Месть самодержца
После декабрьского восстания на Сенатской площади неприглядное зрелище представлял Зимний дворец, в котором торжествующий венценосный победитель и его «опричники», по образному замечанию декабриста З.Г. Чернышёва, «устроили съезжую». Сюда тянулись вереницы повозок, карет, саней с настороженными фельдъегерями, безмолвными арестованными офицерами. 7 января 1826 года был доставлен ко дворцу бывший командир Алексопольского пехотного полка полковник И.С. Повало-Швейковский.
На гауптвахте были составлены «Описи (его) вещам, оставшимся в комнате Зимнего дворца», в которых обозначены среди прочего: «Волчья шуба, платок дорожный для шеи цвета голубого, фланелевая фуфайка, кожаная подушка, часы с репетицией, шпага с надписью «За храбрость» (с припиской «оставлена у коменданта»), эполеты штаб-офицерские, мундир, связка бумаг запечатанная, ящик», а в нём: «цепочка на шею, унизанная жемчугом с зелёными камнями, две серьги, осыпанные жемчугом, и булавка с жемчугом. Кресты: Георгия 4-ой степени и Анны 2-й степени, Прейсиш-Эйлаусский золотой крест, медаль серебряная за 1812 год на серебряной пряжке».
Нет никаких сомнений, что вместе с боевыми наградами в чёрном ящичке, опечатанном при аресте Швейковского, оказались его свадебные подарки невесте Юлии Дуниной-Вонсович. В шкатулке не оказалось ордена Владимира 4-й степени с бантом, который Иван Семёнович получил за сражение под Пасарджиком. Так оно и должно было быть: этот орден - постоянной носки, поэтому он всегда был при нём и наверняка во время гражданской казни был сожжён палачами вместе с сорванным с него мундиром.
В этот день Повало-Швейковского допросил сам Николай I и с личной запиской «Присылаемого посадить и содержать строго» отправил в Петропавловскую крепость, где его поместили в десятый каземат Никольской куртины.
Потянулись мучительные дни, полные мрачных предчувствий, неясности, тревоги за близких, сознание вины перед ними за горе и страдания, виновником которых он стал. Совсем недавно умер отец, и у Ивана Семёновича были все основания винить себя в этой скоропостижной смерти. Декабрист С.И. Муравьёв-Апостол писал: «Швейковского нет теперь в Радомышле. Он на сих днях получил ужасную весть о кончине отца. Удар, ему нанесённый происшествием с сыном, в коем он полагал и честь свою и счастье, ускорил смерть дряхлого старика. Швейковский вне себя от отчаяния, мысль эта его убивает. Теперь он должен быть в дороге к матери в Смоленск».
С полным основанием Иван Семёнович опасается, что такая же участь постигнет и его мать, как только она узнает о новом обрушившемся на семью несчастье. Все его письма начальнику Главного штаба И.И. Дибичу наполнены заботой о матери: «От ужасной мысли, что я соделываюсь причиною преждевременной смерти родителей моих рассудок теряется мой. Я умоляю Вас: сберегите мне добрую мать мою! Соделавшись виновником смерти отца и матери, надо быть чудовищем, а не человеком, чтобы находить какое-нибудь утешение в жизни! Я и так с трудом влачу дни, если же (всё) усугубится ещё и семейным бедствием, (то) тогда и вовсе истощатся силы мои, ибо я не одарён сверхъестественными, дабы в состоянии был переносить беспрерывно повторяемые удары жестокой горести!».
Одновременно Повало-Швейковский борется за восстановление экономического благополучия разоряющейся семьи, добивается свиданий с приехавшими для решения неотложных хозяйственных дел братом Василием, заботится о своей невесте: «По долгу честного человека (мне надо) написать письмо к невесте моей и я убедительно прошу, Ваше Превосходительство, доставить мне позволение на это».
А между тем следствие идёт полным ходом. И днём, и большей частью ночью, он всё чаще и чаще предстаёт перед следователями. Что же это за люди? По свидетельству князя П.В. Долгорукова (который, по словам А.И. Герцена, «подобно неутомимому тореадору, дразнил быка русского правительства и заставлял трепетать камарилью Зимнего дворца»), «Следственная комиссия составлена была из старого идиота графа Татищева А.И., тупоумного великого князя Михаила Павловича, подлейшего князя Голицына А.Н. и шести генерал-адъютантов, по званию и по душе усердных николаевских холопов».
Перед лицом таких «прославленных государственных мужей» Иван Семёнович держится мужественно, с достоинством и не скоро признаётся в принадлежности к обществу. Интересны пометы, сделанные на его показаниях. «Ни в чём не сознаётся, но как против него есть много показаний, то дать ему очную ставку»; «показания не признал справедливым»; «не ясно и не откровенно ответствует».
Верховный уголовный суд записал в своём протоколе: «45 человек полагают, лиша чинов и дворянства, казнить смертью; два человека - расстрелять» и приговорил Ивана Семёновича к смертной казни отсечением головы, заменённой при утверждении приговора вечной каторгой. После гражданской казни 13 июля 1826 года Повало-Швейковский ещё непродолжительное время содержался в Петропавловской крепости, а затем был переведён в крепость Свартгольм на Аландских островах в Ботническом заливе. Через год Иван Семёнович (после предусмотрительного снятия примет: «Роста 2 аршина 7 вершков (173 сантиметра). Лицом бел, кругл, волосы на голове и бровях светлорусые с сединою, глаза голубые, нос прямой») был отправлен в Восточную Сибирь.
Пристальное око шефа жандармов не оставляло вниманием декабристов и в пути их следования к месту заключения. Губернаторам и специальным чиновникам вменялось в обязанность наблюдать состояние их духа. Не минула эта участь и Швейковского. В Тобольске он был подвергнут иезуитским приёмам дознания, со всей тщательностью разработанным сенатором А.Б. Куракиным. Вот строки из его донесения: «Утром прибыли шесть государственных преступников. Я применил к ним те же самые предосторожности и тот же самый образ действия, как и тот, которым я пользовался в отношении других партий. Я поставил бы во втором разряде Повало-Швейковского, Бечасного и Сутгофа: они удручены, - само собой разумеется, но они не показали никакого особенного знака их сокровенных чувствований».
Теперь мы знаем, что год, проведённый в застенках крепостей, следствие, суд, ожидание исполнения страшного приговора не сломили Ивана Семёновича, и он мужественно прошёл через испытания Куракина, не склонив головы и не унизившись до испрашивания помилования.
В конце августа Швейковский прибывает в Читу, где соединяется со своими единомышленниками и вместе с ними в течение долгих 12 лет делит все лишения - сначала в Читинском остроге, а затем в казематах Петровского завода. Здесь Иван Семёнович пользовался любовью и уважением. Его доброе сердце вспоминали многие декабристы. Отдавали должное его кулинарному таланту и врачебным способностям. Когда решался вопрос о назначении первого распорядителя («хозяина») артели заключённых, который должен был ведать кухней и внутренним распорядком, все единодушно дважды поручали этот пост Швейковскому. Был он и членом, как бы её сейчас назвали, конфликтной комиссии этой артели.
...Срок каторжных работ сокращён. Н.А. Бестужев срочно заканчивает портреты своих товарищей-соузников. Среди них и одно из лучших его творений - портрет с автографом Повало-Швейковского, помеченный 1839 годом, увидев который В.Д. Философов записал в своём дневнике: «Храброе, благородное, воинское лицо!» А ведь Ивану Семёновичу в это время было почти 52 года, тяжёлые ранения, болезнь печени, чахотка уже успели совершить разрушительную работу. Ещё недавно декабрист А.Е. Розен, подбирая достойного для сравнения с декабристом И.А. Анненковым, писал: «Анненков обращал на себя внимание силою Геркулеса, одной рукой с лёгкостью поднимал тяжесть до трёх пудов, был пловцом неутомимым и отличным ездоком. В этой силе и ловкости мог с ним равняться только другой товарищ - Иван Семёнович Повало-Швейковский». Ничего не скажешь, лестная характеристика для человека, пятнадцатью годами старшего!
Наконец каторга подошла к концу. В начале сентября 1839 года Иван Семёнович покидает Туркинские воды, где он некоторое время был на лечении после выхода из тюрьмы Петровского завода и, сделав короткую остановку у декабриста Е.П. Оболенского, переправляется через Байкал в Иркутск. Трогательно расставание двух людей, связанных узами дружбы, зародившейся на каторге. «Распростившись с тобою, - пишет Швейковский Оболенскому, - когда отчалили мы от берега, грустное чувство сдавило сердце. Его передать невозможно! Скажу только тебе, что устремив глаза на место, где ты стоял, я, брат, не видал тебя: слеза разлуки и может быть разлуки вековой с тобою затемнила и берег, и тебя, и всё, что окружало меня! Пусть другие укоряют меня в малодушии, но я благодарю творца, что он таковым создал меня».
Читая эти строки, поражаешься, как после стольких невзгод и испытаний не огрубели души этих людей, как смогли пронести они через всю свою жизнь мужество и выносливость борцов и поэтическую утончённость чувств. Вслушайтесь в музыку строк, написанных безнадёжно и тяжело больным, уже пожилым человеком: «Во время плавания нашего я любовался бегущими водяными горами, которые одна после другой бросали наш чёлн с боку на бок. В раздумье глядел я на величественную природу. Месяц освещал пенющиеся волны, небо было чисто, звёзды блистали во всей красоте своей!»
Более чем 300-километровый путь по осеннему бушующему Байкалу сделал своё дело. Швейковский тяжело заболел. Только в начале 1840 года покидает Иван Семёнович Иркутск. Его в строжайшей тайне провозят через Ялуторовск, где жили в то время на поселении многие декабристы, и 9 февраля доставляют в «славный Курган», как он называл его в письме к Е.П. Оболенскому.
Дружная семья ссыльных декабристов Кургана радушно принимает Ивана Семёновича, окружает его вниманием и трогательной заботой. Отзывчивый «старик», как они его называли, отвечал им тем же. «Швейковского здесь все любят, он лечит и почти со всеми знаком», - пишет декабрист Н.В. Басаргин в одном письме и дополняет в другом, говоря о «воскресшем из мёртвых» смотрителе курганского уездного училища Т.К. Каренгине: «Он занемог горячкой, потом жена, сын, тётка, сестра и наш Иван Семёнович всех их поставил на ноги. Это точно было чудо, и надобно отдать справедливость доброму Шаейковскому. Он не жалел ни трудов, ни денег, чтобы их спасти. Полтора месяца он не имел ни минуты покоя, целые дни и ночи проводил у них, сам составлял лекарства, сажал в ванну, одним словом, ухаживал за ними как за ближайшими родными, и всё это из одного желания помочь ближнему. Без него все бы они погибли, потому что здесь нет даже дурного лекаря».
Иван Семёнович серьёзно занимался и фармацевтикой. После его смерти осталась аптека, то есть оборудование и медикаменты, которые он просил продать. В этом же завещании упомянуты многочисленные повозки и токарное оборудование, что позволяет предположить, что он ремонтировал телеги местных жителей. Занимался он также землепашеством и парниковым огородничеством. Декабрист П.Н. Свистунов пишет в одном из своих писем: «Швейковскому я отдал в полное владение свои парники и он уже посадил дыни и арбузы, чтобы иметь случай повозиться с ними опять, как в Петровском (заводе)». Швейковский покупает у того же П.Н. Свистунова дом, в котором вскоре вместе с ним поселяется с семьёй Н.В. Басаргин. «Старик принял нас с таким радушием, - сообщает он декабристу И.И. Пущину, - что нельзя было и подумать о другой квартире».
Так в хозяйственных хлопотах и заботах о ближних и просто всех нуждающихся в поддержке и защите проходят последние годы жизни Ивана Семёновича. Возраст и болезни берут своё: «мне настолько плохо, что я мучаюсь больше, чем несчастные, что попадали в руки инквизиции, мои силы слабеют. Я теряю сознание и нет сил переносить всё это». В дневнике декабриста В.К. Кюхельбекера, друга Пушкина, появляются короткие записи, сделанные в 1845 году: «6 мая. Бедный Швейковский очень плох...» и «10 мая. Сегодня в 3 часа ночи скончался на моих руках Иван Семёнович Швейковский. При смерти его были фон-дер Бриген и Басаргин».
На другой день Н.В. Басаргин пишет П.Н. Свистунову: «Пишу к вам, чтобы сообщить о кончине Ивана Семёновича. Завтра будут его похороны. Хотим писать к одному из родственников покойного, чтобы приготовил бедную его старушку к известию об его кончине. Вряд ли в её лета она перенесёт эту последнюю и такую тяжёлую для неё утрату».
Ужасна судьба матери, пережившей своих детей! Младшего сына Василия, находившегося до своего последнего часа под неусыпным надзором III отделения и объявленного из-за своей непримиримости за месяц до скоропостижной кончины сумасшедшим, она похоронила ещё в 1836 году. Теперь и её старший сын Иван, которого она не видела почти 20 лет, ушёл из жизни. Сама же она, по донесению Смоленского губернатора, «по бедному состоянию призрена в доме штабс-капитана Ивана Краевского».
12 мая Ивана Семёновича хоронили, как «государственного преступника», на самом краю городского кладбища. Тихи и немноголюдны были эти проводы. Не гремели ружейные залпы, не били барабаны, не сияли в лучах весеннего солнца боевые награды, не склонялись полковые знамёна, отдавая последние почести воину, с честью пронесшему свою шпагу от Бородинского поля до вражеской столицы... Вместо всего этого мчала в Санкт-Петербург взмыленная курьерская тройка отяжелевший от множества сургучных печатей секретный пакет самому... «Его Императорскому Величеству. Имею счастье всеподданнейше донести, что государственный преступник из полковников Семён (и здесь не пощадили его имени!) Повало-Швейковский помер».
Так расправилось самодержавие с героем обороны Смоленска, Бородинского сражения, «битвы народов» под Лейпцигом, штурма и взятия Парижа, патриотом и гражданином, вся жизнь которого отмечена беззаветным служением Отечеству и на полях сражений, и в социальных битвах. За верность своему убеждению он заплатил дорогой ценой.
Более полутора веков пролетело с этих скорбных дней. Разросся Курган, превратившись из уездного захолустья в крупный областной город. Бывшие окраины давно стали центром. На месте кладбища ныне разбит сквер, где бурлит шумная городская жизнь, звенят радостные голоса ребятни. Но почему замедляют шаг прохожие, приближаясь к парусу стелы со словами казнённого декабриста К.Ф. Рылеева: «Славна кончина за народ! Певцы герою в воздаянье, из века в век, из рода в род передадут его деянье!»? Здесь говорит Память!







