Письма из Урика
Тамара Перцева
[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTIwLnVzZXJhcGkuY29tL3MvdjEvaWcyL1hfcnFkRElaX3U0bmpWTXBNRXhkVFR6VVQ0NGdRM1dmRmhpWnJXaVZZc1FtaWR1X0IyS1dmYW0tWXg4bzJ0WF9tQWFTb18tNWlXYU5UOGJsQ1RzRG9UX1guanBnP3F1YWxpdHk9OTUmYXM9MzJ4NDMsNDh4NjQsNzJ4OTYsMTA4eDE0MywxNjB4MjEzLDI0MHgzMTksMzYweDQ3OCw0ODB4NjM4LDU0MHg3MTcsNjQweDg1MCw3MjB4OTU3LDEwODB4MTQzNSZmcm9tPWJ1JnU9MFhUS292Z2tOVzVHSUlBRlBlR0Y1T3Z6NnY1UDNEeUdkZC00NnlJLWNtRSZjcz0xMDgweDA[/img2]
Михаил Сергеевич Лунин. Автопортрет (?) 1830-е (?) Бумага, карандаш. 15,7 х 10,9 (из.), 17,5 х 14,6 (л.). Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Российской академии наук.
Михаил Сергеевич Лунин пробыл в Урике около пяти лет, и внешне его жизнь на поселении мало чем отличалась от жизни других «государственных преступников». Построил дом, завёл хозяйство, обучал сына своего друга Мишу Волконского английскому языку, время от времени встречался со своими товарищами, ходил с местными крестьянами на охоту, много читал и писал. Словом о нём, как и о других, местные чиновники машинально писали в ежемесячных отчётах стереотипную фразу: «Поведения хорошего и в образе мыслей скромен».
Однако, в III-м Отделении «скромность» образа мыслей урикского поселенца была подвергнута сомнению и, думается, не без основания. Чиновники этого ведомства заинтересовались в первую очередь тем, что же именно он пишет, и обратились к его переписке с сестрой. Перлюстрация, по мнению шефа жандармов Бенкендорфа, являлась «одним из главнейших средств к открытию истины; представляя таким образом способ к пресечению зла в самом его начале, она служила также указателем мнений и образа мыслей публики о современных происшествиях и о разных правительственных мерах и распоряжениях».
Исходя из такого понимания задачи защиты существующих порядков, досмотр почты стал в николаевское царствование (и на долгие годы в будущем) важным звеном в системе политического сыска. И если жандармы не считали зазорным для себя прочитывать даже частные письма людей, формально свободных, имеющих определённое положение в обществе (достаточно вспомнить возмущение А.С. Пушкина в 1834 г.), то стоит ли удивляться, что официальные политические противники не могли рассчитывать на свободу и тайну своей переписки.
Декабристам предписывалось обсуждать в письмах только здоровье и дела семейные, не возбранялись литературные и научные новости или светские сплетни и даже приветствовались одобрительные высказывания в адрес властей.
На первый взгляд, Лунин не выходил за рамки этих предписаний. Он давал советы Екатерине Сергеевне по её делам, отвечал на её сообщения о старых знакомых, обсуждал последние новости русской жизни. Но короткие комментарии описываемых событий, снисходительное одобрение и советы правительству, сам тон, в который окрашивал он свои рассуждения, превращали лунинские письма из родственной переписки в сатирические памфлеты.
Чего стоит, например, его замечание о «стариковщине», которая «вообще ни к чему не годиться: поручи армию, она её завязит, поручи дворец - сожжёт, поручи посылку - изгадит». И всё из-за разбитой посылки! Знакомство в бытность кавалергардом с П.Д. Киселёвым даёт ему право подвергнуть разбору деятельность нового министра. Предполагаемое назначение племянника на Кавказ вызывает рассуждения о значении этого региона для России и причинах «немощи» дел здесь «несмотря на огромные средства, употребляемые правительством».
По этим письмам было совершенно ясно, что Лунин не только не испытывает никакого раскаяния, не только не считает себя «ниже других», но чувствует себя человеком независимым, имеющим право на самостоятельность мышления, действует не как «политический мертвец» или искупающий вину преступник, а как равный по уму и опыту политик, просто в силу своих взглядов не желающий делать то, что принято, и оставляющий за собой возможность оценивать действия своих противников.
В николаевские же времена (впрочем, такие времена не так уж и редки в истории нашей страны) «быть не как все», «сметь своё суждение иметь» считалось едва ли не тягчайшим преступлением. Лунин же не только смеет, но ещё и не скрывает этих своих суждений. Широкий спектр проблем, нашедший отражение в его письмах к сестре, указывал на то, что он вовсе не отказывался от борьбы и, более того, был готов к ней. Письма явно были лишь началом её, единственно возможным и естественным после каторги.
Относительная свобода, которой пользовались декабристы на поселении, и собственная ответственность за свои поступки (раньше можно было подвести дам, писавших письма от их имени), особо ценимая людьми дела, к которым, несомненно, относился и Лунин, позволяли ожидать от него продолжения «действий наступательных». Это понимали как некоторые из его товарищей (Н. Муравьёв, Волконский), так и наиболее проницательные сотрудники III-го Отделения. Думается, что понимали это и сам Бенкендорф и Дубельт, и, впоследствии, А. Орлов, знавшие характер декабриста отнюдь не понаслышке.
Прочитав в письме от 21 октября 1837 г. небрежное замечание ссыльного о том, что он не считает себя опозоренным ношением кандалов и видит в этом лишь бессилие правительства, вынужденного «употребить грубую силу, ибо не было иного средства опровергнуть прогрессивные идеи», шеф III-го Отделения попытался воздействовать на него через сестру, с неудовольствием обратив ей внимание на то, «сколь мало он исправился в отношении образа мыслей и сколь мало по сему заслуживает испрашиваемых для него милостей».
Но робкие увещевания Екатерины Сергеевны не возымели ожидаемого действия. Лунин продолжал использовать переписку в агитационных целях. И вряд ли кого-нибудь, кроме, может быть, мелких провинциальных чиновников, могли убедить в лояльности декабриста его советы «не показывать [письма] никому, даже своим детям», т. к. «они составлены слишком небрежно и для тебя одной», а его уверения, что он берёт «в расчёт любопытных, которые читают их», носили чисто тактический характер.
В письмах, отправляемых с оказией, где он мог позволить себе большую откровенность, Лунин, напротив, возлагал определённые надежды на естественное человеческое любопытство и даже рекомендовал сестре способствовать распространению его писем в обществе.
По-видимому, отчасти она это делала. Известно, что с некоторыми письмами Лунина были знакомы Е.Ф. Муравьёва, Е.З. Канкрина, А.И. Тургенев и некоторые другие. Как ни мал был этот ареал распространения мыслей невольного сибиряка, в III-м Отделении не могли не обеспокоиться, тем более, что тон лунинских писем становился всё более дерзким, а круг обсуждаемых вопросов всё более широким и серьёзным.
Последней каплей послужили три письма, задержанных усердными чиновниками, в которых он весьма язвительно отозвался о III-м Отделении, критически отнёсся к новосозданному Министерству государственных имуществ и определил своё историческое место (а следовательно, и всех декабристов) как представителя естественной и необходимой в любом государстве оппозиции.
В августе 1838 г. последовало второе предупреждение. Запрещением на год переписки правительство пыталось напомнить непокорному поселенцу его положение и показать, что в его власти вернуть последнего из относительной свободы в полную несвободу.
Любопытно, и на это обратил внимание в своей книге С.Б. Окунь, что предписание о запрещении переписки было подписано не Бенкендорфом, а управляющим III-м Отделением А.Н. Мордвиновым. Кроме того, в предписании к генерал-губернатору Руперту не было прямого запрета, это предоставлялось вроде бы «на его усмотрение», хотя что именно «не угодно ли будет» ему сделать, указывалось точно. Между тем, в письме Мордвинова к Е.С. Уваровой сообщалось, что запрещение исходит непосредственно от Бенкендорфа. Однако, разрешение возобновить переписку последовавшее год спустя, шеф жандармов подписал лично.
Опосредованно этот запрет должен был предупредить и других декабристов о возможных последствиях. И действительно, случившееся с Луниным скоро стало известно не только в иркутской колонии, но и далеко за её пределами и заставило большинство его товарищей быть осторожнее. То же самое они советовали и Михаилу Сергеевичу, но к этому времени он уже окончательно выбрал свой путь, понимая, что его ждёт, и внутренне подготовившись к этому. Предупреждение подействовало на него лишь в том отношении, что он сосредоточил своё внимание на нелегальной пропагандистской деятельности.
Два года переписки с сестрой убедили его в том, что общественное мнение, выразителем которого он себя считал, имеет для правительства совсем иное значение: не указатель бед, ошибок, проблем, а лишь возможность выявить несогласных. Как правило, реакция на него была негативной, носители новых идей брались на заметку, подвергались гонениям и наказаниям.
Продолжать указывать на недостатки и упущения тому, кто не желал их признавать, было бы чистейшей воды донкихотством. А Лунин, хотя его друзья и сравнивали порой с героем Сервантеса, им не был. Он поставил себе задачу: сказать обществу правду (во всяком случае, как он её понимал) о деле, которому он и его товарищи посвятили свои жизни. И для этого необходимо было сохранить хотя бы ту относительную свободу, что была у него на поселении.
Продолжать самодоносительство в письмах было неразумно. К тому же надежда на то, что через канцелярии инстанций, причастных к наблюдению за декабристами, идеи его получат распространение в обществе, также не оправдалась. Вероятно, Лунин и сам уже осознал, что мелкие канцеляристы, читавшие его письма по долгу службы, лишь удовлетворяли своё любопытство и тешили мелочную зависть, но рисковать своим положением всерьёз, занимаясь распространением такого рода литературы, вовсе не собирались.
Всё это привело его к мысли, что более эффективным будет нелегальное распространение антиправительственных сочинений. Это позволяло называть вещи своими именами, отказавшись от эзопова языка, неизбежного в официальной переписке, а главное - избавляло его от чувства определённой зависимости. Отправив письма по почте, он уже не мог влиять на дальнейшее: не он выбирал читателя, слишком многое при такой ситуации зависело от случая. Но он принадлежал к натурам деятельным, чтобы полагаться только на судьбу. Недаром его современники отмечали, что в его характере доминирующей чертой было стремление к преодолению опасностей, к постоянной борьбе.
Не случайно именно в 1839-1840 гг. лейтмотивом его писем к сестре, отправляемых с оказией, становится требование распространять письма и статьи в столичном обществе, а также переправить рукописи за границу для публикации. Здесь был не минутный эмоциональный порыв, а хорошо продуманный план с чётко проработанной линией защиты в случае неудачи. Одновременно Лунин пытается начать работу по распространению своих сочинений и в Сибири через П. Громницкого и учителя иркутской гимназии А. Журавлёва.
В этих условиях продолжение переписки под бдительным оком III-го Отделения становилось ненужным и даже нежелательным. Но Лунин не был бы Луниным, если бы не воспользовался предоставленной ему в 1839 г. возможностью ещё раз (последний) открыто, официальным порядком выказать свои взгляды и показать своё отношение к происходящему.
Причём сделано это было снова в присущей ему и так раздражающей властей манере: ему (разумеется, на определённых условиях) оказывается милость - он, не желая связывать себя обременительными условиями, эту милость отвергает. Это позволило ему сохранить независимость и чувство внутренней свободы - то, чем он сам особенно дорожил, и что составляло основу его несгибаемого характера.
И снова внешне всё выглядело вполне обычно и безобидно: встречи с друзьями и нечастыми посетителями из города, книжные занятия (благо сестра постоянно заботилась о пополнении его библиотеки), прогулки, молитвы. Правда, когда речь шла о Лунине, такая спокойная, размеренная, небогатая событиями жизнь казалась странной и даже невозможной.
Неудивительно, что возникали новые легенды: по одной он стал в ссылке совершенным анахоретом, возможно даже тайно вступил в один из католических монашеских орденов, по другой - стал «братом милосердия», оказывая опять-таки тайную («да не увесть шуйца твоя, что творит десница твоя») помощь нуждающимся, по третьей - лечил крестьян и «учил грамоте» их детей, предоставив для этого свой дом.
Конечно, легенды эти возникли не на пустом месте. Известно, что в доме декабриста была домовая церковь, где он молился и где служил мессы приезжавший к нему время от времени настоятель иркутского костёла Гациский. Лунин действительно, оказывая материальную помощь, прибегал к анонимности, но только в том случае, если это могло затронуть чувство собственного достоинства человека (например, М.К. Кюхельбекера), к чему он относился с большим пониманием и уважением. Если же в этом не было нужды, он помогал открыто, как это было с И. Завалишиным.
Что же касается учительства Лунина, то он выступал в этой роли лишь однажды, давая уроки английского языка Мише Волконскому. С крестьянами Урика у него и в самом деле были хорошие отношения. Но это связано скорее с его характером, а не с оказываемыми им благодеяниями. Сибирским крестьянам не могли не импонировать его свобода и независимость, простота и одинаковость в общении с кем бы то ни было, своеобразный профессионализм, проявляемый, например, на охоте, справедливость при расчёте в делах.
Всё это вместе взятое, по-видимому, и способствовало тому, что он, по словам Ф.Ф. Вадковского, «приобрёл какое-то владычество нравственное над жителями (почти всеми) Урика».
Между тем, за внешней обыденностью этой повседневной жизни складывалась новая напряжённая работа, носившая не совсем обычный характер. Думается, Лунин был одним из первых российских диссидентов в современном понимании этого слова. Разумеется, несогласные были и раньше, они использовали любую легальную возможность для обнародования своих взглядов, хотя порой и прибегали к анонимности. Однако, крайне редко до этого кто-либо (может быть, Радищев и Карживин) сознательно занимались распространением откровенно антиправительственных произведений, к тому же нелегально. Лунин же занялся именно этим.
Дав подробные инструкции сестре, он, тем не менее, не мог в бездействии ожидать результатов, не мог позволить себе полностью оказаться в зависимости от воли Екатерины Сергеевны и тех, кому она решилась бы довериться. Кроме того, наблюдая состояние сибирского общества, декабрист видел его политическую незрелость, что, по мнению невольных сибиряков, было одной из причин отсталости этого обширного и потенциально богатого края.
Для пропаганды своих идей в Сибири Лунин воспользовался помощью товарища по ссылке - П.Ф. Громницкого. Он не только переписывал лунинские сочинения, сделав по меньшей мере 7-8 копий, но и передал их, с ведома автора, А.К. Журавлёву. С последним Лунин познакомился ещё в 1838 г. через ксендза Гациского, которому он, безусловно, доверял.
Видимо, это, а также определённый уровень образования и искренний интерес и уважение со стороны представителя немногочисленной иркутской интеллигенции и стали основой их сотрудничества. Через Журавлёва с работами Лунина познакомились учителя братья Крюковы, И. Голубцов, Н. Яблонский, священник Г. Добросудов, чиновники С. Черепанов и Василевский.
Конечно, знакомство с новыми для них идеями не обязательно должно было превратить их в борцов с существующим строем. Этого и не произошло. Большинство из них (Я. Крюкова, Яблонского, Голубцова, Василевского) «любопытство, молодость заставили прочитать» запрещённые сочинения, но осторожность и стремление сохранить пусть не слишком завидное, но хотя бы определённое положение, «отвергали мысли, выраженные здесь г. Луниным».
Тайное знакомство с политическими памфлетами декабриста как бы возвышало их над окружающими, приобщало к кругу людей необычных, героических, но в то же время не требовало каких-то конкретных действий.
Следует заметить, что это раздвоение мысленной и реальной жизни было характерно для людей николаевского времени, что было замечено некоторыми современниками и даже нашло своё отражение в поэзии Лермонтова: «В уме своём я создал мир иной и образов иных существованье». К сожалению, этот внутренний идеальный мир чаще всего не выдерживал соприкосновения с суровой действительностью, и человек окончательно подчинялся общей системе.
Для людей более стойких, с большими интеллектуальными запросами (А. Крюков, С. Черепанов), хотя они и не могли противостоять этой системе, знакомство с декабристами и сочинениями Лунина не прошли бесследно. Они старались честно служить «делу, а не лицам», оказывая по возможности пользу своему краю.
Впрочем, воздействие Лунина и его идей на сибирскую интеллигенцию и чиновничество осталось слишком кратковременным и затронуло очень узкий круг, т. к. неопытность его новых конфидентов в конспирации очень скоро привела к печальным последствиям. Вряд ли учитель латинского языка Журавлёв был в дружбе с чиновником особых поручений Главного управления Восточной Сибири Успенским, но знакомы они были, ибо «слишком тонок грамотный слой в городе». Поэтому нет ничего удивительного в том, что и Успенский получил для прочтения «Взгляд на русское тайное общество».
Перед ним не стояло дилеммы: что делать? Будучи человеком образованным, начитанным, политически развитым, он, конечно, мог оценить и стиль, и смысл попавшей к нему рукописи. Но даже признавая известную правоту мыслей государственного преступника, он понимал опасность, которую они несут.
Впрочем, увидел он и другую возможность - демонстрация лояльности и рвения к власти могла стать залогом успешной карьеры. Успенский был близок к генерал-губернатору Руперту и, безусловно, знал, что Лунин давно уже был своеобразной головной болью и для местной администрации, и для III-го Отделения: все понимали, что он никогда не смирится и не исправиться, но преследования его за письма к сестре, в своё время уже прошедшие официальную проверку и врученные адресату, выглядело бы откровенной местью.
Власть же, какой бы всесильной она себя не считала, должна была заботиться об определённых приличиях и собственном имидже. Появление «Взгляда...», сочинения ещё неизвестного и явно антиправительственного, давало право расправиться с непокорным декабристом, не роняя своего авторитета.
Сняв копию, Успенский отправил её в Петербург, где тогда находился Руперт. Тот не замедлил передать её Бенкендорфу.
24 февраля 1841 г. шеф жандармов «всеподданнейше представил оную государю императору, и его величество высочайше повелеть соизволил»: арестовать Лунина в его доме, конфисковать все имеющиеся там бумаги, «его же отправить немедленно из настоящего места его поселения в Нерчинск, подвергнув его там строгому заключению», а в Иркутске «произвести строжайшее исследование о том, где и когда занимался Лунин сочинением преступной записки, кто её переписывал и в какие руки она поступала, и вообще разведать все подробности, которые могли бы прояснить, не участвовал ли с ним кто-нибудь в преступном его сочинении содействием или знанием об этом».
Характерно, что наказание Лунину было определено ещё до того, как было произведено следствие. Не менее характерно и то, что власти не слишком заботились о сохранении тайны. Думается, что главным для них был не сам Лунин (с ним было всё ясно, его вина была давно известна и не требовала доказательств), а возможность воздействия на других. Суровость к урикскому поселенцу снова должна была стать (и стала) предостережением тем, кто думал следовать его примеру.
В ночь с 26 на 27 марта 1841 г. предписание из столицы было выполнено: в 5 часов утра Лунин, в сопровождении целого эскорта, покинул Урик. Ещё одна страница жизни этого удивительного человека была завершена.







