© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Каховский Пётр Григорьевич.


Каховский Пётр Григорьевич.

Posts 21 to 24 of 24

21

Следствие - Суд - Смерть

Но следствие подвигалось вперед, выяснялись помыслы декабристов об истреблении фамилии, становились известными все фразы и восклицания, когда-либо сказанные по этому делу. Для царя и его следователей очень скоро выяснилось, что Каховский не учинил полного признания. Прикосновенность его к неосуществленным замыслам о цареубийстве обнаружилась уже в самом начале следствия, рельефнее всего из показаний Штейнгейля. А относительно убийств, совершенных Каховским, комиссия получила совершенно определенные указания от его товарищей в самом конце декабря и январе: Одоевский заявил об убийстве Каховским Милорадовича, Одоевский - Стюрлера, Кюхельбекер - о нанесении рань свитскому офицеру.

Каховский умолчал о своей роли в замыслах на цареубийство и о своих покушениях. Причину запирательства объяснить не трудно. Мы уже выяснили, в какое положение он был поставлен царем. «А нас всех зарезать хотели!» - услышал от него Каховский. О покушениях, не оправданных успехом восстания, ему, конечно, очень тяжело было говорить. Но главное, ведь он не приносил раскаяния: подкупленный обращением Николая, он открыл дела общества. переименовал некоторых участников - и только показания о цареубийстве могли бы, как это и было впоследствии, запутать слишком многих, а о покушениях Каховский мог и не говорить, полагаясь на скромность товарищей.

Мы уже осветили несколько переживания Каховского в тюрьме. Они были ужасны. Его мучительно волновало и то, что он сказал что-то, и то, что он не сказал всего о цареубийственных замыслах. К этим учениям присоединились вскоре еще новые. Он увидал, что люди, столь близкие ему по делу, докладывают комиссии о самом сокровенном и самом преступном. Сокровенны - Эти замыслы, участниками которых были многие; преступны - убийства на площади. Когда рассказывали о целях общества, то, кажется, верили, что за это могут быть лишь незначительная наказания.

А тут вдруг убийства, в которых повинен Каховский, а больше никто. Можно понять, что в рассказах о совместных действиях трудно было иногда удержаться от оговоров, но зачем же было оглашать действия отдельного лица. Но этого мало: на очных ставках, в показаниях Каховский вдруг увидел то, чего уж он никак не ожидал видеть: некоторые из товарищей перед комитетом доказывали, что они гнушаются поступков Каховского: у одних, быть может, это был искренний результат прекраснодушия у других это вызывалось желанием выиграть расположение следственной комиссии. Но умышленное или сознательное третирование казалось чем-то вопиющим Каховскому. Его, русского Брута, которого братски целовали перед совершением «подвига», назвать убийцей!

Такое поведете товарищей страшно раздражало и волновало Каховского. Сдержанный в самом начале, он становился все нервнее и нервнее; ноты раздражения в его показаниях слышались все чаще и чаще. Не забудем его особенности доводить все до пределов, до конца.

Необходимо отметить метод его показаний перед комиссией. Он начал с полного отрицания, на первом же допросе отозвался полным неведением. Но, настойчиво отрицал реальный факт, он не осмеливался устранить и принципиальную возможность. Наоборот, в то время, как его и не спрашивали о принципиальной возможности, он сам выставлял ее на вид. Его спрашивают по поводу несомненно им совершенных поступков: «вы это сделали?», а он отвечает: «нет, совсем не я, но я мог это сделать!» «Если бы видал, что успех зависит от смерти Милорадовича, то не остановился бы оную произвести».

И точно в нем было два я, два человека: один был непоколебимо убежден, что для пользы общей нет преступления, и что убийство тирана -  высший подвиг, а другой боялся сознаться (быть может, даже самому себе), что па Сенатской площади декабря 14 дня он собственноручно умертвил военного губернатора города С.-Петербурга, Милорадовича, тяжело ранил командира лейб-гренадерского полка Стюрлера и нанес легкие поранения штабс-капитану Гастеферу. Один Каховский готов принять какое угодно наказание за свое принципиальное согласие на известный акт, далее убийство, а другой Каховский гонит всякую мысль о каре за конкретный поступок.

Каховский как-то не хотел понять, что высший подвиг любви к свободе необходимо реализуется в конкретном покушении на определенное лицо. И знаменательно то, что он и умер с верой в силу этого подвига. В этом его отличие от других декабристов: другие (Оболенский, Трубецкой, Рылеев) ясно ощутили эмпирическую сторону подвига и отказались от своих дерзновений: «по человечеству нельзя» - так решали они.

А Каховский признал, что в данном случае энергия была затрачена напрасно, но что «подвиг»-то не только возможен, но и необходимо в иных случаях и должен быть. «Рылеев, - пишет Штейнгейль, - объяснил о намерении Каховского другим членам общества, и из них некоторые ужаснулись самой мысли». А Каховский превзошел этот ужас и до конца дней своих остался неисправимым романтиком. Античная идея о низвержении тирана воскресла в Каховском, но не умерла в нем.

Когда комиссия убедилась, что Каховский не намерен открывать всего, им совершенного или только известного, она оставила его в покое, с тем, чтобы, добыв весь следственный материал, неопровержимо уличить Каховского. При этом Николай II комиссия сочли себя, конечно, в праве освободить самих себя от предупредительности по отношению к Каховскому. Мы уже знаем, что после признаний Каховского Николай Павлович приказал «Каховского содержат лучше обыкновенного содержания, давая ему чай и прочее, что пожелает, но с должною осторожностью», и принял содержание его на свой счет.

Нам известно также, что на первых порах Каховскому было разрешено переписываться с родными. Но, очевидно, очень скоро отношения властей к нему переменились. Из списка, составленного в середине февраля 1826 года, видно, что Каховский был одним из тех, кому переписка была запрещена. А когда уже в июне Каховского запросили, как и чем он думает заплатить свой долг портному, он в ответ ходатайствовал о разрешении написать к своему родному брату о присылке ему денег. Ему ответили решительным отказом. Можно с полной достоверностью думать, что за все время заключения Каховский не имел не только личных, а даже письменных сношений с кем бы то ни было, кроме своих следователей.

Такая же история вышла - надо думать - и с «повеленным ему лучшим содержанием». Табак, который бы должен был быть отпускаем в числе прочего, что пожелает Каховский, за счет государя, был во всяком случае приобретаем им за свой счет. Из ведомостей плац-адъютанта Подушкина, заведывавшаго «комиссиями» арестованных и - кстати сказать - не мало при этом попользовавшегося, видно, что он получил из отобранных у Каховскаго при аресте восьмидесяти пяти рублей на покупку для него табаку в разное время сорок три рубля 50 коп. Оставшаяся после смерти Каховского сумма в 41 руб. 50 коп. была впоследствии выдана его брату. Можно поверить сообщению Завалишина, что Каховский находился как бы в постоянной пытке, потому что его больного держали в сырой яме.

После первых больших допросов и признаний Каховского комитет тревожил его только небольшими допросами по отдельным пунктам. 3 января он отвечал по вопросу, что опт, знал и передавал Сутгофу о касательстве к обществу высших лиц: Мордвинова, Сперанскаго, Ермолова. Затем Каховского спрашивали о принадлежности к обществу Глебова. 14 марта па допросе Каховскому были предъявлены показания Штейнгейля о его роли в разговорах о цареубийстве, и Каховский должен был понять, что следователям. его участие известно.

Каховский отрицал свою инициативу и показывал, что он «готов был всегда принести себя в жертву и для пользы отечества но видал преступления. Но никогда бы не решился убить государя, в точности ко уверял в необходимой к тому потребности для блага общего».

Разоблачения Штейнгейля ставили Каховского в ужасное положение. Процесс переходил с почвы фактов в область пылких мечтаний, горячих речей, страстных фраз. Приходилось или сознавать недостаточность своих прежних показаний, или же впутывать и выдавать тех самых лиц, которые взводили на него обвинения. Каховский решил запираться; он готов был признать все, что не предъявлять ему, лишь бы его не расспрашивали и скорей вынесли приговор. Мучительно читать его ответы комиссии. 14 же марта Каховский заканчивал свой ответ: «Показания мои так истинны, как свят Бог! Я не жил увертками и умру с чистой душой.

Не желаю зла и Рылееву; я ему несколько обязан: он долго был моим приятелем; но меня вынудили говорить, чего бы я не хотел. Довольно несчастных! Переговаривать чужие пустые слова, которые были говорены, как говорится всякий вздор, я не могу. Пусть что хотят на меня показывают, я оправдываться не буду; и если что показывал, то показывал истину; не для спасения своего, но после обязательств обер-полицеймейстера и некоторых господ генералов и офицеров во дворце; я быль пут до глубины сердца мягкостью обхождения господина генерал - адъютанта Левашова и милосердным государя императора. Более я ничего не знаю и прошу одной милости - скорого приговора».

Следующий вопросный лист, комиссии предлагал ответить детально, когда, с кем и где говорил Каховский о намерении общества истребить царствующую фамилию; каким образом он предлагал!» совершить сие, кто соглашался с ним в этом пункте. На эти вопросы Каховский отвечал: «Цель общества была: основать правление народное, что было известно всем членам оного. Выдергивать людей по одиночке я не могу; каждый может сам себя показать. Я предлагал, чтоб идти прямо ко дворцу, назначат тому час в ночи, и занять оный.

Рылеев с сам не согласился, сказав: «солдаты прежде объявления присяги не пойдут и после оной же». С занятием дворца, конечно, царствующая фамилия или была бы истреблена или арестована.

В показании я невольно увлекся и сталь вдвойне преступник. Ради Бога, делайте со мной, что хотите, не спрашивайте меня ни о чем. Я во всем виноват; так ли было говорено, иначе ли, но мое намерение и согласие было па истребление царствующей фамилии».

После этих допросов и явного запирательства комитет оставил Каховского надолго в покое: очевидно, он хотел собрать подавляющие против него улики и обрушиться на него разом. 3 мая была дана очная ставка кн. Одоевскому и Каховскому. Одоевский утверждал, что он слышал, как сам Каховский говорил, что ранил Стюрлера. На очной ставке Каховский решительно отказывался от своих слов. 2 мая Каховскому предъявили показание Штейнгейля, рассказавшего комиссии о сцене, происходившей вечером 14 декабря у Рылеева.

Каховский признал только то, что он действительно стрелял в Милорадовича, но вместе с другими: чья нуля сразили Милорадовича, он, конечно, не может сказать: «кажется я достаточно имел честь прение сего объяснить высочайше учрежденному комитету все, что касается до убийства графа Милорадовича. Но если нужно повторение, повторяю: я выстрелил по Милорадовичу, когда он поворачивал лошадь; выстрел мой быль не первый; по нем выстрелил и весь фас каре, к которому он подъезжал. Попал ли я в него или кто другой, не знаю. - Делал я мои показания без вынуждения и не из боязни.

Вынудить меня говорить противное никто и ничто не в силах. Если я лгу, зачем меня спрашивать? Ломаться, как кн. Одоевский, и не у него и не хочу; ему допущено было говорить на меня всякий вздор, и не принадлежащий к делу. Он меня не мог оскорбить, не обижает ли более самого себя? Я хранил молчание из уважения к месту; и хотя многое хотел сказать против слов князя Одоевского, по мщение для меня низко.

Одно лишь могу сказать, что я не узнаю его или никогда не знал его, хотя в продолжение года редкий день проходил, чтобы мы не видались. Совесть моя принадлежит собственно мне - ее вполне судить может один Бог. Умереть, каким бы образом ни было, я умею. Просил и еще покорнейше прошу не спрашивать меня ни о чем и делать со мною все, что заблагорассудится. Не желаю противиться нимало власти; но как мои слова будут лишь повторение одного и того же, я решился молчать и ни на что возражать и отвечать ни стану.

Но на очной ставке с Шгейнгейлем (3 мая) Каховский отрицал правдивость рассказа Штейнгейля. Тогда комитет передопросил Рылеева, который подтвердил сказанное Штейнгелем. Да, Каховский вечером 14 декабря, будучи у меня в доме, говорили, что он убил Мидорадовича и ранил свитскаго офицера» - показал Рылеев. На очной ставки с Рылеевым (6 мая) Каховский имел еще силы отрицать показания Штейнгейля и Рылеева, Рылеев дал подробные объяснения о своем знакомстве с Каховским; в начале работы мы приводили обширные из них выдержки.

Отстраняя свое участие в смыслах на цареубийство, Рылеев выдавал головой Каховского. В ответ на эти изветы Рылеева Каховский разразился целым рядом обвинения против Рылеева; на новой очной ставке 8 мая не произошло никакого соглашения между Рылеевым Каховским. Они оба остались при своих показаниях. 10 мая на очной ставке с Кюхельбекором Каховский не сознался в том, что он ранил свитскаго офицера.

Но дальше нервы Каховскаго не выдержали. Запираться было мучительно. 11 мая он написал генералу Левашеву письмо с полным признанием. Два дня это письмо пролежало у него в камере. Каховский, очевидно, колебался. Наконец 14 мая он, написал новое, более подробное признание и, приложив к нему первое письмо, подал его Левашову.

Комитета мог считать себя удовлетворенными, Один из самых закоренелых преступников дал, сознание, лучше которого комитету и желать было нельзя. Тяжело читать признание Каховского: слишком, уже обнажил он свою душу. Его изобличения по адресу Рылеева, Штейнгейля и других не возмущают нас. После продолжительной тягостной борьбы с самим собою Каховский заплатил им тою же монетой: он рассказал о них то же, что они сообщали о нем. Возмущают не изветы Каховского, а крайнее обнажение души. Оно кажется ненужным, и бесцельным, но уж таков был Каховский: во всем, что он ни делал, он доходил до последних глубин.

Каховский начал свое первое письмо к Левашову следующим образом:

Ваше Превосходительство,

Милостивый Государь!

Простите, что до сих пор я имел низость испытывать Ваше доброе обо мне мнение. Участие глубоко впечатлелось в моем сердце, и мне совестно лгать перед Вами. Очные ставки никогда бы не могли меня заставить сознаться; они лишь раздражали мое самолюбие; раз сделанное показание, конечно, каждый старается удержать и притом показатели, столь низкие душой, будучи сами виновными и в намерениях, а некоторые и в действиях, не устыдились оскорблять меня в присутствии комитет, называя убийцею... делают от себя столько прибавлений и прибавлений, не согласных с моими правилами, что они меня ожесточили. Я чувствую сам преступления мои, могу быть в глазах людей посторонних злодеем, но не в глазах заговорщиков, разделявших и действия и намерения.

Без оправданий я убил графа Милорадовича, Стюрлера и ранил свитскаго офицера. Кюхельбекер говорит несправедливо, л ударил офицера не из за спины, но в лицо; он не упал и не мог приметить, кто ударил его, это было мгновение - я опомнился, мне стало его жаль и я его отвел в каре. Насчет показаний об убийстве Государя Императора, - все ложь! Я не желаю никому несчастья, Бог тому свидетель! -  На меня говорят, что я вызывался убить, что стращал открыть общество, что я соглашался резать; но все сие несправедливо. Поверьте, я не стану клеветать, мне необходимо погибнуть - неужели я желало увлечь других! Я мог быть злодей в исступлении, но в груди моей бьется сердце человеческое...»

Моментами в сознании Каховского отодвигалось на дальний план главное признание его жизни. Он как будто забывал о нем и начинал каяться и рассуждать, как обыкновенные человек. Он не раз называет свой поступок преступлением. Но мы уже, подчеркивали отношение Каховского, как оно окончательно сложилось, к подвигу своей жизни.

Каховский мог быть преступником в глазах государя и следователей - он сознавал это. Он мог быть преступником в глазах общества, но из только что приведенной цитаты мы видим, что Каховский даже попытку со стороны некоторых своих товарищей оценить его действия, как убийство, считал до преступности невозможной, Был ли он преступником в собственных своих глазах? Нет, нет и нет: среди самых интимных своих раскаяний он все же утверждает, что для блага родины он не видит преступления.

Тяжело было положение Каховского: в последние месяцы своей жизни он отторгся от своих друзей и товарищей по делу. Как бы забывая о том, что он и сам повинен в изветах и оговорах, он с величайшим негодованием протестовал против подобного поведения своих товарищей. «Первое, мое письмо, - так заканчивает он свое второе и последнее признание, - к вашему превосходительству я писал и еще щадил тех, которые столь низко мне вредили; но разобрав все, вижу, как они гадки, и говорю откровенно, мной руководствует мщение. Они хотели оклеветать меня и через то спастись - это подло!

Вам известны, ваше превосходительство, все мои показания, я более себя открывать и щадил их; и вот какая за то плата - ложь и клевета! Я не боюсь умереть; мои намерения были чисты, тощ, Бог свидетель! Заблуждение и пылкость сделали меня злодеем, но подлецом и клеветником меня никто не в силах сделать. Если нужно, чтоб я все сие сказал им в глаза, я согласен; по знаю, что они все запрутся. Сделайте милость, ваше превосходительство, не откажите моим покорнейшим просьбам, чем наичувствительнейшее меня обяжете. Участие Ваше ко мне мне драгоценно. Я злодей, по будьте уверены, имею чувство и умею быть благодарным».

Каховский просил о позволении написать родным: того позволения ему не дали.

Всю жизнь Каховский был заброшенным и одиноким. Мечта о подвиге, о призвании Брута скрашивала существование. Но судьба безжалостной рукой развеивала надежды Каховского. В начале заключения мелькнула надежда, что счастье родины, во имя которого он вышел на борьбу, будет устроено императором, но эта иллюзия быстро разлетелась в пух и прах. Оставались еще наслаждения взаимной заговорщицкой верности и дружбы. Но грубо было рассеяно и это утешение. В тех, кто поистине должны были бы быть последними друзьями, Каховский увидел врагов, и вот в последние месяцы, последние дни своей жизни Каховский по-прежнему был заброшенным и одиноким. Процесс растерзал его душу. Тоска и одиночество заволакивали его существование.

История процесса декабристов в общих чертах известна.

К 30 мая следственная комиссия закончила следствие по делу декабристов и представила свой доклад царю. 1 июля последовал Высочайший указ о назначении Верховного Уголовного Суда. В указе было сказано: «Мы единого от Суда ожидаем и требуем: справедливости нелицеприятной, ничем не колеблемой, на законе и силе доказательств утверждаемой». Верховный Уголовный Суд был составлен из членов Государственного Совета, Правительствующего Сената и Святейшего Синода и нескольких сановников.

Председателем Суда был назначен князь Лопухин, министр юстиции исполнял обязанности генерал-прокурора. Сам Николай I и современное правительство гордилось организацией суда, якобы совершенно независимого в своих действиях. На самом деле весь Верховный Уголовный Суд явился чистейшей комедией. Со слов декабристов мы давно уже знали об этом, по и изучение архивного материала дает нам право с легкой совестью поддерживать это заключение.

Еще в начале мая, т. е. задолго до окончания действий следственной комиссии, Николай Павлович занялся разработкой тщательной программы судопроизводства. Как и при следствии, так, и в Суде Николай был непосредственным руководителем и вдохновителем всех действующих в следственном и судебном процессе лиц. Прямым его помощником!. в работах по организации Суда - тяжело и печально констатировать это - явился М.М. Сперанский. Это он разработал процессуальную сторону, он приготовил все доклады Суда и комиссий. Судом выбранных, он распределил по разрядам вины обвиняемых. О том, как идет дело в Суде, он лично докладывал Николаю Павловичу.

Николай Павлович вместе со Сперанским составил «обряд суда»; в «дополнительных степенях обряда» и в указаниях, который были сделаны секретно председателю Суда, были предусмотрены все действия Суда. Можно положительно утверждать, что члены Суда этими «обрядными» статьями, гласными и негласными, были лишены собственной мысли, ноли, и, конечно, инициативы.

В первых пяти заседаниях Суд прочел доклад следственной комиссии и записки о подсудимых. Затем предстояло решить вопрос, как же проверить данные следствия; предстояло допросить подсудимых и свидетелей. Но «независимый» Верховный Уголовный Суд не получил от царя права входить в более тесные отношения с обвиняемыми и даже права фактической проверки следствия.

В «обрядах» было указано, что, по прочтении следственного материала, Суд должен выбрать ревизионную комиссию, которая и должна была произвести «надлежащее положенное за копами удостоверение в следствии». Круг действий этой комиссии был точно определен Николаем Павловичем. Члены комиссии отнюдь не должны были вступать в разговоры с обвиняемыми.

Только три вопроса должна была предъявить ревизионная комиссия каждому подсудимому: 1) ею ли рукой подписаны показания, в следственной комиссии им данные, 2) добровольно ли подписаны показания, 3) были ли ему даны очные ставки. «Токмо эти вопросы», никаких других - так было сказано в секретном предназначавшемся только для председателя суда документе. Понятно, ни один из декабристов, выслушав эти три вопроса, не догадался, что этой формальностью начался и кончился для него «Верховный Уголовные Суд).

8 и 9 июня член комиссии отобрал от всех подсудимых ответ, и 10 июня Суд выбрал новую комиссию для распределения виновных по разрядам!.. В нее вошли гр. П.А. Толстой, г.-ад. Васильчиков и Сперанский; гр. Кутайсов, Баранов, Энтель, Кушников, бар. Строганов и гр. Комаровский. Главным деятелем был М.М. Сперанский. Под его руководством комиссия «определила главные роды преступлений, отличила в каждом роде все его виды и, оставив их в порядке постепенности, из сложения и сопряжения их произвела начала разрядов».

28 июня донесение комиссии по распределению разрядов было прочитано в Суде; 2 июля Суд выбрал сенатора Козодаева, ген.-ад. Бороздина и опять-таки М.М. Сперанского для составления всеподданнейшего доклада.

9 июля доклад был подписан судом и подан царю. Оставив пятерых (Рылеева, Пестеля, Бестужева-Рюмина, С.И. Муравьева-Апостола, Каховского) вне разряда, Суд, согласно заключению разрядной комиссия, распределил остальных на 11 разрядов. Пяти, стоявшим вне разряда, Суд определил смертную казнь четвертованием. Для 3 человек, принадлежащих, к первому разряду, Суд назначил смертную казнь; для 11 разряда - лишение чинов и сдачу в солдаты с выслугой.

В докладе Суд, между прочим, писал: «Хотя милосердию, от самодержавной власти исходящему, закон не может положить никаких пределов, по Верховный Уголовный Суд приемлет дерзновение представить, что есть степени преступления, столь высокие и с общею безопасностью государства столь слитные, что самому милосердию они, кажется, должны быть недоступны». 10 июля Николай Павлович утвердил приговор и, заменив первому разряду смертную казнь каторгой, сделал некоторые изменения в приговоре отнюдь не в сторону облегчения участи подсудимых.

А участь поставленных вне разряда предоставил решению суда «и тому окончательному постановлению, какое о них в сем суде состоится». По этому поводу покойный Шильдер писал:

«Сколько в решении, принятом императором Николаем относительно лиц, осужденных верховным уголовным судом, принадлежать собственному побуждению, и какую роль играло в этом деле постороннее влияние, не скоро еще определится с достаточной ясностью. Рассказывают, что когда князь Лопухин представил приговор суда, то государь заметил: «офицеров не вешают, а расстреливают», не желая поступить с ними, по его выражению, как с ворами; но ген.-ад. Бенкендорф!» будто бы настаивал на пользе примера позорного наказания.

Покойный Шильдер оказался слишком!» пристрастен к своему герою. В делах государственного архива, при некотором внимании, он мог бы найти данные, не оставляющая никакого сомнения в том, что вся инициатива решения суда лежит на Николае Павловичи и только на нем. И тут, расставаясь с своими «преступниками», Николай Павлович не мог не разыграть комедии милосердия. Он в указе по поводу доклада суда явился милосердым: смягчил наказания почти всем, а судьбу поставленных вне разрядов он предоставил решению суда. Казалось бы, сел суд все же присудил их к смерти, то в смерти их винить должны мы суд, а не Николая I. В действительности же было как раз обратное.

Сохранилась записка, писанная 10 июля 1826 года - в день представления доклада председателем верховного суда кн. П.В. Лопухиным, следующего содержания: «Государь изволил отозваться, что доклад и все приложения просмотрит и даст по оному свое повеление, но тут же присовокупил, что если неизбежная смертная казнь кому подлежать будет, государь ее сам не утвердить, а уполномочить верховный уголовный суд окончательно самому разрешить тот предмет».

Получив указ государя о предоставлении судьбы пяти поставленных вне разрядов на окончательное усмотрение суда, кн. Лопухин одновременно же 10 июля 1826 года получил от начальника штаба барона Дибича следующее примечательное доношение?

«Милостивый Государь

князь Петр Васильевич!

В Высочайшем указе о государственных преступниках на доклад верховного уголовного суда, в сей день состоявшемся, между, прочим, в статье 13-ой сказано, что преступники, кои по особенной тяжести их злодеяний не включены в разряды и стоят вне сравнения, предаются решению верховного уголовного суда и тому окончательному постановлению, какое о них в сем суде состоится.

На случай сомнения о виде казни, какая сим преступникам судом определена быть может, Государь Император повелеть мне соизволил предварить Вашу Светлость, что Его Величество никак не соизволяет не токмо на четвертование, яко казнь мучительную, но и на расстреляние, как казнь одним воинским преступлениям свойственную, ни даже на простое отсечение головы и словом ни на какую смертную казнь, с пролитием крови сопряженную.

С истинным почтением и преданностью имею честь быть Вашей Светлости покорнейший слуга барон И. Дибич.

После этой бумаги Дибича нет места сомнениям в инициативе Николая Павловича.

Единственное милосердие оказал Николай Павлович своему подданному Петру Каховскому. Он не пролил его крови, предав казни, с пролитием крови не сопряженной.

13 июля 1826 году на рассвете на валу кронверка Петропавловской крепости Каховский был повешен...

Генерал-адъютант Голенищев-Кутузов, наблюдавший 13 июля 1826 года за исполнением казни над декабристами, в тот же день подал императору Николаю Павловичу следующее донесение:

«Экзекуция кончилась с должною тишиною и порядком, как со стороны бывших в строю войск. так со стороны зрителей, которых было немного. Но неопытности наших палачей и неумению устраивать виселицы, при первом разе трое, а именно: Рылеев, Каховский и Муравьев сорвались, по вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть. О чем Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше доношу».

После него остались следующие вещи: фрак черный суконный, шляпа пуховая круглая, жилет черный суконный, косынка шейная черная ветхая, рубашка холстинная и 41 руб. 50 коп. денег.

Вещи и деньги были препровождены 14 декабря 1826 года военным министром смоленскому губернатору для выдачи законным наследникам. 27 ноября вещи и деньги были выданы под расписку дворовому человеку родного брата Каховского.

22

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTM1LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTgyMzIvdjg1ODIzMjQwNi85MWY2MS9oS1NhOE5OQXhpMC5qcGc[/img2]

Черновая страница IX и X стихов пятой главы «Евгения Онегина». Январь 1826 года. О.М. Сомов, И.И. Пущин, В.К. Кюхельбекер и П.Г. Каховский. Определение облика Каховского - Г.А. Кудинов.

23

Загадки иконографии Петра Каховского

В конце XIX века в руки одного из коллекционеров попал акварельный портрет 1828 года неизвестного автора, изображающий молодого человека с усами и в типичном для 1820-х годов штатском костюме, принятого за декабриста Каховского.

Портрет был показан широкой публике 29 мая 1899 года в Москве, в Историческом музее, на только что открывшейся Пушкинской выставке. Экспонировался, впрочем, не сам оригинал, а фотография с него, представленная Петром Александровичем Ефремовым, известным в то время библиографом и специалистом русской иконографии, владельцем богатейшего собрания гравированных и литографированных листов.

Заслуживающие внимания экспонаты выставки были воспроизведены в специальном альбоме, изданном в честь столетнего юбилея А.С. Пушкина. Обращают на себя внимание строки, написанные в предисловии к нему:

«При выборе для альбома портретов родных, друзей, знакомых Пушкина имелось в виду представить все наиболее интересные оригиналы, бывшие на выставке, а также дать по возможности изображения лиц, особенно близких к Пушкину».

Портрет Каховского помещён в разделе «Друзья и знакомые Пушкина; лица с которыми поэт был в официальных сношениях» и в подразделе, уточняющем время знакомства, - «Лицей и после лицея до отъезда на юг в 1820 году». В то время, в России никто не помнил настоящего имени П.Г. Каховского - даже на выставке под его портретом стояла подпись: «Каховский Пётр Андреевич».

Поясняющий текст альбома позволяет сделать предположение, что устроители выставки в лице П.А. Ефремова, А.И. Станкевича, А.Е. Грузинского, А.Е. Носа и В.Е. Якушкина обладали какими-то важными, к сожалению, не дошедшими до нас сведениями о знакомстве Пушкина с Каховским. Осталась тайной история приобретения портрета.

У Ефремова же хранился и литографированный лист с изображением П.П. Пассека, родственника и наиболее близкого Каховскому человека. Литография получена с рисунка, изготовленного на камне Е. Гейтманом, и показывает Петра Петровича сидящим в кресле. На ней рукою П.А. Ефремова написано: «Пассек, член сев. общества».

За три года до смерти Пётр Александрович распродаёт своё обширное собрание портретов, и часть их попадает в руки коллекционера А.В. Морозова, издавшего в 1912-1913 годах «Каталог моего собрания русских гравированных и литографированных портретов» в трёх томах. В этом великолепном издании, кроме упоминавшегося уже изображения Пассека, воспроизведены две гравюры издателя их Кенедея, изображающие Петра Петровича и его жену Наталью Ивановну (двоюродную сестру П.Г. Каховского) в более молодом возрасте.

Отметим, что после Пушкинской выставки оригинал портрета Каховского куда-то надолго исчезает. По крайней мере вплоть до 1917 года в выходящих журналах и книгах с портрета печатаются две копии, заметно отличающиеся от оригинала. Одна из них восходит к собранию портретов коллекционера В.Р. Зотова и представляет копию с гравюры, изготовленной на дереве А. Зубчаниновым. Портрет Каховского с инициалами Зубчанинова (А.З) помещается в роскошно изданной книге Н.К. Шильдера «Император Николай I» и в журнале «Исторический вестник».

Другая версия копии впервые печатается в журнале «Былое» за 1906 год П.Е. Щёголевым, на одной из страниц написанного им историко-психологического этюда «Пётр Григорьевич Каховский». Под портретом в скобках написано «С карточки из альбома Никиты Муравьёва». Это изображение Каховского в дальнейшем попадает в коллекцию Зензинова и воспроизводится в юбилейных изданиях «Великая реформа» в 1911 году и «Отечественная война и русское общество» в 1912 году... Оригинал же портрета неведомыми путями попадает в Исторический музей, туда, где много лет назад П.А. Ефремов впервые показал публике его фотографическую копию.

Изданный в 1960-1980-е годы громадным тиражом портрет П.Г. Каховского примерно с 1980 года, по некоторым открывшимся обстоятельствам, начал вызывать у меня определённые сомнения в его подлинности. Облик декабриста, воссозданный через два года после смерти, явно противоречил сохранившимся профильным его изображениям, рисованным смоленским дворянином А.А. Ивановским с натуры в 1826 году и в то же время - Пушкиным, но по памяти от встреч, состоявшихся в январе-марте 1820 года.

Кроме общей непохожести, настораживали и наличие усов, отсутствующих на рисунках Ивановского и Пушкина, и факт передачи П.А. Ефремовым на Пушкинскую выставку 1899 года не акварельного портрета, а фотографической с него копии, не имевшей никаких свидетельств в подтверждение изображённого на ней декабриста, с сопроводительной к тому же надписью «Пётр Андреевич Каховский», как он именован в записках барона А.Е. Розена. Однако потаённая жизнь портрета и видоизменённых копий с него, опубликованных в роскошно изданных юбилейных книгах начала XX столетия, продолжается до сих пор...

*  *  *

«Подробное описание происшествия, случившееся в Санкт-Петербурге 14 декабря 1825 года» было напечатано в прибавлениях к «Санкт-Петербургским ведомостям» в № 104 от 29 декабря, с публикацией фамилий тридцати арестованных. В Михайловское (или же в другие близлежащие селения) прибавление могло быть доставлено почтой 31 декабря - 1 января, другие газеты с этим сообщением - на 2-4 дня позже, то есть «в январе на третье в ночь» или же, что более вероятно, 4 января, когда Пушкин уже писал первые стихи пятой главы «Евгения Онегина».

Из перечисленных в газетах восемнадцати «главных зачинщиков сего неслыханного предприятия» штатских насчитывалось всего пятеро: «дворянин Орест Сомов, бывший вице-губернатор, статский советник Иосиф Горский, отставной поручик Каховский, ... коллежские асессоры: Пущин, Вильгельм Кюхельбекер...»

Все они уже взяты и содержатся под арестом, кроме Кюхельбекера, который, вероятно, погиб во время дела.

Печальное это известие пришло в Михайловское во время Святок - самого весёлого и шумного праздника российской провинции.

И вот, на черновике V и VI стихов появляются строчки, созвучные святочным картинам жизни в Михайловском и рисунки-раздумья о заговорщиках и заговоре 14 декабря:

«Татьяна верила преданьям
Простонародной старины,
И снам, и карточным гаданьям,
И предсказаниям луны...
Когда случалось где-нибудь
Ей встретить чёрного монаха
Иль быстрый заяц меж полей
Перебегал дорогу ей,
Не зная, что начать со страха,
Предчувствий горестных полна,
Ждала несчастья уж она».

Лист изрисовывается одиннадцатью профильными портретами, из них два связаны непосредственно с последним газетным сообщением, где перечислены «главные зачинщики» восстания. Между портретами двух штатских лиц Пушкин помещает довольно изящный собственный портрет в костюме времён Французской революции.

Далее, уже на другой странице, пишутся VII и VIII стихи романа с описанием гаданий на растопленном воске, на блюде «полного водою», приводятся «старинных дней» подблюдные песни:

«Настали Святки, то-то радость!
Гадает ветреная младость...»

А мысли между тем продолжают вертеться вокруг последнего газетного сообщения...

Из пятерых, упомянутых в газетах штатских лиц Пушкин никогда не встречался с Иосифом Горским. Остальных же четверых он чётко прорисовывает на полях чернового листа IX и X стихов V главы «Евгения Онегина».

Описав на исчёрканном листе сцену гадания Татьяны и её попытку ворожить в бане, Пушкин и в этих, казалось бы, далёких от его собственной судьбы картинах идёт от реальной жизни. И состояние природы, и напряжённая душевная встревоженность поэта - всё это зримо передаётся стихам.

Ясно видятся морозные январские ночи 1826 года, запорошенное снегом Михайловское, последние, так называемые, страшные вечера Святок, приходившиеся на 1-6 января, «голубка дряхлая» - няня и Пушкин, раздумывающий о трагической судьбе своих друзей и товарищей:

«Морозна ночь, всё небо ясно;
Светил небесных дивный хор
Течёт так тихо, так согласно...
Татьяна, по совету няни
Сбираясь ночью ворожить,
Тихонько приказала в бане
На два прибора стол накрыть;
Но стало страшно вдруг Татьяне...
И я - при мысли о Светлане
Мне стало страшно - так и быть...
С Татьяной нам не ворожить».

Рассматривая рисунки, невольно прочитываешь против одного из портретов Ивана Пущина, написанные рукою поэта и затем им же зачёркнутые слова - «мне стало страшно». Кто-то из воспроизведённых им по памяти может быть главой заговора или же убийцей графа Милорадовича? О внешних приметах убийцы газеты сообщали весьма определённо - это был «стоявший возле него человек во фраке». Кто же? Пушкин пытается отгадать убийцу.

Кроме Ивана Пущина, Вильгельма Кюхельбекера и Ореста Сомова он мастерски воссоздаёт профиль человека с некрасивым, но своеобразным лицом, несколько беспорядочной причёской и оттопырившеюся нижнею губою. Это - «отставной поручик» Пётр Григорьевич Каховский. Пушкин рисует его в нижнем правом углу рядом с Вильгельмом Кюхельбекером. И надо думать, не случайно.

Своеобразное лицо с оттопырившеюся губою и волевым взглядом, высокий рост, картавость речи, пылкое, как и у Вильгельма Кюхельбекера, воображение, ум и красноречие - все эти характерные черты личности Каховского не могли не отложиться в памяти Пушкина при встречах, состоявшихся в январе-марте 1820 года в Петербурге во время пребывания Каховского в отпуске.

Черновые страницы «Евгения Онегина» дают своеобразную информацию о парадоксальном факте: профильные рисунки лицейских друзей - Ивана Пущина и Вильгельма Кюхельбекера Пушкину удаются только после второй и даже пятой попыток, портреты же П.Г. Каховского (впрочем, как и Ореста Сомова) поэт уверенно воспроизводит дважды на разных черновых листах романа без предварительных пробных зарисовок. И это через шесть долгих ссыльных лет! До нашего времени явно не дошли факты дружеских отношений между Каховским и Пушкиным. Но поверим на слово Софье Михайловне Салтыковой, писавшей: «Он знает его лично».

В чём же состоит сходство облика Петра Каховского с рисунками Пушкина на черновых листах «Евгения Онегина»?

Характерный штрих, подмеченный Пушкиным на лице Каховского, подтверждает в «Записках о моей жизни» Н.И. Греч:

«Пётр Каховский, уроженец Смоленской губернии, сделался мне известным летом 1825 года, когда приходил в гости к Кюхельбекеру, жившему у меня, во время пребывания семейства моего на даче. Он был человек с виду невзрачный с ничтожным лицом и оттопырившеюся губою, которая придавала ему вид какой-то дерзости».

Дерзость написана и на лице человека, изображённого Пушкиным рядом с дорогим ему образом Вильгельма Кюхельбекера.

Осенью 1826 года, уже будучи в Москве, Пушкин, заворожённый личностью Каховского, зашедшего, как известно, в намерениях и поступках гораздо дальше всех декабристов, ещё раз дважды воспроизводит его колоритный облик. Невыход к восставшим «диктатора» Трубецкого и убийство Петром Каховским графа Милорадовича и полковника Стюрлера были в то время уже известны Пушкину. На одном из рисунков к профильному портрету Каховского Пушкиным пририсовывается изображение Трубецкого (дерзость и решительность как бы противопоставляются мягкости и умиротворённости).

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTY3LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTgyMzIvdjg1ODIzMjQwNi85MWY2YS82dzJxTzRuQ1A1TS5qcGc[/img2]

С.П. Трубецкой и П.Г. Каховский. Рисунки Пушкина. Сентябрь-декабрь 1826 года. На листе написано: «Всё это нарисовано А. Пушкиным». Определение облика Каховского - Г.А. Кудинов.

На другом же (на самом позднем по выполнению и наиболее проработанном рисунке, приобретённом Литературным музеем в 1937 году у потомков редактора «Русского архива» П.И. Бартенева) воссоздаётся парадный портрет декабриста - во фраке, с чёрной, любимой Каховским, косынкой на шее.

Оба изображения имеют несомненное сходство с двумя портретами Петра Каховского на черновых листах пятой главы «Евгения Онегина». Видоизменяясь в несущественных деталях, в облике декабриста - от рисунка к рисунку - настоятельно подчёркивались дерзость на лице и оттопырившаяся нижняя губа, о чём свидетельствует и Н.И. Греч в своих «Записках». Никогда позже и никого из своих близких друзей и приятелей Пушкин не рисовал с такой загадочной настойчивостью...

*  *  *

Увлекательная гипотеза, изложенная в 1933 году искусствоведом А.М. Эфросом в книге «Рисунки поэта», о воссоздании Пушкиным якобы профильных портретов Кондратия Рылеева в настоящее время закрепилась в многочисленных популярных публикациях о поэте-декабристе (примечательно то, что Пушкин Рылеева считал очень слабым поэтом и не испытывал к нему ни дружеских, ни даже просто товарищеских чувств; Рылеев не был ему интересен. - Авт.).

Талантливо написанные книги литературоведа И.Л. Фейнберга («Незавершённые работы Пушкина», «Читая тетради Пушкина», «История одной рукописи») буквально пестрят рисунками поэта, среди них заметно выделяются портреты, определённые Эфросом как «рылеевские». Не являясь специалистом по рисункам поэта, И.Л. Фейнберг между прочим широко пользовался ими для художественного оформления своих книг, выдержавших с успехом ряд изданий.

После выхода в 1970 году книги Т.Г. Цявловской «Рисунки Пушкина», повторившей в одной из глав давнюю ошибочную гипотезу Эфроса, поток газетных, книжных и журнальных публикаций о поэте-декабристе с приложением профильного изображения «Рылеева», значительно увеличился, и общий тираж рисунков в настоящее время составляет многие миллионы экземпляров.

Публикации о рисунках, оставленных Пушкиным на страницах рукописей, с определением и описанием изображённых им лиц, воспринимается современными читателями, в особенности молодыми, как удивительные открытия, к тому же если это касается такой исторической личности, как Рылеев, дважды умиравший на виселице во имя свободы.

Ошибочно считая, что Пушкин рисовал К.Ф. Рылеева, А.М. Эфрос и Т.Г. Цявловская противоестественно внедряли идею о «жизненной неказистости» поэта-декабриста, по их мнению, человека с «некрасивым лицом волевого склада, со страстным, острым взглядом». Это убеждение знатоков пушкинской графики никогда не оспаривалось и перепечатывается до сих пор в популярных публикациях.

Однако ни в одном из известных рисунков и портретов, воссоздающих образ Рылеева, невозможно увидеть те характерные штрихи, которые с удивительной постоянностью повторены Пушкиным в нескольких изображениях одного и того же человека. Если бы Рылеев действительно обладал такими колоритными чертами лица, то это, несомненно, не ускользнуло бы от внимания его современников. Между тем облик поэта по воспоминаниям людей, наиболее близко стоявших к нему в последние пять лет жизни, никак не сходится с рисунками Пушкина.

Словесный портрет Рылеева оставил истории товарищ его по военной службе, А.И. Косовский, которому поэт в 1821 году посвятил стихотворение:

«К К-му.

В ответ на стихи, в которых он советовал мне навсегда остаться на Украине.

Чтоб я младые годы
Ленивым сном убил!
Чтоб я не поспешил
Под знамена свободы!
Нет, нет! тому вовек
Со мною не случиться;
Тот жалкий человек,
Кто славой не пленится!
Кумир младой души -
Она меня, трубою
Будя в немой глуши,
Вслед кличет за собою
На берега Невы!»

.....................................

«Роста он был среднего, телосложения хорошего, лицо круглое, чистое, голова пропорциональна, но верхняя часть оной несколько шире, глаза карие, несколько навыкате, всегда овлажнены и приятные».

Вторит ему и Евгений Оболенский, посвятивший Рылееву большую часть своих, написанных в Сибири воспоминаний:

«Черты лица его составляли довольно правильный овал, в котором ни одна черта резко не обозначалась пред другою. Волосы его были черны, слегка завитые, глаза тёмные, с выражением думы, и часто блестящие при одушевлённой беседе».

Как видим, друзья Рылеева весьма категорично утверждали, что голова его была сложена пропорционально, и ни одна черта на лице «резко не обозначалась пред другою», что противоречит зарисовкам Пушкина. Оба они, прежде всего, заметили тёмные, овлажнённые, «с выражением думы» рылеевские глаза. Именно такими мы видим их на миниатюре, принадлежавшей когда-то Н.М. Рылеевой, вдове поэта.

В 1946 году в своём новом труде о рисунках поэта «Пушкин - портретист. Два этюда» А.М. Эфрос, пытаясь доказать, что профильные портреты в пятой главе «Евгения Онегина» относятся всё же к Рылееву, высказал странное недоверие к изображениям декабриста, воспроизведённым на двух его известных портретах:

«Мы ещё раз убеждаемся, что настоящий Рылеев, каким его закрепил рисунок Пушкина, был своей жизненной неказистостью далёк от той подслащённости, которая есть на рисунке, приписываемом Кипренскому... Ещё дальше стоит действительный Рылеев от известной, всегда воспроизводящейся и сугубо идеализированной миниатюры».

Подлинный Рылеев, как видим, вызывает сомнения в достоверности его воссоздания даже Кипренским, а также на миниатюре, принадлежавшей когда-то вдове поэта. Это логический тупик увлекательной, но ошибочной гипотезы, зародившейся ещё в начале тридцатых годов. Позднейшие исследователи пушкинской графики, не заметив слабой обоснованности и явной противоречивости доказательств Эфроса, продолжали бездоказательно считать упомянутые рисунки Пушкина точным отражением облика поэта-декабриста.

Между тем словесные портреты Оболенского и Косовского во многом совпадают с малоизвестным профильным портретом Кондратия Фёдоровича Рылеева, созданного по памяти его коротким приятелем Николаем Александровичем Бестужевым - выдающимся художником и автором уникальной портретной галереи декабристов. (Это изображение поэта сохранилось в альбоме Н.В. Гербеля - родственника декабриста А.Ф. Бригена.) Рисунок исполнен карандашом и относится ко времени пребывания Н.А. Бестужева в Петровском заводе и написания рукописи «Воспоминания о Рылееве».

«Довольно правильный» овал лица, в котором «ни одна черта резко» не обозначается «перед другою», «слегка вьющиеся» волосы и «несколько навыкате» глаза - все эти, подмеченные друзьями, характерные черты облика Рылеева зримо отображены на профильном портрете Н.А. Бестужева. Бестужевский портрет неопровержимо подтверждается и ценными свидетельствами Агапа Ивановича, работавшего у Рылеева рассыльным в редакции.

По его словам, Кондратий Фёдорович был «не худ; на вид, в последнее время, около 30 лет; носил бакенбарды чёрные, узенькие, как занузданные поводья; усы не носил, тогда мало усы носили». «Узенькие» бакенбарды, воссозданные Бестужевым на рисунке, значительно оживляют лицо поэта.

Воспроизведённый в том же повороте, что и на рисунках Пушкина, подлинный облик Кондратия Фёдоровича Рылеева не имеет ни малейшего сходства с теми профильными портретами в черновой рукописи пятой главы «Евгения Онегина» и последующими пушкинскими зарисовками, считающимися с 1930-х годов изображениями поэта-декабриста.

*  *  *

Загадки иконографии Петра Каховского не ограничиваются акварельным портретом неизвестного художника и профильными портретами А.С. Пушкина. История оригинала последнего известного прижизненного изображения Каховского, воспроизведённого в Комендантском доме Петропавловской крепости, связана с архивом смоленского дворянина Андрея Андреевича Ивановского.

Первые годы своей служебной карьеры он, как и отец Каховского, состоял в смоленской казённой палате, а затем в канцелярии гражданского губернатора, где дослужился до титулярного советника. Уволенный по прошению от службы в 1821 году в тридцатилетнем возрасте, Ивановский вскоре вновь поступает на службу в штат комиссариатского департамента с прикомандированием к канцелярии военного министра по рассмотрению военно-судных дел.

В декабре 1825 года по высочайшему повелению он направляется в распоряжение Тайного комитета, где впервые упоминается в протоколе заседания XXIV от 9 января. Занимаясь составлением вопросных пунктов к подследственным и записью их ответов, Ивановский, очевидно, имел возможность одновременно набрасывать иногда карандашом профильные портреты главнейших участников восстания.

Будучи ревностным любителем отечественной литературы, он преклонялся перед Пушкиным и Грибоедовым. После ареста последнего и доставления 11 февраля 1826 года в крепость Ивановский приложил много усилий для доказательств его полной невиновности. До наших дней дошла записка Грибоедова к Фаддею Булгарину, написанная во время нахождения под следствием:

«Ивановский, благороднейший человек, в крепости говорил мне самому и всякому гласно, что я немедленно буду освобождён. При том обхождение со мною как его, так и прочих, было совсем не то, которое имеют с подсудимыми. Казалось, всё кончено. Съезди к Ивановскому, он тебя очень любит и уважает; он член вольного общества любителей словесности и много во мне принимал участия. Расскажи ему моё положение и наведайся, чего мне ожидать».

После процесса над декабристами, прослужив четыре года, Ивановский выходит в отставку и, поселившись в деревне, посвящает досуг литературе. В «Северной пчеле», «Библиотеке для чтения» и в других изданиях появляются его публикации, скрытые под буквами А.И. Несколько ранее, находясь ещё на службе под начальством Бенкендорфа, Ивановский узнав о стеснённых обстоятельствах своего друга декабриста А.О. Корниловича, в 1828 году издаёт в его пользу альманах «Альбом свёрнутых муз». В этом альманахе он печатает стихотворение Рылеева на смерть Байрона, взятое им из архива государственной полиции, «отрывок из поэмы А. Бестужева» и, вероятно, другие произведения декабристов.

Написанные Ивановским повести и рассказы, в основном нравоучительного содержания, имеют, как отмечали его современники, вычурный слог второстепенных подражателей А.А. Бестужева-Марлинского, с которым он дружил и перед которым преклонялся. Умер А.А. Ивановский в Спа, в 1848 году.

После его смерти, казалось, в России никто не знал о существовании рисунков и эпистолярных материалов декабристов. Во всяком случае редакция журнала «Русская старина» ещё в 1874 году смотрела на это без всякого энтузиазма:

«Несомненно, что если бы Ивановский, при его склонности к авторству, вёл дневник, в котором изложил бы чистосердечно подробности своих сношений к разным лицам в период своего служебного поприща с 1825 по 1829 г., подобное произведение было бы драгоценным материалом для истории. К сожалению, Ивановский унёс с собой в могилу многие тайны, которые, может быть, и никогда не будут разоблачены историей».

Однако уже с начала 1850-х годов по России циркулировали слухи о существовании каких-то бумаг, оставшихся после его смерти, и связанных якобы с событиями 14-го декабря. Единственная дочь Ивановского - Наталья Андреевна вскоре после смерти отца выехала за границу и, поселившись в Париже, приняла католицизм, выйдя замуж за какого-то француза. Перед отъездом за границу она успела рассказать своему близкому знакомому - Николаю Николаевичу Муравьёву о том, что в имении её, селе Гривине Новгородской губернии, на чердаке дома хранится сундук, где лежат оставшиеся от отца «бумаги Следственной комиссии» с портретами «Пестеля, Рылеева, каховского, Муравьёва, Бестужева, Трубецкого, Юшневского, рисованными карандашом».

Разговор этот Н.Н. Муравьёв по секрету передал проживавшему впоследствии в Смоленске генерал-майору С.В. Друцкому-Соколинскому, предавшему его гласности в журнале «Русская старина» только через двадцать шесть лет после кончины Ивановского:

«Одним соловом, есть надежда, что драгоценное наследие отечественной современной истории ещё, может быть, существует под кровом забвения; если же, Боже сохрани, оно утрачено, то этим мы будем обязаны решительному невежеству позднейших обитателей дома покойного Андрея Андреевича Ивановского...»

Дочь Натальи Андреевны от первого брака с К.С. Майдановичем - Мария Константиновна, вернувшись в Россию, уже не знала родного языка и, конечно, не представляла исторической ценности бумаг своего деда. Ходили слухи, что имение было продано за долги и что «на него имел виды состоявший при шефе жандармов полковник или генерал Левенталь». О сундуке и его содержимом некоторое время ничего не было слышно.

В 1887 году некая Е.А. Шахматова, проживавшая в Саратовской губернии, разбирая библиотеку своего покойного отца А.А. Шахматова, случайно обнаружила между книгами пачку рукописных материалов, принадлежавших когда-то, как оказалось, А.А. Ивановскому. В пачке сохранились семьдесят писем от разных лиц, написанных к К.Ф. Рылееву, А.А. Бестужеву, А.О. Корниловичу и другим декабристам между 1816 и 1825 годами, и собственная переписка Ивановского, охватывающая 1825-1836 годы и состоящая из 29 писем.

Там же нашлись оригиналы одиннадцати писем Пушкина, двух писем Грибоедова, а также писем Вяземского, Боратынского, Жуковского, Ф.Н. Глинки, Д.В. Давыдова, Н.И. Греча и некоторых других. Среди них оказалось и отчаянное письмо П.Г. Каховского, написанное Рылееву 6 ноября 1825 года, за тридцать восемь дней до событий 14 декабря. Изъятое полицией при обыске на квартире Рылеева, это важное для нас письмо Ивановский какими-то путями добыл во время следствия и сохранил у себя как реликвию вместе с другими письмами.

В пачке рукописного собрания Ивановского сохранилось определённое количество бумаг, относящихся к следствию над декабристами: официальные документы, показания разных лиц, в том числе Рылеева о Якубовиче, Арбузова о Завалишине и другие. Среди писем нашлись и рисунки Ивановского: не только портреты отдельных членов Следственной комиссии, но и целые сцены.

По свидетельству В.Е. Якушкина, получившего от Е.А. Шахматовой бумаги Ивановского для ознакомления с ними, одна из сцен изображала «допрос Сергея Муравьёва-Апостола», другая же - полное заседание Следственной комиссии и стоящего рядом правителя дел Боровкова.

А где же карандашные рисунки отдельных деятелей декабристского движения? Изображения Пестеля, Муравьёва-Апостола, Бестужева-Рюмина, Каховского, Оболенского, Волконского, Трубецкого, Юшневского и одного не установленного до сих пор лица, воспроизведённые А.А. Ивановским, совершенно случайно обнаружены в имении Васильково Вяземского уезда Смоленской губернии, принадлежавшем в своё время контр-адмиралу С.А. Жигалову, и в 1921 году принесены в дар Государственному музею революции в Петрограде Евгением Евгеньевичем Якушкиным. Из них первые шесть карандашных изображений хранятся в настоящее время в отделе истории русской культуры Государственного Эрмитажа... Профильный рисунок Рылеева, если он только существовал (что мало вероятно), не найден до сих пор.

На рисунке А.А. Ивановского Каховский воспроизведён стоящим перед членами Следственной комиссии во фраке, сшитом по поручительству Рылеева у портного Яухци и за его же деньги. Изображён он без усов с характерными для него густыми, беспорядочно лежащими волосами и оттопырившеюся нижнею губою.

Карандашный набросок А.А. Ивановского, изображающий П.Г. Каховского на допросе, и словесный портрет его, искусно нарисованный Н.И. Гречем, дивным образом преломились в зарисовках Пушкина, впервые позволивших не только усомниться в подлинности посмертного акварельного портрета декабриста из собрания ГИМа, не вызывавшего сомнений с 1899 года, но и определённо заключить, что к декабристу П.Г. Каховскому, этот портрет не имеет никакого отношения.

24

О Каховском

Лариса Рейснер

Вот что потребовал Рылеев от Каховского. Он хотел, чтобы этот человек убил царя, а в случае неудачи принял на себя всю вину и не подозревал при этом, что в думе решено его выбросить за границу сейчас же после покушения, а если попадется, то отдать под суд и судить, как последнего преступника. Судить даже после переворота, даже в случае самой полной и блестящей победы. Таким образом, покушавшийся непременно попадал на виселицу - если не на николаевскую, то уже наверное на трубецкую. В обоих случаях общество отрекалось от своего агента.

Ни одна капелька грешной крови не должна была забрызгать белые княжеские штаны.

Если Трубецкой ставил Рылеева в фальшивое положение, позволив вербовать молодых людей, «готовых на все», за пределами союза, где-то на отлете, с черного хода, то эта фальшь удесятерилась, перенесенная на Каховского.

Весь план князя Сергея Петровича основывался на том, что убивает царя не общество. Значит, и не член общества: авантюрист или наемник. Но на примере Якубовича декабристы попробовали, что значит агент, не связанный с партией ни идейной близостью, ни дисциплиной. Каждый день он выдумывал новый план покушения. Никто не мог поручиться, что этот героический хвастун не начнет действовать без ведома общества, никого не предупредив и ни с чем не считаясь.

С величайшим трудом удалось уговорить его подождать. У Якубовича выклянчили сперва месяц, потом год. Рылеев был близок к тому, чтобы пойти и донести на него в полицию. Значит, обществу нечего было делать с авантюристом. Рылеев увидел: нужен верный и послушный товарищ. Каховский принят им в общество, сделался ревностным членом, привлек многих. В день 14 декабря гренадеры, как один человек, прибежали на площадь. И Панов, и Сутгоф, и Кожевников, и Глебов сдержали слово, данное Каховскому.

Провалилась и вторая часть плана Трубецкого. Нельзя было держать этого беспокойного человека вдали от остальной отрасли. Петр Григорьевич был энтузиаст, очень беден, очень несчастлив в любви и ожесточен против общества, не пускавшего таких, как он, дальше передней. Заговор внес свет в эту душу, всеми пыльными окнами выходившую на задворки, на теневую сторону, на черные дворы и мансарды старой Галерной, где прозябают мелкие чиновники.

Работа в обществе отняла все унизительное, что было в обидах Каховского, повыдергала длинные, нарывающие занозы, которыми мучилось его самолюбие. Сквозь призму своих букашечных страданий Каховский увидел огромное социальное зло, раздавливавшее его малую поручичью жизнь вместе с целой Россией, и всей душой бросился в движение. К человеку же, который его разбудил и ввел в среду революционеров, к Рылееву - привязался горькой любовью титулярного советника, отвергнутого всеми генеральскими дочками.

Раз сделав Каховского членом общества, Рылеев не мог помешать его сближению с остальными товарищами. Ближайшие друзья Кондратия становятся и его друзьями. Он входит в их тесный кружок, делается его равноправным членом. И тут Петр Григорьевич замечается: он единственный бедняк, единственный не светский человек среди этих блестящих офицеров гвардии, являющихся на сходки прямо с придворных балов, из приемной герцога Вюртембергского, из дворца.

Он один бежит пешком, куда другие приезжают в собственных каретах. И ему, нищему, человеку без имени, без состояния, эти богатые люди, эти аристократы, поручают самое трудное и славное дело - убийство царя. Они отказываются от известности Зандта, от имени Брута в пользу его, Каховского, владельца жалких 200 душ в крошечном смоленском имении.

Польщенный, испуганный, полный благодарности Каховский упивается своей ролью. Звание тираноборца позволяет ему быть на равной ноге с молодыми князьями, даже ставит его на высоту, с которой их аксельбанты и родовые имения ничего не значат. А между тем глаза Каховского невольно смотрят пристальнее других; у него наблюдательность бедняка, зоркость нищего, замечающего всякую мелочь в хоромах, куда его впустили с улицы.

Из всех декабристов, может быть, самый наивный, безусловно верный своему слову и верующий - нищета всегда верит в революцию сильнее богатых, - Каховский не мог совсем ослепнуть, не мог лететь к своему подвигу, закрыв глаза, как бы этого хотелось Рылееву, как ему самому хотелось. Не мог не заметить в своих товарищах разницы темпераментов и социальных окрасок, им самим еще не ясных. Глаз постороннего, завистливый, подозрительный, прошедший школу жизни, глаз Каховского раньше всех должен был остановиться на трещинах, на скрытых противоречиях, которые разделяли его друзей-баричей.

Он заметил, как Бестужев ходит к Одоевскому, садится у камелька и дразнит его насмешками над немецкой философией. Не было для этого холодного дельца радости большей, чем выманивать романтиков на их любимое поле и выжать им на голову губку уксуса, когда они разболтаются. Тихонько позванивала шпора, и розовые щечки Бентама морщились от кислоты. Каховский узнал: Трубецкой не любит Рылеева, эту смесь «торгашеской» американской компании и пламенных стихов, этого мечтателя, который, однако же, первый заговорил о деньгах и потребовал у князя отчета в 10000 растраченных им общественных денег.

Не могли не быть на разных полюсах тот же Марлинский и Никита Муравьев, идеолог северян, автор Конституции, человек, усовершенствовавший тюремную азбуку перестукивания, составленную и распространенную уже в равелине. От одного повела свое начало романтическая русская повесть, от другого - этот расчерченный квадрат с буквами, тихая речь мельчайших стуков. Заключенные научились ударять в стену косточкой согнутого пальца, встав спиной к окну, не спуская глаз с глазка, слыша войлочные туфли жандарма в коридоре, шорох его рукава у закрытых дверей. Стены тюрем на Петропавловском островке, которые теперь рассыпаются, - как орудием».

Эта мысль еще за порогом сознания. А за ней уже ползет другая - тоже пока без лица и прескверная: «Они собираются играть Россией, как играют мной». Кучка князей, захватив власть, начнет хозяйничать по-своему в стране. Вот откуда отвращение Каховского к крупнейшей и единственной революционной мысля, перенятой Рылеевым у Пестеля, - мысли о Временном правлении, вышедшем из восстания и захватившем власть, под защитой которой собирается великий собор от всех сословий. Каховский боялся, что революционная диктатура обернется диктатурой придворной, среди которой он задыхался уже теперь, до переворота.

«Правление может назначить число депутатов, но каких именно, богатых или бедных, оно в сем распоряжаться не может». Вероятно, Каховский сделался бы горячим защитником Временного правления, на сто лет опередившего свое время, если бы слышал, с каким бешенством его благонамеренные друзья нападали за него на якобинца и еретика Пестеля. Стараясь составить собственное мнение, Каховский достает и зачитывает том Лафайета, доводит Рылеева до отчаяния своей косностью:

«Он не соглашался... а, напротив, представлял, что Общество все должно сделать для блага отечества, но ничего не брать на себя». Маленький клубок сомнений и разногласий катится дальше, к нему прилипают оброненные слова, недомолвки, взгляды, интонации. Клубок вырастает в гору. Гора эта обрушилась уже в Петропавловской крепости и раздавила Рылеева. Но об этом потом.

Любопытство Каховского начинает мучить его друзей. Он преследует их назойливыми, упрямыми, однообразными вопросами: «Кто члены общества, как их зовут, есть ли среди них люди с именем, в чинах, пользующиеся доверием страны?» Он надоел Рылееву своими вопросами: «Кто тут замечательные люди?» (А. Бестужев.) Декабристы не видели в этих розысках ничего, кроме привкуса тщеславия. Выскочка, которого, как запасное блюдо, постоянно держат в подогретом состоянии, втерся в круг людей вышестоящих и жадно вынюхивает их имена.

Настроение Рылеева все продолжает описывать полные круги между роспуском общества и революцией, между цареубийством и мирной высылкой за границу. Он ведет подготовку на обе стороны, подзадоривает Каховского, «назначая его для нанесения удара», - и кстати присматривает в Кронштадте корабль для августейших пленников... Каждое из качаний разбивает Каховского. Его нервы лопаются, как стакан, в который по очереди наливают кипяток и ледяную воду.

Его уже не приходится уговаривать - он сам рвется вперед, истерически требует быть представленным думе, торопит, настаивает на покушении во что бы то ни стало. Теряя власть над своим партнером, Рылеев увеличивает дозы ревности, которую испытывал Каховский к Якубовичу. Как только Петр Григорьевич ослабевал, - а он ослабевал все чаще, - перед ним тотчас рисовалась бравая фигура усатого и ненасытного в своем мщении кавказца. И, почувствовав эти шпоры, Каховский тащился дальше.

От членов общества не укрывалось ни состояние Каховского, ни тревога Рылеева, все больше выпускавшего его из рук. Летом, проходя под окном, князь Оболенский уже слышал голос, с раздражением повторявший, и, видно, не в первый раз: «Для блага моего отечества я бы готов был и отцом моим пожертвовать... только необходимо нужно тому, кто решится пожертвовать собой, знать, для чего он жертвует, чтобы не пасть для тщеславия других».

Еще больше встревожился Бестужев. Он был плох насчет немецкой философии, но зато хороший солдат, и решил обрубить постромки. Каховский считал Бестужева своим искренним другом. Он, пожалуй, так и умер бы, не узнав правды и не переменив мнения, если бы не последние очные ставки. Покинутый, оплеванный друзьями, которые дружно, в семь рук тащили его на виселицу, Каховский, как мог, сохранял искру последней благодарности к Бестужеву, единственному, как он думал, пожелавшему его спасти. Между тем на суде никто не говорил о Каховском в тоне такого ледяного равнодушия, как Бестужев.

Когда сегодня, через сто лет, читаешь страницы его показаний - гладкие, грамотные, спокойные, - лицо горит от пощечин, и все внутри корчится от нестерпимой обиды. Другие обвиняли Каховского, обременяли его, и без того обремененного насмерть, ложными показаниями. Все это ничто по сравнению с совершенной холодностью Бестужева. В лице многих декабристов соединялись два начала: последняя фронда дворянства и первое революционное движение молодой буржуазии. Этой двойственностью отмечены прекрасные черты Рылеева и Штейнгейля. Но она имеет и обратную сторону.

В отношении к Каховскому тоже соприкоснулись идущие друг другу на смену эпохи. Им пренебрегали, как крепостники своей отпущенной на волю душой и как богатые пренебрегают бедным. Вотчинник и растущий кверху делец - оба оставили следы своих грубых пальцев на его искривленном от боли лице. Положим, Бестужев не церемонился и с Рылеевым. Но это только небрежное пожимание плеч насчет человека своего круга. Так можно было посмеяться в хорошей гостиной: он «один из самых ревностных членов общества - человек весь в воображении. Но, кроме либерализма, составляющего, так сказать, точку его помешательства - чистейшей нравственности».

Называя имя Каховского, Бестужев не поворачивает даже головы в его сторону, не узнает его, не видит. Между ним и столом Бенкендорфа стоит не живой человек, не товарищ по партии, а воздух, пустое место, ноль. Если бы Каховский служил у Бестужева, ну в лакеях, в поварах, что ли, а потом проворовался и ушел на другое место и прежнему хозяину пришлось бы тащиться в суд и давать показания по этому грязному делу - вот тон Бестужева. Сам в цепях, но против Каховского - Бестужев с Бенкендорфом заодно. Они шушукаются, они оказывают друг другу маленькие услуги по части розыска.

Жандармский генерал и адъютант герцога Вюртембергского могли ссориться, и даже очень крупно, - но против третьего - стена. Гладкая, ледяная стена солидарности, о которую напрасно колотился Каховский. Смотрите, как это сказано: «Каховский... мне не очень нравился, ибо назначался для нанесения удара. Я хотел удалить его и, видя, что он надоел Рылееву своими вопросами... подстрекнул его и довел до того, что Рылеев отказал ему от общества». Даже слова похожи: «отказал от общества», или «отказал от места».

В один прекрасный день Бестужев повел Каховского гулять. И в Летнем саду, в тихой боковой аллее, где бегали дети и на лавочке скучала какая-то няня, - в полчаса просто и деловито раскрыл ему глаза на настоящее его положение в обществе. Этот разговор, в точности сохранившийся в показаниях обоих его участников, похож на быструю операцию. Едва началось - они не успели дойти до ближайшей Дианы, выставлявшей из кустов свое белое колено, - и уж конец. Каховский не почувствовал боли. Он занемог только на следующий день. Такая странная, легкая пустота внутри - и этот голос, мелькающий, как точеное блестящее лезвие.

- Представь, Рылеев воображает, что найдутся люди, которые не только решатся пожертвовать собой для цели общества, но и самую честь принесут для нее в жертву.

- Что ты говоришь?

- Тем, которые решатся истребить фамилию, дадут все средства бежать из России. Но если попадутся, то должны показать, что не были в обществе, потому что оно через сие пострадать может.

- И даже если победим?

- Цареубийство, для какой бы то ни было цели, всегда народу кажется преступлением.

- Если это преступление теперь, и во время свободы будет также видеться, то лучше не приступать?

Теперь уже Каховский хотел знать до конца.

- Наверно, и люди на сие не найдутся?

- А Рылеев, - возразил Бестужев, - все толкует о тебе, что ты на все решился...

Слезы душили Каховского. Честь, которую он, может быть, добровольно и отдал бы во имя «отечества», у него хотели стащить, украсть, как носовой платок из кармана.

- Напрасно, если он разумеет меня кинжалом, то, пожалуйста, скажи ему, чтобы он не укололся. Я давно замечаю, что он тонко меня склоняет, но обманется. Я готов жертвовать собой отечеству, но ступенькой ему или его умникам к возвышению не лягу.

Бестужев засмеялся. Какой же сумасшедший захочет это сделать? - когда и самые товарищи его не признают и на него же изольют хулу и казнь. А прочие будут в славе, в силе и на первых местах.

Бестужев попал прямо пальцем в рану. «Каховского поразил не самый поступок, - но наказание за оный - худая за то слава даже в свободном правлении». Пока была вера в партию, Петр Григорьевич не колебался. Во всяком случае, не больше, чем должен был колебаться сто лет тому назад русский дворянин и офицер, в первый раз, на протяжении целой истории, поднимавший руку на царя во имя республики.

Но после этой прогулки все развалилось. Интересы общества и интересы революционной России больше не совпадают - может быть, между ними вообще не было ничего общего?

Тут Каховский вспомнил о своей материальной зависимости от декабристов. Недавно купленный лиловенький фрак вдруг облепил ему грудь, как будто он был сшит не из сукна, а из чугунных листов. А даровые обеды у Гака, устрицы и вино, за которое платили другие? А поездки в Смоленск, а жизнь на чужой счет целыми месяцами? Его прикармливали с хозяйского стола, за него ручались портному, ему совали карманные деньги. Эти господа давали ему на чай, а он, Каховский, брал подачки и ничего не замечал, ничего не понимал. Да как же было не брать?

Ведь он несколько раз порывался уехать из Петербурга, когда «обширные намерения при ничтожных средствах» и вечное дерганье из стороны в сторону подорвали веру Каховского в революционные намерения общества. Да и петербургская жизнь была ему не по карману. Он собрался потихоньку и пошел к Рылееву прощаться. Но Рылеев не отпустил. Если когда-нибудь нежная дружба и чувство глубокой духовной близости связывало этих двух людей, то, наверное, в ту незабываемую ночь.

Рылеев говорил о революции, о том, что она близка, что ей каждый день может понадобиться последняя жертва. «Все почти готово, членов достаточно - остается приготовить солдат». «Это будет, - и Рылеев взглянул на образа, - непременно будет в двадцать шестом году». Потом о Наташе, маленькой дочке, потом о стихах - и снова о революции. В эту ночь романтики ясно слышали ее легкий шаг и предрассветное дыхание в белом свете белых петербургских ночей. О любви, о революции, о девочке и опять о любви. Конечно, Каховский остался.

А когда выходил и на лестнице уже, глядя сверху вниз, увидел тонкого Рылеева, его хрупкую шею, о которой пел Мицкевич, и руку поэта на подсвечнике, и особенный блеск, который пролила ему на его крутой лоб молодая бессонница, - то назвал его братом и совсем не заметил, не придал никакого значения ассигнациям, всунутым в руку дружеской рукой. Он, не считая, опустил их в карман. Общество, которое его держало наготове, давало Каховскому средства к существованию. Чего же проще?..

После прогулки с Бестужевым Каховский написал письмо к членам думы и требовал настоятельно быть оной представленным. Рылеев сжег письмо и отказал. Убедился, что все правда. Возненавидел Рылеева. Ушел из общества.

Но Каховский был глубоко предан движению. Как только разнеслась весть о кончине Александра и общество обновилось новым духом, он «опять соединился в него, не будучи в силах удержаться, не участвовать в деле отечества». Но прежние отношения уже не могли восстановиться. Каховский подозрительно прислушивался к каждому слову, каждое предложение долго рассматривал на свет, как фальшивую бумажку, и потихоньку сличал с тем, что в его смутном политическом понимании представляло интересы беднейших классов, мелкодворянской, канцелярской захудалой Руси, от которой уж рукой было подать и до «Униженных и оскорбленных», и до шубы Акакия Акакиевича и к которой принадлежал сам Каховский.

Среди флигель-адъютантов и князей бодрствовал представитель тех безыменных пешеходов, которые утром, в худом пальто и с папкой бумаг под мышкой, бежали через туман и слякоть к своим департаментам между седьмым и девятым часом утра. Он крепко задумал после переворота «в случае злых намерений для отечества от думы - восстать против нее». Все эти мысли очень знал Рылеев, удалялся от Каховского и, как мог, старался скрывать свои намерения. А качка все продолжалась. Дня за три до восстания опять едва не распустили общество по домам.

Сборища офицеров, которые приходили за планом, за приказами - это не мирная болтовня у себя в кабинете. Рылеев уже прикоснулся к живой революции, плыл по ее течению. И логика событий, казалось, заставляла его рвать с Трубецким и Бестужевым, с Оболенским, со всем правым большинством как раз по вопросу о цареубийстве. «Если государь император не будет схвачен нами, - рассуждал Рылеев, - непременно последует междоусобная война. Для избежания междоусобия должно принести его на жертву. С истреблением же всей императорской фамилии... поневоле все партии должны будут соединиться или, по крайней мере, их легче будет успокоить».

Мысль была верная. Если бы Рылеев позвал к себе Каховского и объяснил ее так же внятно, как он это сделал в крепости для Бенкендорфа, Николай Павлович не сошел бы живым с Сенатской площади, а может быть, и со своего дворцового крыльца. Но Рылеев не посмел сказать. Наоборот. Они еще раз вместе с Бестужевым накинулись на Каховского «дня за два или за три до 14 декабря».

- Теперь же все в недоумений, все общество в брожении, - кричал Каховский. - Достаточно одного удара, чтобы заставить всех обратиться на нашу сторону. Правда ли, что положено обществу разойтись? - И когда оказалось, что правда: - Я говорю вам, господа, что ежели вы не будете действовать, то я донесу на вас правительству.

А его все поливали холодком, умеренностью, старым криводушием: «Цель общества... преобразование правительства заключается не в убийствах, обществу совсем не то нужно» - и одобрение получил самый трусливый план. Царь должен был погибнуть как бы случайно, в суматохе, раздавленный где-то между дверьми во время занятия дворца. Не казнен приговором революционной партии, а затоптан при погроме. Кем, как, когда, - неизвестно...

Но после самого беспорядочного из собраний, последнего - 13 декабря, уже в прихожей, когда все расходились, Рылеев не выдержал. Он бросился на шею к Каховскому, обнял его со слезами и просил убить Николая утром, еще до восстания. Каховский чувствовал, как ему царапает щеку накрахмаленный галстук Рылеева, жалкое и жгучее прикосновение слез и какое-то равнодушное удивление. Его упрашивают - зачем? Разве он когда-нибудь уклонялся?

И первое же слово, сказанное Рылеевым, заслонило, отодвинуло его так далеко, что Каховский с трудом мог узнать растрепанную фигуру, которая откуда-то, из бесконечной дали, протягивала к нему свои маленькие, умоляющие руки. «Ты сир на сей земле, ты можешь быть полезнее, чем на площади. Истреби императора». Зачем нужно было еще раз вспоминать про эту сирость? Ведь это значило: ты беден, нищ, гол, тебе нечего терять, пойди и освободи нас от царя.

Каховский не был трусом. Он достаточно доказал свое мужество на другой день в каре. Раз за разом брал он из рук своих друзей их великолепные пистолеты, которых они сами не смели пустить в ход, - чтобы согреть себе пальцы... Им был застрелен Милорадович и убит Стюрлер. Он прогнал митрополита так решительно, что старый лис, Сперанский, полюбовался им из своего окна.

- Полно, батюшка, не прежняя пора обманывать нас - поди на свое место.

Каховский ударил по лицу свитского офицера. Каховский убил бы великого князя Михаила, если бы вокруг не были разор и безначалие, и царя, если бы царь осмелился подъехать к мятежникам. Видя дымящееся оружие в руке Оболенского и генерала, который скакал прочь, прижимая руку к ране, какой-то солдат вышел из рядов, обнял князя и благодарил его со слезами. И солдатское объятие, и слезы были по нраву Каховскому. Он один, несмотря на все сомнения, по-настоящему дрался за чуждый и враждебный северянам призрак своего народного правления.

Но тут его взял страх. Выступать в самый великий день опять на основании своей сирости... Довольно он глотал ее в течение целой жизни. А предложение Рылеева к тому и сводилось: опять остаться одному, отщепенцем, опять идти не со всеми вместе и не в ногу, а где-то сбоку или даже впереди - нет. Каховский не послушался, не пошел во дворец, а прямо на Сенатскую площадь. Думал, что там от него - если и захотят - не смогут отказаться. Каховский ошибся. Все равно отказались. В тот же вечер, в ночь на 15 декабря.

Сейчас же после восстания заговорщики съехались на квартиру к Рылееву, и уж тогда дружеская рука Штейнгейля отодвинула от себя почерневший кинжал Каховского, который он так настойчиво навязывал кому-нибудь на намять о себе, - и тихонько положила его назад на стол. Декабристы были цветом своей эпохи, самыми тонкими, самыми блестящими людьми того времени. Но удивительно, сколько грубости проявили они по отношению к Каховскому.

«Он полагал, что очень тонок, - а на самом деле груб», - говорит где-то Каховский о Рылееве. Правда, груб. Пусть жест с кинжалом был немного театрален и не у места, - но как можно было отказать Каховскому, у которого, чуть не у одного из всех, руки были в крови по самый локоть, в подтверждение общей солидарности. Нужно было одно слово, чтобы успокоить его, разуверить, показать, что товарищи от него не отрекаются. Каховский этого слова не дождался.

Дело его отличается от дел всех остальных декабристов одной характерной чертой: оно состоит почти исключительно из очных ставок. Начавшись в первых числах мая, они продолжаются целый месяц, повторяясь все чаще. Наконец Каховскому дают уже по две в день. Дознания, писанные сухим канцелярским пером, в нескольких местах прерываются криками отчаяния. Иначе нельзя назвать то, что писал Каховский в декабре или 2 и 11 мая:

«Просил и прошу не спрашивать меня ни о чем и делать со мной все, что заблагорассудится».

«Извините меня, я больше в комитет ходить не могу». Но после каждого признания, которым Каховский думал откупиться, следовал новый нажим. Очные ставки каждый день выбивали у него из-под ног ту шаткую опору, на которой он еще держался. Так что после последних двух - с Штейнгейлем и Бестужевым - Каховский буквально болтался на перекладине. Не было товарища, который не приложил бы руки к этому повешению, не стянул бы потуже петлю, уж заброшенную ему на шею. Все предавали всех, но ни у Трубецкого, ни у Оболенского, ни у Рылеева не находим сцен, которыми пестрят листы Каховского.

Его называли убийцей в присутствии жандармов, «не устрашались оскорблять». Кюхельбекер даже выдумал напраслину. Как будто мало было тех «преступлений», которые в самом деле совершил и которыми мог гордиться Каховский. После очных ставок жандармская ласка казалась ему верхом человечности и великодушия. Генерал Левашов сумел снять пенки с это! благодарности. Каховский рассказал все, что знал. Удар, нанесенный им в спину Рылееву, был для того решающим.

Но главная пружина всех разоблачений Каховского - не месть и не глубокое разочарование в прежних товарищах, но желание во что бы то ни стало, хотя бы собственной кровью, вписать в обвинительный приговор декабристов пестелевский, тульчинский, революционный параграф о цареубийстве, которого так боялись декабристы севера. Каховский ни за что не хотел дать себя повесить из-за Рылеева или Бестужева, Оболенского или Трубецкого.

Он твердил - с первого дня и до последнего, от первой очной ставки до последней, с первой страницы своих показаний до той, которая заканчивалась Кронверкским валом, - что и петлю, и смерть, и поругание принимает за свою политическую партию в Челом, за революцию, за «отечество», пославшее его на цареубийство. Каховский не устрашился казни, но в ужасе отскакивал назад, когда вместо революционера, исполнившего волю своей партии, ему пробовали навязать звание ее агента, наймита, пособника.

Разочарование самого Каховского было полным. По дороге на виселицу он громко молился за царя. Но на спине всех повешенных, на доске, переброшенной им на спину, поверх савана, большими буквами было написано: «Цареубийца». С этой славной надписью и вошли они в историю русской революции.

1925


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Каховский Пётр Григорьевич.