© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Оболенский Евгений Петрович.


Оболенский Евгений Петрович.

Posts 31 to 40 of 44

31

Глава третья

Пощёчина конформисту

Может быть, этой главы в книге не было бы и мы лишь упомянули события и человека, с ними связанного, если бы в этих событиях не отразилась во всей духовной красоте и исторической значимости личность князя Евгения Петровича Оболенского. И кануло бы в Лету имя общественно-политического деятеля средней руки XIX века Я.И. Ростовцева, связанное с двумя историческими событиями этого века, если бы в наши дни века XXI-го не появились историки-исследователи, которым вздумалось пересмотреть роль этого посредственного деятеля, а в истории и драме декабризма - роль негативную и губительную. Будто в этой драме для историков не осталось исторически важных, сложных и очень интересных для наших современников и потомков аспектов событий, деяний, фактов, вопросов и действительно значимых личностей.

Говоря об исследователях этого толка, мы имеем в виду и вышедшие одна за другой книги историка П. Ильина «Переписка Е.П. Оболенского с Я.И. Ростовцевым» и «Между заговором и престолом». Автор этих исследований - скрупулёзных, методичных - поставил целью своей реанимировать, но что важнее реабилитировать деяния человека, имя которого всегда было связано со званием предателя. Правда за двести прошедших лет имя это основательно стёрлось в памяти потомков. В общественном сознании уже с конца XIX века бытовало мнение: «Среди декабристов был предатель, который донёс на них царю». Имени его не хотели знать. Оно было известно только историкам и людям, серьезно изучавшим, даже самостоятельно, исторический феномен декабризма.

* * *

Октябрь 1857 года для Е.П. Оболенского, совсем недавно вернувшегося на родину, как и другие декабристы по амнистии 1856 года Александра II из Сибири, ознаменовался событием неожиданным и вызвал целую бурю чувств, которые вернули Рюрика в юность.

В 20-х числах октября к нему в Калугу пожаловал добрый и уважаемый товарищ, декабрист Валериан Михайлович Голицын. И не просто нанести визит или погостить прибыл к нему князь Валериан, а выполняя ответственную миссию. Миссию дружбы. Предлагал эту дружбу пославший Голицына Я.И. Ростовцев. Ставший важным сановником бывший поручик, служивший вместе с Оболенским. Они с середины ноября 1825 года были старшими адъютантами дежурства пехоты гвардейского корпуса при генерал-адъютанте К.И. Бистроме и жили в одном доме с командиром. А ещё Ростовцев был предателем декабристов. Можно себе представить, какие сложные чувства и мысли о святом для него прошлом вызвал у Оболенского визит Голицына.

Вряд ли Евгений Петрович делился ими с князем Валерианом. Но в том, что Оболенский провёл бессонную и мучительную ночь, сомнений нет. Как и в том, что такой была не одна ночь. Да и дней - тяжких размышлений.

Письмо же князя Оболенского к Ростовцеву от 29 октября 1857 года было учтиво, спокойно, доброжелательно и заканчивалось «сердечным желанием, чтобы начала Добра и Истины… оставались твоими неизменными путеводителями и служили тебе наградою и утешением после долгих трудов».

Визит Голицына и предложение дружбы Ростовцева заставили Евгения Петровича вернуться в год 1825 и передумать, пересмотреть все события этого прекрасного и рокового года и дня 14 декабря. Главное же - решить, прощать ли Ростовцева или не откликаться на его зов дружбы. И хотя Иудин грех не прощается даже православной церковью, Евгений Петрович простил Ростовцева. Сделать это Оболенскому было нелегко (вернувшиеся из Сибири декабристы ворчали во многих письмах, что Оболенский «возится с Иаковом»).

Даже очень нелегко, потому что не прощала душа. Не прощала украденная молодая жизнь и 30-летняя сибирская неволя. Не прощали разбитые мечты и родовая честь. Всё это сердце князя Оболенского не прощало. Зато настойчиво заявляли о себе христианские убеждения и совершенно неожиданная для «государственного преступника» общественно-политическая обстановка в России конца 50-х годов XIX века.

И не мог не испытать Евгений Петрович серьезной внутренней борьбы, когда в качестве миротворца от Ростовцева явился к нему князь Валериан Михайлович Голицын, друг Ростовцева ещё по Пажескому корпусу. Начальник Главного штаба его величества по военно-учебным заведениям, член Комитета министров и член Государственного совета Ростовцев протягивал руку прежней дружбы государственному преступнику Оболенскому.

Можно лишь предположить, как рассуждал Евгений Петрович, прежде чем пожать эту руку. Да, сердце не прощает Ростовцеву предательства. Но его теперешнее предложение мира означает, что Господь даёт возможность конформисту, расчётливому предателю искупить грех юности (князь не знал, что Ростовцев не считал свое предательство грехом и никогда в нем не раскаялся). А ему, Оболенскому, исполнить завет Христа: возлюбить ближнего, даже врага. Главное же - неслыханно высокий пост, на который поставила Ростовцева воля монарха Александра II возглавлять работу в комитете по крестьянскому делу, - это надежда на освобождение от рабства миллионов людей.

Это была возможность исполнения мечты декабристов, за которую они так дорого расплатились. И значит человеку в великом историческом деле и его, князя Оболенского, и товарищей-декабристов, ещё живущих, хотя и разбросанных по городам и весям России, прямая обязанность помочь. И своими прежними декабристскими соображениями, и современным видением крестьянской проблемы. И никакие жертвы во имя освобождения людей от рабства не могут уравняться по значимости. В том числе трагедия и 30-летние муки декабристов в Сибири.

И, судя по первым и последующим письмам к Ростовцеву, очевидно, что если Оболенский сначала слегка лукавил (сердце заставляло избегать памяти событий декабря 1825 года и всего последующего), убеждая Ростовцева в неизменности дружбы, то в 1858-1860 годах сложная и активная работа и участие в деятельности Калужского комитета по крестьянской эмансипации поглотили Евгения Петровича и, естественно, отодвинули на дальний план даже факт предательства Ростовцева.

При этом добрая и чистая душа князя Оболенского не хотела ожесточаться воспоминаниями, хотя он и понимал истинные причины теперешнего миролюбия и «дружбы» Якова Ростовцева. Старый, уже заматерелый конформист, который за 30 лет «отсутствия» Евгения Петровича так и носил на себе «герб» предателя для мыслящей России, по его возвращении из Сибири решил сделать Оболенского орудием своей реабилитации в глазах общественного мнения и своих уже взрослых сыновей. Сначала только орудием реабилитации.

Но свидания (их было два в 1858 году), а потом активная переписка подсказали проворному конформисту, что он снова попал в «золотую жилу». От Оболенского шёл такой поток нужных, важных и прогрессивных идей, что невозможно было умно не воспользоваться ими как собственными. И Ростовцев пользовался - как опытный конформист. Преследуя при этом сразу две цели: во-первых, обелить себя от многолетних нападок Герцена в «Колоколе» и от реноме предателя и, во-вторых, утвердить себя как прогрессивного общественно-политического деятеля, всеми средствами умножая свой политический капитал.

Ростовцеву удалось достигать своих целей параллельно. 40 лет облачённое в звание предателя своё реноме Ростовцев задался целью сбросить самым коротким и эффективным путём: он судорожно налаживает дружеские связи с Оболенским, заваливает его номерами «Колокола» и «Полярной звезды», мучит Евгения Петровича своими комментариями, где отрицает всё о нём написанное Герценом и распахивает над собой знамя с одним словом: «Я». Ростовцев устраивает настоящие шоу (ему позавидовали бы даже самые умелые современные шоумены).

Он читает письма Евгения Петровича во всеуслышание на званых обедах и самых разных многолюдных собраниях. Оболенский прекрасно понимает уловки Ростовцева и пользуется этим опосредованным образом, чтобы предельно конкретно высказать своё и декабристов мнение: крестьян необходимо освободить с землёй, правительство должно взять на себя выкуп этой земли у помещиков, необходимо дать ссуды или пособия крестьянам от казначейства. И это будет служить главной цели крестьянской эмансипации - «вызвать к гражданской жизни миллионы наших собратьев».

Мало того, Ростовцев показывает Александру II некоторые из писем Оболенского. Монарх берёт на заметку мысли князя, а на одном письме Евгения Петровича от 8 февраля 1859 года вверху первого листа государь написал: «Читал с удовольствием. Дай Бог, чтобы его мечты сбылись». Самого же Оболенского Ростовцев «завалил» не только журналом «Колокол» и другими изданиями, в которых Герцен его поносил - ни много ни мало - десятки лет.

«Завалил» Ростовцев Оболенского ещё и материалами работы Главного комитета по крестьянскому делу. А так как князь не протестовал и не задавал естественного вопроса: «А что ты делаешь в этом комитете, в чём твоя руководящая роль?!» - «энтузиаст Иаков» стал отправлять Евгению Петровичу ещё и документы, и издания редакционных комиссий, при этом в большинстве это были документы для внутреннего употребления: журналы заседаний, документы, записки. Проворный конформист нашёл тайного и умного исполнителя своей, Ростовцева, высокой должности.

Мало того, он озадачивал бывшего друга ещё и «собственными замечаниями», ничуть не смущаясь и не испытывая не только стыда, но даже неловкости: «Критикуй их и мысли твои сообщи мне», - писал Ростовцев, и можно смело добавить: «чтобы эти мысли стали моими». Скорее всего, в семантическом словаре Ростовцева не было слов и понятий «плагиат» и «воровство», и он с детской непосредственностью обрушивал на князя «целую библиотеку наших трудов». С той же целью - обогатить своё «серое вещество» общественно-политического деятеля.

Оболенский за счёт здоровья и бессонных ночей не только прочитывал этот теперь для Ростовцева политический капитал, но и комментировал его, а главное - излагал свою, декабристскую, по сути, идею крестьянской эмансипации. При этом Ростовцева не смущало, что Евгений Петрович часто в это время был нездоров, обременён семьёй и у него умирали дети (четыре дочери умерли в 1857, 1858, 1859 годах). Ростовцев бодро комментировал присылку герценовских материалов: «Я достал все нумера и «Колокола» и «Полярной звезды» и буду очищать перед тобою статью за статьёй» (то есть пункт за пунктом).

Монаршего любимца менее всего интересует, может ли это делать князь Оболенский просто физически. Кроме «танковой атаки» за обеливание своей чести, в посланиях Ростовцева Оболенскому - только невероятный, переходящий всякие разумные пределы эгоцентризм и гипертрофированное «ячество». Ни в одном из его посланий нет и намёка на то, чтобы спросить «друга», не нужна ли ему какая-то материальная помощь, и тем более сделать предложение: не обратиться ли к монарху с просьбой о помощи многодетному обнищавшему князю Оболенскому, как обращался Ростовцев к Александру II, знакомя с письмами, мыслями и предложениями бывшего государственного преступника.

Почему-то именно этот аспект возобновившейся «дружбы» обходят исследователи. Как обходят молчанием и такой факт: в одном из писем Ростовцеву Оболенский посылает с целью реабилитации его, Ростовцева, текст письма Герцену. Яков Иванович уничтожает это послание. И лишь историк Я. Гордин не только отмечает этот факт, но объясняет, насколько он важен был для Ростовцева в этот его «реабилитационный» период:

«Парадоксальность положения заключалась в том, что оправдаться хотя бы частично перед историей и собственными сыновьями, хотя бы несколько притушить горящую на нём печать доносчика Ростовцев мог только написав правду. А правду написать он не смел, ибо его незаурядная карьера после 14 декабря построена была на утаении этой правды - и не только им самим, но и Следственной комиссией, и Николаем. Написать через много лет правду - значило дезавуировать сложившуюся легенду о благородном восторженном юноше, готовом погибнуть, но не допустить мятежа. Это значило - признать, что шефом военно-учебных заведений империи стал активный член тайного общества, товарищи которого, куда менее замешанные в событиях 14 декабря, пошли в солдаты, в дальние гарнизоны, на Кавказ».

* * *

Надо сказать, что чем больше узнаёшь о Якове Ростовцеве, тем меньше находишь в нём доброго, нравственно чистого и просто честного. И понимаешь, что классический конформист и не может быть иным, особенно в последние примерно два с половиной года до его земного конца. Никогда и ни перед кем он не повинился, не раскаялся в своём грехе Иудином, потому что не только не признавал никаких справедливых укоров в свой адрес и видеть не хотел своего предательства и вины перед декабристами, но, будто натянув удила невидимого коня, нёсся на битву за своё «Я», даже не догадываясь, как оно мало.

В силу того, что «проницательные» исследователи реанимируют, а что ещё хуже - реабилитируют в XXI веке такую личность, как Я.И. Ростовцев, есть прямая необходимость рассказать молодому поколению читателей об этом человеке. При этом рассказать не о мнении и рассуждениях современников, которые Якова Ивановича знали мало и неосновательно, и тем более не о тех, которые по неведомым причинам решились на «переворот в историографии» спустя 200 лет, но о мнении его современников, которые знали Ростовцева-человека, а потом и общественно-политического деятеля, и прежде всего товарищей-декабристов, которых он предал.

Биография Я.И. Ростовцева, жившего с 1803 по 1860 год на земле, то есть 57 лет, такова.

Он родился в семье директора училищ Санкт-Петербургской губернии, статского советника И.И. Ростовцева. Воспитывался в Пажеском корпусе. Из камер-пажей выпущен был прапорщиком в лейб-гвардейский Егерский полк. В 1822 году стал подпоручиком, в середине декабря 1825 года - он поручик. Рано стал писать стихи, переводил драмы и в 1825 году уже печатался в журналах. В этом же году стал членом Северного общества декабристов.

12 декабря 1825 года определило жизнь Ростовцева как баловня удачи, головокружительной карьеры и благосклонности двух царей.

Поздним вечером 12 декабря 1825 года поручик Ростовцев совершил так называемый демарш: он отправился в Зимний и, получив разрешение на аудиенцию с великим князем Николаем Павловичем, рассказал о существующем заговоре декабристов, не называя их имен, о грядущем 14 декабря выступлении мятежников и просил Николая Павловича отказаться от престола якобы в целях его безопасности и чтобы избежать кровопролития. Декабристы и прогрессивная общественность расценили визит (и письмо, которое Ростовцев написал перед визитом и оставил великому князю) однозначно - как предательство.

Будущий государь, придворные и близкие ко двору расценили поступок Ростовцева как удивительный бесстрашный верноподданнический шаг. Мы приводим рассказ декабриста Николая Александровича Бестужева о том, как среагировали он и Рылеев на демарш Ростовцева (из «Воспоминаний о Рылееве»).

«12 декабря, в субботу, явился у меня Рылеев. Вид его был беспокойный, он сообщил мне, что Оболенский выведал от Ростовцева, что сей последний имел разговор с Николаем, в котором объявил ему об умышленном заговоре, о намерениях воспользоваться расположением солдат и упрашивал его для отвращения кровопролития или отказаться от престола, или подождать цесаревича для формального и всенародного отказа.

Оболенский заставил Ростовцева записать как письмо, писанное им до свидания, так и разговор с Николаем.

- Вот черновое изложение и того и другого, - продолжал Рылеев, - собственной руки Ростовцева, прочти и скажи, что ты об этом думаешь?

Я прочитал. Там не было ничего упомянуто о существовании общества, не названо ни одного лица, но говорилось о намерении воспротивиться вступлению на престол Николая, о могущем произойти кровопролитии. В справедливости же своего показания Ростовцев заверял головою, просил, чтобы его посадили с сей же минуты в крепость и не выпускали оттуда, ежели предсказываемое не случится.

- Уверен ли ты, - сказал я Рылееву, - что всё написанное в этом письме и разговор совершенно согласны с правдою и что в них ничего не убавлено против изустного показания Ростовцева?

- Оболенский ручается за правдивость этой бумаги: он говорит, что Ростовцев почти  добровольно объявил ему всё это.

- По доброй душе своей Оболенский готов ему верить; но я думаю, что Ростовцев хочет ставить свечу Богу и сатане. Николаю он открывает заговор, пред нами умывает руки признанием, в котором, говорит он, нет ничего личного.

Не менее того в этом признании он мог написать, что ему угодно, и скрыть то, что ему не надобно нам сказывать. Но пусть будет так, что Ростовцев, движимый сожалением, совестью, раскаянием, сказал и написал не более и не менее. Однако и у него сказано об умысле, и ежели у Николая теперь так много хлопот, что некогда расспросить об нём доносчика, или боязнь и политика мешает приняться за розыск, то, конечно, эти причины не будут существовать в первый день по вступлении на престол, и Ростовцева заставят сказать что-нибудь поболее о том, о чём он говорит теперь с такою скромностью.

- Но если бы сказано было что-нибудь более, нас, конечно, тайная полиция прибрала бы к рукам.

- Я тебе говорю, что Николай боится сделать это. Опорная точка нашего заговора есть верность присяге Константину и нежелание присягать Николаю. Это намерение существует в войске, и, конечно, тайная полиция известила об этом Николая, но как сам он ещё не уверен, точно ли откажется от престола брат его, следовательно, арест людей, которые хотели остаться верными первой присяге, может показаться с дурной стороны Константину, ежели он вздумает принять корону.

- Итак, ты думаешь, что мы уже заявлены?

- Непременно, и будем взяты, ежели не теперь, то после присяги.

- Что же, ты полагаешь, нужно делать?

- Не показывать этого письма никому и действовать.

Лучше быть взятыми на площади, нежели на постели. Пусть лучше узнают, за что мы погибнем, нежели будут удивляться, когда мы тайком исчезнем из общества и никто не будет знать, где мы и за что пропали.

Рылеев бросился ко мне на шею.

- Я уверен был, - сказал он с сильным движением, - что это будет твоё мнение. Итак, с Богом! Судьба наша решена! К сомнениям нашим теперь, конечно, прибавятся все препятствия. Но мы начнём. Я уверен, что погибнем, но пример останется. Принесём собою жертву для будущей свободы Отечества!..»

Многие декабристы о предательстве Ростовцева узнали только в Сибири и испытывали к нему брезгливое отвращение, хотя были и такие, кто видел в его демарше искреннее желание не допустить крови. В Сибири и Евгений Петрович, и все декабристы, безусловно, не раз обсуждали демарш и истинные мотивы поступка Ростовцева. Но, думается, и они, и исследователи драмы декабризма вряд ли разглядели главный, истинный талант Ростовцева. Ибо его талантом была утончённая и очень умно, дозированно подаваемая всем с ранней юности мимикрия.

С помощью этого нечасто в совершенстве существующего таланта Ростовцев умел из любого человека извлекать полезные идеи, мысли, использовать самые неординарные и смелые взгляды на актуальные проблемы жизни, а потом, после искусной обработки, отточенности и учёта политической ситуации при дворе и в России, выдавать за свои: в нужное время, в нужной, при своём сверхчутье угаданной ситуации. Именно эти присущие царедворцу и фавориту качества и держали конформиста Ростовцева на гребне доверия и царских милостей 40 лет его жизни.

Ф.М. Достоевский, который демонстративно заявлял о неприятии вооружённого восстания как орудия политической борьбы, говорил о беспочвенности и обреченности декабристов. И в то же время с восторгом писал о бескорыстии, жертвенности и благородстве помыслов героев 14 декабря и с презрением о Ростовцеве: «С исчезновением декабристов - исчез как бы чистый элемент из дворянства. Остался цинизм: нет, дескать, честно-то, видно, не проживешь. Явилась условная честь (Ростовцев)».

* * *

Не следует забывать, что предательство 12 декабря было главным, но только начальным предательством Ростовцева. Следующим был уговор солдат разойтись, уйти из мятежного каре, когда князь Оболенский дал ему пощёчину.

Ростовцев на виду правительственных войск, стоявших в стороне от мятежного каре 14 декабря 1825 года на Сенатской площади во главе с Николаем, принялся уговаривать бунтующих солдат разойтись. При этом с явным желанием быть замеченным, прежде всего Николаем I. Однако его верноподданнические уговоры плохо для него закончились. Солдаты хорошенько прикладами и кулаками избили доброхота. Наблюдавший эту сцену из каре Оболенский велел солдатам уложить его в сани извозчика и отправить домой, спасши ему, таким образом, жизнь. Но перед этим Евгений Петрович дал конформисту Ростовцеву увесистую пощёчину. И в этой пощёчине была плата за предательство великого дела, за предательство товарищей и глубочайшее презрение к самому предателю.

Пощёчина Оболенского на Сенатской площади была нравственным приговором бывшему другу и союзнику. Который практически равен был библейскому Иуде. Различие состояло лишь в том, что Иуда Искариот предавал человека и тем его дело, учение, а Ростовцев предавал дело и тем предавал лучшего друга и тех, кто считал его другом.

Продолжилась череда предательств в Петропавловской крепости. В 1825-1826 годах Ростовцева вызывали в Следственный комитет. Е.П. Оболенский и другие декабристы показывали, что Ростовцев принадлежал к Северному обществу и заговору 1825 года. Ростовцев, а он был вызван в Петропавловскую крепость не арестованным, решительно отрицал свою принадлежность не только к декабристскому обществу, но даже всякую осведомлённость о тайном обществе и заговоре. Отвергал он и по сути лестную для него характеристику князя Оболенского, который показывал на следствии: «Ростовцев, будучи поэт, был принят мною как человек, коего талант мог быть полезен распространению просвещения, тем более что талант сей соединён был с истинною любовию к Отечеству и с пылким воображением».

Отмежевавшись от декабристов, Ростовцев сделал, таким образом, решительный верноподданнический шаг к своей головокружительной карьере. Дознавателю Левашеву, получившему за беспримерную жестокость к декабристам на следствии звание генерал-лейтенанта, было велено пресекать всякое упоминание о Ростовцеве как участнике заговора. Царская милость и позднее не заставила себя долго ждать: сразу после расправы над декабристами Ростовцев взобрался на первую ступень военной и административной карьеры. Его назначили сначала состоять при великом князе Михаиле Павловиче, а в 1828 году Яков Ростовцев стал адъютантом великого князя. Мы уже в начале главы перечисляли ступени карьерной лестницы Ростовцева.

Но автор двух книг о Ростовцеве П. Ильин, выдвигая конформиста и предателя на роль выдающегося деятеля, видимо, попросту забыл многие штрихи к портрету этого деятеля. Например, что он был в 1849 году активным членом следственной комиссии по делу петрашевцев, что Ростовцев не упускал ни единой возможности демонстрировать Николаю I свою преданность, как позднее и своё верноподданичество Александру II.

По сути, Ростовцев действительно не был декабристом, ибо не было в нём ни устремлённости идеи, ни самой идеи, ни веры в святое дело освобождения народа от рабства, ни тем более готовности к подвигу, что было отличительными чертами убеждённых декабристов.

Он был только номинальным членом Северного общества, от чего так легко и мгновенно отказался и перед монархом, и перед Верховным уголовным судом.

Вообще в жизни Я. Ростовцева было много лжи и изворотливости. Кстати, ложным было даже проникновение молодого Ростовцева в Зимнем на половину государя вечером 12 декабря 1825 года. Конформист в своих «Записках» пишет: «Я попросил… доложить его высочеству, что генерал-лейтенант Бистром прислал адъютанта с пакетом в собственные руки. Великий князь немедленно вышел, принял от меня пакет и, велев подождать мне, удалился в другую комнату, где прочёл…», но не донесение Бистрома, а его, поручика Ростовцева, «историческое» письмо (текст его, как и переписка, материалы исследования - в книге П. Ильина «Между заговором и престолом», С.-Петербург, 2008).

Много лжи и в том письме, которое Ростовцев после многих редактур (он трудился над письмом почти весь день) отдаёт Рылееву и Оболенскому. Ложь - рассказ о поведении и словах Николая, ложь и изворотливость рассказа Ростовцева великому князю. Как лживы слёзы обоих, о чём доноситель упоминает. Лжив весь прямо-таки утопающий в слезах обоих собеседников и визит к Николаю Павловичу (как и позднейший рассказ Ростовцева в его «Записках»), как и скромно-восторженное его повествование о своей благородной «исторической» миссии.

Безусловно, все варианты первоначального и даже, может быть, честного повествования, как и первую редактуру, Ростовцев проворно уничтожил, и историки до сих пор оперируют этим единственным, лживым. Зато нетрудно реконструировать это ночное свидание в Зимнем.

Сам великий лицемер и лицедей, у которого для каждого собеседника была своя маска и соответственная манера поведения, Николай Павлович мгновенно разглядел маску ловкого хитреца Ростовцева, умильно плакал с ним вместе (но не в силу эмоционального чувства, а подыгрывая тоже играющему доброхоту). А главное, Николай Павлович хорошо понял: они «сработаются». Ибо учтивые предатели, уверяющие в благородстве и искренности своих деяний - «без лести преданные», - всегда были дороги сердцу великого князя, потому что были одной с ним духовной крови. А он умел достойно оценить их «благородное» усердие.

Безусловно, Николай Павлович ни словом не обмолвился, внутренне смеясь над «благородным смельчаком», что у него на столе давно, присланные ещё Александру I, лежат обстоятельные доносы Бошняка, Майбороды и Шервуда, что он их читал и перечитывал, но не знал ответа на главный вопрос: когда состоится выступление мятежных войск. И вот появляется «восторженный поручик» и преподносит судьбоносный подарок - мятеж назначен на день новой присяги, то есть на 14 декабря.

И тогда Николай сделал исторически беспрецедентный «ход конём»: он переносит назначенную на дневные часы переприсягу - на 7 часов утра 14 декабря. И тем убивает «двух зайцев»: срывает первоначальный план декабристов и заканчивает игру с письмами-экивоками Константину в Варшаву. Он зачитывает манифест Александра I 1823 года на заседании Госсовета в 7 утра 14 декабря 1825 года и сам себя сажает на трон. И на площади мятежным войскам противостоит уже не великий князь Николай Павлович, а император Николай I.

Отсылаем читателя к книге историка Я. Гордина «Мятеж реформаторов». Одна из её глав - «Феномен Ростовцева» - обстоятельно и доказательно рассказывает о событиях 12-14 декабря 1825 года и на их фоне о визите к Николаю Павловичу в Зимний Ростовцева, его письме. Но, итожа события этих дней, заметим: поначалу Евгений Петрович Оболенский вместе с Рылеевым, выслушав 13 декабря рассказ Ростовцева о его визите к великому князю Николаю Павловичу и прочитав тот текст письма, которое он якобы вручил будущему монарху, восприняли это событие как проявление «восторженного обожателя свободы».

Однако, когда стало известно, что благодаря «рыцарственному поступку» Ростовцева Николай переприсягу членов Госсовета, назначенную на дневные часы 14 декабря, перенёс на 7 утра этого дня, спутав начальный план выступления декабристов, Оболенский и Рылеев, который рассказал об этом Н.А. Бестужеву вечером 12 декабря, поняли: прозвучал первый колокол поражения выступления декабристов.

* * *

Вызывает удивление исследование П. Ильина ещё и потому, что убедительную, аргументированную и документально подтверждённую точку зрения на демарш Ростовцева как на безусловное предательство декабристов поставил ещё в 1989 году историк Я. Гордин в своём блистательном исследовании «Мятеж реформаторов». Это не говоря об общем мнении декабристов, которое предельно лапидарно высказал декабрист Н. Бестужев: «Ростовцев хочет ставить свечку Богу и сатане. Николаю он открывает заговор, перед нами умывает руки признанием».

Но с ещё большим удивлением спрашиваем мы в веке XXI историков и декабристоведов: неужели в драме декабризма не осталось вопросов, проблем, ярких личностей, которые были бы интересны и нужны нашему молодому поколению и людям, которые считают выступление декабристов и самих декабристов самой светлой страницей российской истории, что героем двух книг, как у историка П. Ильина, стал ловкий конформист и предатель, которого по принесённому делу декабризма вреду следовало бы причислить к другим, «официальным» предателям декабристов - Бошняку, Шервуду, Майбороде…

Г-н П. Ильин же, судя по его историческим исследованиям, талантливый и проницательный историк, возводит конформиста и предателя Я.И. Ростовцева в ранг выдающихся общественно-политических деятелей XIX века. Однако автор самим названием своего исследования обозначил, сам того не подозревая, конформистскую сущность своего «героя». Ростовцев навсегда останется сидящим «между» - в просторечье, «между двумя стульями».

И сколько бы ни пытался исследователь с помощью анализа и свидетельств благорасположенных к Ростовцеву его современников обелить и оправдать Ростовцева, людям его психотипа дал оценку сам Христос много веков тому назад: «Но, как ты тёпл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих» (Откр., 3:16).

Древние облекли эту божественную истину в краткую формулу: «Tertium non datur» - «Третьего не дано», ибо попытка идти третьим, срединным путём всегда в итоге означает предательство. Интерпретаторов, исследователей, видевших «оригинально» историю демарша Ростовцева за два последних века, было великое множество. Но истина была и осталась одна. Она однозначна, и, заключенная в эту простейшую формулу, звучит как приговор для Ростовцева и людей его психотипа.

* * *

Жизнь Ростовцева после 12 декабря 1825 года складывалась как в сказке-мечте, где герою за его подвиг добрая фея не уставала делать дорогие подарки. «Феями» Ростовцева были императоры Николай I, после него Александр II. Только не за подвиг, а за предательство друзей и их стремление освободить от рабства народ. Но главное - за безоглядное, часто унизительное верноподданничество. Его военная карьера шагала прямо-таки семимильными шагами: в 1826 году - назначен состоять при Михаиле Павловиче, а в январе 1828 года поручик Ростовцев назначается адъютантом к великому князю. Участвовал в Русско-турецкой войне 1828-1829 годов и в военных действиях против польских повстанцев. В 1831 году стал начальником штаба великого князя Михаила Павловича по управлению военно-учебными заведениями. Служил там более 25 лет, занимая важные посты.

В 1849 году Ростовцев - член следственной комиссии по делу петрашевцев, ратоваший за смертную казнь им. В этом году умирает Михаил Павлович, и пост главного начальника военно-учебных заведений занимает цесаревич Александр Николаевич, а его подчинённым и помощником становится Яков Ростовцев. И не просто помощником, но лицом приближённым и посвящённым, которому Александр абсолютно доверяет.

Через неполные шесть лет умирает Николай I. Александр становится императором и осыпает любимца Ростовцева милостями. В феврале 1855 года он назначает его на пост начальника Главного штаба его величества по военно-учебным заведениям. Через несколько месяцев Ростовцев уже член Комитета министров и Государственного совета. В 1858 году Александр II перебрасывает своего фаворита на очень почётную, но Ростовцеву совершенно неведомую отрасль государственного управления.

Монарх, как бы итожа полезную военную деятельность, награждает Якова Ива- новича орденом Св. Владимира I степени. Затем следует головокружительный виток карьеры. Монарх доверяет Ростовцеву войти в Главный комитет по крестьянскому делу в 1858 году, а в марте 1859-года - определяет на должность председателя созданных в марте 1859 года редакционных комиссий. В сентябре 1859 года Ростовцева произвели в чин генерала от инфантерии, и это была самая высокая его ступень, ибо в 1841 году он стал генерал-майором, в 1849 году - генерал-адъютантом, в 1850 году - генерал-лейтенантом.

Я.И. Ростовцев умер в 1860 году.

Князь Пётр Владимирович Долгоруков писал: «Я.И. Ростовцев был одарён тончайшей хитростью. Искусный и ловкий царедворец, он сумел приобрести полное личное расположение и доверие Александра Николаевича, и положение его было весьма блистательно, доколе не возникли в России политические вопросы. Когда эти вопросы возникли, когда России пришлось идти по стезе новой, хитрости и ловкости было уже недостаточно, необходимы были способности человека государственного, а этих способностей совершенно недоставало генералу Ростовцеву».

Это объективное мнение Долгорукова можно было бы сделать эпиграфом к другой, уже благодетельной роли Ростовцева. Прежде всего, в деле подготовки реформы по отмене крепостного права в России. Но и здесь необходим анализ его истинного вклада в подготовку крестьянской эмансипации.

Всю жизнь Ростовцев был военным и руководил военными заведениями. Мы не будем касаться вопроса, насколько эффективна и полезна для Отечества была высокая военная служба Ростовцева. Видимо, и полезна, и добросовестна (в одном из писем это признавал Е.П. Оболенский). Но он понятия не имел ни о сельском хозяйстве, ни о крестьянских проблемах, ни о таком сложном, болезненном многовековом российском социальном установлении, как крепостное право, и, конечно, не знал и о предыстории, развитии и главных язвах общественных этого позорного в веке XIX-м социального устроительства.

Не какие-либо способности, не боль за миллионы мучившихся в рабстве людей, не патриотические чувства в конце 1850-х годов поставили Якова Ростовцева работать в Главном комитете по крестьянскому делу. Только воля монарха Александра II.

Ростовцев понимал, что за два-три года изучить, понять историю и суть крестьянского дела ему не под силу, тем более что в 55 лет уже и силы не те, и его средние способности не превратятся в энергическую творческую мысль. Зато активизировалась мысль опытного конформиста. Яков Иванович вспомнил народную мудрость: «С миру по нитке - голому рубаха». Это надёжный способ уберечь себя ещё и от реноме невежды и безоглядного карьериста, в чём он никогда и никому не признался бы. Видимо, следуя этой народной мудрости, Ростовцев и вспомнил умную, светлую голову князя Е.П. Оболенского, недавно вернувшегося из Сибири.

Предыстория реформы

В своих «Петербургских очерках» князь Пётр Долгоруков, генеалог, писатель, публицист, с 1859 года эмигрант (1817-1869), которому не отказывали ни современники, ни исследователи XIX-XX веков в тонком психологизме и превосходном знании человеческой природы, как бы ни осторожен был человек, которого он наблюдал и о котором писал, дал предельно точную информацию о возможном наличии у Ростовцева мировоззрения: «Ростовцев, человек весьма хитрый и весьма ловкий, добрый душой, но без всяких убеждений, без всяких политических понятий, стремящийся к власти, усердно старавшийся угождать всем и каждому направо и налево».

В «Петербургских очерках» князь Долгоруков предельно сжато рассказал и о предыстории крестьянской реформы 1861 года. Однако книгу князя следовало бы назвать мемуарами, ибо Пётр Владимирович Долгоруков, в 1859 году эмигрировавший во Францию, людей, о которых пишет, знал лично и был в курсе подготовки и сложностей этой подготовки реформы, знал деятелей и авторов проектов освобождения крестьян и, конечно же, Я.И. Ростовцева, как и цену, и степень его личного участия в осуществлении крестьянского вопроса:

«После коронации государя (Александр II короновался 26 августа 1856 года. - В.К.) по всей России стали ходить слухи о близком уничтожении крепостного состояния, - пишет Долгоруков. - В конце 1856 года донесения всех губернаторов предостерегали правительство, что умы в большом брожении и что необходимо или скорее приступить к делу, или объявить торжественно, что крепостное состояние отменено не будет… Правительство перепугалось… и 3 января 1857 года одиннадцать лиц приглашены были в кабинет государя, объявившего им, что надобно немедленно приступить к принятию мер для уничтожения крепостного состояния. Правителем дел этого комитета, названного Главным комитетом по крестьянскому делу, был назначен государственный секретарь Бутков…

Комитет назначил из среды своей комиссию для составления общего проекта. Членами комиссии были: князь Гагарин, барон Корф и Ростовцев. Каждый из них подал своё отдельное мнение: князь Гагарин полагал полезным отложить освобождение крестьян на 25 лет; барон Корф советовал представить вопрос этот дворянству, как то было в Остзейских губерниях, а Ростовцев находил в то время, что ничего не может быть лучше закона 1803 года о свободных хлебопашцах и закона 1842 года об обязанных крестьянах, то есть косвенным путём сходился с мнением князя Гагарина… На мнении комитета государь подписал: «Быть по сему».

Между тем возвратился из-за границы в конце 1857 года великий князь Константин Николаевич (второй сын Николая I. - В.К.) и убедил государя решительно приступить к упразднению крепостного состояния. Государь в этот год два раза ездил за границу, разговаривал с разными лицами, и почти все убедительно советовали ему отменить крепостное состояние.

Между тем комитет продолжал переливать из пустого в порожнее, и на одном из докладов, посланных к государю за границу, император собственноручно написал: «Я вижу, как дело это сложно и трудно, но требую от вашего комитета решительного заключения и не хочу, чтобы он под разными предлогами откладывал его в долгий ящик… Моё настоящее мнение - надобно, чтобы дело это началось сверху, иначе оно начнётся снизу». Слова «под разными предлогами» были три раза подчёркнуты рукой самого государя, который в августе назначил членом комитета великого князя Константина Николаевича и тем значительно подвинул вопрос…»

* * *

В силу исторической правды, видимо, необходимо наконец окончательно и бесповоротно определить место ловкого, лукавого, но средней руки общественно-политического деятеля XIX века Ростовцева, имя которого позорно связано с драмой декабризма и в то же время благодетельно - с крестьянской реформой 1861 года. Однако благодетельность эту не преувеличивать, ибо его роль в подготовке крестьянской реформы была ролью очень неплохого координатора огромной коллективной работы активных и умных сторонников отмены крепостного права, при этом освобождения от рабства крестьян с землёй.

Координатора, а не мозга энергетического, инициативного центра подготовки. А этот коллектив был из лучших представителей дворянства губерний, уездов, городов, созданных волею монарха комитетов по крестьянской эмансипации, редакционных комиссий и т.д. Работа по подготовке крестьянской реформы вписала в историю России многие славные имена, до тех пор не известные широкой общественности России: Д.Н. Блудова - главноуправляющего 2-м отделением собственной е. и. в. канцелярии, Константина Николаевича, великого князя, второго сына императора Николая I, П.Д. Киселёва - дипломата, государственного и военного деятеля, Н.А. Милютина - товарища министра внутренних дел, князя Д.А. Оболенского - статс-секретаря и ближайшего помощника великого князя Константина Николаевича, Ю.Ф. Самарина - общественного деятеля, философа, историка и публициста, написавшего «Исторический очерк крепостного состояния в его возникновении и влиянии на народный быт», В.А. Арцимовича - калужского губернатора, А.В. Оболенского - князя, председателя Калужской палаты гражданского суда и многих других.

Особняком в годы подготовки крестьянской эмансипации (1857-1861) стоит имя великой княгини Елены Павловны - жены к этому времени уже умершего Михаила Павловича, брата Николая I. Неизвестно почему, её, много лет негласно со своими единомышленниками работавшую над проблемой эмансипации, упорно обходят не только декабристоведы, исследующие вклад вернувшихся из Сибири декабристов, посильно включившихся в работу редакционных комиссий и комитетов по подготовке реформы, но и историки, анализирующие различные аспекты реформы и её подготовки.

Александр II прекрасно знал, как его отец Николай I уважительно, с восхищением относился к великой княгине Елене Павловне. Некоторые даже писали и говорили, что он обожал её за ум, утончённость и обворожительность. Он, как никто другой, понял, что она не только «ученый их семейства», но и вдумчивый, талантливый, творческий человек «с мужским умом». С ней, как ни с кем из своего семейства, нередко советовался даже по делам государственным. Но Александр, ещё будучи цесаревичем, под влиянием двора, недоброжелателей Елены Павловны и множества сплетен о ней был предубеждён по отношению к великой княгине.

Это чувство осталось, когда он стал монархом, и умело, усердно и успешно подогревалось двором и противниками реформ. Александр II очень осторожно, даже ревниво относился к попыткам Елены Павловны участвовать в общественно-политической жизни. Вот почему государь сразу пресек её желание активно, легально участвовать в подготовке крестьянской реформы. Не исключено, как считают некоторые историки, он опасался её соперничества, ведь Елена Павловна была вторым человеком в монархической иерархии.

Однако её деятельная натура, её десятилетние попытки ненавязчиво повлиять на Николая I, чтобы отменить крепостное право в России, подвигнули её уже в новое царствование на, что называется, нелегальные меры и способы участвовать в работе созданного Александром II Комитета по крестьянскому делу. Она, по сути, создала «нелегальный комитет по крестьянской эмансипации» - из единомышленников, которые собирались поначалу на её морганатические вечера, и незаметно для монарха подвигала его к кардинальному решению освобождения крестьян с землёй. Мало того, Елена Павловна решилась на поистине революционное предложение.

Великая княгиня решила отпустить на волю крестьян своего обширного имения Карловка в Полтавской губернии. Там было 12 селений и деревень на площади 9090 десятин земли и проживало почти 15 тысяч крепостных. Елена Павловна предоставляла крестьянам возможность выкупить часть земли, которой они пользовались. Вместе со своим управляющим она определила размеры этой земли, плату за землю в год, право выкупа земли с рассрочкой. Сделав точные расчёты, Елена Павловна за рекомендациями, советами, уточнениями обратилась к графу П.Д. Киселёву и Н.А. Милютину. Милютин вместе с К.Д. Кавелиным по её просьбе составили записку с приложенным к ней проектом крестьянской реформы в Карловке для государя - как образец глобального решения крестьянского вопроса.

Эту записку передали великому князю Константину Николаевичу. Некоторые данные и положения этой записки Константин Николаевич использовал, когда стал шефом Главного комитета по крестьянскому делу. К сожалению, по ряду причин использовал только некоторые данные… Вот что писал современник великой княгини Елены Павловны, высоко ценивший полезную её деятельность для России, К.П. Победоносцев - юрист и государственный деятель:

«Михайловский дворец (принадлежал великой княгине Елене Павловне, там ныне Русский музей. - В.К.) был центром, в котором приватно  разрабатывался план желанной реформы, к которому собирались люди ума и воли, издавна замышлявшие и теперь подготовлявшие её».

Как известно, подготовка к эмансипации шла неровно, в борениях, а иногда в настоящей схватке с противниками реформы и с теми, кто работал в комитете потому, что «государю было угодно». В 1857-1858 годах - работа комитета была под угрозой роспуска, как и постоянных попыток «положить под сукно» или всячески отсрочить решение крестьянского вопроса.

Елена Павловна, в 1858 году вернувшаяся из-за границы после почти годового лечения, застала комитет именно в таком угрожающем состоянии. Великая княгиня стала приглашать на свои знаменитые морганатические вечера Ростовцева, познакомила с людьми, которые почли делом своей жизни освобождение крестьян, и «так очаровала Якова Ивановича своим обаятельным умом», верностью и смелостью подхода к вопросам и самым актуальным проблемам крестьянского дела, что старик растаял, «к ней хаживал каждый день», как писал историк С. Бахрушин. Но «хаживал» не для того, чтобы выразить восхищение прелестной женщине и второму лицу в государственной иерархии, а за свежими умными идеями и людьми, эти идеи рождающими, которые группировались вокруг великой княгини.

Елена Павловна познакомила его с Н.А. Милютиным, в то время директором хозяйственного департамента Министерства внутренних дел, который не только активно участвовал в подготовке эмансипации, но составлял для Елены Павловны записи для «поднесения» государю, а также выработал план действий для освобождения крестьян Полтавской и других губерний. Этот план получил предварительное одобрение Александра II. Познакомила Елена Павловна Ростовцева и с другими неравнодушными к судьбе России и свободе русского народа собиравшиеся вокруг неё деятелями, ратовавшими за освобождение крестьян с землёй.

И хотя на ход великого исторического процесса - освобождения русского крестьянства от многовекового рабства великая княгиня Елена Павловна оказала достаточно сильное, но негласное и опосредованное влияние, её не включают историки в число деятелей крестьянской эмансипации. А может быть, пришло время пересмотреть это «невключение»? Ведь современных историков не связывают воля монарха и замшелые устои и традиции двора, как связывали они жизнь и деятельность Елены Павловны! Один только «карловский» проект её дорогого стоит.

Однако радует уже и то, что Александр II нашёл в себе мужество и честность отметить деятельность Елены Павловны в годы подготовки и проведения крестьянской реформы 1861 года. В этом году, в день своего рождения, монарх учредил памятную медаль «За труды по освобождению крестьян». На медали был изображён его профиль и надпись: «Благодарю». Этой медали удостаивались сотрудники редакционных комиссий. Александр II вручил эту памятную почётную медаль искренне благодарной и растроганной великой княгине Елене Павловне.

* * *

Профессиональный багаж Ростовцева так тощ, что вызывает в обществе только насмешки. Выражая мнение декабристов и людей думающих, в письме Оболенскому от 12 ноября 1858 года Пущин писал: «Ростовцев составил записку из писем, которые из-за границы писал к государю и за которые царь его благодарил. Эта записка разослана всем членам Главного комитета, но говорят, что это не что иное, как несвязная статейка школьная. Мудрено, чтоб было иначе: откуда же энтузиасту (эпитет «энтузиаст», «Яков-энтузиаст» постоянно употреблял Герцен в «Колоколе» в насмешку над Ростовцевым. - В.К.) почерпнуть дельное в деле, о котором он понятия иметь не может.

Однако ловкий конформист Ростовцев действительно обладал сверхчутьём. Оно подсказало ему, что николаевское царствование безвозвратно ушло, что наступили новые времена. И они не зависят только от воли нового государя. Сама история делает новый виток - рабство обречено. Это своё понимание он сначала обозначает тем, что всем крестьянское дело навязчиво называет делом «святым». Затем, будто забыв о прошлых самодержавных устремлениях, Ростовцев примыкает к прогрессивным деятелям реформ. На самом деле помогая своей активной координаторской и организаторской работой преодолевать сопротивление крепостников и противников освобождения крестьян от рабства.

Историк Н. Осьмакова в книге «Виновник мятежа» подчёркивает: «Ростовцев встал во главе работ по подготовке крестьянской реформы. Первые его действия показали его активным защитником дворянских интересов, деятелем крепостнического лагеря. Но неожиданно для своих единомышленников он радикально изменил взгляд на реформу. Ростовцев занял твёрдую линию на немедленное и единовременное освобождение крестьян с земельным наделом, на необходимость для казны взять на себя выкуп помещичьих земель с предоставлением льготной рассрочки крестьянам с последующей выплатой этих денег, на полную ликвидацию помещичьих вотчинных прав и создание крестьянского самоуправления».

Вторит ей и историк Ильин: «Позиция Я.И. Ростовцева в крестьянском вопросе проделала серьёзную и многоэтапную эволюцию», - и добавляет: «Эти изменения были связаны с ознакомлением Ростовцева с литературой вопроса, многочисленными проектами эмансипации крестьян, оппозиционной публицистикой, его знакомством с принципами освобождения класса земледельцев в странах Европы».

Сыграли свою роль записки о крестьянском вопросе К.Д. Кавелина, Н.А. Милютина и других публицистов и общественных деятелей - сторонников освобождения крестьян с землёй и сокращения помещичьей власти над крепостными. Следовало бы добавить: огромную роль сыграли и мысли Е.П. Оболенского, который щедро делился с Ростовцевым этим видением крестьянской реформы в письмах и при встречах. Не менее серьёзную роль в этом вопросе сыграла великая княгиня Елена Павловна, идеями и интересными соображениями, а также выдающиеся деятели её «негласного комитета» по крестьянской эмансипации. А ещё множество писем «с мест» тех помещиков, которые трезво и взвешенно осознали: рабство погубит Россию, её экономику, культуру, науку, все сферы жизни.

Из мест своего зарубежного вояжа - Дрездена, Карлсруэ - Ростовцев отправляет четыре письма Александру II. Конформист верен себе: он «забывает» упомянуть, что излагает мысли, идеи, за которыми стоит напряжённый труд большого коллектива людей, стремящихся сбросить с народа рабские цепи. Ростовцев излагает монарху как свои - принципиально новые их позиции в деле крестьянском!

Однако разворот к прогрессивному решению крестьянской эмансипации совсем не означал эволюционного скачка в мировоззрении самого Ростовцева. Повторимся - это был толково составленный перечень мнений очень большого числа здравомыслящих людей. К 1858 году почти одновременно активизировались представители правительства: Александр II, великий князь Константин Николаевич, великая княгиня Елена Павловна, по приказу монарха были созданы редакционные комиссии, «забурлили» прогрессисты из губернских комитетов, активизировалась передовая пресса.

Одного выступления Александра II перед дворянскими депутатами в Москве после коронации, когда он сказал знаменитые слова: «Лучше отменить крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно само собою начнёт отменяться снизу», - для Ростовцева было достаточно, чтобы в одночасье совершить поворот на 180 градусов. И здесь безусловная его заслуга, что он очень активно включился в координаторскую работу, в результате которой определилась его конкретная линия в руководстве редакционными комиссиями и которую современники считали порождением его незаурядного государственного ума. К сожалению, они не читали писем с изложением этих идей князя Оболенского, разработок и идей «нелегального комитета» Елены Павловны, множества предложений губернских комитетов.

«Слепленное» таким образом «мировоззрение» Ростовцева ввело в заблуждение историков прежде всего потому, что за пределами их исследований его общественно-политической деятельности остались чисто человеческие, психологические черты этого человека. А они-то и проявились в полной, прямо скажем, «парадной» форме именно в процессе подготовки крестьянской эмансипации и в значительной степени именно в процессе и под влиянием переписки с Е.П. Оболенским.

(Напомним, что 21 апреля 1858 года была издана программа для губернских комитетов по крестьянскому делу. Она отражала желание реакционной помещичьей партии сохранить старый крепостнический характер или, в лучшем случае, освободить крестьян без земли. Автором этой программы был Яков Ростовцев. Он в это время ещё не перешёл на сторону либералов. А уже 4 марта 1859 года по воле монарха Ростовцев возглавляет редакционные комиссии по крестьянскому делу).

* * *

В письмах к Ростовцеву Евгений Петрович Оболенский обнаруживает бесспорный талант государственного и общественного деятеля, намного опередившего идеи деятелей реформ 1860-х годов, и прежде всего крестьянской эмансипации.

Мысли и идеи Оболенского Ростовцев берет за основу своей новой мировоззренческой позиции, удивляя прежних единомышленников: немедленное и единовременное освобождение крестьян с землёй; казна государственная должна взять на себя выкуп помещичьих земель, а крестьянам нужно предоставить льготную рассрочку - с последующей выплатой этих денег; необходима полная ликвидация вотчинных прав и создание крестьянского самоуправления.

Безусловная заслуга Ростовцева - умелое использование своего влияния на всегда колеблющегося, сомневающегося Александра II. И, конечно, достойна уважения твёрдость (до конца дней в 1860 году) его прогрессивной позиции и неизменность влияния на ход крестьянской эмансипации.

Мы коснулись лишь некоторой части воззрений Евгения Петровича на крестьянский вопрос. Внимательное и детальное прочтение писем Оболенского только к Ростовцеву составило бы объёмный труд историка. Нам же дорог сам факт: мечта юного декабриста Оболенского, как и его товарищей, сбывалась. И всё-таки не без их участия и посильного вклада в подготовку главного дела их жизни - освобождения от рабства народа.

Вернувшиеся из Сибири декабристы по-разному, с большей или меньшей активностью, но участвовали в работе губернских комитетов по крестьянскому делу.

Е.П. Оболенский буквально окунулся в деятельность Калужского комитета, хотя не был помещиком и не имел права быть избранным в этот комитет. И теперь, по прежним декабристским принципам организации кружков в Сибири, Евгений Петрович создал общество единомышленников по освобождению крестьян вокруг Калужского (официального) комитета.

* * *

Крестьянский вопрос живо обсуждался в Калуге на дружеских собраниях, в которых участвовали декабристы Свистунов, Оболенский, Батеньков, петрашевец Н.С. Кашкин и другие их единомышленники. Батеньков в письме к Н.А. Елагину подробно сообщает об этих «домашних собраниях», в которых «главный предмет» - чтение и обсуждение «печатных и письменных статей по крестьянскому делу».

24 июля 1858 года калужским губернатором был назначен В.А. Арцимович. До этого назначения он был тобольским губернатором, подружился со многими декабристами, бывшими на поселении в Тобольске и Ялуторовске, был человеком просвещённым, истинно государственных, либеральных воззрений. В Калуге вокруг него сложился кружок людей прогрессивных взглядов (его называли «калужский кружок»): Свистунов, Батеньков, Е.П. Оболенский, однокашник Арцимовича А.В. Оболенский, Н.С. Кашкин, местные дворяне А.А. Муромцев, А.А. Племянников. Позднее в кружок вошли Н.А. Серно-Соловьевич, братья Алексей и Александр Михайловичи Жемчужниковы (братья жены Арцимовича).

Но они были в меньшинстве в Калужском губернском комитете, ибо отстаивали крестьянские интересы: безвозмездное их личное освобождение и предоставление наделов в собственность по рыночной цене. Реакционное же большинство выступало за выкуп личной свободы крестьян, за сохранение помещичьей собственности на землю, а передать крестьянам наделы в пользование хотело только при условии обязательной их работы на помещиков.

И хотя и Е.П. Оболенский, и Г.С. Батеньков не могли быть избранными в созданный (в начале декабря 1858 года) Калужский комитет «по улучшению быта помещичьих крестьян», так как и поместий, и крестьян не имели, они не только были в курсе дебатов в комитете, но и на домашних собраниях бурно обсуждали те же вопросы, которые ещё более бурно дискутировались там.

Надо сказать, что у Ростовцева была полезная для него самого и для дела черта: он умел слушать, анализировать полезную информацию и толково излагать суть её государю, правда, «забывая» назвать автора идеи или предложения.

Ростовцев жил и действовал по логике конформиста. Иначе как стал бы фаворитом двух императоров, несмотря на свои средние способности, средние знания и умения? Он сам не однажды писал Оболенскому: «Я всегда был и буду прогрессист-консерватор - положение срединное, а потому и самое трудное», - и пояснял свою логику конформиста: «Смею думать, оно настоящее для человека, действительно любящего свое Отечество».

А в письме к сыну Николаю чётко определял свою государственную и общественную деятельность: «Иду посередине, по гребню: и справа и слева разнородные неприязненные пропасти» (он имел в виду - между радикально-либеральным и радикально-консервативным лагерями).

Если и считать Я.И. Ростовцева выдающимся государственным и общественным деятелем, как называет его историк П. Ильин, то выдающимся своей посредственностью и редким искусством долгого сидения между двумя стульями - почти 40 лет - и таким же редким искусством координаторства чужих идей, выдаваемых за собственные. И ещё редчайшим талантом убедительно демонстрировать монаршим особам свою беспредельную преданность.

Декабрист И.И. Пущин в одном из писем Оболенскому, рассказывая об адресах по случаю восшествия на престол Александра II, с брезгливостью замечал: «Ростовцев - тот просто истощается в низости; нет силы видеть такое проявление верноподданничества». А декабрист Г.С. Батеньков величал Ростовцева «либералом в угоду царю».

И всё это на фоне обрушивавшихся на него всю жизнь званий, наград, обласканности такими недоверчивыми, подозрительными монархами, какими были Николай I и Александр II.

Если бы Николай I, как безусловный носитель зла, не расправился так жестоко с декабристами, они может быть, никогда бы не поднялись на ту духовную и нравственную высоту, на которую взошли за тридцатилетие в Сибири, не открыли бы в себе столько умений и талантов, что изначально были заложены в них Господом, и никогда бы так духовно не возвысились над своими сверстниками и современниками, что жили эти 30 лет в обстановке привычной светской жизни. Как не стали бы декабристы таким неоспоримым уникальным планетарным духовным явлением во всемирной истории.

32

Глава четвёртая

Драма декабризма

О декабристах, о pro и contra выступления 14 декабря, о его неподготовленности, ошибках и т.п. написано множество книг. В годы советской власти они выстроились в целую науку - «декабристоведение». Уверены - большинство читателей знакомы с лучшими исследованиями декабристоведов. Поэтому коснёмся лишь главных причин неуспеха 14 декабря 1825 года.

* * *

Начиная с античных времён историки приходили к выводу: успех битвы решает не численность войск (известно множество примеров, когда огромные войска терпели поражение от малочисленных противников), не вооружённость их и даже не полководец, но дух воинства.

Дух, который, может быть, умный и талантливый полководец вдохнул в него, или дух высокой цели (например, защиты отечества от иноземцев). Но главное - когда этот дух, владеющий всем войском, каждым солдатом, ориентирован на победу во что бы то ни стало. Именно в таком войске рождаются герои и беспримерное мужество. В таком войске - массовый героизм и конечная победа.

У декабристов не было такой установки на победу. И руководители, и участники выступления будто выдохлись в речениях, призывах и порывах - особенно вечером накануне. Их бы дух и увлеченность вечера 13 декабря да на Сенатскую площадь 14 декабря!

Спустя десятилетия этот вечер описывали несколько декабристов, вернувшихся из Сибири. Наиболее выразительно рассказал Михаил Бестужев: «Многолюдное собрание было в каком-то лихорадочно-высоконастроенном состоянии. Тут слышались отчаянные фразы, неудобоисполнимые предложения и распоряжения, слова без дел, за которые многие дорого поплатились…»

А создателем этого состояния был он - страстный трибун поэт Рылеев, увлекшийся своей идеей революционной импровизации («надобно нанести первый удар, а там замешательство даст новый случай к действию») и увлекший ею других участников собрания.

Всё в канун выступления было зыбко, иллюзорно, не было и намёка на трезвый расчёт - главенствовали «авось» и «если».

Но даже на этом эйфорически-приподнятом вечере звучала нота обречённости, жертвенности и в то же время радостный сердечный порыв.

«Ах, как славно мы умрём!» - сказал за всех них поэт Александр Одоевский.

А в конце этого вечера состоялся разговор, который приводил на следствии С.П. Трубецкой. Шёл спор о целесообразности выступления с малыми силами: Трубецкой отстаивал свою - и единственно правильную - точку зрения, что целесообразна только хорошо подготовленная в военном отношении операция, у которой есть очевидные шансы на успех. Рылеев же убеждал всех, что важен сам факт восстания, а результаты его могут быть какими угодно. «Рылеев вскричал, - рассказывал Трубецкой, - “Нет, уж теперь нам так оставить нельзя, мы слишком далеко зашли, может быть, нам уже и изменили”. Я отвечал: «Так других, что ли, губить для спасения себя?» Бестужев (адъютант) возразил: “Да, для истории” (кажется, прибавил “страницы напишут”). Я отвечал: “Так вы за этим-то гонитесь?”»

* * *

Исследователь декабризма Я. Гордин в книге «Мятеж реформаторов» на основе множества документов не только по дням, но по часам воспроизводит время междуцарствия, а особенно последних перед выступлением дней - 12 и 13 декабря. И трудно уйти от ощущения происходившего тогда - как эксперимента, как действа, в основе которого неизбывное русское «авось». И это при всей, как им казалось, спланированности, согласованности и координации действий участников накануне будущего выступления. Не только общество в целом, но Северное и Южное - в отдельности - не успели вызреть в организацию. Многие его члены едва знали друг друга. Не было единства мнений и в руководстве обществами.

Вот почему не было той безоглядной единой устремлённости мысли и действия участников, когда отступают личные амбиции, претензии, неважны сама судьба и жизнь, когда успех, победа общего дела превращается в монолит и невозможно вычислить индивидуальный чей-то вклад, потому что в этой победе предельно спрессованы все силы ума, души, вся способность действовать каждого. Не было у декабристов-северян этой единой воли коллектива, этого единого образа победы, как не было сил, которые бы эту победу не только завоевали, но сознательно и разумно упрочили.

Им, молодым дворянам, чьи горячие сердца «страданиями человеческими уязвлены стали», а любая жертва за свободу для народа-раба в собственном отечестве не казалась великой, именно в дни междуцарствия им показалось - будто приоткрылась дверь истории и в самодержавном монолите образовалась некая брешь, щель. И они не могли, даже не считали достойным не воспользоваться возможностью покончить с тиранией и рабством.

* * *

Именно поэтому у них была искренняя и горячая вера в действенность их жертвы, была готовность принести эту жертву отечеству и народу. Эта подсознательная «неустановка» на победу была, думается, у Рылеева в большей степени, чем у других: ведь он поэт, и его способность видения, даже провидения не могла не подсказать - глыбу российского рабства нельзя разбить устремлением горячих сердец. Это от предощущения неуспеха вырывается у Рылеева горькое: «Да, мало видов на успех, но всё-таки надо начать; начало и пример принесут плоды», - как вспоминал потом А. Розен.

И от этого же предощущения, будто заклиная судьбу, самое историю, чтобы произошло что-то, что встряхнёт, разбудит спящую в рабстве Россию, и начнётся в ней хоть какое-то живое движение, благословляет Рылеев на цареубийство Каховского: «Ты должен собою жертвовать для общества - убей завтра императора».

И хотя народовольцы могли бы, наверно, считать Рылеева первым «революционным» цареубийцей, не кровожадность и даже не вера в то, что физическое устранение царя - панацея от российских зол, двигала им. Это был доступный его политическому сознанию клич: «Пробудись, Россия! Мы, сыны твои, готовы отдать за тебя жизнь!» А перевод этого клича на язык действия для Рылеева означал и революционную импровизацию, и цареубийство, и восстание любой ценой, даже ценой крови и многих человеческих жизней. О своей ответственности за эти жизни ни Рылеев, ни его единомышленники просто не думали. Но кровопролития 14 декабря не хотели…

* * *

Отчётливой и трезвой, особенно в последние перед выступлением дни, как и 14 декабря, была у Рылеева только фаталистическая идея обречённости и мученичества за Россию в сочетании с честолюбивой мечтой, что имя его войдёт в историю, где о нём напишут несколько страниц. Именно поэтому ясное осознание неготовности выступления и предвидение неизбежности поражения вытеснила в нём романтическая устремлённость к подвигу. Он не уставал повторять:

- Тактика революций заключается в одном слове: «Дерзай!»

Применительно к неподготовленному, поспешному выступлению 14 декабря это однозначно означало «авось», ибо, как писал историк К. Пигарёв, «Рылеев, видимо, умышленно старался убедить других в том, в чём сам не был уверен».

Однако Александр Бестужев расценивал это иначе: «Он веровал, что если человек действует не для себя, а на пользу ближних и убеждён в правоте своего дела, то, значит, само Провидение им руководит. Это мнение частью делили с ним многие из нас». И прежде всего единомышленник, друг и помощник Е.П. Оболенский, который, может быть, более всех душою был привязан к Рылееву, был под большим его влиянием и даже подавлял в себе свои серьёзные сомнения.

* * *

На протяжении почти двух столетий не стихали споры историков, почему потерпело поражение выступление декабристов 14 декабря 1825 года на Сенатской площади в Петербурге и чем оно по сути было: восстанием, революцией, как многие десятилетия ХХ века величали его коммунисты, стоячей демонстрацией и т.п.

Этим вопросам посвящалось множество исследований, диссертаций, строились гипотезы. Заинтересованный читатель может ознакомиться с ними в любой библиотеке страны и даже за рубежом.

Но, как показывают результаты последних исследований в нашей державе, молодого и мало знающего о декабристах читателя более всего в драме декабризма - а это была поистине драма - интересуют социально-психологические аспекты этого уникального, даже в планетарном масштабе, явления, когда молодые двадцатилетние офицеры и офицеры сорокалетние из лучших дворянских фамилий России решились пожертвовать всем - знатностью, богатством, чинами, высоким общественным реноме ради освобождения от рабства своего народа и свержения косного, ушедшего в Лету в странах Европы самодержавия. Пожертвовать всем, даже жизнью.

Из множества исследований на эту тему мы почли познакомить читателей с очень интересным, прежде всего социально-психологически детерминированным эссе Михаила Цетлина, историка русского зарубежья, поэта, критика, редактора, издателя, которое он озаглавил «О 14 декабря». Приводим фрагмент из него.

«Целый ряд обстоятельств благоприятствовал заговорщикам: долгое междуцарствие, когда «братья играли короной в волан», распоряжались Россией, как семейной вотчиной, «подносили её друг другу, как чай, от которого отказываются»; естественная подозрительность солдат по случаю вторичной присяги; нерасположение гвардии к Николаю; широко распространённое, хотя и поверхностное оппозиционное настроение. Но вожди восстания не решились ни бросить в солдатскую массу лозунги, способные её увлечь (уменьшение срока службы), ни воспользоваться помощью сочувствовавшего им столичного простонародья.

Они не попытались захватить дворец и крепость, что было возможно. Они не захватили и не убили царя, хотя долго и мучительно думали о цареубийстве. Они просто подставили себя под картечь…

У большинства из них, была внутренняя раздвоенность, нецельность, независимо от личной решительности и храбрости. Самодержавие было ещё слишком сильно, слишком не изжито из жизни, и в сознании русских людей, когда они, маленькая кучка молодых людей, бросили ему вызов…

Их республиканизм и свободомыслие были слишком недавнего происхождения, слишком книжны и теоретичны, чтобы быть до конца устойчивыми. Между тем монархические традиции и чувства, любовь к царю, неразрывная связь его образа с образом родины воспитывались с детства, питались всей окружающей атмосферой… Большинство вождей восстания не верило в его успех, и это создавало чувство обречённости, парализовало решимость и волю…

Моральные пытки, которым их подверг Николай I, были очень тяжки. Однако большинство из них держалось на следствии достойно, даже те, которые по душевным силам и моральной высоте не могут равняться с Одоевским, Оболенским или Рылеевым».

* * *

И всё же не было, видимо, Божьего произволения и благословения на это выступление. Да и земное объяснение этому понятно: не было в России ещё почвы для установления другого государственного устройства, кроме самодержавия. Слишком долго длилось в России рабство - древнее, татаро-монгольское, а при Романовых трёхсотлетнее прусское засилье, чтобы можно было его не то чтобы уничтожить, но даже расшатать.

Ни одна европейская страна, где гремели в это время революции, не знала такого глубинного и долговременного рабства, которое вошло бы в генную структуру всего народа. Хотя именно этот народ бросался - самоотверженно, героически - на защиту своего отечества, своей Руси.

Европейские революции совершал бедный, полубедный, но свободный народ. В России же в первой четверти XIX века о какой конституции или республиканском правлении могла идти речь, когда силы народа России каждый век, начиная хотя бы с принятия христианства в Х столетии от Рождества Христова, уходили на то, чтобы освободиться от посягательства иноземцев? Потому, наверно, не оставалось у народа сил, чтобы освободиться от своих, отечественных завоевателей свободы.

Отобьются русичи от татар да шведов, да поляков, турок - раны залечивать некогда - да бегом домой, землю пахать. А это значит - снова в крепостное ярмо. Пошумит, повозмущается после очередной военной кампании русский мужик, который и силы, и мужество, и великую доброту свою отдал отчизне щедро, а потом вздохнёт, подпояшется потуже, поплюёт на руки, да и принимается снова укреплять великий крепостной дом России.

Чем обернулась бы для России победа декабристов, спрашиваем мы в нашем рационально-прагматическом веке. Может быть, военной диктатурой? А может быть, и её худшей разновидностью - гражданской войной? А может быть, под эгидой конституционной монархии снова опрокинулась бы Русь в привычное самодержавие? Не знает, не знает история сослагательного наклонения…

* * *

Вообще же в явлении декабризма, вернее в феномене декабризма много мистического. Оно - в самом скоропалительном решении выступать именно 14 декабря. Прямо-таки мистическим оказалось поведение таких, казалось бы, безусловно преданных делу, от кого зависела судьба выступления и судьбы многих сотен людей, как Рылеев, Трубецкой, Якубович, Булатов. Поведение трёх последних видится просто предательским.

Внешне мистическим казался и выбор пятерых на повешение - именно их из числа равно виновных, по мнению Следственной комиссии и самого Николая I (Хотя, избегая осуждения Европы, Николай I не отважился на смертную казнь представителей высшей российской аристократии), обречение на тридцатилетнюю Сибирь 121 декабриста из нескольких сотен арестованных, мистично.

В советской историографии 14 декабря 1825 года называли переломным в истории России событием. Но ничто не сломалось в монархической машине России не только в этот и последующие дни, но и в последующие 80 лет. Декабристов подняли на щит только почти столетие спустя большевики, сделав их своими революционными предшественниками. Но они были реформаторами и первыми, кто громко, открыто, публично бросил вызов самодержавию и заявил о свободе. Не для себя. Для народа, у которого эту свободу отняли многие столетия назад.

Бескорыстие отчаянных реформаторов, попытавшихся этот перелом совершить, как и неоправданно жестокое наказание монарха, имело громадное нравственное воздействие. И это нравственное воздействие не умаляется с каждым новым поколением россиян.

Мало того, именно теперь нам, умудренным опытом минувших почти двух столетий, понятно, что, не будь выступления 14 декабря, никакой другой попытки уничтожения самодержавия - даже «замаха» на него - в России не было бы во весь век XIX-й.

Самодержавнейший из монархов не только России, но и Европы Николай I, его «всевидящий глаз» - III Отделение - не допустили бы не только никакого выступления, но даже робкого вольномыслия общественного. Членов же Северного и Южного обществ тихо - «по списку» - изъяли бы из общества и жизни, и они безвестно пропали бы в Сибири и в надёжных крепостях.

33

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTkudXNlcmFwaS5jb20vaW1wZy9XMHh6WENXSlNvVWxHU3RsYTZFTWJwbUFXWnFmUFdad2VaU1AtZy9DZmdUcjVMZ1BDdy5qcGc/c2l6ZT0xNDEyeDE3MTMmcXVhbGl0eT05NiZzaWduPTA2YjVhMWIzMzA5N2MyYTBjZmIyYWQyODc5YmFiYTk4JnR5cGU9YWxidW0[/img2]

Е.И. Якушкин, фотограф. Портрет Евгения Петровича Оболенского. 1856. Картон, краски, альбуминовый отпечаток. 21,5 х 17,5 см (овал). Государственный исторический музей.

34

Глава пятая

«Моё изгнание в Сибирь»

Е.П. Оболенский был единственным из восьми декабристов, кто оставил записки о времени пребывания декабристов в Сибири до Читы. Сначала пребывание Оболенского и Якубовича - в соляном заводе в Усолье под Иркутском. Потом вместе с Сергеем Петровичем Трубецким, братьями Петром и Андреем Ивановичами Борисовыми, Артамоном Захаровичем Муравьёвым, Василием Львовичем Давыдовым и Сергеем Григорьевичем Волконским - в Благодатском руднике, где пробыли с октября 1826 года до сентября 1827-го, то есть до времени, когда их всех вместе отправили в Читинский острог. Там содержались другие декабристы, с первого по 7-й разряды.

Свои воспоминания Евгений Петрович Оболенский назвал сначала «Воспоминания о 1826 и 1827 годах», позднее «Мое изгнание в Сибирь». Мы фрагментарно знакомим читателя с этими воспоминаниями.

«21 июля 1826 года, вечером, мне принесли в мой номер Кронверкской куртины серую куртку и такие же панталоны из самого грубого солдатского сукна и возвестили, что мы должны готовиться к отправлению в путь.

Накануне этого дня я имел свидание с младшими братьями-пажами и, простившись с ними, просил их прислать мне необходимое платье и бельё. Они исполнили моё желание: вероятно, нашли готовый сюртук с брюками и вместе с бельём уложили в небольшой чемодан и отправили ко мне. Всё это я получил и, удивляясь новому наряду, который мне принесли, спросил у плац-майора: «Зачем же мне послали партикулярное платье, если хотят, чтобы я носил серую куртку?»

Ответ мне был, что это отдаётся на мою волю, и что я могу воспользоваться казённым платьем, если этого сам пожелаю. Но так как мне приказано было приготовиться к дороге, то я, пораздумав, что у меня не было ни одной копейки в кармане и что в дальней дороге и в дальней стороне единственный мой сюртук потерпит совершенное истребление, я решился надеть казённую амуницию, которая хотя на вид нехороша, но весьма покойна по ширине её размеров, и стал дожидаться времени отправления.

Вскоре после полуночи меня повели в комендантский дом: войдя в комнату, вижу Александра Ивановича Якубовича, в таком же наряде, как и я. Вслед за ним вошёл Артамон Захарович Муравьёв - бывший командир Ахтырского гусарского полка и Василий Львович Давыдов - отставной лейб-гусар.

Артамон Захарович был одет щёгольски: в длинном сюртуке - и со всем изяществом, которое доставляет искусство портного, щедро награждённого. Его добрая жена Вера Алексеевна заботилась о нём.

Василия Львовича я увидел тогда в первый раз: не велик ростом, но довольно тучный, с глазами живыми и выразительными. В саркастической его улыбке заметно было и направление его ума, и вместе с тем некоторое добродушие, которое невольно располагало к нему тех, кто ближе был с ним знаком. На Василии Львовиче был надет фрак Буту, первого портного. Остальной наряд соответствовал изящной отделке лучшего портного. Мы молча пожали друг другу руки.

Якубович не мог удержаться от восклицания, когда увидел меня с отросшей бородой и в странном моём наряде.

- Ну, Оболенский! - сказал он, подводя меня к зеркалу, - если я похож на Стеньку Разина, то неминуемо ты должен быть похож на Ваньку Каина.

Вскоре дверь распахнулась, и комендант крепости, генерал от инфантерии Сукин громко сказал:

- По высочайшему повелению, вас велено отправить в Сибирь закованными.

Выслушав повеление, я обратился к нему и сказал, что, не имея при себе ни одной копейки денег, я прошу его об одной милости, чтобы мне возвратили золотые часы, довольно ценные, которые были у меня отобраны, когда привезли в крепость. Выслушав меня, генерал приказал плац-адъютанту Трусову немедленно принести мне мои часы и возвратить мне. Это было исполнено.

Вскоре потом принесли ножные цепи. Нас заковали, сдали фельдъегерю Седову при четырёх жандармах, и мы вышли, чтобы отправиться в дальний путь.

Провожая нас, крепостной плац-майор Егор Михайлович Подушкин подходит ко мне и таинственно пожимает мне руку. Я отвечал пожатием - и тут слышу едва внятный его шёпот: «Возьмите, это от вашего брата». Тут я чувствую, что в руке моей деньги, - молча пожал я ему руку - и внутренно благодарил Бога за неожиданную помощь.

У подъезда стояли четыре тройки. На одну из них меня посадили. Невольное грустное чувство обнимало душу. Вдруг вижу - на мою телегу вскочил Козлов - адъютант военного министра Татищева, посланный им, чтобы быть свидетелем нашего отправления. Мы с ним мало были знакомы. Он обласкал меня, как брат родной, и слёзы, потоком лиясь из его глаз, свидетельствовали о глубоком чувстве, коим он был проникнут. Отрадно мне было видеть сочувствие в таком человеке, с которым я был едва знаком…

Путевые впечатления совершенно изгладились из моей памяти: быстрая и беспокойная езда, новость положения, всё вместе не дозволяло обращать внимания на внешние предметы. Мы останавливались в гостиницах, Артамон Захарович был общим казначеем и щедро платил за наше угощение. Посторонних лиц до нас не допускали. Наша отрада состояла в беседе друг с другом… В конце августа мы были уже в Иркутске…

Нас назначили - меня и Якубовича - в соляной завод, находившийся в 60 верстах от Иркутска, под названием Усолье, Муравьёва и Давыдова - в Александровский винокуренный завод…

С Якубовичем прибыли мы к месту нового назначения 30 августа. По прибытии в завод нас приняли в заводской конторе, отобрали деньги, бывшие при нас, и отвели квартиру у вдовы, у которой мы поселились в единственной её горнице - сама же она жила в избе…

Дни наши в заводе текли однообразно: каждый день утром мы шли с Якубовичем на обычную работу, и я наконец достиг в рубке дров того навыка, что мог уже нарубать 1/2 сажени в день. В третьем часу мы возвращались домой, обедали сытно, хотя не роскошно, а вечер проводили или в беседе друг с другом, или играли в шахматы.

Сравнительно с тем, чего я ожидал, мы были так покойны, что я решительно не верил, чтобы наше положение не изменилось к худшему. Мой товарищ был мнения противного и находился в твёрдом убеждении, что вместе с коронацией (Николая I. - В.К.), назначенной на 22 августа, последует манифест о нашем возвращении.

Каждый из нас отстаивал своё мнение, и беседы наши оживились, как рассказами товарища о кавказской боевой его жизни, так и воспоминаниями о недавнем прошедшем. Так протекали дни, как вдруг, вечером 5 октября, в то время, когда мы играли в шахматы, входит урядник Скуратов и объявляет нам, чтобы мы собирались в дорогу и что нас велено представить в Иркутск.

Первая мысль товарища была, что манифест прислан с фельдъегерем и что нас зовут в Иркутск, чтобы объявить высочайшую милость. Я молчал, но думал противное и начал укладывать всё, что можно было поместить в наши чемоданы. Мой товарищ решительно не хотел брать ничего с собою в полной уверенности, что он скоро, на возвратном пути, легче и удобнее может заехать в Усолье и взять с собой всё, что покажется нужным…

Тройки прибыли. При каждом из нас посадили по два казака, на третьей тройке нас провожал урядник Скуратов. Я указал молча Якубовичу на наш конвой, но он махнул рукой и, говоря: «Вот услышишь, тогда поверишь», - сел на передовую тройку и поскакал…

Мы въезжаем в город, затем выезжаем за город и на четвёртой версте видим здание, окружённое войском. Это были казармы казачьего войска… Нас провели в верхний покой, где мы нашли князей Трубецкого и Волконского. Тут мы узнали истинную причину нашего приезда: нас отправляли в Нерчинские рудники!..

Мы переехали через Байкал на двухмачтовом низеньком судне «Ермак». Когда мы ещё были на берегу, к нам присоединились и прочие товарищи: Муравьёв, Давыдов и два брата Борисовых.

Скоро мы прибыли… в Благодатский рудник (Он находился в 7 верстах от Большого Нерчинского завода), и наши тройки остановились у казармы. Это было строение 7 сажен длины и 5 ширины. В нём были две избы. Первая со входом - для караульных солдат. Вторая - для нас. В нашей избе находилась огромная русская печь. Направо вдоль всей избы устроены были три чулана, отделённые… дощатыми перегородками. К противоположной стене… устроена была третья комната, наскоро сколоченная из досок… Давыдов и Якубович заняли каждый по особому чулану. Трубецкой и я поместились в третьем чулане… Моя кровать устроена была так, что половина моего туловища находилась под кроватью Трубецкого, а другая примыкала к двери…

Караул наш состоял из горного унтер-офицера и трёх рядовых, которые бессменно сторожили нас во всё время нашего пребывания в Благодатском руднике. Караул был внутренний; те же караульные готовили нам кушанье, ставили самовар, служили нам и скоро полюбили нас и были нам полезнейшими помощниками… Всех нас распределили по разным шахтам. Дали каждой паре по сальной свече, мне дали в руку кирку, товарищу - молот, и мы спустились в шахты и пришли на место работы… Скоро, однако ж, при ежедневных наших трудах под землею последовало распоряжение, которое вывело нас из обычного спокойного нашего расположения…

К нам назначили особого горного офицера, молодого Рике, вероятно, для ближайшего надзора над нами. По окончании вечернего чаю получаем приказание от г. Рике идти в наши чуланы, с тем, чтобы во всё время, кроме работ, быть там запертыми и не сметь оттуда выходить ни для обеда, ни для ужина. И то и другое, равно как и чай, мы должны были получать от сторожей, которые должны были разносить нам пищу по нашим чуланам. Мы показали г. Рику наши чуланы, сказали ему, что невозможно будет нам вынести душного и злокачественного воздуха, если мы будем заперты в продолжение 18 часов, что никакое здоровье не может выдержать этого неестественного положения. Никакие убеждения не могли подействовать на г. Рика…

Не знаю, кому из нас пришла мысль не принимать пищи до тех пор, пока условия нашего заключения не изменятся. С того же вечера мы отказались от предложенного ужина. На другой день вышли на работу, не напившись чаю. Возвратившись, отказались от обеда. Провели первые сутки без пищи и не принимали даже воды, которую нам предлагали… Не помню, на второй или на третий день нашего добровольного поста нас на работу не вызвали, но объявили, что ожидают начальника, г. Бурнашева. Мы приготовились к бурной встрече…

Часу в двенадцатом видим ефрейтора и двух рядовых с примкнутыми штыками, которые подходят к нашим казармам. Вызвали Трубецкого и Волконского. Мы простились, не зная, что будет с ними. Со страхом и трепетом мы ждали возвращения товарищей. Видим, их ведут обратно. Я перекрестился. Настала наша очередь с Якубовичем… Мы взошли. Не стану говорить о грубости его (Бурнашева. - В.К.), она была естественна в нём; его угрозы плетей, кнута и прочего составляли часть его монолога. Его обвинение, что мы затеяли бунт и что бунтовать он нам не позволит.

Наш ответ был весьма краток и прост: что если он называет бунтом неприятие нами пищи, то пусть вспомнит, что во всё время нашего пребывания в Благодатском руднике мы ни разу ни в чём не преступали тех приказаний, которые нам были даны, что мы довольны его распоряжениями совершенно до того времени, как г. Рик стеснил одну-единственную невинную свободу, коей мы пользовались, и что неестественно желать пищи, находясь в том тесном пространстве, в каком мы помещались. Нас отпустили немного смягчённым голосом, но никакой надежды на изменение не подавали. После нас пошли и прочие товарищи… К обеду наши чуланы были отперты и всё пошло прежним порядком…

Вскоре, однако ж, произошла перемена в работе, нам назначенной, но эта перемена вместо облегчения увеличила бремя тягости. Приехал чиновник из Петербурга, узнал лично от каждого из нас, не расстроено ли наше здоровье работою под землей и не предпочтём ли мы работу на чистом воздухе. Мы отказались, потому что в последнем мы были бы подвержены всем переменам в воздухе, то есть дождю и проч., и что здоровье наше ничем не пострадало от подземного воздуха. Наши представления не были уважены, и на другой же день мы были высланы на новую работу… Каждой паре дали по носилкам, и урочная наша работа состояла в том, что мы должны были перенести 30 носилок, по пяти пудов в каждой, с места рудоразбора в другое, общее складочное место. Переход был шагов в двести. Не все могли исполнять урок. Те, которые были посильнее, заменяли товарищей, и таким образом урок исполнялся.

В 11 часов звонок возвещал конец трудам, но в час другой звонок вновь призывал на тот же труд, который оканчивался в пять или шесть часов вечера. Таким образом, по новому распоряжению и время труда, и тягость его увеличена почти вдвое…

В июле или в начале августа нас известили, что вновь назначенный комендант Лепарский приехал на Нерчинские заводы и на другой день будет нас осматривать. Многие из товарищей лично были с ним знакомы… Он был известен как кроткий, снисходительный начальник и вообще был любим и сослуживцами, и подчинёнными. Мы с удовольствием ждали его прибытия. На другой день он прибыл к нам… был ласков и учтив… и оставил нам надежду на улучшение нашего положения. Ожидания не сбылись: в тот же день нас повели в ближайшую кузницу и там заковали нас в ножные цепи… Впрочем, кроме тяжести наших цепей, всё осталось в прежнем порядке. Работы были те же. Не помню, в октябре или ноябре вновь сели мы в приготовленные повозки. Наши казаки сопровождали нас и вновь помчали нас по прежнему Нерчинскому тракту. Скоро и Читинский острог показался вдали».

* * *

Другие воспоминания Оболенского о И.Д. Якушкине написаны уже в Калуге. Он адресовал их сыну - Евгению Ивановичу Якушкину. В них и некоторые события жизни самого Евгения Петровича.

«Находясь между столькими людьми, в тесном пространстве, весьма естественно, что всё общество разделилось на несколько кружков, составленных большею частью из тех лиц, которых дружеские связи начались с юношеских лет.

В 1830 году мы совершили 600-верстый поход и переведены были в Петровский завод, где размещены были каждый в отдельном номере, то есть комнате, в которой было 9 шагов по диагонали в длину и 6 шагов в ширину; каждые пять номеров, с общим коридором, составляли отделение…

Мы с Иваном Дмитриевичем занимали две оконечные комнаты; я занимал 14-й, а он 16-й номер в том же коридоре. Здесь мы провели 9 лет (Якушкин - пять с половиной лет, Оболенский, осуждённый по первому разряду, - 9. - В.К.). Каждый из нас избрал род занятий, сообразный с его умственным направлением, и отдельная жизнь каждого не лишала нас того единства в общем, которое постоянно продолжалось и продолжается доселе.

В начале 1842 года, переезжая из Итанцы в Туринск для соединения с Пущиным, я заехал в Ялуторовск и нашёл Ивана Дмитриевича занятым устройством первого приходского училища для мальчиков. Дело было новое, но он с обычною своею ревностью занялся им и наконец привёл к концу. С радостью встретились мы после долгой разлуки и на этом свидании решили наш переезд из Туринска в Ялуторовск. В 1843 году исполнилось общее желание, и мы соединились в ялуторовскую дружную семью».

Комментарием к этим воспоминаниям, и не только к ним, может служить письмо Евгения Петровича спустя почти четверть века. Е.П. Оболенский из письма к брату К.П. Оболенскому, 8 января 1850 г.: «В продолжение года я работал в шахтах (Нерчинска) со всеми простыми осужденными. Каждый день в шестом часу утра нам делали перекличку и каждому из нас давали в товарищи простого работника. Поочерёдно с ним я держал кирку или отбивал молотом руду от стен шахты. Эта работа продолжалась до 11 часов. Окончивши её, мы возвращались в свои казармы и весело обедали; а потом весь вечер были свободны. Потом разбивали руду, на чистом воздухе, молотили и переносили её на носилках - уроком: по 30 пудов на двух работников, и тут работа не казалась тяжела, и все мы были веселы и довольны.

Когда же нас перевели в Читу, то работали на большой дороге, засыпали рвы, канавы, тачками перевозили землю с одного места на другое, и, наконец, в продолжение десяти лет я каждый день молотил на ручном жернове муку - по пуду в день. Все это прошло, и я душой не погиб, слава Господу Богу!..

Если во всё это тяжёлое для меня время я сохранил душевную бодрость и силу, то обязан постоянному попечению добрейшего родителя, его всегдашней любви, неизменной заботливости, всегдашней переписке со мною. Присоедини к этому любовь твою, любовь сестёр - всё это вместе всегда поддерживало во мне ту силу души, которая так нужна в тяжёлых испытаниях жизни».

35

Глава шестая

Уникальный каземат

Из письма князя Оболенского А.В. Протасьеву, мужу сестры Екатерины, март 1830 года: «Расскажу тебе, любезный друг, всё, что со мною было в продолжение сих четырёх лет. 21 июля 1826 года выехал из крепости. Не стану тебе говорить о том, что я чувствовал, расставаясь навсегда со всем тем, что оживляло мою жизнь. В понедельник я виделся с братьями: Митя плакал, я также, Сергей молчал.

Час времени мы проговорили об отце, о тебе, о домашних, и едва несколько слов успели мы сказать, как час расставания наступил. Я надеялся ещё раз с ними увидеться в субботу. Но в среду в полночь мы уже были на дороге в Тихвин. После трёхнедельного пути достигли мы наконец Иркутска, откуда послали нас по заводам для назначенной для нас каторжной работы…

Это время было для меня очень тягостно. Оставленный отцом, не получая от него ни строчки, в продолжение двух лет я думал, что обречён на всегдашнее забвение от него и от вас всех. Время хотя не примирило меня с сею мыслию, но, по крайней мере, заставило философствовать поневоле и убеждаться, что нет ничего постоянного в мире…

Первое приятное чувство, которое я испытал, происходило от письма, которое я получил от отца вскоре после приезда в Читу. Я опять ожил душою, увидел, что ещё привязан к миру нитью непрерываемою, священною любви отца к сыну, которой, казалось, должен был лишиться навсегда… Впоследствии я был вполне вознаграждён отцом за долговременное молчание. Его письма доставляли и доставляют мне доселе одно истинное утешение, которым я могу пользоваться. Я вижу его любовь ко мне, и для меня всё остальное неважно… Я сначала сетовал и на тебя… но вижу теперь, что ты не писал не по воле, а по неволе…»

Нетрудно себе представить, что пережил князь Оболенский, не получая почти два года никаких вестей от родных, и прежде всего очень любимого, почитаемого батюшки Петра Николаевича Оболенского, не зная, что переписка родственников с «государственными преступниками» была запрещена монархом, который использовал каждую возможность продемонстрировать свою ненависть к «друзьям 14 декабря».

Это письмо к Протасьеву - мужу покойной сестры Евгения Петровича Катеньки - было поистине чудом. Нашлась возможность передать это письмо с надежной оказией и рассказать родным, что ещё жив, любит их.

* * *

После 11-месячного пребывания в Благодатском руднике Оболенский вместе с семью своими товарищами был переведён в Читинский острог, куда привозили арестованных декабристов с 1-го по 7-й разряды. Это был сентябрь 1827 года. Декабрист Михаил Александрович Бестужев составил список осужденных и подсчитал: в Читинском остроге в это время обитало «82 живых существа» (среди них было 9 «недекабристов» - 2 поляка и 7 русских офицеров).

Как писал он в «Воспоминаниях», мысль собрать декабристов вместе принадлежала генерал-губернатору Лавинскому, который поделился ею с Николаем I, и была истинным перстом Божьим, ибо, как писал Бестужев, «если бы мы были разосланы по заводам, как гласил закон и как уже было поступлено с семью из наших товарищей, то не прошло бы и десяти лет, как все мы, наверное, погибли, или пали бы морально под гнётом нужд и лишений, или, наконец, сошли с ума от скуки и мучений».

Евгений Петрович, как и его благодатские соузники, был поражён обстановкой в Читинском остроге. В Благодатском все восемь были единой дружной семьёй, и в ней царили истинная дружба, понимание, поддержка и взаимовыручка, хотя условия содержания были суровее. Читинский острог встретил их страшным шумом, гамом под аккомпанемент ножных кандалов, теснотой, скученностью, а главное - разобщенностью, материальной в том числе.

Но страшнее материальной разобщённости было то, что узники яростно спорили и упрекали друг друга в несдержанности в показаниях уголовному суду, благодаря чему оказались на каторге, высказывали обоюдные обиды и претензии. Видимо, Евгений Петрович снова почувствовал себя на Сенатской 14 декабря военачальником. Скорее всего, он устроил общее собрание и предложил, прежде всего, наложить строгое вето на взаимные обиды, споры, недовольство, положить конец взаимным обвинениям в поражении 14 декабря, по-христиански простить друг друга и начать новую жизнь. Думается, не сразу и не все согласились с ним. Но в конце концов миротворчество Оболенского возымело силу.

Так был заложен первый камень в фундамент казематского коллектива, который был и остаётся уникальным во все времена в России в условиях несвободы.

Это великое христианское всепрощение Евгения Петровича - а сколько менее значительных таких прощений было в его жизни? - не просто возвышает его над другими декабристами, но позволяет понять даже через два столетия: князя Евгения Петровича Оболенского не случайно его товарищи называли полусвятым. Он опередил своё время на несколько веков.

Он был истинно планетарным, Богом на землю посланным человеком, несшим Свет и Доброту людям. На последующих собраниях были выработаны и другие гласные и негласные нравственные принципы, которые были главными и начинались с отрицания «не».

Не произносить никаких упрёков, не допускать никаких взаимных обид, даже замечаний, которые касались бы следствия и поведения на нём. Как вспоминал Н.В. Басаргин, они будто условились все недоброжелательные мысли оставить в казематах крепостей, а в Сибири иметь друг к другу только расположение и приязнь.

Не играть в карты. От этого тюремного порока было нелегко отказаться именно в первое время заточения в Чите: шум, теснота не давали возможности заниматься чтением и науками. Не бездельничать. Русская поговорка «Лень - мать всех пороков» в тюрьме обретала особый, зловещий по последствиям смысл.

Этому нравственному кредо декабристы были верны до конца дней. При этом Евгений Петрович не только предлагал, но и постепенно создавал и поддерживал нравственный климат своим незлобием, добротой, всепрощением, дружбой, всегдашней готовностью помочь.

Евгения Петровича любили, уважали и почитали все декабристы. Авторитет его был огромен и неприрекаем. Практически во всех письмах декабристов, как только им была разрешена переписка на поселении, и по возвращении из Сибири - к Оболенскому нежное, ласковое, заботливое отношение и искренняя благодарность, ибо все они хорошо помнили его помощь, участие, дружбу, всепрощение, любовь во всех их сибирских испытаниях и то, что он был истинным христианином. Для которого слово всегда означало дело, как ни трудно было выполнить его.

* * *

Читинский острог, хотя декабристы прожили здесь почти четыре года, был временным и совсем не готовым к такому многолюдью. К апрелю 1827 года здесь было около 70, а к зиме - 82 человека. И всем им пришлось разместиться в двух домах. Один «большой каземат» был разделён на три комнаты: в первой, «аршин восемь на пять» (аршин равен 71,12 см), как описывал Басаргин, жили 16 человек, столько же во второй, чуть меньшей комнате, в совсем маленькой третьей комнате - 4 человека. Меньший домик поместил остальных, и там было ещё теснее.

Ночью на нарах каждому доставалось пространство для сна в 3/4 аршина, и невозможно было, переворачиваясь на другой бок, не толкнуть соседа, а так как ножные цепи и на ночь не снимались, то всякое движение, особенно неосторожное, причиняло боль себе или соседу и производило шум. Днём для прогулок пространства не было, поэтому и сходить с нар некуда. Разрешалось только в определенное время днём выйти из каземата во двор.

Впрочем, скоро последовало разрешение выходить в этот небольшой, обнесённый высоким частоколом двор во всякое время дня до пробития зари, то есть до девяти часов вечера. Декабристы довольно быстро стали налаживать хозяйственно-материальную сторону своей жизни: организовали дежурства по уборке помещений, мытьё посуды и т.д.

Постепенно складывались артельные формы казематской жизни. Администрацией артели был совет из трёх лиц, которые избирались ежегодно большинством товарищей: хозяин, закупщик и казначей. Хозяин руководил всем хозяйством артели. Был выработан её устав. В артели не было лидера, руководителя, что позволило избежать «вождизма». Всякое важное решение принималось всеми после общих обсуждений, споров, размышлений. Безоговорочным был только авторитет коллективного разума.

Однако довольно долго в читинской артели актуальной оставалась разобщенность материальная. Среди узников были люди богатые и даже очень богатые, которым родственники присылали крупные суммы, были люди среднего достатка и достатка малого, были и такие, кому из дома не могли или не желали присылать ничего. Безусловно, первым движением доброй души князя Оболенского было поделиться своими не очень большими средствами.

«Что касается до денег, посылаемых мне отцом, то я желал бы получать верного дохода 1000 в год… Меня лично обеспечило бы и менее, но… у нас здесь многие не получают от родных, по бедности их, совершенно никакого пособия, и потому всё то, что получают остальные, делится между таким количеством людей, что каждая присылка денег делается совершенно незначительной, удовлетворяя необходимейшим нуждам других», - писал Оболенский Протасьеву.

Но, видимо, скоро понял, что всего его небогатого наследства не хватит на всех нуждающихся товарищей. Однако сердце и душа не могли смириться с имущественным неравенством в казематском коллективе и недобрыми последствиями этого неравенства. И тогда он обратился ко всему казематскому обществу, изложив свою тщательно продуманную идею материального равноправия членов артели. Декабрист А.Ф. Фролов в «Заметках» по поводу статей Д.И. Завалишина «Амурское дело» и «Декабристы в Чите и Петровском» рассказал:

«Ещё в Читинском остроге Е.П. Оболенский предложил все деньги, которые получались от казны, так и некоторыми из дому, вносить в общую кассу и расходовать на нужды всех и сделать таким образом равными собственниками общего достояния (и это было вторым самым крепким камнем в основание декабристской артели. - В.К.). Предложение это, несмотря на братскую готовность имущими делиться с неимущими, не могло осуществиться и было отвергнуто, так как между нами были женатые, семейства которых жили отдельно на квартирах или в собственных домах. Но оно было первым поводом к устройству артели в Петровском. Желание устроить наш быт возможно лучше и независимее по прибытии правительства ускорило дело.

Тотчас же И.И. Пущин, А.В. Поджио и Ф.Ф. Вадковский взялись за составление устава артели, который и был выработан при общем участии и содействии всех участников, из которых каждый мог делать своё предложение…

На каждого в год отчислялось 500 рублей; из них приблизительно около половины назначалось в хозяйственную сумму и расходовалось на продовольствие, а остальные перечислялись в частную (лично каждого) сумму и расходовались по усмотрению владельца…

На образование всей суммы поступали деньги, отпускаемые на наше содержание и получаемые от продажи экономического провианта, но главным образом от взносов участников.

Все холостые, получавшие из дому до 500 рублей, отдавали всё сполна, а более 500 - по желанию, но не менее как в полтора раза больше того, что получали из артели. Многие давали значительно больше. Некоторые женатые, не пользуясь ничем из артели, посильно помогали этому учреждению. Так, Муравьёв и Трубецкой жертвовали от 2 до 3 тысяч, Нарышкин, Ивашев, Фонвизин и Волконский - до 10 тысяч ежегодно».

А.Ф. Фролов вспоминал: «Я помню, как… оскудел в Петровском заводе запас сахара. Некоторые из нас, в том числе и я, ввиду установившейся дороговизны отказались от чая. С.П. Трубецкой, узнав об этом, принёс целую голову сахара и чуть не со слезами упрашивал нас не подвергать себя лишению, которое может вредно повлиять на наше здоровье. Он был олицетворением доброты. Я понял, сколько бы его огорчил отказ с нашей стороны. Вот как вели себя у нас богатые».

* * *

Эту общеказематскую артель назвали Большой, а в 1828 году появилась и Малая артель. В этот год была первая отправка на поселение осуждённых по 7-му разряду. При этом Малая артель помогала не только членам казематского общества, но и неимущим поселенцам, а также сосланным лейб-гвардии солдатам. Взносы в Малую артель (и в каземате, и на поселении) делались в соответствии с возможностями каждого. Например, Глебов вносил 30 рублей, Волконский - 200, Нарышкин - 200 и т.д.

Устав Большой артели был написан и после обстоятельных обсуждений всеми утверждён в Петровском заводе. Главные цели его были определены так:

«Во-первых, организованное и рачительное ведение казематского хозяйства; во-вторых, обеспечение средствами неимущих товарищей, отправляемых на поселение; в-третьих, создание фонда Малой артели, которая должна существовать так долго, пока будет необходимость во взаимопомощи, где бы каждый из них ни жил».

Следует подчеркнуть, что жизнь Малой артели продолжалась и после смерти многих декабристов - их дети и даже внуки помогали друг другу, как и чем могли. Известно, что аккуратнейшими и щедрыми вкладчиками в кассу Малой артели были сын декабриста Волконского Михаил Сергеевич, дочь декабриста Н.М. Муравьёва Софья Никитична и её муж, племянник М.И. Муравьёва-Апостола М.И. Бибиков, дочь С.П. Трубецкого Зинаида Сергеевна Свербеева и другие.

В своих «Записках декабриста» А.Е. Розен рассказал об артельном быте: «Одежду и бельё носили мы все собственное. Имущие покупали и делились с неимущими. Решительно всё делили между собою: и горе, и копейку. Дабы не тратить денег даром или на неспособных портных, то некоторые из числа товарищей сами кроили и шили платья. Отличными закройщиками и портными были П.С. Бобрищев-Пушкин, Оболенский, Мозган, Арбузов.

Щегольские фуражки и башмаки шили Бестужевы и Фаленберг. Они трудами своими сберегали деньги, коими можно было помогать другим нуждающимся вне нашего острога.

Когда священник Казанского собора Мысловский узнал эти подробности нашей жизни… то поспешил сообщить их жене моей и заметил, что в Чите, в остроге ведут жизнь истинно апостольскую…»

«Обед наш состоит из двух блюд, ужин из одного, чай утром и вечером с молоком - вот всё, что мы можем себе позволить, смотря по присылке денег. Мы бывали без чаю в продолжение четырех месяцев и более. Иногда мы можем пить чай только один раз в день, и так далее: уменьшение или увеличение наших доходов есть мера наших потребностей. И потому я желал бы душевно получать положительный доход, который был бы достаточен для меня и двух других ещё…

Что касается до белья, платья и пр., то здесь всё разойдётся очень скоро… и всякая присылка сюда есть истинное доброе дело», - писал Евгений Петрович родным и знакомил с обстановкой в читинском каземате:

«Целый день у нас, как и в солдатских казармах, шум, споры о предметах философских, учёных и тому подобное, которые большей частью служат к тому, чтобы убить часа три или четыре долгих наших дней.

Встаю я рано, читаю, занимаюсь кой-чем умственным, пока все спят и тишина не нарушена. Потом опять читаю, но для препровождения времени более, нежели для занятия. Несколько часов в день посвящаю механическим трудам: столярничаю, шью или подобное что-нибудь делаю…

Недавно пришлось смолоть муки десять фунтов на ручных мельницах. Для меня работа не тяжела, потому что, слава Богу, силы физические доселе меня не оставляют. Но для тех, у которых грудь слаба, работа эта тяжеленька. Летом начинаются у нас работы каждый день утром и вечером. Мы делаем дороги, починяем старые, ровняем улицы, так, чтобы везде проехать, как шаром прокатить.

Сверх того, у нас собственный огород, на котором трудов немало: на сто человек заготовить запасу на зиму - немаловажный труд. 105 гряд каждый день полить занимает по крайней мере часов пять или шесть в день. Осенью мы собираем овощи с гряд, квасим капусту, свеклу, укладываем картофель, репу, морковь и другие овощи для зимнего продовольствия, и таким образом невидимо наступает октябрь, и зимние долгие ночи опять заставляют обращаться к трудам умственным…

Четыре сарая служат нам жилищем общим. Они довольно теплы. Каждый из них имеет в ширину аршин и 3/4 метра, а длину - сколько занимает кровать…

Что касается до внутреннего, душевного состояния моего… я спокоен душевно и ищу более утешения в самом себе, нежели во внешних предметах. Религия доставляет мне истинное душевное утешение. Я говею три раза в году, и это три эпохи, в которых я обновляюсь новою жизнью и - вновь душою и духом. Это три времени, в которых истина яснее нам представляется, и мы живём и сильнее чувствуем истинно доброе, истинно хорошее».

Каторжные годы и условия открыли в Евгении Петровиче, как и во многих декабристах, способности и таланты, о которых они до «сибирских пенат» в себе даже не подозревали. Оказалось, что князь Оболенский, как и «первооткрыватель талантов» П.С. Бобрищев-Пушкин, сумел «по математике» овладеть искусством закройщика и портного, когда поизносилась одежда товарищей. Руки князя вдруг потянулись к ручным работам, и он стал искусным резчиком по дереву - его рамкам, полочкам, фигуркам из дерева мог бы позавидовать и профессиональный резчик.

В свободное время Евгений Петрович непременно что-то мастерил, столярничал. В ссылке, особенно в Итанце, стал землепашцем и огородником, а в Туринске и Ялуторовске увлекся садоводством.

* * *

Нельзя не сказать о том, что 11 декабристских жён, деливших с мужьями изгнание, активно участвовали в жизни казематской артели. Каждая из них взяла на себя тяжелейший труд - он был важнейшим в жизни каждого узника и каземата в целом.

Дело в том, что осуждённые на каторгу, независимо от её срока, были лишены права переписки с родными, друзьями, близкими. Первые два года переписка была запрещена и для родных узников. Потом эта мера смягчилась, но только для родственников.

И тогда декабристы придумали, как писать близким, не нарушая запрета. Письма за них стали писать жёны товарищей. Эти письма начинались с обращения к родным и заканчивались добрыми пожеланиями от своего имени. Все содержание писали сами декабристы, а женщины переписывали текст или писали под диктовку узника.

Насколько нелегким был этот труд, говорит уже само соотношение: 11 жён и 80 декабристов и заключённых. А написать нужно было к ближайшей почте - силы, здоровье, психологическое самочувствие заключённых в большинстве своём зависели от писем с воли. Как потом вспоминали М.Н. Волконская в своих «Записках» и Прасковья Анненкова, они нередко писали по 20 и более писем в день. Как правило, каждая женщина писала от имени одних и тех же товарищей. За Евгения Петровича писала Камилла Ивашева.

* * *

Нравственная атмосфера казематского содружества поддерживала здоровье декабристов лучше хорошего климата. Они содержали в чистоте свои мысли, между ними не было лжи, грубости и насмешек - а это лучшая дезинфекция и тоническое средство.

Они не знали устали от трудов физических и умственных, а ведь сила духа вырастает не из праздности, а от смены вида труда. Они духом усвоили: их община подобна химическому соединению - из любви, проникновения, понимания, созидания, взаимовлияния. И она немыслима без дисциплины и свободы. Подчеркнём: внутренней свободы!

В марте 1842 года в письме к И.Д. Якушкину Трубецкой с болью обмолвился: «Евгений Петрович грустно расставался с нами, хотя и торопился к Пущину». И грустно не только потому, что расставался с любимыми друзьями Трубецкими, но и потому, что в их семье увидел свою вожделенную и недосягаемую для него тогда мечту о собственном семейном счастье.

* * *

После прочтения писем Трубецкого - к самому Оболенскому и к другим декабристам, где он упоминает или что-то рассказывает о Евгении Петровиче, - становится очевидным: Сергей Петрович как-то особенно нежно любил его. Причём и любовь эта была особенной: Трубецкой уважал, почитал и восхищался духовно-интеллектуальным «я» Оболенского, его безмерной добротой и истинно христианским содержанием его жизни. Бытовая же, непрактичная и житейски наивная сторона «я» Оболенского вызывала в Трубецком не ироничное, как у многих товарищей отношение, но отношение заботливое, сострадательное, даже трепетное. Будто он был его старшим братом или даже папенькой, и Сергей Петрович всё время волновался, как бы чего не случилось с любимцем.

И такая трепетная заботливость, с одной стороны, и глубокое почитание - с другой, восхищают даже через два столетия нас, прагматиков XXI века, если учесть, что события 14 декабря на Сенатской площади поставили Трубецкого и Оболенского, казалось бы, в непримиримые, если не во враждебные отношения: диктатор восстания С.П. Трубецкой не явился на площадь, и обезглавленное выступление вынужден был возглавить поручик Е.П. Оболенский.

В октябре 1843 года Трубецкой озабоченно писал Пущину в Ялуторовск, вспоминая короткое там пребывание: «Вместе с Александрой Васильевной (женой декабриста А.В. Ентальцева. - В.К.) продирает меня по коже мороз, когда Оболенский с Якушкиным идут с купанья… Не могу одобрить метода для лечения лихорадки. Боюсь, чтоб Евгений себе её не нажил».

И, видимо, впервые за прошедшие с 14 декабря 15 лет Сергей Петрович отваживается сказать Рюрику, как высоко ценит и почитает друга, в письме ему в июле 1841 года:

«Бог, по благости своей, конечно, не лишит тебя своей благодати, которой ты такой ревностный искатель. Может быть, я ошибаюсь, но да не тревожится скромность твоя, если я скажу тебе, что в душе моей я почитаю тебя одним из избранных чад Господних, и потому уверен, что милость Его на тебе и ни в коем случае не оскудеет.

Благодарю тебя, любезный друг, за дружбу твою к нам и уверен, что умножившееся расстояние её не умалит… С тобою я могу говорить всё, что мне вздумается, потому что ты всё примешь так, как оно сказано, и не смолчишь, когда что требует возражения или порицания».

Известно, что в 1854-1855 годах Евгений Петрович вместе с И.Д. Якушкиным лечился в Иркутске, и они часто виделись с товарищами, поселившимися около Иркутска, особенно с С.П. Трубецким и С.Г. Волконским. Они живо и подробно обсуждают события в России. Как писал Волконский в это время, «перо и чувства - всё о России». А это значит, что свою гражданскую позицию они пронесли через всю тридцатилетнюю сибирскую ссылку и не исчезла в их душах жажда быть полезными Родине.

Самое удивительное, что в декабристах дух товарищества, родившийся и Сибири, был жив не только на протяжении всего тридцатилетнего изгнания, но и после возвращения в Россию - до конца их дней. И, как в Сибири, дорожили они каждым письмом, весточкой друг о друге, не говоря уже о чуде редких их встреч на Родине.

Но, пожалуй, никто из декабристов так глубоко и остро по возвращении из Сибири не тосковал по сибирскому декабристскому братству, хотя тоска эта рефреном проходит через все их письма друг другу, особенно в первые годы после возвращения из Сибири, как Евгений Петрович Оболенский.

Не спасало его и радостное, умиротворяющее погружение в семью, восторженность от рождения детей, наблюдений за их развитием, упоение миром и согласием в своём доме.

Следует заметить, что все декабристы со времён читинской каторги стали друзьями. Безусловно, у каждого были особенно близкие духовно и интеллектуально. Обрести эту близость, конечно, помогли свойства, характер, особенности каждого узника, но в большей степени решающую роль сыграли казематская артель и академия.

И только двое из декабристского братства были друзьями, близкими всем и, кажется, одинаково любимыми. Это были Оболенский и Пущин. При этом, если декабристское братство воспринимать как бы большим живым человеком, то Евгений Петрович был сердцем, доброй душой этого человека, а Пущин осуществлял жизнедеятельность братства. А само братство называло Оболенского полусвятым, а Пущина - «старицей, что обо всех печалится».

Оболенский деликатно укоряет Пущина в письме 14 июля 1857 года:

«Вот уже более месяца, что от тебя не получаю никакой вести, друг Пущин. Твоё молчание приводит меня в некоторое уныние. Неужели Наталья Дмитриевна не может тебя заменить и написать несколько строк, но молчание вас обоих, милые друзья, ей-ей, жестоко. Наконец несколько строк от Евгения (Якушкина) дали мне знать, что ты переехал в Марьино, но что твоё здоровье плохо… Евгений пишет, что Наталье Дмитриевне нужно вновь ехать в костромскую деревню. Если ты останешься один - и моё присутствие тебе нужно, то напиши. Если только представится возможность удалиться из дома, я приеду и буду ходить за тобою, во всяком случае - поступай как с другом и не сомневайся употреблять меня по своему усмотрению…

Ниоткуда и ни от кого не имею известий… Басаргин молчит. Матвей (Муравьёв-Апостол) ни слова - одним словом, всё затихло. Для меня это явление странное - 30 лет жили вместе, а разъехавшись, не хотим знать друг друга…»

В январе 1858 года Евгений Петрович вместе со Свистуновым навестили в Марьино Пущина и Фонвизину. В это же время там гостили М.М. Нарышкин с Елизаветой Петровной и А.Е. Розен с Анной Васильевной.

«Таким образом, - радостно писал Оболенский, - составился у нас кружок, напоминавший собой Петровский завод».

Эссе «Моё изгнание в Сибирь» заканчивалось словами Евгения Петровича Оболенского, которые полно и точно выразили высокую духовную и нравственную силу декабризма, которая только и может цементировать и украшать отношения людей на земле:

«Взаимное уважение было основано не на светских приличиях и не на привычке, приобретенной светским образованием, но на стремлении каждого ко всему, что носит печать истины и правды. Юноши, бывшие тут, возмужали под влиянием этого нравственного направления и сохранили впоследствии тот же самый неизменный характер.

Рассеянные по всем краям Сибири, каждый сохранил своё личное достоинство и приобрёл уважение тех, с коими он находился в близких отношениях. Не могу иначе окончить этих строк, как благодарственною молитвою единому Промыслителю о нас, единому доброму Сеятелю всех добрых семян, единому виновнику всякого добра, Ему, Единому, да будет слава и благодарение!»

Декабристы в течение короткого времени выработали в себе сознание «всё могу» - это не было хвастовством, но пониманием совершенства своего духовного и мыслительного аппарата. Именно эти духовные их основы вызвали к жизни создание уникального и никогда и никем ни в одной стране мира не повторившегося монолитного человеческого содружества в условиях заточения и того взрыва творчества, интеллектуального самовыражения, которого достигли так и не сломленные, гонимые монархом, но так и не изгнанные лучшие люди России века XIX-го.

36

Глава седьмая

Академия

Многих подробностей жизни декабристской артели нам не дано знать вследствие правил этических - считались делом внутренним возникающие конфликтные ситуации или какие-то недоразумения. Такие ситуации были делом скоропреходящим, ибо в основании сообщества лежал дух доброжелательства и приязни.

Надо сказать, что как форма кооперации артель в то время была привычной в России: офицерская артель и артель солдатская - в армии, крестьянская - в деревне, ремесленные артели - в городах и т.д. Однако правомерно называть декабристское содружество артелью только в плане их жизни хозяйственной.

Параллельно узники Читы и Петровского завода создали своего рода интеллектуальный и духовно-нравственный организм, который назвали академией. И это действительно было для всех них академией, которую декабрист А.П. Беляев назвал «чудесною умственною школою, как в нравственном, умственном, так и в религиозном, и философическом отношениях», «школой мудрости и добра».

И заметим, академия вольная, без ограничений лишь «положительными науками», без «недреманного ока» властей. И ещё академия уникальная: кроме часов сна и работы «государственной», она была открыта круглосуточно. При этом - все в академии были одновременно и преподавателями, и учениками.

Совершенную, разноплановую форму академия приняла не сразу. В Читинском остроге конца 1826 - первой половины 1827 года чтение тогда ещё немногих книг и занятия науками были скорее спасением от «губительности праздной жизни». М.А. Бестужев писал: «Читать или чем бы то ни было заниматься не было никакой возможности… Постоянный грохот цепей, топот снующих взад и вперёд существ, споры, прения, рассказы о заключении, о допросах… Одним словом, кипучий водоворот, клокочущий неумолчно и мечущий брызгами жизни».

Скорее всего, планомерно заработала академия после постройки большого каземата в Чите. Стало менее тесно, появилась зала для собраний, и «метла строгостей» поредела.

В своих «Записках» Н.И. Лорер вспоминал: «Между нами устроилась академия, и условием её было: всё написанное нашими читать в собрании для обсуждения. Так, при открытии нашей каторжной академии Николай Бестужев, брат Марлинского, прочитал нам историю русского флота, брат его Михаил прочёл две повести, Торсон - плавание своё вокруг света и систему наших финансов, опровергая запретительную систему Канкрина и доказывая её гибельное влияние на Россию.

Розен в одно из заседаний прочёл нам перевод Stunden der Andacht («часы молитвы», или «часы благоговения»), Александр Одоевский, главный наш поэт, прочёл стихи, посвящённые Никите Муравьёву как президенту Северного общества. Корнилович прочитал нам разыскание о русской старине. Бобрищев-Пушкин тешил нас своими прекрасными баснями».

Помимо творческого, было в академии и образовательное направление. А.Ф. Фролов так же обстоятельно рассказал об этом: «В среде наших товарищей были люди высокообразованные, действительно учёные, а не желавшие называться только такими, и им-то мы были обязаны, что время заточения обратилось в лучшее, счастливейшее время всей жизни. Некоторые, обладая обширными специальными знаниями, охотно делились ими с желающими. Не могу отказать себе в удовольствии назвать тех дорогих соузников, которые, делясь своими знаниями, не только учили, доставляли удовольствие, но и были спасителями от всех пороков, свойственных тюрьме.

Никита Михайлович Муравьёв, обладавший огромной коллекцией прекрасно выполненных планов и карт, читал по ним лекции военной истории и стратегии, П.С. Бобрищев-Пушкин - высшую и прикладную математику. А.И. Одоевский - историю русской литературы, Ф.Б. Вольф - физику, химию и анатомию. Спиридов - свои записки (истории средних веков) и многие другие, как свои собственные, так и переводные статьи». Добавим: Евгений Петрович Оболенский читал в академии курс философии. Князь Оболенский никогда не афишировал свою образованность. И многие декабристы узнавали, как она широка и значима, только когда это выявляли обстоятельства.

Настоящим откровением стал, например, курс философии, который преподавал Евгений Петрович в каторжной академии в Петровском, как и то, что он превосходно знал латынь и греческий, свободно говорил на немецком, французском языках. Мало того, он в совершенстве знал английский, который был редкостью в обществе XIX века. Английским он с удовольствием занимался с теми из декабристов, которые этот язык хотели изучить, а потом и свободно говорили на нём. Самостоятельно и очень основательно Евгений Петрович, кроме философии, изучил и историю.

А.П. Беляев, выражая мнение и благодарность всех слушателей, подводил итог работы казематской академии: «Это устройство было самою счастливою мыслью достойно образованных и серьёзных людей, и она давала настоящую работу тем, которые принимали на себя чтение какого-нибудь предмета». То есть преподаватели немалое время тратили на подготовку к лекциям, продумывая их план, читая, делая выписки.

Однако лекциями всё не ограничивалось. Слушатели в любое время могли обращаться к лекторам с любым вопросом. Некоторые узники просили помочь в изучении языков. Евгений Петрович имел нескольких учеников, обучая их английскому языку.

Нельзя не сказать, что к середине 1827 года «книжный голод» был практически удовлетворён. И в этом прямая заслуга жён, приехавших за мужьями в Сибирь. Особенно много книг по различным отраслям знаний, периодических русских и зарубежных изданий получали от родственников из Петербурга А.Г. Муравьёва, Е.И. Трубецкая, М.Н. Волконская. Уже в Чите декабристы имели большую казематскую библиотеку. В Петровском заводе она значительно пополнилась.

Не удалось Незабвенному, как называли декабристы Николая I, не только лишить «друзей 14 декабря» духовной, интеллектуальной жизни, но и устранить от жизни России и Европы. Они не испытывали ни малейшего информационного голода, были в курсе событий в России и за рубежом. Имели новейшую информацию о научно-культурной и политической жизни мира.

После постройки нового дома в Читинском остроге узники получили возможность собираться в большой зале, которая одновременно была и столовой. В мемуарах своих декабристы не скрывали, что мировоззренческие их интересы были различны, и споры по этому поводу могли быть самыми горячими. Это опять-таки не мешало обстановке в каземате быть самой дружелюбной и благожелательной.

Иван Дмитриевич Якушкин писал: «Мало-помалу составились кружки из людей более близких между собой по своим понятиям и влечениям. Один из этих кружков, названный в насмешку “конгрегацией”, состоял из людей, которые по обстоятельствам, действовавшим на них во время заключения, обратились к набожности. При разных других своих занятиях они часто собирались все вместе для чтения назидательных книг и для разговоров о предмете, наиболее им близком. Во главе этого кружка стоял Пушкин, бывший свитский офицер, имевший отличные умственные способности».

И.Д. Якушкина дополняет Н.В. Басаргин:

«Каждое воскресенье многие из нас собирались по утрам читать вслух что-нибудь религиозное, например, собственные переводы знаменитых иностранных проповедников, английских, немецких, французских, проповеди известных духовных особ русской церкви, и кончали чтением нескольких глав из Евангелия, Деяний апостолов или Посланий».

А.Е. Розен уточняет:

«По воскресным и праздничным дням собирались на час от 12 до 20 товарищей для слушанья Священного Писания или проповеди из лучших духовных книг. Чтецами были Корнилович - из английских проповедников, Оболенский и Пушкин - из французских, я - из немецких.

Мы переводили иностранные подлинники без пера, а прямо читая по-русски вслух иностранную книгу, на что нужно иметь некоторый навык, как музыканту, играющему  livre ouvert (с листа).

Лекции в «каторжной академии» продолжались и в Петровском заводе. И здесь к воскресным чтениям присоединились ещё и лекции по отдельным наукам. Е.П. Оболенский читал лекции по философии, Н.П. Репин - по военным наукам, М.М. Спиридов - по истории средних веков, Ф.Ф. Вадковский - по астрономии, К.П. Торсон - по механике».

А.П. Беляев также дополняет своих товарищей, делая акцент на религиозно-философских аспектах этих бесед и чтений: «Без сомнения, при умственных столкновениях серьезных людей первое место всегда почти занимали идеи религиозные и философические, так как тут много было неверующих, отвергавших всякую религию. Были и скромные скептики, и систематически ярые материалисты, изучившие этот предмет по всем известным тогда и сильно распространённым уже философическим сочинениям.

С другой стороны стояли люди с чистыми христианскими убеждениями, также хорошо знакомые со всеми источниками материалистического характера, обладавшие и философским знанием, и знанием истории, как церковной, так и светской. Конечно, начало этих прений имело поводом насмешечки над верою, над соблюдением праздников, таинств, постов, над церковною обрядностью и т.д.

Когда же противники, ознакомившись с силами один другого, увидели, что религия Христа имеет на своей стороне не только историю, но и здравую философию, то прения оживились до того, что во всех уголках наших уже слышались разговоры религиозно-философического содержания. В этой борьбе представителями христианства были Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин, Н. Крюков, Нарышкин, Оболенский, Завалишин. Много было и других верующих».

Добрая, умная интеллектуальная и нравственная атмосфера в декабристском каземате имела и ещё одну положительную сторону: она поддерживала здоровье узников лучше хорошего климата и лекарств.

Прошло почти двести лет, отделивших нас, потомков декабристов, от этих удивительных сибирских узников. Ни на воле, ни в неволе не удалось с тех пор в России никому создать такой уникальный коллектив: артель, сообщество, тем более академию. И потому так притягательна для нас та разносторонность и объём интеллектуального труда декабристов и неисчерпаемость их интересов, как и глубина их духовной жизни.

Литератор С.И. Черепанов, которому в 1834 году довелось побывать в Петровском заводе и познакомиться с декабристами, сообщал: «Могу сказать, что Петровский завод составлял для меня нечто похожее на академию или университет с 120 академиками или профессорами».

Сейчас мы хорошо понимаем, что монарху Николаю I не удалось исключить декабристов ни из жизни, ни из русского общества, как ни велика и долга была сжигавшая его ненависть к «друзьям 14 декабря».

Именно благодаря созданной декабристами академии, несмотря на социальную, политическую и физическую изоляцию, они были включены, притом активно, в культурный, научный, духовный процесс современности - не только российский, но и мировой.

37

Глава восьмая

Поселенская география

Только в 1839 году окончился для князя Оболенского срок каторги, и он покинул вместе с самыми «злостными государственными преступниками» Петровский завод. Однако покинул не только место этой девятилетней каторги, но и оказался вне коллектива товарищей, которые были его семьёй, его духовно-нравственным воздухом 13 лет жизни. Чувства Евгения Петровича были такими же, как и других декабристов. Об этом позднее писал Н.В. Басаргин:

«Грустно мне было оставлять тюрьму нашу. Я столько здесь видел чистого, благородного, столько любви к ближнему, так привык думать и действовать в этом смысле, что боялся, вступая опять в обыкновенные человеческие отношения, найти совершенно противное, жить не понимая других и в свою очередь быть для них непонятным».

Злонамеренная мысль Николая I соединить декабристов тогда, в 1825-1826 годах, в одном месте в Читинском остроге, чтобы они не попытались учинить бунт или предпринять какие-нибудь противоправительственные действия, оказалась спасительной и благоденственной для декабристов. Ибо благодаря этому воссоединению в одном месте была спасена не только их физическая, но и умственная, нравственная, интеллектуальная, психологически полноценная жизнь.

В мстительной злобе к декабристам Николай I не знал пределов: ни в позорище осуждения их без суда, ни в жестокости содержания их в крепостях, ни в условиях сибирской каторги. Эта злоба руководила им и при определении «друзей 14 декабря» на поселение. Нешуточные карьеры делали его придворные, отыскивая «медвежьи углы» Сибири, о которых в Европейской России слыхом не слыхали, и предлагая императору как места поселения «государственных преступников».

Генерал-губернатор Восточной Сибири А.С. Лавинский объяснял: «Повелением из Петербурга мне указывают места. Там совсем не знают Сибири и довольствуются тем, что раскидывают карту, отыщут точку, при которой написано «заштатный город», и думают, что это в самом деле город, а он вовсе и не существует. Пустошь и снега».

В дальний дикий такой уголок Сибири не перестающий мстить Оболенскому лично монарх и определил Рюриковича.

Итанца

Евгений Петрович оказался в бедном селении Итанца (или Етанца, как он называет его в письмах) Верхнеудинского округа Иркутской губернии. Сибирские краеведы выяснили, что по документам XIX века Итанцей Е.П. Оболенский называл селение Турунтаевскую слободу Итанцинской волости (это современное Турунтаево). Оболенский прожил там на поселении с августа 1839 по июнь 1841 года, то есть почти два года. Как жил он эти два года - один-одинёшенек среди нищего тёмного народа, - князь Оболенский рассказывал друзьям и родным в письмах.

* * *

Через три дня после приезда в Етанцы, место первого своего поселения, Евгений Петрович пишет сам, ибо на поселении уже была разрешена переписка, первое за 13 лет письмо Пущину:

«Я живу в Етанце с 4 августа (1839 года). Живу у здешнего дьячка, человека смирного, которому по наследству от отца, бывшего здесь священником, достался порядочный дом. Комнату я занимаю обширную, которая объёмом сравняется с спальнею Трубецких в Петровском. Вместо стёкол здесь служит слюда. Стряпкой у меня сестра Егора Балаганского (семье которой Оболенский помогал в Петровском заводе. - В.К.), которая расторопна, по-видимому, и умеет готовить…

Я не оставляю мысли завести своё отдельное хозяйство, и если Господь благословит, то буду иметь и собственный дом, и пашню, и сенокос без разорения…

Одиночество моё могло бы быть для меня тягостью выше сил, если бы не приготовился к постоянным занятиям умственным и если бы не имел надежды, что когда-нибудь завернёт ко мне добрый человек и даст отдохнуть… Перемена места меня не прельщает, я ищу не места, но людей, украшающих местность».

В письме от 6 октября 1839 года Евгений Петрович продолжает свой рассказ Пущину:

«Что касается до моего образа жизни и занятий, то доселе всё в каком-то брожении и волнении: в первый месяц я пользовался хорошею погодою, гулял и бродил по целым дням. Теперь уже с месяц, как у нас всякий день снег валит с утра до ночи. Это время сижу дома, но не без дела: хожу за больным чахоточным мальчиком 17 лет, моим соседом. Это сын нашего пономаря. Я его застал ещё на ногах, но с чахоточным кашлем.

С начала сентября он уже не мог выходить и был при смерти. Так как я не лечу и не даю лекарств, которых у меня нет, то моё дело состояло только в том, что я отвратил родителей от тех средств, к которым они прибегали (поили дёгтем, разного рода травами, всякой дрянью…). Я больного лелею, кормлю хорошею пищею, даю ему вовремя лекарство, которое ему дал проезжий лекарь, сажаю в ванны и этим хождением успокаиваю его. Теперь он, слава Богу, лучше прежнего…

Остальное время проходит между делом и безделием: хожу за моими животными, кормлю их и частию радуюсь, потому что они меня знают и на голос мой приходят - в этом есть некоторое наслаждение: благосостояние этих животных зависит от меня и моей заботливости».

В конце октября 1839 года Евгений Петрович пишет Пущину: «Иногда будущность моя меня пугает: безлюдие тяжко и невыносимо. Не скажу, чтобы я не имел здесь сношений с людьми. Напротив, они беспрерывны, но не в том роде, в каком бы я желал.

Хозяева перешли в новую избу, которую я им выстроил из амбара. Против моих окон двор загороженный: в нём две лошади, третья моя, корова моя и два телёнка. За всеми животными смотрит старый бурят, честный и добрый мужик… Вот пока всё моё хозяйство, будущее неизвестно. Не знаю, сохраню ли я и нынешнее, потому что сена понадобится много, а у меня заготовлено мало. Вообще вся эта часть составляет тоскливую сторону моей жизни…»

Видимо, разнообразило жизнь Евгения Петровича разрешение властей, не спускавших с князя глаз, на выезды в другие волости «для сельских занятий… не более как на месяц, а в город - не более как на три дня».

Из письма 17 октября 1839 года Пущину:

«Взвесив все неудобства, скажу решительно: здесь можно жить без хозяйства только в то время, когда сам будешь себе стряпать нужное: если это не умеешь или не можешь, то должно отделиться и жить своим домом. Я избрал последнее. Не скажу, чтобы оно было дёшево, но со временем, когда будет свой хлеб и своё сено, расходы уменьшатся значительно… Я мог бы с пользою потрудиться над землею, но здесь это почти невозможно; притом всякое начало требует капитал, которого нет, а доходом своим ничего нельзя начать. Итак, все мои труды ограничиваются столярным мастерством, которым я в досужие часы занимаюсь».

Из письма А.Л. Кучевскому - февраль 1840 года:

«По получении вашего письма огляделся я со всех сторон и не нашёл ни одной копейки, которую я мог бы послать к вам. Но я в надежде, что деньги, посланные ко мне братом, должны быть в Иркутске. Посему решил утрудить его превосходительство г. гражданского губернатора просьбою о том, чтобы немедленно по получении выслано вам было 250 рублей».

И в этом же письме Кучевскому:

«Моё хозяйство ещё не достигло той степени, на которой вы уже стоите. Вы имеете собственный дом и засеяли землю, а у меня ещё нет ни своего дома, ни своего колоса. Я приехал сюда в самое время жатвы и озимого посева. Но здесь и семян нельзя было достать, потому что жали только остатки хлеба, не побитого морозом, бывшим в июле прошедшего года. Эти остатки послужили для посева счастливым хозяевам приготовленных полей, а в сторону продать нечего. Таким образом, я остался без озимого посева. Не знаю, удастся ли мне яровой… Если Господь благословит, то начну маленькую запашку…

Скота у меня немного: две коровы, два барана и три лошади. Но при всём малом их числе сено и солома стоили мне очень дорого, и нерасчётливо было держать, но почти нельзя было обойтись и без них. О постройке дома я не мог ещё помыслить за дорогой ценой, в которую обойдётся самая малая постройка». (Думается, комментарий к этому письму не нужен.)

А.Л. Кучевскому - 26 июля 1840 года:

«О нынешнем урожае весеннего хлеба не могу ещё ничего сказать положительного: по неопытности я купил земли невыгодные и потому вопреки благословенных дождей ярица у меня вышла мелкоколосная и мелконалитая, овёс не взошёл, но заглушен травою. Пшеница и ячмень также не представляют больших надежд на богатый урожай, хотя все эти хлеба были посеяны в малом количестве, в виде опыта, а ещё более для семян, я сожалею о пропадшем зерне. Огород в плохом положении: на чужом поле и не под глазами».

Пущин писал в сентябре 1839 г. Оболенскому:

«В душе уверен, что тебе, с твоей невзыскательностью, везде будет хорошо, между тем не мог убежать от мрачного впечатления от мрачного твоего уголка».

Прочитывая переписку Евгения Петровича с другими товарищами 1839-1841 годов, когда он жил в Итанце, приходишь к выводу, что они сострадали и переживали за него много больше, чем он сам переносил тяготы своих первых двух лет ссылки.

Князь не храбрился. Он искал и находил способ существования в тех условиях, что предлагала ему жизнь. Он не писал атеисту Пущину о том, что только вера в Христа, великое христианское смирение и уверенность, что Господь не оставит его, давали ему силы жить. Однако в этой уверенности - эта мысль является по прочтении писем Оболенского из глухой Итанцы - ещё и затаённая вера, что монарший приговор «в каторжные работы вечно» не состоится. Он не знал, почему и когда, но в глубине души жила и не исчезла вера, что их, декабристов, миссия не закончена. Они ещё будут нужны Отечеству. Безусловно, помогали жить и письма друзей-декабристов из разных уголков Сибири, которые любили, почитали и уважали его, как и сибиряки, для которых он был олицетворением доброты, чистоты и простоты и человеком, торопившимся всегда на помощь страждущему.

* * *

Из писем В.Л. Давыдова:

3 ноября 1839 года:

«Нет на свете человека, коего мы любили бы и уважали больше, чем вас, и чья дружба была бы нам дороже… Мне хорошо известны ваше смирение, ваша твёрдость, ваша умеренность в желаниях…»

Ноябрь 1839 года:

«То, что вы мне пишете о вашей нынешней жизни, очень печалит меня, дорогой друг. Мне хорошо известно ваше смирение. Ваша твёрдость, ваша уверенность в желаниях, и я не могу поверить, что вы не сожалеете в некоторые минуты о Петровске, где было столько людей, которые могли вас понять и которые любили вас так искренне. Я не могу спокойно думать о вашей уединённости, не могу привыкнуть к мысли, что никогда более не увижу вас. Молю Бога, чтоб он соединил нас в этой жизни! Мне было так хорошо вблизи вас!»

17 мая 1840 года:

«В вашем письме не все вызвало удовольствие и восторг: я живо представил себе ваше уединение, однообразие и печаль вашего существования, и сердце моё тяжко сжалось… В остальном ваше письмо полно веры, да и может ли быть иначе, с сердцем, которым Небо наградило вас?!»

26 марта 1841 года:

«Желаю вам провести этот великий день (Пасху) умиротворённым душою, в светлой радости и в добром здравии и вспомнить семью, которая привязана к вам глубоко и искренне… Все мои тебя помнят, любят, уважают, ты не перестаёшь быть для них другом, родным - из ближайших к сердцу».

* * *

Николай Бестужев из Селенгинска, 9 сентября 1839 года:

«Ты пишешь, что можешь жить и не тужить в Етенцах при некоторых условиях, но есть ли эти условия? А сколько я слышал, и даже от самих етангингских жителей, что житьё там плохое».

* * *

Декабрист Ф.Ф. Вадковский, видимо, со слезами писал Пущину 10 марта 1840 года:

«Мы видели Оболенского и Глебова. Стану говорить тебе только о первом. Сердце ныло, глядя на это благородное, возвышенное существо, погребённое Бог знает в каких пустырях, не имеющее с кем разделить времени, разменять слова, осужденного жить с какими-то двуногими, всегда готовыми воспользоваться его редким добродушием, чтобы его обмануть или обокрасть.

Я просто заливался слезами, когда прощался с ним на берегу Селенги. Мне казалось, что я оставляю его живого в какой-то душной могиле. Тем не менее весело на него смотреть: он так твёрд, спокоен духом и равнодушен к своему положению, как будто он стоял у преддверия рая.

Хлопочет, занимается хозяйством, по обыкновению заботится о других, обдумывает каждый свой шаг и даже нашёл средство уморить нас со смеху описанием некоторых нравов и обхождения сельских жителей».

Ф.Ф. Вадковский в январе 1841 года писал Оболенскому:

«Я тебя всегда ставил выше себя чистотою души и к тому же признаю в себе самом большой порок. Именно тот, что непомерно как строг в своих суждениях. Поэтому и боюсь распахнуться перед тобою - олицетворённым снисхождением».

* * *

С.Г. Трубецкой во всё время пребывания Оболенского в Итанцах настойчиво приглашал его переселиться к нему поближе, в Оёк. Евгений Петрович упрямился, а Трубецкой не уставал упрашивать любимого друга: «Ты говоришь, что можно жить везде, - писал он Оболенскому в октябре 1839 года, - потому что мир не без добрых людей. Я в этом совершенно согласен с тобой. В каждом месте и в каждом сословии можно найти добрых людей, но со всеми ли добрыми людьми найдёшь ты пищу для ума и сердца?»

О том, как сильно желали супруги Трубецкие вытащить друга из глухой и бедной Итанцы и видеть Оболенского своим соседом, свидетельствует и декабрьское 1839 года письмо к Оболенскому:

«Я радовался, прочтя в твоём письме последнем, что ты имеешь весточку от всех твоих. Желаю, чтоб частые от них известия развлекали тебя в одиночестве. Ожидаю от тебя весточки и сожалею, что должен ограничиваться в беседах с тобою одними только письмами. Очень бы рад был побеседовать с тобою устами к устам… Жена моя каждый день тобой занимается, ибо вяжет тебе шарф, невзирая на то, что большую часть дня занята уроками с детьми».

«Господь не отягчает нас паче меры и благодеяниями к себе привлекает, хотя мало отвечаем призывному гласу. Ты этого о себе не можешь сказать, ибо ты о себе о последнем думаешь. Это не лесть и не мечта моего воображения. Справедливость должно отдать всякому», - Трубецкой написал это в августе 1840 года, с течением времени всё больше понимая величие души друга.

Беспокойство за Евгения Петровича не оставляет Трубецкого и когда он пишет к друзьям-декабристам:

«Оболенский остался за Байкалом, в совершенном одиночестве и в бедном краю живёт. У него нет ничего, всё, что было, бедные растащили, и я уверен, что он сам ест один сухой хлеб, - с грустью сообщает он А.Ф. Бригену в том же 1840 году.

Надо сказать, что Оболенский поддерживал постоянную связь с сёстрами Варварой, Натальей и с братьями Дмитрием, Константином и Сергеем. От Константина он получал газеты «Московские ведомости» и «Русский инвалид».

* * *

Безусловно, особенно отрадными в Итанце были письма его близкого друга, духовного брата Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина, с которым Оболенский крепко подружился в годы каторги в Чите и Петровском заводе. Это они вместе придумали и организовали кружок верующих декабристов, который ежевоскресно собирался для чтения религиозных книг русских и иностранных проповедников и бесед о Священном Писании. Этот кружок декабристы-атеисты поначалу в насмешку называли конгрегацией, а потом, заинтересованные глубиной и разносторонностью обсуждаемых тем - не только религиозного, но и исторического, философского характера, все чаще присоединялись к этим беседам и чтениям.

Павел Сергеевич довольно часто «посещал письмами» Евгения Петровича в Итанце, и эти письма были особенной поддержкой и духовной отрадой для Оболенского.

«По твоим письмам, которые я читал у Пущина, - писал Павел Сергеевич 9 августа 1940 года, - вижу, любезный друг, что ты скучаешь и тяготишься своим положением, хотя в твоём письме ко мне этого ещё не было заметно. Мудрёного тут ничего нет: иногда один порыв ветра столкнёт с места самый покойный корабль, который уже мечтал быть в пристани, если Богу угодно, чтобы он носился. И чем восприимчивее его паруса для хорошего ветра, тем скорее увлекается и бурею. Но моряки говорят: кто не бывал на море во время бури, тот не моливался. А я скажу: кто не стаивал на краю погибели, тот ещё не знает о безусловной преданности Богу».

Мало того, что это было утешительно для Евгения Петровича, он знал, что Бобрищев-Пушкин имел право на такое духовное видение - после Петровского завода его тоже засылали в глухое село Верхоленское, где он испил полную чашу бедности, одиночества и безнадёжности.

Надо сказать, что Божьим провидением было определено, что радостную весть о дозволении Оболенскому переехать в Туринск ему первым принёс в письме от 29 мая 1841 года именно Павел Сергеевич:

«С месяц назад… был запрос к нашему генерал-губернатору, нет ли какого препятствия о переводе тебя в Туринск. Разумеется, князь отвечал, что нет, - следовательно, месяца через два или три мы можем с тобой увидеться. Кажется, ты можешь уже исподволь готовиться к отъезду… Вероятно, тебя будут везде держать сколько возможно, около Иркутска, в Красноярске, да и к нам (в Тобольск. - В.К.) когда попадёт эта птичка, то нескоро из рук наших вырвется».

Ни в одном из писем Евгений Петрович не говорит о бдительном за ним надзоре. А рапорты надзора неизменно гласили: «Ведёт себя хорошо и много читает книг».

Туринск

Прогнозы Павла Сергеевича оправдались. Разрешение о переводе в Туринск пришло в конце июня 1841 года, а в Иркутск он добрался только в январе 1842 года - любимого друга в городах по пути следования к губернским властям декабристы задерживали и продлевали встречу, сколько было возможно… Когда пришло решение о переводе Евгения Петровича в Туринск, где он воссоединялся с Пущиным, Оболенский по дороге задержался на шесть недель у Трубецких в Оёке и повидался с другими декабристами.

С.Г. Волконский в письме января 1842 года сообщал Пущину о приезде всеми нетерпеливо жданного Евгения Петровича, которому было разрешено наконец переехать из Итанцы в Туринск, где был на поселении Пущин. Волконские и Трубецкие были первыми, к кому заехал по дороге в Иркутск Оболенский (они жили в деревнях Оёк и Урик под Иркутском), а миновать Иркутск при переезде в Туринск Оболенский не мог, ибо только через губернские власти должно было декабристам разрешать всякое перемещение в Сибири.

«У нас Евгений прогостил, или, лучше сказать, в Оёке (у Трубецких. - В.К.), более месяца, - писал Сергей Григорьевич, - но, спасибо ему, и нас не забывал. Его рассказ о нас всех будет утешительней для вас, нежели мой. Его доброта не видит в ближнем ничего дурного, он и меня вам расхвалит, не верьте… Предоставляю вам добиваться пояснений от Евгения, который, вероятно, всех нас выставит в lanc comme neige (белыми, как снег. (фр.)). Об нём же скажу, что все видели его с истинной радостью и уважением. Добр, снисходителен по-прежнему, тот же exclusifet plus sociable (исключительный и ещё более общительный (фр.)), чист душою».

(И в сравнении с этим отзывом Волконского странно высказывание Пущина, к которому потом приехал Евгений Петрович: «Не нужно вам говорить, что Оболенский тот же оригинал, начинает производить уже свои штуки. Хозяйство будет на его руках, а я буду ворчать».)

Волконский продолжал:

«Отправляем к вам Оболенского. Мы его задержали, сколько могли. Вы за это на нас не рассердитесь, вам с ним вековать, а 6 недель разницы для вас не сделают. Его здесь и честили, и угощали, и мы попили. Он, как добрый человек, всё принял с благодарностию. Он теперь в городе, снаряжается к отъезду. Вчера увёз его Сергей Петрович (Трубецкой. - В.К.) из Урика, где мы накануне праздновали у барона (А.Е. Зильверстгельма - бывшего адъютанта генерал-губернатора Восточной Сибири С.Б. Броневского) день рождения его сына. Завтра я еду с женой и Сашенькой в город проводить его до монастыря, но сомневаюсь, чтоб он совсем успел собраться, но уже во всяком случае завтра мы с ним совсем простимся».

* * *

До Туринска Оболенский доехал только в конце февраля 1842 года и застал там одного Пущина. Туринская декабристская колония незадолго до его приезда распалась. Дело в том, что 30 декабря 1839 года сюда пришла всех декабристов потрясшая беда - скоропостижно, через 10 дней после родов от нервической лихорадки умерла всеобщая любимица, молодая красавица - жена декабриста Василия Петровича Ивашева (родившаяся девочка умерла тоже) Камилла Петровна (урожденная Ле Дантю). О случившемся через год после этой страшной утраты рассказал Пущин в письмах многим декабристам:

«Вечер (27 декабря 1840 года. - В.К.) кончился обыкновенным порядком. Ивашев был спокоен, распорядился насчёт службы в кладбищенской церкви к 30-му числу, велел топить церковь всякий день (для предстоящей обедни. - В.К.). Отдавши все приказания по дому, пошёл перекрестить сонных детей, благословил их в кроватках и отправился наверх спать. Прощаясь с Марьей Петровной (матерью Камиллы Петровны), сказал, что у него болит левый бок, но успокоил, что это ничего не значит… Пришедши к себе, послал за доктором». Доктор даже не успел определить диагноз - Ивашев умер от апоплексического удара. И 30 декабря 1840 года вместо поминок Камиллы Петровны, в тот час, когда она скончалась, хоронили Василия Петровича Ивашева.

Н.В. Басаргин и Пущин ещё долго хлопочут, чтобы получить разрешение отправить 68-летнюю мать Камиллы и троих детей Ивашевых в Европейскую Россию к родным. А друзья Ивашевых И.А. Анненков и Н.В. Басаргин, составлявшие туринскую колонию, не могли жить, как они говорили, в «этом могильном месте», исхлопотали себе перевод в другие места поселения.

Оболенский и Пущин прожили в Туринске год с небольшим. И практически весь этот год прошёл в хлопотах о новом переселении. Оба просили своих близких обеспокоить о переводе в Иркутск или Тобольск монарха и все возможные высокие инстанции. Томительные ожидания вестей из Петербурга перемежались с бытовыми проблемами и заботами. Они много переписывались с друзьями-декабристами. Как всегда, помогали сибирякам в их нуждах. За это время в Туринске только одно событие не переставало волновать их, как и других «государственных преступников».

Дело в том, что ещё в 1837 году цесаревич Александр, будущий Александр II, путешествовал по Сибири. В Кургане он повелел собрать всех отбывавших ссылку в этом городе в церкви во время службы. Он не беседовал с ними, только осмотрел их, издали поклонился и вышел из церкви. Но поэт В.А. Жуковский, воспитатель цесаревича, сопровождавший его в поездке, узнал своих хороших знакомых - М.М. Нарышкина и А.Е. Розена, безбоязненно - гнева Николая I - он не только посетил их, но и обратился к Александру с ходатайством об их прощении и возвращении в Россию.

Цесаревич передал просьбу поэта царю. Монарх Николай I ответил: «Этим господам путь в Россию ведёт через Кавказ». Путь этот вынуждены были избрать восемь декабристов: М.М. Нарышкин, А.Е Розен, Н.И. Лорер, А.И. Одоевский, В.И. Лихарев, М.А. Назимов, К.Г. Игельстром, А.И. Вегелин. Через два месяца после этого был получен приказ об их отправке на Кавказ.

Многие декабристы «примеривали к себе Кавказ» - но нездоровье, различные жизненные обстоятельства не позволили идти этим путём.

Евгений Петрович тоже размышлял долго, но пришёл к выводу, о котором сообщил А.В. Протасьеву: «Для Кавказа у меня уже нет сил: моя физика много ослабла в эти последние годы - не чувствуя никаких особенных болезней, я вижу, что слабею силами, и этому горю уже не могу помочь. По нравственному расположению душа ещё сильно живёт и ощущает, но тело ей не сильный помощник».

По письмам Евгения Петровича из Туринска видно, как постепенно приходит к нему душевное и физическое равновесие после Итанцы, хотя до этого он не ощущал, сколько сил, здоровья - физического и духовного - забрала у него эта бедная глухомань за два года полного одиночества. Отогревается его душа, он снова радуется всему вокруг. В мае 1845 года пишет Давыдову: «Всё окружающее нас благодарит Бога за весну и за прекрасную погоду. Она очень благоприятна для растительности и подаёт наилучшие надежды…

Наш дом оживлён видом нашей речки, которая так переполнилась водою, что не уступит по красоте вашему Енисею. Мы наслаждаемся этим красивым видом и всем, что добрый Бог даёт во все дни нашей жизни, с любовью и глубокой благодарностью к единственному источнику добра ныне и в будущем».

Ялуторовск

Евгений Петрович, может быть, вполне бы удовлетворился Туринском, но Трубецкой и Волконский упорно и настойчиво из Иркутска, как и Фонвизины и П.С. Бобрищев-Пушкин из Тобольска, звали друзей к себе. Рвался к ним и Пущин, приводя убедительные доводы: из каждого из этих губернских городов было проще и быстрее рассылать почту в другие города к друзьям-декабристам, близость губернских властей обеспечивала более эффективную и скорую помощь сибирякам и декабристам, успешнее можно было хлопотать о них. Видимо, не последнюю роль играла природная тяга Пущина к высшей аристократии.

Безусловно, в губернском городе можно было получать более полную информацию о жизни в России и за рубежом. Друзья снова принялись за «бомбардировку» ближних.

И снова их родственники месяцами осаждали высокие присутственные места и тревожили покой ненавидевшего декабристов монарха Николая, живописуя страшный, вредный для здоровья климат Туринска и хлопоча о переводе в Иркутск или Тобольск.

Больше года длилось томительное ожидание. Наконец разрешение было получено. Но не в вожделенные губернские города, а в уездный Ялуторовск. Жестокое разочарование друзей смягчило только то, что в Ялуторовске уже жили родственник Оболенского Матвей Иванович Муравьёв-Апостол (брат казнённого Сергея Муравьёва-Апостола) и ещё четверо товарищей-декабристов.

Из Туринска до Ялуторовска Оболенский и Пущин добирались почти месяц. 20 августа 1843 года они были в Ялуторовске. Декабристы со всех концов Сибири писали и радовались за друзей.

Сохранилось несколько воспоминаний сибиряков, которые рассказали о новых поселенцах Ялуторовска, о чём в письмах не рассказывали ни Оболенский, ни Пущин. Из воспоминаний О.Н. Балакшиной (1838-1925) - дочери купца Н.Я. Балакшина, управляющего, а затем компаньона золотопромышленника и откупщика Н.Ф. Мясникова. Она училась в основанной декабристом И.Д. Якушкиным женской школе в Ялуторовске, потом преподавала в этой школе. Семья Балакшиных дружила с декабристами:

«Первое время по приезде в Ялуторовск все декабристы (М.И. Муравьёв-Апостол, И.Д. Якушкин, Н.В. Басаргин, Е.П. Оболенский, И.И. Пущин, В.К. Тизенгаузен, А.В. Ентальцев. - В.К.) жили по квартирам у местных жителей, и жили очень скромно, так как у них ощущался недостаток средств. В 1839 году в Ялуторовск приехал из Тюмени Николай Яковлевич Балакшин… Как человек передовой и образованный, он сразу же сблизился с декабристами. Оболенский, Пущин и Якушкин поселились у него в доме, где и прожили около года, пока не получили возможности занять более удобные и обширные квартиры.

В жизни в Ялуторовске довольно значительную роль сыграл Николай Яковлевич, так как, пользуясь своим положением, он как бы служил посредником между декабристами и их родственниками… Декабристы вели переписку, получали деньги, книги, журналы на его имя, так как им самим  это было запрещено… Балакшин выписывал для декабристов и по их указанию массу современных газет и журналов.

Будучи высокоразвитыми и образованными людьми, декабристы по приезде в Ялуторовск начали учить грамоте всех, кого только возможно. Жили декабристы очень просто, по квартирам местных жителей: так, Пущин жил у Бронникова, Оболенский - у купцов Ильиных, Якушкин - у Ларионова…»

Другой сибиряк - старожил Ялуторовска А.С. Семёнов оставил более подробные воспоминания:

«В Ялуторовске нашлось несколько человек, сочувствовавших декабристам… Через почтмейстера и меня (я тогда тоже служил на почте) шла вся огромная переписка декабристов с Россией и заграницей. Разбирая почту Филатов (почтмейстер) откладывал по известным ему одному приметам некоторые письма, адресованные на его имя, и посылал их со мной то одному, то другому декабристу. Благодаря оживленной переписке осведомлённость декабристов о всём, что делается даже за границей, была большая…

Жили декабристы меж собой довольно дружно, иногда собирались вместе, но большею частью собрания эти происходили втайне от полиции. Чаще всего декабристы и их немногие друзья собирались в большом доме с красивым мезонином, принадлежащем богачу барону Тизенгаузену. Это был большой и мрачный дом, два раза сгоревший дотла и вновь выстраиваемый бароном…

С Пущиным у Оболенского были дружеские отношения, хотя он, по-видимому, не всегда разделял взгляды своего друга. Пущин не был особенно набожен, чрезвычайно редко посещал церковь, но священников по праздникам принимал охотно.

Оба декабриста отличались большой общительностью и доступностью для народа, помогали обращавшимся к ним и деньгами, и советом, и юридическими знаниями. Они никогда не отказывали какому-нибудь бедняку - крестьянину или крестьянке - написать письмо сыну-солдату, составить прошение, жалобу или заявление.

За это Пущин и Оболенский пользовались и уважением, и любовью местного населения, несмотря на то, что на этих декабристов, да ещё и на И.Д. Якушкина, полиция указывала как на самых тяжёлых государственных преступников…»

«И.И. Пущин и князь Оболенский некоторое время жили на одной квартире. Первый особенно дружил с почтмейстером Филатовым, а Оболенский - с протоиереем Знаменским. Оболенский отличался набожностью. Его всегда можно было видеть в церкви усердно молящимся. Он любил принимать у себя священников и беседовал с ними подолгу. В большие праздники квартира его была открыта для детей-славильщиков», - писал Семёнов.

А воспитанница Муравьёвых-Апостолов А.П. Созонович добавила к этим воспоминаниям ещё один важный штрих к духовному портрету Е.П. Оболенского:

«Родня Оболенского во время его ссылки аккуратно доставляла ему приличные средства к жизни, даже иногда пересылала по его требованию довольно крупные суммы, не переставая считать его господином своей части в семейном достоянии. Но эти крупные суммы, уменьшая его часть, не удерживались в его руках, так как Евгений Петрович, не позволяя себе излишеств, не в состоянии был отказать в помощи посторонним, находившимся в безвыходном положении, не разбирая, насколько человек сам виноват в этом и стоит ли он помощи по своим нравственным качествам. У него, как и большой части русских людей, к концу года никогда не хватало определённых на прожитьё денег».

В письмах декабристов в Ялуторовск обращают на себя внимание постоянные шутки о мужественных купаниях Якушкина и Оболенского. Дело в том, что И.Д. Якушкин, признавая пользу водолечения, начинал купаться в Тоболе после очищения реки ото льда и продолжал купаться до самых заморозков. К этому методу закаливания он приобщил и Евгения Петровича. Тот, в свою очередь, пытался заставить и Пущина лечиться таким образом, что, конечно, успеха не имело.

Евгений Петрович прожил в Ялуторовске с 1843 до августа 1856 года - августовской амнистии Александра II. И, видимо, достаточно спокойных и счастливых, хотя и в пределах ссылки, лет. Прежде всего, потому, что всё-таки нашёл свой романтический идеал чистой любви и истинного друга-женщину, женился и обрёл наконец свой семейный дом, душевное тепло, покой и супружеское счастье, несмотря на невзгоды, связанные, прежде всего, с потерей нескольких детей.

В Ялуторовске завершилась богатая поселенческая, включая и каторжную, сибирская эпопея «государственного преступника» князя Е.П. Оболенского, начавшаяся в Петропавловской крепости: солеваренный завод в Усолье - Благодатский рудник - Читинский острог - Петровский завод - с. Итанца - Туринск - Ялуторовск. И это не просто перечисление географических точек, в которые отправляла его ненависть монарха. Везде «полусвятой», как называли его товарищи-декабристы, человек оставил следы своей доброты, помощи, поддержки и сострадания сибирякам, с которыми сводила его жизнь.

38

Глава девятая

Моления о прощении

Было в жизни Оболенского два прискорбных случая, которые он искренне считал великими прегрешениями и называл себя убийцей. Прегрешения эти он замаливал всю свою жизнь и готов был получить за них самое жестокое наказание. И никакие добрые поступки в течение жизни не склонен был считать хоть в какой-то степени искуплением этих своих грехов.

Первый прискорбный случай произошёл в молодые годы. О нём и обо всём, что предшествовало беде, рассказала его младшая сестра Варвара Прончищева.

«В совсем молодые свои годы Евгений, не по возрасту рассудительный (он был так солидно образован, так серьёзен, так мало в нём было тщеславия и суетности), оказался надёжным стержнем своей семьи, а по сути человеком, на которого его достойный родитель и вся многочисленная семья возлагали все проблемы младших его членов». Та же В.П. Прончищева рассказала: «Брат Константин был легкомысленный, порядочный даже повеса: папенька часто его журил. Брат же Евгений радовал его своим поведением.

Младшие братья мои были тогда (1823-1824 годы) в Пажеском корпусе. Евгений часто навещал их, и папенька и на их счёт был спокойнее… Тётушка Анна Гавриловна очень любила его, и так как сын её, Сергей, служил тоже в гвардии… то она поручила его брату Евгению…»

Цепочка многочисленных родственных и семейных поручительств Евгения Петровича за своих братьев и сестёр разной степени родства неизбежно должна была привести к какому-то печальному исходу. Князь Оболенский, зачитываясь философскими трактатами древних греков и римлян, а потом французских просветителей, вряд ли был знаком с философией Востока, тем более что в веке XIX-м это было уделом очень немногих. И потому любовь и заботу о близких он сопрягал только с добротой своего сердца, даже не подозревая, что взял на плечи их карму, а значит, и личную расплату за нарушение ими кармического закона.

Эта простая истина приоткрылась только тогда, когда под угрозой оказалась жизнь его двоюродного брата по матери Сергея Кашкина.

Сестра - Варвара Петровна Прончищева - рассказала об этом так: «Поистине пути Сергея по службе были добросовестно им оберегаемы, да и влиять Евгений мог на легкомысленного Серёжу… И всё шло хорошо, когда однажды Кашкин вздумал подшутить над одним из старших офицеров в их полку (в этом же полку в 1819-1820 годах служил и Евгений Оболенский. - В.К.), и тот вызвал его на дуэль.

Брат узнал об этом, отправился к обиженному и сказал ему, что этой дуэли он не допустит, что Сергей мальчишка, у которого только злой язык, что, по его мнению, не должно бы кровь проливать и лучше отложить в сторону самолюбие.

Однако если уже нельзя уладить это дело миролюбиво, то он, Евгений, будет драться с ним вместо Сергея. Брат в то время имел главной целью спасти Кашкина. Сергей был единственным сыном тетушки Анны Гавриловны; понятно чувство Евгения в этом деле (в силу этого чувства Евгений Петрович рассуждал так: если на дуэли будет убит он, всего от второго брака отца было восемь братьев и сестёр, то у его батюшки останутся ещё братья и сёстры и, значит, будет кому призреть старость родителя. - В.К.).

Но дуэль последовала, и брат имел несчастье убить противника. С той поры Евгений очень изменился. Это подействовало даже на состояние его здоровья. Духом он был неспокоен, угрызения совести терзали его. Часто посреди весёлой беседы он менялся в лице: сначала оно вспыхивало яркой краской, затем бледнело до цвета белого полотна.

Мы видели его душевную тревогу, и нам он поведал своё это тайное горе и просил нас молиться за него. Но мы тогда не знали, что он в то время уже вступил в масонскую ложу, а может быть, принадлежал уже к тайному обществу. Он говорил нам тоже, что жаждет крестов, чтобы омыть себя от греха человекоубийцы».

Евгений Петрович не понёс наказания за дуэль - в это время дуэлянты предавались военному суду и их приговаривали к смертной казни. Н.И. Осьмакова, автор книги «Виновник мятежа», выяснила фамилию противника князя и то, что он был прапорщиком, который 8 февраля 1820 года «состоя в том же чине, исключён из списков умершим». Видимо, предполагает Осьмакова, у Евгения Петровича были опытные секунданты, которым удалось замять историю, выдав её за несчастный случай или самоубийство.

Эта дуэль - благороднейший, редчайший поступок Евгения Петровича с точки зрения человеческой, земной. Но ведь с точки зрения христианской Оболенский нарушил закон Божий и согрешил серьёзно, не понимая этого, ибо был тогда молод - всего 23 года, горяч и шёл на поводу своей врожденной доброты и главенствующих в обществе понятий о чести.

Евгений Петрович писал впоследствии: «Дуэль - это гнусный предрассудок, который велит кровью смыть запятнанную честь… Им ни честь не восстанавливается и ничто не разрешается, но удовлетворяется только общественное мнение».

Для бесконечно доброго, справедливого и тонко чувствующего 23-летнего Оболенского это было потрясением, медленной нравственной пыткой. Этой беды он не забывал, несмотря ни на какие жизненные испытания, невзгоды и собственные беды. Мало того, осознание греха отнятой им жизни отразилось на всех аспектах жизни Евгения Петровича, но особенно болезненно, деформирующе - на его личной жизни.

В начале сибирской жизни Евгений Петрович всё ещё болел сердцем за убитого им на дуэли Свиньина, как и за убитого - он так считал - графа Милорадовича. Поэтому был готов облачиться в нравственные вериги и принести в жертву своё самое страстное и потаённое желание - мечту об идеальной любви.

Как вспоминала воспитанница М.И. Муравьёва-Апостола А.П. Созонович, «ещё в Восточной Сибири он собирался жениться на старой и рябой горничной Екатерины Ивановны Трубецкой, которой удалось отговорить его тем легче, что и сама горничная пришла в недоумение от предложения Евгения Петровича и не видела в этом для себя счастья, даже высказала Екатерине Ивановне сомнение: «Не повредился ли князь рассудком?» Точно так же он задумал жениться в Туринске. Но невеста его скончалась».

И то, и другое сватовство - это были попытки жертвенного искупления самого страшного греха - убийства себе подобного.

Человеку не дано понять волю Божью. Ведь, может быть, по произволению Господню, эта дуэль должна была стать уроком на всю жизнь для задиристых юнцов. И может быть, Свиньин не был бы убит, а только ранен. Может быть, ранен был бы Сергей за злой свой язык. А может быть, промахнулись бы оба, но испытанного перед дуэлью страха было бы достаточно, чтобы узнать цену жизни.

Вмешательство Евгения Петровича в Божественный промысел имело последствия самые роковые: несчастный юноша убит, Оболенский всю жизнь несёт крест человекоубийства, и только истинный виновник - его брат Сергей, думается, даже не понял всего ужаса трагедии по его вине и вряд ли вспоминал об этой дуэли.

* * *

О другом прискорбном случае Евгений Петрович писал в своих показаниях Следственному комитету, а много позднее, уже на поселении в Ялуторовске, рассказал приезжавшему к И.Д. Якушкину его сыну Евгению Ивановичу Якушкину, записавшему их беседу дословно:

«Евгений Петрович, я слышал, что 14 декабря вы ранили Милорадовича, а в донесении этого нет.

- В донесении всё наврано, - отвечал он с жаром, - видите ли, как это было: я стою на площади впереди с застрельщиками. Вдруг едет Милорадович, едет к нам и хочет говорить солдатам. Я кричу ему:

- Ваше сиятельство, я не могу вам позволить говорить! - он не слушает меня и подъезжает ближе.

Я опять ему закричал:

- Ради Бога, уезжайте отсюда!

Но он меня не послушал и начал было говорить, тогда я кинулся к нему и ударил его штыком в бок, лошадь в это время поворотила и поскакала, он упал к ней на шею. Я не слыхал выстрела и не знаю, когда выстрелил в него Каховский, но очень хорошо видел, что ранил Милорадовича, потому что когда ударил его штыком, то сквозь мундир показалась рубашка и кровь.

Отчего в донесении этого нет, я не знаю, потому что это есть в моих показаниях. Я, разумеется, не мог позволить Милорадовичу уговаривать солдат, но одного я тут не понимаю: я на него кинулся с какою-то яростью - за минуту перед этим и всё время после я был совершенно спокоен. Это меня убеждает вполне, что на человека действуют тёмные силы.

- Помилуйте, какие тут тёмные силы, просто пришло время действовать, - так, разумеется, тут явилось увлечение».

Сцену на Сенатской площади декабрист В.И. Штейнгейль в своих «Записках» описывает так: «Увещая солдат с самонадеянностью старого отца - командира, граф говорил, что сам охотно желал, чтобы Константин был императором, но что же делать, если он отказался: уверял их, что он сам видел новое отречение, и уговаривал поверить ему.

Один из членов тайного общества князь Оболенский, видя, что такая речь может подействовать, выйдя из каре, убеждал графа отъехать прочь, иначе угрожал опасностью. Заметя, что граф не обращает на него внимания, он нанёс ему штыком лёгкую рану в бок. В это время граф сделал вольт-фас (крутой поворот на коне лицом к противнику. - В.К.), а Каховский выпустил в него из пистолета роковую пулю, накануне вылитую» (Всей армии была известна поговорка графа Милорадовича: «Бог мой! На меня пуля не вылита!» Он всегда повторял эту фразу, когда его предостерегали от опасности в сражениях или удивлялись в салонах, что он не был ни разу ранен).

Не исключено, что в этой трагедии сыграло роль и то, что граф был не на своей лошади. Он, как пишет Штейнгейль, «показался скачущим из дворца в парных санях, в одном мундире и в голубой ленте. Он взял первую лошадь, которая стояла у квартиры одного из конногвардейских офицеров осёдланною. Не прошло трёх минут, как он вернулся верхом перед каре и стал убеждать солдат повиноваться и присягнуть новому императору».

Л.П. Бутенёв описывает подробности: «Около половины 2-го часа пополудни выехал из-за Конногвардейского манежа на Сенатскую площадь верхом на гнедой лошади санкт-петербургский военный генерал-губернатор граф Михаил Андреевич Милорадович… один, в мундире, при шарфе, в белых панталонах, в ботфортах, с Андреевскою через плечо лентою… Солдаты, оглашая до того воздух бессмысленными криками, издали завидев Милорадовича, умолкли; мало того, держав ружья у ноги, они без всякой команды, по одному уважению к заслуженному воину, сделали на караул!

Тишина между ними воцарилась, как бы на смотру; нижние чины, глядя в глаза Милорадовичу, ожидали его слова с полною, по-видимому, к нему доверенностию… Граф, воспользовавшись таким нравственным над ними влиянием, помолчал с минуту, потом, положив правую руку на эфес своей шпаги, тоном военачальника, голосом твёрдым, с некоторою расстановкою громко произнёс к солдатам: «Ручаюсь этою шпагою, которую получил за спасение Букареста, цесаревич жив, здоров - он в Варшаве - я сам получил от него письмо. Он добровольно отрёкся от престола».

* * *

Сибиряк Александр Сергеевич Семёнов - помощник почтмейстера в Ялуторовске в 1840-1850-е годы, писатель-краевед, журналист - под именем Сергея Семёнова оставил воспоминания «Декабристы в Ялуторовске», в которых рассказал о каждом из ялуторовских изгнанников. Именно благодаря Семёнову стало известно, какой глубокий и болезненный след оставил и оставался многие годы в душе Евгения Петровича удар, нанесённый им герою Отечественной войны генералу Михаилу Андреевичу Милорадовичу 14 декабря на Сенатской площади:

«В кабинете у князя Оболенского на столе всегда можно было видеть небольшую непереплетённую книжку, на обложке которой было напечатано крупными буквами: «На смерть Милорадовича». Книжка содержала биографические очерки генерала, а на первой странице под обложкой было напечатано: «Генерал Милорадович был в 60 сражениях, Бог его миловал, но погиб от руки злодея Евгения Оболенского».

Видя эту книгу, я вместе с другими недоумевал, почему она всегда лежит на видном месте. По этому поводу в городе носилось много слухов. Говорили, что держать перед глазами эту книжку князю предписано правительством в наказание за убийство Милорадовича, чтоб терзался совестью. Другие говорили, что сам Оболенский наложил на себя это наказание. Благодаря, вероятно, этой книжке в Ялуторовске все были уверены, что Милорадовича убил Оболенский, и лишь впоследствии я узнал, что генерал пал от руки Каховского».

Оба эти происшествия, отстоянием в шесть лет, Евгений Петрович рассматривал и реагировал на них одинаково - как на убийство. Всю жизнь он готов был вымаливать прощение у Господа за содеянное, ибо это содеянное было так же свежо для него в старости, как и в юности.

39

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTU4LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTcwMzYvdjg1NzAzNjAzNS80NzkzNC94NmRRWnVHcFFWTS5qcGc[/img2]

Альберт Кёниг (Albert König). Портрет Евгения Петровича Оболенского. Калуга. Начало 1860-х. Фотобумага, картон, фотопечать. 9,1 х 5,4 см. Государственный Эрмитаж.

40

Глава десятая

Мечта всё-таки сбылась

Первые два-три года на каторге декабристы уверенно ждали, что Николаю I надоест играть роль их жандарма, и он вернёт их в Россию. Через пять лет все уже поняли, что злокозненность и ненависть монарха не иссякнет никогда. Многие, размышляя ещё в каземате о своей будущности на поселении, пришли к выводу, что жениться в Сибири позволить себе не могут. Помешают бедность, отсутствие условий для обзаведения семьёй, да и женщин, которые могли бы стать спутницами жизни, не было.

Большинство осуждённых декабристов было в самом расцвете сил, Пущину в 1828 году, когда его привезли в Читинский острог, было неполных 30 лет, а из Петровского завода в Туринск он уезжал уже 41-летним. Князь Оболенский порог Читинского острога переступил 31-летним и 43-летним покинул каземат и выехал на поселение в Итанцу. Н.С. Бобрищев-Пушкин очутился в Чите, когда ему было 25 лет, и выехал на поселение в село Верхоленское тридцатилетним.

Двадцатилетние декабристы в году 1825-м, после выступления 14 декабря, через 8, 10 и более лет, уже тридцатилетние после каторги в Чите и Петровском заводе, выходя на определенное волею монарха Николая поселение, оказывались лицом к лицу с такой действительностью тогдашней сибирской жизни, о которой не подозревали даже в худших своих размышлениях о предстоящем. Лучшими из мест поселения были, безусловно, уездные городки, мало отличавшиеся от больших деревень. Уделом же большинства декабристов были знаменитые «медвежьи углы».

Многие из теперь уже тридцатилетних мужчин встали перед проблемой добывания себе хлеба насущного, жилья, пропитания и т.д. в силу того, что по разным причинам не получали помощи от родных и близких. Некоторые из «государственных преступников» вынуждены были заключать браки с местными сибирячками - и русскими, и бурятками. Другая же часть декабристов практически дала обет безбрачия. Среди них были Оболенский, Бобрищев-Пушкин, Пущин, Вадковский…

Фёдор Фёдорович Вадковский в письме к Е.П. Оболенскому от 16 августа 1839 года, по сути, обосновал причины, заставляющие их оставаться холостяками: «Мне показалось, дорогой друг, что вы даёте мне совет жениться? Нет, нет, я не сделаю ничего подобного, если только не вмешается любовь, что вряд ли вероятно в моём возрасте (ему было 39 лет. - В.К.), то есть когда воображение и страсти уснули, если даже не умерли. Кроме того, было ли бы честно и великодушно с моей стороны предложить бедному созданию, которое пожелало бы такого несчастного, как я, будущность столь мало ясную, как наша, - будущее без надежд, полное зависимости, унижения и неопределённости?

Мне кажется, что человек столь религиозный, как вы, не станет возражать, если я скажу, что страдать от собственного несчастия не есть страдание, но страдать от несчастия, которое заставляешь нести другого, - вот мучение и настоящее, и нестерпимое страдание. Итак, вы видите, что есть небольшая доля эгоизма в моём стремлении уклониться от женитьбы…»

Но Евгений Петрович, несмотря на это, всё время помнил свою юную мечту о чистой любви, хотя дважды пытался жертвовать этой мечтой.

Скорее всего, Евгений Петрович никогда и никому, прежде всего насмешнику и «дамскому идеалу» Пущину, не говорил о своей мечте и о своём представлении, какой должна быть избранница его души и сердца.

А мечта эта была неизменной всю жизнь князя. О ней единственный раз в его многочисленной переписке, которую удалось обнаружить, он написал ещё в 1825 году своему любимому двоюродному брату Сергею Кашкину в письме от 7 октября:

«Судьба лишает меня… чистой радости иметь такое общество женщин, которого жаждет моё сердце…

Одно и единственное моё желание - найти женщину, которая могла бы ответить мне своею чистотою и своими чувствами, - но здесь очень редко можно встретить что-либо подобное: все молодые девушки холодны чувствами, горды своим знанием света, которое они приобрели непозволительным образом с молодыми людьми на балах, их жизнь уже запятнана прикосновениями, непозволительными желаниями мужчин, которые в сношениях с женщинами видят лишь плотское влечение одного пола к другому; их уши уже испорчены выражениями этих чувств. Чего вы хотите поэтому от молодой особы, чувства которой уже не чисты?»

Идеалистическое это чувство, и не только в веке XIX-м, и не только в дворянской среде, Евгений Петрович Оболенский сумел пронести через всю жизнь. Но тогда, в начале 20-х годов, его грёзы становились всё нереальнее, тем более что их настойчиво в его достаточно молодые, почти юные годы стали вытеснять дела высокой общественной значимости.

Рука судьбы повелительно указывала на главное дело его жизни, ради которого, видимо, он и пришёл на землю. Однако Евгений Петрович не сразу услышал и увидел повеление Судьбы, ибо ему ещё предстояло пройти путь смешанных понятий и проблуждать среди так ясно видимых другими пресловутых трёх сосен.

У него была внутренняя убеждённость, что он встретит такую любовь и такую спутницу жизни, какую жаждет его сердце. И эта убеждённость породила необычайное терпение, сердечную зоркость - и, что важнее всего, сломала сословные рамки. Евгений Петрович не сомневался, что в своём дворянском окружении он не встретит свой идеал. И, значит, поиск его ведёт в народ.

Евгений Петрович Оболенский был, может быть, первым русским князем в веке XIX-м, который женился на неграмотной и некрасивой девице, только недавно освобождённой от крепи, не будучи сам богачом. И это не было причудой или демонстрацией какого-то социально-политического акта, протеста, но естественным поступком человека, представителя высшей аристократии, для которого нравственные, духовные принципы и веления совести превыше всяких кастовых установок.

* * *

Хотя только к 50 годам, но стали реальностью его идеалистические мечты. В простой девушке, недавней крепостной, некрасивой и неграмотной, после внимательных и заинтересованных наблюдений, он разглядел всё, что составляло его идеальный образ друга и спутника жизни: доброе, верное сердце и высокую нравственную чистоту. Князь Оболенский прямо, не лукавя и не преувеличивая, делится своей радостью о сбывшейся мечте с всегда любившим и понимавшим его другом А.Л. Кучевским в письме от 13 июля 1846 года:

«Моя жена не из высшего круга, но простая, безграмотная девица. Честно и бескорыстно я искал её руки. Она мне отдала себя так же честно и так же бескорыстно. Господь благословил нас обоих, и мы в житье мира и любви в мире проводим дни.

Этот шаг на 50-м году жизни был мною сделан не без сильной борьбы - тесно мне было отовсюду, но Господь помог, и всё кончилось благополучно.

С 6 февраля нынешнего года (1846-го) я женат и не перестаю благодарить Бога.

Не умею ещё жить, любезный друг. Эта трудная наука не всегда уловима, и потому живу всё по-прежнему, как вы меня знавали в Петровском. Со временем, может быть, научусь жить как должно и буду хорошим домохозяином…»

В воспоминаниях А.П. Созонович - воспитанница М.И. Муравьёва-Апостола (детство и юность она провела в Ялуторовске, среди декабристов, а после амнистии переехала в Россию вместе с Муравьёвыми и жила с ними как член их семьи) сообщает:

«По рассказам товарищей, до ссылки он дрался вместо своего брата (кузена Сергея Кашкина. - В.К.) на поединке с каким-то Свиньиным и, по несчастью, убил противника, тогда как по своей сердечной доброте он не способен был убить мухи (см. главу «Моления о прощении». - В.К.).

С этого времени он обратился к Богу, начал успешно молиться и накладывать на себя нравственные вериги…» То есть Евгений Петрович решил наказать себя самым доступным и самым болезненным для себя образом, отказавшись от мечты всей жизни, семейного союза с чистой и прекрасной девушкой.

Безусловно, А.П. Созонович права, говоря, что Евгений Петрович «накладывал на себя нравственные вериги». Но они существовали до женитьбы на Варваре Самсоновне. К этому времени и рана сердечная от содеянного затянулась, и открылось истинное видение его мечты «о прекрасной даме» - его сердце оказалось зорко, а ум подтвердил прозрение сердца, ибо в простой русской девушке, только недавно освобождённой от крепи, Евгений Петрович увидел тот свой идеал. И идеал этот ещё и приблизил князя к народу, и помог увидеть и понять глубинные истины человеческой жизни, очищенные от ненавистного ему светского лицемерия и выдуманных аристократами правил бесцельной светской игры.

* * *

Его решение жениться, когда он был в Сибири в качестве государственного преступника, никак не было связано с его несвободой и не было некой вынужденной мерой, чтобы обрести семью. Ибо именно несвобода сделала его сердце зорким, а душу - мудрой.

Безусловно, подвигнули его на это решение мечты о семье, детях, домашнем уюте. Но главное, за три года наблюдения за Варенькой у него появилась уверенность, что рядом будет друг, доброе, чуткое, сострадательное сердце. И для Евгения Петровича это было важнее понимания женой его научных, социальных, интеллектуальных интересов. И, конечно, нелепым, нарочитым и бессмысленным стало для Оболенского то молодое и поспешное решение (вместе с Пущиным и Бобрищевым-Пушкиным) о безбрачии.

Первым, кому Оболенский сообщил о решении жениться на Вареньке, был, конечно, лучший друг Пущин. И, безусловно, он даже представить себе не мог, какую бурю чувств обрушит на него Иван Иванович: протеста, возмущения, взывания к его разуму и насмешки над его чувствами, словесных карикатур - Пущин просто вышел из себя. И тогда Евгений Петрович возмутился духом.

* * *

Пущин не узнавал друга. Мягкий, добрый, почти всегда с ним согласный, Евгений вдруг изменился в мгновение ока. Добрые, голубые и всегда будто смиренные умные глаза засверкали голубыми молниями. Он порозовел, выпрямился в кресле, отчего грудь и плечи расправились, стал высоким и статным. Пущин вздрогнул - это был даже не командующий мятежными войсками на Сенатской 14 декабря, а настоящий Рюрик, каким, наверное, и был его воинственный и славный предок.

- Ты гнушаешься воспитательницей своей Аннушки Варварой Самсоновной в качестве моей жены. Она плохая воспитательница? Она не заботливая и нежная няня? Она груба или жестока? Да, она недавняя крепостная. Но крепь-то на души людские не надели, а вон сколько веков старались. Такие, как мы с тобой. Мы зачем на площадь шли? Да чтобы крепь эту вовсе уничтожить.

- Вот именно, народ освободить. А чтобы уравнять его с нами, ещё века нужны, образование, просвещение, культура…

- Ах, вот что! Кушай, народ, свободу, что мы тебе отвоюем, но к нам в наш благополучный дворянский мир в своих лаптях, в наши семьи и души и приближаться не смей?

- Ну, это грубо излишне. Будь я помещиком, и вольные бы дал, и школу построил, и воспитанием бы детей крестьянских занялся.

- Опять же, открестился бы от крестьянского сословия, мол, буди мне благодарен, я тебя ещё сто лет образовывать буду.

Пущин пытался возразить. Оболенский не слушал его.

- Ты вот давеча, когда сообщил я тебе о намерении своём, стал перечислять наших товарищей и жалеть их, что браки с неравными заключили, что бедны. Что дети их тоже бедны, что нет у них культурного семейного сообщения. А ты не подумал, не подсчитал, скольких наших товарищей эти неравные крестьянки, мещанки, купчихи спасли от безумия, даже от смерти? А скольким душу согрели?

- Не забудь сказать, скольких эти «дамы» опростили и даже поглупили!

- Может быть, хотя и сомневаюсь, может, это пока они дома свои строили. Дома души, семейного счастья - даже в бедности безысходной. А сколько отдали себя детям своим? Ведь всех учат, если не в заведениях, то сами, дома. И жён своих поднимают, если не до себя, так выше того, что они были. И не смейся - счастливы эти наши товарищи. Они обрели то, чего хотел навсегда лишить их Незабвенный. И, если хочешь, неравные эти, позорные, как ты считаешь браки - ещё и вызов монарху нашему: вот не благодаря, но вопреки мы живём, любим, рожаем детей. Может, они замена будут тем, погибшим на Сенатской.

- Ну, это ты хватил!

Евгений Петрович помолчал, будто взвешивая, что собирался сказать, и решился:

- Ты что же, не одобряя мою женитьбу на крестьянке, считаешь достойным дворянина то, что сделал ты? - глаза Оболенского сделались серо-стального цвета, а в голосе зазвучал настоящий гнев. Он резко вскинул правую руку, будто отрубая Пущину возможность возразить.

- Ты друг мой ближайший и сердечнейший, поэтому я говорю так прямо и резко - впервые. По-твоему, лучше вот так забрюхатить юную девицу, да ещё бурятку неграмотную, забрать у неё своего ребёнка, расплатиться с родителями девицы за поруганную честь и считать, что поступил честно и благородно. Благородство хоть и сомнительное - не с дитей же выбросил! - но есть. Но тогда почему ты велишь Аннушке называть тебя дядей, а не отцом? Пусть власти не разрешат узаконить, пусть семья твоя не согласна. Но девочка знала бы, что любящий «дядичка» - родной отец её. А так ангельская душка эта не знает ни роду, ни племени, ни отца, ни матери, - Евгений Петрович отвернулся, чуть сгорбился, и Пущин понял, что друг плачет.

Иван Иванович молчал, глядя в пол, и никто бы сейчас не угадал, чем были для него страстные речи Оболенского. Молчание становилось все тягостнее. Наконец Пущин встал и будто приговор их дружбе произнёс:

- Ты волен поступать согласно своим понятиям о дворянской чести, я - своим, но, думаю, общему житию нашему в доме Бронникова пришёл конец.

Он, не глядя на Оболенского, повернулся и пошёл к двери.

* * *

Два дня не выходил Оболенский из комнаты, боясь пропустить приход к нему друга мириться. Он никак не мог не только поверить, но свыкнуться с мыслью, что последние слова Пущина были сказаны всерьёз, а не в пику его, может быть, слишком «обнажённым» речам. Но друг не приходил, а домоправительница Михеевна, горюя, что между друзьями размолвка, на второй день сообщила, что «Самсоновне от дома отказано».

Оболенский, как рассказывала Михеевна, «сделался, как кипяток», выскочил из дома и отправился сначала к Муравьёву-Апостолу, сказал, что имеет что-то сообщить на сегодняшнем собрании их общества, а потом к своему доброму знакомцу - дьячку местной церкви: попросил того найти две разные хорошие квартиры в городе - для себя и Вареньки. Утром следующего дня, устроив Варвару и снабдив её всем необходимым на новом месте, уже расположился в довольно удобной и просторной квартире за три улицы от дома Бронникова.

…Перед началом еженедельного их декабристского собрания-чаепития в доме М.И. Муравьёва-Апостола Матвей Иванович был совсем не похож на себя, любившего попечаловаться и поворчать, на Охохоню. Это прозвище декабристов-ялуторовцев осталось за ним навсегда.

Взволнованно, даже радостно-взволнованно Матвей Иванович, потирая руки, быстро прохаживался по комнатам и, не понимал, что мешает, пытался советовать и помогать жене и Гутеньке накрывать на стол. Вопроса Марии Константиновны, чем взволнован, будто не слышал. И только перед приходом товарищей скороговоркой произнёс:

- Наш Рюрикович что-то интересное сообщить обещал.

Жена по таинственному выражению глаз поняла, что муж уже знает или догадывается об этом интересном. Как всегда, шумно и говорливо декабристская ватага вошла в дом. Шествие возглавлял Н.В. Басаргин, за ним шли Оболенский, Тизенгаузен, ведя торжественно, под руку припарадившуюся Ентальцеву, за ними вприпрыжку, этаким журавлём шёл И.Д. Якушкин, а замыкал шествие всегда улыбчивый Михаил Знаменский.

Матвей Иванович удивился, не увидев Пущина.

- А Иван Иванович что же? - спросил он.

- Нездоров, опять нога его грызёт, - шутливо-грустно объяснил Басаргин. - Просил кланяться и принять его извинения.

Из Матвея Ивановича сразу выглянул Охохоня:

- Ох-ох, эта нога… - проговорил скорбно.

За чаепитием более не говорили о болезнях и скорбях. По очереди делились новостями, полученными с последней почтой из дома, из сибирских углов, по которым монарх разогнал товарищей-декабристов. Вместе и погоревали, и посмеялись, и порадовались друг за друга.

Наконец Матвей Иванович прорвался в одну из пауз в общей беседе:

- А ещё в нашей общине - льщу себя надеждой, есть новость радостная. Любезный наш Евгений Петрович принёс её.

Все оборотилась к смущённому и, видимо, очень взволнованному Оболенскому. Он встал, одернул полы своего праздничного сюртука, помолчал, глядя на свои опущенные и чуть подрагивающие руки, и даже не сказал, а выговорил несколько сдавленным голосом:

- Я решил жениться. И прошу уважаемое общество поддержать меня в моём намерении.

В ответ сначала несколько ошеломлённое молчание, а потом дружные, радостные возгласы:

- Наконец-то! Предложение сделал? Когда свадьба? А смотрины, обручение? Кто она? Мы её знаем?

Евгений Петрович благодарно смотрел на друзей, теперешнюю свою семью, и радовался этому весёлому гвалту, их доброте и любви к себе, уверенный, что и наречённую его они любят и ещё больше полюбят, когда она станет женой его. «Правда, княгиней не станет, - подумал горько. - Я и сам лишён теперь моего титула. Значит, будет просто мадам Оболенская. И это даже лучше». Он снова повеселел и, широко улыбнувшись, сказал:

- Вы хорошо знаете мою избранницу. Это воспитательница и добрый ангел нашей Аннушки - Варвара Самсоновна Баранова.

Изумление и тишина были в ответ. Тишина прямо-таки тишиной каземата Петропавловки показалась Евгению Петровичу.

Последовавшую за этим сцену описывает присутствовавший на собрании-чаепитии воспитанник, а потому друг декабристов, художник М.С. Знаменский:

«Вскоре в соседней комнате зашипел самовар, принесённый молодой невзрачной горничной Варварой. На этой Варваре Самсоновне решил жениться Оболенский, выдержав целую бурю со стороны друзей. На Оболенского сначала посыпались увещания, потом советы и сожаления, но Оболенский был непоколебим в своём решении.

- Брат твоей невесты, - кричал Матвей Иванович, - служил у меня кучером и был прогнан как вор и пьяница!

- Я женюсь не на брате, - возражал Оболенский, приводя своим хладнокровием Муравьёва в ярость.

- Твоя невеста некрасивая и необразованная!

- Я постараюсь её образовать.

- Ещё вопрос: каково её поведение?

- Мне это лучше знать.

Оболенский согласился на одно: отложить на время свадьбу, испытать себя…

- Испытание на себя наложил… Ох-ох, - говорил Муравьёв.

Срок испытания (Оболенский назначил себе год «испытательного» срока. - В.К.) благополучно прошёл, и Оболенский остался твёрд в своём решении. Через некоторое время мы все присутствовали на венчании Оболенского и Варвары Самсоновны. Друзья снова открыли свои объятия для него и его молодой жены и общими силами помогали в пополнении её образования».

Такой неожиданной для Евгения Петровича была реакция ялуторовских декабристов. А со всех концов Сибири шли ему письма товарищей с искренними, тёплыми и сердечными поздравлениями с женитьбой, с обретением семейного счастья. Хотя некоторые и удивлялись его выбору. Письмо его духовного брата П.С. Бобрищева-Пущина особенно сердечно и тепло выражало общее мнение: «Евгений женился в Ялуторовске на простой девушке, и, как видно, не без указания Божия. Дай Бог счастья этой доброй душе».

* * *

И на фоне светлой радости всех друзей декабристов особенно выглядит странно угрюмая непримиримость лучшего друга И.И. Пущина, который не скрывал своего негативного отношения к решению Евгения Петровича и не преминул сообщать об этом товарищам-декабристам в письмах.

Пущин - А.Ф. Бригену, 13 сентября 1846 года.

«Я не умею быть историографом пятидесятилетних женихов, особенно так близких мне, как он. Трунить нет духу, а рассказывать прискорбно такие события, которых не понимаешь. Вообще, все это тоска. Может быть, впрочем, я не ясно вижу вещи, но трудно переменить образ мыслей после многих убедительных опытов». (Так и хочется спросить: сказал бы это Иван Иванович спустя 11 лет о своём браке, когда ему было уже почти 60 лет и он женился на 52-летней Н.Д. Фонвизиной?).

Пущин - Е.А. Энгельгарду, 27 июля 1846 года:

«С нынешнего февраля я живу один с моим маленьким комендантом (Аннушкой). Евгений на старости лет вздумал помолодеть, то есть женился на Варваре Самсоновне, которая была нянькой Аннушкиной. В этом новом составе нам невозможно было остаться в одном доме.

Мне было вдвойне грустно с ним расходиться - первое, потому что привык видеться с ним, не ходя друг к другу в гости (и только? - В.К.), а второе, что в этом супружестве ничего не вижу для него радостного.

Вот уже с лишком шесть месяцев, что они женаты, а я всё ещё никак не умею с настоящей точки на это смотреть. Невольным образом, глядя на них, вспоминаю курицу, которая высидела утёнка и бегает по берегу, когда тот плавает.

Кажется, вообще мало может быть симпатии: и лета, и понятия, и привычки, и связи - всё разное. Он говорит, что ему хорошо, а я как-то не верю.

Впрочем, это дело конченое, до венца я говорил всё, что мог, а теперь стараюсь сам про себя оставить свои мнения и, сколько умею, приноровляться к этому быту, видя тут новую обязанность дружбы. До какой степени мне это трудное дело удается, не могу судить. Видаемся часто, но всегда он озабочен больше прежнего. Дай Бог, чтобы эта забота вознаграждалась утешениями в жизни».

«Все его товарищи (в Ялуторовске. - В.К.) ничего не могли сделать после совершившегося брака, поэтому они все обязаны были опять включить в свой круг старого товарища вместе с его женой, - заключает Созонович, явно разделяя негатив Пущина. - А Пущин упрекал себя в несчастном браке своего друга, считая его наказанием за свой проступок, так как он полагал, что если б не было у него побочной дочери, то не было бы в доме няни, и тогда они могли бы доживать свой век вместе с Оболенским без глупых приключений.

Женитьба Оболенского печалила товарищей не из спеси. Они жалели товарища, понимая, что у него ничего не могло быть общего с няней Варей. Варвара Самсоновна была в своём роде хорошей женщиной: она не сплетничала и не вмешивалась в добрые отношения мужа с родными и знакомыми. Но она невольно должна была чувствовать себя чужой, одинокой в своей семье и среде, в которые нечаянно попала».

Пущин был так ошеломлён решением Евгения Петровича жениться на Вареньке, что не мог сообразить, каким самым убедительным аргументом заставить отказаться от этого намерения. Поэтому принял «ряд мер» самых неубедительных: разжаловал Вареньку из нянек, потом отказал ей от дома. Не смог Иван Иванович перешагнуть через свой снобизм аристократа. Главное же история с женитьбой Оболенского показала, что Пущин мало знал своего друга, хотя гордился, что с ним «с 17-го года вместе». Вернее, он знал внешнего человека - князя Оболенского. Но даже не подозревал, каким был внутренний человек Евгений Петрович. Пущин видел только вершину айсберга, не давая себе труда определить, какова его глубина.

* * *

Внимательно прочитывая огромную переписку Пущина, прежде всего в Сибири и спустя три года по возвращении на родину, и менее фундаментальное эпистолярное наследие Оболенского, нельзя не обратить внимания, что дружба этих декабристов - искренняя, тёплая и очень долгая - была далеко не безоблачной, как она всегда трактуется декабристоведами. Евгений Петрович, будучи добрым и добротным фундаментом этой дружбы, его душой и в то же время любимым товарищами авторитетом всего декабристского общества, всегда был как бы в тени всеобщего любимца, весельчака и говоруна Ивана Ивановича. И, ничуть этого не смущаясь, Оболенский с удовольствием отдавал пальму первенства Пущину во всём.

Но ситуация с женитьбой князя оказалась гораздо более серьёзной и глубокой, чем принято было об этом говорить в трудах декабристоведов. Как всегда, когда дело касалось вещей принципиальных и для Евгения Петровича важных, он проявлял необычайную твёрдость и уверенно защищал свою правоту. Чаще всего Пущин не бывал к этому готовым, привыкнув, что мягкий деликатный Оболенский почти всегда соглашался с ним.

Даже сейчас вызывает удивление, с какой уверенностью Иван Иванович демонстрирует свою точку зрения на «сибирские» браки применительно к Оболенскому, будто абсолютно уверен, что это точка зрения и его друга. Ему просто не приходит в голову, что Евгений Петрович может думать иначе, чем он. Ибо своё лидерство в их дружбе он утверждал с первых лет их знакомства. Твёрдая же решимость Оболенского жениться на няне его дочери Варваре Самсоновне показала Пущину, что казавшаяся ему непререкаемость его авторитета - только уступка. Друг много лет щадил честолюбие и любовь к первенству Пущина.

Однако история с женитьбой Евгения Петровича не только выявила дворянскую спесь Пущина, но и то, о чём тот не подозревал, - какая серьёзная, глубинная работа ума и души шла у Оболенского все годы после 14 декабря. И об этом тоже Пущин почти не знал, занятый нужным, важным делом «быть старицей, что обо всех печалится» - безусловно, трудом бесценным для друзей-декабристов, их родственников, многих сибиряков. Трудом редчайшим в истории человеческих отношений вообще.

Но в отрицании брака Оболенского были не только сословные причины - он, как ему казалось в том 1846 году, лишался самого преданного и любимого друга, ибо возроптал ещё и пущинский эгоцентризм.

* * *

11 октября 1845 года тобольский губернатор доносил генерал-губернатору Западной Сибири князю П.Д. Горчакову, что находящийся в Ялуторовске «государственный преступник Оболенский» предъявил ему письменное желание «вступить в законный брак с вольноотпущенной из крепостного звания чиновником Блохиным и причисленною в мещанское звание девицею Варварою Барановою». Тобольский губернатор дополнительно сообщал, что «о поведении Барановой городничий ничего не может сказать особенного: оно должно быть более известно самому Оболенскому по той причине, что Баранова долгое время находилась у него и товарища его Пущина, вместе с ним живущего, в горничных».

Это прошение западносибирский губернатор препроводил в Петербург «на благоусмотрение» графа А.Ф. Орлова, нового шефа корпуса жандармов и начальника III отделения. Из Петербурга пришёл ответ: генерал Л.В. Дубельт, управляющий III отделением, рассмотрев прошение «государственного преступника Оболенского», за отсутствием графа Орлова «имел счастие докладывать государю наследнику цесаревичу, и его императорское высочество изволил изъявить согласие на вступление Оболенского в законный брак».

Прошло время. Друзья не общались более года. Пущин, видимо, всё поджидал, когда «странный брак» Оболенского разрушится. А Евгений Петрович был откровенно счастлив. И, конечно, добрая его душа простила Пущину и его поношения, и гнев, и невосприятие его жены Варвары Самсоновны. А как и через 11 лет брака, уже по возвращении из Сибири, был счастлив 61-летний князь-декабрист, рассказывают его письма к Пущину.

Из письма Пущину от 15 января 1857 года, примерно, через месяц после возвращения из Сибири (в Москву с семьёй Евгений Петрович приехал 4 декабря 1856 года, через несколько дней уже был в Калуге, где поселился в доме своей сестры Натальи Петровны Оболенской): «Теперь для меня настало время мирного покоя и домашней жизни - и той жизни, где душа в мире, где всё вокруг меня тихо, мирно.

Признаюсь тебе, я не ожидал видеть в моей Наташе ту высоту, скажу тебе без преувеличения, которую в ней нашёл. Чистота её мыслей, побуждений, теплота её сердечная, наконец, её светлый, здравый ум меня приятно изумили. Давно мы с ней слились и сердцем, и душой, но я всякий день открываю в ней то, чего прежде не замечал. Слава Богу, дорогой друг, ты поймёшь, что и мне хорошо, а жене отрадно найти в сестре друга и наставницу, не речью и не словом, но самою жизнью. Дети под её кровом вырастут и будут хорошими, так, по крайней мере, думается и верится».

А через 11 лет, в 1857 году, убеждённый холостяк Пущин (в 59 лет) женится на вдове декабриста М.А. Фонвизина 52-летней Наталье Дмитриевне. Не имевший ни дома, ни состояния старый Жанно обретает приют. В этом же письме, которое так контрастирует с отношением Пущина к женитьбе Оболенского, князь всей душой желает счастья 59-летнему Пущину: «Боюсь промолвиться, но и таить не хочу. Ты пишешь о Наталье Дмитриевне, знаю и понимаю, что она к тебе далеко не равнодушна, думаю, что и ты не можешь быть холоден… найти друга - не поздно никогда. А это ты найдёшь в Н.Д. в полной мере. Здесь речи не может быть о неравенстве состояний… (Н.Д. Фонвизина была очень богатой вдовой. - В.К.).

Цель соединения была бы одна - найти мир и тишину, найти мать для Аннушки и Вани и тем окончательно утвердить их будущность… Этот окончательный шаг в твоей жизни - примирит прошедшее с настоящим и даст последнему ту твёрдую опору, которой ей недостаёт».

Евгений Петрович просто не умел быть равнодушным. Особенно к своим товарищам-декабристам. И неравнодушие его всегда было действенным. Шла ли речь о какой-то материальной помощи, совете, необходимом вмешательстве - доброта и бескорыстие его были беспредельны. Но в проблемы, которые встали перед его самым лучшим, любимым и почитаемым другом И.И. Пущиным, Оболенский буквально погрузился и без всякой просьбы того о помощи.

Однако очень скоро Евгений Петрович понял, что история женитьбы Пущина была не так проста, как ему, доброму и прямодушному, казалось. Убеждали в этом письма Пущина. Иван Иванович в этом 1857 году сильно хворал и был практически лежачим больным. Потому не мог хлопотать об усыновлении детей. А жена Н.Д. Фонвизина, хотя и могла помочь, используя связи при дворе, не торопилась, да и не хотела это делать и занималась делами своих имений, разъезжая по разным губерниям России.

Пущин - Оболенскому, 28 июля 1857 года:

«При свидании с тобой я буду много с тобой спорить. Ты меня удивил твоими рассуждениями об Аннушке и Ване*.

(*В 1849 году Д.И. Кюхельбекер, вдова В.К. Кюхельбекера, родила Пущину сына Ваню (декабристы ласково и любовно звали его Ванюковским). Он, как и Аннушка, стал жить у Пущина. Аннушка родилась от юной сибирячки, и та тоже оставила дочь Пущину. Однако Пущин не говорил детям, что он отец их, а велел называть себя «дядичкой». Неизвестно, как объяснил им отсутствие их родителей, но любил и заботился о них по-отцовски. Дети платили ему искренней любовью и привязанностью.

Аннушка до 12 лет жила у Пущина, но в это время у двоюродной сестры декабристов Ф.Ф. Вадковского и А.З. Муравьёва, которую все декабристы знали и любили, умерла дочь Нина - сверстница Аннушки, и Мария Александровна Дорохова упросила Пущина отдать ей на воспитание Аннушку. Она в это время была директрисой девичьего института в Нижнем Новгороде. Аннушка и Мария Александровна полюбили друг друга и действительно относились друг к другу как дочь и мать. Ваню же усыновил брат Пущина Николай Иванович. Мальчик носил фамилию Пущин и звался Иваном Николаевичем.)

Ты тотчас сам уверишься, что незачем тут хлопотать и что нет никакого основания подобной просьбы. Всё это на бумаге рассказывать очень долго». Это в ответ на письмо Оболенского от 17 июля 1857 года: «Мне кажется, что новом твоём положении, при полном единомыслии с Натальей Дмитриевной, нужно бы утвердить законность Аннушки и Ванюковского».

Пущин - Оболенскому, 10 июля 1857 года:

«Завтра няня с надёжным человеком везёт Пашу в Чебоксары через Нижний. На возвратном пути заберёт Ванюковского. Значит, мы с ним соединимся в конце этого месяца. Я уже хлопочу о помещении его к Циммерману, что, вероятно, и будет около генваря, если не случится чего-нибудь особенного.

Аннушка покамест ещё у Дороховой. Мудрено будет их разлучать, надобно самому побывать там и проконсультироваться настоящим образом. Дико бы было с моей стороны иначе поступить. Уже был от директрисы плач Иеремии - уж я её утешал. В этих случаях я чувствую всю тягость половинного моего неподвижного состояния».

Пущин - брату Н.И. Пущину, 11 августа 1857 года:

«Ваня мой ко мне приехал благополучно: здоров и весел мой Ванюковский. Теперь Марья Яковлевна всякий день с ним читает. Скоро думаю его пристроить в пансион Циммермана, но для этого мне надо самому опериться, чтобы съездить в Москву и лично познакомиться с Циммерманом, осмотреть заведение, которое все единогласно хвалят, и пр. и пр. Он может в этом заведении остаться до самого университета».

Пущин - Оболенскому, 11 сентября 1857 года:

«В виде опыта думаю в октябре сам везти Ваню в Москву. Если дело уладится, то рискну побывать в Нижнем.

8-го числа мысленно я тебя, друг, поздравил с 15-летней крестницей. Мудрено как-то поверить, что так много лет уже прошло с тех пор, как ты с Булдаковой принимал её от купели, и об ней теперь часто заботливо думается… Аннушка в эти два года так слюбилась с Марьей Александровной, что почти трудно их разлучать. Покамест сам не буду у них, ни на что не решаюсь. Одно только сделал, что усилил средства учебные, тем более что Аннушка стала охотнее заниматься. Там увидим: Бог укажет путь к лучшему».

Оболенский - Пущину, 13 апреля 1858 года:

«В письме от 12 марта ты уведомляешь меня о новой и прекрасной перемене фамилии твоего Вани. …Эта перемена во всех отношениях удовлетворяет сердечным твоим требованиям, но со временем можно будет сделать ещё более, и я полагаю, что усыновление полное и безусловное, когда оно производится не в ущерб законных наследников, есть дело совершенно возможное и законное.

Если усыновление от живых родителей, отдающих своих детей людям бездетным, но имеющим достаток, утверждается законным образом в крестьянском быту, что и в нашем сословии потомственных дворян это возможно.

Тогда и Аннушка, и твой Ваня могут быть тобою признаны и усвоены вполне. Впрочем, думаю, что ты об этом более думал, нежели я, и лучше сумеешь распорядиться. Не осуди за лишнее моё слово».

Евгений Петрович относился к проблеме усыновления детей Пущина как к своей личной проблеме и по доброте своей не мог, как истинный христианин, понять, что Фонвизиной это было не нужно, что она не хотела делить Жанно ни с кем, даже с его детьми. И её совсем не беспокоила их будущность.

Кстати, и через двести лет нет ответа на вопрос, почему Фонвизина, родившая и потерявшая шестерых детей, все два года, что была замужем за Пущиным (он умер в 1859 году), упорно противилась усыновлению Аннушки и Вани и, вероятно, в конце концов, внушила мужу, что это совсем необязательно: Аннушка была на попечении у М.А. Дороховой - директрисы женского института в Нижнем Новгороде, а Ваню усыновил брат Пущина Николай Иванович.

Больше года бился с Пущиным лучший друг Оболенский за его детей. Наконец Иван Иванович, явно с голоса любимой жены, раздражённо подвёл итог этой «битвы».

В письме от 23 апреля 1858 года сообщил:

«Ты говоришь о полном усыновлении, разумеется, это можно бы сделать, но я не хочу касаться этого, потому что тут дело надобно доводить до престола… С помощью Божией всё уладится. Усвоить же себе и Аннушку, и Ваню никакою формальностью я не могу больше, как теперь, - люблю их, сколько умею, и делаю что могу. Следовательно, эта статья не требует никаких новых исканий, которые вообще сопряжены со многими большими неудобствами».

Думается, доброта Евгения Петровича нередко играла с ним в недобрые игры, ибо он мог любить человека не таким, каким он был на самом деле, а каким, имея несомненные достоинства, он должен был бы быть в представлении Евгения Петровича. Он будто дорисовывал не им начатый портрет, не видя, что это совершенно другое изображение. Так было с Рылеевым, так было с Ростовцевым, даже с Н.Д. Фонвизиной, не говоря уже о менее значимых личностях. А в том 1858 году князь Е.П. Оболенский проиграл у друзей Пущина и Фонвизиной битву за законность рождения Аннушки и Вани.

* * *

Евгений Петрович продолжил рассказ о своей семейной жизни.

Пущину - от 6 февраля 1857 года:

«30-го (января) в 7 часов вечера явилась на свет девица прекрошечная, черноволосая, с тёмными бровями, и в тот же вечер её назвали Еленой… Ты поймёшь и мою радость, и радость жены, о сестре не говорю, её желание видеть у нас девочку было так сильно, что исполнение желания она приняла как милость Божию».

Пущину - от 12 февраля 1857 года:

«Жена давно уже встала и, по обычаю своему, сама кормит ребёнка и денно и нощно возится с девочкой. Зато и днём и ночью редко приходится ей заснуть более двух часов сряду. Дивлюсь её материнской чуткости: слышу её сон глубокий, тихий - дитя едва издает невнятный стон, а она уже встала, и сон пропал, и ребёнок или у ней на руках, или она переменяет под ним… Сестра в восторге от рождения девочки. Она так ухаживает за ней и рада, когда может сама что-нибудь похлопотать около неё.

Вообще наш семейный быт, друг Пущин, таков, что лучшего я не желаю никогда. В сестре я нахожу дополнение того, что во мне недостает… Для жены общество сестры и дружба сестры выше и лучше всякого проповедника. Она ей друг и наставник.

Всё это так хорошо, так естественно, что не могу тебе выразить, как часто душа возносится с молитвою благодарения к Тому, который един источник всякого добра».

Пущину, 23 марта 1857 года:

«Елене скоро минет два месяца жизни, и она, слава Богу, начала поправляться, только голову ещё слабо держит на плечах. Остальные члены семейства растут и радуют. С Ваней я прилежно занимаюсь каждый день часа по два и по три. Начал французский язык, но эта часть довольно медленно продвигается вперёд. С твоим крестником занимается племянница, я за него примусь попозже… Новость наша главная в том, что к нам на житьё прибыл Пётр Николаевич (Свистунов) с семейством».

Оболенский в письме к Пущину в апреле 1858 г.:

«Привычка тридцати лет к жизни братской, нараспашку, заставляет убегать более или менее стеснительных общественных форм. Может быть, тут примешивается и частица самолюбия, но так или иначе, но живешь более дома.

Дома всё благополучно. Дочь растёт и всех радует. Как куколка, она переходит с рук на руки и всем мила. О робятах не знаю, что сказать. Ваня хотя недалёк в образовании, но его понятия расширяются. Я чувствую, что им нужен присмотр во время их прогулок по саду, где они одни и творят свою волю; но доселе не нашёл ещё того, кто бы мог быть их блюстителем, без этого они дичают и получают манеры, не весьма хорошие».

Из письма к Муравьёву-Апостолу, май 1861 года:

«Ваня мой держит теперь переходный экзамен из 2-го класса в 3-й; доселе экзамен идёт довольно успешно… К августу нужно будет приготовить Петю к вступлению во 2-й класс… Гимназия и уроки детские поглощают почти всё послеобеденное время. Я репетитор уроков и нахожу, что эта забота довольно многотрудная. Надежда на отдых впереди, а теперь время трудов и забот. Так проходит наша жизнь, очутишься на последнем часе, и прошедшее представится как сон, - и узнаешь, что покой не на земле, а за гробом, в светлой вечности. Да позволит и да поможет Господь достичь этой желанной цели…

Гимназисты мои имеют хорошие и дурные стороны. По мере возраста они желают независимости, но не могут ею воспользоваться, потому что умок их ещё ребяческий. Борьба с этим направлением - вот ежедневная забота.

В гимназии большинство учеников звания мещанского или чиновнического, которые далеки от класса образованного, и постоянное сообщение с ними имеет вредное влияние на детей. Мои гимназисты начинают не стыдиться того, чего бы стыдились, если б всегда находились в порядочной среде. Признаюсь, это меня и огорчает, и оскорбляет. Но помочь горю нечем, поэтому терплю зло неизбежное».

* * *

Евгений Петрович, женившись, обрёл семейное счастье.

И действительно был счастлив. Прежде всего, как созидатель семейного очага своего. Из бывшей крепостной, неграмотной девушки Вареньки за 19 лет, что прожили они вместе, сделал, может быть, не прекрасно образованную княгиню, но вместе с доброй сестрой Натальей Петровной прекрасно воспитанную жену, достойную князя Оболенского. О Варваре Самсоновне нет воспоминаний или хотя бы достаточно подробного её описания кем-то из окружения Евгения Петровича. Известно лишь, что она родилась в 1821 году. Но, видимо, очень согласно, дружно, с любовью и полным пониманием друг друга вели они свой семейный корабль в нелегких условиях жизни в Калуге, прежде всего, материально нелегких.

Евгений Петрович бурно радовался каждому рождавшемуся ребёнку, отдавая ему всю свою нежность, любовь, заботу вместе с женой, которая была прекрасной матерью, сама выкармливала грудью каждого ребёнка, ни разу не пожаловавшись мужу на усталость и мучительность бессонных ночей. И, конечно, не было меры горю обоих супругов, когда дети умирали, не прожив года или двух. Девятерых родила Варвара Самсоновна. И только трое стали наследниками рода князей Оболенских.

Четверо умерли в годовалом возрасте, две дочери - в двухлетнем и только один сын - почти в пятилетнем.

Двум сыновьям, Ивану (1850-1880) и Петру (1851-1880), суждено было почти перешагнуть тридцатилетие, дочери Ольге (она родилась в 1860 году), может быть, был отпущен и более долгий срок жизни.

Известно, что Иван Оболенский окончил медицинский факультет Московского университета и стал городским, а позднее земским врачом в Тарусе. Пётр был выпускником юридического факультета Московского университета и стал чиновником Калужского уездного суда. Об Ольге известно, что она была помещицей Тульской губернии.

Нет у людей слов, чтобы передать страшную родительскую муку потери детей. Безмерное христианское смирение Евгения Петровича, безусловно, разделяла Варвара Самсоновна. Великое Божье испытание оба переносили стоически, сосредоточив всю любовь, ласку, время и заботы на живых сыновьях и дочери.

Евгению Петровичу не суждено было увидеть взросление сыновей и плоды своих трудов по их воспитанию и образованию, которым отдавал всё своё время и заботы, не узнал об окончании сыновьями Московского университета. Родившаяся в 1860 году Ольга, пятилетней оставшаяся без отца, видимо, вряд ли помнила его. Варваре Самсоновне же достался ещё один тяжкий удел и крест - хоронить уже взрослых сыновей. Она умерла 73-летней, дожив до 1894 года.

Однако радостно сознавать, что юношеская мечта Рюриковича, князя-декабриста Евгения Петровича Оболенского о чистой, преданной любви и жене-друге, о большой семье, хотя и через муку потери детей, всё же сбылась.

* * *

Думается, Евгений Петрович мечтал не только о том, чтобы у него была большая семья, но и о том, чтобы появилась на родовом древе Оболенских и его веточка. Сбылись обе мечты. Но…

Несколько лет назад ушёл из жизни последний прямой потомок этой ветви князей Оболенских - двоюродный внучатый племянник Оболенского Владимир Николаевич Токарёв. Он не был ни историком, ни генеалогом. По профессии он был конструктором. Но практически всю жизнь посвятил тому, чтобы восстановить для истории России густое, шумящее многими ветвями своими родословное древо Оболенских, среди которых были прославленные военачальники и государственные деятели, учёные, поэты, выдающиеся люди своих эпох - и все они жили и трудились во славу Отечества своего, великой Руси.

Многолетние поиски в архивах страны, исследования, анализ исторических источников, огромного эпистолярного и мемуарного наследия, сопряжённые с настойчивостью поисков, сделали В.Н. Токарева настоящим генеалогом. Он оставил после себя огромный труд, и, может быть, его тщательно изучит историк-исследователь.

Мы приводим маленький фрагмент из работы Владимира Николаевича, который посвящён детям Евгения Петровича Оболенского. Уже одно упоминание источников даёт понять, как широки и тщательны были разыскания В.Н. Токарёва, а также о том, что он был достойным сыном этого славного рода.

«За 19 лет супружеской с Евгением Петровичем жизни Варвара Самсоновна родила девять детей. Пятеро из них родились в Сибири, четверо - в Калуге. Из них шесть умерли в младенчестве, не прожив и года. Они умирали и в Сибири, и в Калуге. Видимо, у супругов было что-то не в порядке в генной системе. (А может быть, злой рок, который на протяжении всей жизни на земле людей каким-то непостижимым образом избирательно обрушивается на супругов, тяготел и над Оболенскими? - В.К.) Более того, оставшиеся в живых два сына-погодка, родившиеся в Сибири, умерли в одном примерно возрасте - 29-30 лет.

Старший (как мы уже упоминали) Иван женился сразу по окончании университета на дочери подпоручика Зорькина Марии Григорьевне. Скончался он в 1880 году после тяжёлой болезни (Мария Григорьевна упоминается в справочнике Венгерова «Весь Петербург» за 1916 год).

У Ивана Евгеньевича было два сына. Старший Евгений, родился в Калуге в 1874 году, а в 1903 году его мать Мария Григорьевна в газете «Новое время» сообщает о его смерти. О втором сыне - Павле известно ещё меньше: он родился в 1876 году, учился в гимназии Гуревича. Он тоже скончался рано - 29 лет, как и второй сын Евгения Петровича Оболенского - Пётр.

Другие - непрямые потомки Е.П. Оболенского - Андрей Георгиевич Кашкин-Колосовский, его сестра Мария Георгиевна Колосовская - живут в Москве, а их двоюродные сёстры Колосовская Ольга Юрьевна и Лебедева Вероника Мстиславовна - в Петербурге.

О дочери Евгения Петровича известно, что тётушка её - сестра отца Наталья Петровна завещала ей всё своё состояние. В генеалогическом справочнике за 1903 год Ольга Евгеньевна - помещица Крапивинского уезда Тульской губернии. А в справочнике по Орловской губернии за 1916 год княжна Ольга Евгеньевна Оболенская названа как помещица, заведующая детским девичьим приютом «Всех скорбящих Радосте» в селе. Значит, она так и не вышла замуж. Упомянута она и в справочнике за 1917 год, в то время ей уже было 57 лет. Следы её теряются в вихре Гражданской войны».


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Кованные из чистой стали». » Оболенский Евгений Петрович.