© НИКИТА КИРСАНОВ

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » © НИКИТА КИРСАНОВ » «Кованные из чистой стали» » Одоевский Александр Иванович.


Одоевский Александр Иванович.

Сообщений 1 страница 10 из 43

1

АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ОДОЕВСКИЙ

кн. (26.11.1802 - 15.08.1839).

Корнет л.-гв. Конного полка.

Поэт.

Родился в Петербурге. Крещён 29.11.1802 в соборе Св. Равноапостольного Князя Владимира. Отец - генерал-майор кн. Иван Сергеевич Одоевский (1769 - 6.04.1839), мать - кж. Прасковья Александровна Одоевская (двоюродная сестра отца, 1770 - 9.10.1820).

Воспитывался дома, зачислен на службу в Кабинет его величества канцеляристом - 11.02.1815, губернский секретарь - 31.12.1818, уволен - 1820, поступил на правах вольноопределяющегося унтер-офицером в л.-гв. Конный полк - 1.10.1821, признан в дворянском достоинстве и вследствие повеления цесаревича Константина Павловича произведён в юнкеры - 4.11.1821, эстандарт-юнкер - 1.05.1822, корнет - 23.02.1823.

Друг А.С. Грибоедова, А.А. Бестужева и К.Ф. Рылеева.

За ним в Ярославской и Вологодской губерниях 371 душа.

Член Северного общества (1825), участник восстания на Сенатской площади.

Добровольно явился к петербургскому обер-полицмейстеру А.С. Шульгину - 16.12.1825; 17.12 помещён в Петропавловскую крепость («Одуевского посадить в Алексеевском равелине») в №16 Алексеевского равелина.

Осуждён по IV разряду и по конфирмации 10.07.1826 приговорён в каторжную работу на 12 лет, срок сокращён до 8 лет - 22.08.1826.

После приговора оставался в Петропавловской крепости, с высочайшего соизволения (5.09.1826 в Москве) отцу его было разрешено свидание с сыном.

Отправлен в Сибирь - 2.02.1827 (приметы: рост 2 аршина 7 7/8 вершков, «лицо белое, продолговатое, глаза тёмнокарие, нос остр, продолговат, волосы на голове и бровях тёмнорусые, на левой брови небольшой шрам от конского ушиба»), доставлен в Читинский острог - 20.03.1827.

Написал ответ («Струн вещих пламенные звуки...») на стихотворное послание А.С. Пушкина к декабристам в Сибирь, прибыл в Петровский завод в сентябре 1830.

По указу 8.11.1832 обращён на поселение в Тельминскую казённую фабрику Иркутской губернии, откуда 2.04.1833 написал Николаю I письмо о своём раскаянии с просьбою о прощении.

С 1833 находился в с. Елани Иркутской губернии, где построил себе дом, а оттуда с высочайшего разрешения 23.5.1836 по ходатайству отца, поддержанному кн. И.Ф. Паскевичем, переведён в Ишим Тобольской губернии.

При отъезде из Елани «всё домообзаведение своё» передал 20.09.1836 декабристу В.И. Штейнгейлю.

По высочайшему повелению (письмо военного министра гр. Чернышёва 21.07.1837) определён рядовым в Кавказский отдельный корпус, причём разрешено от Казани следовать к месту назначения на почтовых с жандармом, зачислен в Нижегородский драгунский полк - 7.11.1837.

Был близок с М.Ю. Лермонтовым, служившим с ним в одном полку.

Лермонтов посвятил Одоевскому стихотворение «Памяти А.И. Одоевского».

В 1839 в Пятигорске познакомился с Н.П. Огарёвым.

Умер в Псезуапе (Лазаревском) от малярии во время экспедиции на восточный берег Черного моря. Могила не сохранилась.

Братья и сёстры от 2-го брака отца (15.06.1823) с Марией Степановной Грековой:

Софья (р. 28.01.1828), замужем за Николаем Дмитриевичем Масловым (1821 - 1878);

Сергей (р. 18.07.1829);

Николай (25.07.1830 - 1845);

Мария (14.11.1833 - 1866);

Нина (р. 5.04.1836).


ВД. II. С. 239-274. ГАРФ, ф. 109, 1 эксп., 1826 г., д. 61, ч. 86.

2

Ю.И. Айхенвальд

Александр Одоевский

Князь Александр Иванович Одоевский живет для русских читателей не столько в собственных стихотворениях, сколько в знаменитой элегии, которую посвятил ему Лермонтов и в которой такими привлекательными чертами вырисовывается "мой милый Саша". Соединив свое бессмертное имя с негромким именем своего кавказского товарища, Лермонтов оказал ему великую поэтическую услугу и приобщил его к собственной славе.

А нуждается Одоевский в чужом сиянии, потому что сам он действительно унес в могилу "летучий рой еще незрелых, темных вдохновений" и то немногое, что он дал нашей литературе, не блещет яркостью и художественной красотой; не закончены его стихи, есть в них что-то вялое, какая-то, правда, недосадная небрежность и желанное поэтическое простодушие.

Но, помимо того, что и в этом скромном наследии порою звучат интересные и интимные мотивы, загораются красивые образы, возникают очень значительные мысли, Одоевский, как и Рылеев, свою поэзию довершил своею жизнью. Он перенес и воплотил в стихотворения всю декабристскую трагедию, свой Алексеевский равелин, свои сибирские рудники, и если он называет поэзию "страдательной и сладкой", то этим он, как и другие декабристы, неложно свидетельствует о том, что она, его "друг неотлетный", служила ему единственной утехой и отрадой в его тюремном одиночестве и муках.

Корнет лейб-гвардии конного полка, он, по официальным данным, "участвовал в умысле бунта", а 14 декабря "лично действовал в мятеже, с пистолетом в руках". Около шести лет провел он на каторге, пять лет жил на поселении, в 1837 году был переведен рядовым на Кавказ, но уже в августе 1839 года закончил свою тягостную жизнь: находясь в сборном отряде генерала Раевского, в экспедиции на восточном берегу Черного моря, он заболел местной горячкой и умер. Не вернулся поэт на родину, в свою Москву и в освященный юношескими воспоминаниями и подвигом Петербург:

...не дождался минуты сладкой:
Под бедною походною палаткой
Болезнь его сразила.

Жизнь, полная лишений и обиды, конечно, наложила отпечаток на его стихи, и льются они унылой мелодией. Так, горько и безотрадно звучит его жалоба:

Сердце горю суждено,
Сердце надвое не делится:
Разрывается оно...

В этих стихах не делящегося, а разрывающегося сердца много грусти и отречения, преклонения перед "Господними делами", христианства, смиренной покорности, которую едва прерывают отдельные, сейчас же замирающие ноты возмущения или безнадежного пессимизма. Одоевский принял крепость и каторгу, и песнь его стала песнью узника; он дал поэзию темноты. Воскресение, в пасхальную ночь, поет он из гроба, - оттуда шлет и свой голос Воскресшему.

Может быть, вся Россия рисовалась ему как "темница вкруг его темницы", и так характерно для русского поэта, что он говорит не о союзниках, а о соузниках. Даже чужая могила ему, художнику подневольной тьмы, всегда напоминает собственную темницу. В ее уединении он вспоминает красоту мира только "сквозь сон" и растит никому не видимые, затененные цветы своей поэзии; певец без слушателей, он подобен "безмолвной лире", в которой звук таится, "как искра в темных облаках".

Тюрьма ужасна тем, что в ней душа "не обновляется явлений новых красотой". По верной и страшной мысли Одоевского, в заточении наступает вечность - единственное место на свете, на темном свете, где ее можно ощутить, где давит ее кошмар. День - это время; тьма - это вечность.

Однообразна жизнь моя,
Как океана бесконечность.

Но океан кипит, а здесь, под сводами крепости, - вечность застывшая, психическое море, на всем своем громадном протяжении охваченное штилем, и мысль "в себе не отражает великих мира перемен". Узник - это остановившийся, остановленный; кругом - движение, перемена, "все течет", и от этого мирового потока насильственно оторван один, вырвана из общего пламени и погашена его индивидуальная искра, и вот, однообразный среди разнообразия, прежний среди нового, ничего не отражающий (ведь человек - живое зеркало, а здесь оно разбито), без чужого, без другого, узник терпит всю скорбь своей безмерной отрешенности, своего исключительного одиночества.

К этой общечеловеческой трагедии присоединяется русская. В каземате Петропавловской крепости заточенный жалуется на свою мысль, что

Все прежний мир она объемлет,
И за оградой душных стен,
Востока узница, не внемлет
Восторгам западных племен.

Тюрьма и Россия - это восток; свобода - это запад. Сущность декабризма - тяготение к западу, к его жизненному строю. Одоевский не раз касается этой темы - восток как ограда, и в стихотворении к Волконской он говорит: "Был край, слезам и скорби посвященный, восточный край". Это так символично у него: русская мысль - узница востока, и всякая политическая тюрьма в России является карой за приобщение к восторгам западных племен. Особенно во времена Одоевского стена, отделявшая Россию от Европы, - это была именно стена тюремная (ведь и так можно осветить западничество и славянофильство...).

И кто томится за нею, за русскою стеной, тому далеко не только до запада, но и до родных жизней и родных могил. Умер друг Одоевского Грибоедов. Поэт страстно хочет оросить горькими слезами его могилу, согреть ее своим дыханьем, - и так проникновенно изливается его печаль:

Я с ненасытимым страданьем
Вопьюсь очами в прах его,
Исполнюсь весь моей утратой
И горсть земли, с могилы взятой,
Прижму, как друга моего.
Как друга!.. Он смешался с нею,
И вся она родная мне.
Я там один с тоской моею,
В ненарушимой тишине,
Предамся всей порывной силе
Моей любви, любви святой,
И прирасту к его могиле,
Могилы памятник живой.

Здесь - свойственные Одоевскому живые и своеобразные мысли. Вся земля - нам родная, потому что с нею смешались те, кто был нам друг и дорог. Земля вся - общая могила, и с землею мы вечно роднимся, ближе и ближе, не только в своей, но и в чужой смерти. "И прирасту к его могиле, могилы памятник живой": какой это прекрасный и глубокий образ! Мы, живые, - памятники мертвых. И многие из нас так прирастаю! к чьей-нибудь могиле, что самая жизнь наша становится только памятником последней - и жизнь свой смысл получает в смерти.

Но как ни хочет поэт прийти на могилу друга, он этого не может: он сам в гробу, т. е. в темнице, где "что год, что день, то связи рвутся". Вдвойне умирают для того, кто заключен. Одно - смерть близкого для свободных, другое - для заточенных. И потому всякая смерть мучительно говорит Одоевскому, что и сам он мертв. Вся природа лежит перед ним как "обширная гробница", а поля и горы - это "цепь развалин".

Он объят темнотою, и свою сильную, местами прекрасную поэму о князе Васильке он сложил едва ли не потому, что в Васильке ослепленном нашел созвучие собственной темноте и тишине. Обоим им русская судьба посулила и послала "черный путь". И поэт у дверей тюрьмы, как Васильке перед ослеплением, мог бы с тоской разлуки взглянуть на утреннюю зарю, "ясную предшественницу дня", невесту дня. Так хорошо описывает Одоевский солнце и прощание с ним:

Идет во всем величии жених (день)
За светлой, за краснеющей невестой:
Пылает солнце, неба исполин,
Живит весь мир, и пламенное око
Встречает взор прощальный Василька.
Как радостен восход по долгой ночи!
И узник в память с жадностью очей
Врезает мир, блестящий от лучей.

Надо наглядеться на мир, прежде чем уйти из него. Ослепленного Василька повели в душную и мрачную темницу. Но что большего, что худшего даст темница тому, кто темен?

Зачем, Давид? По сумраке ночей
Уже ему не светится денница,
И целый мир - как мрачная темница!..

Васильке - Одоевский, поэт нравственно ослепленный, лелеял в душе все образы прошлого, старался их сохранить, жил воспоминаниями, звездами своего прежнего неба, которое теперь над ним померкло, и звезды потухли и упали с высоты могильными камнями: обычные метеоры человечества!.. "Грубый камень - обычный кров немых могил". "Что шаг - то гроб, на жизнь - ответной жизни нет": в жизни каждого должны быть две жизни, и горе одинокому, одноживущему!..

Сам Одоевский не мог жить один, были ему нужны другие, был нужен друг, и хотя, повинуясь силе времени, тускнели, гасли, стирались в его сердце иные образы прошлого, но то, что сохранилось, например отец, Грибоедов, Веневитинов, было обвеяно у него лаской и элегической теплотою. Певец другого, друга, он до Некрасова воспел "русскую женщину" (даже и русской не была она по происхождению) - ту девушку, которая совершила "далекий путь" в Сибирь, вослед декабристу Ивашеву, и там сделалась его женой, прилетела к нему, как "птичка домовитая". Друзья желанны были Одоевскому, как оазисы в жизненной пустыне, в этом "зное пылающей могилы", и другу Янушкевичу, разделившему с ним ветку с могилы Лауры, единственную память юга, перенесенную на север, посвятил он нежное благодарственное стихотворение, которое кончается такою печальной и прекрасной нотой:

И что осталось в память солнца южного?
Одну лишь ветку ты хранил
С могилы Лауры: полный чувства дружного,
И ту со мною разделил!
Так будем же печалями заветными
Делиться здесь, в отчизне вьюг,
И крыльями, для мира незаметными,
Перелетать на чудный юг,
Туда, где дол цветет весною яркою
Под шепот авиньонских струй,
И мысль твоя с Лаурой и Петраркою
Слилась, как нежный поцелуй.

В пустынной вечности своего заточения он утешает себя, как мы уже видели, поэзией; он молится на нее, "Божий глагол", и выражает глубокую идею, что поэт

В свой тесный стих вдыхает жизнь и вечность,
Как сам Господь вдохнул в свой Божий свет -
В конечный мир, всю духа бесконечность.

Мир тесен для Бога, стих - для поэта, и тем не менее Бог и поэт вмещают в свои произведения дух и вечность. В том и состоит задача поэзии, чтобы в конечном выразить бесконечное; в этом - замысел творца и Творца.

В элегической поэзии Одоевского есть и звуки бурные, сладострастные. Он в отрывке "Чалма" поет одалиску и не пускает ее от себя ("я шербет не допил твой"), и одалиска жалеет его, христианина, - жалеет потому, что, когда он умрет, его бесплотный дух взлетит "на пустые небеса":

Скучной жизни, бесконечной,
Не утешит девы вечной
Вечно юная краса!

Нет царства небесного, и пусты небеса без гурии. Но конечно, это лишь эпизод в творчестве Одоевского; а по сути своей оно имеет такой же благостный и религиозный характер ("манит, как жизни цель, отрадный Спасов крест"), какой отличает и поэзию его соузника Рылеева.

Как у последнего, в стихотворениях Одоевского есть много патриотизма и даже панславизма, который ему, поэту, грезился в виде хоровода славянских дев (так ненормально, что славянские девушки поют розно, поют не в голос единый несходные песни); и странно вспоминать, что мятежником написаны все эти стихи, посвященные "солнышку-царю" или "торжеству брака Грузии с русским царством", над которым властвует "железная рука", или звучная, мажорная ода "на приезд в Сибирь наследника цесаревича", которого такими словами приветствует наш простивший и покаявшийся поэт:

Надежда северной державы!
Лавр полуночного венца!
Цвети под сенью русской славы
Достойным первенцем отца!

Декабрист поет хвалу достойному первенцу Николая! Декабрист говорит, что еще "не совершен возвышенный урок самодержавия"! Впрочем, здесь, среди другого скрывается и присущая многим декабристам романтика царя и власти. Кроме того, если он и говорит про сибиряков и себя:

И мы лобзали со слезами
Твою властительную длань,

то это была длань будущего Освободителя, и молил его Одоевский о том, чтобы он извел в свет великий "сидящих в узах темноты", той самой темноты, которая, в ее противоположении огню и свету, была душой и мукой всей ею "страдательной поэзии. Самые выражения об огне и его погасании у него обычны. Даже небо, в оригинальном образе, было для него не что иное, как потухший океан, а луна-золотой челнок, кормилом которого управляет ангел светлых звезд.

Потухшее и мертвое тяготело над ним, певцом Василька; в своей "долгой скорбной тьме" простирал он руки к родной липе, "зеленому морю родных полей и рощей, и холмов", но была ему заказана родина, и, хотя он умер на юге, где "гнездо из роз себе природа вьет", солнце, как он и ожидал, там его души не отогрело. Словно предчувствуя собственную смертельную болезнь, он писал о какой-то страдалице младой, что недуг напря! ее жилы, нежные, как струны, ударил по ним, и в ответ она, тоскующий человеческий инструмент, вся звучит и страхом, и страданьем:

Он жжет тебя, мертвит своим дыханьем
И по листу срывает жизни цвет.

Не только недуг, но и вся жизнь ударяла по чутким струнам его души - и вот извлекла из нее стихотворения, в которых живут и страх, и страданье, и неисцелимая печаль.

Певец ослепленного Василька, которому из света сделали темницу, он кончил рано элегию своей судьбы и своей поэзии. Он верил "в жизнь иную"; может быть, он и обрел ее. А здешняя жизнь могла только создать прекрасную декорацию для его вечного покоя, - ту, которую воспел Лермонтов:

Немая степь синеет, и венцом
Серебряным Кавказ ее объемлет;
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,
Как великан, склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая, -
А море Черное шумит не умолкая.

Но только в одном не прав Лермонтов: будто дела Одоевского, и мнения, и думы - все исчезло без следов, как легкий пар вечерних облаков. Нет, следы остались, и хотя море Черное шумит не умолкая, но сквозь этот шум и сквозь тревожный шум истории из "могилы неизвестной" поэта все же слышатся тихие песни и тихие пени на русскую судьбу.

Из книги: Силуэты русских писателей. В 3 выпусках. Вып 3. М., 1906 - 1910; 2-е изд. М., 1908 - 1913.

Ю.И. Айхенвальд (1872 - 1928) - известный литературный и театральный критик, литературовед, публицист, переводчик, мемуарист, эмигрировавший в 1922 году в Берлин. Практически не переиздавался в советское время.

3

«…Он сохранил… И веру гордую в людей и жизнь иную…»

(к 170-летию со дня кончины А.И. Одоевского)

М.И. Серова

Декабристы не забыты и не могут быть забыты. Они постоянно приковывают к себе внимание исследователей. Ещё М.В. Нечкина отметила этот факт: «Когда-то накануне 14 декабря 1825 года юный декабрист-поэт Александр Одоевский воскликнул в квартире Рылеева: «О нас в истории страницы напишут!» Сейчас можно с уверенностью сказать, что А.Одоевский ошибся – историки написали о движении декабристов не «страницы», а многие томы и интерес к ним не иссякает…». Академик об этом факте писала в 1955 г., а ныне, в 2009 г., наука располагает почти пятнадцатью тысячами произведений разных жанров, посвящённых декабристам.

В этом же своём капитальном труде «Движение декабристов» М.В. Нечкина дала и яркую, точную характеристику Александру Ивановичу Одоевскому: «…Одоевский, двоюродный брат Грибоедова,… - это и убеждённый и увлечённый друг Рылеева, страстно преданный Грибоедову юноша, “дитя его души”, поэт и пламенный энтузиаст задуманного переворота». А ведь тогда, в 1825 г., ему было всего 23 года и такая духовная и мировоззренческая зрелость!

Александр Иванович Одоевский (26.11. 1802, Петербург – 15.08.1839, форт Лазаревский Черноморской береговой линии, отошедшей к России по Адрианопольскому мирному договору 1829 г.) родился в семье князя генерал-майора Ивана Сергеевича Одоевского (1769 - 1839), потомка Рюриковичей, князя Черниговского Михаила Всеволодовича из дома Всеволода “Большое Гнездо”, и княжны Прасковьи Александровны (? – 1820), урождённой Одоевской, приходившейся отцу Александра Ивановича двоюродной сестрой.

Сын был любимым, обожаемым ребёнком, которому родители дали блестящее домашнее воспитание и образование. В числе его учителей и наставников были знаменитый в Петербурге профессор истории К.И.Арсеньев и секретарь Академии наук П.И.Соколов. В 1815 г. Александр был зачислен на службу в Кабинет е.и.в. канцеляристом. С 1818 по 1820 г.г. он состоял в службе губернским секретарём, а в 1821 г. вступил, как это было принято в дворянских семьях, в военную службу – унтер-офицером лейб-гвардии Конного полка - чин младшего командного состава, но как дворянин, имел право на льготный срок выслуги, и в том же году ему присвоен был первый офицерский чин юнкера, а в 1823 г. – корнета, младшего обер-офицера.

У Александра Одоевского рано пробудился талант поэта. Всё, что его окружало и что он наблюдал, легко и быстро ложилось на стихи, но при этом была одна особенность, сохранившаяся на всю его недолгую жизнь: он никогда не записывал своих стихов, считая их несовершенными. Однако окружающие его люди, друзья лучшие его стихи тут же записывали, учили, повторяли, распространяли, благодаря чему поэзия А.И. Одоевского становилась известной и дошла до нашего времени.

В Конном полку среди его друзей оказались также любители поэзии и сочинители – Е.Е. Комаровский и А.Е. Рынкевич, тоже будущий декабрист. Общение между ними усиливало влечение к русской словесности, но особая дружба в период военной службы начала 1820-х гг. сложилась у Александра с его двоюродным братом Владимиром Фёдоровичем Одоевским (1804 – 1869), прозаиком и музыкальным критиком. Их отцы были родными братьями.

Судьба Владимира в детские и юношеские годы складывалась более драматично, даже мучительно, чем судьба его кузена Александра. Он рано лишился отца, Фёдора Сергеевича Одоевского (1771 – 1808), попал в руки корыстного отчима и не знал ни отеческой, ни материнской ласки и заботы. Поэтому вся его привязанность обратилась к кузену Александру, доброму, отзывчивому, внимательному другу, который, по словам самого Владимира, стал «эпохою в моей жизни. Ему я обязан лучшими минутами оной. В его сообществе я находил то, чего я везде искал и нигде не находил».

Лучшие гражданские качества личности Александра Ивановича Одоевского проявлялись в экстремальных ситуациях. Так, когда 7 ноября 1824 года в Петербурге случилось страшное наводнение, и А.С. Грибоедов чуть было не погиб, то Александр, не задумываясь, бросился в ледяные невские воды спасать его. Он «плывёт и тонет»,- как об этом взволнованно пишет М.В. Нечкина. Следующей и основной в его жизни экстремальной ситуацией, определившей остававшиеся пятнадцать лет земного существования, было знакомство, дружба и революционная борьба в составе сообщества будущих декабристов. И в этой ситуации, по оценке видного декабриста Н.И. Лорера, он «из-за любви к Отечеству на развалинах деспотизма, самого самодурного, самого пагубного для общества, стремился построить благо России».

История вхождения А.И. Одоевского в декабристское сообщество – Северное тайное общество – такова. Уже в 1821 г., в свои девятнадцать лет, Александр имел мощную внутреннюю энергетику и тягу к практическим действиям на политическом поприще, т.к. окружающая российская крепостническая действительность его возмущала. Он ненавидел крепостное рабство, ему претил самодержавный деспотизм власти. Многократно он об этом говорил с кузеном Владимиром и писал ему, который не одобрял политического энтузиазма Александра, что в конце концов привело к охлаждению их личных взаимоотношений.

Вместе с тем тяга к творчеству привела Александра в литературное сообщество, где он в 1824 г. познакомился и сдружился с А.А. Бестужевым, К.Ф. Рылеевым, А.С. Грибоедовым. Кроме непосредственных литературных вопросов, полемики по поводу развития русской поэзии и прозы, чтения, обсуждения, переписки и распространения законченного Грибоедовым «Горя от ума», в этом литературном кругу зрели и укреплялись «семена либерализма», оттачивалась политическая мысль декабристов, а в 1825 г. Александр Одоевский стал полноправным и активным членом тайного Северного общества.

Квартира А.И.Одоевского, по точному определению М.В.Нечкиной, «превратилась в один из центров северного заговора, “революционное гнездо”, в которое сразу же по приезде в Петербург попадает Грибоедов»  (он некоторое время жил в квартире Александра Одоевского – М.С.). М.В.Нечкина продолжает: «Одновременно – это и средоточие зреющего выступления и крупный центр передовой русской культуры. В нём живут и действуют пять известных писателей эпохи: К.Ф. Рылеев, А.А. Бестужев (Марлинский), В.К. Кюхельбекер, А.И. Одоевский и А.С. Грибоедов. В это же самое время и именно с этой группой состоит в оживлённой переписке опальный А.С. Пушкин. Завсегдатаями этого кружка были одарённые, талантливые Николай и Михаил Бестужевы и А.О. Корнилович. Сюда же приходит и гонимый царём польский поэт-революционер А. Мицкевич» .

Политический энтузиазм Александра Одоевского проявлялся во всём: именно ему и Е.П. Оболенскому в Петербурге Никита Муравьёв вручил для чтения и обсуждения копию своего последнего «вольного» варианта «Конституции», а в Москве – И.И. Пущину, М.Ф. Митькову и М.М. Нарышкину . Получив в декабре 1825 г. отпуск по службе, он ехал во Владимирскую губернию к отцу, с которым долгое время не виделся, но в Москве от И.И. Пущина узнал, что в Петербурге начались совещания членов тайного общества, прервал свою поездку и вернулся в Петербург.

Там, в период династического кризиса, когда ежедневно встречались руководители Северного тайного общества и обсуждались вопросы подготовки выступления, разрабатывалась стратегия и тактика, он постоянно в них участвовал. На совещании у Е.П. Оболенского 11 декабря было принято решение: обязать друг друга честным словом «быть на площади в день присяги с тем числом войск, который каждый может привести» , а за два дня до 14 декабря, на совещании у Рылеева воскликнул: “Умрём! Ах, как славно мы умрём!”.

В самый день восстания 14 декабря 1825 г. Одоевский, сменившись из ночного караула в Зимнем дворце, в это хмурое петербургское утро при 8 градусах мороза возвращался оттуда и встретил на ещё пустой Сенатской площади К.Ф. Рылеева и И.И. Пущина. Они делали объезд полков конно-пионерного эскадрона, Измайловского полка, казармы морского экипажа, чтобы составить представление о степени готовности войск к выступлению и с целью агитации не присягать Николаю Павловичу. Одоевскому они сказали, чтобы он, отведя караул, вернулся к зданию Сената, где и назначен был сбор всех войск, готовых к выступлению.

Как известно из истории восстания декабристов, первым на Сенатскую площадь прибыл Московский полк, руководимый А.А. Бестужевым и князем Д.А. Щепиным-Ростовским, которые поставили полк в боевое каре. При этом офицеры полка выделили заградительную стрелковую цепь, которой командовал А.И. Одоевский. Благодаря агитации Одоевского среди солдат лейб-гвардии Гренадерского полка на Сенатскую площадь вывел свою роту А.Н. Сутгоф. Во время четырёхчасового вынужденного стояния Московского полка в ожидании диктатора и подхода других воинских подразделений на площадь дисциплина поддерживалась мужественным поведением офицеров – братьев Бестужевых, Е.П. Оболенского и А.И. Одоевского.

Яркие бирюзовые глаза Александра Одоевского горели вдохновением. Солдаты смотрели на него с обожанием. Во время самого восстания, когда прозвучал выстрел Каховского и полковник Стюрлер упал, оглянувшийся солдат, увидев пистолет в руке Одоевского, подбежал к нему и расцеловал.

После поражения восстания 14 декабря 1825 года начался сыск участников и их аресты. Александр Одоевский скрылся у друга – поэта и литературного критика А.А. Жандра, который снабдил его деньгами и одеждой и способствовал его бегству. Александр пришёл к своему дяде, Д.С. Ланскому, действительному тайному советнику, члену Государственного совета, который и выдал племянника властям . Арестованный Одоевский был помещён в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Содержание в одиночной камере отрицательно сказалось на самочувствии декабриста. Его сбивчивые показания производили впечатление временного помешательства и не вызывали доверия.

Однако, когда новый царь Николай на два месяца уехал в Москву на коронацию, узников-декабристов разместили в общих камерах, и настроение многих из них, в том числе и Александра Одоевского, изменилось в лучшую сторону. Так, по воспоминаниям Н.В. Басаргина, в Невской куртине Петропавловской крепости оказались вместе сам Н.В. Басаргин, В.П. Ивашев и А.И. Одоевский.

Н.В. Басаргин так описывает Одоевского: «Очень молодой и пылкий юноша-поэт. Он, будучи весёлого, простосердечного характера, оживлял нашу беседу, и нередко мы проговаривали по целым ночам». В марте 1826 г. Одоевскому членом следственного комитета А.Х. Бенкендорфом были предъявлены вопросные пункты по делу М.А. Назимова, на которые декабрист дал все отрицательные ответы, не признавшись ни в участии в тайном обществе, ни в совещаниях периода междуцарствия, не назвав ни одной фамилии кого-либо из декабристов.

18 апреля 1826 г. в праздник Пасхи Александр Иванович Одоевский выразил все свои чувства в стихотворении «Воскресенье», которое было записано А.Е. Розеном и, благодаря ему, вошло потом в изданное им же собрание стихотворений поэта:

Пробила полночь… грянул гром,
И грохот радостный раздался;
От звона воздух колебался,
От пушек в сумраке ночном
По небу зарева бежали
И, разлетаяся во тьме,
Меня, забытого в тюрьме,
Багровым светом освещали.
Я, на коленях стоя, пел,
С любовью к небесам свободный взор летел,
И Серафимов тьмы внезапно запылали
В надзвёздной вышине;
Их песни слышалися мне;
С их гласом все миры гармонию сливали.
Средь горних сил воскресший Бог стоял.
И день, блестящий день сиял
Над сумраками ночи…
Стоял Он радостный, средь волн небесных сил
И, полные любви, божественные очи
На мир спасённый низводил.
И славу вышнего, и на земле спасенье
Я тихим гласом воспевал,
И мой, мой также глас к Воскресшему взлетал:
Из гроба пел я воскресенье.

Поэт-декабрист, вступив на поприще тайного общества, «мечтал… о будущем усовершенствовании рода человеческого» . Следственные дела продолжались семь месяцев и вот, наконец, в июле 1826 г. узники предстали перед Верховным уголовным «судом». Фактически никакого суда и не было. Всё предрешил царь-самодержец. А так называемый «суд» вынес только уже готовый вердикт, по которому все декабристы распределены были по одиннадцати разрядам на разные сроки заточения в тюрьмах, дальних гарнизонах, ссылках.

Обратимся к описанию «суда» в «Записках декабриста» Н.И. Лорера. «Верховный уголовный суд собирался утром рано: все поместились в зале коменданта Петропавловской крепости. Подсудимые не знали, что из нас уже заранее осуждены без суда пятеро к смерти, мы же все остальные – к политической смерти, в каторжную работу, по разным категориям – того на столько лет, другого - на столько.

Судьи сидят на своих местах: нас вели по разрядам, против них мы стояли уже обвинёнными, казались изнеможенными и больными. Но если тело страдает, то дух, оживляющий человека, может быть исполнен силы и энергии, по крайней мере, это доказывает наш решительный и спокойный вид… Спрашивается, где же законы, где суд? По одной следственной комиссии нас приговорили к смерти. В тот же день вся царская фамилия выехала в Царское Село…»

Александр Иванович Одоевский был зачислен в четвёртый разряд: лишение чинов, дворянства, княжеского достоинства и каторжные работы на 15 лет. Потом – на поселение. По конфирмации от 10 июля 1826 г. срок каторги был сокращён до 12 лет и ещё раз – 22 августа 1826 г. - до 8 лет.

По высочайшему повелению Александру Одоевскому было разрешено свидание с отцом 5 сентября 1826 г. Отправление в Сибирь, на каторгу состоялось 2 февраля 1827 г., куда он был доставлен 20 марта 1827 г. Место каторги – Читинский острог. Расположен он между Байкальскими и Нерчинскими горами на почтовой дороге, ведущей в Нерчинск. По «Запискам декабриста» А.Е. Розена нам известно, что к осени 1827 г. здесь был достроен большой острог с пятью отделениями, где содержались сосланные в каторгу декабристы.

Освобождаясь от обязательной ежедневной каторжной работы, они должны были занять себя достойным делом. А.Е. Розен вспоминает: «Нас запирали в 9 часов вечера; по пробитии зори не позволяли иметь свечи, а как невозможно было так рано уснуть, то мы или беседовали в потёмках, или слушали рассказы Кюхельбекера о кругосветных его путешествиях и А.О. Корниловича из отечественной истории, которою он прилежно занимался, быв издателем журнала «Русская старина»».

Люди образованные, с высокими духовными потребностями, они сразу же организовали усовершенствование своих знаний чтением и слушанием лекций по совершенно разным и многим направлениям наук, в которых каждый из них был силён. Так организовалась своеобразная «каторжная академия». Н.М. Муравьёв читал лекции по стратегии и тактике, Ф.Б. Вольф – по физике, химии, анатомии, А.О. Корнилович и П.А. Муханов – по истории России, А.И. Одоевский - по русской словесности. «С особенной любовью, - как пишет А.Е. Розен,- вспоминаю здесь Одоевского. Он имел терпение заниматься со мною четыре года; и доныне храню главные правила, написанные его рукою».

В 1827 г. в Читинском остроге произошло знаменательное событие: узникам было доставлено поэтическое послание А.С. Пушкина «Во глубине сибирских руд…», полное вдохновенной веры в торжество идей декабристов: «Не пропадёт ваш скорбный труд и дум высокое стремленье». Пушкиноведческая традиция дату написания этого стихотворения относит к концу 1826 - началу 1827 гг., а в качестве курьера, доставившего послание декабристам, называет Александру Григорьевну Муравьёву, жену Никиты Михайловича Муравьёва, которая последовала за мужем в Сибирь и прибыла в Читу в 1827 г.

Однако М.А. Брискман вслед за М.К. Азадовским считает, что стихотворение было написано Пушкиным в конце 1828 г. Именно эта дата проставлена в списке П.И. Бартенева (ЦГАЛИ. Ф.46. Оп. 2.Д. 445. Л. 1.) Все другие известные списки стихотворения даты не имеют. Столь же взволнованный ответ «Струн вещих пламенные звуки…», как и само стихотворение великого поэта, был написан Александром Ивановичем Одоевским и, надо полагать, тогда же, когда и получено послание, ибо и то, и другое звучат на одной ноте и на одном дыхании.

Ответное послание Одоевского Пушкину звучит как ответ поэту от всего декабристского сообщества : «Наш скорбный труд не пропадёт, из искры возгорится пламя…». Ответ Одоевского – лучшее событие в биографии поэта- декабриста, замечательный идейный документ декабризма в целом.

А.И. Одоевский стал певцом всех узников-декабристов. Уже в Чите развился мощно его поэтический дар. Там он написал гимн “Славянские девы”, посвящённый жёнам декабристов. В стихотворении звучала идея всеславянского объединения. Ф.Ф. Вадковский сочинил на эти стихи музыку, и декабристы распевали эту и другие песни. Часто звучала “Марсельеза”, арии из оперы Вебера “Вольный стрелок”, которая в Петербурге накануне восстания с успехом шла, но под названием “Волшебный стрелок”. Вечерние встречи жён декабристов с узниками у частокола, ограждающего острог, А.И. Одоевский запечатлел в стихотворении, посвящённом М.Н. Волконской.

Был край, слезам и скорби посвященный,
Восточный край, где розовых зарей
Луч радостный, на небе там рожденный,
Не услаждал страдальческих очей;
Где душен был и воздух, вечно ясный,
И узникам кров светлый докучал,
И весь обзор, обширный и прекрасный,
Мучительно на волю призывал.
Вдруг ангелы с лазури низлетели
С отрадою к страдальцам той страны,
Но прежде свой небесный дух одели
В прозрачные земные пелены.
И вестницы благие провиденья
Явилися как дочери земли,
И узникам, с улыбкой утешенья,
Любовь и мир душевный принесли.
И каждый день садились у ограды
И сквозь небесные уста
По капле им точили мёд отрады…
С тех пор лились в темнице дни, лета…;
В затворниках печали все уснули,
И лишь они страшились одного,
Чтоб ангелы на небо не вспорхнули,
Не сбросили покрова своего.

30 января 1829 г. в Тегеране был убит А.С. Грибоедов. Глубокой скорбью отозвалась эта весть в сердцах сосланных декабристов. Из Читинского острога на эту трагическую весть откликнулся А.И. Одоевский, написав “Элегию” (“На смерть Грибоедова”). Это стихотворение поэта-декабриста было опубликовано А.С. Пушкиным анонимно в “Литературной газете” за 1830 г.

В этом же 1830 г., в августе, был получен приказ из Петербурга о переводе декабристов во вновь построенную тюрьму в Петровском железоделательном заводе, первую в истории Сибири политическую тюрьму. А.И. Одоевский откликнулся на переход из Читы в Петровский завод стихотворением, в котором отразил чувства декабристов в пережитой ими реальности перехода расстояния в шестьсот тридцать четыре версты через бурятские степи:

Что за кочевья чернеются
Средь пылающих огней?
Идут под затворы молодцы
За святую Русь.
За святую Русь неволя и казни –
Радость и слава!
Весело ляжем живые
За святую Русь…

Декабристы были ещё в пути, когда до них дошла весть о французской революции 1830 г., о Севастопольском восстании. Декабристы с восторгом восприняли эти вести, а А.И. Одоевский сочинил стихи:

Вы слышите: на Висле брань кипит! –
Там с Русью лях воюет за свободу
И в шуме битв поёт за упокой
Несчастных жертв, проливших луч святой
В спасенье русскому народу.
Мы братья их.. Святые имена
Ещё горят в душе: она полна
Их образов, и мыслей, и страданий.
В их имени таится чудный звук:
В нас будит он всю грусть минувших мук,
Всю цепь возвышенных мечтаний…

Под влиянием известий о подъёме общественного движения внутри страны и в Европе декабристы, радостные и с пением “Марсельезы”, вступили в Петровский завод. Новая тюрьма встретила их потёмками. Как оказалось, в камерах не было окон, даже узких щелей, в которые мог бы пробиваться свет.

М.А. Бестужев вполне справедливо сравнил тюрьму с конюшней: «Нас заперли в тёмные стойла петровского каземата» . А.Е. Розен сопоставил камеры тюрьмы с тёмными монастырскими кельями… Днём приходилось сидеть со свечой.

Но тем не менее настроение узников оставалось возвышенным, а Михаил Бестужев сочинил к пятой годовщине восстания стихотворение о восстании Черниговского полка и его руководителе, казнённом С.И. Муравьёве-Апостоле:

Что ни ветр шумит во сыром бору,
Муравьёв идёт на кровавый пир…
С ним черниговцы идут грудью стать,
Сложить голову за Россию- мать.
И не бурей пал долу крепкий дуб,
А изменник-червь подточил его.
Закатилося воля-солнышко,
Смертна ночь легла в поле бранное.
Как на поле том бранный конь стоит;
На земле пред ним витязь млад лежит.
Конь! Мой конь! Скачи в святой Киев-град;
Там товарищи – там мой милый брат…
Отнеси ты к ним мой последний вздох,
И скажи: «цепей я нести не мог,
Пережить нельзя мысли горестной,
Что не мог купить кровью вольности!...»

Продолжал сочинять стихи и А.И. Одоевский. Так, он сочинил поэму “Князь Василько Ростиславич” и множество других стихотворений на разные темы. Как вспоминал А.Е. Розен, «лира его была всегда настроена; часто по заданному вопросу отвечал он экспромтом премилыми стихами; в такие минуты играл румянец на его ланитах и глаза сверкали огнём. Он действительно имел большое дарование, но, как случается с истинным талантом, он пренебрегал им».

В Петровском заводе продолжала действовать “каторжная академия”. По-прежнему читали свои лекции Н. Муравьёв, Ф.Б. Вольф, П.С. Бобрищев-Пушкин, А.О. Корнилович и П.А. Муханов, а также А.И. Одоевский. Раз в неделю устраивались литературные вечера, на которых декабристы читали свои произведения, а также приходящие с «воли» стихи и проза российских поэтов и писателей.

Декабристоведы Г.В. Чагин и В.А. Фёдоров установили, что председателю этого литературного «кружка» П.А. Муханову удалось переслать П.А. Вяземскому «тетрадочку» стихотворений А.И. Одоевского, которые, благодаря стараниям П.А. Вяземского и А.А. Дельвига, были изданы в 1831 г. в «Литературной газете» и в альманахе «Северные цветы», разумеется, без указания имени автора стихов.

Анна Васильевна Розен, последовавшая за своим мужем в Сибирь, выслала отцу А.И. Одоевского, князю И.С. Одоевскому, выполненный Н.А. Бестужевым портрет его горячо любимого сына Александра. На портрете Александр Одоевский изображён сидящим в своей тёмной камере-келье в полумраке, как в пещере. Этот портрет, к сожалению, не сохранился.

Однако жёны декабристов М.Н. Волконская, Е.И. Трубецкая, А.Г. Муравьёва, Е.П. Нарышкина красноречиво описывали в письмах к своим влиятельным родным мрачное жилище мужей в Петровской тюрьме. Письма и их содержание получили огласку, дошли до всесильного царедворца А.Х. Бенкендорфа и самого царя, на что последовал царский указ: прорубить в наружной стене окошки. Указ был выполнен, однако размеры окошек в сажень длины и четыре вершка вышины, да ещё и с железной решёткой проблему не решили, но “луч света в тёмном царстве тюрьмы” всё-таки блеснул, так что эта переделка камер оказалась полезной, хотя произошла она только через год их пребывания в тюрьме, в 1831 г.

В 1832 г. закончилась каторга А.И. Одоевского, и он вместе с другими, осуждёнными по четвёртому разряду, покинул Петровский каземат. Бывших узников перевели на поселение в разные уголки Сибири. Александр Иванович Одоевский попал на поселение к северу от Братского острога по Ангаре, где располагалась Тельминская казённая фабрика. Разобщение декабристов, расставание в связи с окончанием срока каторги были тягостны и для тех, кто уезжал на поселение, и для тех, кто оставался ещё в каземате. Эти чувства отражены во многих мемуарах декабристов. Вот фрагмент письма уезжающего А.И. Вегелина: «Нам прочли указ его величества, согласно которому 18 из заключённых получили свободу; первый момент <…> был преисполнен одним всеобщим ликованием, но понемногу мысль о разлуке с людьми, столь близкими нашему сердцу, в сильной степени <…> смутила <…>».

Одиночество в Тельме было невыносимым и для Александра Одоевского. Отец его стал настойчиво хлопотать о переводе сына в другое место Сибири. Вскоре его перевели в село Елань Иркутской губернии, но и там товарищей не было. Хлопоты отца о переводе продолжались, их поддержал влиятельный И.Ф. Паскевич, и в 1836 г. Александра переселили в г. Ишим Тобольской губернии. В Ишиме отбывала ссылку большая группа участников польского восстания. У декабристов с поляками установились добрые, дружественные взаимоотношения. Особенно тесно сдружились А.М. Янушкевич и А.И. Одоевский. Они даже жили на одной квартире.

Александр Одоевский много рассказывал другу-поляку о товарищах-декабристах, отбывавших каторгу в Чите и Петровске. Он написал для А.М. Янушкевича стихотворение – посвящение в ознаменование знакомства и дружбы польского товарища с декабристами-курганцами (М.М. Нарышкиным, Н.И. Лорером, М.А. Назимовым, В.Н. Лихаревым и др.):

Ты знаешь их, кого я так любил,
С кем чёрную годину я делил?
Ты знаешь их? Как я, ты жал им руку
И передал мне дружний разговор,
Душе моей знакомый с давних пор.
И я опять внимал родному звуку,
Казалось, был на родине моей,
Опять в кругу соузников-друзей.

В кругу декабристов сложилась своя этика, своё понимание взаимоотношений в большой семье, состоящей на «особенном положении». И это положение требовало от них нравственной чистоты как порука за верность тем идеалам, которые привели их в Сибирь.

Пребывание Александра в Ишиме сказалось весьма плодотворно на его жизни, самочувствии, творчестве. В письме к В.К. Кюхельбекеру он сам так и отметил: «Ишим и для меня что-то особенное. Я снова начинаю работать» . Горожане приняли ссыльного декабриста приветливо, его квартира собирала постоянно молодых людей, тянувшихся к поэзии, к общению с талантливым, образованным молодым человеком, да иначе и быть не могло, т.к. в сибирской глуши вспыхнул огонёк тепла, человечности, добропорядочности и просто любви к людям.

Но душа декабриста рвалась к свободе. Среди ссыльных товарищей разнеслась весть о том, что такую свободу возможно получить ценою участия в войнах на Кавказе: военная выслуга давала право на возвращение в центральную Россию. Поэтому сам А.И. Одоевский через своих влиятельных родственников и в особенности отца стал хлопотать о переводе в Отдельный Кавказский корпус. Успеху хлопот посодействовал факт поездки наследника престола великого князя Александра Николаевича по Сибири. Сопровождал его в этой поездке поэт В.А. Жуковский.

Во время пребывания наследника в Кургане он обнаружил там бедственное положение целой колонии ссыльных декабристов и обратился к отцу-монарху с просьбой об улучшении их участи. В своём письме Николаю I от 6 июня 1837 г. наследник сообщал: «Поутру я выслушал обедню в соборе в Кургане. Там находятся некоторые из причастных к делу 14-го числа, именно: Лорер, Лихарев, Назимов (бывший коннопионерский), Нарышкин, Розен (Финл[яндский]), Фохт и Фурман. Я нарочно справлялся о них и узнал, что как они, так и живущие в Ялуторовске и других местах, ведут себя чрезвычайно тихо и точно чистосердечно раскаялись в своём преступлении, их раскаянию можно поверить».

C аналогичной просьбой об улучшении участи декабристов обратился к царю и поэт В.А. Жуковский. Он писал 8 июня 1837 г. из Златоуста: «Государь, даруйте всепрощение несчастным, осуждённым и достойно наказанным по заговору 1825 года». На эти просьбы последовал категоричный и мстительный ответ: «Этим господам путь на родину лежит через Кавказ». 21 июня 1837 г. царь подписал указ об определении Лорера, Лихарева, Назимова, Нарышкина, Розена, Одоевского (из Ишима) и Черкасова (из Ялуторовска) рядовыми в Отдельный Кавказский корпус с назначением их в разные батальоны и несением строевой службы без всяких облегчений.

А на Кавказе шла война, и возможность быть убитыми или умереть от ран, болезней была слишком велика, на что и рассчитывал царь. По пути следования на юг, в Казани, состоялась трогательная встреча Александра Одоевского с отцом. По воспоминаниям Н.И. Лорера, старый князь И.С. Одоевский уже два дня дожидался здесь встречи с сыном. Лорер пишет: «В день нашего въезда в Казань, узнав, что его любимое детище, Александр Одоевский, уже в городе, старик хотел бежать к сыну, но его не допустили, а послали за юношей. Сгорая весьма понятным нетерпением, дряхлый князь не вытерпел и при входе своего сына всё-таки побежал к нему навстречу на лестницу; но тут силы ему изменили, и он, обнимая сына, упал, увлекая и его с собою. Старика подняли, привели в чувство, и оба счастливца плакали и смеялись от избытка чувств.

После первых восторгов князь-отец заметил сыну: «Да ты, брат, Саша, как будто не с каторги, у тебя розы на щеках». И действительно, Александр Одоевский в 35 лет был красивейшим мужчиною, каких я когда-нибудь знал <…> 28 августа мы оставили Казань. Старый Одоевский провожал сына до третьей станции, где дороги делятся: одна идёт на Кавказ, другая – в Москву. При перемене лошадей, готовясь через несколько минут проститься со своим Сашей, бедный отец грустно сидел на крылечке почтового дома и почти машинально спросил проходившего ямщика: «Дружище, а далеко будет отсюда поворот на Кавказ?» - «Поворот не с этой станции,- отвечал ямщик,- а с будущей…».

Старик-князь даже подпрыгнул от неожиданной радости, - ещё 22 версты глядеть, обнимать своего сына! – и подарил удивлённому ямщику 25 рублей. Однако рано или поздно расставанье должно было осуществиться. Чувствовал ли старик, обнимая своего сына, что в последний раз лобызает его? Недолго старик пережил своё детище. Их обоих скоро не стало…». Это была их последняя встреча. Им обоим оставалась земная жизнь в два года, но в тот момент они об этом не знали и были счастливы встречей.

Здесь, в Казани, М.А. Назимов подарил отцу Александра Одоевского, старому князю Ивану Сергеевичу, портрет его сына (Назимов был талантливым художником.- М.С.). О дальнейшей судьбе этого портрета А.И. Одоевский написал в письме Назимову от 21 июня 1839 г, сообщая о смерти своего отца: «Мой добрый, мой нежный отец попросил перед кончиной моего портрета. Ему подали, сделанный Волковым. «Нет, не тот»,- сказал он слабым голосом. Тот портрет, который ты подарил ему, он попросил положить ему на грудь, прижал его обеими руками – и умер. Портрет сошёл с ним в могилу».

Дальнейший путь ссыльных декабристов лежал в сторону Ставрополя, где находилась штаб-квартира командующего войсками Кавказской линии и Черномории, начальника Кавказской области генерал-лейтенанта А.А. Вельяминова, в чьё распоряжение они ехали.

Вступление декабристов в новую ссылку – «тёплую Сибирь» (Кавказ) Александр Одоевский ознаменовал новым стихотворением, навеянным перелётом стаи журавлей (станиц), устремившихся на юг, к горам Кавказа. М.А. Назимов, сидевший в одном возке с А.И. Одоевским, воскликнул: «Приветствуй их!» и тут же прозвучал экспромт поэта-декабриста:

Куда несётесь вы, крылатые станицы?
В страну ль, где на горах шумит лавровый лес,
Где реют радостно могучие орлицы
И тонут в синеве пылающих небес?
И мы – на Юг! Туда, где яхонт неба рдеет
И где гнездо из роз природа вьёт,
И нас, и нас далёкий путь влечёт…
Но солнце там души не отогреет
И свежий мирт чела не обовьёт.
Пора отдать себя и смерти и забвенью!
Не тем ли, после бурь, нам будет смерть красна,
Что нас не Севера угрюмая сосна,
А южный кипарис своей укроет тенью?
И что не мёрзлый ров, не снеговой увал
Нас мирно подарят последним новосельем;
Но кровью жаркою обрызганный чакал
Гостей бездомных прах разбросит по ущельям.

В стихотворении звучит грустное предчувствие о скорой кончине и тех обстоятельствах, при которых будет погребён его прах.

Но пока, в Ставрополе, по приезде их принял генерал А.А. Вельяминов. По свидетельству декабристов М.А. Назимова и Н.И. Лорера, у командующего уже было на руках предписание военного министра относительно прибывших «государственных преступников» о размещении их по разным полкам и батальонам рядовыми солдатами под строгий надзор и без всяких послаблений.

Однако А.А. Вельяминов, воспитанный на гуманистических, Суворовских, принципах отнёсся к сосланным на Кавказ декабристам весьма сочувственно, нарушив царскую инструкцию. На первой же встрече с ними он дал им понять, что создаст наиболее благоприятные условия для выслуги первого офицерского чина, который давал право на отставку и возвращение на родину. Вот слова командующего: «Ежели у нас начнутся экспедиции на правом фланге, я пошлю вас туда; ежели на левом, я переведу вас в действующие отряды, а потом наше дело будет постараться освободить вас как можно скорее от вашего незавидного положения».

При этом Вельяминов сделал предупреждение о тайном правительственном надзоре за ними: «Помните, господа, что на Кавказе есть много людей в чёрных и красных воротниках, которые следят за вами, и за нами». В дальнейшем генерал А.А. Вельяминов неизменно соблюдал данное слово сосланным декабристам, и многие из них сумели получить офицерскую выслугу и вернуться в свои имения.

Однако приказ военного министра о размещении «государственных преступников» в чине рядовых солдат по разным полкам и батальонам пришлось выполнить, хотя, по необходимости, А.А. Вельяминов перемещал их с целью возможности участия в экспедициях и получения выслуги. А.И. Одоевского, как бывшего кавалериста, назначили в Тифлис в 44-й Нижегородский драгунский полк, хотя позже, в 1838-1839 гг. он участвовал в экспедициях на Черноморье.

Находясь в Ставрополе, А.И. Одоевский и прибывшие с ним декабристы-курганцы встретились и познакомились с другом А.И. Герцена и Н.П. Огарёва Н.М. Сатиным, лечившимся тогда на кавказских минеральных водах. Воспоминания Н.М. Сатина рисуют нам картину дружеского участия к судьбам сосланных декабристов и «событиям 14 декабря 1825 года» со стороны бытующей здесь российско-кавказской интеллигенции и офицеров армии. Н.М. Сатин повествует: «<…>отправились провожать наших новых знакомых (декабристов. – М.С.) до гостиницы, в которой они остановились, <…> потом велели подать шампанского, и пошли разные либеральные тосты и разные рассказы о 14-м декабря и обстоятельствах, сопровождавших его».

В те же октябрьские дни 1837 г. в Ставрополе встретились А.И. Одоевский и М.Ю. Лермонтов. Непростой характер М.Ю. Лермонтова зачастую производил на окружающих, особенно при первом знакомстве, неблагоприятное впечатление. Так, например, описывает своё подобное знакомство с ним Н.И. Лорер: «С первого шага нашего знакомства Лермонтов мне не понравился. Я был всегда счастлив нападать на людей симпатичных, тёплых, умевших во всех фазисах своей жизни сохранять благодатный пламень сердца, живое сочувствие ко всему высокому, прекрасному, а говоря с Лермонтовым, он показался мне холодным, желчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще, и я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил моё душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных от правительства. До сих пор не могу отдать себе отчёта, почему мне с ним было как-то неловко, и мы расстались вежливо, но холодно».

Но при более длительном и внимательном знакомстве впечатление о нём менялось в лучшую сторону. Вот отзывы современников, хорошо знавших М.Ю. Лермонтова: «хорош со всеми»; его «любили»; «душу имел добрую»; «славный малый»; «честная, прямая душа»; «Мы с ним подружились и расстались со слезами на глазах» и т.п. Видимо, и с А.И. Одоевским произошло так же, но знакомство завершилось привязанностью и дружбой, тем более, что для М.Ю. Лермонтова декабристы были символом «совершенства и нравственной цели».

Во всяком случае, фактом остаётся сюжет, когда 22 октября этого же года они вместе выехали из Ставрополя в Тифлис, по месту службы обоих - в Нижегородский драгунский полк. А два года спустя, когда А.И. Одоевского уже не стало, М.Ю. Лермонтов написал стихотворение об их совместном путешествии в полк – «Памяти А.И. Одоевского». В нём есть строки:

Я знал его: мы странствовали с ним
В горах Востока, и тоску изгнанья
Делили дружно…

Во время «странствий» Лермонтов очень хорошо узнал «милого Сашу», и свои впечатления от близкого знакомства выразил так:

Он был рождён для них, для тех надежд,
Поэзии и счастья… Но, безумный,
Из детских рано вырвался одежд
И сердце бросил в море жизни шумной,
И свет не пощадил – и бог не спас!
Но до конца среди волнений трудных,
В толпе людской и средь пустынь безлюдных
В нём тихий пламень чувства не угас:
Он сохранил и блеск лазурных глаз,
И звонкий смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную.

Фактически поэт в образе Александра Одоевского выразил свой идеал Человека мятежного, борца за справедливость, сохранившего «веру гордую в людей и жизнь иную».

В Тифлисе Александр Одоевский часто посещал могилу «своего» А.С. Грибоедова, воспел его память, Грузию звучными стихами. А.Е. Розен, находившийся там же и часто видевший Александра, составил его словесный портрет той поры (1838 год.- М.С.): «Всегда беспечный, всегда довольный и весёлый, как истинный русский человек, он легко переносил свою участь; быв самым приятным собеседником, заставлял он много смеяться других и сам хохотал от всего сердца. В том же году я ещё два раза съехался с ним в Пятигорске и Железноводске; просил и умолял его дорожить временем и трудиться по призванию; моё предчувствие говорило мне, что недолго ему жить; я просил совершить труд на славу России…»

Находясь на излечении в Пятигорске и Железноводске, А.И. Одоевский познакомился с Н.П. Огарёвым, которого совершенно пленила личность поэта-декабриста. По мнению Н.П. Огарёва, Александр Одоевский «был, без сомнения, самый замечательный из декабристов, бывших в то время на Кавказе», - писал в очерке «Кавказские воды» друг и соратник А.И. Герцена.

И далее: «Лермонтов списал его с натуры. «Этот блеск лазурных глаз, и звонкий детский смех, и речь живую» не забудет никто из знавших его. В этих глазах выражалось спокойствие, скорбь не о своих страданиях, а о страданиях человека, в них выражалось милосердие. Может быть, эта сторона, самая поэтическая сторона христианства, всего более увлекла Одоевского <…> Он носил свою солдатскую шинель с тем же спокойствием, с каким выносил каторгу и Сибирь – с той же любовью к товарищам, с тою же преданностью своей истине, с тем же равнодушием к своему страданию. Может быть, он даже любил своё страдание».

Благодаря воспоминаниям Н.И. Лорера, стало возможным составить довольно полную картину последних земных дней Александра Ивановича Одоевского. Шёл 1839 год. Летом собиралась очередная экспедиция российских войск для строительства новых укреплений на побережье Чёрного моря. Командовал экспедицией Н.Н. Раевский (младший). Войска собирались в Тамани. Как и обещал в своё время генерал Вельяминов, декабристам была предоставлена возможность участия в этих экспедициях. Сюда же из Тифлиса прибыл и А.И. Одоевский.

Вот как описывает встречу друзей Лорер: «В одно утро, сидя в моей крошечной землянке, я услыхал знакомые голоса моих любезных товарищей и через несколько секунд обнимал уже Нарышкина, Одоевского, Назимова, Лихарева и Игельстрома. Все они посланы были на правый фланг для экспедиции и только что пришли с отрядом. Разговорам, расспросам не было конца, мы шутили, смеялись, радовались, как дети. Бог привёл товарищей Читы и Петровского завода разделить со мною труды кавказской войны». После высадки десанта и боя, когда установилась тишина и войска расположились на отдых, Одоевский, у которого был собственный шатёр, предложил Лореру поселиться у него.

Лорер продолжает: « <…> на что я с удовольствием согласился, любя его искренно и приобретая в нём приятного и умного собеседника. Он отлично был образован, знал отлично наш отечественный язык, и после всякого дела Раевский, диктовавший всегда сам реляции, присылал их к Одоевскому для просмотрения и поправок. Отрядная молодёжь наша постоянно, как эхо, вторила громкой диктовке Раевского, раздававшейся по всему лагерю.

Ко всем приятностям собеседничества с Одоевским он обладал отличным поваром, и мы с ним согласились дать обед и для этой цели накупили у маркитанта всего необходимого вдоволь и составили пригласительный список. Приглашённых набралось до 20 человек, и в иванов день, 24 июня, в трёх соединённых палатках собрались. <…> После обеда Пушкина, знавшего наизусть все стихи своего брата и отлично читавшего вообще, заставили декламировать, и он прочёл нам поэму “Цыгане”.

Началось строительство форта. Это был форт Лазаревский в долине р. Псезуапе. По завершении строительства генерал Раевский объявил об окончании экспедиции и разрешил войскам отправляться в Тамань и Керчь. И вот здесь А.И. Одоевский получил горестное известие о кончине своего отца. Лорер пишет: «Он совершенно переменился и морально и физически. Не стало слышно его звонкого смеха; он грустил не на шутку и по целым дням не выходил из палатки и решительно отказался ехать с нами в Керчь. В день нашего отъезда он проводил нас на берег и на наши просьбы ехать с нами упорствовал до последней минуты. «Je reste et je serai le victime (я остаюсь и буду жертвой) – были его последние слова на берегу.

Чтоб отдалить хоть несколько минут расставания, Одоевский сел с нами в лодку и пожелал довезти нас до парохода. Там он сделался веселее, шутил и смеялся. «Ведь ещё успеют перевезти твои вещи: едем вместе»,- уговаривал я его… «Нет, любезный друг, я остаюсь». Лодка с Одоевским отвалила от парохода, я долго следил за его белой фуражкой, мы махали платками, и пароход наш, пыхтя и шумя колёсами, скоро повернул за мыс, и мы расстались с нашим добрым, милым товарищем. Думал ли я, что это было последнее с ним свидание в здешнем мире! <…> Скоро и весь отряд вернулся из экспедиции, и товарищи принесли нам горестное известие о смерти Одоевского, которого мы так недавно оставили…

Кавказская лихорадка через несколько дней после нашего прощания на берегу моря сразила его, и болезнь не уступила всем стараниям медиков. Раевский с первого дня его болезни предложил товарищам больного перенести его в одну из комнат в новоустроенном форте, и добрые люди на своих руках это сделали. Ему два раза пускали кровь, но надежды к спасению не было. Весь отряд и даже солдаты приходили справляться о его положении, а когда он скончался, то все штаб- и обер-офицеры отряда пришли в полной форме отдать ему последний долг с почестями, и даже солдаты нарядились в мундиры. Говорят, что когда Одоевский лежал уже на столе, готовый, на лице его вдруг выступил пот… Все возымели ещё луч надежды, но скоро и он отлетел.

До могилы его несли офицеры. За новопостроенным фортом, у самого обрыва Чёрного моря, одинокая могила с большим крестом оставила нам воспоминание об Одоевском, но и этот вещественный знак памяти недолго стоял над прахом того, кого все любили. Горцы сняли этот символ христианский. Кончу об милом Саше воспоминанием и стихами Лермонтова на смерть А.И. Одоевского. Поэт наш в своих звучных стихах упоминает о шуме моря, который так любил покойник, и кончает свою поэму:

И мрачных гор зубчатые хребты…
И вкруг твоей могилы неизвестной
Всё, чем при жизни радовался ты,
Судьба соединила так чудесно:
Немая степь синеет, и венцом
Серебряным Кавказ её объемлет:
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет
Как великан, склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая;
А море Чёрное шумит не умолкая!

Одоевский немногим пережил своего отца и скончался на 37-м году от роду».

В 1881 г. газета «Голос» опубликовала литературный обзор известного в то время литературного критика, этнографа, искусствоведа В.П. Горленко, в котором прозвучало с большим теплом имя А.И. Одоевского: «Если в русском обществе есть искра чувства и вкуса, то Одоевский, хотя и поздно, должен сделаться одним из любимцев; или, как сказал о ком-то Victor Hugo: “C’est un mort destine a renaitre” («Это умерший, которому суждено возродиться»).

Эта заметка В.П. Горленко послужила А.Е. Розену толчком к подготовке стихотворений А.И. Одоевского к изданию, тем более, что у самого Розена был уже довольно внушительный список стихов поэта-декабриста – 22 произведения с 1826 по 1838 гг. В своём письме к М.А. Назимову от 13 июля 1881 г. А.Е. Розен сообщает: «Намерен передать печати всё, что у меня есть от музы нашего Одоевского» . Одновременно А.Е. Розен обратился в письмах ко всем, остававшимся ещё в живых, декабристам с просьбой прислать ему для готовящегося издания стихи Одоевского, имеющиеся у них в списках.

Обращаясь к издателю А.А. Краевскому с просьбой помочь в издании собрания стихотворений А.И. Одоевского, А.Е. Розен оговаривает условия издания. Эти условия отражают заботу декабриста о хорошем, добротном качестве самого издания: «Желаю, чтобы бумага была белая и прочная, чтобы каждая страница была окаймлена рамочкою, чтобы поля были не тесные, дабы книжечка не вышла слишком жиденькою или мизерною, приблизительно по приложенному образчику. Шрифт ясный, чёткий, не стереотипный, как возможно красивее и приличнее». Второе условие касалось гонорара, который А.Е. Розен просил определить «в пользу малолетних внуков и сирот друга моего, умершего товарища декабриста Евгения Петровича Оболенского».

К сборнику стихов А.И. Одоевского Розен написал две вступительные статьи («Биографический очерк» и «Последние дни князя А.И. Одоевского»). Примечания к стихам были подготовлены А.А. Краевским и Н.В. Гербелем при участии Г.П. Данилевского. Книга вышла под названием «Полное собрание стихотворений князя А.И. Одоевского (декабриста). Собрал барон Андр. Евг. Розен. С дополнениями и примечаниями издателей, портретом и facsimile князя Одоевского». Книга вышла в свет в Петербурге 26 ноября 1882 г. (цензурное разрешение от 24 ноября 1882 г.), на обложке и титульном листе год изд.: 1883.

Так декабристы сохранили и увековечили литературные труды А.И. Одоевского и его память в сознании граждан России всех поколений и эпох. За это им – низкий поклон.

В письме к декабристу П.Н. Свистунову от 14 сентября 1881 г. Розен сообщил хорошую, добрую новость о судьбе могилы Одоевского: «Из Кавказа уведомили меня, что могила его (Одоевского.- М.С.) не была разрыта, останки не были брошены шакалам, но что черкесы, когда от родича своего Атарщикова, офицера в нашей службе, узнали, кто в ней покоится, то оставили её неповреждённою».

В следующем письме к тому же П.Н. Свистунову от 24 сентября 1881 г. Розен раскрыл замыслы А.И.Одоевского и желание заняться историческими исследованиями: «Одоевский… намеревался серьёзно приняться за исторические поэмы из русской истории, но жаловался на скудость исторических источников (где же их было достать «государственному преступнику» в ранге рядового солдата в условиях Кавказской войны?! – М.С.) и на совершенный тогда недостаток топографических указаний…».

Однако это свидетельство А.Е. Розена имеет большое значение в понимании личности Одоевского как поэта – гражданина, который всегда был и оставался до конца приверженцем чести и достоинства любимого Отечества, его славы и благополучия. М.В. Нечкина заключила своё восприятие Одоевского ещё более точным определением: «Одоевский до конца жизни оставался верен освободительной идеологии».

4

И. Козлов

«В душе смеёмся над царями»

В нашей сибирской литературе ничего не написано о жизни Александра Ивановича Одоевского в Елани, селе, раскинувшемся в стороне от главных дорог, за лесом, за рекой Китоем, в семидесяти километрах от Иркутска. Три года прожил поэт-декабрист в сибирском селе. Как протекли эти годы, мы можем судить по письмам, адресованным отцу, опубликованным полностью в 1925 и 1934 годах. Столь поздняя публикация  писем и, кроме того, небольшим тиражом, а также не частое обращение специалистов к биографии поэта - вот частично   причины, по которым сам факт пребывания; Одоевского в Елани стал стираться в памяти еланцев, и в 1973 году уже никто из старожилов не мог вспомнить, что Одоевский когда-то жил здесь. Когда следопыты ангарской школы № 17 приехали в село, чтоб отыскать возможные следы пребывания в нем декабристов - а кроме Одоевского там жили на поселении Штейнгель и Муравьев,- то старейший житель села, Николай Романович Щербаков, которому уже за девяносто и который родился и всю жизнь прожил в этом селе, твердо ответил, что «Одоевский у нас не был. От отцов такого не помним, а вот  Артамон Муравьев - этот живал...»

Еланцы забыли, что Одоевский жил в Елани, но это извинительно.

Одоевский поселился в Елани в 1833 году, когда на поселение вышли очень немногие декабристы, и прожил до 1837 года, после чего переведен на Кавказ. Артамон Захарович  Муравьев жил в Елани в 1839-1840-е годы, когда вокруг Иркутска жила большая колония декабристов, и народ узнал их. В отличие от Одоевского Муравьев был веселым и общительным, а кроме того он знал зубоврачебное искусство и не отказывал страждущим в помощи. Его общительность, даже некое удальство, Одоевский запечатлел в эпиграмме:

Сначала он полком командовал гусарским!
Потом убийцею быть вызвался он царским
Теперь он зубы рвет и врет!

Дружеская, добродушная колкость, которую вполне заслужил Муравьев - веселый рассказчик баек, небылиц и анекдотов.

Весной 1973 года я получил от еланских школьников письмо.

«Вам пишут члены Совета дружины имени Зои Космодемьянской Больше-Еланской восьмилетней школы.

В газете «Советская молодежь» за 24 февраля 1973 года мы прочитали вашу статью «Хотя Елань окружена лесами...»

Нам бы очень хотелось узнать, о какой Елани идет речь. В Иркутской области, насколько нам известно, есть две Елани - Малая Елань и Большая Елань. Мы внимательно прочитали вашу статью. По некоторым данным сходится, что речь идет именно о нашей Елани - старинном сибирской селе, близ заболоченной поймы Китоя, а также поселка Тельма...

Фамилия Куркутовых - самая распространенная в нашем селе, около 30% всех жителей деревни носят эту фамилию. Нужно брать во внимание, что многие жители выехали из села, в противном случае половина жителей имела бы фамилию Куркутовы.

Мы не узнавали, жил ли некий Герасим Куркутов в нашем селе и где, потому что еще не уверены в том, что речь идет о нашей Елани...

У нас к вам будет большая просьба. Пожалуйста, сообщите, о какой Елани идет речь...» Ясно, еланцы забыли, что в Елани жили декабристы.

О жизни Одоевского в Елани надо писать. Не просто писать, а рассказывать со всеми возможными подробностями, в деталях, какие только сохранила история. Но материалов мало. Письма к отцу - двадцать пять писем, два-три документа в архиве и одно стихотворение, написанное в еланский период.

Прежде всего, конечно, письма. Письма из Елани, адресованные отцу, которого Одоевский любил всем сердцем. Самое раннее письмо датировано 19 июля 1833 года. Это время водворения Одоевского в Елань.

Еще не прошло и десяти лет, как отшумел морозный декабрьский день на Сенатской площади. Но выстрадано и пережито уже много. Уже позади казематы Нерчинска, Читы и Петровского Завода. Уже первые могилы декабристов перечеркнули крестами всякую надежду на царскую милость. Одоевский уже сложившийся поэт. Восторженные друзья ставят его имя рядом с именем Пушкина. Ну еще бы! Вслед за посланием великого поэта:

Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье -
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.

всегда и непременно читается ответ Одоевского -

Но будь спокоен, бард: цепями,
Своей судьбой гордимся мы
И за затворами тюрьмы
В душе смеемся над царями.
Мечи скуем мы из цепей
И вновь зажжем огонь свободы,
И с нею грянем на царей, -
И радостно вздохнут народы.

Но не только эти стихи, ставшие вершиной романтически-революционного пафоса Одоевского, были написаны к тому времени. «Умирающий художник» - на смерть Веневитинова, где он скорбит о погибшем таланте, «Дева. 1610 г.», «Осада Смоленска» и поэма «Василько», - где Одоевский рисует широкое полотно народно-патриотической жизни «далеких туманных времен», стихи «М.Н. Волконской», подаренные Марии Николаевне в день рождения, и наконец «Славянские девы» и «Известие о польской революции», где Одоевский развивает идею непреклонной борьбы за освобождение.

...Святые имена
Еще горят в душе: она полна
Их образов, и мыслей, н страданий.
8 их имени таится чудный звук:
В нас будит он всю грусть минувших мук,
Всю цепь возвышенных мечтании.
Нет! В нас еще не гаснут их мечты.
У нас в сердца их врезаны черты.
Как имена в надгробный камень.
Лишь вспыхнет огнь во глубине сердец,
Пять жертв встают пред нами, как венец.
Вкруг выи вьется синий пламень.

И вот письма.

«Мой дорогой отец...», «Мой добрейший отец...», «Мой обожаемый отец» - изъявления самой нежной сыновней любви, тоски по дому, описание своего немудрящего быта, жалобы на нездоровье и вдруг! - «Я наслаждаюсь всем покоем и всеми удобствами, какие мне позволяет мое положение благодаря несказанному великодушию нашего государя».

«...Как наше отечество двинулось по пути просвещения в течение этих десяти лет царствования нашего славного монарха...»

«Как я сожалею, видя себя выброшенным из недр того мира, который обожает нашего императора...»

И даже в стихах:

С тех пор, займется ли заря,
Молю я солнышко-царя.
И нашу славную царицу:
Меня, о солнце, воскреси,
И дай мне на святой Руси
Увидеть хоть одну Денницу!

Да полно, Одоевский ли пишет это? Почему? Что случилось с ним здесь в Елани, именно в Елани? Да, случилось.

Сложна обстановка, от которой мы отстоим на полтора столетия. Не прост и характер, который не во всем разгадали даже современники. Но последовательность есть.
С первых дней царь, един в трех лицах - следователь, судья и палач - понял - Одоевский не переносит одиночества. Заключенный в четырех стенах, он теряет контроль над собой. Следственный комитет ничего не мог понять из его   путаных высказываний и удивлялся сообщениям о том, что Одоевский в камере бегает, поет, читает стихи, а потом лихорадочно пишет: «Я надумался. Все в уме собрал. Вы найдете корень. Дело закипит». Его вызывают, но ничего нельзя понять из его показаний, и Комитет заключает: «Ни на одно слово Одоевского положиться нельзя».

Комитет ничего не понял. Но царь понял: Одоевский не переносит одиночества.

В Чите вместе со всеми он спокоен, бодр, весел. Он верен идеалам юности. Он радует сердце каждого и приехавших Трубецкую и Волконскую нежно называет ангелами.

Вдруг ангелы с лазури ннзлетели
С отрадою к страдальцам той страны.
Но прежде свой небесный дух одели
В прозрачные земные пелены.
И вестники благие провиденья
Явилися, как дочери земли,
И узники, с улыбкой утешенья,
Любовь и мир душевный принесли.

Почти на каждое событие тесного каторжного содружества он откликается стихами.

«Вся его тюремная жизнь вылилась в поэтических звуках», - вспоминает М. Бестужев.

Одоевский блестяще импровизирует. Но он ничего не записывает. Вообще все, что сохранило нам время, записано его друзьями. Он мало заботился о своих детищах.

Едва дошел с далеких берегов
Небесный звук спадающих оков,
И вздрогнули в сердцах живые струны, -
Все чувства вдруг в созвучие слились...
Нет, струны в них еще не порвались!
Еще, друзья, мы сердцем юны! -

подбадривает он тех, с кем делит изгнание и каторгу.

Но вот его отрывают от всех. Поселяют в Тельме. Царь недоволен. В Тельме суконная фабрика, казенные заведения, там люди, люди. Через Тельму протянулся московский тракт - радостная ниточка жизни. Нет, из Тельмы его убрать. Подальше, в глубинку, от людей. И Одоевского переводят в Елань. От Тельмы недалеко, но ни фабрики, ни дороги там нет. В Елани топь, тишина, и жить там приходится, как пишет губернатор Броневский в феврале 1837 года, «между народом пьяно-буйным и разными бродягами». Но Одоевский не смотрит так цинично на народ и успокаивает отца: «Что касается Елани, то тут находятся только старожилы, за исключением четырех или пяти посельщиков...»

Но он одинок.

В Елани Одоевский устраивается надолго. Никаких перемен не ждет. Торгует у местного крестьянина дом и просит разрешения купить его. Тогда это было проще, чем чем сегодня снять посуточно квартиру в Москве.

В Иркутском областном архиве сохранился документ - донесение Иркутского гражданского (губернатора от 20 января 1834 года, - из которого мы видим, что государственный преступник Одоевский просит позволения «купить сторгованный за 400 рублей у крестьянина того же селения Герасима Куркутова дом, состоящий из двух деревянных изб, из коих одна новопостроенная на двух две трети сажени в длину и ширину, а другая таковой же величины ветха. Также при доме есть амбар и большая конюшня с завознею, хлев и баня старого строения».

Дом небольшой. Скорее даже маленький.

«Занимаю я одну комнату, которую отделал сам. Род маленького фонаря, ибо на квадрате в две с половиной сажени - четыре окна, довольно больших. Это мой эрмитаж. Я почти не выхожу из него» (Эрмитаж - дословно с французского - прибежище отшельника).

Отшельник, изгой, пария - прекрасно понимает он свою отверженность, почти обреченность. Отец, старый князь, подсказывает ему выход - надо просить прощение у царя. Сам он униженно просит за сына. Он пишет льстивые письма Бенкендорфу, бранит «мерзавцев», которые увлекли сына в бездну, и хотя он заслужил кару, преступив   закон, и его бы тоже надо повесить, как тех пятерых «монстров», но он молод, он раскаялся. При этом старик не забывает присовокупить, что фамилия Одоевских шестьсот лет преданно служила трону. Одоевский, тронутый мольбами отца, оглушенный своим одиночеством, пишет царю просьбу о переводе.

Одиночество, действительно, губительно действовало на него. Внешне он был благополучен. Но в каждом письме прорывается жалоба на гнетущую тоску.

«Иногда совершаю маленькую прогулку в санях по улицам  или, вернее, по переулкам деревни. Через четверть часа я возвращаюсь, чтобы снова усесться на постели и читать какое-нибудь произведение,   которое мне полюбилось, например, летописцев моей родины...» Чтение - единственная «услада одиночества». Зимние дни тянутся   долго. «Мое   существование здесь довольно однообразное».

Одоевский через родных выписывает массу книг. Даже неполный каталог его библиотеки, составленный по письмам, дает нам представление о его собрании. Два шкафа в доме набиты книгами. Здесь альманах «Новоселье» со стихами Пушкина, Жуковского, Крылова, В. Одоевского - брата, Греча. Здесь же десятки томов смирдинской «Библиотеки для чтения», популярный роман Лажечникова - «Последний Новик», «Эмиль» Ж. Ж. Руссо, В. Жаюмон, Сент-Бев, М. Вольфганг, Монтескье и великолепный Шекспир на английском языке.

«Книг, книг, мой добрейший отец...» «Опись имущества» Одоевского, составленная волостным головою, когда Одоевский покидал Елань и передавал свое имущество Штейнгелю, водворяемому на его место, позволяет воссоздать обстановку его «эрмитажа» в деталях.

На стенах в проемах между окнами висят картины «масляными красками в золотых рамах», а также гравюры в «черных рамах с позолотою по краям». В двух шкафах книги, а в шкафу «березового дерева» со стеклами держит он немного серебряных ложек, салфетки, лаковый поднос, кофейную мельницу, три пары фарфоровых чашек, хрустальный графин и хрустальные рюмки. В самом просторном углу поблескивает темной крышкой фортепьяно. Рюмки достаются редко. У него бывал директор тельминской суконной фабрики Протопопов и по некоторым данным кто-то из декабристов. Зато рояль звучит часто. И звучит грустно.

Как государственному преступнику, Одоевскому положен земельный надел, с которого он должен кормиться. За ним числится «земли самим расчищенной 1 и 1/2 десятины... земли нанятой у крестьян на разные сроки - от 4 до 20 лет - 16 и 1/2 десятины».

Вот это «на сроки от 4 до 20 лет» свидетельствует о том, что никакой милости от царя он и не ждал. Писал, просил, но устраивался, арендовал землю, получал и высаживал семена.

«Я усвоил себе долг и привычку самому заниматься сельскими работами».

«Проводя большую часть дня в прекрасной обстановке полей, я чувствую себя много лучше». Одоевский хорошо знает окрестности села. «Хотя Елань окружена лесами, но вид, благодаря подъему почвы, простирается до хребта очень отдаленных гор. Селение находится у подножия продолговатого холма; прежде чем достигнуть опушки этих лесов, вам нужно еще много идти через тучные пастбища и очень плодоносные поля. Полагаю, что радиус круга, образуемого долиной, где находится Елань, будет приблизительно версты в четыре».

Три лета и три зимы сменили друг друга, пока Одоевский находился в Елани.

Втиснувшись в угол просторного такси, я подъезжал к селу. Шел снег. Белые нити скручивались, врастали в землю, и машина с трудом пробиралась сквозь белую пелену. Думалось о своем.

Сто сорок лет назад, может быть, по этой же дороге, может быть, в такой же зимний день въезжал в деревню Большая Елань декабрист Александр Одоевский. Завернувшись в крестьянский тулуп, откинувшись спиною, он подремывал и думал, думал... О чем он думал? О далеком ли Петербурге, где тоже шел снег и ходили часовые, или о товарищах, оставленных за Байкалом? Или, по обыкновению импровизируя, сочинял стихи:

Меня чужбины вихрь умчал
И бросил на девятый вал
Мой челн, скользивший без кормила;
Очнулся я в степи глухой,
Где мне не кровною рукой,
Но вьюгой вырыта могила.

Я пытаюсь представить его еще   молодого, но уже познавшего крушение идеалов, разлуку, боль,   смерть близких. Мне кажется, я вижу его очаровательные синие глаза, полные лихорадочного блеска. Ему в сибирском климате нездоровилось. Даже летом.

«В Елани было легкое землетрясение, в три толчка. Погода, которая господствует в настоящее время, очень хорошая, и вполне можно бы подумать, что находишься в Италии, так жарко в полдень; но ночи обычно очень свежие, чтобы не сказать - холодные.

...Несмотря на старание не простудиться, третьего дня заполучил такую боль в горле, что с трудом могу говорить».

Зимой становилось еще хуже.

«Боль в груди и приступы кашля, сопровождаемые холодным потом, заставляли меня сильно страдать, но в настоящее время я чувствую себя хорошо: вполне поправился... Думаю, что этот кашель, который держится уже очень давно и который из слабого осенью сделался сильным зимою, был следствием туманов, господствовавших в Елани в продолжение страдной поры. Вы знаете, что мои задние окна выходят на болото, миазмы которого не очень здоровы».

«Жаба и боль в груди, которая идет с 24 года, иногда заставляли меня со дня на день откладывать удовольствие, счастье переписываться с вами».

До полного выздоровления так и не дошло.

Мы въехали в село. Старая часть Елани тянется у подножия «продолговатого холма», а за селом поля, пастбища, и до леса «приблизительно версты четыре». Все так: и болотца за огородами, и маленькие переулки. Все припорошено снегом. Но катят через село не крестьянские сани, а мощные тягачи, вместительные автобусы, бензовозки, тракторы. Село тихим уже не назовешь.

Я выхожу из машины у дома номер 141 и стучу в калитку. Улица здесь одна, искать не надо. Шаги по снегу. Открывает женщина, темноглазая, с густой проседью. Это Зоя Михайловна Дубенкова, заведующая сельской библиотекой.

- Мы когда узнали, что у нас жили   декабристы, очень обрадовались, будто они нам родные...

Зоя Михайловна ставит на плиту чайник, достает сахар, стаканы.

- Был у нас такой дом, о каком вы писали. Как там у вас?..

Она разворачивает газету: «Потом торгует у крестьянина того же села Герасима Куркутова дом...»

- ...Именно такой дом. Из двух изб, с амбаром, конюшней и завознею. И хозяева Куркутовы. Половина дома, завозня, конюшня и амбар были такие старые, что их сломали. И совсем недавно. А вторая половина дома стоит, и живет в ней Анна Еремеевна Куркутова. И вот что интересно. Куркутовых у нас много, но больше ни у кого, только у этих Куркутовых были в роду два Герасима. Первый из них - муж Анны Еремеевны, погиб в Отечественную, а второй и сейчас жив. А больше Герасимов ни у кого нет. А раньше имена давали по дедушкам да по бабушкам. И одно имя шло через поколение в поколение. Знаете вы это?

Это я знал. И радовался тому, что говорила Зоя Михайловна.

Поехали к Анне Еремеевне смотреть дом. Сеновал, навес, хлев, большой огород и крыльцо с сенцами.

- А вот здесь был прируб. С одного крыльца в обе половины был ход.

- А баня, завозня?

- Тоже были, как и прируб... Старые. Снесли недавно.

Я вспоминаю архивные документы. В донесении от 24 июля 1834 года Цейдлер пишет, что Одоевский просит разрешение построить новые службы «баню, амбар, ворота» и хлопочет о разрешении родственникам прислать ему две тысячи рублей.

Я брожу по Елани, смотрю. Холм - вот он - вдоль него село тянется. И говорят, хотя картагонские низины подсушили, болотца все равно есть, а в дождливое время особенно... Может, это и есть тот самый дом. Одоевский уехал,, оставил его Штейнгелю, а тот потом передал хозяину. А куда его? Штейнгель за него денег не платил. Взял и вернул Куркутовым. И Зоя Михайловна - умница. Точно подметила - у них в роду Герасимы, а больше ни у кого. Это так и было - имена шли по наследству.

Когда смотришь на село и дальние поля с холма, особенно начинаешь чувствовать проникновение стихов, единственных написанных здесь, в Елани.

Как недвижимы волны гор,
Объявших тесно мой обзор
Непроницаемою гранью!
За ними - полный жизни мир,
А здесь я одинок и сир,
Отдал всю жизнь воспоминанью.
Всю жизнь, остаток прежних сил,
Теперь в одно я чувство слил -
В любовь к тебе, отец мой нежный,
Чье сердце так еще тепло,
Хотя печальное чело
Давно покрылось тучей снежной.
Проснется ль темный свод небес,
Заговорит ли дальний лес,
Иль золотой зашепчет колос -
В луне, в туманной выси гор -
Везде мне видится твой взор,
Везде мне слышится твой голос...

Стихотворение длинное. Еще тридцать строк. Но это все. Все, что осталось от его поэзии еланского периода. А много ли он писал? По-видимому, не много.

«...Принимаюсь размышлять о плане какой-нибудь поэмы или трагедии, которую, быть может, и начну, но никогда не кончу... Если я теперь когда-нибудь сочиняю... стараюсь забыть, что для меня тем легче, что я никогда не кладу своих стихов на бумагу...»

Признание, не оставляющее никаких сомнений. Писал, импровизировал не только стихи, даже поэмы, но все летело под стол или вообще не оставалось на бумаге. К сожалению, рядом с ним в Елани не было никого, кто бы мог записать услышанный экспромт или остановить его руку, когда она бросала листы в огонь. Что в них было? Отречение, раскаяние, вера в грядущее? Мы можем только примерно, очень отдаленно угадывать содержание его возвышенных дум, обратившись к стихотворению «Поэзия», написанному уже незадолго до смерти.

Как я давно поэзию оставил!
Я так ее любил!
Я черпал в ней
Все радости, усладу скорбных дней,
Когда в снегах пустынных мир я славил,
Его красу и стройность вечных дел,
Господних дел грядущих к высшей цели. -
На небо, где мне звезды не яснели,
И на земле, где в узах я коснел, -
Я тихо пел пути живого бога...

Здесь мне хочется остановиться и выяснить один момент.

Я тихо пел пути живого бога...

Кого? Царя? А если имеется в виду отец? Никак не исключено.

Преданный своему опальному сыну, отец Александра Ивановича остался верен ему до конца своих дней. Он таки выхлопотал перевод ему из Елани в Ишим следом стал хлопотать разрешение на посещение сына в Ишиме. Но царь не позволил. Тогда старый князь хлопочет о переводе сына на Кавказ. Его любовь к сыну была притчей во языцех. Легенда передает, что царь разрешил перевод тогда, когда прочел стихи Одоевского «Отцу», те самые, единственные, что сохранились от еланского периода.

Всю жизнь, остаток прежних сил,
Теперь в одно я чувство слил, -
В любовь к тебе, отец мой нежный...

Честное слово, это трогательно, и потому вполне смело мы можем относить стихи «Я тихо пел пути живого бога» к отцу.

«Мой обожаемый отец» - это обращение во многих письмах.

Но продолжим.

В поэзии, в глаголах провиденья,
Всепредаиный, искал я утешенья -
Живой воды источник я нашел.
Поэзия - не божий ли глагол,
И пеньем птиц, и бурями воспетый,
То в радугу, то в молнию одетый,
И в цвет полей, и в звездный хоровод,
В порывы туч, и в глубь бездонных вод,
Единый в век и вечно разнозвучный!
О друг, со мной в печалях неразлучный,
Поэзия! Слети и мне повей
Опять твоим божественным дыханием!
Мой верный друг! когда одним страданьем
Я мерил дни, считал часы ночей,
Бывало, кто приникнет к изголовью
И шепчет мне, целит меня любовью
И сладостью возвышенных речей?
Слетала ты, мой ангел-утешитель!

Нет, божественный глагол жег его сердце. А в дни одиночества и неизбывного страдания особенно. Но, может быть, во всем этом и остался только восторг перед вечно прекрасной природой, восхищение перед всемогущей музыкой души, и были забыты идеалы юности, смысл того, что привело его на край земли, в «снега пустыни». Может быть, он уже и забыл, что когда-то сам начертал гордые слова:

В душе смеемся над царями...

Нет, не забыл.

У гражданского губернатора И.Б. Цейдлера был брат Франц Цейдлер. И вот этот Цейдлер переписывался с Одоевским. Однажды он оторвал часть письма и вместе со своим письмом послал его И. И. Клею, чиновнику нерчинских рудников.

«Еще Одоевский пишет и просит написать тебе, чтобы ты сказал, что у него есть продажная бричка... чтобы деньги выслал ко мне, а для чего: то посылаю тебе его письмо, которое ты сейчас уничтожь».

Меркушев, иркутский почтмейстер, сделав перлюстрацию, копию отправляет в Петербург и доносит:

«Наблюдая за всею без исключения корреспонден-циею Петровского Завода, где заключены государственные преступники, я в переписке б. иркутского гражданского губернатора Цейдлера, коменданта завода генерала Лепарского и плац-адъютанта Клея, родственника Цейдлера, весьма часто встречал сих лиц в положении некоторых преступников. Но письма их в этом отношении были всегда так темны, так неопределенны и часто перемешаны французскими и немецкими словами...

Не могу скрыть перед вашим сиятельством, что я не совсем уверен, что Клей ответ свой пошлет почтою...

Из переписки их, рассматриваемой еще при самом начале учреждения здесь перлюстрации, я видел  что они всегда опасались почты и потому пересылали свои письма с проезжающими или с нарочными...»

Черный кабинет «а ля Ришелье» действовал почти открыто.

На донесении Меркушева Николай наложил резолюцию: «Прочтем вместе, довольно важно».

Он не стеснялся гнусностей.

У генерал-губернатора Броневского потребовал объяснений, и он поспешил осведомить: «Цейдлер очень короток, по давнишнему ли знакомству или по чем; другому, с отцом государственного преступника Одоевского».

И сообщил, что Франц Цейдлер гостил зимою 1836 года у отца Одоевского, что гостил у него же и Протопопов - директор тельминской фабрики, и отец Одоевского «чествовал их на славу».

Зная, кто будет читать их письма, декабристы, конечно, выбирали выражения и «свидетельствовали» свою лояльность и «хорошее поведение».

То, что Одоевский не раскаялся до конца, не любил царя и где-то на самом дне души прятал сокровенные мысли, подтверждает случай, описанный в воспоминаниях Н. Сатина. Дело происходило в Ставрополе, уже после перевода Одоевского на Кавказ.

«Я и Майер отправились провожать наших новых знакомых до гостиницы, - пишет Н. Сатин, - в которой они остановились. Между тем пошел сильный дождь, и они не хотели отпустить нас. Велели подать шампанского, и пошли разные рассказы о 14 декабря и обстоятельствах, сопровождавших его. Можете представить, как это волновало тогда наши еще юные сердца, и какими глазами смотрели мы на этих людей, из которых каждый казался нам или героем, или жертвой грубого деспотизма.

Как нарочно в ту самую ночь в Ставрополь должен был приехать государь. Наступила темная осенняя ночь, дождь лил ливмя, хотя улицы были освещены плошками, но, заливаемые дождем, они трещали и гасли и доставляли более вони, чем света.

Наконец около полуночи прискакал фельдъегерь, и послышалось от-даленное «ура». Мы вышли на балкон; вдали, окруженная горящими факелами, двигалась темная масса.

Действительно, в этой картине было что-то мрачное.

- Господа, - закричал Одоевский. - Смотрите, - ведь это похоже на похороны! Ах! Если б мы подоспели!..

И, выпивая залпом бокал, прокричал по-латыни... (здесь латинские слова Сатин упускает)...

-  Сумасшедший! - сказали мы все, увлекая его в комнаты, - что вы делаете? Вас могут услыхать, и тогда беда!

-  У нас в России полиция еще не училась по-латыни, - отвечал он, добродушно смеясь».

Не будем гадать, что крикнул Одоевский, но навлечь беду могло, конечно, не безобидное выражение да сказанное еще вслед за намеком о похоронах живого царя. Следует добавить, что время пребывания Одоевского в Ставрополе и день проезда через Ставрополь царя не совпадают. Одоевский проехал через Ставрополь раньше, чем царь. Но ожидали царя в городе несколько раз. Возможно, Сатин вспоминает один из вечеров, когда царь должен был приехать, но не приехал, и Одоевский видел ожидающих с факелами под дождем. Эта мрачная картина напомнила ему погребальное шествие.

Принимать покаяние Одоевского и восхваление царя, написанные и под влиянием отца и под влиянием нелегкой минуты, нужно чрезвычайно осторожно. Да нас было, есть и остается ключом к его жизни и поэзия то, что он с пистолетом в руках стоял на Сенатской площади в день восстания, что он ничего толкового так и не сообщил следственному комитету и, уже будучи на каторге, смело и пророчески писал:

Наш скорбный труд не пропадет:
Из искры возгорится пламя, -
И просвещенный наш народ
Сберется под святое знамя.

Вторая строка этой строфы стала эпиграфом ленинской «Искры».

5

Н.А. Котляревский
   

Князь Александр Иванович Одоевский. Его жизнь и литературная деятельность
   

День 14 декабря 1825 года - скорбный день в летописях нашей словесности. Из немногочисленной литературной семьи того времени вспышка политической страсти вырвала сразу несколько молодых даровитых писателей. На долгие годы затерялись они в толпе своих товарищей по несчастью - каторжных, поселенцев и солдат.
   
В кружке декабристов поэзия и поэтическое творчество были, как известно, в большом почете. Политика не мешала, а способствовала культу искусства. Но истинных новаторов в творчестве среди этих политических деятелей не было: были люди лишь с более или менее крупным дарованием.

История нашего литературного развития сохранит на своих страницах имена К.Ф. Рылеева, А.А. Бестужева, князя А.И. Одоевского и В.К. Кюхельбекера.  Их жизнеописанию и литературным трудам посвящены эти очерки.

Теперь настало время, когда на могиле этих писателей можно поставить достойный их памятник, и автор смотрел на свою работу как на первый шаг к выполнению этого долга.

Люди, о которых он хотел напомнить читателю, имели в жизни своей две святыни: гуманный идеал, проясненный политической мыслью, за которую они пострадали, и художественную мечту, которая радовала их в дни свободы и утешала в дни несчастья. В очерках, посвященных их памяти, должно быть уделено одинаковое внимание и политическим их мыслям, и поэтическим их грезам.

Автор руководствовался этим соображением. Он стремился достигнуть наибольшей полноты в подборе фактов, относящихся к биографии упомянутых писателей, и в подборе сведений об их политической деятельности. Возможно большую точность и полноту хотел соблюсти он и в обзоре их литературных трудов, не считаясь с тем, что эти труды от времени сильно пострадали.
   
   
Князь Александр Иванович Одоевский
   
   
Стихотворения князя Александра Ивановича Одоевского1 почти совсем забыты; и даже имя его в перечне наших поэтов двадцатых и тридцатых годов упоминается редко.

Причины такого забвения более чем понятны. Александр Иванович родился поэтом, и очень искренним поэтом, но он таил свои стихи от чужого глаза и редко кому позволял их подслушать2. Почти все его стихотворения были записаны его друзьями, иногда по памяти, и он сам, вероятно, менее чем кто-либо мог думать, что эти импровизации, эти слова, сказанные в утешение самому себе или товарищам, составят современный сборник, который не позволит забыть о нем как о поэте. Было ли это скромностью или гордыней художника, который считает "ложью" всякое "изреченное" слово, бессильное передать глубину мысли и чувства, его породивших, было ли это просто беспечностью с его стороны3 - но только Одоевский составлял исключение в семье художников; и, глубоко верующий в бессмертие своей души, совсем не желал бессмертия для тех звуков, какими она откликалась на мимолетные впечатления жизни. Он сам торопил для себя наступление минуты забвения.
   
Она должна была наступить быстро и в силу внешних обстоятельств. Одоевскому было 22 года, когда его сослали на каторгу, и его стихи были, как он сам выражался, "песнями из гроба". Это верно также и в том смысле, что все его стихотворения, кроме одного, появились в печати уже после его кончины. Само собою разумеется, что под ними первое время не могло стоять имени автора. Но даже если бы это имя и стояло, стихи Одоевского, взятые порознь, едва ли могли произвести большое впечатление и остаться надолго в памяти: они - как те цветы, которые издают сильный аромат лишь тогда, когда собраны и связаны в целом букете.

В истории русской лирики двадцатых и тридцатых годов поэзия Одоевского может занять свое место в ряду тех непринужденно-искренних, пережитых и прочувствованных, сильных своей простотой и почти совсем неэффектных лирических стихотворений, которые подписывались в те годы Пушкиным и его друзьями. Песня Одоевского той же высокой пробы, что и лирика этой плеяды. В ней поражает та же тщательная отделка стиха, редкое гармоничное сочетание формы с содержанием при отсутствии в этой форме излишне узорного или недосказанного, неясного, та же способность менять и тон, и ритм, та же способность одинаково просто выражать весьма разнообразные настроения и чувства.

Стихи Одоевского, изданные в свое время, то есть в конце тридцатых годов, завершили бы собой тот цикл художественной лирики, которая в Пушкине нашла себе лучшего выразителя и в которую затем Полежаев, Лермонтов и Огарев внесли новую резкую ноту душевной тревоги и эффектного, иногда вычурного самолюбования. Песня Одоевского могла бы быть одной из последних песен, в которых выразилось уже отходившее в прошлое религиозно-сентиментальное, в общем оптимистическое миросозерцание, не позволявшее человеку слишком болезненно ощущать разлад мечты и жизни.
   
И действительно, Александр Иванович, который более чем кто-либо имел основание быть в обиде на жизнь и людей, избегал подчеркивать то противоречие, в каком его личность, умственно и нравственно высокая, стояла к окружающей его обстановке и к историческому моменту, свидетелем которого он явился. В его миросозерцании было много религиозного идеалистического элемента4, который не мешал поэту жить страстями, но как-то не позволял этим страстям обращать все душевные порывы, все набегающие мысли в предлог для непримиримо враждебного отношения к жизни вообще и к людям в частности.

Знакомясь с духовной жизнью нашего писателя, насколько, конечно, эта полная смысла жизнь отражается в его случайных поэтических заметках, видишь, что первой житейской мудрости он учился у того сентиментального либерализма, который, несмотря на все предостережения, был так силен во все царствование Александра I, и что поэту не остались чужды те оптимистические взгляды на мир и судьбу человека, к которым вообще имели пристрастие люди его времени, серьезно воспитанные на идеалистической философии Запада или только усвоившие себе ее конечные выводы.

Этот религиозный склад ума Одоевского и спокойствие его духа подтверждаются не только его стихами, но и тем впечатлением, которое он производил на людей, способных оценить эти редкие, не бросающиеся в глаза душевные качества. Если Огарев, который встретил Одоевского в конце тридцатых годов солдатом на Кавказе, был не только поражен, но и умилен его личностью, то это понятно: сам Огарев в эти годы искал в религии разгадки смысла жизни. Но любопытно, что такое же глубокое впечатление Одоевский произвел на натуру, совсем с ним не сходную, на Лермонтова, с которым тот же случай свел его на Кавказе. Для понимания Одоевского Лермонтов был по своему темпераменту и по своим взглядам мало подготовлен, но и он преклонился перед "гордой верой Одоевского в людей и жизнь иную", хотя и придал его облику оттенок горделивой замкнутости и разлада со "светом" и "толпой" - эти, ему самому, Лермонтову, столь привычные ощущения.

Когда затем Лермонтов говорил, обращаясь к Одоевскому:
   

...Дела твои и мненья,
И думы - все исчезло без следов,
Как легкий пар вечерних облаков:
Едва блеснут: их ветер вновь уносит -
Куда они? зачем? откуда? - кто их спросит... -

   

он был не совсем прав. Если бы он знал эти думы, как знаем их мы, он не задал бы им вопроса, зачем они и откуда; он признал бы в них, как и в поступках поэта, - проявление цельного миросозерцания, оптимистического, с большой дозой благодушия, доверчивого к судьбе и к людям, либерального и полного религиозной веры сначала в близкое, а затем в конечное торжество своего гуманного идеала.

Лермонтов, типичный представитель разочарованного протеста, скептик и сын николаевской эпохи, мог видеть в Одоевском живой пример старшего поколения. Перед ним был также один из протестовавших, но примирившийся с проигрышем идеалист, человек, которого никакие житейские невзгоды не заставили усомниться в том, во что он верил, каторжник со "звонким детским смехом и живой речью, постоянно бодрый и веселый, снисходительный к слабостям своих ближних, христианин, сердце которого было обильнейшим источником чистейшей любви, гражданин, страстно любящий родину, свой народ и свободу в высоком смысле общего блага и порядка"5.

Таким либералом и сентименталистом александровской формации умер этот человек случайно в 1839 году, накануне эпохи, когда после десятилетней растерянности и долгого выжидания стал слагаться новый тип певца, более сердитого, желчного, недоверчивого, скептически относящегося ко многим прежним иллюзиям, а потому порой и большого пессимиста.

А как много оснований имел Александр Иванович стать пессимистом!
   
О жизни Одоевского сохранилось немного сведений, да и само слово "жизнь" как-то не подходит к тому, что с ним в жизни случилось.

Родился он в 1802 году, вместе с годами великих обещаний александровского царствования, в одной из самых родовитых и старых дворянских семей России. Семья была большая, богатая, патриархальная по нравам, и жила она очень дружно. Александр Иванович был окружен в ней любовью и лаской.

Особенно нежное чувство любви привязывало его к матери, которую он потерял рано и память о которой стала одним из самых дорогих и поэтичных образов его фантазии.

Вся сокровенная сущность его нежной и сентиментальной души открывается нам в его словах и воспоминаниях об этой женщине. "Я воспитывался, - говорил он своим судьям, - дома моею матерью, которая не спускала с меня глаз по самую свою кончину. Ее неусыпное попечение о моем воспитании, 18 лет ее жизни, совершенно посвященные на оное, - все это может подать некоторое понятие о правилах, мне внушенных. Мать моя была моею постоянною и почти единственною наставницею в нравственности"6. Он называл ее в письмах к друзьям "вторым своим Богом"; он не мог думать о ней, этой "ангельской матушке", без глубокого волнения лет шестнадцать спустя после ее смерти7.

А в первую минуту разлуки с ней он был совсем подавлен. Он писал тогда: "Жестокая потеря унесла с собой лучшую часть моих чувств и мыслей. Я был как шальной. Я грустен был, я был весел, как не бываю ни весел, ни грустен. Самая тонкая и лучшая струна лопнула в моем сердце"8.

"Я лишился ее и еще наслаждаюсь жизнью! Конечно, уж это одно испытание доказывает некоторую твердость или расслабление моего воображения, которое не в силах представить мне всего моего злосчастия. Я слаб, слабее, нежели самый слабый младенец, и потому кажусь твердым. Я перенес все от слабости!"

"Она была для меня матерью, наставником, другом, божеством моим. Я лишился ее, когда сердце уже могло вполне чувствовать ее потерю; - вот что судьба определила мне в самые радостные минуты зари нашей жизни"9.

Через год после смерти матери (1820) поступил он на службу в конногвардейский полк10 и "пять лет был неизменно хорошего поведения"11, - как он сам себя аттестует.

Жилось ему весело: от матери он получил достаточное наследство в 1000 душ и один управлял ими. Он был "богат, счастлив, любим и уважаем всеми. Никогда никакого не имел неудовольствия ни по службе, ни в прочих отношениях его жизни". "И чего было мне желать?" - восклицал он с грустью в одном из своих показаний.

Служба была, конечно, легкая, если не считать разных походов и стоянок в западном крае, где его полку случалось бывать на маневрах. Но Одоевский был так жизнерадостен, что и после таких утомительных и невеселых прогулок чувствовал в себе какую-то жажду наслаждения жизнью. "Другой воздух, другая жизнь в моих жилах, - писал он однажды после такой экспедиции. - Я в отечестве! Я в России! Лица русские человеческие. Молодцы, русские, исподлобья, как жиды, не смотрят, русские девушки нас не убегают, как беловолосые униатки! Я почувствовал, что я человек, в тот самый миг, как мы перешли за роковой столб, отделяющий Белоруссию от нашей милой отчизны. Я отягчен полнотою жизни! Я пламенею восторгом, каким-то чувством вожделения, жаждой наслаждений"12.

Жизнерадостность, которую подмечали в нем его товарищи и в тяжелые годы несчастия, была основной чертой его характера. Если вчитаться в его юношеские письма, то рядом с неизбежной и обязательной для того времени сентиментальной грустью находишь целую струю веселого, бодрого, порой юмористического настроения. Он упоен жизнью и надеждами. Он о себе и своем уме высокого мнения. Он знает цену своего отзывчивого и нежного сердца. Он боится излишних умствований, излишней серьезности во взгляде на жизнь, он хочет быть идеалистом без тревожных раздумий и страданий.

"Задача наша, - рассуждал он в те юные годы, - испытать радость жизни, но сохраняя полноту и остроту чувств:

Rien ne me rivolte plus que la froideur surtout dans un jeune homme... A la viriti j'ai entendu dire souvent que pour itre heureux, il faut itre insensible; mais nommerai je le bonheur la privation des plaisir de la vie?.. Un Йtre impossible ne vit pas, il vigxte. La sensibiliti est la fleur de notre existence, et si c'est une fleur qui se fane, au moins laisse-t-elle aprХs elle un parfum qui embaume le dernier de nos jours et ne s'exhale qu'avec le dernier soupir. Et s'il est une autre vie, les souvenirs d'un homme sensible sont la volupti de l'iden"13.

Сам Александр Иванович тогда о "кончине дней своих" и о "последнем вздохе" думал, однако, мало. Мало думал он и о так называемой "философии", которая грозит человеку испортить непосредственный и здоровый вкус к жизни.

Его двоюродный брат, тогда тоже еще мальчик - Владимир Федорович Одоевский, с которым Александр Иванович находился в очень интимной переписке, - делал тщетные усилия направить ум своего брата на серьезные отвлеченные вопросы. Всем своим увлечением немецкой философией, к которой В.Ф. Одоевский с детства привязался, он находил в письмах своего друга решительный отпор, и ему было, вероятно, очень неприятно читать такие строки: "Я заметил, - писал ему Александр Иванович, - что ты не только философ на словах, но и на самом деле, ибо первое правило человеческой премудрости быть счастливым, довольствуясь малым.

Ну, не мудрец ли ты, когда ты довольствуешься одними словами, а что касается до смысла, то, по доброте своего сердца, просишь у Шеллинга - едва-едва только малую толику? Ты, право, философ на самом деле! Желаю тебе дальнейших успехов в практическом любомудрии. Мой жребий теперь, мое дело быть весьма довольным новым состоянием своим и обстоятельствами. И я философ! - Я смотрю на свои эполеты, и вся охота к опровержению твоих суждений исчезла у меня. Мне, право, не до того. Верю всему, что ты пишешь; верю честному твоему слову, а сам беру шляпу с белым султаном и спешу на Невский проспект"14.

Его корреспондент мог тем более рассердиться, что за два года перед этим Александр Иванович давал ему понять, и совсем серьезно, что он в себе чувствует некоторое родство с гениями. "Я весел, - писал ему тогда Александр Иванович, - по совсем другой причине, нежели мой Жан-Жак бывал веселым. Он радовался свободе, а я - неволе. Я надел бы на себя не только кирасу, но даже - вериги, для того только, чтобы посмотреть в зеркало, какую я делаю рожу: ибо - le ginie aime les entraves. Я не почитаю себя гением, в этом ты уверен, но признаюсь, что дух мой имеет что-то общее avec le gИnie. Я люблю побеждать себя, люблю покоряться, ибо знаю, что испытания ожидают меня в жизни сей, испытания, которые, верно, будут требовать еще большего напряжения моего духа, нежели все, что ни случилось со мною до сих пор"15.

Наблюдая, однако, в продолжение некоторого времени за поведением своего двоюродного брата, В.Ф. Одоевский мог убедиться, что он ведет жизнь, совсем не подобающую "гениальной натуре". Он, кажется, и сделал ему по этому поводу довольно откровенный выговор. Писем Владимира Федоровича мы не имеем, но ответы Александра Ивановича сохранились. И он, очевидно, был также рассержен тоном этой переписки, потому что наговорил своему брату-философу много колкостей; а в письмах, кстати сказать, он умел быть и остроумным, и желчным16.

"Восклицание за восклицанием! - начинает вышучивать Александр Иванович своего брата. - Но если бы пламень горел в душе твоей, то и не пробивая совершенно твердых сводов твоего черепа, нашел бы он хотя скважину, чтоб выбросить искру. Где она? Видно, ты на огне Шеллинга жаришься, а не горишь...

Я скажу все, как вижу из-под козырька моей каски, который, однако, не мешает всматриваться в тебя; потому что не нужно для этого (с вашим дозволением) считать на небе звезды. Ты еще пока в людской коже, как и ни лезешь из нее.

Корифей мыслит, а в смысле его - лепечут! Отличишь ли ты плевелы? Если нет, то хороша пища! Заболит желудок. Но весь философский лепет не столь опасен, как журнальный бред и круг писак товарищей полуавторов и цельных студентов.

Худо перенятое мудрствование отражается в твоих вечных восклицаниях и доказывает, что кафтан не по тебе. Вместо того чтобы дышать внешними парами, не худо было бы заняться внутренним своим созерцанием и взвесить себя.

Ты желаешь душой своей разлиться по целому и, как дитя принимает горькое лекарство, так ты через силу вливаешь в себя все понятия, которые находишь в теории, полезной, прекрасной (все, что хочешь), но не заменяющей самостоятельности.

Истинно возвышенная душа, то есть творческая, сама себя удовлетворяющая, и потому всегда независимая, даруется свыше благословенным. Такая душа превращает и чужое в личное свое достояние, ибо архетип всего прекрасного лежит в ее глубине. Внешняя сила становится для нее одной только случайной причиной. Она везде берет свою собственность. Возвышенный ум за нею следует, но как завоеватель! Для него нужны труды высокие и поприще благородное! Иначе все, что он ни присвоит, будет казаться пристройкой лачужки к великолепному храму.

В сей высшей сфере нельзя брать взаем; и иногда почти невозможно постигать размышлением то, что постигается чувством.

Учись мыслить, но не говори, что ты достиг цели, стоящей вне круга моей жизни. Ты еще ничего не достиг. Ты едва ли еще на пути, хотя ищешь его, как кажется. Откуда же взялась такая смешная самонадеянность? Ты старше летами, но я - перегнал, я старше - чем? - душой. Но где душа? Ты как будто ищешь ее вне себя, в философии Шеллинга; а я - ее не искал.

Сойди в глубину своего ума - признайся, что набросать слова звучные, нанизать несколько ниток фальшивого жемчуга и потом, сев на курульские кресла с важностью римского сенатора, судить человека совсем незнакомого - весьма легко! Да! незнакомого... Я не совсем оправился, но, однако, начинаю ступать с некоторою доверенностью к себе. Как-то мыслю, как-то чувствую - иду; но не считаю, как ты, шагов моих; и не мерю себя вершками! У всякого свой обряд. У меня есть что-то - пусть идеал - но без меры и без счету. Шагаю себе, может быть, лечу, но сам не знаю, как; и вместе с тем в некоторые мгновения наслаждаюсь истинно возвышенною жизнью, всегда независимой, и которая кипит во мне, как полная чаша Оденова меду.

Чем же ты меня так перещеголял? Внутренним бытием? Ты моего не знаешь. Печатным бытием? - я его презираю"17.

Последние слова очень характерны: Александр Иванович на всю жизнь сохранил это презрение к печати, и если бы его друзья не записывали за ним его стихотворений, то все они так навсегда бы и пропали.

А писать стихи он стал очень рано. "В крылатые часы отдохновения,- как он выражался водном неизданном стихотворении 1821 года, - питал в себе огонь воображения и мнил себя поэтом"18, и кажется, что плоды этой мечты были очень обильны. По крайней мере, когда его брат просил у него стихов для "Мнемозины", которую он издавал, то Александр Иванович в выборе затруднен не был: "Стихи пишу и весьма много бумагу мараю, - отвечал он брату... - Люблю писать стихи, но не отдавать в печать; но, чуждый журнального словостяжения, прислал бы десяток од, столько же посланий, пять или шесть элегий - и начала двух поэм, которые лежат под столом, полуразодранные и полусожженные"19.

Хотя Александр Одоевский был, без сомнения, самый замечательный из декабристов, бывших в то время на Кавказе. Лермонтов писал его с натуры. Да, Александр Иванович и не любил типографского станка, но к словесности он питал страсть очень нежную, равно как и к русскому языку, которым владел в совершенстве20. К этой страсти он был подготовлен и тем начальным образованием, которое получил в детстве и юношестве. Это образование было преимущественно литературное21.
   
На вопрос судей: "В каких предметах старались вы наиболее усовершенствоваться?" - он отвечал, что в словесности и математике. "Юридическими науками, - утверждал он, - я никогда не занимался, или политическими какими-либо творениями. Не только ни одного лоскутка бумаги не найдете, который мог бы служить против меня доказательством, но даже ни единой книги, относящейся до политики или новейшей философии. Я занимался словесностью, службою; жизнь моя цвела". И Одоевский говорил правду. Если в юности его и прельщали какие лавры, то разве только лавры писательские; и он позволял себе иногда в частной переписке задуматься над вопросом: а нет ли в нем сходства с Торквато Тассо или со Стерном22.

Любовь к словесности заставляла Одоевского, конечно, искать знакомства и дружбы литераторов. Широких литературных связей у него не было, но в молодой литераторской компании он был принят как свой. Рылеева и А. Бестужева23 он любил прежде всего как писателей и затем уже подпал под их влияние как политиков. Есть указание, что он был знаком с Хомяковым, с которым вступал в политические споры24. Но наиболее тесная дружба соединяла его с Грибоедовым. При каких условиях завязалась эта дружба - неизвестно, но Одоевский был постоянным спутником Грибоедова в домах знакомых и в театрах26, а в 1824 году во время наводнения рисковал жизнью, спасая своего друга.

В начале 1825 года они даже жили вместе на одной квартире. Знал ли Грибоедов о политических замыслах Одоевского - определить трудно; из письма, которое он писал ему в крепость, видно, что не знал27, и потому можно предположить, что их дружба была дружбой личной и завязалась, вероятно, также на почве литературных интересов.

Литературные друзья и приняли Александра Ивановича в члены тайного общества.

"Заимствовал я сей нелепый противозаконный и на одних безмозглых мечтаниях основанный образ мыслей от сообщества Бестужева и Рылеева не более как с год. Родители же мои дали мне воспитание, приличное дворянину русскому, устраняя от меня как либеральные, так вообще и всякие противные нравственности сочинения. Единственно Бестужев и Рылеев (а более последний) совратили меня с прямого пути. До их знакомства я гнушался сими мыслями", - так писал Александр Иванович в тюрьме в первые дни своего ареста, ошеломленный катастрофой, испуганный насмерть, и под угрозой приступа настоящего душевного расстройства.
   
Одоевский познакомился с Бестужевым в конце 1824 года29. "Я любил, - рассказывает он, - заниматься словесными науками; это нас свело. Месяцев через пять после первого нашего свиданья в приятельском разговоре мы говорили между прочим о России, рассуждали о пользе твердых неизменных законов. "Доставление со временем нашему отечеству незыблемого устава, - сказал он мне, - должно быть целью мыслящего человека. К этой цели мы стремимся; Бог знает, достигнем ли когда? Нас несколько людей просвещенных. Единомыслие нас соединяет. Иного ничего не нужно. Ты так же мыслишь, как я, стало быть, ты - наш". Вот и все. После разговора моего с Бестужевым он долго ничего не сказывал мне о чем-либо подобном. Когда приехал Рылеев, то он познакомил меня с ним. С Рылеевым я также коротко познакомился и часто рассуждал о законах, о словесности и прочем. Слова его о будущем усовершенствовании рода человеческого принимал я по большей части за мечтания, но сам мечтал с ним30. В этом не запираюсь, ибо воображение иногда заносится".

Одоевский говорил чистейшую правду: он действительно всего больше "заносился мечтой", - чем, кажется, и заслужил неудовольствие своих товарищей. "Рылеев и Бестужев, - признавался он, - которые, право, только безумные, извините за выражение, а люди добрые, добрые - говорили мне: "Что ты не работаешь?" - хотя и не давали мне права принятия. Они мне немного надоели (особенно Рылеев), и я их обманывал. Говорил им: "я работаю", а между тем почти ничего не делал".

"Делал" он очень мало, чтобы не сказать ничего. Из достоверно установленных фактов видно, что он принял в члены общества корнета лейб-гвардии конного полка Рынкевича (в июле 1825), что 14 декабря утром после присяги он приехал к Сутгофу и упрекал его в том, что он изменил своему слову и не идет на площадь31; что с поручиком Ливеном заводил несколько раз либеральный разговор в неясных и неопределенных словах; что он принял Плещеева, которому говорил, что цель общества была просить Его Императорское Величество дать конституцию; не объясняя ему (Плещееву), каким образом; наконец, "Рылеев полагал, что Одоевский принял в Общество Грибоедова32. Одоевскому ставили в вину также, что он высказывал радость по поводу того, что наступило время действовать33, обвиняли его также в том, что на одном из собраний у Рылеева он восторженно говорил: "Мы умрем! ах! как славно мы умрем!"34.

По этим отрывочным данным нельзя ставить себе никакого представления о политических взглядах Одоевского. Да и были ли они у него? Если верить ему, то к политической мысли он был совсем не подготовлен; он мог быть политически настроен, и в такое настроение, по всей вероятности, выливалось все его политиканство. Из показаний на суде видно, например, что он даже плохо знал устав общества, потому что думал, что существует конституция, написанная Рылеевым и Оболенским. Сам он ни устно, ни письменно по политическим вопросам не высказывался. Известно только, что он вместе с Бестужевым и Рылеевым останавливал Якубовича от цареубийства; Рынкевич, кроме того, показывал, что Одоевский в разговорах был умерен и говорил, что Россия не в таком положении, чтобы иметь конституцию.

В своих собственных показаниях Одоевский неоднократно говорил, что все это дело считал шалостью и ребячеством. "Оно в самом деле иначе не могло казаться, ибо 30 или 40 человек, по большей части ребят, и пять или шесть мечтателей не могут произвести перемены; это очевидно"35. Так мог Одоевский думать в тюрьме, но перед катастрофой думал, вероятно, несколько иначе. Признать себя перед судом открыто членом общества он не хотел; утверждал, вопреки очевидности, что никого не принимал в члены, так как самого себя никогда не почитал таковым; говорил, что решительно не может назвать себя членом, так как не действовал и считал существование самого общества испарением разгоряченного мозга Рылеева; отрицал, что он принят в общество, а признавал только, что он увлечен, так как на слова Бестужева "Ты наш?" он отвечал ни да ни нет, потому что почитал общество ребячеством и одним мечтанием; наконец, говорил, что хвастался из движения самолюбия (не христианского и не рассудительного), желая показать, что имеет некоторый вес в этом обществе - одним словом, Одоевский путался в показаниях, желая задним числом оттенить ту мораль, которая ему пришла в голову в тюрьме и на которой он надеялся построить свою защиту.

Хотел он также убедить судей в том, что и главная цель общества была ему неизвестна. Это ему, однако, не удалось, так как товарищи единогласно показали, что о конституции он говорил неоднократно. Так, например, вместе с Рынкевичем он желал представительного правления36, но не надеялся дожить до него; графа Ливена наводил он на мысли о том же словами: "поговаривают о конституции"; Плещееву второму он сообщил, что общество хочет просить царя о конституции; князю Голицыну он говорил, что есть общество, желающее распространить либеральные мысли, дабы искоренить деспотизм и переменить правительство, и говорил он это, по словам Голицына, "свойственным ему языком неосновательности рассуждений". Наконец, Никита Муравьев утверждал, что перед отъездом своим из Петербурга осенью 1825 года он дал Одоевскому копию со своей конституции37.

Против таких улик бороться было трудно, и Одоевский в конце концов согласился, что он был принят в общество, стремящееся к достижению конституции, но что все-таки это общество почитал шалостью и ребячеством.

Из всего этого ясно, что конечная цель пропаганды была известна Одоевскому, но в какой форме он рисовал себе конституцию - это неизвестно, и легко может быть, что он прошел совсем мимо этого вопроса.

В конце 1825 года Одоевский взял отпуск во Владимирскую губернию в деревню к отцу, с которым давно не видался. Между членами общества было условлено, что в случае предстоящего какого-нибудь важного происшествия каждый из них, где бы он ни был, явится в Петербург. Узнав в Москве о смерти Императора Александра Павловича, Одоевский 8 декабря 1825 года вернулся в столицу38. Для членов тайного общества наступили суетливые и тревожные дни.

2 декабря Одоевский говорил Рынкевичу: "Я чувствую что-то, что скоро умру, что-то страшное такое меня, кажется, ожидает".

На заседании 13 декабря у Рылеева Одоевского не было, так как утром того числа он вступил в караул в Зимнем дворце, откуда мог смениться только утром 14 декабря. Но 12 числа вечером, после собрания у Рылеева, он еще побывал у князя Оболенского, куда собрались офицеры разных полков за последними инструкциями касательно будущих действий39.

14 декабря утром Одоевский стоял еще во внутреннем карауле. Уже после, когда открылось его участие, вспомнили, что он беспрестанно обращался к придворным служителям с расспросами о всем происходившем - обстоятельство, которое в то время приписывали одному любопытству40. Присягнув новому императору, Одоевский пошел к Рылееву, который "сказал ему дожидаться на площади доколе придут войска". "Я пришел на площадь, - показывает Одоевский, не найдя на ней никого, пошел домой и у ворот встретил Рынкевича, коего взял сани, поехал через Исаакиевский мост в Финляндский полк, дабы узнать, приняли ли присягу.

Здесь встретил я квартирмейстерского офицера, которого видал у Рылеева и который известил меня, что Гренадерский полк не подымается, и звал меня ехать к оному. Прибыв туда, нашел некоторых офицеров на галерее, от коих узнал, что полк присягнул, но что Кожевников арестован, о чем мы соболезновали. Приехав назад на Исаакиевскую площадь, нашел уже толпу московского полка и некоторых из моих друзей, к коим я пристал. С ними кричал я: ура! Константин!"41

Как только Одоевский прибыл на площадь, ему сейчас дали в команду взвод для пикета, во главе которого он и стал с пистолетом в руках42. Поставил его на этот пост князь Оболенский, но Одоевский не долго оставался во главе пикета и возвратился в каре. Ни одного командного слова он не произносил.

На площадь Одоевский пришел в большом возбуждении и все время находился, как он сам говорил, в полусознании. "Я простоял,- писал он царю,- 24 часа во внутреннем карауле, не смыкал глаз, утомился: кровь бросилась в голову, как со мной часто случается; услышал: "ура!" - крики толпы, и в совершенном беспамятстве присоединился к ней".

"Я весь ослабел, здоровья же я вообще слабого, потому что от лошадей грудь разбита и голова; кровь беспрестанно кидалась в голову; я весь был в изнеможении. Двадцать раз я хотел уйти; то тот, то другой заговорят43; конногвардия окружила; тут я совсем потерялся, не знал куда деться; снял султан: у меня его взяли, надевали мою шубу44. Щепин вывел меня на показ конной гвардии: "Ведь это ваш?" В другой раз я вышел и удержал московских солдат от залпа и спас, может быть, жизнь многих".

"На площади, - показывал В. Кюхельбекер45, - я с Одоевским снова увиделся. Находился он неотлучно при московцах; удалял чернь из боязни напрасного кровопролития (когда она приближалась к рядам), не только не поощрял, но унимал солдат, стрелявших без спросу, а при ожидаемом на нас нападении конницы увещевал их метить не в людей, а лошадям в морды; караульному же офицеру, который грозился велеть выстрелить по нам обоим, подошедшим слишком близко к сенатской гауптвахте, он отвечал: "Monsieur! on ne meurt qu'une fois". Наконец, увидел я Одоевского, теснимого толпою мимо него бегущих солдат гвардейского экипажа, и заметил, как он снимал султан со своей шляпы".

Суматоха на площади, как видим, была большая, и среди этой суматохи роль Одоевского была ничтожна. Собственно никакой вины за ним, кроме самого присутствия на площади, и не было. Были даже заслуги. "В самом деле, - писал он царю, - в чем моя вина? Ни одной капли крови, никакого злого замысла нет на душе у меня. Я кричал, как и прочие; кричал "ура!" Но состояние беспамятства может послужить мне оправданием. Если бы у меня малейший был бы замысел, то я не присоединился бы один, а остался бы в своем полку"46.

На площади с Одоевским, действительно, начинался тот длинный пароксизм беспамятства, который разрешился острым душевным кризисом в тюрьме.
   
"В колонне остался я, - пишет Одоевский, - доколе оная была расстроена и разогнана картечью. Тогда пошел я Галерной и через переулок на Неву, перешел через лед на Васильевский остров к Чебышеву47. Оттуда возвратился в город и заехал к Жандру48, живущему на Мойке. Здесь дал мне сей последний фрак, всю одежду и 700 руб. денег. Я пошел в Екатерингоф, где купил тулуп и шапку, и прошел к Красному Селу. Наконец, вчера возвратился в Петербург, где и прибыл к дяде Д.С. Ланскому, который отвел меня к Шульгину (полицмейстеру)".

О том, как Одоевский вернулся в дом своего дяди Ланского, существует несколько рассказов, с истиной едва ли вполне согласных.

Рассказывали, что он пешком пошел по Парголовскому шоссе; но у дачи дяди его Мордвинова (?) люди узнали его, а Мордвинов вернул его в Петербург и представил куда следует49.

Один современник утверждал, что гусары, казаки и драгуны делали ночью обход, чтобы ловить преступников, и Одоевский, спасаясь от них, провел ночь под дугой какого-то моста, но затем, окоченев от холода, спасся к Ланскому51.

Другой современник рассказывает, что 14 декабря вечером Одоевский исчез. На другой день около взморья один унтер-офицер наткнулся на прорубь, которая начала уже замерзать, и увидал, что около проруби лежит шпага, пистолет, военная шинель и фуражка конногвардейского полка. Шинель вырубили изо льда и начали поиски тела. Вещи были доставлены на квартиру Одоевского, которого искали. Прислуга признала их, и решили, что Одоевский утонул; а он через несколько дней в простом полушубке, как мужик, пришел к Ланскому. Ланской обещал будто бы его спрятать, отвел его в дальнюю комнату, запер в ней, а сам поскакал с докладом во дворец52.

Рассказывали, наконец, что Ланской не дал Одоевскому ни отдохнуть, ни перекусить, а прямо повез его во дворец53.

17 декабря в 2 1/2 часа дня Одоевский и Пущин были доставлены в Петропавловскую крепость с запиской от Императора, в которой он писал: "Присылаемых при сем Пущина и Одоевского посадить в Алексеевский равелин".

В равелине Одоевский сидел рядом с Н. Бестужевым. "Одоевский, - рассказывает М.А. Бестужев, - был молодой пылкий человек и поэт в душе. Мысли его витали в областях фантазии, а спустившись на землю, он не знал, как угомонить потребность деятельности его кипучей жизни. Он бегал как запертый львенок в своей клетке, скакал через кровать или стул, говорил громко стихи и пел романсы. Одним словом, творил такие чудеса, от которых у стражей волосы поднимались дыбом; что ему ни говорили, как ни стращали - все напрасно. Он продолжал свое, и кончилось тем, что его оставили. Этот-то пыл физической деятельности и был причиною, что даже терпение брата Николая разбилось при попытках передать ему нашу азбуку. Едва брат начинал стучать ему азбуку, он тотчас отвечал таким неистовым набатом, колотя руками и ногами в стену, что брат в страхе отскакивал, чтоб не обнаружить нашего намерения"54.

Такое поведение Одоевского в тюрьме неоднократно обращало на себя внимание его биографов, и все приписывали эти странности его пылкому темпераменту.

Теперь, когда показания его перед нами, поведение его объясняется иначе: он был психически болен, расстроен до потери сознания. На него напал панический страх, и ужас его положения притупил в нем все другие чувства, лишая его иногда даже связной речи. И понятно, что такое расстройство могло овладеть его духом. Слишком был он не подготовлен к испытанию, слишком не увлечен своим делом, чтобы не пасть духом. Слишком был он молод, богат, красив, умен, талантлив, полон надежд, чтобы не ужаснуться грядущего. А это грядущее рисовалось ему как нечто невообразимо страшное и беспросветное.

Он словно угадывал свою судьбу и отбивался от ее призрака.

И много лишних заклинаний произнес он, отбиваясь от него.

Ход первого допроса в присутствии самого царя оставил слабый след в его расстроенной памяти. "При первом допросе, - пишет он, - пройдя через ряд комнат дворца, совершенно обруганный, я был весьма естественно в совершенном замешательстве, какого еще отродясь не испытывал". Одоевский просил поэтому не засчитывать ему в обвинение те показания, которые на первом допросе записаны рукой генерала Левашова.

Ему вскоре была предоставлена возможность самому письменно отвечать на вопросы.

Сначала он отвечает витиевато и красноречиво, не теряя самообладания. "Смею испросить, - пишет он, - у Высочайше учрежденного комитета несколько минут терпеливого внимания, хотя бы оный и нашел в моих ответах подробное повторение показаний, уже мною учиненных на духу55. Я был совершенно чист в продолжение 23 лет: я говорю это без самолюбия, ибо едва ли какое-либо самолюбивое побуждение мне дозволяется в теперешнем моем состоянии. Я потому говорю о моем прежнем поведении, что в таком деле, где одна минута безумия всю участь мою решила, все приемлется в уважение - и мои чувства, и образ моих мыслей, и прежнее мое поведение. Я строго исполнял свои обязанности и был совершенно непорочен до 14 декабря.

Это самое покорнейше прошу поставить на вид Государю Императору, ибо как его правосудию, так равно и его человеколюбию необходимо все знать и взвесить на весах своих и жизнь, и честь мою. Кто знает? Неисповедима воля Господня и, может быть, неисчерпаемы и кротость, и милосердие Государя. Еще я не погиб, но ежели мне суждено погибнуть, да исполнится воля царя. Если же единым своим животворящим словом воскресит он меня, то я уверен в себе, что моею беспредельною благодарностью и искренним раскаянием и целою жизнью изглажу я свою вину. Раскаяние - все перед Богом. Я уверен, что оно - много перед Государем. Да простят мне мое отступление. В последние минуты моей жизни (!) утешительно и необходимо было мне изложить мои чувства перед людьми почтенными, которых мнением истинно должен дорожить и которых, быть может, одних остается мне видеть на земле"56.

Как видим, тон речи Одоевского, хоть и очень смиренный, но в общем спокойный. "Последние минуты жизни" представляются ему пока еще не столько реальностью, сколько хорошим поэтическим оборотом. Одоевский, кроме того, озабочен, как бы его первые показания, записанные не его рукой, ему не повредили. Он принимает меры предосторожности и заявляет прямо в письме к царю от 21 декабря, что тогда, когда он давал эти показания, он "по трехдневном голоде и бессоннице был в совершенном расстройстве и душевных, и телесных сил".

"Несвойственно было бы твоему правосудию, Государь, - пишет он, - принять за доказательства против меня слова человека, ума лишенного. К сожалению, должен я признаться, что с самого времени смутных обстоятельств я чувствую беспорядок в моих мыслях: иначе не умею истолковать всех моих действий. Я скрылся не знаю зачем, ходил Бог знает где и, наконец, сам, по собственному побуждению, возвратился в город и явился к тебе, Государь.

Теперь начинаю я опамятоваться и не могу доверить себе: я ли это? Я был в горячке. Внутреннего сознания в благородстве моих чувств я не утратил и никогда не утрачу, но внешнее посрамление, которым ты уже наказал меня, Государь, сильно врезалось мне в сердце. Я хотел скрыться под землю, под лед57, чтобы избавиться от стыда и поношения и, не доезжая крепости, бросился с моста (??)58. Люди из любопытства всматривались в меня, как враны заглядывают в глаза умирающего, будущей их добычи (?!)...

При вступлении твоем на престол само Провидение даровало тебе способ оказать себя благостным перед всем миром и одним всемогущим словом привязать к себе сердца тысячи тысяч людей, и таковой первый опыт твоей благости увенчает тебя вечным сиянием. Прости заблужденных, а меня единого казни, если найдешь сие необходимым, но не лишай меня доброго имени. Я готов твои колена облить не слезами, а кровью своею. Внемли моему молению. Я и теперь еще чувствую расстройство в себе: оно было всему причиною"...

Уже в этом письме заметна тревога и некоторая растерянность мысли. Через месяц Одоевский пишет второе письмо царю: страх за свою участь начинает в нем проступать совсем ясно, разброд мыслей увеличивается, и тон становится неприятен.

"Чем более думаешь об этих злодеяниях, - пишет Одоевский, - тем более желаешь, чтобы корень зла был совершенно исторгнут из России. Но Вы, Всемилостивейший Государь, при начале Вашего царствования сие и совершите. Желание же каждого подданного, который имеет совесть, споспешествовать по возможности сему священному делу: это долг его ради утверждения государства и для спасения честных людей, ибо когда корень зла пустил ветви, то не трудно запутаться в них и самому честному". Одоевский доносит затем царю, "Ему единому", о существовании второго, Южного общества, в сравнении с которым Северное общество - шалость. Он называет царю Пестеля как главу общества и полагает, что ангельская кротость царя будет спасительна для них, а мудрость и твердость положат преграды их намерениям и разлитию яда".
   
Наговорив много льстивых слов по адресу августейшей семьи, Одоевский продолжает: "Как начнешь размышлять, - говорит он, - где государи кротче? Как не быть приверженным всею душою и благодарным всею душою Всеавгустейшей Фамилии? Все благословляют Вас и все довольны, а если есть неудовольствия, то рассеиваются они обществами. Чего они хотят? Железной розги. Но эти проклятые игрушки нашего века будут, слава Богу, наконец, растоптаны Вашими стопами. Если я сам, хотя слепое, безумное орудие и безвредное, а не участник их, должен погибнуть, то все, все радуюсь всем сердцем для других, и для того я и осмелился донести Вам, Государь, о том обществе. Зародыш зла всего опаснее, от него молодые благородные душою люди, которые могли бы быть самыми усерднейшими слугами своего Государя и украшением своих семейств и жить всегда и в счастии, и в чести - лишаются всего, что есть священного и любезного на свете, и яд этих обществ тем опаснее, что разливается нечувствительно"...

"Также приятно мне и в моем несчастии подумать, что, не причинив в продолжение моей жизни никому вреда, кроме себя, я мог услужить, принести хотя малую пользу моему кроткому и милосердному Императору и нашему порфироносному ангелу, будущему Александру Второму. О, если бы мое счастие было первым его благодеянием! Его черты так кротки, что если бы он узнал о моей мольбе к нему, он умилостивил бы Вас; и с какою любовью, с какою приверженностью благословлял бы я Его во всю жизнь, называя моим ангелом-избавителем. Вы всего меня знаете. Я все сказал..." - и Одоевский вновь пересказывает всю историю своего завлечения и кончает письмо такими новыми подробностями из последнего дня своей жизни на свободе: "Я хотел броситься Вам в ноги. Пришел я к Жандру: старуха одна, которая меня очень любит, его родственница, завыла "спасайтесь!". Кинула мне деньги. Я пуще потерял голову. Пошел куда глаза глядят. На канаве, переходя ее, попал в прорубь; два раза едва не утонул (!), стал замерзать (!), смерть уже чувствовал, наконец высвободился, но совсем ума лишенный; через сутки опамятовался; явился к Вам. О, Государь! Какие мучения! Те, которые готовит Ваше милосердное правосудие, едва ли жесточе! Но если бы Вы спасли меня! О, Государь Всемилостивейший, Боже!"

Письмо, как видим, становится настоящим воплем отчаяния и страх диктует все эти речи, столь мало соответствующие общему складу души несчастного юноши.

Спустя две недели после этого письма к Государю Одоевский пишет совершенно полоумное письмо Г.А. Татищеву: "Благодать Господа Бога сошла на меня, - говорит он, - дух бодр, ум свеж, душа спокойна, сердце так же, как и прежде, чисто и молодо, а все от совершенно чистого раскаяния и благодати Божией... Допустите меня сегодня в комитет, Ваше Превосходительство! Дело закипит. Душа моя молода, доверчива. Как не быть ей таковою? Она порывается к Вам. Я жду с нетерпением минуты явиться перед Вами. Я надумался; все в уме собрал. Вы найдете корень. Дело закипит.

Я уже имел честь донести Вашему Высокопревосходительству, что я наведу на корень: это мне приятно. Но прежде я колебался от слабоумия, а теперь- с убеждением... Дозвольте прийти мне поранее, ибо дела будет много. Я постараюсь всеми силами. Вы увидите. Жаль, что давно сего не исполнил, но Вы изволите знать, что я был слаб, был в уме расстроен. Теперь же в полном разуме и все придумал. Молюсь с радостью и убеждением в добром деле".

Через четыре дня он пишет тому же лицу: "Если когда будет свободная минута, то прикажите опять мне явиться. Я донесу систематически: 1) о известных мне выбывших членах; 2) о тех, коих подозреваю в большом их круге; 3) о принадлежащих ко 2 армии; 4) разберу по полкам; ни одного не утаю из мне известных, даже таких назову, которых ни Рылеев, ни Бестужев не могут знать"...

Одоевский, когда писал эти строки, забыл, что во всех своих показаниях он упорно утверждал, что к обществу не принадлежит и дел общества не знает. Впрочем, он все забыл и только дрожал от страха... Действительно, только паническим страхом можно объяснить в том же письме к Татищеву такие, например, строки, почти лишенные смысла: "Одно меня только мучает все эти дни: не погубил ли я священника? Он, право, не виноват в том, что я узнал о Кюхельбекере (то есть что он пойман), я виноват; я стал первый говорить, что зачем Кюхельбекер убежал, что он всех невиннее, ибо он принадлежал обществу дней с восемь, что его же схватят, что в России не уйдешь, а священник кивнул головою. Я и заключил, что он (Кюхельбекер) здесь. Спасите священника. Эта мысль меня очень мучит, что я погубил его. Боже, Боже мой! Какой я несчастный! Спасите, сделайте милость, спасите его. Он, кажется, человек почтенный"... Характерны в этом письме и последние строки, которые ясно показывают, что Одоевский совсем не сознавал того, что он говорил и делал.
   
"Что касается до моего показания о членах, - пишет он, - то у меня, знаете ли, Ваше Высокопревосходительство, какое было еще опасение, кроме страха запутать и погубить новые лица? - опасение прослыть в тайнике души Вашей и всех господ членов за доносчика. Вы бы, как судьи, воспользовались моими объявлениями, но могли бы подумать: "Как неблагороден этот молодой человек. Для своего спасения губит людей". Но теперь мне кажется, что Вы проникли до глубины души моей, что нет иной побудительной причины моих показаний, как совершенно чистое раскаяние, как убеждение в добром деле. Наконец, еще причина моих показаний: желание, самое пламенное желание отвратить незаслуженное подозрение Правительства от невинных лиц и от всей России, ибо я подозреваю, что главные лица оставляют Вас в неизвестности, дабы подозрение летало над невинными головами, а ничего нет ужаснее для сердца, как подозрение кроткого правительства. Вот мои чувства...

Русский человек - все русский человек: мужик ли, дворянин ли, несмотря на разность воспитания, все то же. Пока древние наши нравы, всасываемые с молоком (особенно при почтенных родителях), пока вера в Христа и верность Государю его одушевляют, то он храбр, как шпага, тверд, как кремень; он опирается о плечи 50 миллионов людей; единомыслие 50 миллионов его поддерживает, но если он сбился с законной колеи, то у него душа как тряпка. Я это испытал. Я от природы не робок. Военного времени не было, то лишнего нечего говорить; но мне и другим казалось, что я в душе солдат; был всегда отважным мальчиком: грудь, голова, ноги, руки - все избито (?).

Но теперь, Боже мой! Я не узнаю себя или, лучше сказать, узнаю, ибо в теперешнем моем состоянии точно так должно чувствовать, как я чувствую. У меня, глядя на почтенных людей, душа замирает. Мне все кажется, не Государь ли Император из-за Вас на меня смотрит? Ибо он Вам поручил свою волю. Все боюсь я, нет ли на лицах Ваших презрения ко мне?59 Но теперь я покойнее. Вы в самом деле проникли до глубины души моей. Слава, слава Господу Богу, Иисусу Христу, моему Спасителю, ибо Он спасает меня в Ваших сердцах".

Неизвестно, как судьи отнеслись к этому бреду, но тот факт, что после всех этих писем и, очевидно, после тайных допросов, они вновь стали присылать Одоевскому дополнительные вопросные пункты, и при том самые точные, показывает нам, что насчет психического состояния подсудимого они не заблуждались. И мы теперь, читая эти показания, не должны из них делать вывода слишком невыгодного для Одоевского. Он был нервно или, вернее, душевно болен; он был измучен до последней крайности, сбит совершенно с толку; он был, кроме того, доверчив и думал о людях лучше, чем они этого заслуживали; наконец, он сознавал себя несчастным в полном смысле слова, так как дело, за которое он погибал, было не его делом, и он до известной степени был прав, когда говорил, что был увлечен в это общество, а не принят в него. Он почти ничего не знал, а должен был отвечать, как будто бы все творилось с его ведома.

Все это, конечно, не снимает с него вины за тон его речей, но эта настоящая вина бледнеет перед той карой, какую он понес за вину совсем ничтожную. Иным словом и нельзя назвать те обвинительные пункты, которые против него были установлены комиссией о разрядах. В его донесении сказано: "Корнет гвардии конного полка князь Александр Одоевский, 25 лет. По собственному признанию: по второму пункту (бунт) участвовал в умысле распространения тайного общества принятием одного члена. По мятежу: лично действовал в мятеже без возбуждения других, но с пистолетом в руках"60.

13 июля 1826 года над головой Александра Ивановича сломали его шпагу, сняли с него мундир и сожгли его, надели на него лазаретный халат и отвели опять в крепость.

Окончание дела вернуло Одоевскому спокойствие духа. "Против нас, - рассказывает Басаргин61, - сидел князь Одоевский, очень молодой и пылкий юноша-поэт. Он, будучи веселого, простосердечного характера, оживлял нашу беседу (в каземате, после окончания дела), и нередко мы проговаривали по целым ночам".

1 февраля 1827 года Одоевского, Нарышкина и двух Беляевых увезли в Сибирь. "Комендант Сукин, - рассказывает А. Беляев, - заявил нам, что имеет высочайшее повеление, заковав нас в цепи, отправить по назначению. При этом он дал знак, по которому появились сторожа с оковами; нас посадили, заковали ноги и дали веревочку в руки для их поддерживания. Оковы были не очень тяжелы, но оказались не совсем удобными для движения. С грохотом мы двинулись за фельдъегерем, которому нас передали. У крыльца стояло несколько троек. Нас посадили по одному в каждые сани с жандармом, которых было четверо, столько же, сколько и нас, и лошади тихо и таинственно тронулись. Городом мы проехали мимо дома Кочубея, великолепно освещенного, где стояли жандармы и пропасть карет. Взглянув на этот бал, Одоевский написал потом свою думу, озаглавленную "Бал мертвецов"62.

6

*  *  *

По разряду наказаний Одоевский попал в четвертую группу и был приговорен к 15-летней каторге. Конфирмацией Императора этот срок был сокращен до 12 лет. В Нерчинские рудники Одоевский поступил 20 марта 1827 года.

О жизни декабристов в Сибири сохранилось много рассказов63.

Вначале положение их было очень тяжелое. "Власть делала много стеснений, производила обыски, относилась к заключенным с большой подозрительностью и придирчиво. Действия власти имели вид иногда чисто одного недоброжелательства и личной неприязни, так как они не оправдывались уже никакими даже и ошибочными политическими опасениями"64.

Каторжная работа была, впрочем, не так страшна.

"Нас поместили, - рассказывает А. Беляев, - в одну из боковых довольно большую комнату, где были сделаны нары для ночлега и сиденья. В углу между печью и окном могли поместиться трое и эти трое были: Н.И. Лорер, Нарышкин и М.А. Фонвизин. На больших же нарах вдоль стен помещались мы с братом, Одоевский, Шимков и еще кто - не помню. (В углу стояла знакомая парашка). На ночь нас запирали. Выходить за двери могли не иначе, как с конвоем; выходить не куда-нибудь из тюрьмы, а в самой тюрьме. Гулять дозволялось по двору, обставленному высоким частоколом. Весной нам дозволили заняться устройством на дворе маленького сада. Эти работы мы делали в свободное от казенных работ время и в праздники.

Казенные же работы производились при постройке большого каземата, где должно было поместиться потом все общество и куда нас к зиме и перевели. Мы копали канавы для фундамента, а так как земля еще была мерзлая, то прорубали лед кирками. Но каземат этот не мог поспеть ранее зимы. Летом работали плотники, а нас водили на конец этого маленького селения зарывать овраг. Около этого оврага росло несколько роскошных бальзамических тополей, под тенью которых мы отдыхали. Тут обыкновенно читали, беседовали, играли в шахматы, и, возвращаясь домой к обеду, обыкновенно пели, и по большей части: Allons, enfants de la patrie, так как эта песня действительно подходила к нам, разумеется, только этими начальными словами, хотя остальными вовсе не подходила уже к мирному настроению большей части товарищей"65.

В этом же духе рассказывает и Д. Завалишин про их работу. "Вот выходят, - пишет он, - и кто берет лопату для забавы, а кто нет. Неразобранные лопаты несут сторожа или везут на казематском быке. Офицер идет впереди, с боков и сзади идут солдаты с ружьями. Кто-нибудь из нас запевает песню, под такт которой слышится мерное бряцание цепей. Очень часто пели итальянскую арию "Un pescator del onda fidelin"... Но чаще всего раздавалась революционная песня "Отечество наше страдает под игом твоим". И вот и офицеры, и солдаты спокойно слушают ее и шагают под такт ей, как будто так и следует быть.

Место работы превращается в клуб; кто читает газеты, кто играет в шахматы; там и сям кто-нибудь для забавы насыпает тачку и с хохотом опрокинет землю стачкою в овраг, туда же летят и носилки вместе с землею; и вот присутствующие при работе зрители, чующие поживу, большею частью мальчишки, а иногда и кто-нибудь из караульных, отправляются доставать изо рва за пятак тачку или носилки. Солдаты поставят ружья в козлы, кроме двух-трех человек, и залягут спать; офицер или надзиратель за работой угощаются остатками нашего завтрака или чая, и только, завидя издали где-нибудь начальника, для церемонии вскакивает со стереотипным возгласом: "Да что ж это вы, господа, не работаете?" Часовые вскакивают и хватаются за ружья; но начальник прошел (он и сам старается ничего не видеть), и все возвращается в обычное нормальное-ненормальное положение"66.

Это "нормальное" положение было вначале очень скучным: за частоколами, в тесноте67, но затем община заключенных организовалась69.

Они "получали газеты, даже запрещенные, в которые завертывались посылки. Каземат выписывал одних газет и журналов на разных языках на несколько тысяч рублей".

Заключенные "занимались взаимным обучением. Так, например, Лукин и Оболенский учились у Завалишина по-гречески, Барятинский, Басаргин и другие высшей математике у него же, Беляев, Одоевский и другие у него по-английски".

Между товарищами было много хороших музыкантов и знатоков пения70. У них часто бывали вокальные и инструментальные концерты. "Одних фортепиано было восемь, как ни дорого стоила в то время присылка громоздких инструментов. Детей также обучали и музыке, и пению, и обучение церковному пению подало предлог к учреждению школы71. "Вскоре мы устроили общие поучительные беседы, - рассказывает Басаргин. - В воскресенье утром читали вслух что-нибудь религиозное, например, собственные переводы знаменитых иностранных проповедников, английских, немецких, французских, проповеди известных духовных особ русской церкви и кончали чтением нескольких глав из Евангелия, Деяний Апостолов или Посланий72.

Два раза в неделю собирались мы также и на литературные беседы. Тут каждый читал что-нибудь собственное или переводное из предмета, им избранного: истории, географии, философии, политической экономии, словесности, поэзии и так далее. Бывали и концерты или вечера музыкальные. Звучные и прекрасные стихи Одоевского, относящиеся к нашему положению, согласные с нашими мнениями, с нашей любовью к отечеству, нередко пелись хором, под звуки музыки собственного сочинения кого-либо из наших товарищей-музыкантов74. Занятия политическими, юридическими и экономическими науками были общие, и по этим предметам написано было много статей".

"Для обсуждения всех новых произведений были устроены правильные собрания, которые называли в шутку "академией". Очень развита была также легкая сатирическая литература; для некоторых стихотворений была сочинена и музыка (например, для пьесы Одоевского "Славянские девы" на мотив "Стояла старица"), чем преимущественно занимался Вадковский"75.

"Между нами, - рассказывает другой участник академии Лорер, - были отличные музыканты, как-то: Ивашев, Юшневский, Ватковский, оба брата Крюковы; они в совершенстве владели разными инструментами. Явились вскоре рояли, скрипки, виолончели, составились оркестры, а один из товарищей, Свистунов, зная отлично вокальную музыку, составил из нас превосходный хор и дирижировал им. Бывало, народ обступит частокол нашей тюрьмы и слушает со вниманием гимны и церковное пение... Строгие правила инструкции мало-помалу забывались, да и невозможно было за всем уследить. Например, у нас отобрали серебряные ложки и хранили их у коменданта, а из Петербурга нам прислали столовые приборы из слоновой кости, гораздо ценнее самого серебра. Устроив мало-помалу свое материальное довольство, мы не забыли и умственного. Стоило появиться в печати какой-нибудь примечательной книге, и феи наши уже имели ее у себя для нас.

Газеты, журналы выписывались многими, а Никита Муравьев даже перевез в Сибирь всю богатую библиотеку своего отца для общего употребления. Между нами устроилась академия, и условием ее было: все написанное нашими читать в собрании для обсуждения. Так, при открытии нашей каторжной академии Николай Бестужев, брат Марлинского, прочитал нам историю русского флота, брат его Михаил прочел две повести, Торсон - плавание свое вокруг света и систему наших финансов, опровергая запретительную систему Канкрина и доказывая ее гибельное влияние на Россию. Розен в одно из заседаний прочел нам перевод "Stunden der Andacht" (часы молитвы). Александр Одоевский, славный наш поэт, прочитал стихи, посвященные Никите Муравьеву, как президенту Северного общества. Он читал отлично и растрогал нас до слез. Дамы наши прислали ему венок. Корнилович прочел нам разыскание о русской старине; Бобрищев-Пушкин тешил нас своими прекрасными баснями..."76

"В долгие зимние вечера, - говорит барон Розен, - для развлечения и поучения несколько товарищей-специалистов согласились читать лекции: Никита Муравьев - стратегии и тактики, Ф.Б. Вольф - химии и физики, П.С. Бобрищев-Пушкин - прикладной и высшей математики, А.О. Корнилович и П.А. Муханов - русской истории, К.П. Торсон - астрономии и А.И. Одоевский - русской словесности"77.

"А.И. Одоевскому, - говорит Розен, - в очередной день следовало читать о русской литературе: он сел в углу с тетрадью в руках, начал с разбора песни о походе Игоря, продолжал несколько вечеров и довел лекции до состояния русской словесности в 1825 году. Окончив последнюю лекцию, он бросил тетрадь на кровать, и мы увидели, что она была белая, без заметок, без чисел хронологических, и что он все читал на память. Упоминаю об этом обстоятельстве не как о подвиге или о желании выказаться, но, напротив того, как о доказательстве, до какой степени Одоевский избегал всяких писаний; может быть, он держал пустую тетрадь в руках для контенанса; в первую лекцию, воспламенившись вдохновением, он изредка краснел, как бывало с ним при сочинении рифмованных экспромтов78".

В 1831 году Одоевский вместе с другими товарищами был переведен из читинского острога в Петровскую тюрьму (за Байкалом), при балагинском железном заводе83. "Работы наши, - рассказывает Розен, -- продолжались как по-прежнему в Чите, летом на дорогах, в огороде, зимою мололи на ручных мельницах; в досужное время каждый занимался по своей охоте; в книгах не было недостатка, для учения было более удобств. Александр Иванович Одоевский дважды в неделю работал со мною"84.

Совсем в веселом тоне говорит об этой петровской жизни и А. Беляев. "Работы наши и здесь продолжались также на мельнице, точно в таком же порядке, как и в Чите; только, так как нас здесь было более числом, то выходили на работу поочередно и по партиям, а не все каждый день. Из всего этого видно, что заключение было весьма человеколюбивое и великодушное; мы лишены были свободы, но, кроме свободы, мы не были ни в чем стеснены и имели все, что только образованный, развитой человек мог желать для себя. К тому еще если прибавить, что в этом замке или остроге были собраны люди действительно высокой нравственности, добродетели и самоотвержения, и что тут было так много пищи для ума и сердца, то можно сказать, что заключение это было не только отрадно, но и служило истинной школой мудрости и добра"85. В конце 1832 года, по случаю рождения великого князя Михаила Николаевича, убавили по несколько лет каторжной работы тому разряду, в котором находился Одоевский, и срок его каторги кончился. Он выехал из Петровской тюрьмы на поселение в начале 1833 года86.

Одоевский был поселен в селении Еланском, Иркутской губернии87, где он прожил три года. Нужды он не терпел89, но жизнь была очень скучная. Он жил в собственном деревянном домике, который он себе купил за 400 рублей, и обзавелся кое-каким хозяйством90.

С судьбой поселенца Одоевский мирился туго. По крайней мере, в первый же год жизни в Елани он писал царю письмо, в котором обращался с просьбой о прощении ему его вины. Он говорил, что вполне заслужил кару, но что чем больше убеждается в вине своей, тем сильнее тяготеет над ним имя преступника. Он просил дать ему возможность утешить скорбного и нежного отца, усладить преклонные лета его и принять его прощальный взор и последнее отеческое целование. Он обещал, что сердечная преданность Государю будет направлять отныне все стези его жизни, и что он посвятит на оправдание своих слов все силы, "сколько осталось их от возрастающего грудного изнеможения"91.

О переводе Одоевского в другое место из "дикой Елани, где климат так суров и где леса горят от беглых", начал в то же время хлопоты и его отец - князь Иван Одоевский. Он писал частые и длинные письма генерал-адъютанту Бенкендорфу, прося его исходатайствовать сыну облегчение его участи. Старик просил сначала определить сына в солдаты и разрешить ему отдохнуть в его имении, но так как думать об исполнении этой просьбы он не смел, то просил перевести сына хоть в Курган, где находились барон Розен и Нарышкин. Если нельзя в Курган92, то хоть в Ишим. Старик мотивировал свою просьбу тем, что климат Елани вреден для его сына93.

На опасения отца о здоровье сына исправляющий должность генерал-губернатора Восточной Сибири писал, что Александр Одоевский "здоров, не жалуется и ведет себя хорошо".

23 мая 1836 года царь разрешил наконец перевести Одоевского из Елани в Ишим. В июле 1836 года Одоевский был отправлен в Тобольск под надзором одного казака, которому выдано 1.000 рублей, принадлежащих Одоевскому, для расходования их по мере надобности. В конце августа он был в Ишиме.

С этого же времени старик стал хлопотать о свидании с сыном.

"Ah! combien je suis heureux de vous savoir plus prИs de moi, - писал он сыну, - en pensant que par Le premier trinage je pourrai venir vous presser contre mon coeur, et vous couvrir de tendres baisers. L'idei seule que mes yeux pourront voir Les voitres, que je pourrai me jeter dans vos bras - fait toute ma flicit".

Это письмо сделалось известным генерал-губернатору П.Д. Горчакову, который, усматривая в нем как бы выражаемое желание князем Одоевским навестить своего сына на новом месте поселения, счел необходимым просить графа Бенкендорфа дать ему указания к руководству на будущее время о том, возможно ли допускать свидания родственников с поселенцами из государственных преступников.

Переписка была длинная, пока, наконец, в 1836 году 25 ноября Бенкендорф не уведомил Горчакова, что родственникам находящихся в Сибири государственных преступников не может быть дозволяемо приезжать в Сибирь для свиданий и что "буде кто-либо из родственников означенных преступников отправится в тот край, не испросив предварительно на сие дозволения, то местное начальство обязано немедленно его выслать"94.

В январе 1837 года старик князь Иван Одоевский через императрицу возобновил свое ходатайство о поселении сына в своем имении во Владимирской губернии, но согласия на это ходатайство и на этот раз не последовало.

Александр Иванович с своей стороны ходатайствовал перед Бенкендорфом о разрешении вступить рядовым в армию, действовавшую на Кавказе. Это прошение было уважено царем 19 июня 1837 года. Рассказывают, что царь уступил главным образом под впечатлением, какое на него произвело стихотворение Одоевского "Послание к отцу", переданное царю Бенкендорфом вместе с ходатайством Одоевского.

До Казани Александр Иванович шел этапным путем, а затем на собственный счет покатил на почтовых с жандармом, торопясь не опоздать в экспедицию против горцев.

В Казани состоялось наконец его свидание с отцом, который выехал ему навстречу. Н.И. Лорер так рассказывает в своих записках про эту трогательную встречу: "70-летний князь Одоевский также приехал двумя днями ранее нас, чтоб обнять на пути своего сына, и остановился у губернатора Стрекалова, своего давнишнего знакомого. В день нашего въезда в Казань, узнав, что его любимое детище, Александр Одоевский, уже в городе, старик хотел бежать к сыну, но его не допустили, а послали за юношей.

Сгорая весьма понятным нетерпением, дряхлый князь не выдержал и при входе своего сына все-таки побежал к нему навстречу по лестнице; но тут силы ему изменили, и он, обнимая сына, упал, увлекши и его с собою. Старика подняли, привели в чувство, и оба счастливца плакали и смеялись от избытка чувств. После первых восторгов князь-отец заметил сыну: "Да ты, брат, Саша, как будто и не с каторги, у тебя розы на щеках". И, действительно, Александр Одоевский в 35 лет был красивейшим мужчиной, каких я когда-нибудь знал. Стрекалов оставил обоих Одоевских у себя обедать, а вечером все вместе провели очень весело время.

28 августа мы оставили Казань. Старый Одоевский провожал сына до третьей станции, где дороги делятся, одна идет на Кавказ, другая на Москву. При перемене лошадей, готовясь через несколько минут проститься с своим Сашей, бедный отец грустно сидел на крылечке почтового дома и почти машинально спросил проходившего ямщика: "Дружище, а далеко будет отсюда поворот на Кавказ?" "Поворот не с этой станции, - отвечал ямщик, - а с будущей"... Старик князь даже подпрыгнул от неожиданной радости: еще 22 версты глядеть, обнимать своего сына!... И он подарил ямщику 25 рублей, что очень удивило последнего. Однако, рано или поздно, расставанье должно было осуществиться. Чувствовал ли старик, обнимая сына, что в последний раз лобзает его?"95

Одоевский ехал в новый, неизвестный ему край, "от 40 градусов мороза к 40 градусам жары". Как бывший кавалерист, он был определен в Нижегородский драгунский полк, который стоял тогда в урочище Кара-Агач близ Царских Колодцев, верстах в 100 от Тифлиса.

О пребывании Одоевского на Кавказе сохранилось много, хотя и отрывочных, сведений в воспоминаниях современников. Сопоставим эти сведения, и мы получим довольно полную картину последних лет жизни поэта.

Первая его стоянка была в Ставрополе, где он застал многих из своих товарищей.

"Осенью 1837 года, - рассказывает Н. Сатин, - в Ставрополь привезли декабристов Нарышкина, Лорера, Розена, Лихарева и Одоевского. Несмотря на 12 лет Сибири, все они сохранили много жизни, много либерализма и мистически-религиозное направление, свойственное царствованию Александра I. Но из всех веселостью, открытой физиономией и игривым умом отличался Александр Одоевский. Это был действительно "мой милый Саша", как его прозвал Лермонтов. Ему было тогда 34 года, но он казался гораздо моложе, несмотря на то, что был лысый. Улыбка, не сходившая почти с его губ, придавала лицу его этот вид юности".

"Я и Майер отправились провожать наших новых знакомых до гостиницы, в которой они остановились, - продолжает Сатин. - Между тем, пошел сильный дождь, и они не хотели отпустить нас. Велели подать шампанского, и пошли разные либеральные тосты и разные рассказы о 14 декабря и обстоятельствах, сопровождавших его. Можете представить, как это волновало тогда наши еще юные сердца, и какими глазами смотрели мы на этих людей, из которых каждый казался нам или героем, или жертвой грубого деспотизма!

Как нарочно, в эту самую ночь в Ставрополь должен был приехать Государь. Наступила темная осенняя ночь, дождь лил ливмя, хотя на улице были зажжены плошки, но, заливаемые дождем, они трещали и гасли и доставляли более вони, чем света.

Наконец, около полуночи прискакал фельдъегерь, и послышалось отдаленное "ура". Мы вышли на балкон; вдали, окруженная горящими (смоляными) факелами, двигалась темная масса.

Действительно, в этой картине было что-то мрачное.

- Господа! - закричал Одоевский. - Смотрите, ведь это похоже на похороны! Ах! если бы мы подоспели!..

И, выпивая залпом бокал, прокричал по-латыни: ...96.

- Сумасшедший! - сказали мы все, увлекая его в комнату, - что вы делаете? Ведь вас могут услыхать, и тогда беда!

- У нас в России полиция еще не училась по-латыни, - отвечал он, добродушно смеясь"97.

В Ставрополе товарищам вообще жилось весело. "У командира Моздокского казачьего полка Баранчеева собирались декабристы Кривцов, Палицын, Лихарев, Черкасов, Одоевский, Нарышкин и Коновницын и целый кружок офицеров. Углублялись не в политику и не в философию (?), которые надоели и измучили их. Коротали долгие вечера бостоном, копеечным бостоном и доигрывались до изнеможения сил, пока карты из рук не падали", - так рассказывает один из участников этих веселых вечеров98.

Мы встречаем затем Одоевского в Тифлисе. "Одоевского застал я в Тифлисе, - рассказывает А. Розен, - где он находился временно, по болезни. Часто он хаживал на могилу своего друга Грибоедова, воспел его память, воспел Грузию звучными стихами, но все по-прежнему пренебрегал своим дарованием. Всегда беспечный, всегда довольный и веселый, как истый русский, он легко переносил свою участь; был самым приятным собеседником, заставлял много смеяться других, и сам хохотал от всего сердца. В том же году я еще два раза съехался с ним в Пятигорске и в Железноводске. Просил и умолял его дорожить временем и трудиться по призванию -- мое предчувствие говорило мне, что не долго ему жить; я просил совершить труд на славу России"99.

В 1839 году летом Одоевский был в Пятигорске, где с ним встретился Н.П. Огарев. В своих воспоминаниях Огарев сохранил нам мастерский портрет своего друга100: "Одоевский был, - пишет Огарев, - без сомнения, самый замечательный из декабристов, бывших в то время на Кавказе. Лермонтов писал его с натуры. Да, "этот блеск лазурных глаз, и звонкий детский смех, и речь живую" не забудет никто из знавших его".

В этих глазах выражалось спокойствие духа, скорбь не о своих страданиях, а о страданиях человека, в них выражалось милосердие. Может быть, эта сторона, самая поэтическая сторона христианства, всего более увлекла Одоевского. Он весь принадлежал к числу личностей христоподобных. Он носил свою солдатскую шинель с тем спокойствием, с каким выносил каторгу и Сибирь и с тою же любовью к товарищам, с той же преданностью своей истине, с тем же равнодушием к своему страданию. Может быть, он даже любил свое страдание; это совершенно в христианском духе... да не только в христианском духе, но в духе всякой преданности общему делу, делу убеждения, в духе всякого страдания, которое не вертится около своей личности, около неудач какого-нибудь мелкого самолюбия.

Отрицание самолюбия Одоевский развил в себе до крайности. Он никогда не только не печатал, но и не записывал своих многочисленных стихотворений, не полагая в них никакого общего значения. Он сочинял их наизусть и читал наизусть людям близким. В голосе его была такая искренность и звучность, что его можно было заслушаться. Он обыкновенно отклонял всякое записывание своих стихов. Хотел ли он пройти в свете "без шума, но с твердостью", пренебрегая всякой славой... что бы ни было, но
   

дела его и мненья,
И думы - все исчезло без следов.
Как легкий пар вечерних облаков... -

   

и у меня в памяти осталась музыка его голоса - и только. Мне кажется, я сделал преступление, ничего не записывая... Встреча с Одоевским и декабристами возбудила все мои симпатии до состояния какой-то восторженности. Я стоял лицом к лицу с нашими мучениками, я - идущий по их дороге, я - обрекающий себя на ту же участь... Это чувство меня не покидало. Я написал в этом смысле стихи, которые, вероятно, были плохи по форме, потому что я тогда писал много и чересчур плохо, но которые по содержанию, наверно, были искренни до святости, потому что иначе не могло быть. Эти стихи я писал к Одоевскому после долгих колебаний истинного чувства любви к ним и самолюбивой застенчивости.

Часа через два я сам пошел к нему. Он стоял середь комнаты; мои стихи лежали перед ним на стуле. Он посмотрел на меня с глубоким добрым участием и раскрыл объятия; я бросился к нему на шею и заплакал как ребенок. Нет! и теперь не стыжусь я этих слез: в самом деле, это не были слезы пустого самолюбия. В эту минуту я слишком любил его и их всех, слишком чисто был предан общему делу, чтоб какое-нибудь маленькое чувство могло иметь доступ до сердца. Они были чисты, эти минуты, как редко бывает в жизни. Дело было не в моих стихах, а в отношении к начавшему, к распятому поколению - поколения, принявшего завет, продолжающего задачу.

С этой минуты мы стали близки друг к другу. Он - как учитель, я - как ученик. Между нами было с лишком десять лет разницы; моя мысль была еще не устоявшаяся; он выработал себе целость убеждений, с которыми я могу теперь быть не согласен, но в которых все было истинно и величаво. Я смотрел на него с религиозным восторгом. Он быль мой критик.

Но гораздо большее влияние он имел на меня в теоретическом направлении, и на моей хорошо подготовленной романтической почве быстро вырастил христианский цветок -- бледный, унылый, с наклоненной головою, у которого самая чистая роса похожа на слезы. Вскоре я мог с умилением читать Фому Кемпийского, стоять часы на коленях перед распятием и молиться о ниспослании страдальческого венца... за русскую свободу. От этого первоначального стремления, основного помысла ни он никогда не мог оторваться, ни я; и к нему, как к единой окончательной цели, примыкало наше религиозное настроение, с тою разницею, что он уже носил страдальческий венец, а я его жаждал.

Был ли Одоевский католик (?) или православный... не знаю. Припоминая время, в два десятка лет уже так много побледневшее в памяти, мне кажется, я должен прийти к отрицанию того и другого. Он был просто христианин, философ или, скорее, поэт христианской мысли, вне всякой церкви. Он в христианстве искал не церковного единства, как Чаадаев, а исключительно самоотречения, чувства преданности и забвения своей личности; к этому вели его и обстоятельства жизни с самой первой юности, и самый склад мозга; это настроение было для него естественно. Но от этого самого он не мог быть и православным; церковный формализм был ему чуждым. Вообще церковь была ему не нужна; ему только было нужно подчинить себя идеалу человеческой чистоты, которая для него осуществилась в Христе.
   

"...Мечты, которой никогда
Он не вверял заботам дружбы нежной..." -

   

то есть мечты какого-нибудь личного счастия он не вверял, потому что ее у него не было. Его мечта была только самоотвержение. Ссылка, невольное удаление от гражданской деятельности, привязала его к религиозному самоотвержению, потому что иначе ему своей преданности некуда было девать. Но, может быть, и при других обстоятельствах он был бы только поэтом гражданской деятельности; чисто к практическому поприщу едва ли была способна его музыкальная мысль. Что в нем отразилось направление славянства, об этом свидетельствует песнь славянских дев, набросанная им в Сибири, случайно, вследствие разговоров и для музыки, и, конечно, принадлежащая к числу его неудачных, а не его настоящих, с ним похороненных стихотворений. Она важна для нас как памятник, как свидетельство того, как в этих людях глубоко лежали все зародыши народных стремлений; но и в этой песне выразились только заунывный напев русского сердца и тайная вера в общую племенную будущность, а о православии нет и помину.

В августе мы поехали в Железноводск. Одоевский переселился туда же. Жизнь шла мирно в кругу так для меня близком.

Я помню в особенности одну ночь. Н., Одоевский и я, мы пошли в лес, по дорожке к источнику. Деревья по всей дорожке дико сплетаются в крытую аллею. Месяц просвечивал сквозь темную зелень. Ночь была чудесна. Мы сели на скамью, и Одоевский говорил свои стихи. Я слушал, склоня голову. Это был рассказ о видении какого-то светлого женского образа, который перед ним явился в прозрачной мгле и медленно скрылся.
   
"Долго следил я эфирную поступь"...
   
Он кончил, а этот стих и его голос все звучали у меня в ушах. Стих остался в памяти. Самый образ Одоевского с его звучным голосом в поздней тишине леса мне теперь кажется тоже каким-то видением, возникшим и исчезнувшим в лунном сиянии Кавказской ночи"101.

Походная жизнь на первых порах, кажется, не очень тяготила Одоевского: он даже увлекся ее удалью.

"Каким знали мы его в тюрьме, - рассказывает А. Беляев, - таким точно и остался он до конца: всегда или серьезный, задумчивый, во что-то углубленный, или живой, веселый, хохочущий до исступления. Он имел порядочную дозу самолюбия, а как здесь он увидел во всем блеске удальство линейных казаков, их ловкость на коне, поднятие монет на всем скаку, то захотел непременно достигнуть того же, беспрестанно упражнялся и, конечно, не раз летал с лошади"102.

На бивуаках жилось Одоевскому тоже и весело, и привольно, если верить Н.И. Лореру. "У Одоевского, - говорит он, - был собственный шатер, и он предложил мне поселиться с ним, на что я с удовольствием, конечно, согласился, любя его искренно и приобретая в нем приятного собеседника. Ко всем приятностям собеседничества у Одоевского присоединялся отличный повар, и мы с ним согласились дать обед. Для этой цели накупили у маркитанта всего необходимого вдоволь и составили пригласительный список. Приглашенных набралось до 20 человек, и в Иванов день, 24 июня, в трех соединенных палатках, с разнокалиберными приборами, занятыми у званых же, все мы собрались. Капитан Маслович был именинник, и мы пили радушно его здоровье и веселились на славу. После обеда Пушкина, знавшего наизусть все стихи своего брата и отлично читавшего вообще, мы заставили декламировать, и он прочел нам "Цыган"103.

Настроение духа Одоевского изменилось резко в июле месяце 1839 года, когда до него дошла весть о кончине его отца. "Мой милый друг, - писал он своему товарищу по несчастию М.А. Назимову, - я потерял моего отца: ты его знал. Я не знаю, как я был в состоянии перенести этот удар - кажется, последний; другой, какой бы ни был, слишком будет слаб по сравнению. Все кончено для меня. Впрочем, я очень, очень спокоен. Мой добрый, мой нежный отец попросил перед кончиной мой портрет. Ему подали сделанный Волковым. "Нет, не тот", - сказал он слабым голосом. Тот портрет, который ты подарил ему, он попросил положить ему на грудь, прижал его обеими руками и - умер. Портрет сошел с ним в могилу... Я спокоен. Говорить - говорю, как и другие; но когда я один перед собою или пишу к друзьям, способным разделить мою горесть, то чувствую, что не принадлежу к этому миру"104.

"Одоевский, получивший недели две тому назад горестное известие о кончине своего отца, - продолжает Лорер, - совершенно изменился и душевно, и физически. Не стало слышно его звонкого смеха; он грустил не на шутку, по целым дням не выходил из палатки и решительно отказался ехать с нами в Керчь. "Je reste ici comme victime expiatoire", - были его последние слова на берегу. Чтобы отсрочить хоть несколько горестную минуту разлуки, Одоевский сел с нами в лодку и пожелал довезти нас до парохода. Там он сделался веселее, шутил и смеялся. "Ведь еще успеют перевезти твои вещи: едем вместе", - уговаривал я его. - "Нет, любезный друг, я остаюсь". Лодка с Одоевским отвалила от парохода, я долго следил за его белой фуражкой, мы махали фуражками и платками, и пароход наш, пыхтя и шумя колесами, скоро повернул за мыс, и мы расстались с нашим добрым, милым товарищем. Думал ли я, что это было последнее с ним свидание в здешнем мире?"105

Одоевский действительно смотрел на себя, как на искупительную жертву и стал напрашиваться на опасность. Г.И. Филипсон имел случай наблюдать его в этом возбужденном состоянии. "Я пошел навестить князя Одоевского, - рассказывает он, - который был прикомандирован к четвертому батальону Тенгинского полка. Я нашел его в горе: он только что получил известие о смерти своего отца, которого горячо любил. Он говорил, что порвалась последняя связь его с жизнью; а когда узнал о готовящейся серьезной экспедиции, обрадовался и сказал решительно, что живой оттуда не воротится, что это перст Божий, указывающий ему развязку с постылой жизнью.

Он был в таком положении, что утешать его или спорить с ним было бы безрассудно. Поэтому, пришед к себе, я тотчас изменил диспозицию: четвертый батальон Тенгинского полка оставил в лагере, а в словесном приказании поставил частным начальникам в обязанность, под строгою ответственностью, не допускать прикомандирования офицеров и нижних чинов из одной части в другую для участвования в предстоящем движении. Но и это не помогло. Вечером я узнал, что князь Одоевский упросил своего полкового командира перевести его задним числом в третий батальон, назначенный в дело. Я решился на последнее средство: пошел к Н.Н. Раевскому и просил его призвать к себе князя Одоевского и лично строго запретить ему на другой день участвовать в действии. Я рассказал ему причину моей просьбы, и, казалось, встретил с его стороны участие.

Призванный князь Одоевский вошел в кибитку Раевского и, оставаясь у входа, сказал на его холодное приветствие солдатскую формулу: "Здравия желаю Вашему Пр-ву". Раевский сказал ему: "Вы желаете участвовать в завтрашнем движении - я вам это дозволяю". Одоевский вышел, а я не верил ушам своим, не мог понять, насмешка ли это надо мною или следствие их прежних отношений? Наконец, такого тона на Кавказе не принимал ни один генерал с декабристами. Оказалось, что все это произошло просто от рассеянности Раевского, которому показалось, что я именно прошу его позволения Одоевскому участвовать в движении. Так, по крайней мере, он меня уверял.

Я побежал к князю Одоевскому и объяснил ему ошибку. Вероятно, я говорил не хладнокровно. Это его тронуло; мы обнялись, и он дал мне слово беречь свою жизнь. Это глупое недоразумение нас еще более сблизило, и я с особенным удовольствием вспоминаю часы, проведенные в беседе с этою светлою, поэтическою и крайне симпатичною личностью. Этих часов было немного"106.

Желание Одоевского исполнилось скоро, но не совсем так, как он надеялся. Умер он не на поле брани, а пал случайной жертвой изнурительной горячки, которая свирепствовала на восточном берегу Черного моря, в Лазаревском форту, где Одоевский жил на позициях.

"Через месяц, когда мы были уже в Псезуапе, - продолжает Филипсон, - я должен был ехать с Раевским на пароходе по линии и зашел к Одоевскому проститься. Я нашел его на кровати, в лихорадочном жару. В отряде было множество больных лихорадкою; жара стояла тропическая. Одоевский приписывал свою болезнь тому, что накануне он начитался Шиллера в подлиннике на сквозном ветру чрез поднятые полы палатки"107.

"5 августа, - по словам Розена, - Одоевский был у всенощной в полковой церкви. Товарищ его Зогорецкий встревожился, увидев лицо его необыкновенно раскрасневшимся, и считал это дурным признаком. На другой день, б августа, Одоевский слег. В недостроенной казарме приготовили для него помещение в одной комнате: до этого пролежал он три дня в походной палатке, но не переставал быть веселым и разговорчивым и нисколько не сознавал опасности своего положения, читал импровизованные стихи насчет молодого неопытного лекаря. В день Успения, 15 августа, в 3 часа пополудни, прислуга отлучилась; Зогорецкий остался один с больным, которому понадобилось присесть на кровать. Зогорецкий помог ему, придерживая его; вдруг он, как сноп, свалился на подушку, так что, при всей своей силе, Зогорецкий не мог удержать его; призвали лекаря и фельдшера; они решили, что больной скончался... Так отдал он Богу последний вздох беспредельной любви".108

"Когда я возвратился из своей поездки, - рассказывает Филипсон, - недели через две, Одоевского уже не было, и я нашел только его могилу с большим деревянным крестом, выкрашенным красною масляною краскою. При последних его минутах был наш добрый Сальстет, которого покойный любил за его детскую доброту и искренность.

Но для Одоевского еще не все кончилось смертью. Через час после его кончины Сальстет увидел, что у него на лбу выступил пот крупными каплями, а тело было совсем теплое. Все бросились за лекарями; их прибежало шесть или семь, но все меры к оживлению оказались бесполезными: смерть не отдала своей жертвы. Много друзей проводило покойного в его последнее жилище. Отряд ушел, кончив укрепление, а зимой последнее было взято горцами. Когда в 1840 году мы снова заняли Псезуапе, я пошел навестить дорогую могилу. Она была разрыта горцами, и красный крест опрокинут в могилу. И костям бедного Одоевского не суждено было успокоиться в этой второй стране изгнания!"109

Правдивость этого рассказа подтверждена и Н.И. Лорером.

"Болезнь Одоевского, - пишет он, - не уступала всем стараниям медиков. Раевский с первого дня его болезни предложил товарищам больного перенести его в одну из комнат в новоустроенном форте, и добрые люди на своих руках это сделали. Ему два раза пускали кровь, но надежды к спасению не было. Весь отряд и даже солдаты приходили справляться о его положении; а когда он скончался, то все штаб- и обер-офицеры отряда пришли в полной форме отдать ему последний долг с почестями, и даже солдаты нарядились в мундиры. Говорят, что когда Одоевский лежал уже на столе, на лице его вдруг выступил пот... Все возымели еще луч надежды, но скоро и он отлетел! До могилы его несли офицеры. За новопостроенным фортом,у самого обрыва Черного моря, одинокая могила с большим крестом; но и этот вещественный знак памяти недолго стоял над прахом того, кого все любили. Горцы сняли этот символ христианский"110.

"Касательно могилы Одоевского, - пишет Розен, - есть разногласные мнения: одни уверяют, что весною 1840 года горцы овладели фортами, достроенными на восточном черноморском берегу, где эпидемия значительно уменьшила личный состав гарнизона. Неприятель не только перерезал в фортах весь гарнизон, но и вырыл из земли мертвые тела и бросил их на съедение шакалам. Другое предание гласит, что между этими дикими горцами был начальником офицер, бывший прежде в русской службе и знавший лично Одоевского; он удержал неистовых врагов, которые почтили могилу Одоевского, когда услышали, чей прах в ней покоится"111.

Таковы сведения о жизни этого несчастного человека...

Все, с кем случай его сталкивал, остались под обаянием его личности, "красивой, кроткой, доброй и пылкой"112. "Кроме истории или повествования о великих событиях, - говорил один из его товарищей, всего ближе к нему стоявший, есть история сердца, достигающая широких размеров в самой тесной темнице, а сердце Одоевского было обильнейшим источником чистейшей любви; оттого он всегда и везде сохранял дух бодрый, веселый и снисходительный к слабостям своих ближних"113. "Этот злополучный юноша скорее собою пожертвует другому, чем спасется гибелью невинного", - говорил про него другой приятель114, и не нашлось ни одного человека, который сказал бы про него дурное слово, кроме его самого: "Я от природы беспечен, немного ветрен и ленив", - говорил он своим судьям; и, действительно, помимо этих прегрешений, едва ли кто мог бы указать на иные в его характере.

Был момент в его жизни, когда, под тяжестью обрушившейся, как ему казалось, непоправимой беды, он в полусознании бормотал бессвязные речи и в страхе был слишком откровенен - но кто решится осудить его за это? Надо простить этот невольный грех, тем более, что он вытек из одного лишь чистосердечия и сентиментальной доверчивости к начальству, в котором он видел прежде всего людей, а потом уже судей. Пусть был грех, но было и искупление. И в этом искуплении Одоевский проявил большую твердость духа...

Но лучшим оправданием ему служит та теплота и нежность, какой он согревал всех, с кем делил чашу жизни. Он остался в памяти людей как поэтичный образ кроткого страдания, нежной дружбы и любви к людям. Таким перешел он и в потомство, которое, как многие надеялись и хотели, должно было забыть его, но не забыло.

Еще при его жизни одна из его знакомых B.C. Миклашевич хотела спасти его образ от забвения и посвятила вымышленному описанию его жизни целый роман "Село Михайловское"115. Герой этого романа Александр Заринский, призванный спасать всех угнетенных, - и есть наш скромный Александр Иванович. "Он был необыкновенно приятной наружности. Бел, нежен; выступающий на щеках его румянец, обнаруживая сильные чувства, часто нескромностью своей изменял его тайнам. Носу него был довольно правильный; брови и ресницы почти черные; большие синие глаза, всегда несколько прищуренные, что придавало им очаровательную прелесть; улыбка на розовых устах, открывая прекрасные белые зубы, выражала презрение ко всему низкому.

Кто не умел понять его души, тот считал его гордецом и "философом", считал его даже опасным человеком, умеющим наизусть цитировать Вольтера. Но Заринский был только масон, и никогда еще в истинном рыцаре не было столько христианского смирения, благочестия и доброты. Он был ангел-хранитель и защитник простого народа; он защищал его в деревнях от помещиков, в судах от судей, в кабинете губернатора от чиновников, и народ боготворил его. Конечно, в награду за свои добродетели он получил нежную любящую супругу и все блага тихой счастливой семейной жизни"118.

Бедный Александр Иванович за свои добродетели вознагражден в сей жизни не был, и портрет его в этом романе, конечно, сильно идеализирован. Но надобно было иметь много доброты и тепла в своей душе, чтобы послужить оригиналом для столь рыцарски-благородного портрета.

Лермонтов глубже проник в душу Одоевского, когда писал:
   

Он был рожден для них, для тех надежд
Поэзии и счастья... Но безумный -
Из детских рано вырвался одежд
И сердце бросил в море жизни шумной
И свет не пощадил, и Бог не спас!
Но до конца среди волнений трудных,
В толпе людской и средь пустынь безлюдных
В нем тихий пламень чувства не угас:
Он сохранил и блеск лазурных глаз,
И звонкий детский смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную.
Но он погиб далеко от друзей...
Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землей чужих полей,
Пусть тихо спит оно, как дружба наша,
В немом кладбище памяти моей.
Ты умер, как и многие, без шума,
Но с твердостью. Таинственная дума
Еще блуждала на челе твоем,
Когда глаза сомкнулись вечным сном;
И то, что ты сказал перед кончиной,
Из слушавших не понял ни единый.
И было ль то привет стране родной,
Названье ли оставленного друга,
Или тоска по жизни молодой,
Иль просто крик последнего недуга, -
Кто скажет нам? Твоих последних слов
Глубокое и горькое значенье
Потеряно. Дела твои и мненья,
И думы - все исчезло без следов,
Как легкий пар вечерних облаков:
Едва блеснут: их ветер вновь уносит -
Куда они? зачем? откуда? - кто их спросит...
И после них на небе нет следа
Как от любви ребенка безнадежной,
Как от мечты, которой никогда
Он не вверял заботам дружбы нежной...
Что за нужда? Пускай забудет свет
Столь чуждое ему существованье:
Зачем тебе венцы его вниманья
И терния пустых его клевет?
Ты не служил ему. Ты с юных лет
Кровавые его отвергнул цепи...

   

К счастью, следы от дум Одоевского, вопреки его собственной воле, остались. Друзья не дали затеряться его стихотворениям, и в них сохранен для нас настоящий смысл его страдальческой жизни, - жизни в мечтах и в раздумье. Это была жизнь очень интимная, ряд бесед с самим собою, в которых воспоминания задвигали собой все надежды и упования, и раздумье брало верх над непосредственным ощущением действительности.

Современники ценили высоко поэтический отголосок этой интимной жизни. Товарищи считали Одоевского способным "свершить поэтический труд на славу России"119, они утверждали, что лира его "всегда была настроена, что он имел большое дарование и дар импровизации"120. Один из них говорил, что "Одоевский великий поэт и что если бы явлены были свету его многие тысячи (?) стихов, то литература наша отвела бы ему место рядом с Пушкиным, Лермонтовым и другими первоклассными поэтами"121.

Конечно, все эти похвалы - преувеличение, но людей, готовых преувеличить его силы как поэта, было среди его современников много. В 1839 году графиня Ростопчина писала в одном частном письме В.Ф. Одоевскому: "Сюда на днях должен прибыть ваш двоюродный брат, и я горю нетерпением с ним познакомиться. В детстве моем семейство Ренкевичевых представляло мне его идеалом ума и души... Говорят, что он много написал в последние года и что дарование его обещает заменить Пушкина, и говорят это люди умные и дельные, могущие судить о поэзии"122.

Но вернее, чем его поклонники, свои силы оценивал сам Александр Иванович.

В Чите в 1827 году он отозвался на смерть Веневитинова123 таким глубоко прочувствованным стихотворением:
   

Все впечатленья в звук и цвет
И слово стройное теснились;
И Музы юношей гордились
И говорили: "Он поэт!".
Но нет; едва лучи денницы
Моей коснулися зеницы,-
И свет во взорах потемнел;
Плод жизни свеян недоспелый!
Нет! Снов небесных кистью смелой
Одушевить я не успел;
Глас песни, мною недопетой
Не дозвучит в земных струнах,
И я - в нетление одетый...
Ее дослышу в небесах.
Но на земле, где чистый пламень
Огня души я не излил,
Я умер весь... И грубый камень,
Обычный кров немых могил,
На череп мой остывший ляжет
И соплеменнику не скажет,
Что рано выпала из рук
Едва настроенная лира,
И не успел я в стройный звук
Излить красу и стройность мира.

   
В Веневитинове Одоевский отпевал самого себя.

Литературное наследство Одоевского не равного достоинства. Одоевский-лирик, поэт личных чувств и настроений, несравненно выше Одоевского-литератора, защитника и проводника известного литературного направления в нашей словесности.

А князь Одоевский, несмотря на свои юношеские годы, еще на свободе успел себя приписать к определенному литературному лагерю, успел даже тиснуть две статейки, в которых попробовал свои силы как критик и журнальный наездник124. Он выступал в них, как все его поколение, поборником "романтической" поэзии и тесно связанной с ней "народности". Как большинство его соратников в этом деле, он едва ли мог теоретически вывести формулу пресловутого "романтизма", не запутавшись в противоречиях; да он, впрочем, и не пытался выводить ее, а просто заявлял при случае о своем недовольстве приемами старого классического искусства и тем несоответствием этого искусства с "природой", какое он подмечал в старых образцах. В своей критической статейке "О трагедии Ротру "Венцеслав"" он, после многих колкостей по адресу старины, призывал наших поэтов не бояться нововведений, "когда таковые, не касаясь законов природы и искусства, клонятся к избавлению от излишних уз".

При такой любви к новизне в искусстве Одоевский имел, однако, большое пристрастие к старине народной. Он был патриот в искусстве и хотел, чтобы народный сюжет и по возможности народная форма проникли в нашу поэзию.

Эта любовь к самобытной русской литературе заставила его еще в самые юные годы заняться изучением нашей словесности со времен самых древних.

Ролью историка литературы Одоевский, однако, не ограничился: ему хотелось иллюстрировать свои исторические знания собственными поэтическими произведениями с более или менее широким общим замыслом.

До нас дошли две таких попытки, за которыми остается известное историко-литературное значение, хотя их художественная стоимость более чем скромная. Упомянуть о них, однако, необходимо, чтобы указать на внешнюю связь поэзии Одоевского с господствующим в те времена стремлением к "народности" и "романтизму".

Насколько в своих лирических стихотворениях наш поэт самобытен и оригинален, настолько в этих опытах в "романтическом" и "народном" стиле он раб установившегося литературного шаблона. Таким является он, например, в своей неоконченной романтической поэме "Чалма", которая не что иное, как вариация на старую тему борьбы свободного, страстного и наивного женского сердца с утонченно-цивилизованным эгоизмом сердца мужского. Эту тему еще в двадцатых годах разрабатывал Пушкин, ее повторял затем Марлинский. Под пером Лермонтова она, как известно, была исчерпана, дополнена богатыми мотивами с резкой социальной и этической тенденцией и стала очень удобным предлогом для обличения различных извращений и недочетов нашей культуры.

Одоевскому такое обличение было совсем несвойственно, и в поэзии его было слишком мало страстности, чтобы удачно овладеть хотя бы только самой романической завязкой этой темы, как, например, овладел ею Пушкин в своем "Кавказском пленнике". "Чалма" вышла каким-то недоноском: вместо настоящего пыла страсти получилось лишь нагромождение довольно откровенных картин и не совсем скромных образов; вместо яркого восточного колорита дана была лишь мозаика из некоторых общеупотребительных восточных слов, и, наконец, рассказ был начат в таком тоне, что трудно было понять, чем он должен был кончиться - драмой или комедией. Первый опыт в романтическом стиле оказался промахом; Одоевский понял это и от дальнейшей работы над поэмой отказался.

Несравненно более удачна была другая попытка Одоевского выйти из сферы стихотворений чисто личного характера. Это была длинная, в четырех песнях, историческая поэма об ослеплении князя Василька125. Одоевский работал над ней, кажется, около трех лет (1827-1830). Труд был не из малых, как может подтвердить любой лирик, которого обязали бы написать на одну тему 150 строф по 8 строк каждая. Одоевский предпринял этот подвиг умышленно, в интересах словесности "народной и самобытной".

Опыт этот показал, прежде всего, что еще до ссылки поэт успел запастись весьма солидными историческими и археологическими сведениями. Их хватило не на какую-нибудь балладу или песню, а на целую бытовую картину далеких туманных времен.

Таких поэм, как "Василько", писалось в те времена немало. Они были весьма популярны как первые попытки использовать народный сюжет для литературных и, главным образом, патриотических целей и при том использовать его на новый лад, в стиле западноевропейского романтизма. Читая поэму Одоевского, можно действительно подумать, что она - переложение на русские нравы какой-нибудь рифмованной повести Вальтера Скотта. Даже "чудесное", которое Одоевский особенно тщательно старался выдержать в русском стиле, смахивает на простое подражание столь распространенному тогда на западе фантастико-мистическому символизму.

Содержание поэмы умышленно запутанное. Краткий летописный рассказ об ослеплении Василька давал мало пищи для вдохновения. Автору пришлось разбавлять рассказ собственным вымыслом. Этот вымысел мало оригинален: автор либо повторяет общеевропейские мотивы романтики, рисует соответствующие мрачным деяниям мрачные ночные пейзажи, описывает таинственные появления и исчезновения действующих лиц, рассказывает о тайных собраниях и свиданиях, изображает ужас темниц и подземелий и так далее, либо он повторяет опять-таки условные, в изобилии тогда встречавшиеся, но уже русские народные мотивы: описывает какую-нибудь отеческую беседу князя с народом, в которой князь обнаруживает всю свою патриархальную душевную благость, а народ - свойственную ему покорность и сметливость; рассказывает о княгине, которая льет горючие слезы и полна страха ввиду зловещего сна или гадания; описывает красоты престольного Киева-града, съезд князей и обед, который по сему случаю был предложен и боярам, и нищим; рассказывает, как на этот княжий пир является неизбежный Баян - совсем как трубадур или менестрель в рыцарский замок...

Поет этот Баян хвалу киевскому князю Святополку за его гостеприимство, но примешивает к своей хвале зловещее пророчество об ослеплении Василька, и, пользуясь правом, которое ему на сей случай пожелал дать Одоевский, говорит с укоризной пирующим князьям о слезах родного "убогого" народа:
   

Видел я мира сильных князей,
Видел царей пированья;
Но на пиру, но в сонме гостей
Братии Христовых не видел.
Слезы убогих искрами бьют
В чашах шипучего меда.
Гости смеются, весело пьют
Слезы родного народа.
Слава тебе! Ты любишь народ,
Чествуешь бедных и старцев.
Слава из рода в будущий род,
Солнышку нашему слава!
Ты с Мономахом Русь умирил
Кроткой, могучей десницей;
Тучи развея, ты озарил
Русское небо денницей.
Слава князьям! Но в стае орлов
Слышите, грает и ворон.
Он напитался туком гробов;
Лоснятся перья от крови:
Очи - красу молодого чела -
Очи, подобны деннице,
Он расклевал - и кровью орла
Рдеется в орлей станице.

   

Баяна сменяет опять традиционное лицо злодея, который вступает в союз с темными силами, чтобы погубить свою несчастную жертву. Вокруг Василька сплетается целая адская интрига, впрочем, не вполне нам ясная, так как третья часть поэмы утрачена. В последней части описывается, и при том весьма реально, вся омерзительная сцена ослепления.

Нетрудно догадаться, что именно заставило Одоевского остановиться на этой совсем неблагодарной теме. Для него в ней крылся символический смысл. Несчастный князь Василько, низвергнутый нежданно с высоты своего положения в такую пучину несчастия и смирившийся духом - был историческим призраком, в который Одоевский облек свое собственное настроение - то преклонение перед высшей волей, которой он сам свою несчастную судьбу доверил.

Религиозная тенденция поэмы, действительно, выступает наружу очень ясно. Автор, вопреки истории, перенес умышленно в эпоху, когда жил Василько, ту резкую борьбу христианства и язычества, которая отмечала собой первые годы христианского просвещения России. Все чудесное и фантастическое в поэме пригнано к этому мотиву борьбы двух религиозных начал! Как в исторических романах из жизни императорского Рима, - перед нами два русских Киева, один надземный - христианский, другой языческий - подземный, и этот подземный, пожалуй, красивее правоверного. Одоевский с особой тщательностью украшал его разными фантастическими и археологическими подробностями, желая быть по возможности "самобытным". Чтобы дать образец этой "самобытности", конечно, поддельной, приведем несколько строф из той славянской "Вальпургиевой ночи", которую поэт вклеил в свою поэму. Она, несмотря на всю фальшь, - самый образный и поэтический эпизод его рассказа.

Автор рассказывает, как князь Давид, главный виновник погубления Василька, шел совещаться с подземными силами в пещеру около Киева, где по ночам совершались жертвоприношения уже давно поверженному Перуну.

Рассказ длинный, с подробным описанием пещеры и привидений, которые ограждают к ней доступ, с описанием какой-то страшной девы с мечом и светочем в руке, не то прорицательницы, не то фурии, - одним словом, с богатым инвентарем романтических ужасов. Упоминаются, конечно, и все истинные и мнимые божества русской мифологии - Перун, Стрибог, Белее, Купала, Коляда, Ладо и Дажбог. В присутствии всех этих зловещих призраков разыгрывается сцена заклинания и проклятия христианского Киева. И вот какие мелодичные стихи попадаются в этой сцене:
   

Хор жрецов

   
Грудных младенцев, непричастных
Греху отцов,
Несите, ведьмы и русалки,
Пред лик богов!
Мы на костре сожжем начатки
От их волос.
Чтоб сын славян богам славянским
Во славу рос.

   

Три ведьмы
   

Мы змеею зашипели
И как вихорь понеслись;
С визгом в теремы влетели
И детей из колыбели
Мы схватили и взвились.

   

Все ведьмы
   

Цепки у ведьмы медвежьи лапы,
Легок наш конь, помело,
Свищем и скачем, пока на востоке
Не рассвело.

   

Русалки
   

Неслышной стопою
Касаясь земли,
Мы руку с рукою,
Как ветви, сплели.
Мы песнь напевали
И в лунных лучах,
Как тени, мелькали
На Лысых горах.
Мы дев заманили
На песенный глас,
Вкруг липы водили,
И с каждой из нас,
Смеясь, целовались
Они сквозь венок
И с нами сплетались
В русальный кружок.
Вот сходим. Как птицы
Поем и летим,
Со смехом в светлицы
Порхнем к молодым;
То шепотом сладко
Над люлькой поем,
Поем и украдкой
Дитя унесем, etc.

   

Всем этим бесовским призракам Одоевский готовил в конце своей поэмы полное посрамление. Свершить злое дело им удалось, но все их чары были бессильны над духом праведника. Ослепленный Василько утратил способность зреть внешний свет; но тем ярче продолжал ему светить свет внутренний.

И нигде религиозная идея всей поэмы не выражена так ясно, как в заключительных словах, которыми священник поясняет всем присутствующим значение совершавшегося пред их лицом преступления:
   

Пред Спасом не виновен Василько,
И пред людьми страдалец не виновен:
Пройдут князья, пройдет и суд князей;
Но истина на небе и в потомстве,
Как солнце, просияет!

   

С известным правом эти слова можно отнести и к самому автору.

И для него, которому перестала святить "денница жизни", которому "целый мир стал темницей", - и ему продолжал светить тот внутренний свет, в котором и заключался весь смысл и все движение его земной жизни.

Какой облик приняла духовная сторона этой жизни под лучами такого света - нам покажут сейчас стихотворения, писанные им для себя, в свое утешение и свою защиту, а не для обороны чего-либо постороннего, хотя бы и столь дорогого писателю, как "самобытная" литература его родины.

В одном стихотворении, посвященном памяти отлетевших от него милых образов, Одоевский очень картинно и верно назвал всю свою духовную жизнь "воспоминанием о красоте мира сквозь сон". Действительно, он жил только воспоминаниями, и в них ему всегда светила красота недоступного для него мира. Жизнь успела подарить Одоевскому только первую свою улыбку - именно в те ранние годы, когда человек смотрит на такую улыбку, как на залог грядущего долгого счастья, как на намек возможного в мире блаженства; и наш поэт, в силу особых условий его блестящей и счастливой юности, мог быть легче, чем кто-нибудь, прельщен таким ранним приветом жизни.

Когда он готовился проверить ее обещания, когда он ей задал первый серьезный вопрос и поставил первое свое требование - он, в один день и навсегда, потерял сразу все, что люди теряют постепенно и к чему они, ввиду такой медленной утраты, становятся мало-помалу равнодушны. Одоевский очутился в совсем особом положении; он не знал медленного угасания надежд, не испытал, как одна за одной гаснут путеводные звезды, его сразу окутала тьма, и он продолжал любить, безумно любить жизнь, создавая в мечтах ее пленительный образ по тем мимолетным воспоминаниям, которые сохранил о ней.

При всем печальном колорите его стихотворений - печальном потому, что правдивом, - в его стихах нет и тени пессимизма. Как бы он ни скорбел о себе - он был далек от всякой скорби о жизни; он приветствовал ее где только мог, и каждый, самый мимолетный веселый луч ее, случайно падавший в его темницу, он встречал с благодарностью и радостью.

Эта веселая благодарность была приветом той жизни, которая, с ее светом и движением, как неизвестный заповедный рай, начиналась за оградой его собственного существования.

Мир мечты не мог быть для Одоевского тем, чем он был для многих других, которые, идя свободно своей дорогой, пресытясь обманами жизни, говорили, что все, кроме мечты, - суета и разочарование, что красота и блаженство не в сближении с миром, а в отдалении от него, что счастие - в мечтах, а не на земле. Для Одоевского такое утешение в мечтах существовало лишь наполовину. Его мечта была лишь "воспоминанием о красоте жизни", которая не обманула его, не надоела ему, а наоборот, прельщала его.

Мечта, поэтическое творчество и тот веселый "мир", красоту которого он силился припомнить, слились в его представлении в одно неразрывное целое. Одоевский верил, что если все материальные его связи с этим миром порваны, то все-таки в его мечте осталась одна связь, неуловимо тонкая, но вместе с тем самая крепкая, которая пока цела и не даст ему погибнуть в одиночестве. Провожая последний "лучезарный хоровод блеснувших надежд", он молил эту воздушную деву-мечту запоздать своим отлетом; ее одну, "неотлетного друга", просил он побыть с ним в залог того, что всякая мечта не есть случайное видение, что в ней дано общение с другими людьми, что она может присниться и другому и на ту же высоту вознести думы ближнего:
   

Промелькнул за годом год,
И за цепью дней минувших
Улетел надежд блеснувших,
Лучезарный хоровод.
Лишь одна из дев воздушных
Запоздала. Сладкий взор,
Легкий шепот уст послушных,
Твой небесный разговор
Внятны мне. Тебе охотно
Я вверяюсь всей душой...
Тихо плавай надо мной,
Плавай, друг мой неотлетный!
Все исчезли. Ты одна
Наяву, во время сна,
Навеваешь утешенье.
Ты в залог осталась мне,
Заверяя, что оне
Не случайное виденье,
Что приснятся и другим
И зажгут лучом своим
Дум высоких вдохновенье!

   

"Последняя надежда", 1829.

Е.А. Баратынскому.

7

Мечта не как убежище для скорбящего и оскорбленного духа, а как живая связь с другими людьми - вот какой являлась Одоевскому эта богиня-фантазия, с которой большинство его современников любили встречаться не иначе как вдвоем, в тишине, в уединении и вдали от людей и по возможности о них не думая.
   
"Как я давно поэзию оставил!" - говорил однажды Одоевский -

Я так ее любил: я черпал в ней
Все радости, усладу скорбных дней,
Когда в снегах пустынных мир я славил,
Его красу и стройность вечных дел,
Господних дел, грядущих к высшей цели
На небе, где мне звезды не яснели,
И на земле, где в узах я коснел...
Я тихо пел пути живого Бога,
И всей душой Его благодарил,
Как ни темна была моя дорога,
Как ни терял я свежесть юных сил...
В поэзии, - в глаголах Провиденья,
Всепреданный, искал я утешенья -
Живой воды источник я нашел!
О, друг, со мной в печалях неразлучный,
Поэзия! Слети и мне повей
Опять твоим божественным дыханьем!
Мой верный друг! когда одним страданьем
Я мерил дни, считал часы ночей -
Бывало, кто приникнет к изголовью
И шепчет мне, целит меня любовью
И сладостью возвышенных речей?
Слетала ты, мой ангел-утешитель!

   

"Поэзия", 1837-1839
   

И за что же поэт так превозносил эту гостью? Не за то, что она ему давала забвение и под своим узорным покровом стремилась скрыть от него все мрачные стороны бытия, не за то, что она убаюкивала его мысль и смиряла тревогу сердца, - наоборот, лишь за то, что - высшее проявление жизни - она учила его любить эту жизнь и в конечном мире чуять бесконечность духа. Она была - Божьим глаголом, вдыхающим жизнь и вечность в Божий свет, и отнюдь не призывом к забвению того, что на этом свете творится.

Поэт

В свой тесный стих вдыхает жизнь и вечность,
Как сам Господь вдохнул в свой Божий свет -
В конечный мир всю духа бесконечность.
   

"Поэзия", 1837-1839
   

Чем же был мил Одоевскому этот Божий свет, и о какой его красоте мог наш двадцатилетний узник вспомнить? Так мало было прожито, что само слово "воспоминание" звучит как-то странно; можно было бы подумать, что оно по ошибке поставлено вместо слова "надежда", если бы мы не знали, что для себя лично Одоевский навсегда от всяких надежд отказался.

Но он, действительно, любил мир, и любил его не эгоистично, не для себя, и знал, за что любил.

Его ровное и ясное миросозерцание опиралось и на общие размышления о красоте и цене жизни, и на память о тех ранних впечатлениях бытия, в которых для него было столько намеков на возможное в мире блаженство.

Первое, что в глазах Одоевского придавало миру его высокую цену и что одевало его в особую красоту, было Божие присутствие в нем, религиозный смысл всего бытия. Одоевский, как большинство людей его времени, был искренне верующим человеком и притом христианином. Для него тайна искупления и тайна воскресения были двумя актами непосредственного Божьего вмешательства в дела мира - два дара, в которых залог не только возможности спастись за гробом, но и залог того, что и здесь, на земле, часть обетованного блаженства станет истиной.

Воскресение не для неба, а для земли - вот один из лучей веры, который вспыхнул ярко в душе поэта в первые же дни его несчастья. В каземате Петропавловской крепости в пасхальную ночь 1826 года он писал:
   

Я, на коленях стоя, пел;
С любовью к небесам свободный взор летел...
И серафимов тьмы внезапно запылали
В надзвездной вышине;
Их песни слышалися мне.
С их гласом все миры гармонию сливали.
Средь горних сил воскресший Бог стоял,
И день, блестящий день сиял
Над сумраками ночи;
Стоял Он радостный средь волн небесных сил
И полные любви, божественные очи
На мир спасенный низводил.
И славу Вышнего, и на земле спасенье
Я тихим гласом воспевал,
И мой, мой также глас к Воскресшему взлетал:
Из гроба пел я воскресенье.

   

"Полночь", 1826
   

Когда в другом стихотворении ("Река Усьма") поэт говорил, что "цель всей жизни нашей - отрадный Спасов Крест", - он всегда разумел торжество этого Креста здесь, среди нас, и никогда не отчаивался в своей заветной мысли о "спасении на земле" и о воскресении из гроба не для бессмертия, а для жизни.
   

В Господе предел
Путей земных и всех благих деяний -

   

говорил он, и весь земной путь, проходимый человечеством, был в его глазах таким благим путем к благой цели. Он, как сын своего поколения, воспитавшийся в эпоху религиозно-сентиментального просветления духа, - верил в прогресс и в торжество "гуманизма". Сквозь туман веков ему было видимо это торжество, как видимы были и все трудности и опасности земной дороги.

Человек все-таки смертный пришлец великого бессмертного мира, - думал поэт. Не все в этом мире создано для него и не все создание его рук.

Высится пышный дворец, горит он блеском алмазов, белеет под ним снежный фундамент и мрачный лес лежит у его ног. Это- Глетчер. Дивным резцом изваяны его стены, блестит и горит он своим убранством. Вокруг него стоят алтари из снега и чистые лежат на них приношения. Кто ваятель этого дворца и кто его житель? Ваятель - Век, отрасль вечности - мысль Творца, а житель его - царь роковой смерти. Человеку нет в этом дворце места. Сюда не взойдет он; для него, если уж он решился подняться на высоту - есть иное жилище. Там, у подножия дворца, стелется темный лес, необозримый для слабого человеческого зрения, частый, густой и дикий лес. В нем, если захочет, пусть живет человек и с высоты смотрит долу. Сирый жилец мира фантазии, пусть он тихо смотрит по сторонам и поддерживает пылкий дух своих мечтаний. Несчастный! в мире повсюду он зрит суету, зрит нищету чистых стремлений... Взглянет он ввысь -- перед ним недоступная холодная вершина, посмотрит он долу - под ним сельская жизнь в своей вековой неподвижности (Стихотворение "Глетчер", 1838).

В таких символических образах рисовалась Одоевскому земная жизнь человека, поставленного среди не им созданной и непобедимой природы, безразличной и холодной во всей ее божественной красоте. Выйти из инертной сельской жизни, из первобытного своего состояния - человек должен. Пылкий дух заставляет его идти вперед, влечет его на высоту, и мирная жизнь сменяется для него блужданием в непроглядном лесу, у подножия таинственного храма природы, созданной вечностью и творческой мыслью Бога. Состязаться с Богом в таком творчестве он - смертный пришелец - не может, но он не может также и остаться в долине: она тесна для него и таинственная высь его манит.

Необуздан бывает человек в своих стремлениях, мыслях и чувствах. Велик и ничтожен он в своих порывах. Он как - лавина.

Рванулась она и катится по скату крутогора... для трепетного взора она кажется орудием неба; гром ее гремит по полянам. Для нее нет препятствий. Утес дрожит под ее ударом, и лес ложится на землю. Жестока бывает она в своем страшном, свирепом боренье: гибнут стада, гибнут люди. Все поглощает она и стремглав несется к озеру. И вот, когда она, полная ярости, в вихре снега и пара, мнит, что уничтожит и это препятствие... она сама гибнет. На нее падает луч солнца, и грозный шар, тая, обращается в воду ("Лавина").

Опять ряд символов: велик и грозен бывает человек, когда дает простор своей силе - хочет сказать поэт. Все, что становится поперек дороги этой силе, может погибнуть, и страшная жестокость сопровождает иногда ее проявление. Но есть и для этой разрушительной силы нежданная могила и - что важнее - есть в мире солнце, есть свет духа, который обращает грубую и опасную снеговую глыбу в мирные и ясные воды.

Много в жизни человеческой и загадочно-страшного, и жестоко-несправедливого, но как бы ни был труден путь земной, он все-таки есть движение от худшего к лучшему.

Этот непостижимый путь волнует нас своей мучительной тайной. Как скудно наслаждение сердца в этой жизни, как смешаны на этом похоронном пире скорбь с радостью! Иногда все кажется тенью, и весь мир - как бы обширная гробница -
   

Но вечен род! Едва слетят
Потомков новых поколенья,
Иные звенья заменят
Из цепи выпавшие звенья;
Младенцы снова расцветут,
Вновь закипит младое племя,
И до могилы жизни бремя,
Как дар без цели донесут
И сбросят путники земные...
Без цели! Кто мне даст ответ?
Но в нас порывы есть святые,
И чувства жар и мыслей свет,
Высоких мыслей достоянье!
В лазурь небес восходит зданье:
Оно незримо, каждый день,
Трудами возрастает века;
И со ступени на ступень
Века возводят человека.

   

"Элегия", 1830

   
И возведут они его, наконец, на ту высоту, с которой он, в сознании своей нравственной победы, сможет спокойно обозреть пройденный им страдальческий путь разочарований, ошибок и преступлений.

За этот-то глубокий смысл, вложенный самим Богом в жизнь человека, смысл, освященный тайной искупления и символически выраженный в тайне воскресения, Одоевский любил жизнь.

Итак, он любил ее прежде всего за ее духовную красоту, за то, что она была ареной для нравственных подвигов человечества, ареной торжества, обещанного человеку и дарованного ему Богом.

Кроме этой духовной красоты, поэт любил в мире и его красоту внешнюю. Это была его вторая любовь - живая и сильная - в его поэтической душе. Много великолепных поэтических образов, взятых из жизни природы, рассыпал Одоевский в своих случайных стихотворениях. Он не мог пройти мимо этой внешней красоты, не почувствовав прилива любви к творенью и наплыва религиозных чувств.

   
Поэзия - не Божий ли глагол,
И пеньем птиц, и бурями воспетый?
То в радугу, то в молнию одетый,
И в цвет полей, и в звездный хоровод,
В порывы туч, и в глубь бездонных вод,
Единый ввек и вечно разнозвучный? - спрашивал он.

   

"Поэзия", 1837-1839
   

Свою песню он нередко делал отзвуком этой таинственной речи Создателя, но всегда в его описаниях и сравнениях зерном мысли и родником чувства оставался человек - созерцатель и сожитель этой немой величаво-красивой природы.

Не затем, чтобы забыть о людях, присматривался и прислушивался Одоевский к природе, а лишь затем, чтобы найти соответствие между ней и человеком. Мы встречали уже несколько таких описаний в его символических картинах природы, мы встретим их много и в его чисто лирических стихотворениях. Всегда в его пейзажах заключен скрытый или явный намек на какое-нибудь чисто человеческое чувство. Рисует ли поэт зеленое море родных полей, рощи холмов и пышную сень лесов, вдоль которых бежит простая русская речка, "одетая, как невеста, в небесную лазурь" ("Река Усьма", 1837), - мы чувствуем, что эта картинка набросана изгнанником в первую минуту свидания с отчизной: так много в ней игривой радости, так эта речка бросается в объятия к склоненному над ней влюбленному лесу, так она шалит; и радуется, как ребенок, так, резвясь, она разгульными струями бежит вдоль рощи полей...

Рисует ли Одоевский дикий горный пейзаж, изображает ли он "великанов в ледяных шлемах, за плечами которых гремят колчаны, полные молний, туманы, которые, как пояс, облегают их стан, сорвавшуюся вблизи них шумную лавину", - он приурочивает эти грозные и мрачные картины к прославлению какого-нибудь великого акта человеческой воли, как, например, к переходу через Альпы Наполеона, вслед за которым, по тому же пути, пройдет и сын той страны, где "в полночной мгле, среди снегов высится на своем пьедестале конь и его медный всадник" ("Сен-Бернар", 1831).

И часто Одоевский пояснял красоту человеческих помыслов, чувств и деяний такими картинами, в которых изображалась красота столь им любимой природы. И сам он на фоне этой вечной красоты, сначала в снегах Сибири, а затем в горах Кавказа, был каким-то поэтическим видением.
   

Любил ты моря шум, молчанье синей степи, -
говорил, прощаясь с ним, Лермонтов, -
И мрачных гор зубчатые хребты.
И в круг твоей могилы неизвестной
Все, чем при жизни радовался ты,
Судьба соединила так чудесно:
Немая степь синеет, и венцом
Серебряным Кавказ ее объемлет:
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,
Как великан, склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая.
А море Черное шумит не умолкая.
   

После Бога, о котором Лермонтов вспоминал редко, и после людей, о которых он вспоминал в большинстве случаев недружелюбно, ему оставалось говорить только о природе, если он действительно хотел упомянуть о том, чем этот мир был дорог его другу.

У Одоевского была, впрочем, и еще одна привязанность, чисто земная. Он был большим патриотом. Судьбы России были для него предметом особого культа. Он верил в великое призванье своей отчизны и мечтал об ее всеславянской миссии, и, как некоторые из его современников, он упреждал в данном случае славянофилов.

Патриотические думы Одоевского дошли до нас, конечно, в весьма неполном виде. В своих стихах он говорил о родине часто, говорил возвышенно и хвалебно - и в большинстве случаев без всякой тени критического отношения к ее настоящему.

Но такое критическое отношение не умирало в душе Одоевского. Как бы молод он ни был, и как бы ни были шатки его политические взгляды, в основе своей его патриотизм был далеко не из самодовольно-миролюбивых.

Несмотря на то покаянное настроение, которое охватило поэта в тюрьме и выразилось, как мы помним, в полном отречении от всяких "заблуждений", Одоевский и в каземате ощущал иногда прилив боевого пыла и писал:
   

Таится звук в безмолвной лире,
Как искра в темных облаках;
И песнь, незнаемую в мире,
Я вылью в огненных словах.
В темнице есть певец народный;
Он не поет для суеты:
Скрывает он душой свободной
Небес бессмертные цветы;
Но похвалой не обольщенный,
Не ищет раннего венца. -
Почтите сон его священный,
Как пред борьбою сон борца.

   

"Сон поэта", 1836

   
Поэт ценил, мы видим, свою песнь как песню "народную", и она была ему нужна для "борьбы", от которой он, по-видимому, не думал отказываться, - по крайней мере, в рифмованных мечтах, которые никто не мог подслушать.

Мысли о родине сохранили свой боевой характер и во второй год испытания. На приветственные стихи Пушкина -
   

Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье:
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут - и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут -

   

Одоевский отвечал известным стихотворением "А.С. Пушкину в ответ на его послание "В Сибирь":
   

Струн вещих пламенные звуки
До слуха нашего дошли!
К мечам рванулись наши руки,
Но лишь оковы обрели.
Но будь покоен, бард: цепями,
Своей судьбой гордимся мы,
И за затворами тюрьмы
В душе смеемся над царями.
Наш скорбный труд не пропадет:
Из искры возгорится пламя -
И православный наш народ
Сберется под святое знамя.
Мечи скуем мы из цепей
И вновь зажжем огонь свободы,
И с нею грянем на царей
И радостно вздохнут народы.126

   
1827
   

К числу боевых нужно отнести и стихотворение "При известии о польской революции", если только оно принадлежит Одоевскому.

Оно было написано в 1831 году под свежим впечатлением июльского переворота. "Можно сказать наверное, - рассказывает Д. Завалишин, - что мрачное состояние духа имело бы очень вредное влияние на многих и дурные последствия при вступлении в такую мрачную жизнь, какова была в Петровском каземате сначала, если бы тут не подоспело кстати известие о французской революции, возбудившее надежды в другом отношении и увлекшее снова все мысли и желания в политическую и умственную сферу, чем и отвлекло нас от мрачного настоящего положения и не давало вполне предаваться ощущению тягости его. Полученные газеты изменили разом общее настроение. Все оживилось интересом самих известий, независимо даже от неосновательных надежд, возбужденных у многих событиями в Европе. Все занялись чтением, пошли разговоры, суждения; даже на самого коменданта явно подействовали нежданные известия. Он впал в раздумье, что и отразилось на смягчении многих бесполезных строгостей"127.

Возможно, что известие о французской революции поэтически отозвалось в сердце Одоевского, но полонофильские строки стихотворения "При известии" позволяют усомниться в том, что оно принадлежит перу Одоевского, который, при всем своем либерализме, был большим патриотом128.

Этими стихотворениями исчерпываются все политические мотивы в поэзии Одоевского. Воинствующий либерализм исчезает вместе с годами его молодости, уступая место уравновешенному и созерцательному взгляду на жизнь, смягчающему всякую резкость чувства.

Ни от одного из тех гуманных убеждений, за которые пришлось пострадать, Одоевский не отрекся, и только о способе проведения этих убеждений в жизнь он теперь хранил молчание. Оставляя за собой право критически относиться к некоторым сторонам русской жизни и, вероятно, критикуя их в частных беседах, поэт в своих стихах говорил лишь о тех явлениях русской действительности, которые не вызывали в нем иного чувства, кроме радости, и иных пожеланий, кроме самых восторженных.

Вот почему в его стихах так часто превозносится внешний блеск русской державы и ее международное призвание. Одоевский в данном случае не составлял исключения, так как в начале царствования Императора Николая I патриотическая восторженная речь о могуществе России была обычным явлением в устах даже очень умных и осторожных людей.

Военная слава России нашла себе в Одоевском певца очень искреннего, а под конец его жизни, когда он солдатом служил на Кавказе, и одного из своих терпеливых и выносливых слуг, умеющих умирать безгласно.

Оригинальной красотой и силой патриотические стихотворения Одоевского, однако, не блещут.

Подвиги старых князей киевских и новгородских, восхваление князей-собирателей земли русской, подвиг Ермака, гражданская доблесть Минина и Пожарского, затем Великий Петр и его победы, затем Суворов, пылающая Москва и нашествие галлов, наконец, победы нашего оружия на востоке, "брак русского царства с Грузией", - все эти кровавые страницы родной истории приходили часто на память нашему мирному поэту, и так же часто поэзия и вымысел занимали в его речах место исторической правды. Иногда, впрочем, он позволял себе помечтать и о грядущем, и тогда его стихотворение выходило столь типично славянским, что под ним охотно подписался бы любой из членов кружка Хомякова. Таково, например, его стихотворение "Славянские девы".

В образе дев рисуется Одоевскому вся великая славянская семья. Быстры и нежны напевы дев ляшских, просты и дики песни дев сербских; дышат любовью и славой песни чешских дев - отчего же все эти девы не поют согласно святые песни минувших времен и не сольют всех своих голосов в единый голос? И отчего так грустны песни старшей дочери в славянском семействе, почему она проводит свои дни, как ночи, в тереме, почему заплаканы ее очи? "Отчего ты не выйдешь в чистое поле, - спрашивает поэт старшую сестру, - отчего не разгуляешь своей грусти? Спеши в поле навстречу меньшим сестрам, веди за собой их хоровод и, дружно сплетя свои руки с их руками, запой песню свободы!"
   

Боже! Когда же сольются потоки
В реку одну, как источник один!
Да потечет сей поток исполин,
Ясный, как день, как море широкий,
И, увлажая полмира собой,
Землю украсит могучей красой.

   
"Славянские Девы"

   
В стихах, в которых Одоевский говорил о России, ему приходилось неоднократно вспоминать о том лице, против которого он некогда поднял оружие. За исключением тех ранних стихов, на которые уже указано, Одоевский во всех своих словах о царе выдерживал тон восторженного почтения. Этот тон не был ему насильно навязан обстоятельствами, так как никто не заставлял его говорить об Императоре, и если бы он питал к нему прежние враждебные чувства - он мог молчать. Нельзя видеть в этих словах также и умышленной лести - в словах, которые были сказаны в тесном кругу, написаны для себя и не посланы по адресу.

Впрочем, одно стихотворение Одоевского было написано с прямым умыслом и надеждой на то, что оно дойдет по адресу. Это известное стихотворение "Послание к отцу"130.

Одни укоряли Одоевского за это стихотворение132, другие извиняли его тем, что поэту все дозволяется: и кадить, и льстить, и проклинать, и благословлять, - лишь бы он делал это отборными музыкальными стихами. Сам же поэт смотрел на эти стихи как на единственную пилу, которою он мог перепилить железную решетку своей темницы и выйти на волю133. Дело в том, что это послание кончалось таким обращением к Императору:
   

Займется ли заря,
Молю я солнышко-царя,
И вот к нему мое моленье:
Меня, о, солнце, воскреси
И дай мне на святой Руси
Побыть, вздохнуть одно мгновенье!
Взнеси опять мой бедный челн,
Игралище безумных волн,
На океан твоей державы,
С небес мне кроткий луч пролей
И грешной юности моей
Не помяни ты в царстве славы!

   

- и ходили слухи, что Император, растроганный стихотворением, услышал просьбу Одоевского и разрешил ему перевод из Сибири на Кавказ134.

Если этот слух был верен, то все-таки не должно забывать, что у Одоевского были и другие стихотворения, в которых он говорил о царе в тех же выражениях и которые шефу жандармов не были переданы. Заподозрить эти стихи в льстивой тенденции нет основания, да и написаны они к тому же с большой искренностью.

Остается предположить - и в этом не будет никакой натяжки -- что у Одоевского, как и у многих других его товарищей, очень скоро после катастрофы исчезло неприязненное чувство к тому лицу, которое их так жестоко покарало. И это понятно. Они были врагами не какого-либо лица, а известной системы, известного государственного порядка. Этот порядок не мог в их представлении соединяться с личностью молодого Императора Николая Павловича, которого они мало знали; они были свидетелями только единственного и притом самого тревожного дня его царствования; государственная тенденция этого нового царствования определилась позднее, в те годы, когда декабристы не имели уже возможности пристально следить за ее развитием.

Таким образом, они могли на первых порах лишь с известной натяжкой перенести свою нелюбовь к Императору Александру на его брата. Кроме того, при их религиозно-сентиментальном мировоззрении и при их житейской неопытности они могли питать надежду на то, что новое царствование не пожелает повторить или усугубить ошибок прошлого. Наконец, нельзя забывать и того, что известным залогом этой надежды им могли служить те частичные льготы, которыми правительство изредка смягчало непомерно тяжелые условия их жизни.

В 1837 году наследник Александр Николаевич совершил свое путешествие по Сибири. Для Одоевского это событие было предлогом целого ряда патриотических стихотворений ("На проезд Наследника Престола" и четыре стихотворения "На приезд в Сибирь Наследника Цесаревича"). Одоевский приветствовал наследника от имени забытой и в опале находящейся Сибири. Если в своих обращениях к Императору поэт держался патетически возвышенного тона, то в приветствиях его сыну он этот тон еще более повысил. Его стихи были торжественным гимном в честь гостя, которого Сибирь встречала как исполнителя своих заветных мечтаний о том, чтобы "пришел, наконец, владыко и извел для великого света всех сидящих в узах темноты".

Когда Одоевский писал эти строфы, предчувствовал ли он, какое в них заключалось пророчество? Угадывал ли он, что с именем юноши, приезд которого он благословлял, будет связана память о падении тех "уз темноты", за борьбу против которых погибал он и его товарищи?

Во всяком случае, поэт был преисполнен чувств и надежд самых радостных.

Мир, как воплощение Божьей мысли и воли и как арена для нравственного подвига человека, мир, как воплощение красоты вечной и, наконец, среди этого мира Россия с ее настоящей и грядущей славой - вот мысли, которые вдохновляли поэта, и вот источник той любви к жизни, которую не могли заглушить в нем печали его личного существования.

Что же дала ему жизнь, ему самому, как человеку, чтобы "воспоминание об ее красоте" могло скрасить его настоящее?

Отметим прежде всего, что вся личная жизнь поэта исчерпывалась, действительно, одними воспоминаниями.
   

Как недвижимы волны гор,
Обнявших тесно мой обзор
Непроницаемою гранью!
За ними - полный жизни мир,
А здесь я одинок и сир
Отдал всю жизнь воспоминанью -

   
"Послание к отцу", 1836

   
признавался он тому человеку, которого любил больше всего на свете.

Стихи, в которых он вел эти одинокие беседы со своим прошлым, должны были носить, конечно, характер самый интимный.

В одном грациозном по замыслу стихотворении "Роза и соловей" поэт заставляет соловья жаловаться на то, что роза, склонив печально свою голову, не глядит на него и его не слушает. "Зачем мне слушать тебя?" - отвечает роза, - "ты про свою любовь поешь слишком громко, и мне грустно: если ты поешь не для меня одной, то значит, ты меня не любишь". "Отдай мне всю твою душу, - говорит ей в ответ соловей, - не расточай ее другим, и тогда я буду петь тихо".

Песнь Одоевского о своем прошлом была именно такой тихой песнью любви, при которой и певец, и то, к чему он обращался, принадлежали неразрывно друг другу и в своих беседах не желали иметь свидетелей. "Скромный, пустынный цвет, цветущий над могилой певца", - вот как сам поэт называл эти свои заветные думы. Но хоть эти цветы и росли над могилой и говорили о смерти, в них тем не менее было затаено глубокое и сильное очарование жизнью.

Само собою ясно, что о медленном увядании и смерти поэту приходилось думать и говорить очень часто. Еще в Петропавловской тюрьме он писал:
   

Как много сильных впечатлений
Еще душе недостает!
В тюрьме минула жизнь мгновений,
И медлен, и тяжел полет
Души моей необновленной
Явлений новых красотой....
Однообразна жизнь моя,
Как океана бесконечность
Но он кипит... свои главы
Подъемлется на вызов бури,
То отражает свет лазури
Бездонным сводом синевы,
Пылает в заревах, кровавый
Он брани пожирает след;
Шумит в ответ на громы славы
И клики радостных побед.
Но мысль моя - едва живая -
Течет, в себе не отражая
Великих мира перемен.
Все прежний мир она объемлет,
И за оградой душных стен -
Востока узница - не внемлет
Восторгам западных племен.

   

"Дума узника", 1827

   
Тюрьма сменилась каторгой, и мысль о настоящем стала еще мрачнее. Одоевский узнал о смерти Грибоедова и писал:
   

О, дайте горьких слез потоком
Его могилу оросить,
Ее согреть моим дыханьем!
Я с ненасытимым страданьем
Вопьюсь очами в прах его,
Исполнюсь весь моей утратой
И горсть земли, с могилы взятой,
Прижму, как друга моего.
Как друга!.. Он смешался с нею,
И вся она родная мне.
Я там один с тоской моею,
В ненарушимой тишине,
Предамся всей порывной силе
Моей любви, любви святой
И приросту к его могиле,
Могилы памятник живой.
Но под иными небесами
Он и погиб, и погребен;
А я - в темнице! Из-за стен
Напрасно рвуся я мечтами:
Оне меня не донесут,
И капли слез с горячей вежды
К нему на дерн не упадут,
Я в узах был; но нет надежды
Взглянуть на взор его очей.
Взглянуть, сжать руку, звук речей
Услышать на одно мгновенье...
Не изменилось заточенье;
Но от надежд, как от огня,
Остались только дым и тленье.
Он - мне огнь; уже давно
Все жгут, к чему ни прикоснутся;
Что год, что день, то связи рвутся;
И мне, мне даже не дано
В темнице призраки лелеять,
Забыться миг веселым сном
И грусть сердечную развеять
Мечтанья радужным крылом.

   
"Дума на смерть А.С. Грибоедова", 1829

   
Так текли годы, и мысль о близкой смерти все настойчивее и настойчивее тревожила фантазию поэта. Одоевский писал отцу:
   

Меня чужбины вихрь умчал
И бросил на девятый вал
Мой челн, скользивший без кормила;
Очнулся я в степи глухой,
Где мне не кровною рукой,
Но вьюгой вырыта могила.

   
"Послание к отцу", 1836
   

Но вот каторга сменилась поселением; окончились и годы поселения: Одоевский ехал на Кавказ. На пути, за несколько верст до Ставрополя, он и его товарищ М.А. Назимов, сидевший с ним в одной повозке, увидели стаю журавлей, летевших к югу. "Приветствуй их!" - сказал Назимов своему товарищу, и Одоевский ответил на этот вызов стихами, в которых опять прозвучало приветствие смерти:

   
Куда несетесь вы, крылатые станицы?
В страну ль, где на горах шумит лавровый лес,
Где реют радостно могучие орлицы
И тонут в синеве пылающих небес?
И мы - на юг! туда, где яхонт неба рдеет,
И где гнездо из роз себе природа вьет;
И нас, и нас далекий путь влечет...
Но солнце там души не отогреет,
И свежий мирт чела не обовьет.
Пора отдать себя и смерти, и забвенью!
Но тем ли, после бурь, нам будет смерть красна,
Что нас не севера угрюмая сосна,
А южный кипарис своей покроет тенью?136

   
"Экспромт", 1838
   

И чем ближе подходил поэт к 1839 году, последнему в его жизни, тем все явственнее слышался ему этот призыв смерти. Среди его стихотворений есть одно, очень сильное и мрачное, написанное неизвестно по какому случаю и обращенное к какому-то женскому образу, если под этим образом не разуметь души самого поэта. Это очень яркое изображение предсмертной агонии:

   
Зачем ночная тишина
Не принесет живительного сна
Тебе, страдалица младая?
Уже давно заснули небеса;
Как усыпительна их сонная краса
И дремлющих полей недвижимость ночная!
Спустился мирный сон, но сон не освежит
Тебя, страдалица младая!
Опять недуг порывом набежит,
И жизнь твоя, как лист пред бурей, задрожит.
Он жилы нежные, как струны напрягая,
Идет, бежит, по ним ударит, и в ответ
Ты вся звучишь и страхом и страданьем,
Он жжет тебя, мертвит своим дыханьем,
И по листу срывает жизни цвет...
И каждый миг усиливая муку,
Он в грудь твою впился, он царствует в тебе.
Ты вся изнемогла в мучительной борьбе;
На шею с трепетом ты наложила руку;
Ты вскрикнула, огнь брызнул из очей,
И на одре без радостных ночей
Привстала, бедная: в очах горит мученье,
Страдальческим огнем блестит безумный взор,
Блуждает жалобный и молит облегченья...
Еще проходит миг; вновь тянутся мгновенья
И рвется из груди чуть слышимый укор:
"Нет жалости у вас!
Постойте! вы так больно,
Так часто мучите меня,
Минуты нет покойной. Нет! Довольно
Страдала я в сей жизни; силы нет..."

   

Приведенные стихотворения говорят достаточно ясно о том, какое безотрадное настроение охватывало поэта всякий раз, когда он начинал размышлять о своем настоящем.

Особенно печально был он настроен в самые последние годы своей жизни. Его предсмертная тоска всего яснее отразилась на его стихотворении "Моя Пери", которое он сочинил в Карагаче, в Грузии, в 1838 году, то есть за год до кончины. Это единственное из всех его произведений, в котором он изменил своей любви к людям и жизни, почувствовал полное свое одиночество и с радостью готов был променять земную жизнь на любую воздушную отчизну. В сборнике его стихотворений эти мрачные строки - одни из самых грациозных.
   

Взгляни, утешь меня усладой мирных дум,
Степных небес заманчивая Пери;
Во мне грусть тихая сменила бурный шум,
Остался дым от пламенных поверий...
Теперь, топлю ли грусть в волнении людей,
Меня смешит их суетная радость;
Ищу я думою подернутых очей.
Люблю речей задумчивую сладость.
Меня тревожит смех дряхлеющих детей,
С усмешкою гляжу на них угрюмый;
Но жизнь моя цветет улыбкою твоей,
Твой ясный взор с моей сроднился думой.
О, Пери! улети со мною в небеса
В твою отчизну, где все негой веет,
Где тихо и светло, и времени коса
Пред цветом жизни цепенеет.
Как облако плывет в иной, прекрасный мир
И тает, просияв вечернею зарею,
Так полечу и я, растаю весь в эфир
И обовью тебя воздушной пеленою.

Была и еще область чувств и ощущений, куда поэт спасался всякий раз, когда тягота действительности давала себя слишком чувствовать. Это были его личные воспоминания. Они в нем были так свежи, что перед ними бледнело настоящее.

Так много ценного, светлого и радостного было в этих воспоминаниях, что жизнь, которая хоть на мгновение могла дать человеку такую радость и такой свет, была в глазах поэта навсегда оправдана.

Одоевскому даровано было радостное безоблачное утро, и мы знаем, как оно было согрето материнской любовью. Любовь к покойнице, столь рано отлетевшей, Одоевский сочетал со своей любовью к людям:
   

Тебя уж нет, но я тобою
Еще дышу;
Туда, в лазурь, я за тобою
Спешу, спешу!
Когда же ласточкой взовьюсь я
В тот лучший мир,
Растаю и с тобой сольюсь я
В один эфир -
Чтоб с неба пасть росой жемчужной,
Алмазом слез
На бедный мир, где крестя дружно
С тобою нес.
Но на земле блеснув слезами,
Взовьюся вновь
Туда, где вечными зорями
Блестит любовь.

   
"К отлетевшей", 1828
   

Такое же глубокое чувство питал он и к своему отцу, которого, к счастью для себя, пережил, хотя всего лишь несколькими месяцами. Трудно найти более нежное стихотворение, чем то, с каким он обращался к отцу в 1836 году. Он писал ему:
   

Всю жизнь, остаток прежних сил,
Теперь в одно я чувство слил,
В любовь к тебе, отец мой нежный,
Чье сердце так еще тепло,
Хотя печальное чело
Давно покрылось тучей снежной.
Проснется ль тайный свод небес,
Заговорит ли дальний лес,
Иль золотой зашепчет колос -
В луне, в туманной выси гор
Всегда мне видится твой взор,
Везде мне слышится твой голос.
Когда ж об отчий твой порог
Пыль чуждую с иссохших ног
Стряхнет твой первенец- изгнанник!
Войдет - растает весь в любовь,
И небо в душу примет вновь,
И на земле не будет странник?
Нет, не входить мне в отчий дом
И не молиться мне с отцом
Перед домашнею иконой;
Не утешать его седин,
Не быть мне от забот, кручин
Его младенцев обороной!

   

"Послание к отцу", 1836

   
В раздумье над своей судьбой Одоевский спрашивал однажды Провиденье:
   

Зачем земли он путник был,
И ангел смерти и забвенья,
Крылом сметая поколенья,
Его коснуться позабыл?
Зачем мучительною тайной
Непостижимый жизни путь
Волнует трепетную грудь?
Как званый гость, или случайный,
Пришел он в этот чуждый мир,
Где скудно сердца наслажденье
И скорби с радостью смешенье
Томит как похоронный пир?

   

"Элегия", 1830
   

На этом похоронном пиру он имел, однако, друзей, которых любил искренно.

Дружба, мы знаем, не изменяла ему ни разу во всю его жизнь. Он был любимцем своих товарищей, Вениамином в их семье; и сколько счастливых минут эта дружба принесла ему! Когда один из товарищей привез ему привет от курганских ссыльных, он, чувствуя, какую волну до самозабвения радостных воспоминаний этот привет поднял в его сердце, писал им:
   
Так путники идут на богомолье
Сквозь огненно-песчаный океан,
И пальмы тень, студеных вод приволье
Манят их в даль... лишь сладостный обман
Чарует их; но их бодреют силы,
И далее проходит караван,
Забыв про зной пылающей могилы.

   

"А.М. Янушкевичу"139, 1836

   
Кажется, что и любовь, в тесном смысле этого слова, была одной из тех красот мира, которыми Одоевский успел насладиться. Нам, впрочем, ничего не известно об его сердечных привязанностях, но в двух стихотворениях есть несомненный их отблеск, есть намек на счастье, которое могло бы осуществиться, если бы поэт нечаянно не умер заживо. Оба стихотворения написаны в очень минорном тоне, но в этих грустных словах заключена радость очарованья:
   

Еще твой образ светлоокий
Стоит и дышит предо мной;
Как в душу он запал глубоко!
Тревожит он ее покой.
Я помню грустную разлуку:
Ты мне на мой далекий путь,
Как старый друг, пожала руку
И мне сказала: "не забудь"!
Тебя я встретил на мгновенье,
На век расстался я с тобой!
И все - как сон! Ужель виденье -
Мечта души моей больной?
Но если только сновиденье
Играет бедною душой,
Кто даст мне сон без пробужденья?
Нет, лучше смерть и образ твой!

   

"Мой непробудный сон", 1827

   
Как носятся тучи за ветром осенним,
Я мыслью ношусь за тобою;
А встречусь - забьется в груди ретивое,
Как лист запоздалый на ветке.
Хотел бы - как небо в глубь синего моря -
Смотреть и смотреть тебе в очи!
Приветливой речи, как песни родимой
В изгнанье хотел бы послушать:
Но света в пространстве падучей звездою
Мелькнешь, ненаглядная, мимо -
И снова не видно, и снова тоскую,
Усталой душой сиротея.

   

"К **"
   

Но ощущение сиротства не могло поколебать веры поэта в святость и силу любви: ему стоило только оглянуться, чтобы иметь перед глазами пример такой самоотверженной и ни перед чем не отступающей привязанности; и Одоевский преклонился перед подвигом тех жен и невест, которые последовали в Сибирь за своими избранными и мужьями. Об этих "ласточках", которые прилетели в их тюрьму, этих "ангелах, низлетевших с лазури, небесных духах, видениях, одевших прозрачные земные пелены", об этих "благих вестниках Провиденья", которые каждый день садились у ограды их тюрьмы и умиротворяли их печали, поэт вспоминал с истинным умилением ("Далекий путь", 1831)141, ("В альбом М.Н. Волконской", 1829).

Одоевский мог вспомнить также с благодарностью и о чисто внешнем блеске жизни, который тешил его во дни его свободы. И из этого круга светского веселья он также не вынес ни одного неприятного воспоминания. Обычного, очень распространенного тогда глумления над пустотой и бессердечностью этого светского круга мы не находим в его стихах; мы встречаем, наоборот, редкую способность смотреть с высоты на внешние прикрасы жизни, смотреть на них философски, не гоняясь за ними, и не тоскуя о них, как тосковали нередко многие самые злые их обличители...

Вот в каких словах прощался поэт с этим вихрем веселья142:

   
Открылся бал. Кружась, летели
Чета младая за четой;
Одежды роскошью блестели,
А лица - свежей красотой.
Усталый, из толпы я скрылся,
И жаркую склоня главу,
К окну в раздумьи прислонился
И загляделся на Неву.
Она покоилась, дремала,
В своих гранитных берегах,
И в тихих, сребрянных водах
Луна, купаясь, трепетала.
Стоял я долго; зал гремел...
Вдруг без размера полетел
За звуком звук. Я оглянулся;
Мороз по телу пробежал.
В душе мыслит красна девица:
"Свет он мне в могильной тьме...
Встань, неси меня, метелица,
Занеси в его тюрьму!
Пусть, как птичка домовитая,
Прилечу и я к нему,
Притаюсь, людьми забытая".

   
Свет меркнул... Весь огромный зал
Был полон остовов... четами
Сплетясь, толпясь, друг друга мча,
Обнявшись желтыми костями
Кружася, по полу стуча,
Они зал быстро облетали.
Лиц прелесть, станов красота,
С костей их все покровы спали;
Одно осталось: их уста,
Как прежде, все еще смеялись,
Но одинаков был у всех
Широких уст безгласный смех.
Глаза мои в толпе терялись:
Я никого не видел в ней:
Все были сходны, все смешались:
Плясало сборище костей.

   

"Бал", 1827

   
В этой пляске смертей нас не может не поразить ее философское спокойствие. В отличие от всех danses macabres в ней нет ни сатиры, ни злорадства: ясный, трезвый взгляд на тленность всего мирского, среди которого человек счастлив, если может сохранить улыбку. Этот безгласный смех пляшущих остовов - не насмешка над весельем мира, а как бы оправдание улыбки среди неизбежного крушения.

Когда живешь, окруженный могилами, как жил Одоевский, остается либо пожелать самому лечь скорее в землю - чего Одоевский никогда не желал, либо стремиться почерпнуть в этих гробах новые силы для подвига жизни - что наш поэт всегда и делал.

В одном очень интимном стихотворении ("Два Образа", 1832) поэт сам говорит вполне откровенно о том, чем для него в жизни были могилы.

В ранней юности, говорит он, предстали мне два образа, вечно ясные, слились они в созвездие над моим сумрачным путем; я возносился к ним с благодарной молитвой, следил их мирный свет и жаждал их огня; и каждая черта их светозарной красы западала мне в душу. В отливе их сияния передо мной открылся мир чудес, он цвел их лучами -
   

И жаждал я на все пролить их вдохновенье,
Блестящий ими путь сквозь бури провести...
Я в море бросился и бурное волненье
Пловца умчало вдаль по шумному пути.
Светились две звезды: я видел их сквозь тучи;
Я ими взор поил; но встал девятый вал,
На влажную главу подъял меня могучий,
Меня недвижного понес он и примчал -
И с пеной выбросил в могильную пустыню;
Что шаг - то гроб, на жизнь - ответной жизни нет;
Но я еще хранил души моей святыню,
Заветных образов небесный огнь и свет.

   

Но, наконец, померкло мое небо и обе звезды упали на камни двух могил. Они рассыпались и смешались с прахом, и слить их в живую полноту я теперь бессилен -
   

И только в памяти, как на плитах могилы,
Два имени горят: когда я их прочту,
Как струны задрожат все жизненные силы,
И вспомню я сквозь сон всю мира красоту.

   

То, что в этих стихах сказано о каких-то образах, земное имя которых от нас скрыто, можно отнести ко всем впечатлениям и образам, с которыми Одоевскому пришлось столкнуться в короткие дни его счастливой и вольной жизни. Все его воспоминания были кладбищем, и все светлые и радостные чувства и ощущения - могильными плитами, говорившими о прошлом, но зато о таком хорошем и красивом прошлом, что поэт ни разу не пожалел о том, что остается среди живых и что ему приходится скрашивать свои будни созерцанием раскинувшегося перед ним кладбища.

Можно спросить, однако, неужели декабрьского дня было недостаточно для того, чтобы отнять у этого человека всякую любовь к жизни и всякую охоту миролюбиво ею восхищаться? Неужели этот день, день страшного разочарования, не мог навсегда оставить в сердце человека осадок горечи и злости, достаточный, чтобы вызвать в нем не только осуждение переживаемой минуты, но вообще отрицательное отношение к самому процессу жизни, к ее радостям, благам и идеалам?

А между тем пессимистический взгляд на жизнь, на судьбу человека и на его нравственную стоимость был чужд всем декабристам, даже наиболее пострадавшим из них, конечно, за исключением тех, на которых несчастие так сильно подействовало, что их душевное равновесие было навсегда поколеблено. Как бы ни было тяжело их несчастие, они не переносили своей печали с почвы личных ощущений на почву историко-философских обобщений.

Такая устойчивость в миросозерцании вытекала из непоколебимой веры в правоту тех основных гуманных взглядов и тех общественных идеалов, которые заставили их стать в ряды недовольных; и история оправдала эту веру тем, что в шестидесятых годах выполнила часть намеченной ими программы, а в наши дни обещает выполнить и остальную. Катастрофа 14 декабря была в их глазах крушением боевого плана, но не отрицанием самого мотива борьбы, и этот роковой день не отозвался в их сердце ни колебанием уверенности в правоте их убеждений, ни подрывом доверия к нравственным силам человека вообще.

Кто был рожден для вдохновений
И мир в себе очаровал,
Но с юных лет пил желчь мучений
И в гробе заживо лежал;
Кто ядом облит был холодным
И с разрушительной тоской
Еще пылал огнем бесплодным
И порывался в мир душой,
Но порывался из могилы...
Тот жил! Он духом был борец:
Он, искусив все жизни силы,
Стяжал страдальческий венец.

   

"Элегия", 1830
   

- писал Одоевский в одной из своих элегий.

Эти слова - его эпитафия: так сжато и полно выражена в них вся сущность его внутренней жизни - а иной он не имел.

Поэтическое вдохновенье, как дар природы... любовь к миру и к людям... очарование красотой этого мира... пыл душевного огня, презирающий опасность... мимолетная улыбка свободы и счастья... живая могила... разрушительная тоска, и все-таки жизнь, жизнь, полная духовной борьбы... и над всем этим венец страдания...

8

Примечания

1. "Полное собрание стихотворений князя А.И. Одоевского" собрал барон А.Е. Розен. - СПб., 1883. "Сочинения князя А.И. Одоевского с биографическим очерком и примечаниями, составленными М.Н. Мазаевым. Ежемесячное приложение к журналу "Север" за июль 1893". "Собрание стихотворений декабристов". - Лейпциг, 1862, с. 7-44. Кроме кратких упоминаний в некоторых общих обзорах русской словесности А.И. Одоевскому посвящена статья А.Н. Сиротинина "Князь А.И. Одоевский. Биографический очерк" // "Исторический вестник", 1883, май. См. также: В.А. Тимирязев. "Пионеры просвещения в западной Сибири" // "Исторический вестник", 1896, том LXIV, с. 638-639. 

2. Барон Розен ошибается, утверждая, что некоторые мелкие стихотворения Одоевского были напечатаны Пушкиным в "Литературной газете". (А. Розен "В ссылку. Записки декабриста". - М., 1900, с. 210). Единственное при жизни автора напечатанное стихотворение было "Сен Бернар", которое Плетнев поместил в "Современнике" 1838 года, (т. X, отд. III, с. 167).

3. Ср. М. Мазаев, XI. 

4. Это был христианский идеализм, который выразился у Одоевского наиболее симпатичным образом. А. Пыпин "Общественное движение в России при Александре I". - СПб., 1885, с. 456-457.

5. А. Розен "Стихотворения кн. А.И. Одоевского". - СПб., 1883, с. 9,10.

6. "Государственный архив" I. В., No 347. Дополнительные сведения об Одоевском имеются в нижеследующих делах этого архива: NoNo 62,113,192, 208, 217, 222 и 229. 

7. Письмо к тетке (1836) из Иркутска // "Русский архив", 1885,1, с. 130. 

8. Из неизданных писем к В.Ф. Одоевскому, хранящихся в Имп. публичной библиотеке. 

9. "Из переписки В.Ф. Одоевского", 1821, 2/Х. 1823, 23/XII. // "Русская старина", 1904, февраль, с. 372, 377.

10.1821 г. 10 октября - юнкер. 1822 г. 1 мая - эстандарт-юнкер. 1823 г. 23 февраля - корнет. 

11. В корнеты он был произведен 23 февраля 1823 г. 

12. Из неизданного письма 1822 г. 3/VI из Великих Лук (Имп. публичная библиотека).

13. Из неизданного письма к В.Ф. Одоевскому, 1821, 24/VIII (Имп. публичная библиотека).

14. "Из переписки В.Ф. Одоевского", 1823, 2/III //"Русская старина", 1904, февраль, с. 376. 

15. "Из переписки В.Ф. Одоевского", 1821, 2/X //"Русская старина", 1904, февраль, с. 372.

16. В его письмах попадаются иногда очень милые остроты: "Лежачих не бьют, а особливо ослов; ты их тем заставишь только встать, чтобы снова лягаться. Береги свою желчь, ибо и ее можно употребить на что-нибудь путное в сей странной жизни".

17. Из неизданного письма 1824 г. (Имп. публичная библиотека). Смысл этих писем не совсем соответствует словам барона А. Розена, который говорит, что Одоевский был христианин с "философическими воззрениями Канта и Фихте" ("Полное собрание стихотворений А.И. Одоевского". - СПб., 1883, с. 10). Одоевский был в значительной степени равнодушен к философии.

18. Вот это неизданное стихотворение: оно не из сильных ("Из переписки В.Ф. Одоевского", 1821, 5/Х. // "Русская старина", 1904, февраль, с. 373-374:
   

...сбросив бремя светских уз,
В крылатые часы отдохновенья,
С беспечностью любимца муз,
Питаю огнь воображенья
Мечтами лестными, цветами заблужденья.
Мечтаю иногда, что я поэт,
И лавра требую за плод забавы,
И дерзостным орлом лечу, куда зовет
Упрямая богиня славы:
Без заблужденья - счастья нет.
За мотыльком бежит дитя во след,
А я душой парю за призраком волшебным,
Но вдруг существенность жезлом враждебным
Разрушила мечты - и я уж не поэт!
Я не поэт! - и тщетные желанья
Дух юный отягчили мой!
Надежда робкая и грустны вспоминанья
Гостьми нежданными явились предо мной.

   
19. Генерал Раевский, под началом которого он служил на Кавказе, продиктовав свои реляции, присылал их обыкновенно рядовому Одоевскому для просмотра и поправок. 

20. Из неизданного письма 1824 г. 19/III (Имп. публичная библиотека).

21. "Воспитывался у моих родителей, - писал он в одном показании, - учители мои были: российского языка и словесности д. с. с. непременный секретарь Императорской российской академии Соколов; французского: Геро, Шопен; немецкого: Катерфельд; английского: Дайлинг; латинского: Белюстин, а потом Диц; греческого: Попов; истории и статистики: Арсеньев; (короткое время) и Диц; чистой математики Темясен; фортификации: Полевой и долговременной: Фарантов; физики: профессор Делош; законоучители: протоиереи Каменский и Мансветов".

22. Из записок Н.И. Лорера // "Русский архив", 1874, II, с. 646-647.

23. В письмах к В.Ф. Одоевскому // "Русская старина", 1904, февраль, с. 371-378. 

24. Хомяков уверял Одоевского, что он (Одоевский) вовсе не либерал, а только предпочитает единодержавию тиранство вооруженного меньшинства.

25. Prince de mon Бme - называл его А. Бестужев. 

26. В. Лясковский "А.С. Хомяков". - М., 1897, с. 12. 

27. Письмо было писано, впрочем, при таких условиях, что принимать его всецело на веру невозможно. Каковы бы ни были, однако, эти условия, письмо могло бы быть мягче. "Брат Александр! - писал ему Грибоедов, - подкрепи тебя Бог! Я сюда прибыл на самое короткое время. Государь наградил меня щедро за мою службу. Бедный друг и брат! зачем ты так несчастлив?.. Осмелюсь ли предложить тебе утешение в нынешней судьбе твоей! Но есть оно для людей с умом и чувством. И в страдании заслуженном можно сделаться страдальцем почтенным. Есть внутренняя жизнь, нравственная и высокая, независимая от внешней. Утвердиться размышлением в правилах неизменных, сделаться в узах и в заточении лучшим, нежели в самой свободе, - вот подвиг, который тебе предлагаю... Кто завлек тебя в эту гибель? Ты был хотя моложе, но основательнее прочих. Не тебе бы к ним причитаться, а им у тебя уму и доброте сердца позаимствовать.

28. Он удерживал Грибоедова от излишнего увлечения закулисными Цирцеями. "А.С. Грибоедов" // "Русская старина", 1874, том X, с. 276, а также "Русский архив", 1874, 1, с. 1537. 

29. Бестужев одно время жил в квартире Одоевского, и к нему же на квартиру скоро приехал Кюхельбекер; это подало повод Каховскому сказать на допросе, что иногда для совещаний заговорщики собирались у Одоевского.

30. "Одоевский по пылкости своей сошелся более с Рылеевым и очень ревностно взялся за дело", - показывал А. Бестужев. 

31. В своих показаниях Одоевский отрицал этот факт.

32. Чего не было. 

33. Одоевский отвергал это показание Бестужева.

34. Одоевский в произнесении этих слов также сначала не сознался и утверждал, вопреки истине, что он никогда не бывал на совещаниях общества; затем он признал, что слова действительно произносил, но настаивал на том, что на совещаниях никогда не был. 

35. "Все же принятие в чем состоит? "Наш ли ты?" - "Ваш!" - шалость, конечно, противозаконная преступная сделалась по милости Рылеева ужасною". 

36. Цель общества, как Одоевский говорил Рынкевичу, было достижение представительного правления посредством распространения просвещения (?). 

37. Несмотря на очную ставку Одоевский показывал, что не получал этой копии и не читал конституции. 

38. А. Розен "Полное собрание стихотворений кн. А.И. Одоевского". - СПб., 1883, с. 187 - 188. 

39. "14 декабря" И. Пущина // "Всемирный вестник", 1903, VI-VII, с. 229. Ср. Д. Завалишин "Записки". - Мюнхен, 1904,1, с. 309. 

40. "Собрание стихотворений декабристов". - Лейпциг, 1862, с. 14-15.

41. М. Корф "Восшествие на престол Императора Николая I". - СПб., 1857, с. 116. 

42. У Одоевского при себе было два пистолета; один он уступил В. Кюхельбекеру. Одоевский должен был признать этот факт, хотя сначала отрицал его. Есть указание, что в пистолет, который он дал Кюхельбекеру, он насыпал песку, зная шальной нрав своего товарища.

43. Другое показание: "Я двадцать раз хотел уйти, но тут меня обнимали, целовали и, чтобы не показаться трусом, я остался, из дружбы также, сам не знаю отчего". 

44. Ср. "14 декабря" И. Пущина // "Всемирный вестник", 1903, VI-VII, с. 235-237.

45. Шинель Одоевского, действительно, кто-то с него снял и затем в ней парадировал. 

46. Н. Гастфрейнд "Кюхельбекер и Пущин в день 14 декабря 1825". - СПб., 1901, с. 10, 14, 18

47. Свою растерянность и отсутствие всякого замысла Одоевский пояснял в своих показаниях иногда умышленной и, вероятно, ложной бравадой. "Сменившись с дворцового караула, - писал он, - и присягнув, я возвратился домой, разделся и, надев сюртук, сначала я поехал в конфетную лавку, а потом зашел к Рылееву для того, чтобы посмеяться над его мечтаниями, ибо все было тихо, и я полагал, что уже все предположения его, все его надежды рушились. Он отвечал мне: "иди на Исаакиевскую площадь, посмотри еще: может быть, что и будет". Я повторю, что в полки я поехал единственно из любопытства. Это должно быть согласно не только со всеми прочими показаниями, но оно явствует из самого дела. Если были какие-либо на кого возложены обязанности, то конечно не на меня, ибо они не могли на меня ни надеяться, ни полагаться". 

48. "Чебышев - человек достаточный, - пишет Одоевский в другом показании, - добрый, с которым я уже знаком года два; что я зашел к нему, то это по весьма естественному случаю. Когда начали толпу разгонять, я пошел по Галерной улице и поворотил в переулок. Потом, зная, что все окружено войсками, некуда было мне идти более, как через Неву. Я перешел ее, увидел, что отряд конной гвардии идет по Васильевской набережной. Чтобы не встретиться с ним, пошел я налево вдоль домов по тротуару; конная гвардия была уже очень близка. Я очутился близко от дома Чебышева и зашел к нему. Сперва стоял я в сенях и думал: идти ли мне или нет? Наконец, решился. Сперва я увидел одних его племянниц, которые были в большом страхе и расспрашивали меня. Я сел и почти ничего не отвечал. Потом вошел и сам Чебышев. "Ты откуда?" Я скрепился духом, отвел его в другую комнату и сказал ему, что я замешан в этом безумном и преступном возмущении. Я употребил слово тогда "шалости", но теперь не смею и повторить такое непристойное слово, когда дело идет о злодеяниях. "Тебе делать ничего иного, как идти отдать шпагу и просить прощения у Государя". Я худо, очень худо сделал, что тотчас же не последовал совету этого доброго человека, но я был почти без памяти".

49. Писатель А.А. Жандр, "родственницу которого Одоевский спас, вытащив ее из воды". Рассказывали, что Жандр не выдал Одоевского явившимся к нему в дом сыщикам. 

50. "Русская старина", 1874, том X, с. 157. 

51. И. Данилов. "Забытая писательница" // "Исторический вестник", 1900, июль, с. 198. Мордвинов здесь, очевидно, спутан с Ланским.

52. Schnitzler. "Histoire intime de la Russie", I, с 248. 

53. "Декабристы в рассказе помощника квартального". - Берлин, 1903, с. 20-26. Рассказ этот перепечатан под заглавием "Из воспоминаний петербургского старожила" в "Историческом вестнике", 1904, январь. 

54. "Записки князя Трубецкого". - Лейпциг, 1874, с. 22. 

55. "Записки М. Бестужева" // "Русская старина", 1870, 1, с. 274 (II издание).

56. Очень характерно, что такие показания он предполагал известными. Когда его потом спрашивали, кто убийца Милорадовича, то он высказал свои подозрения и готов был также повторить их на духу. 

57. После этих слов вступления начинаются самые показания, с которыми мы уже знакомы.

58. Ср. рассказ о проруби.

59. Неподтвержденный факт. Слова, вероятно, продиктованы расстроенным воображением. 

60. "И как увижу, - пишет он в другом показании, - Вашу снисходительность, то весь от чувств расстроюсь и половину забуду". 

61. Донесение комиссии о разрядах, с. 35. 

62. Н. Басаргин "Записки", с. 56.

63. А. Беляев "Воспоминания декабриста", с. 204.

64. Жизнь декабристов в Чите и в Петровском заводе подробно рассказана по этим сведениям С. Максимовым "Сибирь и каторга", III, гл. 2. Много архивных сведений дано в книге Дмитриева-Мамонова "Декабристы в Западной Сибири". 

65. Д. Завалишин "Записки", II, с. 80-81,164. 

66. А. Беляев "Воспоминания декабриста", с. 212-213.

67. Д. Завалишин "Записки", II, с. 86-87.

68. "К частоколу в разных местах виднелись дорожки, протоптанные стопами наших незабвенных добрых дам, - пишет Беляев. - Каждый день по несколько раз подходили они к скважинам, образуемым кривизнами частокола, чтобы поговорить с мужьями, пожать им руки, может быть, погрустить вместе, а может быть, и ободрить друг друга в перенесении наложенного тяжелого креста. Сколько горячих поцелуев любви, преданности, благодарности безграничной уносили эти ручки, протянутые сквозь частокол! Сколько, может быть, слез упало из прекрасных глаз этих юных страдалиц на протоптанную тропинку. Всю прелесть, всю поэзию этих посещений мы все чувствовали сердцем; а наш милый поэт Ал. Иванович Одоевский воспел их чуднозвучными и полными чувства стихами".

69. А. Беляев "Воспоминания декабриста", с. 231. 

70. Существовала целая комиссия для выработки устава внутреннего управления этой "общиной". В комиссии принимал участие и Одоевский. 

71. Д. Завалишин "Записки", II, с. 225. 

72. Одоевский был очень хороший музыкант. 

73. Д. Завалишин "Записки", II, с. 94, 95, 97.

74. Среди декабристов в Чите образовалось целое религиозное общество, которое называлось "конгрегация". 0 нем, вероятно, и идет речь у Басаргина. 

75. Ср. А Сиротинин. "Князь А.И. Одоевский" // "Исторический вестник", 1883, май, с. 400. 

76. Н. Басаргин "Записки", с. 86

77. Д. Завалишин "Записки", II, с. 103. 

78. "Из записок Н.И. Лорера" // "Русское богатство", 1904, VII, с. 78-79. 

79. Сам барон Розен пояснял своим товарищам личное освобождение крестьян Прибалтийских губерний из крепостной зависимости без наделов земли, без всяких выкупных договоров, но с общим правом приобретения земельной собственности по обоюдным соглашениям. 

80. А. Розен "Полное собрание стихотворений А.И. Одоевского", с. 10-12. 

81. Одоевский сочинил в каземате даже целую грамматику русского языка82, и Розен хранил у себя основные правила этой грамматики, записанной рукой Одоевского83. К собранию сочинений Одоевского Розен приложил письмо Александра Ивановича (очевидно, к князю Вяземскому, как утверждает Розен), из которого видно, что декабристы имели намерение издавать альманах "Зарница" в пользу невольно заключенных и просили у столичных литераторов содействия84. Письмо подписано Z.Z. но, судя по стилю и тону, едва ли принадлежит Одоевскому.

82. А. Беляев "Воспоминания декабриста", с. 241. 

83. А. Розен "Записки". - Лейпциг, 1874, с. 230. 

84. А. Розен. Стихотворения кн. А.И. Одоевского, с. 189.

85. А. Розен. Стихотворения кн. А.И. Одоевского, с. 7.

86. А. Розен "Записки", с. 255. 

87. А. Беляев "Записки декабриста", с. 242.

88. Н. Басаргин "Записки", с. 127. 

89. Сведения о сибирской жизни Одоевского и переписка его отца с властями по вопросу о перемещении сына в разные города Сибири и о свидании с ним хранятся в Архиве III отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии. 

90. 1 экспедиция, No 61, часть 86. 

91. Он располагал суммой в 1000 рублей ежегодно. 

В 1833 году Одоевский пожелал помочь из своих денег трем товарищам, которые были выпущены на поселение и очень нуждались. Он просил своего дядю Ланского высылать ему ежегодно 6000 рублей и хотел 3000 рублей из этой суммы уделить товарищам. Дело о разрешении этой присылки дошло до Государя, который отказал в просьбе. Одоевскому было выставлено на вид, что по своему положению он имеет право получать лишь 1000 рублей ежегодно. 

92. Инвентарь этого хозяйства сохранился по описи Волостного Головы, который ее составил, когда Одоевский покидал Елань и передавал барону Штейнгелю свое имущество. Опись довольно любопытна. Вот она, с сохранением орфографии оригинала.

Наименование имуществу.

Земли самим расчищенной - 1 1/2 дес. 

Земли нанятой у крестьян на разные сроки от 4 до 20 лет - 16 1/2 дес. 

Из них засеянных разным хлебом - 13 дес.

Дом деревянный с пристроенною горницею, отщекоторенную внутри - 1. 

При нем амбар.

Скотников с поветами - 2. 

Огород.

В горнице благословение Божие образ святителя Инокентия без оклада. 

Мебели: картина масляными красками писанная в золотых рамах. 

Другая гравированная в черных рамах с прозолот. по краям. 

Столярной работы из березового дерева шкаф со стеклами.

Книжных шкафов - 2, ширмы, диван, кровать, бараметр. 

Форто-пьяна (оставлена с тем чтобы зимою переслать).

Разных вещей: ложек серебренных - разливальная; хлебальных больших - 2, чайных - 2, поднос лаковый, чайник фарфоровый, чашек фарфоровых - 3 пары, скатерть, салфеток - 2, кофейная мельница, графин хрустальный, рюмок - 3, стакан, миска фаянцовая, тарелок глубоких - 2, тарелок мелких - 2. Блюдо.

Кухонной посуды: кастрюль больших - 1, малых - 1, сковород - 2, нож поварской, ухват, сковородник. 

При доме: лошадей - 4, корова - 1, свиней - 4, из коих две прапали и одну убили. Коробок с 4 камнями уборными, телег - 3, сани - 1, дровень - 2, дрогов - 6, сох - 4, борон железных - 3, деревянная - 1, хомутов наборных - 1, простых - б, шлей - 5, недоуздков - 3, узд - 5, дуг - 2, топоров узких - 2, широких - 1, долот - 2, седелка железная - 1, серпов новых - б, старых - 3, кос новых - 4, старых - 3, горбуш - 2. 

93. Иркутский генерал-губернатор подтверждал искренность раскаяния Одоевского и действительность его недуга. Письмо Одоевского было оставлено, однако, без производства. 

94. Где князь Иван Одоевский бывал сам, когда командовал драгунским полком в Сибири. 

95. Тяжело читать эти письма. Желая задобрить Бенкендорфа, князь Иван Одоевский не скупится на бранные слова по адресу товарищей своего сына, этих "мерзавцев", которые его увлекли: он говорит, что стыдится сына и что и его следовало повесить, как тех "монстров". Он восторженно отзывается об Императоре Николае, пишет, как он боялся, чтобы царь и Бенкендорф не простудились на смотру, выражает свой неописуемый восторг по поводу подавления польского восстания, поздравляет восторженно Бенкендорфа с графским титулом - и все это затем, чтобы в конце каждого письма напомнить о сыне и просить за него.

96. Дмитриев-Мамонов "Декабристы в Западной Сибири", с. 135-136. 

97. "Из записок Н.И. Лорера" // "Русский архив", 1874,1, с. 366-368.

98. Латинские слова в воспоминаниях Сатина опущены. 

99. "Из воспоминаний Н.М. Сатина" // "Почин". - М., 1895, 243-244. 

100."Из автобиографических рассказов бывшего кавказского офицера" // "Русский архив", 1881, II, с. 231. 

101. А. Розен "В ссылку". - М., 1900, с. 208-209. 

102. "Полярная звезда", 1861, VI, с. 338 и след. Статья "Кавказские воды". 

103. Огарев и в стихах вспоминал своего друга: "Кого я глубоко любил,
   

Он - муж по твердости и нежный как ребенок,
Чей взор был милосерд и полон кротких сил,
Чей стих мне был как песнь серебряная звонок, -
В свои объятия меня он заключил,
И память мне хранит сердечное лобзанье,
Как брата старшего святое завещанье".

   

104. А. Беляев "Записки декабриста", с. 413. 

105. "Из записок Н.И. Лорера" // "Русский архив", 1874, II, с. 646-647. 

106. А. Розен "Стихотворения кн. А.И. Одоевского", с. 192-193.

107. "Из записок Н.И. Лорера" // "Русский архив", 1874, II, с. 649-650.

108. "Воспоминания Г.И. Филипсона". - М., 1885, с. 202-204. 

109. "Воспоминания Г.И. Филипсона". - М., 1885. 202-204.

110. А. Розен "Стихотворения кн. А.И. Одоевского", с. 17,18. 

111. "Воспоминания Г.И. Филипсона", с. 202-204.

112. "Из записок Н.И. Лорера" // "Русский архив", 1874, II, с. 651. 

113. А. Розен "Стихотворения кн. А.И. Одоевского", с. 19, 20.

114. П. Каратыгин "Воспоминания" // "Русская старина", 1875, том XII, с. 736.

115. А. Розен "Стихотворения кн. А.И. Одоевского", с. 9. 

116. Н. Гастфрейнд "Кюхельбекер и Пущин", с. 36. 

117. Роман "Село Михайловское или помещик XVIII столетия" был написан в 1828-1836 годах, но по цензурным условиям увидел свет лишь в 1866 году. Три главных действующих лица этого романа: Заринский, Ильменев и Рузин списаны - как утверждают близкие знакомые автора - с князя Одоевского, Рылеева и Грибоедова. Действие рассказа происходит в XVIII веке, в кругу старой помещичьей жизни и вертится главным образом вокруг разных любовных интриг, описанных и развитых в стиле старых романов "с приключениями". Автор подражал, очевидно, Вальтер Скотту, но не вполне удачно. Рассказ страшно растянут (4 тома) и полон совсем невероятных драматических положений. Роман имеет, впрочем, и свои достоинства (которые заставили Пушкина похвалить его, когда он прочел первые главы в рукописи).

Несмотря на все невероятности интриги (даже мертвые воскресают), рассказ в некоторых своих частях правдив и реален. Хороши, например, описания быта духовенства высшего и низшего (в литературе 30-х годов нет этим описаниям параллели - в чем их большая ценность) и очень правдивы рассказы о разных помещичьих насилиях над крестьянами (эти страницы и сделали невозможным появление романа в печати). Нужно отметить, что во всем ходе рассказа нет решительно ничего схожего с историей декабрьского происшествия или с историей жизни того или другого декабриста.

118. И. Данилов. "Забытая писательница" // "Исторический Вестник", II, 1900, июль, с. 193-205. 

119. "Село Михайловское". - СПб., 186 51, 53, 55, 57, 60, 65, 207, 208, 227, II, 134, 213, III, 4, 7, 10, 213, 223.

120. А. Розен "Записки", 1870. - Лейпциг, с. 364. 

121. А. Розен "Записки", с. 260.

122. А. Беляев "Воспоминания декабриста", с. 206.

123. Из Пятигорска // "Русская старина", 1904, июль, с. 161.

124. С Д.В. Веневитиновым Одоевский первый и единственный раз встретился в 1824 году на балу у графа Апраксина. Веневитинов произвел на Одоевского глубокое впечатление своей "меланхолией, полной грусти улыбкой и иронией". Стихи Веневитинова Одоевский ценил высоко за их "глубокое чувство, столь редко встречающееся в русских стихотворениях".

125. "О трагедии Венцеслава, сочинение Ротру, переделанной г. Жандром" // "Сын отечества", 1825, т. XCIX и "Перечень из писем к издателям "Сына отечества" из Москвы" // "Сын отечества", 1825, т. CII. 

126. Первая, вторая и четвертая части поэмы сохранились: третью потерял Беляев. В ней был заговор Давида о погублении Василька, вступление Василька с дружиной в Киев, посещение ими храма, раздача милостыни, наконец, явление Василька во дворец к Святополку, его арест и отправление за город // "Русская старина", 1882, XXXIV, с. 564. 

127. "Собрание стихотворений декабристов". - Лейпциг, 1862, с. 32. 

128. Д. Завалишин "Записки", II, с. 145,149. 

129. Вот это стихотворение:

   
Недвижимы, как мертвые в гробах,
Невольно мы в болезненных сердцах
Хороним чувств привычные порывы;
Но их объял еще не вечный сон,
Еще струна издаст бывалый звон -
Она дрожит - еще мы живы!
Едва дошел с далеких берегов
Небесный звук спадающих оков
И вздрогнули в сердцах живые струны -
Все чувства вдруг в созвучие слились...
Нет, струны в них еще не порвались!
Еще, друзья, мы сердцем юны!
И в ком оно от чувств не задрожит?
Вы слышите: на Висле брань кипит! -
Там с Русью лях воюет за свободу
И в шуме битв поет за упокой
Несчастных жертв, проливших луч святой
В спасенье русскому народу.
Мы братья их! Святые имена
Еще горят в душе: она полна
Их образов, и мыслей, и страданий.
В их имени таится чудный звук:
В нас будит он всю грусть минувших мук,
Всю цепь возвышенных мечтаний.
Нет, в нас еще не гаснут их мечты!
У нас в сердца их врезаны черты,
Как имена в надгробный камень.
Лишь вспыхнет огнь во глубине сердец,
Пять жертв встают пред нами; как венец,
Вкруг выи вьется синий пламень...
Сей огнь пожжет чело их палачей,
Когда пред суд властителя царей
И палачи и жертвы станут рядом...
Да судит Бог!.. А нас, мои друзья,
Пускай утешит мирная кутья
Своим таинственным обрядом.
 

1831 
   

130. "Собрание стихотворений декабристов". - Лейпциг, 1862, с. 35-36. 

131. Оно ходило по рукам в массе списков. 

132. Один список был прислан в редакцию "Русской старины" крестьянином Самсоновым // "Русская старина", 1875, IX, с. 47. 

133. В особенности Завалишин, который говорил, что Одоевский раньше наделял царское семейство язвительными эпитетами, а затем написал это стихотворение. Д. Завалишин "Декабристы" // "Русский Вестник", 1884, II, с. 856-857.

134. А. Розен "Записки". - Лейпциг, с. 364. 

135. "Следует заметить, - справедливо указывает Н. Мазаев, -- что эта милость коснулась не одного Одоевского, а одновременно и других декабристов, находившихся с ним в одном разряде". 

136. М. Мазаев ""Стихотворения" кн. А.И. Одоевского", IX.

137. Перечитывая через год это стихотворение в списке барона Розена, Одоевский прибавил следующие строки:
   

"И что не мерзлый ров, не снеговой увал
Нас мирно подарят последним новосельем,
Но кровью жаркою обрызганный чакал
Гостей бездомных прах разбросит по ущельям?138

   
138. М. Мазаев "Стихотворения" кн. А.И. Одоевского",71. 

139. С А.М. Янушкевичем Одоевский познакомился в Ишиме. Янушкевич, польский патриот, человек очень образованный и много путешествовавший, был сослан в Сибирь за антиправительственную агитацию. С Одоевским в Ишиме он поделился той кипарисной веткой, которую сорвал в Италии на могиле Лауры, и Одоевский отблагодарил его в трогательном стихотворении "А.М. Янушкевичу, разделившему со мною ветку с могилы Лауры"140. 

140. "Из записок Н.И. Лорера" // "Русский архив", 1874, 1, с. 363-364. 

141. "С другом любо и в тюрьме!"

В душе мыслит красна девица
"Светом мне в могильной тьме...
Встань, неси меня, метелица,
Занеси в его тюрьму!
Пусть, как птичка домовитая,
Прилечу и я к нему,
Притаюсь, людьми забытая".

   

142. Он сложил это стихотворение, когда ночью на пути в Сибирь он проезжал мимо дома князя Кочубея, где в тот вечер был блестящий бал. Стихотворения кн. А.И. Одоевского.

9

Поэт-декабрист Александр Одоевский

В самом сердце Юрьевского ополья раскинулось старинное русское село Николаевское. В нём была когда-то барская усадьба. Устроитель удачно выбрал место для своего "дворянского гнезда". Верстах в тридцати от Юрьев-Польского, по соседству с селом Симой, богатым имением князей Голицыных, на берегу речки с чистой, прозрачной водой и мягким чудесным названием - Нерль и была эта усадьба. От усадьбы, за рекой, начинались бескрайние леса, уходившие куда-то на Ярославщину, к Костроме, на Волгу. Сухие сосновые боры перемежались здесь с еловыми смешанными лесами. Весной окрестные поля покрывались изумрудными коврами хлебной зелени вперемежку с нежными голубыми полосами льна и разнотравием по овражкам. А осенью колыхалось море зреющего хлеба. Богатый край!

Это владимирское имение принадлежало одному из представителей когда-то многочисленного, знатного и богатого рода князей Одоевских, ведущих родословную от Рюрика, Ивану Сергеевичу Одоевскому. Дослужившись до чина генерал-майора и уйдя в отставку, он поселился в Николаевском, в котором прожил последние годы своей жизни. Это и был отец декабриста Александра Ивановича Одоевского, о котором и есть сие повествование.

Иван Сергеевич Одоевский принадлежал к числу храбрых суворовских офицеров, имел много наград. Из рук самого Суворова получил золотую шпагу с надписью "За храбрость". В 1810 году ушёл в отставку "с мундиром", т.е. правом ношения военной формы. Когда наступил грозный 1812 год, он снова оказался в армии, будучи назначен шефом второго казачьего Московского полка ополченцев. Достойно провёл всю кампанию. Неудивительно, что когда возник вопрос о будущем маленького Саши, то был выбран, хотя и не сразу, путь отца. В семье было шестеро детей: Александр от первого брака, два брата и три сестры - от второго.

Александр Одоевский родился не в Николаевском, как считают некоторые авторы, а в Петербурге, в доме № 40 Петроградской стороны, 26 ноября 1802 года. Крестили его 29 ноября в соборе Св. Равноапостольного Князя Владимира. Александр получил блестящее образование. Был окружён "целым полком" лучших учителей, свободно владел несколькими иностранными языками, любил литературу, математику, но учил её "не утруждая себя". Много занимался музыкой. Особое влияние в эти годы на него оказывала мать, Прасковья Александровна, оберегавшая своего любимого Сашу от тяжёлых сторон жизни.

Позднее Александр в одном из писем будет сетовать: "Маман, которая дала мне примерное нравственное воспитание, столь долго держала меня вдали от всякого общения с внешним миром, что я, по прошествии двадцати лет, ещё был совершенным ребёнком, с непростительной мягкостью характера".

По воспоминаниям современников, Одоевский был высоким, стройным, красивым юношей, с живым открытым взглядом. Как написала его родственница Е.В. Львова, он был общителен, мягок, сердечен и добр от природы. Даже враги вынуждены были признавать эти черты характера у Одоевского. Известно, что полиция, чтобы выявить настроения заключённых и установить их связи с внешним миром, внедрила в среду декабристов, находящихся в Сибири, провокатора Медокса. Вот что он сообщил об Одоевском: "Одоевский - ангельской доброты. Пиит и учён! Знает все главнейшие европейские языки. По богатству был в Петровском остроге в числе тамошних магнатов. Несмотря на богатство, он всегда в нужде, ибо со всеми делится до последнего".

От матери Одоевскому достались имения в Ярославской и Вологодской губерниях с 371-й ревизской душой. Прасковья Александровна, доводящаяся своему мужу двоюродной сестрой, умерла рано, 9 октября 1820 года. Её смерть сын пережил тяжело: "Самая тонкая и лучшая струна лопнула в моём сердце". На смерть матери он написал стихотворение. Вот строки из него:

"Тебя уж нет, но я тобою
Ещё дышу".

Как и все аристократы, науками Одоевский занимался дома во время зимних пребываний в Петербурге. На лето мать привозила Сашу в имение отца. Мальчика воспитывал гувернёр-француз, хорошо помнивший Великую французскую революцию и много рассказывавший своему воспитаннику о ней.

По установившейся для детей из знатных дворянских родов традиции, Одоевский ещё мальчиком двенадцати лет был зачислен на государственную службу канцеляристом в Кабинет Его Императорского Величества (11.02.1815) и начал получать чины, не утруждая себя исполнением обязанностей по службе. С 31.12.1818 по 1820 гг. - он числился губернским секретарём, а 1 октября 1821 года поступил на правах вольноопределяющегося унтер-офицером в одну из самых привилегированных частей русской армии - лейб-гвардии Конный полк. 4 ноября того же года, князь Одоевский был признан в дворянском достоинстве и вследствие повеления цесаревича Константина Павловича произведён в юнкеры. 1 мая 1822 г. - произведён в эстандарт-юнкеры, а 23 февраля 1823 г. - в корнеты.

В один из приездов в Николаевское, предположительно, в 1820 году, Одоевским была написана "Молитва русского крестьянина". Подлинный текст её не сохранился, она известна из вольной записи Ж.-М. Шопена - учителя Одоевского, переведённой им на французский язык. Шопен впервые опубликовал её в Париже в 1843 году в статье "О русской литературе", у нас же она напечатана была лишь в 1926 году.

В этом стихотворении ярко выражены антикрепостнические мысли автора, позволяющие в какой-то степени судить о мировоззрении Одоевского. Оно возникло как результат его наблюдений за жизнью крестьян в имении отца и окружающих помещиков и известного влияния своего наставника, француза-республиканца, речи которого юноша слушал с большим восторгом. Они встречали глубокое сочувствие в душе этого пылкого, открытого и чистого человека. Одоевский рассказал своему учителю о написанном стихотворении, прослушав которое тот заметил: "Это не молитва, а плач русского мужика над своей горькой долюшкой. Да, тв прав, мой юный республиканец, царь не услышит жалобы простых людей".

"Молитва русского крестьянина

Бог людей свободных, бог сильный! Я долго в своих молитвах взывал к царю, твоему представителю на земле... Царь не услышал моей молитвы... ведь так шумно вокруг его престола!

Если правду говорят священники, что и раб - творение твоё, то не осуждай, его не выслушав, как то делают бояре и прислужники боярские.

Я орошал землю потом своим, но ничто, производимое землёй, не принадлежит рабу. А между тем наши господа считают нас по душам; они должны были считать только наши руки.

Моя суженая была красива, - они отправили её в Москву к нашему молодому барину.

Тогда я сказал себе: есть бог для птицы, есть бог для растений, но нет бога для раба!

Прости меня, о, боже, в милосердии твоём! Я хотел молиться тебе, и вот - я возроптал на тебя!"

Одоевский очень любил Николаевское. В минуты грусти и тоски, находясь в тюрьме Петровского завода, Александр писал в одном стихотворении, навеянном воспоминаниями детства:

Из детских всех воспоминаний
Одно во мне свежее всех;
Я в нём ищу в часы страданий
Душе младенческих утех.
Я помню липу; нераздельно
Я с нею жил, и листьев шум
Мне веял песней колыбельной,
Всей негой первых детских дум.

Что представляет собой Николаевское сегодня? Среди чёрного распаханного поля одиноко стоит большое дерево, могучее, раскидистое, красивое. Это - липа! Она самая, одоевская красавица - жива! Шумит среди мирных полей, как бы охраняя их покой. Красавица липа, широко раскинувшая свои ветви, имеет ствол в три обхвата, совсем не повреждённый временем. Он крепок, не имеет ни трещин, ни дупла. Тучный чернозём вскормил это могучее, красивое дерево. Оно да пруды - вот всё, что осталось от усадьбы Одоевских. Теперь нет барского дома - он сгорел в 1902 году, сгорело и старое село Николаевское. Погорельцы, отойдя версты на две от пожарища, основали новое село, назвав его в память о прежнем Ново-Николаевским. Липу же огонь и время пощадили.

Невдалеке от липы - пруды, заросшие кустарником, их было много, целая система, сообщающихся друг с другом, и сейчас заметны некоторые из них. В памяти людской сохранились их названия: "Барский", "Птичий", "Пруд-купальня". Всё остальное уже запахано. Сохранились ещё участки дороги, обсаженные деревьями, надгробный камень с надписью, что под ним покоится прах Нины Ивановны Новиковой-Одоевской, сестры Александра Ивановича.

Старожилы села Ново-Николаевского рассказывают, как их деды и прадеды, будучи детьми, ходили в барский дом на ёлку и поздравляли барина с праздниками. Передаются рассказы о пожаре в имении и то, что Нина Ивановна построила церковь (церкви теперь нет), и оборудовала могилы Ивана Сергеевича и его дочери около церкви.

Александр Иванович часто бывал в Николаевском. Здесь он не только отдыхал. Приезжая в отчий дом, он присматривался к окружающему, что помогало ему определить своё место в жизни.

В 1821 году он писал двоюродному брату - князю В.Ф. Одоевскому: "Знаю, что испытания ожидают меня в жизни сей, испытания, которые, верно, будут требовать ещё большего напряжения моего духа, нежели всё, что случилось со мной до сих пор".

Юношеская восторженность, романтический склад характера зачастую мешали Одоевскому разобраться в жизни и людях. Это вызывало озабоченность его друзей, это и привязывало друзей к нему.

В книге М.В. Нечкиной - "А.С. Грибоедов и декабристы" приводится письмо Александра Сергеевича к своему другу в Москве С.Н. Бегичеву, которое отправлено в 1825 году. Уезжая вторично на Восток, автор "Горя от ума" поручает ему заботу о своём младшем друге А.И. Одоевском. Вот эта часть интересующего нас письма: "...Александр Одоевский будет в Москве, поручаю его твоему дружескому расположению, как самого себя. Помнишь ли ты меня, каков я был до отъезда в Персию - таков он совершенно. Плюс прекрасных качеств, которых я никогда не имел".

Далее узнаём, что общий знакомый Одоевского и Грибоедова Н.Н. Оржицкий встречался с ним в Москве после смерти императора Александра I. И именно из разговора с Одоевским он догадался о том, что "что-то у них приготовляется". В конце декабря Одоевский вернулся в Петербург и попал в самый разгар приготовлений к восстанию.

Посещение Александром Одоевским Москвы не связано с движением. В литературе о декабристах, нигде не упоминается о каком-либо поручении Одоевскому в Москве как представителю Северного общества. Да этого и не может быть, так как он, являясь слишком молодым членом тайного общества как по возрасту, так и стажу, не мог такого поручения получить. Каких-либо других, допустим, служебных обязанностей, у него тоже не было. Остаётся одно - поездка в имение отца, в село Николаевское, по настоянию отца, до которого дошли слухи, что сын в Петербурге живёт вольно и позволяет себе излишества. Отец вызывает его для объяснений.

Князь Иван Сергеевич писал:

"Шалостей твоих дух весьма мне противен. И Дмитрий Сергеевич (Ланской. - Авт.) крайне оным огорчается. В сыне родном баламута открыть - сердцу отцовскому боль. Вижу, от наставлений моих ты вовсе прочь ушёл. Далеко поехал, кабы поблизости под запор не взяли. Эх, сын Александр! Роду ты великого, а ум невелик. Горечь и гнев отцовскую душу гноит. По просьбе моей, отпускает тебя начальство на побывку домой. Мой же приказ таков: получай по всей форме отпуск и немедля выезжай из Санкт-Петербурга. Сам хочу видеть, каков сын мой сделался..."

Одоевский вместе со своим дядькой Иваном Александровичем Курицыным, крепостным Одоевских, собрался в дорогу и в ноябре 1825 года был дома.

Александр пробыл у отца недолго. Вёл жизнь блестящего столичного офицера, наносил визиты соседям. Но что-то тяготило его здесь. Он видел бедность окрестных мужиков, их забитость и какое-то безразличие ко всему; самодурство и жестокость помещиков. Он пристальнее ко всему присматривался, по-иному оценивал, и новые наблюдения укрепляли в нём веру в правильность и неизбежность того пути, на который он встал. Рассорившись с отцом из-за грубого и жестокого обращения с крепостными, Одоевский прервал отпуск и выехал в столицу. В начале декабря 1825 года он был уже на месте. Это было последнее посещение Одоевским Николаевского имения и последняя встреча с отцом на родине.

Об этом же факте пишет и биограф Одоевского И.А. Кубасов: "Месяц же, предшествующий 14 декабря, он провёл в отпуску, был в деревне у отца, в своих деревнях в Ярославской губернии, был проездом в Москве и вернулся в Петербург лишь за несколько дней до событий, приехал больным".

Одоевский, хотя и принадлежал к числу очень молодых членов Северного общества, был деятельным, темпераментным, умел увлекать за собой товарищей и был готов на подвиг.

Его друзья вспоминали, что отправляясь 14 декабря на Сенатскую площадь, он воскликнул: "Умрём, ах, как славно мы умрём!"

Есть и несколько иная запись: "О нас в истории напишут!" - воскликнул он на квартире Рылеева накануне восстания.

Одоевский не ошибся: о декабристах написаны тысячи книг.

На следствии Одоевский вначале отрицал своё участие в тайном обществе, но затем отрицать этого не стал, признал и вышеприведённые слова.

Из переписки Рылеева с Завалишиным (письмо от 2 июня 1825 года) можно установить, что Рылеев и Одоевский были очень близки друг к другу, часто встречались. Рылеев посещал квартиру Одоевского. В том же году они вместе ездили в Кронштадт по делам общества. В Северное общество Одоевский вступил под влиянием Рылеева и Александра Бестужева, что подтвердил он сам в своих показаниях во время следствия.

О том, что Одоевский довольно часто бывал у Рылеева, показывают декабристы Малютин и Булатов. Он был хорошо знаком с Якубовичем, который утверждал, что на Кавказе в корпусе Ермолова имелось тайное общество, а Одоевский являлся одним из немногих декабристов, которые имели связи с этим корпусом. Уже тогда Одоевский пытался завербовать в члены общества поручика лейб-гвардии Конного полка М.Ф. Голицына, но не получил на это полномочий от "общества", т.к. был молод. Рассыльный журнала "Полярная звезда" рассказывал, что Александр Одоевский был близким другом Рылеева: Рылеев следил за его литературными занятиями и часто говорил ему, чтоб он больше работал. Рылеева и Одоевского объединяли общие интересы как по делам общества, так и литературы.

В ночь на 14 декабря Одоевский был начальником караула в Зимнем дворце. Сдав караул и отведя свой отряд в казармы, в 10 часов утра он прискакал на коне на Сенатскую площадь. Здесь ему дали взвод солдат восставшего Московского полка для огранизации заградительной стрелковой цепи. Он спешился с пистолетом в руке всё время подбадривал солдат, призывал конногвардейцев не выступать против восставших, чем надолго задержал их в казармах. Его видели в казармах лейб-гвардии Гренадёрского полка, где он убеждал солдат не присягать Николаю и идти на Сенатскую площадь. Завалишин позднее написал: "Немного можно найти людей, способных так увлекаться, как Одоевский".

Когда стало ясно, что восстание проиграно, Одоевский переодевшись в штатское, пытался покинуть Петербург.

Как он сам показывал на допросе, сначала скитался по городу, затем зашёл к другу, который дал ему штатскую одежду и 700 рублей, "пришёл в Екатерингоф, где купил тулуп и шапку, и был указан шпиком". Но последний, посоветовав Одоевскому быть осторожнее, не тронул его. Одоевский дошёл до Красного села и... возвратился в Петербург на квартиру своего дяди Ланского, который отвёл Александра к петербургскому обер-полицмейстеру А.С. Шульгину. Тот арестовал Одоевского и доставил в Зимний дворец.

17 декабря 1825 года в 2 часа 30 минут А.И. Одоевский вместе с И.И. Пущиным был отправлен в Петропавловскую крепость с запиской от царя: "Присылаемых при сем Пущина и Одоевского посадить в Алексеевский равелин".

Одоевский был признан виновным "в участвовании в умысле бунта, принятии в тайное общество одного члена и в личном действии во время мятежа с пистолетом в руке". Осуждён по IV разряду: двенадцать лет каторги (сокращённой затем до восьми).

Впоследствии реакционер Дивов в своих работах, посвящённых декабрьским событиям 1825 года, писал, что будто бы Одоевский хотел убить Николая во время дежурства в Зимнем дворце. Действительно, встреча Одоевского с Николаем в эту ночь произошла, когда он находился у спальни императора. Николай, напуганный шумом, вызванным сменой караула, вышел узнать, в чём дело. Всё объяснилось, но Николай запомнил дежурного офицера. Это и распространённый слух о намерении цареубийства повлияли на приговор Одоевскому. Он оказался более жестоким, чем следовало ожидать.

Одоевский тяжело переживал свой арест, следствие и заключение в Петропавловской крепости, пал духом, растерялся, писал покаянные письма; ведь он не был приспособлен к испытаниям жизни. Казалось, тюрьма сломила его волю.

Но жизнелюбие взяло верх. В "Воспоминаниях" Михаила Бестужева есть запись:

"В соседней камере сидел Одоевский - молодой пылкий человек и поэт в душе. Мысли его витали в области фантазии, а спустившись на землю, он не знал, как угомонить потребность деятельности его кипучей жизни. Он бегал, как запертый львёнок, в своей клетке, скакал через кровать или стул, говорил громко стихи и пел романсы. Одним словом, творил такие чудеса, от которых у стражей волосы поднимались дыбом; что ему ни говорили, как ни стращали - всё напрасно. Он продолжал своё, и кончилось тем, что его оставили".

Каторгу Одоевский отбывал в Чите и Петровском заводе с большой группой других декабристов. Оказавшись в кругу друзей, он окреп духом и влился в общую струю жизни на каторге. Он сочинил грамматику русского языка, изучал испанский язык, а для своих товарищей читал лекции по истории русской литературы. Начал курс со "Слова о полку Игореве" и довёл его до современников - Карамзина, Жуковского, Баратынского, Грибоедова, Пушкина. Особенно вдохновенно говорил он о двух последних поэтах, горячо любимых им. Слушатели "каторжной академии" вспоминали, что он, держа толстую тетрадь перед собой, говорил с большим воодушевлением, по ходу лекции читал стихи. Лекции были хорошо продуманы, последовательны. И, как потом выяснилось, он их читал на память; так как в тетради никаких конспектов не было.

Одоевский принимал участие в составлении Устава артели ведавшей организацией питания, быта декабристов и оказания им материальной помощи. Известно, что Одоевский, располагая большими средствами, делал крупные взносы в кассу артели. А главное, здесь, в ссылке, он начал сочинять стихи. Часто они возникали экспромтом, сразу, по поводу какого-либо события. Он свои стихи не записывал, поэтому многие из них пропали. Но часть стихов записали его товарищи. За три года их набралась целая тетрадь.

Вот тогда-то у декабристов родилась мысль напечатать эти стихи. Но как? За организацию этого дела взялся П.А. Муханов, склонный к издательской деятельности. Ему с большими трудностями удалось переправить тетрадь со стихами в Петербург поэту и писателю князю П.А. Вяземскому, которому Одоевский посвятил стихотворение "Бал". Письмо Муханова и тетрадь прибыли по назначению 12 июля 1829 года.

"Вот эти стихи, написанные под небом гранитным и в каторжных норах. Если вы их не засудите - отдайте в печать. Может быть, ваши журналисты Гарпогоны дадут хоть по гривеннику за стих. Автору с друзьями хотелось бы видеть альманах "Зарница"... Замолвите слово на Парнасе: не могут ли ваши волшебники блеснуть нашей зарнице. Нам не копать золота: наш металл - железо и желание заработать".

Это письмо Муханова хранится в Остафьевском архиве Вяземских. Оно интересно не само по себе, а как документ, сохранивший для истории многие стихи Одоевского.

Вяземский и Дельвиг, получив одоевскую тетрадь, опубликовали записанные в ней стихи, без указания имени автора, в "Литературной газете" за 1830 год. Первое же полное собрание стихотворений Одоевского подготовил и издал декабрист барон А.Е. Розен.

Одоевский писал много стихов ещё до событий на Сенатской площади, но уже тогда у него была привычка стихов своих не печатать, он их сочинял для себя и не берёг, что подтверждает и его письмо двоюродному брату - В.Ф. Одоевскому от 19 марта 1824 года.

В этом письме Одоевский сообщает, что много пишет стихов, много "марает" в течение года и даже в течение дня бумаги, но в печать, подобно Хвостову и пропасти других бессмысленных писак, написанное не отдаёт, что у него накопилось с десяток од, столько же посланий, пять-шесть элегий, но всё это лежит под сукном в полуразодранном виде.

Из-за такого беззаботного отношения к своему труду почти все произведения Одоевского, написанные до 14 декабря, погибли. Названия некоторых стихов, их содержание известны только по воспоминаниям его современников, товарищей-декабристов; например: "К товарищам", "К юности", "Безжизненный град", которые были найдены при аресте у князя С.П. Трубецкого.

И то, что эти стихотворения по приказанию Николая I были уничтожены, как и многие другие стихотворения декабристов, позволяет судить об их содержании. Очевидно, стихов политически острых, типа "Бала", было много. Приходится ещё и ещё раз сожалеть, что это богатое литературное наследство утрачено.

Ничто не могло прервать увлечения Одоевского стихами. Сидя в Петропавловской крепости, он писал "Сон поэта", "Утро", "Воскресенье" и посвящение В.И. Ланской. Возможно, были и другие стихи.

10

*  *  *

Новый взрыв поэтического творчества у Одоевского относится к периоду пребывания поэта на каторге. "Вся его тюремная жизнь вылилась в поэтических звуках. Не было самого обыденного обстоятельства, которое он не перенёс бы в область фантазии", - писал о нём М.А. Бестужев.

Здесь, в Читинском остроге, Одоевский получил известие о смерти Грибоедова, что было для него едва ли не самым сильным жизненным ударом после собственной катастрофы. Он выразил свои чувства в сихах "Дума на смерть А.С. Грибоедова", вложив в них всю печаль, тяжесть утраты.

О, дайте горьких слёз потоком
Его могилу оросить,
Согреть её моим дыханьем!

Декабрист А.П. Беляев писал, что если бы собраны были и "явлены свету" многие сотни стихов Одоевского, то литература нашла бы ему место рядом с Пушкиным, Лермонтовым и другими первоклассными поэтами. А другой декабрист Н.И. Лорер называл его "главный наш поэт" в ссылке.

Менее всего дошло до нас стихотворений, относящихся к революционной лирике Одоевского, таких, например, как бессмертный ответ Пушкину на его послание "В Сибирь", стихотворение, прочитанное им при открытии "каторжной академии" и посвящённое, как полагают некоторые исследователи, Северному обществу и Никите Муравьёву - его идеологу и вдохновителю. Или стихотворение "Наводнение", в котором, как вспоминает Завалишин, поэт "изъявил сожаление: зачем оно не потопило всё царское семейство". Другой его товарищ по ссылке - Н.В. Басаргин, наделяя поэта самыми положительными эпитетами, писал, что звучные и прекрасные стихи Одоевского, относящиеся к положению ссыльных и согласные с их мнением и их любовью к отечеству, нередко пелись хором под звуки музыки собственного сочинения кого-либо из товарищей.

Всё это подтверждает, что Одоевский не был "случайным декабристом", как пытаются утварждать буржуазная историография и литературоведение. Одоевский был наиболее ярким выразителем настроений декабристов после 14 декабря.

Во время поселения поэтическая активность Одоевского угасает. Известно всего пять-шесть его стихотворений этого времени. Чем же это объяснить? Может, тем, что иссяк талант или произошёл какой-то душевный надлом? Нет! На поселении в Елани и Ишиме он был почти одинок, рядом не было дорогих друзей, товарищей, которые бы могли записывать его стихи, экспромты, настраивать его на творческий тон.

В одном из писем из Елани в 1833 году Одоевский писал своему отцу: "Через четверть часа я возвращаюсь, чтобы снова усесться на постели и читать какое-либо произведение, которое мне полюбилось, например, летописцев моей родины, или принимаюсь размышлять о плане какой-нибудь поэмы или трагедии, которую, может быть, начну, но которой никогда не окончу по милости разборчивой совести: ещё никогда она не была довольна ни одним моим эпическим или трагическим планом и почти ни одной моей пьесой. А если я теперь когда-нибудь сочиняю их, стараюсь забыть: это для меня тем легче, что я почти никогда не кладу своих стихов на бумагу, как вы давным-давно знаете это".

Также мало данных сохранилось и о творчестве Одоевского на Кавказе. Н.П. Огарёв вспоминал, что Александр на Кавказе сочинял стихи, читал наизусть людям близким, в числе которых был и Огарёв. Николай Платонович пишет, что Одоевский отклонил всякие попытки записать его стихотворения, и тем самым Огарёв "сделал преступление, ничего не записав, хотя бы тайком".

С Огарёвым они стали друзьями, бывали вместе в Пятигорске, Железноводске. Огарёв вспоминает, как однажды они шли вместе по дорожке железноводского парка, и Одоевский начал читать свои стихи, навеянные чудесной ночью.

"В голосе его была такая искренность, звучность, что его можно было заслушаться". Огарёв пишет, что это был тот самый Одоевский, добрый и обаятельный. "Он принадлежал к числу тех членов общества, которые шли на гибель сознательно, видя в этом первый вслух заявленный протест России... первое слово гражданской свободы". Одоевский произвёл сильное впечатление на Огарёва. Недаром он записал:

"Встреча с Одоевским и декабристами возбудила все мои симпатии до состояния какой-то восторженности. Я стоял лицом к лицу с нашими мучениками, я - идущий по их дороге, я - обрекающий себя на ту же участь... это чувство меня не покидало". Значит встреча с Одоевским укрепила веру Огарёва в выборе этого пути, на который он встал. Он - один из прямых последователей первых революционеров России - декабристов.

Под влиянием Одоевского Огарёв даже начал писать стихи, показал их Александру Ивановичу, который их высоко оценил. После этой встречи Огарёв воскликнул: "Я слишком его люблю".

Друзья сохранили много стихотворений поэта, написанных им в годы пребывания на каторге. А вот за время его поселения сохранилось всего одно стихотворение - "Отцу", возможно, что больше их и не было.

Как недвижимы волны гор,
Обнявших тесно мой обзор
Непроницаемою гранью!
За ними - полный жизни мир,
А здесь - я одинок и сир,
Отдал всю жизнь воспоминанью.

Всю жизнь, остаток прежних сил,
Теперь в одно я чувство слил,
В любовь к тебе, отец мой нежный,
Чье сердце так еще тепло,
Хотя печальное чело
Давно покрылось тучей снежной.

Проснется ль темный свод небес,
Заговорит ли дальний лес
Иль золотой зашепчет колос -
В луне, в туманной выси гор,
Везде мне видится твой взор,
Везде мне слышится твой голос.

Когда ж об отчий твой порог
Пыль чуждую с иссохших ног
Стрясет твой первенец-изгнанник,
Войдет, растает весь в любовь,
И небо в душу примет вновь,
И на земле не будет странник?

Нет, не входить мне в отчий дом
И не молиться мне с отцом
Перед домашнею иконой;
Не утешать его седин,
Не быть мне от забот, кручин
Его младенцев обороной!

Меня чужбины вихрь умчал
И бросил на девятый вал
Мой челн, скользивший без кормила;
Очнулся я в степи глухой,
Где мне не кровною рукой,
Но вьюгой вырыта могила.

С тех пор, займется ли заря,
Молю я солнышко-царя
И нашу светлую царицу:
Меня, о солнце, воскреси,
И дай мне на святой Руси
Увидеть хоть одну денницу!

Взнеси опять мой бедный челн,
Игралище безумных волн,
На океан твоей державы,
С небес мне кроткий луч пролей
И грешной юности моей
Не помяни ты в царстве славы!

с. Елань, 14 апреля 1836 года.

В Александре Одоевском жизнь на каторге и в ссылке многое изменяет. Он преодолевает временное колебание. В начале 1827 года в Читинском остроге пишет стихотворение, которое "с гордостью можно занести в число лучших событий биографии Одоевского" - это ответ декабристов А.С. Пушкину. Беря на себя смелость подготовить такой ответ от имени всех декабристов, он прекрасно понимал, какой ответственности подвергал себя.

(Ответ на послание А.С. Пушкина "В Сибирь")

Струн вещих пламенные звуки
До слуха нашего дошли,
К мечам рванулись наши руки,
И - лишь оковы обрели.

Но будь покоен, бард!- цепями,
Своей судьбой гордимся мы,
И за затворами тюрьмы
В душе смеемся над царями.

Наш скорбный труд не пропадет,
Из искры возгорится пламя,
И просвещенный наш народ
Сберется под святое знамя.

Мечи скуем мы из цепей
И пламя вновь зажжем свободы!
Она нагрянет на царей,
И радостно вздохнут народы!

Стихотворения, написанные Одоевским позже, его поступки подтверждают, что он "до конца жизни оставался верен освободительному движению". Лермонтов после встречи с ним на Кавказе писал, что декабрист сохранил "веру гордую в людей и жизнь иную".

Он откликался на все важнейшие общественные и политические события. Когда в Сибири стало известно о польском восстании 1831 года, Одоевский написал стихотворение:

"При известии о польской революции..."

Недвижимы, как мертвые в гробах,
Невольно мы в болезненных сердцах
Хороним чувств привычные порывы;
Но их объял еще не вечный сон,
Еще струна издаст бывалый звон,
Она дрожит - еще мы живы!

Едва дошел с далеких берегов
Небесный звук спадающих оков
И вздрогнули в сердцах живые струны,-
Все чувства вдруг в созвучие слились...
Нет, струны в них еще не порвались!
Еще, друзья, мы сердцем юны!

И в ком оно от чувств не задрожит?
Вы слышите: на Висле брань кипит!-
Там с Русью лях воюет за свободу
И в шуме битв поет за упокой
Несчастных жертв, проливших луч святой
В спасенье русскому народу.

Мы братья их!.. Святые имена
Еще горят в душе: она полна
Их образов, и мыслей, и страданий.
В их имени таится чудный звук:
В нас будит он всю грусть минувших мук,
Всю цепь возвышенных мечтаний
.

Нет! В нас еще не гаснут их мечты.
У нас в сердца их врезаны черты,
Как имена в надгробный камень.
Лишь вспыхнет огнь во глубине сердец,
Пять жертв встают пред нами; как венец,
Вкруг выи вьется синий пламень.

Сей огнь пожжет чело их палачей,
Когда пред суд властителя царей
И палачи и жертвы станут рядом...
Да судит бог!.. А нас, мои друзья,
Пускай утешит мирная кутья
Своим таинственным обрядом.

13 июля 1831, Петровский завод.

Пророчески звучат строки из стихотворения "Бал", написанное в 1827 году. Уже находясь в Сибири, поэт вспомнил один эпизод из своей прошлой жизни. 1 феврая 1826 года его везли в Петропавловскую крепость после очередного допроса. Дом князя Кочубея, мимо которого проезжала карета, был весь освещён, гремела музыка. Князь давал бал. Одоевский подумал, что и он мог бы быть на этом бале, и представил лица присутствующих на нём людей.

Бал

(Князю П.А. Вяземскому)

Открылся бал. Кружась, летели
Четы младые за четой;
Одежды роскошью блестели,
А лица - свежей красотой.
Усталый, из толпы я скрылся
И, жаркую склоня главу,
К окну в раздумье прислонился
И загляделся на Неву.
Она покоилась, дремала
В своих гранитных берегах,
И в тихих, сребряных водах
Луна, купаясь, трепетала.
Стоял я долго. Зал гремел...
Вдруг без размера полетел
За звуком звук. Я оглянулся,
Вперил глаза; весь содрогнулся;
Мороз по телу пробежал.
Свет меркнул... Весь огромный зал
Был полон остовов... Четами
Сплетясь, толпясь, друг друга мча,
Обнявшись желтыми костями,
Кружася, по полу стуча,
Они зал быстро облетали.
Лиц прелесть, станов красота -
С костей их - все покровы спали.
Одно осталось: их уста,
Как прежде, всё еще смеялись;
Но одинаков был у всех
Широких уст безгласный смех.
Глаза мои в толпе терялись,
Я никого не видел в ней:
Все были сходны, все смешались...
Плясало сборище костей.

По указу от 8 ноября 1832 года, Одоевский был обращён на поселение в Тельминскую казённую фабрику Иркутской губернии. Всё население посёлка состояло из бывших каторжан и ссыльных крестьян. Одоевский с трудом нашёл квартиру. Место поселения было глухое, неустроенное, товарищей не было. Но и здесь Одоевского не оставили в покое. Когда имератор узнал о поселении Одоевского в Тельме, он выразил неудовольствие из-за размещения декабриста в "заводском поселении". 2 апреля 1833 года Одоевский написал Николаю I письмо о своём раскаянии с просьбой о прощении, чем вызвал осуждение со стороны своих товарищей. Ответа он не получил, а вскоре был переведён в село Елань. Попытки отца выхлопотать разрешение на поездку в Сибирь для встречи с сыном, и письма Александра по этому поводу, также результатов не дали. На них появлялась неизменная резолюция Бенкендорфа: "К делу: приказано оставить без производства".

Из письма Одоевского И.Д. Якушкину 6 февраля 1836 года мы узнаём, что у него нет никаких сильных желаний, если не считать желания увидеться с отцом, которому изначально была обещана встреча с сыном ненадолго в Кургане Тобольской губернии. Но встреча не состоялась. Отец хотел встретиться с сыном тайно, но об этом узнал генерал-губернатор Западной Сибири Горчаков и немедленно запросил Бенкендорфа, как поступить в этом случае. Ответ пришёл довольно быстро - "не дозволяется", а кто приедет без разрешения, того "местное начальство обязано немедленно выслать". Было отказано, причём самим Николаем I, и в просьбе о получении 3-х тысяч рублей для раздачи нуждающимся на поселении декабристам. Одоевский всеми силами пытался помогать своим товарищам и делал это скромно и бескорыстно. Когда по ходатайству отца, 20 сентября 1836 года Одоевского переводили из Елани в Ишим Тобольской губернии, то он "всё домообзаведение своё" безвозмездно передал декабристу В.И. Штейнгейлю.

Иван Сергеевич Одоевский после ареста сына встречался с ним дважды. Первый раз он ездил в Москву, когда Александр направлялся в Сибирь. Вторая встреча произошла в Казани в 1837 году, во время переезда Одоевского-младшего на Кавказ в Нижегородский драгунский полк. Отец и сын проехали вместе несколько почтовых станций до Симбирска, а затем их пути разошлись навсегда. Отцу было в то время 70 лет.

Встреча в Казани была тёплой. Отец порадовался тому, что сын хорошо выглядит, простил ему все тревоги, которые доставил тот отцу своим участием в восстании, признал, что был не прав, осуждая сына за это.

В Елани Одоевский прожил три года. Из его писем известно, что он вначале снял квартиру у одного крестьянина, переделал её, прорубив четыре окна, получился как бы "фонарь", зато свету стало достаточно. В 1834 году купил дом, завёл и обустроил хозяйство (конюшни, амбары, баню), арендуя у местных крестьян 16,5 десятины земли, а 1,5 десятины расчистил из-под леса сам.

Засевал 13 десятин. Имел 4 лошади, коров, свиней. Но сельским хозяйством занимался не из любви, а "для здоровья", в качестве "принудительного средства к труду". Ещё в Петропавловской крепости он начал болеть, а во время каторги здоровье ухудшилось.

Занятие хозяйством, чтение исторических романов, сочинений французских просветителей, особенно любимого Руссо (книг ему присылали много, он сам составлял их списки), позволяло ему быть счастливым "настолько", как он писал в некоторых письмах с иронией, - "насколько могут быть счастливыми в этой стране".

До наших дней дошло только 27 писем Александра Одоевского своему отцу в Николаевское, но если судить по номерам, которые на каждом письме ставил автор, их было больше.

Все они написаны по-французски и относятся в основном к 1833-1836 годам и присланы из села Елань Иркутской губернии. Письма просматривались полицейскими и чиновниками, на многих сохранились их пометки. Сын подробно сообщает о себе и просит отца не волноваться, успокаивает его, пишет, что климат Сибири для него не опасен, описывает дом, в котором живёт.

Есть письма, посвящённые почти полностью настроениям их автора, некоторые из них носят ярко выраженный религиозный характер, проскальзывает раскаяние. Некоторые исследователи допускают такую мысль, что автор писем преследовал определённую цель - облегчить свою судьбу, поскольку знал, что письма прочитывались и их содержание докладывалось интересующемуся им начальству.

Барский дом в Николаевском жил заботами об Александре. Все с нетерпением ждали от него писем, которые неизменно были тёплыми и задушевными. Всем присылались приветы и пожелания доброго здоровья, не был забыт даже его бывший слуга Никита, которого Одоевский называет "милым другом".

Выхлопотать перевод Одоевского рядовым на Кавказ тоже стоило больших трудов. Пришлось прибегнуть к содействию очень влиятельного князя И.Ф. Паскевича, с которым Одоевские находились в дальней родственной связи по линии матери Александра.

Ираклий Андронников в своей книге "Лермонтов в Грузии в 1837 году" пишет, что Александр Одоевский, направляясь в Нижегородский полк, прибыл в Тифлис - "и поспешил на могилу Грибоедова". "Одоевского застал я в Тифлисе, - вспоминал декабрист А.Е. Розен. - Часто он хаживал на могилу своего друга Грибоедова, воспел его память, воспел Грузию звучными стихами".

Могила Грибоедова находится "у подножия монастыря св. Давида в Тифлисе, это место выбрал сам Грибоедов". Он "...выражал желание быть похороненным возле стен этого древнего храма".

На Кавказе Одоевский познакомился с М.Ю. Лермонтовым, служившим в то время в Нижегородском драгунском полку. Полк квартировал в Кахетии, в урочище Карагач, неподалёку от Цинандали - родового имения князей Чавчавадзе. Нина Александровна Чавчавадзе была женой Александра Сергеевича Грибоедова.

На Кавказе Одоевский часто встречался с друзьями, приехавшими вместе с ним из Сибири, и с друзьями прежних лет. Он заражал всех своим смехом, стихами, смелыми речами, часто организовывались им весёлые пирушки с шампанским. Наслаждаясь новой, относительно свободной жизнью, он как бы навёрстывал потерянное и упущенное на каторге и в ссылке. Одоевский словно предчувствовал, что этих дней осталось немного.

Александр Иванович никак не мог привыкнуть к местному сырому климату. В 1839 году, во время строительства форта на Чёрном море, он заболел лихорадкой и в это же время получил письмо о смерти отца. Это известие окончательно подорвало его силы.

После смерти отца он резко переменился, прекратились связи с родными местами. Никто так не заботился о нём и не любил, как отец. Он писал своему другу декабристу М.А. Назимову: "Я потерял своего отца, не знаю, как я был в состоянии перенести этот удар - кажется, последний. Всё кончено для меня..."

15 августа 1839 года Одоевский скончался. Похоронили его у крутого обрыва Чёрного моря, в форте Лазаревский. Лермонтов посвятил его памяти стихи. А его слуга, бывший с ним в Сибири, на могиле посадил дуб, который, как говорят, живёт до сих пор, хотя саму могилу давно смыло водой...

Перед смертью Одоевский был весел, говорил, что простудился, начитавшись Шиллера в открытой со всех сторон палатке, что это скоро пройдёт, читал импровизации в адрес молодого малоопытного лекаря, подбадривал его.

Андрей Розен так охарактеризовал Одоевского: "...человек, которого никакие житейские невзгоды не заставили усомниться в том, во что он верил; каторжник со "звонким детским смехом и живой речью", постоянно бодрый и весёлый, снисходительный к слабостям своих ближних; христианин, сердце которого было обильнейшим источником чистейшей любви; гражданин, страстно любящий родину, свой народ и свободу в высоком смысле общего блага и порядка".

Розен, считавший Одоевского одним из добрейших, честнейших своих товарищей, оставил описание внешности и характера Одоевского. Он писал, что "весьма жаль", что нет верного его портрета, тогда ещё не существовало фотографии. Нарисованный Н.А. Бестужевым портрет, по словам Розена, похож по складу лица, но выражение и глаза не похожи. На портрете они как-то прищурены. А в жизни его взгляд был открытый, живой, умный. Роста он был среднего, походка лёгкая, непринуждённая, голос приятный, речь живая, плавная, смех - звучный, весёлый, сердечный. Он заметил, что Лермонтов в своём стихотворении об Одоевском превосходно изображает чистоту его души, спокойствие духа и скорбь, но не о своих страданиях, а о страданиях человека, лишённого свободы и счастья. Розен видел в нём многие задатки "к славе и пользе отечества".

Он с большим удовольствием вспоминает о встрече в Тифлисе после шестилетней разлуки с "милым товарищем моим Одоевским".

Всегда беспечный, пишет он далее, всегда довольный и весёлый, как истинный русский человек, он легко переносил свою участь, бывал самым приятным собеседником, заставлял много смеяться других и сам "хохотал от всего сердца". Таким он ему и запомнился.

Александр Иванович мог уехать из Лазаревского со своими товарищами в Керчь, где климат более подходил для его здоровья, но он не захотел этого делать, не внял мольбам и своего верного слуги, "дядьки" Никиты Курицына, который отдал всю свою жизнь "князеньке". Одоевский понимал, что дни его сочтены, и захотел остаться с теми, с кем вместе строил форт. Чувство товарищества взяло верх над личным благополучием.

Царское правительство знало, как расправиться с одним из виднейших декабристов, талантливым поэтом, переводя его в этот гиблый край, где свирепствовала лихорадка, да и в любую минуту подстерегала пуля непокорных горцев.

Отец и сын умерли в один и тот же 1839 год. Когда Иван Сергеевич почувствовал себя плохо, он попросил подать ему портрет сына да так с ним и сошёл в могилу.

После смерти старого барина имением некоторое время управляла его младшая дочь Нина Ивановна и её муж - земский врач Юрий Николаевич Новиков. Дочерью была построена красивая церковь, ныне утраченная. Старожилы помнят, что около неё стоял памятник на могиле князя Ивана Сергеевича. Наследники скоро потеряли интерес к имению, оно стало хиреть, его начали продавать по частям.

Помещик А. Соллогуб, сосед Одоевских по имению (дом его сохранился в селе Шордыга), купил библиотеку, а с ней ему достались и письма, остальной архив исчез. Затем письма попали к другой помещице - А.П. Пузыревской, тоже из Юрьев-Польского уезда, от неё уже, после революции, - к издателю их П.Н. Сакулину. Как ни бережно их хранил отец, до нас дошло всего 27 разрозненных писем.

Прошло почти 180 лет со дня смерти Александра Одоевского, но восстанавливая в памяти его короткую и яркую жизнь (он прожил всего 37 лет), поражаешься богатству его натуры, чистоте души и огромному порыву, способному повести на подвиг. Он был достойным сыном своего народа.

*  *  *

М.Ю. Лермонтов

Памяти А.И. Одоевского

Я знал его: мы странствовали с ним
В горах Востока, и тоску изгнанья
Делили дружно; но к полям родным
Вернулся я, и время испытанья
Промчалося законной чередой,
А он не дождался минуты сладкой:
Под бедною походною палаткой
Болезнь его сразила, и с собой
В могилу он унёс летучий рой

Ещё незрелых, тёмных вдохновений,
Обманутых надежд и горьких сожалений!

Он был рождён для них, для тех надежд,
Поэзии и счастья… Но, безумный,
Из детских рано вырвался одежд
И сердце бросил в море жизни шумной,
И свет не пощадил - и бог не спас!
Но до конца среди волнений трудных,
В толпе людской и средь пустынь безлюдных
В нём тихий пламень чувства не угас:

Он сохранил и блеск лазурных глаз,
И звонкий детский смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную.

Но он погиб далёко от друзей…
Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землёй чужих полей,
Пусть тихо спит оно, как дружба наша
В немом кладбище памяти моей!
Ты умер, как и многие, без шума,
Но с твёрдостью. Таинственная дума

Ещё блуждала на челе твоём,
Когда глаза закрылись вечным сном;
И то, что ты сказал перед кончиной,
Из слушавших тебя не понял ни единый…

И было ль то привет стране родной,
Названье ли оставленного друга,
Или тоска по жизни молодой,
Иль просто крик последнего недуга, -
Кто скажет нам?.. Твоих последних слов
Глубокое и горькое значенье

Потеряно. Дела твои, и мненья,
И думы - всё исчезло без следов,
Как легкий пар вечерних облаков:
Едва блеснут, их ветер вновь уносит -
Куда они? зачем? откуда? - кто их спросит…

И после их на небе нет следа,
Как от любви ребёнка безнадежной,
Как от мечты, которой никогда
Он не вверял заботам дружбы нежной…
Что за нужда?.. Пускай забудет свет

Столь чуждое ему существованье:
Зачем тебе венцы его вниманья
И терния пустых его клевет?
Ты не служил ему. Ты с юных лет
Коварные его отвергнул цепи:
Любил ты моря шум, молчанье синей степи

И мрачных гор зубчатые хребты…
И вкруг твоей могилы неизвестной
Всё, чем при жизни радовался ты,
Судьба соединила так чудесно:

Немая степь синеет и венцом
Серебряным Кавказ её объемлет;
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,
Как великан склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая,
А море Чёрное шумит не умолкая.

1839

*  *  *

Александр Одоевский

Элегия на смерть А.С. Грибоедова (1829)

Где он? Кого о нем спросить?
Где дух? Где прах?.. В краю далеком!
О, дайте горьких слез потоком
Его могилу оросить,
Ее согреть моим дыханьем;
Я с ненасытимым страданьем
Вопьюсь очами в прах его,
Исполнюсь весь моей утратой,
И горсть земли, с могилы взятой,
Прижму - как друга моего!
Как друга!.. Он смешался с нею,
И вся она родная мне.
Я там один с тоской моею,
В ненарушимой тишине,
Предамся всей порывной силе
Моей любви, любви святой,
И прирасту к его могиле,
Могилы памятник живой..
.

Но под иными небесами
Он и погиб, и погребен;
А я - в темнице! Из-за стен
Напрасно рвуся я мечтами:
Они меня не унесут,
И капли слез с горячей вежды
К нему на дерн не упадут.
Я в узах был; - но тень надежды
Взглянуть на взор его очей,
Взглянуть, сжать руку, звук речей
Услышать на одно мгновенье -
Живило грудь, как вдохновенье,
Восторгом полнило меня!
Не изменилось заточенье;
Но от надежд, как от огня,
Остались только - дым и тленье;
Они - мне огнь: уже давно
Всё жгут, к чему ни прикоснутся;
Что год, что день, то связи рвутся,
И мне, мне даже не дано
В темнице призраки лелеять,
Забыться миг веселым сном
И грусть сердечную развеять
Мечтанья радужным крылом.


Вы здесь » © НИКИТА КИРСАНОВ » «Кованные из чистой стали» » Одоевский Александр Иванович.