© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Ивашев Василий Петрович.


Ивашев Василий Петрович.

Posts 11 to 20 of 56

11

О.К. Буланова

Роман декабриста

Декабрист В.П. Ивашев и его семья

(Из семейного архива)

ср, 01/06/2016 - 16:03:35 - Никита Кирсанов

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTQ3LnVzZXJhcGkuY29tL3MvdjEvaWcyL3YxX1pycmZiS2YzZFlMV2p0TUhxSUkyUndTOXNrV3pJc3NMVVo4TzFrMnRITGpDbXlWZ2dueDN1R0tlWnVUcjA4blhGLTEzYXJNTXpwcENrY2diUHhTVkIuanBnP3F1YWxpdHk9OTUmYXM9MzJ4MzksNDh4NTgsNzJ4ODcsMTA4eDEzMSwxNjB4MTkzLDI0MHgyOTAsMzYweDQzNSw0ODB4NTgwLDU0MHg2NTMsNjQweDc3NCw3MjB4ODcxLDEwNjV4MTI4OCZmcm9tPWJ1JnU9LXRNX2h4MUZHaXpCbXhOX0dNNVVYQmprUV9OOTVMeFBJZDVCemVpakk5VSZjcz0xMDY1eDEyODg[/img2]

Неизвестный художник. Портрет Василия Петровича Ивашева. 1820-е. Бумага, литография, итальянский карандаш. 18,2 х 14,9 см (из.); 23,1 х 18,7 см (л.). Всероссийский музей А.С. Пушкина.

ОТ АВТОРА

Предлагаемая вниманию читателей переписка членов семьи деда моего, декабриста Василия Петровича Ивашева, обнимающая 15 лет жизни в каторге и на поселении, запечатлена необычайной нежностью взаимных отношений.

Аромат эпохи сохранился в этих пожелтевших от времени листочках, исписанных мелким почерком и выцветшими чернилами. Тут и отголоски внешних событий, поскольку их пропускала цензура III Отделения, и детали жизни просвещенной помещичьей семьи, с одной стороны, и Нерчинской каторги и захудалого Туринска - с другой, и братские отношения, связывавшие декабристов между собой, и характеристика лиц, писавших письма.

Думаю, что все это прочтется не без интереса.

Несколько лет тому назад упомянутый фамильный архив был мною предоставлен присяжному поверенному Г.Ф. Юнкеру, который собирался писать монографию Ивашевской семьи и подготовлял материалы, но за смертью не окончил задуманного дела. Приношу глубокую благодарность вдове его С.И. Юнкер, любезно предоставившей мне материалы, собранные ее покойным мужем, и Музею Революции, оказываему всяческое содействие моей работе.

Ольга Буланова-Трубникова.

25 августа 1925 г.

Ленинград.

12

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Дед мой, декабрист Василий Петрович Ивашев, происходил из богатой и просвещенной семьи симбирских помещиков. Отец его, Петр Никифорович, был и сам далеко не заурядной личностью: он долго служил под начальством Суворова, в течение восьми лет был начальником его штаба, участвовал в походах знаменитого полководца, в штурмах Очакова и Измаила и пользовался таким его доверием и расположением, что тот вверил ему на сохранение свои записки. Выйдя в отставку генерал-майором и шефом Таганрогского драгунского полка, П. Н. вторично поступил на службу, на этот раз по инженерному ведомству, был военным директором путей сообщения действующей армии и начальником округа.

В 1817 году он окончательно вышел в отставку и поселился в Симбирске, где у него был прекрасный дом, а частью жил в Ундорах на Волге, богатом и благоустроенном имении жены своей Веры Александровны, урожденной Толстой. Там он устроил большую суконную фабрику и развил обширное хлебное хозяйство. С присущей ему деловитостью и изобретательностью, он постоянно стремился ко всяким улучшениям, имеющим в виду общественную пользу.

Принимал деятельное участие в разных сельскохозяйственных обществах, как отечественных, так и иностранных (сохранился диплом Лейпцигского экономического общества об избрании его 14 марта 1914 г. в почетные члены), вводил в свое хозяйство новшества и, как видно из переписки с сыном, увлекался опытами над изобретенной им жатвенной машиной.

У Ивашевых было пятеро детей: единственный сын Василий Петрович, родился 13 октября 1797 г., и четыре дочери: 1-я - Елизавета Петровна, род. в 1805 г., в замужестве за Петром Михайловичем Языковым, геологом, братом поэта; 2-я - Екатерина Петровна, род. в 1811 г., в замужестве за камер-юнкером князем Юрием Сергеевичем Хованским; 3-я - Александра Петровна, род. в 1817 г., в замужестве за симбирским помещиком Александром Ивановичем Ермоловым, и 4-я - Марья Петровна, род. в 1818 г., - глухонемая.

Петр Никифорович был несколько флегматичного характера, не любил городской жизни и всему предпочитал свои великолепные Ундоры. Как рассказывает известный Лабзин, сосланный в уездный город Симбирской губ. Сенгилей за ироническое предложение избрать в почетные члены Академии художеств государева кучера Илью, симбирское общество очень радушно и предупредительно относилось к изгнаннику, а когда Лабзина перевели в Симбирск, то Ивашев предложил ему с женой пожить в Ундорах, где имелись солено-серные и железистые источники. Лабзин писал из Симбирска:

«Здешний богатый помещик, Имеющий в 35 или 40 верстах отсюда целительные воды, генерал-майор Ивашев, пригласил меня к себе на воды». «Почтенное семейство генерала Ивашева любило нас, - пишет приемная дочь Лабзина. - Чего там не было, чтобы доставить удовольствие, решительно все: радушное гостеприимство хозяев, радушное избранное общество, прогулки, музыка, пение; вечер всегда заключался исполнением музыкантами зори, а певчими - пением «Коль славен наш господь в Сионе». Подобного приятного времени я во всю жизнь не проводила».

Свербеев в своих записках говорит о том, что в Симбирске «был образованный дом инженер-генерала Ивашева».

Мать, Вера Александровна Ивашева, предоставив мужу вести сельское и фабричное хозяйство в его и своих имениях, интересовалась, однако, всеми делами мужа, была ему сведущей помощницей, а в семье, благодаря своему энергичному, решительному и прямому характеру, имела первенствующее значение. Отличалась она глубокой и искренней религиозностью, которую старалась воспитать и в детях своих.

Когда в 1817 г. возникло в Симбирске «Общество христианского милосердия», то во главе его стала Вера Александровна. Когда же в 1620 г. Общество это открыло первое в Симбирске женское учебное заведение под именем «Дома трудолюбия» для воспитания девиц, «остающихся в бедности и сиротстве», то бессменной председательницей его и попечительницей состояла всю жизнь та же Вера Александровна, заботами которой «Дом трудолюбия» был доведен до цветущего состояния.

Василий Петрович Ивашев воспитывался до 14 лет дома, под присмотром французского уроженца Динокура. В 1812 г. он, по высочайшему повелению, был определен ко двору пажем. Молодой Ивашев был для пажеского корпуса хорошо подготовлен и, очевидно, поступил в одно из высших его отделений, ибо из корпуса имевшего пятилетний курс, был выпущен в офицеры после двух с небольшим лет - 16-летним юношей.

Пажеский корпус - самое аристократическое из тогдашних военно-учебных заведений - пользовался репутацией заведения, выпускавшего людей изнеженных и избалованных и не дававшего сколько-нибудь солидного образования, и если мы видим в Василии Петровиче Ивашеве впоследствии человека образованного, то он этим обязан хорошей домашней подготовке и самообразованию в позднейшие годы.

Сам Ивашев говорил про себя, что уже в корпусе, готовя себя к военной службе, он «занимался словесностью», что дает некоторые указания на его наклонности. По свидетельству декабриста барона Розена, Ивашев в ссылке написал несохранившуюся поэму «Стенька Разин», навеянную, очевидно, волжскими воспоминаниями. Другою склонностью Ивашева была музыка. Обладая недюжинными музыкальными способностями, он учился у известного тогда Фильда, и из него выработался хороший пианист, которым гордился сам Фильд.

Из пажей старшего отделения назначались камер-пажи к особам царской фамилии, и Ивашев был назначен пажем ко вдовствующей императрице Марии Федоровне.

По формуляру Ивашев был выпущен корнетом в кавалергардский полк 28 февраля 1815 г. Ему, таким образом, не пришлось участвовать в наполеоновских войнах. Когда же в 1815 г., после побега Наполеона с острова Эльбы, кавалергардский полк был назначен в поход, то при выступлении полка под молодым Ивашевым взбесилась лошадь, он упал и сломал себе левую руку и тоже в поход не попал.

В.П. Ивашев служил до 1819 г. в Петербурге и за это время был произведен в поручики, а затем в штаб-ротмистры и ротмистры, следовательно, повышался по службе быстро. Богатство, служба в одном из самых блестящих полков, красивая наружность, соблазны столицы, естественно, влекли молодого офицера к легкомысленному образу жизни. Декабрист Якушкин говорит, что Ивашев тогда, как и большая часть праздной молодежи, мог бы совсем погрязнуть в погоне за обыденными наслаждениями жизни, если бы не сближение с членами тайного общества.

Первое знакомство Ивашева с людьми более серьезного направления может быть отнесено к началу 1819 г. С ним вместе в кавалергардском полку служил Степан Никитич Бегичев, принадлежавший к «Союзу благоденствия». Он дал Ивашеву прочесть первую часть устава Союза и принял его затем в члены этого тайного общества. Свое вступление в Общество Ивашев объяснил так: «Намерение Общества в сие время не заключало в себе ничего противозаконного, и даже я полагал, что оное должно было со временем сделаться гласным», и что, вступая в Общество, он намеревался содействовать только просвещению и оставался в неведении крайних целей Общества, в первой части его устава и не указанных.

Первая часть устава, действительно, не содержит ни требований конституционного правления, ни применения революционных мер, ограничиваясь целями гуманитарными и просветительными, так что легко можно было допустить, что правительство должно сочувственно отнестись к деятельности такого общества, которое, в свою очередь, предоставляло своим членам работать в любом из намеченных в уставе направлений. По показаниям Ивашева, Бегичев в Петербурге познакомил его с членом Общества, гвардейским офицером Олениным, и одним свитским офицером, которого он впоследствии признал в Никите Муравьеве.

Когда же в июне 1819 г. Ивашев получил назначение адъютантом к командующему 2-й армией, князю Витгенштейну, сослуживцу отца Ивашева по 13-му году (чем, вероятно, и объясняется назначение Василия Петровича), главная квартира которого была в местечке Тульчине Подольской губ., то Бегичев дал ему письмо к служившему во 2-й армии члену Общества Бурцеву, который и познакомил его с тульчинскими членами.

На вопрос, что его побудило вступить в тайное общество, Ивашев, не указывая, как другие его товарищи, на вопиющие порядки внутреннего управления в последние годы царствования Александра I и, очевидно, мало вникая в вопросы государственного строя, отвечал, что цели, изложенные в уставе, показались ему симпатичными и соответствовали его правилам и взглядам, а немногие, ставшие ему известными, члены Общества внушали ему доверие.

Из членов Общества Ивашев застал в Тульчине, кроме своего однополчанина Пестеля, давно состоявшего адъютантом Витгенштейна, который ценил его выдающиеся способности, и Бурцева, адъютанта начальника штаба 2-й армии Киселева, принадлежавших еще ж петербургскому Союзу благоденствия - М.А. Фонвизина, Крюкова I, Комарова, Краснокутского, Аврамова, Юшневского, к которым позже присоединились Басаргин и доктор Вольф.

Все эти офицеры были старше и политически развитее Ивашева: большинство из них побывало в Западной Европе, познакомилось с тамошними порядками, усвоило преобладавшие там взгляды и особенно живо реагировало на недостатки отечественного строя. Результаты, например, пагубного плана военных поселений были налицо: как раз ко времени приезда Ивашева на Юг разразилась кровавая расправа Аракчеева с возмутившимися поселенными около Чугуева войсками, где много людей было засечено до смерти.

Пестель и Бурцев, деятельные пропагандисты, успели собрать и в Тульчине кружок единомышленников.

В маленьком местечке Тульчине, где не было ни общества, ни каких-либо развлечений, военная молодежь в свободное время сходилась вместе обменяться мыслями о прочитанном, обсудить происходившие события. В это время либеральные веяния александровской эпохи еще не были забыты: не далее ведь, как в 1818 г., при открытии польского сейма, царь во всеуслышание объявил о своем намерении даровать и России конституцию, а летом 1819 г. на аудиенции Новосильцеву, которому было поручено разработать проект этой конституции, выражал решимость довести это дело до конца.

Либеральные разговоры были так обычны, никто не стеснялся обсуждать и сравнивать достоинства различных форм правления, так как преобладало убеждение, что царь сам настроен прогрессивно и что задача тайного общества чуть ли не сводится к содействию в осуществлении его либеральных идей и к подготовке общества к участию в имеющей возникнуть политической жизни.

Басаргин в своих «Записках» так изображает кружок тульчинской молодежи: «Направление этого общества было более серьезное, чем светское или беззаботно-веселое. Не избегая развлечений, столь естественных в летах юности, каждый старался употребить свободное от службы время на умственное и нравственное свое образование. Лучшим развлечением для нас были вечера, когда мы собирались вместе и отдавали друг другу отчет, что делали, читали, думали. Тут обыкновенно толковали о современных событиях и вопросах. Часто рассуждали об отвлеченных предметах и вообще делили между собою свои сведения и мысли».

И далее о своих товарищах он говорит: «С намерениями чистыми, но без опытности, без знаний света, людей и общественных отношений, они принимали к сердцу каждую несправедливость, возмущались каждым неблагородным поступком, каждой мерой правительства, имевшей целью выгоду частную, собственную - вопреки общей... На сходбищах членов спорили, толковали, передавали свои задушевные помыслы и нередко очень свободно, скажу более, неумеренно говорили о правительстве. Предложениям, теориям не было конца. Первенствовал Пестель. Его светлый логический ум управлял нашими прениями и нередко соглашал разногласия».

Ивашев на следствии на вопрос, откуда он заимствовал вольнодумные мысли, показал, что, «вступив в Общество, начал читать политические сочинения, наиболее заимствовал либеральные мысли от обращения с членами Общества, нашедши в Тульчине людей, несравненно более его занимавшихся По предметам политическим».

Начальник штаба, любимец царя, Киселев, человек умный и благородно мысливший, фактически управлявший 2-й армией, не только не препятствовал, но поощрял серьезное направление тульчинской военной молодежи. Иногда он даже присутствовал на товарищеских беседах, «соглашался в том, что многое надобно изменить в России, и с удовольствием слушал резкие суждения Пестеля» (Басаргин).

В конце 1819 г. Витгенштейн отправился в Петербург и взял с собой Пестеля, который вернулся лишь через полгода. Отсутствие этого высокообразованного и преданного своим политическим идеалам человека быстро сказалось: настроение молодежи заметно упало.

Между тем Пестель в Петербурге настаивал как на более определенной постановке целей Общества, так и на более решительном образе действий; там был выдвинут вопрос о преимуществах республиканского правления, за каковое высказалось большинство, и хотя впоследствии принимавшие в этом обсуждении участие утверждали, что вопрос ставился теоретически. Пестель потом на следствии утверждал, что, вернувшись в Тульчин, он объявил членам Общества, что петербургская Коренная дума поставила своей целью введение республики, против чего никто не возражал, кроме Бурцева, который сомневался в возможности этого в России.

С возвращением Пестеля во второй половине 1820 г. «Южное общество» оживилось, собрания членов приняли организованную форму правильных заседаний, а Бурцев и Пестель, как коренные члены, заведывали прочими членами. К этому же времени относится приезд в Тульчин сперва популярного в передовых кругах Мих. Фед. Орлова, которого в Тульчине Фонвизин, Пестель и Юшневский приняли в члены Общества.

Затем в августе приезжали члены «Северного общества»: Никита Муравьев и Лунин, знакомившиеся со всеми тульчинскими членами, и, наконец, Якушкин, который в своих «Записках» так изображает жизнь в Тульчине: «Члены тайного общества, не опасаясь над собою надзора, свободно и почти ежедневно сообщались между собой и тем самым не давали ослабевать друг другу.

Впрочем, было достаточно и одного Пестеля, чтобы беспрестанно одушевлять всех тульчинских членов, между которыми в это время было что-то похожее на две партии: умеренная - под влиянием Бурцева и, как говорили, крайняя - под руководством Пестеля. Бурцев не мог не чувствовать на каждом шагу превосходства Пестеля и потому всеми силами старался составить против него оппозицию, что не мешало ему по наружности оставаться с ним в самых лучших отношениях».

Оживление деятельности Южного общества выразилось, впрочем, лишь в усиленной вербовке членов. Так, были вновь приняты недавно прибывший во 2-ю армию Басаргин, Крюков II и новый адъютант Витгенштейна кн. Барятинский, в лице которого и младшего Крюкова Общество приобрело энергичных и пламенно преданных делу членов. Общее одушевление охватило и Ивашева, благодаря влиянию которого вступил в члены Общества упомянутый Николай Александрович Крюков. На следствии последний показывал, что был принят именно Ивашевым, а он сам, отрицая формальное принятие Крюкова, допускал, что своими разговорами мог подготовить его к восприятию идей Общества.

Приезд Якушкина в Тульчин имел целью пригласить делегатов Южного общества на съезд всех членов в Москву в январе 1821 г. На совещании у Пестеля делегатом был выбран Бурцев, личные качества которого завоевали симпатии многих товарищей, помощником к нему был придан Комаров, а по собственному почину поехали также кн. Волконский и Фонвизин. M.Ф. Орлов, несмотря на то, что лишь недавно вступил в Общество, был приглашен Якушкиным, который специально ездил для этого к нему в Кишинев, где стояла дивизия М. Ф., - так высоко ценили этого образованного и даровитого человека все, его знавшие.

После их отъезда Ивашев опасно заболел и больной переехал на квартиру Пестеля, который ходил за ним, как «за братом», по словам самого Ивашева. Это показывает, что отношения между ними были дружеские и, вероятно, сделались еще более близкими за эту болезнь. Пестель давал Ивашеву для прочтения набросанные им мысли, которые затем вошли в его «Русскую Правду». На вопросы о «Русской Правде» Ивашев на следствии 3 февраля 1826 г. отвечал: «Читанное мною из сочинений Пестеля в то время, как я жил на его квартире, состояло из отрывков, касающихся устройства министерств; их содержание не включало ничего такого, что могло бы дать подозрение на его правила», а названия сочинения Ивашев, по его словам, даже не слыхал.

Ивашев еще не успел перебраться на собственную квартиру, как вернулся первый из делегатов - Комаров - с известием о неожиданном постановлении московского съезда: закрытии тайного общества. Комаров раньше всех сообщил эту весть Ивашеву и Басаргину, объясняя это впоследствии тем, что «знал их менее прочих привязанными к Обществу... и просил их принять, как следует, и не допускать Пестеля их переуверить в невыгодную сторону». По-видимому, и Бурцев и Комаров содействовали такому исходу московского совещания, опасаясь, что более радикальное направление, которое Пестель старался дать Южному обществу, может повести к нежелательным последствиям.

Ивашев, по его уверениям на следствии, был склонен подчиниться решению съезда, но у него не хватило решимости на такой шаг. Он выразился так: «Я хотел последовать примеру отложившихся членов, но разрушение Общества представлено мне было как следствие личности против некоторых членов, в число которых Пестель себя включал. Я в то время был опасно болен, он ходил за мной, как за братом. Боялся, чтобы он не почел меня неблагодарным, когда бы в это время я Общество покинул, я остался».

Заседание Южного общества для выслушания доклада Бурцева происходило у Пестеля. После того, как Бурцев объявил о постановленном закрытии Общества и председательствовавший Пестель сказал, что Дума будет иметь об этом свое суждение, Бурцев и Комаров покинули собрание в знак своего подчинения московскому решению, а Юшневский произнес большую речь, результатом которой было заявление собрания о готовности продолжать дело.

Юшневский указал в своей речи на увеличившуюся опасность дальнейшего существования тайного общества и на то, что на решение московского съезда несомненно повлияла ставшая известной осведомленность администрации о распространении тайного общества и усилившаяся подозрительность высших сфер в связи с недавними беспорядками в Семеновском полку, в которых видели первое проявление оппозиционного настроения офицерства.

Во время происходивших в начале 1823 г. смотров войск 2-ой армии Александр I сделал кн. Волконскому замечание - не заниматься управлением империей, - в чем было усмотрено доказательство осведомленности государя о тайном обществе. Это могло побудить некоторых членов Общества выйти из него.

Решение съезда казалось продиктованным чувством страха, и потому понятно общее сочувствие горячей молодежи призыву продолжать высокое дело служения благу родины. По словам Пестеля, Дума постановила признавать Союз существующим; по Басаргину, члены дали слово продолжать действия Общества. Но, тем не менее, в виду подозрительности правительства, решено было проявлять больше осторожности, и Басаргин в своих «Записках» говорит даже, что «предположено было приостановить на время действия Тульчинского отдела».

В связи с таким решением было постановлено сосредоточить большую власть в руках начальствующих в Союзе, коими были избраны Пестель, Юшневский и петербургский Никита Муравьев, относительно которого считали, что, не быв на съезде, он не подчинится его постановлению и примкнет к южанам.

По словам Ивашева, было условлено, чтобы «не было в дальнейшем споров насчет данной начальникам власти, и члены должны заранее согласиться в средствах», а Пестель предложил на случай, если «его величество не согласится на принятие предложенного правления», признать, что несогласие государя не должно считаться «преградой» намерениям Общества, «в каком его мнении могло заключаться предложение лишить государя, в случае надобности, престола и даже жизни». Предложение Пестеля было последовательно обращено к каждому присутствовавшему, на что последние выразили свое согласие.

В этом согласии впоследствии Ивашев видел свою главную вину, и оно и послужило причиной тяжкого наказания, которому он подвергся. Между тем сохранилась часть записки, которую Ивашев успел во время следствия передать из Петропавловской крепости своему отцу: «»Я не помню хорошо, что было сказано в этом заседании. И было весьма трудно помнить, ибо полковник Пестель, не желая дать нам понять, о чем шла речь, до такой степени запутывал свои предложения, что мы соглашались, не зная, к чему все это вело».

Все участники этого заседания утверждали Впоследствии, что постановления были приняты благодаря нравственному давлению Пестеля, что подтвердил и сам Пестель, выразившись так: «Если бы я в сие время стал говорить об уничтожении Общества, да если бы к тому нее Юшневский меня в том поддержал, то я Точно полагаю, что мы успели бы прочих членов уговорить Общество прекратить, и я, конечно, должен всегда себя упрекать, что сие не сделал».

В своей статье «Пестель перед Верховным уголовным судом» («Былое», февраль 1906 г.) Павлов-Сильванский указывает, что хотя участники вышеозначенного собрания одобрили все планы Пестеля о революции и республике, но образовавшийся кружок начал сейчас же распадаться, единодушия и энергии хватило только на это заседание. Ивашев говорил, что «все на несколько времени утихло».

Басаргин показал на следствии, что уже «на другой день совещания об избрании директоров, и на коем представлена им власть располагать действиями Общества, довелось мне быть у ротмистра Ивашева, где находился и доктор Вольф... Ивашев говорил, что полковник Пестель, будучи избран директором, будет теперь располагать членами по своему произволу.

Говоря далее о сем и не желая быть руководимы против мнений и правил, мы согласились быть всегда заодно и явно противоставлять противу тех предложений или действий, кои будут им вводимы, в противном же случае удалиться из Общества». «Сим разговором, - говорит Басаргин, - кончилось наше участие в Обществе..., ибо Пестель», который мог узнать о таком уговоре Басаргина, Ивашева и Вольфа, уже «о действиях Общества и о своих намерениях ничего более не говорил».

От Ивашева на следствии добивались признания о втором собрании в Тульчине после мартовского. Ивашев утверждал, что было только одно собрание, как показывали и другие, кроме Вольфа. Когда же допрашивавшие настаивали на наличии другого собрания, причем могли ссылаться на показание Вольфа, то Ивашев ответил так: «Помню, что вскоре после сего (т. е. первого собрания) было еще другое, но общее или нет, наверное не могу отвечать; впрочем, в сем совещании не было говорено о цели Общества, ни о средствах к достижению оной, но о новых положениях, назначенных новыми начальниками Пестелем и Юшневским.

Если и было общее, то было в нем говорено о разделении членов на две управы: в одной Аврамов, Вольф, Басаргин, в другой же я, Барятинский и Крюков I. Если частное, то назначение занятий мне, Барятинскому и Крюкову. Наверное могу только сказать, что вскоре после общего первого совещания Пестель и Юшневский разделили тульчинских членов так, как я выше сказал, присовокупив к тому, чтобы обе управы не имели между собою никакого сношения».

Занятие, данное Ивашеву, заключалось в выписках из сочинения Барюеля о Вейсхауптовом тайном обществе, но, как он говорил, вновь предположенные правила Общества никем не соблюдались.

В августе 1821 г. Ивашев был отпущен для поправления здоровья из Тульчина на кавказские минеральные воды, откуда возвратился в Тульчин только в сентябре 1822 года.

В начале октября 1823 г. происходил высочайший смотр 2-й армии, и тотчас же после смотра Ивашев был отпущен в симбирскую деревню к родителям, где пробыл год, и, приехав в Тульчин в конце ноября 1824 г., в феврале 1825 г. вновь был отпущен домой и более уже в Тульчин не возвращался.

На следствии Ивашев уверял, что со времени своего выезда на Кавказ ничего по делам Общества не знал. Дела Общества в сентябре 1822 г., когда Ивашев возвратился в Тульчин, были в полном упадке. Самых деятельных членов уже не было: Пестель. получив командование Вятским полком, жил в штаб-квартире полка в местечке Линцы Подольской губ., Николай Александрович Крюков был на топографической съемке в Подольской губ., где по зимам среди своих товарищей, офицеров генерального штаба, вел небезуспешную пропаганду.

Оставались в Тульчине люди бездеятельные, как А.А. Крюков, Юшневский, или не сочувствовавшие радикальному направлению, как Басаргин и Вольф. В последний приезд свой в Тульчин Ивашев узнал, что Пестель сетовал на его удаление от него. Ивашев, не желая, по его словам, «прежде времени, т. е. отставки моей, открыть намерение покинуть Общество, поехал к нему в Линцы». Туда же приезжали в то время Давыдов и Лорер; первый беседовал о чем-то с Пестелем наедине. Ивашев говорил это, отвечая на вопросы о существовавших предположениях Южного общества начать действия в 1826 г., о чем он мог бы узнать в приезд свой в Линцы. Но ему ничего не говорили.

В другом своем показании Ивашев говорил, что, когда он в последний раз виделся с Пестелем, тот говаривал, что «хочет покинуть Общество».

Как известно, Пестель на следствии действительно заявил, что в течение всего 1825 г. он «предметы начал видеть несколько иначе, но поздно уже было совершить благополучно обратный путь». Таким образом, отзыв Ивашева о настроении Пестеля подтверждается. Естественно, что Пестель не сообщал Ивашеву о тех планах, которые с 1822 г. возникали и обсуждались в тесном кругу более активных членов.

Таковы были неосуществившиеся предположения о покушении на царя во время ожидавшегося приезда его во 2-ю армию или во время смотра под Белой Церковью в 1824 г. Подобные планы были известны лишь Пестелю, кн. Волконскому, Сергею Муравьеву-Апостолу, Бестужеву-Рюмину и Юшневскому.

13

ГЛАВА ВТОРАЯ

Когда в 1823 г. Василий Петрович прибыл на продолжительный отпуск в Симбирск, при родителях жили три его сестры. Старшая Елизавета была в полном расцвете счастливой юности, - ей шел 19-й год. Бойкая, веселая, она, как и брат, отличалась хорошими музыкальными способностями, играла и пела. Между нею и братом тогда уже установилась та тесная дружба, которая соединяла их затем всю жизнь.

Лиза привязалась к нему со всем пылом своей восторженной натуры, в ее глазах он был совершенством, и даже, выйдя замуж, она ставила его выше всех, в том числе и собственного мужа, и всегда повторяла в письмах, что любит его больше всех на свете. В семье Ивашевых вообще были идеальные отношения, но мать, при всей нежности к другим детям, питала особенную слабость к своему единственному сыну. В одном из позднейших писем своих Лиза вспоминает, как в ундорском саду происходили долгие прогулки и беседы матери с сыном.

Состоятельное симбирское дворянство обыкновенно проводило зимние месяцы в губернском городе, что служило поводом к тесному сближению между собою, а через браки между семьями того же дворянства устанавливались бесконечные родственные отношения. Жили привольно, весело и гостеприимно. Появление в этом жизнерадостном кругу блестящего гвардейца было приветствовано с восторгом и послужило сигналом к развлечениям и празднествам среди молодежи. Ивашев в то время был и сам жизнерадостным и веселым юношей. Лиза говорит, что «он своей веселостью оживлял наши Ундоры».

На глазах у Базиля, как его звали в домашнем кругу, произошло обручение и выдача замуж сестры его Лизы. Жених был ему не особенно по душе, и он, по-видимому, опасался за счастье сестры, в виду различия их натур и склонностей, и она, как бы стараясь рассеять его сомнения на этот счет, говорит в письмах о доброте и привязанности мужа, все более заслуживающего ее любовь.

По выходе замуж Лиза ведет деятельную переписку с уехавшим в Тульчин братом, который помогает ей своими советами и наставлениями в новой жизни. Об этой переписке Лиза позднее вспоминает в письмах к сосланному брату. «Я ей читаю (сестре Екатерине) некоторые из тех писем, что ты писал мне в первый год моего замужества, и стремлюсь дать ей почувствовать всю цену такого друга, как мой Базиль».

В другом письме Лиза выписывает из письма брата, перед его арестом, такое место, которое интересно как показатель религиозности В. П.: «Конечно, никогда не надо терять надежду на божье милосердие, но оно не всегда проявляется в земных благах».

В день 14 декабря Василий Петрович был, таким образом, в Симбирске у своих, где и встречал новый 1825 год, и там же узнал о кончине Александра I.

Декабрист Д.И. Завалишин, свойственник Ивашевых по своей мачехе, приходившейся двоюродной сестрой Вере Александровне, в своих записках рассказывает, что приехал в Симбирск 4 января. Там его уже ждал присланный из Петербурга офицер, который должен был арестовать его и препроводить в Следственную комиссию. Проведав об этом, Василий Петрович встретил Завалишина за городом и провез его не через заставу, а разными переулками к своему дому, так что Завалишин мог пробраться незаметно через сад в кабинет Василия Петровича и уничтожить всякие компрометирующие его бумаги.

Завалишину предлагали скрыться, но он отклонил это, говоря, что арест объясняется, наверное, лишь знакомством его со многими членами Общества. Молодой Ивашев, желая, вероятно, подготовить родных к возможности и своего ареста, сказал: «Вот, пожалуй, и меня этак возьмут, как Дмитрия», и на возглас испуганной матери: «Что ты, бог с тобой!» прибавил: «Отчего же нет, маменька, ведь и я был со всеми знаком». Этот разговор показывает, что семья Ивашева не подозревала его участия в тайном обществе, а он, с другой стороны, уже считал возможным и свой арест.

Завалишин на другой день сам явился к губернатору Лукьянову, который благодарил его за избавление от тяжелой обязанности арестовать его в доме уважаемых им Ивашевых.

В.П. Ивашев оставался никем не тревожимый в Симбирске и 14 января присягнул Николаю Павловичу, о чем командир симбирского гарнизона сообщил рапортом в кавалергардский полк. Но уже над головой его собиралась гроза.

Очевидно, из подробного показания Комарова, 27 декабря 1825 г., Следственная комиссия узнала о принадлежности к Южному обществу между прочими и Ивашева и отдала приказ во 2-ю армию о присылке его в Петербург. Так как в Тульчине его не было, то гр. Витгенштейн написал симбирскому губернатору, чтобы он, разыскав и арестовав Ивашева, отправил его к начальнику Главного штаба Дибичу под благонадежным присмотром, со всеми бумагами, какие у него найдены будут, «сохраняя при сем обыске всю предосторожность, дабы Ивашев не мог из оных ничего скрыть или истребить».

Между тем Ивашев, который таким образом имел достаточно времени, чтобы подготовиться к обыску, решил ехать в Москву и далее на место службы, куда и выехал до получения в Симбирске распоряжения Витгенштейна. Очевидно, тут он открыл родителям или, по крайней мере, сестре Лизе свою бывшую принадлежность к тайному обществу и вероятность скорого ареста.

Прощание с матерью и сестрами при таких обстоятельствах должно было выйти очень тяжелым, и мы видим, что Лиза впоследствии пишет, говоря о возможности возвращения брата из Сибири: «Думаю, тогда я бы сошла с ума от радости, как едва не сошла с горя во время нашего жестокого расставания, когда целых одиннадцать дней меня стерегли, не спуская с глаз».

Это предположение подтверждается еще и тем обстоятельством, что при расставании Ивашев взял торжественную клятву с зятя своего П.М. Языкова посвятить свою жизнь счастью жены. Об этой клятве вспоминает сам Языков в одном из писем к В. П. во время его пребывания в крепости.

Действительно, Ивашев вырывался из необыкновенно счастливой домашней обстановки, где все его носили на руках, и когда он говорил в Тульчине, что его желательной отставке пока препятствуют домашние обстоятельства, то, по-видимому, семья его лишь выжидала скорого производства сына в следующий чин полковника.

Приказ об аресте Василия Петровича пришел очень скоро после выезда его из Симбирска, и, узнав о нем, встревоженный отец немедленно выехал следом и нагнал сына около Мурома, откуда они уже поехали вместе.

Прибыв 18 января в Москву, где как о происшедшем 14 декабря в Петербурге, так и о восстании Черниговского полка уже было известно и, следовательно, и В. П. мог узнать много подробностей, он был 23 января арестован, 26-го доставлен в Петербург и после первого допроса препровожден в Петропавловскую крепость.

В Москве ко времени их прибытия уже шли аресты, и Петр Никифорович пишет жене: «Скорбь тяготеет над множеством здешних фамилий, нет дня, чтобы не отправляли кого-нибудь совсем неожиданно, но говорили, что многие из привлеченных уже освобождены, в числе таковых: Сомов, сын светлейшего Лопухин, два сына генерала Раевского и Комаров»...

«Я был у Тютчевых, они соболезнуют, - говорит он далее, успокаивая жену, - но не тужат о своих зятьях: Муравьеве и Якушкине. Голицыны тоже о сыне своем, говоря - пусть оправдываются, зная и вполне удостоверены в суде, на строгой и милосердной справедливости основанном». О сыне он сообщает, что «Базиль без малейшего опасения и с большим спокойствием выехал по вызову по утру 23-го, и я с спокойной душой и в уверенности как на милость бога, так и на его слова и на правосудие императора его отпустил».

Тем не менее П. Н. поехал в Петербург следом за сыном.

2 февраля Вера Александровна пишет мужу о получении от него уведомления об «отъезде» сына в Петербург. Известие об этом она приняла спокойно и со свойственной ей глубокой религиозностью. «Ты знаешь, мой друг, - пишет она, - что я твердо уверена на милосердии (sic!) моего Спасителя, то будь на мой счет спокоен... Прошу тебя только от меня ничего не скрывать, ты знаешь меня (дальше по-французски), Базиля я знаю, он никогда ничего не таил от меня, так что я знаю, что за ним нет вины. Его, несчастного, могут оклеветать, но ничто не может уронить Базиля в моих глазах, потому что я в нем уверена.

Он не может стать несчастным: с чистой совестью люди чувствуют себя сильными во всех превратностях этой жизни... Если ты можешь видать его, покажи ему мое письмо и скажи, чтобы он был спокоен на мой счет. Раз я могу сохранить к нему уважение, я уже не могу быть несчастной и целую его, прося искать утешения в религии. Твердо уверена, что никакая сила вражья его не постигнет, была бы истинная вера, о которой за него всегда прошу бога».

Отец Ивашева, по-видимому, следуя за сыном, имел в виду лично хлопотать за Василия Петровича, так как в Петербурге у него было не мало знакомых и друзей по прежней военной службе, в том числе тогдашний петербургский генерал-губернатор, генерал Левашев и Татищев, председатель Следственной комиссии. Вера Александровна 23 февраля пишет мужу: «Для тебя истинное утешение очутиться среди старых знакомых».

Первым посетил Петр Никифорович Татищева, который принял его любезно и тут же разрешил писать сыну, пояснив, что «он не из числа злодеев», обещал подробно разузнать о его помещении и условиях содержания и пригласил Ивашева по старой дружбе почаще заходить к нему обедать, так как это единственное у него свободное время. П. Н. в свою очередь обещает жене сообщать немедленно все, что узнает от Татищева о сыне, который сейчас здоров.

К следующему письму от 9 февраля П. Н. уже мог приложить собственноручную записку от сына, которому по просьбе Петра Никифоровича Татищев тоже разрешил писать родителям; Вера Александровна сообщает мужу, что письмо Базиля доставило ей большую отраду.

Конечно, письма В. П. из крепости, рассчитанные на прочтение их начальством, не могут служить показателями его действительного настроения, а письма П. Н., кроме того, имеют целью исподволь подготовлять жену и дочь Лизу к тяжелой судьбе, ожидающей сына, и к вероятной затяжке его дела.

П. Н. так и остался в Петербурге на все время следствия и суда над декабристами, вплоть до отправки сына в Сибирь, пережил там тяжелые месяцы постепенной утраты надежд, и письма его, относящиеся к этому периоду, особенно интересны, как отражающие не только его собственное мнение, но и настроение петербургского общества. Он постоянно посещает Татищева, Левашева, гр. Витгенштейна, Остермана и других сильных мира, сообщает жене о здоровье сына, передает городские толки и слухи, посылает сыну все, что разрешили ему передавать, и пересылает получаемые от него записки. Переписка была разрешена, как увидим далее, не одному В.П. Ивашеву, но старик в одном письме отмечает: «Дозволением писать главные не пользуются».

В отношении писем в феврале произошла, впрочем, заминка, причину каковой П. Н. объясняет в письме от 19 февраля: «Не письма, тетради ежедневных переписок начали пересылаться между жен и мужей и между родственниками до того, что просматривать их должно бы было установить особую комиссию, и теперь никто не получает сведений»... «О ходе дела, - дальше пишет он, - хотя и полагали, что скоро доведено будет до окончания, но, кажется, не так еще скоро. Почему знать, может быть, обстоятельства вынудят продержать и самых мало виновных долее, нежели великодушное сердце государя по собственным чувствам потребовало»...

Так старается П. Н. по своему обыкновению успокоить своих домашних и не набросить ни малейшей тени на личность царя.

Получение писем возобновилось с 16 марта, когда П. Н. вновь пересылает записку сына и приписывает: «Я так рад, что могу, наконец, доставить тебе успокоение на его счет, что он, слава богу, здоров и надежда на его святую милость и на справедливость государя его не оставляет».

На вопрос жены, долго ли он сам предполагает пробыть в Петербурге, П. Н. пишет: «Могу ли я назначить, мой дорогой друг. Очень нужно, чтоб я дождался результатов, чтобы во-время собрать ему все нужное»...

В течение этого времени П. Н. послал сыну, между прочим, халат, платки, трубку и табак; все эти вещи затерялись, и ему пришлось посылать их вторично, прибавив туда еще утренние сапоги. (Значит, арестованным разрешалось носить свою одежду). Позже он сообщает Вере Александровне, что послал кошму, подбитую клеенкой, а сверху холстом, для обивки пола в камере Василия Петровича.

По-видимому, вначале настроение В. П. было бодрое, и он, как и многие из его товарищей, думал, что собственно принадлежность к Обществу не будет признана большим преступлением, а о более радикальном направлении Общества и о разговорах о насильственных средствах для достижения его целей Следственная комиссия не узнает. В «действиях» же он, как мы видим, участия не принимал.

Признав на первом допросе свою принадлежность к Обществу, Ивашев затем отвечал очень сдержанно, отзываясь на многие вопросы незнанием или запамятованием, и из известных ему членов Южного общества назвал Пестеля, Бурцева, Комарова, Аврамова и других, об аресте которых он мог уже знать, не упоминая, например, о Басаргине и Крюковых, может быть, надеясь на непривлечение их к делу. Надо иметь в виду, что Следственная комиссия в это время уже обладала, кроме доносов Шервуда, Майбороды и фон-Витта, подробными данными о делах Общества, имея обширное объяснение Александра Бестужева и обстоятельное описание «Южного общества» от Комарова.

По-видимому, ответ Ивашева на первом допросе показался царю довольно искренним, потому что, положив резолюцию «В крепость», он в записке, при которой Ивашев был доставлен, обозначил: «содержать хорошо и посадить по усмотрению», в то время как по отношению ко многим другим распоряжения были гораздо строже.

Чем представлялось тогда заключение в крепости, очень ярко описывает в своих «Записках» Басаргин.

«Тот, кто не испытал в России крепостного ареста, не может вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, скажу более, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим за порог каземата. Все его отношения с миром прерваны. Он остается один перед самодержавною неограниченною властью, на него негодующею, которая может делать с ним, что хочет: сначала подвергать его всем лишениям, а потом даже забыть о нем, и ниоткуда никакой помощи, ниоткуда даже звука в его пользу.

Впереди ожидает его постепенное нравственное и физическое изнурение; он расстается со всякой надеждой на будущее, ему представляется ежеминутно, что он погребен заживо, со всеми ужасами этого положения... Это нравственная пытка, более жестокая, более разрушительная для человека, нежели пытка телесная».

Надо думать, что и Ивашев испытывал нечто, подобное состоянию своего друга; к этому прибавилось ошеломляющее впечатление от допроса 3 февраля.

Действительно, вопросы доказывали, что Следственной комиссии известны такие факты, обнаружения которых Ивашев совершенно не ожидал: на сцену выступил грозный вопрос о цареубийстве, как конечной цели Общества; самое вступление к вопросам должно было казаться зловещим. Комиссия писала: «В данных здесь ответах вы или недостаточно объяснили, или и вовсе умолчали о таких обстоятельствах, до тайного общества касающихся, которые должны быть вам совершенно известны. И потому Комиссия требует от вас откровенного и ясного признания».

Ивашев должен был понять, что и для него дело принимает опасный оборот, и ему представилось, надо думать, что спасение его заключается в возможно большем чистосердечии. В сохранившемся отрывке из записочки, которую он успел тайно доставить из крепости отцу, отразилось такое его настроение. Он пишет: «Виновность свою я не ведал и в то же время, чтобы доказать судьям свою искренность, я признавался в таких вещах, о которых не знал до самого ареста».

В соответствии с таким намерением, он на допросе 3 февраля признает, что, будучи участником мартовского заседания в Тульчине, где была вручена директорам власть направлять Общество и принимать те меры для достижения целей Общества, какие ими будут признаны нужными; - он из поставленного тогда вопроса: что делать, если государь не согласится на введение нового образа правления, делает вывод, что должен нести ответственность за все последующие действия начальствующих лиц.

Кроме того, так как в словах Пестеля, что личность государя не может почитаться «преградой», могла заключаться и необходимость лишить последнего, в случае его несогласия на конституцию, престола и даже жизни, Ивашев считает, что он виновен и в умысле на цареубийство. Он говорит: «в обвинение себя скажу, что я согласился на все сделанные тогда предложения и что не менее виновен других тут бывших членов; наравне с другими виноват, если и решено было то, чего теперь не помню».

С другой стороны, он тут же говорит, что происходившее в сказанном совещании ему представляется, как неясный сон. Он даже не помнит, было ли многое из того, о чем он говорит, сказано на собрании или в частных разговорах и как определялся образ правления, «долженствовавший заменить существующий порядок». Но надежды Ивашева убедить Следственную комиссию в своем полном чистосердечии не оправдались. Комиссия не удовлетворилась его признанием на допросе 3 февраля и тем, что на другие пункты он отзывался незнанием.

В связи с показаниями других лиц, не совпадавших с показаниями Ивашева, ему предлагались все новые и новые вопросы. Он пишет: «В заключение скажу, чтение первоначальных пунктов, присланных мне из высочайше учрежденной Комиссии, так смутило меня, что в желании повиниться я запутывал речи, намекая о том, чего не знал никогда, и тем самым имел несчастие навести подозрение на свою искренность». В другом месте он говорит: «В моем первом показании я так сбивчиво отвечал, что мог навести напрасное подозрение на других и на себя».

Не успел Ивашев отправить дополнительные разъяснения по поводу присланных запросов, как получился еще новый вопрос о принятии им в члены Общества Крюкова II, между тем как он определенно заявлял, что не принял никого. «В стремлении убедить Комиссию в своей искренности», Ивашев соглашается признать и эту неизвестную ему вину: «Совершенно изгладилось из моей памяти, чтобы я принял вышеупомянутого поручика Крюкова; готов, если в том убеждена высочайше утвержденная Комиссия, признаться виновным, но когда, где и при ком сие было, и принял ли его, - совершенно изгладилось, повторяю, из моей памяти. Мне и до сих пор кажется, что не я принял его в Общество, утвердить не смею».

В добровольном дополнении к этому ответу Ивашев, стремясь найти объяснение таким противоречивым показаниям, прибавляет: «Что я участвовал в убеждении вступить ему (Крюкову) в Общество, это, может быть, скорее».

Точно так же, когда Комиссией 22 апреля было усмотрено разногласие между его и Пестеля показаниями о происходившем на мартовском заседании по вопросу о введении «республиканского образа правления революционным способом, с упразднением престола, а при надобности и изведением тех лиц, которые представляют в себе непреодолимые препоны», отказавшись от очной ставки с Пестелем, Ивашев пояснил, что Пестель, действительно, говорил ему о республиканском правлении, но не помнит, в виде ли заключения Коренной думы или как собственное свое мнение, а потому он и не отрицает того, что «показал о сем Пестель».

Отказ от очной ставки с Пестелем имел, очевидно, существенное значение для определения виновности Ивашева. Он мог быть истолкован в том смысле, ч о предшествующие уверения Ивашева были не откровенны.

Последние показания Ивашева относятся к тому времени, когда он постоянными стараниями припомнить то, что было, довел себя, видимо, до такого состояния, что готов был признавать все, что угодно, не замечая, что подрывает веру следователей в свою правдивость. Вопреки тому, что ему вовсе не казалось, что он принял Крюкова II, он готов взять на себя это, если Комиссия так думает. Хотя происходившее на мартовском собрании представляется ему неясным сном, он соглашается, что все могло быть и так, как показывает Пестель. Вообще можно думать, что он к этому времени впал в отчаяние. Настроение его до известной степени обнаруживается в письме, которое он с разрешения начальства писал отцу 25 февраля.

Он пишет: «Знаю, сколько оскорблено мною родительское сердце, и чувствую всю горесть, в которую должно было погрузить Вас мое несчастье, слишком заслуженное моими прошедшими заблуждениями. Я здоров. Питаю и доселе надежду на милость божию и милосердие нашего монарха. Участь моя не решена или, лучше сказать, мне неизвестна; каковая ни предстоит, - почту ее заслуженной, но об Вас, благодетели мои, об Вас прошу всевышнего, чтобы ниспослал Вам утешение в горести и, если должно, силу позабыть несчастного сына. Прощайте, родители мои, не отвергайте меня совершенно, не лишайте меня Вашего благословения». В приписке он просит доставить единственную отраду - «несколько строк отцовской и материнской руки, если возможно».

Отец Ивашева, видавшийся с Татищевым и имевший поэтому случай узнавать о результатах допроса сына, не разделял в то время грустных предчувствий последнего. Его письма к жене от 9 и 12 февраля были, по ее выражению, «infiniment consolantes» (бесконечно утешительными), и старики были настроены так оптимистически, что 23 марта мать в письме выражает надежду, что сын скоро будет свободен и «с нами», причем прибавляет: «Я совсем не того мнения, чтобы он служил».

Очевидно, Петр Никифорович даже считал возможным, что Василия Петровича оставят на службе. В другом письме В. А. пишет мужу: «Нельзя ли попросить, чтобы его не исключали, если он останется на службе, от гр. Витгенштейна, по крайней мере из тех полков, которые под его начальством». Вот как далеки были родители от грозившей сыну судьбы.

После 22 апреля Ивашева уже более не допрашивали. В мае 1826 г. Следственная комиссия составила свое «Донесение», Где, на основании показаний привлеченных к делу лиц, излагалась вся история развития тайного общества, причем степень виновности каждого отдельного лица не, была указана. Относительно Ивашева в донесении приведены только его объяснения о тульчинском заседании в марте 1821 г. и о его принадлежности к «Южному обществу».

1 июня вышел манифест об учреждении Верховного уголовного суда, который 3 июня открыл свои действия. В него входили члены Государственного совета, Сената и Синода с особо назначенными лицами из высших военных и гражданских чинов. Члены Следственной комиссии в него не вошли. Суду этому предстояло вынести приговор 121 обвиняемому.

В виду требовавшейся Николаем Павловичем спешности, суд очень торопливо вел дело и прежде всего позаботился отобрать от подсудимых собственноручные подписки, подтверждавшие их показания. Всего лишь пять человек воспользовались этим моментом, чтобы сделать новые пояснения. Большинство же даже не догадалось, что эта процедура есть начало суда. Затем была избрана Разрядная комиссия; на обязанности ее было выработать признаки, по которым уже и классифицировать подсудимых.

Комиссия рассуждала так: главным умыслом заговора было потрясение империи и изменение государственного строя, а средствами для достижения этого являлись: 1) цареубийство, 2) бунт и 3) воинский мятеж. При этом Комиссия различала в каждом случае: 1) знание умысла, 2) согласие на него и 3) вызов на совершение его. Установив такие градации, Комиссия затем чисто механически разбивала виновных на разряды, лишь в примечаниях указывая на смягчающие обстоятельства для отдельных лиц.

Основываясь на личном признании Ивашева, Комиссия так определила его вину: «Виновен в участвовании в умысле на цареубийство согласием и в принадлежности к тайному обществу со знанием цели», а в примечании указано: «В Обществе был кратковременно и без всякого действия».

О Комиссии П. Н. пишет: «Неизвестно время, когда решится судьба их и чем», и сообщает: «Орлов (Мих. Фед.) выключен из службы и от всех дел навсегда, жить в деревне и в столицы не в езжать. Глинку переименовать из полковников в колл. советника и жить в Архангельске»...

29-го Н. П. после долгих хлопот добился свидания с сыном и подробно описывает его жене. Произошло свидание на квартире у коменданта крепости и в его присутствии и продолжалось «едва ли четверть часа». Василий Петрович, по его словам, «нимало не похудал, - правда, что и худать ему не оставалось, - большую изъявлял признательность за содержание и за милосердое попечение государя, часто посылающего своих адъютантов узнавать, как они содержатся и нет ли недостатков»...

В дальнейших письмах П. Н. передает ходившие в обществе предположения, подготовляя тем В. А. к худшему. «На-днях ожидают решения государя. Ожидают, что строгое осуждение Верховного суда лишь по силе законов будет им облегчено, но больших милостей должно ожидать при короновании». И в другом месте: «Мы, ближайшие сострадатели, должны лучше готовить себя ко всему тяжелому.., но, чтобы милостиво кончилось с ними, я никак не ожидаю...

Государь прежде объявил, что он дает суду полную власть назначать наказание... Следовательно, мой сердечный друг, нам должно ожидать, как и все здешние жители ожидают, прежде строжайшего наказания и исполнения оного, а при короновании ожидают, что он увенчает себя милосердием... Мы в несчастиях наших должны предполагать все, что есть худшее...» и призывает жену, если даже сын будет приговорен к каторжным работам, безропотно нести свой крест.

Суд вообще примечания Комиссии оставил без внимания и, на основании ее заключения о виновности Ивашева, причислил его ко II разряду и приговорил к политической смерти, т. е. к возложению головы на плаху и вечной ссылке на каторжные работы.

Представленный на конфирмацию царя приговор Верховного уголовного суда был им смягчен, и по указу 10 июля Ивашеву, как и большинству второразрядников, назначена ссылка в каторгу на двадцать лет с последующим поселением. 22 августа того же года по случаю коронации срок каторги для II разряда был сокращен до 15 лет.

По поводу приговора старик Ивашев вновь пишет, явно стараясь поддержать убитую горем жену, что, как слышно, «государь справедливый сам был сокрушен представлением ему окончательно положения и настоятельных просьб, помещенных от Уголовного суда. Это из всех его последующих повелений видно. Ничто по решению не исполняется даже и с самыми преступнейшими. Но как поступать иначе? Как разгласить одним штрихом перед лицом Европы неправомочность и несостоятельность всех первых сановников правительства?»

12 июля 1826 г. осужденные в первый и единственный раз были приведены в Верховный суд, где им и был объявлен приговор, причем, как повествует Басаргин в своих записках, приговоренные плохо слушали свои сентенции и, радуясь свиданию с друзьями, только смотрели друг на Друга. На другой день с зарей их повели на «какой-то луг позади Кронверкской куртины, где в отдалении стояли какие-то столбы с перекладинами, о назначении которых никто не догадывался», и, проделав церемонию ломанья над головой шпаги и снятия мундира, отвели обратно в крепость.

После приговора режим в крепости изменился к лучшему. Басаргин рассказывает, что «по просьбе нашей» плац-майор посадил его рядом с Ивашевым в лабораторной.... «Весь этот день провели мы с Ивашевым в каком-то чаду, нисколько не думая о сентенции Мы не могли наговориться, пересказывали друг другу все случившееся с нами с тех пор, как мы расстались... и таким образом мы проговорили не только весь день, но и всю ночь». На другой день после «экзекуции» Басаргина и Ивашева опять посадили в лабораторную, а затем в Невскую куртину, где они сидели рядом. Для них это было большим облегчением.

Они целый день толковали, старались взаимно поддерживать один другого и не давали друг другу хандрить. Читали книги, доставленные Ивашеву его родными, и не раз, «когда вечером запирали куртину и часовые не опасались обхода крепостных офицеров, сходились вместе в одном из казематов». Против них сидел кн. Одоевский. «Он, будучи веселого, простосердечного характера, оживлял беседу, длившуюся нередко целую ночь. Нас каждый день водили гулять по двору. Родным позволялось иметь с нами свидание в присутствии плац-адъютанта и доставлять нам платье, белье, книги и съестные припасы».

14

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Что же в это время происходило в Симбирске, в семье Василия Петровича, потрясенной налетевшими событиями? Ответ на это мы имеем в многочисленных письмах Веры Александровны к мужу.

В письмах Веры Александровны она рисуется во весь рост со всей непоколебимой глубокой религиозностью, твердым и стойким характером, позволяющим ей в минуты мучительной скорби за любимого сына сдерживать проявления горести и своим примером ободрять и поддерживать мужа и детей. Уже подготовленная к возможности ареста сына, она к первым известиям отнеслась спокойно, тем более, что была убеждена в его невиновности, да к тому же вряд ли Василий Петрович раскрыл родителям крайние цели тайного общества. Успокаивал ее и пример Завалишина, который, по доставлении в Петербург, был уже в начале марта выпущен на свободу.

Ожидая с тревогой решения участи В. П., В. А. 10 мая пишет, что она рада видеть его смирение перед судьбою, и в приписке предлагает мужу такой довольно наивный план ходатайства за сына: «Что если бы после решения ты написал бы е. в. и представил ему, что у нас лишь один сын, - он бы нам его возвратил; впрочем, я сделаю это сама, он не откажет матери, ведь ты сам говоришь, что он добр и великодушен». Раньше на предложение мужа просить царя взять его снова на службу, чтобы искупить вину сына, В. А. советовала не торопиться, подождать.

При всем внешнем спокойствии В. А. должна сознаться в письме 1 июня, что «хотя я сильнее тебя, но чувствую иногда, что у меня мешается в голове, память изменяет». Там же она говорит, что должна скрывать свое настроение, чтобы поддержать дочь и не расстраивать ее здоровья: «Я принуждена казаться спокойной, тогда как мое сердце растерзано».

К этому же времени относится известие о том, что Петру Никифоровичу разрешили по его просьбе свидания с сыном, что радует Веру Александровну.

Но 4 июня настроение ее писем меняется: она получила письмо мужа и присланное им «Донесение» Следственной комиссии: «Благодарю тебя, что ты счел меня достаточно твердой, чтобы прочесть «Донесение» Комиссии; ты хорошо поступил; лучше знать правду, чем пребывать в неизвестности». По-видимому, донесение разрушило надежды матери на оправдание Василия Петровича.

В письме от 11 июля, с трепетом ожидая приговора, она пишет мужу о сыне в трогательных выражениях: «Чем он несчастнее, тем дороже мне; я оплакиваю его заблуждения, но чувствую, что мать может лишь страдать вместе с сыном»... И далее, стараясь поддержать мужа: «Твое положение еще тяжелее, буде возможно, моего, я со своими, а ты один... не будем же предаваться отчаянию»...

О приговоре над декабристами Петр Никифорович сперва написал зятю своему Языкову, чтобы он осторожно передал его Вере Александровне и Лизе. Языков сообщает, что «они перенесли с христианской твердостью всю тяготу несчастия», прибавляя: «Я давно не скрывал от Лизы суровости наших законов в сем отношении, а потому и прочла она в газетах то, что ожидала... Мы теперь все ожидаем прибытия посылаемых».

В дальнейших письмах можно отметить, как все тогдашнее общество даже в таких удаленных от центра углах, как Симбирск, горячо сочувствовало декабристам. Все были явно на их стороне, а не на стороне карающего правительства; в них видели мучеников за правое дело, и к семьям их относились с величайшим почтением, между тем как даже сама Вера Александровна в письмах очень резко высказывается о существующих порядках и начальстве. Можно представить, что на словах суждения были еще резче.

Это отношение общества находило себе отражение в письмах. Помимо родственников и ближайших друзей, которые наперерыв спешат выразить свою любовь и уважение к уже осужденному за государственное преступление Василию Петровичу, общее возбуждение доходит до того, что, как пишет Вера Александровна и как передает Лиза, не только «всякий член нашей семьи готов пожертвовать собою для страдальца, но и чужие люди вызываются разделить его участь».

П.М. Языков в письме к старику Ивашеву выражается так: «Всякий благородный человек не может не принимать участия в горестной судьбе их», а Лиза передает: «все наши родные и, смею сказать, весь Симбирск выражает нам свое доброе участие. В несчастии познаются люди». И в другом письме сна говорит, что «к Вере Александровне все относятся с величайшим интересом и восхищением».

В Симбирске, очевидно, полагали, что отправка ссыльных начнется сейчас же после приговора, и Лиза, как и мать, выражали надежду, что матери и сестрам будет разрешено видеть Базиля проездом.

Самой Вере Александровне муж решился писать лишь 23 июля, и она отвечает ему длинным письмом, где признается, что боялась, чтобы «сын не предался отчаянию», и, возвращаясь к своему состоянию, говорит: «Ропот и жалобы не осквернили наших сердец... мы смиряемся... Здоровье надо беречь, как дар небес, оно нам нужно ради Базиля, потому что, как ты доказываешь своим примером, в несчастьи не покидают своих детей, а даже начинают любить их еще больше».

Получив первое после приговора письмо Веры Александровны, П. Н., боявшийся, как перенесет она тяжесть удара, с волнением распечатывает конверт и, убедясь в мужественном отношении жены к постигшему их несчастью, читает письмо сыну на свидании и пишет: «Твердостью твоею восстанавливаешь бытие мое и нашего Ваsil'я... Как велик твой пример, мой друг... С каким умилением сердца и с каким благоговением и отец и сын читали вместе. Каким успокоением наполнила ты их души»...

После приговора свидания стали давать каждую неделю. П. Н. сидит с сыном «по часу и более», возит «съестное: вино, фрукты». «Je lui suis de la plus grande nécessité, - пишет он, - je le nourris et je l'habille». (Я нужен здесь Базилю, я его кормлю и одеваю).

Для свиданий В. П. проводили через площадь к дому коменданта, так что по дороге его раз могла видеть на несколько секунд, очевидно, нарочно поджидавшая его Евгения Сергеевна - его крестная мать. Отец, по этому поводу говорит: «Радость его и благодарность за труды ее были во всей силе».

По-видимому, был все же момент, когда Василия Петровича охватил порыв отчаяния. Свидевшись с ним впервые после объявления приговора, П. Н. нашел его «очень переменившимся, весьма унылого, отчаянного и тяготящегося своим существованием; тут я почувствовал, что мое пребывание здесь нужно считать милосердным провидением бога для поддержания его рассудка к переживаемой участи и что если не был я полезен ему прежде, то на сей раз мое присутствие, может быть, послужило спасению его собственно; он дал мне клятву беречь себя и жить, уверясь, что он ни в каком случае не отделен от нашего родительского сердца, чувства и любви».

В это же свидание П. Н. просил у «свидетеля» позволенья расспросить сына об его участии в тайном обществе, о степени его вины и данных им показаниях, после чего решил немедленно подать просьбу царю о помиловании, приглашая и жену подать со своей стороны просьбу государыне, которой она лично известна по заведыванию Домом трудолюбия, находившимся под покровительством царицы.

17 августа В. А. благодарит мужа за присылку копии с его письма к царю и, уведомляя, что она с своей стороны написала императрице Александре Федоровне, пишет: «Мы должны благодарить бога, что ты в Петербурге. По крайней мере, ты спас, душу Базиля, удержав его от отчаяния... Пока я жива, я разделю его участь и отдам свою жизнь поровну тебе и ему».

В письме от 24 августа она все продолжает тревожиться за душевное состояние сына: «Я умоляю Базиля положиться на милосердие Иисуса Христа и страдать терпеливо... Не будучи виновным, с чистой совестью, он должен спокойно сносить несчастия, прося бога простить притеснителей, и сам искренно прощая им... Я каждый день молю бога отвратить гнев свой за совершенную над ним несправедливость и за горькие слезы, что нас заставляют проливать... Прошу Базиля вместе с. нами молиться о прощении врагов наших... Пусть мой возлюбленный Базиль почерпнет в вере утешение... Может быть, всемогущий бог дарует нам счастье жить всем вместе, и тогда чего нам больше нужно».

Вообще, все письма Веры Александровны трогательны по безграничной любви к сыну, душевное состояние которого внушает ей большую тревогу, чем его осуждение. В письме от 31 августа она снова возвращается к мучащему ее вопросу об его отчаянии: «Прошу его (Базиля), как друг, как мать, которая любит его всей своей душой, почувствовать, как он согрешил, предавшись хотя ненадолго отчаянию». Далее она просит мужа выхлопотать семье свидание с сыном.

24 августа в ожидании коронации П. Н. пишет жене: «Счастливые мира сего ожидают новых отличий, несчастные - облегчения в скорби и страданиях»... и, сообщая о разных состоявшихся пожалованиях, продолжает: «Верно, не забудет государь и о страждущих, но об них, кажется, как о последних объявится снисхождение»...

Сокращение срока каторги по случаю коронации не произвело большого впечатления; по-видимому, все ожидали гораздо большего. По крайней мере В. А. так говорит в письме от 13 сентября: «Желаю, чтобы все те, кто их (т. е. милости) получил, чувствовали себя довольными; что до нас, дорогой друг, возложим наше упование на бога».

В письме П. Н. от 6-7 сентября сквозит явное разочарование в столь превозносимом великодушии и милосердии царя. Он пишет, что сын «согласно с ним просит бога за обидящих нас. Милость государя, убавляющего сроки, он принимает с благоговейной покорностью. Конечно, милость велика, но для страждущего и для сердца родителей и 15 лет ужасны».

В. А. все думает, что родным можно будет последовать за ссыльными, и делает такое предложение: «Мы так поделим между собою год: одна из дочерей будет с тобой при нем (Базиле), дорогой Петр, а затем я с другой приеду на смену. Надеюсь, что в этом счастья нам не будет отказано: ты заслужил своей службой, чтобы тебя не разлучили с единственным сыном; но так как в России ценят не верную службу, а ловких воров, ты, пожалуй, достоин наказания, что не поступал так, а посвятил жизнь честной и полезной службе». Интересны такие суждения в устах лояльной монархистки.

П. Н. между тем сообщает в ряде писем очень неблагоприятные слухи насчет подобных планов жены. Передавая, что комендантом в Нерчинск, или, как он выражается «начальником всех несчастных», назначается Станислав Романович Лепарский, которого все очень хвалят, и усматривая в этом назначении «сердоболие» монарха, он пишет: «Единогласно утверждают однако же, будто неугодно государю, чтобы родственники за ними следовали, и будто те, которые предпримут, вопреки воле его, туда свой путь, приняты будут меры к воспрещению им отыскать своих несчастных - слух почти невероподобный, - прибавляет П. Н., - в отношении чувств государя, столь милосердно во многих случаях оказывающегося».

Разочарован П. Н. и неполучением ответа на свое прошение о помиловании. Прошение это в конце концов затерялось где-то по канцеляриям и так и осталось без ответа. Но П. Н. и тут верен себе и целым рядом рассуждений стремится убедить и себя и своих, что даже лучше, что сына не освободят «внезапно»: «Я даже желаю, чтобы он был послан в изгнание, чтобы все по законам совершилось, но, - проговаривается старик, - пусть будет предел, пусть будет нам возвращен восстановленным во всех правах»... Как далек он был от истинного положения вещей.

Впрочем некоторые мероприятия правительства возмущают даже и покорного Петра Никифоровича: «Но что для меня непостижимо и для многих, - пишет он далее, - это неблаговоление государя к допущению ни следовать ближним за несчастными, ни иметь с ними проживания на местах. Говорят», - старается он все же подать надежду жене, - «что можно еще ожидать облегчительных милостей по возвращении государя».

Сам Василий Петрович был до глубины души растроган сообщенными ему отцом планами родителей ехать за ним, но отнесся к ним отрицательно, считая, что это будет лишь источником новых мучений.

В письме от 21 сентября П. Н. передает подлинные слова сына, сказанные им в слезах: «Не знаю: желать ли мне сего благоденствия, сопряженного с такими вашими самоствержениями малейшего покоя в преклонных ваших летах; они будут в душе моей составлять беспрерывную тревогу то об одних, то об других, для меня по пустым) местам и по непогодам путешествующих; буду причиной вашей разлуки, ваших мучительных прискорбий и беспокойства, не видя им конца.

Через это положение наше мы все себе соделаем вместо успокоения, почтою доставляемого, жизнь самую мучительную. Могу ли я, окруженный всеми сими сцеплениями, быть счастливей, быть спокойней? Вот моя мысль, прошу передать ее матушке и сестрам».

К этому же времени относится несколько собственноручных строк, приписанных В. П. карандашом к письму отца:

«Милая моя маменька и добрые мои сестры, не беспокойтесь обо мне, я, славу богу, здоров и прошу его только об одном - счастья вам всем, для меня его не может много быть. Но я привык к своему положению и сумею хладнокровно ждать конца моего бедствия».

Из письма В. А. от 20 сентября видим, что до нее уже дошли разные подробности об отправке осужденных. Она знает, что их везут в цепях, что им не разрешают писать и получать письма, и при этой мысли кровь стынет в ее жилах. Она умоляет мужа употребить все силы, чтобы испросить сыну помилование или, по крайней мере, позволение семье следовать за ним. Но уже в следующем письме она овладевает собой и пишет, что, если им даже будет отказано в позволении ехать за сыном, надо смириться и перед этим.

Так как Петр Никифорович думал, что надо добиваться пересмотра дела Базиля, то В. А., радуясь, что сын продолжает переносить свою участь с должным терпением и кротостью, и выражая благодарность царю за позволение доставлять осужденным все нужное и книги: «в их положении сие очень много», - не соглашается с мнением мужа, не особенно лестно отзываясь о судьях: «Я предпочитала бы, чтобы мне отдали сына в его настоящем состоянии, чем ждать, вдали от него, признания его невиновности, ибо наши власти несправедливее всего на свете, - в этом причина всех наших несчастий, - имей они хоть тень правосудия, разве могли бы они судить так, как это сделали».

П. Н. тоже нелестно отзывается о Верховном суде, называя его решение «нелепостями» (les absurdités prononcées par le Haut Tribunal), да и ne с прежним почтением говорит о разных вельможах; так про Татищева он пишет: «ни рыба, ни мясо».

Вообще из писем П. Н. видно, какому жестокому испытанию подверглось за период пребывания в Петербурге его преклонение пред монархом и как значительно поколебались его верноподданнические чувства. Вместо умиления перед «ангелом-императором», который входит во все подробности дела, проявляя строгую справедливость и божественное великодушие (письмо от 9 февраля), и разных сентиментальных анекдотов о «черте прелестной государя», яко бы встретившего двоих представлявшихся ему освобожденных офицеров (Голицына и Плещеева) словами: «я очень рад таким гостям», что, по распространительному толкованию П. Н., «не должно ли означать радость его, чтобы более их нашлось», - вместо этого он возмущается запрещением несчастным писать их родителям - «это для того, чтобы не позволить умолять о своем оправдании» (13 августа).

Он очень огорчается и болеет душей за того, кого привык считать источником всякой справедливости и милости и кто на его глазах превращается в жестокого судью. 22 ноября он пишет: «Я в государе русском привык видеть все лучшее» и делает наивное предположение, что все теперешние строгости проводятся, чтобы ярче выявить «приближающийся великий акт милосердия», а 29 того же ноября говорит, что «женам дано самое жестокое позволение». Рассказывая 3 августа про донос Ипполита Завалишина, П. Н. резко осуждает предателя далеко не в верноподданническом духе, называя его выкидышем из природы... который обнаружил чувства и виды изверга, излив свой яд в новом деле на несчастного брата и на всех, кого знает, и просит себе за это награды».

Замедление в отправке осужденного сына дало повод П. Н. опять окрылиться надеждами, так как он считал это хорошим признаком и, может быть, даже намерением исполнить его ходатайство.

Oт самого Василия Петровича, кроме официальных писем к родителям, сохранилось несколько записок, переданных отцу тайком, а потому особенно ценных. Первая из них написана по-французски, очевидно, уже после приговора, на листе грубой бумаги и начинается такими словами: «И вот, я, столь сострадательный и слабый, выставлен чудовищем (Si compatissant et si faible - et voila que je vais passer pour un monstre), но вы знаете меня, и с меня этого достаточно. Нет, я надеюсь, что свижусь с Вами, не могу думать о вечной разлуке. Не знаю, каким образом бог соединит нас, но именно в те минуты, когда теряется разум человеческий, он проявляет свое величие и благодать. Отец, матушка, Лиза моя, утешьтесь.

Должен просить Вас еще об одном: я остался должен графу В., взявшему для меня из интендантства, 1 800 р. Соблаговолите уплатить этот долг ради моей чести. Честь... - для меня она уже не существует. Все отнято у меня. Но разве не сказал Христос: «Оставьте все, богатство и почести, возьмите крест свой и следуйте за мной». Я не был достаточно силен, чтобы поступить так добровольно, он заставил меня. Возблагодарим же его, а вы, добрые мои родители, утешьтесь».

Кроме того, сохранилась французская записка от 6-го с припиской от 8 августа, которую Василий Петрович сумел препроводить к отцу или вручить при личном свидании («j'essaierai de vous remettre cette lettre moi-même», постараюсь сам передать вам это письмо).

Ивашев тогда полагал, что он будет увезен из Петропавловской крепости в самом непродолжительном времени, и просит похлопотать, чтобы его не разлучили с Басаргиным. «Отправка продолжается... Боюсь, чтобы от Вас не скрыли момент моего увоза, заверив, что я останусь здесь до коронации. Действительно, верно, что на дорогу и на жизнь там (la vie de làbas) разрешается иметь лишь 200 р.». Ивашев получил вещи, пирог и чемодан, которые ему прислали из дому. Он перечисляет, что ему еще нужно и что можно переслать через плац-майора: «одеяло, простыни, картуз, шинель, несколько белья»...

Отец правильно угадал во время последнего свидания, что доставляемая им провизия съедается не одним Ивашевым: «Такие вещи у нас в общем пользовании». Затем пишет: «Mon pauvre camarade В. (очевидно, Басаргин) благодарит: он видел своего тестя, и в понедельник предстоит новое свидание» (вероятно, старик Ивашев помог своими хлопотами). В ожидании скорой отправки «mon ami В.» просит сейчас прислать 400 р., которые будут возмещены тестем. Для В.П. Ивашева было бы большой отрадой, если бы их отправили в одну крепость, поэтому Ивашев просит, если возможно, ходатайствовать об этом перед военным министром.

«Я имел утешение получить письмо от М. и Л. (очевидно, от матери и Лизы). Они не ожидали такого приговора... Только при мысли о Вас, - о Вас, с которыми меня разлучают, родители мои и сестры, я чувствую, что душа моя разбита, не за себя лично, я чувствую в себе достаточно силы перед лицом несчастия. Я спокоен, и спокойствие это даровано мне богом, упование на которого меня подкрепляет».

Сохранился еще лоскуток бумаги со следующей прощальной, писанной рукой Василия Петровича Ивашева, запиской, адресованной:

Петру Никифоровичу Ивашеву

По Почтовой улице, в доме графа Сиверса.

«Прошу Вас, мой отец и благодетель, наградите Логунова и Шаховцева за их обо мне старание в продолжение несчастного моего здесь пребывания. (Дальше по-французски). Прощайте, прощайте все вы, батюшка, матушка, дорогие сестры, все вы, кого я сделал несчастными..., хотя без вины. Ужасное положение! Но будьте уверены, что я перенесу все из любви к вам. Бог возлюбил меня, ибо он меня наказует, он и вас возлюбил, так как вы страдаете за меня. Земной крест открывает вам путь к небесам! Б.».

Но Василию Петровичу пришлось еще порядочно просидеть в Петропавловской крепости. Он был увезен лишь около половины февраля 1827 г. Вот наскopо набросанная им французская записка, которую перед отъездом ему удалось доставить отцу:

«Дорогой батюшка, пишу Вам на этот раз по крайне спешной надобности. Отправки начались, и я почти уверен, что меня увезут сегодня, или, лучше сказать, я совершенно в этом уверен; меня уже перевели в другой каземат, чтобы скрыть от прочих мой отъезд. Прощайте же, мой благодетель, мой друг, прощайте, матушка, моя Лиза, Катя и мое счастье. Да сохранит вас всеблагой господь, а мне пришлите ваше благословение.

Податель этой записки офицер, водивший нас гулять; если бы я не был в нем уверен, ч бы его к вам не послал; он беден и ожидает от вас награды; я знаю, что он уже исполнял подобные поручения для моих бедных товарищей, и я пользуюсь его услугами после них. Но довольно. Пришлите мне как можно скорее теплую шапку и теплые сапоги. Табаку. Пока мне ничего больше не нужно для дороги. О, дорогие родители, прощайте, прощайте.

P. S. Нельзя ли мне повидать Вас на станции? Но на всякий случай еще раз прощайте.

P. S. Пришлите майору 200 р. для передачи мне».

15

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1827 год

Надеждам матери и сестер увидеться с Василием Петровичем на пути его следования не суждено было сбыться, несмотря на все предпринятые Петром Никифоровичем шаги.

Сперва Вера Александровна и Лиза намеревались приехать для свидания с В. П. в Петербург, но П. Н. отговорил их от этого, боясь, что они могут разъехаться с В. П., срок отправки которого никому неизвестен, так как зависит лично от царя. Узнав, что «сопровождающим фельдъегерям строжайше воспрещено дозволять по пути свидания с родственниками» (письмо от 1 января 1827 г.), он стал усиленно хлопотать через фельдмаршала графа Витгенштейна о разрешении свидания матери и сестрам с осужденным. Официальное позволение на свидание в Казани и было им получено (solennellement accordée) от начальника штаба императора ген. Дибича и препровождено Вере Александровне.

Декабристам не сообщали, по какой дороге их повезут, как не знали они, и куда их направляют. Из записок Розена, который говорит, что вздохнул свободно, когда миновал страшную по репутации Шлиссельбургскую крепость, видно, что. желая избегнуть провоза осужденных через Москву, их везли на Шлиссельбург, Рыбинск, Ярославль, Вятку, Екатеринбург и Тюмень на Тобольск. Правительство не напрасно обставляло такой таинственностью отправку декабристов в Сибирь, не напрасно избегало провозить их через крупные города Европейской России, оно правильно учитывало настроение публики.

Несмотря на все строгости по дороге в Сибирь, ссылаемые всюду встречали проявление горячего, часто восторженного сочувствия, начиная с самих начальствующих лиц, которые выказывали его в пределах возможного при их официальном положении. Так, Розен рассказывает, что тобольский губернатор Бантыш-Каменский, родственник декабриста Фонвизина, принял Розена с товарищами вежливо и приказал назначенному к ним проводнику обращаться с ними, как с людьми благородными. Басаргин рассказывает о трогательном участии случайно встретившейся с ним на станции какой-то проезжей помещицы, о широком гостеприимстве каинского городничего и красноярского губернатора. Вспомним проводы Волконской в Москве, описанные Некрасовым.

Петр Никифорович, очевидно, не смог узнать точного маршрута, или Дибич позабыл отдать необходимые распоряжения, но только В. П. повезли не на Казань, куда в половине января выехала В. А. с дочерьми и где два) месяца тщетно его прождала. Опоздала и посланная ей Шереметевой (теща Якушкина) эстафета из Ярославля от 22 февраля: «Слыша, что Вы ожидаете сына Вашего в Казани, и услыша сейчас, что он имеет дозволение видеть Вас в Вятке или в Перми, то сию минуту посылаю к Вам эстафету, чтоб Вы, ни мало не медля, могли поспешить, куда Вам ближе. Сама от всего сердца молю бога, чтобы он Вас не лишил сего утешенья обнять и благословить его. На Казань они не поедут».

Сохранилось письмо к В. П. от 6 марта 1827 г. бывшего с ним в Тульчине слуги его Петра Сливницкого, которого, по его просьбе, В. А. взяла с собой в Казань. Выражая свою преданность Василию Петровичу: «Да и можно ли не любить Вас, государь, с таким благороднейшим сердцем, как Ваше», он пишет: «Получа письмо от государя Петра Никифоровича, что Вы отправлены из Петербурга на Казань, Вера Александровна тотчас меня послала на заставу Вас дожидаться... Дожидался двое суток с половиной, но тщетно. Напоследок слышим, что проехали через Вятку»...

В своем первом прекрасном письме к брату любимая сестра его так описывает это грустное разочарование:

«Милый, неоцененный братец, наконец я имею позволение к тебе писать, сколь сладостно для меня сие последнее утешение в горестной разлуке, которой нельзя предвидеть конца. Я тебе не стану описывать наше положение, когда мы узнали, что лишились последнего утешения видеть и обнять тебя твоим проездом. Ты сам знаешь нашу беспредельную любовь к тебе, которую умножило твое несчастие, если могла умножиться она».

Далее она намечает для себя программу переписки: «Как бы мы счастливы были, если бы ты мог нам писать; может быть, со временем мы будем иметь сие утешение, но до тех пор мы будем писать, как можно чаще; мы присоединим тебя к себе, и хотя в отдаленности, но ты всегда будешь свидетелем всех наших чувств, действий и мыслей...

Я буду тебе описывать успехи моих детей, и когда бог приведет мне тебе их представить, то ты будешь уже с ними знаком; я буду тебе говорить о себе, о сестрах, о муже, и ты подумаешь, что ты с нами, и если эта счастливая мечта тебе принесет только один миг успокоения, то я буду считать себя счастливой.

Мои чувства все те же, как и прежде, ты вес составляешь первую, главную причину моего счастья... Прошу тебя именем дружбы, как сестра, как друг твой, сохрани свое здоровье и не унывай, будь выше несчастья и живи для счастья твоей Лизы».

Семья действительно вела самую правильную переписку и во все время пребывания В. П. в Сибири почти не пропускала ни одного почтового дня (почта в Сибирь ходила тогда раз в неделю), держа В. П. всегда в курсе всех семейных дел и интересов. Можно сказать более, что с этих пор все помыслы семьи сосредоточены на судьбе оторванного от нее сына, вся жизнь их направлена к облегчению его участи, при чем родители и сестры неоднократно подчеркивают, что отношение их к нему не изменилось и что для семьи он все тот же старшин брат, друг, мнением которого дорожат, и уверены, что ничто не изменит его достоинств.

В первом же письме 9 марта по дороге из Петербурга отец пишет: «Мы пребываем в уверенности, что перемена твоего, мой друг, положения не совратит тебя с тех правил нравственности и честности, какими ты отличался в счастливом твоем состоянии; мы уверяем себя, что ни отчаяние, ни какое чувство горести не изменит душевных твоих качеств».

Лиза пишет, что все родные и знакомые препоручили кланяться Василию Петровичу и уверить его, что их дружба к нему никогда не изменится.

Сестры стараются приобщить Базиля к своим интересам. Лиза мечтает, что если когда-нибудь они будут вместе, то Базиль поможет ей воспитывать ее детей, о которых она подробно и часто пишет брату, приводя всякие их детские выходки и описывая проявления характера. Катя, в свою очередь, говорит брату: «Зная, как ты любишь музыку и пение, я особенно усердно предаюсь этим занятиям и, кажется, сделала успехи. Часто во время пения я говорю себе: отчего Базиля нет здесь, отчего лишена я счастья доставить ему удовольствие?»

Письма шли через цензуру, и это, конечно, надо иметь в виду при их оценке. Лиза как-то говорит: «письма наши очень неполны». Петр Никифорович после отправки сына из Петербурга уведомляет его 26 марта о своем возвращении домой: «С 15-го сего месяца я в кругу нашего семейства, мой сердечный друг и сын, всегда мне милый. По расставании с тобой, как ни спешил, не мог прежде 1 марта пуститься в путь и оставить Петербург, где я только для тебя и для собственного сердца был, может быть, сколько-нибудь полезен... Пребудем же благодарны за дозволение писать тебе; быть может, что со временем будет простерто милосердие его и на дозволение тебе сообщать нам о себе, о здоровьи и положении своем».

Конечно, устные рассказы старика о свиданиях с сыном доставили хотя некоторое утешение родным. Елизавета Петровна пишет брату 25 марта: «Отец имел счастье тебя видеть, и так сколь интересно для нас каждое его слово; он услаждал твой жребий, - сколь велика наша благодарность к нему».

Вначале родители Ивашева и вообще вся семья еще очень боялись повторения вспышки отчаяния, которое, как мы видели, овладело было Василием Петровичем после приговора. Им приходило даже на мысль, что он может наложить на себя руки. Намеки на такие опасения мы встречаем в письме Лизы на Пасхе: говоря, что они до сих пор сохраняют и силы, и мужество, она выражала надежду, что и у брата их окажется достаточно, и просит его: «Во имя всего дорогого, заботься о своем здоровьи, береги себя и не поддавайся горю; помни, что ты всегда для всех нас главный предмет нашей любви и источник счастья для всех, что без тебя для нас нет счастья».

Отец 9 марта говорит: «Отчаянье не совлечет тебя с пути истинного». А мать 26 марта пишет: «Умоляю тебя, не предавайся отчаянью, мой друг, будем нести крест наш». И еще: «Береги свое здоровье, бог не позволяет сокращать свои дни, как бы тяжелы они ни были».

Не представляя себе ясно порядка сношений с сосланными, Петр Никифорович обратился с письмом к коменданту над декабристами Станиславу Романовичу Лепарскому, препровождая ему небольшую сумму денег для сына. Предполагалось вначале, что письма должны быть написаны по-русски, и только с апреля Ивашевы начинают писать на более им знакомом французском языке; впрочем, отец большую часть писем пишет по-русски, несколько витиеватым и тяжелым слогом.

Оставаясь в неизвестности, как Василий Петрович перенес отправку в дорогу, и беспокоясь за слабое здоровье его, Петр Никифорович обратился к гр. Бенкендорфу, который уведомил его, что сын вполне здоров, что вызывает восклицание старика в письме от 25 мая: «Я обязан генералу Бенкендорфу последним известием о тебе, мой сердечный друг, благодарю бога за сохранение тебя!»

Затем 16 июля было получено и от Лепарского извещение, что В. П. здоров. После этого до самого декабря, т. е. почти полгода, семья никаких сведений о Василии Петровиче не имела. Тревога и нетерпение их все возрастали. Петр Никифорович 16 июля пишет сыну: «Мы не знаем, какой угол в пространном государстве определен для тебя, один ли ты или есть, с кем перемолвить». Значит, родные не знали, что сосланные в каторгу декабристы находятся в одном месте. Мать 5 апреля пишет, что она была бы немного покойнее, имей она известия от сына.

Предстоявшая письмам цензура не останавливала Петра Никифоровича выражать свое глубокое убеждение, что сын осужден несправедливо. Среди общего покорного тона у него вырываются такие строки: «Молим бога о ненавидящих и обидевших нас... Не наше дело, мой друг, желать кому-нибудь зла; от века нашего, мой друг, мы с тобой, кроме доброго, ничего не желали, пребудем тверды и покорны нашей судьбе. - Есть бог!., следственно, есть и будет правосудие... Я не отчаиваюсь, мой друг, что и на сей еще земле наш добрый царь воздаст справедливость! воздаст!»... Также в письме от 18 июня он говорит (перевод):

«Довольно того, что мы не преступники ни делами, ни душой, будем же спокойны, друг мой, за остаток нашего земного пути, может быть, еще будем мы иметь счастье соединиться и провести некоторое время в чистом и христианском общении. Единственное наше сердечное желание, - может быть, бог прольет свое всеведение в сердце нашего монарха для улучшения судьбы попранной невинности!»

В письме от 13 октября отец опять пишет: «Будем ожидать конца наших невинных страданий, не может клевретство долго быть им (создателем) терпимо. Правота явится чиста из-под нечистых куч обид, и властитель будет судить по правде».

А 2 ноября: «Не оскверним сердец наших ропотом против всего, что с нами случилось, ни даже против судей, подписавших приговор (по слову евангельскому: не ведают бо, что творят)».

Получив 1 июля уведомление от иркутского гражданского генерал-губернатора, что все отправленное ими сыну в точности передано и что и впредь все письма и посылки от них будут ему передаваться, Ивашевы начинают усердно посылать Василию Петровичу разные нужные ему вещи. Так, посылаются ему, кроме денег и табаку, ватная куртка, сюртук, белье, сшитое руками сестер; Лиза посылает летний легкий халатик, из чего можно заключить, что декабристам разрешалось носить собственную одежду, столовый прибор и прибор бритвенный.

Лиза в письме от 13 мая говорит, что поручила своему beau-frère'y (поэту Языкову), находящемуся в Петербурге, выслать В. П. книг, прибавляя: «Хотелось бы знать, каких бы ты желал, но я постараюсь из всех сил угадать то, что тебе понравится, и буду страшно счастлива, если в этом успею».

В другом письме, от 11 ноября, Лиза указывает, что посылает брату из своей библиотеки несколько романов и сочинения м-м де-Сталь, которые «перечитываются с удовольствием». Позже тоже пишет, что через две недели вышлет брату «La Revue lincyclopédique» за 1826 год.

С течением времени, не получая известий о сыне, семья все более и более приходит в уныние и начинает нередко возмущаться невыносимым порядком вещей.

В письме от 23 сентября Петр Никифорович говорит: «Неизъяснимо горько, мой друг, что никакой нет вести о тебе, беспрестанно просить господ начальствующих давать нам сведений, - страшишься обеспокоить и навлечь на себя, может быть, негодование, - сами не вспоминают о страждущих, - не смею сетовать, может быть им столь много занятий, что времени нет», и далее делает даже такое, не очень лестное для властей, предположение: «Может быть, назначено, сколько времени пропущать, не давая знать о существовании даже».

11 ноября у терпеливого и покорного старика вырываются такие слова: «Никаких известий о тебе, дорогой друг, дорогой сын; не удостаивают даже дать нам единственное утешение - сказать, по крайней мере, здоров ли ты, неизвестность сия не имеет меры. Одно уже нам остается - упование на всемогущего бога».

9 ноября он восклицает: «Уже семь ужасных месяцев лишены мы известий о тебе!»

Негодуя, как мы видели, на начальствующих лиц, на судей неправедных, старик всегда выделяет особу царя, которого не винит в судьбе сына и на милости которого возлагает большие надежды. Было ли это искренно или являлось своего рода дипломатией, в виду подцензурности писем, - трудно сказать. В особенности показательно в этом отношении письмо Петра Никифоровича от 11 ноября. Говоря, что испытание им послано небом, он пишет: «Не хочу верить, чтобы император, поступки которого до сих пор свидетельствуют о величии души его, не будет тогда озабочен (ne soit pas contrarié alors), думаю, даже более, мне хочется уверить себя, что ваше и особенно наше положение заставляет его внутренно страдать».

В письме от 19 августа он говорит: «Его величество прикажет, наконец, открыть одну из дверей: с какой стороны ему угодно будет. На такое его великодушие мы возлагаем свои надежды». - «Надежда на справедливость царя мудрого и правоправящего подкрепляет жизненные силы наши; надежда, авось, утрет слезы наши» (23 сентября).

Мать более сдержанно относится к подобным надеждам и свои упования возлагает лишь на бога, к чему призывает и сына. В се письмах больше и чаще всего звучит другой мотив - не возвращения сына в лоно любящей семьи волею якобы справедливого и великодушного монарха ожидает она, нет, она сама рвется всей душой к сыну в его каторгу, разделить его участь, и это стремление мы видим и у других членов семьи.

Уже до увоза его и даже до приговора она поднимала этот вопрос, теперь же она постоянно возвращается к этой мысли.

Еще 5 апреля она пишет: «всю жизнь благословляла бы того, кто доставил бы мне разрешение соединиться с тобой». 13 мая она говорит: «Если бы я могла добиться позволения ехать к тебе, мне кажется, я была бы вполне счастлива; как отрадно было бы для меня делить твои несчастия, поддерживать твое мужество, вместе с тобой молиться предвечному; отец твой и сестры желают этого не меньше моего; верь, друг мой, что для нас это было бы не жертвой, а истинным благом, - ты знаешь всю нашу нежность к тебе»...

В особенности сильно овладела стариками эта мысль, когда они узнали о том, что женам декабристов разрешено следовать за мужьями при условии не возвращаться назад. Интересно письмо Петра Никифоровича от 25 мая, относящееся к этому времени и рисующее всю готовность семьи на всякие условия, вплоть до отказа от положения и богатства, лишь бы свидеться с любимым сыном.

«Может быть, через некоторое время смилосердится император и нам даст дозволение приехать к тебе на беспрерывное соединение так, как дозволено ныне почтенным супругам быть со своими мужьями. Если сия милость будет иметь место в сердце государя, тогда мы готовы все привилегии здешней приватной жизни снять с себя и содержать себя такой работой, какую ему предназначить будет угодно, без ропота и с чистой нашей душой, исполненной христианских правил, вместе с тобой.

Не помню, чтобы я когда-либо жил для себя и для себя трудился; следовательно, бог знает, где я по его судьбам определен провесть остаток моих дней»... А мать прибавляет к этому: «Помни, что вся семья тебя обожает, а мать твоя желает жить лишь, чтобы разделять твою участь», и подписывается по своему обыкновению: «навсегда твой истинный друг и мать».

1 декабря, измученная продолжающейся неизвестностью, она восклицает: «Единственное счастье, которое я желаю, - соединиться с тобою, возлюбленный сын, провести остаток дней моих с тобой, - возможно ли отказать матери в позволении следовать за ее сыном, - нет, я уверена, что такой жестокости не будут иметь!» Молоденькая сестра Ивашева пишет: «Как счастлива бы я была поехать делить с тобой, дорогой брат, твою судьбу и что бы я не дала, чтобы быть в состоянии облегчить ее!»

Наконец, в декабре пришло первое письмо от Нарышкиной из Читы, успокоившее измученных родителей. Лиза говорит, что Нарышкина возвратила их к жизни, и призывает на нее благословение небес. А мать, которая признается, что силы их истощались, пишет письмо, полное восторженной признательности, но которому видно, до какой степени исстрадались старики (перевод):

Симбирск, 24 декабря.

«Как благодарю я милосердного Спасителя, даровавшего мне счастье получить известия о тебе, любимый мой и дорогой Базиль, от доброй и прекрасной г-жи Нарышкиной, которая уверяет меня в письме своем, что здоровье твое хорошо и что несчастья свои ты переносишь, как истинный христианин; она так добра и, поистине, милосердна, что обещает от времени до времени писать мне и сообщать о твоих нуждах.

Утешение, пролитое ею в сердца родителей, которые только живут мыслью о несчастном сыне, можно лишь чувствовать, так как нет слов выразить нашу благодарность ей за известие, что ты существуешь, что бог в своей благости поддерживает в тебе покорность, что наши письма приносят тебе некоторую отраду и что ты ни в чем не нуждаешься. Испроси разрешение у начальства передавать нам через нее, если тебе что понадобится, и мы будем так счастливы посылать тебе нужное и чем-нибудь скрасить твою участь... Наши силы ослабевали, и бог послал нам этого ангела-утешителя».

Из писем Ивашевых за этот первый период разлуки очень наглядно выясняется, что правительство установленными правилами о сношениях с декабристами не столько наказывало их самих, сколько их родных. Первые не были лишены права получать письма и все необходимое от своих близких, между тем как их несчастные семьи были обречены на полное и длительное неведение и лишались счастья иметь собственноручные письма сосланных.

Наглядно же выясняется, каким благодеянием явился для осужденных приезд последовавших за мужьями жен декабристов, которые так охотно брали на себя посредничество для сношений товарищей их мужей с родными, разорвав таким образом заколдованный круг и разрушив план правительства Николая I изолировать декабристов от прежней среды и уничтожить по возможности самую память о сосланных. Высокий подвиг любви приобретал общественное значение.

Так как дам было сравнительно немного, то каждой приходилось писать массу писем, а, между тем, насколько это было необходимо, свидетельствуют слова Басаргина: «С приездом дам родственные связи наладились, и не прошло трех месяцев, как большая часть нас стала получать от родных письма и пособия».

Из жен декабристов первой прибыла в Читу еще в феврале или марте жена Никиты Муравьева Александра Григорьевна, урожденная гр. Чернышева. Затем в конце мая приехали: Елизавета Петровна Нарышкина, урожденная гр. Коновницына, и Александра Васильевна Ентальцева, а еще позже Фонвизина.

В первые годы строго соблюдалось распоряжение разрешать им свидания лишь с мужьями и лишь на один час по два раза в неделю, и понятно, что непосредственные сношения с другими декабристами им воспрещались. Доставка декабристов в Сибирь производилась, по крайней мере до Тобольска, с курьерской быстротой. В Тобольске фельдъегеря сдавали их местному губернатору, которым в то время был Д.Н. Бантыш-Каменский. Отсюда они следовали под надзором назначавшихся для сего лиц гражданского управления уже с меньшей поспешностью.

При таком способе передвижения на весь путь до Читы требовалось около семи недель, и Ивашев, увезенный из Петербурга в середине февраля, должен был прибыть в Читу около половины апреля. Но Ивашев дорогой заболел и остался в Тобольске поправляться, для чего Бантыш-Каменский предоставил ему время и возможность. Точная дата его прибытия в Читу неизвестна, но во всяком случае 7 июня 1827 г. он уже был там, так как в этот день комендант над декабристами - «Votre digne commandant» - уведомил его родителей из Читы, что их сын здоров и последствий его болезни не осталось.

В это время в Чите еще только строился большой острог, и декабристы пока содержались в двух малых казематах, приспособленных из крестьянских изб и окруженных каждый высоким частоколом. В них увезенные в январе и феврале из Петербурга декабристы жили в такой тесноте, что в конце февраля временно была приостановлена дальнейшая их отправка из Петербурга.

Это здание, по Басаргину, состояло из двух небольших комнат, разделенных сенями, и третьей очень маленькой, отгороженной в самых сенях. Вновь прибывшие партии сперва помещались в эту избу, а потом в другую, устроенную таким же образом на противоположном конце селения. В избе Басаргина под конец, т, е. в сентябре 1827 г., жило в каждой из больших комнат по 16 человек, в маленькой - 4, всего 36 человек. «Было чрезвычайно тесно. В другом домике было, кажется, еще теснее».

Жившие в одном каземате не сообщались с обитателями другого, и только когда их стали выводить на земляные работы, что, по указаниям Розена, началось в конце мая, открылась для тех и других возможность свиданий. Работы заключались в рытье фундамента для большого каземата, исправлении дорог и засыпке оврага, названного декабристами Чертовой могилой, потому что дожди постоянно уничтожали сделанную работу и заставляли снова и снова к ней возвращаться. Вообще работа была необременительной, и заключенные смотрели на нее скорее, как на полезное физическое упражнение, вносившее некоторое разнообразие в тюремную жизнь.

О жизни в Чите рассказывает кн. Оболенский (в письме от 12 марта 1830 г.): «Целый день у нас, как в солдатских казармах: шум, споры о предметах философских, ученых и т. п., которые большею частью служили к тому, чтобы убить часа три или четыре долгих наших дней. Встаю я рано, читаю, занимаюсь кое-чем умственным, пока все спят и тишина не нарушена, потом опять читаю, но для препровождения времени больше, чем для занятий.

Несколько часов в день посвящено механическим трудам: столярничаю, шью или подобное что делаю. На казенную работу ходим через день. Наша обязанность смолоть муки десять фунтов на ручных мельницах. Для меня работа не тяжела. Летом начинаются у нас работы каждый день и утром и вечером: мы делаем дороги, починяем старые.

Сверх того, у нас общественный огород: на сто человек заготовить запас на зиму - немаловажный труд. 105 гряд каждый день полить занимает, по крайней мере, часов 5 в день. Осенью мы собираем овощи с гряд, квасим капусту, свеклу, укладываем картофель, репу, морковь и другие овощи для зимнего продовольствия, и таким образом невидимо настает октябрь, и зимние долгие ночи опять заставляют обращаться к трудам умственным».

К осени постройка большого острога была докончена, и в сентябре декабристов перевели в него. Он состоял из четырех больших камер, вмещавших каждая от 15 до 20 человек. В сентябре же были привезены из Благодатского рудника Нерчинского округа те восемь приговоренных к каторге, которые первыми были отправлены в Сибирь и попали на настоящие каторжные работы; между ними были Трубецкой и Волконский, с коими приехали и жены их, княгини Екатерина Ивановна Трубецкая и Мария Николаевна Волконская.

Затем начали прибывать из Европейской России остальные приговоренные на каторгу, но задержанные вследствие переполнения малых казематов. Они были привезены в последних месяцах 1827 года, за исключением последней партии, прибывшей только в 1828 г. Всего прибыло свыше 80 человек, и скоро большой каземат оказался переполненным; приходилось пользоваться и прежними, временными, малыми казематами.

В большом каземате началась та дружная общая жизнь декабристов, которая необыкновенно сблизила их между собою, хотя многие до ссылки не были даже знакомы. В частности, - Ивашев не знал ранее почти никого из членов «Северного общества» и «Общества соединенных славян». Заключенные составляли как бы одну семью. Это время многими потом вспоминалось с благодарностью, как время, по выражению Ив. Ив. Пущина, их юношеской поэмы.

Вскоре по переходе осужденных в большой каземат им разрешили, для упорядочения продовольственного дела, устроить артель, в распоряжение которой поступали казенные пайки и получавшиеся от родных в неограниченном количестве денежные и иные посылки. По словам Басаргина, артель так хорошо обеспечивала их материальную жизнь, что никто из них за все это время не нуждался и не чувствовал ни от кого зависимости. В числе лиц, вносивших крупные суммы в артель, значился Ивашев.

Свободное время посвящалось умственным занятиям, чтению привезенных с собою и присылавшихся родными книг, из которых образовалась порядочная библиотека, и взаимному обучению. По вечерам обладавшие специальными знаниями делились ими с товарищами, устраивая род лекций.

С течением времени при остроге были выстроены особые помещения - одно для мастерских и другое для музыкальных упражнений. Наладилась, таким образом, деятельная жизнь. Беспокоил лишь постоянный звон цепей, которые не были сняты по прибытии в тюрьму.

Ивашев не принадлежал к тем, которые сравнительно легко приспособились к своему новому положению. Он, по-видимому, плохо переносил шум, стоявший в общей камере, и когда в апреле 1828 г. последнему разряду осужденных (им было назначено 2 года, а в коронацию убавили еще год, но почему-то срок считался не с момента осуждения, 10 июля 1826 г., а со времени прибытия на каторгу) кончился срок и принадлежавшие к нему Кривцов, Аврамов, Чернышев, Лисовский, фон-Бриген, Ентальцев, Тизенгаузен, Лихарев, Загорецкий, Черкасов и Выгодовский были увезены, то Ивашев вместе с Мухановым и Завалишиным перешли по собственному желанию в один из освободившихся малых казематов. Им там было покойнее и удобнее. С разрешения начальства товарищи ходили к ним, а они посещали большой каземат; кроме того, виделись на общей работе почти каждый день.

Кстати, упомянутых выше первых выпущенных на поселение водворили в большинстве случаев в самых северных местностях Восточной и Западной Сибири, в таких медвежьих углах, как Пелым, Березов, Туруханск.

Может быть, на настроение Ивашева удручающим образом действовали письма горячо любимых им родителей, где постоянно громко звучала нота их невыразимого страдания от неизвестности за сына, а он ничего не в силах был сделать для их успокоения. И, по свидетельству Басаргина, он был угрюм и мрачен. Лишь после переселения в большой острог он сблизился с M.М. Нарышкиным, и через него ему удалось попросить его жену вступить в переписку с его родными. В октябре-то и написано первое письмо в Симбирск к Ивашевым, положившее конец их томлению.

Впрочем, Розен упоминает среди имеющихся в тюрьме поэтов и Ивашева, который написал несохранившуюся поэму «Стенька Разин», а Завалишин рассказывает, что Ивашев проявлял свои таланты в шуточно-сатирической форме; так в одном стихотворении он осмеял неудачный поход Дибича в Польшу в 1831 г.

Жизнь декабристов в Чите и позже в Петровском заводе сложилась сносно, главное, благодаря личности коменданта - генерала Станислава Романовича Лепарского. Удивительно, каким образом выбор Николая Павловича, всю жизнь не могшего забыть «ses amis du 14», как он называл декабристов, и питавшего к ним мстительную злобу, пал на этого в высшей степени гуманного и благородного человека. Все декабристы единодушны в своих отзывах о нем. Он не только не проявлял придирчивой строгости или грубости, не только формально относился к своим обязанностям, но, где и в чем только мог, старался сделать жизнь вверенных ему заключенных терпимой и оказывал всякие поблажки.

Интересен рассказ Басаргина об отношении к Лепарскому дам. По незнанию законов и оценивая какие-нибудь стеснительные для арестантов распоряжения с точки зрения простой человечности и справедливости, они не раз вступались за заключенных и, случалось, в пылу негодования говорили коменданту очень жесткие и колкие слова и называли его тюремщиком, прибавляя: «ни один порядочный человек не согласился бы принять эту должность, иначе как только с тем, чтобы, несмотря на последствия, облегчать сколько возможно участь нашу и тем заслужить уважение потомства».

В противном же случае заключенные будут смотреть на него, как на простого тюремщика, продавшегося за деньги... Такие слова не могли не иметь влияния на доброго старика. «Бога ради, не горячитесь,- сударыня, - отвечал бывало он на подобную выходку, - будьте благоразумны: я сделаю все, что зависит от меня... Вы же не захотите, чтобы меня разжаловали в солдаты за то, что я нарушу данные мне инструкции». - «Ну, что ж, станьте солдатом, генерал, - отвечали они, - но будьте честным человеком».

С своей стороны заключенные старались беспрекословно подчиняться всем распоряжениям свыше и просили лишь одного: вежливого с собой обращения, чего Лепарский строго требовал от своих подчиненных, сам подавая этому пример.

16

ГЛАВА ПЯТАЯ

1828 год

В начале 1828 г. Ивашев был, серьезно болен. Известие о его болезни было получено родными в первом письме M. Н. Волконской к Лизе Языковой от марта, причем Волконская, которая с этих пор становится главной корреспонденткой Ивашевых, говорит, что ему уже лучше. Впрочем, благодаря чудесному климату Читы, все заключенные во время своего пребывания там окрепли и поздоровели, и следы долгого крепостного сидения понемногу исчезли.

В Чите декабристы провели 3 года, а в конце лета 1830 года были переведены на окончательное пребывание в Петровский завод, большое поселение, с двумя тысячами жителей, где для декабристов специально был построен большой тюремный замок.

В январе Ивашев пишет сыну из Казани: «Вчерась, мой сердечный друг, сюда приехал с единственною целью иметь чувствительнейшее свидание с почтенной Натальей Дмитриевной Фонвизин. О, с каким восхищением мы бы приняли сие милостивое позволение всемилостивейшего монарха. Мы остаток преклонных дней наших провели бы подле тебя с благодарением бога и его наперсников. Каждую минуту жду приезда Н. Д. 23-го, наконец, она в Казани.

Я имел утешение видеть эту почтенную женщину, которая, оставя детей, едет дышать одним воздухом со своим другом и, ежели можно, более с ним не расставаться. Горесть и радость попеременно являются выразительными чертами на ангельском ее лице. Путь ее изнурил, - я привез к ней именитого Фукса - и общими просьбами убедил ее остаться здесь на два дня, чтобы она собралась с силами к перенесению дальнейшего пути... Обнимаю тебя, как друг и отец твой, с сердечным благословением. Ивашев».

Собственно письмо это не содержало ничего, что не могло быть написано официально, но Фонвизина могла через мужа передать Василию Петровичу устные сведения, сообщенные ей Петром Никифоровичем, а, может быть, и деньги.

Фонвизина приехала в Читу в 1828 году.

В остальных письмах за 1828 год родители и Лиза не переставали благодарить г-жу Нарышкину, сообщающую им о здоровье сына и о спокойствии, с которым он переносит свою участь.

Мать от 25 февраля упоминает, что ему послано 7 томов Энциклопедического обозрения по искусству и литературе и английский роман (что указывает на то, что Ивашев знал и этот язык).

По словам Кати Ивашевой, г-жа Нарышкина писала каждые две недели. По-видимому, M.Н. Волконская сразу взяла очень сердечный тон, потому что отношения к ней семьи Ивашевых ближе, чем к Нарышкиной, и переписка их принимает задушевный характер; переписывалась она большею частью с Лизой Языковой. К сожалению, первое письмо Волконской, в мае 1828 г., не сохранилось, но есть ответное на него Лизы. Письмо написано по-французски и отправлено 14 июля 1828 г. (перевод):

«Я имела счастье получить Ваше письмо, сударыня, и не нахожу слов для выражения моей благодарности, которую мне хотелось бы когда-нибудь Вам высказать устно. Как отрадно было бы для меня находиться между вами, делить ваши заботы, помогать вам нести труды, столь достойные великодушного сердца. Вы посвятили свою жизнь облегчению судьбы несчастного супруга и на помощь страждущим.

Осмеливаюсь признаться. Вам, сударыня, что часто, очень часто я завидую Вам, и не имею ли я на это некоторого права? Ведь брат мой, друг мой, моя опора, находится между вами. Конечно, я знаю, что, благодаря окружающим его ангелам, он ни в чем не нуждается, но Вы по себе понимаете, как радостно было бы для меня посвятить ему себя всецело.

Из письма моей тетки Завалишиной я знаю, что Вас постигло еще новое горе, - Вы потеряли единственного ребенка; может быть, сейчас Вы сами нуждаетесь в заботах о себе, и кому же это сделать лучше, как не той, чье сердце полно признательности и преклонения перед Вами? Извините этот порыв, сударыня, он не должен Вас оскорбить, так как продиктован искренним чувством.

Льстя себя надеждой, что Вы от времени до времени напишите мне, я попрошу Вас сообщать мне о малейших желаниях, которые мог бы выразить мой брат, хотя бы в разговорах с Вашим супругом. Чувствую, что моя просьба довольно смела, но так как я не имею другого способа узнать о нуждах и даже, может быть, прихотях брата, я рассчитываю, что Вы, по своей ангельской доброте, простите мою навязчивость. Например, я знаю, что он любит музыку, может быть, фортепьяно доставило бы ему отрадные минуты; уведомьте меня, ради бога, сударыня, есть ли малейшая возможность ему его доставить; или, может быть, ему хотелось бы иметь что-либо другое.

Думать о нем составляет все мое счастье. Мои родители не допускают его нуждаться ни в чем необходимом, мне остается заботиться о приятном для него, но так как трудно предвидеть или угадывать, что ему может быть полезно или приятно, то это будет для меня истинным благодеянием. Просимые им книги будут скоро высланы, некоторые обстоятельства замедлили их отправку.

Родители мои поручают мне тысячу раз благодарить Вас за всю Вашу доброту и выразить Вам их почтительную нежность. О, сударыня, Вам и добрейшей г-же Нарышкиной обязана я, что сохранила их: без Ваших писем горе и беспокойство, наверно, сломили бы их, и скорбь их так законна, что без поддержки веры они не могли бы ее выдержать. Они только и надеются на то, чтобы ехать к Вам.

Позвольте просить Вас, сударыня, передать мой привет Вашему супругу. Хотя я не знакома с ним, я, тем не менее, на всю жизнь питаю к нему глубокое уважение и преданность; ведь правда, сударыня, что я могу питать к нему такое чувство? Разве он не друг, не брат моего Базиля, не супруг ангела?

Письмо мое очень затянулось, сударыня, но я не могу кончить его, не попросив Вас еще об одном - передать г-же Нарышкиной, что вся семья наша считает ее, как и Вас, своими ангелами-утешителями и что мы ежедневно молим творца ниспослать Вам то счастье, которого Вы так достойны.

Прощайте, сударыня, и пусть нежный поцелуй послужит залогом вечной благодарности и дружбы преданной вам всем сердцем Елизаветы Языковой.

Отец мой просит Вас передать его почтение г-же Фонвизин и сказать ей, что мы никогда не забудем, что она в числе тех, кому мы обязаны жизнью.

Адрес мой просто: Симбирск, собственный дом, а если я когда-либо переменю местожительство, я позволю себе Вас уведомить».

На обороте написано:

«Его Сиятельству Милостивой Государыне Марии Николаевне Волконской. В Читинский Острог».

Судя по ответу, в письме Волконской указывалось на дружеские отношения между Ивашевым и кн. Волконским.

Обращаясь к письмам семейных Василия Петровича за 1828 г., можно сказать, что мать в них неизменно говорит о своих страданиях вдали от сына, о том, что и ему и ей остается возложить упование лишь на провидение, на земную власть она мало надеется, хотя благодарна государю за предоставленную родным возможность снабжать заключенных всем и в неограниченном количестве.

Она широко пользуется этой возможностью и, кроме денег, которых в течение 1828 г. переслано 2 600 р. - сумма тогда очень значительная - посылает ему одеяло, шинель, мерлушковый тулупчик, непромокаемое пальто, оленью куртку и даже такие вещи, как перчатки и шелковые шейные платки, а затем целый запас провизии, которую отправляет по «торговому пути», причем прилагает реестр посылаемого: 4 п. сахару, 1 п. кофе, 1/4 п. сыру, 10 ф. рису, 5 ф. манной, 1/2 п. чернослива, 10 бут. прованского масла, 1 п. свечей, 1 п. табаку.

Она была страшно рада, когда сын через г-жу Нарышкину выразил какое-то желание, и жалеет, что сама не может поместиться в одном из пакетов. Она же перечисляет высылаемые ему по его просьбе книги:

12 т. Dictionnaire Classique de l'histoire naturelle. 3 т. Herper. Philosophie de l'histoire. 24 т. Barante. Histoire des Ducs de Bourgogne. 1 т. Cuvier. Discours sur les révolutions de la surface du globe. 2 т. Dubois. Moeurs, institutions et) cérémonies des peuples de L'Inde. 12 т. Histoire Générale des voyages par Valkenert. 2 т. Weiss. Principes philosophiques. 3 номера «Русского телеграфа».

Отец - тот более касается разных внешних событий и посвящает сына в подробности своих занятий и нововведений.

В письме от 6 июля он рассказывает:

«Никогда столько не были нам интересны «Отечественные ведомости», как ныне. Бюллетени военные извещают нас о переходе войск под глазами государя за Дунай, с поднесением ключей Исачки «нашему герою императору», о взятии Браилова вел. князем Михаилом Павловичем по взорвании минами фаса крепости на капитуляцию»...

27 июля он пишет, что хотел было послать сыну Journal politique de Pétersbourg, но думает, что, может быть, «начальствующие получили их и извещают вас об успехах русского оружия и о гармонии царствующих в Европе держав, - все же слепым нашим глазам рисует какую-то надежную перспективу, - но смертному не дано прозрения дальше своего носа» - иронизирует он сам над собой.

10 августа он уже прямо говорит: «Надеясь, что наш монарх, по ниспослании ему успехов на поле брани, пожелает, чтобы все его подданные разделили с ним радость, и тогда мы сможем исходатайствовать его милостивое позволение ехать и жить с тобой».

Интересно для характеристики старика Ивашева и его отношений к крестьянам его письмо от 13 октября,- где он рассказывает, что ожидает приезда мальчика Михайлы, которого он отдавал учиться в школу Сельскохозяйственного о-ва, куда хочет теперь послать сына приказчика своего, даровитого мальчика, и что занят «срытием гор и уравнением дорог для земледельцев и окончательным устройством спокойной для них больницы», прибавляя, что «сию последнюю статью некоторые соседи скромным образом перенимают, - чему я очень рад. Дай бог преуспеяния в сближении с человечеством». Таким образом видно, что Петр Никифорович служил до некоторой степени примером для других помещиков в своих заботах о народе.

В одном из более ранних писем к мужу в Петербург, когда Василий Петрович сидел еще в крепости, Вера Александровна упоминает о каком-то «положении», которое у них имелось для рабочих - из их же крепостных - на ундорской фабрике и которое у нее просили для образца в соседние имения.

В письме от 1 декабря он, говоря про свои мельничные работы, шутит: «Видя меня за работой, право можно подумать, что я культивирую свои мельничные таланты (talents de Mulinari), чтобы применить свои знания в холодных странах Востока. Ах! друг мой, как счастлив бы я был проникнуть туда артистам или простым рабочим».

Одно письмо старика Ивашева от 27 июля интересно, как показатель действительного душевного состояния этого в высшей степени сдержанного и скромного человека (перевод):

«В последнем письме я тебе дал отчет в моих занятиях, дорогой друг, они продолжаются потому, что продолжение их безусловно необходимо по многим причинам, из которых главная - не лишиться окончательно разума (игра слов: raison - причина и raison - разум). И божеский и человеческий закон согласно повелевают беречь его, питая его полезной деятельностью, я подчиняюсь ему и худо ли, хорошо ли выполняю свой долг на том клочке земли, где нахожусь. Я был бы счастлив сменить его и приблизиться к вашему, где, может быть, оказался бы полезным, хотя бы тем, что чистил ваши инструменты».

Интересно также его письмо от 27 декабря, где он так говорит о всеобщем восхищении и преклонении перед подвигом жен декабристов (перевод):

«Если принятая ими с таким великодушием и беспримерным смирением обязанность вызывают беспредельную признательность, как чтут ее, преклоняются перед ней во всем просвещенном мире! Без сомнения, имена их навсегда запечатлелись в сердцах и заслужили общее почтение и уважение»...

Осенью 1828 года читинские декабристы получили первое ощутительное облегчение: с них сняты были цепи. Собственно говоря, содержание их в цепях было незаконно, ибо, по общему правилу, по прибытии на каторгу кандалы снимались, но таково было особое распоряжение мстительного Николая Павловича. 9 ноября отец и мать выражают свою радость по поводу облегчения участи сына, о чем они узнали из письма M.Н. Волконской к Лизе.

Из писем, относящихся к концу 1828 г., отметим несколько писем Лизы, которые свидетельствуют о перемене к лучшему в ее настроении. Она пишет, что желала бы попасть к брату, чтобы принести веселье в круг читинского общества, и думает, что люди, слывущие серьезными, должны страшно скучать, и что большое счастье для смертных обладать веселостью, позволяющей им смеяться над всякими пустяками, причем причисляет себя к последним.

В письме от 1 декабря она говорит: «Уже несколько времени, как мрачная вуаль, заволакивающая настоящее, начинает проясняться», и замечает про себя: «не знаю почему, для меня началась новая жизнь, полная сладких надежд»...

17

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1829 год

1829 год в общем прошел для Ивашевых гораздо спокойнее предыдущего. Регулярные сообщения Нарышкиной, Волконской и Фонвизиной много способствовали успокоению родителей. О жизни Василия Петровича в этом году почти ничего неизвестно. Письма читинских дам за это время не сохранились: но крайней мере, в Ивашевском архиве их не имеется. Но по ответным письмам видно, что сообщалось, что он здоров, покоен (говорится о «calme complet») и терпеливо переносит свою участь.

Передаются просьбы его о книгах, которые с радостью исполняются, а в марте Вера Александровна выражает свое удивление, что сын просит прислать книги по медицине, так как ей известно, что область эта ему незнакома. «Je sais, que tu n'as aucune connaissance dans cette partie», но прибавляет, что очень довольна, если сын хочет ее изучить.

Такое желание В. П. указывает на серьезные занятия, которым предавались декабристы в Чите. А может быть, к этому побуждало его некрепкое здоровье. Но, вероятно, климат Читы оказал и на него хорошее влияние, а обильные присылки родных позволяли и питаться удовлетворительно.

Кроме писем Нарышкиной, которая аккуратно пишет каждые две недели, все более учащается переписка Лизы с княгиней Волконской. По-видимому, обе корреспондентки почувствовали симпатию друг к другу, а может быть, тут повлияли отзывы Василия Петровича о любимой сестре. Он, наверное, рассказывал о ней С. Г. Волконскому, с которым, судя по письмам, сблизился, а тот мог передавать эти рассказы жене.

В письме от 29 января Лиза пишет Волконской (перевод):

«Я должна принести Вам свои извинения, сударыня, за то, что так задержала ответ на ваше милое письмо... Вы совершенно правы, говоря, что мы ближе узнали друг друга, чем если бы годами встречались в обществе; там понадобилась бы особая симпатия, чтобы двое людей, одинаково думающих и чувствующих, угадали друг друга, между тем как нас связала судьба узами страдания, а ваши благодеяния и наша признательность еще скрепили их.

Я уверена, что если мы когда-либо свидимся, то отношения наши не изменятся, и Вы не лишите меня своего расположения, которое так радует меня в Ваших письмах.

Тысячу раз благодарю Вас за известия о дорогом моем брате. Слава богу, что его, всегда слабое здоровье теперь хорошо. Мне представляется, что этому не мало способствуют общество, заботливость и дружба Вашего супруга, к которому я питаю вечную признательность и которому прошу Вас передать мои приветы. Теперь я займусь приисканием хорошего фортепиано; я бы это давно уже сделала, если бы не опасалась затруднить Вас его присылкой».

В письме от 8 марта Лиза извиняется за свой слишком фамильярный тон, но она, «действительно знает и любит ее, как сестру, а когда так относишься к человеку, то трудно взвешивать каждое слово». В этом же письме упоминается о болезни Нарышкиной.

За время болезни Нарышкиной Ивашевым писала Фонвизина и раз Анненкова.

Письмо свое от 20 июля Лиза начинает более сердечным обращением: «Милая и дорогая Мария Николаевна», заменяя им прежнее официальное «сударыня». Извещая Волконскую о том, что у нее родился первый сын, маленький Базиль, которого она сама кормит и все время возится с ним, она выражает пожелание, чтобы и Мария Николаевна была утешена рождением маленького существа, приносящего с собой столько радости, прибавляя: «не знаю, приятно ли Вам такое мое пожелание, но я сужу по себе».

В предположении, что Волконская, может быть, ждет ребенка, она пишет: «в случае, если бы понадобилась для него кормилица, - напишите мне скорее, чтобы я могла во-время приехать. Я легко могу кормить двоих зараз, а Вы окажете мне истинное благодеяние; в самом деле, подумайте об этом, дорогая, и как можно скорее дайте мне ответ. Ведь это было бы такое счастье очутиться среди Вас, а Вы бы увидали, как я умею ходить за детьми и какую хорошую кормилицу Вы приобрели бы в моем лице.

Простите, что я так долго распространяюсь на такую тему, которую Вы можете считать фантазией, но если бы дело пошло всерьез, я не отрекусь от своих слов и буду этому очень рада. Книги для брата, о которых Вы пишете, я немедленно вышлю, так как, по счастью, они имеются в моей библиотеке. Продолжайте же, прошу Вас, сообщать мне известия о себе и, если Вам не трудно, о своих занятиях, препровождении времени, о всем, что касается Вас, в особенности, если Вы, наконец, соединились с Вашим супругом, которого я благодарю за память и сердечно приветствую.

Навсегда Вам признательная и преданная Лиза Языкова».

В своих ответных письмах от 6 сентября и 9 октября Лиза говорит, что Волконская очень подробно писала ей о настроении брата и его тревогах за сестру, в виду приближения ее родов.

Кроме того, 11 мая Волконская в письме к Лизе говорила ей, что Василий Петрович был очень огорчен - «peiné» - ее письмом. Лиза писала ему, что часто думает о том, как бы долгая разлука не повлияла на его дружбу к ней, и теперь извиняется перед братом. Причиной всему ее исключительная любовь к брату: она, как скупой, любит пересчитывать свои сокровища, боясь утратить хотя крупицу, а для нее отношения с братом являются неоцененным сокровищем.

Отец, по своей деятельной натуре неспособный сидеть без дела, весь год усиленно занят то тем, то другим, о чем всегда исправно и подробно извещает сына, причем его больше интересует не непосредственная выгода or какого-либо нововведения, но общая польза, которую могут извлечь его соседи и население из его примера.

В феврале он пишет Василию Петровичу:

«Прошедшею весной писал тебе, что я устроил новый механизм для обрабатывания крупичатой и пеклеванной муки, - производство оных так соделалось полезно, что многие желают иметь сей муки и начали о подобном устройстве сами помышлять, кажется, что она доставит некогда сбыт несбывавшимся большим хлебным запасам в России для чужих краев, чего все желают, только мы по сие время не вразумели и остались с кучами хлеба без денег»...

За войной он продолжает следить с неослабевающим интересом, и всякий успех наш его радует. 16 августа он пишет сыну: «Ты знаешь мою страсть к славе нашего оружия». Он сокрушается, что 62-летний возраст не позволяет ему снова вступить на военную службу и кровью заслужить милосердие царя: «Пустят ли ветерана со слабыми ногами?»

Кроме того, в душе старика Ивашева таилась надежда, что успешное окончание войны может послужить основанием для милостей осужденным или Удобным моментом для возбуждения ходатайства. 11 октября он пишет сыну: «Надежда в каждом несчастии, как дневное светило, то за облаком скрывается, то закатом земного шара, но никогда не потухает, а с утром является к нам с новым свежим блеском; так, в таком отношении и надежда имеет влияние на людей, горестью удрученных, - каждая благополучная весть для отечества возрождает новые упования, - пройдет без успеха, ожидаем другую, важнейшую, и сим живительным мгновением, как животворным газом, поддерживаются душевные чувства».

Между тем тоска матери опять усиливается, и ее страдальческие письма внушают тревогу сыну, который через г-жу Нарышкину просит родителей беречь свое здоровье, так необходимое для его существования.

Отчасти, чтобы переменой места отвлечь Веру Александровну от ее мрачных дум, Ивашевы решили в октябре с первым санным путем предпринять поездку в Петербург. Там воспитывалась их третья, несчастная глухонемая дочь, Мария, которую В. А. не видела со времени ее отдачи в институт для глухонемых.

Невысказанной в письмах, но чуть ли не главной целью являлась попытка осуществить заветное желание семьи добиться путем личного ходатайства разрешения на свидание или даже на постоянное соединение с сыном.

Но в 1829 году путешествие не состоялось и осуществилось лишь в конце января 1830 г.

18

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1830 год

В виду поездки родителей в столицу Василий Петрович прислал, по-видимому, целый список желательных ему книг, в том числе сочинения Charles Dupin, Cousin, Guijot и Willemain и иных «очень интересных», как отмечает отец (значит, и он знаком с ними), обещающий постараться приобрести их, если найдет в продаже. Позднее Лиза посылает брату 9 томов Энциклопедии, 6 томов Mémoires de Bourienne и Dictionnaire Vatkins'a, a 21 марта шлет ему русские книги: Софийский временник, Труды О-ва древностей и истории, Историю медицины Рихтера, каталог Смирдина и роман Загоскина «Юрий Милославский». С этой же почтой она послала заказ на новый роман Булгарина «Дмитрий Самозванец».

Загоскина Лиза любит гораздо больше Булгарина и очень желала бы знать мнение брата: «ты ведь был мой единственный учитель русской словесности. Интересно бы знать: все так же ли согласны наши вкусы?». О себе она говорит, что сделалась с годами серьезнее, более унылой, чем веселой, и гораздо недоверчивее прежнего, она потеряла это дружеское расположение к людям вообще, которое прежде имела в высшей степени: «ты правду говаривал, что чем люди делаются старее, тем менее добры». С другой стороны, она, раньше очень склонная к сладкому far niente, теперь встает рано, и нет в день минуты потерянной. Много времени употребляет на детей. «Но главное мое занятие музыка».

После отъезда родителей и Кати Лиза, которая вообще не могла сжиться с семьей Языковых, хотя отношения ее со всеми ними были хорошие, и большую часть времени проводила у своих, чувствовала себя очень одинокой. Сестра Саша, оставленная у нее, целый день учится, муж сидит безвыездно в деревне, но тем не менее, получив через Волконскую «отповедь» брата за то, что она, как раньше призналась ему в письме, пристрастилась было к карточной игре, она почувствовала к ним такое отвращение, что больше не дотронется до них, равно отделалась она и от другой своей, известной брату, мании, за которую он и прежде ее бранил. Этот маленький штрих подтверждает, с каким глубоким уважением в семье относились к Василию Петровичу и как все действительно считались с его мнениями и советами.

К этому же времени относится письмо Лизы к Волконской, где речь идет о каких-то сильных огорчениях Волконской и ее тяжелом душевном состоянии, о котором она, очевидно, писала Лизе:

«Милая и дорогая Мария Николаевна, Ваше последнее письмо так встревожило меня за Ваше здоровье и душевное состояние, что я прошу Вас скорее известить меня о себе. Не смею спрашивать, уменьшилась ли Ваша печаль, но стали ль Вы спокойнее? - Я знаю, что одно только время излечивает большое горе или, по крайней мере, смягчает его остроту, но каково Ваше здоровье? Не отразился ли на нем постигший Вас удар? Молю бога даровать Вам силы мужественно и терпеливо перенести все жестокие посланные Вам испытания и особенно избавить Вас от физических страданий; по своему печальному опыту в этом году я знаю, насколько физика влияет на дух»...

По всей видимости, речь идет о смерти отца кн. Волконской, генерала Раевского, в 1829 г.

В следующем письме от 29 марта Лиза горячо благодарит Волконскую, назвавшую ее своим другом, и говорит: «Вы правы, считая, что отношения наши никогда не прекратятся, дал бы только бог им сделаться менее печальными и чтобы письма заменились беседой. Я не могу даже мысленно представить себе, чтобы Вы когда-либо стали мне чужой».

Далее она говорит, что никогда не любила никого так, как брата, и что жестокая разлука только усилила эту любовь.

В письме к брату от 12 февраля Лиза, между прочим, рассказывает ему, что ее beau-frère, Николай Языков, поэт, «встретил в Москве радушный прием в литературном кругу всех, кроме редактора «Телеграфа», «un certain Полевой», который не может простить ему отказа дать свои стихи для его журнала и теперь в отместку безжалостно критикует его. Николай, впрочем, не обращает на него внимания, а его друзья воюют за него, так как все писатели с лучших и до посредственных против Полевого, и эта литературная война отражается в «Телеграфе», день ото дня делающемся все более дерзким».

В течение 1830 г. читинские дамы вообще хворали. Кроме Нарышкиной, была серьезна больна Фонвизина, о которой осведомляется Лиза в письме от 9 мая: «Как чувствует себя дорогая больная, Наталия Дмитриевна?» и, высказывая надежду, что хорошее время года укрепит здоровье Волконской, задает ей вопрос: «бывает ли вообще хорошее время года в ваших краях?»

Получив от Волконской извещение, что она ожидает ребенка, Лиза выражает надежду, что появившееся на свет маленькое существо принесет с собой утешение, но просит своего друга беречься и не предаваться горю, так как это может отразиться на ребенке. «Нравственные страдания», которые Мария Николаевна перенесла во время беременности, очень беспокоят Лизу. К сожалению, опасения Лизы сбылись. 2 августа Волконская родила дочь Софью, прожившую лишь один день. Очевидно, потрясения, о которых Лиза говорила еще в марте, сыграли роковую роль.

Между тем Ивашевы благополучно прибыли в Москву, где и остались отдохнуть и провести некоторое время. Там они сразу попали в водоворот столичной светской жизни. Для Веры Александровны, которая была рада свидеться с родными, эти выезды были полезны, так как отвлекали ее от постоянных мыслей о сыне. Петр Никифорович же, хотя и согласен, что «приятны встречи со знакомыми», но заводить новые знакомства неприлично его летам и свойствам, и начинает уже тяготиться частыми выездами, не дававшими того уединения, которое, по его словам, «столько согласно с нами».

Старик воспользовался пребыванием в Москве, чтобы ознакомиться с разными техническими усовершенствованиями. Он посещал заводы и фабрики, в частности суконные и шелковые, о которых он пишет сыну, что «своею работой они уже смеют соперничать с Францией и Англией, бумагопрядильни тоже начинают успевать, хотя еще не в совершенстве». Особенно заинтересовало его свекло-сахарное производство, которое он задумывает завести и у себя.

Во время пребывания в Москве, где Ивашевы останавливались в собственном доме, Вера Александровна сделала очень обрадовавшую ее находку: она случайно нашла в ящике конторки портрет сына, который считали потерянным, а между тем, по мнению матери и других, это самый удачный из его портретов. По словам отца, Василий Петрович изображен там в сером мерлушковом воротнике. Мать не может на него наглядеться.

Прогостив около месяца в Москве, Ивашевы в начале марта двинулись в дальнейшей путь, в Петербург, где они собирались пожить дольше и где обстоятельства, как мы увидим ниже, удержали их до следующего года. Катя пишет сестре Лизе, что в Петербурге «все, даже прекрасное, отравлено убийственными воспоминаниями». Петр Никифорович рассказывает, что «Петербург ежегодно возвышается вкусом и красою.

У храма св. Исаакия восстановлены уже чудесные цельные гранитные колонны. Приступили к воздвиганию единственной в свете цельной колонны в память покойного государя... все художества ликуют...». Он собирается ехать смотреть изобретение русского закройщика, именно мельницу, действующую не паром, не ветром, не водою, а тяжестью. «Ты знаешь, мой друг, мое любопытство ко всему подобному».

Второй дочери Ивашевых, Екатерине, шел в это время 19-й год. В отличие от старшей сестры, она была девушка тихая, мечтательная, склонная даже к меланхолии, может быть под впечатлением последних лет, проведенных в угнетенной несчастьями семье. По обычаям богатой помещичьей среды она получила домашнее, на французский лад, воспитание под руководством французской гувернантки г-жи де-Санси и отличалась хорошими способностями к рисованию и музыке. Характер у нее был приветливый, хотя несколько пассивный. Но при бойкости Лизы Языковой, продолжавшей и после выхода замуж жить жизнью родного дома, Екатерина, естественно, не играла заметной роли и отступала на второй план.

Вскоре после приезда Ивашевых ею заинтересовался и посватался к ней молодой князь Юрий Сергеевич Хованский. Отец его, тогда уже скончавшийся, был в 1804 г. губернатором в Симбирске, где и женился на местной дворянке Наумовой, которой принадлежало в 18 верстах от города, по ту сторону Волги, в Ставропольском уезде, богатое имение - село Архангельское. Князь Юрий Сергеевич был воспитанник Царскосельского лицея, и в 1830 г. состоял на службе в министерстве внутренних дел.

По рассказам матери моей, старшей дочери В.П. Ивашева М.В. Трубниковой выросшей в доме Хованских, князь Юрий Сергеевич был человек в высшей степени благородный и добрый, просвещенный и с большими умственными интересами. У него была богатая библиотека, и он впоследствии руководил моей матерью в выборе книг серьезного содержания. Среди друзей его был известный писатель Соллогуб.

Родителям Кати жених очень нравился, а с семьей его они даже по Симбирску были знакомы.

Но, одобрительно относясь к сватовству князя Юрия Сергеевича, родители предоставили решение всецело дочери и дали ей два месяца для окончательного ответа.

Извещая брата о своей помолвке, Катя пишет (перевод): «Дорогой брат, ты и не ожидаешь, какую новость я тебе сейчас сообщу. Я помолвлена с князем Хованским. Боже мой! Какое несчастье, что я должна сообщить это тебе письменно. Молодой человек, которому я отдаю свою руку, любит тебя заочно и дал мне слово, что, если когда-нибудь родным будет разрешено ехать к сыну, он непременно последует со мной в Сибирь. Рекомендую тебе, дорогой Базиль, брата, который обещает составить счастье твоей сестры. Если я буду с ним счастлива, ты, конечно, полюбишь его».

Конечно, выход дочери замуж, ее будущая судьба озабочивали родителей, но одновременно другое, гораздо более серьезное и сложное событие привлекло всех их внимание и глубоко изволновало их. В судьбе их сына наступал неожиданный перелом, и, казалось, для него тоже блеснула надежда на счастье.

Дело в том, что Вера Александровна в начале мая получила письмо от г-жи Ле-Дантю, бывшей воспитательницы ее детей, в котором последняя открывала ей тайну своей младшей дочери, Камиллы, страстно любящей молодого Ивашева и желающей последовать за ним и разделить его судьбу.

Но кто же были эти Ле-Дантю? Прежде чем продолжать рассказ, нам надо познакомиться с семьей совершенно иного склада и положения, чем Ивашевы, так как в дальнейшем члены этой семьи будут играть не малую роль в нашей истории.

19

* * *

В начале прошлого столетия жил в Петербурге француз Пьер-Рене Ле-Дантю (Pierre-Réné Le-Dantu), судьба которого, по семейному преданию, такова.

Родившись во Франции в 1753 г., он во время Великой французской революции жил в Париже и вел крупную торговлю с Антильскими колониями на островах Мартинике и Гвадалупе, перевозя на собственных кораблях европейские товары в колонии и колониальные в Европу. Вместе с тем он принимал участие и в политической жизни и, когда Наполеон стал входить в силу, подвергся преследованиям за свои республиканские убеждения. Он предпочел эмигрировать в Голландию, именно в Амстердам, где у него была недвижимая собственность и где он живал и раньше.

Когда французы в 1803 г. заняли Голландию, Ле-Дантю, и тут не чувствуя себя в безопасности, бежал в Россию, оставив для ликвидации торговли своего старшего сына Jean, который, впрочем, доверия отца не оправдал. Переселившись в Гвадалупу, он присвоил себе все отцовские корабли и колониальное дело, основал семью гвадалупских Ле-Дантю и порвал всякие связи с своими родными в России.

Вторая жена Pierre-Réné была француженка MarieCécile Wable, по первому мужу Varmot. Родилась она в 1773 г. в городе Руа в Пикардии. Получив недурное воспитание, она прониклась идеями и понятиями, господствовавшими во Франции в конце XVIII века, а революционное время закалило ее и выработало у нее энергию и твердость. От первого брака у нее была дочь Сидония, родившаяся в 1799 г., - впоследствии мать известного писателя Дмитрия Васильевича Григоровича.

В Россию Cécile Varmot, которую здесь стали звать Марией Петровной, хотя в своих письмах она подписывается Cécile, прибыла приблизительно в одно время с Пьером Ле-Дантю, так как первая их дочь Луиза родилась в Петербурге в декабре 1804 г. Жили они, как муж и жена, до 1810 г. без церковного венчания в виду каких-то затруднений, и семейство их все увеличивалось.

В 1806 г. родилась дочь Амели, 15 июня 1808 г. третья дочь Камилла, а в 1810 и 1813 г. сыновья Шарль и Евгений. Ле-Дантю занимался, вероятно, торговлею или жил на остатки своего прежнего состояния. С собой в Россию он привез свою ценную картинную галерею, которую распродавал по частям. По уверению Д.В. Григоровича, в коллекциях Эрмитажа и гр. Строгонова немало картин, особенно голландской школы, приобретенных от Ле-Дантю, а внук его Евгений Карлович Ле-Дантю имел случай видеть старые документы, между прочим, Мятлева, доказывавшие, что последний должен платить Пьеру Ле-Дантю за картины десятки тысяч рублей.

Настал 1812 г., и когда в Петербурге среди народа стало замечаться возбуждение против французов, Ле-Дантю сочли более благоразумным покинуть столицу. Доехав до Твери, они приобрели большую парусную лодку и спустились на ней по Волге до Симбирска, где и осели надолго.

Найти здесь подходящее занятие для шестидесятилетнего старика было нелегко, но деятельная Мария Петровна, как мы впредь будем называть г-жу Ле-Дантю, со свойственной ей энергией принялась за добывание средств на содержание своей многочисленной семьи, ибо скоро средств перестало хватать.

Она избрала себе педагогическую деятельность и, по некоторым сведениям, основала в Симбирске французский пансион для благородных девиц. Но посылать дочерей в пансион не было в нравах тогдашних богатых помещиков, которые по зимам обычно приезжали жить в Симбирск. Предпочиталось иметь у себя на дому наставницу или наставников, и потому Мария Петровна, вероятно, скоро перешла на должность гувернантки или учительницы в домах.

Многочисленная семья ее не являлась препятствием, ибо хороших французских гувернанток так ценили, что состоятельные помещичьи семьи, привыкшие призревать иногда многочисленных приживалок, не останавливались перед тем, чтобы вместе с гувернанткой взять и ее семью. Так впоследствии жил у Ивашевых, не неся никаких обязанностей, муж гувернантки г-жи де-Санси.

Ивашевы окончательно поселились в Симбирской губернии в 1817 г., так что только с этого времени могли установиться между ними и семьей Ле-Дантю те короткие отношения, которые мы встречаем впоследствии. Есть указание, что Мария Петровна была гувернанткой именно у Ивашевых. Такое заключение можно сделать из слов Ник. Ив. Тургенева . Тургенев был в родстве с Ивашевыми, его отец был двоюродным братом отца Ивашева, так что декабрист Ивашев был троюродным братом Ник. Ив. Тургенева. Последний, по-видимому, передавая сведения, полученные через брата, Александра Ивановича, пишет, что Камилла жила у Ивашевых. Это же могло быть только, если у Ивашевых жила ее мать.

О Марии Петровне, как гувернантке Ивашевых, упоминают гр. Соллогуб и Веневитинов.

Между тем в жизни семьи Ле-Дантю произошло одно событие, о котором нельзя не упомянуть. Пьер Ле-Дантю, несмотря на свой почтенный возраст, был по части супружеской верности не безупречен. Обнаружилось, что от какой-то его связи в 1817 г. родилась девочка, получившая имя Паулины. Мать ее умерла. Мария Петровна имела великодушие взять на себя попечение о новорожденной, но отношения к мужу были испорчены навсегда. Сам Ле-Дантю вскоре оставил Симбирск и вернулся в Петербург, взяв с собой сыновей, вероятно, по соглашению с женой. В Петербурге он прожил недолго и в 1822 г. умер.

Мария Петровна осталась одна в Симбирске с четырьмя дочерьми и Паулиной. Все заботы о них лежали на ней. В 1817 г. ее старшей первобрачной дочери Сидонии исполнилось 18 лет, и она могла уже быть ей помощницей. Но не позже 1821 г., а скорее в 1820 г., она вышла замуж за отставного гусарского майора Василия Ильича Григоровича. Он был родом с Украины, долгое время служил в кавалерии и вышел в отставку, по страсти к сельскому хозяйству, в 1822 г., но, вероятно, уже и раньше он состоял управляющим громадного имения графини Сологуб - Никольского, расположенного на реке Черемшане в Ставропольском уезде, тогда Симбирской губернии.

Известный писатель, автор «Тарантаса», гр. Вл. Ал. Соллогуб, которому в 1822 г. было лет 8-9, в своих воспоминаниях, в рассказе о жизни в Никольском в 1822 г., так описывает Григоровичей: «Наш управляющий Василий Ильич Григорович был, что называется, мастер своего дела... Василий Ильич был человек очень типический, своеобразный. Он был не велик ростом, сухопарый, крепко сложенный, гладко выбритый и подстриженный. Во всей его фигуре проглядывал отставной кавалерист. Здоровья он был изумительного и деятельности необыкновенной. Едва займется заря, уже он на коне скачет на работы, приказывает, распоряжается, журит.

Крестьяне его побаивались, но обращались к нему за советами по своему собственному хозяйству, что для крестьянского упрямого самолюбия являет высшую степень уважения. Живо помню, как вечером Василий Ильич в сером застегнутом по-военному сюртуке приходил в кабинет отца беседовать о хозяйстве. Говорил он отрывисто и дельно». Про его жену Соллогуб говорит: «Ростом Сидония Петровна была высокая, худая, отчего держалась немного сгорбленно, но лицо имела очень приятное и умное; мы ее, как и мужа ее, очень любили». Соллогуб упоминает и о ее сестре, тогда 14-летней, Камилле, приезжавшей к ней в гости.

Другие дочери Марии Петровны Ле-Дантю, хорошо ею воспитанные, выросши, пошли по примеру матери в гувернантки. Спрос на французских воспитательниц был среди симбирских помещиков велик, и они рано могли собственным заработком облегчить матери лежавшие на ней заботы. У них, таким образом, составилось большое знакомство. Лиза Ивашева была одних лет с Луизой Ле-Дантю, и между ними установились дружеские отношения. В 1826 г. Луиза писала Камилле, выразившей сожаление, что Лиза в своем горе о брате не имеет близких подруг:

«Я сохраню навсегда сочувственный интерес к Лизе. Это память дружбы, которая продолжалась бы, если бы свет ее не расстроил, а разница общественного положения не охладила бы. Я отошла, когда увидела ее окруженной видимостью продолжительного счастья», т. е., по-видимому, в 1824 г., когда Лизу Ивашеву выдавали замуж.

Как мы видели, в 1823 и 1824 году Василий Петрович Ивашев был в долговременном отпуску у своих в Симбирске и, следовательно, мог встретить там Камиллу. «L'aimable et brillant Basil» (блестящий и приветливый Базиль), как, вспоминая то время, называет его в одном из своих писем Амели Ле-Дантю, произвел глубокое впечатление на молоденькую Камиллу. Она со своей стороны тоже нравилась молодому Ивашеву. Граф Соллогуб в своих воспоминаниях, на основании слышанного, решается даже сказать, что Василий Петрович «влюбился» в Камиллу, но старики яко бы на этот брак не соглашались.

В конце 1824 г. М.П. Ле-Дантю с дочерями переселилась в Москву, где она и ее дочери продолжали свои прежние занятия. Летом 1825 г. даже семнадцатилетняя Камилла уже находилась в качестве гувернантки в Рязанской губернии при малолетних детях генеральши Е.В. Шишковой, которая предложила Камилле сопровождать их в Петербург, куда семья уезжала на зиму.

Во время декабрьских событий и в течение всего следствия и суда над декабристами, так глубоко взволновавших все тогдашнее общество, Камилла, следовательно, была в Петербурге. В числе причастных к тайному обществу привлекался и офицер Шишков, вероятно, родственник той семьи, где она жила. Но и без этого она, конечно, слышала разговоры на злобу дня и была осведомлена об участии в деле молодого Ивашева, так недавно пленившего ее сердце. Весьма вероятно, что она видалась и со стариком Ивашевым, весь 1826-ой год проведшим в Петербурге, и от него могла узнать разные подробности. По крайней мере она что-то сообщала об Ивашеве в письме к сестре, ибо в ответ Луиза пишет 11 августа 1826 г. (перевод):

«То, что ты мне говоришь о Базиле Ивашеве, разрывает мне сердце. Он и виновный интересовал меня, я не могла постичь этого непонятного смешения доброты и недобросовестности. Теперь он тысячу раз интереснее и тысячу раз достойнее сожаления, потому что именно его прекрасный и благородный характер вовлек его в несчастье».

Ко времени коронации, последовавшей 22 августа 1826 г., Камилла вернулась в Москву и затем более из нее не отлучалась. Мы не имеем сведений, долго ли еще она оставалась в доме Шишковых, с которыми у нее сохранились дружеские отношения, служила ли еще у кого-нибудь; вообще до 1830 г. о жизни ее и семьи почти ничего не знаем.

Известно только по письмам, что все эти годы настроение Камиллы было подавленное, она «не жила, а прозябала» и в 1828 г. даже серьезно заболела. Родные замечали ее апатию, безучастное отношение к жизни и к выздоровлению, но она и с ними уже не была по-прежнему откровенна. Сватавшихся к ней женихов она настойчиво отвергала, музыкой почти перестала заниматься. Мать и сестры не знали, чему приписать такую перемену и потерю ею прежней жизнерадостности.

Впрочем, старшая сестра Луиза догадывалась о причине меланхолии Камиллы. В одном из позднейших писем, именно от 30 ноября 1831 г., она говорит, что благодарит бога за осуществление мечты, долго тайно ее занимавшей, когда она наблюдала, как Камилла борется с чувством, «которое она считала скрытым от всех, но которое любящая сестра сумела угадать». Далее, вспоминая «те дни, когда ты (Камилла) находилась среди своей семьи печальная и слабая, я видела, как увядает твоя юность, и говорила себе, как далеко было средство против твоей тоски», она пишет, что теперь счастлива отсутствием сестры. Камилла тогда уже была в Сибири.

Как потом выяснилось, причиной было ее чувство к молодому Ивашеву. Заинтересовавшись им в юные годы, она понимала всю неосуществимость своих мечтаний в виду разницы общественного положения: ее, бедной гувернантки, и блестящего гвардейца, сына и наследника богатой и родовитой помещичьей семьи. Она тогда имела достаточно силы, чтобы отказаться от недостижимой мечты. Отъезд семьи Ле-Дантю из Симбирска, порвавший, как казалось, всякую связь с Ивашевыми, помог ей в этом отношении.

Но когда над Ивашевым стряслась беда, когда он превратился в бесправного каторжника, когда воображение рисовало ей любимого человека томящимся в далекой и страшной Сибири, чувство Камиллы вспыхнуло с новой силой и охватило ее всецело. Могло сыграть тут роль и то пламенное сочувствие к декабристам, которое тогда охватило все общество. В таком душевном состоянии Камилла встретилась с родными Ивашева, когда они в феврале 1830 г., по пути в Петербург, гостили в Москве и она воочию могла убедиться во всей глубине их отчаяния.

Как мы уже говорили, в бытность в Москве Вера Александровна случайно нашла в своем московском доме небольшой портрет сына, поразивший ее необычайным сходством. Между прочим, портрет был показан и Камилле и произвел на нее потрясающее впечатление. Об этом свидетельствует позднейшее письмо Кати Ивашевой, написанное после получения от Камиллы окончательного ее решения ехать в Сибирь (перевод):

«Помните ли Вы, дорогая Камилла, впечатление, которое произвел на Вас портрет Базиля? Оно не ускользнуло от меня. В сердце я была Вам за него очень признательна, но что я могла тогда Вам сказать? Я не могла подать Вам никакой надежды и опасалась поддержать чувство, которое не считала столь серьезным и глубоким, как Вы это доказали впоследствии».

Но при этом свидании, как мы увидим далее, кем-то из Ивашевых, вернее всего матерью, было брошено какое-то замечание, показавшее Камилле, что и Базиль раньше не был к ней равнодушен, чего она, по-видимому, не знала. И, может быть, это послужило последним толчком для ее решения.

Как раз в это время Камилле, служившей гувернанткой у Хвощинской (сестры канцлера Горчакова), был предложен Шишковым жених, мелкий помещик, служивший в Москве. В письме к старшей дочери Шишкова, полученном тою 2 марта 1830 г., Камилла изложила свое состояние, побудившее ее отказать жениху, очевидно, она также передала подруге о встрече с Ивашевыми и о своих стремлениях и колебаниях. Имеется ответное письмо Шишковой от 4 марта. Только теперь, узнав о чувстве Камиллы к молодому Ивашеву, Шишкова дружески упрекает ее за скрытность и высказывает свои мнения и советы (перевод):

«Я себе живо представляю, что происходит с Вами, я так знаю Вас и Вашу чувствительность... Если даже Вы надеетесь, что желания Ваши осуществятся, если Вам суждено испытать это счастье (и в то же время несчастье), Вы до решительного момента должны сохранить душевный покой... Если о н не изменился, если сможет решиться просить у Вас такой жертвы и если будет возможность все это устроить - я буду в числе тех, кто посоветует Вам сделать это. Я одобряю Ваше решение последовать в ссылку, чтобы получить счастье (единственное действительное счастье на земле)».

Следовательно, Камилла писала подруге, что для нее самой ехать за Ивашевым будет счастьем. Но Шишкову тревожат сомнения, хорошо ли обдумала Камилла предстоящие ей лишения, достанет ли у нее физических и моральных сил, и проскальзывает неуверенность, стоит ли о и такой огромной жертвы. Она задает Камилле целый ряд вопросов, упрекая ее, что она пишет слишком лаконично: «Я ничего не знаю о положении семьи и его в частности: где он теперь, что они там делают? Получаются ли о нем известия, долго ли идут письма? Кто из семьи был в Москве, кто говорил о нем с Вами и в каких выражениях?»

Предполагая, что неосторожные слова его родных могли возродить в душе Камиллы несбыточные надежды, она указывает ей, как вернуть душевное спокойствие, советует усиленно заниматься и не читать романов, которые в ее состоянии «сущий яд».

Это дружеское, заботливое письмо было получено Камиллою во время серьезной и тяжелой болезни, которой разрешилось ее мучительное и напряженное состояние. Она хворала уже с 1 марта, а 6-го слегла в постель. С.М. Хвощинская, у которой она з это время жила, относилась к ней очень участливо, а старшая ее сестра Луиза даже отказалась от места и переехала к Хвощинским ходить за больной.

Ей первой открыла Камилла, наконец, причину своего состояния, а на другой день сделала то же признание и матери, следствием чего и было то нижеприводимое письмо к В.А. Ивашевой, которое сыграло такую громадную роль в судьбе Василия Петровича. Мария Петровна Ле-Дантю, не зная петербургского адреса Ивашевых, написала своей приятельнице г-же де-Санси, гувернантке младших Ивашевых. Вот это письмо, помеченное 30 марта, почти полностью (перевод):

«Я бы написала Вам, драгоценный друг, сейчас же после отъезда генеральши в Петербург, если бы до сегодняшнего дня я не дрожала за жизнь Камиллы; теперь она еще на краю могилы, и я предчувствую, что смогу спасти ее жизнь, лишь согласившись на разлуку с ней.

Ее тайну я узнала лишь после отъезда генеральши. Эта несчастная молодая девушка любит Базиля, ему принадлежали ее первые грезы, бессознательно для нее самой, но тогда его положение, его богатство не допускало даже мысли о том, чтобы когда-либо стать его женой, а чувство ее лишь служило ей мерилом для сравнения, почему она и отказывалась от представлявшихся ей партий.

К несчастью, она оказалась в Петербурге 14 декабря, следила за всеми событиями и, думая, что ею руководит лишь жалость, позволила себе увлечься страстью, о которой я, наконец, узнала. Со времени возвращения из Петербурга она побледнела, стала грустной, замкнутой и меланхоличной и не хотела ничего отвечать спрашивавшей ее неоднократно Луизе. Во время своей болезни два года тому назад, казалось, она боролась между нежностью к нам и желанием прекратить жизнь, сулившую ей лишь горе. Ее здоровая натура и наши заботы победили. С тех пор она прозябала.

Прибытие интересовавшей ее семьи, единственного предмета ее дум, вид его портрета так подействовали на нее, что она опять занемогла. Болезнь началась нервной лихорадкой и бессонницей. Она призналась мне, что бралась за Евангелие, чтобы прогнать всегда стоявший перед ее глазами образ, но не могла читать, так как первым словом стояло его имя. Я была у нее, и она сказала, покрывая поцелуями мои руки: «Дорогая мама, одна француженка поехала за товарищем несчастного Базиля, позволили ли бы Вы мне поехать разделить участь того, кого Я давно думала, что люблю лишь, как брата, и которому, не сделай его обстоятельства таким несчастным, принадлежала бы лишь часть моей симпатии?

Скажите, дорогая мама, согласились ли бы Вы расстаться с дочерью, если бы это могло облегчить участь Базиля?» (Накануне она открылась Луизе, которая мне это передала). -

«Дорогой дружок, - сказала я, - если бы я знала, что верну тебе здоровье, покой, что доставлю хоть немного счастья двум существам, столь этого достойным, я бы не колебалась, но, дорогая Камилла, тот, кого ты любишь, не знает об этом, ты думаешь о нем, а он не желает твоего присутствия, и если бы даже его тронуло твое предложение, он по своей деликатности отказался бы связать свою судьбу с твоей.

Зачем ты так долго все скрывала от меня?» - «Благоразумие подсказывает Вам то же, что и мне, и это меня удерживало. Я, впрочем, сумею победить свое нелепое желание, не будем более говорить о нем, но я откажу протеже г-на Шишкова, я не могу выйти замуж». (Г. Шишков сватал ее за одного молодого человека, имеющего 100 душ крестьян и служащего где-то).

После ее признания я с ней больше об этом не говорила, тем более, что болезнь ее приняла такой опасный поворот, что без стараний г-на Мандилени она бы погибла, да и теперь, хотя ей и лучше, она все еще не вне опасности.

Но я не надеюсь на ее выздоровление теперь, когда я знаю ее тайну: тоска сделает то, чего не сделала болезнь.

Если забота и нежность моей дочери могут хоть сколько-нибудь утешить несчастного юношу, мое сердце будет радоваться сквозь слезы разлуки. Какая мать не предпочтет расстаться с дочерью, чем видеть, как она тает на ее глазах?

Будьте добры, сообщите генеральше о состоянии Камиллы, о ее чувствах. Я ей предлагаю дочь с благородной, чистой и любящей душой. Я сумела бы даже от лучшего друга скрыть тайну дочери, если бы можно было заподозрить, что я добиваюсь положения или богатства. Но она хочет лишь разделить его оковы, утереть его слезы, и я, не краснея за дочерние чувства, могла бы говорить о них нежнейшей из матерей, знай я о них раньше. Однако я буду молчать, пока не получу Вашего ответа, или пока генеральша не вернется в Москву.

Если у семьи есть свои планы, или у молодого человека имеется какая-нибудь склонность, пусть все это останется навсегда похороненным между названными личностями.

Луиза останется с сестрой впредь до ее выздоровления, которое затянется, по словам доктора, - ему известно, что главная причина болезни морального характера, так как мне пришлось ответить положительно на его вопросы. Я должна была ехать в мае к Сидонии и провести с ней лето, теперь не знаю, что буду делать. Если Камилле придется молчать и страдать, я не смогу ее покинуть»...

Письмо это сохранилось в копии, сделанной рукой Екатерины Ивашевой, которая, посылая его брату, делает приписку: «Вот, дорогой друг, копия письма г-жи Ле-Дантю; очень Хотелось бы знать, какое оно сделает на тебя впечатление. Да хранит тебя бог, братец».

Письмо г-жи Ле-Дантю было переслано в Петербург к Вере Александровне и, конечно, произвело на стариков огромное впечатление. Петр Никифорович в позднейшем письме говорит о «предложении, нас утешительно изумившем». Испросив немедленно разрешение начальства, они препроводили сыну письмо Марии Петровны в копии (вероятно, той самой, с припиской Кати) с просьбой дать скорее ответ, а сами ответили г-же Ле-Дантю следующими письмами от 6 мая (перевод):

«Мы прочли много раз и перечитываем еще, сударыня, Ваше дружеское письмо со всем горячим интересом, какое оно должно было вызвать в измученных страданиями родительских сердцах. Вы, конечно, поймете, что мы добросовестно взвесили каждое слово письма, написанного дрожащей рукой матери, преисполненной нежности, заботы и тревог за столь дорогую и столь достойную дочь.

Да, сударыня, мы проникли в самую интимную глубину Вашей материнской души и мы разделяем все Ваши душевные переживания, примите же наше Уверение, что великодушная и примерная самоотверженность Вашей дочери, ее добровольное отречение от более счастливого жребия внушает нам восхищение, а ее характер возбуждает наше глубокое уважение.

Велика благость господня. В то время, как на глазах всего мира протекает горестная судьба несчастного нашего сына, когда участь его решена на всю жизнь, и мы тоже всю жизнь обречены страдать в жестокой разлуке, создатель мира неожиданно посылает нам свою милость. В чистую душу одного из лучших своих творений вдохнул он высокое чувство и ниспосылает несчастному облегчение страданий, вознаграждение за потерю всего ему дорогого, посылает ему такую прекрасную подругу, с такой чистой привязанностью к нашему дорогому Базилю. Повторяю, сударыня, велик господь, возблагодарим же его вместе за его благость - вот наши чувства и наше решение.

Получив Ваше письмо, мы сочли долгом сообщить о нем начальству, от которого получили разрешение написать Базилю и узнать его собственное решение, что нами и сделано.

Зная всю деликатность его души, уверен, что он всего себя посвятить счастью того существа, которое станет теперь предметом его обожания и поклонения; может быть, первым его впечатлением будет боязнь тяжелого будущего для дорогой Камиллы, но у меня есть основание надеяться, что посланная ему копия Вашего письма и наши доводы успокоят его опасения и, даст бог, через два месяца мы будем иметь его ответ, копию которого я Вам немедленно пришлю.

Обнимите за меня Вашу несравненную Камиллу и посоветуйте ей стараться восстановить свое драгоценное для всех нас здоровье и примите уверение в нашем полном уважении, почтении и глубокой преданности, с которыми имею часть пребыть покорным слугой Вашим. Ивашев».

Вера Александровна приписывает к письму мужа: «Не буду говорить о впечатлении, сделанном на меня Вашим письмом. С какой благодарностью за ту жертву, которую Вы приносите, расставаясь со своим ребенком, принимаю я Ваше предложение и как ценю дарование мне такой дочери, как прелестная Камилла! Вы вполне правы, сударыня, что не краснеете за ее чувства, - они так велики, так чисты! Облегчить участь несчастного может лишь высокая и отмеченная провидением душа; смею Вас уверить, что такое мое мнение разделяют все те, кому мне пришлось это рассказать.

Вы знаете, что я не могла без специального разрешения уведомить моего несчастного Базиля о самоотверженном решении Камиллы и ее достойной матери и получить его согласие на то, чтобы уменьшить свои страдания, деля их с преданным ему ангельским существом. Я его знаю, знаю его сердце, он сумеет оценить такой поступок, но я опасаюсь его деликатности и потому просила его несколько отложить ее и следовать влечению сердца, которое, сколько я знаю, склонялось любить Камиллу. Вы знаете, что он ничего не скрывал от меня, самые тайные его чувства были мне известны, и потому могу Вас уверить, что сердца их бились согласно; мы об этом еще поговорим при свидании. Пока целую Вас с Вашей прелестной дочерью, которой не пишу особо, боясь взволновать ее при ее болезни»...

Самому Василию Петровичу мать и отец написали письма; из них первое особенно поражает своей сдержанностью и несколько сухим, деловым тоном, совсем необычным для Веры Александровны, письма которой всегда полны религиозных излияний, тонко старики боялись оказать какое-либо давление на сына (перевод):

Петербург, 1 мая 1830 г.

«Прошу всемогущего ниспослать тебе свое благословение и здоровье, дорогой и любимый Базиль. На этот раз я буду говорить с тобой на тему, которая, наверно, очень удивит тебя. Если предложение, которое я собираюсь тебе сделать, может до некоторой степени скрасить твое существование, я возблагодарю моего Спасителя за то, что он тебе его ниспослал, и сочту себя счастливой, если своим согласием облегчу твои страдания. Посылаю тебе копию письма г-жи Ле-Дантю к г-же Санси (гувернантка младших Ивашевых), от которой я получила подлинное.

Если ты согласен, уведоми меня, и мы сделаем все возможное, чтобы устроить это дело. Не тревожься за будущность твоей жены, предоставь это нам. Наша нежность к тебе, наша благодарность к той, которая, в силу привязанности к тебе, отказывается от света, забывает о себе, чтобы соединиться с тобой и страдать с тобой, заслуживает всеконечно, чтобы мы приложили все усилия сделать ее настолько счастливой, насколько это в нашей власти. Такая любовь, как ее, не может быть без высокой добродетели.

Я верю, что это милосердный бог, хранящий тебя, посылает тебе такое сокровище в твоей несчастной участи. Не отказывайся же от этого в силу чрезмерной деликатности. Я знаю, что она тебе нравилась, но не думай, что Камилла такая же, как прежде, она очень подурнела от горя. Но вспомни, что причиною этому ты. Я знаю твое сердце и что потеря свежести должна внушить тебе чувство благодарности. Ты можешь легко себе представить, как я люблю ее. Ты знаешь, как я сильно чувствую, как могу ценить добро и болеть от зла. Значит, можешь представить себе, что я сделаю все, чтобы облегчить ее участь и доказать ей мою признательность. Буду ждать твоего ответа с живейшим нетерпением.

Скажи мне откровенно, может ли она способствовать смягчению твоей доли. Я знаю все возражения, которые ты можешь мне сделать по твоей деликатности; отбрось их, потому что действительно любящего человека может задеть лишь равнодушие; жертвы, самоотречение - все, при взаимности, составляют лишь счастье для нее. Вот, милый друг, что я могу тебе сказать. Обдумай и дай мне свой ответ. Нежно обнимаю тебя и благословляю. Дай, милосердный боже, облегчение в твоей жизни.

Прощай. Всегда твой верный друг и мать В. Ивашева».

«Письмо твоей матери, мой друг, тебе даст, конечно, нового рода размышления, в особенности неожиданное предложение, которое, с дозволения Александра Христофоровича Бенкендорфа, к тебе препровождается, и требование от тебя решения также позволяется, по поводу чего мы и будем ожидать от тебя ответа, как руководства к последующим нашим просьбам о дозволении и отправлении.

Я прошу тебя быть совершенно уверенным, что самоотверженность любезной во всех отношениях девицы делает ее в наших глазах неоцененною и уважительною; следственно, от собственного твоего благоразумия и по собственным чувствам ты можешь, мой друг, располагать нашим ходатайством и приспособлениями, с дозволения высочайшего. В сей милости великого нашего монарха мы сомневаться не можем. Слава богу, все мы здесь и в Симбирске наши здоровы, молю бога о твоем здоровья и возможном спокойствии. Будем ждать твоего ответа. Отец и друг твой Ивашев».

Но еще раньше этих прямых сообщений Лиза Языкова, остававшаяся одна из семьи в Симбирске и потому, наверно, посвященная г-жею де-Санси в тайну полученного ею от М.П. Ле-Дантю письма, живо чувствуя всю щекотливость положения молоденькой Камиллы и не смея писать брату прямо до решения родителей, задала ему вопрос в шутливой форме.

Перебирая старые бумаги, она нашла шуточное стихотворение, когда-то в далекие счастливые годы посвященное ему, и не может удержаться, чтобы не послать его ему (перевод):

Сменять решил свободу
Я к радости друзей
И жизнь холостую
На жребий мужей.
Нет, не шучу, нет, не шучу -
Холостяком быть не хочу.

Свой выбор я уж сделал,
Гадают пусть другие,
Для беленькой брюнетки,
Смазливенькой лицом.
Нет, не шучу, нет, не шучу -
Холостяком быть не хочу.

Но вот еще другая,
Красавица девица,
Что Ирис, белокура,
Что внешний цвет, свежа.
Нет, не шучу, нет, не шучу -
Холостяком быть не хочу.

Имеется и третья:
Чудовище хромое
Со впалыми глазами,
Как смерть бледна она.
О, нет, нет, нет: ее боюсь -
Холостяком я остаюсь.

«Думаю, что ты помнишь, - продолжает Лиза, - кто изображен в первых двух куплетах: первая из них давно уже замужем, а вторая «la blonde Iris» все так же мила и добра. Дорогой брат, мне пришло в голову, что если бы эта особа питала к тебе безграничную привязанность и единственным счастьем считала бы быть с тобой, делить твои несчастья, что бы ты на это сказал, какое бы впечатление это произвело на тебя? Мне бы очень хотелось знать, что ты думаешь об этом, не можешь ли ты сообщить это Волконскому для передачи его супруге.

Ты сделаешь мне большое удовольствие; прошу тебя, милый брат, не откажи мне: я отсюда вижу твою снисходительную улыбку и как ты говоришь: «Но Лиза с ума сошла!» Брани меня сколько хочешь, но исполни мою просьбу, я знаю, что ты не умеешь мне отказывать, и рассчитываю на это. Теперь рассчитаю, когда смогу получить твой ответ. Мое письмо ты получишь, положим, через два месяца, т. е. 12 июля, письмо Волконской дойдет до меня через два с половиной месяца, значит, 1-е сентября будет для меня интересным днем».

Конечно, ясно, что Лиза свой вопрос задала не спроста, а если прибавить, что приведенные строки странно не гармонируют со всем письмом (даже бумага и почерк другие), очень унылым по настроению и к тому же уже вполне законченным и готовым к отправке, то получается впечатление, что Лиза кончала свое письмо, когда внезапно узнала о предложении М.П. Ле-Дантю и, взволнованная неожиданной новостью и возможностью перемены в судьбе брата, придумала этот способ узнать его отношение к Камилле.

Так как на это письмо Лизы нет ответа и каких-либо намеков в дальнейшей переписке, между тем оно, конечно, дошло до Василия Петровича, ибо имеется в моем архиве, то надо думать, что оно пришло уже позже писем родителей с предложением Камиллы, иначе Василий Петрович был бы уже несколько подготовлен к событию, которое, как мы увидим из «Записок» Басаргина, поразило его, как громом. Самоотверженная любовь когда-то очень нравившейся ему Камиллы должна была его глубоко тронуть, перед ним открывалась возможность счастья, а письмо родителей указывало, что они видят в браке с Камиллой счастье и для себя.

20

* * *

Но оставим на минутку Петербург и Симбирск, где родные Ивашева предавались сладким надеждам, и посмотрим, что в это время происходило в далекой Сибири, что делал Василий Петрович в Читинском остроге.

Старики недаром постоянно тревожились за душевное состояние своего возлюбленного Базиля.

Басаргин, особенно друживший с Василием Петровичем и сохранивший эту дружбу на всю жизнь, так рассказывает об этом в своих воспоминаниях:

«Я, кажется, упомянул прежде, что Ивашев, Муханов и Завалишин по собственной просьбе остались в прежнем маленьком каземате; я нередко бывал у них и просиживал по нескольку часов; Ивашев, как я замечал, никак не мог привыкнуть к своему настоящему положению и, видимо, тяготился им. Мы часто об этом говорили между собой, и я старался поддержать его и внушить ему более твердости.

Ничто не помогало. Он был грустен, мрачен и задумчив. Раз как-то на работе Муханов отвел меня в сторону и сказал мне, что Ивашев готовится сделать большую глупость, которая может стоить ему жизни, и что он нарочно решился мне сказать об этом, чтобы я с моей стороны попробовал отговорить его. Тут он мне объявил, что он вздумал бежать, и сообщил все, что знал о том.

Вот в чем состояло дело. Ивашев вошел в сношение с каким-то бегло-ссыльным рабочим, который обещался провести его за китайскую границу. Этот беглый завтра же должен был прийти ночью к тыну их каземата. Тын уже был подпилен, и место для выхода приготовлено. По выходе из острога они должны были отправиться в ближайший лес, где, по словам беглого, было уже приготовлено подземельное жилище, в котором они должны были скрываться, покуда не прекратятся поиски, и где находились уже необходимые на это время припасы, Когда же прекратятся поиски, то они предполагали отправиться к китайской границе и там действовать, смотря по обстоятельствам.

План этот был так неблагоразумен, так нелеп, можно сказать, исполнение его до такой степени невозможно, что я удивился, как мог Ивашев согласиться на него. Не было почти никакого сомнения, что человек, соблазнявший его побегом, имел какие-нибудь другие намерения: или выдать его начальству и тем Заслужить себе прощение, или безнаказанно убить его и завладеть находящимися у него деньгами; я же знал, что они у него были: приехавши в Читу, он не объявил коменданту 1 000 рублей, которые привез с собой, и сверх того тайным образом получил еще 500 рублей. Об этом сам он мне сказывал.

Выслушав Муханова, я сейчас после работы отправился к Ивашеву, сказал ему, что мне известно его намерение и что я пришел с ним об этом переговорить. Он очень спокойно отвечал мне, что с моей стороны было бы напрасным трудом его отклонять, что он твердо решился исполнить свое намерение и что потому только давно мне не сказал о том, что не желал подвергать меня какой-либо ответственности.

На все мои убеждения, на все доводы о неосновательности его предприятия и об опасности, ему угрожающей, он отвечал одно и то же, что он уже решился, что далее оставаться в каземате он не в состоянии, что лучше умереть, чем жить таким образом. Одним словом, истощив возражения, я не знал, что делать. Время было коротко, завтрашний день был уже назначен, и оставалось одно только средство остановить его - дать знать коменданту. Но быть доносчиком на своего товарища, на своего друга - ужасно!

Наконец, видя все мои убеждения напрасными, я решительно сказал ему: «Послушай, Ивашев, именем нашей дружбы прошу тебя отложить исполнение твоего намерения на одну только неделю. В эту неделю обсудим хорошенько твое предприятие, взвесим хладнокровно le pour et le contre, и если ты останешься при тех же мыслях, то обещаю тебе не препятствовать». - «А если я не соглашусь откладывать на неделю?» - возразил он. -

«Если не согласишься, - воскликнул я с жаром, - ты заставишь меня сделать из любви к тебе то, чем я гнушаюсь - сейчас попрошу свидания с комендантом и расскажу ему все. Ты знаешь меня довольно, чтобы верить, что я это сделаю именно по убеждению, что это осталось единственным средством для твоего спасения». Муханов меня поддерживал. Наконец Ивашев дал нам слово подождать неделю. Я не опасался, чтобы он нарушил его, тем более, что Муханов жил с ним и мог за ним наблюдать.

На третий день после этого разговора я опять отпросился к Ивашеву, и мы толковали об его намерении. Я исчислял ему все опасности, все невероятности успеха. Он настаивал на своем, как вдруг входит унтер-офицер и говорит ему, что его требует к себе комендант. Ивашев посмотрел на меня, но, видя мое спокойствие, с чувством сказал мне: «Прости меня, друг Басаргин, в минутном подозрении. Но что бы это значило? - прибавил он, - не понимаю». Я сказал ему, что дождусь его возвращения, и остался с Мухановым.

Ивашев возвратился не скоро. Комендант продержал его часа два, и мы уже не знали, чему приписать его долгое отсутствие. Опасались даже, не открылось ли каким образом нелепое намерение бегства. Наконец, приходит Ивашев, расстроенный, и в несвязных словах сообщает нам новость, которая нас поразила. Комендант прислал за ним для того, чтобы передать ему два письма: одно его матери, а другое матушки будущей жены его, и спросить его, согласен ли он жениться на той девушке, мать которой писала это письмо. Оно адресовано было к матери Ивашева... Мать Ивашева отправила это письмо, вместе со своим, к графу Бенкендорфу, и тот, с разрешения государя, предписывал коменданту спросить самого Ивашева, согласен ли он вступить в брак с девицей Ле-Дантю.

Ивашев просил коменданта повременить ответом до другого дня. Мы долго рассуждали об этом неожиданном для него событии. Девицу Ле-Дантю он очень хорошо знал. Она воспитывалась с его сестрами у них в доме и в то время, когда он бывал в отпусках, очень ему нравилась, но никогда он не помышлял жениться на ней, потому что разница в их общественных положениях не допускала его остановиться на этой мысли.

Теперь же, припоминая некоторые подробности своих с ней отношений, он должен был убедиться в ее к нему сердечном расположении. Вопрос о том, будет ли она счастлива с ним в его теперешнем положении, будет ли он уметь вознаградить ее своею привязанностью за ту жертву, которую она принесет ему, и не станет ли она впоследствии раскаиваться в своем поступке, очень его тревожил.

Мы с Мухановым знали его кроткий характер, знали все его прекрасные качества, были уверены, что оба они будут счастливы, и потому решительно советовали ему согласиться. Наконец он решился принять предложение. Разумеется, после этого решения не было уже и помину о побеге. Я даже не знаю, куда девался его искуситель и как он от него отделался. Не возьми я с него слова подождать неделю, легко могло бы случиться, что эти письма не застали бы его в Чите и пришли, когда делались бы об нем розыски; следовательно, не только брак его не состоялся бы, но и сам он, по всем вероятностям, непременно бы погиб тем или иным способом. Так иногда самое ничтожное обстоятельство спасает или губит человека»

Получив согласие Ивашева, Лепарский так уведомил об этом Петра Никифоровича:

«Письмо вашего превосходительства от 3 числа прошлого месяца, доставленное мне III Отделением собств. его величества канцелярии с приложением письма к сыну Вашему Василию Петровичу и копии Другого письма, имел я честь получить 25-го сего месяца, и в тот же день, вруча письмо, выспрашивал его лично о согласии по предмету, вашим превосходительством изложенному.

Сын Ваш принял предложение Ваше касательно девицы Ле-Дантю с тем чувством изумления и благодарности к ней, которое ее самоотвержение и привязанность должны были внушить. Он просит Вас сообщить ей не только его сожаление, когда узнал о несчастном состоянии ее здоровья, угрожавшем ее жизни, но с тем вместе просит и сообщить ей все права, которые она имела и имеет на его чувства.

Отеческое согласие Ваше и надежда, Вами питаемая, получить соизволение вышнего начальства на сей брак, есть истинное для него утешение, и он совершенно уповает на Ваше деятельное ходатайство, свойственное Вашей к нему любви, доказанной от детства во всех случаях его жизни.

Но, по долгу совести своей, он еще просит Вас предварить молодую девушку, чтобы она с размышлением представила себе и разлуку с нежной матерью и слабость здоровья своего, подвергаемого от дальней дороги новым опасностям, как и то, что жизнь, ей здесь предстоящая, может по однообразности и грусти сделаться для нее еще тягостнее. Он просит ее видеть будущность свою в настоящих красках и поэтому надеется, что решение ее будет обдуманным. Он не может уверить ее ни в чем более, как в неизменной своей любви, в истинном желании ее благополучия, в Вашем нежнейшем о ней попечении, которое она разделит с ним.

Если она останется тверда в своем намерении и решится на то, чтобы оставить своих родственников и удалиться на всю жизнь в Сибирь, в таком случае сын Ваш повторяет свою просьбу о Вашем ходатайстве и, прося Вашего благословения, поручает ее судьбу нежнейшему попечению добрых своих родителей.

Передав вашему превосходительству все собственные слова, объявленные мне сыном Вашим Василием Петровичем, имею честь быть покорнейшим слугою

Станислав Лепарский».

23 июля 1830 г.

Иркутской губернии, Читинский острог.

Препровождая это письмо «отца несчастных» к Марии Петровне Ле-Дантю, Петр Никифорович пишет 2 августа: «Благородный и гуманный Лепарский сумел передать как волнение, которое охватило нашего дорогого и несчастного сына при получении столь неожиданной для него новости, так и свойственное его сердцу непоколебимое чувство чести».

Далее он подчеркивает, что сын прежде всего думает о благополучии самой Камиллы и потому просит ее еще раз пересмотреть свое решение, но, если она останется при своем намерении, он принимает ее руку, как небесный дар.

Затем Петр Никифорович указывает, какие шаги должна предпринять сама Мария Петровна. Камилле надо написать прошение государю, причем Петр Никифорович прилагает образец такового, и письмо генералу Бенкендорфу с просьбой передать прошение Николаю Павловичу, а сама Мария Петровна должна в письме к ген. Бенкендорфу выразить свое согласие на брак. Все это надо прислать скорее Ивашевым, пока они еще в Петербурге, чтобы они успели все устроить к сентябрю, когда рассчитывают выехать в Москву.

Мать тоже пишет г-же Ле-Дантю и говорит, что отныне считает Камиллу своей дочерью и что ей вручает то, что ей дороже всего - судьбу сына. Просит она и г-жу Ле-Дантю считать себя членом их семьи и называет ее сестрой. Но по поводу проекта Амели сопровождать Камиллу в Сибирь советует даже не подымать этого вопроса, указывая, что даже родителям, и тем отказано в этой просьбе, так как лишь жены имеют это право. Лишь после выхода на поселение, т. е. через 15 лет, можно будет ехать к ним. Как мы увидим ниже, позволение это и по выходе на поселение дано не было.

К письму приложен черновик прошения государю на французском языке. Привожу его в переводе:

«Одна из Ваших подданных с смиренной мольбой припадает к стопам в. в. Она делает это безбоязненно, с верой в высокую добродетель в. в. Сильная чистотою своих побуждений, она обращается к своему государю, как к самому богу, прося у него более, чем жизни.

Я так твердо уверена, государь, что преданность в несчастии, каково бы оно ни было, всегда найдет поддержку в Ваших глазах, что ни минуты не колеблюсь признаться в. в., что мое сердце полно верной на всю жизнь, глубокой, непоколебимой любовью к одному из несчастных, осужденных законом - к сыну генерала Ивашева.

Я его люблю почти с детства, а когда перемена в его судьбе заставила меня опасаться вечной разлуки с ним, я почувствовала, что люблю его и что жизнь моя неразрывно связана с его жизнью.

Моя мать соглашается на мой брак с тем, участь кого я хочу разделить, а почтенные родители его, знающие его сердечную склонность, тоже дают свое согласие. В этот важнейший момент моей жизни я отдаю в Ваши руки, государь, все надежды на счастье, все мое существование; внутренний голос подсказывает мне, что в. в. поступите, как сам бог, и позволите утешению соединиться с раскаянием.

В громком хоре благословений, раздающихся со всех концов Вашего государства, голос бедной девушки мало заметен, я знаю это, но это голос сердца отныне преисполненного благодарностью, а молитвы невинного и страждущего всегда доходят до неба.

С глубоким почтением остаюсь, государь, в. в. смиренная и покорная подданная».

По-видимому, отправляя письмо сыну через Лепарского, родители одновременно писали о предложении Камиллы и Волконской. По крайней мере, имеется ее ответное письмо, первое из сохранившихся, правда, в копии. Мария Николаевна Волконская приняла самое горячее участие в развертывавшихся событиях и отвечала Петру Никифоровичу замечательным письмом, могущим служить, как и прочие ее письма, образцом эпистолярного французского слога, которым в совершенстве владела Мария Николаевна и которым щеголяли все образованные дамы света (перевод):

«С прошлой почтой Вы должны были получить от меня очень короткое письмо, многоуважаемый господин Ивашев; причиной тому мое слабое здоровье, благодаря которому я и настоящее, вероятно, напишу в несколько приемов. Я слишком ценю Ваше доверие, сударь, и слишком предана Вам, чтобы отложить письмо на неделю или поручить его кому-либо без Вашего разрешения. Пишу под диктовку моего мужа, который в точности передает мне то, что ему поручил сообщить мне Ваш сын. Если Вы узнаете собственные выражения Василия Петровича, это утешение помог мне доставить Вам Сергей.

Сын Ваш получил Ваши письма, и муж мой говорит, что он читает и перечитывает их без конца, переходя от печали к радости и от надежды к опасениям. Слишком потрясенный, чтобы затаить в себе волнующие его противоположные чувства, он доверился Сергею, чтобы через меня поставить Вас в известность о смятении, охватившем его душу, в которой такое неожиданное, такое новое счастье, счастье быть любимым, сливается с муками неизвестности.

После неожиданных событий, нашедших себе выражение в Вашем письме от 1 мая (на которое Вы должны уже были получить ответ через коменданта, такой, без сомнения, каким Вы его желали, но где не могли и не должны были иметь места вся полнота и порыв его души), после того, как Вы устранили сомнения и колебания, неизбежно вызванные его деликатностью, честностью и, главное, более нежным чувством, мог ли он не уступить пылкому желанию своего сердца?

По Вашему письму он догадывается, что в своей трогательной заботливости его дорогие родители расчистили путь к такому будущему, о котором он не мог и мечтать; велика его признательность за такое благодеяние, и он посмел согласиться на ту жертву, на те лишения, которые хочет принести для него благородное и чистое создание, этот сошедший с неба ангел.

Он поручил мне передать Вам и M-elle Camille, что такое великодушие, доброту и, он осмеливается сказать, такую нежность к нему он желал бы окружить всеми земными благами, но небо судило иначе, может быть, чтобы показать на примере, на что способно чистое и любящее сердце, может быть, чтобы довершить идеал самоотречения, небо призывает ее к страданиям и дает ей жилищем - темницу. Он признается, что эта мысль так ему по душе, что он охотно на ней останавливается, что же до его чувств, то - нет, - она не должна в них сомневаться.

Воспоминания не изглаживаются в изгнании и одиночестве. При первом звуке имени Камиллы все, что он не смел ей высказать, но что не укрылось от его отца и матери, прежнее чувство, прежняя любовь воскресли в его сердце. Может ли он теперь говорить о новых правах, которые она приобрела, о всем том, что должно ее все более и более привязывать. Одно слово, и в этом слове заключается все - он его произнес.

Это слово он находит в раздирающем письме почтенной матери предмета его нежности и желаний. В этом слове все его счастье, весь смысл его жизни, об этом слове, произнесенном ею, он будет молить бога в последний свой час.

Он признался моему мужу, что сначала намеревался молчать о полученном от Вас предложении и о своем ответе до тех пор, пока не получит от Вас положительных известий, но он не выдержал, ему необходимо было излить душу перед нежными и добрыми своими родителями, чтобы чувства и желания его стали известными той, кого Вы обещаете любить, как родную дочь, достойную тех чувств, которыми проникнуты Ваши письма.

Прервать молчание побуждала его еще одна священная в его глазах обязанность выразить высокопочтенной матери М-еllе Камиллы его вечную признательность за согласие вверить ему благополучие любимой дочери. Если оно когда-либо будет ему доверено, он обещает ей употребить всю свою жизнь на то, чтобы окружить ее великодушную дочь заботами и нежностью.

Он просит ее считать его своим почтительным сыном, который всегда будет чтить и любить ее и никогда не забудет, что ей он обязан Камиллой, т. е. счастьем.

Сын Ваш, сударыня, уверенный в чувствах любимой особы, в заботливости своих дорогих родителей, получив заранее Ваше благословение, готов был бы предаться счастливым мечтаниям. Но в то время, как Вы писали, Камилла была опасно больна, она страдала - и из-за кого?

Страшная отдаленность, тысяча неизвестностей сейчас же омрачили светлые картины представившегося ему будущего.

Своим высокочтимым родителям вверяет он свои радости и горе. Вам, сударыня, поручает он то прелестное создание, которому в своей нежности он не находит имени, которое выразило бы все, что он питает к ней. Он умоляет Вас взять ее под свое покровительство, Вас, всегда стоявшую на страже сыновнего счастья. Вам, сударыня, он обязан всем, что имел счастливого в жизни.

Руководители и благодетели его в дни счастья, друзья его в несчастии, к Вам прибегает он и теперь, и если все происшедшее окажется лишь мечтой, мечтой о счастье, ваша попечительная заботливость заставит его думать, что осуществление ее не было вещью невозможной».

Отправив полученные письма г-же Ле-Дантю, которая в это время находилась в Рязанской губернии у своей овдовевшей дочери Сидонии Григорович, старики хотели поставить, наконец, и Камиллу в известность о предпринятых ими шагах.

Медленно выздоравливавшая после тяжелой болезни Камилла не знала, что мать открыла ее тайну матери Ивашева, еще меньше знала она о том, что последнему сделан родителями запрос. После своего разговора с матерью они больше не касались этого предмета, и Мария Петровна, желая избавить дочь от переживания возможного отказа, поставила условием родителям Ивашева ничего не писать Камилле до получения ответа от сына.

Таким образом, письмо, посланное стариками через Лепарского, и ответ на него должны были, действительно, быть для Камиллы тем «choc à la fois doux et cruel», о котором пишет Луиза сестре. Сложное поручение это Ивашевы возложили на старинного друга Петра Никифоровича, князя Вл. Мих. Волконского, жившего в Москве, который уведомил Камиллу, продолжавшую пребывать в подмосковной у Хвощинских, следующим письмом от 2 августа 1830 г.:

«Сударыня! Я только что получил от генерала Ивашева письмо, где он уведомляет меня об ответе, полученном от его достойного и прекрасного, но несчастного сына, на известие о Вашем великодушном намерении соединить с ним свою судьбу. Вы слишком хорошо знаете, сударыня, этого достойного уважения и чуткого молодого человека, чтобы я позволил себе описывать чувства благодарности и радости, вспыхнувшие в его сердце, они Вам должны быть известны.

Теперь все дело за письмом от Вашей матушки к генералу Бенкендорфу, чтобы получить необходимое разрешение для облегчения Вашего путешествия, так как высочайшее соизволение уже получено; письмо генерала Ивашева по этому поводу я послал третьего дня Вашей матушке с нарочным в Зарайск. Считаю долгом поставить Вас в известность о всех этих обстоятельствах, столь для Вас интересных, и не вполне понимаю, почему я не мог все это Вам сообщить устно при нашей встрече.

Примите и т. д. князь Волконский».

Последние слова подтверждают, что от Камиллы до поры, до времени скрывали запрос Василию Петровичу.

Вера Александровна в письме от 29 августа, извещая сына о том, что его ответ сообщен Камилле и ее матери, указывала, что теперь надо ждать их ответа, что неизбежно влечет некоторое промедление, и тут впервые говорит сыну, что Камилла не знала о посланном ему запросе. После своего сдержанного письма от 1 мая, в тревожном ожидании ответа сына, Вера Александровна и отец очень осторожно касаются этого вопроса в дальнейших письмах.

Мать говорит, что «не смеет ничего желать, не зная, что сам В. П. считает для себя лучшим». Она выражает уверенность, что сын примет предложение лишь в том случае, если действительно любит Камиллу. О настроении Камиллы она молчит, так как сама ничего не знает, и это молчание Веры Александровны породило в Василии Петровиче тревогу. Усмотрев эту тревогу из письма Волконской от 12 октября, Вера Александровна объясняет последней причины своего молчания:

Г-жа Ле-Дантю объявила ей самым положительным образом, что не скажет Камилле об отправке запроса Василию Петровичу, опасаясь в случае отказа возврата болезни дочери. С другой стороны, Вера Александровна боялась показать, что она желает этого брака, чтобы сын не принял предложения без сердечного влечения к Камилле.

Камилла была любимицей в своей семье. Она вообще была очень привлекательна, благодаря чему и в чужих домах быстро приобретала симпатии старших членов семьи, дружбу сверстниц и любовь детей. С ней расстаются с сожалением.

Образование ее было по тому времени совершенно удовлетворительно. Сознание долга, необходимости работать было у нее с молодых лет, в 17 лет она уже помогает матери, а светская жизнь не влечет ее.

Оправившись от своей последней болезни, она продолжала оставаться гувернанткой у Хвощинских.

5 сентября Вера Александровна извещает сына, что Камилла не колеблется и решила ехать к нему, если только получит на это разрешение, в чем Вера Александровна с своей стороны нимало не сомневается. Получив вышеупомянутые письма от стариков Ивашевых, г-жа Ле-Дантю приехала в Москву переговорить с дочерью, но все медлила присылкой нужных заявлений, высказывая Вере Александровне свою тревогу за предстоящее Камилле путешествие, которое, по ее мнению, надо было отложить до будущей весны и озаботиться раньше приисканием для нее спутника.

Старикам Ивашевым, нарочно оставшимся в Петербурге, чтобы личным присутствием ускорить дело, между тем как хозяйственные заботы настоятельно требовали их возвращения домой, пришлось писать 1 сентября г-же Ле-Дантю, что подача прошения и ее заявления вовсе не влекут за собой немедленного отъезда Камиллы в Сибирь - она может ехать, когда ей будет удобнее, а о спутнице они позаботятся.

Надо думать, что письмо Веры Александровны окончательно успокоило Марию Петровну, потому что 19 сентября Вера Александровна наконец пишет сыну, что получила от Камиллы прошение государю и письмо, которое пересылает Василию Петровичу.

Письмо Камиллы к Вере Александровне (перевод):

«Сударыня, Вы должны были получить мое письмо от 26 августа и потому, конечно, не сомневаетесь в непреложности моего решения, но только теперь я могу Вам сказать, как я рада, что позволила своему сердцу высказаться за нашего несчастного Базиля. Если теперь, зная, как он терзается сомнениями, боязнью лишиться улыбнувшегося ему будущего, я уже упрекаю себя за эти минуты тревоги, которые ему причинила, то что же делала бы я при мысли, что смутила его покой? Не скрою от Вас, как я счастлива выраженными им чувствами и как сладко мне доставить некоторое успокоение его чтимым родителям.

Но, однако, эта столь утешительная мысль не всегда меня поддерживает, и я не чувствую себя на высоте расточаемых мне Вами похвал. В чем, в сущности, моя заслуга? Я не приношу большой жертвы, отрекаясь от света, который для меня не представляет ничего привлекательного. Моя семья - вот что я теряю. Но в течение четырех последних лет я только огорчала ее.

Усилия, которые я делала над собой, лежали тяжелым гнетом над всеми, а Вы хотите, чтобы я кичилась собой. Нет, сударыня, любите меня, как я люблю Вас, как любит меня моя мать, позволившая мне жить для Вашего возлюбленного сына, и, так как все достоинства мои заключаются в любви к нему, я в своем честолюбии претендую лишь на некоторую долю нежности со стороны его родителей...

Думаю, что день Вашего ангела будет праздноваться в Петербурге, позвольте же мне присоединиться к тому из Ваших детей, кто не будет участвовать в семейном торжестве 17-го сего месяца, и поверьте, что мои пожелания вполне сольются с его собственными.

Прошу его превосходительство принять уверения в моей почтительной признательности и с любовью целую Ваши руки.

Преданная Вам Камилла».

Как старики и предполагали, ответ на просьбу Камиллы воспоследовал очень скоро и вполне благоприятный. 23 сентября Бенкендорф уведомил Ивашева о согласии государя следующим письмом:

«М. Г. Петр Никифорович, врученное мне вашим превосходительством всеподданнейшее письмо девицы К. Л. на высочайшее имя о дозволении ей сочетаться браком с сыном Вашим я имел счастье докладывать государю императору, и е. и. в. собственноручно написать изволил на докладной записке моей по сему предмету следующее: «Ежели точно родители ее и Ивашева на то согласны, то с моей стороны, конечно, не будет препятствий». - Объявив, кому следует, высочайшее соизволение на бракосочетание сына Вашего с девицей Ле-Дантю, долгом считаю уведомить Вас, М. Г.

С истинным почтением Бенкендорф.

С.П.Б. № 3823

23 сентября 1830 г.».

Бенкендорф 25-го же сентября писал иркутскому генерал-губернатору А.С. Лавинскому, что девица Камилла Ле-Дантю, удостоясь получить «всемилостивейшее соизволение» на сочетание законным браком с Василием Ивашевым, просила его, Бенкендорфа, поручить ее милостивому покровительству Лавинского. Бенкендорф просит приказать, чтобы в проезд «сей несчастной девицы» через губернии, вверенные главному начальству Лавинского, ей оказываемо было возможное содействие и пособие.

Отец 26 сентября, «зная всю неизмеримость накопившихся сомнений», поспешил сообщить сыну радостную весть о высочайшем соизволении на его брак через «ту же благодетельную руку, которая передала мне так великодушно все изгибы твоего сердца и о твоем согласии».

Очевидно, речь идет о Лепарском, который, получив это сообщение, согласился быть при венчании Василия Петровича посаженым отцом и обещал «по возможности быть полезным для молодых супругов в Vex случаях, когда советы родителей были бы им полезны и необходимы» (из письма П. Н. 4 февраля 1831 г.). Можно думать, что Лепарский, вообще сердечно относившийся к декабристам, в отношении к Ивашеву и впоследствии к его жене считал себя обязанным, вследствие данного отцу обещания, к возможной, по его официальному положению, предупредительности.

27-го о том же извещает Василия Петровича мать, которая, однако, не может определить время, когда Камилле можно будет предпринять свое путешествие в виду приближающейся зимы, рассчитывает скоро быть в Москве и уладить все путешествие.

Катя Хованская, радуясь, что брат скоро уже не будет одинок, что около него будет нежно привязанная к нему подруга, предупреждает его, что Камилла очень изменилась. Впрочем, она должна стать ему тем дороже, так как именно его горькая судьба виной, что она утратила свежесть и румянец щек. Грустное выражение лица делает ее очень интересной. Я нарочно так подробно остановилась на женитьбе Ивашева, потому что около этого важного эпизода его жизни сложилось много легенд.

Впервые об этом упоминается у Н.И. Тургенева в «La Russie et les russes». Фамилии действующих лиц там не названы, но их легко узнать.

Тургенев, родственник Ивашева, знавший его «de sa première jeunesse» (с ранней юности), считает, что последний был во всех отношениях достоин той привязанности, коей он сделался предметом.

В подвиге «молодой француженки редкой красоты» Н.И. Тургенев видит «la vertu si pure et si modeste de la jeune personne» (чистую и скромную добродетель юной девицы).

Затем в «Былом и думах» у Герцена дело представлено так: француженка-гувернантка, любившая Ивашева, узнав в Париже о его ссылке, следует за ним в Сибирь, и их венчают там. В статье М.А. Веневитинова «Роман декабриста» событие передано более правильно, так как он для своей статьи мог пользоваться данными нашего архива; мать моя (старшая дочь В.П. Ивашева) давала ему некоторые письма, но в деталях рассказа у него много неточностей. Все названные лица относились к поступку Камиллы Ле-Дантю весьма сочувственно и рассматривали его, как подвиг самоотверженной любви.

Совершенно иную и очень некрасивую окраску дает делу Д. Завалишин в своих «Записках». Он говорит, что невесту Ивашеву купила его мать в Москве, а сама она так мало знала своего жениха, что, приехав в Петровский завод, бросилась на шею Вольфу, которого приняла за Василия Петровича, хотя между ними не было никакого сходства.

Эти слова Завалишина, относящегося к Ивашеву вообще весьма несочувственно (как, впрочем, и к большинству своих товарищей), внушали всегда мало доверия и казались одной из обыкновенных у Завалишина злобных выходок.

Приводимое им доказательство, что Камилла не узнала Ивашева (Якушкин тоже упоминает, что при первой встрече она будто бы не сразу признала В. П. между товарищами), не представляло бы само по себе ничего удивительного, если вспомнить, что Камилла в последний раз могла видеть Ивашева в 1824 г. перед своим переселением из Симбирска, видела его счастливым, блестящим офицером, а в 1831 г., через 8 лет, Ивашев мог сильно измениться, благодаря пережитым испытаниям, да и внешность, костюм его были не те, какие она привыкла видеть, а это так меняет человека.

Но кроме того, как мы увидим ниже, первое свидание Камиллы с Ивашевым произошло совсем при другой обстановке, и присутствие не только многих товарищей, но даже и одного Вольфа, опровергается рассказом свидетелей встречи - Лепарского и Волконской.

Такой же несочувственный отзыв встречаем у Якушкина.

В своем рассказе он говорит, что М-еllе Ле-Дантю совершенно не произвела на него впечатления восторженной особы и что хотя ему неизвестны причины, побудившие ее ехать добровольно в ссылку, он допускает довольно смелое предположение, что ею могла руководить не привязанность к Ивашеву, а соображения более практического свойства, - входя в богатую Ивашевскую семью, она обеспечивает себе и матери будущность.

Но, во-первых, предположения эти ровно ничем не доказаны. Камилла была молода и привлекательна, к ней сватались женихи. И добровольная ссылка и разлука с семьей не являлись особенно выгодным устройством судьбы, а во-вторых, из всех писем, приведенных здесь, видно, что Камилла задолго до встречи с родителями Ивашева в Москве грустила, тосковала и даже болела, что она отказывала женихам, следовательно, страдала от какого-то тайного чувства.

Из ее собственного письма к подруге Полине Шишковой усматривается, что соединение с Ивашевым она считала лично для себя счастьем, а не жертвой; мать ее боялась, что отказ Ивашева убьет ее. Весь облик Марии Петровны Ле-Дантю, женщины твердых и строгих правил, не вяжется с возможностью корыстных побуждений, а ведь инициатива всего дела принадлежала ей. Да и Волконская, с таким горячим сочувствием и восхищением относившаяся ко всему делу, вряд ли поступала бы так, явись у нее какое-нибудь сомнение в побуждениях Камиллы.

Такого же мнения, по-видимому, держится и П.Е. Щеголев; в своей статье «О русских женщинах Некрасова в связи с вопросом о юридическом положении жен декабристов»  он называет поступок К. Ле-Дантю «подвигом страстной любви» и указывает, что «Камилла буквально сгорала от любви» к Ивашеву.

Думаю, что приводимая мною подлинная переписка действующих лиц, устраняет окончательно все сомнения и вполне выясняет, как в действительности происходили события.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Ивашев Василий Петрович.