© Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists»

User info

Welcome, Guest! Please login or register.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Раевский Владимир Федосеевич.


Раевский Владимир Федосеевич.

Posts 11 to 16 of 16

11

П.Е. Щёголев

Первый декабрист Владимир Раевский

I.

В настоящем очерке мы имеем в виду восстановить память о замечательном в своё время человеке - о майоре Владимире Федосеевиче Раевском. Он забыт так основательно, что с его именем у современного читателя, вероятно, не связывается никаких представлений. Даже специалисты упоминают о нём вскользь. Между тем Раевский принадлежал к числу тех людей, которые имели бы некоторое право на память потомства, а биография его имеет значение как для истории наших общественных течений 1818-1822 гг., так и для истории нашей литературы.

По складу своего характера Раевский является одним из типичнейших представителей конца Александровской эпохи. Будучи членом Союза благоденствия, а потом Южного тайного общества, он был арестован задолго до конечного взрыва движения, ещё в 1822 году, и его процесс даёт некоторые любопытные подробности для истории этого движения.

Исследователь русской литературы со вниманием остановится также на его отношениях к Пушкину, завязавшихся во время кишинёвской ссылки поэта, и отметит влияние политического агитатора и заговорщика на поэта-художника. Наконец, Раевский сам был поэтом; правда, его стихи не печатались при его жизни и не оказали влияние на развитие русской поэзии, но они заслуживают некоторого внимания, как безыскусственное и искреннее свидетельство о настроении, которое охватывало тогда не одного Раевского, но и других его современников.

Над его головой пронёсся бурный губительный вихрь, разбивший все надежды; человек оказался вне жизни… Заброшенный в Сибирь, спустя много лет, он с горечью в сердце писал:

Где мой кумир и где моя
Обетованная земля?
Где труд тяжёлый и бесплодный?
Он для людей давно пропал,
Его никто не записал,
И человек к груди холодной
Тебя, как друга, не прижал!..

Об отце Раевского, майоре Федосее Михайловиче, мы знаем, что он был одним из богатейших помещиков Курской губернии. Вотчины Раевских находились главным образом в Старооскольском и Новооскольском уездах (с. Хворостянка). «Отец мой, - говорит Раевский, - был отставной майор екатерининской службы; человек живого ума, деятельный, враг насилия, он пользовался уважением всего дворянства». Старооскольские дворяне не раз выбирали майора Федосея Раневского своим предводителем. Майор, человек крутого нрава, был не чужд литературе: нам известна одна его заметка в «Отечественных записках».

Жена Раевского происходила из рода князей Фениных. У Раевских была очень большая семья. Мы знаем имена шести дочерей и пяти сыновей: Надежда, Наталия, Александра, Вера, Любовь, Мария, Александр, Андрей, Владимир, Пётр и Григорий. Из всей этой многочисленной семьи право на нашу память заслуживает только Владимир Федосеевич да ещё младший брат Григорий по своей беспримерно-несчастной судьбе.

Владимир Федосеевич родился 28 марта 1795 года. У нас нет определённых данных о его детстве; мы можем только заключить, что оно не было счастливо. Семейные отношения Раевского складывались неудачно и невесело. Отец и мать относились к нему иначе, чем к другим детям, и не скрывали разницы отношений. Когда другие учились вместе в пансионе, мать присылала им денег на конфеты, и Владимиру всегда меньше, чем другим сыновьям.

Об отце сам Владимир Федосеевич, уже будучи стариком, писал: «Любил ли меня отец наравне с братьями Александром и Андреем - я не хотел знать, но что он верил мне более других братьев, надеялся на меня одного, - я это знал. Он хорошо понимал меня и в письмах своих, вместо эпиграфа, начинал: «Не будь горд, гордым бог противен»; в моих ответах я начинал: «Унижение паче гордости…»

По тому, как относились братья и сёстры к Владимиру Федосеевичу, когда он был в ссылке в Сибири, можно думать, что и в детстве некоторые его братья и сёстры были неприязненно настроены по отношению к нему. По неясным намёкам, по обращению отца можно думать, что и в детстве Владимир Федосеевич обнаруживал необычайное упорство и силу воли, которые отмечают всю его жизнь. Гордый и одинокий, он редко открывал свою душу и жил неведомой для постороннего глаза жизнью.

Раевские заботились о воспитании своих детей. Мы знаем, что дочери их Наталья и Александра воспитывались в Смольном институте, а сыновья, Александр, Андрей и Владимир, учились в Московском университетском пансионе. О годах своего учения Владимир Федосеевич вспоминает в следующих стихах своего послания к дочери:

А я в твои младые годы
Людей и света не видал…
Я много лет не знал свободы,
Одних товарищей я знал
В моём учебном заключеньи,
Где время шло, как день один,
Без жизни, красок и картин,
В желаньях, скуке и ученьи.
Там в книгах я людей и свет
Узнал…

В эти годы Раевский положил начало тем солидным познаниям, которые выделяли его из среды сослуживцев; быть может, в Московском университетском пансионе зародилась в нём любовь к литературе. Впрочем, в старости Раевский резко отзывался о своей alma mater. «Кто были учители первого в России учебного заведения? Самые посредственные люди в нижних классах. В высших классах большею частию (исключая двух или трёх профессоров во все 8 лет моего пребывания) педанты, педагоги по ремеслу, профессора по летам, парадные шуты по образу и свойству. И этим-то людям было вверено образование лучшего юношества в России».

В 1811 году Раевский был определён в дворянский полк - воспитательное учреждение, состоявшее при 2-м кадетском корпусе. Здесь у Раевского завязались короткие дружеские отношения с Г.С. Батеньковым, которому пришлось вынести безмерно тяжёлую кару, после 14 декабря 1825 г., за свою прикосновенность к участникам восстания. Обычно возникновение духа свободо- и вольномыслия у русских юношей того времени относят ко времени после 12-го года, после заграничных походов. Тем любопытнее отметить, что уже в 1811 году двое мальчиков-кадетов - Батеньков и Раевский - делились своими мечтами о свободе и воле.

«По вступлению в кадетский корпус, - признавался Батеньков перед Следственным комитетом в 1826 году, - я подружился с Раевским (бывшим после адъютантом у г<енерала> Орлова. - П.Щ.), с ним проводили мы целые вечера в патриотических мечтаниях, ибо приближалась страшная эпоха 1812 года. Мы развивали друг другу свободные идеи, и желания наши, так сказать, поощрялись ненавистью к фронтовой службе. С ним в первый раз осмелился я говорить о царе, яко о человеке, и осуждать поступки с нами цесаревича…

В разговорах с ним бывали минуты восторга, но для меня всегда непродолжительного. Идя на войну, мы расстались друзьями и обещались сойтись, дабы в то время, когда возмужаем, стараться привести идеи наши в действо». И действительно, как только Раевскому пришлось стать близко к тайному обществу, он сейчас же вспомнил о своём товарище и письменно несколько раз приглашал его к активным выступлениям.

21 мая 1812 г. Раевский был выпущен прапорщиком в 23-ю артиллерийскую бригаду. «17-ти лет, - говорит он сам о себе, - я встретил беспощадную, кровавую войну. Это был 1812-й год - война, роковая в известном смысле для иностранцев, принимавших в ней участие, и для наших, уцелевших - для событий 14-го декабря». Раевский так описывает своё роковое вступление в жизнь:

Среди молений и проклятий,
Средь скопища пирующих рабов,
Под гулами убийственных громов
И стонами в крови лежащих братий
Я встретил жизнь, взошла заря моя…

Раевский принял участие в войне. По словам формуляра, он был в походах против неприятеля «1812 года в Российских пределах при отражении вторгнувшегося неприятеля; против французских и союзных с ними войск: августа 7-го под селением Барыкиным, 26-го под селом Бородиным и за отличие в коем награждён золотою шпагою с надписью «за храбрость», 29-го под Татаркиным, сентября 17-го под Чириковым, 22-го под Гремячем, за отличие в оном награждён орденом св. Анны 4-го класса, октября 6-го под Спасским при атаке и истреблении неприятельского авангарда, 22-го под городом Вязьмою, в коем за отличие произведён в подпоручики.

29-го и 30-го под Саковым перевозом, 31-го под Цуриковым в действительных сражениях»; 21 апреля 1813 года «за отличие и за разные дела» Раевский был произведён в поручики. С 1-го сентября 1813 по 21 ноября 1814 года Раевский находился в походах в Варшавском герцогстве. Заграничные походы русских войск несли новые возбуждения участникам. Любопытное свидетельство о влиянии Запада оставил и Раевский.

«В 1816 году мы возвратились из-за границы в свои пределы. В Париже я не был, следовательно, многого не видал; но только суждения, рассказы поселили во мне новые понятия; я начал искать книги, читать, учить то, что прежде не входило в голову мою, хотя бы Esprit des Lois Монтескье, Contral Sociat Руссо я вытвердил, как азбуку».

Такое настроение предвещало, конечно, конфликт с окружающей обстановкой. Изменились и условия военной службы. «Железные кровавые когти Аракчеева сделались уже чувствительны повсюду. Служба стала тяжела и оскорбительна. Грубый тон новых начальников и унизительное лакейство молодым корпусным офицерам было отвратительно. Партикулярное платье генералам и офицерам строго было воспрещено, общее обращение генералов (я исключаю старых) сделалось невыносимо. Требовалось не службы благородной, а холопской подчинённости. Я вышел в отставку».

Раевский при увольнении от службы получил 30 января 1817 года чин штабс-капитана. Но в отставке он пробыл недолго. По желанию отца он вновь 2 июля 1818 года поступил на службу, но уже не по артиллерии, а по пехоте, в 32-й егерский полк. 6-го декабря 1818 года он перевёлся штабс-ротмистром в Малороссийский кирасирский полк, в апреле 1819 года получил чин ротмистра и 9 февраля 1820 года вернулся капитаном опять в 32-й егерский полк; 22 апреля 1821 года он был произведён в майоры.

Таково прохождение службы Раевского. Служебная жизнь не имела цены в его глазах, она была только видимой. «Внутренняя настоящая моя жизнь разъяснялась для постороннего наблюдателя только моим крепостным заключением», - говорит о себе Раевский. - За повседневной, будничной жизнью офицера, состоящей в отправлении служебных обязанностей, скрывалась таинственная деятельность члена тайного общества; за мнимой надменностью и гордостью одиночества таилось глубоко-идеалистическое настроение, проникавшее все помышления и чувства. Жизнь в мыслях Раевского представлялась странствием к высокой цели и -

Но странника везде одушевлял
Высоких дум, страстей заветный пламень.

Откуда эти идеалистические настроения? Сам Раевский, будучи уже в Сибири, искал источников своего юношеского идеализма в религиозных представлениях:

Когда я был младенцем в колыбели,
Кто жизни план моей чертил,
Тот волю, мысль, призыв к высокой цели
У юноши надменного развил
.

Здесь мы подходим к любопытной психологической черте людей Александровской эпохи, отличавшихся высоким идеализмом. Были эпохи, когда война рождала мечты о славе и являлась источником идеализма, но Раевский в своих стихах весьма определённо говорит о том, какое событие его жизни зажгло в нём «высоких дум, страстей заветных пламень»:

Печальный сон, но ясно вижу я,
Когда, людей ещё облитый кровью,
Я сладко спал под буркой у огня, -
Тогда я не горел к высокому любовью,
Высоких тайн постигнуть не алкал,
Не жал руки гонимому украдкой
И шёпотом надежды сладкой
Жильцу темницы не вливал…

Но во время войны случилось духовное преобразование Раевского (оно было подготовлено войною), а после, по возвращении в Россию, по вступлении в тайное общество. Нам трудно теперь представить, какое значение и какой ореол имела деятельность по тайному обществу в глазах самих его членов: вступая в общество, думали, что найдена цель жизни, - и жизнь получала как бы освящение. «У многих из молодёжи,  вспоминает И.Д. Якушкин, - было столько избытка жизни при тогдашней её ничтожной обстановке, что увидеть перед собой прямую и высокую цель почиталось уже блаженством».

Друг Пушкина, Иван Иванович Пущин, в следующих трогательных строках говорит о своём вступлении в общество: «Эта высокая цель жизни самою своею таинственностью и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла душу мою; я как будто получил особенное значение в собственных своих глазах: стал внимательно смотреть на жизнь во всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою, как за частицей, хотя ничего не значащею, но входящею в состав того целого, которое рано или поздно должно иметь благотворное своё действие». К этим свидетельствам присоединим ещё слова самого Раевского о своем вступлении в общество:

Но для слепца свет свыше просиял…
И всё, что мне казалося загадкой,
Упрёк людей болезненный сказал…
И бог простил мне прежние ошибки,
Не для себя я в этом мире жил,
И людям жизнь я щедро раздарил…

Приведённые нами свидетельства участников движения ярко закрепляют в нашей памяти идеалистический момент в их деятельности. Их жизнь, полная трагизма, совершалась во имя самых отвлечённых истин. Они думали работать для блага людей, а это благо они понимали абстрактно, как наивысшую ценность, - работали для бога. В своей «Предсмертной думе» (1842 год) Раевский припоминает свою жизнь, и у него вырываются сильные и вдохновенные строфы:

Меня жалеть?.. О, люди, ваше ль дело?
Не вами мне назначено страдать!
Моя болезнь, разрушенное тело -
Есть жизни след, душевных сил печать!

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
И жизнь страстей прошла, как метеор,
Мой кончен путь, конец борьбы с судьбою;
Я выдержал с людьми опасный спор
И падаю пред силой неземною!
К чему же мне бесплодный толк людей?
Пред ним отчёт мой кончен без ошибки;
Я жду не слёз, не скорби от друзей,
Но одобрительной улыбки!

Вспоминая в 1848 году о поворотном моменте своей жизни, определившем всё её течение и составившем её трагедию, Раевский писал в послании к своей дочери:

Но с волею мятежной,
Как видит бой вдали атлет,
В себе самом самонадежный
Пустил чрез океан безбрежный
Челнок мой к цели роковой.
О друг мой, с бурей и грозой
И с разъяренными волнами
Отец боролся долго твой…
Он видел берег в отдаленьи,
Там свет зари ему блистал,
Он взором пристани искал
И смело верил в провиденье…

Нельзя яснее выразить то настроение, которое одушевляло Раевского в течение всей жизни, тот идеалистический порыв, необыкновенно сильный, мощный, который охватил его и держал в своей власти от момента вступления в общество до момента катастрофы.

* * *

Внешние мотивы присоединения Раевского к тайному обществу - те же, что были у других декабристов, и одинаково излагаются во всех известных нам записках того времени. Вспоминая об обстоятельствах, вызвавших к жизни тайное общество, Раевский на первом месте отмечает, конечно, влияние заграничных походов, из которых он, как и все декабристы, «возвратился на родину уже с другими, новыми понятиями»; заграничная жизнь открывала перед изумлёнными глазами новые, огромные горизонты и всю глубину наших внутренних неустройств: гнёт крепостного права, принижение личности, жестокость нравов, соединённую с невежеством.

Наряду с этими первостепенной важности основаниями для возникновения тайного общества Раевский резче, чем все другие мемуаристы, подчёркивает специфические, частные обстоятельства, которые способствовали возбуждению оппозиционного настроения и придали всему движению декабристов особую, милитаристскую окраску. «Армия, избалованная победами и славою, вместо обещанных наград и льгот, подчинилась неслыханному угнетению.

Военные поселения, начальники, такие, как Рот, Шварц, Желтухин и десятки других, забивали солдат под палками…, боевых офицеров вытесняли из службы,… новые наборы рекрут и проч. и проч. производили глухой ропот… Власть Аракчеева, ссылка Сперанского, неуважение знаменитых генералов и таких сановников, как Мордвинов, Трощинский, сильно встревожили, волновали людей, которые ожидали обновления, улучшений, благоденствия, исцеления тяжёлых ран своего отечества…»

12

II.

Раевский был одним из первых, примкнувших к тайному обществу. Получив назначение в 32-й егерский полк, квартировавший в Бессарабии, Раевский в 1818 году отправился к месту своего служения и по пути заехал в Тульчин. «В Тульчине, - пишет Раевский в записках, - находилась главная квартира 2-й армии, которою командовал граф Беннигсен, а потом кн. Витгенштейн. В главной квартире у меня было много близко знакомых, товарищей по университетскому благородному пансиону.

В главной квартире было шумно, боевые офицеры ещё служили… Аракчеев не успел ещё придавить или задушить привычных гуманных и свободных митингов офицерских. Насмешки, толки, желания, надежды… не считались подозрительными и опасными. Беннигсен уже устарел и впадал в ребячество. Его сменил Витгенштейн, начальник кроткий, справедливый и свободомыслящий. Оба они были весьма популярны, и того и другого генералы, офицеры и солдаты любили и почитали». В Тульчине решилась судьба Раевского. Он был принят в члены Союза благоденствия. Союз был основан в 1818 году и прекратил свою деятельность в 1821 году.

Деятельность Раевского была прервана его арестом в феврале 1822 года. Следовательно, в момент катастрофы он был членом Южного тайного общества, начавшего самостоятельное, независимое от Северного, существование в 1822 году. В своих заметках, писанных уже в Сибири в 1844 году, Раевский, указывая на то, что следствие не открыло его принадлежности к декабристам, говорит, что он и не мог принадлежать к ним, потому что то общество, конечным эффектом которого было 14-е декабря, основалось лишь в 1823 году. Эта утверждение, конечно, не соответствует действительности.

Нетрудно объяснить, почему не соответствует: оно написано по поводу официальной бумаги, имеет в виду указать несоразмерность понесённого Раевским наказания с материалом улик и является данью таинственности. В интимном письме к сестре Раевский прямо заявляет: «Тайна [ареста и заключения, длившегося годами] оставалась тайною, и только 14 декабря 1825 г. она объяснилась на Сенатской площади».

Сам Раевский хорошо понимал цели и значение своей деятельности и знал, к чему она должна была привести. Для того, чтобы выяснить роль Раевского в тайном обществе, сущность и значение его процесса в истории тайного общества, необходимы предварительные сведения из этой истории. Мы даём их здесь, ограничившись самыми общими и не подлежащими сомнению данными.

Известно, что первые тайные кружки и союзы с политическим направлением возникли тотчас же по возвращении наших войск из заграничного похода в 1815 году. Мы знаем о существовании Союза спасения, Военного общества и других кружков. Учредители их берут за образец известные в России масонские союзы и заграничные тайные общества. На первых порах интересуются формой больше, чем содержанием: вполне в духе времени - отводят много места обрядности и таинственному элементу. С годами общества становятся серьёзнее, объединяются; появляется крупная организация Союза благоденствия с двумя думами - петербургской и тульчинской; её место занимают два самостоятельно действующих общества - Северное и Южное.

Внутренняя история общества характеризуется тем, что постепенно разъясняются способы действия и определяются задачи. На одном конце стоит мирная культурная работа, на другом - крайний политический радикализм. Но наши сведения об устройстве, способах действия и идейной стороне обществ крайне скудны. Источники наших сведений - официальные данные и записки участников движения. Первые сгруппированы в известном «Донесении Следственной комиссии для изысканий о злоумышленных обществах».

Это донесение преследовало определённую цель и, должно сказать, занималось гораздо больше выслеживанием преступных слов, когда-либо произнесённых обвиняемыми, чем выяснением реальной деятельности декабристов, условий их работы, средств, к которым они прибегали. А авторы мемуаров почти всё своё внимание сосредоточивают на подробностях 14-го декабря или на событиях, вызванных этим днём, и совсем не останавливаются на том, что действительно интересно для нас - на истории своей повседневной деятельности, - и не касаются теории и практики пропаганды.

Нельзя забывать следующей особенности сообщений декабристов: их воспоминания в значительной мере создавались под влиянием круга данных, обращавшихся во время следствия: усвоенные ими приёмы сохранения тайны в период деятельности сохранили своё значение в известной степени и после официального расследования дела. Затем нужно принять во внимание, что как во всех тайных обществах, так и в организациях декабристов, лишь очень немногие члены, самые влиятельные, стоявшие во главе дела, понимали и знали все цели и все действия организации, а были и такие, которые, заявив своё сочувствие идейной стороне движения, исполняли поручения старших членов и были, так сказать, на посылках.

Огромное большинство членов знало только свою специальность и имело сношение не со всеми, а с определёнными лицами. Те члены общества, которые, действительно, могли бы в деталях разъяснить историю движения, мемуаров не оставили; записки исходят в большинстве случаев от членов, игравших второстепенную роль и сравнительно мало осведомлённых. Кстати отметить здесь значение конспирации в декабристском движении: декабристы были гораздо таинственнее, чем это принято думать. Самое важное доказательство тому - продолжительность существования общества и крайняя скудость фактических данных по истории движения в официальном исследовании.

В стороне должен быть поставлен источник, игравший видную роль в создании обычного представления, пытающегося, в противовес суждениям «донесения», уменьшить значение движения, выставить на вид его несерьёзность и стереть чересчур резкие штрихи «доклада комиссии». Мы говорим о свидетельстве Ник<олая> Ив<ановича> Тургенева в его известной французской книге о России. Опубликованные в 1901 и 1902 гг. данные позволяют утверждать, что Тургенев в своём рассказе об обществе допускал сознательное отклонение от истины, и заставляют нас отнестись с весьма большим недоверием к тем страницам его книги, которые посвящены декабристам и легли в основу суждений о них, обращающихся в большой публике.

Союз благоденствия, членом которого был Владимир Федосеевич Раевский, в своё время был известен под названием общества «Зелёной книги», по цвету обёртки устава этой организации. Он был учреждён в 1818 году: вернее в этом году было реформировано ранее существовавшее тайное общество, которое получило теперь новый устав и название «Союза». Устав Союза благоденствия заключал в себе две части. В первой части авторы устава предлагают вступающим в «Союз» заниматься различными отраслями культурной работы.

Первый параграф первой книги устава о цели Союза благоденствия заключает в себе следующее: «Убедясь, что добрая нравственность есть твёрдый оплот благоденствия и доблести народной и что при всех об оном заботах правительства едва ли достигнет оное своей цели, ежели управляемые с своей стороны ему в сих благотворных намерениях содействовать не станут. Союз благоденствия в святую себе вменяет обязанность, распространением между соотечественниками истинных правил нравственности и просвещения, споспешествовать правительству к возведению России на степень величия и благоденствия, к коей она самим творцом предназначена».

Устав «Союза» намечал четыре специальности, каждый из членов должен был трудиться на одном из следующих поприщ: человеколюбие, т. е. дела частной и общей благотворительности; заботы об умственном и нравственном образовании, т. е. распространение истинных познаний; содействие правильному и справедливому отправлению судопроизводства и теоретические занятия политической экономией.

До нас дошла только первая часть, предназначенная для прозелитов. Учредители, конечно, знали, что действия общества не могут ограничиться только содействием культурной работе правительства. «Настоящая же цель Союза благоденствия, по собственному сознанию его членов, заключалась в том, чтобы ввести в России представительное правление, причём они надеялись на содействие своим видам самого государя». И.Д. Якушкин так говорит об этом уставе: «В самом начале изложения его было сказано, что члены тайного общества соединились с целью противодействовать злонамеренным людям и вместе с тем споспешествовать благим намерениям правительства. В этих словах была уже наполовину ложь, потому что никто из нас не верил в благие намерения правительства».

Во всяком случае, на первых порах вожди Союза благоденствия, которым были известны отдалённые цели «Союза», заботились главным образом о распространении оппозиционных идей в русском обществе, создании общественного мнения, расположенного в пользу этих идей, и приуготовлении преданных членов общества. Они достигли своей цели: число членов «Союза» быстро увеличивалось, и сказывались следы деятельной пропаганды. Как вербовались члены тайного общества и что открывалось им при посвящении, - показывает разговор, бывший летом 1822 года у члена Южного общества князя Барятинского с Фаленбергом, тогда ещё не знавшим об обществе. Барятинский открыл ему его существование.

- Какая же цель этого общества? - спросил Фаленберг.

- Избавить отечество от порабощения, - отвечал Барятинский, - и ввести правление конституционное.

- Но Россия далеко ещё не готова к принятию такого правления, - заметил Фаленберг.

- Правда, - сказал Барятинский, - и потому-то в плане общества принято правилом прежде всего распространять просвещение и свободомыслие, а между тем, отыскивая повсюду людей с благородным духом и независимым характером, беспрестанно ими усиливаться; когда же общество будет так сильно, что голос его не может не быть не уважен, потребовать от государя настоятельно конституции такой же, как в Англии.

1818-1819 годы были временем наивысшего развития деятельности «Союза»; 1820-й был годом перелома в его деятельности. События не оправдывали надежд будущих декабристов на то, что дело изменения существующего строя произойдёт само собой; наиболее энергичные и нетерпеливые члены требовали перехода к более решительной деятельности. Начались разговоры о различных формах возможного будущего и о вернейших средствах к его достижению. Крайние взгляды нашли себе представителей в южном отделе «Союза» - тульчинской думе. Здесь была тоже правая, представленная Бурцовым, Комаровым, вскоре прекратившими свою тайную деятельность, и левая, имевшая своим руководителем талантливого агитатора П.И. Пестеля.

В 1821 году, в феврале, депутаты петербургской и тульчинской дум собрались в Москве на съезд, чтобы обсудить вопрос о будущем тайного общества. Решено было объявить о закрытии Союза благоденствия и, удалив таким образом всех ненадёжных и умеренных членов общества, приступить к коренной реформе «Союза». Этот съезд приступил к выработке устава, который должен был делиться на две части: в первой части, по-прежнему, вступающим в «Союз» предлагалось избрать род деятельности по прежним отделам.

Члены высшего разряда знали и действовали по второй части устава; эту часть писал Н.И. Тургенев. «В этой второй части устава уже прямо было сказано, что цель общества состоит в том, чтобы ограничить самодержавие в России, а чтобы приобрести для этого средства - признавалось необходимым действовать на войска и приготовить их на всяких случай».

Депутат тульчинской думы Бурцов, представитель умеренных на юге России, должен был заявить о прекращении действий «Союза» всем членам, а затем избранным (из этих избранных исключалась неприятная Бурцову партия Пестеля и его приверженцев) предложить принять участие в реформированном обществе с новым уставом. После съезда произошло следующее. Петербургская дума, под руководством Никиты Муравьёва, приняла выработанный на съезде устав, а тульчинской думе он остался неизвестным, так как Бурцов исполнил только первую часть своего поручения; он объявил о закрытии «Союза» и скрыл о его реформе.

Члены тульчинской думы отнеслись отрицательно к постановлению съезда, полагая, что депутатам не принадлежало право распускать «Союз». Конечно, они решили продолжать свою деятельность, но уже в том крайнем направлении, которое обнаружилось в последний год (1820) и находило защитника в П.И. Пестеле. Таким образом, петербургская дума, ставшая теперь Северным тайным обществом, и тульчинская, превратившаяся в Южное, стали независимы в своей деятельности одна от другой, не прекращая, конечно, сношений между собой. Северное общество стояло на стороне монархически-конституционного переворота; южное - имело в виду республику.

С.Г. Волконский оставил в своих записках следующее свидетельство, кратко резюмирующее деятельность обоих обществ: «Дела Южного общества, замышляющего радикальный переворот…, быстрыми шагами подвигались вперёд; вербовка членов шла успешно, при чём самоотвержение от аристократических начал придавало какую-то восторженность частным убеждениям, а поэтому - и самому общему ходу дела.

Действия же Северного общества, как по существу своему, так и по принятым им началам, были не так живительны, и более относились к приготовлению разных проектов конституции, между которыми труд Никиты Муравьёва более всех других был Северной думой одобряем, как мысль; но в затеянном перевороте ставить всё в мысленную рамку… преждевременно.

Для успешного переворота надо простор, увлечение, а по перевороте - надо сильную волю, чтоб избегнуть анархии, и к этой цели клонилось постановление Южного общества, чтоб при удаче, вслед за переворотом, учредить временное правительство на три года, а впоследствии отобрать от народа или чрез назначенных от него доверителей, чего и что хочет Россия».

Таким образом, теперь были ясно намечены средства, которыми думали достигнуть переворота: известная планомерная система действий на войско. Необходимость прибегнуть к содействию войск сознавалась - правда, не совсем определённо, - и раньше, и некоторые опыты воздействия предпринимались. Прежде всего, конечно, нужно было расположить к себе солдат хорошим обращением и заботливостью об их нуждах, а затем укрепить в них чувство собственного достоинства, несколько ослабив чувство полной покорности авторитету дисциплины и начальства. Теперь устав возродившихся к новой жизни обществ прямо говорил об известном воспитании, известной подготовке с расчётом на определённый эффект. Но именно эта сторона деятельности декабристов нам известна очень мало: официальные данные скудны до чрезвычайности; быть может, их было больше, но не сочли удобным их хранить.

Записки декабристов совсем почти не касаются этого вопроса, а между тем для правильной оценки конечного результата усилий декабристов были бы необходимы точнейшие сведения о всех средствах, с помощью которых декабристы действовали в войсках. Конечные эффекты - неудавшееся военное восстание, день 14-го декабря на Сенатской площади и междоусобное сражение под Белою Церковью. При этом необходимо принять во внимание, что чувство привязанности, которое так умели внушить к себе декабристы, могло заставить солдат пойти за людьми, ими уважаемыми и любимыми.

Играло роль и то обстоятельство, что приказывали офицеры, а солдаты исполняли их приказание и шли в открытый бой со своими же товарищами. Но вряд ли все эти указанные причины могут объяснить размер бунта, так как не взводы выходили на площадь, а целые части войск! Очевидно, что декабристы вели систематическую пропаганду, и эта пропаганда находила удобную почву. «В войсках, - показывали на допросах Сергей и Матвей Муравьёвы, - есть начала, коими смелый мятежник может всегда пользоваться для произведения неустройств».

«Главными они почитают, - продолжает автор «приложения» к докладу следственной комиссии, - пороки настоящего образа продовольствия; ибо эти нижние чины не только лишаются принадлежащих им по праву остатков и всех выгод бережливости, но иногда не имеют и достаточного пропитания; видя же, что начальники похищают их собственность, приучаются и ненавидеть и презирать их. Другое, столь же важное зло есть большое число штрафованных солдат и разжалованных офицеров и иных чиновников, людей, если не всегда очернивших себя злодеяниями, то, по крайней мере, оказавших худые склонности и сверх того лишённых всякой надежды на улучшение судьбы своей в будущем, следственно, готовых на всё».

Только эти соображения и привёл автор «приложения», задавшийся, между прочим, специальной целью ответить в этом конфиденциальном документе на вопрос: «какими средствами злоумышленники надеялись обольстить войско?» Подробностей он не сообщает. Князь Васильчиков, бывший командиром гвардейского корпуса во время известной истории в Семёновском полку, был убеждён, что «все полки были более или менее подготовлены к восстанию и подготовлены к нему неудовольствием, возбуждённым излишнею взыскательностию фронтовой службы». Таким образом, для пропаганды в войсках находились благоприятные условия.

В известной семёновской истории (отказ подчиниться властям) размер и сущность агитации не выяснены, но она была несомненно. В переписке князя Васильчикова с императором и начальником его штаба Волконским находится немало любопытных указаний и намёков. Во время семёновских волнений был захвачен «пасквиль». В нём «проповедуют солдатам считать себя самих властителями; проповедуют, чтобы они удалили или отставили бы того, кто имел власть доныне, так же как всех офицеров или старших, и выбрали бы других между собою».

Прокламация заканчивалась словами: «Спешите следовать сему плану, и я к вам явлюсь по зачатии сих действий. Любитель отечества и сострадатель несчастных. Единоземец». Автор прокламации остался неразысканным. Н.К. Шильдер делает предположение о том, что эту прокламацию сочинил один из будущих декабристов; что более предприимчивые из членов тайного общества намеревались воспользоваться смятением, возбуждённым семёновской историей, чтобы вызвать всеобщее восстание среди войск.

Вот любопытный отрывок из письма Волконского к Васильчикову: «Я очень удивлён, что вы мне ни слова не говорите об арестовании полициею унтер-офицера гвардейского егерского полка Степана Гушеварова, который препровождён в Шлиссельбургскую крепость за веденные им разговоры с одним из своих товарищей и музыкантом Преображенского полка насчёт истории Семёновского полка и о том, что ежели не вернут арестованные батальоны, то они докажут, что революция в Испании ничто в сравнении с тем, что они сделают».

В позднейшее время прокламационная литература была в большом ходу. У нас немного сведений о ней и ещё менее исследований о ней. Самый яркий документ этого рода представляет «Православный катехизис», написанный С.И. Муравьёвым-Апостолом и прочитанный перед войсками в день сражения под Белой Церковью. Вот некоторые отрывки из него:

«Вопрос: Для чего бог создал человека?

Ответ: Для того, чтобы он в него веровал, был свободен и счастлив.

Вопрос: Что значит веровать в бога?

Ответ: Бог наш Иисус Христос, сошедши на землю для спасения нас, оставил нам святое своё евангелие. Веровать в бога - значит следовать во всём истинному смыслу начертанных в нём законов.

Вопрос: Что значит быть свободным и счастливым?

Ответ: Без свободы нет счастия. Св. апостол Павел говорит: «Ценою крови куплени есте, не будете раби человекам» и т. д.

Дальше идут вопросы о том, должно ли повиноваться власти, она поступает вопреки воле божией; каким образом ополчаться всем чистым сердцем; какое правление сходно с законом божиим; противны ли богу присяга, и т.д.

Пропаганда в войсках, помимо пасквилей или листков, могла вестись систематическим путём в школах для солдат по ланкастерской системе, которые существовали в то время при многих частях войск. Раевский был преподавателем одной из таких школ, и ниже мы остановимся на этой сфере его деятельности.

Таким образом, быть может, приведённые выше слова С.Г. Волконского о «самоотвержении от аристократических начал, придававшем какую-то восторженность частным убеждениям», содержат свидетельство о том «хождении в войска», о котором осталось весьма мало сведений.

13

III.

Ареной действий южного отдела Союза благоденствия, а с 1821 года Южного тайного общества, была вторая армия, состоявшая из двух корпусов, 6-го и 7-го, и расквартированная на юге России, в губерниях Киевской, Подольской, Херсонской, Екатеринославской, Таврической и Бессарабии. Душою дела и вождём движения на юге был П.И. Пестель, адъютант начальника штаба второй армии, П.Д. Киселёва.

Квартира штаба была в местечке Тульчине, ставшем центральным пунктом движения. Другой пункт, памятный в истории декабристов,- поместье Раевских (известного генерала 12-го года) в Киевской губернии, Каменка. Здесь ежегодно собирались члены тайного общества. В первый период движения (1818-1821), период пропаганды, важным центром был Кишинёв. Здесь было управление наместника Бессарабии и штаб 16-й дивизии.

Главным действующим лицом и руководителем был генерал Михаил Фёдорович Орлов, человек необыкновенной привлекательности и выдающихся способностей. Он был одним из влиятельнейших членов Союза благоденствия. Он деятельно пропагандировал идеи общества, занимаясь специально распространением просвещения в духе исповедуемых им истин, и был главным деятелем по устройству школ взаимного обучения.

Из других членов тайного общества, живших в Кишинёве, мы знаем Владимира Федосеевича Раевского, адъютанта Орлова, капитана Охотникова, подполковника Липранди. Членами «Союза» был командир 32-го егерского полка Непенин, майор того же полка Юмин, поручик Таушев, гевальтигер дивизии и, конечно, многие другие, фамилии коих нам неизвестны.

До нас дошли скудные известия о кишинёвской жизни 1818-1825 гг. и ими мы обязаны только тому, что в Кишинёве жил Пушкин. Из отрывочных данных можно заключить, что кишинёвские члены общества самым точным образом исполняли обязанности, налагаемые на них «Союзом». К ним можно было применить слова Якушкина, сказанные им о главных членах Союза благоденствия в 1818-1819 гг.:

«В это время они [члены] вполне ценили предоставленный им способ действия посредством слова истины, они верили в его силу и орудовали им успешно». Они настойчиво распространяли идеи, лёгшие в основу общества; в своих беседах постоянно направляли мысль на критику существующего порядка вещей и строя всей государственной жизни, говорили о необходимости реформ частичных и общих. Одно обстоятельство особенно подогревало пыл кишинёвских членов и придавало их речам резкое, боевое настроение.

В порабощённой Греции шла в это время борьба за освобождение и подготовлялось восстание гетеристов, вспыхнувшее в 1820 году. В Кишинёве было очень много греческих патриотов: здесь именно и действовал их революционный комитет. Понятно, какой отзвук нашли в сердцах русских мечтателей призывные клики восстания, имевшие целью свержение турецкого ига. Раевский писал:

Простите, там для вас, друзья,
Горит денница на востоке,
И отразилася заря
В шумящем кровию потоке.
Под сень священную знамён
На поле славы боевое
Зовёт нас долг, добро святое;
Спешите, там волкальный звон
Поколебал подземны оводы,
Пробудит он народный сон
И гидру дремлющей свободы.

В Кишинёве была масонская ложа; надо думать, что члены «Союза» придавали её собраниям резкий политический характер. Когда Пушкин, в 1826 году, в своём письме к Жуковскому, припоминал все свои связи, могущие компрометировать его с точки зрения политической благонадёжности, он писал: «Я был массон в Киш<инёвской> ложе, т. е. в той, за которую уничтожены в России все ложи». Основателем ложи был бригадный командир, генерал П.С. Пущин.

К нему обращено послание Пушкина, начало которого стало нам известно только в 1912 году:

В дыму, в крови, сквозь тучи стрел
Теперь твоя дорога;
Но ты предвидишь свой удел,
Грядущий наш Квирога!
И скоро, скоро смолкнет брань
Средь рабского народа,
Ты молоток возьмёшь во длань
И воззовёшь: свобода!
Хвалю тебя, о верный брат!
О каменщик почтенный!
О Кишинёв, о тёмный град!
Ликуй, им просвещенный! (II, 204)

Пропаганда оппозиционных идей шла всюду, где собирались члены общества, и когда они бывали друг у друга, и на обедах у генерала Орлова. Не ограничиваясь распространением идей в обществе, кишинёвские члены старались проложить им путь в среду солдат. Действуя в духе свободомыслия, они старались вывести жестокое обращение с солдатами, но от этих забот, обязательных для всякого, они переходили к заботам о духовной личности солдата. Старались стать в более близкие и искренние отношения к своим подчинённым, и, пытаясь расшатать чувство слепого подчинения, они признавали в солдате независимую личность, - и это был факт глубоко революционный.

Орлов ставил своей задачей ввести в своей дивизии человеческое отношение к «людям»; преследовал начальников, жестоко обращавшихся; с известной точки зрения он являлся нарушителем военной дисциплины, принимая и поощряя жалобы нижних чинов на жестокость обращения и этим самым вызывая пробуждение сознания человеческого достоинства. Внимание Орлова было обращено на распространение грамотности и просвещения среди солдат. Им была открыта при дивизии школа взаимного обучения по ланкастерской методе для солдат, и он ревностно заботился о её процветании.

В письмах П.Д. Киселёва, начальника штаба второй армии, от 1818-1822 годов, сохранились различные сведения о брожении в войсках. 22-го января 1822 года он писал А.А. Закревскому в Петербург: «Удалите от военной службы всех тех, которые не действуют по смыслу правительства; все они в английском клубе безопасны, в полках чрезмерно вредны; дух времени распространяется повсюду, и некое волнение в умах заметно; радикальные способы к исторжению причин вольнодумства зависят не от нас; но дело наше - не дозволять распространяться оному и укрощать, сколько можно, зло. Неуместная и беспрерывная строгость возродит его, а потому остаётся заражённых удалять и поступать с ними, как с чумными; лечить сколько возможно, но сообщение - воспрещать».

Распространение брожения побудило Киселёва, в 1821 году, учредить при армии тайную полицию. 15-го марта 1822 г. он писал об этой полиции Закревскому следующее: «Секретная полиция, мною образованная в июле 1821 года, много оказала услуг полезных, ибо много обнаружила обстоятельств, чрез которые лица и дела представились в настоящем виде; дух времени заставляет усилить часть сию».

Вот ещё один отзыв из письма Киселёва от 22-го января 1822 г.: «Касательно армии я должен тебе сказать, что в общем смысле она, конечно, нравственнее других; но в частном разборе, несомненно, найдутся лица неблагомыслящие, которые стремятся, но без успеха, к развращению других; мнения их и действия мне известны, а потому, следя за ними, я не страшусь какой-либо внезапности и довершу из давно начатое».

Секретные агенты доносили следующие характерные подробности о брожении в Кишинёве. «В ланкастерской школе, говорят, что, кроме грамоты, учат и толкуют о каком-то просвещении. Нижние чины говорят, дивизионный командир [М.Ф. Орлов] наш отец, он нас просвещает. 16-ю дивизию называют орловщиной… Пушкин ругает публично и даже в кофейных домах не только военное начальство, но даже и правительство… Липранди говорит часовым, у него стоящим: «Не утаивайте от меня, кто вас обидел, я тотчас доведу до дивизионного командира. Я ваш защитник. Молите бога за него и за меня. Мы вас в обиду не дадим, и, как часовые, так вестовые, наставление сие передайте один другому».

Охотского полка 3-я гренадерская рота при выходе со двора корпусного командира, рассуждала, и, между прочим, вот разговор одного унтер-офицера с рядовым за квартою водки. Рядовой: - Ну как принял нас корпусной. Это значит, что он не хочет подражать дивизионному, который желает образовать дивизию по своему вкусу, а корпусному то неприятно, но, даст бог, найдём правду. Унтер-офицер: - Меньше говорить, да больше думать, вот наше дело. Что-то наш полковой мошенничает, только вряд ли удастся корпусному утушить».

Владимир Федосеевич Раевский был деятельным помощником Орлова и вполне оправдывал своё звание члена тайного общества. Он определённо и ясно заявлял свои взгляды, верный своему резкому характеру; между прочим, своими разговорами он влиял на Пушкина, жившего в это время в Кишинёве, и поддерживал в нём оппозиционное настроение; но об отношениях Раевского и Пушкина мы будем говорить особо.

Конечно, в донесениях агентов имя Раевского попадалось нередко, и Киселёв в течение долгого времени до ареста имел под надзором Раевского, который ему был известен «вольнодумством, совершенно необузданным». Но, помимо постоянной устной пропаганды в среде, окружавшей Раевского, Раевский находился в тех особых отношениях к солдатам, при которых, пользуясь их любовью и уважением за гуманное обращение, он мог рассчитывать, что его слова найдут путь в головы солдат. Когда Орлов открыл при своём дивизионном штабе ланкастерскую школу, он выбрал преподавателем В.Ф. Раевского. Здесь Раевский (употребим специальный термин) «занимался» с солдатами.

В 1821 г. Союз благоденствия был закрыт, и тайное общество, действовавшее в двух его организациях - северной и южной, - вступило на путь активной пропаганды с ясным сознанием тех целей, которых надо достигнуть. В это время уже ясно поняли, какой помощи в их деле нужно ждать от солдат, и что нужно делать, чтобы этой помощи добиться. Если прежде с солдатами толковали о просвещении, то теперь старались просветить их в духе исповедуемых обществом истин.

Известно, что на съезде членов Союза благоденствия в феврале 1821 года в Москве М.Ф. Орлов, по личным соображениям, формально порвал связи с обществом и с этих пор уже не принимал участия в тайных обществах. Не следует думать, что он изменил всем своим убеждениям, - в своей основе его взгляды были убеждением человека гуманного и отрицательно относящегося к существующему порядку. Отдалившись от членов общества, он, понятно, знал об их работе, не препятствовал ей и оставил Раевского по-прежнему преподавателем школы.

Раевский после закрытия «Союза» остался в числе членов общества и остался верен, по выражению князя С.Г. Волконского, «принятой им клятве». Он, очевидно, сочувствовал перевороту в направлении общества и понимал, какая работа предстояла теперь ему. Недаром он вспоминал впоследствии, что таинственность его дела объяснилась на Сенатской площади 14-го декабря 1825 г.

Оставаясь учителем в дивизионной школе, Раевский рассчитывал на поддержку Орлова, но, по словам Якушкина, «в надежде на покровительство Орлова, слишком решительно действовал и впоследствии попал под суд». Когда Раевский был арестован, он ни словом не обмолвился об Орлове. Из тюрьмы он просил передать Орлову, что «он судьбу свою сурову с терпеньем мраморным сносил, - нигде себе не изменил».

Владимир Федосеевич Раевский был арестован 6-го февраля 1822 г. О возможности ареста он был предупреждён и успел почиститься. Кроме того, друзья его и сочлены постарались о скрытии вещественных доказательств. «В квартире моей, - сообщил Раевский в записках, - был шкаф с книгами более 200 экземпляров французских и русских. На верхней полке стояла «Зелёная книга» - Статут общества общ<ественного> Союз[а] благоденствия и в ней четыре расписки принятых Охотниковым членов и маленькая брошюра «Воззвание к сынам Севера». Радич [адъютант Сабанеева] спросил у Липранди: «Брать ли книги?» Липранди отвечал, «что не книги, а бумаги нужны». Как скоро они ушли, я обе эти книги сжёг и тогда был совершенно покоен».

Началось продолжительное следствие. Главное внимание следственных властей привлекли действия Раевского в ланкастерской школе. «Необузданное вольнодумство» было известно и засвидетельствовано резкими заявлениями самого Раевского; искали преступных действий. Доказать, что Раевский принадлежит к тайному обществу, не удалось, хотя нити заговора были в руках судей.

На следствии назывался Союз благоденствия, упоминалась «Зелёная книга» - устав «Союза», были показания о вербовке в члены этого «союза». Но следователи не сделали из всего этого никаких выводов и не придали значения существованию того тайного общества, которое создало «14 декабря». Весьма любопытное известие сообщает Раевский в своих записках (рукопись).

«Когда ещё производилось надо мною следствие, ко мне приезжал начальник штаба 2-й армии генерал Киселёв. Он объявил мне, что государь император приказал возвратить мне шпагу, если я открою, какое тайное общество существует в России под названием «Союза благоденствия». Натурально я отвечал ему, что «ничего не знаю. Но если бы и знал, то самое предложение вашего превосходительства так оскорбительно, что я не решился бы открыть. Вы предлагаете мне шпагу за предательство?» Киселёв несколько смешался.- «Так вы ничего не знаете?» - «Ничего»…»

При обыске, в бумагах Раевского нашли список всех тульчинских членов. Якушкин рассказывает удивительную историю об этом списке. Генерал Сабанеев отправил при донесении этот список, и члены ожидали очень дурных последствий по этому делу. Киселёв, который, без сомнения, знал о существовании тайного общества, призвал к себе Бурцева (Бурцев тоже был членом Союза благоденствия вплоть до его закрытия в 1821 году; потом он, подобно Орлову, не принимал никакого участия в делах Южного общества), «который был у него старшим адъютантом, подал ему бумагу и приказал тотчас же по ней исполнить. Пришедши домой, Бурцев был очень удивлён, нашедши между листами данной ему бумаги список тульчинских членов, писанный Раевским и присланный Сабанеевым отдельно; Бурцев сжёг список, и тем кончилось дело».

Таким образом, следствию оставалось заниматься только делом о пропаганде Раевского среди солдат в ланкастерской школе. Тайные агенты в своё время доносили о том, что Раевский «в ланкастерской школе задобривает солдат… и что прописи включают в себе имена известных республиканцев: Брута, Кассия и т. п.» Трудно было уловить следы преступной пропаганды, потому что она совершалась устно. Следственная комиссия хотела найти документальное подтверждение изветам шпионов в тех прописях, которые употреблялись в школе Раевского. Раевский воспользовался весьма остроумным средством для распространения своих идей.

Прописи заключали в себе, кроме имён революционеров, известные сентенции, те истины, которые декабристы желали распространить в войсках. Фразы прописей воспринимались памятью без участия сознания, прочно оседали в памяти, и нужно было ждать известного момента, который ярко осветил бы содержание этой фразы, чтобы вслед последовала активная реакция на это содержание. Комиссия, производившая дознание, кинулась искать таинственных прописей, но нашла только дозволенные и обращавшиеся во всех ланкастерских школах печатные таблицы Греча. Тогда привлекли к делу гевальтигера 16-й пехотной дивизии, поручика Таушева.

Ему поставили в вину то, что он, «получа от начальства предписание о принятии в ведение своё, после ареста Раевского, всех находившихся в школе таблиц, книг и разных вещей, взял только одни печатные таблицы Греча, а книги и письменные прописи, под предлогом ненужных, отдал служителю капитана Охотникова, который жил на одной квартире с майором Раевским и находился с ним в тесной связи». Нам известно, что Охотников был также членом Союза благоденствия, и только смерть спасла его от преследований. Как бы там ни было, но прописей, компрометирующих Раевского, не нашли. Остались только подозрения и доносы.

Среди доносчиков были не только безыменные тайные агенты, - были и всем известные доносители. Об одном из них и мы знаем. Это был иркутский архиерей Ириней; его знали ещё по «иркутскому бунту». Будучи уже иркутским архиепископом, он отказался признать за подлинные синодские указы о своей отставке и обвинил губернские власти в злоумышлении на его жизнь и государственной измене и т.д. Он был сослан в Вологду, в Прилуцкий монастырь; здесь ему учинили допросы, и на этих допросах он сообщил следующее о своём разговоре с городским головой.

Между прочим, городской голова сказал Иринею, что «есть в Иркутске [собственные показания Иринея] Раевский и что, когда я был ещё на пути из Пензы в Иркутск, распространилась молва, что я виною ссылки его, Раевского, в Сибирь, что он проводит часто время у Муравьёва… При сём я вспомнил, что ещё когда был ректором в Бессарабии, то мною первоначально было открыто зловредное для государства учение, которое преподавал бывший тогда майором сей Раевский юнкерам в военном бессарабском лицее. Тогда дивизионным генералом был Мих<аил> Фёд<орович> Орлов, а корпусным - Сабанеев. Раевский найден виновным и сослан в Сибирь».

Для возбуждения дела против Раевского было достаточно причин на месте, но тут играли роль и другие обстоятельства. По характерному выражению Липранди, из главной квартиры настоятельно требовали открытия заговора. Почти с самого вступления в должность начальника штаба (в 1819 году) Киселёв получал обильные предостережения от Закревского относительно Пестеля: «Возьми свои меры, - писал Закревский 2 июня 1819 года: - государь о нём мнения не переменял и не переменит. Он его хорошо, кажется, знает».

В 1821 году была подана имп. Александру I графом Бенкендорфом известная записка о тайных обществах. С самого начала своего служения во 2-й армии Киселёв был озабочен созданием правильно организованной секретной полиции. Ему ревностно помогал в этом деле корпусный командир Сабанеев. Полиция должна, была выслеживать нити заговора. О необходимости открытия общества писали, по всей вероятности, из Петербурга.

Поиски разрешились арестом Раевского, который не пользовался симпатиями ни корпусного командира Сабанеева, ни начальника его штаба Вахтена. Вахтен уже давно имел свои причины негодовать на Раевского. При инспектировании полка, когда Раевский был ещё ротным командиром, Вахтен сообщал, - «что он много говорит за столом при старших и тогда, когда его не спрашивают; что он, на свой счёт, сшил для роты двухшовные сапоги; что он часто стреляет из пистолета в цель». Начиная данное расследование о преступной деятельности Раевского, рассчитывали открыть самый заговор.

Пушкин, подслушавший разговор Сабанеева с Инзовым о Раевском накануне его ареста, ясно уразумел из последних слов Сабанеева, настаивавшего на арестовании Раевского, что «ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован».

Любопытно, что декабристы, знавшие Раевского и по его деятельности в тульчинском отделе, и по Сибири, очень глухо говорят о сущности его дела. Почему же глухо? Не по соображениям ли, внушённым осторожностью? Басаргин, сидевший в Петропавловской крепости рядом с Раевским и переговаривавшийся с ним, ограничивается только сообщением: «он мне рассказал подробности своего дела». Деталей своего дела не сообщает в письмах и сам Раевский.

Уже после появления в печати нашей работы в «Вестнике Европы», мы ознакомились с огромнейшим производством по делу В.Ф. Раевского. Не имея возможности входить здесь в подробности, мы даём в приложениях заключительный всеподданнейший доклад, в котором изложена сущность дела и производство по оному. К нему мы и отсылаем читателя.

14

[img2]aHR0cHM6Ly9zdW45LTM5LnVzZXJhcGkuY29tL2M4NTcxMzIvdjg1NzEzMjIyNS8yNmQ1MS9fY0RBVkdNNUdDOC5qcGc[/img2]

Неизвестный фотограф. Портрет Владимира Федосеевича Раевского. 1863. Фотобумага, картон, альбуминовая печать. 5,9 x 8,4 см. Мультимедийный комплекс актуальных искусств. Москва.

15

IV.

История бурных лет кишинёвской жизни Владимира Федосеевича была бы неполна, если бы мы прошли молчанием важный в истории нашей литературы эпизод сношений Раевского и Пушкина, жившего в это время в ссылке в Кишинёве. Подробности этих отношений обрисовывают личность Раевского с других, ещё неизвестных нам сторон и помогут нам составить о нём более ясное представление.

Кажется, ни в одной истории провинциального русского города не разрабатывались с такими подробностями и таким вниманием события короткого, двух- или трёхлетнего периода городской жизни, как в летописях города Кишинёва 1820-1823 годов.

Особенный интерес именно этих лет кишинёвской летописи объясняется тем, что на это время падает пребывание в этом городе Пушкина. Эпизод его отношений к Владимиру Федосеевичу Раевскому - одна из наиболее интересных и значительных страниц истории кишинёвской жизни поэта. Среди массы кишинёвских приятелей, собутыльников, приятных и весёлых собеседников, знакомых просто - Раевский был одним из немногих людей, которых поэт дарил своей дружбой, и единственным человеком, который был достоин этой дружбы.

К «друзьям» великих людей нужно относиться особенно осторожно: стоит только подумать о том, как много, например, было друзей у Пушкина, да таких, о дружбе которых с поэтом мы знаем не из их собственных рассказов только, а из свидетельства самого Пушкина. Истинных друзей, людей, которые вносили бы своё творчество, свою индивидуальность в отношения дружбы, у Пушкина было немного, а обилие друзей находит своё объяснение в богатстве и щедрости души поэта. Он не брал дружбы, а дарил её.

Различные воспоминания о кишинёвских годах жизни Пушкина называют имена пяти лиц, с: которыми он был дружески близок и общение с которыми доставляло ему искреннее удовольствие; это - Алексеев, Горчаков, Вельтман, Липранди и Раевский. Алексеев и Горчакова платили поэту за его отношение чувствами искренней преданности, но вряд ли дружеские чувства, связавшие их с Пушкиным, были глубоки.

Одна характерная фраза из письма Алексеева (от 1826 года) к Пушкину освещает характер их отношений; вспоминая о названиях: «лукавый соперник и чёрный друг», данных ему Пушкиным, Алексеев пишет: «Я имел многих приятелей, но в обществе с тобою я себя лучше чувствовал, и мы, кажется, оба понимали друг друга; несмотря на названия: лукавого соперника и чёрного друга, я могу сказать, что мы были друзья-соперники, - и жили приятно».

С Горчаковым и Вельтманом Пушкин мог беседовать о литературе; сохранился ответ Пушкина Горчакову на его критические замечания о «Кавказском пленнике», - ответ, по которому чувствуется, что Пушкин не очень ценил эстетические суждения своего приятеля. Липранди, в ту эпоху занимавшийся собиранием исторических данных о Бессарабии и выделявшийся своим радикализмом, тоже был дружен с Пушкиным. «Он мне добрый приятель, - писал о нём Пушкин Вяземскому, - и (верная порука за честь и ум) нелюбим нашим правительством и в свою очередь не любит его».

В бумагах Пушкина сохранился ещё отзыв о Липранди как о человеке, «соединяющим учёность истинную с отличными достоинствами военного человека». Но и Липранди, и Вельтман, и Горчаков, и Алексеев были мало оригинальные фигуры, средние личности и, можно с уверенностью утверждать, ничего не дали поэту, кроме, быть может, воспоминаний о приятности совместной с ними жизни. Если был в Кишинёве человек, общение с которым могло быть плодотворно и значительно для Пушкина, то таким человеком был Раевский.

Пушкин не знал о том, что Раевский был членом тайного общества, и его нелегальная деятельность оставалась неизвестной Пушкину. Он и впоследствии, очень интересуясь судьбой Раевского, никак не мог уяснить себе сущности его процесса, тайного и преступного элемента его деятельности. Но, без сомнения, от Пушкина не могло укрыться то идеалистическое возбуждение, которое привело Раевского к вступлению к тайное общество, и не оставляло его во всё время деятельности по делам общества; понятно, Раевский, как и все молодые заговорщики, не сознавал своих политических убеждений, своего образа мыслей.

В эпоху 1820-1823 годов и в Кишинёве, и в Каменке, куда съезжались на свои собрания будущие декабристы, Пушкин жил в атмосфере политических разговоров: стоит только вспомнить, что в этот период в Кишинёве находились и Мих. Фёд. Орлов, и Раевский, и Охотников, и Липранди, принадлежавшие к Союзу благоденствия. Пушкину суждено было только подозревать своих знакомых и друзей в принадлежности к тайному обществу, только догадываться, что где-то вне сферы его зрения эти люди занимаются чем-то тайным, недозволенным и страшным, таким, что может кончиться очень плохо.

Быть может, помимо политических убеждений, Пушкина тянул к этим людям ещё скрытый, но чувствуемый художником трагизм их жизни. Возможность трагического конца жизни освещала этих людей особым светом. В одной из черновых тетрадей Пушкина, хранящихся в Румянцевском музее (№ 2368, лист 38-й), мы встречаем следующий рисунок: вал и ворота крепости, на валу виселица и на ней пять повешенных, а сбоку страницы приписка: «я бы мог, как тут на…» Внизу опять тот же рисунок и начало фразы: «И я бы мог».

В этой заметке, относящейся к 1826 г. и к казни пяти декабристов, набросанной невольно, не предназначенной для других, не нужно искать указаний на фактическую историю жизни Пушкина; рисунок и заметка свидетельствуют только о том волнении, которое возбуждал в нём трагизм деятельности декабристов. Дальше мы увидим, что Раевский был одним из немногих людей в Кишинёве, к которым поэт относился с полным уважением.

У Раевского была одна общая черта со многими декабристами, в особенности с декабристами-писателями, - своеобразный патриотизм. Возвысившись до идеального представления о высокой цели жизни и «благе родины», посвятив свою деятельность самоотверженной любви к своим соотечественникам, - и Раевский, и многие другие не могли освободиться от чувства национальной исключительности и нетерпимости. <…>

Наряду с этой нетерпимостью необходимо отметить стремление к национальной самобытности, - борьбой за самобытное, национальное содержание определяется значение литературной деятельности декабристов. Раевский в своих разговорах с Пушкиным не раз утверждал, что в русской поэзии не должно приводить ни имён из мифологии, ни исторических лиц Греции и Рима, - что у нас то - и другое есть своё. К достоинствам Раевского нужно отнести его образованность, его солидные и большие знания, в особенности в области исторических наук.

Наконец, Раевский был поэтом и, следовательно, мог быть судьёй поэтических произведений. Вот те данные, которые, во всей их совокупности, не были ни у одного из кишинёвских приятелей Пушкина и которые вызвали дружбу Пушкина к Раевскому и выдвигают последнего на первое место в кишинёвской толпе друзей поэта. В общении с Раевским на Пушкина мог ещё действовать темперамент поэта и заговорщика. Человек громадной энергии, редкой силы воли, пылкий и горячий, он всегда находился, по выражению Липранди, «в весело-мрачном» расположении духа.

Соберём теперь разбросанные данные, освещающие картину отношений Пушкина и Раевского. В своём письме к Жуковскому от 13 января 1826 года Пушкин, перебирая все свои связи, могущие компрометировать его в глазах правительства, на первом месте вспоминает о Раевском. «В Кишинёве я был дружен с майором Раевским», - пишет Пушкин. Вот его собственное показание о характере отношений к Раевскому. Пушкин бывал у Раевского и часто встречался с ним у Липранди.

Эти встречи очень часто сопровождались спорами «всегда о чём-нибудь дельном»; из чтения «Воспоминаний» Липранди выносишь такое впечатление, будто споры - специфическая особенность отношений Раевского и Пушкина. Первый был очень резок в своих возражениях, но Пушкин, не переносивший резкостей со стороны собеседников, выслушивал их от Раевского и не обижался. Липранди подметил, что Пушкин иногда завязывал споры с видимым желанием удовлетворить своей любознательности; поэтому-то он не оскорблялся резкими выражениями своего оппонента, а, напротив, как казалось Липранди, «искал выслушивать бойкую речь Раевского».

Пушкин, очевидно, находил пользу в этих спорах, так как не раз, через день, два после таких бесед, обращался к Липранди, обладавшему большой библиотекой, за книгами, которые имели отношение к предмету спора. Между прочим, Пушкин условился с Липранди на тот счёт, что если у него, Липранди, не найдётся нужных Пушкину книг, то Липранди будет доставать их у других лично для себя, скрывая, что они предназначаются поэту.

Эти споры, по свидетельству Липранди, очень содействовали расширению умственного кругозора Пушкина и обогатили его знания, особенно в области исторических наук; очевидец приводит следующий любопытный факт: «Один раз как-то Пушкин ошибся и указал местность в одном из европейских государств не так. Раевский кликнул своего человека и приказал ему показать на висевшей на стене карте пункт, о котором шла речь; человек тотчас исполнил. Пушкин смеялся более других; но на другой день взял «Мальтебрюна».

Сохранилась записочка Пушкина к Раевскому, как раз свидетельствующая об их книжных отношениях: «Пришли мне, Раевский, Histoire de Crimée, книга не моя, и у меня её требуют. Vale et mihi faveas». Едва ли эта «История Крыма» не занадобилась во время работ над «Бахчисарайским фонтаном».

В памяти Липранди осталось несколько споров Раевского с Пушкиным. Один раз Пушкин оспаривал приведённое выше мнение Раевского о том, что в русской поэзии не должно приводить не русские имена; не один раз в своих беседах они обращались к вопросу о месте ссылки Овидия (кстати, у Раевского было своё прозвище для Пушкина - «Овидиев племянник»).

В спорах часто затрагивались, конечно, темы политические и исторические, но, кроме этих тем, Пушкин беседовал с Раевским о литературе. Липранди пишет об этих спорах: «Так как предмет этот меня вовсе не занимал, то я не обращал никакого внимания на эти диспуты, неоднократно возобновлявшиеся». Только один спор, по теме своей тоже отчасти литературный, сохранился в памяти Липранди.

«Помню очень хорошо, - пишет он, - между Пушкиным и В.Ф. Раевским горячий спор (как между ними другого и быть не могло) по поводу «режь меня, жги меня»; но не могу положительно сказать, кто из них утверждал, что «жги» принадлежит русской песне, и что вместо «режь» слово «говори» имеет в «пытке» то же значение, и что спор этот порешил отставной фейервекер Ларин, который обыкновенно жил у меня. Не понимая, о чём дело, и уже довольно попробовавший за ужином полынкового, потянул он эту песню - «Ой жги, говори, рукавички барановые». Эти последние слова превратили спор в хохот и обыкновенные с Лариным проказы».

Пушкин и Раевский сыпали остроумием в своих беседах. В одну из них Раевскому пришла мысль приспособить известную песню о Мальбруге, отправившемуся в поход, к смерти известного фронтовика, подполковника Адамова. По почину Раевского и при усердном содействии Пушкина из переделки получилась сатира, затронувшая многих лиц по начальству.

Когда 6-го февраля 1822 года был арестован Раевский, - и совершенно внезапно порвались тогда и его личные сношения с Пушкиным, - Пушкину, жившему у Инзова, пришлось узнать о готовящемся аресте Раевского, и он за день до ареста, 5 февраля, предупредил своего друга. Вот как рассказывает сам Раевский об этом:

«1822 года, февраля 5-го в 9 часов пополудни, кто-то постучался у моих дверей. Арнаут, который стоял в безмолвии передо мною, вышел встретить или узнать, кто пришёл. Я курил трубку, лёжа на диване.

- Здравствуй, душа моя! - сказал мне, войдя весьма торопливо и изменившимся голосом Алекс<андр> Сергее<вич> Пушкин.

- Здравствуй, что нового?

- Новости есть, но дурные, вот почему я прибежал к тебе.

- Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток С<абанеева>… но что такое?

- Вот что, - продолжал Пушкин. - С<абанеев> уехал от генерала [Инзова]. Дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но, слыша твоё имя, часто повторяемое, признаюсь, согрешил - приложил ухо. С<абанеев> утверждал, что тебя непременно надо арестовать; наш Инзушко, ты знаешь, как он тебя любит, отстаивал тебя горою. Долго ещё продолжался разговор, я многого не дослышал, но из последних слов С<абанее>ва ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован.

- Спасибо, - сказал я Пушкину, - я этого почти ожидал, но арестовать штаб-офицера по одним подозрениям, отзывается какой-[то] турецкой расправой. Впрочем, что будет, то будет. Пойдём к Липранди, - только ни слова о моём деле».

Раевский был отвезён в Тираспольскую крепость. Несмотря на строгие предписания, всё-таки была возможность видеться и говорить с ним. Липранди, в середине 1822 года, нашёл случай поговорить с Раевским во время его прогулки по глазису крепости. Раевский передал ему своё большое стихотворение «Певец в темнице» и поручил сказать Пушкину, что он пишет ему длинное послание. «Певец в темнице» произвёл большое впечатление на Пушкина и, быть может, оказал непосредственное влияние на его произведения; мы не знаем, к сожалению, этого стихотворения в полном виде.

Послание к Пушкину вовсе не дошло до нас; зато в сохранившемся «Послании к друзьям в Кишинёве», написанном в Тираспольской крепости 28 марта 1822 года, мы находим строки, относящиеся к Пушкину. В них дан как бы итог всех разговоров между друзьями; в них «певец в темнице» шлёт своё завещание поэту, оставшемуся на свободе. Раевскому приходят на мысль те страдания, которые готовит ему тюремное заключение, быть может, долголетнее, и он чувствует, что его сил не хватит на изображение этих страданий. Он вспоминает о Пушкине, и это обращение содержит в себе высокую оценку поэтического дарования поэта и выражает взгляд Раевского на задачи поэзии:

Но пусть, не я, другой певец,
Страстей высоких юный жрец,
Сия подземные картины,
Страданья, пытки Уголины,
Стихами Данта воспоёт!
Сковала мысль мою, как лёд,
Уже темничная зараза,
Жилец темницы отдаёт
Тебе сей лавр, певец Кавказа.
Оставь другим певцам любовь:
Любовь ли петь, где льётся кровь,
Где кат с насмешкой и улыбкой
Терзает нас кровавой пыткой!

Пушкин очень интересовался судьбой «спартанца», как они прозвали Раевского. Он очень много, с видимым участием, расспрашивал о Раевском Липранди после его свидания с заключённым; но он, очевидно, никак не мог добиться точных и определённых разъяснений, за что же собственно был взят «спартанец» в крепость. Дело Раевского представлялось ему таинственным, важным и страшным.

Во время известного свидания Ив. Ив. Пущина с Пушкиным в селе Михайловском, 11-го янв. 1825 года, в разговоре они незаметно коснулись опять подозрений насчёт общества. «Когда я ему сказал, - вспоминает Пущин, - что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: «Верно, всё это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать».

Быть может, сложившееся у Пушкина представление о важности дела Раевского и было причиной того, что он в одном случае, о котором мы расскажем ниже, выказал неожиданное и несвойственное ему житейское благоразумие. В 1824 году Пушкину случилось заночевать в Тирасполе, и здесь ему представилась возможность иметь свидание с Раевским. Сабанеев, которому были известны дружеские отношения Раевского и Пушкина, дал на это согласие, но Пушкин решительно отвергнул предложение повидаться с Раевским, отговариваясь тем, что ему надо быть в определённый час в Одессе.

В Одессе Липранди задал Пушкину вопрос, почему он не повидался с Раевским, когда ему было предложено это самим корпусным командиром. «Пушкин, - пишет Липранди, - как мне показалось, будто бы несколько был озадачен моим вопросом и стал оправдываться тем, что он спешил, и кончил полным признанием, что в его положении ему нельзя было воспользоваться этим предложением, хотя он был убеждён, что оно было сделано Сабанеевым с искренним желанием доставить ему и Раевскому удовольствие, но что немец Вахтен не упустил бы сообщить этого свидания в Тульчин, а там много усерднейших, которые поспешат сделать то же в Петербург» - и пр. Такое поведение было благоразумным с практической точки зрения и имело свои основания, но из стихотворений Раевского мы видим, как тяготило его во время пребывания в тюрьме безучастное отношение друзей:

Когда гром грянул над тобою,
Где были братья и друзья?
Раздался ль внятно за тебя
Их голос смелый под прозою?
Нет, их раскрашенные лица
И в счастье гордое чело -
При слове: казни и темницы -
Могильной тенью повело…

Всё же надобно думать, что Раевский не причислял Пушкина к тем друзьям, о которых он говорит в этих стихах…

* * *

Атмосфера, окружавшая Пушкина в кишинёвский период его жизни, атмосфера политических разговоров, бесед о «тех» и «той», мечтаний о заре свободы золотой поддерживала оппозиционное настроение поэта и питала его гражданские стремления.

Вот евхаристия другая,
Когда и ты, и милый брат,
Перед камином надевая
Демократический халат,
Спасенья чашу наполняли
Беспенной, мёрзлою струёй
И за здоровье тех и той
До дна, до капли выпивали!..
Но те в Неаполе шалят,
А та едва ли там воскреснет…
Народы тишины хотят,
И долго их ярем не треснет,
и т. д. (II, 179).

Кишинёвский период был эпохой наибольшего воздействия на поэта оппозиционных течений первой четверти прошлого века; мы не ошибёмся, если скажем, что эти годы были поворотными в отношении Пушкина к движению, в котором принимали участие многие из его друзей. Быть может, то житейское благоразумие, которое поэт выказал в 1824 году в Тирасполе относительно свидания с Раевским, было результатом уже сложившегося в душе Пушкина решения о своих отношениях к заговорщикам. Ни в какой другой период Пушкина не занимали так сильно мысли и убеждения, разделявшиеся членами тайных обществ и людьми, радикально настроенными; никогда его так не волновали их чувства и настроения.

В поэтических произведениях Пушкина, написанных в эти годы, мы найдём немало отражений политической атмосферы, окружавшей поэта. Его «поэзия, - по справедливому замечанию В. Мякотина, - и теперь не стала поэзией гражданской, тем менее политической, но в ней прорывались в эту пору более резкие и страстные звуки, чем когда бы то ни было». Стоит только вспомнить, что в это время написаны «Кинжал», стихотворение необыкновенной силы, известное послание к В.Л. Давыдову о «тех» и «той», «Наполеон», отрывок, заключающий сопоставление Наполеона с Александром и т.д.

Ещё более драгоценные свидетельства о степени влияния политических настроений на творчество поэта - в отдельных фразах, заметках, стихах, начатых и брошенных рисунках, рассеянных в кишинёвских тетрадях поэта. Все эти мелочи, набросанные на бумагу, быть может, совершенно непроизвольно, дают ключ к тому, что занимало и волновало поэта. Мы найдём в рукописях и многочисленные рисунки фригийских шапок, и рисунки голов с резкими чертами лица (одна в ночной повязке с надписью «Marat»; под другой, с длиннокудрыми волосами, подписано «Sand» и т.д.). Вот, напр<имер>,афоризм: «только революционная голова, подобная Мар. (Мир?). (И.?), может любить Россию так, как писатель может любить её язык… Всё должно творить в этой России и в этом русском языке». А вот отрывок: «Везде ярем, секира иль венец; везде злобный иль малодушный. Предрассуждения Тиран-льстец, - Предрассуждений раб послушный…»

В рукописях поэта много подобных заметок, этих тайных и невольных свидетелей того, о чём думал их хозяин. Не будет, кажется, преувеличением утверждать, что мысли политического характера давали тон всему настроению поэта в течение его кишинёвской жизни. Нет сомнения, что одним из наиболее усердных, даже самым усердным и энергичным проводником и защитником политических идей перед Пушкиным - был Раевский. Мы, конечно, не можем точно определить степень влияния Раевского на склад политических убеждений и настроения поэта; невозможно уловить и фиксировать это влияние. Но есть другие области, в которых влияние Раевского сказывается гораздо ощутительнее.

Вспомним строфы из послания к Чаадаеву:

В уединении мой своенравный гений
Познал и тихой труд, и жажду размышлений.
Владею днём моим; с порядком дружен ум;
Учусь удерживать вниманье долгих дум;
Ищу вознаградить в объятиях свободы
Мятежной младостью утраченные годы,
И в просвещении стать с веком наравне. (II, 187)

К этим стихам, как к свидетельству самого поэта о своих занятиях с целью расширения кругозора, часто относились с недоверием; но вспомним о спорах Пушкина с Раевским и их значении для поэта. Вот своеобразно выраженное мнение Липранди о беседах с Раевским (кроме него ещё и с Охотниковым, Орловым и Вельтманом): «они, так сказать, дали толчок к дальнейшему развитию научно-умственных способностей Пушкина по предметам серьёзных наук».

Раевский особенно интересовался историей и географией родной страны; этот интерес стоит в связи с чувствами своеобразного патриотизма и характерным для многих декабристов стремлением к самобытности. В литературе типичный образец этого обращения к национальному представляют «Думы» Рылеева. Мы знаем взгляды Раевского на необходимость русского содержания в поэтических произведениях.

Надо думать, что Раевский не раз толкал Пушкина к подобным сюжетам; впоследствии и Рылеев побуждал Пушкина к ним. «Ты около Пскова, - писал он ему: - там задушены последние вспышки русской свободы; настоящий край вдохновения - и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы» и т.д. Во всяком случае, Раевский, несомненно, обратил внимание Пушкина на русскую старину и содействовал обогащению его исторических знаний. Как раз в кишинёвских рукописях поэта мы найдём много свидетельств того, что поэта очень занимали в это время темы древней русской истории.

Сохранился целый ряд исторических программ различных произведений об Олеге, Изяславе, Владимире и т.д. К этому времени относится и первый план для сказки о «Царе Салтане». Тогда же поэт делал вступительные наброски к поэме о Вадиме, но об этом скажем ниже. Наконец, к этому же периоду относятся заметки Пушкина о русской истории со времён Петра I; взгляды, высказанные в этих заметках, вполне соответствуют мнениям передовых элементов русского общества. Под известной «Песнью о Вещем Олеге» стоит дата: «1-го марта 1822 г.» Раевский был арестован 6-го февраля этого же года. Не вспомнил ли Пушкин о беседах с Раевским, о его проповеди самобытного содержания поэтических произведений, когда он набрасывал эту балладу?

Липранди записал в своём дневнике о том впечатлении, которое произвело на Пушкина первое чтение «Певца в темнице». Начав читать стихотворение, Пушкин «заметил, что Раевский упорно хочет брать всё из русской истории, что и тут он нашёл возможность упоминать о Новгороде и Пскове, о Марфе Посаднице и Вадиме, и вдруг остановился: «Как это хорошо, как это сильно; мысль эта мне нигде не встречалась; она давно вертелась в моей голове; но это не в моём роде, это в роде Тираспольской крепости, а хорошо», - и пр. Он продолжал читать, но, видимо, более серьёзно». Прочитав стихотворение до конца, он продекламировал вслух недоумевающему Липранди отрывок, его поразивший:

Как истукан, немой народ
Под игом дремлет в тайном страхе:
Над ним бичей кровавый род
И мысль и взор казнит на плахе.

После чтения зашёл разговор ещё об одном четырёхстишии из стихотворения Раевского, но у Пушкина не проходило впечатление поразившего его отрывка. Он был в волнении… Вдруг начал бороться с Таушевым, потом схватил Таушева под руку и ушёл. На другой день Таушев передавал Липранди мнение Пушкина, что мысль этого отрывка едва ли Раевский не первый высказал.

Вслед за этим отрывком в стихотворении Раевского находятся обращение к русской старине и упоминания о Новгороде и Пскове, Вадиме и Марфе Борецкой. Так как в неоконченных набросках Пушкина из поэмы или трагедии из жизни Вадима можно проследить отдалённое влияние произведения Раевского и его теоретических рассуждений о поэзии, то мы остановимся несколько подробнее на истории темы о Вадиме в русской литературе и целиком приведём известные нам строфы послания Раевского, следующие за приведёнными отрывками:

К моей отчизне устремил
Я, общим злом пресытясь, взоры,
С предчувством мрачным вопросил
Сибирь, подземные затворы;
И книгу Клии открывал,
Дыша к земле родной любовью;
Но хладный пот меня объял -
Листы залиты были кровью!
Я бросил свой смиренный взор
С печалью на кровавы строки,
Там был подписан приговор
Судьбою гибельной, жестокой:
«Во прах и Новгород и Псков,
Конец их гордости народной.
Они дышали шесть веков
Во славе жизнию свободной».
Погибли Новгород и Псков!
Во прахе пышные жилища!
И трупы добрых их сынов
Зверей голодных стали пища.
Но там бессмертных имена
Златыми буквами сияли;
Богоподобная жена,
Борецкая, Вадим, - вы пали!
С тех пор исчез, как тень, народ,
И глас его не раздавался
Пред вестью бранных непогод,
На площади он не сбирался…

Конец стихотворения нам неизвестен.

Обращения к Новгороду, Пскову, Вадиму, столь обычные в нашей литературе первой четверти века, являются, без сомнения, результатом старательного желания создать самобытную, национальную русскую литературу; но у поэтов оппозиционного лагеря обращения именно к Пскову и Новгороду имели особый смысл. Искренно желая свободы своей стране, они искали свободного состояния своих сограждан в глубокой древности.

История Новгорода и Пскова казалась им историей древней славянской свободы. В борьбе за свободу им нужен был легендарный эпический герой, и они нашли его в Вадиме, вожде новгородского восстания, убитом в 873 году. Тема о Вадиме имеет любопытную литературную историю. За обработку её брались и Екатерина II, и Херасков, и М.Н. Муравьёв, и Княжнин, и Жуковский. Каждый из авторов, при полнейшем отсутствии исторических данных, решал вопрос о личности Вадима по-своему. И вот как изменился образ Вадима в нашей литературе.

В то время как, по изображению Екатерины, Вадим является дерзким бунтовщиком против верховной власти Рюрика, представителя просвещённого абсолютизма, - Княжнин в своей трагедии выводит Вадима, новгородского гражданина, борца за свободу своих граждан, русского Брута. Приходит французская революция, и взгляды меняются. В поэме Хераскова, посвящённой Павлу I, Вадим - «юноша предерзкий, злобный, свирепством льву подобный», честолюбивый бунтарь и ярый республиканец. «Дней Александровых счастливое начало» будит вновь неясные, неопределённые мечты о свободе, и Вадим Муравьёва и Жуковского является сентиментально-романтическим ревнителем национальной свободы.

Для Рылеева и лиц, разделявших его взгляды, Вадим является опять желанным героем, русским Брутом. Этот тип удовлетворял и их стремлениям к самобытности и чувству, требовавшему героя. Вадим стал своего рода паролем для радикалов Александровской эпохи, подобно тому, как Псков и Новгород были синонимами древнеславянской свободы. Темы о Вадиме касался Рылеев в своей «думе». В его «думе» Вадим является мощным и сильным борцом за свободу, крепко верящим в успех своего дела.

«Дума» Рылеева не была известна Пушкину во время его пребывания в Кишинёве; зато от Раевского, постоянно проповедовавшего о самобытности, Пушкин немало наслышался о древнеславянской свободе Новгорода, Пскова, о Вадиме. Принимаясь за обработку темы о Вадиме, Пушкин не только вспоминал рассуждения Раевского, но имел перед собой и «Певца в темнице». Из его планов ничего не вышло; до нас сохранилось, кроме программ, два отрывка: один предназначался для драмы о Вадиме, другой - для поэмы.

В первом отрывке мы найдём кое-что и о древнеславянской свободе и о народе, влачащем своё ярмо. Вадим расспрашивает Рогдая: «Ты видел Новгород, - ты слышал глас народа: скажи, Рогдай, жива ль славянская свобода? - Иль князя чуждого покорные рабы - решились оправдать гонение судьбы?» Рогдай отвечает: «Народ нетерпеливый, - старинной вольности питомец горделивый, досадуя, влачит позорный свой ярем», и т.д. (VII, 245).

Невольно вспоминается то впечатление, которое произвёл на Пушкина отрывок из стихотворения Раевского, рисующий положение народа под ярмом власти. В отрывке из поэмы образ Вадима развит подробнее и представляет уклонение от типа Вадима - героя-революционера; тут заметно влияние Вадима в изображении Жуковского. Между прочим, во сне Вадим Пушкина видит Новгород.

Поэт рисует картину запустения: «Он видит Новгород великий, - знакомый терем с давних пор; но тын оброс крапивой дикой; обвиты окна повиликой, - в траве заглох широкий двор» и т. д. (IV, 369) Не приходили ли на память Пушкину стихи Раевского: «Погибли Новгород и Псков, - во прахе пышные жилища», и т. д.? Конечно, сближения отдельных стихов не могут дать прочных выводов: они всегда случайны, и они должны быть приводимы под знаком вопроса.

Мы исчерпали все данные об отношениях Раевского и Пушкина; нам кажется, что в биографии Пушкина Раевский должен быть помянут как человек, дружба которого была полезна Пушкину и оказала влияние на развитие его миросозерцания. Мы не должны забывать и попыток Раевского побудить Пушкина ввести русское содержание в поэзию, - но в этой области Пушкин был мастером, понимавшим самобытное в литературе бесконечно глубже и проникновеннее Раевского.

В заключение скажем несколько слов о стихах самого Раевского. Как поэт Раевский совершенно неизвестен, и мы впервые касаемся его поэтической деятельности. Опубликовано немного его стихотворений, и все они написаны им или в тюрьме, или в ссылке, в Сибири. В рукописях находится ещё много неизвестных стихотворений. Правда, стихотворения Раевского не появлялись в печати в момент их создания и никакого влияния на развитие русской поэзии не могли оказать, но в истории русской поэзии имя В.Ф. Раевского должно быть упомянуто, потому что его стихи - исторический памятник гражданского направления поэзии, которое было выдвинуто и нашло деятельных представителей среди декабристов. Раевский должен быть поставлен рядом с А.И. Одоевским, с другим поэтом из декабристов, тоже не оказавшим влияния на современную ему литературу.

Из многочисленных отрывков из произведений Раевского, выше приведённых нами, читатель может составить известное представление о характере его дарования. Его стихи не блещут отделкой, красотой формы, но они производят сильное впечатление выразительностью и энергией стиля. Припомним, как восторгался Пушкин строфами «Певца в темнице». Неотъемлемое достоинство стихов Раевского - их простота и безусловная искренность. Во всех известных нам произведениях он говорит о себе и своих пережитках, или же с необыкновенной силой исповедует свои политические убеждения. Взгляды Раевского на сущность и значение поэзии нам уже известны. Он советовал Пушкину обратиться к социальным темам:

Любовь ли петь, где льётся кровь,
Где кат с насмешкой и улыбкой
Терзает нас кровавой пыткой!

Мы видели - Раевский, разделяя взгляды своих современников, стремился вложить национальное содержание в поэзию. Вместе с этим искусству он ставит задачу непосредственного служения жизни, служения определённому направлению. Обе эти черты сближают Раевского с Рылеевым и позволяют зачислить его в ряды первых по времени представителей того направления, которое распространилось в литературе шестидесятых годов.

16

V.

Владимир Федосеевич Раевский, арестованный 6 февраля 1822 года и заключённый в Тираспольскую крепость, пробыл в заключении, в различных крепостях, почти 6 лет (5 лет и 8 1/2 мес.). Он вспоминал об этом времени:

Прошли темничной жизни годы,
И эти каменные своды,
Во тьме две тысячи ночей
Легли свинцом в груди моей.

За это время над майором Раевским произвели четыре военно-судных дела, в четырёх различных комиссиях. Дело всё время было неясно самим судьям, а он сам своими признаниями сознательно путал производство и отвечал судьям на их вопросы крайне резко, особенно в первой инстанции, в комиссии при 6-м корпусе, где дознание производили корпусный командир Сабанеев и начальник штаба Вахтен - люди, настроенные враждебно против Раевского.

Продолжительность дознания и переход дела из одной комиссии в другую объясняются, очевидно, тем, что, пока Раевский сидел, правительство обогащалось всё новыми данными о тайных обществах, и дело Раевского хотели связать с новыми, возникающими делами. Когда начался процесс декабристов, майор Раевский был привлечён к суду комитета против государственных преступников и переведён из Тираспольской крепости в Петропавловскую.

Когда закончилось расследование этого комитета, дело Раевского было передано в высочайше учреждённую в Царстве Польском комиссию, под председательством генерала Дурасова. Все эти разыскания увенчались разбором дела при 1-м гвардейском корпусе, под председательством генерал-адъютанта Левашова и под наблюдением великого князя Михаила Павловича. Все перипетии производства изложены в докладе начальника штаба Дибича, помещаемом в приложении к книге. Здесь даём только существенные подробности о свидетельстве самого Раевского о процессе.

В стихотворениях Раевского можно найти данные о первом расследовании дела при 6-м корпусе. В послании к друзьям в Кишинёв из Петропавловской крепости, от 28-го марта 1822 года, Раевский так очерчивает своё поведение во время следствия:

Скажите от меня Орлову,
Что я судьбу свою сурову
С терпеньем мраморным сносил!
Нигде себе не изменил
И в дни убийственные жизни
Не мрачен был, как день весной,
И даже мыслью и душой
Отвергнул право укоризны.

Дело осложнялось личным раздражением судей против Раевского и резкостью его ответов. В стихах Раевского рассеяны намёки, по которым всё-таки можно составить некоторое представление об обстановке допросов и о характере судебного следствия. Вот один отрывок, от 28 марта 1822 г., напечатанный в «Русской старине» с сокращениями:

Наёмной лжи перед судом
Я слышал голос двуязычной
И презрел вид её двуличной!
С каким-то рабским торжеством,
В пороках рабских закоснелый,
Предатель рабским языком
Дерзнул вопрос мне сделать смелый;
Но я замолк перед судом!

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
И этот тайный трибунал
Искал не правды обнаженной,
Он двух свидетелей искал
В толпе — — — презренной

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
Но я сослался на закон,
Как на гранит народных зданий.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Не раз упоминает Раевский о вражде и клевете, опутывавшей его своими сетями (1824 г.):

           Вражда со клеветою
В суде шипели предо мною,
И тщетно я взывал права.

Любопытен ещё один отрывок из послания к дочери, писанного в 1846 году, но мы не можем решить, к какой инстанции из четырёх, разбиравших дело Раевского, относятся воспоминания Раевского:

О, помню я моих судей,
Их смех торжественный, их лицы.
Мрачнее стен моей темницы,
И их предательский вопрос:
«Ты людям славы зов мятежный,
Твой ранний блеск, твои надежды
И жизнь цветущую принёс,
Что же люди?..»

Можно думать, будто Раевский открыл судьям идеалистические настроения своей души, рассказал о том, как он думал служить людям, исповедал свои убеждения, и с таким предположением совпадают заключения последней инстанции: Хотя «майор Раевский… и не принадлежал к составленному после 1821 года злонамеренному обществу, но за всем тем собственное его поведение, образ мыслей и поступки столь важны, что, он по всем существующим постановлениям, подлежал бы лишению жизни».

Когда дело Раевского было ещё в первой инстанции и он сидел в Петропавловской крепости, с его братом, отставным корнетом Григорием Федосеевичем, случилась история, беспримерно печальная. Она имеет отношение к делу Раевского да, кроме того, и по своему глубокому драматизму заслуживает быть рассказанной. Дело Раевского производилось тайно, секретно, родные не могли узнать, за что он предан суду; кажется, они и не хотели знать или боялись предпринимать поиски.

Младший брат, молодой, семнадцатилетний корнет в отставке, Григорий, неотступно умолял своего отца разрешить ему поехать в Одессу или Тирасполь и там разузнать о причинах заключения Владимира Федосеевича Раевского. Отказ отца только усилил желание молодого человека, и он решился поехать без разрешения; между бумагами он отыскал несколько старых, негодных подорожных братьев и, выбрав лучшую из них, подскоблил год и отправился в конце 1823 или 1824 года в Одессу, сказав отцу, что едет в Курск.

Приехав в Одессу, по молодости и неопытности, он проговорился; а так как дело майора Раевского считалось очень важным, то о намерении Григория Раевского сейчас же донесли Ланжерону, бывшему генерал-губернатору. Ланжерон донёс по начальству. Корнета Раевского взяли и увезли в Шлиссельбургскую крепость. Его тоже заподозрили в преступной деятельности и привлекли к делу. В Шлиссельбургской крепости молодой человек сошёл с ума.

Зная об аресте брата, Владимир Федосеевич, уже из Петропавловской крепости, писал о брате, объяснял причины его поступка: любовь к своему брату, желание видеться с ним и расспросить его, успокоить его и себя, - и просил его освободить. Быть может, в ответ на эту просьбу Григория Раевского перевезли из Шлиссельбургской крепости в крепость Замостье, в то время, как уже там находился Владимир Федосеевич, и посадили в камеру на одном коридоре. Видеться с ним он не мог ни тайно, ни явно, но велики были его горе и ужас, когда он каким-то образом узнал, что рядом с ним сидит его брат и что этот брат сошёл с ума.

Но дело Григория Раевского всё продолжалось и окончилось только в 1827 году, одновременно с окончанием дела брата. Комиссия, разбиравшая дело, «почитая, что корнет Григорий Раевский столь продолжительным содержанием в заключении достаточно наказан уже за фальшивый поступок свой, на который решился он не по особенным каким-либо видам, но по незрелости лет и развращённому поведению.

Притом же всё вышеозначенное учинено им до состояния ещё до всемилостивейшего манифеста 22-го августа 1826 года: полагает, освободя упомянутого корнета Григория Раевского из-под ареста, доставить в имение отца, где и быть ему под присмотром родственников». Великий князь Михаил Павлович согласился с заключением комиссии, и оно было высочайше конфирмовано 15 октября 1827 года.

Возвращаемся снова к Владимиру Федосеевичу. Из комиссии при 6-м корпусе дело Раевского было передано в высочайше учреждённую 17 декабря 1825 года комиссию для изысканий о злоумышленных обществах. Эта комиссия нашла Раевского непричастным к тайному обществу, действием которого было 14-е декабря. Поводом к такому заключению были прежде всего хронологические сопоставления: Раевский был арестован в 1822 году, а образование нового отдела общества, или реформирование старого Союза благоденствия, распущенного в 1821 г., не было точно датировано.

Вообще, сведения комитета не отличались определённостью и точностью. Но расследование этой комиссии не было эпилогом дела; оно было передано для нового рассмотрения в высочайше учреждённую в Царстве Польском при крепости Замостье комиссию под председательством генерала Дурасова. Эта комиссия подтвердила заключение второй инстанции о непринадлежности майора к обществу и сочла возможным вынести следующий приговор: «Освободить майора Раевского из заключения, с вознаграждением или без вознаграждения за службу; а ежели затем остаются какие-либо подозрения, которых из дел не видно, то отправить в своё имение под надзор начальства». Этот приговор был конфирмован цесаревичем Константином Павловичем.

Заключения комиссии генерала Дурасова перешли на рассмотрение комиссии при 1-м гвардейском корпусе под председательством генерал-адъютанта Левашова и под наблюдением командующего гвардейским корпусом великого князя Михаила Павловича. Тут дело Раевского приняло совсем неожиданный оборот. Великий князь, рассмотрев заключения комиссии, не удовлетворился её приговором.

Он нашёл, что «майор Раевский, хотя, по удостоверению Комиссии, и не принадлежал к составленному после 1821 года злонамеренному обществу, почему и дальнейшее о нём исследование по Комитету о государственных преступниках прекращено было; но за всем тем собственное его поведение, образ мыслей и поступки, изъяснённые в рапорте Комиссии, столь важны, что он, по всем существующим постановлениям, подлежал бы лишению жизни, и потому, насчёт его находя приговор Комиссии не сооответствующим обнаруженным преступлениям, полагал бы: оного майора Раевского, лиша чинов, заслуженных им: ордена св. Анны 4-го класса, золотой шпаги с надписью «За храбрость», медали «В память 1812 года» и дворянского достоинства, удалить, как вредного в обществе человека, в Сибирь на поселение».

В своих заметках, писанных в Сибири в 1844 году и напечатанных в «Русской старине» (1873, № 3, с. 376-379), Раевский делает следующее примечание к этим строкам официальной бумаги: «Собственное (?) поведение и поступки, а в особенности образ мыслей (кто их проник?) столь важны, что ни одного из сих поступков и дум Комиссия и все суды не могли отыскать. В чём же состояла важность его поступков и дум? Для чего бы не сказать, не обнаружить хотя один поступок и одну или две мысли?».

На всеподданнейший доклад начальника главного штаба графа Дибича, в котором было изложено вышеприведённое мнение великого князя Михаила Павловича, была положена 15-го октября 1827 года следующая высочайшая резолюция: «Быть по мнению его императорского высочества, командующего Гвардейским корпусом. Николай».

Через месяц Раевского уже отправили на почтовых в Сибирь на поселение. «После шестилетнего крепостного заключения, - вспоминал он через сорок лет, - я, наконец, дышал свежим воздухом, видел людей, мог говорить с ними, мне дозволяли обедать на постоялых дворах, ночевать не в тюрьме, не под замком; чиновники и офицеры, которые назначались губернаторами тех губерний, через которые я проезжал, обходились со мною не только вежливо, но с непритворным уважением. Я потерял чины, ордена, меня лишили наследственного имения, но умственные мои силы, физическая крепость, моё имя, оставались при мне».

Сибирь стала второй родиной Раевскому. Только в 1856 г. ему было разрешено вернуться в Россию, но он уезжал только на время и затем снова вернулся в Сибирь. Выброшенный за борт, ценой неимоверных усилий, человек сильной воли и могучей энергии, Раевский без всякой посторонней поддержки сумел устроить своё материальное благополучие, обзавёлся семьёй и поставил на ноги детей. Из ссылки он обращался за помощью к родным и писал сёстрам, но «сёстры, - пишет Раевский, - как бы судом семейным осудили меня на нищету.

Александра Федосеевна на письма мои отвечала очень уклончиво, вовсе неудовлетворительно. Я понял, что ссылка моя отделила сестёр моих резко от меня, предоставила им право не признавать меня своим родным братом… Я прекратил переписку; восемь лет я не писал никому из вас». Когда у Раевского подросли дети и нужно было заботиться об их судьбе, Раевский возобновил сношения, но они, очевидно, не налаживались.

Одна из сестёр, Вера, взяла на воспитание сына Раевского. Сёстры Раевского, воспользовавшись официальным предлогом, не только отказали ему в доле наследства после отца, но даже совсем отказались помогать ему. О действиях сестёр Раевского было в своё время сообщено в одном заграничном журнале «Будущность», но мы не имели его под рукой и не можем сообщить подробностей.

В 1868 году Раевский писал о своих сёстрах: «Веригина имеет деньги на поездку в Париж и отказывает мне в такой незначительной помощи. О Бердяевой мне и говорить больно; она, после 40-летней разлуки, не хотела видеться со мною. Я ли виноват, что в «Будущности» огласили их поступок со мною? Неужели они думают, что эта тайна? Не один раз мне предлагали подать прошение прямо на имя государя, так как это дело - дело совести, не юридиции. Начинать дело, бесславить имя моего отца, при моих правилах - очень тяжело».

Когда в 1828 году Раевский прибыл в Сибирь, он был водворён на жительство в с. Олонках, недалеко от Иркутска. Нужно было самому зарабатывать свой хлеб, нужно было кормить свою семью, и Раевский ушёл в практическую деятельность; трудно представить себе, как мог пристроиться к практике жизни бывший офицер, богатый человек, не приученный к труду, заговорщик, которого до сих пор оживлял «страстей высоких пламень».

Но в ссылке Раевский действительно развернул всю свою энергию и силу воли. Чтобы добыть средства к существованию, он брал подряды на поставку вина, сеял хлеб и занимался его продажей; когда эти дела пошли плохо, он взял на себя наём рабочих на Бирюсинские золотые промыслы. В своём письме к Вере Федосеевне от 21-го мая 1868 года он рассказывает подробно историю своей практической деятельности. Читая её, удивляешься его способности к приспособлению и необыкновенной выносливости. Приведём целиком соответствующее место письма:

«По водворении моём… в с. Олонках, [в] 1828 году, первоначально, по просьбе крестьян, взял небольшой подряд на перевозку вина из винокуренного завода, по одобрительному свидетельству или поручительству крестьян. Через полтора года, новый откупщик без одобрительного свидетельства вверил мне всю перевозку, с жалованьем 3000 р. в год. Восемь лет постоянно я занимался приёмкою вина и доставкою его во все места Иркутской губернии, Забайкальской и Якутской областей. Кроме 3000 р. жалованья я получал до двух тысяч награждения. Купил мельницу, дом в г. Иркутске, отстроился в Олонках, купил 30 десятин пашни.

Когда откуп Пономарева кончился, а я сильно заболел затвердением печени, я оставил должность или звание доверенного по откупу и занялся хлебопашеством и торговлею хлебом. Торговля эта давала от 4 до 5 тысяч дохода. Девять лет я занимался покупкою и продажею хлеба, но, с приездом нового генерал-губернатора Муравьёва, вместо покупки хлеба в казну, начался безбожный, насильственный налог. Крестьянам выдавались произвольно цены за хлеб, не окупавшие труда. Я должен был бросить и хлебопашество, и торговлю хлебом. Нечего было делать.

Я взял на себя наём рабочих людей на Бирюсинские золотые промыслы, до 2000 человек, и получал до 3000 р<ублей> сер<ебром> в год. Но я должен был с ноября месяца по март ездить по округам и деревням, заключать контракты, выдавать билеты и в это время, проезжая несколько тысяч вёрст, останавливаться на квартирах в деревнях, рассчитывать каждого особо и лично, а в июне месяце ехать на промыслы тайгою, для расчёта с управляющими: 250 вёрст верхом и обратно, а всего 500 вёрст.

Новый откупщик предложил мне взять на себя приёмку вина я поставку этого вина, от 700 до 800 тысяч вёдер, во все города и дистанции Восточной Сибири. Я согласился и при двух откупщиках занимался этим делом по доверенности, как доверенный, 12 лет, получая до 2500 р<ублей> сер<ебром>. Мельница без собственного присмотра не обеспечивала домашнего содержания в Олонках. По окончании откупа, у меня осталось за всеми расчётами по пяти тысяч рублей серебром. Я взял подряд на поставку вина в города Иркутск и Нижнеудинск, 164 тысячи вёдер и, между прочим, склады вина и несколько питейных домов».

Но с 1863 года житейское благополучие, на создание которого было затрачено столько трудов, начинает колебаться. Раевского преследуют жестокие испытания и несчастия, иногда просто неожиданные. Казна каким-то путём сочла возможным удержать залог в 3000 руб.; в одну из поездок Раевский подвергся нападению разбойников, которые сильно поранили его; сын его, в самую нужную для отца минуту, проиграл 1200 руб.; по неосторожности Раевский попал в огонь: у него обгорела половина тела, и он лежал без движения.

Материальное благополучие рушилось мало-помалу; Раевский стал входить в долги. Письмо, единственное, дошедшее до нас, из которого мы выше почерпали биографические данные, было написано в 1868 году, с целью побудить сестёр помочь ему деньгами. Несчастья сломили гордую волю человека: желая получить деньги, он рассказывает в письме всю свою жизнь и в заключение пишет: «Чем скорее я получу, тем более буду благодарен. Если дом мой опишут, для меня места будет достаточно на кладбище… Но больная жена, но Сонечка… Я и то с некоторого времени ложусь спать и просыпаюсь, как осуждённый. Ты бы не узнала своего брата - он постарел…» Не знаем, была ли исполнена просьба; этим письмом обрываются наши сведения о жизни Раевского.

В 1868 году ему исполнилось 73 года; четыре года спустя, в 1872 г., он скончался.

К этим данным, извлечённым из письма, нам уже почти нечего прибавить о жизни Раевского. Можно ещё сказать, что обвинения, вызвавшие его ссылку, продолжали тяготеть над ним в течение всей его ссылки. Многим из декабристов были даны различные льготы и сделаны смягчения их участи; Раевский не испытал милости. Только при вступлении на престол императора Александра II он получил прощение, но чин ему не был возвращён.

Раевский не раз пытался вступить в службу по гражданской части; его энергия обращала на себя внимание генерал-губернаторов, и четверо из них, по рассказу Раевского, входили о нём с представлением к государю - но получали отказ. «Что ж было причиной такой немилости? Государь [Николай Павлович] считал меня виновнее других, но доказательств не было».

Н.А. Белоголовый, воспитанник декабристов, знавший их жизнь, сохранил память о Раевском. Вот строки из его «Воспоминаний», относящиеся к Владимиру Федосеевичу и дающие несколько черт из истории его сибирской жизни и характеристики: На Камчатник к Волконским «несколько раз в лето приезжала семья Трубецких, зачастую привозя с собой двух барышень Раевских.

Раевский тоже был политический сосланный, проживший также десятки лет в Сибири, и хотя был сослан одновременно с ними, но не считался принадлежащим к их кругу и, кажется, на каторге с ними не был. О нём и его семье я мало могу сказать: жил он в селе Олонках, в 60-ти верстах от Иркутска, и имел, кроме жены, двух дочерей и двух сыновей; дочерей он оставил при себе, а сыновей отправил для воспитания в Россию. Сам Владимир Федосеевич Раевский держал себя как-то особняком и, должно быть, редко выезжал из Олонок, потому что мне ни разу не пришлось его видеть ни у декабристов, ни в городе; репутацию он имел человека весьма умного, образованного и острого, но озлобленного и ядовитого».

Таким образом, мощным ударом судьбы была разбита жизнь, с юных лет отданная подвигу деятельной любви:

Но гром ударил в тишине…
Как будто бы в ужасном сне,
На бреге диком и бесплодном,
Почти безлюдном и холодном,
Борьбой измученный пловец
Себя увидел, как пришлец
Другого мира…

В «другом мире» всю жизнь заполнила тяжёлая борьба за существование… Но неужели и внутренняя жизнь была поглощена этой борьбой? Неужели исчез без возврата «высоких дум, страстей заветный пламень» и были изгнаны из памяти все надежды юной жизни?

Текут вперёд изгнанья годы,
Всё те же солнце и луна,
Такая ж осень и весна,
Всё тот же гул от непогоды…

Как же теперь относился Раевский к книге своей жизни, к тем её страницам, на которых записана её трагедия, к тем убеждениям, которые одушевляли его в покинутом им мире? Ответы на эти вопросы дают стихотворения, писанные им в Сибири:

Я вопрошал у совести моей
Мою вину… она молчала,
И светлая заря в душе моей сияла!..

Но ведь он видел, что «цели он желанной не достиг»; он знал, что осталось непонятым то, во имя чего он боролся; он не находил у людей признания ни своим трудам, ни своим мечтаниям. Много нужно было силы душевной и религиозного идеализма, чтобы не отчаяться в деле всей жизни…

И что ж от пламенных страстей,
Надежд, возвышенных желаний,
Мольбы и набожных мечтаний
В душе измученной твоей
Осталось?
               Вера в Провиденье,
Познанье верное людей,
Жизнь без желаний, без страстей,
В болезнях сила и терпенье,
Всё та же воля, как закон,
Давно прошедшего забвенье,
И над могилой сладкий сон!

Идеалистические верования спасали от душевной гибели и Раевского и других декабристов. Отношение к ним, высказанное современниками, отсутствие сочувствия могли огорчать, но не убивали их. За подвиг свой, по оригинальному выражению Раевского, он ждал только улыбки людей!

              С набожной мечтою
И с чистой верой - не искал
Я власти, силы над толпою;
Не удивленья, не похвал
От черни я бессильной ждал;
Что скажут люди - я не знал!
Я не был увлечён мечтою;

Раевский не сетовал на людей за их незаслуженное отношение к нему, и в своём послании он даёт дочери следующий завет:

Люби людей, дай руку им в пути,
Они слепцы, но, друг мой, наше дело
Жалеть о них и ношу их нести.
Нет, не карай судом и приговором
Ошибки их. Ты знаешь, кто виной,
Кто их сковал железною рукой
И заклеймил и рабством, и позором.

Сила религиозного чувства поддерживала идеализм в сердцах осуждённых и помогала им переживать все невзгоды жизни, а у Раевского было ещё одно утешение. У него была почти мистическая вера в то, что его дети посвятят свою жизнь служению высоким думам и страстям, и их жизнь станет непосредственным продолжением жизни отца:

Бог видел всё… Он труд мой освятил…
Он мне детей, как дар святой, заветный,
Как мысль, как цель, как мира ветвь, вручил!
Итак, мой друг, я волей безотчетной
И мысль, и цель тебе передаю.
Тот знает их, кто знает жизнь мою.

В представлениях Раевского между жизнью его детей и его загробною участью существует таинственная связь. Конец его послания к дочери - этого завета ей - грозное и мистическое откровение:

Когда я в мир заветный отойду,
Когда меня не будет больше с вами,
Не брошу вас, я к вам ещё приду -
И внятными, знакомыми словами
К отчёту вас я строго призову.
От вас мои иль вечные страданья,
Иль вечное блаженство - всё от вас!
Исполните надежды и призванье -
И труд земной пройдёт, как день, как час,
Для нераздельного небесного свиданья.


You are here » © Nikita A. Kirsanov 📜 «The Decembrists» » «Прекрасен наш союз...» » Раевский Владимир Федосеевич.