым коснением в родовых барских традициях, ненарушимых обычаях и приличиях, строгом местничестве и чинопочитании, наконец, в тех самых старых предрассудках, о которых Чацкий вопиет: «Порадуйтесь, не истребят ни годы их, ни моры, ни пожары!..»

В этой замкнутой среде были свои жрецы и хранители великосветского культа, те самые княгини Марьи Алексеевны, строгих приговоров которых боялись даже убеленные сединою и заслуженные Фамусовы. К числу таких законодательниц московского бомонда принадлежала и мать Грибоедова, Настасья Федоровна. Это была женщина заносчивая, тяжелого характера, всех в доме подчинявшая своей властной воле. Дворянская гордость ее тем более была беспредельна, что, не говоря уже о древности рода самих Грибоедовых, семья имела такую знатную родню, как князья Одоевские, Нарышкины, Римские-Корсаковы, графы Разумовские.

Двоюродная же сестра Александра Сергеевича, Елизавета Алексеевна, была замужем за князем Варшавским, графом Паскевичем-Эриванским. Такое родство заставляло Настасью Федоровну всю жизнь - и свою собственную, и домочадцев - посвящать сохранению достоинства рода Грибоедовых. Оракулом для нее в этом отношении был брат ее Алексей Федорович Грибоедов, которого она считала образцовым представителем высшего общества и великим знатоком света и людей. Ничего не делала она без его совета, и слово его было для нее законом. Он предписывал и ей, и ее детям строгий режим светской жизни: с какими людьми знаться, каких избегать, каким сильным мира, которые могут пригодиться, делать визиты, кого приглашать или не приглашать на вечера, и т. п.

Под гнетом этих двух непреклонных хранителей великосветских традиций и приличий нерадостную пришлось вести Грибоедову в родительском доме жизнь - жизнь, развившую в нем ту меланхолию и нервную раздражительность, которые он впоследствии обнаруживал. Пока еще тянулись золотые дни нежного детства, никто не мешал ему с сестрою «являться и исчезать тут и там, играть и шуметь по стульям и столам», но с годами все более и более тяготела над юношей светская дрессировка.

Каждый шаг его, все повседневное поведение были подвержены строгому контролю и заключены в тесные рамки порядочности; вся будущая карьера была заранее предусмотрена и предопределена, дабы последняя отрасль древнего дворянского рода вполне поддержала достоинство его. А за матерью и дядей стояли сплоченные ряды родных и друзей, которые в свою очередь единодушно восставали против любого мало-мальски самостоятельного шага молодого человека и подавляли каждый смелый молодой порыв его.

Все это с годами более и более раздражало и ожесточало богато одаренного Александра Сергеевича, и наконец он обрушил на все московское общество беспощадную месть свою в виде бессмертной комедии, которая являлась, таким образом, не досужим измышлением художественной фантазии, а кровным делом всей жизни.

Более же всех ожесточил Грибоедова дядя, которого изобразил он в лице Фамусова. По рассказу С.Н. Бегичева, Грибоедов, как только замечал, что дядя въезжал к ним во двор, чтобы вести его на поклон к какому-нибудь князю Петру Ильичу, раздевался и ложился в постель. «Пойдем», - приставал дядя. «Не могу, дядюшка, то болит, другое болит, ночь не спал», - хитрил Грибоедов.

Вот в каком виде представляет он своего дядю в одном оставшемся после него черновом наброске:

«Вот характер, который почти исчез в наше время, но двадцать лет тому назад был господствующий, - характер моего дяди. Историку предоставляю объяснить, отчего в тогдашнем поколении развита была повсюду какая-то смесь пороков и любезности; извне - рыцарство в нравах, а в сердцах - отсутствие всякого чувства.

Тогда уже многие дуэлировались, но всякий пылал непреодолимой страстью обманывать женщин в любви, мужчин - в карты или иначе; на службе начальник уловлял подчиненного в разные подлости обещаниями, которых не мог исполнить, покровительством, не основанным ни на какой истине; но зато как и платили их светлостям мелкие чиновники, верные рабы-спутники до первого затмения. Объяснимся круглее: у всякого была в душе бесчестность и лживость на языке.

Кажется, ныне этого нет, а может быть и есть, но дядя мой принадлежит к той эпохе. Он, как лев, дрался с турками при Суворове, но потом пресмыкался в передних всех случайных людей в Петербурге, в отставке жил сплетнями. Образец его нравоучений: „Я, брат…“.

До какой степени сильно переживал Грибоедов семейный гнет, мы можем судить из того, что впоследствии, обретя свободу вполне самостоятельной жизни, Грибоедов в письмах к друзьям не перестает при всяком удобном случае протестовать против семейного деспотизма. Так, в письме к Бегичеву из Петербурга, от ноября 1816 года, он замечает: «Неужели заводчика корчишь? Перед кем скажи, пожалуй? У тебя нет матери, которой ты обязан казаться основательным: будь таким, каков есть».

В письме же к князю Одоевскому из Киева, от 10 июня 1825 года (то есть когда ему было уже 30 лет), он пишет: «Верстовского обними за меня; здесь я узнал, что отец его перебрался на житье в Москву; что же, от этого лучше или хуже для музыки? Я почти уверен, что истинный художник должен быть человек безродный. Прекрасно быть опорою отцу и матери в важных случаях жизни, но внимание к их требованиям, часто мелочным и нелепым, стесняет живое, свободное, смелое дарование. Как ты об этом думаешь?»

Всего ужаснее, что в продолжение всей жизни он не мог, видимо, избавиться от семейной опеки и ей, как увидим ниже, был обязан своей преждевременной и ужасной смертью.

Первоначальное образование Грибоедов получил, как это водилось в то время во всех великосветских барских семьях, домашнее, под надзором иностранных гувернеров. Первым из них был Петрозилиус, человек ученый, впоследствии издавший обстоятельный каталог московской университетской библиотеки. В свое педагогическое ремесло он вносил слишком уж много педантизма, который оттолкнул от него живого и пытливого воспитанника.

Петрозилиуса сменил Богдан Иванович Ион, прекрасный воспитатель, ставший со временем другом и советчиком Грибоедова. Каждый раз, когда последний приезжал в Москву, он первым делом искал увидеться с Ионом и его же избрал в секунданты для предполагавшейся дуэли с Якубовичем. После смерти Грибоедова старик Ион любил сходиться с другом покойного Бегичевым, вспоминать добрые старые дни, и при этом слезы показывались на глазах собеседников.

Под общим руководством Иона, по специальности юриста, обладавшего основательным знанием классических языков, мальчик обучался дома у разных преподавателей, по-видимому, очень хороших, между которыми были профессора университета. Так, например, Иоганн Теофил Буле преподавал Грибоедову философские и политические науки. Рано овладел юноша несколькими иностранными языками и начал изучать древних и новых классиков; вместе с тем приобрел он навык к усидчивым ученым исследованиям, поражающим в его записных тетрадях и свидетельствующим, что из него мог выработаться серьезный ученый.

Между прочим дом Грибоедовых славился своими музыкальными вечерами; здесь можно было слышать серьезную музыку в исполнении лучших московских артистов. Это содействовало развитию музыкального вкуса в детях, и они уже в детстве сделались хорошими пианистами. Музыка в продолжение всей жизни была любимейшим наслаждением Грибоедова. Войдя в кружок молодых русских музыкантов: Алябьева, Верстовского и других, – он овладел впоследствии под руководством петербургского профессора гармонии Иоганна Миллера теорией музыки и сделался знатоком ее законов. Не ограничиваясь одним исполнением чужих пьес, Грибоедов по целым часам увлекал окружавших своими дивными импровизациями.

Закончив домашнее обучение в 1810 году, в 15 лет, он был помещен в Московский университет на этико-политический факультет для приобретения кандидатского диплома в видах более успешной служебной карьеры. А чтобы оградить юношу от дурного общества товарищей, не принадлежавших к избранному кругу, Грибоедов был определен вольнослушателем и ходил в университет не иначе, как с гувернером.

Московский университет того времени далеко еще не находился в таком блестящем состоянии, как в тридцатые и сороковые годы, но в нем было несколько достойных специалистов, ветеранов западной науки, верных преданиям просветительного века. Таковыми являлись, кроме вышеупомянутого Буле, Гейм, Рейнгард, Шлёцер, из русских - Сохацкий, Снегирев, Спешнев, Страхов. Профессора называли студентов друзьями, принимали их у себя на дому, входили во все мелочи их жизни и помогали чем могли. Страхов на Святках руководил студенческими спектаклями, и очень возможно, что этим спектаклям был обязан Грибоедов пламенной любовью к театру, которая не охладела в продолжение всей его жизни и определила форму его литературной деятельности.

О своем пребывании в университете Грибоедов всю жизнь сохранял самые отрадные воспоминания, и следы влияния многих профессоров долго сказывались в нем. В это время полюбил он изучение русской истории и познакомился со статистикой и политической экономией, что отразилось впоследствии на заботах Грибоедова о составлении статистических таблиц и описаний Кавказа.

Более же всего сознавал себя обязанным Грибоедов Буле, влияние которого на юношу было тем более сильно, что он давал ему уроки еще до университета. Пользуясь почетной ученой репутацией на Западе, где он был профессором в Геттингене, Буле в Москве, не ограничиваясь университетским преподаванием, читал публичные лекции, курсы философии, устраивал у себя на дому на немецкий лад privatissimi[1] и, сверх того, выпускал несколько периодических изданий, между прочим «Журнал изящных искусств».

Поклонник Аристотеля, он любил в своих рассуждениях трактовать о сущности и основах драмы, давая Грибоедову возможность теоретического изучения этого рода поэзии, к которому юноша чувствовал склонность. Особенно же предпочитал Буле комедию и целое сочинение посвятил душевной веселости и средствам поддерживать и развивать ее. Как истый ложноклассик образцы искал он в классических литературах, и Грибоедов вслед за ним с любовью относился к древним комикам, особенно к Плавту.

Ложноклассическая закваска, приобретенная под влиянием Буле, сказывалась впоследствии не только на литературных взглядах и пристрастиях Грибоедова, но заметна и в самой комедии «Горе от ума», в которой строго соблюдены автором все три единства: действие ее сосредоточивается в одном месте (дом Фамусова) и совершается в течение одних суток, начинаясь появлением Чацкого в доме Фамусова рано утром и кончаясь разъездом после бала поздним вечером.

Университетские годы – время первых литературных опытов Грибоедова. Нередко читал он своим товарищам стихи собственного сочинения, большей частью сатиры и эпиграммы. Однажды же, в начале 1812 года, он прочел своему воспитателю Иону и одному из товарищей отрывки из комедии, и, по словам слушателей его, это были уже первые наброски комедии «Горе от ума». Недружелюбно были встречены матерью Грибоедова его первые литературные опыты. Она, конечно, боялась, что увлечение литературой оттолкнет юношу от предначертанной карьеры, звание же литератора и стихотворца представлялось чем-то крайне унизительным с точки зрения московского великосветского кодекса.

Но не только в университетские годы, а и впоследствии мать Грибоедова не иначе как с презрением отзывалась о литературных занятиях сына и срамила его в присутствии посторонних. Так, в письме к Бегичеву из Воронежа, от 18 сентября 1818 года, Грибоедов между прочим пишет: «В Петербурге я по крайней мере имею несколько таких людей, которые, не знаю, настолько ли меня ценят, сколько, я думаю, этого стою, но по крайней мере судят обо мне и смотрят с той стороны, с которой хочу, чтобы на меня смотрели. В Москве совсем другое: спроси у Жандра, как однажды за ужином матушка с презрением говорила о моих стихотворных занятиях и еще заметила во мне зависть, свойственную мелким писателям, оттого, что я не восхищаюсь Кокошкиным и ему подобными…»

7

Глава II

Поступление в ополчение и гусарский полк. - Кутежи и шалости. - Дружба с С.Н. Бегичевым и ее благотворное влияние. - Комедия «Молодые супруги». - Приезд Грибоедова в Петербург и отставка. - Успехи в свете. - Физические, умственные и нравственные качества Грибоедова. - Литературные знакомства. - Сценическая деятельность. - Полемика. - Мировоззрение Грибоедова. - План драмы из 1812 года. - Наброски комедии «Горе от ума».

Война 1812 года, создавшая полный удали, отваги, предприимчивости и жажды сильных ощущений тип людей двадцатых годов, немало содействовала эмансипации от семейной опеки молодых людей великосветских слоев общества. Священная обязанность защищать отечество избавляла их от необходимости против воли, по принуждению старших гнуть шею перед разными милостивцами и глотать канцелярскую пыль ради устройства карьеры, а главное, выводила из родного гнезда на простор самостоятельной жизни.

К числу таких юношей принадлежал и Грибоедов. Двух лет слушания университетских лекций было достаточно, чтобы выдержать экзамен на кандидата с правом на чин двенадцатого класса. Когда же правительство обратилось к студентам Московского университета с призывом вступать в ополчение, Грибоедов не мог не увлечься общим патриотическим одушевлением. Впрочем, и тут сказалось влияние его родных: не в простое, серое ополчение поступил он, а корнетом в один из полков, формировавшихся в то время аристократами, именно в гусарский полк графа Салтыкова. Это было 26 июля. Полк собирался и снаряжался крайне медленно, а за смертью Салтыкова был совсем распущен.

Но раз роковой шаг был сделан, Грибоедов не хотел уже более возвращаться под ферулу матери и дяди и 7 декабря поступил в Иркутский гусарский полк, стоявший в составе резервного кавалерийского корпуса первоначально в Могилеве, потом в Слониме и наконец в Бресте. Здесь служил он под начальством А.С. Кологривова.

После каждого чрезмерного стеснения следует реакция некоторой необузданности. Естественно, что и у молодого семнадцатилетнего гусара закружилась голова, когда он почувствовал, что ни перед кем уже не обязан надевать личину степенности и основательности. Этим и объясняется то обстоятельство, что, бросившись со всем пылом первой юности в гусарские кутежи и прочие шумные развлечения и излишества, Грибоедов старался превзойти товарищей в подчас не совсем благовидных проказах и шалостях, которыми отличались гусары того времени.

Так, однажды он въехал верхом во второй этаж дома на бал. В другой раз в Бресте он взобрался на хоры католического костела перед самым началом службы. Ноты перед органом были раскрыты. Собрались монахи, началась служба. Когда потребовалась по ходу службы музыка, Грибоедов заиграл и играл долго и отлично. Вдруг священные звуки смолкли и с хоров раздался, к ужасу и смущению всех молящихся, «камаринский».

Но этот кризис продолжался недолго. Грибоедов имел слишком даровитую и глубокую натуру, чтобы гусарские кутежи и шалости могли долго занимать его и составлять все содержание его жизни. К тому же судьба послала ему друга в лице адъютанта генерала Кологривова, Степана Никитича Бегичева. Грибоедов нашел в нем умного, приятного собеседника и руководителя, который, подчинив юношу своему благотворному влиянию, сумел и остепенить его, и разбудить в нем все лучшие качества его души. По крайней мере, вот что сам Грибоедов говорит о влиянии своего друга в письме от 18 сентября 1818 года:

«Ты, мой друг, поселил во мне или, лучше сказать, развернул свойства, любовь к добру, и с тех пор только я начал дорожить честностью и всем, что составляет истинную красоту души, с того времени, как с тобою познакомился, и - ей Богу! - когда с тобою несколько побываю вместе, становлюсь нравственно лучше, добрее».

Нет ничего удивительного в том, что Грибоедов в продолжение всей жизни питал к Бегичеву самые нежные чувства. Под влиянием друга он начинает смотреть иными глазами на все его окружавшее; товарищей-собутыльников, которых прежде Грибоедов старался превзойти во всех их излишествах, теперь он называет уже «казарменными готтентотами»; жизнь среди них делается ему невыносима. Он снова принимается за прерванные литературные занятия, и в 1814 году впервые появляются в печати, на страницах «Вестника Европы», две его статьи: «О кавалерийских резервах» и «О празднике, данном генералу Кологривову его офицерами».

В описании праздника помещены были и стихи патриотического содержания. Пир, судя по описанию, был гомерический и обошелся учредителям в 10 тысяч рублей ассигнациями; причем надо отдать справедливость великодушию разгулявшихся гусаров: они не забыли собрать при этом тысячу рублей для раздачи бедным, пострадавшим при пожаре Москвы, и деньги эти Грибоедов при своей статье препроводил от лица всех товарищей в редакцию «Вестника Европы».

В том же 1814 году Грибоедов познакомился с князем Александром Александровичем Шаховским, который тоже служил в военной службе. Беседы с этим любителем и знатоком сцены вновь пробудили в Грибоедове страсть к театру, и он решился испытать свои силы на поприще драматургии. Среди немногочисленных служебных занятий, оставлявших ему много свободного времени, перевел он с французского стихами, переделав ее и дав ей заглавие «Молодые супруги», небольшую комедию Лессера «Le secret du menage».

Комедия была переведена теми тяжелыми, шероховатыми шестистопными ямбами, какими писались у нас трагедии в XVIII и начале XIX веков и которые ничем не напоминали легкого разговорного стиха «Горя от ума». От самих имен действующих лиц: Арист, Эльмира, Сафир, - веет на вас ложноклассическим архаизмом.

Как нельзя более естественно, что после совершившегося с Грибоедовым переворота и пребывание в Бресте, и гусарское общество, и военная служба сделались невыносимыми для молодого человека. В 1815 году он, взяв отпуск, приехал в Петербург, а 25 марта 1816 года и совсем вышел в отставку.

Россия в этот момент только что успела опомниться от многолетних войн и ликовала, гордясь ролью освободительницы Европы. Во всех слоях общества чувствовался сильный подъем духа, и особенно было оживлено петербургское великосветское общество. Оно представляло тогда средоточие умственной жизни страны, и наиболее в этом отношении отличалась гвардейская молодежь, которая, утомясь многолетними тяжкими походами и в то же время воодушевленная яркими впечатлениями, вынесенными из созерцания западноевропейской жизни, с усердием принялась за разработку общественных и литературных вопросов, причем особенно притягивала ее тогда драматическая сцена.

Многие гвардейские офицеры писали и переводили для театра и принимали горячее участие во всем, что совершалось как за кулисами, так и на сцене. По вечерам собирались приятельские кружки, в которых читались произведения лучших драматургов, русских и иностранных, и велись горячие споры о сценическом искусстве, игре актеров и т. п. Таков был кружок Павла Александровича Катенина, мнениями которого как тонкого и опытного знатока дорожили начинающие авторы, наперерыв читавшие ему первые свои произведения.

Другой театральный кружок сосредоточивался вокруг А.А. Шаховского, покровителя сценических талантов, обогащавшего сцену своими переводами и переделками в соответствии с русскими нравами французских пьес. Кружок этот состоял преимущественно из престарелых классиков, относившихся к молодежи свысока, с покровительственной улыбкой. Друзья и приятели Шаховского не чуждались закулисных интриг и в суждениях своих, особенно об актрисах, не могли похвастаться беспристрастием.

Приехав в Петербург, Грибоедов со всем пылом двадцатилетнего юноши бросился в вихрь светской жизни и всевозможных столичных развлечений. В значительной степени обузданный Бегичевым в Бресте, он все-таки порою увлекался бешеным повесничеством, например однажды в театре начал аплодировать по лысине впереди сидевшего соседа. Подобное поведение обеспечивало ему успех среди женщин и великосветских, и сценических, и романические приключения в это время у него не переводились. Впрочем, не одной репутации отчаянного шалуна и дуэлиста был обязан он этим успехом, а также и своими качествами, как внешними, так и внутренними.

Приятная, выразительная наружность соединялась в нем с изяществом манер, ловкостью, уменьем мастерски ездить верхом, замечательно метко стрелять из пистолета. Свободно изъяснявшийся на четырех языках, всесторонне образованный, Грибоедов мог поддержать разговор, каких бы он ни касался вопросов: научных, художественных, политических. Мы уже имели случай говорить о его музыкальных импровизациях, увлекавших общество до самозабвения. Любезность, остроумие, искренность его обаятельно действовали на всех друзей и знакомых.

Все современники отзываются о нем не иначе как с восторгом. «Его нельзя было любить иначе, - свидетельствует Булгарин, - как страстно, с энтузиазмом, потому что пламенная душа его согревала и воспламеняла все вокруг себя. С Грибоедовым благородный человек делался лучше, благороднее; его привязанность к другу, внимание, искренность, светлые мысли, высокие чувствования переливались в душу и зарождали ощущение новой, сладостной жизни. Его голос, взгляд, улыбка, приемы имели какую-то необыкновенную прелесть; звук голоса его проникал в душу, убеждение лилось из уст…»

Почти то же самое говорит К.А. Полевой:

«Красноречие А.С. Грибоедова, всегда пламенное, было убедительно потому, что основывалось на здравом смысле и глубокой учености. Трудно было не согласиться с ним во мнении. Он имел особенный дар, как все необыкновенные люди, убеждать и привлекать сердца. Знать его было то же, что любить. Более всего привязывало к нему его непритворное добродушие, которое при необыкновенном уме действовало на сердце, как теплота на природу…»

А вот что говорит Пушкин, познакомившийся с Грибоедовым в 1817 году:

«Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, - все в нем было необыкновенно привлекательно».

Грибоедов был привлекателен несмотря даже на то, что при своем озлобленном уме, независимом, гордом характере, доходившем порою до заносчивости, он, пренебрегая всеми стеснительными условиями светской жизни, резал всем в глаза самую горькую и резкую правду, не разбирая при этом чинов и положений. Вот что вспоминает об этом А.А. Бестужев:

«Обладая всеми светскими выгодами, Грибоедов не любил света, не любил пустых визитов или чинных обедов, ни блестящих праздников так называемого лучшего общества. узы ничтожных приличий были ему несносны потому уже, что они - узы. Он не мог и не хотел скрывать насмешки над позлащенною и самодовольною глупостью, ни презрения к низкой искательности, ни негодования при виде счастливого порока.

Кровь сердца всегда играла у него в лице. Никто не похвалится его лестью; никто не дерзнет сказать, будто слышал от него неправду. Он мог сам обманываться, но обманывать - никогда. Твердость, с которою он обличал порочные привычки, несмотря на знатность особы, показалась бы иным катоновскою суровостью, даже дерзостью; но так как видно было при этом, что он хотел только извинить, а не уколоть, то нравоучение его, если не производило исправления, по крайней мере не возбуждало и гнева».

Но не для одних только светских развлечений приехал Грибоедов в Петербург. Его влекла к себе литература, и он не замедлил завести несколько литературных знакомств. Так, кроме А.А. Шаховского, он сблизился с Катениным, Булгариным и Гречем (последние в то время пользовались еще порядочной репутацией в литературных кружках, и дружба с ними не могла казаться столь предосудительной, как впоследствии).

На первых порах своего пребывания в Петербурге Грибоедов познакомился также с Николаем Ивановичем Хмельницким и Андреем Андреевичем Жандром, с которым оставался связанным узами дружбы до самой кончины. Несколько позже, в 1817 году, Грибоедов познакомился с В.К. Кюхельбекером и Пушкиным. Кюхельбекер (особенно впоследствии, на Кавказе) горячо полюбил Грибоедова и благоговел перед ним. Пушкин, как мы видели, по достоинству оценил его; тем не менее, встречаясь в обществе, они разменивались шутками, остротами, но не сходились коротко, и причина этого лежала, по всей вероятности, в том, что они принадлежали к разным лагерям.

Грибоедов стоял в стороне от того литературного течения, которое преемственно привело от сентиментализма Карамзина к романтическому пиетизму Жуковского и реализму Пушкина. Воспитанный в духе ложного классицизма и сблизившийся с такими приверженцами классицизма, как Шаховской и Катенин, Грибоедов в первые годы своей литературной деятельности заявил себя в оппозиции и к сентиментализму Карамзина, и к романтизму Жуковского, чем, конечно, и объясняется холодность, с какою отнеслись к нему Пушкин и весь его кружок.

Привезя с собой из Бреста комедию «Молодые супруги», Грибоедов увидел ее на сцене 29 сентября 1815 года, в бенефис Семеновой-младшей. Комедия была разыграна удачно, и ободренный успехом Грибоедов в сотрудничестве с Шаховским, Хмельницким и Жандром перевел комедию Барта «Притворная неверность», поставленную на сцене в феврале 1817 года; 24-го же января 1818 года, в бенефис г-жи Вальберховой, была представлена комедия «Своя семья», в которой пять сцен второго действия принадлежали Грибоедову.

Одновременно с этой сценической деятельностью Грибоедов увлекся той задорной полемикой, какая существовала в журналистике того времени, определяясь не столько принципами, сколько кружковой враждою и игрой личных самолюбий. Так, друг Грибоедова Катенин, несмотря на свою приверженность к классицизму, перевел романтическую балладу Бюргера «Ленора», переделав ее в соответствии с русскими нравами: героиню назвал Ольгою, место действия из Богемии перенес под Полтаву, преобразив эпоху Семилетней войны в 1709 год.

Тяжелые стихи Катенина не понравились Н.И. Гнедичу, и он, под псевдонимом «Житель Тентелевой деревни», отозвался в № 24 «Сына отечества» за 1816 год о переводе Катенина неблагосклонно. Грибоедов вступился за друга и - такова была наивность того времени - в том же «Сыне отечества», в № 30, разразился резкою антикритикой, представляющей остроумную пародию на господствовавшую в то время в нашей литературе критику, основанную на одних придирках к мелочам.

В следующем году М.Н. Загоскин, разбирая в № 15 «Северного наблюдателя» представление комедии Грибоедова «Молодые супруги», указал на несколько плохих стихов и заметил о них словами «Мизантропа»:

«Такие, граф, стихи
Против поэзии суть тяжкие грехи!»

Грибоедова задела за живое критика Загоскина, которого он очень недолюбливал, и он отвечал ядовитой сатирой под заглавием «Лубочный театр».

При всем желании автора стихи эти не были в свое время напечатаны, но Грибоедов распространил их сам во множестве списков. Возбужденные задором всей этой полемики Грибоедов и Катенин написали совместно комедию «Студент», в которой полемика перешла уже на чисто принципиальную почву. Пьеса эта, в лице студента Беневольского, личности крайне комической, осмеивает сентиментализм, который господствовал в то время среди молодежи под влиянием повестей Карамзина и стихотворений Жуковского.

Беневольский, самой своей фамилией напоминающий Загоскина, подписывавшегося в «Северном наблюдателе» псевдонимом Ювенал Беневольский,  разражается тирадами, почти целиком взятыми из Карамзина, Жуковского и Батюшкова. Комедия эта вследствие прозрачных намеков на личности не могла явиться ни в печати, ни на сцене. Но нет сомнения, что в рукописи она была предъявлена врагам, против которых предназначалась, то есть членам «Арзамаса», и понятно, что обстоятельство это еще более отдалило Грибоедова от Пушкина и его друзей.

Но не следует думать, чтобы Грибоедов, примкнув к ложноклассическому лагерю, был с головы до ног ложноклассиком и питал к романтизму слепую и ожесточенную ненависть. Он принадлежал к тем гениальным умам, которые идут своей самостоятельной дорогой и бывают чужды каких бы то ни было односторонних увлечений, существующих в их время.

Относясь критически ко всем учениям и лагерям, они из каждого заимствуют только то, что находят в данном учении наиболее рационального и живого, но этот выбор делает их не эклектиками, а скорее синтетиками. Так, несмотря на то, что Грибоедову претила в романтиках «Арзамаса» их приторная сентиментальность, он и к своим партизанам - ложноклассикам - относился столь же полемически, и Р. Зотов, конечно, имел основание в своих театральных воспоминаниях заметить, что «Катенин был всегда противником в спорах Грибоедова, который держался романтизма,  а Катенин был страстный фанатик французского классицизма».

Итак, тот же Грибоедов, который разыгрывал роль классика в глазах членов «Арзамаса», напротив, казался романтиком своим друзьям-классикам. Но романтизм Грибоедова имел совершенно особенный характер. Это был отнюдь не тот заимствованный из Германии и Англии романтизм, которым пробавлялись наши молодые романтики и который благодаря этой своей подражательности стоял в логическом противоречии с сущностью романтического движения в Европе, так как во всех европейских литературах романтизм представлял собою не какое-либо новое заимствование, а, напротив, возвращение к народной самобытности. Грибоедов так именно и понимал романтизм в его философской сущности.

Этим своим пониманием романтизма как стремления к народной самобытности он был обязан, конечно, особенному кружку людей, задававшихся уже в то время мыслями о несовершенствах общественной жизни и о необходимости серьезных преобразований. Желая заплатить дань всем веяниям своего времени, Грибоедов не мог ограничиться одними чисто литературными интересами, и в 1816 году имя его значится в списке масонской ложи «Des amis réunis» рядом с именами Чаадаева, Норова, Пестеля. В то же время сблизился он с Александром Одоевским, который, охраняя его от всяких уклонений в сторону, заменял ему Бегичева в качестве укротителя его страстных порывов.

Вот под влиянием этих-то людей он и проникся романтизмом народной самобытности, романтизмом, проявившимся в виде страсти к изучению отечественной истории, народной поэзии и русской старины и оппозиции против слепой подражательности западноевропейским образцам, в какой коснело наше общество со времен Петра. В известном монологе Чацкого на балу у Фамусова это настроение Грибоедова рельефно выражается в страстном желании:

Чтоб истребил Господь нечистый этот дух
Пустого, рабского, слепого подражанья;
Чтоб искру заронил он в ком-нибудь с душой,
Кто б мог бы словом и примером
Нас удержать, как крепкою вожжой,
От жалкой тошноты по стороне чужой.
Пускай меня объявят старовером,
Но хуже для меня наш Север во сто крат
С тех пор, как отдал все в обмен на новый лад,
И нравы, и язык, и старину святую,
И величавую одежду на другую
По шутовскому образцу.

Ф. Булгарин в статье «Литературные призраки», напечатанной им в «Литературных листках» за 1824 год (ч. III, август, № XVI), выставил между прочим под именем Талантина Грибоедова и заставил его порицать одного из тех невежественных поэтов, которые воображали, что для них нет ни малейшей надобности ни в каких науках, а достаточно одного природного таланта.

Доказывая такому поэту необходимость образования и учения, чтобы достигнуть чего-либо в искусстве, Талантин между прочим предлагает ему целую программу научных занятий, - и есть основание думать, что Булгарин изложил эту программу со слов самого Грибоедова. Недаром последний настолько рассердился на Булгарина за амикошонское разоблачение интимных бесед, равно как и за подобострастную лесть, которой не терпел, что разразился полным негодования письмом следующего содержания:

«Милостивый государь, Фаддей Бенедиктович, тон и содержание этого письма покажутся вам странны, что же делать?! Вы сами тому причиной. Я долго думал, не решался, наконец принял твердое намерение - объявить вам истину, il vaut mieux tard, que jamais [3]. Признаюсь, мне самому жаль, потому что с первого дня нашего знакомства вы мне оказали столько ласковостей; хорошее мнение обо мне я в вас почитаю искренним. Но, несмотря на все это, не могу далее продолжать нашего знакомства. Лично не имею против вас ничего; знаю, что намерение ваше было чисто, когда вы меня, под именем Талантина, хвалили печатано и, конечно, не думали тем оскорбить.

Но мои правила, правила благопристойности и собственное к себе уважение не дозволяют мне быть предметом похвалы незаслуженной или во всяком случае слишком предускоренной. Вы меня хвалили как автора, а я именно как автор ничего не произвел истинно изящного. Не думайте, чтобы какая-нибудь внешность, мнение других людей меня побудили к прерванию с вами знакомства. Верьте, что для меня моя совесть важнее чужих пересудов; и смешно бы было мне дорожить мнением людей, когда всемерно от них удаляюсь. Я просто в несогласии сам с собою: сближаясь с вами более и более, трудно самому увериться, что ваши похвалы были мне не по сердцу, боюсь поймать себя на какой-нибудь низости, не выкланиваю ли я еще горсточку ладана!

Расстанемтесь. Я бегать от вас не буду, но коли где встретимся, то без приязни и без вражды. Мы друг друга более не знаем. Вы верно поймете, что, поступая, как я теперь, не сгоряча и по весьма долгом размышлении, не могу уже ни шагу назад отступить. Конечно, и вас чувство благородной гордости не допустит опять сойтись с человеком, который от вас отказывается. Гречу объясню это пространнее… а может быть и нет, как случится. Прощайте. Я об вас всегда буду хороших мыслей, даже почитаю долгом отзываться об вас с благодарностью. Вы обо мне думайте, как хотите. Милостивый государь, ваш всепокорнейший А. Грибоедов».

При всей решительности тона этого письма размолвка Грибоедова с Булгариным была непродолжительна и от нее в скором времени не осталось и следа. Во всяком случае считаем нелишним привести целиком программу Талантина, в которой, без сомнения, скрывается план научных занятий самого Грибоедова.

«Чтобы совершенно постигнуть дух русского языка, надобно читать священные и духовные книги, древние летописи, собирать народные песни и поговорки, знать несколько соплеменных славянских наречий, прочесть несколько славянских, русских, богемских и польских грамматик и рассмотреть столько же словарей; знать совершенно историю и географию своего отечества. Это первое и необходимое условие. После того для роскоши и богатства советую прочесть Тацита, Фукидида, если возможно - Робертсона, Юма, Гиббона и Миллера. Не худо также познакомиться с новыми путешественниками по Индии, Персии, Бразилии, Северной Америке и островам Южного океана. Это освежит ваше воображение и породит новые идеи о природе и человеке.

Весьма не худо бы прочесть первоклассных отечественных и иностранных поэтов, с критическими разборами, и по крайней мере из древних - Гомера, Вергилия, Горация, Гесиода и древних трагиков. Не говорю о восточных языках, которых изучение чрезвычайно трудно и средств весьма немного. Но все не худо ознакомиться несколько с «Восточными рудниками» Гаммера («Fundgruben des Orient's») или перевернуть несколько листов в Гербелоте, в хрестоматии Сильвестра-де-Саси, в «Азиатических изысканиях калькуттского ученого общества» («Asiatic Researches») и в «Назидательных письмах о Китае» («Lettres édifiantes etc.»).

Восток, неисчерпаемый для освещения пиитического воображения, тем занимательнее для русских, что мы имели с древних времен сношения с жителями оного. Советую вам иногда заглядывать в сочинения, и особенно в журналы, по части физических наук, чтоб не повторять рассказов нянюшек о естественных явлениях в природе и не принимать летучего огня за привидение».

Во исполнение этой программы Грибоедов среди литературных занятий и светских развлечений находил время заниматься греческим языком, как он об этом пишет в письме к Катенину от 19 октября 1817 года:

«Прощай, сейчас иду со двора: куда ты думаешь? Учиться по-гречески. Я от этого языка с ума схожу, каждый божий день с 12-ти до 4-х часов учусь и уже делаю большие успехи. По мне, он не труден».

Но стремление Грибоедова к самобытности отнюдь не имело славянофильского характера. Ратуя против поверхностной и слепой подражательности, он в то же время сочувствовал тем новым идеям и формам жизни, которые в то время составляли последнее слово европейской цивилизации, и лишь требовал рационально-критического, самостоятельного отношения к ним. В то же время чужд был Грибоедов и ходульного квасного патриотизма, о чем может свидетельствовать план драмы из 1812 года, уцелевший в его бумагах.

Так, в драме, в то время как народ - и между другими герой пьесы М., ополченец из крепостных, - грудью встает за отечество в рядах всеобщего ополчения без дворян, о последних говорится:

Когда слыла веселою Москва,
Они роились в ней. Палаты их
Блистали разноцветными огнями…
Теперь, когда у стен ее враги,
Бесчастные[4] рассыпалися дети,
Напрасно ждет защитников; сыны,
Как ласточки, вспорхнули с теплых гнезд
И предали их бурям в расхищенье…

Наполеон в Кремле размышляет «о юном первообразном сем народе, об особенностях его одежды, знаний, веры, нравов: «Сам себе преданный, что бы он мог произвести?»

В эпилоге М., несмотря на все свои бранные подвиги, терпит пренебрежение начальников и отпускается восвояси с отеческими наставлениями в покорности и послушании.

В последней картине эпилога должны были изображаться село или развалины Москвы. «Прежние мерзости. М. возвращается под палку господина, который хочет ему сбрить бороду. Отчаяние и самоубийство».

В то же время патриотизм Грибоедова имел чисто народнический характер негодования и сетования на ту отчужденность, которая замечалась между интеллигенцией и низшим классом и которая делала их словно двумя различными народностями.

Так, гуляя однажды с приятелями в Парголове в Шуваловском парке, он набрел на толпу крестьянских девушек и парней, распевавших народные песни… «Прислонясь к дереву, – рассказывает он в отрывке оставшегося в его бумагах чернового письма, неизвестно кому адресованного, – я с голосистых певцов невольно перевел свои глаза на самих слушателей-наблюдателей, тот поврежденный класс полуевропейцев, к которому и я принадлежу. Им казалось дико все, что они слышали, что видели: их сердцам эти звуки невнятны, эти наряды для них странны.

Каким черным волшебством сделались мы чужие между своими! Финны и тунгусы скорее приемлются в наше собратство, становятся выше нас, делаются нам образцами, а народ единокровный, наш народ разрознен с нами - и навеки! Если бы каким-нибудь случаем сюда занесен был иностранец, который бы не знал русской истории за целое столетие, он конечно бы заключил из резкой противоположности нравов, что у нас господа и крестьяне происходят от двух различных племен, которые не успели еще перемешаться обычаями и нравами».

А вот что по поводу народолюбия Грибоедова говорит Булгарин:

«А.С. Грибоедов любил простой народ и находил особенное удовольствие в обществе образованных молодых людей, не испорченных еще искательством и светскими приличиями. Любил он ходить и в церковь. „Любезный друг! - говорил он. - Только в храмах божиих собираются русские люди; думают и молятся по-русски. В русской церкви я – в отечестве, в России! Меня приводит в умиление мысль, что те же молитвы читаны были при Владимире, Дмитрии Донском, Мономахе, в Киеве, Новгороде, Москве; что то же пение одушевляло набожные души. Мы - русские только в церкви, а я хочу быть русским“.

Все это показывает нам, как серьезны были мысли Грибоедова среди светских дурачеств, закулисных приключений и вздорной кружковой полемики. Нет ничего удивительного, что в этом настроении, не довольствуясь переводными комедиями, он снова принялся за обработку своего кровного труда - той комедии, которая обессмертила его имя. В 1816 году, по свидетельству Бегичева, у него было уже набросано несколько сцен «Горя от ума», которые он показывал друзьям.

От этих набросков ничего не сохранилось. В общих чертах план пьесы был сходен с планами ее позднейшей редакции, но роль Чацкого была еще далеко не выяснена. Репетилов не значился в числе действующих лиц, зато присутствовало несколько лишних персонажей (например, жена Фамусова, сентиментальная модница и аристократка), которые впоследствии были исключены из комедии.

В бумагах Грибоедова найден был черновой набросок, в котором он пишет: «Первое начертание этой сценической поэмы, как оно развилось во мне, было гораздо великолепнее и высшего значения, чем теперь, в суетном наряде, в который я принужден был облечь его. Ребяческое удовольствие слышать стихи мои в театре, желание им успеха заставили меня портить мое создание, сколько можно было… Такова судьба всякого, кто пишет для сцены: Расин и Шекспир подверглись той же участи: так мне ли роптать?»

Подразумевал ли Грибоедов под «первым начертанием» своей сценической поэмы именно работу над ней 1816 года, об этом мы не имеем никаких сведений.

8

Глава III

Участие в дуэли Шереметева с графом Завадовским. - Определение переводчиком в персидскую миссию. - Путешествие из Петербурга в Тифлис. - Дуэль с Якубовичем. - Путешествие из Тифлиса в Тегеран и далее в Тавриз. - Служебная деятельность Грибоедова. - Жизнь в Тавризе. - Вновь работа над комедией «Горе от ума».

Но не более трех лет наслаждался Грибоедов независимою, привольною и вместе с тем полною захватывающих умственных интересов жизнью в Петербурге. Родные не могли оставить его в покое, особенно когда до них начали доходить слухи о его светских и закулисных похождениях. Не иначе как по их настоянию пришлось ему, едва получив отставку от военной службы, перейти на штатскую, и 9 июня 1817 года он был определен в ведомство Коллегии иностранных дел переводчиком. Затем, в конце того же года, Грибоедову пришлось принять участие в дуэли, которая сильно отразилась на его общественном положении и повлияла на его удаление из Петербурга.

Грибоедов жил на одной квартире со своим близким приятелем, товарищем С.Н. Бегичева графом Александром Петровичем Завадовским. Граф ухаживал тогда за знаменитой танцовщицей Истоминой, но счастливым обожателем ее был молодой кавалергард Василий Васильевич Шереметев. Грибоедов был знаком с Истоминой, часто встречал ее у князя Шаховского, бывал у нее в доме, любил ее за талант, но не принадлежал к числу ее поклонников.

Как-то вздумалось ему пригласить ее к себе после спектакля пить чай. Истомина согласилась; но, опасаясь возбудить подозрение в ревнивом Шереметеве, предложила Грибоедову подождать ее с санями у Гостиного двора, к которому обещала подъехать в казенной театральной карете. Все было исполнено по ее желанию: из кареты она пересела в сани Грибоедова и поехала к нему.

Шереметев, однако, следил за ними и видел, как Грибоедов и Истомина доехали до квартиры графа Завадовского. Этого было довольно. Приятель Шереметева уланский штаб-ротмистр Александр Иванович Якубович (впоследствии декабрист), записной театрал, шалун и забияка, посоветовал ему вызвать на дуэль Грибоедова, обещая в свою очередь стреляться с Завадовским. Шереметев так и сделал, но Грибоедов на вызов его отвечал:

- Нет, братец, я с тобой стреляться не буду, потому что, право, не за что, а вот если угодно Александру Ивановичу (Якубовичу), то я к его услугам.

Тогда Шереметев вызвал Завадовского. Дуэль состоялась при самых суровых условиях. Противники должны были сходиться на шесть шагов, при барьере в восемнадцать. Секундантами были бывший воспитатель Грибоедова Ион и гусар Каверин, известный кутила, упоминаемый Пушкиным в его «Онегине». Первая очередь была предоставлена Завадовскому и Шереметеву. Оба они отлично стреляли, но Шереметев выстрелил, не дав противнику дойти до барьера. Пуля оторвала край воротника у сюртука Завадовского.

- А! - произнес граф. - Так он хотел убить меня… К барьеру!..

Секунданты, предвидя кровавую развязку, стали уговаривать графа пощадить жизнь противника.

Завадовский готов был уступить их просьбам, намереваясь только слегка ранить Шереметева, но последний, забыв все условия приличия дуэли, крикнул, что Завадовский должен его убить, если сам рано или поздно не хочет быть им убитым. Граф выстрелил - Шереметев упал; пуля прошла через живот и засела в левом боку. Якубович не мог тогда же стреляться с Грибоедовым ввиду обязанности отвезти раненого домой, и вторая часть «partie carrée»[5] была отложена.

После трехдневных страданий Шереметев умер. Отец его просил императора Александра Павловича не подвергать участников дуэли взысканию. Государь принял во внимание его просьбу, и виновные подверглись лишь легкому наказанию: граф Завадовский был выслан за границу, а Якубович из лейб-уланов переведен на Кавказ в драгунский полк; Грибоедов не подвергся даже выговору. Но ему нелегко было примириться с собственной совестью, долгое время не дававшей ему покоя. Он писал Бегичеву в Москву, что на него напала ужасная тоска, что он беспрестанно видит перед собою смертельно раненного Шереметева, что, наконец, пребывание в Петербурге сделалось для него невыносимо.

Тем не менее, когда знакомый с Грибоедовым Мазарович, поверенный России в делах Персии, предложил Грибоедову ехать с ним в качестве секретаря посольства, Грибоедов долго отказывался от этого назначения. «Представь себе, - пишет он Бегичеву 15 апреля 1818 года, - что меня непременно хотят послать - куда бы ты думал? - в Персию, и чтоб жил там. Как я ни отнекиваюсь, ничто не помогает: однако я третьего дня, по приглашению нашего министра, был у него и объявил, что не решусь иначе (и то не наверно), как если мне дадут два чина тотчас при назначении меня в Тегеран.

Он поморщился, и я представил ему со всевозможным французским красноречием, что жестоко бы было мне цветущие лета свои провести между дикообразными азиатцами, в добровольной ссылке, на долгое время отлучиться от друзей, от родных, отказаться от литературных успехов, которых я здесь вправе ожидать, от всякого общения с просвещенными людьми, с приятными женщинами, которым я сам могу быть приятен; не смейся: я молод, музыкант, влюбчив и охотно говорю вздор, чего же им еще надобно? Словом, невозможно мне собою пожертвовать без хотя несколько соразмерного возмездия.

- Вы в уединении усовершенствуете ваши дарования.

- Нисколько… Музыканту и поэту нужны слушатели, читатели: их нет в Персии…

Мы еще с ним кое о чем поговорили: всего забавнее, что я ему твердил о том, как сроду не имел ни малейших видов честолюбия, а между тем за два чина предлагал себя в полное его расположение.

При лице шаха всего только будут два чиновника: Мазарович, любезное создание, умен и весел, а другой - я, либо NN. Обещают тьму выгод, поощрений, знаков отличия по прибытии на место, да ведь дипломаты на посуле, как на стуле. Кажется однако, что не согласятся на мои требования. Как хотят, а я решился быть коллежским асессором или ничем…»

Но в конце переговоров Грибоедов примирился, очевидно, с чином титулярного советника, который и получил 17 июня 1818 года, на другой же день после состоявшегося определения его секретарем при Мазаровиче.

В конце августа он выехал и 30 августа писал Бегичеву уже из Новгорода письмо, показывающее, как тяжело ему было расстаться с Петербургом:

«Грусть моя не проходит, - пишет он, - не уменьшается. Вот я и в Новгороде, а мысли все в Петербурге. Там я имел многие огорчения, но иногда был и счастлив; теперь, как оттуда удаляюсь, кажется, что там все хорошо было, всего жаль. Представь себе, что я сделался преужасно слезлив, ничто веселое и в ум не входит, похоже ли это на меня?…»

3 сентября Грибоедов был уже в Москве, где, предполагая пробыть не более трех дней, оставался дней десять. Здесь он, очевидно, помирился с родными, судя по следующим строкам письма к Бегичеву от 18 сентября из Воронежа:

«Там я должен был повторить ту же плачевную, прощальную сцену, которую с тобой имел при отъезде из Петербурга, и нельзя иначе: мать и сестра так ко мне привязаны, что я бы был извергом, если бы не платил им такою же любовью: они точно не представляют себе иного утешения, как то, чтоб жить вместе со мною. Нет! я не буду эгоистом; до сих пор я был только сыном и братом по названию: возвратясь из Персии, буду таковым на деле, стану жить для моего семейства, переведу их с собою в Петербург».

Но, в общем, Москва произвела на Грибоедова мрачное впечатление. «В Москве, - пишет он далее в том же письме, - все не по мне: праздность, роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему. Прежде там любили музыку, нынче и она в пренебрежении; ни в ком нет любви к чему-нибудь изящному, а притом „несть пророка без чести, токмо в отечестве своем, в сродстве и в дому своем“; отечество, сродство и дом мой в Москве. Все тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец к чему-то годен, определен в миссию и может со временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не хотят…»

Далее путешествие шло с той медленностью, с какой оно в то время совершалось вследствие отсутствия железных дорог. Так, в Туле Грибоедов пробыл целый день, поскольку не было лошадей, и тем только разогнал скуку, что «нашел в трактире на стенах тьму глупых стихов и прозы, целое годовое издание покойника „Музеума“. „Вообще, - пишет он Бегичеву, - везде на станциях остановки; к счастию, что мой товарищ (канцелярский служитель при миссии актуариус Амбургер) - особа прегорячая, бич на смотрителей, хороший малый: я уже уверил его, что быть немцем - очень глупая роль на сем свете, и он уже подписывается Амбургов, а не - р, и вместе со мною немцев ругает наповал, а мне это с руки. Один том Петровых акций (то есть Истории Петра I) у меня в бричке, и я зато на него и на его колбасников сержусь“.

В октябре Грибоедов был уже в Тифлисе и тотчас же, еще на ступенях гостиницы, был вызван на дуэль Якубовичем. Они стрелялись. Грибоедов дал промах, а Якубович прострелил ему ладонь левой руки, вследствие чего у Грибоедова свело мизинец, и это увечье через одиннадцать лет помогло узнать труп Грибоедова в груде прочих, изрубленных тегеранской чернью. Ермолов, бывший тогда на вершине своего могущества, некоторое время сердился на Якубовича и на Грибоедова; потом сменил гнев на ласку и, прощаясь с Грибоедовым, назвал его «повесою, но со всем тем прекрасным человеком».

Проведя в Тифлисе около четырех месяцев рассеянной и веселой жизни, в конце января 1819 года Грибоедов отправился вместе с миссией далее, на место своей службы, в Персию, в Тегеран. «28-го, - пишет он Бегичеву в пути, - после приятельского завтрака мы оставили Тифлис; я везде нахожу приятелей или воображаю себе это; дело в том, что многие нас провожали, в том числе Я. (Якубович?), и жалели, кажется, о моем отъезде».

Несмотря на горячее южное солнце, в Закавказье и Персии в то время стояла студеная зима; все было покрыто снегом, и Грибоедову пришлось выдержать долгий и скучный путь, сопряженный с немалыми опасностями. Особенно труден был первый день путешествия - переход в 40 верст. «Я поутру, - пишет Грибоедов, - обскакал весь город, прощальные визиты и весь перегон сделал на дурном грузинском седле и к вечеру уморился; не доходя до ночлега, отстав от всех, несколько раз сходил с лошади и падал в снег, едя его; к счастью, у конвойного казака нашлась граната, я ею освежился».

Вот как описывает он свое дальнейшее странствие:

«Хочешь ли знать, как и с кем я странствую то по каменистым кручам, то по пушистому снегу? Не жалей меня, однако: мне хорошо, могло бы быть скучнее. Нас человек 25, лошадей со вьючными не знаю, право, сколько, только много что-то. Ранним утром подымаемся; шествие наше продолжается часа два-три; я, чтобы не сгрустнулось, пою, как знаю, французские куплеты и наши плясовые песни, все мне вторят, и даже азиатские толмачи; доедешь до сухого места, до пригорка, оттуда вид отменный, отдыхаем, едим закуску, мимо нас тянутся наши вьюки с позвонками.[6] Потом опять в путь. Народ веселый; при нас борзые собаки; пустимся за зайцем или за призраком зайца, потому что я ни одного еще не видал.

Этим случаем наши татары пользуются, чтобы выказывать свое искусство, - свернут вбок, по полянам несутся во всю прыть, по рвам, кустам, доскакивают до горы, стреляют вверх и исчезают в тумане, как царевич в 1001-й ночи, когда он невесту кашемирского султана взмахнул себе на коня и так взвился к облакам. А я, думаешь, назади остаюсь? Нет, это не в Бресте, где я был в «кавалерийском», - здесь скачу сломя голову; вчера купил себе нового жеребца; я так свыкся с лошадью, что по скользкому спуску, по гололедице беззаботно курю из длинной трубки. Таков я во всем: в Петербурге, где всякий приглашал, поощрял меня писать и много было охотников до моей музы, я молчал, а здесь, когда некому ничего и прочесть, потому что не знают по-русски, я не выпускаю пера из рук…»

«Ночлег здесь обыкновенно в хате, довольно высоко освещенной маленьким отверстием над входом, против которого в задней стене камин; по обеим сторонам сплочены доски на пол-аршина от земли и устланы коврами; около них стойла, ничем не заслоненные, не заставленные. Между этими нарами у нас обыкновенно ставится круглый стол дорожный; повар наш славный, кормит хорошо. Мазарович покуда очень мил, много о нас заботится; и уважителен, и весел».

Пробыв несколько дней в Эривани, 7 февраля миссия двинулась далее и 9 февраля была уже в Нахичевани. «Не усталость меня губит, - пишет Грибоедов из этого города, - свирепость зимы нестерпимая; никто здесь не запомнит такой стужи, все южные растения померзли. Притом как надоели все и всё!..»

«День нашего отъезда из Эривани был пасмурный и ненастный. Щедро обсыпанный снегом, я укутался буркою, обвертел себе лицо башлыком, пустил коня наудачу и не принимал участия ни в чем, что вокруг меня происходило. Потеря небольшая; сторона, благословенная летом в рассказах и в описаниях, в это время и в эту погоду ничего не представляет изящного. Арарат по здешней дороге пять дней сряду в виду у путешественников, но теперь скрылся от нас за снегом, за облаками.

Подумай немножко, будь мною на минуту: каково странствовать молча, не сметь раскрыться, выглянуть на минуту, чтобы, хуже скуки, не подвергнуться простуде. И между ног беспрестанное движение животного, которое не дает ни о чем постоянно задуматься! Часто мы скользим по оледенелым протокам; иные живее прочих; не замерзшие проезжали вброд. Их множество орошает здешние поля; вода нарочно проведена из горных источников и весною, усыряя пшеничные борозды, долго на них держится посредством ископанных для этого гряд, с которых мы каждый раз обрывались и вязнули в зыбучих глубях».

«Нет! Я не путешественник! Судьба, нужда, необходимость может меня со временем преобразить в исправники, в таможенные смотрители; она рукою железною закинула меня сюда и гонит далее; но по доброй воле, из одного любопытства никогда бы я не расстался с домашними пенатами, чтобы блуждать в варварской земле в самое злое время года. С таким ропотом я добрался до Девала, большого татарского селения в 8 1/4 агача[7] от Эривани, бросился к камельку, не раздеваясь, не пил, не ел и спал как убитый!»

Лишь 8 марта прибыл наконец Грибоедов в Тегеран, а через три месяца переселился в Тавриз и со свойственной ему энергией и жаждою полезной деятельности принялся за исполнение своих обязанностей.

Коварная политика, которой Персия продолжала держаться по отношению к России, покровительство, оказываемое ею враждебным нам беглым ханам Дагестана и наших закавказских владений, вместе с нескончаемыми заботами по разным вопросам, остававшимся не решенными со времени заключения Гюлистанского трактата, ставили миссию нашу в положение далеко не завидное.

Дел было много, и все время у Грибоедова было поглощено ими. К тому же вследствие частого отсутствия Мазаровича в Тавризе все дела миссии сосредоточивались в его руках, и он по собственной инициативе с энергией горячего патриота отстаивал интересы России. Так, он обратил особенное внимание на освобождение русских пленных и переселение их в Россию вместе с беглецами, проживавшими в Персии со времени кампании 1803 года.

В человеколюбивом намерении своем он не замедлил встретить массу препятствий, которые ему удалось преодолеть с неимоверными усилиями. Вероломная персидская политика не стеснялась никакими средствами, чтобы удержать пленных. По приказанию сына Фетх-Али-шаха, Наиб-султана, для возмущения народа против русской миссии в ход пущены были подметные письма. Пленных, изъявивших согласие возвратиться в Россию, подвергали истязаниям, подкупали, чтобы они оставались в Персии, запугивали рассказами о наказаниях, ожидающих их будто бы на родине, и т. п.

Таким образом, уже тогда над головою Грибоедова нависла та самая опасность, которая обернулась катастрофой впоследствии, и он, конечно, сознавал эту опасность, когда пророчески писал в своем дневнике 24 августа 1819 года: «Голову мою положу за соотечественников». Он продолжал настаивать на осуществлении своего намерения и наконец преодолел все затруднения. Ему поручено было проводить отряд русских пленных в российские пределы, причем Грибоедов во время этого трудного похода не раз подвергался опасности лишиться жизни от рук озлобленных персиян, возбужденных подметными письмами Наиб-султана.

Но в течение двух лет ненависть персидского правительства затихла, и Грибоедову удалось даже приобрести расположение к себе Наиб-султана, который упросил своего отца пожаловать ему персидский орден Льва и Солнца 2-й степени. Ровно три года провел Грибоедов в Персии. Изучив в совершенстве кроме персидского языка еще и арабский, научившись читать на обоих этих языках, он тем легче мог ознакомиться с нравами и обычаями персиян, изучить и характер этого народа, жестокого, коварного и вероломного.

Характер самого Грибоедова окончательно сложился в эти три года: по-прежнему добродушный, но нервный, раздражительный, он утратил юношескую веселость и беззаботность. Образ жизни его был скромен и воздержан: он сдерживал свои страсти, и единственной его слабостью была только любовь к лакомствам, на которые так изобретателен Восток.

В убеждении, что звание секретаря посольства обязывает его к некоторому представительству при дворе шаха, где пышность служила мерилом знатности, Грибоедов держал многочисленную прислугу. Обхождение его с нею было вообще ласковое, снисходительное. Из всей прислуги особенным расположением Грибоедова пользовался молочный брат его Александр Грибов, всею душою ему преданный и никогда его не покидавший.

Но эта вынужденная роскошь была обременительна для Грибоедова (как и для прочих членов миссии), так как денежные обстоятельства его в это время были далеко не блестящи - ему приходилось ограничиваться одним жалованьем по должности. Из дома если он и получал какую помощь, то самую ничтожную, принимая в соображение расстроенное состояние его родных. Нет ничего удивительного, что под конец пребывания в Тавризе Грибоедов успел задолжать 600 червонцев, о чем и сообщил Мазарович Ермолову 15 декабря 1820 года.

«Позвольте мне, генерал, почтительнейше вас просить об одной милости в отношении обоих моих чиновников: Грибоедова и Амбургера. Положение их действительно жестокое. Они задолжали около 600 червонцев, и я не могу сказать, чтобы бросали деньги зря. Не получая никакой награды, они имеют основание страшиться того же исхода, какой постиг и меня. Не поможете ли вы, уважаемый генерал, оказать им помощь? Я был бы вам много признателен. Соблаговолите написать к ним от себя несколько слов в утешение при настоящем их положении, но сделайте это так, умоляю вас, как бы я ничего вам не сообщал».

Вследствие всех этих условий нерадостно жилось Грибоедову в Тавризе. Недаром в письме к Катенину в феврале 1820 года он, говоря о частых землетрясениях в Тавризе, острит: «Хоть то хорошо, коли о здешнем городе сказать: провались он совсем, - так точно иной раз провалится».

Далее в том же письме мы читаем: «Не воображай меня, однако, слишком жалким. К моей скуке я умею примешать разнообразие, распределил часы; скучаю попеременно то с Лугатом Персидским, за который не принимался с сентября, то с деловыми бездельями, то в разговорах с товарищами.  Веселость утрачена, не пишу стихов, может, и творились бы, да читать некому, сотруженики не русские. О любезном моем фортепиано, где оно, я совершенно неизвестен. Книги, посланные мной из Петербурга тем же путем, теряются».

На обороте черновика одного письма, неизвестно кому адресованного, но относящегося к этому же времени, мы встречаем набросок, очевидно, просьбы к начальству об увольнении, и набросок этот свидетельствует о том, как тягостна была для Грибоедова жизнь его в Тавризе, имевшая характер словно почетной ссылки. «Познания мои, – пишет он в этом наброске, - заключаются в знании языков: славянского, русского, французского, английского, немецкого.

В бытность мою в Персии я занялся персидским и арабским. Для того, кто хочет быть полезен обществу, еще мало иметь несколько выражений для одной и той же мысли, говорит Ривароль, чем мы более просвещенны, тем полезнее можем быть своему отечеству. Но именно для того, чтобы приобрести познания, прошу об увольнении меня от службы или об отозвании из грустной страны, в которой вместо того, чтобы чему-нибудь выучиться, еще забываешь то, что знаешь. Я предпочел сказать вам истину вместо того, чтобы выставлять причиной нездоровье или расстройство домашних дел - обыкновенные уловки, которым никто не верит».

Но однообразная жизнь вдали от родины, в тоскливом одиночестве, принесла и свою пользу. Хотя Грибоедов и заявляет в письме к другу, что он не пишет стихов, потому что читать их некому, но это не совсем справедливо. На самом деле Тавризу оказывается обязанным Грибоедов тем, что вновь - и на этот раз уже решительно и бесповоротно - взялся за свою комедию «Горе от ума». Относительно этого существует легенда, передаваемая Булгариным.

В 1821 году Грибоедов, будучи в Персии и мечтая о Петербурге, о Москве, о своих друзьях, родных, знакомых, о театре, который он любил страстно, и об артистах, лег спать в киоске, в саду, и увидел сон, представивший ему любезное отечество со всем, что осталось в нем милого для сердца. Ему снилось, что он в кругу друзей рассказывает о новой комедии, будто бы им написанной, и даже читает некоторые места из нее. Пробудившись, Грибоедов берет карандаш, бежит в сад и в ту же ночь записывает план «Горя от ума» и сочиняет несколько сцен первого акта.

Очень возможно, что некоторую связь с этой легендой имеет нижеследующее найденное в бумагах Грибоедова черновое письмо, неизвестно кому адресованное, по-видимому А.А. Шаховскому:

«Тавриз, 17 ноября 1820 года, час пополудни.

Вхожу в дом, в нем праздничный вечер; я в этом доме не бывал прежде. Хозяин и хозяйка, Поль с женою, меня принимают в двери. Пробегаю первый зал и еще несколько других. Везде освещение; то тесно между людьми, то просторно. Попадаются многие лица, одно как будто моего дяди, другие тоже знакомые; дохожу до последней комнаты, толпа народу, кто за ужином, кто за разговором; вы там же сидели в углу, наклонившись к кому-то, шептали, и ваша возле вас.

Необыкновенно приятное чувство, и не новое, а по воспоминанию, мелькнуло во мне; я повернулся и еще куда-то пошел, где-то был, воротился; вы из той же комнаты выходите мне навстречу. Первое ваше слово: «Вы ли это, А.С.? Как переменились. Узнать нельзя. Пойдем со мною»; увлекли далеко от посторонних, в уединенную длинную боковую комнату, к матовому окошку, головой прислонились к моей щеке, щека у меня разгорелась, и подивитесь! вам труда стоило, нагибались, чтобы коснуться моего лица, а я, кажется, всегда был выше вас гораздо. Но во сне величины искажаются, а все это сон, не забудьте.

Тут вы долго ко мне приставали с вопросами, написал ли я что-нибудь для вас? Вынудили у меня признание, что я давно отшатнулся, отклонился от всякого письма, охоты нет, ума нет - вы досадовали. - Дайте мне обещание, что напишете. - Что же вам угодно? - Сами знаете. - Когда же должно быть готово? - Через год непременно. - Обязываюсь. - Через год, клятву дайте… И я дал ее с трепетом. В эту минуту малорослый человек, в близком от нас расстоянии, но которого я, давно слепой, не довидел, внятно произнес эти слова: «Лень губит всякий талант…» А вы, обернясь к человеку: «Посмотрите, кто здесь?…» Он поднял голову, ахнул, с визгом бросился мне на шею… дружески меня душит. - Катенин!.. Я пробудился.

Хотелось опять позабыться тем же приятным сном. Не мог. Встал, вышел освежиться. Чудное небо! Нигде звезды не светят так ярко, как в этой скучной Персии! Муэдзин с высоты минарета звонким голосом возвещал ранний час молитвы (семь пополуночи), ему вторили со всех мечетей, наконец ветер подул сильнее, ночная стужа развеяла мое беспамятство, затеплил свечку в моей храмине, сажусь писать и живо помню мое обещание; во сне дано, наяву исполнится».

Читая это письмо, можно предположить, что с Грибоедовым случилось нечто вроде следующего: совесть, встревоженная тем, что за служебными занятиями он забыл свой талант, навеяла на него сон, сразу после которого, той же ночью, во исполнение обещания, данного во сне, он взялся за перо. Могло случиться, что во время этого сна в памяти его вновь воскресли и план, и даже многие сцены комедии, за которую в прежние времена он не раз уже принимался. Как бы то ни было, но с тех пор Грибоедов не переставал уже работать над комедией, пока не довел ее до конца.

9

Глава IV

Жизнь в Тифлисе. - Грибоедов в Москве и в имении Бегичева. - Приезд в Петербург. - Чтение комедии в литературных кружках. - Тщетные хлопоты о постановке пьесы и издании ее. - Полемика журналов по поводу «Горя от ума». - Жизнь в Петербурге. - Новые знакомства. - Литературная деятельность.

В конце 1821 года Грибоедов был послан в Тифлис для сообщения о войне, вспыхнувшей между Персией и Турцией, и по дороге с ним случилось несчастье, которое помогло ему не возвращаться более в «дипломатический монастырь», как он прозвал миссию в Тавризе. Он сломал в двух местах руку и принужден был обратиться за помощью к первому встречному, который исполнил свое дело так, что по приезде в Тифлис пришлось эту же руку ломать еще раз.

Описанное происшествие послужило поводом к тому, что расположенный к Грибоедову Ермолов просил министра иностранных дел Нессельроде о назначении Грибоедова секретарем по иностранной части при своей особе, причем указывал на Грибоедова как на достойного кандидата в директора школы восточных языков, которая в то время проектировалась министерством. Просьба Ермолова была уважена, а сверх того 3 января 1822 года Грибоедов был произведен в коллежские асессоры.

Жизнь Грибоедова в Тифлисе значительно изменилась к лучшему. Он поселился близ армянского базара, в небольшом доме, в котором занимал верхний этаж, состоявший из двух небольших комнат, обращенных окнами на север, на предгорья главного кавказского хребта. Много бродил он по окрестностям, предпочитая особенно гору Св. Давида, у подошвы которой расстилается весь город. На этой горе находится теперь его могила.

У себя дома Грибоедов, обыкновенно в туземном архалуке, усердно занимался обработкою своей комедии или по целым часам наслаждался музыкой благодаря фортепиано, приобретенному у Н.Н. Муравьева, командира Эриванского полка, впоследствии наместника на Кавказе. Продолжая заниматься персидским языком под руководством содержателя одной из тифлисских бань Машади, Грибоедов делился своими познаниями в этом языке с Н.Н. Муравьевым, который в свою очередь учил его турецкому. Несколько раз Грибоедов отлучался из Тифлиса в разные стороны Кавказа, порою сопутствуя Ермолову в поездках на линию.

По обыкновению всеми любимый, Грибоедов посещал лучшие семейные дома города, чаще же всего бывал у генерала Р.И. Ховена и у вдовы генерал-майора Ахвердова, где впервые увидел он княжну Нину Чавчавадзе, сделавшуюся впоследствии его женой.

Но не обходилось житье в Тифлисе и без кое-каких дрязг и неприятных столкновений. Так, какой-то Бобарыкин едва не поссорил Грибоедова с Муравьевым, насплетничавши последнему, будто Грибоедов накануне у П.Н. Ермолова насмехался над занятиями восточными языками и способностями Муравьева.

Обиженный Муравьев отослал Грибоедову книги, но Грибоедов явился сам и извинился. Бобарыкин, «имея старые причины на него сетовать», стал говорить колкости. Грибоедов вскочил и ушел, но вскоре благодаря миролюбию Грибоедова и Муравьева все устроилось.

20 мая 1822 года произошла ссора, а затем дуэль Кюхельбекера с Похвисневым, кончившаяся промахом с одной стороны и осечкою с другой. Н.Н. Муравьев слышал от П.Н. Ермолова, что причиною всего был Грибоедов и что Кюхельбекер действовал по его совету.

В Тифлисе были окончены два первых действия «Горя от ума». Но Грибоедов пришел к убеждению, что для завершения комедии у него недостает красок, что несколько лет, проведенных вдали, затуманили в его памяти нравы и людей московского общества. Кавказская жизнь начала тяготить его не менее персидской, и вот в марте 1823 года он взял четырехмесячный отпуск, превратившийся в двухлетнее отсутствие от места службы.

Увидевшись после долгой разлуки с Бегичевым, Грибоедов прочел ему написанные два акта комедии, причем Бегичеву показалось, что Грибоедов с неудовольствием выслушал сделанные им замечания относительно первого акта.

На другой день Бегичев застал Грибоедова рано утром, неодетого, у печки, в которую он бросал лист за листом написанный первый акт.

- Я обдумал, - отвечал Грибоедов изумленному Бегичеву, - ты вчера говорил мне правду, но не беспокойся: все готово в голове моей.

И действительно, через неделю акт был написан вновь.

По приезде в Москву Грибоедов остановился у своих родных и с жаром принялся за окончание комедии. Как родные, так и все московские друзья и приятели не узнавали его. Прежде он чуждался общества и с трудом можно было выманить его на шумное светское собрание; теперь же он начал являться всюду, стал присяжным посетителем гостиных, балов, пикников. С жадностью наблюдал он все, что представлялось его взорам, и, возвращаясь поздно домой, писал целые сцены по ночам в один присест.

О комедии его никто пока не знал, кроме Бегичева и кн. П.А. Вяземского, с которым Грибоедов в то время только что познакомился в Москве и которому читал «Горе от ума», причем Вяземский сделал поправку к 8-му явлению 2-го действия: слова Чацкого «для компанъи»  передал Лизе. Но вскоре комедия получила общую известность.

Произошло это таким образом. Грибоедов был рассеян и беспечен, работал где Бог приведет и никогда не трудился прибирать своей работы. Всего чаще приходил он писать в комнату сестры и разбрасывал листы своей рукописи по всем углам дома, где ни попало. Граф Виельгорский, перебирая однажды ноты на рояле Марьи Сергеевны, нашел лист, потом другой-третий, исписанные стихами рукою Грибоедова. На вопрос хозяйке, что это такое, она отвечала, желая замять дело: «Ce sont les folies d'Alexandre!»[8]

Но было уже поздно: эти folies были частью «Горя от ума». Виельгорский почти насильно увез с собою найденные листы, и весть о новой комедии разнеслась по Москве и далее. Грибоедов не пользовался тогда еще славою первостепенного поэта, и надо полагать, что пьеса его интересовала публику не как новое великое художественное произведение, а как комедия-пасквиль, которая содержит карикатурные портреты многих лиц московского бомонда. В таком виде тогда же долетела весть о комедии Грибоедова до Одессы, и Пушкин, находившийся в то время там, в письме к кн. П.А. Вяземскому с негодованием заявляет: «Что такое Грибоедов? Мне сказывали, что он написал комедию на Чаадаева; в теперешних обстоятельствах это чрезвычайно благородно с его стороны».

Между тем Грибоедов продолжал без устали работать над своей комедией: работал он и в Москве, и весною 1824 года в имении Бегичева, в селе Дмитриевском Тульской губернии Ефремовского уезда. Здесь он уединялся для работы в саду, в беседке, вставая рано и лишь к обеду являясь к домашним, а по вечерам читал все написанное днем. Когда в июне 1824 года он поехал в Петербург, то продолжал трудиться над комедией и в дороге, и по приезде в Петербург, как об этом свидетельствует в следующем письме Бегичеву в августе 1824 года: «Надеюсь, жду, урезываю, меняю дело на вздор, так что во многих местах моей драматической картины яркие краски совсем… сержусь и восстановляю стертое, так что кажется, работе конца не будет… будет же, добьюсь до чего-нибудь; терпение есть азбука всех прочих наук; посмотрим, что Бог даст.

Кстати, прошу тебя моего манускрипта никому не читать и предать его огню, коли решишься: он так несовершенен, так нечист; представь себе, что с лишком восемьдесят стихов или, лучше сказать, рифм переменил; теперь гладко, как стекло.

Кроме того на дороге пришло мне в голову приделать новую развязку; я ее вставил между сценою Чацкого, когда он увидал свою негодяйку со свечой под лестницею, и перед тем, как ему обличить ее; живая, быстрая вещь, стихи искрами посыпались в самый день моего приезда, и в этом виде читал я ее Крылову, Жандру, Хмельницкому, Шаховскому, Гр<ечу> и Булг<арину>, Колосовой, Каратыгину, дай счесть - 8 чтений,  нет, обчелся, - двенадцать; третьего дня обед был у Столыпина, и опять чтение, и еще слово дал на три в разных закоулках.

Грому, шуму, восхищению, любопытству конца нет. Шаховской решительно признает себя побежденным (на этот раз). Замечанием Виельгорского я тоже воспользовался. Но наконец мне так надоело все одно и то же, что во многих местах импровизирую, - да, это несколько раз случилось, - потом я сам себя ловил, но другие не домекались. Voilá ce qui s'appelle sacrifier à l'intérêt du moment[9]…»

Триумф, с которым встретил Петербург комедию Грибоедова, естественно, закружил ему голову и довел его до той высокомерной резкой выходки на чтении комедии у Н.И. Хмельницкого, о которой рассказывает в своих записках Каратыгин:

«Н.И. Хмельницкий сделал обед, на который пригласил литераторов и артистов (Каратыгиных и Сосницкого). Хмельницкий жил тогда барином, в собственном доме по Фонтанке, у Симеоновского моста. В назначенный час собралось у него небольшое общество. Обед был роскошен, весел, шумен… После обеда все вышли в гостиную, подали кофе, и закурили сигары…

Грибоедов положил рукопись своей комедии на стол, гости в нетерпеливом ожидании начали придвигать стулья; каждый старался поместиться поближе, чтоб не проронить ни одного слова… В числе гостей был некто Василий Михайлович Федоров, сочинитель драмы „Лиза, или Следствие гордости и обольщения“ и других уже давно забытых пьес… Он был человек очень добрый, простой, но имел претензию на остроумие…

Физиономия ли его не понравилась Грибоедову или, может быть, старый шутник пересолил за обедом, рассказывая неостроумные анекдоты, только хозяину и его гостям пришлось быть свидетелями довольно неприятной сцены… Покуда Грибоедов закуривал свою сигару, Федоров, подойдя к столу, взял комедию (которая была переписана довольно разгонисто), покачал ее на руке и с простодушной улыбкой сказал: „Ого! какая полновесная!.. Это стоит моей Лизы“.

Грибоедов посмотрел на него из-под очков и отвечал ему сквозь зубы: „Я пошлостей не пишу“. Такой неожиданный ответ, разумеется, огорошил Федорова, и он, стараясь показать, что принимает этот ответ за шутку, улыбнулся и тут же поторопился прибавить: „Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич; я не только не хотел обидеть вас сравнением со мной, но, право, готов первый смеяться над своими произведениями“.

- Да, над собой-то вы можете смеяться сколько вам угодно, а я над собой - никому не позволю…

- Помилуйте, я говорил не о достоинстве наших пьес, а только о числе листов.

- Достоинств моей комедии вы еще не можете знать, а достоинства ваших пьес всем давно известны.

- Право, вы напрасно это говорите: я повторяю, что вовсе не думал вас обидеть.

- О, я уверен, что вы сказали, не подумавши, а обидеть меня вы никогда не можете.

Хозяин от этих шпилек был как на иголках и, желая шуткой как-нибудь замять размолвку, которая принимала нешуточный характер, взял за плечи Федорова и, смеясь, сказал ему: «Мы за наказание посадим вас в задний ряд кресел».

Грибоедов между тем, ходя по гостиной с сигарой, отвечал Хмельницкому:

- Вы можете его посадить куда вам угодно, только я при нем своей комедии читать не стану.

Федоров покраснел до ушей и походил в эту минуту на школьника, который силится схватить ежа - и где его ни тронет, везде уколется… Очевидно, что хозяин был поставлен в самое щекотливое положение между своими гостями, не знал, чью сторону принять, и всеми силами старался как-нибудь потушить эту вздорную ссору, но Грибоедов был непреклонен и ни за что не соглашался при Федорове начать чтение. Нечего было делать, бедный автор добродетельной Лизы взял шляпу и, подойдя к Грибоедову, сказал:

- Очень жаль, Александр Сергеевич, что невинная моя шутка была причиной такой неприятной сцены… И я, чтобы не лишать хозяина и его почтенных гостей удовольствия слышать вашу комедию, ухожу отсюда.

Грибоедов с жестоким хладнокровием отвечал ему на это:

- Счастливого пути!

Федоров скрылся… И затем Грибоедов начал читать свою комедию…»

Между тем как Петербург встретил комедию Грибоедова с таким общим и единодушным восторгом, Москва продолжала видеть в ней один пасквиль на именитых лиц, и в великосветских кругах ее, преисполнившихся открытого негодования, поднялась яростная агитация против автора. В действующих лицах комедии находили сходство то с теми, то с другими московскими особами и кричали о том, что следует постоять за честь порядочного московского общества, русского имени, за нравственность и прочее. С этой целью подбивали «американца» Толстого, которого все узнали в «ночном разбойнике и дуэлисте, вернувшемся из Камчатки алеутом», вызвать на дуэль Грибоедова.

Директор театров Кокошкин сообщал генерал-губернатору князю Д.В. Голицыну, что «Горе от ума» - прямой пасквиль на Москву. Затем последовали донесения и в Петербург о том, что комедия колеблет основы, возбуждает недовольство дворянского сословия и т. п. При этих условиях понятно, что все хлопоты Грибоедова о том, чтобы поставить пьесу на сцене, потерпели полное фиаско; напрасно он рассчитывал на талантливую актрису Дюрову как на прекрасную исполнительницу роли Софьи, давал советы Сосницкому и Щепкину, которым предназначал роли Репетилова и Фамусова. Тщетно вносил он массу сокращений в свою пьесу, чтобы сделать ее цензурной.

Не помогли и ходатайства влиятельных лиц, в том числе дальнего родственника Грибоедова, Паскевича. Даже устроенное было тайком учениками театральной школы представление «Горя от ума» (причем репетициями руководил сам автор), было расстроено по приказанию генерал-губернатора графа Милорадовича, который был зол на Грибоедова за то, что тот отбивал у него танцовщиц, пользовавшихся его покровительством, в числе которых наиболее увлекался Грибоедов Телешевой, так что прославлял ее даже стихами.

Не меньшую злобу Милорадовича против Грибоедова возбуждало и то обстоятельство, что последний прозвище Милорадовича «le chevalier Bayard»[10] переиначил в «le chevalier bavard».[11] Грибоедов сделал эту переделку, с одной стороны, намекая на болтливость графа Милорадовича, а с другой, - в воспоминание того, что Милорадович, говоря по-французски Александру I o смерти короля баварского, сказал вместо «le roi de Bavière»[12] - «le roi des Bavares».[13]

Лишь спустя три года удалось Грибоедову в первый и единственный раз в жизни увидеть свою пьесу на сцене. Это было в 1829 году в Эривани, где дивизионный генерал Красовский устроил весьма порядочный офицерский театр в бывшем дворце персидских сердарей; но граф Паскевич запретил эти спектакли. Впервые «Горе от ума» было сыграно на публичной сцене уже после смерти Грибоедова, в Петербурге 26 января, а в Москве 27 ноября 1831 года.

Не удалось Грибоедову увидеть свою комедию целиком и в печати. Лишь в альманахе «Русская Талия», изданном в 1825 году Ф. Булгариным, было напечатано несколько сцен из нее. Надо, впрочем, заметить, что Грибоедов сам был отчасти виноват, что комедия его не появилась в печати в полном объеме тогда же. По рассказу одного из цензоров того времени, в 1824 году в приемную к министру явился однажды высокий стройный мужчина во фраке, в очках, с большой переплетенной рукописью. Это был Грибоедов. Рассказчик, случившийся в приемной, спросил вошедшего, чего он желает. - «Я хочу видеть министра и просить у него разрешения напечатать комедию „Горе от ума“. Чиновник объяснил, что дело просмотра рукописей принадлежит цензуре и он напрасно обращается к министру.

Грибоедов, однако, стоял на своем, а потому был допущен к министру. Тот, просмотрев рукопись, перепугался разных отдельных стихов, и комедия на многие годы была запрещена. „Не иди Грибоедов к министру, а представь рукопись к нам в комитет, - рассказывал цензор, - мы бы вычеркнули из нее несколько строк, и „Горе от ума“ явилось бы в печати почти десятком лет ранее, чем то случилось по гордости Грибоедова, пожелавшего иметь дело прямо с министром, а не с цензурным комитетом“.

Таким образом, полностью, хотя и с большими пропусками, комедия появилась в печати лишь в 1833 году. Зато в списках к пятидесятым годам она успела распространиться в количестве около сорока тысяч экземпляров.

Появление отрывков комедии в «Русской Талии» развязало язык прессе, и весь 1825 год был занят ожесточенной полемикой различных органов печати по поводу «Горя от ума». Вся литература, можно сказать, разделилась на два лагеря - друзей и врагов пьесы. Во главе последних стоял и доживавший последние дни свои Карамзин, не забывший насмешек Грибоедова над сентиментализмом. Но Карамзин, конечно, не заявлял своего мнения печатно, а ограничивался разговором в кругу своих высокопоставленных друзей. В пользу комедии первый голос подал Н.А. Полевой в № 1 своего «Московского телеграфа» за 1825 год.

«Еще ни в одной российской комедии, - писал он, - не находим мы таких острых, новых мыслей и таких живых картин общества, какие находим в комедии „Горе от ума“. Загорецкий, Наталья Дмитриевна, князь Тугоуховский, Хлёстова, Скалозуб списаны мастерскою кистью. Смеем надеяться, что читавшие и читающие отрывок позволят нам от лица всех просить г-на Грибоедова издать всю комедию; до этого не можем сказать ни слова о завязке и развязке комедии. Беспристрастно судя, можно бы пожелать более гармонии и чистоты в стихах г-на Грибоедова. Выражения: глазом-мигом не прищуря - кто ж радуется эдак - черномазенький - дом зеленью раскрашен - нету дела - слыли за дураков - опротиветь - к прикмахеру  и т. п., - дерут уши».

Против этого отзыва Полевого не замедлил восстать в № 5 «Вестника Европы» Коченовского М.А. Дмитриев, ополчившийся на комедию Грибоедова грозною филиппикой, в которой между прочим говорит: «По отрывку нельзя судить о целой комедии; но о характере главного действующего лица можно. Г-н Грибоедов хотел представить умного и образованного человека, который не нравится обществу людей необразованных. Если бы комик исполнил сию мысль, то характер Чацкого был бы занимателен, окружающие его лица - смешны и вся картина - забавна и поучительна!

Но мы видим в Чацком человека, который злословит и говорит все, что ни придет в голову; естественно, что такой человек наскучит во всяком обществе, и чем общество образованнее, тем он наскучит скорее! Например, встретившись с девицей, в которую влюблен и с которой несколько лет не видался, он не находит другого разговора, кроме ругательств и насмешек над ее батюшкой, дядюшкой, тетушкой и знакомыми, потом, на вопрос молодой графини, зачем он не женился в чужих краях? - отвечает грубо - дерзостью! Сама Софья говорит о нем: „Не человек - змея!“ Итак, мудрено ли, что от такого лица разбегутся и примут его за сумасшедшего…»

Далее критик высказывает предположение, что «Горе от ума» взято из «Абдеритян» Виланда, но только Чацкому далеко до Демокрита этой комедии. О языке же «Горя от ума» он отзывается стихом из самой комедии. Он говорит, что в ней «господствует смешенье языков французского с нижегородским».

На критику Дмитриева ополчился в «Сыне отечества» - в защиту «Горя от ума» - О. Сомов. Против Сомова в защиту Дмитриева выступил в № 10 «Вестника Европы» некий Пиллад Белугин, который не ограничился уже одними отрывками комедии, напечатанными в «Русской Талии», а разбирает ее всю, в целом, и находит, что «ни одна сцена не истекает из предыдущей и не связывается с последующей. Перемените порядок явлений, переставьте нумера их, выбросьте любое, вставьте что хотите, и комедия не переменится. Во всей пьесе нет необходимости,  стало - нет завязки,  а потому не может быть и действия».

О своем противнике же (О. Сомове) критик «Вестника Европы» замечает, что «не любовь к истине водила пером его, а досада на смелость рецензента, восставшего против автора одного с ним прихода».

Что касается самого Грибоедова, то он не только не принимал никакого участия во всей этой бранчливой полемике, но и друзей своих удерживал от участия в ней. Его более занимали и задевали за живое отзывы людей, которых он привык уважать с первых лет своего вступления на литературное поприще. Так, чрезвычайно интересно письмо его к П.А. Катенину, января 1825 года, в котором он возражает против замечаний Катенина на его комедию. Считаем нужным привести это письмо целиком, так как оно содержит взгляд на «Горе от ума» самого автора.

«Критика твоя, хотя жестокая и вовсе не справедливая, принесла мне истинное удовольствие тоном чистосердечия, которого я напрасно буду требовать от других людей; не уважая искренности их, негодуя на притворство, чорт ли мне в их мнении? Ты находишь главную погрешность в плане, - мне кажется, что он прост и ясен по цели и исполнению; девушка, сама не глупая, предпочитает дурака умному человеку (не потому, чтобы ум у нас, грешных, был обыкновенен, нет! и в моей комедии 25 глупцов на одного здравомыслящего человека); и этот человек, разумеется, в противоречии с обществом, его окружающим, его никто не понимает, никто простить не хочет за то, (что) он немножко повыше прочих; сначала он весел, и это порок: «Шутить и век шутить, как вас на это  стянет!»

Слегка перебирает странности прежних знакомых, что же делать, коли нет в них благороднейшей доли той черты! Его насмешки не язвительны, покуда его не взбесить, но все-таки: «Не человек - змея!»  А после, когда вмешивается личность, «наших затронули», предается анафеме: «Умереть рад, кольнуть, завистлив! горд и  зол!» Не терпит подлости: «Ах! Боже мой, он карбонарий!»  Кто-то со злости выдумал о нем, что он сумасшедший, никто не поверил, и все повторяют. Голос общего недоброхотства и до него доходит, притом и нелюбовь к нему той девушки, для которой, собственно, он явился в Москву, ему совершенно объясняется, он ей и всем наплевал в глаза и был таков. Ферзь тоже разочарована на счет своего сахара медовича. Что же может быть полнее этого?

«Сцены связаны произвольно».  Так же как в натуре всяких событий, мелких и важных; чем внезапнее, тем более завлекают в любопытство. Пишу для подобных себе, а я, когда по первой сцене угадываю десятую, раззеваюсь и вон бегу из театра.

«Характеры портретные.  Да! и я коли не имею таланта Мольера, то по крайней мере чистосердечие его; портреты и только портреты входят в состав комедий и трагедий, в них, однако, есть черты, свойственные многим другим лицам, а иные всему роду человеческому настолько, насколько каждый человек похож на всех своих двуногих собратий. Карикатур ненавижу, в моей картине ни одной не найдешь.

Вот моя поэтика; ты волен просветить меня, и, коли лучше что выдумаешь, я позаймусь от тебя с благодарностью. Вообще я ни перед кем не таился и сколько раз повторяю (свидетельствуюсь Жандром, Шаховским, Гречем, Булгариным etc. etc. etc.), что тебе обязан зрелостью, объемом и даже оригинальностью моего дарования, если оно есть во мне. Одно прибавлю о характерах Мольера: «Мещанин во дворянстве», «Мнимый больной» - портреты, и превосходные; «Скупец» - Антропос собственной фабрики, и несносен.

«Дарования больше, нежели искусства».  Самая лестная похвала, которую ты мог мне сказать, не знаю, стою ли ее? Искусство в том только и состоит, чтобы подделываться под дарование, а в ком более вытверженного, приобретенного потом и мучением искусства угождать теоретикам, т. е. делать глупости, в ком, говорю я, более способности удовлетворять школьным преданиям, нежели собственной творческой силы, тот, если художник, разбей свою палитру и кисть, резец или перо свое брось за окошко; знаю, что всякое ремесло имеет свои хитрости, но чем их менее, тем спорее дело, и не лучше ли вовсе без хитростей? nuqae difficiles.[14] Я как живу, так и пишу свободно и свободно».

Главная цель поездки Грибоедова в Петербург заключалась в том, чтобы испросить разрешение на поездку за границу. Но, хотя разрешение это последовало, он не воспользовался им, что дало ему возможность прожить около года в Петербурге. Жил он уединенно на Торговой улице, изучал восточные языки под руководством профессора Казембека и Мирзы-Джафара и, сверх того, занимался правоведением, философией, историей и политической экономией.

Светские салоны в это время посещал он редко, предпочитая им литературные кружки, хотя нельзя сказать, чтобы и последние вполне удовлетворяли его. «Вчера я обедал, - писал он Бегичеву 4 января 1825 года, - со всею сволочью здешних литераторов. Не могу пожаловаться, отовсюду коленопреклонения и фимиам, но вместе с тем - сытость от их дурачеств, их сплетен, их мишурных талантов и мелких их душишек».

Несравненно более и в умственном, и в нравственном отношениях удовлетворял Грибоедова литературный кружок, группировавшийся вокруг «Полярной звезды». Он познакомился в это время и сблизился со многими из декабристов: Рылеевыми, А.А. Бестужевым, Д.И. Завалишиным. Они до некоторой степени посвятили его в свои политические замыслы, но Грибоедов далеко не сочувствовал этим замыслам.

«Сто человек прапорщиков, - часто говорил он, смеясь, - хотят изменить весь государственный быт России».

Изредка брался он в это время и за перо, хотя не создал ничего, что можно было бы поставить в один ряд с «Горем от ума». Так, кроме вышеупомянутого послания Телешевой, напечатанного в «Сыне отечества» в 1825 году, к тому времени относятся стихотворение «Восток», отрывок из поэмы «Кальянчи», «Пролог к „Фаусту“ Гете», появившийся в «Полярной звезде» в 1825 году, стихотворение «Домовой» на какой-то сюжет из мира русских народных сказок; наконец, вместе с кн. Вяземским он написал оперу-водевиль «Где брат, где сестра», в которой ему принадлежат два романса: «Любит обновы мальчик этот» и «Ах, никогда ей в персях безмятежных…»

По всей вероятности под впечатлением ничтожности всех этих литературных работ Грибоедов сетовал в письме Бегичеву 9 сентября 1825 года: «Ничего не написал - не знаю, не слишком ли я от себя требую? умею ли писать? Право, для меня все еще загадка. Что у меня с избытком найдется, что сказать, - за это ручаюсь; отчего же я нем? Нем, как гроб!»

10

Глава V

Путешествие по Крыму. - Ипохондрия. - Возвращение на Кавказ. - Участие в экспедиции Вельяминова. - Арест. - Путешествие с фельдъегерем в Петербург. - Заключение и оправдание. - Жизнь на Выборгской стороне. - Поступление под начальство Паскевича. - Персидская кампания. - Неустрашимость Грибоедова. - Заключение Туркманчайского мира. - Последнее пребывание в Петербурге. - Награды и почести. - Трагедия «Грузинская ночь». - Посещение литературных кружков.

Срок отпуска Грибоедова кончился в марте 1825 года, и приходилось возвращаться на Кавказ. Он поехал туда не прямо, а несколько в объезд, через Киев, где был в начале июня, и затем объехал весь южный берег Крыма с М.Ш. Бороздиным и слугою Александром Грибовым. При этом, судя по краткому дневнику путешествия, Грибоедова занимали не одни красоты крымской природы, но и различные историко-археологические древности. Так, в Херсонесе он заинтересовался вопросом о крещении Руси Владимиром; на еврейском кладбище рассматривал старые надгробные надписи; следы греческих и генуэзских поселений возбудили в нем ряд остроумных соображений.

Но нимало не утешил и не развлек Грибоедова Крым ни красотами природы, ни историческими древностями. Замечательно, что каждый раз, когда Грибоедов оставлял Петербург - и по мере приближения к югу и месту службы, - им все более и более овладевала мучительная ипохондрия, в разгар которой он не находил себе места и бывал близок к самоубийству. Так, уже в Симферополе, где он остановился в сентябре, успев объехать южный берег, ипохондрия возбуждала в нем стремление к полному одиночеству, и он тяготился толпою туристов-поклонников, осаждавших своими ухаживаниями только что приобретшего популярность драматурга.

«Еще игра судьбы нестерпимая, - пишет он Бегичеву 9 сентября 1825 года, - весь век желаю где-нибудь найти уголок для уединения, и нет его для меня нигде. Приезжая сюда, никого не вижу, не знаю и знать не хочу. Это продолжалось не долее суток, потому ли, что фортепианная репутация моей сестры известна, и чутьем открыли, что я умею играть вальсы и кадрили; ворвались ко мне, осыпали приветствиями, и маленький городок сделался мне тошнее Петербурга. Мало этого. Наехали путешественники, которые меня знают по журналам: сочинитель Фамусова и Скалозуба, следовательно, – веселый человек. Тьфу, злодейство! Да мне не весело, скучно, отвратительно, несносно!» В Феодосии эта ипохондрия приняла еще более острый характер.

«А мне, - пишет он все тому же Бегичеву 12 сентября, - между тем так скучно! так грустно! Думаю помочь себе, взялся за перо, но пишется нехотя, вот и кончил, а все не легче. Прощай, милый мой. Скажи мне что-нибудь в отраду: я с некоторых пор мрачен до крайности. - Пора умереть! Не знаю, отчего это так долго тянется. Тоска неизвестная! Воля твоя, если это долго меня промучает, я никак не намерен вооружиться терпением; пускай оно остается добродетелью тяглого скота. Представь себе, что со мною повторилась та ипохондрия, которая выгнала меня из Грузии, но теперь в такой усиленной степени, как никогда еще не бывало.

Одоевскому я не пишу об этом: он меня страстно любит и пуще моего будет несчастлив, как узнает. Ты, мой бесценный Степан, любишь меня тоже, как только брат может любить брата, но ты меня старее, опытнее и умнее; сделай одолжение, подай совет, чем мне избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди».

В октябре Грибоедов вернулся в Грузию и, представившись Ермолову в станице Екатериноградской, участвовал добровольно в экспедиции генерала Вельяминова против чеченцев. Здесь, в виду неприятеля, у подножия Кавказских гор, Грибоедов написал стихотворение «Хищники в Чегеме», напечатанное в «Северной пчеле» в № 143 за 1826 год.

Ермолов любил Грибоедова, как сына, не полагая пределов своей к нему приязни и снисходительности. Грибоедов в свою очередь не скупился на самые восторженные хвалы, хотя и дал генералу прозвище проконсула, а о его деятельности говорил: «Борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещением; будем вешать и прощать и плюем на Историю».

В это же время при Ермолове находился на Кавказе известный партизан и поэт Денис Васильевич Давыдов. Грибоедов сошелся с ним и полюбил его.

В письмах к Бегичеву он отзывался о Давыдове с самой выгодной стороны. Так, в письме от 7 декабря 1825 года он между прочим писал: «Давыдов здесь во многом поправил бы ошибки самого Алексея Петровича (Ермолова). Эта краска рыцарства, какою судьба оттенила характер нашего приятеля, привязала бы к нему кабардинцев».

Знакомство с декабристами не прошло для Грибоедова даром. 23 января 1826 года в станицу Екатериноградскую приехал фельдъегерь Уклонский с приказом арестовать его. Приказ был получен Ермоловым за ужином. Он вышел в другую комнату, позвал сейчас же Грибоедова и сказал:

- Ступай домой и сожги все, что может тебя скомпрометировать. За тобой прислали, и я могу дать тебе только час времени.

Грибоедов ушел, и после назначенного срока Ермолов со всею толпою, с начальником штаба и адъютантами пришел арестовать его. Часть бумаг Грибоедова была в крепости Грозной. Ермолов дал предписание командиру взять их и вручить фельдъегерю. В секретном отношении же к барону Дибичу Ермолов заявил, что Грибоедов «взят таким образом, что не мог истребить находившихся у него бумаг; но таковых при нем не найдено, кроме весьма немногих, кои при сем препровождаются; если же впоследствии могли бы быть отысканы оные, то все таковые будут доставлены». В заключение Ермолов сообщил, что Грибоедов во время службы его в миссии при персидском дворе и потом при нем «как в нравственности своей, так и в правилах не был замечен развратным и имеет весьма многие хорошие качества».

«Когда Грибоедов приехал с фельдъегерем в Москву, он, -  рассказывает Бегичев, - чтобы не испугать меня, проехал прямо в дом брата моего Дмитрия Никитича в Старой Конюшенной, в приходе Пятницы Божедомской. В этот самый день у меня был обед: родные съехались провожать брата жены моей А.Н. Барышникова, возвращавшегося из отпуска на службу. Дмитрий Никитич должен был обедать у меня же. Ждали мы его, ждали и наконец сели за стол. Вдруг мне подают от брата записку такого содержания:

„Если хочешь видеть Грибоедова, приезжай, он у меня“. Я, ничего не подозревая, на радостях сказал эту весть во всеуслышание. Родные, зная мои отношения к Грибоедову, сами стали посылать меня на это так неожиданно приспевшее свидание. Я отправился. Вхожу в кабинет к брату, - накрыт стол; сидят и обедают: Грибоедов, брат и еще какая-то безволосая фигурка в курьерском сюртуке. Увидел я эту фигурку, и меня облило холодным потом. Грибоедов смекнул дело и сейчас же нашелся:

- Что ты смотришь на него? - сказал он мне. - Или думаешь, что это… так… просто курьер? Нет, братец, ты не смотри, что он курьер - он происхождения знатного: это испанский гранд дон Лыско Плешивос да Париченца!

Этот фарс рассмешил меня и показал, в каких отношениях находился Грибоедов к своему телохранителю. Мне стало несколько легче. Отобедали, говорили. Грибоедов был весел и совершенно покоен.

- А что, братец, - сказал он телохранителю, - ведь у тебя здесь родные; ты бы съездил повидаться с ними!

Телохранитель был очень рад, что Грибоедов его отпустил,  и сейчас уехал. Первым моим вопросом Грибоедову было выражение удивления, какими судьбами и по какому праву распоряжается он и временем, которое уже не принадлежало ему, и особою своего телохранителя.

- Да что! - отвечал он мне, - я сказал этому господину, что если он хочет довезти меня живого, так пусть делает то, что мне угодно. Не радость же мне в тюрьму ехать!

Грибоедов приехал в Москву около четырех часов пополудни и выехал в два часа ночи. На третий день я отправился к Настасье Федоровне (матери Грибоедова), и та с обыкновенной своей заносчивостью с первых же слов начала ругать сына на чем свет стоит: и карбонарий-то он, и вольнодумец, и пр., и пр.

Проездом через Тверь, как я узнал от него после, он опять остановился; у телохранителя оказалась там сестра, к которой они и въехали. Грибоедов, войдя в комнату, увидал фортепиано и – глубокий музыкант в душе - не вытерпел и сел к нему. Девять битых часов его не могли оторвать от инструмента!

По приезде в Петербург курьер привез его в Главный штаб и сдал с пакетом дежурному офицеру. Пакет лежал на столе… Грибоедов подошел, взял его… пакет исчез… Имя Грибоедова было так громко, что по городу сейчас же пошли слухи: «Грибоедова взяли! Грибоедова взяли!..»

Вместе с Грибоедовым в здании Главного штаба в трех комнатах графа Толя (ввиду переполнения крепости) были Кольм, граф Мошинский, Сенявин, Раевский, князь Баратаев, Любимов, князь Шаховской, Завалишин и др. Вначале смотритель Жуковский притеснял их, но Любимов, бывший командир Тарутинского полка, подкупил его, и отсюда произошло известное послабление всем арестованным. Жуковский даже водил Грибоедова и Завалишина в кондитерскую Лоредо, бывшую на углу Адмиралтейской площади и Невского проспекта. В отдельной комнатке стояло фортепиано, и на нем играл Грибоедов.

Невесело было, однако, ему сидеть, - продолжает Бегичев. - Но и тут, в заключении, не исчезло влияние его характера, очаровывавшего все окружающее. Его очень полюбил надсмотрщик, надзиравший над лицами, содержавшимися под арестом. Раз Грибоедов, в досаде на свое положение, разразился такой громкой иеремиадой, что надсмотрщик отворил дверь в его комнату… Грибоедов пустил в него чубуком. Товарищи заключения так и думали, что ему после того несдобровать.

Что же вышло? Через полчаса или менее дверь полуотворилась и надсмотрщик спрашивает:

- Александр Сергеевич, вы еще сердиты или нет?

- Нет, братец, нет! - отвечал Грибоедов, рассмеявшись.

- Войти можно?

- Можно.

- И чубуком пускать не будете?

- Нет, не буду!

Допрашивать его водили в крепость. На первом же допросе Грибоедов начал, письменно отвечая на данные ему вопросные пункты, распространяться о заговорщиках: «Я их знаю всех» и пр. В эту минуту к его столу подошло одно влиятельное лицо (все тот же Любимов) и взглянуло на бумагу.

- Александр Сергеевич! Что вы пишете! - сказал подошедший. - Пишите: «Знать не знаю, ведать не ведаю».

Грибоедов так и сделал, да еще написал ответ довольно резкий. «За что меня взяли - не понимаю; у меня старуха-мать, которую это убьет, и пр.». По прочтении этого отзыва заключили, что не только против него нет никаких улик, но что человек должен быть прав, потому что чуть-чуть не ругается».

Четыре месяца пришлось Грибоедову провести в заключении, находя утешение лишь в чтении и занятиях, о чем свидетельствуют его записочки друзьям, исполненные просьб прислать то «Чайльд Гарольда», то стихотворения Пушкина, то карту Греции, то какую-то «Тавриду» Боброва, то «Дифференциальное исчисление» Франкёра.

В первых числах июня 1826 года Грибоедов, совершенно оправданный, был освобожден из-под ареста, обласкан императором Николаем Павловичем и награжден чином надворного советника.

После освобождения Грибоедов поселился с Булгариным на даче, в уединенном домике на Выборгской стороне, и прожил там лето, видаясь лишь с близкими людьми и проводя время в чтении, в дружеской беседе, в занятиях музыкой и прогулках, совершая частые экскурсии по окрестностям, «странствуя по берегу морскому, переносясь то на верх Дудоровой горы, то в пески Ораниенбаума». Расположение духа его было в это время по большей части крайне унылое, что отражалось и на его музыкальных импровизациях, исполненных глубокого чувства меланхолии.

Часто, по словам Булгарина, он бывал недоволен собою, сетовал, что мало сделал для словесности. «Время летит, любезный друг, - говорил он, - в душе моей горит пламя, в голове рождаются мысли, а между тем я не могу приняться за дело, ибо науки идут вперед, и я не успеваю даже учиться, не только работать. Но я должен что-нибудь сделать… сделаю!..» Грибоедов указывал на Байрона, Гёте, Шиллера, которые оттого именно вознеслись выше своих современников, что гений их равнялся учености. Грибоедов судил здраво, беспристрастно и с особенным жаром. У него навертывались слезы, когда он говорил о бесплодной почве нашей словесности: «Жизнь народа, как жизнь человеческая, есть деятельность умственная и физическая. Словесность - мысль народа об изящном.

Греки, римляне, евреи не погибли оттого, что оставили по себе словесность, а мы… мы не пишем, а только переписываем! Какой результат наших литературных трудов по истечении года, столетия? Что мы сделали и что могли бы сделать!» Рассуждая об этих предметах, Грибоедов становился грустен, угрюм, брал шляпу и уходил один гулять в поле или рощу…

Расположение духа Грибоедова еще более омрачилось, когда по приезде в Москву ему снова пришлось почувствовать над собою властную руку матери, не перестававшей заботиться о его карьере и питать насчет него честолюбивые замыслы, которых он был совсем чужд, от всей души желая выйти в отставку и всецело отдаться литературной деятельности. Эти заботы о сыне имели к тому же и своекорыстный характер: страсть к блеску и жизнь не по средствам успели к этому времени принести свои плоды, и старуха находилась в столь критическом положении, что единственный выход избежать грозившей нужды видела в служебной карьере сына. А для такой карьеры, с ее точки зрения, представлялся отличный случай.

Как раз в это время Ермолов впал в немилость, и на Кавказ был послан Паскевич, сначала как лицо второстепенное, но с тем, чтобы - все это понимали - заменить Ермолова. Паскевич же, как мы уже видели выше, был женат на двоюродной сестре Грибоедова, и Настасья Федоровна не сомневалась, что он не преминет всячески возвысить своего родственника. Видя же, что сын противится ее планам, она употребила хитрость, прекрасно ее характеризующую: пригласила его с собой помолиться Иверской Божией Матери. Приехали, отслужили молебен. Вдруг она упала перед сыном на колени и стала требовать, чтобы он согласился на то, о чем она будет просить. Растроганный и взволнованный, Грибоедов дал слово. Тогда она объявила ему, чтоб он ехал служить к Паскевичу.

Данное слово, то сыновнее почтение, с каким всегда относился Грибоедов к матери, и затруднительное финансовое положение заставили его сделать шаг, который был не только противен его страстному желанию освободиться от всякой службы, но поставил его в крайне ложное нравственное положение и бросил на него немалую тень.

Ермолов был для Грибоедова более чем начальник по службе: старик любил его, как сына, оказывая ему всяческое покровительство, и только что спас от грозившей опасности, предупредив заблаговременно об аресте, за что и сам мог подвергнуться ответственности. Ввиду всего этого согласие Грибоедова служить у Паскевича, состоявшего во враждебных отношениях с Ермоловым, было тяжкой изменой не только благодетелю и другу, но и всем заветным убеждениям, так как не сам ли Грибоедов смеялся над Фамусовым за то, что при нем:

Служащие чужие очень редки,
Все больше сестрины, свояченицы детки.

В довершение всего Грибоедов лишен был и того утешения, что, поступая на службу к Паскевичу, выбирает начальника более полезного и достойного, чем Ермолов.

Напротив, он сознавал почти совсем противоположное, когда по пути на Кавказ говорил Д.В. Давыдову:

«Каков мой-то (зять)! Как, вы хотите, чтобы этот человек, которого я хорошо знаю, торжествовал бы над одним из самых умнейших и благонамереннейших людей в России (т. е. Ермоловым); верьте, что наш  его проведет, и этот, приехав впопыхах, уедет отсюда со срамом».

Говоря такие слова, Грибоедов выражал как бы свою задушевную надежду, что авось само собою все устроится и ему не придется краснеть ни перед другими, ни перед своею совестью. Но его желание остаться чистым, не прилагая к этому ни малейших усилий воли со своей стороны, увы, не сбылось, и он упал в мнении многих из своих современников, уважавших его и поклонявшихся до того времени многим прекрасным качествам его души. Так, например, вот что говорит между прочим в своих воспоминаниях Д.В. Давыдов:

«Находясь с ним долго в весьма близких отношениях, я, более чем кто-нибудь, был глубоко огорчен его действиями в течение 1826 и 1827 годов. Грибоедов, терзаемый под конец своей жизни бесом честолюбия, затушил в сердце своем чувство признательности к лицам, не могшим быть ему более полезными, но зато он не пренебрег никакими средствами для приобретения полного благоволения особ, кои получили возможность доставить ему средства к удовлетворению его честолюбия; это не мешало ему, посещая наш круг, строго судить о своих новых благодетелях… Видя поведение Грибоедова, которого я так любил, я душевно скорбел.

Я сожалел, что не мог быть в это время вдали от театра его деятельности, потому что имел бы утешение думать, что многое преувеличено завистью и клеветой; но я, к сожалению, должен был лично удостовериться в том, что душевные свойства Грибоедова далеко не соответствовали его блистательным умственным способностям».

Мы не беремся решить, смягчается или, напротив, еще более усугубляется суровость этого приговора тем соображением, что на самом деле даже не личное честолюбие, как думал Давыдов, привело Грибоедова к ложному шагу, а насильное подчинение честолюбию родных и бессилие отстоять свою нравственную независимость.

Особенно тяжелые нравственные муки должен был испытывать Грибоедов по возвращении на Кавказ, пока Ермолов не был еще отозван и разделял власть с Паскевичем. «Милый друг мой, - пишет он об этом своем положении между двух огней Бегичеву 9 декабря 1826 года, - плохое мое житье здесь. На войну не попал, потому что и А.П. Ермолов туда не попал. А теперь другого рода война. Два старшие генерала ссорятся, а с подчиненных перья летят. С А. П. у меня род прохлаждения прежней дружбы.

Денис Васильевич Давыдов этого не знает; я не намерен вообще давать это замечать, и ты держи про себя. Но старик наш - человек прошедшего века. Несмотря на все превосходство, данное ему от природы, подвержен - страстям. Соперник ему глаза колет, а отделаться от него он не может и не умеет. Упустил случай выставить себя с выгодной стороны в глазах соотечественников, слишком уважал неприятеля, который этого не стоит. Вообще война с персиянами самая несчастная, медленная и безвыходная. Погодим, посмотрим…

Я на досуге кое-что пишу… Я принял твой совет; перестал умничать… со всеми видаюсь, слушаю всякий вздор и нахожу, что это очень хорошо. Как-нибудь дотяну до смерти, а там увидим, больше ли толку, тифлисского или петербургского…

Буду ли я когда-нибудь независимым от людей? Зависимость от семейства, другая - от службы, третья - от цели в жизни, которую себе назначил, и, может статься, наперекор судьбе. Поэзия!.. Люблю ее без памяти, страстно, но любовь одна достаточна ли, чтоб себя прославить? И наконец, что слава? По словам Пушкина,

Лишь яркая заплата
На ветхом рубище певца.

Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании по числу орденов и крепостных рабов? Все-таки Шереметев у нас затмил бы Омира… Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием; но всех равнодушнее наши Сардары; я думаю даже, что они их ненавидят. Voyons, ce qui en sera (Посмотрим, что из этого выйдет)…»

В таком тяжелом душевном настроении Грибоедов сопровождал своего нового начальника Паскевича во время персидской кампании, начавшейся еще при Ермолове нападением Аббаса-Мирзы на русские владения. Он участвовал в выработке плана кампании и во всех важнейших битвах.

Вот что впоследствии, у князя В.Ф. Одоевского, в присутствии Кс. Полевого, рассказывал Грибоедов о своих ощущениях, испытанных им тогда под градом неприятельского огня.

«Грибоедов утверждал, - пишет Кс. Полевой, - что власть его ограничена только физическою невозможностью, но что во всем другом человек может повелевать собою совершенно и даже сделать из себя все. «Разумеется, - говорил он, - если бы я захотел, чтобы у меня был нос длиннее или короче, это было бы глупо, потому что невозможно, но в нравственном отношении, которое бывает иногда обманчиво-физическим для чувств, можно сделать из себя все. Говорю так потому, что многое испытал над самим собою. Например, в последнюю персидскую кампанию во время одного сражения мне случилось быть вместе с князем Суворовым. Ядро с неприятельской батареи ударилось подле князя, осыпало его землей, и в первый миг я подумал, что он убит.

Это разлило во мне такое содрогание, что я задрожал. Князя только оконтузило, но я чувствовал невольный трепет и не мог прогнать гадкого чувства робости. Это ужасно оскорбило меня самого. Стало быть, я трус в душе? Мысль нестерпимая для порядочного человека, и я решился, чего бы то ни стоило, вылечить себя от робости, которую, пожалуй, припишете физическому составу, организму, врожденному чувству.

Но я хотел не дрожать перед ядрами, в виду смерти, и при случае стал в таком месте, куда доставали выстрелы с неприятельской батареи. Там сосчитал я назначенное мною самим число выстрелов и потом тихо поворотил лошадь и спокойно отъехал прочь. Знаете ли, что это прогнало мою робость? После я не робел ни от какой военной опасности. Но поддайся чувству страха - оно усилится и утвердится».

После этого Грибоедов выказывал такую неустрашимость в продолжение всей дальнейшей кампании, что обратил своею храбростью внимание Паскевича, который в письме к матери Грибоедова извещал ее: «Наш слепой (т. е. близорукий) совсем меня не слушается: разъезжает себе под пулями, да и только!»

Война окончилась Туркманчайским миром, следствием которого было присоединение к России северо-восточной Армении. В переговорах о мире Грибоедов принимал деятельное участие. Он посетил Аббаса-Мирзу в его лагере и, несмотря на все уловки и увертки персидских сановников, презирая происки Аллаяр-хана, зятя Фетх-Али-шаха и главного виновника войны, привел переговоры к желаемому окончанию: 10 февраля 1828 года мир был подписан. На Грибоедова возложил Паскевич поднесение государю Туркманчайского договора.

На пути в Петербург, проезжая через Москву, Грибоедов заезжал часа на два к С.Н. Бегичеву и между прочим сообщил, что Паскевич спрашивал его, какого награждения он желает. «Я просил графа, - говорил Грибоедов, - представить меня только к денежному награждению. Дела матери моей расстроены, деньги мне нужны, я приеду на житье к тебе. Все, чем я до сих пор занимался, - для меня дела посторонние. Призвание мое - кабинетная жизнь. Голова моя полна, и я чувствую необходимую потребность писать».

Тогда же, словно нарочно для того, чтобы испить до дна горькую чашу измены и почувствовать весь ее яд, Грибоедов «имел бестактность», по собственному его выражению, сделать визит А.П. Ермолову. Последний, еще в бытность на Кавказе сетовавший: «И он, Грибоедов, оставил меня, отдался моему сопернику!» - естественно, принял его угрюмо и холодно. Это побудило Грибоедова сказать Бегичеву: «Я личный злодей Ермолова!» (то есть что старик глядит на него как на врага). «Этого я себе простить не могу! - говорил Грибоедов в Петербурге некоторым, между прочим П.А. Каратыгину. - Что мог подумать Ермолов? Точно я похвастаться хотел, а, ей Богу, заехал к нему по старой памяти!»

В Петербург приехал Грибоедов 14 марта 1828 года и остановился в гостинице Демут. Здесь ждали его самые лестные для всякого другого почести: император пожаловал вестнику о мире чин статского советника, орден Св. Анны, алмазами украшенный, и четыре тысячи червонцев.

Но, осыпаемый со всех сторон поздравлениями друзей, любезностями знати и лестью скороспелых поклонников всякого успеха, Грибоедов продолжал ощущать в своей душе гнетущую тоску. Казалось, он предчувствовал, что всеми этими почестями дело не ограничится и что дипломатическая карьера его на Востоке грозит затянуться до бесконечности. А он так жаждал покоя, независимости и полного досуга, тем более что творчество пробуждалось в нем с новою силою и неудержимо влекло его к перу. Во время последнего пребывания на Кавказе, под свист неприятельских пуль, он задумал новое произведение, на этот раз трагедию в шекспировском духе, «Грузинская ночь».

Вот что вспоминает Булгарин об этом новом предприятии Грибоедова: «Во время военных и дипломатических занятий Грибоедов, в часы досуга, уносился душою в мир фантазии. В последнее пребывание свое в Грузии он сочинил план романтической трагедии и несколько сцен вольными стихами с рифмами. Трагедию назвал он „Грузинская ночь“, почерпнул предмет ее из народных преданий и основал на характере и нравах грузин.

Вот содержание: один грузинский князь за выкуп любимого коня отдал другому князю отрока, раба своего. Это было делом обыкновенным, и потому князь не думал о следствиях. Вдруг является мать отрока, бывшая кормилица князя, няня дочери его, упрекает его в бесчеловечном поступке, припоминает службу свою и требует или возврата сына, или позволения быть рабою одного господина, и угрожает ему мщением ада.

Князь сперва гневается, потом обещает выкупить сына кормилицы и наконец, по княжескому обычаю, забывает обещание. Но мать помнит, что у нее отторжено от сердца детище, и как азиатка умышляет жестокую месть. Она идет в лес, призывает Дели, злых духов Грузии, и составляет адский союз на пагубу рода своего господина.

Появляется русский офицер в доме, таинственное существо по чувствам и образу мыслей. Кормилица заставляет Дели вселить любовь к офицеру в питомице своей, дочери князя. Она уходит с любовником из родительского дома. Князь жаждет мести, ищет любовников и видит их на вершине горы Св. Давида. Он берет ружье, прицеливается в офицера, но Дели несут пулю в сердце его дочери. Еще не свершилось мщение озлобленной кормилицы! Она требует ружье, чтоб поразить князя, - и убивает своего сына.

Бесчеловечный князь наказан был за презрение чувств родительских и познает цену потери детища. Злобная кормилица наказана за то, что благородное чувство осквернила местию. Оба гибнут в отчаянии. Трагедия, основанная, как выше сказано, на народной грузинской сказке, если б была так кончена, как начата, составила бы украшение не только одной русской, но всей европейской литературы. Грибоедов читал нам наизусть отрывки, и самые холодные люди были растроганы жалобами матери, требующей возврата сына у своего господина. Трагедия сия погибла вместе с автором!..

Н.И. Греч, услышав отрывки из этой трагедии и ценя талант Грибоедова, сказал в его отсутствие: «Грибоедов только испробовал перо на комедии „Горе от ума“. Он займет такую степень в литературе, до которой еще никто не приближался у нас: у него, сверх ума и гения творческого, есть душа, а без этого нет поэзии!»

Во время этого своего последнего недолгого пребывания в Петербурге Грибоедов, тяготясь великосветским обществом, любил посещать литературные кружки, где не раз читал отрывки из «Грузинской ночи». Так, Кс. Полевой вспоминает об одном обеде у П.П. Свиньина, где он встретил Грибоедова.

«В назначенный день, - повествует Полевой, - (помню, что было на Пасхе) я нашел у гостеприимного Павла Петровича много людей замечательных. Кроме нескольких знатных особ, приятелей его, тут был, можно сказать, цвет нашей литературы: И.А. Крылов, Пушкин, Грибоедов, Н.И. Греч и другие. Грибоедов явился вместе с Пушкиным, который уважал его как нельзя больше и за несколько дней сказал мне о нем: «Это один из самых умных людей в России. Любопытно послушать его». 

Можно судить, с каким напряженным вниманием наблюдал я Грибоедова!.. Он был в каком-то недовольстве, в каком-то раздражении (казалось мне) и посреди общих разговоров отпускал только острые слова. За столом разговор завязался о персиянах, что было очень естественно в обществе Грибоедова, который знал персиян во всех отношениях, еще недавно расстался с ними и готовился опять к ним ехать. Он так живо и ловко описывал некоторые их обычаи, что Н.И. Греч очень кстати сказал при том, указывая на него:

«Monsieur est trop perçant (persan)»… Вечером, когда кружок гостей стал теснее, Грибоедов был гораздо мягче и с самою доброю готовностью читал наизусть отрывок из своей трагедии «Грузинская ночь», которую сочинял тогда…»

Через несколько дней Кс. Полевой видел Грибоедова на обеде у Н.И. Греча, где Грибоедов аккомпанировал Този и еще какому-то итальянцу.

«Некоторые, - рассказывает Кс. Полевой, - поздравляли его с успехами по службе и почестями, о чем ярко напоминали брильянты, украшавшие грудь поэта. Другие желали знать, как он провел время в Персии. „Я там состарился, - отвечал Грибоедов, - не только загорел, почернел, почти лишился волос на голове, но и в душе не чувствую прежней молодости!“

За столом он не вмешивался в литературные споры, чувствовал себя нездоровым и уехал вскоре после обеда…»

Как-то в мае Кс. Полевой зашел к Грибоедову, который жил тогда в доме Косиковского на Невском, в верхнем этаже. Обстановка у Грибоедова была самая простая; один рояль украшал комнаты. Застав светских гостей, Полевой хотел уйти. Грибоедов уговорил его остаться. Гости ушли.

«Боже мой, - сказал Грибоедов тогда, - чего эти господа хотят от меня? Целое утро они сменяли один другого. А нам, право, не о чем говорить; у нас нет ничего общего. Пойдемте скорее гулять, чтобы опять не блокировали меня… Да можно ли идти таким варваром? - прибавил Грибоедов, глядясь в зеркало. - Они не дали мне и выбриться.

- Кто же станет замечать это? - сказал я.

- Все равно: приличия надобно наблюдать для самого себя, но я нарушу их на этот раз.

Мы отправились в Летний сад, и разговор продолжался об утренних посещениях. Грибоедов так остроумно рассуждал о людях, которые вдруг, неожиданно делаются вежливы, внимательны к человеку, прежде совершенно чуждому для них, что я, смеясь, сказал ему:

- Тем лучше, это предмет для другого «Горя от ума»!

- О, если на такие предметы писать комедии, то всякий день являлось бы новое «Горе от ума».

- В самом деле: как не находят предметов для комедий? Они всякий день вокруг нас. Остается только труд писать.

- В том-то и дело. Надобно уметь писать.  Разговор обратился к искусству, и Грибоедов сказал:

- Многие слишком долго приготовляются, собираясь написать что-нибудь, и часто все оканчивается у них сборами. Надобно так, чтобы вздумал  и написал.

- Не все могут так сделать. Только Шекспир писал наверное.

- Шекспир писал очень просто: немного думал о завязке, об интриге и брал первый сюжет, но обрабатывал его по-своему. В этой работе он был велик. А что думать о предметах! Их тысячи, и все они хороши: только умейте пользоваться».

Советуя читать Шекспира в подлиннике, Грибоедов сказал: «Выучиться языку, особливо европейскому, почти нет труда: надобно только несколько времени прилежания. Совестно читать Шекспира в переводе, если кто хочет вполне понимать его, потому что, как все великие поэты, он непереводим, и непереводим оттого, что национален. Вы непременно должны выучиться по-английски». Затем Грибоедов особенно хвалил Шекспирову «Бурю» и находил в ней красоты первоклассные… Около того же времени в театре было представление «Волшебной флейты» Моцарта, и исполняли ее прескверно. «Грибоедов сидел в ложе, с одним знакомым ему семейством, но в каждый антракт приходил в кресла побранить певцов.

- Я ничего не понимаю: так поют они! - говорил он не раз.

- И зачем браться за Моцарта? С них было бы и Буальдье! - прибавил кто-то.

- А что вы думаете: Буальдье достоин этих певцов? - сказал Грибоедов. - Он не гениальный, но милый и умный композитор; не отличается большими мыслями, но каждую свою мысль обрабатывает с необыкновенным искусством. У нас испортили его «Калифа Багдадского», а это настоящий брильянтик. Музыка Моцарта требует особенной публики и отличных певцов, даже потому, что механическая часть ее не богата средствами. Но выполните хорошо музыку Буальдье - все поймут ее. А теперь посмотрите, как восхищаются многие, хоть ничего не понимают! Это больше портит, нежели образует вкус публики».

Приводимые Кс. Полевым рассуждения Грибоедова о Шекспире показывают, как сильно в это время (замечательно, что почти одновременно с Пушкиным) был увлечен Грибоедов великим британским трагиком. Нет сомнения, что переход к трагедии «Грузинская ночь» был всецело плодом этого увлечения. Многознаменателен и тот факт, что Грибоедов особенно отмечал «Бурю» Шекспира. Именно под впечатлением таких произведений, как «Буря» и «Сон в летнюю ночь», Грибоедов отвел столь много места в своей трагедии грузинской мифологии, как об этом свидетельствуют современники, которым он читал свое новое произведение.

Тогда же Грибоедов два раза побывал у старого своего приятеля П.А. Каратыгина, и к этому же времени относится, по всей вероятности, не помеченное годом замечание М.И. Глинки в его записках: «Провел около целого дня с Грибоедовым, автором комедии „Горе от ума“. Он был очень хороший музыкант и сообщил мне тему грузинской песни, на которую вскоре потом Пушкин написал романс „Не пой, волшебница, при мне“…» К этому же времени относятся и последние хлопоты Грибоедова о постановке на сцене комедии «Горе от ума». усилия эти остались по-прежнему безуспешны.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Грибоедов Александр Сергеевич.