Т.С. Мамсик
Новое прочтение известных текстов: декабрист И.И. Пущин и другие
Будет время когда-нибудь, что несколько прояснится это дело для многих, которые его видят теперь, может быть, с другой точки.
И.И. Пущин. Из письма сестрам 13.12. 1827 г.
Стандартный путь историка для реконструкции места, действия и мыслей человека той или иной эпохи - выявление и истолкование новых, ранее «не введенных в научный оборот» текстов. Этот метод необходим и высокоэффективен на стадии неполной освоенности источниковой базы. Однако приходит время, когда порожденные той или иной эпохой документы оказываются выявлены и прочтены (в идеале - опубликованы).
Само собою разумеется, что чем большее число специалистов «изучает» ту или иную проблему, тем быстрее наступает указанный момент. Ныне такая ситуация складывается в отношении так называемого «декабризма». Проблематика этой темы решается как минимум в двух направлениях: по линии реконструкции истории политической мысли в России XIX в.; восстановления биографий людей, вовлеченных в этот процесс. Обычная биография политического деятеля, как правило, исчерпывается почти полностью временем его активной деятельности. В отношении биографий большинства декабристов этого сказать нельзя. Они начинаются после их «политической смерти».
Жизнь, мысли и чувства ссыльных (каторжных и поселенцев) в Сибири с 1826 по 1856 г. едва ли не более значимы для историографии, чем все, что было с ними до декабря 1825 г. Что касается источников, то порог их исчерпанности очевиден. Но при этом сама тема оказывается далекой от завершенности. Трезвый и непредвзятый взгляд заставляет сказать, что в судьбах «людей декабря» после 1825 г., как они представляются сейчас, слишком много неясностей и неувязок. Между тем при первых же попытках «прояснить дело» обнаруживается, что история «декабризма» и «декабристов» есть ключ к политической и идеологической истории России XIX в., смысл и направление которой еще не вполне очевидны.
В данном очерке, как и в нескольких предыдущих, автор излагает свой взгляд на историю декабря, обращая внимание на «не замеченные историками» факты биографий прямых и косвенных ее участников: И.И. Пущина, В.К. Кюхельбекера, А.С. Пушкина и др. Документальную основу очерка составили письма И.И. Пущина, литературное наследие его лицейских друзей-поэтов, графика Пушкина, следственное дело Кюхельбекера и др. Методика исследования ориентирована на приемы интуитивно-логических реконструкций и постановки их в контекст уже известных заключений.
В данном случае имеется в виду вывод о том, что «происшествие» 1825 г. замышлялось решающим актом международного проекта, цель которого заключалась в том, чтобы, обессилив Россию, сделать ее послушным орудием британских интересов. Решение этой задачи оказалось заблокировано представителями тайной организации (условно - Ордена русских рыцарей) в лице Е. Оболенского, С. Трубецкого, А. Одоевского, В. Кюхельбекера. Имена других пока не известны. Они спасли империю от гражданской войны и вторжения европейских держав, которые обязаны были это сделать как члены Священного союза, созданного Александром I.
Одновременно с «рыцарями» на площади восстания действовали люди, служившие посредниками между тайными режиссерами переворота и жертвами провокации, массой офицеров и солдат, воодушевляемых ложными лозунгами. К числу таких посредников принадлежал Иван Иванович Пущин. Будучи одним из организаторов восстания, он, в отличие от своего соратника К.Ф. Рылеева, избежал казни.
Судебное дело Пущина чрезвычайно лаконично и производит впечатление, будто судьба этого человека была определена заранее и потому мало интересовала следственную комиссию. Уже по одной этой причине И.И. Пущина можно отнести к числу загадочных героев декабря. Среди отбывавших наказание в Сибири декабристов личность Пущина также привлекает внимание своей исключительной идеальностью. В общем хоре похвальных голосов по поводу Пущина давно потерялось замечание Н. Гастфрейнда о том, что его «личность не по заслугам раздута» и не по праву несет на себе «нимб декабристской святости».
Действительно, романтический имидж у Пущина отменный. «Иван Великий», «Большой Жанно», «друг бесценный» национального поэта. И даже скептик Гастфрейнд признает за ним «единственное», но «важное дело»: «он не увлек за собою Пушкина и написал о нем свои воспоминания». Историк Лицея не знал, что попытка Пущина увлечь друга в водоворот декабрьских событий была, но просто оказалась неудачной.
Согласно прочно утвердившейся историографической версии Пущин также друг всех без исключения ссыльнокаторжных декабристов, глава их товарищеских коопераций - Большой и Малой артелей, созданных по его инициативе на благотворительные взносы материально обеспеченных изгнанников. Используя артельную кассу, он подавал руку помощи каждому из декабристов, кто нуждался в ней на протяжении всего периода пребывания в Сибири. Всеобщая признательность к Ивану Ивановичу выражалась в пословице - «Маремьяна-старица обо всех печалится». Этот образ Пущин поддерживал перепиской с собратьями по судьбе в период их жизни на поселении. «Маремьянствовал» он и после амнистии.
Каким-то непостижимым образом ему удавалось - при отсутствии для ссыльных права отлучек далее 30 верст - навещать товарищей, живших в других городах, и даже осуществлять поездки из одного конца Сибири в другой. Все это сходило ему с рук так же, как в свое время поездка в деревню - к опальному Пушкину. Последнее удивительно тем более, что другой друг поэта - А.А. Дельвиг - за посещение в апреле 1825 г. с. Михайловского поплатился отставкой от должности.
Знакомство с биографиями последекабрьского братства ссыльных неизменно выводит на личность И. Пущина. К месту его обитания, в Ялуторовск, маленький городок Западной Сибири, сходились нити невидимых связей, объединявших участников декабрьской трагедии. Ялуторовск стоял на тракте - миновать его не мог ни один путешественник, едущий в Сибирь и обратно. Не странно ли, что именно он и был избран для поселения наиболее опасного бывшего «заговорщика»?
Пущин никогда не претендовал на роль идеолога движения. Но в преддверии декабря он был самым активным вербовщиком в члены тайного общества; из его рук многие получали и программные документы. Он приложил максимум усилий для привлечения москвичей к «происшествию»; вместе с другими членами петербургского штаба разрабатывал план восстания.
Тем не менее выяснить в деталях собственную политическую платформу Пущина весьма затруднительно. Случайно ли? Еще больше недоуменных вопросов возникает при знакомстве с фактами, характеризующими личность Пущина с нравственной стороны. Бытующий в литературе рыцарский образ декабриста меркнет при первых же попытках выяснить, в частности, отношение Пущина к лицейскому однокашнику - поэту В.К. Кюхельбекеру.
В отличие от большинства сибирских изгнанников, этот штатский, не отличавшийся здоровьем человек десять лет провел в северных крепостях. В момент восстания он посягал на жизнь великого князя Михаила и, по собственному признанию, генерала Воинова, а после пытался скрыться от следствия. Между тем из числа лиц, привлеченных к следствию, на цареубийство вызывались в разное время И. Якушкин, А. Якубович, П. Муханов и другие офицеры, присягавшие на верность престолу. Постигшая же их кара выглядит менее суровой.
«Тираноборец» и атеист Якушкин, выйдя на поселение, даже создал совместно с Пущиным в Ялуторовске легальную школу. Кюхельбекер же после освобождения из крепости был отправлен на поселение буквально на край света (в Баргузин, затем в Акшу) с очевидной целью: не допустить его контактов с прочими ссыльными. Он встретился с некоторыми из них только в 1844 г., получив разрешение на жительство в Смолино, в двух верстах от Кургана. Однако вскоре он потерял зрение и слух, выехал для лечения в Тобольск, где и умер 11 августа 1846.
Из писем Пущина известно о двух его встречах с Кюхельбекером в Ялуторовске; третья состоялась в Кургане, где Пущин появился в феврале 1846 г. Вероятно, он и привез разрешение «другу» на выезд в Тобольск, которое тот получил утром от городничего. Уже в предчувствии смерти, прося В.А. Жуковского о помощи семье через издание своих сочинений, Вильгельм с горечью сетовал, что его литературное наследие сгинет «как звук пустой, как ничтожный отголосок». Его опасение оказалось провидческим.
Само это письмо, написанное Пущиным под диктовку слепого товарища, так и не нашло своего адресата. Не получил его послания и князь В.Ф. Одоевский. Почти целое столетие в истории отечественной литературы творчество Кюхельбекера воспринималось «с комической стороны», а к личности его был прочно приклеен ярлык «безумного чудака». И только совсем недавно стало приоткрываться «огромное идейное и художественное значение его поэзии».
Поиск причин столь явно несправедливой оценки Кюхельбекера - и как поэта, и как человека - совершенно неожиданно привел к выводу, что к созданию его карикатурного образа приложил старание лицейский собрат. Вот что писал Пущин в мае 1845 г. бывшему директору Лицея, Е.А. Энгельгардту, о Вильгельме, с которым встретился через 20 лет после декабрьских событий: «...у него... все пахнет каким-то неестественным, расстроенным воображением; все неловко, как он сам, а охота пуще неволи, и говорит, что наше общество должно гордиться таким поэтом, как он... Сравнивает даже себя с Байроном и Гёте».
Опубликованная А.С. Пушкиным поэма Кюхельбекера «Ижорский», в оценке Пущина, - «нестерпимая глупость»; подаренная автором комедия «Нашла коса на камень», - в письме к А.П. Барятинскому от 10 мая 1842 г., - «пустая книжонка бедного нашего метромана Вильгельма». В письме от 25 января 1852 г. лицеисту, будущему адмиралу Ф.Ф. Матюшкину - тот же злобный сарказм: «Мне кажется одно наказание ожидало его на том свете - освобождение от демона метромании и убеждение в ничтожности его произведений. Других грехов за этим странным существом не было. Без конца мог бы тебе рассказывать мильон сибирских анекдотов об нем...»
Даже смерть не смягчила приговора, вынесенного Пущиным личности Кюхельбекера. Адресатов и слушателей своих Пущин развлекал не только анекдотами о Вильгельме, связанными с сибирским периодом его жизни. В комических красках рисовал он, в частности, Е.А. Энгельгардту (21 марта 1845 г.) его поведение «в день происшествия и в день объявления сентенции».
Приводимые факты трудно не заметить, но невозможно и объяснить в рамках сложившихся исторических и биографических версий. Зададим себе еще ряд вопросов: для чего декабристы на период каторги были поселены «артелью», почему карательные органы позволили им создать систему самофинансирования и сквозь пальцы смотрели на их «каторжную академию»? Не для удобства ли агентов внутренней разведки, нацеленных на разгадку оставшихся невыясненными в ходе следствия «тайн», и не был ли одним из таких агентов Иван Пущин?
Если сделать такой допуск, то довольно легко реконструируется цепь причин, вследствие которых Кюхельбекер был отделен от «сибирской артели» Пущина, а тот, в свою очередь, представлял лицейского собрата юродивым. Не исключено, что Кюхельбекер владел информацией, опасной для репутации Пущина, почему стремление укрепить о нем мнение среди соратников как о безумце выглядит вполне понятным. Ситуация, которую осмеивал Пущин в анекдотах, отразилась в следственном деле Кюхельбекера, а также графически воспроизведена А.С. Пушкиным.
Попробуем увидеть ее, избавившись от предвзятых мнений. Пушкин напряженно следил за событиями в Петербурге и за судьбой друга, попавшего, как он полагал, «в чужой пир». Сведения в Михайловское приходили от А. Дельвига. «Наш сумасшедший Кюхля, - сообщал барон в начале февраля 1826 г., - нашелся, как ты знаешь по газетам, в Варшаве… Говорят, он совсем не был в числе этих негодных Славян, а просто был воспламенен, как длинная ракета». Пушкин отвечал Дельвигу 20 февраля 1826 г.: «Очень благодарен за твои известия, радуюсь, что тевтон Кюхля не был Славянин – а охмелел в чужом пиру. Поведение великого князя Михаила в отношении к нему очень благородно...»
Друзья обсуждали в своей переписке ситуацию, которая всплыла в ходе следствия над повстанцами, но не очень привлекала внимание специалистов, т.к. снижала яркость романтических образов героев декабря. К тому же и свидетельства о ней давались весьма неоднозначные. Из допросных показаний Вильгельма следовало, что именно И. Пущин инициировал его «ссадить» с лошади великого князя Михаила, пытавшегося доказать морякам законность присяги Николаю. Кюхельбекер же, мало того, что указал следствию на этот факт, но еще и пояснил, что сам он целился в великого князя для одного лишь вида (заведомо зная, что пистолет его «измочен снегом»), с тем, чтобы «не допустить к сему (т.е. к убийству. - Т.М.) других».
Этот момент имели в виду Дельвиг и Пушкин, радуясь, что Вильгельм не принадлежал к числу рылеевцев, а вступил в их общество со своей целью! Заведомо зная, что их письма попадут в руки перлюстраторов, друзья Кюхельбекера выступали в роли виртуальных свидетелей, как бы разъясняя следствию его поведение. При этом первый «спасал» Вильгельма, обосновывая его поступок известной якобы всем его психической неуравновешенностью, а второй непосредственно подтверждал правоту показаний Вильгельма: акцентировал внимание на рыцарской чести семьи тевтонов-Кюхельбекеров, немецких дворян, состоявших на службе у российской короны.
Нарушение норм вассального долга равнозначно было бы самоубийству, тем более что Михаил Павлович являлся личным «знакомцем» их семьи. Михаил простил Кюхельбекера; Пущин категорически отверг его «обвинение». Он пользовался тем, что Вильгельм не открывал всех обстоятельств, вследствие которых он оказался на площади с оружием. Согласно показаниям П.Г. Каховского, Рылеев «даже после произшествия 14-го декабря, в вечеру при Бестужеве… упрекал зачем не убили Его Высочества». Логично предположить, что Рылеев, запиской вызвавший к себе к 8 часам утра в день восстания В. Кюхельбекера (там были только И. Пущин и В. Штейнгейль), нацелил его на убийство Михаила, а двумя часами позже, вероятно, по его же указанию А. Одоевский вручил Вильгельму пистолет (полагаем, заведомо неисправный).
Все изложенное позволяет думать, что Пущин действительно мог словесно не подстрекать Вильгельма к выстрелу на площади, а напомнить ему о договоренности жестом или взглядом. Сути дела это не меняло. Рылеев и Пущин для Кюхельбекера выступали в едином лице. Рылеев был принят в тайное общество в 1823 г. Пущиным, а Кюхельбекер накануне восстания - Рылеевым. Пущин сетовал на то, что это было сделано вопреки его возражениям. Трудно в это поверить... Кюхельбекер был вовлечен в общество с заведомой целью, для которой его и пытались использовать, полагая существом не от мира сего.
Если исходить из известного плана, который был составлен в канун восстания, то подстрекательство Вильгельма к убийству Михаила со стороны Пущина как будто не имело под собой никакого смысла. Каховский, в отличие от Кюхельбекера, мог выстрелить в великого князя, но не сделал этого потому, что «было уже поздно и восставшие все равно были окружены». Очевидно, что изложенная ситуация может служить основанием для гипотезы о том, что цели, поставленные перед восставшими прапорщиками, и действительные намерения непосредственных «лидеров» восстания не были идентичными. Вопрос, кто конкретно стоял за спинами последних, оставим для будущего обсуждения.
По замыслу, озвученному Рылеевым, повстанцы должны были не допустить сенаторов до присяги Николаю и принудить их принять манифест о Временном правительстве и созыве Учредительного собрания. Однако еще в канун выступления выяснилось, что Я. Ростовцев побывал у Николая якобы с уговорами отказаться от короны, и тот, конечно, поспешил принять присягу со стороны Сената и Госсовета до появления на площади повстанцев.
И. Пущин, отправляясь на площадь, уже знал о состоявшейся присяге: его отец принес ее вместе с прочими сенаторами. Не случайно утром младший брат И. Пущина, Михаил Пущин, а также и А. Якубович отказались выполнить взятые на себя обязательства по выводу войск; избранный накануне в диктаторы князь С. Трубецкой не явился к началу выступления; Рылеев, полагавший, что выступить следует вне зависимости от обстоятельств, побывав на площади, исчез и более не возвратился. Запасных вариантов действий у заговорщиков не было. Е.П. Оболенский принял на себя командование войском и тем предотвратил замешательство в среде повстанцев и хаос на площади.
И. Пущин также оставался там до конца развязки. Ему в заслугу ставятся «спокойствие и бодрость». Арестован он был только 16 декабря. Е. Якушкин изложил версию, согласно которой А.М. Горчаков, лицейский товарищ Пущина, предлагал ему якобы заграничный паспорт и обещал доставить «на иностранный корабль, готовый к отплытию», но тот отказался. Авторы легенды не учли, что побег на корабле из Петербурга в декабре был невозможен.
Кюхельбекер разрушил замысел заговорщиков, изображая «революционный энтузиазм» и пользуясь тем, что режиссеры видели в нем «юродивого». Его пулю они предназначали главному претенденту на корону после Николая, великому князю Михаилу. Кроме того, убийство Михаила должно было вызвать ситуацию общего замешательства на площади, что дало бы возможность «убрать» и Николая Павловича. Эту миссию брал на себя Якубович. Очевидно, что в случае убийства члена царской фамилии Кюхельбекер взошел бы на эшафот вместе с Каховским и Рылеевым. Если бы задуманная акция состоялась, это удовлетворило бы и лично Пущина.
Не потому ли имя Вильгельма и вызывало у него злобу, которая выливалась в «мильон анекдотов об нем»? Еще одним повешенным мог быть и А. Пушкин, как известно, оставивший под изображенной им виселицей с пятью казненными декабристами неоконченную фразу: «И я бы мог, как шут ви[сеть]...». Исследователи теряются в догадках, что имел он в виду?
Между тем есть свидетельство Льва Пушкина, переданное им декабристу Н.И. Лореру, о том, что И. Пущин накануне восстания вызывал-таки его старшего брата Александра в Петербург. Но, как известно, Пушкин на «чужой пир» не попал. Помимо прочих, свою роль в отказе поэта от «петербургского свидания» могли сыграть следующие обстоятельств. Пушкин уже имел опыт общения с провокаторами. В период пребывания на Юге он был свидетелем расправы в 1821-1823 гг. с командиром 16-й дивизии генералом М.Ф. Орловым и его подчиненным майором В.Ф. Раевским.
Поэт знал Орлова - «Рейна» по обществу «Арзамас» и был в курсе его инициатив по созданию «Ордена русских рыцарей». Будучи человеком наблюдательным, он не мог не осознавать, что Орлов и Раевский были выведены из политической игры, к чему приложили старания его ближайшие в тот период «друзья» - генерал Павел Сергеевич Пущин и, возможно, подполковник И.П. Липранди. Оба служили в дивизии у Орлова.
Павел Липранди, младший брат Ивана Петровича, адъютант корпусного начальника И.В. Сабанеева, провоцировал Пушкина навестить В.Ф. Раевского в Тираспольской крепости. Сабанеев искал повод арестовать Пушкина. Последний, по выражению генерала, «не без намерения» «прославлял» его, Сабанеева, «карбонарием» (!) и «выставлял виною всех неустройств» в дивизии Орлова.
Приняв вызов провокаторов, сторонники Орлова - «кишиневская шайка», по выражению Сабанеева, «органом» которой виделся ему и «щенок» Пушкин, - вели настолько умную игру, что завели следствие по делу Раевского в тупик. П.С. Пущин пытался уловить Пушкина в масонскую «крысоловку», за что удостоился эпиграммы, в которой поэт именовал его «почтенным каменщиком» и сравнивал с Квирогой. Эпиграмма пронизана такой тонкой саркастической патетикой («О, Кишинев! О темный град! Ликуй им просвещенный!»), что до сих пор принимается за дружеский шарж на генерала-либерала. Политическая борьба диктовала поэту необходимость уподобляться шуту, балансирующему на тонком канате.
Будучи «заперт» в Михайловском, Пушкин вновь ощутил над собой «опеку» мнимого «Квироги»-«каменщика». Отставной генерал поселился с поэтом по соседству, в имении Жадрицы, в трех верстах от Михайловского. Тут он «явился главным фабрикатором слухов о ссыльном Пушкине, вызвавших командировку секретного агента А.К. Бошняка», которому было предписано в случае их подтверждения арестовать Пушкина.
Код к подлинному мнению о декабрьском «происшествии», как мы убедились, Пушкин скрыл в образах и сюжетах своих сочинений. Гипотезы, построенные на полученной из них информации, подтверждаются цитированной выше перепиской Дельвига и Пушкина, а также пушкинским «посланием» в виде уже упоминавшегося рисунка. Владельцем его считается приятель поэта Ф.Ф. Юрьев.
Как появился этот подарок в его архиве, неизвестно, хотя под рисунком стоит подпись: «Кюхельбекер, Рылеев. 14 декабря 1825 г. Рисовал Александр Сергеевич Пушкин». Датируется он условно - летом 1827 г., когда Пушкин вернулся в Петербург после ссылки и почти полного года, проведенного в Москве. Пушкинист П.А. Ефремов полагал, что при встрече с Юрьевым во время беседы «Пушкин и сделал этот набросок, представляя, какими, по его мнению, были Кюхельбекер и Рылеев на Адмиралтейской площади». Оставленный рисунок, по его мнению, был подписан самим Юрьевым. Последнее вызывает сомнение, как и соответствие содержания подписи смыслу пушкинского «послания».
Высказаны догадки, что источником сюжетной версии рисунка для Пушкина могла стать информация либо его брата Льва, либо слуги Кюхельбекера - С.Т. Балашева. Оба 14 декабря присутствовали на площади. Но как раз это обстоятельство не позволяет безоговорочно идентифицировать второго героя с Рылеевым. Если исходить из мысли о точности отображения ситуации, то фигурантом рисунка Рылеев быть не мог: в момент, когда Кюхельбекер поднимал свой пистолет для показного выстрела, на площади его не было. За спиной Вильгельма, образ которого узнается без труда, Пушкин изобразил человека в плаще с опущенными длинными рукавами. Лицом он напоминает Рылеева, но ростом и дородством, скорее, Ивана Великого - Пущина. Взгляд этого человека направлен на дуло пистолета и в то же время как бы косит в сторону.
А далее заглянем в «дело» Кюхельбекера… «При вызове (к выстрелу - Т.М.), сделанномъ мне на счет Его Императорскаго Высочества Великаго Князя Михаила Павловича, - писал Кюхельбекер в своих показаниях, – я помню одного только Пущина въ лице (были и другие, но кто не знаю): помню взгляд его при том (смущенный и несколько косащийся, потупленный), помню точныя слова его (voulez faire descendre Michel), помню звук его голоса (неверный и запинающийся), помню место, где этотъ несчастный вызовъ был мне сделан…».
Описание столь тонких психологических нюансов Пушкин не мог услышать ни от брата, ни тем более от слуги Вильгельма. Создается впечатление, что он либо читал (!) показания Кюхельбекера, либо слышал о ситуации лично от него. Разгадка этой тайны – дело будущего, сказанное же дает основания заключить: для Пушкина, как и для Кюхельбекера, агентурно-провокационная деятельность их общего «друга» не являлась секретом. Продолжая рассматривать в свете наших допусков зарисовку Пушкина, можно высказать догадку, что за спиной Кюхельбекера художник поместил двуединую фигуру - «Рылеева - Пущина».
В то же время рисунок поэта - отнюдь не фотографический снимок с конкретных событий. Это политический шарж, заключающий в себе целый ряд символических смыслов. В нем отражена ситуация трагического краха российского революционаризма: двуликий «театральный» герой, задрапировавший свои мысли и руки, направляет к кровавым действиям «охмелевших в чужом пиру» романтиков. В последний раз судьба свела А.С. Пушкина и Тевтона, как известно, на почтовой станции Залазы 14 октября 1827 г., в момент, когда группу узников везли из Шлиссельбурга в Динабургскую крепость. Запись об этой встрече Пушкин включил в свой «Дневник».
Не исключено, что он был предупрежден о дате и маршруте этого перемещения Дельвигом. Жандарм, сопровождавший арестантов, рапортовал о том, что он не допустил контакта Пушкина с Кюхельбекером. Так ли это было на самом деле, оставим на его совести. Известно также, что в период заключения в Динабурге Кюхельбекер и Пушкин имели тайную переписку. У друзей была возможность обменяться важной для каждого из них информацией о сути декабрьских событий. К месту также напомнить, что Михаила Павловича и Пушкина связывали доверительные отношения. Благодаря содействию великого князя Кюхельбекер занимался в крепости литературной работой, а Пушкин издал некоторые его сочинения (анонимно).
Заключение Вильгельма закончилось 14 декабря 1835 г., на пять лет ранее назначенного срока. А. Пушкин приветствовал это событие поэтическим посланием к другу, в котором метафорически выразил свою благодарность его «меценатам». Кюхельбекер еще в 1832 г. официально отказался от своих показаний в отношении Пущина, и в Сибири оба они как будто не вспоминали об этом эпизоде.
Однако у Пущина имелись основания опасаться публичного разоблачения, при этом провоцирующую роль могли сыграть «анекдоты», которыми он развлекал свою артель. Вильгельм, по-видимому, вскоре узнал об этом факте (возможно, от Н. Басаргина, жившего до 1846 г. в Кургане). Именно этим обстоятельством можно объяснить появление двух стихотворений, в которых он в острой, но достаточно обобщенной художественной форме высказал свое отношение к институту тайного сыска. Одно из них условно названо «Вот, слава богу, я опять спокоен» и адресовано Н. Басаргину.
Поэт благодарил товарища за «искреннее участье» к «больному слепцу», «обманутому людьми» и «растерзанному страданьем», но в то же время предлагал ему различать «любовь животворную» и «любовь притворную», напоминая завет Искупителя - познавать людей не по словам, а «по делам» их. Полагаем, что определенной долей скепсиса в отношении Пущина Басаргин обязан был Кюхельбекеру. Другое сочинение Вильгельма, предсмертное, имеет весьма символическое название: «Клеветнику». Текст его частично утрачен. Предполагаемый адресат - А.Ф. Орлов.
Между тем совершенно очевидно, что поэт дал в нем собирательный образ агентуры тайной разведки во главе с «пауком» - «атаманом опасных, черных жаб», для которого цель оправдывает любые средства. «Нет у тебя друзей, - констатирует автор, обращаясь к Клеветнику, - лжецы и пустомели твои орудия: ты выгоняешь их, как бешеных собак, на всех врагов твоих!». В заключение поэт пророчествует: «Наказан будешь ты сообщников рукою… они когда-нибудь вольют смертельный яд в твою больную грудь».
После смерти Кюхельбекера архив поэта оказался у Пущина. Об этом свидетельствует его письмо от 31 августа 1846 г. П.Н. Свистунову в Тобольск. В этом же письме он напоминал вдове Вильгельма о том, чтобы она привезла ему в Ялуторовск оставшиеся от мужа бумаги - для присоединения к прочим. Не ради ли этого архива и дозволено было Кюхельбекеру перебраться в Курган, ближе к резиденции тайного агента? Пущин, естественно, ревизовал архив, что видно из письма к Матюшкину: «Бедный Вильгельм написал целый ящик стихов, который я отправил в Екатеринбург к его сестре. Он говорил всегда, что в этом ящике 50 т. рублей, но, кажется, этот обет не сбывается».
Основным документом, интересовавшим Пущина, был, конечно, дневник Кюхельбекера. Но, как можно судить, он не содержал прямого компромата: его автор следовал принципу: «Сносить терпеливо все неудовольствия и неприятности от человека, ссорившегося со мной». Это правило покоилось у него на известной религиозно-философской истине, что «перед всесовершенным… все грехи равномерзостны: а он их отпускает нам. И мне ли, грешнику… выбирать, что прощу и чего не прощу моему ближнему?». Что касается процитированных стихов, то они не могли вызвать у Пущина добрых чувств к автору. Не трудно вообразить также реакцию Пущина, представителя купеческого рода по линии матери, и на драму-сказку Вильгельма «Иван, купецкий сын».
Даже при самом беглом знакомстве видно, что в этом сочинении метафорически отражены политические события, участниками которых оказались бывшие лицейские «друзья». Более того, именно они и выступают в роли прототипов сказочных персонажей. Один из них - витязь, спасший семью красавца-купчика Ивана Иванова от верной гибели, обращен за это в каменного истукана с «живой душою» (намек на заключение в крепости); другой - бездушный торговец, продавший «за сходную цену» своего окаменевшего спасителя как диковинку английскому лорду-путешественнику. Подобно Пушкину Кюхельбекер образно намекает на события 1825 г., его британских дирижеров и петербургских исполнителей.
После отправки рукописей в Екатеринбург Пущину оставалось утешаться «своевременной» смертью (своей ли?) автора и надеждой на то, что сочинения его не скоро дойдут до читателя, способного уловить их истинный смысл. Но помимо письменных свидетельств, могли остаться и устные. Добыть их было возможно, войдя в доверие к вдове Кюхельбекера. Пущин не скрывал к ней своего пренебрежительного отношения. «Выбор супружницы доказывает вкус и ловкость нашего чудака, и в Баргузине можно было найти что-нибудь хоть для глаз лучше. Нрав ее необыкновенно тяжел», «баба беснуется на просторе», «мужиковатая баба». В таких выражениях передавал он свое впечатление об этой женщине в письме к Энгельгардту в марте 1845 г.
Несмотря, однако на столь брезгливое отношение, после смерти «друга» Большой Жанно сблизился с ней до интимной связи. Схоронив супруга, Д. Кюхельбекер осталась одна: ее детей увезла с собой с высочайшего соизволения сестра Вильгельма Устина, вдова статского советника Глинки. При этом было поставлено условие, чтобы «дети назывались... Васильевыми». Осиротевшую женщину Пущин поселил у себя, и она родила от него сына, которого отец в шутку именовал «купчик Иван» (!). Когда же встал вопрос о браке, Пущин театрально положил лучшим «пустить себе пулю в лоб».
Большой Жанно, подобно Казанове, удачно сочетал служение долгу и Эросу и находил выход из самых щекотливых ситуаций. Собрав товарищей, он «покаялся» и, спасая репутацию, просил их молчать о «ялуторовской истории»; женщину же, ожидавшую ребенка, передал на попечение Оболенского и четы Басаргиных. Устроив дела, он отбыл в Тобольск, а затем «для лечения» - на Туркинские воды, на самом же деле - в Иркутск (см. далее). Из Тобольска он вел переписку с Оболенским и недоумевал (письмо от 7 июля 1849 г.) относительно поведения Помаре, именуя так в целях конспирации коптюльскую узницу: «Говорит, что сидит с закрытыми ставнями. Я этого не понимаю…»
Обесчещенная женщина к родителям ехать не решилась; в 1850 г. по возвращении из вояжа Пущин отправил ее в Иркутск, на попечение М. Волконской. «Известная Вам Дросида Ивановна - писал он Н.Д. Фонвизиной в апреле 1855 г., как всегда, прибегая к двусмысленностям и подавая себя в выгодном свете, - вручила мне, кроме Вани… свой капитал за десять процентов в год». Далее из письма следовало, что спустя пять лет, вдова потребовала вернуть ей все деньги разом. Денег у Пущина якобы не было, и он не стеснялся просить у своей новой пассии (год назад овдовевшей) «ломбардных билетов... всего на тысячу рублей серебром».
Ваня-купчик был вторым известным внебрачным ребенком Пущина. Еще в 1842 г. он стал отцом Аннушки, матерью которой была некая «якутка», проживавшая, как ни странно, в Туринске. Забота о матери и новорожденной тогда также была возложена на Оболенского, сам же Пущин пребывал в Тобольске. Позже девочка «приучена» была называть М. Муравьева-Апостола и его супругу «папашей» и «мамашей», а отца - «дядей».
Впоследствии она оказалась еще дальше от Пущина: в Иркутском, а затем Нижегородском девичьем институте. В этих учреждениях последовательно директорствовала М.А. Дорохова, считавшая Анну (Нину) своей приемной дочерью. Сын Пущина воспитывался некоторое время в семье крёстного отца, Н. Басаргина, и носил его отчество. Записан же был на ту же фамилию (Васильев), что и дети Кюхельбекера.
Подросший мальчик учился в школе И.Д. Якушкина, а после амнистии был отдан в частный московский пансион. В 1858 г. отец определил его в купеческое сословие Новоторжского общества. Е. Оболенский, человек высокой нравственности, хорошо знал историю появления детей Пущина, а потому счел возможным напомнить ему «о полном усыновлении» их. В ответном письме тот успокоил его: «…с помощью божиею это все уладится».
Но Большой Иван так и не усыновил Малого, предоставив сделать это брату Николаю. «Когда узнаю, что Басаргин в Нижнем, напишу к нему, что его крестник теперь Пущин, а не Васильев, хоть, может быть, ему это все равно, но я помню, как они много для меня сделали, когда этот купчик являлся на свет...» - демонстрировал Пущин свою порядочность Наталье Дмитриевне (уже состоявшей с ним в браке) в одном из писем в марте 1858 г.
Но будучи в Новгороде, он уклонился от встречи с Басаргиным, сославшись на то, что спешит встретиться со своей супругой: «Басаргин мне пишет, что будет в Нижний 20-го числа… они едут в Омск... Разумеется, я его не жду… необыкновенно тянет меня к тебе… Письмо холодно – ты сама прочтешь» (13 июня 1858 г.). Басаргин по прибытии в Новгород отметил в дневнике: «В Нижнем думал я застать Пущина, но он выехал за два дня до моего приезда, и мы с ним разъехались дорогой».
Отношение Пущина к своим внебрачным детям характеризует его личность с достаточно неприглядной стороны. Свое длительное безбрачие он прикрывал лицемерными рассуждениями о тяжком пути революционера, «чтоб без упрека идти по нем до конца»; в этой же связи он осуждал «сибирские сочетания» своих товарищей, называя их «испанскими», т.е. неравными. Но между тем он не полагал предосудительным для себя заводить внебрачных детей и вручать их судьбы своим ближним. Логика поступков Большого Жанно показывает, что свободу свою он берег для будущего - «полезного» брака. Ситуации, связанные с историей брачного союза Пущина с вдовой М.И. Фонвизина, нуждаются в особой реконструкции, которую мы отложим до времени.
Пушкин и Кюхельбекер, владевшие информацией, представлявшей опасность не только для карьеры, но и для жизни Пущина, хотя и избежали виселицы, но тем не менее безвременно сошли в могилу. Антон Дельвиг их опередил: умер 14 января 1831 г. в возрасте 32 лет (не с чужой ли помощью?). Близкое общение с вдовой Кюхельбекера убедило Пущина в своей относительной безопасности.
Е. Оболенский всегда был под рукой и не без усилий Жанно также выглядел «чудаком» - «мистиком», сочетавшим в себе элементы «святости», странной симпатии к императору Николаю и чувства вины перед убитым Милорадовичем. Имиджу Маремьяны-старицы ничего не угрожало; помыслы его, как видно по письмам, постоянно обращались вокруг мысли о скором вознаграждении за «долготерпение». Примерно за год до смерти Кюхельбекера, в день именин, после 20-летнего пребывания в Сибири Пущин в письме Энгельгардту (8 мая 1845 г.) бросает как бы упрек: «Сегодня просто хотелось напомнить вам вашего молодого питомца, который в Зауральском краю уже двадцатый раз именинник. Следовало бы за это долготерпение дать ему пряжку, хоть с правом носить в кармане».
Та же попытка - напомнить о себе по начальству в связи с очередной годовщиной - в конспиративном (!) письме от 10 июля 1848 г. жандармскому (!) генералу Я.Д. Казимирскому за подписью экономки Матрены Мешалкиной: «Довольно жить в Сибири, сегодня ровно 22 года, что подписан контракт, по которому я согласилась шурфовать доставшийся мне на часть золотой прииск терпения. Благодаря бога, работа идет успешно, хотя больших прибылей нет, но покамест капитал еще не истощается...».
Пущин сообщает Казимирскому о том, что, пользуясь «мнимой болезнью», он собирается прокатиться по Сибири для того, чтобы посетить все места поселения бывших своих соузников. Из письма от 30 октября 1848 г. тому же адресату: «В Петербург еще не писал насчет моего предполагаемого путешествия... Может быть прямо пошлю в III отделение… надо найти случай предварить родных, чтобы они не испугались мнимо-болезненным моим положением…»
По мере продвижения дела 15 января 1849 г. он информирует жандармского генерала о своей «дипломатии»: «Если Шеф не пустит на воды по просьбе родных, то пущу формальную просьбу с лекарскими свидетельствами», т.к. не хотел бы, чтоб «родные вообразили себе, что я в самом деле нуждаюсь в серном купании». Кто же был тот лекарь, который выдавал Пущину мнимые свидетельства о его болезнях? И есть ли основания после подобного рода откровений верить и другим письмам Пущина, в которых периодически речь идет о его «больной ноге»? И не странна ли фамильярность в отношении А.Ф. Орлова, шефа корпуса жандармов, сменившего Бенкендорфа: упоминание без фамилии, чина, звания…
Путешествие под предлогом лечения на Туркинских водах состоялось. Оно началось в мае 1849 г. в Ялуторовске - с остановками во всех городах, где жили декабристы, т.е. в Тобольске, Таре, Красноярске, Иркутске, Селенгинске, - и закончилось в Кяхте. Судя по письмам, из Иркутска Пущин посетил также и окрестные «декабристские» поселения: Олонки (В.Ф. Раевский), Хомутово (А.А. Быстрицкий), Оёк (Трубецкие), Тугутуй (А.Л. Кучевский). К январю 1850 г. он был вновь в Ялуторовске, «благодарный богу и людям за отрадную поездку».
Связи Пущина с Казимирским не ограничивались только его корреспонденциями из Тобольска, Красноярска и Ялуторовска. «Скоро буду с вами беседовать» - писал он ему по прибытии на место жительства 2 января 1850 г. Но, видимо, даже за эту итоговую инспекцию своей рассыпанной по Сибири «артели» Пущина все еще не представили к ожидаемому чину. В письме к Матюшкину (25 января 1852 г.) он в форме самоотчета излагает этапы своего послелицейского жизненного пути, сопровождая итоговыми оценками и знакомой двусмысленной «жалобой»: «Судьба меня баловала и балует... Здесь, кажется, любят меня больше, нежели я их люблю... Благодаря богу, я вышел не разочарованным из этого испытания <...> Не знаю, поймешь ли ты меня настоящим образом <...> Не выходит что-то мне пряжка за 25-летнюю сибирскую жизнь. Видно еще не все справки наведены».
Эпистолярное наследие И.И. Пущина позволяет заглянуть нам в тот отрезок его биографии, когда он готовился «подписывать» «сибирский контракт». Хронологически это период между закончившимся уже следствием и отправкой его в Сибирь. Письма по пути на каторгу («дорожный дневник») освещают также некоторые эпизоды жизни узника в Шлиссельбургской крепости, неожиданным образом связанные с событиями будущего.
Судьба самих писем дает новые факты для обоснования нашей гипотезы. Полагаем, что в период заключения в Шлиссельбурге Пущин из какого-то отдела тайной разведки, существовавшей еще при Александре I, был переведен в состав III Отделения жандармского корпуса, являвшегося одновременно, по свидетельству Бенкендорфа, «средоточием» «высшей секретной полиции, которая в лице тайных агентов должна была помогать и способствовать действиям жандармов». Имея небольшой штат, III Отделение насчитывало сотни внештатных – платных и добровольных агентов.
«Изучение вопроса об агентурной сети III Отделения осложняется отсутствием в делопроизводстве необходимых сведений об агентах «надзора» - так официально именовался политический сыск». «Голубое ведомство» умело хранить свои секреты. Фамилии агентов были известны только тем чиновникам III Отделения и жандармским офицерам, которые непосредственно с ними имели дело.
О наиболее «ценных» сотрудниках знали только шеф жандармов и управляющий III Отделением». Очевидно, в связи с формированием сибирской агентуры тайного надзора отправка части осужденных декабристов к месту каторги и была отложена более чем на год. Вчитавшись в письма с дороги, можно также сделать еще одно предположение: родственники Ивана Пущина не только знали о его сыскной деятельности, но и были в нее включены. Управляющий III Отделением М.Я. Фон-Фок поощрял «семейственную службу» в рядах как штатных чиновников, так и внештатных агентов своего ведомства.
Выше уже упоминались двое из них: генерал Павел Сергеевич Пущин (1785-1865) и родной брат Ивана - Михаил (1800-1869). Эти Пущины выполняли в политическом сценарии, завершившемся ударным актом 14 декабря, роль не только осведомителей, но и провокаторов. Павел - на Юге, а затем на Псковщине, вблизи Михайловского, а Иван и Михаил - в Петербурге. После восстания Михаил декоративно был наказан за «знание и недоношение о подготовке к мятежу» ссылкой в солдатскую службу на Кавказ. Но уже в первом письме к родственникам, присланном с дороги, И. Пущин радуется вместе с ними по поводу того, что «Михайло произведен в офицеры». Эту новость он узнал от сопровождавшего его жандарма.
Совершенно очевидно, что Михаил получил офицерское звание не в армейской службе, а по линии тайной разведки и в дальнейшем успешно оправдал этот «аванс», продолжая свое наблюдение за «товарищами по несчастью». Труды М. Пущина были вознаграждены при Александре II чином генерал-майора и назначением на должность коменданта Бобруйской крепости. След П.С. Пущина как агента после неудачи с компрометацией Пушкина теряется. Но примечательно, что в письме от 19 ноября 1858 г. С.П. Трубецкому в Одессу уже после амнистии И. Пущин передавал привет Павлу Сергеевичу на случай, если тот играет с несостоявшимся «диктатором» в шахматы. В связи с возвращением из ссылки декабристов агентурный опыт отставного генерала Пущина вновь оказался востребован.
«Дорожный дневник» и дальнейшая переписка И. Пущина показывают, что помимо названных, еще трое его ближайших родственников имеют отношение к тайной агентуре. Это брат Николай (1803-1874), юрист, служивший по ведомству МВД, чиновник 2-го отделения III департамента Сената, и сёстры - Анна и Екатерина. Младший брат Ивана, Петр (1813-1856), был в момент следствия еще мал, но в дальнейшем, видимо, также стал агентом тайной полиции: служил «все из чести, без жалованья», в надежде, что «пошлют в Тобольскую губернию», чтобы увидеться с братом. Свои разъезды по различным губерниям (Костромской, Вологодской, Минской) - «для осмотра тамошнего порядка вещей» - Петр совершал, будучи командирован от Почтового департамента. Эти сведения И. Пущин доверительно сообщает (15 июня 1846 г.) все тому же Я.Д. Казимирскому.
В письме же «с дороги» к Николаю, как будто забыв о своем статусе государственного преступника, он пишет: «Николя! Как часто я вспоминаю нашу переписку в Алексеевском равелине - с нетерпением жду продолжения. Не знаю, как тебя вообразить теперь: в мундире или во фраке и где? Уверен только, что где бы ты ни был, а будешь то, что от тебя ожидаю…». Упоминание о «мундире», вполне вероятно, указывает также на службу Николая в тайной полиции. А даваемые ему далее поручения исходят не столько от брата, сколько от лица, старшего по службе.
Пользуясь случаем, Иван наставлял брата «со свойственной» тому «осторожностью» передать служащему Иностранной коллегии К.К. Рачинскому записку от своего товарища по несчастью А.В. Поджио и благодаря этому познакомиться с человеком, который «очень знаком с Лавинским». Речь шла о генерал-губернаторе Восточной Сибири А.С. Лавинском (1822-1833 г.). Надо полагать, что соответствующее отделение тайной полиции не только информировалось таким путем об одном из каналов связей декабристов с оставшимися на родине товарищами; здесь же говорилось и о будущей тайнописи, которой изгнанники предполагали пользоваться в письмах на родину: «…по возможности будем между строками писать лимонным соком».
На листе, содержащем ответ на полученное нелегальным путем сообщение, адресату предлагалось ставить «крестик». Чуть позже - ремарка о том, что ссыльные поняли: их тайнопись уже не секрет для сыска. Таким образом, связи с Николаем и Анной их брат Иван установил уже с дороги в Тобольск. Ему удалось «уговорить» недоступного для прочих ссыльных фельдъегеря доставить на обратном пути родственникам (в Царское Село) «тетрадку» писем, т.е. свой дорожный дневник. Из него, помимо изложенного, следует, что в период заточения в Шлиссельбурге Пущин пользовался особым покровительством коменданта крепости генерал-майора Г.В. Плуталова - «имел бездну перед другими выгод».
После смерти Плуталова сменивший его И.П. Фридберг обещал, помимо порционных денег, выданных на дорогу, выслать к иркутскому губернатору для выдачи Пущину еще «с лишком тысячу». Поразительно все: и факт оперативно установленной связи с родными, и самый объем письма в виде дневника-отчета, и уверенность везомого жандармом в неведомую Сибирь «государственного преступника» в том, что отнюдь не безобидное содержание его «писем» не станет достоянием полиции.
Их автора не смущало, что в случае доноса могли пострадать и сибирские администраторы, «ласково» обходившиеся с изгнанниками, и жандарм, совершавший служебное преступление, и родственники, которых автор вовлекал в противозаконные действия. Очевидно, что пишущий знал: его «отчет» будет доставлен по назначению. Но случилось непредвиденное: «фельдъегерь потерял мешок с вещами и письмами на тракте и поплатился годичным арестом».
Как и следовало ожидать, случай этот не отразился на судьбе Пущиных. В течение всего периода ссылки Анна и Николай выполняли самые разные «поручения» Ивана. Анна «назначала» ему места для поселения. Николай под предлогом командировки от МВД для инспекции режима ссыльнопоселенцев побывал в гостях у старшего брата в Ялуторовске. По возвращения из Сибири он же «собирал» документы, оставленные «на хранение» в связи с арестом; готовил (вместе с сыном Якушкина Евгением) необходимые материалы для задуманных записок о Пушкине. Он же счел своей обязанностью заменить фамилию Васильев, которую носил внебрачный сын Д.И. Кюхельбекер и его брата, на фамилию Пущин.
Еще одна сестра И. Пущина, Екатерина (Набокова), «добилась» у III Отделения разрешения на пребывание его в столице для «лечения» при запрете для прочих амнистированных оставаться в пределах даже Московской губернии. Из жалоб автора «дорожного дневника» на пребывание в крепости следует, что оно Пущина (несмотря на «бездну перед другими выгод») достаточно утомило и он полагал себя более свободным, вырвавшись оттуда на Сибирский тракт.
Между тем из его описаний видно, что заключенным в крепость многое позволялось, они виделись с родными, разумеется, переписывались. Прогулки совершали группами... Такой режим предоставил Пущину возможность знакомства с Романом Медоксом (1793–1859), офицером, осужденным за казнокрадство и просидевшим в тюрьме к моменту их встречи уже 14 лет.
Привезенные в июле 1826 г. в Шлиссельбург декабристы Юшневский, Пестов, Дивов, Пущин, Н. и М. Бестужевы были поселены в одном отделении с ним. Этот «некто Медокс» был затем перемещен в другую крепость, что Пущина «мучило». Успокоился он только после проезда через Вятку, где узнал, что его «знакомый», живет здесь «на свободе». Уже весной 1827 (?) г. Медокс оказался в Омске в роли сосланного в солдатскую службу дворянина, а позже - в Иркутске, откуда в 1833 г. направил ложный донос о готовящемся якобы заговоре в среде ссыльных декабристов. С.Я. Штрайх и М.В. Нечкина не без оснований полагали Медокса авантюристом, «обманывавшим Николая и III Отделение».
Напомним, что в 1834 г. предполагалась амнистия декабристов. Проект «Медокс» оказался как нельзя кстати для того, чтобы она не состоялась. Это дало новые основания обществу видеть в лице Николая жестокого деспота. В связи с делом Медокса вновь возникает ряд вопросов: кому же служил этот англичанин, хороший знакомый И. Пущина? И не в общей ли связке «работали» в Сибири эти агенты, несмотря на пребывание Пущина в то время в заключении?
Действия Медокса были направлены на компрометацию А.Н. Муравьева, служившего в Иркутске (1828-1831) и принадлежавшего к числу лиц, которые для императора были опорой. В свое время Пущин был вхож в круг членов преддекабристского общества - Священной артели, организованной Муравьевым. Не исключено, что, отойдя от так называемых «декабристских» полулегальных обществ, Муравьев остался членом Ордена русских рыцарей, деятельность которого настойчиво пыталась пресечь проанглийская агентура.
Кроме затронутых в данном очерке, еще целый ряд вопросов остается без ответа. Ясно, однако, что интеллектуальное наследие «декабристской» эпохи, не только эпистолярное, литературное, графическое, но равным образом в виде художественных полотен, музыкальных произведений и т.д., несет на себе печать яростной политической борьбы внутрироссийского и международного характера.
В результате потребительского, идеологически однонаправленного «прочтения» смысла этих «посланий» создалось упрощенное представление об отечественной истории. Очевидно, что задача историков - найти подходы для изучения ее на новом, более глубоком, уровне, критически подходя к созданной предшественниками источниковой базе.