«Он был скрытен и честолюбив»

Три записи в дневнике А.С. Пушкина посвящены П.И. Пестелю. Первая сделана в Кишиневе 9 апреля 1821 г.:

«Утро провел с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова. «Mon coeur est matérialiste, - говорит он, - mais ma raison s’y refuse». Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю».

Из всех отзывов современников о Пестеле этот пушкинский - пожалуй, самый глубокий и интригующий. Вторая запись совсем краткая, также в Кишиневе, 26 мая того же года:

«Поутру был у меня Алексеев. Обедал у Инзова. После обеда приехали ко мне Пущин, Алексеев и Пестель; потом был я в здешнем остроге».

Двенадцатью годами спустя, когда Пестель давно погиб, а некогда опальный Пушкин вращался в петербургском свете и бывал при дворе, имя Пестеля вновь появилось в дневниковой записи от 24 ноября 1833 г.:

«Вечером rout у Фикельмонт. Странная встреча: ко мне подошел мужчина лет 45, в усах и с проседью. Я узнал по лицу грека и принял его за одного из моих старых кишеневских приятелей. Это был Суццо, бывший молдавский господарь. Он теперь посланником в Париже; не знаю еще, зачем здесь. Он напомнил мне, что в 1821 году был я у него в Кишеневе вместе с Пестелем. Я рассказал ему, каким образом Пестель обманул его и предал этерию, представя ее императору Александру отраслию карбонаризма. Суццо не мог скрыть ни своего удивления, ни досады. Тонкость фанариота была побеждена хитростью русского офицера! Это оскорбляло его самолюбие».

У этой записи есть некий тревожащий ум оттенок. Сложно совместить ее со знанием, что речь идет о казненном заговорщике, главе тайного общества, в которое, по распространенному в свое время среди пушкинистов мнению, поэт готов был вступить. Как будто Пушкин писал о каком-нибудь ловком офицере-кавказце, или военном интеллектуале из штаба, а не о повешенном государственном преступнике. Как будто он видел Пестеля не таким, как мы того ожидаем, и иначе, нежели большинство современников.

Павел Пестель знаком нам прежде всего по мемуарам его товарищей по тайному обществу. Напомню, каков был тот образ. «Павел Иванович Пестель был человек высокого, ясного и положительного ума. Будучи хорошо образованным, он говорил убедительно, излагал мысли свои с такой логикою, такою последовательностию и таким убеждением, что трудно было устоять противу его влияния», «его светлый логический ум управлял нашими прениями» (Н.В. Басаргин);

«Пестеля нельзя ставить наряду со всеми остальными членами общества. Об нем все говорят как о гениальном человеке. […] Ни у кого из членов тайного общества не было столь определенных и твердых убеждений и веры в будущее. На средства он не был разборчив», «Пестель всегда говорил умно и упорно защищал свое мнение, в истину которого он всегда верил, как обыкновенно верят в математическую истину» (И.Д. Якушкин);

«Все собеседники Пестеля безусловно удивлялись его уму положительному и проницательному, дару слова и логическому порядку в изложении мысли. Коротко знавшие и ежедневно видавшие его […] сравнивали его голову с конторкою со множеством отделений и выдвижных ящиков: о чем бы ни заговорили, ему стоило только выдвинуть такой ящик и изложить все с величайшею удовлетворительностью» (А.Е. Розен); С.Г. Волконский отмечал «силу воли, неиссякаемую настойчивость Пестеля».

Не только декабристы, но и Н.И. Греч, считавший, что Елизавета Ивановна Пестель внушила сыну «высокомерие и непомерное честолюбие», находил, что «в нем было нечто иезуитское. Ума он был необыкновенного, поведения безукоризненного».

К этому следует прибавить еще, наряду с замечаниями о честолюбии Пестеля, устойчивую параллель с образом Наполеона. «Он и тогда и теперь, при воспоминании о нем, очень много напоминает мне Наполеона I», - признавался близко друживший с Пестелем Н.И. Лорер, а вовсе его не знавший лично А.Е. Розен передавал впечатление Рылеева от первой встречи с ним, что «в Пестеле можно скорее предугадывать Наполеона, чем Вашингтона».

С родителями Павел Иванович был другим, раскрывал иные грани своей натуры. Одно замечание Ивана Борисовича служит, быть может, ключом к личности сына: «Какое нравственное удовольствие вы мне доставили, мой добрый друг, сообщенным известием о том, до какой степени вы научились руководить собственной природной живостью. Никто лучше меня не сможет судить, сколько вещей эта живость заставляет нас делать, в коих мы упрекаем себя и которые не властны исправить. Наконец, эта достигнутая власть над своим характером будет вознаграждена тысячами глупостей, которых позволит нам избежать и даже предупредить».

Человек от природы живой и пылкий, воспитанный педантичной матерью. Научившийся беречь ветхие полотенца, но державший семь верховых лошадей. Его попытка сватовства к Изабелле Валевской всегда трактовалась как плод холодного расчета - то ли карьерный ход, то ли попытка войти в доверие к ее отчиму графу И. О. Витту из видов тайного общества. На самом деле - ни то, ни другое: Пестель был страстно влюблен, метался и страдал, но в итоге так и не посватался. Рассудок и уважение к мнению родителей взяли верх над влюбленностью.

К сходному наблюдению о натуре Пестеля, работая с совершенно другим материалом, пришел В.С. Парсамов. Анализируя стихотворный сборник А.И. Барятинского «Тульчинские досуги», исследователь заметил, что из него вытекает «любопытная и неожиданная характеристика вождя Южного общества». П.И. Пестелю Барятинский посвятил поэму, написанную в романтическом ключе и отсылающую к произведениям Шатобриана, который «одним из первых в европейской литературе реабилитировал сильные чувства, выведя их из-под контроля разума».

Обращаясь к Пестелю, Барятинский апеллировал «не к логическому уму, а к его пламенной душе, созвучной диким страстям шатобриановских героев». Такого Пестеля - не волевой математический, логический ум, а натуру страстную - умели видеть немногие.

Вместе с тем мемуаристика о Пестеле (как, впрочем, и о многих других исторических фигурах) то и дело задает нам задачу: как отличить описание живого человека от литературных образов и штампов. Равно как и понять, в какой мере литературный стиль диктовал человеку поведение, мироощущение, понимание себя самого, влиял на выстраивание личности.

В рассказах о Пестеле мы сталкиваемся со стереотипами, пришедшими из актуальной тогда романтической литературы. Необыкновенный ум, сила воли, «нечто иезуитское», непомерное честолюбие, навязчивое сравнение с Наполеоном, гениальность, неразборчивость в средствах, и притом безукоризненное поведение - вполне характерный набор свойств байронического персонажа. Не берусь гадать, в какой мере этот образ отражал реального Павла Ивановича Пестеля. Вместо этого приведу любопытную параллель.

«Он был скрытен и честолюбив, и товарищи его редко имели случай посмеяться над его излишней бережливостью. Он имел сильные страсти и огненное воображение, но твердость спасла его от обыкновенных заблуждений молодости».

«Человек очень замечательный»; «у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля. Я думаю, что на его совести по крайней мере три злодейства».

«Германн немец: он расчетлив, вот и все!»

Пушкин наделил героя «Пиковой дамы» теми же чертами, какие современники находили в Пестеле. Даже и внешним сходством: «черные глаза его сверкали из-под шляпы» (Германн), «небольшого роста, брюнет, с черными, беглыми, но приятными глазами» (Пестель). «Германн - человек двойной природы, русский немец, с холодным умом и пламенным воображением - жаждет внезапного обогащения. Это заставляет его вступить в чуждую для него сферу Случая», - по определению Ю.М. Лотмана.

Несколько моментов заставляют подозревать, что здесь мы не просто сталкиваемся с бытованием одного и того же набора романтических штампов, которыми играл великий поэт и которые приходили на ум тем, кто описывал вождя южных декабристов.

Чтобы рассказать анекдот о трех картах, о страстном игроке, пожелавшем узнать колдовскую тайну старой графи- ни, не было необходимости в герое столь сложном, каким обрисован Германн. Для такой истории вполне подошел бы Томский, конногвардеец Нарумов или любой из собиравшихся у него игроков. Германн игроком не был. Интрига его образа как раз в том, что человека по видимости холодного и расчетливого губит вырвавшаяся, прежде подавляемая страстность натуры.

Романтические стереотипы, которыми снабжен Германн, введены в текст отчасти как бальная болтовня Томского, несколько несходны, отстранены от самого персонажа («на самом деле» Германн не таков), отчего усиливается впечатление его неординарности. К тому же Пушкин настаивает, что Германн - немец, подчеркивая этим контрастность характера героя.

Если в литературоведении существует согласие относительно того, что прототипом старой графини послужила кн. Н.П. Голицына, то прототип Германна не определен и обсуждался немного, хотя догадки о сходстве его с Пестелем высказывались.

Нет также объяснения ироничному и загадочному эпиграфу «А в ненастные дни / Собирались они / Часто…»

Общепризнано, что эпиграф пародирует текст одной из подблюдных песен К.Ф. Рылеева и А.А. Бестужева. Однако задумаемся об этической стороне дела: Рылеев казнен, Бестужев в ссылке, а Пушкин насмешливо перепевает одно из их крамольнейших произведений, превращая его в стишок про игроков, которые «занимались делом». Как это совместить с нравственной щепетильностью поэта? И почему никого из современников, включая ссыльных декабристов, этот эпиграф не возмутил? Видимо, они прочли в нем некий скрытый смысл.

Быть может, эпиграф как раз и намекал на связь между «Пиковой дамой» и делом декабристов? Тогда сходство Германна с Пестелем выглядит тем более неслучайным.

Увидеть в Пестеле прототип Германна не так просто, поскольку Германн - офицер, увлеченный карточной игрой (но не игрок), а Пестель - участник политического заговора. Задним числом сложно отрешиться от представления, что в апреле - мае 1821 г. в Кишиневе Пушкин, знакомясь и встречаясь с Пестелем (а это был единственный краткий момент, когда судьба свела их лично), видел в нем вождя Южного общества. Это представление воплощено в знаменитом стихотворении Давида Самойлова («Лоб наморщив, / Сказал себе: “Он тоже заговорщик. / И некуда податься, кроме них”»).

Однако не существует никаких данных о том, что, разговаривая с Пестелем, Пушкин догадывался о его принадлежности к заговору. Что Пестель вольнодумец - да, это должно было быть очевидно; но это еще ничего не означало. По-видимому, о Пестеле, в отличие от М.Ф. Орлова, тогда даже не ходило слухов, что он состоит в тайном обществе и тем более возглавляет его.

Позднее в доносе А.К. Бошняка «скопищем врагов правительства» называлось семейство Давыдовых, хозяев имения Каменка; среди главнейших заговорщиков доносчик перечислил М.Ф. Орлова, сыновей генерала Раевского, членов фамилии Давыдовых, затем Н.М. Муравьева, К.Ф. Рылеева и лишь следом за ними - Пестеля, прибавив, что он играет главную роль среди вольнодумцев своей дивизии.

Даже А.И. Майборода, узнавший о тайном обществе от самого Пестеля, назвал полковника лишь пятым в списке заговорщиков. И если генерала М.Ф. Орлова, судя по всему, молва на юге почитала главой заговора (а также причисляла к числу заговорщиков братьев А.Н. и Н.Н. Раевских), то о Пестеле такого не говорили. Его роль в тайном обществе выяснилась уже только в ходе следствия.

Весной 1821 г. в Кишиневе Пушкин видел перед собой умного, амбициозного, хорошо образованного, дельного офицера, прибывшего в город с разведывательной миссией: доложить русскому правительству о положении дел у греческих инсургентов. Этот человек имел ясный логический ум, мыслил смело и вольно, был явно нацелен на карьеру. Пушкин записал его фразу о противоречии между разумом и сердцем, фраза эта была из разговора о религии, но все же отмечала некую двойственность натуры Пестеля.

Быть может, они узнали друг в друге масонов. Но думать, что Пестель - член политического тайного общества, у Пушкина не было никаких оснований. Скорее он должен был видеть в нем честолюбивого карьериста. Даже в более поздней дневниковой записи 1833 г. о встрече с Суццо Пестель для Пушкина скорее ловкий агент русского правительства, нежели «русский карбонарий».

Что Пестель окажется во главе тайного общества - столь же вероятно, как и ожидать, что не бравший в руки карт Германн впадет в одержимость тайной трех карт. Пестель, кстати, подобно Германну игроком не был. Его одержимостью оказалось не внезапное обогащение, но преобразование государственного строя России. Впрочем, если вслед за многими современниками видеть в Пестеле честолюбца, метившего в Наполеоны, то ставкой в его азартной игре должна была стать власть.

По мысли Ю.М. Лотмана, карточная игра для Пушкина была метафорой рискованной игры с судьбой. «Азартная игра воспринималась как модель и социального мира, и универсума. Это, с одной стороны, […] определялось тем, что некоторые черты этих миров воспринимались аналогичными карточной игре. Однако возникала и противонаправленная аналогия: карточная игра, становясь языком, на который переводились разнообразные явления внешнего для него мира, оказывала активное моделирующее воздействие на представление о самом объекте».

В поэтике романтизма, как и у самого Пушкина, революция и вольнодумство рифмовались с бурными мятежными страстями. Карточная игра получается сродни политическому заговору. То и другое - суть варианты рискованной и погибельной игры с Судьбой. На это и указывает эпиграф к «Пиковой даме», называющий игру «делом».